Нашествие 1812

fb2

Можно ли было избежать вторжения Наполеона в Россию в 1812 году? Можно ли было остановить нашествие Великой армии в самом начале, предотвратив гибель тысяч людей, разорение миллионов, уничтожение Смоленска и пожар Москвы? Две воли, два честолюбия противостоят друг другу. Надежды покоренных народов, жаждущих освобождения, возложены на двух императоров. Судьбы множества людей сплелись в кровавый клубок из боли, страданий и утрат.

Эта книга является продолжением цикла романов об Отечественной войне 1812 года и связанных с ней событиях. Две предыдущие книги – «Битвы орлов» и «Огонь под пеплом» – ранее опубликованы в этой же серии.

© Глаголева, Е., 2022

© ООО «Издательство «Вече», 2022

* * *

Екатерина Глаголева

Об авторе

Дипломированный переводчик Екатерина Владимировна Глаголева (р. в 1971 г.) начала свой литературный путь в 1993 году с перевода французских романов Александра Дюма, Эрве Базена, Франсуа Нурисье, Фелисьена Марсо, Кристины де Ривуар, а также других авторов, претендующих на звание современных классиков. На сегодняшний день на ее счету более 50 переводных книг (в том числе под фамилией Колодочкина) – художественных произведений, исторических исследований. Переводческую деятельность она сочетала с преподаванием в вузе и работой над кандидатской диссертацией, которую защитила в 1997 году. Перейдя в 2000 году на работу в агентство ИТАР-ТАСС, дважды выезжала в длительные командировки во Францию, используя их, чтобы собрать материал для своих будущих произведений. В тот же период публиковалась в журналах «Эхо планеты», «History Illustrated», «Дилетант», «Весь мир» и других. В 2007 году в издательстве «Вече» вышел первый исторический роман автора – «Дьявол против кардинала» об эпохе Людовика XIII и кардинала Ришелье. За ним последовали публикации в издательстве «Молодая гвардия»: пять книг в серии «Повседневная жизнь» и семь биографий в серии «ЖЗЛ». Книга «Андрей Каприн» в серии «ЖЗЛ: биография продолжается» (изданная под фамилией Колодочкина) получила в 2020 году диплом премии «Александр Невский».

Краткая библиография:

Дьявол против кардинала (роман). Серия «Исторические приключения». М.: Вече, 2007, переиздан в 2020 г.

Повседневная жизнь во Франции во времена Ришелье и Людовика XIII. М.: Молодая гвардия, 2007.

Повседневная жизнь королевских мушкетеров. М.: Молодая гвардия, 2008.

Повседневная жизнь пиратов и корсаров Атлантики от Фрэнсиса Дрейка до Генри Моргана. М.: Молодая гвардия, 2010.

Повседневная жизнь масонов в эпоху Просвещения. М.: Молодая гвардия, 2012.

Повседневная жизнь европейских студентов от Средневековья до эпохи Просвещения. М.: Молодая гвардия, 2014.

Вашингтон. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2013.

Людовик XIII. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2015.

Дюк де Ришелье. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2016.

Луи Рено. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2016.

Ротшильды. ЖЗЛ и вне серии: Ротшильды: формула успеха. М.: Молодая гвардия, 2017 и 2018.

Рокфеллеры. ЖЗЛ и NEXT. М.: Молодая гвардия, 2019.

Путь Долгоруковых (роман). Серия «Россия державная». М.: Вече, 2019.

Аль Капоне. Порядок вне закона. ЖЗЛ и NEXT. М.: Молодая гвардия, 2020.

Польский бунт (роман). Серия «Всемирная история в романах». М.: Вече, 2021.

Лишённые родины (роман). Серия «Всемирная история в романах». М.: Вече, 2021.

Любовь Лафайета (роман). Серия «Всемирная история в романах». М.: Вече, 2021.

Наполеон или я, я или он, но вместе мы не можем царствовать.

