Пушкин стал всенародным достоянием в советские времена, когда его книги появились в каждом доме. В этой книге можно впервые узнать из первых уст, как воспринимали Пушкина в первые десятилетия СССР. Пушкин в СССР — это великий феномен. В этой книге собраны материалы и свидетельства того времени, в которых творцы советской культуры исследуют Пушкина, определяя его место в цивилизации победившего социализма. Советский Пушкин — это не фантастика, а реальность.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
© Замостьянов А. А., 2023.
© ООО «Издательство Родина», 2023.
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Приключения Пушкина в СССР
В 1937 году в Советском Союзе произошло немало знаковых событий. Началась папанинская экспедиция, рекордные трансарктические перелеты в США совершили экипажи Валерия Чкалова и Михаила Громова. Но среди «будней великих строек» вовсе не затерялся и великий поэт. Вся страна отметила 100-летие гибели А. С. Пушкина. Не праздновала (поскольку дата трагическая), а именно отметила. И этот фестиваль продолжался целый год. А начался заранее. В 1933 году Академия наук разработала программу памятных мероприятий. 16 декабря 1935 года начал работу Всесоюзный Пушкинский комитет во главе с основоположником советской литературы — А. М. Горьким.
«Творчество Пушкина слилось с Октябрьской социалистической революцией, как река вливается в океан», — писала в те дни «Правда». Художники Ломоносовского завода приступили к росписям ваз и сервизов профилем великого поэта, а также сценами из его жизни. Вышивальщицы с Украины украсили пушкинскими мотивами свои вышивки. Холмогорские резчики вырезали из кости мамонта броши и трубки с изображением Пушкина… В честь Пушкина проходили митинги и театрализованные шествия. В музее-заповеднике «Михайловское» состоялся пятитысячный митинг, на котором председатель колхоза имени Пушкина произнес следующие слова: «Стихи Пушкина помогают нам жить и весело работать… Все это происходит оттого, что у нас наша советская власть, что живем мы под руководством любимого товарища Сталина».
Либеральные фантазёры в ужасе: ишь, что придумали большевики! Не день рождения, а день гибели Пушкина превратили в торжество… Но это не советская, а куда более старинная традиция! Дату смерти великого человека, как правило, можно определить с точностью, а дни рождения многих наших гениев покрыты мраком… В 1887 году Россия отмечала пятидесятилетие дуэли Пушкина. Советская власть эту традицию подхватила, приспособила для народного просвещения. Установила и другую традицию — широко отмечать дни рождения и юбилеи великих людей земли русской и корифеев мировой культуры. И «круглые даты» со дня рождения Пушкина после этого отмечались не менее широко. «Пушкин наш, советский, ибо советская власть унаследовала все, что есть лучшего в нашем народе», — подчеркивала пресса. Улицы и площади городов к юбилеям поэта украшались в пушкинском духе. До войны вышло два художественных фильма, посвященных Пушкину — «Поэт и царь» и «Юность поэта». Оба прошли с шумным успеха. А потом, на фронте, оба исполнителя роли поэта, погибли как герои…
Классическая литература в СССР не была увлечением узкого круга ценителей, жрецов и гурманов словесности. Книги Пушкина — и простенькие детские, и академические издания — в тот год появлялись повсюду, а их тиражи постоянно увеличивались. В те дни на постаменте московского памятника Пушкину появились истинные строки поэта, а не те, что написал Жуковский по требованию царской цензуры. И все увидели, что пророчество поэта сбылось и «Не зарастёт народная тропа» к его наследию. Именно в 1937-м Пушкин стал достоянием миллионов, «любезным народу».
Принято обманываться, что до 1937 года Пушкин в СССР был чуть ли не опальным классиком. Не стоит преувеличивать крайне левый уклон, присущий революционному искусству в первые годы после Октября. Да, его пробовали сбросить «с парохода современности». Да, историк Михаил Покровский называл поэта «идеологом дворянства». Да, его монархические мотивы подвергались критике — подчас грубоватой. Да, многие поэты и художники левого фронта считали, что поэт, которого называли «нашим всем», устарел. Но восхищались Пушкиным больше — и издавали его после 1917 года изобильно. И более влиятельна, чем любая критика, была другая точка зрения, другая эмоция:
писал Эдуард Багрицкий, ярчайший революционный поэт, который не сомневался, на чьей стороне был бы Пушкин в Гражданской войне. И не забудем, что уникальный музей-заповедник Пушкин в Михайловском был создан в непростом 1922 году.
Одна из важнейших сторон советской системы — постоянное стремление к просвещению. И не к элитарному, а к массовому, которое, говоря по чести, только и имеет смысл. Дело не только в ликбезах. Такого не было ни до 1917 года, такого нет после 1991-го. Именно поэтому Пушкина в Советской России никогда не воспринимали как классового врага. Идея применить к нему всю линейку суровых санкций «вульгарного социологизма» всегда оставалась на обочине советской цивилизации, а с середины 1920-х стала просто неприличной.
Словом, в СССР никто и никогда Пушкин не запрещал. Напротив, широко публиковались его вещицы (в том числе варианты), которые трудненько было напечатать до 1917 года. И все-таки до поры, до времени для многих «неистовых ревнителей» революционного искусств Пушкин казался сомнительным: все-таки аристократ, царский камер-юнкер… Но к 1937 году после революционных бурь настало время «освоения классического наследия». Нужно было взять из прошлого всё лучшее и обогатить им советскую жизнь. А все лучшее — это и есть Пушкин. Конечно, в советской традиции подчеркивались оппозиционные и даже революционные настроения Пушкина (вполне достоверные) и редко вспоминалось его «охранительство». Впрочем, серьезные ученые вполне объективно исследовали все противоречивые грани судьбы и идеологии поэта. И — отметим — насколько советский взгляд на Пушкин точнее «великодержвного», при котором Пушкин превращается в эдакого жандарма русской литературы, несгибаемого монархиста. А Пушкин — вольнолюбивый, ироничный — даже к некоторым милостям императора Николая I относился не без иронии. И видел, что в императоре «много от прапорщика и немного от Петра Великого». Сегодня от этих слов Пушкина пытаются спрятаться, а их спрятать от нас. Не вписываются они в миф о «певце самодержавия». Пушкин куда сложнее, тоньше. И в придворном мире он оставался неуправляемым — по меркам того времени. Причем, его в последние годы жизни не устраивала и молодая аристократическая поросль, шуточки и интриги которой и довели его до дуэльного тупика.
Некоторые стихи Пушкина на удивление точно вписывались в советскую жизнь, даже приобретали дополнительный смысл. Например, не раз на плакатах появлялась пушкинская строка, посвященная лицейской дружбе: «Друзья мои, прекрасен наш союз!» Но ведь это — и про Советский Союз! Так и хочется и у Пушкина написать это слово с большой буквы.
Конечно, на первый план вышла вольнолюбивая, революционная лирика Пушкина. А это — мощные стихи!
Как это по-советски сказано… Раз — и навсегда. В советские времен эти строки знали назубок даже двоечники. В пушкинском наследии можно найти немало предвидений будущей советской власти, с ее стремлением к справедливости и дружбе народов. И слово «товарищ» здесь совсем не случайно!
В зрелом СССР — с конца 1920-х годов — процветала пушкинистика. В этой области гуманитарной науки могли проявить себя настоящий интеллигенты — независимо от происхождения. Там допускалась дискуссия — иногда даже публичная. До 1960-х — несколько политизировнная, но научно отточенная. И, говоря по чести, замечательная. Прежде всего — своей связью с читателями, для которых Пушкин был настоящим божеством, в котором — и мечта о свободе, и грезы о «любви, надежде, тихой славе», и путеводная нить между прошлым и будущим.
Пушкин органично вошел в советскую цивилизацию — как памятник поэту, созданный Михаилом Аникушиным во дворе ленинградского Михайловского дворца. Пожалуй, лучший из памятников поэту. Он стал всенародной святыней — именно в советские времена. Любовь к поэту — конечно, у нее были разные оттенки — объединяла академиков и рабочих, людей старого воспитания и советских школьников, пионеров и комсомольцев. Он стал советским человеком, он присутствовал вместе с нами в каждом доме, в каждом школьном классе.
Закономерно, что открывает этот сборник Анатолий Васильевич Луначарский — архитектор советской культуры, зодчий системы просвещения, равной которой нет и теперь уж точно не предвидится. Больше всего политики — в труде Валерия Кирпотина, который вышел в том самом 1937-м. А завершает наш сборник мудрый классик Дмитрий Благой — тоже истинно советский человек и, в известной степени, филолог номер один.
Советский Пушкин? Будем знакомы! Это гениальный поэт и интересный феномен.
Анатолий Луначарский
Александр Сергеевич Пушкин
Мысль ежегодно праздновать пушкинский день — хорошая мысль, ибо значение Пушкина для русской литературы и русского народа неисчерпаемо.
Конечно, ни на одну минуту нельзя сомневаться в огромности гениального дарования Пушкина, но дело не только в этой огромности дарования.
«Не родись богат, — говорит русская пословица, — а родись счастлив». Ее можно перефразировать так: родись гениальным, но в особенности родись вовремя.
Тэн утверждал, что литература определяется расой, климатом и моментом, как будто бы даже стирая таким образом личность. Гёте в предисловии к своей автобиографии говорит: «Родись я на двадцать лет раньше или позже, я был бы совсем Другой». И мы, марксисты, говорим нечто подобное. Мы утверждаем, что личность, по крайней мере в весьма и весьма значительной мере, является отражением своего времени. Конечно, большое время может получить отражение только в боль — том человеке. Можно представить себе подходящую эпоху без подходящего человека (хотя это и редко бывает, ибо в среднем талантливость человечества одинакова во все времена). В этом случае мы имели бы многосодержательного поэта, формально несовершенного. Можно себе представить (и это часто бывает) очень большое дарование в эпоху безвременья. Тогда мы имеем очень большое формальное совершенство при пустоте содержания.
Но читатель скажет: да разве эпоха Пушкина была эпохой великой? Да разве она была эпохой счастливой? Трудно представить себе эпоху более тусклую, и Пушкин метался в ней, страдал, рвался за границу, погиб полусамоубийством, запутанный в сетях самодержавия, бездушного света, отвратительных литературных нравов и т. д. и т. п.
Все верно. То было ранней весной, такою ранней, когда все было покрыто туманом, талым снегом, когда в воздухе с необыкновенной силой множились и роились болезнетворные микробы, — ветреной, серой, грязноватой весной. Но те, которые пришли раньше Пушкина, не видели весеннего солнца, не слышали журчанья ручьев, не оттаяли их сердца. Косны были их губы и бормотали в морозном воздухе неясные речи. А те, кто пришел после Пушкина, оказались в положении продолжателей, ибо самые — то главные слова Пушкин сказал.
Классический век для каждой национальной литературы — это вовсе не наиболее блестящий в политическом, экономическом или культурном отношении век. Это первый век относительной первоначальной, я бы сказал, отроческой зрелости интеллигенции данной нации. Как только обстоятельства позволяют этой нации родиться, упрочиться, как только ее таланты могут сколько-нибудь округлиться, так сейчас же они начинают ковать язык, а он еще гибок, он еще податлив. Вовсе не нужно фиглярничать, выдумывать, умничать и заумничать. Достаточно брать обеими руками из сокровищницы народной речи и при помощи ее называть вещи, как Адам в Библии называет впервые первозданные феномены окружающего.
И то же относится к содержанию. Никто еще не выразил ни одного живого, ни одного гибкого, ни одного сложного чувства. И когда они накопились в душе, они прорываются с живительной свежестью, необыкновенной естественностью. Естественность, органичность, первозданность — вот те печати, которые лежат на счастливом челе классических произведений. И будь ты хоть семи пядей во лбу, превосходи ты даже гениев классической эпохи, все равно ты во многом будешь эпигоном, ибо будешь писать языком, которым они писали, а он уже обычен, ибо, желая идти дальше, начнешь впадать в манерность, в преувеличенность, в педантизм, в провинциализм и т. д. и т. п.
По содержанию самое время становится гораздо более сложным, гораздо более углубляющимся по огромному многообразию постепенно накопляющейся внешней и внутренней жизни. Да, кроме того, из всего этого запаса нам приходится, если мы хотим быть оригинальными, — брать не те черты, которые являются самыми важными. Надобно уходить в импрессионизм, то есть вместо существенного отмечать случайное и беглое, потому что существенное уже отмечено; либо в деформацию, то есть в стремление исказить явления природы, потому что так, как они есть, они уже чудесно отражены и возвеличены великанами классиками; либо в туманный символизм, пытаясь через вещи видеть сложное и тайное, чем богата душа эпигона.
Эпигонство — вещь ужасная. Мы не отрицаем того, что среди эпигонов могут быть тоже великаны по дарованию, не меньшие, чем классики, ни того, что эпигонская литература может быть чрезвычайно изящной, оригинальной, сильной, потрясающей даже, но всегда люди невольно, в лучшие минуты свои, оглянувшись на Гёте, на Моцартов или глубже, в другие классические времена, на Гомеров, Калидас, будут чувствовать, что там истинная, безмятежная, глубинная, успокаивающая, целительная, возвышающая красота — и что все позднейшие выверты, судороги, домыслы — отнюдь не являются прогрессом, хотя и не лишены своей ценности.
Быть может, великий потоп социальной революции, быть может, выступивший пролетариат способен совсем до дна, с самого основания освежить искусство. Но это еще большой вопрос, и уж, конечно, нельзя ради этого предполагаемого обновления предъявлять претензии на состояние голого человека на голой земле.
Пролетариат может обновить человеческую культуру, но в глубокой связи и преемственности с достижениями прошлой культуры. И, быть может, самой верной является надежда на то, что тут мы будем иметь явление еще небывалое, не явление новых рождений, а фаустовского возвращения к юности с новыми силами и новым будущим и со всей памятью о былом, не обременяющей, однако, душу.
Пока оставим в стороне этот вопрос и вернемся к Пушкину. Пушкин был русской весной, Пушкин был русским утром, Пушкин был русским Адамом. Что сделали в Италии Данте и Петрарка, во Франции — великаны XVII века, в Германии — Лессинг, Шиллер и Гёте, — то сделал для нас Пушкин. Он много страдал, потому что был первым, хотя ведь и те, которые пришли за ним, русские «сочинители», по признаниям их, от Гоголя до Короленко, немало скорби вынесли на плечах своих. Он много страдал, потому что его чудесный, пламенный, благоуханный гений расцвел в суровой, почти зимней, почти ночной еще России, но зато имел «фору» перед всеми другими русскими писателями. Он первый пришел и по праву первого захвата овладел самыми великими сокровищами всей литературной позиции.
И овладел рукою властной, умелой и нежной; с такою полнотой, певучестью и грацией выразил основное в русской природе, в общечеловеческих чувствах, во всех почти областях внутренней жизни, что преисполняет благодарностью сердце каждого, кто впервые, учась великому и могучему русскому языку, впервые приникая к родникам священного истинного искусства, пьет из Пушкина.
Если сравнить этого корифея нашей замечательной литературы с другими зачинателями великих литератур, с бесценными гениями: Шекспиром, Гёте, Данте и т. д., то невольно останавливаешься перед некоторым абсолютным своеобразием Пушкина, притом своеобразием неожиданным.
В самом деле. Чем позднее оказалась особенно богатой и замечательной наша литература? Своей патетикой, почти патологической патетикой. Наша литература идейна, потому что нельзя ей не мыслить, когда такая пропасть разверзается между самосознанием ее носительницы интеллигенции и окружающим бытом. Она болезненно чутка, она возвышенна, благородна, она страдальческая и пророческая.
А между тем если сразу, не вдумываясь в детали, кинуть взгляд на творчество Пушкина, то первое, что поразит, это вольность, ясный свет, какая — то танцующая грация, молодость, молодость без конца, молодость, граничащая с легкомыслием. Звучат Моцартовы менуэты, носится по полотну и вызывает гармоничные образы Рафаэлева кисть.
Отчего же Пушкин в целом, в главном так беззаботен, беззаботен до того, что даже говорят иногда: «Все-таки это не Шекспир, все-таки это не Гёте; те более глубокомысленны, те более философы, более учителя!»
Положим, что говорящие так не правы, по крайней мере не совсем правы, ибо стоит только приподнять пелену грации Пушкина, и можно увидеть глубины, предрекающие дальнейшую русскую литературу: «Моцарт и Сальери», «Пир во время чумы», со своей раздирающей песнью председателя, некоторые сцены «Бориса Годунова», некоторые лирические порывы в «Евгении», загадочный «Медный всадник» и многое другое — все это какой — то широкий океан, какие — то жуткие провалы и виды на такие вершины, куда только — только хватило бы донестись крыльям Дантов и Шекспиров.
Но эти угадки, эти с необычайной легкостью на абордаж взятые психологические и интеллектуальные ценности, на которые Пушкин как будто бы не обращает особенного внимания, вроде поразительного «Фауста», где в небольшой сцене Пушкин становится вровень с веймарским полубогом, — все это создано как будто бы невзначай, как будто бы великая рука, пробегая по клавиатуре только что открытого инструмента, знакомясь и знакомя других со всеми волшебными сочетаниями звуков на нем, от времени до времени извлекает несколько аккордов, вернее, диссонансов, потрясающих слушателей.
Откуда же это пушкинское счастье при несчастье его личной жизни? Может быть, это совершенно индивидуальная черта? Я думаю, нет. Я думаю, что и здесь Пушкин был органом, элементом, частью русской литературы во всей ее исторической органичности.
Встал богатырь; силушка по жилочкам так и переливается. Уже предчувствуются горести и скорби, уже предчувствуется вся глубина и мука отдельных проблем, но пока не до них, и даже они радуют. Все радует, ибо сильна эта прекрасная юность. В Пушкине-дворянине на самом деле просыпался не класс (хотя класс и наложил на него некоторую свою печать), а народ, нация, язык, историческая судьба. Вот эти семена, которые привели — таки в конце концов к нашей горькой и ослепительной революции. Пушкин послал первый привет жизни, бытию в лице тех миллиардов человеческих существ в ряде поколений, которые его устами впервые вполне членораздельно заговорили.
Там, даже у Данте в XIII веке — большая культура за плечами, своя, схоластическая, и античная. А русский народ проснулся поздно, варварский и свежий. Конечно, Пушкин усваивал с гениальной быстротой и Мольера, и Шекспира, и Байрона, а рядом Парни и всякую другую мелочь. В этом смысле он культурен, но все это совсем его не тяготило, это не было его прошлое, это не было в его крови. Его прошлое, то, что жило в его крови, это было русское свежее варварство, это была юность просыпающегося народа в глубокой ночи безрадостной исторической судьбы — тяжелой, громадной силы народа, начавшего оттаивать в казематные времена Николая I. А его будущее было не те годы, которые он прожил на земле, не скорбная кончина, даже не бессмертная слава. Его будущее было все будущее русского народа, громадное, определяющее собою судьбы человечества даже с того холма, на котором стоим мы еще в загадочной дымке.
Великолепно начали мы с Пушкиным. Страшно сложно и глубоко и вместе с тем с какой — то беззаботностью огромной силы. Знать Пушкина хорошо, потому что он нам дает утешительнейшее знание сил нашего народа. Не патриотизм ведет нас сюда, а сознание необходимости и неизбежности несколько особого служения нашего народа среди других народов — братьев. Любить Пушкина хорошо и, может быть, особенно хорошо любить Пушкина в наше время, когда наступает новая весна, как — то непосредственно за довольно гнилой осенью.
Русская буржуазия, русский буржуазный уклад кратчайшим путем впал в последние судороги эпигонства, в декаданс, с декаданса — к той художественной кувырколлегии, которую породила изживающая себя культура других народов буржуазного Запада.
Новая весна приходит в грозах, в бурях, и надо отдать искусству ту дань внимания, какая возможна была для лучших людей России в первую, пушкинскую весну. Но между пролетарской весной, какой она будет, когда земля начнет одеваться цветами, и весной пушкинской гораздо больше общего, как я уже говорил однажды, чем между этой приближающейся весною и тем разноцветным будто бы золотом, на самом деле сухими листьями, которыми усеяна была почва до наступления нынешних громовых дней.
Анатолий Васильевич Луначарский (1875–1933), революционер, государственный деятель, писатель, критик, искусствовед. С октября 1917 года по сентябрь 1929 года — первый нарком Просвещения РСФСР. Один из основоположников советской культуры.
Анатолий Луначарский
Пушкин-критик
Пушкин не был теоретиком искусства. Он не только не имел каких-либо готовых и приведенных в систему принципов, которые были бы им положены в основу своих суждений в течение всей жизни, но даже, в богатой эволюции своих взглядов на искусство, никогда не стремился выявить и письменно выразить какие-либо общетеоретические устои, хотя бы для отдельных этапов этой эволюции.
Пушкин страстно любил искусство, в особенности литературу. Какое значение в общественной жизни может иметь литература — такого вопроса он в начале своей деятельности перед собой не ставил. Он даже не ставил перед собой вопроса о том, для кого же собственно литератор должен писать? Перед ним являлось некое неуловимое собирательное лицо — «читатель», и в заманчивом, симпатичном облике этом Пушкин различал своих друзей, людей своего общества, дальше — неясные лица современников и потомков, которые будут с восхищением принимать дары его музы.
На деле в течение жизни Пушкина читатель его поэзии эволюционировал. Вначале это была главным образом дворянская салонно-усадебная прослойка. Чем дальше, тем больше это было русское образованное общество; оно постепенно пополнялось все более демократическими элементами, пока наконец Пушкин в конце своей жизни не сделался действительно писателем для многих десятков тысяч, среди которых большинство составлял новый читатель, иначе говоря — буржуазная, мелкобуржуазная, чиновничье-интеллигентская публика и даже частью очень тонкий высший слой крестьянства.
Говоря более обобщенно, можно сказать, что вначале Пушкин реально писал для дворянского читателя и сам видел перед собой дворянскую публику как адресата своих произведений, а в конце жизни он имел своим читателем главным образом «буржуазную» в широком смысле этого слова публику и понимал, что пишет именно для нее.
Соответственно этому эволюционировало и представление Пушкина о поэте вообще и о себе как поэте. Вначале поэт — это обеспеченный человек, светский человек, который совершенно свободно, в силу высшего призвания, отдается от времени до времени вдохновенному делу поэзии, видя в ней как бы некоторое роскошное дополнение к своей человеческой и, еще вернее, барской жизни. Быть может субъективно поэт считает при этом поездки на Пегас самым важным и сладостным, что он имеет в жизни; тем не менее это есть только прекрасное любительство.
Чем дальше, тем чаще попадаются у Пушкина строчки, дышащие сознанием того, что действительно существенен в нем не барин, не помещик, не камер-юнкер, а именно писатель. Пушкин не скрывает, что огромную роль играет здесь чисто экономический фактор. Писательство стало тем занятием, которое кормит Пушкина и его семью. Он продает продукт своего труда. Он профессионал, он особого рода ремесленник.
Кто же оплачивает его труд? — Оплачивает его труд не совсем ясный, но несомненно очень многочисленный читатель, далеко уходящий за пределы салонно-дворянского окружения.
Уже это должно было заставить Пушкина по-иному относиться к темам, которые он выбирал, к обработке этих тем, к оценке того, что он сам писал, и того, что производили другие художники, современные ему или предшествовавшие ему.
Дело конечно обстояло не так, что Пушкин, осознавая свое положение как профессионального писателя, менял свою писательскую манеру и вкусы. Нет, процесс этого осознания шел рука об руку с литературной эволюцией Пушкина, чрезвычайно интересной и необыкновенно целостной и закономерной.
Поистине стоя «на грани двух культур», он ответил веселым эхо на французскую классику, когда она, однако, уже угасала. Он еще успел быть самым прелестным представителем своеобразного позднего рококо нашей дворянской литературы. В то самое время, как он воспринимал новые начала романтики, пока еще тоже шаля и играя («Руслан и Людмила»), но отмечая в этой новой поэзии большую свободу и большую близость к реальной природе, — он вместе с тем стал воспринимать поверхностное, шипучее, как пена шампанского, вольнолюбие, как момент серьезного протеста проснувшегося в нашей стране человека (прежде всего дворянина) против гнета самодержавия и всего того экономического и культурного уклада, который с самодержавием сросся. Поэзия Пушкина приобретает характер общественный, она служит выражением протеста, в ней появляется герой-отщепенец. Романтика окрашивается в байроновские тона, и вольнолюбивая лирика подчас доходит до подлинно революционных нот.
Легко прийти к несколько поверхностному выводу, будто бы, после того как протест передового дворянства был разбит вместе с декабрьским восстанием, испуганный Пушкин, потерявший всякие надежды, всякую реальную опору и увлекаемый общей реакцией всего своего класса, переменил все струны на своей лире, сделался политически искренним сторонником дворянского самодержавия, позволяя себе лишь расходиться с ним в деталях.
Сторонники такого взгляда на Пушкина считают, что, к своему счастью, он параллельно с этим углубил поток своей поэзии, придав ему более индивидуально-сложный характер, уйдя в себя и в вечные вопросы, окружающие личность, что он с особенным восхищением приник к источникам красоты и предавался умножению ее на свете именно потому, что, как всегда бывает с разочарованными и поэтически одаренными натурами, в творчестве своем обрел единственное утешение от жизни, не открывавшей никаких путей для реального гражданского творчества.
Все это верно, но верно лишь отчасти.
В недавнем своем труде («Пушкин на пути к гибели») Н. К. Пиксанов старается, например, утверждать, что как раз 1833 год был в жизни Пушкина началом явного уклона вправо, стремления поэта примириться со светской средой, даже погрузиться в нее, стремления его осознать себя как аристократа и консерватора. Однако же очень характерно, что сам Н. К. Пиксанов тут же вынужден признать, что существует множество данных, показывающих неполную захваченность поэта этого рода мыслями и чувствами.
Действительно в этом же 1833 г. Пушкин дал такой портрет этого света в «родословной моего героя».
Рядом с совершенно заметной тенденцией Пушкина к примирению с властями придержащими, рядом с готовностью его прислушаться к голосу дворянина в себе идет более важный процесс. С необыкновенным ясновидением, какого можно было бы ожидать только от экономиста и социолога, осознает Пушкин превращение старой Москвы, ее новый купеческий, торговый характер, рост влияния буржуазии повсюду и все больший вес разночинца. Существенно тут не то, что Пушкин отмечает эти явления роста какой-то новой России и хочет установить свое отношение к ней (в том числе и через сложные отношения к пишущей братии); существенно то, что внутренняя, чисто поэтическая эволюция поэта ведет его в ту же сторону и что развитие Пушкина к новым формам творчества являет органическое единство с его отходом от дворянских позиций к буржуазным.
Именно сюда относится все крепнущий реализм Пушкина. Уже в поэтических его произведениях этот реализм, эта раздумчивость сказывается со все растущей силой; но Пушкин уже начинает предпочитать стихам художественную прозу. Это вовсе не та художественная проза, которая только тем и отличается от стихотворной формы, что в ней эта форма отсутствует, — проза, которую так легко было бы построить строфически, переделав ее при помощи рифм в поэзию. Пушкин пишет по этому поводу:
«Что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснять вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами?.. Точность и краткость, вот первое достоинство прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат».
Художественная проза — рассказ, роман — по мнению Пушкина требует прежде всего мысли. С немножко грустной и насмешливой улыбкой Пушкин говорит о том, что поэзия должна быть всегда немного глуповата, а проза нет: основное достоинство прозы — ум.
Вряд ли Пушкин когда-либо отказался бы от художественной литературы, от образов как главного метода своего общения с читателем; но очень важно отметить, что его грандиозно возросший интерес к «мысли» заставляет его все более ценить публицистическую прозу, журнальную прозу. Мечта иметь свой собственный журнал, в этом журнале определить свое отношение к литературе, развернуть действительную литературную критику чрезвычайно занимает Пушкина, и нет никакого сомнения, что если бы он не был убит враждебной ему стихией, он осуществил бы это и вошел бы в некоторую новую фазу своего развития. Мы можем только гадать о ней, но, несомненно, она была бы дальнейшим шагом от дворянской грани к грани буржуазной.
Эту внехудожественную прозу — прозу как носительницу, так сказать, чистой мысли — Пушкин не представлял себе как ярко публицистическую. Не только в его время, но и позднее роль публицистики в большей мере играла литературная критика. Но ведь одновременно с набросанным здесь развитием отношения Пушкина к литературе должно было меняться и его представление о литературной критике.
Мы знаем, что Пушкин придавал очень большое значение эстетической критике. Вероятно на всем своем сознательном пути Пушкин не возражал бы против той формулы, которой он старался определить задачи критики в одной из своих заметок:
«Критика — наука открывать красоты и недостатки в произведениях искусств. Она основана, во-первых, на совершенном знании правил, коими руководствовался художник или писатель в своих произведениях, во-вторых — на глубоком изучении образцов и на деятельном наблюдении современных замечательных явлений».
Формула эта не выходит за пределы эстетической критики; но мы знаем очень хорошо, как эволюционировала критика у нас вообще, как она эволюционировала прежде всего в руках Белинского, бывшего современником и как бы продолжателем тех процессов, в зарождении которых такую видную роль играл Пушкин.
Для молодого Пушкина эстетическая критика конечно легко могла найти свои пределы в том, чтобы установить чисто художественное достоинство того или другого произведения не голословно, не путем простой ссылки на свой вкус, на «нравится» или «не нравится», а путем размышления над правилами самого искусства, путем сравнения с другими произведениями и т. д.
Совершенно ясно, однако, что понятие эстетического критерия не есть понятие строго ограниченное. Что значит открывать красоты и недостатки? Есть ли например широта охвата объекта, разработанного в данном произведении искусства, одно из условий красоты? Есть ли красота — сила организации этого охваченного объекта определенными детерминантами? Есть ли это сила реализма художественного произведения, т. е. именно той особенной правдивости, которая звучит громче и проникает в сознание глубже, чем «сырая» правдивость действительности? А сила романтики, т. е. сила пафоса чувства, которая звучит в данном произведении и потрясает читателя, — разве ее можно изгнать из эстетики, разве это не суть красоты? Если отрешиться от суждения о подобных сторонах, то много ли останется для чисто эстетического суждения?
Пушкин, который хотел, чтобы проза была прежде всего умной, чтобы она прежде всего была носительницей мысли, мог ли бы он согласиться, чтобы художественная критика, которая для него была важнейшим видом внехудожественной прозы, отказалась от суждения о таких важнейших сторонах, определяющих собой достоинство произведения?
А недостатки? Разве поверхностность темы, разве ложные принципы организации объективного материала, разве манерность изложения, отсутствие какой бы то ни было целесообразности, отсутствие какой бы то ни было напряженной и высокой человечности в тех ощущениях, которые производятся данным произведением, — это не его недостатки?
Мы же знаем, как могучий эстетический критик Белинский никогда не мог и не хотел удержаться от того (несмотря на все опасности со стороны цензуры и правительства), чтобы не смешивать свой эстетический критерий с критерием социальным.
Тот процесс, который должен был привести к эстетике Чернышевского, уже начался фатально, и он уже зацепил Пушкина.
При этом нужно прямо сказать, что эстетическая критика может остаться эстетической и сливаясь постепенно с критикой общественной, что настоящая, подлинная критика непременно включает в себя оба эти элемента, что даже говорить о двух элементах здесь является не совсем правильным. Критика эстетическая и критика общественная на самом деле представляют собой одно и то же, или по крайней мере две стороны одного и того же.
Если Плеханов, воззрения которого на литературную критику в некоторых отношениях (прошу заметить это: лишь в некоторых) были шагом назад по сравнению с Чернышевским, говорит о двух актах критики, утверждает, что сначала надо генетически исследовать социальные корни произведения, а потом произнести о них эстетическое суждение, то ведь совершенно ясно, что он неправ. Генетическое объяснение, так сказать, детерминированного появления того или иного произведения (объяснение по столь дорогому для Плеханова принципу «не плакать, не смеяться, а понимать») — еще не есть даже критика: это есть собственно говоря, литературно-историческое исследование, это есть акт социологического определения причин появления данною произведения. Критика предполагает высказывание суждения о произведении. У Плеханова же часто получается так, что «настоящий» научный критик, «критик марксист», не должен иметь суждения о произведении. Совершенно очевидно, что это чудовищная односторонность; эта ошибка попала в систему Плеханова потому, что он, увлеченный полемикой, противопоставлял в то время такую огрубленную «объективность» действительно нелепым теориям социологов субъективной школы.
Нет, критик должен произносить суждение. Исследования о том, каковы социальные корни известного художественного произведения, ему очень важны, ему трудно произнести свое суждение без знания их (конечно о таком методе исследования еще ничего не было известно Пушкину, да и Белинский лишь изредка, хотя и блестяще, подходил к постановке этой задачи). Но дальше, именно в порядке общественной критики, надо ставить вопрос о функции данного произведения, о том, какую роль должно оно было играть по мысли автора, какую действительно роль сыграло оно в эпоху жизни своею автора и в последующие эпохи.
Тут возникает перед критикой вопрос, который для нашей творческой эпохи, для эпохи критического усвоения всего прошлого и оценки всего современного с точки зрения нашей великой цели, становится на первый план: чем данное произведение искусства является для нас, чем оно может помочь или повредить нам. Ответить на это — главная задача критики.
Мы только что слышали от Пушкина, что такое эстетическая критика: это наука открывать красоты и недостатки в произведениях искусства. Но что дает произведению искусства красота, что отнимает от него недостаток? Что, в конце концов, называем мы красотой художественного произведения, что подразумеваем мы, когда говорим о том или другом его недостатке?
Когда мы говорим о красоте произведения, мы всегда имеем в виду силу его воздействия, отмечаем этим словом пленительность произведения, его способность захватить нас, осчастливить нас, осветить наше собственное сознание.
Всякая «красота» имеет именно это значение. Произнося слово «красота», человек старается указать на некоторое объективное свойство того или иного предмета природы или искусства, которое он считает причиной своего счастливого настроения, своего эмоционального подъема.
С узкой точки зрения красота всегда сводится к приятным для наших органов чувств элементам произведения или предмета, к правильным их, т. е. очень легко воспринимаемым, сочетаниям (узор, мелодия, гармония, ритм и т. д.) или к приятным представлениям физического совершенства, жизненной силы, здоровья, умственного блеска, нравственной привлекательности и т. д.
Но мы очень хорошо знаем, что искусство не сводится только к такого рода красоте. Искусство может включать в себя вещи, с этой условной точки зрения некрасивые и даже прямо-таки безобразные. Искусство имеет дело, как отметил еще Аристотель, и с прахом, и с страданием, и с необыкновенно точно воспроизведенными отталкивающими условиями жизни (Флобер). И все это, однако, искусство может преодолеть. Изображая ободранную тушу быка или звериную схватку воинов, Рембрандт или Леонардо да-Винчи поднимаются до вершин красоты и заставляют нас произнести сакраментальное слово — «это прекрасно». Огромная сила впечатления, покоряющая зрителя или читателя, заставляющая его по-новому представить себе мир, по-новому думать о нем, организующая таким образом его мироощущение, — вот, собственно говоря, что такое красота. Чем она сложнее, чем она новее, чем она дальше уходит от элементарной красивости, тем более мы восхищаемся, потому что в тем более трудных областях производит она свое организующее дело.
А недостаток? — Недостаток это то, что отталкивает нас, то, что свидетельствует о слабости художника, о том, что он не смог справиться со своей задачей, что он, по отсутствию сил или по лукавству, лжет нам, что он говорит нам вещи, вовсе ненужные для нас, а потому скучные, и т. д.
Пушкин справедливо отмечает, что для подлинной критики нужно знание правил, которые ставит себе сам художник, и знание всех художественных приемов. Это значит, что критик берет не только готовый результат — произведение искусства, — но он обсуждает также методы, которыми этот результат найден.
Что такое методы художественного творчества? Все методы, какие бы мы только ни придумали и ни перечислили, беря любые эпохи и любых мастеров, — все они непременно сводятся к тому, чтобы выбрать какой-то жизненный объект, овладеть им, взяв в нем все самое значительное и устранив для данной цели ненужное, и затем очищенный таким образом во внутреннем горниле объект представить возможно более могуче, т. е. выразить его с возможно большей силой.
От эпохи к эпохе, от класса к классу меняются требования читателя, меняются и пути писателя, но никогда не может искусство уйти от этих трех основных моментов творчества — выбор материала, обработка его и внешнее выражение (при чем конечно эти три части слиты в один процесс и лишь в абстракции могут быть полностью различимы).
Таким образом художественные методы — это есть методы, которыми достигается наибольшая сила впечатления. Принимая во внимание классовую структуру общества (приходящую у нас, правда, уже к концу), мы должны будем сказать: методы художественной выразительности — это те способы, которыми писатель рассчитывает в наибольшей мере повлиять своим художественным произведением на свой класс и по возможности также на те классы, которые его класс хочет вести за собой.
Итак, эстетическая критика и социальная критика, при некотором совершенстве критики вообще, при некоторой высокой стадии ее развития, совпадают и дополняют друг друга.
У Пушкина, конечно, социальная оценка была на самом заднем плане и вряд ли сознавалась; но она должна была бы осознаваться все глубже, если бы эволюция его продолжалась. Его публицистическая оценка все более и более приобретала бы общественный характер.
Но может быть Пушкин был чистым эстетиком, так как то, что Плеханов называл первой обязанностью критика — выяснение социального генезиса произведения, — для него не существовало; может быть и он в конце концов стремился только к оценке данного художественного произведения как более или менее высокого по лестнице чисто эстетических достоинств? Несомненно, всякому бросится в глаза искусственность и неправильность такого суждения о Пушкине. Всякий, кто внимательно перечитает пушкинские тексты, прекрасно поймет, что Пушкин то и дело включает социальный момент в свои суждения.
Но допустим даже, что чисто эстетические задачи решительно превалируют у Пушкина. И тогда мы будем иметь в нем по крайней мере своеобразнейшего мастера такой эстетической критики. Эстетическая критика предполагает изощренный вкус, т. е. большой опыт в деле вдумчивой оценки художественных произведений, какой-то внутренне верный подход к ним, минимум ошибок с точки зрения понимания «правил, которые поставил себе сочинитель», с точки зрения понимания богатства впечатлений, которые несет с собой данное произведение. Человек, который сам был великим художником и при этом замечательным мыслителем, который умел весьма критически отдавать себе отчет в том, что он делал и что воспринимал, человек огромной всеевропейской начитанности, человек, не замкнутый в твердых рамках одного класса, но стоявший «на грани двух миров» и совершивший поразительную по своему богатству эволюцию, — такой человек не может не представлять с этой точки зрения огромный интерес.
Припомним еще раз то, что сказал Белинский о Пушкине-критике.
«В Пушкине, говорит он, — виден не критик, опирающийся в своих суждениях на известные начала, но гениальный человек, которому его верное и глубокое чувство, или лучше сказать богатая субстанция, открывает истину везде, на что он ни взглянет».
Что значит это суждение Белинского? Оно значит, что хотя у Пушкина нет какого-нибудь теоретического труда и мы не замечаем у него какого-нибудь сложного научно-логического процесса, которым он приходит к тому или иному суждению, но результат его размышлений, дающийся ему по-видимому с совершенной легкостью, подсказывающийся ему его «субстанцией» (интуицией), оказывается совершенно верным.
Гений Пушкина, как и всякий гений, характеризуется не только природной силой, но еще и огромной производимой им работой. Пушкин не был теоретиком, но, берясь за критику, он давал в конце концов верный результат, по крайней мере, как мы условились, в области эстетической оценки художественных произведений.
Теперь возьмите современную нам критику. Она всего слабее именно в эстетической оценке. Она прекрасно произведет вам плехановский «первый акт». Она может точно проследить корни данного художественного произведения, она недурно может выяснить также, какие классовые цели сознательно или полусознательно преследовал данный автор, каких классовых результатов он достиг, она может прибавить к этому разъяснение, о чем говорит нам, как относится к нашему труду и к нашей борьбе это художественное произведение (прошлого или настоящего). Но вот в отношении эстетической оценки начинается путаница.
Скажем, среди наших критиков преобладают не «гениальные люди», а, как это всегда бывало, просто способные люди, опирающиеся в своих суждениях на «известные начала». Но имеем ли мы эти известные начала, достаточно ли выработана наша собственная эстетика, можем ли мы заимствовать эстетику у прежде нас существовавших классов?
Эстетику прошлого мы должны лишь критически воспринять, т. е. не можем отказаться от этой эстетики, не можем просто ставить на ней крест, но и не можем принять ее целиком; она должна быть только пищей для воспитания нашей собственной эстетики, существующей лишь в виде некоторых основных положений. А эти основные положения не составляют еще тех «начал», т. е. стройной и разветвленной системы, о которой говорил Пушкин.
Каждому критику пришлось бы добиваться этих «начал», как добивался их, скажем, Белинский (и не без большой помощи Белинского, отчасти идя его же путями). Конечно, различные критики на свой лад проделают для себя эту работу. Но мы еще явно не искушены в вопросе о том, что такое конструкция художественного произведения данного жанра, что такое композиция его отдельных частей, что такое единство стиля и различные достоинства стиля (разнообразие, блеск и т. п.), как может и должна конструироваться фраза, как должен создаваться вокабулярий писателя, какую роль вообще должно играть слово — прямую, метафорическую, ироническую и т. д. Да, во всем этом мы очень слабы, пожалуй слабее даже, чем критики-эпигоны предшествовавшей эпохи. Мы недостаточно обращали внимания на это, увлеченные другим — правда, более важным. Для нас более важно определить — враг или друг перед нами, в какой степени враг и в какой степени друг, какие элементы здесь вражеские и какие дружеские, чем определить то, насколько он вооружен чисто художественным оружием, соответствует ли его замыслу сила наносимых им ударов, нашел ли он надлежащую адекватную форму и есть ли эта адекватная форма та именно, которая обеспечивает за ним не только большее или меньшее самодовольство, но больший или меньший реальный успех — захват публики. Нужно еще помнить, что успех и захват может быть тоже ошибочным, может быть результатом временного увлечения, а для нас все яснее становится значение прочности и долговечности художественного произведения. Об этом все больше и больше начинают думать наши писатели.
Хотя Пушкин не может преподать нам никаких «правил» теоретического порядка, но он может служить блестящим учителем в области той меткости суждений, о которых говорит нам Белинский.
Каждое критическое суждение Пушкина ставит перед нами целый ряд замечательно интересных задач.
Мы спросим себя, насколько в этом суждении сказалась классовая сущность Пушкина, плюсы и минусы культурного помещика, плюсы и минусы деклассированного человека, стоящего «на грани двух миров», насколько здесь сказалась сила специалиста, великолепно знакомого с областью, в которой он произносит свои суждения, насколько поэтому могут быть объективно значимы его суждения. Если они объективно значимы, то мы должны поставить перед собой вопрос об анализе этого суждения Пушкина, мы должны из общего суждения вылущить его скрытый теоретический элемент.
В чем именно верность (или неверность) суждения Пушкина о Шекспире, Мольере? О Державине, Жуковском? О том или другом античном произведении или произведении современном для Пушкина?
Так можем мы учиться у Пушкина, и у Пушкина есть еще чему поучиться!
Литературный критик, который умерщвляет художественную литературу, рассекает ее, как труп в анатомическом театре, и произносит над нею сухую лекцию, может быть ценным в качестве члена коллегиума ученых об искусстве, но это — не литературный критик.
Для чего Пушкин занимается наукой открывать красоты и недостатки? — Для того, чтобы служить путеводителем своим современникам. Он открывает красоты там, где неизощренный человек не может открыть красоту, он разоблачает недостатки там, где менее опытный глаз не увидит их, или может быть даже предположит достоинства.
Если критик стоит на одном уровне с писателем, с одной стороны, и с читателем — с другой, то на кой чорт, собственно, существует он и для чего он пишет? — Он ценен лишь тогда, когда он может раскрыть этому самому писателю или другому писателю глаза на эти красоты или недостатки. Он ценен постольку, поскольку он десяткам и сотням тысяч читателей, еще не искушенным и не созревшим, помогает произнести верное суждение и не только в области классового намерения писателя, но и в области действительной художественной эффективности его осуществления.
Но если так, если критик, ученый путеводитель по музею красот, будет таким чичероне, который рядом с художественными произведениями, т. е. произведениями, претендующими прежде всего на эстетическое волнение зрителя, обладающими известным эмоциональным зарядом, будет скучным голосом говорить о красотах и недостатках, он только помешает действию художественного произведения, и вероятно большинство голосов той «экскурсии», которую он будет вести за собой, выскажется наконец за то, чтобы он удалился и представил бы им непосредственно соприкоснуться с авторами. Конечно если такой чичероне будет еще вдобавок и «красивым болтуном», если он захочет на место существенных мыслей поставить всякие напыщенные метафоры, которые Пушкин так старался изгнать из всякой прозы, то это будет еще хуже.
Нет, настоящий критик — сам художник. Он особого рода художник, он рецептивный художник, он, так сказать, корифей публики или член хора как идеального представителя этой публики, он — сама публика, какой она должна была бы быть, он желанный и понимающий читатель, он проникновенный читатель, читатель то друг, то враг, но всегда великолепный судья. И чтобы не быть одиночкой, чтобы не оказаться при этом в оторванном авангарде, он должен уметь передать то дрожание своих нервов, тот трепет своего сознания, который он получает от художественного произведения, тот вторичный образ этого художественного произведения, в который входит и социальное его происхождение, и общественная его функция, и понимание того, чем же собственно оно, это художественное произведение, чарует.
Он должен уметь передать все это широчайшим слоям публики, вернее и точнее — своему классу, которому он служит как критик. И для этого он должен уметь превращаться из своеобразного рецептивного художника также и в своеобразного творческого художника. Его критические статьи, его критические лекции должны превращаться в своеобразные художественные произведения, — художественные потому, что и в них также найдены методы широчайшего и глубочайшего влияния на массы.
Ленин любил повторять фразу Базарова: «Друг мой, Аркадий, не говори красиво».
Есть вещи, о которых слишком красиво говорить никак нельзя. Они сами по себе, в своей наготе, прекрасны. Одевать их еще какими-то разноцветными ризами и навешивать на них украшения — безвкусица. Мы хорошо знаем, что адвокатское красноречие, софистические приемы и ораторское искусство часто служат для затемнения истины. Все это так, но горе тому, кто сделает из этого такой вывод, что, осуждая красивую фразу, мы должны выбросить из критики меткость, яркость, страсть, волнение.
Прочтите сборник критических статей и заметок Пушкина. Разве здесь имеются такие «аркадьевски-красивые» фразы, разве вы где-нибудь, когда-нибудь скажете, что Пушкин говорит слишком красиво, разве вам почудится где-нибудь, что он хочет не только представить вам товар лицом, но еще и с какого-то искусственного, казового конца, что это адвокат, который для того, чтобы победить противника, придумывает всякие ухищрения, пачкающие его в ваших глазах? — У вас никогда не было и не будет такого впечатления.
Впечатление необыкновенной ясности мысли, ясности вследствие адекватной формы, вследствие богатства слова, вследствие гибкости фразы, вследствие полного впечатления естественности ее рождения, развития и стремления, — все это вы действительно здесь получите. Вы получите живую страстную речь, увлекательную до последнего предела, не лишенную при этом известной узорности.
Ленин, например, говорил не узорно, ему мало были свойственны какие-нибудь метафоры, но ораторское искусство было присуще ему в высочайшей мере. Его речь была действительно обнаженной, но обнажено было необыкновенно здоровое, гармоничное, целесообразное тело, каждое движение которого доставляло огромное удовольствие; вернее, при бессознательном огромном удовольствии, оно делало свое дело — убеждало.
Художественный критик может пользоваться и таким, так сказать, «спартанским» методом изложения. Это высочайший идеал, его достигнуть труднее всего. Но он вполне законно может пользоваться и «афинским» методом, которым пользуется Пушкин. Критика может быть естественным потоком мысли, кристаллизующейся в правильные и блестящие кристаллы, сверкающие разноцветными огнями, и в то же время — до дна естественной, ни на минуту не фальшивой, не фальшивящей, не становящейся на цыпочки, не потеющей над предельной метафоричностью.