(Император Александр I)

1811 год

Сентябрь

Услышав пение, толпа заколыхалась, задние напирали на передних; гарнизонные солдаты в парадной форме, выстроенные на Невском проспекте, обнажили головы. «Иже на камени веры создавый, церковь Твою, Блаже, к той исправи моления наша, и приими люди в вере вопиющих Тебе: спаси ны Боже наш, спаси ны!» – пел стройный хор мужских голосов. Люди крестились, стоявшие ближе всех к храму становились на колени; сидевшие в лодках на Екатерининском канале, напротив, вставали и вытягивали шеи, балансируя руками. Крестный ход двинулся вдоль колоннады, обходя огромное здание новопостроенной Казанской соборной церкви. Митрополит Новгородский и Петербургский Амвросий в митре и синей мантии с бело-красными «струями» держал высоко перед собой святые мощи, два архиерея в парчовых саккосах несли икону Казанской Божьей матери в ризе из червонного золота. Вслед за духовенством выступал император Александр с императрицей Елизаветой в сопровождении всей августейшей фамилии.

Все главные моменты крестного хода отрепетировали заранее; Александр точно знал, как и где ему встать, куда идти и что делать. Сегодня десятая годовщина его коронации, освящение собора должно пройти гладко, без сучка и без задоринки. Десять лет… Перед отъездом в Москву он присутствовал при закладке этого собора. Покойный отец хотел поставить вместо прежней церкви Рождества Богородицы храм, похожий на собор Святого Петра в Риме, однако безвестный Андрей Воронихин, где-то найденный графом Строгановым, задумал нечто еще более грандиозное, чем и увлек императора Павла, потеснив маститых архитекторов. Дай ему волю – строили бы еще десять лет, разоряя казну и губя мужиков непосильной работой. И без того потратили больше четырех миллионов… Снесли флигель Воспитательного дома, чтобы освободить место под ограду; вырубили под Выборгом две гранитные глыбы по полторы тысячи пудов каждая, под фигуры апостолов Петра и Павла, – одна глыба утонула вместе с баржей, другая свалилась с платформы уже в Петербурге, перегородив Аптекарский переулок. Когда ее еще оттуда уберут… Деньги и мужики скоро потребуются для иного, потому Александр и приказал завершить все работы, разобрать старую церковь и освятить новую. Вон лежит запасная колонна, которую должны были поставить посреди площади перед дугой колоннады… Не успели. Соорудили деревянный обелиск, увенчанный крестом на шаре. А постаменты под фигуры архангелов Михаила и Гавриила стоят пустые: Мартос не успел отлить их в бронзе.

Время от времени останавливаясь, преосвященный Амвросий кропил стены святой водой. Ему почти шестьдесят, но он еще довольно крепок. А вот московский митрополит Платон, венчавший Александра на царство, уже совсем одряхлел и доживает свой век в Вифании, выпустив из рук бразды. Надо будет навестить его при случае…

Вновь очутившись между высоких колонн с желобками, выстроившихся в четыре ряда у главного входа, с пением вошли внутрь: «Якоже вышния тверди благолепие, и нижнюю споказал еси красоту Святаго селения славы Твоея, Господи!..»

Ничего не скажешь: внутри собор великолепен. Нежно-розовый мрамор на полу, таких же оттенков гранитные колонны… Весь камень отечественный: из-под Ладоги и Риги, из Карелии и Олонецкой губернии… Мастера-каменщики – тоже русские, ни одного иностранца; свод в куполе расписывал Шебуев, Царские двери – Боровиковский. Яшмовые колонны иконостаса привезены с Алтая. Золотить их основания не стали: денег нет.

Под чтение акафиста чудотворную икону поместили в резной иконостас. «Видев царь Петр, яко от святыя иконы Богоматерни благодатию Божиею содеваются многия чудеса, приемлет ю в путеводительницу воинству своему и в день брани на свеев в щит и покров, и победив до конца врага с помощию Богоматере, тем камень совершенный во основание новаго царствующего града положи, икону же Твою чудную, яко освящение, яко щит и ограждение, в сердце града постави…»