Критик-художник, художник критики — это великолепное явление. Таким, конечно, был Белинский. Такими в лучших своих произведениях были и даже глубоко трезвые Чернышевский и Добролюбов. Таким в огромной мере был Герцен, когда брался за дело литературной критики. Такими всегда остаются великие писатели, когда они сами берут критику в свои руки. Таким в высочайшей мере был Пушкин, и здесь он дает свой незабываемый урок.
Демьян Бедный
Предисловие к поэме А. С. Пушкина «Гавриилиада»
Демьян Бедный (Ефим Алексеевич Придворов) (1883–1945) — революционер и поэт, большевик с дореволюционным стажем, автор лучших агитационных стихов времен Гражданской войны. Один из основоположников советской культуры.
Слава русского народа
Прошло сто лет с тех пор, как рукой иноземного аристократического прохвоста, наемника царизма, был застрелен величайший русский поэт Александр Сергеевич Пушкин.
Пушкин целиком принадлежит нам, нашему времени, он живой и долго еще будет жить в будущих поколениях. Пушкин — слава и гордость великого русского народа — не умрет никогда.
Влияние Пушкина на развитие культуры нашей страны безгранично. Его бессмертные творения стали основой грамотности. Устами Пушкина впервые заговорили сотни миллионов людей. Пушкин поднял наш язык — по природе своей богатый и гибкий — до необычайной высоты, сделав его выразительнейшим языком в мире.
Пушкин никогда еще не был так популярен и любим, как в настоящее время. Это произошло уже по той простой причине, что никогда не было в нашей стране столько грамотных, читающих людей. Но не в этом только дело. Впервые читатель встретился с подлинным Пушкиным без корыстного посредничества многочисленных искажателей текстов поэта, без реакционной цензуры, без скудоумных и ничтожных толкователей, старавшихся причесать буйного Пушкина под свою буржуазную гребенку. Пушкин предстал перед народом в настоящем своем обличии: поэта и гражданина, и народ полюбил его, как лучшего друга.
Пушкин предвидел это время. Он всегда помнил о народе и творил для народа. Во многих произведениях поэта можно встретить своеобразную перекличку с будущими поколениями. Достаточно вспомнить потрясающее стихотворение «Памятник». К будущему читателю прямо обращается Пушкин и во второй главе «Евгения Онегина». Немного иронически, но с глубоким волнением мечтает он, что будущий читатель взглянет
Этому читателю он шлет свое «благодарение». Слова поэта дошли по назначению. Голос его звучит как мощный призыв к творческой жизни и борьбе. Прочитав знаменитое «Здравствуй, племя младое, незнакомое!», советский читатель может с полным правом ответить: «Здравствуй, Пушкин, родной и близкий!»
Пушкин целиком наш, советский, ибо советская власть унаследовала все, что есть лучшего в нашем народе, и сама она есть осуществление лучших чаяний народных. Сейчас, в сотую годовщину смерти великого русского поэта, нет более актуальной темы, чем — Пушкин и современность. В конечном счете творчество Пушкина слилось с Октябрьской социалистической революцией, как река вливается в океан.
В стихотворении «Деревня (1819 г.) Пушкин писал:
В то время Пушкин еще надеялся на реформы „просвещенных государей“. Но уже через два года, задумавшись над судьбами и историей своей родины, Пушкин восклицает: „Одно только страшное потрясение могло бы уничтожить в России закоренелое рабство“1. Мы знаем, что это была не только мечта. Пушкин сам стремился к восстанию и был очень огорчен, что не мог принять участия в его подготовке.
В нашей стране ликвидированы эксплуататорские классы. Это факт, который бесспорно можно зачислить в величайшие достижения истории человечества. Сколько исступлений, проклятий и клеветы вызвал этот факт в стане наших врагов! Подлые преступления троцкистских бандитов есть прямая реакция контрреволюционной буржуазии на ликвидацию эксплуататоров в нашей стране. Но сквозь столетие Пушкин протягивает нам дружескую руку в знак солидарности. Сохранилось живое свидетельство отношения Пушкина к эксплуататорам. Вот что записал в свой дневник один из современников Пушкина, князь П. Долгоруков:
„Охота взяла Смирнова спорить с ним (с Пушкиным), и чем более он опровергал его, тем более Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения. Наконец, полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники — подлецы и воры, генералы — скоты большею частью, один класс земледельцев — почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли“.
Конечно, это было сказано в пылу спора, но мы сразу узнаем здесь темперамент Пушкина. Он радостно рукоплескал бы гибели эксплуататорских классов. „Один класс земледельцев — почтенный“, обиженно записал князь Долгоруков, и это показывает, как Пушкин относился к угнетенному крестьянству, к народу. Освобождение крестьян Пушкин считал главным условием дальнейшего развития горячо любимой им родины.
Пушкин был дворянином. Это дало повод глупым вульгаризаторам объявить дворянским все его творчество. Какая низкая клевета! Пушкин прежде всего глубоко народен и в произведениях своих, и в политических взглядах. Это хорошо выразил М. Горький:
„От кого бы я ни происходил, — говорит Пушкин, — образ мыслей моих от этого никак бы не зависел“. — Это слова человека, — добавляет Горький, — который чувствовал, что для него интересы всей нации выше интересов одного дворянства, а говорил он так потому, что его личный опыт был шире и глубже опыта дворянского класса».
Нет нужды преувеличивать революционные взгляды Пушкина. Его величие заключено в его бессмертных и никем не превзойденных произведениях. Но Пушкин не был бы гениальным поэтом, если бы он не был великим гражданином, не отразил бы в той или иной мере революционные чаяния своего народа. Он и сам это понимал. Подводя итог своему творчеству, за несколько месяцев до роковой дуэли, Пушкин видел главную свою заслугу в том, «что в мой жестокий век восславил я свободу». Именно поэтому говорил поэт: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, и назовет меня всяк сущий в ней язык».
Сбылись мечтания! Нет теперь в нашей необъятной родине такой народности, которая не имела бы своей письменности. Вместе с грамотой познают многочисленные народы и гениальные стихи Пушкина. Пушкин одинаково близок сердцу русского и украинца, грузина и калмыка, близок сердцу всех национальностей Советского Союза.
Единый в своем национальном многообразии советский народ торжественно чтит Пушкина как крупную веху своей истории и огромное явление сегодняшнего дня.
Пушкин давно перерос границы своей страны. Все прогрессивное, культурное человечество преклоняется перед его гением. Пушкин глубоко национален. Поэтому он и стал интернациональным поэтом. В сокровищнице его поэзии народы всего мира находят и еще найдут неиссякаемый источник глубоких мыслей и благородных чувств.
Над миром собрались сейчас грозные тучи истребительной войны. Ее готовят фашистские изуверы, варвары, попирающие солдафонским сапогом все культурные ценности, созданные человечеством. Разум, наука, культура угнетаются фашистами. Поджигатели войны обращаются к тьме средневековья, к допотопным временам людоедства и там черпают свои «идеи» и мораль. Произведения великого гуманиста Пушкина являются обвинительным актом этим выродкам и душителям свободы. Все, кто заинтересован в борьбе с фашистами, повторят вместе с нами полные оптимизма и человечности слова Пушкина: «Да здравствуют музы, да здравствует разум!.. Да здравствует солнце, да скроется тьма!»
Русский народ дал миру гениального Пушкина. Русский народ под руководством великой партии Ленина-Сталина свершил социалистическую революцию и доведет ее до конца. Русский народ вправе гордиться своей ролью в истории, своими писателями и поэтами.
Пушкин — слава нашего народа, и народ своей деятельностью умножает эту славу.
Письма крестьян о Пушкине
Во время пушкинского юбилея 1899 г. (столетие со дня рождения Пушкина) царское правительство приложило все усилия К тому, чтобы превратить эту знаменательную в истории русской культуры дату в повод для усиленного распространения мракобесия. С этой целью министерством народного просвещения рассылались специальные циркуляры, где давались соответствующие указания о проведении юбилея. В результате всей этой «подготовительной работы» почти во всех речах, произнесенных на посвященных Пушкину «торжественных актах», поэт трактовался как верноподданный Николая I, осуществивший в своем творчестве идеал «самодержавия, православия и народности». Специальным циркуляром запрещалось произнесение на вечерах стихотворения Лермонтова «На смерть поэта», а в качестве одного из центральных «номеров» рекомендовался для хорового исполнения приписанный Пушкину гимн «Боже, царя храни».
Не меньшая предусмотрительность была проявлена властями предержащими и в выработке программы чествования памяти поэта в народе. Для народных чтений были разрешены только семь, считавшихся Наиболее «безобидными» и особо «отредактированных» произведений. Сочинения Пушкина, содержавшие «вольные мысли» и проскочившие через контроль цензоров, спешно изымались на местах. В реакционных кругах педагогов дебатировался вопрос о возможности исключения из программы учебных заведений «Евгения Онегина», как «безнравственного сочинения».
Информация об истинном отношении народа к Пушкину, разумеется, не могла иметь места в прессе в условиях цензурно-полицейского террора. Материалы, касающиеся этого вопроса, печатались только при условии грубо тенденциозной «обработки» их.
С этой точки зрения чрезвычайно интересен отдел писем крестьян о Пушкине, печатавшихся в официозной газете «Сельский вестник» в течение нескольких месяцев. Редакция с особой охотой помещала письма кулаков и наиболее политически отсталых или верноподданных крестьян «из служилых», стремясь пропагандировать фальсифицированный в реакционно-монархическом духе образ Пушкина. Ряд напечатанных писем вызвал горячее возмущение крестьян, писавших об этом в редакцию. Напечатав некоторые из наиболее умеренных по тону и содержанию писем, критиковавших выступивших на страницах газеты реакционеров, редакция продолжала в основном ту же линию опорочивания образа Пушкина.
Просмотр мною архива журнала «Сельский вестник» (хранящегося в Институте Литературы Академии наук СССР) обнаружил, что письма крестьян, характеризующие подлинное отношение народа к Пушкину, или вовсе не были напечатаны или же печатались с сокращениями и изменениями. В этих письмах крестьяне указывали на бедность и неграмотность, мешающие широкому ознакомлению с произведениями великого поэта, на малочисленность школ, на отсутствие библиотек. В целом раде писем содержится острая полемика с рядом авторов напечатанных в газете писем, ложно освещавших степень знакомства народа о творчеством Пушкина. Из писем этой группы становится ясной огромная любовь народа к Пушкину, понимание народом не только смысла той борьбы, которую он вел с самодержавием, но и истинных причин его гибели.
Любопытно, что в целом ряде писем указывается на «Капитанскую дочку» и «Историю Пугачева», как на любимейшие произведения крестьян. Оптимизм, простота художественного изображения, гуманное отношение к «бедным людям», забота о судьбах своей родины, мечта о народной свободе, правдивость — таковы основные черты пушкинского творчества, которые особенно подчеркиваются в письмах крестьян. Несмотря на неравноценность этих писем, на встречающиеся в них наивные и неправильные утверждения, они представляют собой исключительный интерес как документы, свидетельствующие о подлинном отношении народа к Пушкину в юбилейный 1899 г.
Мы публикуем здесь три письма, из которых особенно ценным является первое, принадлежащее крестьянину Трофиму Вилкову из села Ивановского, Суздальского уезда, Владимирской губернии. Несмотря на слабое знание автором русского языка. оно написано с подлинно народным лиризмом и пронизано такой непосредственной любовью к Пушкину, которые стоят сотен приглаженных и внешне вполне литературных речей, произнесенных в дни юбилея 1999 г.
Все письма печатаются по автографам с сохранением характерных особенностей орфографии и стиля. Места, отмеченные многоточием, выпущены.
Господин редактор.
Случайно прочитав Вашу просьбу в «Сельском вестнике» относительно писателя Александра Сергеевича Пушкина, которому исполнилось сто лет сегодня рождения 26-го мая 1999 года, за что любят Пушкина и кто его как понимает в нашем крестьянском быту. А я на этой неделе начал на этот день писать стих, который здесь напишу вам на особой грамотке. А узнал я вчера, то прошу извинить меня, что пошлю вам не в этот день, а после, потому что почти от нас 10 верст. А теперь работа и стих самый простой деревенского мужика, у которого мысли долетают очень высоко, да никто его не видит и не слышит.
Александр Сергеевич мне нравится, потому что внес в нашу литературу живые струи поэзии и исправил словесность. И восславил свободу, как говорит он в памятнике нерукотворном. И негодовал на крепостное право, как видно из его стихов. А я крестьянин, значит моим дедам он желал свободы, над которой тяготело ярмо, которое люди несли века. И я всегда в жизни встретя какую-либо неудачу в предприятиях или несчастье какое, то всегда беру пример Александра Сергеевича и помню слова его, как он, оставляя Петербург 26 лет, не был печален и говорил; «Я променял порочный двор царей на мирный шум дубрав, на тишину полей». Хотя я против него как песчинка в море, но все-таки я осмеливаюсь, за то пусть простит мне его тень, но мое сердце дышит к нему любовью.
Я не буду напоминать его стихи и прозу, которые вы сами знаете, как просвещенные наукой люди. А скажу одно, я все его стихи знаю наизусть, а прозу только смысл, а все слова не запомню.
Я теперь пишу, а мысли па Тверском в Москве и на Пушкинской в Петербурге перед монументами, у которых я бывал несколько раз. В Москве стоит он грустно задумчив, видно его голову тяготили мысли, а какие? Не знаю, может быть, он думает о своих врагах, которых у него было много. И невольно срываются с языка слова Кольцова «О чем, дремучий лес, призадумался» и проч. А в Петербурге, как взглянешь на год и день смерти, так слова и приходят сами Лермонтова «Погиб поэт, невольник чести» и след. не нужен теперь хор. Заплакал бы, да некогда, пройдешь мимо его мельком в свободное время, а свободного времени у рабочего, сами знаете, 1 час в неделе и то нужно весь город выглядеть. А особенно я в Петербурге первый раз летом кирпич работал в 98 г., а теперь лето живу дома, по случаю упавших сил отца, и я в отдаленности от столицы думаю, какая ему память сегодня в столицах России? Я начитался сочинений Александра Сергеевича Пушкина в Москве в 1895 г., живя на должности ночного сторожа, ходил в читальню у Мясницких ворот и на Сенную.
Читал и раньше, да отдельные стихи в учебниках и проч., а в Москве-то полное все сочинение, но всего и тут не знал, а в 1897 году (или в начале 98, забыл) к нам в школу прислано все его сочинение в отдельных книжках с толкованием, и их я все прочитал в прошлом 98-м году, и мне стало попятно, и признаюсь, меня пленила его поэзия.
Да еще он мне нравится потому, как па предсмертном поединке (дуэли) показал себя истиннорусским воином с храбростью самоотвержения. Я назвал его воином. Действительно, поэт должен быть приготовлен, как воин к битве, когда воспевает темные и светлые стороны людей: и помер-то он, не оставя ничего, кроме одного долга да бессмертное имя в народных сердцах. А иные писатели плачутся о бедных и нищих, а сами страшные богачи и выказывая вид под маской лицемерия. Иные говорят, что Пушкин писал больше про любовь, и я скажу, да, это правда писал, а любовь разве не священное чувство? Разве она недостойна поэтического впечатления? В нашем селе школа, как я говорил с 1890 г., то взрослые хорошо умеют читать, около 19 или 20 лет я ниже, но читают, к сожалению, мало, никто не наталкивает из родителей детей своих к науке, а разве человека два найдется во всем селе, а душ у нас но земле 400, домов 150. Мальчик или девочка, пройдя курс 3-летнего образования в сельской школе, перестают читать и удаляются от книжек. Это в зимнее время, а летом уходят на заработок, начиная с 16 лет и кончая 50 лет, с Пасхи и по 1 сентября — октября или ноября, и то, как договор сделают срок найма. Вот летом-то и вовсе некогда, говорят они. Мне жаль, что так холодно люди относятся к науке. Вот, например, сельский староста, он любитель чтения, который выписывает «Сельский вестник», и детей своих наталкивает на чтение.
Еще Николай Лексанов и еще две девицы Настасья Маркачева и Стефанида Мелехова любят читать, которым, верно не знаю, а на взгляд 18, по всей вероятности скоро и они бросят чтение. А книги Александра Сергеевича здесь у нас кажутся скучными, длинными, например. «Евгений Онегин», заверяю, ни один не прочитал его, да думается и не брали и тетрадь не имеется в школе, потому что не стали брать. Кроме мелких и то теми, которые учатся, как говорится, под страхом учителя и его главами. Нынешней весной прислана книга сочинение Кольцова. Мне говорил учитель и никто не берет читать. Мне хочется проглянуть ее, так ли написано, как то я читал. Значит и нет мысли у людей наших, что прислали новую книгу. Я учился по азам старинной методы и, выучась читать, не имел понятия о книгах научных. А только помню одни четеминеи были и то на славянском наречии. В проживши 30 лет узнал таких, например, как Пушкина, Некрасова, Никитина, Лермонтова. Дмитриева, Мея, Майкова, Кольцова, Бенедиктова, Тютчева, Фета и проч., которых я много перечитал сочинений и невольно мысль возникает сожаления бесполезной утраты прекрасных прошедших вне науки лет. Писать я сам привыкал, лишь научился тогда, когда мне случайно попадались стихи Пушкина где-либо в учебнике у кого и почему-то мне их всегда хотелось написать и носить в кармане и от этой переписки я научился писать, вот как вы видите не чисто может быть, и покрасивее вышло бы, да у нас всегда работа, иногда после самой трудной работы даже вовсе нельзя писать.
… Мне в душу проникли эти слова вашей просьбы к читателю, и я решился написать Вам письмо, в котором выразил Вам мои чувства и мнения, какие попались подчас в голове моей. У нас такое обстоятельство жизни, пиши пока можно и явился случай в жизни.
Я сам не могу ценить, а только почему-то хочется писать Вам и еще спрашиваю совета у вас, нужна ли наука в нашем крестьянском положении. Как мне многие советуют бросить чтение, но мне почему-то хочется читать и жаль оставить, но я читаю в свободное время от работы….
Имею честь дать ответ на вопросы, помещенные в № 17 «Сельского вестника». Из распросов крестьян, среди которых я живу, видно, что крестьяне не знают о Пушкине и не слыхали; грамотность мало распространена, а, если кто и грамотен, то сочинения Пушкина ему не попадают, так как произведений Пушкина не продают на базарах, а книжки лубочного издания; в училищах библиотек, нет, откуда они могли бы брать книжки для чтения, хотя часто приходится слышать просьбы о книжке.
От крестьянина Псковской губернии, Порховского уезда, Верхне-Шелонской волости, дер. Грив. Евстигнея Дорофеева Андреева.
В нашей местности народ более безграмотный, не может понять тех доблестей, какие заслуживает поэт великий А. С. Пушкин, но слышать о нем почти все слышали и говорят, что это был очень умный человек.
В отношении грамотных, то, пожалуй, каждый знает Пушкина и читывал его сочинения или же повести, хотя не полные отрывками, и считают его очень даровитым писателем и стихотворцем; все сожалеют о его преждевременной кончине.
Его сочинение более любят читать в простонароден «Сказка о золотой рыбке», потому что мне приходилось много раз слышать из разговоров самих крестьян даже неграмотных, когда заспорятся с богатстве, или зависти, то ставят в пример эту сказку и о скупом рыцаре. Еще читывали его повесть о Пугачевском бунте и много других. Я сам читывал его полное сочинение, которое было заимствовано почитать у бывшего волостного писаря. Я с своей стороны считаю Пушкина, что это великий был человек…
Дай бог, чтобы у нас на святой Руси было побольше таких людей, как Александр С. Пушкин.
Валерий Кирпотин
Наследие Пушкина и коммунизм
Сто лет прошло после смерти Пушкина, — срок в арифметическом выражении относительно небольшой. Народы Запада и Востока отмечали юбилеи великих поэтов, живших в гораздо более отдаленных веках. Но за эти сто лет мир перевернулся; современники Пушкина, если б они могли перенестись в Советскую Россию, почувствовали бы себя не в иной эпохе, а в иной вселенной. По радикальности происшедших перемен столетие после Пушкина длиннее многих столетий до Пушкина. Между человеком петровской и даже допетровской эпохи и современником Пушкина не была нарушена понятная и не диалектическому разуму преемственность времен. Во главе страны по-прежнему стояла самодержавная власть, исконные дворянские поместья находились на тех же местах, иногда во владении тех же родов. Мужик был по-прежнему рабом; его жизнь не была самоцелью, а только средством к беспечальной и беструдовой жизни господ. Между нами же и Пушкиным лег Октябрьский рубеж, а Пушкин для нас все еще не просто огромная историческая величина, не только создатель русского литературного языка, при помощи которого мы еще и сегодня выражаем идеи обновленной социализмом страны, а живой собеседник, волшебник, владеющий секретом в простых, наполненных и очищающих словах давать выход чувствам, волнующим и наше сердце. Есть писатели — звезды первой величины, люди, справедливо относимые к разряду гениев., но слово которых похоже на давно изверженную и застывшую лаву. Мы удивляемся ему, его силе, его страстной напряженности, его напористой, преодолевающей препятствия направленности, но сегодня оно нас не жжет, мы не вливаем в его форму ни наших мыслей, ни наших чувств. Таков Достоевский, например, но не таков Пушкин. Наша действительность неизмеримо богаче действительности, запечатленной в стройных размерах пушкинской поэзии и деловой экономности пушкинской прозы. Орбита умственной и эмоциональной жизни социалистического человека много и много обширнее орбиты человека пушкинской поры. Вот почему мы так жадны ко всякой новой книге, хотя бы частично выражающей в зримых образах громаду уже определившегося, уже сложившегося нового мира. Но Пушкин жив, исполнилось его предсмертное слово. Весь он не умер, — его душа в заветной лире пережила его прах и убежала тленья, слух о нем прошел по всей Руси великой, и назвал его всяк сущий в ней язык, и гордый внук славян, и финн, и тунгус, и калмык. Поэзия Пушкина приобретает резонанс, которого она раньше никогда не имела. Вероятно, и международное значение творчества Пушкина в ближайший исторический период неизмеримо расширится.
Как же все это произошло? Чем все это объяснить?
Пушкин не принадлежит к числу непонятых гениев. Он был признан сразу, каждая эпоха произносила о нем свое суждение, вокруг Пушкина шли страстные и шумные споры, и тем не менее мы, социалистические правнуки великого поэта, можем сказать о нем свое слово. Неисчерпанность суждений о Пушкине объясняется не субъективным характером восприятия каждой эпохи, а другим, неизмеримо более важным обстоятельством: в творчестве поэта мы находим черты, которые могут быть восприняты в нестесненном виде, могут быть до конца объяснены только свободным человеком, очистившимся от собственнического свинства, и которые самому Пушкину принесли неисчислимое количество страданий. Это положение вплотную подводит нас к проблеме значения наследия Пушкина для современности, для социалистического человека, для коммунистического сознания.
Тема «Пушкин и коммунизм» не может быть разрешена механически, путем простой ссылки: эти вот черты пушкинского гения сродни человеку бесклассового общества, а вот эти являются целиком продуктом пережившего себя прошлого. Для того чтобы ответить на вопрос о значении Пушкина для нас, для советских людей, необходимо установить основные черты его поэтического миросозерцания и найти главнейшие противоречия, над разрешением которых тщетно бился гармонический гений Пушкина.
Есть выдающиеся люди, отличающиеся болезненной исключительностью. Их дарование, их призвание отделяют их резкой гранью от обыкновенных людей, к которым они обращаются со словом вдохновения или поучения. Другие же и в минуты обнаружения ярчайшей полноты своей творческой силы не теряют простоты и естественности обыкновенного «нормального» человека. Больше, чем кто-либо другой, Пушкин сохранял в своем творчестве норму психического здоровья и здравого человеческого смысла. Он чувствовал искренне, живо и сильно, он мыслил быстро, метко и необыкновенно реально, причем все движения его гения были подчинены чутко улавливаемому им закону меры. В радости и скорби, в любви и дружбе он никогда не впадал в ложную экзальтированность или сентиментальность — свидетельство подмены истинного чувства усилиями эмоционального воображения. В теоретических размышлениях Пушкин, опережая свое время или подчиняясь уровню своего поколения и своего класса, никогда не ударялся в исключительность субъективизма или доморощенное чудачество. Он был гений в оболочке естественности, в оболочке «обыкновенного» здорового человека. Вопреки ревнивому роптанию светской и чиновной черни Пушкин провозглашал:
Естественность, нормальность Пушкина особенно обнаруживалась в его отношении к чередованию возрастов, в его безошибочном чувстве приличествующего разным степеням человеческой зрелости. Все люди проходят смену — лет, для всех равно справедливы слова:
Пушкин представлял себе размер и силу своего дарования. Но у него не было самомнения, так свойственного посредственным величинам в искусстве. Он умел целиком погружаться в интересы минуты, отдаваться обыкновенной окружающей жизни, разгулу молодости, дружбе, любви; он бывал всецело поглощен своими житейскими успехами или неудачами. Он воспринимал, подобно изображенному им Моцарту, гениальность как одну из черт своей натуры, не выделяя ее, не кичась ею.
Способность Пушкина, этого исключительно выдающегося над окружающим уровнем человека, погружаться в роевую жизнь, жить интересами, доступными другим, обыкновенным людям, объясняется не только или даже не столько чертами его характера. Многое из особенностей взаимоотношений Пушкина с окружающей средой объясняется его миросозерцанием и историческим своеобразием его формирования.
Пушкин — дитя европейского просвещения, выросшее на русской почве. С детства он подвергался непрекращающемуся воздействию прогрессивных буржуазных идей XVIII века, но жил он в условиях самодержавно-дворянского общества, в среде которого он родился, вырос, воспитывался, нормам которого он в значительной мере подчинялся. Просвещение XVIII века сохраняло для России и начала следующего столетия всю прелесть новизны. Европейское просвещение несло с собой пробуждение чувства личности, сознание особенности «я» и противопоставления его окружающему миру; феодальный быт и нравы говорили о подчинении личности иерархии, о растворении ее в общественной целокупности, управляемой волей самодержца, освященной законами религии. Откуда уж было развиться в среде немудрящих крепостников Лариных и их соседей чувству личности, связанному с независимостью, протестом и сознанием гражданского равенства? В России индивидуализм Пушкина был новообразованием, он носил еще первоначальный характер. Ранняя ступень развития личного начала, на которой стоял Пушкин, делала его свободным от излишества более позднего индивидуализма, надутого, чванливого, гениальничающего, презирающего обыкновенных людей. В гении Пушкина очень мало общего с Байроном, хотя он и подвергался непосредственному воздействию произведений последнего, и очень много общего с Шекспиром, ранний европейский индивидуализм которого также сохраняет трезвое представление об объективной значимости внешнего мира и других людей, «…что за человек этот Шекспир? — писал Пушкин Н. Н. Раевскому. — Не могу прийти в себя! Как Байрон-трагик мелок по сравнению с ним! Байрон, который постиг всего на всего один характер (именно свой собственный)… разделил между своими героями те или другие черты своего собственного характера: одному дал свою гордость, другому— свою ненависть, третьему — свою меланхолию и т. д. и таким образом, из одного характера, полного, мрачного и энергичного, создал несколько характеров незначительных, — это уже вовсе не трагедия. Каждый человек любит, ненавидит, печалится, радуется, но каждый на свой образец, — читайте Шекспира». (Пушкин, переписка под ред. Сайтова, том I, стр. 248, перев. с франц.)
Чрезмерный индивидуализм Байрона ограничивал, он замыкал его последователей в круг собственной личности, он лишал их богатства мира, закрывал им доступ к чувствам и мыслям других людей. Шекспир, считающийся одним из родоначальников европейского буржуазного индивидуализма, понимает, что личность не заполняет собой всей вселенной, а занимает в ней только свое определенное место. Так же относился и Пушкин к проблеме личности и мира, личности и других людей. В этой связи любопытно отметить отношение Пушкина к романтизму. Для Пушкина романтизм был только переходом от условности искусственных правил классицизма к простоте и естественности реализма. Существенным в романтизме он считал формальное новаторство, разрушение канонов классицизма, введение новых жанров, свободу обращения писателя с художественными средствами для полного и правдивого выражения его замыслов. Идеалистического и субъективистского мировоззрения романтиков Пушкин не разделял. Но идеалистическая чрезмерность индивидуализма является одной из главных черт европейского романтизма, современного Пушкину. Поэтому-то Пушкин идейное движение XVIII столетия считал более высоким, чем современное ему идейное движение XIX века, эпохи Наполеона и реакции. В письме к Погодину мы находим следующее знаменательное в этом отношении суждение Пушкина:
«Одно, меня задирает: хочется мне уничтожить, показать всю отвратительную подлость нынешней французской литературы. Сказать единожды вслух, что Ламартин скучнее Юнга и не имеет его глубины, Беранже не поэт, что В. Гюго не имеет жизни, т. е. истины, что романы А. Виньи хуже романов Загоскина, что их журналы — невежды, что их критики почти не лучше наших Телескопских и графских. Я в душе уверен, что XIX век в сравнении с XVIII в грязи (разумею во Франции). Проза едва-едва выкупает гадость того, что зовут они поэзией».
Пушкин отличался отсутствием эгоцентризма не только по натуре своей, по психологическому складу своего характера, но и по своим убеждениям. Байронизм Алеко из «Цыган» осужден за то, что он для себя лишь хочет воли. Это не случайное мнение Пушкина. Безнадежный эгоизм Пушкин относит к числу отрицательных качеств Онегина; индивидуализм Онегина обездушен отсутствием любви к людям, отношением к другим людям только как к орудию. Отрицательное отношение Пушкина к эгоистическому индивидуализму совершенно недвусмысленно:
Это положение может быть подтверждено анализом многих других произведений Пушкина, Осуждение счастья, достигаемого за счет, другого, входит в идейные мотивы «Русалки», «Каменного гостя».
Чрезмерный индивидуализм в своем себялюбии и эгоизме бесчеловечен. Пушкин же — необыкновенно развитая и четко определенная большая индивидуальность — всегда человечен. Когда он в скорби, ему не кажется, что погибает вселенная. Своя скорбь есть своя скорбь — и только. Она оставляет место для доброжелательного отношения к чужим радостям:
И в радости поэт не забывает о других: радостью ему всегда хочется поделиться с друзьями.
Пушкин сознает свою личность в связи с миром и другими людьми. Его личность — только момент в объективном бытии. Отсюда широта, полнокровность, наполненность личности Пушкина. Именно потому, что он рассматривает себя как звено, включенное в бесконечную цепь реальности, он может проявить жадное любопытство ко всему тому, что было, есть и будет, именно поэтому он может сочувственно, проникновенно и объективно всем интересоваться, в то время как субъективизм, идеализм, романтизм — все характеризующее более поздний индивидуализм, а в Европе характеризовавший уже и современный Пушкину индивидуализм — суживают богатство личности, ограничивают ее нищим достоянием оторванного от мира, неразделенного миром мечтания. Индивидуалист господствующих классов в XIX веке очень скоро поймет, что он может культивировать свои качества только за счет других личностей. Найдутся идеологи, которые и в практическом, и в философском смысле объявят большинство собственностью избранных и единственных. Пушкин же находится еще в золотой поре индивидуализма. Он еще не задумывается или почти не задумывается над тем, что в классовом обществе личность меньшинства развивается, подавляя личность большинства. Он радостно чувствует свое индивидуальное начало в объективном и многообразном мире; радость осознания личности увеличивается от добросовестной иллюзии, что это чувство доступно всем. Радость проснувшейся личности приобретает мажорный тон от противопоставления ее темной, косной и постной морали прошлого — морали феодально-крепостнического общества.
Эти коренные, главные черты духовного облика и характера Пушкина обеспечивали ему, казалось бы, счастливое гармоническое взаимоотношение с миром и обществом.
Пушкин не пугался вечности, смерть не ужасала его. Он не видел противоречия между конечностью человеческой жизни и бесконечностью природы. Смерть, если она приходит в конце радостной и удовлетворенной жизни, есть лишь завершающий беспробудный сон, встречаемый человеком со спокойствием все взявшего от жизни эпикурейца:
Смерть одного есть скорбь, но она не останавливает жизни, не лишает других возможности радоваться и наслаждаться. В самой мысли о смерти видно, как Пушкин любит землю: светило дня, небес завесу, немую ночи мглу, денницы сладкий час, знакомые холмы, ручья пустынный глас, безмолвие таинственного леса. Примирение с неизбежностью смерти у Пушкина не результат аскетического отрицания прелести земной жизни или искусственного и напряженного замалчивания имени умерших. Пушкин хочет жить в памяти друзей, ему приятно сознавать, что его возлюбленная вздохнет над его гробовою урною. Мужество перед лицом смерти он находит в мысли о вечности человеческого рода, об объективной, независимой от отдельного существования ценности других людей, других поколений. Он рад молодой поросли, поднявшейся около знакомых ему трех сосен в Михайловском за время его десятилетнего отсутствия:
И в поэзии, и в житейской обыденности Пушкин смотрел на жизнь одинаково оптимистически. «Письмо твое от 19 крепко меня опечалило. Опять хандришь! — утешает и ободряет он Плетнева, потерявшего друга. — Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер, погоди — умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата, мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята, мальчики станут повесничать, а девчонки — сантиментальничать, а нам то и любо. Вздор, душа моя, не хандри — холера на-днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы». (Переписка, том II, стр. 286.)
Человек умирает, мир, природа остается. Пушкин не строит себе никаких иллюзий насчет одухотворенности природы, насчет продолжения человеческого существования в пантеистической жизни вне человеческого мира. Он знает: природа равнодушна, но она не чужда человеку. Она, по мнению поэта, среда, в которой человек живет, работает, которая оказывает на него эстетическое и моральное воздействие. В описаниях природы Пушкин дает пример высшей объективности хорошего рода, он всецело отдается ей, погружается в нее, его картины максимально точны. Они всегда общезначимы. Они не зависят от созерцающего глаза и от субъективных умонастроений певца. Но в то же время картины равнодушной природы у Пушкина не равнодушны, они всегда согреты лирическим подъемом, отношением человека, от которого она независима, но которому приходится в ней жить. Общезначимое отношение человека к природе иногда обнаруживается в лирике Пушкина открыто, как, например, в стихотворении «Приметы»:
Иногда Пушкин как бы убирает с видимого поля зрения человеческое отношение к природе. Но это человеческое отношение всегда наличествует изнутри, согревая сочувственным согласием созерцательное описание. Уж, кажется, на что стихотворение «Кавказ» только пейзаж, последовательность строф которого обозначает только последовательность описания. Но вчитайтесь в заключительные строки стихотворения, и вы увидите преображенную в объективность вида природы лирическую аналогию: и Пушкина теснили немые громады — только не скал, а николаевской действительности, и он рвался на волю, как зверь из клетки железной, — само путешествие в Эрзерум было проявлением такого порыванья, — и Пушкин метался вотще, не находя себе отрады. И очень характерно для Пушкина: внутрь убирается лирическая ассоциация, имеющая слишком личный характер. Пушкин как бы опасается нарушить объективную общезначимость отражения природы в его творчестве.
Гармоническое отношение Пушкина к природе создается признанием ее объективного, независимого от человека бытия, пониманием того, что человек относится не равнодушно к равнодушной природе, что человеческому виду и роду природа все же говорит объективным смыслом своих независимо от воли и сознания слагающихся картин.
Связанность, слитность с окружающим миром, с объективной действительностью, обнаруживавшаяся у Пушкина уже в отношении к неодушевленной природе, еще полней сказывалась в его отношении к людям. Лирика Пушкина — это исповедь поэта. Она настолько искренна и конкретна, что по ней можно писать биографию поэта, во всяком случае летопись его чувств и дум. И первая черта, бросающаяся в глаза в лирике Пушкина, — это доброжелательное отношение к людям. Даже тогда, когда поэт сам терпит гонение, ущерб, переживает страдание и тоску, он не теряет сочувственного, любовного отношения к другим. Пушкин, сам стремившийся к счастью, признавший объективную и независимую от субъективного воззрения ценность каждого человека, с открытой душой и щедрым сердцем желал счастья другим:
Доброжелательность к другим у Пушкина была следствием сознания, что человек один счастлив быть не может, что человек может быть счастлив только среди людей и вместе с другими людьми:
А ведь во времена Пушкина в сознании буржуазной Европы уже господствовала «уродливая мечта», что мир есть только субъективное восприятие созерцающего и мыслящего аппарата. Это идеалистически субъективистское воззрение было совершенно чуждо общительному гению Пушкина. Ни теоретически, ни практически Пушкин не боялся и не чуждался людей. Без возлюбленной и друга, без круга общения Пушкин не представлял себе ни счастья, ни творчества, ни самой жизни. К людям он по изначальной природе своей и по своему мировоззрению относился воистину по-братски. Известна заметка Пушкина, относящаяся к истории создания «Моцарта и Сальери»:
«В первое представление Дон Жуана, в то время, когда весь театр, полный изумленных знатоков, безмолвно упивался гармонией Моцарта — раздался свист; все обратились с изумленным негодованием, а знаменитый Салиери вышел из залы — в бешенстве, снедаемый завистью.
Салиери умер лет 8 тому назад. Некоторые немецкие журналы говорили, что на одре смерти признался он будто бы в ужасном преступлении в отравлении великого Моцарта.
Завистник, который мог освистать Дон Жуана, мог отравить его творца».
В последней фразе — весь Пушкин. Злое, завистливое отношение к другим людям было для Пушкина смертным грехом. Пушкин нападал лишь на гасителей разума, лишь на людей, которые искривляли естественный, по его представлению, ход жизни, или же защищался, отбиваясь от посягательств на свое достоинство и доброе имя. Другой человек самоцелей и достоин счастья, как и я сам, — это было правилом гармонического согласия и равенства с людьми, лежавшее в основе мировоззрения и поэзии Пушкина, пока строй политического и социального неравенства, обрушившись на Пушкина всеми своими уродливыми сторонами, не показал, что правило это непригодно для применения в дисгармоническом обществе.
Пушкин любил мир и людей, он умел выделять в жизни ее положительную, ее оптимистическую сторону. Это свойство пушкинского гения не было результатом маниловского отношения к жизни или, что, пожалуй, одно и то же, проявлением черт, свойственных характеру Ленского. Над Панглосом, считавшим, что все идет к лучшему в сем мире, Пушкин зло издевался. Пушкин прошел через сомнение, через отрицание, через скептицизм, через распадение. Уже в юные годы Пушкина посещал злобный гений, который
И Пушкин вложил в уста Мефистофеля слова о скуке жизни:
Однако, испытание скептицизма и отрицанья обогатило Пушкина трезвым взглядом на мир — и только. Взвесив все, он сохранил вплоть до последнего часа светлый взгляд на существование. Пушкин не разделял христианско-ханжеского взгляда на мир как на юдоль скорби и нечестия и на людей как на сосуд всяческих мерзостей. Он не впадал в необузданное и пустое субъективное отчаяние байронического толка. Он видел прозаическую сторону жизни, но от этого она не становилась ему менее милой:
В этой прозаической элегии мы видим только свойственное Пушкину размышление о чередовании человеческих возрастов. Каждому возрасту даны свои радости и особенности, смерть неизбежна, и человеку, прошедшему круг земного существования, не остается ничего другого, как дремля подкатить к последнему ночлегу. Оптимистический и гармонический взгляд Пушкина на мир и людей есть результат не незнания и неопытности, а материалистического и атеистического по своему существу, активного, заинтересованного в жизни мировоззрения.
Пушкин был сыном господствующего класса. Он не мог прийти через отрицание одной земной реальности к признанию другой земной реальности, которая должна сменить первую: для такого отрицания в его время не было еще ни материальных, ни теоретических предпосылок. Ему многое не нравилось в окружающем мире, но его мечты и желания сосредоточивались здесь, на земле, а не в мистических обетованиях церкви или идеалистической философии.
Страдания неразделенной любви не имеют у Пушкина ничего искусственного, романтически идеалистического:
Это голос материалистической, посюсторонней любви. Когда Пушкин в порыве сильного чувства обращается к усопшей возлюбленной, он снова проявляет человечность земной силы любви. Он не стремится к усопшей тени, а, наоборот, он хотел бы умершую вновь вернуть к себе, в реальный мир:
В стихотворении «Легенда» земная страстная любовь к мадонне противопоставляется аскетически-религиозному поклонению богоматери. Оно — дерзкий вызов учению церкви, как и доставившая ему столько неприятностей «Гавриилиада». Верность и постоянство поклонения рыцаря мадонне объясняется материалистическим, человеческим характером его чувства. Естественная человеческая любовь оправдана и превознесена над религиозной, которая к тому же еще тонко высмеяна: когда влюбленный рыцарь умер без причастья, бес хотел утащить его душу в преисподнюю:
Материалистический, объективный взгляд на мир, признание ценности реальной жизни влекли за собой жадный сочувственный интерес к жизни и людям. Пушкин был живой, отзывчивой натурой, ко всему активно стремившейся, которой до всего было дело.
Пушкин был вполне земной человек. По природным своим задаткам, по характеру своего умственного развития и поэтического мировоззрения он создан был для гармонического существования в согласии с миром и людьми. К нему самому могли быть обращены слова из стихотворения «К вельможе»:
Но судьба этого человека, так необыкновенно приспособленного для того, чтобы ужиться с миром, сложилась трагично. Он встретил вражду, гонение, он умер насильственной, мучительной и преждевременной смертью. Противоречия его гармонической, уживчивой личности с действительностью нашли себе роковое объективное внешнее выражение. Эти противоречия проникли и внутрь его поэзии и миросозерцания, разлагая их цельность, их гармоничность, оспаривая их оптимистичность.
Самым общим выражением противоречий поэтического миросозерцания Пушкина является противоречие радости и печали.
Первые песни, которыми Пушкин встретил первые сознательные впечатления жизни, были песни радости и наслаждения. Юношеские стихи Пушкина до сих пор несут нам слова веселья, любви, дружбы, всех доступных человеку земных утех, пронизанных оптимистическим признанием ценности этой жизни — и только этой жизни, вопреки поповскому ханжескому осуждению материального мира и материальной природы человека. Юношески беспечный и жизнерадостный, Пушкин с восторгом и упоеньем берет от жизни все, что она может предложить еще не углубленному опытом и наукой эпикурейскому сознанию. Пушкин больше ничего не требует пока от жизни. Правила блаженства формулируются им просто и ясно:
Горести и ущербы не сильны и не непоправимы. Беззаботная юность не видит незаменимых утрат, радости преходящи, но зато взаимозаменимы: смена наслаждений создает их беспечальную цепь. Изменившую Хлою легко забыть в объятиях Дориды. Жизнь мгновенна — carpe diem, — лови золотое мгновение, пока ты молод и способен наслаждаться:
Жизнь — игра, и искусство — игра; одна игра чудно сливается с другой, и первое правило пушкинской музы: играй-пока есть силы, пока не прошла молодость, пока обстоятельства позволяют заполнять дни беспечальными пиршествами беззаботных друзей и подруг:
Неуемное веселье, нестесненные юные радости переходили у Пушкина порой и в излишества. Он говорил о себе:
Но Пушкин никогда, и в минуты самого сильного разгула, не принадлежал к тем последователям эпикуреизма, которые использовывали поучения школы для того, чтобы превратить жизнь в свиной хлев. Эпикурейские наслаждения юности смягчены у Пушкина поэтическим вдохновеньем, изяществом и гармонией искусства, кипением молодого разума, познавшего цену высших достижений человеческого познания. Преданный «приятной суете», Пушкин не может обойтись без сладких мечтаний поэтической фантазии, которая скрашивала ему часы лицейских заточений, которую Он сажал за стол со своими собутыльниками и подругами. Как ни была бурна молодость Пушкина, он не унижал достоинства человека: он не относился к друзьям только как к собутыльникам, он не относился к женщине только как к орудию наслажденья. Он проповедовал и практиковал эпикуреизм в кругу людей, смотревших на жизнь также, как он, и где, следовательно, равенство отношений не было нарушено.
Наряду с легкомысленно-эпикурейской любовью Пушкин и в ранний период своего творчества пел и иную любовь. В одном из своих стихотворений он обращается к «живописцу»:
Жизнь радостна, но и серьезна. Пушкину достаточно пережить испытание неразделенной любви, испытание еще очень поверхностное, ни в какой мере не затрагивающее основные причины страдания на земле, чтобы понять:
И каким при этом простым, четким, не сочиненным, прямо из сердца исторгающимся языком говорит Пушкин об усложняющихся своих переживаниях, о первых нежных горестях своих? Как он старается утишить
Пушкин, не отказавшись от радости как от цели жизни, начинает считать, что в чувствах людей, где все зависит от воли не одной, а обеих сторон, полнота счастья не была бы достигнута, если б радость не оттенялась порой печалью.
Для того чтобы правильно оценить юношеский эпикуреизм Пушкина, нужно напомнить, что он сочетался не только с поэзией. Пушкин понимал значение, силу и увлекательность знания. «О, сколько нам открытий чудных готовят просвещенья дух и опыт!» — восклицал он. Чтобы освободить место для попойки, он мог непочтительно отправить под стол фолианты «холодных мудрецов»:
Однако, веселье, не разделенное с музами и разумом, было Пушкину все же не в веселье; радости без просвещенья, без разума, без искусства Пушкин себе не мыслил:
среди которых были и сын Мома и Минервы, фернейский злой крикун — Вольтер и Вергилий, и Тасс с Гомером, и многие и многие другие.
Нет, Пушкин никогда не был пленником острова Цитеры, понимающим радость жизни только в грубом, только в низменном смысле. Слишком широки и всеобъемлющи были влеченья его души, слишком жаден он был к сокровищам познанья и дарам искусства. В конце концов юношеский разгул Пушкина был лишь вольным весельем здоровой, беспечной и оптимистической юности. Ведь и Чернышевский, человек-борец за счастье человечества, живший в иную эпоху, ригористически подчинявший все движенья своего существа революционному долгу, также признавал права молодости на веселье и свободные радости, от которых она уходит вместе с возрастом и с развитием более глубоких интересов. В основе своей идеал Пушкина был идеалом человеческого’ и человечного счастья, элементы которого составлялись из наслаждений и тела и духа.
«Сладострастье высоких мыслей и стихов» («Жуковскому») Пушкин ценил не меньше сладострастья плоти.
Идеал счастья Пушкина отличался от нашего идеала счастья, но это был идеал полного и всестороннего счастья материалистически настроенного человека, понимавшего цену многовековых культурных завоеваний истории.
Пушкинский идеал счастья, казалось, был легко осуществим. Пушкин был членом господствующего класса. Первоначально поэт мыслил себе достижение счастья в согласии с окружающей действительностью. В ряде стихотворений Пушкина мы находим проявление идеологии, близкой к официальной («Воспоминания в Царском Селе», «Наполеон на Эльбе», «На возвращение государя императора из Парижа в 1815 году», «Принцу Оранскому»). Россия Александра I, победившая Наполеона, обеспечивала благотворный мир, на лоне которого, казалось, каждый может достичь блаженства.
Однако, идеал счастья оказался недостижим для Пушкина. Жизнь несла ему горе и преждевременный трагический конец, и в сознании его постепенно меняется представление о жизни. Радость меркнет, взгляд на жизнь уже не ассоциируется прочно с представлением о счастьи, сквозь благословляющие песни все явственней и сильней проступает голос разочарованья, скорби, страданья, стоического представления о жизни:
Оптимизм был органической чертой натуры Пушкина, жажда счастья была у него неистребима, — сквозь скорби и заботы надежда на счастье светила ему манящей и обвораживающей улыбкой:
Так было, вероятно, до самой смерти поэта, и тем не менее, несмотря на надежды и упованья, радость все же переходила в печаль. Таков был первый и самый непосредственный результат от столкновенья жаждущего счастья поэта с жестокой и неразумной действительностью. Это было неразрешимое для Пушкина противоречие: с открытой душой ждешь радости, а пожинаешь печаль. С юношеских лет он как бы предчувствует нечто подобное:
Первоначально «печали след» — лишь след несчастливой любви. Однако, с течением времени печаль любви у Пушкина крепла и сгущалась, превращаясь в смутное, но горестное предчувствие ожидающей поэта жизненной судьбы. Как трогательно-грустно его «Послание к князю А. М. Горчакову»:
Какой характерный для Пушкина оборот: если жизнь не может дать радости, тогда зачем она, какой в ней смысл, для какой цели дарована она богами? Однако, Пушкин не был бы Пушкиным, если б он не нашел примиряющего завершения элегических предчувствий. «Нет! и в слезах сокрыто наслажденье», — утешает он себя. С пушкинской широтой и доброжелательностью он думает найти замену счастья, ограду от несчастья в поэтическом призвании и благоденствии Друзей:
Сознание противоречия между жаждой счастья и тем, что дает действительность, периодически возвращаясь, становится все шире, глубже, выходя далеко за пределы любовных жалоб:
Счастье кажется поэту невозможным, неосуществимым. Но поэт не так-то легко сдает свои надежды. Если нет счастья, то есть его суррогат, идеал трудовой и независимой жизни, знающей свои скромные и чистые неги:
«Чорт меня догадал бредить о счастьи, — пишет он 31 августа 1830 года Плетневу, — как будто я для него создан. Должно мне было довольствоваться независимостью».
Умаление идеала счастья не было добровольным. Пушкин уменьшал свои требования к жизни: в результате поражений и невзгод, он отступал от враждебных сил на участок, где ему казалось, что он сможет осуществить хоть часть своих мечтаний. Но в глубине души его не умолкала жажда полного, нестесненного счастья. Он мог сказать о себе словами Онегина:
Но сколько б ни было у Пушкина готовности пойти на компромисс в своих стремлениях к полной радости, сколько б ни было примирительных аккордов в его горестных размышлениях о тщете надежд на счастье, — он видел: не спастись ему от злой судьбы, от роковой сети действительности, оплетшей его со всех сторон, не уйти ему от погибельной развязки. Грустные размышления о судьбе своего жизненного идеала приводят поэта к совершенно необычным для него нотам. Поэт как бы признает свое поражение, он готов смириться, готов совсем отказаться от счастья, — правда, вместе с счастьем отказываясь и от бытия, ибо жить и быть счастливым первоначально у Пушкина значило одно и то же. В поэтическом наследстве Пушкина — этого величайшего жизнелюбца — мы встречаем безнадежно скорбные строки «Трех ключей», восхваляющих забвение, небытие как единственное доступное человеку утешенье:
В лирике Пушкина наперекрест теме радости вступает тема печали. Она не побеждает до конца первоначальной темы, но там, где не могла завершиться борьба лирических струй, решила дело грубая физическая сила, которая, устранив поэта, закрыла навек этот драгоценнейший источник песен человеческой радости.
Не только в лирике, но и в эпических созданиях пушкинской музы мы находим воплощение разочаровывающего опыта поэта:
Тема крушения счастья, тема обманутых надежд на блаженство развита пластически полно в образе Татьяны. Несбывшаяся радость Татьяны накладывает отпечаток на всю поэму, принимая участие в формировании ее идейного смысла.
Татьяна — одно из любимейших созданий Пушкина. Он видит в ней свой женский идеал, и он понимает, что ждет ее в жизни, в судьбах романа. Поэтому он не только любит свое создание, — он жалеет Татьяну:
Лирическое отношение Пушкина к Татьяне придает ее характеристике трогательность задушевного сочувствия. Пушкин как бы желает всеми силами души даровать ей счастье, но он не может этого сделать, потому что он не может согрешить против правды. В судьбе Татьяны мы встречаемся как бы с другим вариантом судьбы Пушкина, — и его жизненной участи, и его лирической исповеди.
Конечно, Татьяна не есть женское обличие самого Пушкина. Не в этом дело. Татьяна никогда не проходила через эпикурейский фазис развития. Татьяна не стоит в просвещении на одном уровне со своим веком. Ее идеал счастья не такой просторный и многообъемлющий идеал, как у ее творца. Личность Татьяны не так определенна, как личность Пушкина. По выражению Белинского, Татьяна напоминает не греческое, а египетское изваяние, в котором внутреннее содержание не выявилось достаточно четко вовне. Но Татьяна проста, естественна, доверчива. Искренность и человечность отношений она ценит неизмеримо выше всяких формальных успехов на жизненном торжище. Вернее сказать, успехи материальные, чиновные, светские она вовсе не ценит, как не обладающие способностью удовлетворить неиспорченные свойства и наклонности самой природы человека. Как и Пушкин, она ценит любовь, прямое счастье. Смысл жизни она видит в счастьи, понимаемом как взаимная счастливая любовь. С тонким сочувствием рисует Пушкин ее смутное ожидание блаженства любви, подготовившее ее страсть к Онегину. Татьяна с неизъяснимою отрадой думала о возможности брака с Онегиным:
Одаренная мятежным воображением, умом и волею живой, своенравной головой, пламенным и нежным сердцем, она верит избранной-мечте.
Какой трогательной бесхитростностью, каким простосердечием веет от ее письма к Онегину! Оно — мольба о счастьи, мечту о котором она лелеяла всю жизнь. Всю жизнь одна, в сокровеннейших тайниках женской души, она мечтала о радости и блаженстве, и кажется счастье — вот оно, так возможно, так близко, только протяни за ним руку. Однако, и при кажущейся близости счастья Татьяну не покидают сомненья. Ее инстинкту ведомо то, что Пушкин знает из опыта. Поэт использовал горестные заметы своего сердца для формирования ее образа. Радость обретения перемежается в душе Татьяны со страхом, но она идет навстречу своей судьбе: чтобы избежать ее, ей нужно было бы отказаться от себя самой.
И все идет не так, как это рисовалось Тане в ее сладостных мечтах. Исполняются смутные, тревожные предчувствия. Онегин не в силах освободить ее от власти потешных, но мрачных харь, окружающих ее и наяву и во сне. Не счастье, но погибель несет ей встреча с Онегиным. Автор ее жалеет, но он не властен изменить ее судьбу:
Всеми фибрами своей души Татьяна рвется к счастью, и в то же время она знает: зов к блаженству будет напрасен.
Гибель Татьяны заключается не в физическом уничтожении. Пушкин прощается с нею в конце романа, оставляя ее живой и здоровой. Но жизнь, на которую осуждена Татьяна, является унылой, безнадежной и беспросветной. Ее идеал счастья потерпел бесповоротное крушение. Мужа она не любит. Ее оценка света равна пушкинской оценке:
Ей душно. Она потеряла деревенскую свободу и независимость — предметы, которые высоко ценил сам Пушкин, — получив взамен лишь шум блистательных сует. Вместо счастья и блаженства судьба ей приготовила одни страданья. Письмо Онегина с признанием в любви она орошает слезами,
Татьяна не изменяла всечасно своей молодости, как Онегин, но молодость и ее обманула. И к ней могут быть отнесены эти слова разочарованья и тоски:
Да, счастье было так возможно, так близко, но на свете счастья нет, нет даже покоя и воли. Прощальная речь Татьяны к Онегину звучит, как похоронное пенье над сладкими надеждами юности:
Известен суровый приговор, вынесенный Белинским Татьяне за эту фразу. Великий провозвестник демократических идей в России, в том числе и женской эмансипации, видел в ответе Татьяны отказ от собственного достоинства женщины, от ее права на счастье, проявление униженного и рабского положения женщины, проникшего в плоть и кость самой страдающей стороны. Однако, Белинский был в данном случае неправ, — он судил здесь отвлеченно, как просветитель. Для Татьяны другого исхода, кроме гибели, — в виде ли смирения, или в виде физической гибели — не было. Что мог ей дать Онегин? Счастья, независимости, простых, безыскусственных, искренних отношений он не мог бы ей принести. Онегин, при всем своем разладе с светом, — сын и раб света. Его положительная сама по себе натура отравлена навсегда всеми болезнями окружавшего его общества. Он черств, эгоистичен, — пороки очень крупные с точки зрения доброжелательного гения Пушкина. Он заражен светскими предрассудками до мозга костей. Подчиняясь им, он убивает друга. Татьяна сама поняла ничтожность если не его натуры, то его чувств.
Одну искусственную и ложную жизнь Онегин предлагал Татьяне заменить другой искусственной и ложной жизнью с более чем вероятной перспективой, что, овладев своей любимой, он быстро пресытился бы ею. Онегин мог предложить Татьяне не счастье и равенство человечных отношений, а только светскую интригу. Татьяна не пошла на это — и была по-своему права. У Некрасова героиня стихотворения «Еду ли ночью по улице темной», нарушив законы света, ушла за своим возлюбленным на нищету, на голод, на смерть ребенка, на позор. Но в позоре ее мужественного подвига, на самом дне выпитой ею чаши, брезжит просвет нового мира, иных, более справедливых отношений. Первые осмелившиеся осуждены на муку и погибель, но эта гибель сеет семя будущего, она несет с собой осуществление идеала уже не личного только, а всеобщего счастья. В шаге некрасовской героини есть обосновывающая ее перспектива. Татьяна же искала, как и Пушкин, личного счастья — и попала в безысходный тупик: на свете счастья нет, единственное средство примириться с жизнью — стоическое терпение к ее игу. Оптимистический, жизнерадостный, жизнеутверждающий Пушкин, вопреки всем своим стремлениям и надеждам, оказывается близким к Некрасову в оценке действительности, в которой «каждый день убийцей был какой-нибудь мечты» (слова Некрасова).
Естественность и человечность встречают не радость, а страдание и гибель, — таков объективный закон окружающей действительности — вот что доказывает судьба Татьяны.
Превращение радости в страдание было первым, бросающимся в глаза, лежащим на поверхности, противоречием действительности, осознанным Пушкиным. Это противоречие пока еще не богато сторонами, само по себе оно остается всецело в пределах следствий, не затрагивая причин общественного неустройства. Но оно достаточно, чтобы заставить задуматься над окружающей действительностью, признать ее несовершенство, отъединить, оттолкнуть от нее. Оно образует щель между поэтом и миром, в котором он живет. Оно не проникает пока еще в глубь социальных конфликтов, но оно превращает для человека господствующего класса, каким был Пушкин, социальное зло в личную боль. Пушкин был не политиком, не философом, хотя он был весьма образованным и мыслящим человеком, — он был прежде всего поэтом, художником. Личная боль, испытываемая от несовершенства деспотического и крепостнического общества, для поэтического творчества значила неизмеримо больше, чем многие отвлеченные рассуждения, — она становилась источником песен, она лирически окрашивала эпические образы поэта. Кроме того, сознание противоречия радости и печали вовсе не исчерпывало критического представления Пушкина об условиях существования в императорской России. Поэтическая и социальная мысль Пушкина двигалась от общих оценок к конкретным. Сознание противоречия радости и печали влекло за собой сознание других противоречий, вводивших творчество поэта уже в сердцевину политических и социальных проблем несвободного, собственнического общественно политического организма.
Приветственный гимн радости подавлялся нотами печали, превращался в песню скорби. Одной из причин этого превращения был политический режим в стране. Радоваться может свободный в среде свободных. Деспотический режим, нелепо и бесчеловечно вмешиваясь в жизнь отдельной осознавшей себя личности, искривлял ее жизненный путь, ломал ее надежды, лишал ее счастья. Нет счастья без свободы, — Пушкин понимал это по-своему очень остро. Поэзия Пушкина вольнолюбива. Воистину — надо обладать кругозором бунтующего столоначальника, чтобы заявить, что поэзия Пушкина пронизана духом сервилизма.
Характер стремлений Пушкина к политической свободе определен конкретными историческими условиями. Он был лучшим сыном своего времени, но он был сыном своего времени. Передовые политические искания эпохи, дворянский революционализм декабристов, веяния Великой буржуазной революции во Франции, антифеодальные тенденции, связанные с громким именем Наполеона, освободительные национальные движения— все это накладывало отпечаток на миросозерцание и мирочувствование поэта, из всего этого он черпал полной пригоршней, формируя свой идеал достойного человека существования. Независимый и просвещенный поэт бросал задорный вызов самодержавию. Его возмущал дух политического раболепия, господствовавший во всех слоях общества того времени, особенно бивший в нос в сопоставлении с мятежной атмосферой кружков декабристской молодежи. Проснувшееся чувство личности и собственного достоинства не мирилось с азиатским произволом и мракобесием, с политикой, считавшей за образец аракчеевские военные поселения. Гарантии достоинства личности могла дать только политическая свобода. Образцы духа независимости Пушкин видел, главным образом, в среде боровшихся против самодержавия дворянских революционеров, декабристов. Он презирал толпу имущих и чиновных холопов, льстецов, сенаторов, прелестниц, седых старцев и малых детей, верой и душой стремившихся за колесницей временщика, деспота Аракчеева. Это позорное зрелище вызывало в нем обостренное чувство политического негодования.
Карьеризм, тщеславие и идеал официального общества самодержавной России Пушкин презирал даже тогда, когда он видел их проявление в среде задушевно любимых им лицейских товарищей. Оканчивающие лицеисты выбирали себе карьеру, — кто военную, кто чиновную, кто дипломатическую. Один Пушкин оставался равнодушным перед перспективой успехов на царской службе:
Пушкин предпочитал идти иным путем, чем другие лицеисты, не потому только, что он противопоставлял призвание поэта другим родам деятельности, открытым для юношей-дворян. Представление о счастьи, беспечности, благословенной лени, матери поэтических мечтаний, он связывает с красным колпаком политической свободы. Службу царю он рассматривает только как принудительную возможность наказания за вольномыслие. В том же стихотворении «Товарищам» он говорит:
Даже обращаясь к лицу из царской семьи, к жене императора, Пушкин считает необходимым напомнить:
И уж без приглаженности, неизбежной в послании такому адресату, Пушкин повторяет задорно и смело ту же мысль, соединяя личную свободу, деревенскую непринужденность, наслаждения Вакха и Венеры с политическим свободомыслием:
Мысль о связи личной свободы и личного достоинства с освобождением от политического угодничества перед самодержавием, с политическим вольнолюбием Пушкин выражает неоднократно. В стихах, адресованных Гнедичу., написанных во время южной ссылки, он противопоставляет независимость своего отношения к Александру с малодушием Овидия, сосланного в те же края, из тех же мест напрасно обращавшегося к императору Октавиану Августу с верноподданническими посланиями:
Идеал свободной и счастливой жизни для отдельного человека Пушкин расширяет до идеала политической свободы.
Лишь последняя обеспечивает первую, лишь политическая свобода, свобода для всех обеспечивает личное благоденствие. В знаменитой оде «Вольность» свободолюбие Пушкина достигает обдуманных, чеканных формулировок, не менее точных, чем формулировки иных конституций. Мысль и стих Пушкина делаются энергическими, проникнутыми революционным воодушевлением.
С лиры Пушкина нисходят даже необычные для нее звуки — призывы к борьбе, призывы к революционному насилию:
К тому же ходу мыслей, характерному для апогея революционных настроений Пушкина, относится следующая замечательная запись его:
«Только революционная голова, подобная… Пестелю, может любить Россию — так, как писатель только может любить ее язык. Все должно творить в этой России и в этом русском языке».
То есть активной революционной деятельностью необходимо преобразовать Россию подобно’ тому, как Карамзин и Пушкин творческой литературной деятельностью сформировали русский язык.
Правда, Пушкин и в момент самого сильного накала своих революционных настроений не понимает значения борьбы масс, роли народа в освободительном движении.
Революционность Пушкина не надо преувеличивать. Хотя она и складывалась под влиянием буржуазного просвещения и принципов 1789 года, хотя в ней заключались требования гражданского равенства, — она все же не выходила за пределы декабристской программы, то есть программы дворянских революционеров. Деятелей якобинской диктатуры Пушкин рассматривает совершенно таким же образом, как абсолютных монархов; диктатуру революционного народа он ставит на одну доску с тиранией. Политическая программа Пушкина ограничивается монархической конституцией. Однако, ограниченность революционных устремлений Пушкина даже в их апогее определенными историческими рамками вовсе не умаляет их значения. Наоборот, важно подчеркнуть, что пушкинский идеал воли, покоя и счастья мыслился им на базе энергически провозглашенной программы политической свободы так, как он ее понимал. Пушкин формально не принадлежал ни к одной установившейся политической группировке, он не участвовал в заговоре декабристов, но он не трусил, не малодушествовал в своих выступлениях против абсолютизма. Неизбежность гонений и для себя Пушкин предвидел очень рано.
Когда Пушкин писал эти строки к Жуковскому, он еще не предвидел масштаба гонений, которым суждено ему было подвергнуться. Но и тогда, когда на него уже обрушилась кара самодержавия, он не терял, ни бодрости, ни чувства собственного достоинства, ни независимости поведения.
писал он, приглашая Языкова и Дельвига в Михайловское, и предлагал бодрую и в самом деле единственно разумную программу времяпровожденья при его тогдашних обстоятельствах:
14 декабря 1825 года происходит восстание декабристов. Пушкин, находившийся в ссылке, не принимал в нем участия, но он был связан с революционерами, разбитыми на Сенатской площади, узами дружбы; стихи его играли роль декабристских прокламаций и гимнов. Пушкин ждал, что царская расправа обрушится и над его головой. Свое спасение от мести Николая I он воспринял как случайное и чудесное. Пушкин начал ориентироваться в новой обстановке, среди новых условий и новых людей. Еще до восстания декабристов Пушкин чувствовал, что борьба за политическую свободу не приведет к желанным результатам вследствие отсутствия реальных сил:
После поражения декабристов мысль о бессмысленности борьбы с самодержавием вследствие отсутствия сил, которые могли бы победить или хотя бы заставить считаться с собой, превращается в убеждение Пушкина. Свое мнение по этому вопросу он высказал вполне искренне в том месте записки «О народном воспитании», где сказано:
«Должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей заговорщиков, образумились, что, с одной стороны, они увидели ничтожность своих замыслов и средств, с другой — необъятную силу правительства, основанную на силе вещей».
Пушкин не хотел переть против рожна. Он решил подчиниться исторической необходимости. В его политических убеждениях произошел ряд (изменений. До декабрьского восстания он — пусть ради ограниченных целей — призывал к мятежу, к применению силы против правительства. Теперь он страшится народных волнений, прообраз которых он видел в движении Пугачева, охарактеризованном им с политической стороны как «русский бунт, бессмысленный и беспощадный».
В изменении политических убеждений Пушкина, кроме признания силы самодержавия, сыграло роль еще одно важное обстоятельство. Устранение декабристов означало для Пушкина ликвидацию просвещенного начала, способного организовать свободу, дать программу революции, установить гражданское равенство и незыблемую власть раз принятого закона. После разгрома декабристов в России не осталось на время ни одной революционной силы, кроме стихийного движения крепостных крестьян. Мужицкого же мятежа Пушкин боялся. За декабристской революцией Пушкин признавал творческое начало; в крестьянском движении, предоставленном самому себе, он видел только страшную разрушительную силу, прибегающую к жесточайшим зверствам, стихию, сжигающую огнем и заливающую кровью все попадающееся на ее пути. В крестьянской революции отсутствовал элемент просвещения, — это был для Пушкина ничем не искупимый порок.
Чтобы убедиться в важности для Пушкина этого момента, достаточно сопоставить «декабристские» стихотворения Пушкина, в которых просвещению и закону уделено почетное место, с его откликами на холерные бунты 1831 года. 6 июля Пушкин писал Чаадаеву:
«Vous savez се qui nous arrive Petersbourg le peiuple s’est imagine qu’on l’empoisoiimoiit. Les gazettes s’epmsent en se-miOinces et en protestations, malheureusement le peiuple ne sait pas lliire et les scenes die sang so,nit pretes a se renouveiler».
(Вы знаете, что здесь происходит; в Петербурге народ вообразил, что его отравляют. Газеты переполнены увещаниями и протестами, к несчастью, народ не умеет читать, и кровавые сцены готовы возобновиться).
Повод к этим возмущениям был тесно связан с темнотой и невежеством восставших; они обращались против врачей и научной медицины, разъяснения печати были им недоступны, им казалось, что холера — результат массового умышленного отравления. В несуразном этом слухе сказывалось вековое недоверие низов, крестьян, к социальным верхам, к господам. Но не эта сторона дела интересовала Пушкина. Его пугала самая возможность таких диких мотивов выступлений, его леденила картина жестокости, проявленной восставшими. Свое впечатление от волнений 1831 года Пушкин наиболее подробно выразил в письме к Вяземскому от 3 августа 1831 года, посвященном описанию мятежа в новгородских военных поселениях, более значительного, чем петербургские бунты:
«Нам покамест не до смеха: ты, верно, слышал о возмущениях Новгородских и Старой Руси. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в новгородских поселениях со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежавших в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других — из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились. Но бунт Старо-Русской еще не прекращен. Военные чиновники не емеют еще показаться на улице. Там четверили одного генерала, зарывали живых и проч. Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников. Плохо, Ваше Сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы».
Основной интерес Пушкина — интерес к литературе — отступает на задний план перед призраком повторения бунта, «бессмысленного и беспощадного», грозящего, казалось поэту, уничтожить все, в том числе и искусство. Пушкин в своем отношении к восставшим крестьянам не сливался с обыкновенной золоченой дворянской и придворной сволочью. Гуманность поэта вносила даже и здесь особый оттенок. Барон Розен писал Пушкину о петербургских холерных бунтах:
«Чернь наша сходит с ума — растерзала двух врачей и бушует на площадях; ее унять бы картечью!»
Отклик Пушкина был другой:
«Дело обошлось без пушек, дай бог чтоб и без кнута!»
Но в то же время Пушкин видел в самодержавной власти, в ее ореоле и в ее средствах единственный надежный оплот против крестьянского потопа, — в самодержавии как в институте, а не в личных качествах Николая I, которые Пушкин ценил не высоко.
«Le peuple, — сообщает Пушкин H. А. Осиповой о петербургских холерных бунтах, — s’est ameute plusieurs fois. Des bruits absurdes s’etodenit repandus. On pretendoit que lies m6decins emipoisonnoient les habitants. La populace furiieuse en a massacre deux. L’Empereur s’est presente au millieu des mutins. On m’ecrit!: „Государь говорил с народом — чернь слушала на коленях — тишина — один царский голос, как звон святой, раздавался на площади“. Се n’est pas le courage, mi le talent de la parole quii Hud mainquen.t; cette foisci l’dmeute a ste appaise, mais les desor-dres se sont renouveles. Peut-etre seraton obilige d’atvoir recours a la mitraille».
Приведенные в письме русские фразы принадлежат Розену. Они взяты из того самого письма, на которое мы ссылались выше. Очень характерно, что на Пушкина из него наибольшее впечатление произвело известие о коленопреклоненном смирении мятежной толпы перед личностью царя, перед святым звоном его голоса. Озлобленный же призыв Розена к картечи превращается у Пушкина в печальную необходимость, к которой не очень-то желательно прибегать.
В другом письме к той же Осиповой Пушкин вновь возвращается к теме о значении самодержавия для сохранения повиновения народа, способного совершать жестокости на основании нелепых и темных слухов. Рассказывая своей соседке по имению об усмирении новгородских мятежей, Пушкин пишет:
«L’Empereur у est alle, et а appaise l’e-meute avec un courage et un sangfroid admirable; mais il ne faut pas que le peuple s’accoutume aux dmeutes, et les emeutiers & sa presence».
Пушкин боится, как бы царь частым появлением перед бунтующими не растерял авторитета таинственности и божественности, необходимого для его умиротворяющей, усмиряющей миссии.
Пересмотрев свое отношение к самодержавию, Пушкин не думал, однако, просто капитулировать перед Николаем I без всяких оговорок. Он рассматривал первоначально свое возвращение из ссылки и беседы с царем, имевшим на него особые виды, как переговоры.
«Теперь положим, — писал он Жуковскому в январе 1826 года из Михайловского, — что правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов условливаться (буде условия необходимы), но вам решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня. Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мной правительства, etc…»
Меру власти и возможностей Николая I Пушкин представлял себе вполне трезво. Недаром он написал в альбом Ек. Ушаковой:
Однако, величайший русский поэт, гениальность которого хорошо сознавалась современниками, ‘переоценил меру пиетета, возможного со стороны Николая по отношению к искусству и общественному мнению. Ему казалось, что он сумеет воздействовать на императора в направлении, которое по тем временам следует считать либеральным. С прежними идеалами своей молодости и додекабрьскими настроениями Пушкин вовсе не разделался так окончательно, как это многие рисуют. Свободу, надеждой на которую Пушкин ободряет декабристов-каторжников в послании «В Сибирь», еще можно толковать как простое освобождение в результате акта царской милости, но строки:
свидетельствуют, что Пушкин и после поражения декабристов продолжал расценивать их движение как положительное. Само послание декабристам, как и это постоянное мнение о необходимости милости к побежденным, было актом «крамолы» и недопустимого либерализма с точки зрения официальной линии правительства. Недаром Бенкендорф проявлял далеко не академический интерес к тому, через каких посредников Пушкин переписывался с декабристами, в частности с Кюхельбекером.
Надежды свои на Николая Пушкин отразил в общеизвестных «Стансах». В них он проводил параллель между Николаем I и Петром Великим. Пушкин понимал, что параллель эта еще не является реальностью; он напоминал своему властителю величественные черты его пращура в качестве образца для подражания. Программа, начертанная в «Стансах», в самом деле заключала в себе искренние упования Пушкина: правда, просвещенье, смягчение нравов, справедливость, уважение к родной стране, разносторонняя деятельность в ее пользу, милость, если бы они были только возможны в деспоте, примирили бы Пушкина с Николаем. Пушкин с жадностью ловил всякий признак, который мог бы подтвердить его надежды на Николая I. Ему хотелось верить в царя. В одном из писем к князю Вяземскому из Москвы Пушкин писал:
«Государь уезжая оставил в Москве проект новой организации… Вот тебе случай писать политический памфлет и даже его напечатать, ибо правительство действует или намерено действовать в смысле европейского просвещения. Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных— вот великие предметы. Как ты? Я думаю пуститься в политическую прозу».
Он все надеется, что царь «того и гляди, что наших каторжников (т. е. декабристов) простит». (Там же, стр. 188.) Это одно из задушевных желаний Пушкина. Поэтому на упреки в ренегатстве он мог совершенно искренне ответить:
Однако, в этих вторых «Стансах», по формальному своему содержанию совершенно верноподданнических и идеализировавших Николая I, содержался все-таки какой-то не выраженный явно элемент «крамолы»; в среде холопов и рабов Пушкин даже о преданности престолу говорил таким неказенным, непридворным языком, проявляя при этом столько человеческого достоинства, наконец, он так непосредственно сопоставлял себя с царем, как будто был в какой-то степени равной ему величиной, — что одобрение Пушкин заслужил весьма относительное: царь стихотворение одобрил, но печатать его не посоветовал. В «Стансах» поэт простодушно думал сочетать несочетаемое: любовь к просвещению, к народу, к справедливости с поддержкой политики Николая I. В будущем Пушкин еще будет вспоминать Петра, который
Но уж не разберешь точно, для чего: в назидание или в укор своему тирану. Сам же он от Николая I ожидает всего, включая подлость. Пушкин имел для этого все основания, — ведь принимал же император личное участие в перлюстрации его писем к жене. В дневнике поэта от 10 мая 1834 года записано следующее:
«Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастию письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоилось. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию, — но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства. Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться— и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным».
Заключающиеся в этой записи оговорки о благовоспитанности и честности Николая не могут изменить ее совершенно определенного смысла. Пушкина охватывает глубокое разочарование. Его в конце концов не очень-то уверенные надежды на Николая I разбиты. Поэт понимает, что от него требуют не верного подданства, не лояльности, а холопства, с чем Пушкин примириться не мог. Эти настроения Пушкина ярко выразились в стихотворении «Герой», обычно неправильно толкуемом. Стихотворение это представляет собой диалог между Поэтом и Другом на тему о славе. Поэт говорит о героизме человеколюбия, как о самом привлекательном виде славы. В качестве примера он приводит смелый поступок Наполеона, который во время египетской кампании будто бы обходил чумные госпитали, пожимая руки больным солдатам, чтобы ободрить их, чтобы вселить в них мужество перед лицом «не бранной смерти»:
Трезвый Друг рядом исторических свидетельств доказывает Поэту, что восторгающий его подвиг Наполеона — только легенда, только вымысел.
Но такая же легенда была создана вокруг имени Николая I, посетившего Москву во время холерной эпидемии и будто бы также вошедшего в соприкосновение с зараженными, чтобы придать мужество жителям первопрестольной, панически напуганным грозной болезнью. Слух о человеколюбивом геройстве Николая был так же ложен, как аналогичный слух о Наполеоне. Падала последняя иллюзия, делавшая хоть сколько-нибудь привлекательной личность Николая. Совлечение с Николая I последней черты, которая позволила бы Пушкину примириться с ним, если не как с правителем, то как с человеком, вырывает из уст поэта восклицание разочарования и проклятия:
Эти знаменитые, тысячекратно цитировавшиеся строки — «тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман» — тысячекратно представляли как положительное мнение самого Пушкина. Даже Добролюбов рассматривал их как исповедание веры поэта во вторую половину его деятельности.
«Проклиная правду, — писал критик-шестидесятник, — когда она благоприятна была для посредственности, и наивно признаваясь в этом, поэт, разумеется, старался поддерживать в себе всякий обман; казавшийся „возвышающий обман“ был для него, действительно, дороже тьмы низких истин».
Меж тем это, конечно, не так. Добролюбов здесь неправ, как и те либерально-консервативные критики, которым он в данном случае поверил. Чтобы убедиться в этом, достаточно просто внимательно и непредубежденно прочесть стихотворный диалог, о котором идет речь. По заключительной реплике Поэта, по риторической, повышенной утвердительной форме, в которой он говорит об уже разоблаченной лжи видно только, как трудно было поэту расстаться со своим последним утешением; объективный же смысл стихотворения совершенно определенен: «Герой» не имеет даже сердца, он просто тиран— и только. Если бы Пушкин мыслил иначе, он не заставил бы Друга призвать Поэта: «утешься». Друг-то ведь и вскрыл заблуждения Поэта; если б Поэт в них упорствовал, он продолжал бы свои трезвые разоблачения, а не утешал бы узнавшего правду Поэта.
Пушкин махнул на Николая рукой. Он перестал ожидать от него чего бы то ни было положительного. Об одном мечтал затравленный поэт: удрать от царя куда-нибудь подальше, в глушь, в деревню, где, ему казалось, он был бы вне его постоянного придирчивого воздействия.
«На того я перестал сердиться, — писал он жене о всероссийском императоре, — потому что, tout reflexion faite \ не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к г…. и вонь его тебе не будет противна, даром что gentle-man. Ух кабы мне удрать на чистый воздух».
Красочней трудно выразиться! Обычную у Пушкина оговорку насчет джентльменства провонявшего нужником царя следует отнести за счет дворянских предрассудков, окружавших монарха величием, благородством и какими угодно другими личными доблестями. Пиетет к особе государя проявили и разбитые декабристы. Пушкин же еще чувствовал себя материально обязанным перед царем. Он считал вопросом дворянской чести платить царю за его далеко не бескорыстные денежные одолжения, оказавшиеся в итоге лишней петлей на шее поэта, чувством благодарности. Дворянская честь заставляла Пушкина считать неблагодарность преступлением большим, чем либерализм. Он так и писал:
«Главное то, что я не хочу, чтобы могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма».
Падала последняя иллюзия, при которой можно было бы жить верноподданному поэту не то что счастливо, а не теряя уважения к себе самому. Личность поэта ставилась под угрозу полного подчинения, полного подавления:
Для полноценного оптимистического мироощущения необходима была политическая свобода. Обстановка произвола глушила жизнерадостность, путала все расчеты, не давала возможности ясно и нестесненно проявиться светлому взгляду на жизнь, так органически свойственному Пушкину. Жизнь превращалась во вьюжное поле, среди которого невозбранно кружились сбивающие с дороги бесы:
Поэт, жаждавший свободы, в свободе видевший одно из непременнейших условий человеческого счастья, оказывался на положении игрушки в руках самовластья. Поэт, наделенный гениальностью, стоявший на высоте всех достижений европейского просвещения, ничего не значил, а ‘бессердечный тиран мог все, стоял незыблемо, возвышался над ним и страной, неумолимый и неустрашимый, как рок, как судьба. Пушкин признавал судьбу, — это было и в духе времени и миросозерцания, но острота ощущения подвластности року была у него несомненно связана с бессилием перед Николаем. Гонимый самодержавием, Пушкин говорил о себе: «Гонимый рока самовластьем». Предвидя гоненья, кары и неприятности от своего коронованного тюремщика, он писал:
От рока можно спастись только случайно: может быть, и доплывешь как-нибудь благополучно до пристани. Но сохранить под вечной угрозой роковой расправы незапятнанно и незамутненно идеал светлой, счастливой и вольной жизни нельзя. Гордая и прекрасная натура поэта до конца отстаивала свое представление о жизни, он не сдавался. Всеми доступными ему способами он старался сохранить в себе «силу, гордость, упованье и отвагу юных дней». Жизнелюбивый Пушкин пробовал отгородиться от нависшего над ним гнета даже несвойственной ему позой равнодушия и стоицизма. Но ничего не помогало, — Пушкин видел уже над собой тень погибели. Недаром он несколько раз обращался к облику Андрея Шенье, певца любви, дубрав и мира, погибшего, согласно его представлениям, под ударами судьбы и тирании. Оплакивая печальную участь казненного на гильотине французского поэта, Пушкин несомненно думал и о себе. В стихотворении «Андрей Шенье» проступают автобиографические аналогии, в нем слышатся предчувствия относительно собственной судьбы. В законе, опирающемся на вольность, сам Пушкин видел условия блаженства. «Убийцу с палачами избрали мы в цари», — говорит Шенье по адресу вождей якобинской диктатуры. Но Пушкин всегда проводил аналогию между тиранами самодержавия и правительством мелкобуржуазной диктатуры во Франции. Тем более мог бы он отнести эти слова к Николаю I, убийце декабристов. Критика якобинской диктатуры носила у Пушкина отвлеченный характер, его отношение к режиму Николая I представляло для него острейшую практическую проблему. Не только лирическим излиянием идущего на казнь Шенье, но и выражением субъективных лирических переживаний самого Пушкина являются следующие прекрасные строки:
Пушкин, испытавший политическое гоненье, только хлопотами друзей спасенный от Сибири, которая ему была заменена ссылкой на юг, мог проводить аналогию между собой и Шенье, хотя он и не мог знать, что судьба готовила трагическое завершение этой аналогии.
Да, и Пушкин был рожден для любви, для дружбы, для мирных искушений; да, и не по нему были страсти и опасности политической борьбы. И все же свободолюбивые мечты и соучастие в политическом освободительном движении были для него неизбежны, ибо гордый, вольнолюбивый и чело-вечный поэт не мыслил блаженства без свободы, понимаемой иногда как личная независимость, но доходившая и до осознанного четкого представления о политической свободе.
Такова была неизбежно линия и жизненного и поэтического пути поэта: песни радости стали омрачаться песнями печали и страдания, песни воли, песни свободы стали омрачаться стенаниями несвободы, подчинения и рабства. Тень погибели осенила своим крылом жизненный путь этого редкостного воплощения многих лучших сторон человека:
Политическая свобода в ее понимании дворянскими революционерами была одним из существеннейших элементов поэзии и миросозерцания Пушкина. Современное Пушкину движение, написавшее на своем знамени лозунги политической свободы, было разгромлено. Пушкин признал самодержавие незыблемой и даже в некоторых отношениях полезной силой. Но вместе с этим в творчестве Пушкина создается новое неразрешимое для него противоречие. Пушкин стремится сознательно подчиниться самодержавию, сохранив, однако, самостоятельность, собственное достоинство, право на счастье, рецепт которого каждый должен выработать сам. Однако, блага, которые Пушкин стремился сохранить и после разгрома 14 декабря 1825 года, могли быть гарантированы только политической свободой. Самодержавие не считало себя обязанным бережно относиться к ним. Интересы личности, как и интересы народа, для него ничего не значили. Пушкин же, подчиняясь Николаю, не отказался ни от прав личности, ни от ее стремлений к счастью, ни от защиты интересов народа. Из его попытки стать певцом идеализированного самодержавия ничего не получилось. Осталось неразрешенное противоречие: Пушкин уже не мог быть певцом свободы, но гений его не мог ужиться и с абсолютизмом.
Политически оформленное свободолюбие, нашедшее себе наиболее яркое проявление в оде «Вольность» и стихотворении «Кинжал», покоилось у Пушкина на более аморфном, но зато на более широком, неизмеримо более прочном и очень действенном чувстве его — на стремлении к личной независимости, на личном свободолюбии. Не надо только думать, что Пушкин, предвосхищая будущий штирнеровски-ницшеанский идеал, жаждал личной свободы только для себя, за счет других. Нет, стремление к личной независимости у Пушкина не было эгоистическим чувством, оно не нарушало пушкинского отношения к другим людям, как к равным личностям, достойным самостоятельного полноценного счастья. Наоборот, оно было следствием признания ценности каждого человека, каждой личности. Не мешайте каждому жить так, как он хочет, как он располагает, — вот как может быть сформулировано пушкинское правило личной независимости. Личная свобода, по мысли Пушкина, равнялась свободе частной, неофициальной жизни в противоположность ярму государственной и светской официальной жизни, надевавшемуся на шею пушкинских современников вольно и невольно.
Стремление к личной независимости — одна из причин, вследствие которой поэзия Пушкина — да и жизнь Пушкина — не теряет своего свободолюбивого, «крамольного» характера и тогда, когда он расстался с политически оформленными мечтами о конституционной свободе. Была большая разница между верноподданными холопами, толпою окружавшими трон, и Пушкиным даже тогда, когда он проповедовал необходимость самодержавия и выражал самые искренние опасения перед возможностью народного мятежа в России. Люди, обвиняющие Пушкина в сервилизме, этого не чувствуют, но предержащие власти, начиная с самого царя, и добровольные соглядатаи это различие прекрасно учитывали. Они преследовали Пушкина даже тогда, когда он старался воспевать Николая; они создали вокруг похорон затравленного и убитого ими Пушкина обстановку похорон государственного преступника.
Как бы Пушкин ни относился к современному ему политическому строю, его идеал частной независимости отрицал все то, что было дорого активным проводникам режима. Его идеал подрывал устои, на которых держалось все здание не только политического, но и социального порядка. Пушкин презирал свет, в его блистательных представителях он разглядел разряженных холопов и невежд, светская мишура не могла скрыть от него подчиненной этикету праздной суеты. Эпиграмма Пушкина на его начальника по одесской ссылке Воронцова характеризовала не исключительное явление, а типическое. Большой свет в императорской России был учреждением весьма важным, хоть и не имевшим под собой юридической базы. В него входил двор, в центре его стоял царь. И царь, и Бенкендорф, и все его представители обоего пола строго следили за соблюдением его законов. Сколько доставалось Пушкину хотя бы за появление не в той одежде, которая полагалась!
Пушкин же относился к свету, как к
Уезжающему в Москву приятелю своему Всеволожскому он дает совет, продиктованный сознанием превосходства частной, личной жизни над официальной, светской:
Послание Всеволожскому написано в раннем периоде творчества Пушкина. Оно окрашено в самые яркие цвета эпикурейского счастья, которым должны наградить независимость и воля. Представление о счастье с возрастом у Пушкина менялось, становилось все серьезней, но отношение его к свету, к официальной общественности царской России не менялось, становясь лишь продуманней и злее. Свет — царство скуки; мало того, свет не только скучен, — он еще вдобавок подл. Для портретов великосветских заправил он не пользовался смягчающими красками, примененными им для характеристики среды Лариных, деревенских помещиков, удаленных от двора и столичной знати:
«Дрянь александровского поколения», по выражению Герцена, заполнившая жизнь после разгрома лучших людей двадцатых годов, оценена в этом отрывке вполне по достоинству.
В деловую компетентность официальных вершителей судеб Пушкин не верил. В одной эпиграмме, отбиваясь, по-видимому, от упреков в праздности и плохой службе, — а свои служебные обязанности Пушкин умел всегда сводить к минимальной формальности, — он очень метко ответил:
Пушкин знал, что официальный мир — и служебный и светский — складывался из угнетателей, светогасителей и бездельников-паразитов, обманывавших себя и других видимостью дела, хождением на службу. Чем разделять бесчеловечие и скуку этой чинной лицемерной обязательной жизни, Пушкин предпочитал ничем не стесненное сообщество эпикурейского кружка своих личных друзей, «где ум кипит, где мысли вольны, где спорят вслух, где чувства живы».
объяснял Пушкин свое отношение к свету,
Независимость, вольнолюбивый дух, радость и счастье личной жизни, отъединенной от стеснительного казенного регламента, Пушкин противопоставлял не только свету, но тогдашней государственной деятельности, в которой преобладала низменная корысть, а не забота об общей пользе. Пушкин не гонялся за карьерой; казенные служебные успехи он презирал всей душой; чины, кресты, алмазные звезды, честь придворных прихожих он спокойно оставлял в удел князю Горчакову и иным ему подобным. С тем же чувством относился Пушкин и к деньгам, к богатству, к накопительству. По-своему Пушкин цену деньгам знал. Тратил он их тоже основательно. Гнет безденежья он также испытал. Но деньги никогда не были самоцелью у Пушкина.
«Дай сделаю деньги, не для себя, для тебя, — писал он жене из Москвы. — Я деньги мало люблю; но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости».
Стремление к независимости всегда выступало у Пушкина на первый план. Идеал частной независимости у Пушкина исключал стяжательное отношение к богатству. Погоня за богатством, за деньгами, гнет вещей и сокровищ создают также род рабства, который поэт презирал не меньше, чем рабское преклонение перед чинами и власть имущими:
Не прельщала Пушкина и разновидность феодально-бюрократической карьеры в его время — военная служба. Даже поразительно, как Пушкин, свидетель успехов Наполеона, его разгрома, беспримерной славы русского оружия, вступления русских войск в Париж, человек, вращавшийся в среде военных, переживший хмель воодушевления опасных и удачных войн, как он остался абсолютно равнодушен к ореолу военной славы и воинских почестей. Мир Пушкину нравился неизмеримо больше, чём война. Счастье человеку может обеспечить только мир. Оборотную сторону бранной славы Пушкин представлял себе хорошо; наслаждения мирной тишины он предпочитал тяготам, увечьям и смерти на войне:
В лагере при Ефрате, наблюдая картины войны, которой Пушкин сочувствовал (как и декабристы, поэт желал расширения России за счет покорения иноплеменных территорий), он написал следующее поразительное стихотворение:
Война страшна не только смертью и увечьем. Она несет с собой грубость нравов, она уничтожает естественную прелесть человечности. Под конец жизни в поэзии Пушкина проступают религиозные ноты, но и в религиозных настроениях Пушкина видны черты, отделяющие его от официальной церкви. Религия, как начал признавать Пушкин, — дело совести отдельного человека, независимое от целей «градских правителей».
Независимость религиозного сознания Пушкина, — что очень важно, — демократична. Религиозные убеждения — дело совести каждого, не исключая и представителей «простого народа».
Немногочисленные религиозные стихотворения Пушкина написаны в последний период его жизни. Они — результат давления политической и общественной реакции. Но в мировоззрении и творчестве Пушкина при всех значительных изменениях, через которые они прошли, поражает наличие определенного постоянного стержня. Независимость и самостоятельность своего поэтического и умственного развития Пушкин не уступал во власть казенщины ни во имя царя земного, ни во имя царя небесного. В круг религиозных воззрений Пушкина загнали обстоятельства: одиночество, травля, все теснее смыкавшийся вокруг него безвыходный роковой круг. Однако, религиозность Пушкина так же не сливалась с мракобесием церкви, как его лояльность верноподданного не превращалась в холопское «чего изволите». Ни монархизм, ни религиозность Пушкина не сливали его с официальной идеологией. Пушкин после поражения декабристов поправел — это несомненно, но Пушкин не перестал быть «крамольной» фигурой. Недаром вокруг него было сосредоточено столько недоверия со стороны правящих. Достаточно напомнить, что произведения Пушкина подвергались четверной цензуре: царя, Бенкендорфа, обыкновенных цензоров и просмотру друзей, по-своему пытавшихся оберечь поэта от неприятностей. И все же это четверное процеживание творчества Пушкина от неблагонадежного содержания не избавляло его от Печатных и тайных доносов агентов Третьего отделения.
Вольнолюбивый Пушкин всю свою жизнь, на разных этапах по-разному, противостоял всем проявлениям официальной жизни, строившейся по определенному ранжиру и на службе, и дома, и в церкви. Политические убеждения Пушкина менялись, но одно правило оставалось неизменным:
Поиски независимости продиктовали Пушкину мечту о деревенском уединении, куда можно было бы даже территориально уйти от слишком любознательной и слишком распорядительной власти правительства и официозного общественного мнения. Пушкину было скучно в деревне, из ссылки он стремился в кипящий жизнью Петербург, но из Петербурга он рвался обратно в деревенскую тишину. Тяга усталого от дрязг Пушкина в деревню не является особенностью только последнего периода его жизни. И в молодости критика света сопровождается у него воспеванием мирного сельского уединения:
Пушкин стремился уйти в независимость частной жизни, защищая свою личную свободу, свое право жить, как хочется, без постоянной оглядки на указующий перст агента царского правительства и на непрерывный осуждающий гул светской золоченой черни. «Независимость и уважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы», — утверждал Пушкин. Это была его любимейшая и заветнейшая мысль. С горькой иронией выговаривал он своей жене, которая всей силой своей женской власти над поэтом тянула его обратно в свет, из которого он стремился убежать:
«…вы, бабы, не понимаете счастья независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: „frier madamе one telle etaiit deciidlement la plus belle et la miieux miise ‘du foal“»
Официальная жизнь николаевского общества обедняла и искажала личность. Наоборот, независимое от нее существование обогащало личность. В круге частной жизни, изолированной от господствовавшей морали, Пушкин узнал обаяние дружбы, сладость любви, мечты о счастьи, восторги поэтического вдохновенья и радость познания. Самые драгоценные дары жизни, зависевшие не от власти, не от денег, а только от природных качеств, от особенностей его личности, от некорыстного отношения друг к другу людей как обладателей определенных характеров, соединялись здесь для того, чтобы превратить жизнь в один исполненный высокого достоинства праздник.
Здесь, в сфере частной независимости, пытливому духу поэта открывалось все качественное богатство мира — природы и истории.
Не в партикулярной ограниченности школяра, а в условиях умственного развития Пушкина и его отношений к официальному отечеству заключается смысл его восклицания:
Лицей времен Пушкина, с его кипением молодости, страстей, мыслей, поэзии и вольнолюбия, был островком, жившим в благотворной изоляции от лакейства, солдафонства, ханжества и пиетизма второй половины царствования Александра I. Лицей был закрытым учебным заведением. К официальной и светской жизни у лицеистов прямого доступа не было. Нестесненные строгим надзором, они создали себе взамен маленькую независимую республику, в которой лучшие из них открывали себе доступ к высшим достижениям культуры. Официальный мир, куда после лицея ушли такие, как Горчаков, мир, бывший, при известных вариациях, одним и тем же во всех европейских странах, был этим лучшим чужд. Зато они, лучшие, в этом маленьком городке, приютившемся у самого порога двора, научились вольно относиться к царям земным и небесным, узнали античность, читали Вольтера, вошли в пленительную область искусства, сроднившую их с немеркнущими ценностями европейской жизни, лишенными какого бы то ни было официального штампа.
Даже юношеский разгул Пушкина, если взглянуть на него с более широкой точки зрения, заключал в себе элементы протеста против узаконенной, сверху налегавшей на жизнь морали, религии, закона. В ней есть вызов ханжеству, лицемерию и благочинию, в ней есть род ухода из окружающей действительности — ухода не очень основательного, в формах, свойственных юности и незрелому сознанию, но все же ухода. Вспомним, что за пиршественный стол молодого Пушкина, вместе с его друзьями и подругами, не очень-то строгими в соблюдении общеустановленных норм, садились музы, разум и политическое свободомыслие.