Александру тоже скоро потребуется защита и покровительство Богоматери. В конце августа он получил из Парижа депешу от Куракина: князь Александр Борисович подробно описал возмутительную сцену, развернувшуюся в Тюильрийском дворце в день рождения императора Наполеона. Прервав череду поздравлений, Наполеон вдруг встал с трона, спустился по ступеням и быстрым шагом подошел к российскому посланнику, стоявшему среди других дипломатов: «Вы имеете сообщить мне новости?» Опешивший Куракин не нашелся что ему ответить; Наполеон возвысил голос, чтобы его было слышно всем, и стал перечислять взаимные обиды: несоблюдение Россией континентальной блокады Англии, пошлины на ввозимые в Россию французские товары, захват Францией герцогства Ольденбургского и польский вопрос. «Если кризис не минует, я объявлю вам войну, и вы потеряете все ваши польские провинции. По-видимому, Россия хочет такого же поражения, как Пруссия и Австрия!..» Он говорил добрых три четверти часа, не давая Куракину вставить и слова. «Вы надеетесь на ваших союзников. Где они? Не на австрийцев ли, с которыми вели войну в девятом году и у коих взяли область при заключении мира? Не на шведов ли, у которых отняли Финляндию? Не на Пруссию ли, от которой отторгли часть владений, несмотря на то что были с ней в союзе?» И утверждал при этом, что Франция достаточно сильна, чтобы одновременно вести войну против Испании и России, держа в покорности немцев. Уверения Куракина в верности Александра Тильзитскому договору Наполеон оборвал презрительным восклицанием: «Слова!», но кончил тем же, что и во всех своих письмах: «Если вы хотите договориться, я готов. Есть ли у вас полномочия для заключения договора? Если есть, я разрешаю начать переговоры немедленно». В полнейшей тишине, под взглядами, устремленными на него со всех сторон, Куракин отвечал, что таких полномочий не имеет. «Так напишите, чтобы вам их прислали», – бросил ему Наполеон… Он знает, что переговоров не будет. И все это поняли прекрасно. Он хочет войны. Но обставляет дело так, как будто его принуждают к войне…

Священники кадили мощам, иконам, Евангелию, Кресту. Вслед за главным престолом освятили престолы в южном и северном приделах. Александр крестился и кланялся под «Господи, помилуй».

– Кто взойдет на гору Господню, кто станет на святом месте Его? – читал преосвященный Амвросий Псалом Давида. – Тот, у которого руки неповинны и сердце чисто, кто не клялся душою своею напрасно и не божился ложно ближнему своему, тот получит благословение от Господа и милость от Бога, Спасителя своего…

Кто из них с Наполеоном не клялся ложно? Вся политика строится на притворстве. Сокровенной мысли не должно быть на устах, а сердцу и вовсе следует молчать. С чистыми руками и совестью, возможно, и взойдешь на гору Господню, но только не на трон… Прусский король Фридрих-Вильгельм, клявшийся Александру в братской любви, не осмелился ратифицировать тайный договор, чтобы вместе напасть на Францию, и вместо этого предложил союз Наполеону. Австрийский император Франц наверняка тоже подпишет с ним какую-нибудь конвенцию, ведь Наполеон ему зять. Да и сам Александр обнимался с Наполеоном в Тильзите и Эрфурте. Если французский император больше не верит словам русского царя, с какой стати ему доверять двум бывшим союзникам России, чьи владения он беспощадно обкорнал? Раны от обид и унижений заживают долго, а Наполеону к тому же нравится их растравлять. Что бумага? Она всё стерпит. Ее можно порвать и сжечь, заменив один договор другим.

Хор пел:

– Спаси, Господи, люди Твоя, и благослови достояние Твое, победы православным христианам на сопротивные даруя…

Старый граф Александр Сергеевич Строганов подал Александру на подушке ключи от нового храма. Он сильно исхудал, как-то весь съежился, кожа словно пергаментная, щеки ввалились – ему, наверное, скоро восемьдесят. Но взгляд по-прежнему живой, волевой подбородок выпячен… Казанский собор он называет «своим». И вправду, без графа он бы не построился. А вон Михайло Ларионович Кутузов, военный губернатор Петербурга, отирает платком пот со лба, дыша с присвистом после поклонов. И он много способствовал строительству, предоставляя места под склады, посылая солдат в помощь рабочим. На Конюшенной площади велел построить временные казармы на тысячу человек, с пекарнями и кухнями… Там жили только лучшие мастера – каменщики из Ярославля и Вологды, плотники из Костромы, гранильщики из Олонецкой губернии. Прочие, вроде белорусских землекопов, ночевали за городом, во дворах или конюшнях, спали на сырой земле. Вставали затемно, чтобы с рассветом приняться за работу, которая продолжалась до захода солнца с перерывом на обед, состоявший из тюри и огурцов… Крепостные работали только с весны до октября. Им платили по рублю в день; бумажный рубль стоил восемьдесят копеек серебром. Многие зарывали монеты в землю, чтобы не отдавать своему барину, и если умирали, то деньги не доставались никому… Отделочные же работы продолжались и зимой, в мороз, даже ночью, когда штукатуры и лепщики в рваных полушубках, забравшись на самый верх лесов, исполняли свое дело, зажав в зубах кольцо фонаря. Их обсчитывали и обижали; жалобы на подрядчиков обер-полицмейстер клал под сукно; слухи о злоупотреблениях доходили и до государя, но не может же он заниматься всем лично…