Это независимо-частное отношение к жизни, игнорирование официально навязываемого ей смысла Пушкин вносил в образную ткань своего творчества. И как писатель он интересовался явлениями жизни не в их обязательно-казенном выражении, а в их нестесненном, бытовом, домашнем течении. «Капитанская дочка» написана как рассказ «о семейственных преданиях» Петра Андреевича Гринева, частная судьба которого так причудливо и многозначимо пересеклась с историей Пугачева. Прямые исторические описания, излагающие события официальной истории, Пушкин сознательно обходит. «Не стану описывать оренбургскую осаду, — говорит он в одном месте, — которая принадлежит истории, а не семейственным запискам». Таково же отношение Пушкина к своим героям в «Евгении Онегине». Белинский, объясняя значение стихотворного романа Пушкина, говорит следующее:
«У всякого народа две философии: одна ученая, книжная, торжественная и праздничная, другая— ежедневная, домашняя, обиходная. Часто обе эти философии находятся более или менее в близком соотношении друг к другу; и кто хочет изображать общество, тому надо познакомиться с обеими, но последнюю особенно необходимо изучить. Так точно, кто хочет узнать какой-нибудь народ, тот прежде всего должен изучить его в его семейном, домашнем быту… ‘И вот глубокое знание этой-то обиходной философии и сделало „Онегина“ и „Горе от ума“ произведениями оригинальными и чисто русскими».
Интимно-домашнее отношение к объекту для изображения его в искусстве было у Пушкина обдуманным и осознанным взглядом. В заметке о романах Вальтера Скотта он следующим образом определяет секрет их художественного совершенства:
«Главная прелесть романов Walter Scott состоит в том, что мы знакомимся с прошедшим временем, не с enflure1 французских трагедий, не с чопорностью чувствительных романов, не с dignite2 истории, но современно, но домашним образом. Се qui me degou-te c’est ее que… Тут наоборот, ce qtm nous charme dans le roman historique — c’est que ce qui est historiquie est lalbsokimenit ce que nous voyons — Shakespeare, Гёте, Walter Scott не имеют холопского пристрастия к королям и героям. Они не походят (как герои французские) на холопей, передразнивающих la dig-mte et la nolblesse. — Ills sont familiers dans les ciirconisitiances omdiinaires de I’a vie, leur parole n’a men d’affeote, de theatral meme dans les eiroomsitainces sollennelles, car les grandies oircanstances teur soint familieres. On voit que Walter Scott est die /la petite societe de Rois d’Aingleterre».
Пушкин также не имел холопского пристрастия к королям и героям. Пушкин также изображал прошлое и настоящее без напыщенности и театральности в их повседневной обыденности, независимо оценивая самые торжественные моменты официальной истории, самостоятельно разбираясь во всех общеустановленных трафаретах.
Освобождение от давления официальной идеологии имело для Пушкина, как и для многих других классических писателей, неисчислимые положительные последствия. Неофициальный, частный подход к окружаю-щей действительности давал возможность Пушкину видеть в окружающем не то, что хотело правительство, его пресса, общественное мнение господствующего1 класса, а то, что он наблюдал на самом деле. Виденное и наблюденное Пушкин объяснял не на основе правил казенного правоверия, а на основе своего самостоятельного разумения. Независимость позиции Пушкина как писателя и человека влекла за собой умение видеть правду жизни и правдиво рассказывать о ней. Независимость, честность, неофициальность, свободолюбие, «крамольность» Пушкина и реализм его между собой теснейшим образом связаны.
Независимость взгляда на вещи в соединении с просвещением и свободолюбием давала возможность Пушкину заглянуть и в изнанку социального строя, в котором он жил и творил. Это свойство пушкинского творчества особенно рельефно обнаруживается в стихотворении «Деревня». Оно начинается с приветствия деревне как приюту независимой частной жизни. Деревня противопоставляется порокам города и света, как пустынный уголок спокойствия, трудов, вдохновенья, продуктивной праздности и счастья. Сельское уединение, освобождающее от городских сует, от давления невежества, дает возможность поэту беспрепятственно погрузиться в туманность просвещенных чувств и мыслей:
Досуг и книги, книги и труды заполняют в деревне уединение, воспитывая и упражняя чувство человечности. Однако, независимое и реалистическое мировоззрение, изощренное «оракулами веков», то есть передовыми идеями европейской культуры, больно чувствует свое противоречие с крепостным правом, с рабством мужика, на спине которого-возвышалось снаружи такое величественное здание императорской России. Пушкин, признав крепостное право вопиющей несправедливостью, разглядел главный классовый конфликт своего времени и с тех пор, как будто зачарованный, не спускает уже с него взора:
Частное отношение к миру социальной и политической борьбы имеет свою оборотную сторону. Оно ограничивает размеры протеста, оно — свидетельство поисков выхода, пока еще в рамках данного режима. Оно говорит об отъединении от данной действительности, а не о переходе на сторону угнетенного класса. Поэт вновь и вновь надеется найти гармонический, примиряющий исход беспокоящего его противоречия. Ему хочется ускользнуть в сторону от социальных антагонизмов эпохи, ограничить свое внимание только кругом интимных своих переживаний:
Пушкин готов бежать от борьбы. Недаром он симпатически вспоминает образ «бессмертного труса Горация», о котором он написал вовсе не осуждающие стихи:
Сознание необходимости освобождения крестьян никогда не покидало Пушкина.
Пушкин стремился к независимости личности не за счет других, а вместе с другими, рядом с другими людьми. Гуманное чувство, признававшее право на независимость за человеком вообще, независимо от сословных различий, оскорблялось рабством большинства населения страны. Рабство противоречило идеалу гуманной независимости не только теоретически. Существование рабства накладывало обезличивающую печать на все ступени социальной лестницы. Самодержавие охраняло интересы помещиков против крепостных, но ценой бесправия и обезличения самих помещиков. Право помещика всевластно распоряжаться крестьянином логически дополнялось правом самодержавия и его чиновников бесконтрольно вмешиваться в личную жизнь каждого свободного человека и навязывать ему все, что угодно. Мужику приходилось солоней, чем кому бы то ни было другому, но произвол царствовал во всей стране и над всем ее населением. В крепостническом государстве не независимость, инициатива и оригинальность личности встречали одобрение, а безличность, безгласность, покорность и беспрекословное следование традициям. Общественная мораль и строилась на последних добродетелях, видоизменяясь по сословиям, но не теряя своего основного характера. Независимость, в ее пушкинском понимании, связывала личность с просвещением, с интернациональным движением культуры, с многообразным богатством всего мира; крепостное право влекло за собой ограничение каждой личности ее сословной клеточкой и тем, что было разрешено или приказано начальством.
Творчество Пушкина было проникнуто пафосом освобожденной и независимой гуманной личности. Поэт понял, что крепостное право является основным источником враждебных сил, направленных против стремления личности к независимости. А с другой стороны, он надеялся, что сила, заинтересованная в сохранении крепостного права, сама устранит причины закрепощения и обезличения страны. На деле же оказывалось, что всякий независимый и инициативный шаг просвещенной и гуманной личности влек за собой немедленное и суровое возмездие.
Старая допушкинская и Пушкина окружавшая действительность имела еще прочные корни; силы, которым суждено было ее опрокинуть, еще не сложились, а это значит, что она не могла быть осуждена целиком и полностью и на весах пушкинского разума. В мировоззрении и творчестве Пушкина назрело новое неразрешимое для него противоречие: между стремлением к независимости, вольнолюбием, правом личности на свою мораль, на свой ход жизни и осуждением независимого хода личности, вернее, признанием неизбежности наказания индивидуальности за смелость идти особенным, ей одной свойственным путем. Противоречие это носило для Пушкина трагически-безвыходный характер, потому что право на наказание со стороны давившего на личность строя еще существовало для него. В творчество Пушкина с исключительной силой вступает тема возмездия.
Пушкин был представителем нового миросозерцания и новой нравственности для своего времени. В невежественной и угнетенной самодержавно-крепостнической России он выступал с идеалами просвещения, свободы, независимости личности. Сама жизнь Пушкина, все его поступки, мысли и s чувства были пронизаны передовыми идеями европейского просвещения XVIII века. Сама жизнь Пушкина была протестом против строя, в котором он жил. Старой рутине, традициям, которые были сильны вокруг него и внешне еще больше усилились после поражения декабристов, Пушкин следовать не мог.
Когда мы знакомимся с историей России начала XIX века, особенно с периодом после поражения декабристов, с господствовавшими в ней православием, ханжеством, мракобесием, ненавистью к мысли, холопством, бесправием, обезличенностью и пресмыкательством, — мы первоначально едва верим, что ослепительный поток света, излучаемый широко, свободно и щедро поэзией Пушкина, относится к той же эпохе. Однако гениальный русский поэт, (провозвестник новых начал в отсталой России, не мог до конца порвать с традициями дворянского общества и строя, к которым он принадлежал. Пушкин не был случайным явлением, парадоксом истории. Он вырастал из противоречий своего времени, своего класса, из противоречий и общеевропейского порядка, преломленных в русской действительности. Воздействие Европы на ход русской жизни нельзя ни на минуту забывать, когда изучаешь возникновение поэзии Пушкина и ее значение для современников и потомков. Противоречие идеологии с действительностью, возможно только тогда, когда существующие общественные отношения уже вступили в противоречие с производительными силами, на базе которых они выросли. Но, — поясняет Маркс и Энгельс:
«
Осознание и идеологическое выявление противоречий русской действительности ускорялось знакомством с западноевропейским просвещением и с практикой более развитых западноевропейских народов. Общеизвестно, какую роль сыграли в этом отношении противонаполеоновские походы русских войск. Из огромного значения европейского просвещения для формирования поэзии Пушкина не следует, однако, как пытаются утверждать некоторые литературоведы, что она есть результат только влияния Запада. Под влиянием Запада Пушкин ушел далеко вперед от своего времени, своей страны, — в ряде отношений он опередил свое время больше, чем декабристы. Но в то же время Пушкин был множеством уз связан с идеологией своего класса и своей эпохи. На дворянский характер поэзии Пушкина указал еще Белинский. И все же в мировоззрении Пушкина рядом со взглядами и чувствами, связывавшими его с дворянской средой, неизмеримо больше было моментов, отделявших его от нее, противопоставлявших его ей.
Пушкин искал гармонии со средой, но не находил ее. Он даже ясно представлял себе условия этой гармонии и неоднократно давал им поэтическое воплощение, но условия эти были созданы не по его росту. В тогдашней России, особенно после разгрома декабристов, гармония с действительностью возможна была только путем отказа от всего того, что возвышало над нею. Нужно было быть или стать одним из Лариных, нужно было смириться, прибедниться, стать Белкиным или Гриневым, чтобы найти условия для слитного гармонического сосуществования с тогдашней действительностью. Гринев и Белкин выведены Пушкиным не только как верноподданные своего царя в политическом отношении. Они с умыслом изображены ограниченными людьми. Они честны, благородны, на них можно положиться в трудную минуту личной жизни, но они необразованы, они лишены обобщающей силы разума, необходимой для того, чтобы задуматься над окружающим, над злом в жизни. Разлад с действительностью лишал спокойствия и счастья, Пушкин искал примирения с действительностью и видел, что цена примирения — смирение и что смирение ведет к обеднению личности. Взрослый человек может с симпатией и умилением смотреть на детскую колыбель, но сам уместиться в ней не может. Таков же психологический смысл симпатизирующего отношения Пушкина к образам Белкина и Гринева. Белкин и Гринев не были идеалами Пушкина. В их образах он не рисовал воображаемых образцов, противопоставленных свету и придворной жизни, подобно Татьяне из «Евгения Онегина». Тепло и сочувственно Пушкин рисует образ Гринева в «Капитанской дочке», сумевшего лично честно пройти свой жизненный путь, в обстановке большого народного возмущения, в гармонии со своим классом и с политическим строем, и зато щедро вознагражденного жизнью. Но в то же время Пушкин смотрит на Гринева сверху вниз, как взрослый на неразвившегося ребенка. Пушкин прячется за Белкина и показывает, как выглядит жизнь, преломленная через его восприятие. Она — серия удивительных происшествий, большею частью счастливых, среди которых, однако, попадаются и печальные, но которые воспринимаются Белкиным только как происшествия, без размышлений об их причинах и вытекающих из них выводов. Для Пушкина примирение и гармония Гринева и Белкина были невозможны, как прекрасный, но далекий детский сон. Для Пушкина гармония с миром была бы возможна только путем сохранения его духовного богатства, которое он добыл, пройдя сквозь искус скептического взвешивания достоинств окружающего.
Была еще одна возможность ликвидации разлада с действительностью, наличие которой Пушкин также сознавал и которую он также отвергал. Можно было отвернуться от того, что делается в широком мире, замкнуться в узкий круг любви, дружбы и Пиров, превратить свое существование в добровольное заточение на беспечальном острове Цитеры. Мы уже знаем, что и эта перспектива была неприемлема для Пушкина. Черствое эгоистическое счастье, счастье, сознательно срывающее свои дары за счет других людей, не умещалось в ‘Сознании Пушкина. Владычицу Цитеры он гнал от своих помыслов не только в минуту высокого политического воодушевления:
И в более поздние годы, когда Пушкин искал примирения с Николаем I, когда он счастлив был бы уйти в независимую частную жизнь, он знал, что ограничить свой идеал одними физическими наслаждениями или радостями даже разделенной и счастливой любви он не сможет:
Для Пушкина было невозможно отнестись к миру, как к зыбкой, ничему не обязывающей мечте; для него невозможно было заменить мир маленькой обителью своих наслаждений. Не было в мире такой силы, которая могла бы усмирить трепет желаний его все-объемлющей души.
Эти пути были для Пушкина закрыты, а независимость жизненных поисков, без оглядки на намерения власти и общественное мнение, стремление к счастью на осознанно человечных началах в мире, где все было основано на следовании рабской указке, на угнетении и произволе, в мире, где самостоятельная ценность личности ставилась ни во что, не могли пройти безнаказанно.
Стремление Пушкина к независимости не было прихотью, беспричинным произволом «сверхчеловека», для которого существует один только закон: я так хочу. Пушкин желал и умел уживаться с миром и людьми. Он понимал, что осуществление независимости требует определенных условий. Характер этих условий определяется характером идеала независимости. Неплохой малый Альберт (из «Скупого рыцаря»), способный подарить последнюю бутылку вина, — вещь, достоинства которой он умел ценить, — больному кузнецу, видит, что для осуществления его идеала разгульной рыцарской жизни необходимы деньги; здесь условием счастья, как его понимал Альберт, оказываются деньги. А для того, чтобы Алеко из «Цыган» был счастлив, ему необходимо было бы переделать самого себя. Эгоизм, принесенный из неволи душных городов под изодранные шатры цыган, оказывается препятствием для осуществления счастья, как его понимал Алеко. Достоинство независимости личности в миросозерцании Пушкина определяется не ее формальной значимостью, а ее содержанием. Важна независимость не сама по себе, а ради ее цели, важно, для чего человек добивается независимости. В стремлении к независимости, наполненном уважением и любовью к человечеству, Пушкин не отказывается уважать права общества, права других людей. Но Пушкин создал идеал независимого труда и счастья в обществе, где господствовал идеал подчинения, рутины, подавления личности. При таких обстоятельствах независимый, не считающийся с существующими неблагоприятными условиями ход жизни, нарушающий общепризнанные традиции и нормы, с неизбежностью рока влечет за собой возмездие, даже погибель. Евгений Онегин, как и большинство пушкинских героев, искал счастья. В характере Онегина причудливо переплелись черты положительные, выгодно отличавшие его от рядовых представителей дворянского и аристократического общества, и себялюбивый эгоизм, впитанный им с молоком матери из той самой среды, которую он так зло критиковал. Самое страшное возмездие за то, что он не похож на других, не живет, как другие, он несет в себе самом. Окончательная неудача его жизни определяется в тот момент, когда он в скромной деревенской барышне Татьяне не узнал той, которая могла бы составить его счастье. Онегин, зараженный предрассудками света, с которым он находился в разладе, сам в себе несет свою судьбу. Из уст Татьяны, ставшей светской дамой, он слышит свой собственный приговор. В этом приговоре на него обрушивается его собственное несчастье. Свойства отвергаемой действительности, вошедшие в плоть и кровь героя, заключают сами в себе наказание за их негуманность, за их бесчеловечность. В таком отношении к персонажу, которому Пушкин сочувствовал, виден и ум поэта, и глубина его разлада с действительностью. Пушкин понимал, что перед идеалом независимой гуманной жизни стоят не только механические препятствия, от которых можно убежать в обитель дальнюю трудов и мирных нег.
Однако, сам-то Пушкин не был ни Алеко, ни Онегиным, хотя, может быть, частицы характера и того и другого и заключались в его умственно-психическом складе. С демоном дворянской ограниченности внутри себя Пушкин управлялся и при благоприятных условиях мог бы управиться до конца. Самое страшное возмездие за неслыханную смелость вольной, независимой жизни и творчества Пушкина ожидало извне. Как грозное наказание, обрушивающееся на посмевшую личность извне, он и изобразил его в своих произведениях.
Евгений из «Медного всадника» мечтал о независимом личном счастьи. Общепризнанные в господствующем обществе блага его не прельщали.
Не гонясь за тем, чем обладали когда-то его предки и за что крепко держались двор, свет, знать, он, однако, стремился обеспечить себе
Независимость и честь для него были путями к счастью. Евгений мечтал о малом счастьи, но любопытно, что Пушкин в характеристику мечты своего героя вносит черты из собственного идеала. Евгений рисует себе желанное будущее словами, которыми пользовался сам Пушкин, чтобы изобразить свой идеал покоя и воли:
Над Евгением и над его мечтами возвышаются исторические условия, потребности России как великой державы. Потомок московских бояр, он должен жить и служить в городе, основанном Петром Великим, неверном и страшном городе в представлении многих образованных русских людей, видевших в нем воплощение насильственного воздействия и на судьбы страны, и на судьбы личности. Наводнение смывает бедный домик, где жила Параша, невеста Евгения, его мечта. Вид затопленного города, беспокойство за судьбу Параши вызывают в уме Евгения сомнение и ропот:
Уже самое сомнение в правильности действования стоящих за его спиной и над его головой исторических сил вызывает грозное предостережение:
Бедствие, смывшее мечты о счастьи Евгения, рождает в нем сознательное раздумье о значении личности, о ее праве на независимость выбора жизненного пути, даже при сопоставлении с общегосударственными интересами, с требованиями истории. Евгений
Однажды ночью он свое право, свой протест, свой вызов дерзновенно обратил прямо к Медному Всаднику.
На бедного Евгения, за его бунт, за его стремление к независимости и неофициальному счастью с неумолимою силой обрушивается грозное возмездие установленного порядка вещей:
Столкновение частного независимого хода жизни и господствующего порядка окончилось гибелью Евгения. Евгений умер на развалинах домика, где обитала его мечта, его Параша:
К теме возмездия Пушкин возвращался неоднократно. Дон Гуан счастлив, он готов петь, он рад обнять весь мир, но счастье его находится в противоречии с общеустановленной моралью. За сладкий миг свиданья он готов не только отдать свою жизнь, но и растоптать освященные церковью и общим мнением законы. Дон Гуан сознательно и преднамеренно противопоставляет свой ход жизни тому, что общепринято; он демонстративно приглашает статую убитого командора стать на часах во время его свидания с вдовой убитого, с Донной Анной. Статуя приходит и, восстанавливая нарушенную норму нравственного закона, осуществляет акт возмездия над Доном Гуаном:
Среди участников «Пира во время чумы» живет «сознанье беззаконья своего». Пирующие во время чумы — отщепенцы. В нарушение общепринятой морали, олицетворенной в образе священника, они в час гибели думают не о спасении души, а своевольно в диком разгуле пытаются обмануть ужас смерти. Однако, их веселье отравлено сознанием погибели и неизбежного, по их представлению, загробного возмездия.
‘Противоречие между правом на независимый ход личной жизни и общепринятою моралью и силою существующих обстоятельств носит для Пушкина трагический характер, потому что в его сознании обе стороны противоречия правы. Правы пирующие перед лицом чумы, но прав и священник. Прав Дон Гуан; он обрисован не как отрицательный тип, в его уговорах, обращенных к Донне Анне, звучит кое-что сродное со стихотворением «К молодой вдове», написанным Пушкиным в юности:
Евгений из «Медного всадника» обрисован с любовью и сочувствием. Автор жалеет его и признает правоту его притязаний. Но прав и Медный Всадник, воплощающий историческую необходимость и непоколебимую силу воли самодержца. В русской литературе ни один монарх не удостоивался такого апофеоза, как Петр Великий в «Медном всаднике». Медный Всадник грандиозен, величественен, деяния его огромны и благодетельны. И в то же время Петр Великий — Медный Всадник, воспетый Пушкиным, — изображен как ужасная, как роковая и немилостивая сила. Пушкин употребляет по отношению к нему слова «кумир», «истукан», слова, подчеркивающие бесчеловечность его гигантской, титанической силы. Недаром термины эти не понравились Николаю I, имевшему неплохое классовое чутье.
Согласно замыслу Фальконета, памятник Петру Великому изображает основателя империи благословляющим свою страну и свой народ. Но не эту аллегорию увидел Пушкин в знаменитой статуе:
Медный Всадник уничтожил Евгения, но еще неизвестно, к каким результатам приведет в будущем это столкновение Россию. Евгений вовсе не так ничтожен, как это может показаться с первого взгляда. Медный Всадник вынужден считаться с ним, вынужден вступить с ним в единоборство, а это значит, что если историческая необходимость в данный момент на стороне Медного Всадника, то и Евгений в своем бунте также прав. Евгений носит в себе черты идеала самого Пушкина. Но восстание Евгения не оправдано наличием сил на его стороне, оно при данных исторических условиях безумство— и вот возмездие. «Медный всадник» — не аллегория. Это гениальнейшее произведение Пушкина не является зашифрованным от цензуры описанием какого-нибудь определенного исторического события, восстания декабристов, например, как полагает тов. Благой. События поэмы имеют не иносказательный, а прямой смысл. Пушкин тщательно позаботился о том, чтобы сверхиндивидуальная грандиозность сюжета получила не аллегорическую, а строго реалистическую мотивировку. Спор Евгения с истуканом, паническое бегство его от медного грохота погони вполне естественно объясняются бредом безумца. В то же время безумие Евгения не «прием», искусственно разрешающий задачу. Гениальность не нуждается в формалистических трюках, в безвкусных выдумках литературщины. В совершенных произведениях искусства все средства естественны, осмысленны, экономны, строго подчинены плану целого. Евгений безумен не для того, чтобы Пушкин мог объяснить великолепный и леденящий галоп бронзового кумира по улицам основанной им столицы. Евгений безумен, потому что не безумец не посмел бы вступить в единоборство с исполином, гордо и властно возвышающимся над уровнем обыкновенного человеческого роста. Конкретный характер столкновения безумного героя с Медным Всадником, как он дан в поэме, с принудительной неизбежностью, естественно, реалистически вытекает из замысла поэта, из противопоставления двух совершенно несоизмеримых по силе, но равно правых сторон.
Идея «Медного всадника» вытекла из длительных и упорных раздумий Пушкина над судьбой протестующего гуманного личного начала, осмелившегося, несмотря на свою слабость, подняться против всесильной власти существующего. Радищев осужден Пушкиным, но и оправдан. Радищев «самоотвержен» и «рыцарски совестлив», он гуманен, человечен, самостоятелен, но бессилен; правительство и законы суровы, бесчеловечны, у них медное сердце, их нельзя тронуть призывом к человечности, как нельзя вышибить слезу из глаз металлического истукана, но они всесильны; возмездие обрушится на правую голову Радищева — полагает Пушкин — с неизбежностью и справедливостью исторической необходимости.
«Если мысленно перенесемся мы к 1791 году, — рассуждает поэт о Радищеве, — если вспомним тогдашние политические обстоятельства, если представим себе силу нашего правительства, наши законы, не изменившиеся со времен Петра I, их строгость, в то время еще не смягченную двадцатипятилетним царствованием Александра, самодержца, умевшего уважать человечество; если подумаем: какие суровые люди окружали еще престол Екатерины, то преступление Радищева покажется нам действием сумасшедшего. Мелкий чиновник, человек без всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться противу общего порядка, противу самодержавия, противу Екатерины! И заметьте: заговорщик надеется на соединенные силы своих товарищей; член тайного общества, в случае неудачи, или готовится изветом заслужить себе помилование, или, смотря на многочисленность своих соумышленников, полагается на безнаказанность. Но Радищев один. У него нет ни товарищей, ни соумышленников. В случае неуспеха, — а какого успеха может он ожидать? — он один отвечает за все, он один представляется жертвой закону. Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением., ничем не извиняемым, а „Путешествие в Москву“ весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарской совестливостью».
Разве не так же охарактеризовано Пушкиным безумство декабристов в их столкновении с совокупными силами самодержавного режима в приведенном уже нами выше высказывании из записки «О народном воспитаньи»?
Просвещенный разум Пушкина проник в подлинный трагический конфликт его времени. Трагический конфликт Пушкина носит строго классический характер. К нему вполне применимо следующее определение Плеханова, опирающегося на понимание трагического Белинским и Гегелем:
«Историческое движение нередко представляет нам зрелище враждебного столкновения двух правовых принципов. Одно право есть божественное право существующего общественного порядка, установившихся нравственных отношений; другое — есть столь же божественное право самосознания, науки, субъективной свободы. Их столкновение есть трагедия в полном смысле этого слова, трагедия, в которой есть погибающие, но нет виноватых, каждая сторона права по-своему».
Трагедия требует искупительных жертв. Зачинатели в трагедии наказываются гибелью. Пушкин это понял слишком хорошо — не из отвлеченного представления о существе трагедии, а из пристального изучения конкретного исторического конфликта в современной ему России.
Пушкин не был борцом. Он распространял свои идеалы силою своей поэзии и этим сыграл огромную роль не только в русской литературе, но и в русской истории вообще. Однако, Пушкин субъективно еще меньше мог рассчитывать на победу, чем декабристы. В неизбежном столкновении гения, поднявшегося над уровнем своего времени, с условиями времени он стоял беззащитен и один. Пушкин осудил александровско-аракчеевскую и николаевскую действительность, но он не нашел опирающегося на созревшую историческую силу антагониста осужденной действительности. Пушкин не мог целиком сочувствовать героям, которых он противопоставлял осужденному им строю. Ни Кавказского Пленника, ни Алеко, ни Евгения Онегина, ни тем более Ленского Пушкин не мог воспринять как силу, могущую и имеющую право противостоять самодержавно-дворянской России. Разгром декабристов, их бессилие Пушкин видел и осознал. Бессилие и ничтожность Пушкин сознательно внес в характеристику Евгения из «Медного всадника».
Это обозначает, что Пушкин в своей критике дворянско-самодержавной России еще не перешел на сторону другого класса, не перешел, потому что не видел его. Где было искать ему этот класс в тогдашних условиях, когда николаевская монархия не встречала никакого видимого отпора и тогда, когда она давила весь народ, и тогда, когда она совала свою грязную лапу в интимную жизнь самого Пушкина. Тем более должны мы удивляться гению Пушкина, что он в изображении конфликта между стремлением к независимости личности и общественно-политическим строем своего времени подошел к теме мятежа — и личного и народного. С поразительным постоянством и с никогда не ослабевающей заинтересованностью Пушкин следит за фактами не только личного бунта, но и народных восстаний — в творчестве, в теоретических набросках, в письмах. При этом обнаруживается замечательное обстоятельство: Пушкин, живший под неизгладимым для него впечатлением разгрома декабристов, дружески близкий с участниками заговора, сохранивший к ним привязанность до конца жизни, главное внимание уделяет фактам крестьянских восстаний. Запомним это, — это еще пригодится нам для понимания роли Пушкина.
В исторических условиях, в которых жил Пушкин, он не знал победившего народного восстания, да и не мог желать его знать. Сохранившаяся еще у него связь с дворянским укладом жизни, политическая выучка, материальные интересы заставляли его бояться крестьянской революции. Интересы разума, просвещения должны были бы пострадать, мнилось ему, в случае победы «русского бунта, бессмысленного и беспощадного».
Тем самым противоречие между стремлением к независимости и силой существующих обстоятельств оставалось для Пушкина неразрешимым. Отрешиться от себя самого он не мог, а стремление к независимости творчества и жизни было принадлежностью самой личности Пушкина. Самодержавно-крепостническая Россия не могла гарантировать своему гениальнейшему сыну хотя бы одному ему принадлежащей частной жизни, даже тогда, когда Пушкин старался всемерно соблюдать лояльность верноподданного, насколько это было совместимо с чувством собственного достоинства. Роковая катастрофа становилась все более и более неизбежной. Жизнь готовила Пушкину не случайную смерть от тривиальной светской дуэли, а исторически обусловленную неизбежную гибель. Силы реакции — и правительственной и общественной — объединились для того, чтобы убить поэта, именем которого будут гордиться и русский народ, и всё человечество.
Противоречия жизни и мировоззрения Пушкина отразились в его взглядах на сущность искусства и назначение поэта. С одной стороны, Пушкин — глубоко народный писатель, гений его выработал поэтические средства, при помощи которых можно было творить для всех, потрясая сердца с неведомою раньше силой, а с другой — Пушкин пришел к точке зрения чистого искусства, к сознанию, что писать надо не для других, а для себя одного.
Поэзия Пушкина была и остается до сих пор подлинно народной поэзией. Эпитет «народный» содержит в себе очень много неопределенного. В слово «народный» слишком часто вкладывают смысл: простонародный, или этнографически особенный, что неверно. Под народностью начинают понимать совокупность нескольких метафизических признаков, которыми должен обладать писатель, чтобы творчество его признали народным. Меж тем всякий великий писатель народен по-своему. Конкретный анализ особенностей его творчества, его миросозерцания, его связи с жизнью, его воздействия на читателей, его роли в классовой борьбе, его таланта, наконец, должен дать ответ на вопрос, почему его творчество является народным. Белинский это давно понял, и его доказательство народности и национальности пушкинского гения остается до сих пор в силе. Пушкин, — писал Белинский:
«
Слова Белинского о «Евгении Онегине» могут быть отнесены к большинству произведений Пушкина. Поэзия Пушкина была народной, потому что она, и будучи ограничена уровнем идей своего времени, была свободна от давления официального, казенного взгляда на вещи. Она независимо от желания самодержавного правительства изображала картину нравов русской действительности, рисовала людей не в том виде, как это хотелось реакционно-дворянскому обществу, а как они выглядели на деле, как это вытекало из ее собственных побуждений и ее понимания истины. Поэзия Пушкина не была так последовательна в своих политических тенденциях, как, например, поэзия Рылеева, но она лучше, чем какое бы то ни было другое явление идеологической жизни в России своего времени, отразила дух свободолюбия, независимости и протеста, проснувшийся уже в лучшей части русских людей и искавший себе внешнего выражения.
Народность поэзии и прозы Пушкина необходимо требовала общезначимой и общедоступной формы, требовала простоты выражения. Простота, общезначимость и общедоступность творчества Пушкина для восприятия каждого человека не нуждаются в доказательствах. Необходимо только напомнить, что эти качества произведений Пушкина были проявлением не стихийной силы его гения, а его сознательных устремлений. Пушкин стремился к простоте в сознательном противопоставлении ее витиеватой напыщенности и (искусственности современной ему литературы.
«Прелесть нагой простоты, — писал он в заметке, озаглавленной „В зрелой словесности приходит время“, — так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обветшалыми украшениями; поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем. Мы не только еще не подумали приблизить поэтический слог к благородной простоте, но и прозе стараемся придать напыщенность».
В набросках статьи о Баратынском Пушкин вновь жалуется, что «верность ума, чувства, точность выражения, вкус, ясность и стройность менее действуют на толпу, чем преувеличение (exaigeration) ложной поэзии». Как видно из приведенного высказыванья, Пушкин относился отрицательно не только к безжизненной условности ложно-классицизма, но и к неестественному напряжению эффектов правоверного романтизма. Поразительно, как ясно и законченно уже молодой Пушкин сформулировал необходимость строгой простоты в искусстве. Известно его «Начало статьи о русской прозе», относящееся к 1822 году:
«Д’Аламбер сказал однажды Лагарпу: не выхваляйте мне Бюфона, (этот человек) пишет: „Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч.“ Зачем просто не сказать — лошадь? — Лагарп удивляется сухому рассуждению философа. Но д’Аламбер был очень умный человек — и, признаюсь, я почти согласен с его мнением».
Замечу мимоходом, что дело шло о Бюфоне — великом живописце природы. Слог его, цветущий, полный, всегда будет образцом описательной прозы. Но что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные… думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами! Это люди никогда не скажут дружба, не прибавя: «сие священное чувство, коего благородный пламень, и проч.» — Должно бы сказать: рано поутру, — а они пишут: «едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба». Как это все ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее?
Читаю отчет какого-нибудь любителя театра: «сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Аполлоном». Боже мой! Да поставь: «это молодая хорошая актриса» и продолжай — и будь уверен, что никто не заметит твоих выражений, никто спасибо не скажет.
«Презренный завистливый зоил, коего неусыпная зависть изливает усыпительный свой яд на лавры русского Парнаса, коего утомительная тупость может только сравниться с неутомимой злостью…» Боже мой, зачем просто не сказать лошадь; не короче ли — «Г-н издатель такого-то журнала…
Точность и краткость, вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей— без них блестящие выражения ни к чему не служат; стихи дело другое — (впрочем в них не мешало бы нашим поэтам иметь сумму идей гораздо позначительнее, чем у них обыкновенно водится)».
Замечательно, что Пушкин видел источник простоты в народных низах. Преобразование стиля на началах реалистической простоты он связывал с лексической учебой у «простолюдинов», то есть у крестьян и у городских низов, а также у народной поэзии. «В зрелой словесности приходит время, — писал он в цитированной уже нами заметке, — когда умы, наскуча однообразными произведениями искусства, ограниченным кругом языка условленного, избранного, обращаются к свежим вымыслам народным и к странному просторечию, сначала презренному. — Так некогда во Франции светские люди восхищались музою Ваде, так ныне Вордсворт, Кольридж увлекли за собою мнение многих. — Но Ваде не имел ни воображения, ни поэтического чувства, его остроумные произведения дышат одною веселостью, выраженной площадным языком торговок и носильщиков. — Произведения английских поэтов., напротив, исполнены глубоких чувств и поэтических мыслей, выраженных языком честного, простолюдина».
«У нас это время, слава богу, еще не приспело», — иронически переводит Пушкин свое суждение на характеристику современной ему русской литературы, — и он был прав по отношению к допушкинской литературе. Однако, творчество самого Пушкина как раз и было доказательством, что и для русской литературы наступило время зрелости, самостоятельности и народности.
Пушкин, обращаясь к богатым запасам великорусского фольклора, не впадает, однако, в то, что Белинский называл простонародностью. Он не снижал идейного богатства своего творчества до уровня неразвитого, необразованного человека. Забота о простоте языка, борьба с излишней орнаментировкой стиля связана у Пушкина с требованием мысли в искусстве. Мало того, простота потому и ценна в искусстве, что она вскрывает пустоту мишурных украшений и пустопорожней усложненности. Простота совпадает, по Пушкину, с точностью и краткостью, а точность и краткость нужны для того, чтобы выразить мысли и мысли. Смелость поэта Пушкин видит не в дешевом и в конце концов весьма нетрудном оригинальничаньи, а в сильной и оригинальной передаче «ясных мыслей и поэтических картин». Во времена Пушкина еще не было известно формалистическое понятьице «приема», но и тогда были писатели, гордившиеся изобретением какого-нибудь особого риторического оборота или введением в литературу какого-нибудь словечка, раньше считавшегося слишком низким для слуха прекрасных читательниц. Пушкин высмеивал подобные «успехи» литературы, новаторство подобного рода. «Есть высшая смелость, — писал он. — Смелость изобретения, создания, где план обширный объемлется творческой мыслию — такова смелость Шекспира, Данте, Мильтона, Гете в „Фаусте“, Мольера в „Тартюфе“». Вдохновение не содержит, по мысли Пушкина, ничего мистического, ничего от «наития». Пушкину в этом вопросе мы можем верить более, чем кому-либо другому. Вдохновение связано с мировоззрением, с мыслительным процессом, с трудом, образованием. «Вдохновение, — замечает Пушкин по поводу статьи Кюхельбекера „О направлении нашей поэзии“, — есть расположение души к живому принятию впечатлений, следовательно к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных.
Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии.
Критик смешивает вдохновение с восторгом.
Нет; решительно нет — восторг исключает спокойствие, необходимое условие прекрасного. Восторг не предполагает силы ума, располагающей частями в отношении к целому. Восторг непродолжителен, непостоянен, следственно, не в силе произвесть истинное великое совершенство (без которого нет лирической поэзии). Гомер неизмеримо выше Пиндара — ода стоит на низких степенях поэм., — не говоря уже об эпосе, трагедия, комедия, сатира все более ее требуют творчества (fantaisie) воображения — гениального знания природы.
Но плана нет в оде и не может быть — единый план Ада есть уже плод высокого гения. Какой план в Олимпийских одах Пиндара? Какой план в Водопаде, лучшем произведении Державина?
Ода исключает постоянный труд, без коего нет истинно великого.
Восторг есть напряженное состояние единого воображения, вдохновение может быть без восторга, а восторг без вдохновения».
Простота, по Пушкину, достигается обращением к народности в соединении с образованием, с наиболее прогрессивным для данной эпохи мировоззрением и чувством меры, умением: охватить взглядом1 целое, соразмерить части на основе единого, все уравновешивающего плана. Обращение к истокам! народности, к фольклору, к языку народа избавляет от напыщенности, изысканности и фокусничанья интеллигента, связанного только с узким кругом господствующих классов, заставляет писать общедоступно и общезначимо, ориентирует на массы и ведет к созданию художественных ценностей, имеющих объективное, а не субъективное значение. Прогрессивное мировоззрение избавляет от своеобразного хвостизма, свойственного лженародным писателям, таскающим в строку не только чистое золото народной речи, но и засоряющий ее мусор, равняющим литературу не по передовым идеалам, выработанным лучшими представителями народа, а по предрассудкам масс, результату невежества., угнетения, национализма. Чувство меры, соподчиненность частей целому ведет к художественному совершенству, облегчает пластическое выявление идеи произведения. Теория стиля оставлена Пушкиным в разработанном виде. Она облачена только не в форму ученого трактата, а в форму кратких и ясных афоризмов. Она до сих пор имеет огромное значение и для русских, и для других народов. Содержательная простота пушкинского стиля бывала не по плечу не только русским мастерам. Андре Жид, исследовав переводы произведений нашего поэта, сделанные Мериме, приходит к следующему выводу:
«Лишь по сравнению с напыщенным стилем писателей этой эпохи стиль Мериме может казаться нам столь простым. Наоборот, ясность Пушкина его стесняет».
Пушкин осознанно создавал искусство, доступное всем, обращенное к народу. Был период, когда Пушкин не отрицал общественной направленности своего творчества. Все стихотворения, проникнутые духом декабристской революционности, обращены к другим, исполнены духа прозелитизма; они обличают и вербуют.
Пушкин взывает:
Муза свободы нуждается в толпах, которые внимали бы ей, которые воодушевлялись бы ее словами и шли бы в дело вослед ее призывам. В литературных боях с шишковистами, имевших не только литературное, но и общественно-прогрессивное значение, Пушкин призывал своих друзей разить варваров кровавыми стихами. Пушкин скорбел тогда о том, что в его поэзии нет достаточной гражданской силы:
Уж перед самой смертью в «Памятнике» Пушкин с гордостью и удовлетворением предвидит, что к поэзии его не зарастет народная тропа. У Пушкина живо было сознание, что он творит для народа, для мира, для масс. Поэт радуется, что он будет любезен народу; права свои на бессмертие он видит не только в поэтических качествах своих творений, но и в чисто гражданских их достоинствах:
Такими достоинствами поэзии мог гордиться не только Пушкин, но и Некрасов.
В то же время «Памятник» оканчивается четверостишием, отражающим взгляд на искусство, как на нечто независимое от земных интересов:
Перед нами видимое противоречие, результат тех мучительных противоречий, которые навалились на беззащитного гения и привели его к гибели. Пушкин создал народное искусство, обращенное к народу, доступное народу, которое народ должен был ценить и за гражданские его мотивы, и в то же время Пушкин полагал, что писать нужно, слушаясь только божьего веления и только для себя.
«В других землях писатели пишут или для толпы, или для малого числа. У нас последнее невозможно, должно писать для самого себя».
Первоначально отношение к искусству как к самоцели, было у Пушкина родом проявления его жизненного идеала, как частного идеала. Подобно тому, как в жизни вообще он предпочитал радости частной жизни — любовь, дружбу, пиры, восторги познания и поэзии — служебным успехам’, военной славе, законам света, так и в поэзии Пушкин творил беспечно, «из вдохновенья, не из славы», не оглядываясь на требования общества и — суждения его заправил. Как опоэтизированный ночной гондольер,
Однако, вместе с ростом конфликта Пушкина с обществом, росло и углублялось у него противопоставление поэзии и житейских интересов «черни». Попытка примириться с Николаем, политическое признание сил и прав самодержавия не ослабили, а, наоборот, усилили это противопоставление: болезненней чувствовалось посягательство на независимость творчества, от близкого соприкосновения острей чувствовалась разница между подневольным человеком, пленником режима, и толпой корыстных и злых холопов, рабов-энтузиастов. К тому же царь давал произведения Пушкина на рецензированье Бенкендорфам и Булгариным и отзывы последних преподносил в виде своей монаршей воли. Да и его собственные отзывы были разновидностью того же самого вкуса и тех же самых требований. Естественно., что Пушкин стал думать:
Пропасть между поэзией и жизнью растет в представлении Пушкина. Противоположность суетной ежедневности и вдохновенья является, однако, антитезой не природы поэта и природы обыкновенных людей, а антитезой света, общества и поэта, как носителя высоких идеалов, этому обществу недоступных:
Стихотворение «Поэт», откуда взяты приведенные четыре строки, носит, как и все в лирике Пушкина, не отвлеченный характер. Оно содержит в себе изображение поэтически обобщенной конкретной действительности. Пушкина насильно тянули в забавы мира, — разряженный, надушенный этот мир был сборищем злодеев и сплетников, между которым и поэзией Пушкина и в самом деле не было ничего общего. Ценители прекрасного были или молодые вертопрахи, или еще хуже — бездарное правящее дворянство. Пушкин в «Моих замечаниях об русском театре» прекрасно охарактеризовал эту публику:
«Значительная часть нашего партера (т. е. кресел) слишком занята судьбою Европы и Отечества, слишком утомлена трудами, слишком глубокомысленна, слишком важна, слишком осторожна в изъявлении душевных движений, дабы принимать какое-нибудь участие в достоинстве драматического искусства (к тому же русского). И если в половине седьмого часу одни и те же лица являются из казарм и совета занять первые ряды кресел, то это более для них условный этикет, нежели приятное отдохновение. Ни в каком случае невозможно требовать от холодной их рассеянности здравых понятий и суждений, и того менее — движения какого-нибудь чувства. Следовательно, они служат только почтенным украшением Большого каменного театра, но вовсе не принадлежат ни к толпе любителей, ни к числу просвещенных или пристрастных судей.
Еще одно замечание. Сии великие люди нашего времени, носящие на лице своем однообразную печать скуки, спеси, забот и глупости, неразлучных с образом их занятий, сии всегдашние передовые зрители, нахмуренные в комедиях, зевающие в трагедиях, дремлющие в операх, внимательные, может быть, в одних только /балетах, не должны ль необходимо охлаждать игру самых ревностных наших артистов и наводить лень и томность на их души, если природа одарила их душою?»
Эта же публика выступала в роли ценительницы произведений Пушкина. Естественно, что поэт ненавидел ее. Он бежал от нее, от требований Николая, от ограниченности любимой жены в единственное свое убежище— под сень чистого искусства, искусства для искусства. Теория чистого искусства является у Пушкина оборотной стороной его критики николаевской действительности. «Чернь» не только или, может быть, не столько манифест чистого искусства, сколько сатира на современное ему общество, сатира ювеналовой силы. Пушкин, не раз мечтавший о сатирической музе, обрел здесь ее бичи и скорпионы. Пушкин сам осознавал обличительный характер «Черни». Сохранился следующий рассказ Шевырева: «Пушкин терпеть не мог, когда с ним говорили о стихах его и просили что-нибудь прочесть в большом свете. У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, что-нибудь прочесть.
В досаде он прочел „Чернь“ и, кончив, с сердцем сказал: „В другой раз не станут просить“».
И в самом деле, сколько в этом стихотворении негодованья, презренья, осужденья, злобы!
Каждое слово как проклятие, каждое слово как пощечина! Куда уж было обращаться к этой аудитории с уроками морали и поэзии. Не только не поймут, но заулюлюкают, затравят, — да и затравили. «Чернь» требует, чтобы поэт давал уроки ближнему, и сама подсовывает шпаргалки этих уроков — прописи холопства, пресмыкательства, разврата, бесчестности, безличности. Для света, для дворянства нельзя было писать; разночинец преобладал еще почтительно-верноподданнического толка; народ, то есть крестьянство, был неграмотен, забит— ему было не до поэзии: Пушкин создавал бессмертные вещи, а о нем писали: «совершенное падение, chute complete». Ничего другого не оставалось Пушкину, как провозгласить:
Быть может, лучшим комментарием к приведенному сонету Пушкина явится следующая выписка из его письма к Погодину: «Вы спрашиваете меня о Медном Всаднике, о Пугачеве и о Петре. Первый не будет напечатан (не пропустил царь. — В. К.)… Вообще пишу много про себя, а печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая вас не понимает, чтоб четыре дурака ругали вас потом шесть месяцев в своих журналах только что не по-матерну. Было время — литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок. Быть так». (Переписка, том III, стр. 93.)
Одиночество, однако, страшная вещь; оно грозит обеднением или во всяком случае искривлением пути поэта. Несколько позднее другой независимый и оппозиционный гений из дворян-аристократов попробовал осуществить идеал Пушкина, замыслившего бегство от двора и света в одиночество деревенского уединенья, которое у Пушкина было связано с замкнутостью в себе чистого искусства. Лев Толстой, гений в искусстве, зоркий ум, разглядевший основной социальный конфликт своей страны, в результате проявил себя в то же время, как самоучка-кустарь, чертами юродства.
Пушкин не ушел так далеко в конфликте с действительностью, как Толстой; у Пушкина не дошло также до чудаческих черт проявления протеста. Однако, отрицательные явления одиночества и теории искусства для искусства стали сказываться и на нем: автор «Памятника» в том же году написал стихотворение «Из Пиндемонте»:
Пушкин, друг декабристов, поэзия которого выросла на закваске политического свободолюбия, находивший в народе источники творчества, мечтавший о бессмертии в памяти народа, приходит к парадоксальному, противоречащему всему духу оставленного им наследства, выводу, что зависеть от народа одинаково стеснительно, как и зависеть от властей, от царя, от Бенкендорфа.
Пушкин, писавший Чаадаеву о своем стремлении стать в просвещении с веком наравне, защищаясь от невежественной травли, отделяет поэзию от науки, философии и гражданственности. «Век может итти себе вперед, науки, философия и гражданственность, — но поэзия остается на одном месте. Цель ее одна, средства те же. — И между тем как понятия, труды, открытия великих представителей старинной астрономии, физики, медицины и философии состарились и каждый день заменяются другими — произведения истинных поэтов остаются свежими и вечно юны. Поэтическое произведение может быть слабо, неудачно, ошибочно — виновато уж, верно, дарование стихотворца, а не век, ушедший от него вперед». (Проект предисловия к VIII и IX главам «Евгения Онегина».)
Поэзию для всех, поэзию для широчайших масс жизнь загоняла в закуток одиночества, в затхлый чулан искусства для искусства. Загнать не удалось, — поэзия Пушкина не стала чистым, то есть бессодержательным и безыдейным искусством. Но Пушкин сам уже не распутал противоречивого узла своих взглядов на искусство., — узел этот был разрублен пулей Дантеса.
Все противоречия творчества и жизненной судьбы Пушкина сплетались в один узел. Мечта о счастьи не исполнялась. Идеал политической свободы был заслонен несокрушенной мощью самодержавия; стремление к личной независимости столкнулось с желанием превратить поэта в холопа; человеколюбивую народную поэзию Пушкина загоняли в угол самоудовлетворенного чистого искусства.