Выйдя из церкви, Александр и Елизавета сели в открытую коляску и под приветственные крики отправились по Невскому обратно в Зимний дворец. Золоченые кресты на куполе собора и обелиске сияли под солнечными лучами: день, хотя и прохладный, выдался необычайно погожим для середины сентября, словно и небеса радовались вместе с православными. Солдат вернули в казармы; народ допустили осмотреть новый храм и поклониться святыне.

* * *

Во всех окнах большого каменного дома Апраксиных на Знаменке горел яркий свет; вечер был в разгаре. Степан Степанович, два года назад сменивший генеральский мундир на зеленый фрак, расхаживал среди гостей, примыкая то к одному кружку, то к другому, следя за тем, всё ли хорошо и все ли довольны.

Молодежь обступила Петра Вяземского, который, сидя в кресле (он был еще слаб после тяжкой болезни), читал свои русские вирши, вызывавшие приступы веселья. Он сравнивал Петербург с Москвой:

У вас Совет,Его здесь нет —Согласен в том,Но жёлтый домУ нас здесь есть.В чахотке честь,А с брюхом лесть —Как на Неве,Так и в Москве.Мужей в рогах,Девиц в родах,Мужчин в чепцах,А баб в порткахНайдёшь у вас,Как и у нас,Не пяля глаз.У вас «авось»России осьКрути́т, верти́т,А кучер спит.

Глубоко посаженные глаза под надвинутыми на них бровями и слегка выступавшая вперед нижняя челюсть придавали молодому поэту диковатый вид; не различая по близорукости чужих лиц, он вынужден был вслушиваться в голоса, чтобы отвечать впопад. Зато когда говорил сам, его физиономия оживлялась и становилась даже привлекательной. Уже несколько дней девятнадцатилетний князь Петр официально носил звание жениха: его свадьба с княжной Верой Гагариной была назначена на восемнадцатое октября.

Невеста с матерью находились сейчас в одной из соседних комнат: Вера беседовала с сестрами Волковыми, а Прасковья Юрьевна в пышном шелковом платье décolletée сидела в креслах, обмахиваясь веером, посреди кружка из обступивших ее кавалеров. Ощупав цепкими серыми глазками ее туалет и отметив про себя, что даме под пятьдесят не следовало бы так оголяться, Екатерина Владимировна Апраксина улыбнулась ей одними губами и прошла к другим гостям. Она была гораздо моложе Прасковьи Юрьевны, одета с бо́льшим вкусом, не менее родовита, чем она, к тому же кавалерственная дама, однако в присутствии бывшей княгини Гагариной, носившей теперь фамилию Кологривова, неизменно испытывала ревнивое чувство обойденной соперницы.

Даже не являясь в свете (что было редкостью), Прасковья Юрьевна продолжала в нём царить: ни одно собрание не обходилось без рассказов о ее новых похождениях, тягаться с нею было невозможно. Ее первый муж Федор Гагарин, страстно ею любимый, погиб в Варшаве во время бунта 1794 года; сама она, будучи беременной, оказалась тогда с двумя маленькими сыновьями в руках мятежников и родила дочь Софью в узилище. Княгиня долго горевала о муже, носила в серьге землю с его могилы, но затем с такою же страстью окунулась в водоворот самых разных развлечений. Балы, праздники, романы… Князь Иван Долгорукий прославлял «Парашу» в стихах. Разменяв пятый десяток, озорная княгиня поднялась под облака – забралась вместе с подругой, Александрой Турчаниновой, в корзину воздушного шара, который привез француз Гарнерен, и благополучно приземлилась в Остафьево – имении Вяземских. Соперник Долгорукого, Николай Карамзин, предлагавший Гагариной руку и сердце, тоже был ею отвергнут и женился на единокровной сестре юного Петруши Вяземского, Екатерине Колывановой, а по смерти князя Андрея Ивановича сделался его опекуном. Княгиня же предпочла известному поэту отставного кавалергардского полковника Петра Александровича Кологривова, человека недалекого и ничем не примечательного, зато доброго, щедрого, богатого и хорошего хозяина. О детях своей супруги полковник заботился, как о родных: обоих сыновей пристроил в гвардию, выплачивая им содержание, и стал подыскивать женихов для четырех дочерей.