Давление этих противоречий было непрерывно, острота их все нарастала. Светлый взгляд поэта на мир омрачался, — при этом чем дальше, тем чаще. Пушкин пишет, казалось бы, — совершенно несвойственные его поэтическому и философскому миросозерцанию стихи:
Пушкин не считал жизнь напрасным и случайным даром. Он относился к жизни, как к высокому благу. Пушкин не искал цели жизни где-то вне пределов земного существования, он понимал, что цель жизни имманентна самой жизни; разнообразие мира он считал неисчерпаемым; ум его был всегда деятелен, сердце билось отзывно всему живущему. Однако, когда жизнь начинала превращаться в казнь, когда поэт увидел себе окруженным не благими, а злыми — силами, — он не мог не предаваться временами чувству отчаяния. Вместо гармонической мелодии прекрасного солнечного мира он слышал тогда
Он прислушивался к этому чуждому ему, непонятному и враждебному ропоту — и старался проникнуть в его значенье:
Утомленный постоянством жизненных уколов и ударов., он погружался в уныние долгой грусти и скуки:
Тогда в сознании Пушкина самые высшие блага оказывались обесцененными. Не чинов и не карьеру искал Пушкин, а бескорыстную дружбу, но и друг может изменить и предать, в волчьем мире дружба оказывается чем-то непрочным и далеко не таким ценным, как хотел бы этого поэт:
Жизнь изменяла круг друзей. Пушкин встречал детской доверчивостью своих новых спутников на жизненном пути,
Пленительность женской любви Пушкин ценил выше благосклонности власть имущих, богатства и временами даже славы. Но женщина, как и мужчина., — продукт своей среды и своего времени. Все — недостатки ничтожного времени, ничтожного поколения обедневшего доблестями класса преломлялись в женской душе, которой Пушкин посвятил столько рыцарских слов, столько прекрасных песнопений. Были минуты, когда Пушкин чувствовал себя горько обманутым в любви, чувствовал себя человеком, расточавшим бисер не по адресу. Тогда он писал о женщинах:
В минуты подавленности Пушкин от размышлений о судьбе людей, напрасно стремящихся к счастью, переходил к пессимистическому взгляду на самих людей, которые были далеко не такими, какими их хотел бы видеть Пушкин:
Пушкин настолько привык к враждебному отношению людей, к тому, что мир на доверчивые движения его души отвечает грубым и бесцеремонным окриком, что когда он ко дню своей свадьбы получил анонимное доброжелательное письмо, то в своем ответном отклике не мог избежать выражений удивления:
Пушкин то печалился, то сердился. Он пробовал смириться, пробовал найти гармоническое разрешение осадивших его сложных и болезненных противоречий:
Пушкин старался, не помня зла, быть благодарным жизни за ее добро. Черты, которые он внес в характеристику образа Ленского, в какой-то степени были свойственны и самому поэту. И он иногда хотел подойти к жизни по правилу:
Встречая одну из лицейских годовщин, провозглашает же Пушкин:
Пушкин не терял различия между добром и злом, он не вторил панглосовской мудрости, считавшей каждое проявление зла только ступенью к лучшему. Представление об истинной цене Александра I он сохраняет и в час душевного размягчения, но он готов его простить за его славу, за его положительные достоинства, как он готов простить всех, причинивших ему зло. Но простить нельзя, прощение не разрешает противоречия, в котором страдательной стороной был именно он, поэт. Пушкин готов был простить, но изменить свою природу он не мог; он не мог перестать быть гением, перестать стремиться к счастью, независимости и сохранению своего человеческого достоинства, а люди, господствовавшие над жизнью, не могли простить ему его идеалов. Холопы хотели и из него сделать холопа, — это не удавалось, холопы окружали свободного гения враждой и травлей. Пушкин все более чувствовал себя одиноким и затравленным, подобно Барклаю де Толли из стихотворения «Полководец»:
Как это часто бывает в поэзии у Пушкина, он свое личное переживание объективирует в образ, живущий независимо от его индивидуальных переживаний. Однако, поэт не в силах удержать обуревающих его скорбных чувств, он изливает их в прямой сентенции, в прямом нравоучении:
Под конец жизни Пушкин чувствовал себя одиноким, отщепенцем. Одиночество было ему тяжело, потому что оно было результатом не мизантропии, не пессимизма, не субъективистского взгляда на мир. Поэт сравнивал себя с эхом, откликающимся на всякий звук вселенной, на всякий людской голос, но которое само не имеет отзыва. Отщепенство Пушкина было результатом враждебного или в лучшем случае равнодушного отношения к нему действительности. Деятельная, доброжелательная, общительная и оптимистическая натура поэта толкала его во все сферы жизни. Овсянико-Куликовский, не очень разбиравшийся в смысле пушкинского творчества и даже в его эстетической ценности, дал, однако, довольно близкую к истине психологическую характеристику «неугомонности» поэта:
«Живой, как ртуть, — писал он, — впечатлительный и горячий, как истый „сын юга“, точно он в самом деле родился „под небом Африки своей“, Пушкин „торопился“ не только „жить и чувствовать“, но и действовать… Он действовал слишком прытко, точно какой-то бес дразнил и манил его — браться за все и во все вмешиваться, — от придворных интриг до журнальных дрязг. В начале 20-х годов ему ужасно хочется быть „заговорщиком“, и тайны декабристов не дают ему спать. В Кишиневе и в Одессе он будирует, ссорится с начальством, дерется на дуэли, ведет светскую, рассеянную жизнь. Живо интересует его и цыганский табор и восстание греков. В Михайловском он томится от „бездействия“, пишет ненужные прошения и чудные письма, брызжущие умом и заразительной жизнерадостностью. В 1826.году ведет „хитрую политику“ с Николаем Павловичем. В Петербурге впутывается в великосветские интриги, ссорится с министрами, затевает журнал и газету, полемизирует с Булгариным и др., вступает в компромисс с Гречем, будирует, шалит. Он и поэт, и историк, и критик, и публицист. Не может держать язык за зубами и пишет то гимны, то эпиграммы».
В ряду наших великих писателей едва ли найдется другой столь «беспокойный» человек, как Пушкин, разве только Лермонтов. Но у Лермонтова эта сторона соединялась с задатками «трибуна», с способностью к пламенному негодованию и протесту. Пушкин был «беспокойный» и неугомонный человек просто потому, что, одаренный натурою не по-русски живой, он был решительно неспособен сидеть сложа руки. В нем не было ничего «обломовского»…
В психологический набросок Овсянико-Куликовского необходимо внести одну существенную поправку. «Натура» Пушкина была не «африканскою» или какой-либо иною, а типично русскою. Не все русские люди были Обломовыми. Трезвость, ясность, отсутствие мистицизма и национальной нетерпимости, расторопность, живость, инициативность, любознательность, широта кругозора — все эти черту, свойственные Пушкину, являются как раз чертами русского национального типа, но активную, деятельную сторону пушкинского гения Овсянико-Куликовский уловил верно.
Одиночество Пушкина было результатом не скаредности духа, не обиды на людей, не высокомерного индивидуализма. Пушкин протягивал руку за встречным рукопожатием, — ему в открытую руку клали камень. Пушкин шел к людям с открытой душой, — люди, с которыми имел дело Пушкин, глумились над предлагаемыми им бесценными дарами. Куда бы ни толкнулся поэт, везде жизнь встречала его недружелюбно и враждебно. Причина отщепенства Пушкина заключалась не в поэте, а в тогдашней действительности. В этом столкновении Пушкина с действительностью никто не мог отступить. Пушкин не мог отказаться от самого себя, жизнь не хотела без бою уступить свои веками установившиеся порядки.
В трагическом этом конфликте сильнее была жизнь. Поэт был беззащитен, роковая развязка становилась для него неизбежной. Поэт, думавший о смерти мужественно и примиренно, как о последнем тихом сне, должен был встретить тяжкую, неспокойную, мучительную не только физически, но и нравственно смерть. Но горестная и тяжкая гибель поэта обозначала только временное физическое торжество его врагов: поэт уже создал непреходящие ценности, которые обнаружат все свое значение только тогда, когда социальное зло падет и установится справедливый общественный порядок, обеспечивающий уважение и условия достойного существования для всех людей вообще и для каждого человека в отдельности.
Конфликт, погубивший Пушкина, — был конфликтом общего, а не частного порядка. В противоречиях творчества и жизни Пушкина обнаружилось не столкновение гения со средой или гения с непониманием обыкновенных людей, а столкновение огромного социального содержания. Все противоречия, грозно и неразрешимо вставшие перед Пушкиным, могут быть сведены ближайшим образом к столкновению проснувшейся и гармонично выраженной человечности (гуманности) с законами и нравами деспотического и рабовладельческого строя. Таким образом определял значение творчества Пушкина уже Белинский. Свои статьи о Пушкине Белинский заканчивает следующими словами:
«К особенным свойствам поэзии Пушкина при-надлежит ее способность развивать в людях чувство изящного и чувство гуманности, разумея под этим словом бесконечное уважение к достоинству человека как человека. Несмотря на генеалогические свои предрассудки, Пушкин по самой натуре своей был существом любящим, симпатичным, готовым от полноты сердца протянуть руку каждому, кто казался ему человеком. Несмотря на его пылкость, способную доходить до крайности, при характере сильном и мощном, в нем было много детски-кроткого, мягкого и нежного. И все это отразилось в его изящных созданиях. Придет время, когда он будет в России поэтом классическим, по творениям которого будут образовывать и развивать не только эстетическое, но и нравственное чувство».
Да искусство Пушкина — нравственное искусство. Нравственное не в ханжеском смысле, не потому, что в поэзии Пушкина нет отражения излишеств молодого разгула, а потому, что в ней проявилась проснувшаяся и оформившаяся богатая личность, рассматривавшая других людей не только как равных себе, но и как условие развития собственных дарований и собственного счастья. Поэзия Пушкина насыщена положительными социальными чувствами. Чернышевский так же, как и Белинский, в характеристике Пушкина выделяет «нравственное здоровье»:
«Живость, пылкость, впечатлительность, — писал он, — способность увлекаться и увлекать, горячее сердце, жаждущее любви, жаждущее дружбы, способное привязываться к человеку всеми силами души, горячий темперамент, влекущий к жизни., к обществу, к удовольствиям, к тревогам, нравственное здоровье, сообщающее всем привязанностям и наклонностям какую-то свежую роскошность и полноту, отнимающее у самых крайностей всю болезненность, у самых прихотей, которыми богата его молодость, всякую натянутость, побеждающее, наконец, всякие односторонние увлечения, — эти черты ясны для всякого, кто читал его произведения, кто имеет хотя малейшее понятие об его жизни».
Чернышевский недаром вносит в определение нравственного здоровья поэта общительные чувства — любовь, дружбу, симпатию к людям — имеющие смысл и цену только тогда, когда человек в них относится к своему контрагенту как к равной и независимой величине.
Нравственно-здоровое отношение к людям Пушкин не, ограничивал кругом близких себе Людей. Оно характеризует его воззрение на всех людей, на человека вообще. Пушкин, относившийся к человеку как к человеку, заглянул за край официальной завесы, прикрывавшей политическую и социальную действительность, и то, что он там увидел, было вполне достаточно, чтобы вселить в душу его чувство неблагополучия и тоски:
В этом стихотворении нет некрасовских мыслей и чувств, просыпавшихся у поэта революционной крестьянской демократии при взгляде на аналогичные картины. В нем выражена тоска, а не ненависть; убогость, бедность и несчастия не изображены в нем как результат политического гнета и эксплуатации. В нем много пассивности, в нем не звучит призыв к борьбе, и тем не менее увиденного было достаточно, чтобы отравить поэта сознанием несоответствия выработанного им идеала счастья — счастья для себя и для других — с социальными и политическими условиями жизни страны. Представление Пушкина о началах, противоборствующих идеалу счастья и гуманности, носило не отвлеченный, а в известной мере конкретный характер. Мы уже говорили о том, что характер отношений помещика к крепостному определял характер всех отношений в стране, своеобразно преломляясь и в среде господствующих классов. Пушкин вращался в обществе придворной знати и в образовавшейся уже в его время среде литераторов; безличность, покорство, холопство, доносительство’, эти нравственные продукты крепостного права, были распространены вокруг него не менее, чем в среде дворовой челяди. Пушкин был свободным человеком, но что такое деспотизм, произвол, невозможность располагать по-своему своим временем, невозможность выбрать по-своему срок и маршрут путешествия, даже самое местожительство, что такое вмешательство самодержавного копыта в личную и семейную жизнь, — он испытал так же, как испытывал это крепостной мужик. Пушкин разгадал секрет зла: зло проистекает не от божьей воли, не от природы человека, а от отношения человека к человеку, от порабощения человека человеком.
Вы помните:
Не в самом дереве анчаре и не в его ядовитых свойствах олицетворено. Пушкиным мировое зло. В изумительной и леденящей символике «Анчара» апогей дан в мерном и неотвратимом звучании приведенных четырех строк. Все живое бежит от анчара, вокруг него пустыня; только человек мог заставить человека пойти и ценою жизни принести ему яд. Все виды зла, в том числе и война, — результат господства человека над человеком, права человека на жизнь и смерть другого человека, обращения с человеком как со средством, как с мертвым орудием!
Передовой и гуманный взгляд Пушкина на людские взаимоотношения может быть практически реализован только в бесклассовом обществе, обеспечивающем бережное внимание к каждой человеческой личности. В деспотическом и рабовладельческом обществе это мировоззрение ‘превращало Пушкина в белого ворона среди стаи черных: он был у всех на виду, всех беспокоил и тревожил; он нарушал привычный бесчеловечный покой — и стал объектом всеобщей травли.
Как же, однако, развились человечность, гуманность, естественность у Пушкина, у поэта, взращенного на дворянской почве, не порвавшего со многими дворянскими взглядами и предрассудками? Белинский был прав, когда писал о Пушкине:
«Он любил сословие, в котором почти исключительно выразился прогресс русского общества и к которому принадлежал сам».
Откуда же такое высокое горение человечности у Пушкина, так резко столкнувшее его с эксплуататорско-деспотическим строем, сделавшее его поэзию созвучной и с сознанием социалистического человека?
Первое, на что следует указать в качестве источника гуманности Пушкина, — это буржуазное просвещение XVIII века, особенно французское. Критика предрассудков, невежества, абсолютизма, церкви, идеи политической свободы и гражданского равенства, признание права на счастье здесь на земле, по своему рецепту, в личной жизни, в своей семье, в кругу друзей, так, как хочется свободному сердцу, а не так, как приказывают интересы правительства, рода, дворянской чести или какие-либо другие негуманные мотивы, — все это взято из идеологии европейского просвещения. Самыми разнообразными путями проникали в голову юного Пушкина эти для Европы уже не совсем новые, но для России злободневные и свежие потоки, идей. Он черпал их из книг, которые предшествовавшее ему поколение в своем большинстве принимало не очень всерьез, как источник развлечения, как оправдание права на довольно низменные наслаждения, и содержание которых Пушкин всасывал в себя как формообразующее начало его складывавшейся личности. Он зачитывался и Вольтером, и Руссо, и Расином, и Мольером, и другими меньшими богами просвещения. Через их призму он изучал авторов классической древности, знакомство с которыми входило в минимум образованности XVIII века. Франция XVIII века говорила с Пушкиным и через произведения образовавшейся уже русской литературы; она слала свои отголоски даже через преподавание в лицее, стоявшее не на очень высоком уровне. Политические идеи XVIII века отражались в декабристской идеологии, которой Пушкин сильно увлекался.
Размер влияния рационалистического, материалистического по своему духу буржуазного просвещения на Пушкина особенно рельефно выявился, когда с Запада потянуло другим ветром — индивидуалистически-идеалистическим, иррационально-мистическим, когда на смену классицизму в литературу пришел романтизм. О литературных опытах Ленского, складывавшихся под влиянием немецкого романтизма и немецкой идеалистической философии, Пушкин писал иронически:
Можно попытаться возразить, что в этих строчках из «Евгения Онегина» нельзя видеть адекватного выражения собственного отношения Пушкина к романтизму. Мы уже знаем, что такое возражение было бы необоснованным. Сравнение с письмами и критическими высказываниями Пушкина доказывает, что они выражали подлинный взгляд поэта. Под романтизмом Пушкин, как мы уже указывали, понимал свободу вдохновения — и только. Школа романтическая «есть отсутствие всяких правил», — писал он. Общепринятое истолкование романтизма Пушкин отвергал.
«Под романтизмом у нас разумеют Ламартина, — писал он А. А. Бестужеву 30 ноября 1825 года. — Сколько я ни читал о романтизме, все не то; даже Кюхельбекер врет».
«Французские критики, — пишет Пушкин в другом месте, — имеют свое понятие о романтизме. Они относят к нему все произведения, носящие на себе печать уныния или мечтательности».
А уныние и мечтательность, то есть пессимизм и идеализм, были для Пушкина неприемлемы. Не идеалистическую субъективность, а реалистическую верность действительности в противоположность условной неестественности классицизма взял Пушкин у романтиков:
«Отказавшись добровольно от выгод, мне представляемых системою искусства, оправданной опытами, утвержденной привычкою, я старался заменить сей чувствительный недостаток верным изображением лиц, времени, развитием исторических характеров и событий… Словом, написал трагедию истинно романтическую».
Свое развернутое определение романтизма Пушкин дает в следующем рассуждении: «Наши критики не согласились еще в ясном различии между родами классическим и романтическим. Сбивчивым понятием о сем предмете обязаны мы французским журналистам, которые обыкновенно относят к романтизму все, что им кажется ознаменованным печатью мечтательности и германского идеологизма или основанным на предрассудках и преданиях простонародных: определение-самое неточное. Стихотворение может являть все сии признаки, а между тем принадлежать к роду классическому. К сему роду должны отнестись те стихотворения, коих формы известны были грекам и римлянам или образцы коих они нам оставили; следственно сюда принадлежат: эпопея, поэма дидактическая, трагедия, комедия, ода, сатира, послание, ироида, эклога, элегия, эпиграмма и баснь. Если же вместо формы стихотворения будем брать за основание только дух, в котором оно писано, — то никогда не выпутаемся из определений.
Гимн Пиндара духом своим, конечно, отличался от Оды Анакреона, сатира Ювенала от сатиры Горация, Освобожденный Иерусалим от Энеиды — однако ж все они принадлежат к роду классическому. Какие же роды стихотворений должно отнести к поэзии романтической? — Те, которые не были известны древним, и те, в коих прежние формы изменились или заменены другими» («О русской литературе, с очерком французской»).
Как мы видим, Пушкин тщательно ограничивает романтизм формальной стороной, которая для него приемлема и важна. Дух же романтизма Пушкин отвергал. Отношение Пушкина к романтизму доказывает, что поэт устоял перед идеологической реакцией послереволюционной Европы, Европы времен реставрации. Поэтому-то Пушкин и заявлял в такой категорической форме:
«Я в душе уверен, что XIX век, в сравнении с XVIII, в грязи».
Невосприимчивость Пушкина к идеологической реакции начала XIX века является чрезвычайно важным обстоятельством. Что оно обозначало для мировоззрения Пушкина, можно понять из следующего высказывания Ленина:
«Мы сказали выше, что Скалдин — буржуа. Доказательства этой характеристики были в достаточном количестве приведены выше, но необходимо оговориться, что у нас зачастую крайне неправильно, узко, антиисторично понимают это слово, связывая с ним (без различия исторических эпох) своекорыстную защиту интересов меньшинства. Нельзя забывать, что в ту пору, когда писали просветители XVIII века (которых общепризнанное мнение относит к вожакам буржуазии), когда писали наши просветители от 40-х до 60-х годов, все общественные вопросы сводились к борьбе с крепостным правом и его остатками. Новые общественно-экономические отношения и их противоречия тогда были еще в зародышевом состоянии. Никакого своекорыстия поэтому тогда в идеологах буржуазии не проявлялось; напротив, и на Западе и в России они совершенно искренно верили в общее благоденствие и искренно желали его, искренно не видели (отчасти не могли еще видеть) противоречий в том строе, который вырастал из крепостного. Скалдин недаром цитирует в одном месте своей книги Адама Смита: мы видели, что и воззрения его и характер его аргументации во многом повторяют тезисы этого великого идеолога передовой буржуазии».
Пушкин не был буржуа и не был буржуазным идеологом. Но он подвергался влиянию передовой прогрессивной буржуазной идеологии, в том числе и Адама Смита, которого вспоминает Ленин. От буржуазного просвещения Пушкин усвоил сознание необходимости отмены крепостного права. Как и «просветители» XVIII века, он верил, «что отмена крепостного права и всех его остатков создает на земле царство всеобщего благополучия». (Там же, стр. 313.) Таким образом, просвещение XVIII века, несмотря на свой буржуазный характер, свободное еще от корыстного испуга перед классовым движением пролетариата и цинизма XIX века, когда все идеалы были сведены к одному слову «обогащайтесь», могло стать источником гуманности и человеколюбия, то есть отношения ко всем людям как равноправным претендентам на счастье.
Просвещенное мировоззрение Пушкина неизбежно вело к конфликту между ним и монархически-крепостнической. николаевской действительностью, уже осознавшей опасность своего крушения и потому защищавшей свое право на существование с упрямым и беспощадным упорством.
В качестве следствия прогрессивного буржуазного просвещения в поэтическом и философском мировоззрении Пушкина получило сильное развитие понятие личности и стремление к ее независимости. Личное начало в творчестве Пушкина также сказалось еще своей передовой, своей прогрессивной стороной. В индивидуализме Пушкина совершенно отсутствует звериный эгоизм, столь характерный для буржуазного индивидуализма XIX и XX веков. К замеченным уже им начаткам эгоистического своекорыстного индивидуализма в XIX веке Пушкин, как было показано, относился отрицательно.
О значении чувства личности и стремлении к ее независимости у Пушкина мы уже говорили. Свободолюбивый и гуманный индивидуализм Пушкина был раздражающе крамолен для всех сил, заинтересованных в сохранении крепостнического режима и самодержавного строя. Свободолюбия, независимости и личного достоинства не могли простить Пушкину даже тогда, когда он старался примириться и даже подчиниться исторической необходимости в лице самого Державина. Признание ценности человека, каждого человека вообще, его разума, его душевных стремлений, его счастья, его оригинальной неповторяемости, бережное отношение к его один раз данной жизни — составляет содержание гуманизма Пушкина и вело его к конфликту с презиравшей личное достоинство человека николаевской действительностью.
Конфликт поэта-гуманиста с современной ему действительностью резко обострялся его гениальностью. Пушкин не был борцом, но гениальность делала его величайшим человеком эпохи. Ему нельзя было спрятаться в частной жизни, его нельзя было обойти, его нельзя было не заметить. Гениальность дарования, исключительная сила проявления его личности, содержание и самый: тон. его творчества превращали конфликт Пушкина с действительностью в центральное событие эпохи, концентрировали на нем ненависть всех, видевших в самом факте существования такого поэта, такой поэзии, укор и обличение.
Сознавал ли. Пушкин содержание своего конфликта с окружающей действительностью? И да, и нет. Такие произведения, как «Анчар», свидетельствуют, что он проникал в причины зла на земле, что он понимал зло в его всеобщем социальном значении. Но в то же время Пушкин был слишком предан «обыкновенной» жизни, слишком погружен в «заботы суетного мира», чтобы он мог осмысливать жизнь только на основе общих принципов. Пушкин был гением, но он жил в такую эпоху и стоял на таком уровне развития человечества, когда законы, управляющие историей, действовали за спиной личного и общественного сознания, когда мотивы поступков исторических деятелей не совпадали с законами исторической необходимости, которые еще не были открыты. Пушкин легко поддавался страстным увлечениям, и исторический смысл событий его жизни иногда одевался в оболочку его личных обид. В этом, согласно выражению Гегеля, проявляется хитрость мирового духа, заставляющего людей преследовать — мировые цели как предмет личной’ заинтересованности. Противоречие Пушкина с действительностью, содержание которого мы охарактеризовали выше, особенно больно действовало на поэта, затрагивая некоторые его предрассудки, превращаясь в личную обиду представителя измельчавшего аристократического рода против чиновной аристократии выскочек, грубой, заносчивой, не очень культурной, а то и вовсе невежественной, зато цепкой, — загребистой и беспощадной, против преуспевших бюрократов, против высшего чиновничества. Известно, что в творчестве и размышлениях Пушкина обида за униженное положение его шестисотлетнего рода звучит часто и настойчиво, иногда плохо скрываемая шуткой:
Журнальные враги поэта, в частности Булгарин, воспользовались генеалогическими предрассудками Пушкина, как лишним поводом для нападок на него. Они больно задели его самолюбие, напечатав публично, что его предок по женской линии арап Ганнибал был куплен Петром Великим как простой невольник, — факт нелестный с точки зрения дворянской спеси. Пушкин пришел в ярость; он входил даже в объяснения с царем по поводу этого близкого его сердцу предмета. В поэтических своих произведениях Пушкин азартно защищал свое родовое достоинство, серьезно считая национальным несчастьем упадок старых боярских родов:
Поэт от общих рассуждений переходил к яростным контратакам, разбавленным желчью и едкой колкостью показного самоуничижения:
Любопытно, однако, что в реакционном деле защиты геральдических предрассудков Пушкиным оказывается прогрессивная оборотная сторона: сатирическое обличение господствующих, защита личной чести, «общечеловеческой», а не сословной. Аристократический предрассудок превращался в сатирическое обличие правящей знати, в среду которой открывали дорогу не государственные или военные доблести, а краса собственных заслуг (каковы эти «собственные заслуги» мы знаем из истории возвышения фаворитов Екатерины II), звезда двоюродного дяди, приглашение на бал во влиятельный дом, где можно было снискать протекцию, соответствующее число раз согнув дугой спину перед хозяином. Пушкин с гордостью и чувством собственного превосходства излагал эпизоды непокорства и протеста из истории своих предков:
Некоторые пушкиноведы геральдическими предрассудками поэта определяют социальную природу его творчества. Бессмертные создания Пушкина они выдают за художественное выражение идеологии деградирующей аристократии, отдельные представители которой вынуждены были профессионализироваться, то есть находить средства к существованию собственным трудом, трудом писателя-профессионала, как это имело место у самого Пушкина. Такое определение социального смысла наследия Пушкина не выдерживает никакой критики. Оно придает огромному историческому явлению творчества Пушкина частное, чуть что не единичное значение: так ли уже много было этих профессионализировавшихся аристократов, чтобы они могли сыграть каузальную роль для объяснения классового смысла творчества величайшего русского поэта? Ошибка, совершаемая подобными исследователями с точки зрения марксизма, уж очень элементарна: она сводится к отожествлению мнения исторического деятеля о себе с его исторической классовой ролью, в то время как Маркс прямо указывает, что как нельзя в частной жизни судить об отдельном человеке на основании того, что он о себе думает, так и нельзя о крупных исторических явлениях судить по их самосознанию. К Пушкину правило Маркса тем более применимо, что он выступал не только с защитой аристократических предрассудков. Несмотря на выпады против демократического взгляда на вещи, миросозерцание поэта подвергалось влияниям представлений о демократическом равенстве, о личной значив-мости как главном моменте оценки людей. Защищаясь от Булгарина, Пушкин огрел его эпиграммой, в которой осмеял его не за происхождение, а за роль шпиона Третьего отделения и за бездарность:
В прозаическом «Разговоре» Пушкин, преодолевая родовые предрассудки, проводит точку зрения всесословности литературы, независимости литературного достоинства от сословного признака:
«…никогда я не видал в „Литературной газете“ ни дворянской спеси, ни гонения на прочие сословия. Дворяне ли: барон Дельвиг, князь Вяземский, Пушкин, Баратынский и пр.? Мне до того и дела нет. Они об этом не толкуют. Заступясь за грамотное купечество, в лице г-на Полевого, они сделали хорошо; заступясь ныне за просвещенное дворянство, они сделали еще лучше».
Признак просвещения как главного достоинства, заслуживающего защиты и похвалы, выражен здесь очень ясно. Со всей страстью защищая дворянский принцип гордости предками, Пушкин делает весьма знаменательные оговорки:
«Конечно, есть достоинство выше знатности рода, именно: достоинство личное… имена Минина и Ломоносова вдвоем перевесят, может быть, все наши старинные родословные, но неужто потомству их смешно было бы гордиться сими именами. („Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений“.) Гордость именами Минина и Ломоносова, даже у их потомков, есть уже явление иного рода, чем гордость шестисотлетним дворянством: это гордость заслугами близкого человека, а не древностью рода».
Пушкин, личное начало ценивший выше, чем все блага феодально-чиновной иерархии, не мог не оговорить, что заслуги личности выше древности рода, а благородство личности Пушкин никогда не связывал с «благородством» крови. В «Дубровском» Маша, воспитанная в аристократических предрассудках, считавшая учителя чем-то вроде слуги или мастерового, а всех вместе не вполне людьми, убеждается, «что храбрость и гордое самолюбие не исключительно принадлежат одному сословию». Все это с неопровержимой силой показывает, что сведение содержания конфликта Пушкина с действительностью к конфликту ущемленного аристократа с торжествующими parvenus — выскочками: — плоско и ничего не объясняет. Нет, содержание губительных противоречий, перекрестившихся в Пушкине, — это противоречие гуманности, человечности, естественности, равенства с деспотическим, чиновничье — иерархическим и крепостническим строем, игнорировавшим достоинство человека, не связанное с знатностью и богатством. Только всеобщее, исторически чрезвычайно важное содержание пушкинского конфликта с действительностью объясняет трагический характер его и его роковой исход. Противоречие, в какое попал Пушкин, нельзя было решить только для себя, только в пределах своего круга. Сколько раз Пушкин пытался замкнуться в узкий круг своих друзей, в свой дом, чтобы отсидеться там среди сочувствующих и понимающих, близких себе людей от угнетавшей его грозной действительности. Попытки Пушкина ни к чему не приводили. И не только потому, что Николай I не отпускал его из Петербурга, от двора, не давал ему отставки.
Законам истории, законам общественной жизни нельзя сказать: ваша власть простирается только досюда, а дальше идет моя независимая от вас область. Круг самых дорогих друзей Пушкина был разбит после-декабрьским правительственным террором. Иные из близких ему людей в качестве преуспевших сановников сами оказались активными душителями просвещения и врагами гуманности. Другие друзья, с которыми Пушкин был связан после 14 декабря 1825 года, из благожелательности к поэту, из дружбы к нему, оберегая его, глушили его свободолюбие, оригинальные и сильные черты его гения. Они сами — из субъективно лучших побуждений — были звеньями той цепи, которая держала Пушкина на привязи к двору и свету. О Карамзине сам поэт говорил, что он под конец был ему чужд. (Переписка, том II, стр. 220.) Жуковский приглаживал произведения поэта, вытравляя из них все, что не могло понравиться Николаю. В стихотворении «Памятник», напечатанном в редакции Жуковского, была выкинута строка: «что в мой жестокий век прославил я свободу». В «Медном всаднике» он заменил слова «пред горделивым истуканом» (относящиеся к статуе Петра Великого) квасным патриотическим выражением «пред дивным русским великаном». Он выкинул из поэмы Пушкина все строки, в которых выражен был бунт Евгения против Петра, чем лишил поэму ее идейного смысла, неприемлемого для Николая и господствующего общества.
Наконец, власть света, придворно-дворянского общества и его законов оплетала Пушкина через посредство его семейной жизни. Через кругозор и интересы Натальи Николаевны Гончаровой-Пушкиной она входила внутрь его дома. Уйти от враждебной действительности некуда было. Если бы даже Пушкину удалось уехать в деревню, в другой город, — все равно оковы звенели бы на ногах поэта. Оставалось только попытаться разорвать цепь. Пушкин и сделал это в своеобразной форме, вызвав на смертный поединок Дантеса. Но цепь была сильнее усилий Пушкина, разорвать ее для него было невозможно, — в стремлении к освобождению он мог только погибнуть.
Идеологическое содержание конфликта поэзии и жизни Пушкина с действительностью мы установили. Теперь мы можем приступить к изучению классового смысла этого конфликта.
Противоречия творчества Пушкина не случайны. Они — преломление или даже прямое отражение противоречий, существовавших в действительности. К творчеству Пушкина методологически применимо положение Ленина, сформулированное им при анализе творчества Льва Толстого:
«Противоречия во взглядах Толстого — не противоречия его только личной мысли, а отражение тех в высшей степени сложных, противоречивых условий социальных влияний, исторических традиций, которые определяли психологию различных классов и различных слоев русского общества в пореформенную, но дореволюционную эпоху». (Ленин, том XIV, стр. 402.) Чтобы не сделать ошибок при применении этого необычайно важного положения Ленина для оценки творчества Пушкина, необходимо учесть разницу эпох, в которых жили оба гениальных писателя, о которых идет речь. Эпоха Толстого — это «эпоха после 1861 и до 1905 гг.»
Пушкин же жил в эпоху еще менее зрелых классовых взаимоотношений, он умер задолго до начала реформ 60-х годов. Главная часть его жизни приходится на период после 14 декабря 1825 года; свои самые зрелые произведения Пушкин создавал в обстановке реакции, после неудачной революции декабристов, когда политическое оформление и осознание социальных противоречий было чрезвычайно затруднено. Этим и объясняется, что многие уже существовавшие конфликты действительности находили отражение в творчестве Пушкина не в прямой форме, а в отвлеченной или косвенной, часто так, что трудно сразу заметить соответствие между тематикой и характером его произведений и социальными причинами, их породившими. Только методом марксизма можно проследить сложную зависимость творчества Пушкина от народившихся уже, но еще недостаточно развитых социальных противоречий.
Лучший разбор творчества Пушкина до сих пор принадлежит Белинскому. Белинский к концу жизни подошел к пониманию значения классов и классовой борьбы в истории, но только подошел. Поэтому Белинский свой социальный анализ творчества Пушкина не мог провести до конца и последовательно. Главнейшей чертой творчества Пушкина Белинский считал его художественное совершенство. Историческое назначение Пушкина как поэта заключалось, по мнению Белинского, в том, чтобы:
«
Гений Пушкина проявился, полагал Белинский, прежде всего в форме, а не в мысли. Эстетическое совершенство составляет пафос поэзии Пушкина в отличие от других перворазрядных гениев, у которых собственно поэтическая сила отступает на задний план перед содержанием, перед философской идеей.
«Читая Гомера, — развивает Белинский свою точку зрения, — вы видите возможную полноту художественного совершенства; но она не поглощает всего вашего внимания; не ей исключительно удивляетесь вы: вас более всего поражает и занимает разлитое в поэзии Гомера древнеэллинское миросозерцание и самый этот древнеэллинский мир. Вы на Олимпе среди богов, вы в битвах среди героев; вы очарованы этой благородною простотою, этой изящною патриархальностью героического века народа, некогда представлявшего в лице своем целое человечество; но поэт остается у вас как бы в стороне, и его художество вам кажется чем-то уже необходимо-принадлежащим к поэме, и потому вам как будто не приходит в голову остановиться на нем и подивиться ему. В Шекспире вас тоже останавливает прежде всего не художник, а глубокий сердцевед, мирообъемлющий созерцатель; художество же в нем как будто признается вами без всяких слов и объяснений. Так, рассуждая о великом математике, указывают на его заслуги науке, не говоря об удивительной силе его способности соображать и комбинировать до бесконечности предметы. В поэзии Байрона прежде всего обоймет вашу душу ужасом удивления колоссальная личность поэта, титаническая смелость и гордость его чувств и мыслей. В поэзии Гёте перед вами выступает поэтически-созерцательный мыслитель, могучий царь и властелин внутреннего мира души человека. В поэзии Шиллера вы преклонитесь с любовью и благоговением перед трибуном человечества, провозвестником гуманности, страстным поклонником всего высокого и нравственно-прекрасного. В Пушкине, напротив, прежде всего увидите художника, вооруженного всеми чарами поэзии, призванного для искусства как для искусства, исполненного любви, интереса ко всему эстетически-прекрасному, любящего все и потому терпимого ко всему. Отсюда все достоинства, все недостатки его поэзии, — и если вы будете рассматривать его с этой точки, то с удвоенною полнотою насладитесь его достоинствами и оправдаете его недостатки как необходимое следствие, как оборотную сторону его же достоинств…
Призвание Пушкина объясняется историею нашей литературы. Русская поэзия — пересадок, а не туземный плод. Всякая поэзия должна быть выражением жизни, в обширном значении этого слова, обнимающего собою весь мир, физический и нравственный. До этого ее может довести только мысль. Но чтобы быть выражением жизни, поэзия прежде всего должна быть поэзией».
Этой точки зрения Белинский придерживается на всем протяжении своих статей о Пушкине. Он неоднократно повторяет, «что непосредственно-творческий элемент в Пушкине был несравненно сильнее мыслительного, сознательного элемента». (Том XII, стр. 29.) И весь цикл статей о Пушкине заключается тем же аккордом.
«Пушкин был по преимуществу поэт, художниц и больше ничем не мог быть по своей натуре. Он дал нам поэзию как искусство, как художество. И потому он навсегда останется великим, образцовым мастером поэзии, учителем искусства».
В высокой оценке формальных достоинств поэзии Пушкина Белинский совершенно прав. И через сто лет после смерти Пушкин в этом отношении непревзойденный образец, недосягаемый мастер. И в мировой поэзии Пушкину здесь принадлежит одно из самых первых мест. Пушкин дал как бы норму искусства; законы гармонии поэзии и прозы были постигнуты им в совершенстве. Не пройдя через изучение Пушкина, нельзя понять ни природы, ни истории литературы как искусства. (Речь идет, разумеется, о русской литературе.) Однако, Белинский сам не может отнестись к Пушкину только как к «служителю муз», как к представителю чистого искусства. Белинский для объяснения поэзии Пушкина прибегает к очень точно выраженной классовой характеристике. Он находит в произведениях Пушкина разветвленное и оформленное идеологическое содержание.
У Белинского получается, что и классовая природа Пушкина и идеологическое содержание его искусства являются предикатом (определением) его артистичности. Классовую природу творчества Пушкина Белинский, в главе, посвященной разбору «Евгения Онегина», определяет в следующих выражениях:
«Заметим одно: личность поэта, так полно и так ярко отразившаяся в этой поэме, везде является такою прекрасною, такою гуманною, но в то же время по преимуществу артистическою. Везде видите вы в нем человека, душою и телом принадлежащего к основному принципу, составляющему сущность изображаемого им класса, короче: везде видите русского помещика… Он нападает в этом классе на все, что противоречит гуманности; но принцип класса для него — вечная истина… И потому в самой сатире его так много любви, самое отрицание его так часто похоже на одобрение и любование… Вспомните описание семейства Лариных во второй главе и особенно портрет самого Ларина. Это было причиною, что в „Онегине“ многое устарело теперь, но без этого, может быть, и не вышло бы из „Онегина“ такой полной и подробной поэмы русской жизни, такого определенного факта для отрицания мысли, в самом же этом обществе так быстро развивающейся».
Противоречивость этого рассуждения несомненна. Если Пушкин проявляет себя в «Евгении Онегине» ‘преимущественно своей артистическою стороной, только как художник формы, то нельзя сказать так определенно, что он выступает в своем произведении как дворянин и как помещик и что роман его устарел. И как бы в противовес тому, что Белинский только что сказал о Пушкине как о писателе, создавшем только форму как средство поэтического обнаружения содержания, он еще добавляет:
«„Онегина“ можно назвать энциклопедией русской жизни и в высшей степени народным произведением…» Эта поэма «была актом сознания для русского общества, почти первым, но зато каким великим шагом вперед для него».
Такая оценка намного превышает признание поэта Представителем искусства для искусства.
И в заключительной мысли статей о Пушкине, там, где Белинский говорит о нем как об образцовом мастере поэзии, он добавляет в явном противоречии с своей собственной предпосылкой, что Пушкину принадлежит роль учителя не только поэзии, но и гуманности и нравственности, притом не только для современности, но и для будущих поколений. То, что Белинский считает в поэзии Пушкина способностью развивать в людях чувство гуманности, — чувство бесконечного уважения к человеческой личности, — является результатом прогрессивного и разветвленного хода идей, которые не могли быть практически реализованы в эксплуататорском обществе, но которые от этого не теряли своего передового характера. Таким образом, не только по классовой своей оформленности, но и по идейному своему богатству поэзия Пушкина, даже с точки зрения самого Белинского, не заслуживает зачисления в разряд чистого искусства. Да и по собственному своему сознанию Пушкин никогда не был сторонником чистой формы, сторонником искусства для искусства в современном нам понимании этих терминов. Отстраняясь от политики и от давления общественного мнения, Пушкин защищал свое содержание поэзии, а вовсе не отстранялся от всякого содержания в искусстве. Бесцельность искусства в устах Пушкина никогда не обозначала безыдейности искусства.
Противоречивость оценок Белинского вытекает из того, что он до конца не мог проникнуть в социальную значимость творчества Пушкина. С одной стороны, Белинский видел в творчестве Пушкина выражение дворянского принципа, а с другой стороны— проповедь гуманности и равенства, уважения к человеку как к человеку, что было несовместимо с помещичьей природой и идеологией. Не понимая диалектики классовой борьбы, Белинский не мог объяснить этого противоречия, которое было конденсированным выражением всех разобранных нами раньше противоречий в творчестве Пушкина. Он связывал гуманность, человеколюбие с эстетичностью, с художественной силой, гармонией и мерой пушкинского творчества. Не только Белинский — и сам Пушкин не понимал до конца отражавшихся в его творчестве социальных процессов. Ему казалось, что он отгораживался от требований современников, что он уходил в сферу чистого искусства, избирая сюжеты исторические и иностранные, но голос двинувшихся времен, осудивших николаевскую Россию и крепостной строй, звучал в его творчестве, хоть своеобразно, но все сильней и сильней.
В зачаточной, еще совершенно незрелой, а потому и недоступной восприятию современников форме в пушкинском творчестве отразились конфликты, которые в дальнейшем выросли в революционную борьбу всемирной важности. С поправкой на различие эпох мы можем вновь по отношению к Пушкину повторить сказанное Лениным о Толстом:
«Сопоставление имени великого художника с революцией, которой он явно не понял, от которой он явно отстранился, может показаться на первый взгляд странным и искусственным. Не называть же зеркалом того, что очевидно не отражает явления правильно? Но наша революция — явление чрезвычайно сложное; среди массы ее непосредственных совершителей и участников есть много социальных элементов, которые тоже явно не понимали происходящего, тоже отстранялись от настоящих исторических задач, поставленных перед ними ходом событий. И если перед нами действительно великий художник, то некоторые хотя бы из существенных сторон революции он должен был отразить в своих произведениях».
Пушкин не был и не мог быть зеркалом русской революции, подобно Льву Толстому, уже по одним хронологическим условиям, но сопоставление имени Пушкина с процессами вызревания революции в России выглядит вовсе не так парадоксально, как это может показаться на первый взгляд. Пушкин в некотором отношении также не понимал происходящего. Он также отстранялся от настоящих исторических задач, уходя в чистое искусство, стремясь замкнуться в круг своего дома и своих друзей, и все же он как великий художник отразил в своем творчестве и своем мировоззрении некоторые из существенных сторон созревавших центральных классовых конфликтов. Какие же социальные противоречия Пушкин отразил в своем творчестве?
Определение Белинского, назвавшего Пушкина дворянским поэтом, является до сих пор из всех существующих определений классового существа творчества Пушкина самым верным, самым близким к истине. Совершенно неразумно и даже нелепо характеризовать (Пушкина, центральную фигуру русской литературы, как представителя мелких подразделений каких-либо классов, превращая его в какого-то партикулярного идеолога. Конечно, в каждом классе есть известные противоречия частичных интересов, но в то же время существует общеклассовый интерес и выражающая его доминирующая, более или менее оформленная общеклассовая идеология. Смешно полагать, что весь Пушкин определялся ущемленным самолюбием оттесненного от трона обедневшего аристократа. Пушкин вырос на дворянской почве, его симпатии обращены в первую очередь на представителей класса дворян; он часто выступает с идеологическими концепциями, определенными дворянским кругом интересов. В добавление к доказательствам Белинского можно привести ряд публицистических высказываний Пушкина, с несомненностью подтверждающих дворянский характер его идеологии, если взять ее «в общем я целом». Как дворянский идеолог Пушкин признает необходимость сословного членения общества. Все сословия равно необходимы, но необходимость сословий выдвигает на первый план именно дворянство. «Отвратительной власти демократии» Пушкин противопоставляет «девиз России: suittm ouiqiue — каждому свое» («Об „истории поэзии“ С. П. Шевырева»), то есть каждому сословию свое строго определенное место в общественной иерархии. В «Опыте отражения некоторых нелитературных обвинений» Пушкин, оглядываясь назад, учитывая разные этапы своего развития, в том числе и моменты наиболее ярко выраженного политического свободомыслия, с полным основанием заявляет:
«Каков бы ни был образ моих мыслей, никогда не разделял я с кем бы то ни было демократической ненависти к дворянству. Оно всегда казалось мне необходимым и естественным сословием великого образованного народа. Смотря около себя и читая старые наши летописи, я сожалел, видя, как древние дворянские роды уничтожались, как остальные упадают и исчезают, как новые фамилии, новые исторические имена, заступив место прежних, уже падают, ничем не огражденные, и как имя дворянина, час от часу более униженное, стало наконец в притчу и посмеяние даже разночинцам, вышедшим во дворяне, и досужим (журнальным) балагурам!»
Пушкин сожалеет об упадке дворянства в Западной Европе, ранние признаки которого он чутко улавливал также в России. Он сознательно противопоставляет сословный строй, с преобладанием дворянства, самой передовой стране буржуазной демократии— Соединенным Штатам Северной Америки. Он пишет в статье «Джон Теннер»:
«Несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными. Уважение к сему новому народу и к его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось. С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабов-негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой: такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами».
Дворянская идеология носит реакционный характер. Пушкин не исчерпывается дворянской идеологией. Об этом уже было сказано, к этому нам еще придется вернуться в дальнейшем изложении. При оценке Пушкина нам нужно помнить, что он стоит в начале процессов политической и классовой дифференциации, что круг передовых деятелей, среди которых ему приходилось действовать, был «страшно узок» (Ленин) и до 14 декабря 1825 года и что после 14 декабря он просто насчитывал единицы. В такой обстановке тенденция развития общественного мышления интересующего нас деятеля, его взаимоотношения с другими современными течениями являются более важными, чем формально определенное содержание тех или иных положений, взятых изолированно, статистически. Все же, несмотря на эти важные положения, мы должны сказать, что дворянская идеология вела даже и Пушкина к резко реакционным мнениям. Таковы его высказывания о рекрутстве в статье «Путешествие из Москвы в Петербург», посвященной оценке главнейшего сочинения Радищева:
«Рекрутство наше тяжело: лицемерить нечего. Довольно упомянуть о законах противу крестьян, изувечивающихся во избежание солдатства. Сколько труда стоило Петру Великому, чтобы приучить народ к рекрутству! — Но может ли государство обойтиться без постоянного войска? Полумеры ни к чему доброму не ведут. — Конскрипция по кратковременности службы, в течение 15 лет, делает из всего народа одних солдат. В случае народных мятежей, мещане бьются, как солдаты; солдаты плачут и толкуют, как мещане. Обе стороны одна с другой тесно связаны. Русский солдат, на 24 года отторженный от среды своих сограждан, делается чужд всему, кроме своему долгу. Он возвращается на родину уже в старости. Самое его возвращение уже есть порука за его добрую нравственность: ибо отставка дается только за беспорочную службу. Он жаждет одного спокойствия. На родине находит он только несколько знакомых стариков. Новое поколение его не знает и с ним не братается.
Власть помещиков в том виде, в каковом она теперь существует, необходима для рекрутского набора. — Без нее правительство в губерниях не могло бы собрать и десятой доли требуемого числа рекрут. Вот одна из тысячи причин, повелевающих нам присутствовать в наших поместиях, а не разоряться в столицах под предлогом усердия к службе, но в самом деле из единой любви к рассеяности и к чинам».