Молодой богатый сирота Петр Вяземский, служивший в Межевой канцелярии и печатавший свои стихи в «Вестнике Европы», был самой завидной партией, хотя после смерти отца и пустился во все тяжкие, промотав на пирушках и за карточным столом чуть ли не половину наследства. Цветник княжон Гагариных манил его в Жарки – калужское имение Кологривова, он волочился за всеми сразу:

Надежда всю мою надежду отняла,Любовь не платит мне любовью за любовь,Я к Вере с верою, а Вера уверяет,Что всякий тщетную надежду к ней питает;Осталась Софья мне, хочу софистом быть,Без Веры, без Любви и без Надежды жить!

Красавица Надежда Гагарина вышла замуж самой первой – за князя Бориса Святополк-Четвертинского, отец которого пал от рук злодеев во время того же страшного варшавского восстания; теперь она была на сносях. Князь Борис, снискавший себе славу во многих кампаниях против Бонапарта, недавно вышел в отставку и поселился в Москве, оставив в Петербурге своих сестер Марию и Жанетту, которые пленили сердца государя и цесаревича. Веру (Прасковья Юрьевна родила ее в Яссах во время турецкого похода) отчим просватал за сорокалетнего полковника Маслова, георгиевского кавалера. Невеста даже подарила жениху медальон со своим портретом, однако два полковника вдруг рассорились, помолвку разорвали. А в августе месяце, когда князь Петр среди прочих молодых людей гостил у Кологривовых, одна из княжон, чтобы проверить, остались ли еще рыцари среди нынешних мужчин, сняла с ноги башмачок и бросила в пруд. Добывать башмачок ринулись сразу несколько кавалеров, включая Вяземского – забывшего, что он не умеет плавать. Его вовремя вытащили: он не успел захлебнуться, зато простудился в студеной воде, испортив себе легкие. Княжна Вера, двумя годами его старше, сделалась его преданной сиделкой; Кологривов объявил незадачливому рыцарю, что тот как честный человек обязан жениться, чтобы не дать ходу сплетням. Так Вяземский нежданно оказался женихом, но вовсе не был этим опечален.

Заливистый смех княжны Веры, то и дело доносившийся из гостиной, понемногу выманил туда любителей словесности. Дамы расселись на стульях, поставленных полукругом в несколько рядов, кавалеры встали у стены – начался концерт: Мария и Екатерина Волковы пели арии и дуэты из итальянских опер, а их брат Сергей аккомпанировал им на фортепиано.

В первом ряду сидели княгиня Мещерская с дочерью Настей. Авдотья Николаевна не любила светских развлечений и с большею охотою осталась бы дома, с какою-нибудь душеспасительною книгой, но долг материнский побуждал ее приготовить дочь к тому, чтобы она могла себя чувствовать свободно в любой обстановке. Настенька всем ее радовала: скромна, добра, почтительна к старшим, но уж больно робка – при посторонних слова дельного не вымолвит, теряется совершенно, точно дурочка. Даже походка ее становится скованной, движения неловкими, а всё от самолюбия: боится осрамиться, хочет казаться лучше, чем есть на самом деле. Не узнавая в такие минуты свою умницу дочь, Авдотья Николаевна поняла свою ошибку: беседуя с Настей, она внушила ей идеал, к которому должно стремиться, и, хваля или порицая, всегда сравнивала с этим идеалом, а надо бы ей помериться и с живыми людьми, тогда она поймет, что ничем не хуже, а многим и лучше других барышень. Вот почему Мещерская повезла дочь к Апраксиным, которые жили поблизости (дом княгини был в Старой Конюшенной): пусть Настенька поглядит на других девиц и поймет, что не всем быть писаными красавицами или обладать большим талантом, однако нужно быть уверенной в себе, потому как непринужденность и смелое обхождение нравятся больше, чем потупленные глаза и стыдливый румянец.