Таким образом, Пушкин — поэт настолько еще связанный с дворянством, что в единичных случаях он выражает самые реакционные идеи своего класса. Однако, это несомненное положение выражает не всю правду о классовой природе Пушкина и даже не самую важную часть правды. Ведь Пушкин находился в то же время в остром конфликте с дворянским обществом и его политической системой, с царем. Об этом конфликте по сути дела знал и Белинский.
В приведенной уже характеристике Белинского сказано, что Пушкин «нападает в этом классе (помещиков) на все, что противоречит гуманности, но принцип класса для него вечная истина». Гуманность как система взглядов противоречит принципу дворянства, класса помещиков. Следовательно, мысль Белинского сводится к тому, что Пушкин, не порвав еще с дворянством, в то же время уже находится в противоречии со своим классом. Даже в реакционных высказываниях Пушкина мы находим явные следы этого противоречия. Так «отвратительную власть демократии» Пушкин осуждает за невежество, за отношение к науке и поэзии не как к цели, а как к средству («Об „истории поэзии“ С. П. Шевырева»). Но невежественное третирование просвещения, вражда к просвещению является свойством дворянского общества в неизмеримо большей степени, чем буржуазного. Пушкин осуждает американскую демократию за тиранство, за рабство негров. Но тиранство и произвол в феодально-крепостническом строе проявляется неизмеримо острей, чем в среде демократических мещан, а рабство белых негров было не слаще рабства черных. Следовательно, у Пушкина сама критика буржуазного правопорядка с дворянских позиций содержала в себе положения, противоречившие основам дворянского миросозерцания его времени.
Содержание конфликта Пушкина с дворянской идеологией нам известно: это конфликт прогрессивного буржуазного мировоззрения, еще питавшего искреннюю иллюзию, что оно выступает представителем интересов всего народа, с реакционными взглядами и практикой помещиков-крепостников. Пушкин в этом конфликте еще не порвал окончательно с классом, к которому принадлежал по рождению и воспитанию, но конфликт этот настолько бросается в глаза, что привел многих к взгляду, что Пушкин стал поэтическим выразителем уже других социальных тенденций— не дворянских, а буржуазно-капиталистических. Мнение это попало даже в «Литературную энциклопедию», как выражение общепринятой точки зрения. В статье о Пушкине там сказано следующее:
«Пушкин вырос на почве дворянской культуры и тесно связан с дворянским обществом. Вместе с тем, важнейшая черта пушкинского творчества — критика феодальных отношений. Пушкин принадлежал к тем слоям дворянства, которые становились на путь капиталистического развития».
Согласно этому воззрению, Пушкин оказывается порождением не деградирующей аристократии, а другой дворянской прослойки — капитализирующихся помещиков. И тот и другой взгляд является результатом механического социологизированья.
Вторая точка зрения, рассматривающая Пушкина как идеолога капитализирующегося дворянства, является упрощением точки зрения покойного А. В. Луначарского, выраженной много гибче, более богатой оттенками, носящей отчасти гипотетический характер. Ввиду интереса точки зрения А. Луначарского выпишем его мнение подробнее:
«…та ветвь, на которой сидел Пушкин, была гнилая и трещала под ним. В Болдине, куда Пушкин поехал с лучшими намерениями заняться сельским хозяйством, он переживает бурю в своем классовом сознании, вынужденный в значительной степени схоронить все свои надежды даже на такой скромный исход для культурного дворянина и взвесить — быть может, пока полусознательно — совсем другие пути, уже уводящие его прочь из лагеря дворянства.
Этот выход, однако, не был так разителен и, можно сказать, театрален, как выход Толстого. Перелома тут наверное не было бы, если бы судьба и дала Пушкину прожить значительно более долгую жизнь. В этом случае мы только увидели бы героические старания Пушкина окончательно стать реалистом, прозаиком, журналистом и сохранить свою независимость путем продажи рукописей на рынке, то есть путем вольного служения новым развертывающимся в стране силам безыменного, нечиновного, неродовитого читателя, на которого уже сильно, хотя и страдальчески, начинает работать Белинский; может быть, мы увидели бы дальнейшую дружбу Пушкина с Белинским; может быть, мы увидели бы Пушкина на путях герценовских.
Все это, конечно, не толстовское бегство из барства в мужичество, а скорее осторожный и полный сомнений переход с барских позиций на буржуазные. Можно, однако, с уверенностью сказать, что буржуазный цинизм, оголенные буржуазные программы ни в коем случае не были бы приняты Пушкиным и что его дальнейшее миросозерцание оформилось бы либо в какие-нибудь интереснейшие кристаллы западническо-славянофильских переходов и амальгам, либо даже в форму сочувствия занимающейся заре социализма в тех утопических и вместе с тем столь эстетически привлекательных проявлениях, какие порождались в то время на Западе (Сен-Симон и другие). Но все это может быть только гаданием».
Луначарский высказывает ряд предположений, но все же склоняется к тому, что Пушкин в своем развитии переходил на буржуазные позиции.
Однако, целый ряд фактов мешает нам согласиться с положением, согласно которому Пушкин, покидая барско-дворянские позиции, превращался в буржуазно-капиталистического идеолога. Да, Пушкин был в конфликте с классом, который его взрастил, Пушкин был в среде своего класса отщепенцем, — это значит, что он двигался уже по направлению вперед и дальше от своего класса. Куда двигался — это вопрос не легкий для исследователей; ответ на него был неясен для самого Пушкина. Если процесс разрыва со своим классом был мучителен и полон блужданий для Некрасова, Щедрина и Толстого, живших в более позднюю эпоху, когда оформились уже и либерально-буржуазное и разночинно-крестьянское направления общественной мысли, когда было что выбирать, то каково было Пушкину, которому приходилось ориентироваться в политической пустыне, среди безмолвных или славословящих, посреди согнутых спин, когда Белинский и Герцен, так много подвинувшие вперед политическую мысль в России, только начинали свои искания. Субъективно он готов был замкнуться в свой дом, в свое поместье, что напоминает определенный этап в биографии Толстого. Это было замечено уже Луначарским:
«Он готов был даже отказаться, — писал он, — от политического влияния, не только личного, но и за свою группу, он готов был уйти в партикуляризм, готов был поставить своей задачей (такой период был и у Толстого) возвращение к усадьбе к поместью, доброхозяйственное отшельничество, скрашенное высокой куль-турой для себя, для культурнейших современников и потомков».
Ну, а объективно? Луначарский, а вслед за ним и большинство современных литературоведов считают, что Пушкин двигался к буржуазному сознанию? Так ли это? Разобраться в этом нам поможет выяснение вопроса, как Пушкин относился к капитализму, знакомому ему по внимательному наблюдению за европейской жизнью и авангардные проявления которого — хотя бы в виде власти денег— он встречал и вокруг себя в России.
Пушкин размышлял о капитализме, он сопоставлял социальный строй России с социальным строем Англии. Докапиталистическую структуру России Пушкин оценивал выше общественных отношений Англии, прошедшей уже через промышленный переворот, с ее разительными антагонизмами богатства и нищеты. Чрезвычайно важно, что отрицательное отношение Пушкина к социальной структуре самой передовой капиталистической страны Европы было вызвано положением ее народных масс, неимоверной эксплуатацией пролетариата и его полной необеспеченностью. Положение русского крепостного крестьянина Пушкин считал неизмеримо более благополучным, чем положение английского пролетария:
«Прочтите жалобы английских фабричных работников: волосы встанут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство с одной стороны, с другой — какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смидта или об иголках г-на Джаксона. И заметьте, что всё это есть не злоупотребление, не преступление, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника, но посмотрите, что делается там при изобретении новой машины, избавляющей вдруг от каторжной работы тысяч пять или шесть народу и лишающей их последнего средства к пропитанию… У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны. Подушная платится миром; барщина определена законом; оброк не разорителен (кроме как в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленности усиливает и раздражает корыстолюбие владельцев). Помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своего крестьянина доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем вздумает, и уходит иногда за 2 ООО верст вырабатывать себе деньгу… Злоупотреблений везде много; уголовные дела везде ужасны».
Положение английских пролетариев подымает у Пушкина волосы дыбом от ужаса!
Дальнозоркости Пушкина делает честь, что он рассматривает бедствие рабочих не как результат злоупотребления и случайных устранимых обстоятельств, а как следствие системы и закона. Пушкин в известной мере понял внутреннюю механику капиталистического прогресса, развивающегося на костях пролетариев. Бедствия народных масс в Англии поэт сравнивает с картинами египетского рабства. Иго египетских рабов эстетически смягчалось в глазах Пушкина библейской отдаленностью времен и божественным величием азиатского деспотизма фараонов, но власть над народными массами, аналогичная власти повелителей Египта, в руках ограниченных мещан Смидтов и Джаксонов придавала современной социальной трагедии оттенок унизительной, с точки зрения Пушкина, пошлости.
По мнению Пушкина, русский крепостной вместе с большей долей обеспеченности сохранил больше человеческого достоинства, сметливости, инициативности, опрятности. Русский крепостной имеет свое жилище, свой дом, гарантию какого-то минимума личной жизни и независимости. У пролетария нет и этого:
«Взгляните на русского крестьянина: есть ли тень рабского унижения в его поступи и речи? О его смелости и смышленности и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны. Путешественник ездит из края в край по России, не зная ни одного слова пo-русски, и везде его понимают, исполняют его требования, заключают с ним условия. Никогда не встретите вы в нашем народе того, что французы называют un Ibadaud никогда не заметите в нем ни грубого удивления, ни неве-жественного презрения к чужому. В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. Наш крестьянин опрятен по привычке, по правилу: каждую субботу ходит он в баню; умывается по нескольку раз в день…»
П. Е. Щеголев считает, что Пушкин в своем сопоставлении положения русского крепостного крестьянина и английского пролетария покривил душой, сознательно погрешив против истины:
«Пушкин знал болдинскую действительность, — писал он в книге „Пушкин и мужики“, — нищенский рабский быт разоренных имений Пушкиных, и поэтому грустным памятником резкого несоответствия жизненной правде является изображение крепостного мужика в сравнении с английским рабочим в тех же „Мыслях на дороге“ (иначе — „Путешествие из Москвы в Петербург“. — В. К.), изображение, дающее повод говорить о защите крепостных устоев… В своих имениях Пушкин не мог найти подтверждения благополучному состоянию мужика… Действительно, в своей публицистике, которая, несмотря на все компромиссы, не увидела света, Пушкин перегнул, и даже слишком».
Щеголев ошибается. Пушкин не кривил душой, он добросовестно заблуждался. Он не замазывал тяжелого положения крестьян, но считал его результатом злоупотреблений. Мы уже цитировали: «Злоупотреблений везде много; уголовные дела везде ужасны». И Пушкин, как бы оберегая себя от неправильных толкований, вновь повторяет:
«Избави меня боже быть поборником и проповедником рабства; я говорю только., что благосостояние крестьян тесно связано с пользою помещиков, — и это очевидно для всякого. Злоупотребления встречаются везде».
Для оценки эволюции Пушкина чрезвычайно интересно сопоставить приведенные рассуждения Пушкина, относящиеся к 1833–1835 годам, с «Деревней», написанной в 1819 году, в период самого острого политического свободомыслия поэта. Оценка положения крепостных крестьян в оба периода совершенно одинакова. И в 1819 году Пушкин очень оптимистически смотрит на материальные условия существования крестьян. Жилище и корова входят как атрибуты и в поэтическое описание деревни, участвуя в создании эстетического эффекта, окрашенного в светлые тона:
Оценка материального положения русского крестьянина почти не изменилась у Пушкина, но политические его взгляды изменились очень значительно. Однако, Пушкин, и ищущий примирения с самодержавием, так же остается непримиренным с крепостным правом, как и в преддекабрьский период. Только молодой Пушкин надеялся, что срок раскрепощения близок, а зрелый Пушкин, Пушкин — пленник Николая I, с огорчением видел, что условия ликвидации рабства не приспели.
«Судьба крестьянина, — заканчивается главка „Русская изба“ в статье, откуда взяты все приведенные выше цитаты, — …улучшается со дня на день по мере распространения просвещения… Благосостояние крестьян тесно связано с благосостоянием помещиков; это очевидно для всякого. Конечно: должны еще произойти великие перемены, но не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…»
Пушкин патриархально объединял интересы помещика и крестьянина. Это проистекало из его положения дворянина, но в то же время настойчивое стремление к ликвидации крепостного права показывает, что пушкинская критика капитализма отражала отрицательное отношение к нему представителей докапиталистического хозяйства не только в лице господствующих, но отчасти и в лице угнетенных, в лице эксплуатируемых. Нас при этом не должна смущать боязнь революции у Пушкина. Русский мужик, тогда, еще религиозный и верноподданный, в своем подавляющем большинстве также в то время ожидал облегчения своей участи сверху.
Отрицательное отношение к капитализму, к деньгам, к капиталистической морали отразилось и в художественном творчестве Пушкина. Главная идея «Скупого рыцаря» — обесчеловечивающая власть денег. Сын Скупого Рыцаря Альбер — неплохой малый. Он — эпикуреец, гуляка праздный, тип, к которому Пушкин всегда относился в какой-то степени сочувственно. Предложение менялы отравить отца сначала просто не вмещается в его голову. Поняв его, он приходит в ярость, тут же, однако, превращая свое негодование в хитрое средство отнять деньги у неосторожного ростовщика. Но в то же время Альбер с радостью принимает вызов отца, надеясь убить его на законной дуэли, чтобы ускорить получение наследства. Власть денег разрушает моральные устои. Сына не страшит перспектива отцеубийства; он жалеет, что герцог мешает ему убить отца:
Сын уже не может понять ужас герцога, представителя разрушаемых деньгами феодальных добродетелей. Он огорчен миротворчеством герцога. Но и отец Альбера, Скупой Рыцарь, потерял человеческий облик под властью денег. Он жесток, он добивается своих сокровищ любой ценой. Золото разрушило патриархальность старых времен, принеся взамен неправду и преступление. Скупой барон смотрит на свое золото:
Скупой Рыцарь знает разрушительную силу денег, но он уже находится безраздельно под их властью. Он одержим страшной силой, он трагичен, потому что он жертва своей страсти, но в то же время он активный проводник новой, бесчеловечной морали, пришедшей на смену разрушенной феодальной нравственности. Самые святые чувства, совесть, честь, родительские обязанности он попрал во имя стяжанья. Скупой Рыцарь вдвойне бесчеловечен. В жертву жажде денег он принес не только других, но и себя, свою личность, свое неотъемлемое право на нормальные, естественные чувства и нормальное естественное развитие:
В «Скупом рыцаре» власть денег выступает покамест только в виде страсти к накоплению сокровищ, но и этого достаточно Пушкину, чтобы показать, что деньги накопляются на костях, на крови, на бесчеловечии, что они несут с собой потоки грязи и безнравственности. Обвинительный приговор, вынесенный капитализму в этой драме, носит моральный характер, но он произнесен убежденно, справедливо и величественно. Старая нравственность разрушена, а на смену ей идет убийство, грабеж, подлость, сын восстает на отца, отец подымает руку на сына. Гасуб на смену Тазиту выступает представителем новой, более высокой нравственности; деньги же, по мысли Пушкина, несут только разрушение. Осуждение капитализма у Пушкина тем сильней, тем безоговорочней, что он не видит его творческой, его производительной стороны. Он критикует капитализм не с точки зрения будущего, а с точки зрения прошлого. Общая оценка надвигающихся новых времен, где деньги будут властвовать безраздельно, резюмируется в восклицании герцога:
Идея «Скупого рыцаря» по-новому повторяется в «Пиковой даме». Самый выбор главного героя любопытен. Герман — инженер, хотя и военный, но все же человек новой профессии, несколько необычной для дворянского круга. Герман — человек холодного, расчетливого разума и сильных страстей. «У него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля», но все недюжинные способности его сосредоточены на одной мысли: на обогащении, на деньгах. «Деньги — вот чего алкала его душа». Из страсти к деньгам Герман становится убийцей старой графини, из страсти к деньгам он топчет естественное чувство любви к женщине. Плачущая влюбленная Лиза не трогает ни одной струны; в его сердце: «Герман смотрел на нее молча: сердце его также терзалось, но ни слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть ее горести не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли о мертвой старухе. Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны, от которой ожидал обогащения». Герман, как и Скупой Рыцарь, — фигура трагическая. Он кончает безумием: страсть к деньгам и здесь проявляет себя как ужасная, роковая разрушительная сила.
Отношение Пушкина к капитализму, в той форме, в какой он имел с ним дело и как он его понимал, в известной степени продиктовано аристократическим презрением к торгашеству, к деньгам и аристократической идеализацией феодально-помещичьих нравов. Однако, аристократический момент далеко не исчерпывает отрицательного отношения Пушкина к буржуазно-капиталистической нравственности. Известно, что и в отношении Герцена к капитализму психологические черты барина-аристократа сыграли свою роль. Пока ограничимся установлением факта, что Пушкин относился к возникающему капитализму, к его авангардным проявлениям в России отрицательно. Он осуждал нарождающуюся капиталистическую нравственность. Это обстоятельство много помогает нам в выяснении природы одиночества Пушкина. Пушкин был дворянский поэт, и в то же время он был в конфликте с дворянством; Пушкин был сыном буржуазного просвещения, и в то же время Пушкин не признавал нарождавшейся капиталистической нравственности.
В итоге Пушкин оказывался в конфликте с господствующей моралью дворянского булата и с нарождающимися законами буржуазного злата:
И то и другое было одинаково несправедливо и бесчеловечно, и то и другое одинаково не устраивало Пушкина.
Главный социальный интерес Льва Толстого как художника и как мыслителя Ленин определял следующими словами:
«В ряде гениальных произведений, которые он дал B течение своей более чем полувековой литературной деятельности, он рисовал преимущественно старую, дореволюционную Россию, оставшуюся и после 1861 года в полукрепостничестве, Россию деревенскую, Россию помещика и крестьянина».
Анализируя творчество и миросозерцание Пушкина, легко’ заметить, что великого поэта очень сильно занимало не дворянство само по себе, не конфликт между крепостническим хозяйством и потребностями зарождавшегося капиталистического рынка, а взаимоотношения дворян и крепостных, «Россия помещика и крестьянина», но тех времен, когда о ликвидации крепостного права можно было только тайно мечтать. Пушкин фиксировал свое внимание на центральном классовом конфликте эпохи, на конфликте, который и до него, и после него определял исторические судьбы России. Пушкин не был бы реалистом, если бы он обошел главный вопрос современной ему действительности — вопрос о помещике и его крепостном рабе. Что здесь заключена проблема проблем, что все политические вопросы упираются в мужика — это понимали, пожалуй, все. Однако, подавляющая масса дворянства, начиная с Романовых и кончая владельцами отдаленнейших медвежьих углов России, из этого делала только один вывод: все должно оставаться по-старому, беспощадно и жестоко должны пресекаться самые зачаточные поползновения к изменению отношений, чуть было не опрокинутых восстанием Пугачева. Как горюхинский управитель, правительство и господствующий класс в России пеклись о смирности вотчины, как о главной крестьянской добродетели.
Просвещенный и ясный разум Пушкина понимал, что старые отношения не могут быть сохранены надолго, что упорство в проведении социальной политики Николая I приведет рано или поздно к катастрофе. Известно, как сам Пушкин желал разрешения противоречия между помещиками и крепостными. Его страшила перспектива низовой народной революции. Разумная предусмотрительность и человеколюбие господствующих могли бы, — полагал он, — привести к компромиссу, удовлетворяющему обе стороны. Онегин в своих владениях
и уже даже после этого мероприятия — раб судьбу благословил. Если бы все помещики были подобны Онегину или даже родителям Гринева, крестьянские восстания типа движения Пугачева были бы просто невозможны.
«Я знал, — рассуждает Гринев в одном из вариантов „Капитанской дочки“, — что матушка была обожаема крестьянами и дворовыми людьми, батюшка, несмотря на свою строгость, был также любим, ибо был справедлив и знал истинные нужды подвластных ему людей. Бунт их был заблуждение, мгновенное пьянство, а не изъявление их негодований».
Однако, в чем бы ни заключались причины волнений крепостных, Пушкин и в письмах, и в публицистических высказываниях, и в художественных произведениях осуждал восстание как путь к улучшению положения крестьян. Насильственное усмирение крестьянских восстаний он считал неизбежным, но он в то же время ожидал от победившей власти милости, благоразумия и предусмотрительности. Нечего и говорить, что эти ожидания были напрасны. Любопытно отметить, что Пушкин как правдивый художник, как реалист не изображает фактов милости правительства к мужикам, особенно к бунтующим. Отрицательное отношение к восстанию Пугачева выражено в «Капитанской дочке» вполне ясно. Мероприятия правительства по усмирению восстания оправданы — кроме жестокостей, однако. Милость же и справедливость Екатерины II обращены только на несправедливо осужденного дворянина Гринева. Милость императрицы в повести Пушкина не нарушает практики социальной системы, она не затрагивает установившегося характера отношений помещиков и крепостных.
В «Дубровском» сюжет включает в себе описание крестьянского бунта. Бунт вызван не политически зрелым недовольством крепостных своим положением, а их нежеланием перейти из-под власти доброго помещика под власть злого самодура. В изображении мотивов движения крепостных лишний раз обнаруживается зрелость реализма Пушкина, избегавшего всего доктринерского, надуманного, тщательно следившего’ за правдоподобностью повествованья во всех его деталях. Бунтующие мужики не идеализируются Пушкиным. В прощальную речь Дубровского, обращенную к покидаемым им соратникам, вложены и такие слова: «Но вы все мошенники, и вероятно не заботитесь оставить ваше ремесло». Под ремеслом здесь подразумевается разбой. Однако, Пушкин для развязки; не использует ни одной черты, которая смягчила бы отрицательную характеристику угнетателей крестьян. Мирная развязка — прекращение бунта — мотивирована любовью: Дубровский сложил оружие, потому что он опоздал помешать свадьбе Маши с князем Верейским, потому что Маша считает своей обязанностью быть верной религиозному обету.
Анализ классовой позиции Пушкина нельзя просто исчерпать ссылкой на то, что он был против крестьянских восстаний, что он считал необходимым усмирение восставших. Пушкин жил в обстановке, когда противоречиво и часто неясно для современников шли начальные стадии процессов классовой размежевки, ускорившейся после реформ 60-х годов и совершенно определившейся уже после образования рабочего класса, ко времени революции 1905 года. Его гуманность носила еще «обще-человеческий», то есть отвлеченный характер. Пушкин боялся народной революции прежде всего потому, что он бережно относился к жизни каждого человека, человека вообще.
«Не приведи бог видеть русский бунт, — писал он, — бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уже люди жестокосердые, коим чужая головушка — полушка, да и своя шейка — копейка».
И тем не менее Пушкин всю жизнь проявлял неотступный интерес к народным революционным движениям! Эта тема его постоянно привлекала; как завороженный, он к ней возвращался вновь и вновь. Смутное время, Стенька Разин, Пугачев, крестьянская программа декабристов, восстания крепостных в Западной Европе, французская революция, бунты против помещиков, против аракчеевских военных поселений, холерные бунты — являются почти непрерывным предметом его изучений, размышлений, творческих замыслов. Его интерес к книге Радищева и к его судьбе — это интерес к идеологии народной крестьянской революции, создаваемой образованным человеком из дворянства. Его любопытство с какой-то своеобразной остротой приковано к судьбе нескольких дворян и офицеров, перешедших на сторону Пугачева. Сюжет «Капитанской дочки» в значительной степени построен на взаимоотношениях Швабрина, в самом деле перешедшего к Пугачеву, и Гринева, заподозренного в таком переходе. Нас не должно смущать, что Швабрин— отрицательный’ тип, а Гринев, и попав в лагерь Пугачева, сохраняет верность Екатерине. Важно направление внимания Пушкина. Его занимает, как выглядит внутренняя жизнь самих восставших, их взаимоотношения, их распорядки, их психология. Пушкин понимает, что от этих исторических фактов нельзя отмахнуться, как от неприятных происшествий, что к ним нельзя отнестись по официальному: усмирил — и точка. Усмирение еще не обозначает их исторической ликвидации, усмиренные подымутся вновь и вновь, простым насилием нельзя превратить народные низы в послушных и неропщущих рабов.
Пушкин, путешествовавший по местам, охваченным восстанием Пугачева, нашел и по истечении многих десятилетий неугасшее сочувствие разбитому движению.
«Уральские казаки (особливо старые люди), — отмечал он в „Заметках к истории Пугачевского бунта“, — доныне привязаны к памяти Пугачева. Грех сказать, говорила мне 80-тилетняя казачка, на него; Мы не жалуемся; он нам зла не сделал. — Расскажи мне, говорил я Д. Пьянову, как Пугачев был у тебя посаженным отцом? — Он для тебя Пугачев, отвечал мне сердито старик, а для меня он был великий государь Петр Федорович. Когда упомянул я о его скотской жестокости, старики оправдывали его, говоря: не его воля была; наши пьяницы его мутили».
Пушкин чувствовал, что во взаимоотношениях помещиков и крестьян вопросы исторических и личных судеб сплетаются в роковой узел, который необходимо развязать или разрубить, ибо иначе все становится неверным, неясным, неопределенным, иначе нет будущего, которое можно было бы спокойно подготовлять для грядущих поколений; для своих детей. Да, у Пушкина была своя программа мирного разрешения волновавшего его социального конфликта, но она не успокаивала, не завершала тревожных размышлений, потому что Пушкин был слишком умен, чтобы не понимать, что жизнь-то упрямо складывается но каким-то своим жестоким и беспощадным законам, а не по его отвлеченным гуманным построениям.
Пушкин хорошо видел, какой горючий материал представляет собой крепостное население России, как оно легко воспламеняется, как часто достаточно только повода, чтобы скрытый огонь, бушуя и испепеляя, вырвался наружу. У Дубровского отнимают имение — мужики его готовы подняться не на жизнь, а на смерть: «Отец ты наш, — кричали они, целуя ему руки, — не хотим другого барина, кроме тебя, прикажи, государь, с судом мы управимся. Умрем, а не выдадим…» Пушкин рисует не патриархальную преданность мужиков своему исконному барину Дубровскому. Вовсе нет. Политически невежественные и неорганизованные крестьяне начала XIX века не могли еще подняться до осознанного выступления против строя. Они подымались стихийно, против конкретных обстоятельств, от которых им; приходилось туго. Пушкин; это понимает; мотивы нежелания крепостных Дубровского перейти под власть Троекурова он изображает совершенно трезво и нелицеприятно:
«Во владение Кирилу Петровичу! — ужасается крепостной кучер Дубровского Антон самой перспективы перехода к новому владельцу. — Господь упаси и избави — у него там и своим плохо приходится, а достанутся чужие, так он с них не только шкурку, да и мясо-то отдерет. — Нет, дай бог долго здравствовать Андрею Гавриловичу, а коли уж бог его приберет, так не надо нам никого, кроме тебя, наш кормилец. Не выдавай ты нас, а мы уж за тебя станем».
Пушкин, осуждавший крестьянские бунты и пугачевское движение, не возлагал за них ответственность; на самих угнетенных. Он считал, что кровопролитные и подчас жестокие народные возмущения являются неизбежным ответом на жестокость помещиков и правительства. Критикуя взгляды Радищева, Пушкин, однако, по поводу описания продажи крепостных наподобие продажи бессловесного’ скота, замечает:
«Следует картина, ужасная тем, ‘что-она правдоподобна. Не стану теряться вслед за Радищевым в его надутых, но искренних мечтаниях, с которыми на сей раз соглашаюсь поневоле…»
Разве сатирическая летопись прадеда Белкина не вводит нас также в размышления Пушкина о положении народных масс и о причинах их постоянных волнений? Летопись эта отличается «ясностью и краткостью слога: например: 4 мая. Снег. Тришка за грубость бит. 6 — корова бурая пала. Сенька за пьянство бит. 8 — погода ясная. 9 — дождь и снег. Тришка бит по погоде». Что же еще оставалось бесчисленным Тришкам и Сенькам, как не подыматься с дрекольем и ножами, если для них битье было так же неизбежно, как погода?
В «Капитанской дочке» Пушкин с содроганием рассказывает о мерах усмирения, применявшихся правительством. Он резко-ополчается против пыток. Он с ужасом рассказывает об отсеченных ушах и носах, о вырезанных языках у мятежных башкир, о плавучих виселицах, пущенных по течению Волги.
После разгрома Пугачева к правительственным зверствам он, относится с таким, же осуждением, как и к зверствам Пугачева. Нравоучительная тирада: «лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений» — адресована не мятежникам1, а дворянству и правительству. Пушкин сознавал в известной мере классовый характер борьбы восстающих крестьян с дворянством и правительством! В «Общих замечаниях» к «Истории Пугачева» Пушкин говорит:
«Весь черный народ был за Пугачева: духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны. (NB. Класс приказных и чиновников был еще малочислен, и решительно принадлежал простому народу. То же можно сказать и о выслужившихся из солдат офицерах. Множество из сих последних были в шайках Пугачева. Шванвич один был из хороших дворян)».
В подчеркнутых словах нельзя не видеть зародыша признания закономерности и неизбежности пугачевского движения. Такое отношение к причинам крестьянского движения расходилось с официальным отношением к нему — и со стороны правительства, и со стороны дворянства. Еще и в ином расходился Пушкин с официальным дворянским отношением к бунтовщикам и крепостным вообще. Это «иное» было невесомо с точки зрения поверхностно’ рассматриваемых политических программ, его не так было легко, особенно современникам, выразить словами, но заинтересованной стороне оно ударяло н нос; в нем опять проявлялась «крамола» Пушкина, хотя с точки зрения формальной в своих произведениях, посвященных крестьянскому движению, Пушкин высказывал лояльно-монархические взгляды. Недаром Николай I остался не очень доволен историческими изысканиями Пушкина о восстании Емельяна Пугачева. Различие мнений Пушкина и Николая о том, как должно быть озаглавлено ученое сочинение поэта, вводит нас в курс этого «иного». Пушкин назвал представленное царю на цензуру сочинение «История Пугачева», на что царь заметил, что Пугачев не может иметь историю. Почтенное слово «история» могло быть применено к царям, вельможам, к дворянам, но оно’ резало слух царя по отношению к бунтовщику, к предводителю восставших мужиков. История могла быть у человека; крепостной же раб был не человеком, а вещью, скотом, а тем более восставший раб. Пушкин же смотрел на крепостных мужиков— как на мирных, так и на восставших, — как на людей, как на личности. Пугачев, с его точки зрения, имел свою историю, не менее интересную, чем усмирявшие его генералы. Психология восставших и крепостных была ему не менее интересна, чем — психология дворян, которые одни только и считались людьми. Психологический портрет Пугачева обрисован Пушкиным с большим ‘сочувствием. Он вольнолюбив, смел, великодушен, помнит добро, обладает природной сметкой, в нем много чувства собственного достоинства.
«Старые люди еще рассказывают, — повествует Пушкин, — о его смелых ответах на вопросы проезжих господ (когда его везли в Москву для расправы). Во. всю дорогу он был весел и спокоен».
Пугачев в представлении Пушкина не так уж, по-видимому, безнадежен, чтобы не понять отвратительность и противоестественность зверств. Пугачев мечтает сесть на трон, как когда-то Лже-Димитрий. Гринев напоминает ему тяжкий конец самозванца. В ответ на это Пугачев рассказывает сказку об орле, который предпочел жить тридцать три года, питаясь горячей кровью, чем триста лет питаться падалью, как ворон, Гринев дает свое гуманистическое толкование проел у ш анной сказке: «Жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину». Услышав эту неожиданную сентенцию, Пугачев посмотрел на Гринева «с удивлением и ничего не отвечал».. Значит, Пугачев вовсе не жесток по природе, он только никогда не слыхал на своем веку просвещенного и человеколюбивого слова. Но в этом уже был виноват не он, а его враги, его усмирители.
Пушкин до ужаса четко представлял себе картину жестокостей, чинившихся пугачевцами. Но он обладал достаточно широким и свободным взглядом на вещи, чтобы понимать, что даже эксцессы доведенных до крайности крестьян не причина для того, чтобы относиться к социальным низам не как к людям. Ведь не меньшее, а большее количество зверств чинили дворяне усмирите ли, однако же никто не сомневался в том, что они люди, личности, хотя с последних-то можно было спрашивать много больше, чем с темных людей, всеми средствами защищавших свою жизнь и свободу.
С удивительной психологической и социальной проницательностью показал Пушкин, что жестокость к барам вовсе не признак злой души. В «Дубровском» кузнец Архип поджигает барский дом, в котором ночуют приказные, предварительно закрыв дверь на запор, чтобы они не могли спастись, и, рискуя жизнью лезет на горящую крышу, чтобы спасти кошку.
«Чему смеетесь, бесенята? — оборвал любопытствовавших мальчишек, — бога вы не боитесь: божия тварь погибает, а вы сдуру радуетесь! — и поставя лестницу на загоревшуюся кровлю, он полез за кошкою. Она поняла его намерение и с видом торопливой благодарности уцепилась за его рукав. Полуобгорелый кузнец с своей добычей полез вниз».
Савельич из «Капитанской дочки» ничем не напоминает Пугачева. Он раб, довольный своей рабской участью. Он не желает себе другого удела, кроме службы у господ, которым он предан не за страх, а за совесть. Однако, раб этот обрисован Пушкиным как психологически положительный тип, как человек, обладающий оригинальной нравственной физиономией. По нравственным своим качествам’ Савельич выше многих представителей господствовавшего дворянского сословия, личные права которого были обеспечены многими правительственными указами. Вот эта сторона творчества и мировоззрения Пушкина воспринималась царем и его кликой как крамола и бунтовщичество.
Недовольство отношением Пушкина к (мужику принимало иногда анекдотические формы. Так его печатаю упрекали в том, что он назвал дворянских барышень девчонками, а крестьянскую «девку» — девой. Но за анекдотическим выражением скрывалось дворянское классовое чутье, безошибочно чувствовавшее в духе поэзии Пушкина что-то тревожное, неблагонадежное, расходящееся с традиционным дворянским восприятием людских взаимоотношений. Пушкин мог сколько угодно называть пугачевское восстание «гнусным бунтом, коего цель была ниспровержение престола и истребление дворянского рода» («Капитанская дочка»), — он оценивал положение крестьян и проявления крестьянской революционности не так, как это полагалось по официальному. Николай не мог до конца осмыслить, что ему не нравилось в отношении Пушкина к Пугачеву— для этого он не был достаточно тонок, но оно ему не нравилось, и он делал замечания великому поэту. Царь в данном случае выступал только как выразитель общего мнения господствовавшего класса.
«В публике очень бранят моего Пугачева, — записывал Пушкин в своем дневнике, — а что хуже, — ее покупают. Уваров (министр народного просвещения. — В. К.) большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении».
Для отношения к мужику, да еще к бунтующему, как к человеческой личности, необходим был иной взгляд на него, чем обычный дворянский. И здесь мы вновь видим, трещины, возникшие между Пушкиным и всей массой его класса, и здесь Пушкин выступает как отщепенец, как одиночка. Пушкин считал счастьем для России, что притязания немногочисленной аристократии разбились о самодержавие государей, потому что это, по его мнению, оставило открытым путь к мирной ликвидации крепостного права, а тем самым и к смягчению режима. Пушкин считал политическую свободу неразлучной с освобождением крестьян. Политическое преобразование он считал теснейшим образом связанным с социальным. Приведенное мнение относится к 1822 году, когда на Пушкина оказывали сильное влияние декабристы. Как видим, и тогда Пушкин стремился избежать насильственных средств для преобразования России. Но как бы то ни было — Пушкин понял, что ликвидация крепостного права является основой всех стремлений к политической свободе. Она — альфа и омега всякой освободительной программы, претендующей на успех; она — условие гражданского равенства сословий. Впоследствии’ Пушкин скреп я сердце отказался от программы политической свободы, но мыслей своих о необходимости освобождения крестьян он не изменял. Он возвращался к ним неоднократно, — мы уже говорили об этом. Пушкин не был политическим деятелем, он не разрабатывал программы, как, на каких условиях, должно произойти освобождение крестьян. Но он относился к классовому конфликту помещиков и крестьян, как к центральному конфликту эпохи; он считал, что от характера его разрешения зависит характер исторических судеб России; он чувствовал, что дворянская почва зыблется под ногами, что под ней — огнедышащие и необузданные силы, которые в будущем могут прорваться наружу и все затопить. Он не желал катастрофического характера разрешения конфликта; ему дороги были и культурные завоевания и интересы дворян — класса, к которому он принадлежал. И в то же время Пушкин признал основное требование тогдашнего крестьянства — уничтожение крепостной зависимости — правильным, законным и подлежащим удовлетворению.
С точки зрения диалектики классовой борьбы Пушкин оказывался в процессе движения от одного класса к другому. Между его идеологией и господствовавшей дворянской идеологией образовалась все расширявшаяся трещина. Пушкин поднялся на такую высоту разумения, при которой он признал ценность личности крестьянина и правоту его основного требования.
Тенденции классового развития Пушкина можно ‘определить, если исследовать их тем же методом, каким исследовал Ленин эволюцию Льва Толстого, то есть соотнося их к центральному социальному конфликту эпохи, исходя из того, что:
«
Классовый смысл эволюции творчества Пушкина необходимо искать не по линии от дворянства к буржуазии или от дворянства к мещанству, а по линии от дворянства к крестьянству, по типу эволюции Льва Толстого. Не надо только упрощать исторической картины, терять ясного сознания степени процесса в разных исторических эпохах. Толстой при всех своих противоречиях и предрассудках уже покинул пределы класса дворян и перешел на сторону класса крестьян. Пушкин болезненно, идя не по прямой линии, отрывался от класса дворян, но еще не оторвался от него, еще оставался в пределах класса, в котором родился, но с которым он вступил в состояние конфликта.
Пушкин — это не Толстой, их позиции не совпадают. Нельзя доказывать, что если Пушкин не был бы убит, он стал бы таким же, как Толстой, охарактеризованный известными статьями Ленина. Гадать о противоречивой эволюции отдельного человека, даже если он гений, в неразвитой, политически и социально еще мало расчлененной среде — трудно и ненужно. Важно другое, — важно установить, что позиция Пушкина в первой трети XIX века знаменует начало процесса, завершение которого’ мы имеем в творчестве Толстого. Конфликт начала этого процесса оказывается родственным конфликту Льва Толстого с действительностью, как с своим концом, если учесть нарастание вызвавших его противоречий, воспроизведение их на расширенной основе, в условиях исторического процесса в России, причем в данном случае даже не важно, кто прошел персонально весь путь развития этого процесса до конца и возможен ли он был для человека одного поколения.
Утверждать, что Пушкин развивался в классовом отношении по линии от дворянства к буржуазии можно только в том случае, если признать, что Пушкин рос исключительно под воздействием иноземных влияний. Переоценить значение буржуазного прогрессивного просвещения Запада для развития Пушкина просто трудно, настолько оно было велико. Французское влияние он всосал чуть что не с молоком матери. Брат поэта Лев рассказывает: «Воспитание его мало заключало в себе русского. Он слышал один французский язык, гувернер его был француз, впрочем человек неглупый и образованный; библиотека его отца состояла из одних французских сочинений. Ребенок проводил бессонные ночи и тайком в кабинете отца пожирал книги одну за другой. Пушкин был одарен памятью неимоверною и на одиннадцатом году уже знал наизусть всю французскую литературу».
Отбрасывая в сторону обывательски-наивную форму выражения — «знал наизусть всю французскую литературу», — мы должны признать это свидетельство справедливым. Оно подтверждается всеми другими данными. Однако, невозможно себе представить, что русский национальный поэт Пушкин есть продукт французского просвещения, а, следовательно, и французских социальных отношений — и только; это нелепо, это противоречит марксизму, который объясняет развитие идеологии не филиацией идей, а реальным воздействием классового процесса на участвующих в нем людей.
Пушкин подвергся воздействию прогрессивного буржуазного просвещения и гуманизма, а вместе с этим начался не вполне осознаваемый поэтом процесс социального укоренения новой идеологии. Традиционным дворянским взглядам она противоречила; опереть ее на потребности и интересы русской буржуазии было невозможно, как невозможно опереть большое, весомое, по законам передовой техники построенное сооружение на ублюдочные столбики из необожженной глины: слишком ничтожна была тогда русская буржуазия, слишком в плену она была у казенной идеологии. В итоге Пушкин оказался отщепенцем, почти одиночкой по тем временам, но вовсе не вне социального процесса.
Противопоставление гения эксплуататорским классам как начала внеклассово-общенародного возвратило бы нас к давно покинутым и ничего не объясняющим прописям буржуазной социологии. Выработанные западным буржуазным’ просвещением взгляды, еще содержавшие в себе иллюзии всенародности и гуманности, Пушкин переносил на всех людей, в русских условиях на. мужика, в сложном соединении с дворянскими взглядами и даже с дворянскими предрассудками. Идеология Пушкина противоречива, противоречив ее социальный смысл, но она результат противоречий самой жизни, медленно, трудно и сложно формировавшейся. В конце концов и взгляды Толстого причудливо противоречивы, но самые сложные противоречия всегда создавала сама жизнь. Противоречия жизни, однако, тем отличаются от произвольных мыслительных конструкций, что последние мертвы, а первые развиваются и ищут реального разрешения.
Противоречия, в которые попал Пушкин, толкали его в ту сторону, куда много позже пришел Толстой.
Во взглядах и творчестве Пушкина нетрудно заметить много моментов, впоследствии нашедших себе более полное и энергичное выражение в творчестве Толстого. Мотив личного, частного устройства жизни, стремление к своему счастью звучит и у Толстого. У Толстого оно также переходит в критику двора, света, бюрократии, официальных интересов, войны и военной славы. Однако, критика Пушкина еще не приобретает остроты толстовской критики; он лишь брезгливо отстраняется от того, что он осуждает. Толстой же вырастет в обличителя, восстающего’ против неправедной жизни и зовущего ее изменить на началах новой нравственности. Пушкин ищет свободы и независимости в своем дому, в своем поместьи. «Тысячи причин, — писал он, — повелевают нам присутствовать в — наших поместьях, а не разоряться в столицах под предлогом усердия в службе, но в самом деле из единой любви к рассеянности и чинам». Одним из мотивов пушкинского стремления к хозяйничанью была забота о том, «что будут нищи наши внуки». Пушкин полагал, что можно вести хозяйство, соблюдая обоюдную выгоду и помещика, и крестьянина.
Все эти фазы проходит и Лев Толстой, но он не задерживается на них. Возвращение в поместье, хозяйствование во имя интересов и своих детей и (крестьян скоро обнаруживают перед ним свое утопическое содержание. Толстой, складывавшийся как исторический деятель и писатель, после реформы 19 февраля 1861 года уже не мог мечтать о раскрепощении как о панацее; он выражает интересы крестьянина не в форме требований раскрепощения, а в форме требований земли. Толстой считает безнравственным владение землей теми, кто на ней не трудится. Зато неизмеримо более решительно и революционно, чем взгляды Пушкина по крестьянскому вопросу, но Толстой к этому объективно-революционному крестьянскому выводу пришел через ступени, на которых когда-то стоял и Пушкин.
Толстой с огромным напряжением переживал муки совести. Он впитал в себя и выразил и в искусстве, и в своей философии стихийный протест мужика против пришедшего в страну капитализма. Но тему совести, когтистого зверя, скребущего сердце, знал и Пушкин.
«В поэзии Пушкина, — отмечал Щеголев, — совесть говорила властным языком, и мотив раскаяния, покаяния часто звучал в его художественном творчестве. С необычайной силой запечатлен этот мотив в стихотворении „Когда для смертного умолкнет шумный день…“»:
И Пушкин, как и Толстой, пусть не с такою яростною силой, но все же отрицательно, встретил симптомы капиталистической нравственности, свидетелем рождения которой он был.
Любопытно, что в таких вещах, как «Из Пиндемонте», мы встречаем и у Пушкина довольно оформленный зародыш сочетания социальной критики с отрицательным отношением ко всякой политической деятельности, что было так характерно впоследствии для Толстого.
И, конечно, уж с чего также начинал Толстой— это с отношения к мужику как к личности, как к человеку со своим, психическим складом, особым и ценным, как психический склад любого другого человека.
Есть много общего, несмотря на различие дарований, и в художественном методе обоих гениев: реализм, простота, отношение к историческому роману не как к повествованию об официальных деяниях официальных лиц, а как к рассказу об обыкновенной семейной «роевой» жизни обыкновенных людей.
Могут указать, что в гении Пушкина; совершенно не было того, чего так много было в гении Толстого: ухода в сторону от столбовых путей истории, какого-то налета чудачества, исканий как бы самоучки, стремящегося на свой лад разрешить проблемы, над которыми бились в соединенных усилиях передовые и образованнейшие умы человечества. Но не надо забывать, что Толстой сделал то, о чем Пушкин только мечтал: он бежал от света и города в уединение своего поместья, в размышления под тихой сенью своего дома. Самоизоляция в закоулке, в стороне от плацдармов, где создавались и сталкивались передовые теории, в стороне от основных путей общественной жизни и классовой борьбы не могла бы не привести и самый замечательный ум к аберрациям типа Льва Толстого.
Пушкин уходил от дворянства, но и цеплялся за него. Тысячи — нитей реальных интересов, идеологических взглядов, предрассудков связывали его с классом, который в его время господствовал во всех областях хозяйственной, общественной, политической и культурной жизни России. Толстого мужик взял крепко за ворот и превратил его оппозицию свету в оппозицию строю. У Пушкина до этого не дошло, но он видел, что дворянство висит над мужицким недовольством, как над бездной. Пушкин много думал над крестьянским вопросом; на сторону мужика он еще не перешел, но и среди дворян он уже чувствовал себя, как чужой. Самочувствие Пушкина по отношению к дворянству особенно рельефно проявилось в его демонстративном отнесении себя к мещанству. В одной из журнальных драк было сказано о Пушкине, что он мещанин во дворянстве. Это замечание сильно задело его. Парируя его, Пушкин заметил, что о нем «справедливее было бы сказать — дворянин во мещанстве» («Опыт отражений некоторых нелитературных обвинений»), и как бы объясняя, что он разумел под этим, добавлял несколько далее: «Ныне огромные, имения Пушкиных раздробились и пришли в упадок, последние их родовые поместия скоро исчезнут, имя их останется честным, единственным достоянием темных потомков некогда знатного боярского рода. — Я русский дворянин, и знал своих предков прежде, чем узнал Байрона». (Там же.)
Эту же тему Пушкин поэтически разработал в «Моей родословной»:
В отнесении себя к мещанству у Пушкина было очень много’ того, что называется самоуничижением паче гордости. Пушкин просто устраивал демонстрацию и против казенной публицистики и, главным образом, против той властной знати, которая дергала эту жалкую печать, как хотела, как за веревочку. На деле Пушкин во всех этих выступлениях проявляет уйму геральдической гордости: ему льстит и его утешает, что он настоящий аристократ, а его гонители — удачливые выскочки. Надо обладать уж очень большой долей наивности, чтобы в этих озлобленно-иронических высказываниях Пушкина видеть доказательство его превращения в разночинца. Но в них, несомненно, выражено и чувство разобщения со своим классом. Для нас не представляет большого интереса, каково было происхождение отдельных фамилий господствующего класса времен Пушкина. Важно другое, — важно то, что Пушкин вынужден был, даже стремясь подчеркнуть свое боярское происхождение, отделять себя от господствующего класса. Если уже быть точным, то, конечно, общего надо искать у Пушкина не с теми аристократами, которые были обижены своими неуспехами в царской службе, а с аристократами типа Герцена и Толстого, которые, сохранив у себя уйму аристократических предрассудков, ушли из рядов своего класса. Пушкин, как было указано выше, в разладе со своим классом еще не покинул его пределов, но двигался он в том направлении, в каком прошли вперед и дальше два названных его собрата по классовому происхождению. Не лишнее будет здесь заметить, что все трое одинаково сохранили на разных ступенях исторического развития почти одинаковую нелюбовь к кровопролитию, даже во имя осуществления заветнейших своих идеалов.
В процессе классовой борьбы не раз бывало, что’ наиболее передовые, наиболее дальнозоркие представители класса угнетателей переходили на сторону угнетенных. Как это происходило — это дело индивидуальной биографии каждого такого благородного перебежчика. Здесь нам. достаточно ограничиться несколькими замечаниями, объясняющими в известной степени, почему именно представители родовитой русской аристократии — Пушкин, Герцен и Толстой — оказались каждый по-своему под властью крестьянских влияний. Они происходили в самом деле из «обиженных» родов, оттесненных другими, более удачливыми и молодыми фамилиями. Это делало их способными к критическому отношению к представителям успевающих фамилий, особенно, если последние были к тому же «выскочками» и бюрократами. От критики лиц, от презрения к высокопоставленным чиновникам, от внутренней розни в среде класса люди большого ума и большой совести, люди гуманного образования, под влиянием наблюдений над жизнью, начинали переходить к более широкой и обобщенной критике, затрагивавшей уже основы политического и социального строя.
Родовитая знать привыкла презирать торгашество, деньги; надвигающуюся капиталистическую нравственность она встречала враждебно. Лучших ее представителей (число которых не следует преувеличивать, — это были одиночки) аристократическая критика капитализма, по первоистокам своим утопическая и реакционная, предохраняла от увлечения буржуазностью, оставляя им возможность симпатии к низам, к крестьянам в данном случае, особенно если они принимали всерьез патриархальность отношений между господами и крестьянами и смотрели на последних с известной долей заботы. Идеализированье рыцарских добродетелей делало их доступными чувству справедливости, культивировало у них чувство независимости, гордости, честности, отвращало от лакейства перед троном и власть имущими и от цинизма чистогана. У подавляющего большинства аристократических бар это было только позой, только осознанным или неосознанным лицемерием, прикрывавшим на деле обычнейшую погоню за карьерой и богатством. Однако, у отдельных лиц, просвещением и гениальностью подымавшихся высоко над уровнем среды, эти чувства, под давлением горя и нужды социальных низов, перерастали в способность более или менее последовательно взглянуть на положение общества в целом, определить его социальные конфликты, понять подтачивающее его социальное зло. «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». (Ленин, статья «Партийная организация и партийная литература».) Освобождаясь от своекорыстия среды, они начинали подпадать под влияние исторически передового и тем самым оправданного перед разумом интереса низов.
Подобный процесс начал совершаться в мировоззрении и поэзии Пушкина, не всегда контролируемый его политической мыслью, не всегда с сознанием его точного смысла. Ведь Пушкин уходил от одного класса и шел к другому без представления о теории классов и классовой борьбы, развиваясь в политически не оформившихся прогрессивных тенденциях в почти безмолвном обществе. Судьба Пушкина — это судьба отщепенца в среде своего класса, который начинал рвать с ним тогда, когда не видно было класса, на сторону которого можно было бы перейти. Сколько же, однако, было в движении Пушкина правильного исторического чутья, если он в своем сложном, непрямолинейном, но непрерывном’ движении подошел к теме народной революции как одной из главных тем своего творчества!
Поиски радости, стремление к счастью — радости для себя и других, счастья для одного и для всех — роднят Пушкина со всеми людьми, без различия рас и национальностей. Массы людей всегда стремились к лучшему, всегда искали удовлетворения своих потребностей на земле, сколько бы ни проповедовали попы и другие корыстные идеологи господствующих об отречении, о блаженстве аскетизма, о загробном (воздаянии. Грабители народа, узурпировавшие радости в свою монопольную ‘собственность, объявляли естественную для всего живущего жажду счастья грехом и преступлением. Сегодня фашизм создает новую вариацию старой лживой сказки, провозглашая, что человек нуждается не в масле и мясе, а в пушках и тяжелых бомбардировщиках. Чем демократичнее было политическое движение, тем ярче выдвигало’ оно учение о всеобщем счастьи. Великие плебеи-шестидесятники Чернышевский и Добролюбов сводили все богатство своего миросозерцания и всю гамму своих политических требований в простую общедоступную формулу: «Человек и его счастье», или иначе — «чтоб всем было хорошо». Идеал человека они вслед за Фейербахом видели не в «кастрированном, лишенном телесности, отвлеченном существе, а в цельном, действительном, всестороннем, совершенном, развитом человеке». (Фейербах, «О сущности религии».) Народные массы во всякой революции искали не небесных целей, а реального улучшения своего материального положения, условий для всестороннего и совершенного развития всех своих способностей. Небо они, по выражению Гейне, охотно оставляли ангелам и воробьям. Даже в буржуазную революцию, заменявшую только одну форму эксплуатации другой, народные массы вносили надежды на устранение всех препятствий к всеобщему счастью, «…разве не естественно, — замечает по этому поводу Ленин, — что идущие на борьбу миллионы, веками жившие в неслыханной темноте, нужде, нищете, грязи, оброшенности, забитости, преувеличивают вдесятеро плоды возможной победы?» (Ленин, том XVI, стр. 166, статья «Две утопии»).
Однако, стремления миллионов к счастливой жизни были напрасны, пока не созрели определенные (материальные и социальные условия для ее осуществления. Тысячекратно подымались угнетенные и обездоленные на защиту своих интересов, и тысячекратно их надежды потоплялись в крови. Так было до тех пор, пока процесс исторического развития не привел к созданию рабочего класса, потому что только рабочий класс в состоянии руководить всей массой трудящихся и эксплуатируемых в борьбе за социалистический строй, за полное уничтожение классов.
Победа социализма, ликвидация классов впервые за существование человечества создают возможность для реализации идеала всеобщего счастья, понимаемого самым широким образом.
Социалистическое человечество не может удовлетвориться только сытым куском хлеба. Его устремления бесконечно богаче и разнообразней. Коммунизм удовлетворит все расширяющиеся материальные и культурные потребности всех людей.
Марксизм учит, что решающая проверка жизнеспособности социализма заключается в большой производительности его труда по сравнению со всеми раньше существовавшими формами общественного труда. Высокая производительность труда не приходит сама собой, она — результат непрерывных творческих усилий, притом не только в. одной технике, но и в общественном сознании, следовательно косвенным образом и в области искусства; творческий же прогресс социализма невозможен без унаследования культурных богатств прошлого. Социализм побеждает, опираясь на лучшие материальные и идейные достижения до него существовавшей культуры. Старому миру социализм оставляет гнет, эксплуатацию, кровь и грязь. Немеркнущие огни гуманности, просвещения и искусства он забирает с собой в свой далекий и блистательный путь. Прекрасно и справедливо написал Роман Роллан в ответ Федору Гладкову и Илье Сельвинскому, механически отвергавшим самые понятия индивидуальной свободы и человечности, гуманности:
«Помните сцену в „Антонии и Клеопатре“ Шекспира? Накануне большого сражения, которое должно решить судьбу мира и дать власть над ним Октавиану, ночью над лагерем Антония слышится в воздухе таинственная музыка флейты и пение невидимой удаляющейся процессии. Это процессия Диониса, это боги Антония, которые оставляют его, покидают того, кто обречен на смерть… Боги старого мира „свобода“ и „гуманность“ покидают лагерь ваших врагов. Примите их!..»
В классовом обществе Пушкин «рукою чистой и безвинной» бросал «живительное семя» гуманности, человечности, любви, дружбы, свободы и мира. Он провозглашал в своих стихах строй братских чувств, неизуродованных завистью, корыстью и ненавистью. Слишком рано пропетая песня гуманности была поругана, гениальный поэт был наказан смертью за слишком рано обращенный к людям зов к человечности и всеобщему счастью. Мирный поэт с удивлением и непониманием увидел, что слова привета и дружелюбия вызывают вражду и озлобление.
Мы теперь понимаем, почему не оправдались надежды Пушкина, почему идеал мирного счастья обрушил на голову поэта тяжелую кару. Мы знаем, где заключена ошибка в расчетах Пушкина. Материалистический по своему духу гуманизм Пушкина содержал в себе тот же недостаток, который Маркс и Энгельс обнаружили в отвлеченном материализме Фейербаха. Пушкин слишком абстрактно, слишком отвлеченно смотрел на человека. Для него человек был не классово определенный человек, а человек «вообще». Пушкин в своей поэзии и в своем миросозерцании, как и Фейербах в своей философии,
«
Пушкин поэтому не понимал, что за человечность нужно бороться, что единственным средством для торжества гуманизма на земле является революционное насилие. Дубровский благороднее и человечнее своих врагов. Он только поневоле взялся за оружие. Он опускает оружие пред примиряющей силой любви. Но что толку в благородстве Дубровского? Его благородство оставляет власть и богатство, право хозяйничанья над жизнью в руках Троекуровых и Верейских, не задев даже их совести. Бели бы политические взгляды Пушкина не были заражены стремлением к компромиссу, он дал бы своей повести иную развязку. Он не спас бы своего героя, — он сделал бы его пленником его врагов, он вынужден был бы показать лютое применение насилия над и не очень-то последовательным защитником справедливости и чести.
Пока существуют классы, нельзя уйти от альтернативы: или самому подвергаться насилию со стороны сытых и бесчеловечных, или же применить революционное насилие против господствующего меньшинства во имя спасения большинства, во имя спасения рода человеческого. Коммунисты и рабочий класс прибегают к насилию из необходимости.
«Вы неправы, — объяснял тов. Сталин Герберту Д. Уэллсу эту простую истину, — если думаете, что коммунисты влюблены в насилие. Они бы с удовольствием отказались от метода насилия, если бы господствующие классы согласились уступить место рабочему классу. Но опыт истории говорит против такого предположения».
Старый, негуманный мир, мир насилия и несправедливости, на примере самого Пушкина показал, что он и на пядь не согласен отступить добровольно. Не в осуждение Пушкину, не в умаление величия поэта мы говорим о коренном недостатке его человеколюбия. Вовсе нет, а для того, чтобы установить между гуманизмом Пушкина и гуманизмом коммунизма черты сродства и симпатии. Пушкин был в конфликте с действительностью, он не знал, как бороться с нею; действительность была сильнее его, николаевская действительность победила Пушкина, но в каждом пункте, в котором Пушкин был бит жизнью, будущее было за ним. Пушкин и сегодня дорог нам не только «прелестью живой стихов», но и как апостол человечности, которую мы бережно перенимаем, обогащаем и утверждаем в жизни. Пушкин жив еще и сегодня не только своими историческими заслугами, не только как реформатор языка и непревзойденный образец мастерства, — он жив как учитель гуманизма, как творец, принимающий участие в формировании человеческих душ в том направлении, в каком это нужно социализму.
Нам дорого свободолюбие поэта. Мы высоко ценим это качество в каждом человеке своего класса, своей страны, в каждом трудящемся. Любовь к свободе и независимости, прямо или косвенно дышащая с большинства страниц, написанных поэтом, роднит нас с его творчеством. Новая советская конституция, воплощая в жизнь самые смелые надежды лучших борцов за политическую свободу, реализует смутные, но неискоренимые чаяния и вольнолюбивого гения Пушкина. Пушкин стоял безоружен и беззащитен перед всевластным деспотизмом. Он не знал, как бороться за свободу. Он умер в 1837 году; он не видел революционного народа и не мог верить в него. Мы знаем, как бороться за свободу, за демократию; наша партия и рабочий класс практически воплощают свободу и демократию в жизнь. Фашизм вынужден гасить традиции лучших сынов человечества, — он сделал идеалом государства казарму и идеалом гражданина — солдата. Его закон — произвол, слепое подчинение виттовой пляске мракобесия фюрера. Нас провожают в нашем движении вперед благословляющие лучи светочей прошлого; свободолюбие, воодушевляющее поэзию гениальнейшего русского поэта, шествует с нами. Мы наследуем жажду вольности Пушкина без лицемерия, с которым говорила и писала о ней либеральная буржуазия, потому что наша демократия неизмеримо шире и свободней любой буржуазной демократии.
Урезанная, сжатая буржуазно-демократическая свобода не является к тому же прочной и устойчивой. Буржуазия постоянно стремится взять обратно вынужденные у нее уступки. Она всегда не прочь подкрепить или даже заменить демократический пряник кнутом. Сегодня империалистическая буржуазия открыто отказывается от последних следов свободолюбия, проявленного ею в борьбе с феодалами. Ее политический идеал сегодня — фашизм, произвол кучки господствующих, террор против масс, безличность и слепое повиновение большинства.
Идеал свободы коммунизма всеобъемлющ и всесовершенен. Он провозглашен для всех, ибо коммунизм не знает классов, — для мужчин и женщин, для белых, желтых и черных. Свободная демократия, завоеванная рабочим классом и социалистическим обществом трудящихся, материально гарантированная, развивается, все нарастая и расшираясь, вплоть до отмирания государства и самой демократии в полном коммунизме.
Власть нужна рабочему классу и коммунистической партии не как самоцель, а для ликвидации эксплуатации человека человеком, для установления коммунизма. «Чтобы переделать мир, надо иметь власть», — объяснил тов. Сталин Уэллсу. В развернутом коммунистическом обществе политическая власть как регулятор взаимоотношений между людьми заменится постепенно привычкой.
По мере роста производительности труда и социалистического перевоспитания человека начнет отмирать завоеванное рабочим классом его особое государство, государство трудящихся, государство большинства,
«
(Ленин, том XXI, стр. 431.)
Идеал всеобъемлющей свободы, регулируемой одной только привычкой к простым правилам общежития, не иллюзия, не идеалистическая мечта. Он выработан на основе научного познания тенденций исторического развития самыми трезвыми умами, которые знало когда-либо человечество: Марксом, Энгельсом, Лениным и Сталиным. Он реализуется постепенно, в бдительной и беспощадной борьбе против всех явных и тайных сил эксплуататорского мира, все еще надеющихся вернуть прошлое, в реальной практике, не подменяющей «спорами и разговорами о далеком будущем» «насущных и злободневных вопросов сегодняшней политики». (Ленин).
Новая сталинская конституция является закономерной и необходимой ступенью в процессе развития к бесклассовому и безгосударственному обществу полного коммунизма. Защита и укрепление советского государства являются долгом для всех, кому дороги судьбы всей человеческой культуры.
Эти величественные мысли основоположников коммунизма вспоминаются невольно, когда сегодня читаешь Пушкина. Идейное богатство коммунизма многократно шире, богаче, смелее идейного богатства поэтического наследия Пушкина. Но Пушкину было тесно и неудобно в его времени. Он принял всерьез «элементарные, веками известные, тысячелетиями повторявшиеся во всех прописях правила общежития» — и был горько разочарован, был жестоко наказан. Поэтический цвет братского человеколюбия был не по погоде, но он не сгинул, не погиб. Он вновь цветет в иное время, в идеалах младого и незнакомого поэту ‘племени, он приносит плоды, какие не виделись Пушкину в самых райских его снах. Наследие Пушкина мы берем с собой, в свой путь; оно — доказательство, что мы исполнители самых светлых, самых прочных, никогда не загасавших окончательно идеалов человечества.
Независимость личности Пушкин ценил еще выше, чем блага политической свободы. Пушкин сам был широкой и определенной индивидуальностью. Он стремился жить полной личной жизнью, оригинальной и доброжелательной к другим. Он стремился вобрать в свою личность великое разнообразие необъятного мира; приобретенных богатств он не стерег, как кощей бессмертный, а дружно делился ими с другими людьми. Пушкин хотел жить в согласии и гармонии с современным ему обществом, но общество объявляло ценой гармонии отказ от своей индивидуальности, уподобление себя Гриневым и Белкиным. Отказаться от себя Пушкин не мог; он пробовал спастись бегством в свой дом, в круг своих друзей, в чистое искусство. Бегство не удавалось, бежать было невозможно и некуда, попытки замкнуться в себе только обедняли личность. Пушкин и здесь терпел поражение, его и в данном пункте идеал его был положителен и жизнеспособен, — не приспели лишь условия для его реализации. Буржуазия в борьбе против феодализма и церкви разбудила личность. В развитии личного начала одна из черт прогрессивности восходящей буржуазии. Но буржуазия завоевала личность только для меньшинства. Когда массы, и в особенности рабочий класс, потребовали прав для себя, для большинства, для всех, буржуазия сама стала проповедовать обезличивающие ханжеские идеалы, заимствованные ею в идеологии средневековья. Фашизм доводит эту тенденцию до предела; он открыто проповедует отказ от себя, от своей личности, вручение ее в руки «вождя», на его полную волю. Зачем думать доброму немцу или итальянцу, если существуют Гитлер и Муссолини! Фашизм понимает, что держать в повиновении ограбляемые массы и готовить их на новый убой можно только посредством слепого повиновения, посредством обезличивающей насильственной дисциплины.
Коммунизм же видит залог своих успехов в сознательной инициативной деятельности каждого трудящегося на свою и на общую пользу. Коммунизм будит сознание личности и личного достоинства в миллионах, у всех. Устраняя эксплуататоров и политический гнет, коммунизм создает условия нестесненного развития личности каждого трудящегося человека. Мы наследуем идеал Пушкина, мы делаем его всеобщим достоянием, мы обогащаем и развиваем его. Мы благодарны Пушкину за то, что его гений помогает нам и сегодня развивать в людях сознание ценности своей личности и чувство собственного достоинства. Мы разрешаем противоречие, под гнетом которого Пушкин сгибался, которое было неразрешимо для него. Мы создали условия гармонии личности с обществом. У нас общество заинтересовано в расцвете индивидуальности, чем богаче и разносторонней развита личность социалистического производителя, тем больше выигрывает общее благо. Чем больше успехи общества в целом, тем больше получает для своего материального и культурного преуспеяния каждая отдельная личность.
«Только в коллективе, — учат Маркс и Энгельс, — получает индивид средства, дающие ему возможность всестороннего развития своих задатков, и, следовательно, только в коллективе возможна личная свобода. В существовавших до сих пор суррогатах коллективности — в государстве ит. д. — личная свобода существовала только для индивидов, принадлежавших к господствующему классу, и только постольку, поскольку они были индивидами этого класса. Мнимая коллективность, в которую объединялись до сих пор индивиды, всегда противопоставляла себя им как нечто самостоятельное; а так как она была объединением одного класса против другого, то для подчиненного класса она представляла собою не только совершенно иллюзорную коллективность, но и новые оковы. При действительной коллективности индивиды добиваются в своей ассоциации… также и своей свободы».
Социалистическое общество, — объяснял тов. Сталин господину Рой Говарду то, что плохо, поддается уразумению буржуазного сознания.
«Мы построили не для ущемления личной свободы, а для того, чтобы человеческая личность чувствовала себя действительно свободной. Мы построили его ради действительной личной свободы, свободы без кавычек. Мне трудно представить себе, какая может быть „личная свобода“ у безработного, который ходит голодным и не находит применения своего труда. Настоящая свобода имеется только там, где уничтожена эксплуатация, где нет угнетения одних людей другими, где нет безработицы и нищенства, где человек не дрожит за то, что завтра может потерять работу, жилище, хлеб. Только в таком обществе возможна настоящая, а не бумажная, личная и всякая другая свобода».
Пушкину претила казарменная нивелировка николаевской России. Фашистская буржуазия хочет все человечество вогнать в казарменный режим. Защищаясь от наступления пролетарской революции, буржуазия выдумала клевету, что коммунизм устанавливает единый и всеобщий стандарт человеческой жизни. Основоположники марксизма всегда выступали против этой клеветы, они всегда боролись с уравниловкой.
«Эти люди очевидно думают, — говорил тов. Сталин на XVII съезде хартии, — что социализм требует уравниловки, уравнения, нивелировки потребностей и личного быта членов общества. Нечего и говорить, что такое предположение не имеет ничего общего с марксизмом, ленинизмом. Под равенством марксизм понимает не уравниловку в области личных потребностей и быта, а уничтожение классов… При этом марксизм исходит из того, что вкусы и потребности людей не бывают и не могут быть одинаковыми и равными по качеству или по количеству ни в период социализма, ни в период коммунизма.
Вот вам марксистское понимание равенства.
Никакого другого равенства марксизм не признавал и не признает.
Делать отсюда вывод, что социализм требует уравниловки, уравнивания, нивелировки потребностей членов общества, нивелировки их вкусов и личного быта, что по марксизму все должны ходить в одинаковых костюмах и есть одни и те же блюда, в одном и том же количестве, — значит говорить пошлости и клеветать на марксизм».
Исходя из признания богатства и неповторимости каждой отдельной индивидуальности, марксизм дал удивительную гениальной проникновенности критику буржуазного права:
«Всякое право, — цитирует Ленин Маркса в „Государстве и революции“, — есть применение одинакового масштаба к различным людям, которые на деле не одинаковы, не равны друг другу; и потому „равное право“ есть нарушение равенства и несправедливость».
Социализм, осуществляя принцип: «за равное количество труда равное количество продукта», гарантируя право на труд и вознаграждая только того, кто трудится, ликвидирует возможность паразитического развития личности за счет других личностей и открывает широкий простор для развития личности всякого трудящегося человека. Но наша программа не удовлетворяется принципом социализма. Всемерно развивая производительные силы и накопляя общественное богатство, мы готовим наступление высшей фазы коммунизма, принцип которого целиком приноровлен к качественному многоразличию индивидуальностей: «каждый по способностям, каждому по потребностям».
Коммунизм оказывается шире, богаче и смелее, чем миросозерцание даже такого выдающегося человека, как Пушкин. Но превосходство коммунизма над гениальным поэтом не отдаляет нас от него, а наоборот — роднит и связывает. Ведь Пушкин провозвестник такого драгоценного, так заботливо охраняемого коммунизмом личного начала. Ведь Пушкин искал то, что нашел коммунизм: условий равновесия и гармонии личного начала и общественного. С почти недостижимым для собственнического общества совершенством воплотил он личное начало в своем творчестве и в своей, жизни. Но таков уж был мир, в котором жил поэт: чем совершенней, богаче, глубже, человечней была индивидуальность, тем беззащитней стояла она перед облеченной властью галереей гоголевских и щедринских харь. Беззащитный поэт был погублен и оклеветан, он нигде не нашел себе опоры и поддержки; наше нравственное чувство находит глубокое удовлетворение в том, что принцип права каждого на независимое развитие его индивидуальности сегодня победоносно прокладывает себе дорогу в жизнь. Когда жил Пушкин, даже гениальность и всеобщая известность не давали права на личное развитие. Каково же было положение обыкновенной личности? Сегодня же тов. Сталин, выражая дух коммунистической программы, говорит о бережном и внимательном, выращивании способностей каждого человека — труженика социалистического общества.
Наследие Пушкина живет живой жизнью и в сегодняшний день. Оно помогает будить и развивать в каждом человеке его личные особенности, его индивидуальные способности, помогая тем самым и лучшему использованию обществом дарований каждого своего сочлена.
Во времена Пушкина всякий производительный и творческий труд был срамом для человека. Даже труд писателя, доставлявший славу и поклонение, заключал в себе с точки зрения господствовавшей морали нечто унизительное. Пушкин, как Чарский из «Египетских ночей», стыдился — не перед собой лично, а перед общественным мнением — своего призвания, он старался походить на обыкновенного светского человека и временами свои светские успехи воспринимал более горячо, чем литературные. Заниматься искусством в качестве аристократической забавы — это было допустимо и приемлемо, заниматься искусством как профессией, отдаваться ему как жизненному призванию, быть «сочинителем» — это унижало в глазах общества.
Когда Пушкина убили, правительство было неприятно удивлено, что его праху широкими кругами населения оказывается почет, как будто он был крупной сановной персоной. В этом отношении к труду и творчеству сказывались нравы и обычаи рабовладельческого общества, считавшего своим уделом область потребления и господства, а труд признаком подневольного состояния. Трудились не для себя, а для других; труд лишал человека самоцельности, он превращал его в средство.
В отношении общества к труду и творчеству заключается еще одна причина, вследствие которой Пушкин вынужден был замыкаться в круг чистого искусства. Творить можно было для себя, в гордом одиночестве;, писать для тех, кто командовал общественным мнением, кто располагал материальными средствами признания и одобрения, в чьих руках была печать, — значило творить для тех, которые уничижительно относились к творческой силе гения, которые понимали в искусстве, как петух из крыловской басни в достоинствах жемчуга. По условиям времени, в которое жил Пушкин, путь к человечеству был ближе через одиночество гения, чем через голос скудоумного «общественного мнения», чем через убогую и растленную рептильную печать, выступавшую в качестве рупора власть имущих. Однако, ведь Пушкин веет аки творил для народа, для человечества. Противоречие это зависело не от Пушкина: благородный и творческий гениальный труд во времена Николая I в самом деле унижал; генерал или действительный статский советник в самом деле был в том обществе важнее, чем поэт.
Вторжение и развитие капитализма изменяло положение труда в обществе. Труд переставал быть признаком рабского состояния. Труд стал совместим с личной свободой. Но с гуманной и возвышенной точки зрения Пушкина изменения, вносимые в положение труда капитализмом, не были бы достаточными. Капитализм имеет свои средства для порабощения труда, даже если это будет творческий путь поэта, будто бы витающего над вульгарными интересами черни. Пушкин исходил из того, что можно рукопись продать, что созданное в тиши огражденного от посторонних влияний кабинета произведение можно бросить на рынок, не изменяя, однако, в нем ни одной буквы под давлением денежных обязательств. Однако, мнение Пушкина было заблуждением, было только, иллюзией гения. Капитализм, рынок умеет себе подчинять поэта более тонко, но не менее крепко чем феодальная система:
«В обществе, основанном: на власти денег, — учил Ленин, — в обществе, где нищенствуют массы трудящихся и тунеядствуют горстки богачей, не может быть „свободы“ реальной и действительной. Свободны ли вы от вашего буржуазного издателя, господин писатель? от вашей буржуазной публики, которая требует от вас порнографии в рамках и картинах, проституции в виде „дополнения“ к „святому“ сценическому искусству? Ведь эта абсолютная свобода есть буржуазная или анархическая фраза (ибо, как миросозерцание, анархизм есть вывернутая на изнанку буржуазность). Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Свобода буржуазного писателя, художника, актрисы, есть лишь замаскированная (или лицемерно маскируемая) зависимость от денежного мешка, от подкупа, от содержания».
Порабощая труд и творчество силою денег, капитализм в то же время обезличивает юридически свободного труженика и творца. Капитализм посрамляет труд механическим, сужающим личность однообразием его, являющимся результатом разделения труда в классовом обществе.
Капитализм создает иллюзию возвышенности, почетности, избранности «идеологического» труда. На самом деле исключительность идеологического труда при капитализме также разрушает, только на свой манер, полноценность человеческой личности, хотя бы уже тем, что превращает тело человека в придаток к его мозгу. Разделение труда, отделение умственного от физического труда связано с отделением города от деревни.
«Противоположность между городом и деревней, — пишут Маркс и Энгельс, — может существовать только в рамках частной собственности. Она наиболее грубо выражает подчинение индивида разделению труда и определенной, навязанной ему деятельности, — подчинение, которое одного превращает в ограниченное городское животное, а другого — в ограниченное деревенское животное и ежедневно заново порождает противоположность между их интересами».
Марксизм доказал, что разделение труда в собственническом обществе ограничивает и обедняет личность. Коммунистическая организация труда расширяет и обогащает личность, гармонически сочетая личность и общество.
«Разделение труда, — пишут Маркс и Энгельс, — представляет нам также и первый пример того, что пока люди находятся в стихийно развивающемся обществе, пока, следовательно, существует расхождение между частным и общим интересом, пока, следовательно, разделение деятельности совершается не добровольно, а стихийно, — собственная деятельность человека становится для него чуждой, противостоящей ему силой, которая подчиняет его себе, вместо того чтобы он владел ею. Дело в том, что как только начинается разделение труда, каждый приобретает свой определенный, исключительный круг деятельности, который ему навязывается и из которого он не может выйти: он — охотник, рыбак или пастух, или же критический критик и должен оставаться им, если не хочет потерять средств к жизни, — тогда как в коммунистическом обществе, где каждый не ограничен исключительным кругом деятельности, а может совершенствоваться в любой отрасли, общество регулирует все производство и именно поэтому создает для меня возможность сегодня делать одно, а завтра другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после обеда предаваться критике — как моей душе угодно, — не становясь в силу этого охотником, рыбаком, пастухом или критиком».
Коммунизм обозначает плановое, централизованное общество, регулирующее производство на всем земном шаре. Именно поэтому каждый участник коммунистического процесса труда явится сознательно самоопределяющейся личностью, свободной от цеховой ограниченности и узости раз навсегда усвоенной профессии, обнаруживающей в избираемом виде труда свою творческую человечность. В капиталистическом обществе труд не является, как выражается молодой Маркс, самодеятельностью индивидов. Труд при капитализме калечит людей, превращая их в придаток к машине, к профессии. Только революционная борьба с капиталистическим строем преодолевает обезличивающее начало капиталистического труда. Пролетарская революция раскрепощает труд, подчиняя его человеку и давая возможность каждому человеку полностью развернуть имеющиеся у него способности. Социализм превращает труд, бывший позорным уделом раба и крепостного, бывший принудительной необходимостью спасавшегося от голода рабочего, «в первую жизненную потребность». (Ленин, том XXI, стр. 436.)
Молодой Маркс, не выработавший еще своей терминологии, говорит в этом смысле об «устранении труда» и о замене его самодеятельностью, то есть об уничтожении принудительного обезличивающего характера труда и о превращении его в свободную творческую деятельность каждого человека.
Пушкин относился к поэтическому творчеству как к «самодеятельности», в том смысле, как употреблял это слово молодой Маркс. Как поэт Пушкин хотел выступать не как раб, подчиненный унизительным условиям труда в собственническом обществе, а как «царь», в труде, в творчестве свободно выражающий свои стремления и способности. Свобода, которую искал Пушкин, была свободой не анархического бездельника, а свободой созидающего творца. Современное же ему общество хотело втиснуть его дар в определенные рамки, хотело уместить гения на прокрустовом ложе своей ограниченности.
Пушкин думал о свободе только поэтического труда. Коммунизм и здесь превосходит мечтания гения. Не отменяя различия способностей, оставляя за гениальностью все ее права, коммунизм всякий труд превращает в свободный и творческий труд, движимый не «корыстью и не карьерой», а «идеей социализма и сочувствием трудящихся» (слова Ленина). Фашизм обратился к уродливым фантазиям Аракчеева. Он превращает труд в принудительную военизированную повинность, уравнивающую способности каждого на примитивно-низком уровне. Фашизм вынужден гасить традиции гениальных провозвестников творческого отношения к труду, будь это Пушкин или Гёте, или кто-либо иной. Рассвет творческого отношения к труду, брезжащий в отношении Пушкина к своей поэтической деятельности, у нас превращается в полный свет сияющего дня. В СССР уже изменился и характер труда, и отношение к труду. В трудовом подъеме рабочих, колхозников и лучших интеллигентов обнаружено бесчисленное количество творческой инициативы, энтузиазма и геройства. Творческий характер коллективного труда, гармоническое сочетание в нем интересов личных и общественных обнаружилось особенно рельефно в факте социалистического соревнования.
«Самое замечательное в соревновании, — говорил тов. Сталин на XVI съезде ВКП(б), — состоит в том, что оно производит коренной переворот во взглядах людей на труд, ибо оно превращает труд из зазорного и тяжелого бремени, каким он считался раньше, в дело чести, в дело славы, в дело доблести и геройства. Ничего подобного нет и не может быть в капиталистических странах. Там, у них, у капиталистов, самое желанное дело, заслуживающее общественного одобрения, — иметь ренту, жить на проценты, быть свободным от труда, считающегося презренным занятием. У нас, в СССР, наоборот, самым желанным делом, заслуживающим общественного одобрения, становится возможность быть… героем ударничества, окруженным ореолом почета среди миллионов трудящихся».
В гордой добросовестности Пушкина по отношению к своему творчеству содержится зародыш творческой добросовестности во всяком труде в коммунистическом обществе, когда он станет первой жизненной потребностью каждого. Пушкин работал над стихотворениями, которые заведомо нельзя было опубликовать, с тою же тщательностью и настойчивостью, как и над произведениями, предназначенными для печати. Чем менять в «Медном всаднике» несколько строк в угоду царю, Пушкин предпочел вовсе отказаться от печатанья этой изумительной поэмы. Пушкин никогда не торопил своего вдохновения, но работал много и настойчиво. Он никогда не прибегал в затруднениях при обработке темы к сочинительству, к фальшивости, к надуманности. Размышлением и трудом — он добивался полноценного результата: он являлся перед читателем со свободным, вдохновенным и совершенно отделанным словом. Брюсов кропотливым анализом формально-фонетических особенностей пушкинского стиха доказал, что поэт в непревзойденном богатстве и совершенстве владел средствами, которых в поту, с натугой добивались позднейшие формалисты. Однако, в то время как у формалистов натуга заслоняла и вытесняла смысл, превращалась в самоцель, оставлявшую читателя холодным, Пушкин следы усилия своего гения оставлял в черновиках, добиваясь, чтобы читатель легко воспринимал результат его труда. Пушкин добивался не выявления усилия, «приема», а наилучшего выражения идейного смысла и художественного совершенства. Труд Пушкина — сторонника искусства для искусства — пронизан на деле величайшим уважением и величайшей заботой о читателе, о «потребителе». А мы разве не стремимся к тому, чтобы социалистический труд каждого человека вел к этому двойному результату — к высокому внутреннему удовлетворению творца и к восхищенному удовлетворению потребителя?
Перспективы социалистического труда беспредельны. Социализм и коммунизм открывают перед человечеством возможность бесконечного творчества. Строй общественной собственности не знает рутины, застоя, простого повторения прошлого. Собственнический строй в его различных формациях многократно вел к хищническому расточению производительных сил, к их прямому разрушению. Разве фашистско-реакционное отношение к технике, умеряемое только заботой о модернизации средств военного нападения, разве стремление к хозяйственной автаркии не толкает человечество вспять, не умаляет творческих начал человеческого гения?
Современный империализм с его фашистской формой государственности уже не обеспечивает сохранения достигнутого уровня производительных сил. Прогресс в собственническом мире — понятие весьма относительное. Он медленен, часто направлен не туда, куда надо, в военную технику, например; он сменяется долгими периодами застоя и упадка. Только социализм делает прогресс человечества непрерывным. Ленин писал о социализме:
«Бесконечно лживо обычное буржуазное представление, будто социализм есть нечто мертвое, застывшее, раз на всегда данное, тогда как на самом деле только с социализма начнется быстрое, настоящее, действительно массовое, при участии большинства населения, а затем всего населения, происходящее движение вперед во всех областях общественной и личной жизни».
Непрерывный прогресс требует непрерывного творчества. Социалистический прогресс требует творчества всех. Мы благодарны Пушкину, который в мертвое и рутинное время политической и общественной реакции оставил нам в своем отношении к искусству образец творческого отношения ко всякому свободному труду вообще.
Поэзия Пушкина была свободна, беспечна, счастлива, партикулярна, пока ее светлый строй не нарушался реакционными силами официальной и неофициальной действительности. Творчество Пушкина было независимо от всех идолов общественного мнения и служило высоким идеалам гуманности и красоты, превышавшим уровень его времени. Пушкин был гений, но гений-исключение. Гений раздражает непросвещенную самодовольную посредственность, претендующую на право или даже имеющую право вязать и решать. Гений «крамольный» вызывает уже не раздражение, а злобу, преследование. Свобода «крамольного» гения слишком настойчиво подчеркивает рабство большинства, а в особенности добровольное рабство. Даже жрецы искусства типа Сальери ограничены общим уровнем и рутинными правилами своего ремесла. Судьба гения во времена Пушкина была трагична! Это выдающееся над всеобщим уровнем исключение господствующие силы среды стремились срезать. Гения неизбежно ждали возмездие и гибель, как Моцарта в маленькой трагедии «Моцарт и Сальери». Пушкин признавал роковую власть судьбы. Он чувствовал себя перед ней беззащитным, он не умел защищаться, он не знал, как бороться. Отношение к борьбе как средству победить зло в мире — одно из главнейших отличий между Пушкиным и нами. Пушкин много ждал от просвещения и справедливости самих по себе, он не знал, что осуществления идеала можно добиться только борьбой. Пушкин не понимал простой для нас вещи: в борьбе есть надежда на победу, если не для себя, то для будущего, для детей. Действительность все равно таила в себе угрозу гибели: лучше и почетнее было погибнуть в борьбе, чем встретить смерть общественно пассивно, с опущенными руками. Однако, Пушкин, и не сознавая необходимости общественной борьбы за лучшее будущее, как личность, стихийно протестовал. Он был сломлен, а не подчинился, как позже него Достоевский. Пушкин умел смотреть в глаза реальной действительности; знание правды о действительности вело его к смирению перед ней, к признанию превосходства ее сил и невозможности бороться с нею. Но он не хотел и не умел подличать, — он не переходил на сторону враждебной действительности, он не присоединял своего голоса к славословящим ее. Он пытался обмануть суровую необходимость; он хотел найти такой уголок, на который не распространялась бы ее власть. Партикулярный эпикуреизм и стоицизм, ноты которого пробиваются в миросозерцании Пушкина в конце его жизни, были формами признания власти судьбы и одновременно заключали в себе попытку уйти от ее возмездия. Во времена Пушкина жилось хорошо тем, чьи интересы и стремления совпадали с «судьбой», с господствовавшими историческими силами.
Тем же, чье миросозерцание и воля не совпадали с «судьбой», было плохо, хотя бы они и выступали ранними провозвестниками будущего. Им грозила гибель, их часто и настигала гибель. Наша ненависть к эксплуататорскому и угнетательскому прошлому увеличивается оттого, что оно слишком часто срезало лучшие головы человечества, прокладывавшие дороги в будущее. Наша гордость победами социалистической революции увеличивается от сознания, что инициатива, творчество и гений могут свободно проявлять свои силы, что их ждет не возмездие, а признание и благодарность. Мы уже не подвластны судьбе, мы хозяева над судьбой. Будущее СССР определяется не игрой стихийных сил, а разумным планом. Мы умеем предвидеть будущее и реализовать наши надежды. Пушкин знал правду познания действительности и смирения перед нею; мы знаем правду познания и власти над действительностью Социалистическое человечество подчиняет себе законы природы и законы истории.
«С переходом Средств производства в общественную собственность, — пишет Энгельс в „Анти-Дюринге“, — устраняется товарное производство, а вместе с тем господство продуктов над производителями. Анархия общественного производства заменится организацией его по заранее обдуманному плану. Прекратится борьба отдельных личностей за существование. Можно сказать, что таким образом человек окончательно выделится из царства животных и из животных условий существования перейдет в условия действительно человеческие. Жизненные условия, окружающие человечество и до сих пор над ним господствовавшие, попадут под власть и контроль людей, которые впервые станут действительными и сознательными повелителями природы, и именно в той мере, в какой они станут господами своих собственных общественных отношений. Законы их собственных общественных действий, противостоявшие людям до сих пор как чуждые, господствующие над ними законы природы, будут тогда вполне сознательно применяться ими и, следовательно, подчиняться их господству. Общественный строй, до сих пор являющийся людям как бы дарованным свыше природой и историей, будет тогда их собственным, свободным делом. Объективные, внешние силы, господствовавшие над историей, поступят под контроль человека. И только тогда люди начнут вполне сознательно сами создавать свою историю, только тогда приводимые ими в движение общественные причины будут иметь в значительной и все возрастающей степени желаемые действия. И это будет скачком человечества из царства необходимости в царство свободы».
Ту же великую мысль в форме, обогащенной и конкретизированной применительно к практическим задачам нашей революции, выразил тов. Сталин с присущей ему простотой, ясностью и общедоступностью:
«Реальность нашей программы — это живые люди, это мы с вами, наша воля к труду, наша готовность работать по-новому, наша решимость выполнить план».
Мы живем «в первой или низшей фазе коммунистического общества». Мы живем в коммунистическом обществе, которое еще не развилось на своей собственной основе, «которое только что выходит как раз из капиталистического общества и которое поэтому во всех отношениях, в экономическом, нравственном и умственном, носит еще отпечаток старого общества, из недр которого оно вышло». (Ленин, том XXI, стр. 433.) Социальные и политические отношения социалистического общества носят на себе первоначально следы своего рождения. Родимые пятна капитализма лежат первоначально еще и на нравах людей первой, низшей фазы коммунизма. Однако, в жизни и творчестве отдельных людей прошлого есть такие черты, которые могут послужить нам службу при формировании нравов и социалистического общества. К их числу относится Пушкин, сам никогда не бывший ни в какой степени социалистом, хотя он знал и заинтересованно изучал утопические построения Сен-Симона.
Какие же черты поэзии Пушкина созвучно перекликаются с формирующимися нравами социалистического общежития?
Это прежде всего радостное и содержательное утверждение ценности земного мира, общительное и дружелюбное отношение к другим людям, сознание, что счастье возможно только с людьми и среди людей. Пушкин просто не понимает романтического блаженства, он не верит в идеалистически-небесные чувства, он знает только здоровые земные чувства или же, в случае неблагоприятных условий, их искаженное проявление. Мистически-утонченная платоническая любовь для него только извращение естественной силы любви. При этом радость жизни у Пушкина не расплывается в нечто неопределенное, аморфное, маниловское. Незрелая юность, начинающая философски осмысливать существующее, любит утопать в дурной бесконечности. Прислушиваясь к ритму вселенной, вникая в ее шум, в гул ее неустанного прибоя, она нередко равнодушно проходит мимо мнимой ограниченности конкретных явлений, только и образующих наполненную бесконечность мира. Зрелость, обогащенная знанием и опытом, понимает цену «ограниченности», пределов — земли, страны, общественного коллектива, народа, определенного места, определенного человеческого существа. Сознание ценности конкретно-определенных форм бесконечных жизнетворящих сил в высшей степени развито у Пушкина. А без этого сознания невозможна деятельная, а не мечтательная жизнь, невозможны труд и творчество во имя интересов других людей, невозможно правильное представление о реальных перспективах деятельности. Только такая широта горизонта, только такое мышление материками и веками ценны, которые опираются на конкретность конечных величин. Поэзия Пушкина в высшей степени способна развивать в человеке связующее с миром чувство ценности конкретно определенного в пространстве и во времени.
Поэзия Пушкина подымается над бытом, но она не игнорирует обыденности. Наоборот, каждодневная обыкновенная жизнь обыкновенных людей — предмет любовного интереса Пушкина, объект его поэтического вдохновения. Но Пушкин умеет, не впадая в ложность идеализации, видеть реально существующую поэтическую сторону жизни. Выделяя ценность и смысл явлений жизни, поэзия Пушкина не погружается в мелочные заботы, а поднимается над ними. Быт неизбежен, но быт должен обслуживать и облегчать жизнь, а не составлять ее единственное содержание. Люди, которые придают главную ценность бытовым проявлениям жизни, обедняют и унижают ее. Великих людей они рисуют в «халате», в «туфлях», за грязным бельем не видя великих дел. Пушкин энергично протестовал против бытовой «правды», затемняющей подлинную правду об исторических событиях и людях.
«Мы знаем Байрона довольно, — писал он Вяземскому, жалевшему о потере записок поэта мировой скорби, — видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки… потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости, она в восхищении. Он мал, как мы: он мерзок, как мы! Врете, подлецы, он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе!»
Подымаясь над бытом, поэзия Пушкина вовсе не теряет определенности. Ее определенность— результат поэтического’ и вместе с тем реалистического отношения к конкретным проявлениям человечности. Каждый человек — знатный или незнатный, одаренный большими или меньшими талантами — ценен как человек, а потому поэтичен. Поэтичность не является ‘привилегией избранных; люди равны между собой в своем человеческом достоинстве, человечность чувств каждого из них может вызвать к себе дружелюбное внимание поэтического вдохновения. Современная советская литература еще не сумела проникнуть в поэтическую суть «среднего» советского человека. Гринев и Маша Миронова — весьма рядовые люди, но какую прелесть чувств и человеческого достоинства нашел в них Пушкин. Во многих наших книгах люди более одаренные, чем Гринев и Миронова, изображены умеющими хорошо совершать производственные процессы или же, наоборот, тонущими в бытовых деталях; достоинство же их человеческой натуры, поэтичность их любви, дружбы и других чувств совершенно пропадают или выражены угнетающе топорно. Умение изымать человека из натуралистической быт описи, то есть умение показать человека в рост его подлинной человечности для советской литературы тем более обязательно, что социализм уменьшает власть быта над человеком. Социализм облегчает человеку жизнь, все больше и больше времени высвобождая для важного и прекрасного, для творческой деятельности, для науки, для искусства. Бытовая жизнь должна быть организована таким образом, чтобы она обслуживала творчески деятельную жизнь, а не наоборот. Социалистическое общество все больше и больше уделяет внимания разумной организации и облегчению быта. Первоначально в революции вопросы организации быта отступали на задний план: прежде всего необходимо было подавить сопротивление эксплуататоров, необходимо было создать производительные силы, обеспечивающие оборону и независимое от капитализма развитие; сегодня вопросы организации быта уже начали решаться и решаются во все расширяющемся масштабе. Во времена Пушкина возможность подняться над бытом была уделом немногих, — она требовала материальных предпосылок и подневольных услуг. При социализме эта возможность открывается перед всеми. Сегодня поэзия Пушкина помогает нам стать выше бытовых мелочей и дрязг, помогает нам подчинять быт творческой жизни и человеческому достоинству.
В собственническом мире изнурительная борьба за существование и преданность деньгам и вещам обедняют человека. Обеднение человека вследствие преданности собственническому хламу растет вместе с возрастом. Молодость проходит, тускнеет сила чувств, человек черствеет, мельчают его интересы и стремления. Возраст в соединении с бытом теснят драгоценное, поэтическое, широкое в человеке. Пушкину иногда казалось, что в окружающем его злом и несправедливом мире только ранняя смерть может спасти от заносящего ила сухости, черствости, светских интриг, имущественных и семейных дрязг:
Что стало бы с Ленским, если бы его не убил Онегин во цвете лет? Пушкин не оставляет в читателе сомнений, что с возрастом романтический поэт превратился бы, в условиях тогдашней действительности, в ‘пошлого филистера. Однако, сам Пушкин умел сохранять свежесть, полноту и не спутанность чувств. Он сумел донести достоинство человечности нерасплесканным до зрелого возраста. Поэтический гений не дал остыть его душе:
Гений предохранил Пушкина от грабящей эволюции возраста и быта. Гений дал оставленной им бессмертной поэзии волшебную силу облагораживать душу читателя, растить и укреплять его человеческое достоинство во всех возрастах, на всех ступенях жизни. Социалистический человек сполна воспользуется этой волшебной силой. Коммунизм удлинит жизнь каждого человека. Люди будут жить долго, будут жить чище и возвышенней, освобожденные от опошляющей накипи собственнических нравов, в каждом возрасте отдаваясь целиком полноте интересов жизни — творческой, деятельной и понимающей, сочувствующей другим.
Старый мир не уходит добровольно. Насильно выталкиваемый в могилу рабочим классом, он отбивается всеми силами. Он оставляет после себя уйму пережитков, сказывающихся еще и при социализме. Одной из самых упорных зараз старого мира является зараза сытой самоуспокоенности. Довольство, уют и более или менее грубый эпикуреизм, превращаясь в цель жизни, расслабляют, обескрыливают человека. Довольство без творческого труда, без общественных идеалов, без муз и разума является идеалом обывателя и мещанина, а не социалистического человека.
Поэзия Пушкина до сих пор остается одним из лекарств против такого сытого самодовольства. Она — учительница окрыленной радости, созидательного оптимизма, связывающего человека с другими людьми, с их идеалами, с их общим устремлением.
Мы знаем, почему оптимизм и гуманность Пушкина привели его к гибели. Но почему поэзия Пушкина, лишенная пафоса борьбы, так много значит для нас и сегодня еще, когда социализм победил окончательно на территории бывшей царской империи? В чем особенность творчества Пушкина по сравнению с другими классиками русской литературы?
Творчество Некрасова и Щедрина пронизано преимущественно поэзией борьбы за право на человечность, но не поэзией внутреннего содержания нестесненной человечности. Раб, борющийся за свое освобождение, на деле доказывает, что он достоин свободной человеческой участи. Но борьба и насилие — не цель, а средство. Цель борьбы и революционного насилия — подлинно человечные условия существования для угнетенных и эксплуатируемых, для большинства, для всех. Сочувствие страданиям бедноты открыло Некрасову драгоценную сокровищницу ее мыслей и чувств. Он пел ее песни, он рыдал ее слезами. Но мы не собираемся культивировать мысли, чувства, настроения обездоленных и обделенных на жизненном пиру. Мы победители, наша цель — не увековечение бедности, а довольство, просвещение, свобода, созидание.