Настенька была для Авдотьи Николаевны смыслом жизни, опорой и утешением. Борис Мещерский, за которого она вышла двадцати лет по большой любви, простудился на охоте и умер через три месяца после свадьбы. Однако всещедрый Бог сделал так, что к тому времени вдова уже носила под сердцем дитя. Отняв у нее счастье супружества, Он даровал ей счастье материнства, чтобы она не изнемогла под бременем скорбей, болезней и забот по управлению весьма расстроенным имением. И заодно преподал еще один урок, научив предусматривать несчастья. Не отличаясь крепким здоровьем, княгиня приучала свою дочь к самостоятельности, бережливости, опрятности, ведению хозяйства и распоряжению слугами, чтобы внезапное сиротство не оставило ее беспомощной. Кроме того, она условилась с графиней Анной Петровной Кутайсовой, своей соседкой по подмосковной усадьбе, что, когда Настеньке исполнится шестнадцать или семнадцать лет, она выйдет замуж за меньшого сына Анны Петровны, графа Александра Ивановича. Ему на днях сравнялось двадцать семь, он был уже генерал-майором, кавалером двух орденов и находился ныне в отпуску за границей – усовершенствовал свои познания в фортификации, артиллерии и точных науках. Настеньке же было пятнадцать, и мать старательно готовила ее к семейной жизни, заставляя прилежно учиться, в том числе музыке и рисованию (Кутайсов знал шесть языков, играл на скрипке и увлекался живописью), заниматься рукоделием, вести себя благоразумно и осмотрительно, записывая все свои расходы в книгу, а еще призирала в своем доме сирот, о которых заботилась и барышня. Муж-генерал станет вести беспокойную жизнь, занимаясь важными делами, а потому непременно оценит, если, возвращаясь домой, будет находить там всё в полном порядке, всем довольных домашних, смышленых и почтительных детей, распорядительную и любезную жену, а не мотовку и щеголиху. Благодарность привяжет его к ней сильнее страсти. Впрочем, можно надеяться, что их соединит и нежная любовь. Жених и невеста даже немного похожи внешне: большеглазые, чернокудрые… Пройдя сквозь огонь стольких страшных сражений, граф Кутайсов каким-то чудом сохранил мягкие, полудетские черты: пухлые губы, влажный взгляд… В своих письмах к матери он передавал приветы Настеньке и прислал ей самой два коротких письмеца из Вены и Парижа, изящных и учтивых, и всё же дочь порозовела, прочитав «très chère Anastasie[1]»… Даст Бог, следующей осенью сыграем свадьбу, храм Животворящей Троицы в Аносине будет окончательно отделан, и тогда Авдотья Николаевна, поручив дочь зятю, сможет посвятить себя Всевышнему. Он дал ей силы превозмочь невзгоды – оскорбительные слухи после смерти мужа, несправедливые притязания на его имения, возмущения крестьян; Он направлял ее, укрепив ее больной дух чтением трудов Димитрия Ростовского вместо романов французских вольнодумцев, которыми она зачитывалась в молодости; теперь Он дарует ей покой и тишину как единственную желанную награду.

Концерт окончился; певиц благодарили шумными рукоплесканиями. Настенька Мещерская, блестя агатовыми глазами, говорила с чувством Катеньке Волковой, своей ровеснице, как чу́дно она исполняла арию Клеопатры – верно, сама Каталани не спела бы лучше! Красавица Катенька слушала ее с видимым удовольствием (ее старшая сестра обладала более сильным голосом) и предложила как-нибудь спеть дуэтом, чем совершенно смутила зардевшуюся девочку: разве посмеет она петь на публике после того, что услышала сегодня?..

Апраксин пригласил всех пройти в столовую отужинать. Вера Гагарина и Мария Волкова бойко перебрасывались шутками со своими кавалерами; над столом порхал французский щебет; Настя Мещерская молчала, почти не поднимая глаз от своей тарелки; ее мать, страдая за нее, пыталась навести разговор на вещи, более ей привычные и понятные, но без особого успеха. Кто-то заговорил о комете, которая в сентябре стала особенно яркой: вон, ее даже отсюда видно в окно, если прижаться лбом к стеклу. Все оживились; эта комета была видна по ночам уже несколько недель, ее хвост краснел и увеличивался с каждым днем, загибаясь книзу трубой. Стали передавать друг другу всякие толки – к чему появляются кометы – и вспоминать различные анекдоты из древней истории.