«Было бы глупо думать, — говорил тов. Сталин на XVII съезде партии, — что социализм может быть построен на базе нищеты и лишений, на базе сокращения личных потребностей и снижения уровня жизни людей до уровня жизни бедноты, которая к тому же сама не хочет больше оставаться беднотой и прет вверх к зажиточной жизни. Кому нужен такой, с позволения сказать, социализм? Это был бы не социализм, а карикатура на социализм. Социализм может быть построен лишь ка базе бурного роста производительных сил общества, на базе обилия продуктов и товаров, на базе зажиточной жизни трудящихся, на базе бурного роста культурности. Ибо социализм, марксистский социализм, означает не сокращение личных потребностей, а всемерное их расширение и расцвет, не ограничение или отказ от удовлетворения этих потребностей, а всестороннее и полное удовлетворение всех потребностей культурно-развитых трудящихся людей».
Пушкин вырос на почве довольства, в сфере просвещения и искусства. Он сознательно отдалил себя от «отечества» Николая и его приближенных, он сознательно замкнулся в период своего студенчества в «Царском селе» в кружок обеспеченных, развитых, образованных, одаренных, талантливых друзей, где царили милое равенство и независимость. Пушкин мог в этом кружке до известных пределов свободно предаваться незамутненным посторонними примесями, неподавленным посторонними целями естественным чувствам любви, дружбы, красоты, созерцания природы, восхищения перед высоким и т. д.
В стихотворении Некрасова «Еду ли ночью по улице темной» воспета высшая сила любви, которую только может представить себе человек, но горе любви, вынужденной продаваться прохожему, чтобы похоронить ребенка и накормить мужа. Революция совершается для того, чтобы уничтожить оскорбителей человечества, для того, чтобы любовь, дружба, труд, творчество приносили людям радость и счастье.
То, что во времена Пушкина было достоянием избранного кружка счастливцев, сегодня становится достоянием всех, каждого рабочего, каждого крестьянина, каждого свободно трудящегося человека. Поэзия Пушкина входит в школу культуры чувств освобожденного человека. Радостная, оптимистическая по своим изначальным истокам поэзия Пушкина становится одним из средств воспитания новой человечности, которая победила навсегда.
Просвещенная гуманность Пушкина вливается в социалистическую гуманность обновленного мира, как могучая река вливается в неиссякаемый океан.
Пушкин уродился и жил в железный век, в век, когда человечность надо было отстаивать неустанной, ни на секунду не прекращающейся борьбой. Доброжелательный и простосердечный, он хотел, чтобы людей воспитывали добром и счастьем.
«Говорят, что несчастие хорошая школа, — писал он Нащекину, — может быть. Но счастие есть лучший университет. Оно довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному, какова твоя, мой друг; какова и моя, как тебе известно».
Обстоятельства жизни Пушкина сложились так, что его поэтический дар хоть в юности встретил к себе приветливое и доброжелательное отношение. «Строгость и недоброжелательство отвратили бы меня вероятно навсегда от поприща мною избираемого», — вспоминал впоследствии поэт. (Проект предисловия к VIII и IX главам «Евгения Онегина».) Но его чудный дар затоптали, сгубили во цвете лет, не дав ему явить до конца его плодоносную силу. Мы же можем воспитывать людей уже сегодня не теплично, — это никогда не будет полезно, — но доброжелательно и отзывчиво. Коренное отличие социалистического отношения к людям от собственнических нравов, при которых человек является наименее ценной вещью, красноречиво обрисовано тов. Сталиным в речи на выпуске академиков Красной армии 4 мая 1935 года.
«Я вспоминаю случай в Сибири, — говорил тов. Сталин, — где я был одно время в (ссылке. Дело было весной, во время половодья. Человек тридцать ушло на реку ловить лес, унесенный разбушевавшейся громадной рекой. К вечеру вернулись они в деревню, но без одного товарища. На вопрос о том, где же тридцатый, они равнодушно ответили, что тридцатый „остался там“. На мой вопрос: „как же так, остался?“ — они с тем же равнодушием ответили: „чего ж там еще спрашивать, утонул, стало быть“. И тут же один из них стал торопиться куда-то, заявив, что „надо бы пойти кобылу напоить“. На мой упрек, что они скотину жалеют больше, чем людей, один из них ответил при общем одобрении остальных: „Что ж нам жалеть их, людей-то? Людей мы завсегда сделать можем. А вот кобылу… попробуй-ка сделать кобылу“. Вот вам штрих, может быть малозначительный, но очень характерный. Мне кажется, что равнодушное отношение некоторых наших руководителей к людям, к кадрам и неумение ценить людей является пережитком того странного отношения людей к людям, которое сказалось в только что рассказанном эпизоде в далекой Сибири.
Так вот, товарищи, если мы хотим изжить с успехом голод в области людей и добиться того, чтобы наша страна имела достаточное количество кадров, способных двигать вперед технику и пустить ее в действие, — мы должны прежде всего научиться ценить людей, ценить кадры, ценить каждого работника, способного принести пользу нашему общему делу. Надо, наконец, понять, что из всех ценных капиталов, имеющихся в мире, самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры».
Новый мир социалистической человечности уже родился, вырос и мужает. Бережное отношение к создателям материальных я культурных ценностей, помогая воспитанию и росту людей, множит и укрепляет успехи всего общественного коллектива. Только в среде свободных тружеников-творцов, свергнувших и подавивших эксплуататоров, может расцвесть счастье, о котором грезил в николаевскую стужу гениальный поэт.
Раз завоеванная радость, богатая творчеством, наукой, искусством, крепнет, ширится к становится всеобщим уделом. Много песен создаст счастливое коммунистическое человечество, но оно никогда не забудет, оно всегда будет петь в числе своих лучших гимнов «Вакхическую песнь» Пушкина:
Валерий Яковлевич Кирпотин (Семен Израилевич Рабинович) (1898–1997) — советский литературовед, критик, доктор филологических наук, заслуженный деятель науки РСФСР (1969). В феврале 1918 года стал секретарём редакции газеты Брянской группы отрядов Красной армии. Работал в агитпропе ЦК ВКП(б). В его основных работах — трактовка тех корифеев дореволюционной культуры, которые необходимы и для советской цивилизации. Пушкин, Достоевский, Чернышевский, Писарев… Среди основных книг: «Идейные предшественники марксизма-ленинизма в России» (1930). Написал книгу «Наследие Пушкина и коммунизм» (1937), «Мир Достоевского: этюды и исследования» (1980).
150 лет со дня рождения А. С. Пушкина
Празднование юбилея в Карачаево-Черкесии
Юбилей А. С. Пушкина в Карачаево-Черкесии отмечался после депортации карачаевцев в Среднюю Азию. С 1943 года Черкесия стала считаться одним из районов Грузии, по этой причине в архивах отсутствуют газеты на карачаевском языке. Издания выходили на русском, черкесском, грузинском, абазинском языках. Газета «Красная Черкесия» за 26 мая 1949 года подготовила литературную страницу, полностью посвященную великому поэту. Здесь же напечатаны переводы стихотворений А. С. Пушкина на ногайский язык, которые были сделаны поэтом С. Заляндиным. В газете «Красная Черкесия» за б июня 1949 года помещены материалы о подготовке к пушкинскому празднику: областной библиотеки, областного музея, учительского института, школ, ремесленного училища. Был проведен литературный праздник в областной артели для слепых. В «Гиантиади» — газете на грузинском языке — 7 июня 1949 года вышла большая статья В. Козловского «Великий русский поэт». «Черкес къапщ» — абазинская газета, 6 июня 1949 года в ней публикуются стихотворения Пушкина, а также стихи, посвященные поэту («Великий поэт» — А. Тамбиева, «Смерть поэта» — Ш. Физикова), статья «Пушкин на Кавказе» (автор неизвестен). «Черкес плъыжь» — газета на черкесском языке — 1 июня 1949 года публикует статью С. Борисова «Пушкин на Кавказе».
В «Красной Черкесии» от 6 июня 1949 года была напечатана информация о том, что в населенных пунктах (аулах) «по постановлению обкома ВКП(б) в колхозы, МТС, на предприятия были разосланы члены областного актива с докладами и лекциями, посвященными жизни и творчеству великого русского поэта А. С. Пушкина, приуроченными к 150-летию его дня рождения».
Двойственное впечатление оставляют материалы, посвященные празднованию юбилея: с одной стороны, это последовательное жесткое проведение сталинской политики «культуру — в массы». Так, в «Красной Черкесии» от 6 июня 1949 года в передовой статье отмечается: «Среди великих людей, которыми гордятся русские, тов. Сталин указал на Пушкина». Материалы о поэте идеологизированы, и «мероприятия» проводились в русле политики партии: «Пушкин — образец для нового советского человека», «Пушкин — борец за свободу угнетенного народа», «С Пушкиным (его поэзией) народ победил в войне». С другой стороны, были и очень теплые, искренние стихи о Пушкине, сообщения о вечерах, конференциях, проведенных в городах и аулах. В этих заметках чувствуется искренний интерес к творчеству великого поэта, желание освоить русскую культуру, приблизиться к ней. Вот, например, некоторые материалы «Красной Черкесии» от 6 июня 1949 года.
К юбилею А. С. Пушкина в Черкесской библиотеке хорошо подготовились. Здесь находятся все произведения Пушкина, новые книги о нем. Кроме того, библиотека богата рисунками, знакомящими с жизнью поэта. Здесь в честь 150-летия со дня рождения А. С. Пушкина 5 июля собрались городские читатели, состоялся литературный вечер. На этом вечере с докладом «Пушкин и современность» выступила преподаватель Черкесского учительского института тов. Понизовская.
В Черкесском городском ремесленном училище № 3 состоялся литературный вечер, посвященный 150-летию со дня рождения великого национального поэта А. С. Пушкина. На этом вечере с докладом «Жизнь Пушкина» выступила А. Д. Колесникова. После доклада прочли стихи «Памятник», «Лес», написанный Кольцовым, «Смерть поэта» Лермонтова и др. Прочли стихи Пушкина «К Чаадаеву», «В Сибирь», «Деревня», «Медный всадник», «У моря», стихотворение Джамбула «Песня о Пушкине» и др.
После этого хор исполнил «Узник», «Зимнюю дорогу», «Зимний вечер». Показали на сцене постановки из «Цыган», «Сон Татьяны» из «Евгения Онегина», «Дуэль Ленского и Онегина». Кроме того, прочли стихи «Кавказ», оду «Вольность», часть романа И. Новикова «Пушкин на юге» и др.
Кроме того, в честь дня рождения великого поэта учащиеся ремесленного училища подготовили свои стихи, альбомы со стихами и рисунками. Например, учащийся В. Храмов нарисовал картины, рисунки «На море», «Дуэль», «Детство» и др. Монтаж, показывающий жизнь поэта, был иллюстрирован.
Рабочие, колхозники, служащие Черкесского района провели в честь юбилея А. С. Пушкина во многих местах доклады, лекции и др. В колхозах имени Чапаева, Сталина, «Октябрьский» прочли лекции на темы: «А. С. Пушкин — патриот своей Родины» и др.
В тракторных бригадах работником Черкесской МТС тов. Косьяковым были прочитаны «Евгений Онегин», «Дубровский» и др. Работники Николаевской сельской библиотеки познакомили сельских работников с 8-мью передвижными библиотеками по произведениям Пушкина.
В колхозе «1 Мая» Николаевская сельская библиотека провела читательскую конференцию по произведению Пушкина «Капитанская дочка». Выступавшие на этой конференции показали, что это произведение имеет большое политическое и художественное значение. На хуторе «Дружба», «Овечка», «Садовая» и др. состоятся литературные вечера, посвященные юбилею А. С. Пушкина.
На первый взгляд, может показаться, что это просто казенные мероприятия, но жители отдаленных аулов рассказывали мне, что с Пушкиным для них открывался новый мир — мир богатейшей русской культуры, более того, тексты Пушкина приобщили горцев к мировой культуре, которую они тоже постепенно осваивали. Следует отметить, что имя Пушкина было давно знакомо людям, проживающим в Карачаево-Черкесии. Пушкин бывал в нашем крае, и за поэтом до сих пор тянется шлейф легенд. И сейчас карачаевцы с гордостью показывают туристам, приезжающим в наш прекрасный край, место, где, по народным преданиям, находился аул, в котором будто бы останавливался Пушкин; до сих пор не теряют горцы надежды найти кольцо Пушкина, которое якобы подарил он одному из жителей аула, бесплатно отдавшему ему коня. Мы публикуем эту легенду, записанную народным писателем КЧР М. Ахметовым, опубликованную к двухсотлетнему юбилею А. С. Пушкина в газете «Экспресс-почта» от 11 апреля 1998 года.
Мы решили опубликовать и небольшой материал, посвященный пребыванию Пушкина на Кавказе, напечатанный 25 мая 1949 года в газете «Черкес плъыжь». Автор его С. Борисов. Перевел материал нынешний заведующий кафедрой черкесской и абазинской филологии Карачаево-Черкесского государственного педагогического университета доцент З. Х. Ионов. Думается, что этот небольшой очерк несет печать своего времени и свидетельствует о живом интересе к тому, что связывает Пушкина с Северным Кавказом.
Первый раз А. С. Пушкин приехал на Кавказ в 1820 году. Молодому поэту тогда был 21 год. К тому времени он уже написал поэму «Руслан и Людмила», свои свободолюбивые стихи: «К Чаадаеву», «Вольность», «Деревня», которые читались в тайных обществах России.
Ссылка на юг, в Екатеринослав, принесла поэту много горестей и печали, но было и хорошее: здесь он встретился с Раевским, сыном генерала, героя 1812 года. Николай Раевский стал другом А. Пушкина. С помощью Раевского больной поэт получил разрешение лечиться на Минеральных Водах. Был конец мая, стояла сильная жара, необычная для этих мест. Дорога, ведущая на Кавказ, куда стремился поэт, шла через степь, Казачий Дон и через Ставрополь. Все было интересно, все ново, все привлекало внимание поэта, его волновали рассказы казаков об их стычках с черкесами, сама одежда казаков. Романтичной была ночевка в калмыцкой кибитке, но больше всего удивила поэта длинная гряда гор, их снежные вершины, кажущиеся ясным утром неподвижными разноцветными облаками. Позже поэт об этом напишет брату Левушке. Таким А. С. Пушкин увидел первый раз Кавказ, это было в начале июня 1820 года, когда поэт подъезжал к Горячеводску (тогда Пятигорск называли Горячеводском, что означает в переводе на карачевский язык Исси (горячая) — Суу (вода)).
В Горячеводске к путешественникам присоединился старший сын Раевского, Александр, приехавший сюда раньше. Все вместе поселились в доме, который снимали Раевские. Этот дом стоит до сих пор, хотя вид его несколько изменился. Старожилы с радостью показывают его и говорят: «Здесь жил А. С. Пушкин».
В 1820 году Пятигорск имел живописный вид, хотя возле источников было очень мало домов, всего 60 дворов. У подножия Горячей Воды (горы) стояли калмыцкие кибитки и шатры, в которых и жили приезжие. Недалеко находился временный военный гарнизон, солдаты; на арбах, запряженных волами, таскали камни для строительства гостиницы, постоянно сновали туда-сюда казаки на конях, иногда издалека слышались ружейные выстрелы.
Вместо ванных домов на горе были построены деревянные бараки. Сами ванны были выдолблены там, где били ключи серной горячей воды (46 градусов). До сих пор сохранилась каменная лестница с 68-ю узкими, крутыми ступеньками, по которой Пушкин поднимался к ваннам. Чистый воздух и целебные воды действовали быстро. Пушкин выздоравливал, скоро как будто и не было лихорадки. Он опять стал веселым, жизнерадостным, подвижным. Жизнь на водах была свободной. Далеко остались сановный Петербург и царские ищейки. Каждый день он видел и слышал что-то новое. Прогулки по окрестности, походы к источникам железистых вод, восхождение по лесным тропам на Железную Гору (там, где сейчас находится Железноводск), восхождение на Бештау, Машук, Змейку, ночевка в поле, в аулах, рассказы участников кавказской войны, которая еще шла, — все это позже отразилось в творчестве А. С. Пушкина. Большой след оставила эта первая поездка на Кавказ в душе поэта. Позднее, находясь в Кишиневе, он писал своему брату Льву Сергеевичу: «Два месяца жил я на Кавказе; воды мне были очень нужны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие. Впрочем, купался в теплых кисло-серных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в далеком расстоянии друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видел великолепную цепь этих гор: ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и неподвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бештау, Машука, Железной Горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях» (24 сентября 1820 года, из Кишинева в Петербург. Дневники, воспоминания. С. 75).
Здесь в Пятигорске поэт задумал романтическую поэму «Кавказский пленник». Поэма родилась под впечатлением от увиденного, красоты кавказской природы, жизни горцев, их героизма и доброты, их гостеприимства. Два месяца прошли быстро. Нужно было уезжать. Маршрут путешествия Пушкина по Кавказу был такой: Кавказская — Тамань — Керченский пролив. Поэта ожидали новые впечатления. Впереди были Гурзуф, Бахчисарай, Кишинев. Но еще долго он будет помнить Кавказ, в феврале 1821 года в Каменке закончит «Кавказский пленник».
Через много лет, побывав в 1837 году в Пятигорске, Белинский напишет: «Тот, кто побывал на Кавказе, не может не удивляться правдивости картины Пушкина: смотрите, если угодно, стоя на высоте гор, где стоит Пятигорск, на гряду гор, — вы невольно вспомните те стихи, которых вы годами не вспоминали…».
Сохранились до сих пор рисунки, которые были сделаны поэтом на рукописи «Кавказского пленника»: казачий пикет на холме, черкесы в каракулевых папахах, всадник в бурке, развевающейся на ветру, и на краю рукописи написано: «Я пережил свои желания» — и там же пометка (Из поэмы «Кавказ»), впоследствии это было опубликовано.
С тех пор в стихах Пушкина все больше стали звучать кавказские мотивы. Поэта не покидает желание еще раз увидеть Кавказ, и в 1829 году он смог это осуществить. Хотя и вопреки воле царя, Пушкин решается без спроса поехать в действующую армию. Он страдал от опеки царя и постоянной слежки жандармов. Теперь он будет свободен от всего этого. И вот турецкий фронт, где его ожидала встреча с братом Левушкой, Николаем Раевским и с друзьями-декабристами М. Пущиным, В. Чернышевским и другими.
Был май месяц, но еще не очень жарко. Прошло восемь лет, Пушкин ехал по знакомой дороге, многое изменилось за это время, особенно Горячеводск, куда из Георгиевска он специально приехал: сердце позвало его в места молодости. Город похорошел, построили много зданий, появились ванные дома, жилые, каменные большие здания, бульвар, цветники, павильоны. Он был один день в Пятигорске. В августе 1829 года, уезжая в Россию вместе с Пущиным, он еще раз заехал в Горячеводск, жил сначала в гостинице, а затем уехал в Кисловодск и поселился в доме доктора Реброва.
До последнего времени не было ясности в вопросе о пребывании А. С. Пушкина на Минирельных Водах. Но незадолго до Великой Отечественной войны был найден журнал, куда записывались посетители этих мест в 1829 г.
В журнале оказался лицевой счет Пушкина. Здесь есть все дни, в которые поэт посещал ванны, и сумма денег, уплаченная им за процедуры. Когда немецкие захватчики напали на Ставропольский край, журнал пропал вместе с остальными документами из фонда пушкинской эпохи. Сейчас есть только копии с этих документов, снятые сотрудником Домика Лермонтова тов. Недумовым. Эти документы интересны тем, что уточняют детали пребывания Пушкина в 1829 году на Кавказских Минеральных Водах. Они подготовлены для издания в «Пушкинском временнике». Документы объясняют многое. Теперь можно без ошибки сказать, что Пушкин провел на Кавказе достаточно много времени (в Кисловодске).
В журнале отпуска нарзанных ванн написано, что Пушкин лечился с 21 августа по 6 сентября. Курс лечения был следующим: утром и вечером поэт ежедневно принимал горячую ванну, в середине курса пять дней принимал по две горячие ванны, 6 сентября Пушкин своей рукой записал в ванный журнал то, что он принял 19 ванн и за это уплатил 19 рублей. Из Кавказских Минеральных Вод Пушкин уехал 8 сентября 1829 года.
А. С. Пушкин написал замечательные стихотворения о Кавказе. В Пятигорске многое напоминает о Пушкине — дома, в которых он останавливался, сохранившаяся каменная лестница к ваннам, новые ванные дома с его именем, выставки в библиотеках, посвященные А. С. Пушкину. Документы о пребывании поэта на Кавминводах изучаются сотрудниками Домика Лермонтова.
Любовь народа к А. С. Пушкину безгранична. «Наш Пушкин!» — с радостью восклицают народы Кавказа. О любви к Пушкину расскажут экспонаты, готовящиеся к юбилею поэта, стихи, посвященные ему, разные мероприятия, организованные к юбилею, пушкинские чтения и т. д.
Дмитрий Благой
Трагедия Пушкина
Осенью 1826 года произошел крутой перелом в судьбе Пушкина, шесть с лишним лет томившегося в политической ссылке и страстно желавшего вырваться на свободу. С этого времени начинается самый тяжелый период жизни русского национального гения — ее последнее десятилетие — и вместе с тем наиболее зрелый, самобытный и плодотворный, чреватый будущим период его творчества.
8 сентября посланный Николаем I фельдъегерь с поистине фельдъегерской скоростью примчал Пушкина в Москву; там, в древней русской столице, согласно исконному обычаю, торжественно праздновал свою коронацию новый российский император. Сразу же поэта, не дав ему возможности не только сменить дорожное платье, привести себя в порядок после утомительнейшей езды, но даже хотя бы обогреться — день был студеный, — доставили во дворец и ввели в кабинет к Николаю. Беседа Пушкина с глазу на глаз с царем продолжалась необычно долгое время — более часу, а то и двух. Затем двери распахнулись, и царь, держа поэта за руку, вышел с ним в смежную комнату, наполненную придворными, и, обратившись к ним, сказал: «Господа, вот вам новый Пушкин, о старом забудем». Так это передает в своих записках декабрист Н. И. Лорер со слов брата Пушкина Льва Сергеевича, который, конечно, слышал об этом из уст самого поэта. Может быть, данный эпизод, в частности слова царя, воспроизведен Лорером не совсем точно, но нечто в этом роде было, несомненно, сказано, да и разыгранная театральная сцена была совсем в стиле Николая и вполне соответствовала видам его на Пушкина.
Эффектность этой сцены (рассказы о ней быстро распространились по обеим столицам) усугублялась тем, что она произошла менее чем через год после разгрома восстания декабристов и менее чем через два месяца после беспощадно сурового приговора над его участниками. Все это не могло не вызвать сенсации. А когда стало известно вскоре написанное Пушкиным в адрес Николая стихотворение «Стансы», среди современников, даже людей, близко знавших поэта, пошли толки о резкой перемене им своих прежних вольнолюбивых взглядов, роднивших его с декабристами, и об «отступничестве» от последних. Все чаще стали раздаваться голоса, что автор «Вольности», «Деревни» и «Кинжала» сделался апологетом самодержавия, придворным «льстецом» царя.
Тезис о резком изменении общественно-политических убеждений и идеалов Пушкина после возвращения его из ссылки выдвигался и большинством его биографов, исследователей, критиков. Наоборот, советские литературоведы, в понятном стремлении «защитить» великого поэта от глубоко несправедливых обвинений в «ренегатстве», зачастую впадали в противоположную крайность, утверждая, что никаких изменений во взглядах Пушкина, в его мировоззрении, отношении к верховной власти не произошло, что он оставался абсолютно тем же, что и раньше. Однако такая, по существу типично метафизическая, постановка вопроса находится в явном противоречии с многочисленными документальными данными, которыми мы располагаем, с неоднократными свидетельствами самого поэта и, что самое важное, с некоторыми фактами его творчества. Приходится или вовсе игнорировать эти неоспоримые факты, оставлять их без внимания, или хотя бы молчаливо, но признавать, что автор «Стансов» и послания «Друзьям» выступал в ряде случаев в роли не только «приспособленца», но и двурушника; а это объективно являлось бы не меньшим и вместе с тем столь же неоправданным поклепом на Пушкина, неизменная и порой глубоко мужественная искренность которого была одной из замечательных особенностей, присущих его облику и как человека и как поэта.
На самом деле важный и существенный вопрос о политических взглядах Пушкина и его общественно-политической позиции после возвращения из ссылки, определивших, как дальше увидим, во многом и многом самое его творчество, гораздо сложнее и не умещается ни в одну из только что приведенных схем. Более правильную позицию занимает здесь автор самой обстоятельной новой биографии Пушкина проф. Н. Л. Бродский («А. С. Пушкин. Биография», М., 1937). Однако и он не всегда удерживается на принципиально положенной им в основу своего труда объективно-исторической точке зрения. Между тем именно так, не публицистически, а строго исторически, не модернизируя — в духе сегодняшних наших представлений — прошлого, ничего не замалчивая, не упрощая сложности и не сглаживая противоречий, отнюдь не ухудшая, но и не улучшая истории, следует подходить к решению этого вопроса, весьма существенного для всего дальнейшего творческого пути Пушкина и потому особенно нуждающегося в правильном его решении.
Еще до восстания декабристов трезвое, «прозаическое» отношение к окружающему — к людям и событиям, пришедшее на смену недавнему романтическому восприятию и оценкам, стремление понять историческую обусловленность того, что было в прошлом, и того, что совершается в настоящем — в текущих днях, в современности, становится характернейшей чертой пушкинского мировоззрения и краеугольным камнем нового, реалистического художественного метода Пушкина — автора первых глав «Евгения Онегина» и «Бориса Годунова». Историзм Пушкина, все более определявший отношение его к действительности, сложился вместе с тем отнюдь не сам по себе, в порядке некоего процесса отвлеченного интеллектуального развития, а возник и все более и более укреплялся в результате жизненного опыта поэта, под влиянием больших общественно-политических событий его времени. Поэтому для полной ясности необходимо вкратце напомнить содержание этого опыта и соответствующие основные моменты эволюции пушкинского мировоззрения и пушкинского творчества.
После окончания лицея, в период формирования в России первых тайных политических организаций, Пушкин, захваченный общественно-политическим подъемом передовых кругов русского общества и наиболее художественно полноценно его выражавший, слагает цикл своих «вольных стихов», явившихся непосредственной причиной его ссылки на юг. С наибольшей яркостью и силой освободительный пафос поэта сказывается в послании к его старшему другу П. Я. Чаадаеву («К Чаадаеву», 1818), в котором романтизм политический и возникающий в эту же пору в Пушкине романтизм литературный сливаются в нечто целостное и единое. В своем послании Пушкин противопоставляет уже тогда скептически настроенному Чаадаеву страстную веру в близкий восход утренней «звезды пленительного счастья» — в пробуждение отчизны, в победу свободы над «самовластьем». Эта оптимистическая вера в первые — кишиневские — годы южной ссылки не только не оставляет поэта, но еще более укрепляется.
Правда, в стихотворном послании к одному из видных декабристов, В. Л. Давыдову, прорываются скептические нотки в связи с неудачами освободительных движений в Южной Европе — в Неаполе и в Испании. Но заканчивается оно в том же мажорном тоне, с характерным революционно-романтическим переосмыслением христианского таинства причащения (послание написано в начале апреля 1821 года, то есть в те же околопасхальные дни, что и исполненная самого резкого осмеяния одного из основных догматов христианской церкви поэма «Гавриилиада»). «Ужель надежды луч исчез?» — спрашивает себя поэт. И тут же горячо отвечает: «Но нет! — Мы счастьем насладимся, || Кровавой чашей причастимся — || И я скажу: Христос воскрес». В написанном вскоре после этого новом послании к Чаадаеву («Чаадаеву», 10 апреля) Пушкин призывает его оживить «вольнолюбивые надежды», явно имея в виду свое послание 1818 года. Под воздействием греческого восстания, которое началось в эту же пору и было возглавлено кишиневским знакомцем Пушкина, князем Александром Ипсиланти, под влиянием встреч и бесед с вождем Южного общества декабристов П. И. Пестелем, общения с поэтом-революционером В. Ф. Раевским и другими членами кишиневской ячейки общества «вольнолюбивые надежды» Пушкина достигают своего апогея. Это ярко сказывается в не пропущенных цензурой строфах оды на смерть Наполеона («Наполеон», июль — ноябрь 1821), посвященных прославлению событий французской революции конца XVIII века — поры, когда «от рабства пробудился мир», когда «ветхий кумир» был низвергнут «разъяренной десницей» восставшего народа и над страной вставал «великий, неизбежный свободы яркий день». Особенно выразительно революционное звучание этих строф, если сравнить их с такими ранее написанными и наиболее политически программными стихотворениями Пушкина, как «Вольность» и «Деревня». Несмотря на ярко выраженный освободительный — «вольнолюбивый» — пафос этих стихотворений, в них вместе с тем, в духе свойственной философам-просветителям XVIII века концепции просвещенного абсолютизма, звучат надежды на то, что царь Александр I, вняв урокам истории (казнь Людовика XVI, убийство Павла I) и призывам поэта, добровольно станет «под сень надежную закона» — дарует России конституцию, что рабство крестьян падет и над отечеством взойдет «заря свободы просвещенной» «по манию царя». Наоборот, в строфах «Наполеона» воспевается насильственное свержение старого порядка — «ветхого кумира». В «Вольности» казнь Людовика XVI осуждалась как беззаконие, в «Наполеоне» о той же казни говорится как о непреложном историческом факте и без какого-либо неодобрения. Сама блистательная и трагическая судьба Наполеона, диалектически сложный характер исторического дела которого Пушкин позднее определит лапидарной формулой: «Мятежной Вольности наследник и убийца» (стихотворение «Недвижный страж дремал на царственном пороге…»; предположительно датируется февралем — мартом 1824 года), «могучего баловня побед», презревшего «благородные надежды» человечества (несколько ниже они названы «величавыми надеждами») и заплатившего за это «мраком ссылки», является — гласит концовка стихотворения — завещанием миру «вечной свободы». «Вольнолюбивые надежды» Пушкина на неизбежное и скорое новое наступление и в России, как и в остальной Европе, «дня свободы» ярко дают себя знать в одном из его высказываний на обеде у Инзова, записанном весьма благонамеренным кишиневским сослуживцем поэта, князем П. И. Долгоруковым (запись от 27 мая 1822 года). Речь зашла «о тогдашних политических переворотах в Европе». «Прежде народы восставали один против другого, — заметил Пушкин, — теперь король Неаполитанский воюет с народом, Прусский воюет с народом, Гишпанский — тоже; нетрудно расчесть, чья сторона возьмет верх». Логика этого рассуждения (автор записи называет его «силлогизмом») показалась настолько неотразимой и вместе с тем столь угрожающе многозначительной, что, рассказывает Долгоруков, среди многочисленных гостей наступило «глубокое молчание, продолжавшееся несколько минут», и вслед за тем Инзов поспешил «повернуть» разговор «на другие предметы».
Однако дальнейшее течение событий поставило этот «силлогизм» под большое сомнение. «Короли», объединившиеся по инициативе Александра I в так называемый «Священный союз», соединенными усилиями затоптали революционные вспышки во всей Европе, в которой воцарилась — под началом все того же Александра I — жестокая политическая реакция: «Все пало, под ярем склонились все главы», — писал Пушкин в том же стихотворении «Недвижный страж дремал на царственном пороге». Еще раньше потерпело крушение греческое восстание. В 1822 году была разгромлена властями кишиневская ячейка тайного общества, был арестован и посажен в тюрьму — Тираспольскую крепость — В. Ф. Раевский. И вот в поэзии Пушкина резко зазвучали ноты глубокого разочарования, скептицизма. Таков набросок ответного стихотворного послания 1822 года заключенному в крепость В. Ф. Раевскому («Ты прав, мой друг»), явившийся в последних двух его строфах прямым предварением «притчи» о сеятеле («Свободы сеятель пустынный», 1823), написанной в год начала работы над «Евгением Онегиным» — первым реалистическим произведением Пушкина, пафос которого — трезво, «без романтических затей», взглянуть на окружающее и воссоздать его таким, как оно есть. Лексически «притча» о сеятеле тесно связана с циклом «вольнолюбивых» пушкинских стихов. В ней — многие стержневые слова и мотивы, которые мы встречали в послании «К Чаадаеву» (1818), в «Наполеоне»: «свобода», «звезда», «народ», мотив пробуждения. Но направленность их прямо противоположна. Посылая 1 декабря 1823 года А. И. Тургеневу по его просьбе «самые сносные строфы» из оды на смерть Наполеона (в печати при жизни Пушкина они появиться не смогли) — строфы о французской революции — и присоединяя к ним концовку (строфу о завещании Наполеоном «вечной свободы» миру), Пушкин в связи с ней иронически добавляет: «Эта строфа ныне не имеет смысла… — впрочем это мой последний либеральный бред, я закаялся и написал на днях подражание басни умеренного демократа Иисуса Христа (Изыде сеятель сеяти семена своя)» (XIII, 79). Еще прямее и точнее о связи этих стихов с общественно-политической действительностью данного времени сказано в черновой редакции письма: «…на днях я закаялся — и, смотря и на запад Европы, и вокруг себя, обратился к Евангелию и произнес сию притчу в подражание басни Иисусовой» (XIII, 385). Действительно, в противоположность посланию «К Чаадаеву» (1818), стихи о сеятеле проникнуты горьким чувством преждевременности (там: «взойдет она, || Звезда пленительного счастья», здесь: «Я вышел рано, до звезды») и отсюда бесплодности (там: «отчизне посвятим || Души прекрасные порывы», здесь: «потерял я только время, || Благие мысли и труды») своей поэтической пропаганды — вольнолюбивых призывов, горчайшим сознанием того, что «мирные народы» не способны выйти из своего векового подъяремного сна:
Как ни трагичны эти слова, как ни полны они горечи и гнева, в них нет антидемократизма. В какой-то мере они даже предваряют позднейшее столь же горькое наименование Чернышевским пассивного народа «нацией рабов». В то же время мучительное чувство, нашедшее свое выражение в этих строках, явилось непосредственным толчком к последующей развернутой постановке Пушкиным важнейшей из проблем как его времени, так и всей дореволюционной поры русской жизни — проблемы роли и значения народа в освободительном движении страны.
Поначалу причину неудач и крушения освободительных стремлений и попыток Пушкин склонен был видеть в пассивности, долготерпении, покорности самих «народов». В ряде пушкинских художественных замыслов и набросков этой поры звучит романтический культ героя — «одиночки, мужа судеб», противопоставляемого «легковерным» народам (начало трагедии о герое древней новгородской вольности Вадиме, 1821–1822; набросок еще одного стихотворения о Наполеоне «Зачем ты послан был и кто тебя послал…», конец мая — вторая половина июня 1824). Однако действительность вносила существенные поправки в эти романтические иллюзии. Характерна в этом отношении переоценка Пушкиным героизма главы греческого восстания Александра Ипсиланти, которая будет окончательно дана в 30-е годы в очерке «Кирджали», но началась уже на юге (замысел 1821–1822 годов поэмы о гетеристах, содержание которой должно было составить бегство Ипсиланти, в результате военных неудач, из рядов возглавлявшихся им войск и, наоборот, героическая гибель рядовых повстанцев, взорвавших себя вместе с врагом в стенах монастыря Секу).
С этим же связан и творческий интерес Пушкина к исконным — разбойным — формам народного протеста, относящийся к тому же времени, что и замысел поэмы о гетеристах, замысел обширной поэмы о волжских разбойниках, от которой до нас дошел лишь небольшой отрывок «Братья разбойники» с ее совсем новыми для поэзии того времени героями — двумя братьями-крестьянами, которые ушли «в лес», «наскуча барскою сохой» (первоначальный вариант). Отсюда же и особый интерес Пушкина в период ссылки в Михайловское и работы над исторической трагедией «Борис Годунов», воссоздающей эпоху «многих мятежей», к личности вождей двух крупнейших народных восстаний XVII и XVIII веков — Степана Разина и Емельяна Пугачева. В Михайловском после короткого приезда к опальному поэту его ближайшего лицейского товарища, декабриста И. И. Пущина, который открыл ему свою принадлежность к тайному обществу, готовившему государственный переворот, в Пушкине снова воскресли было «вольнолюбивые надежды», что сказалось в его обширной исторической элегии «Андрей Шенье» (май — июнь 1825), в значительной степени снимающей пессимистические размышления «сеятеля свободы» о бесплодности своих гражданских вольных стихов: «Умолкни, ропот малодушный! ||Гордись и радуйся, поэт: ||Ты не поник главой послушной ||Перед позором наших лет…» Вместе с тем в одновременно писавшемся «Борисе Годунове» поэт высказывает устами своего мятежного предка, Гаврилы Пушкина, знаменательную мысль — одно из высших достижений пушкинского историзма той поры: необходимым и решающим условием успешной борьбы против царя-тирана, царя-крепостника является «мнение народное» — участие в ней народа.
Через месяц с небольшим после окончания «Бориса Годунова» (7 ноября 1825 года) в Петербурге произошло одно из значительнейших событий русской истории — столь давно чаемое Пушкиным вооруженное выступление представителей передовых общественных кругов — дворянских революционеров — против «самовластья».
Почти мгновенный разгром восстания (столь же быстро несколько позднее подавлено оно было и на юге) глубочайшим образом потряс Пушкина, ощутившего это как огромную и общественную и свою собственную, личную беду. Это было окончательным крушением «вольнолюбивых надежд» поэта на возможность близкого восхода «звезды пленительного счастья». Из русского общества были вырваны лучшие его сыны. Непосредственная угроза нависла и над Пушкиным, который, как он сам подчеркивал в первом последекабрьском письме к Жуковскому, «был в связи с большею частию нынешних заговорщиков». И хотя связи эти носили характер общения между собою друзей-единомышленников — «политических разговоров» — и не были закреплены организационно (в тайные политические общества декабристов поэт не входил, в подготовке восстания прямого участия не принимал), все же он сознавал, что «от жандарма еще не ушел» (XIII, 257). В ожидании этого Пушкин уничтожил некоторые свои рукописи, в том числе «принужден был сжечь» ценнейшие автобиографические записки-мемуары, которые он вел почти с начала своей ссылки, с 1821 года, и которые, попади они в руки следственных властей, могли бы ухудшить положение и некоторых арестованных и его собственное (XII, 310).
Несмотря на все это, Пушкин находит в себе силу отрешиться в осмыслении и оценке того, что произошло, от своих личных взглядов, пристрастий, симпатий, попытаться понять историческую закономерность случившегося, вскрыть причины декабрьской катастрофы в свете уже достигнутого им в «Борисе Годунове» подлинно исторического воззрения на ход вещей. Именно об этом-то, прямо пользуясь связанными с работой над «Борисом» литературными аналогиями, и пишет он вскоре же после письма Жуковскому к одному из самых близких своих друзей, поэту Дельвигу: «Не будем ни суеверны, ни односторонни — как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира» (XIII, 259).
Взглянуть взглядом Шекспира — это значило преодолеть рационалистический схематизм и метафизическую прямолинейность мышления писателей-классиков XVII–XVIII веков, из всей многокрасочной жизненной палитры пользовавшихся только двумя цветами — белым и черным. Это значило применить к осмыслению и оценке явлений действительности те принципы восприятия ее, отношения к ней, которые легли в основу нового — реалистического — пушкинского художественного метода. В данном конкретном случае это значило постараться понять сложные объективно-исторические причины тягчайшей общественно-политической катастрофы — трагедии, которая только что — не на сцене, а в жизни — разыгралась на глазах Пушкина и его современников, роли и характеры действовавших в ней лиц. «Взгляд Шекспира» — специфически литературный, эстетический синоним пушкинского историзма — станет определяющей чертой мировоззрения и мироотношения зрелого Пушкина, основой и опорой его все крепнущего реализма. В нем же — ключ к оценке поэтом декабрьского восстания и тесно связанной с этим его новой общественно-политической позиции.
Уже Радищев, восторженно славивший в оде «Вольность» «день избраннейший всех дней» — победоносное восстание народа против «хищного волка» — царя, вместе с тем подчеркивал, что для этого еще не настало время, не созрели необходимые общественно-исторические условия: «не приспе еще година». Один из виднейших идеологов Северного общества декабристов, Н. И. Тургенев, который оказал большое влияние на развитие вольнолюбивых политических взглядов Пушкина, доказывая историческую закономерность французской революции конца XVIII века и оспаривая тех, кто считал, что ее можно было бы предотвратить сильными мерами со стороны правительства, записал в своем дневнике за 1819 год: «Неужели стремление десятилетий, целых веков можно вдруг остановить несколькими пушечными зарядами, кстати выстреленными?» Пушкин, который в свои предссыльные годы постоянно встречался с ним, несомненно слышал от него рассуждения этого рода. Уж очень близка связь между ними и тем, что спустя года полтора после декабрьского восстания поэт написал в показаниях по делу об отрывке из своего стихотворения «Андрей Шенье». Напоминая основные события французской революции, ознаменованной «победой революционных идей», Пушкин спрашивал: «Что же тут общего с нещастным бунтом 14 декабря, уничтоженным тремя выстрелами картечи и взятием под стражу всех заговорщиков?» Ход мысли здесь совершенно ясен. Победа французской революции, которую тщетно было бы пытаться остановить «несколькими пушечными зарядами», доказывала, что для нее, исподволь подготовлявшейся «стремлением целых веков», сложились все необходимые предпосылки. То же, что восстание декабристов удалось пресечь тремя выстрелами картечи, явилось для поэта доказательством прямо противоположного. Декабристы, как до этого и он сам в своих вольных стихах, начали свое дело слишком рано, «до звезды», когда необходимых исторических предпосылок и условий для успеха его еще не было. Это же имеет Пушкин в виду и в написанной им несколько ранее, в конце 1826 года, записке «О народном воспитании», замечая, что декабристы вознамерились осуществить «вдруг» «политические изменения, вынужденные у других народов силою обстоятельств и долговременным приготовлением», и противопоставляя «ничтожности» их «замыслов и средств» «необъятную силу правительства, основанную на силе вещей» (XI, 43). В обоих только что приведенных случаях мы имеем дело с документами, адресованными властям; этим объясняется, о чем подробнее будет сказано ниже, их официальная фразеология (само выражение «замыслы и средства» заимствовано из царского манифеста о событиях 14 декабря). Но если это откинуть, легко убедиться, что автор «Бориса Годунова», преклонявшийся перед героическим самоотвержением участников декабрьского восстания, подходит здесь к объяснению причин декабрьской катастрофы, вооружив себя именно тем «взглядом Шекспира», к которому призывал он Дельвига.
В том же манифесте Николая восстание 14 декабря объявлялось действием «горсти непокорных». Это являлось нарочитым преуменьшением, вызванным желанием наивозможно более ослабить значение первого русского революционного выступления. Но в России действительно не было в это время класса, созревшего, подобно третьему сословию во Франции конца XVIII века, для проведения революционным путем коренных политических изменений. Восстание дворянских революционеров, составлявших и в самом деле совершенно незначительное меньшинство своего класса, не только не могло опираться на поддержку подавляющего большинства последнего, но — и это главное, — в отличие от французской революции, в которой приняли участие поднятые на борьбу революционной буржуазией широкие народные массы, не имело за собой поддержки народа — «мнения народного». Больше того, — и в этом как раз заключалась «ничтожность», то есть утопичность, неосуществимость, замыслов и обусловленных ими средств, которыми могли располагать декабристы, — они не только не привлекали народ к участию в выступлении, но, наоборот, в силу природы своей дворянской революционности, не хотели этого участия, памятуя о происшедшем всего пятьдесят лет назад пугачевском восстании и опасаясь, и, прямо надо сказать, не без основания, что и сами они и их политические планы и программы «свободы просвещенной» (выражение из пушкинской «Деревни») будут начисто смыты непросвещенной и до предела ожесточившейся веками крепостного рабства, разбушевавшейся народно-крестьянской стихией. Ведь даже те относительно очень небольшие воинские части, которые участвовали в восстании 14 декабря, были выведены на площадь офицерами-декабристами не под революционными лозунгами, а чтобы протестовать против новой и незаконной, как их убеждали, присяги Николаю после того, как они до этого уже присягнули его старшему брату Константину. «Сто человек прапорщиков хотят изменить весь государственный быт России», — с горькой иронией говорил, подчеркивая все ту же утопичность «замыслов и средств» декабристов, идеологически столь близкий им автор «Горя от ума» Грибоедов. И в этой горькой иронии он был почти прав. Среди членов тайных декабристских обществ, хотя основную массу их составляли поручики и подпоручики, имелось несколько полковников и даже генералов. Но на площади в день 14 декабря никого из них не было. Назначенный «диктатором» — командующим всеми восставшими частями — полковник князь Трубецкой попросту не явился, так же поступил и его заместитель, полковник Булатов. Таким образом, с самого начала восстание оказалось обезглавленным. Поневоле распоряжаться восставшими пришлось И. И. Пущину и Рылееву (оба они уже были тогда штатскими); кроме них активно действовало несколько военных, но в небольших офицерских чинах. Спутал планы руководства и неожиданный, в последний момент, отказ Якубовича и Каховского выполнить данное ими добровольное обещание — убить Николая. Но главное, конечно, заключалось в отсутствии народных масс. Несомненно, что с раздумьями именно этого рода связан дошедший до нас план исторической трагедии Грибоедова «Радамист и Зенобия». В связи с развитием центрального фабульного хода ее — заговора против тирана вельмож — в плане читаем: «Народ не имеет участия в их деле, он будто не существует». Все ту же ничтожность замыслов и средств образно подчеркивал Ф. И. Тютчев в своем не опубликованном при жизни стихотворении «14 декабря 1825 г.», которое написано в связи с приговором Верховного суда и в котором поэт-монархист, стоявший, однако, в ту пору на умеренно-либеральных позициях, также пытается взглянуть на трагедию объективно-исторически, считая виновными в ней не только декабристов, но и «железную зиму» «самовластья». Не без горести обращается он и к самим «жертвам мысли безрассудной» (среди них был и его родственник, гвардейский офицер, член Общества соединенных славян, А. И. Тютчев, приговоренный судом к вечной каторжной работе), которые «уповали», что «станет» их «крови скудной», чтобы растопить «вечный полюс», «вековую громаду льдов».
Наконец, тоже по непосредственным впечатлениям свидетеля-современника и вместе с тем как бы в порядке подведения исторического итога, об этом с полной четкостью историка-исследователя скажет в своем трактате «О развитии революционных идей в России» самый замечательный из «детей декабристов» (как называл позднее его и себя Н. П. Огарев), Александр Герцен: «Невозможны уже были никакие иллюзии: народ остался безучастным зрителем 14 декабря. Каждый сознательный человек видел страшные последствия полного разрыва между Россией национальной и Россией европеизированной. Всякая живая связь между обоими лагерями была оборвана, ее надлежало восстановить, но каким образом? В этом-то и состоял великий вопрос» (VII, 84 и 214). Как дальше увидим, этот «великий вопрос», который уже и раньше (от «притчи» о сеятеле, от первых глав «Евгения Онегина» до «Бориса Годунова») начал волновать Пушкина, после декабрьской катастрофы встал перед ним во всей своей сложности и остроте. На своих путях — средствами художественного творчества — великий национальный поэт содействовал и его очень не скоро пришедшему окончательному решению.
Дмитрий Дмитриевич Благой (1893–1984) — выдающийся советский литераторовед, пушкинист, лауреат Сталинской премии второй степени (1951), член-корреспондент АН СССР (1953). Человек глубочайшей культуры, крупнейший историк литературы и один из столпов советской цивилизации. Мы представляем вашему вниманию отрывок из главы его ключевого труда — «Творческий путь Пушкина». Среди других работ «Социология творчества Пушкина» (1929), «Мастерство Пушкина» (1955), «Литература и действительность» (1959). Мы завершаем книгу образцом высокого советского литературоведения.