– Это Господь посылает нам знамение, чтобы мы покаялись и об’ятились к Нему, – наставительно произнесла Авдотья Николаевна, но картавость лишила ее слова серьезности.

– Суеверие! – покачал головой профессор Венсович. – Кометы суть небесные тела, как и звезды; ни те, ни другие не могут иметь никакого влияния на судьбу человеческую, разве что на погоду.

Ему на это возразили, что и погода вполне может повлиять на судьбу. Нынешнее лето выдалось непривычно холодным, жди недорода, а где недород – там и голод, болезни, беспорядки. И не у нас одних: вон, во Франции, в южных областях, летом, напротив, стояла страшная жара, и хотя вина обещают быть отменными, хлеб от засухи не уродился, а под Парижем весь урожай побило градом во время небывалых гроз. Вот вам и комета.

С погоды и недорода разговор перекинулся на политику: заговорили о недавнем происшествии с князем Куракиным, о новых кознях корсиканца. Кому-то знакомый написал из Парижа о тамошних слухах, будто кто-то кому-то сказал, что следующее тезоименитство Наполеона будут праздновать в Петербурге. Это, конечно же, чушь, галльское хвастовство, но войны не миновать…

– Да кто это выдумал, будто у нас разрыв с Францией? – возмутился граф Ростопчин, перекрывая своим голосом галдеж молодых задир. – А ежели б и была война, так разве допустят его даже границу перейти? Это всё барыни выдумывают от безделья, а кумушки разносят слухи по городу. Никогда этого быть не может!

Федор Васильевич говорил так уверенно и твердо, что поселил сомнение даже в пророках неминуемой войны, которые только что приводили самые неопровержимые ее признаки. Княгиня Мещерская неодобрительно смотрела на его курносое лицо с глазами-плошками. «Глупый верит всякому слову, благоразумный же внимателен к путям своим», – вспомнилась ей фраза из Книги притчей Соломоновых. Сразу после ужина они с Настенькой простились с хозяевами и уехали домой.

* * *

Яркая красная звезда летела к земле, таща за собой хвост-помело, который разделялся надвое. Или это в глазах двоится? Назар сморгнул слезы и вытер глаза рукавом.

– Да-а, идзе бяда да мука, – вздохнул дедушка Никодим.

– А то яшче, кажуць, знов плачка зъявляцца стала, – подхватил дядя Никанор.

– Ды ну?

– Далибог правда. – Он перекрестился. – Куковячинские хлопцы яе бачыли, як с поля вяртались. Сядзиць на каменьчику каля дароги, недалёка от могильника, и галасиць. Уся в белым, валасы распушаныя до зямли…

– Ратуй и захавай, – перекрестился и дедушка. – Няйнакш, вайне быць. Або хваробе. Або голаду вяликому.

Назара все эти разговоры повергли в еще бо́льшую тоску. Сосущее чувство тревоги поселилось у него в животе еще весной, как только объявили о рекрутском наборе этой осенью. Ему как раз исполнилось восемнадцать годков, из четверых братьев он был самый рослый, хотя и третий по старшинству. Большой брат, заменивший им всем отца, был уже женат и имел малого сына, и второй женат, лишь он, Назар, оставался холост, младший же брат – еще малолеток. Не приведи Господь идти в военную службу! Оттоль возврата нет!.. Лето, полное трудов, задвинуло страшную мысль на задворки, но стоило десятнику объявить общий сход, как она тут же протиснулась вперед, вцепилась в сердце острыми зубами. Назар лег на лавку, притворившись спящим, сам же ронял горючие слезы.

Плач и вой поднялся, как только дедушка с дядей Никанором вернулись со схода: семья Василенко записана четвертой. Назар побежал к Прокоповичам – и там все рыдают: пятыми записаны. Федор, товарищ Назара, с кем они вместе в кузне работали, слез не прятал; они обнялись и плакали вдвоем.

Потом хлопцы заложили тройку и поехали прощаться с родственниками. В Васильках, Куковячине, Комарах предавались скорби великой, топя ее в самогоне. По другим дворам тоже бабий вой слышался: велено представить четырех рекрутов с каждых пятисот душ… Пели нестройно песни тоскливые, плакали, пили, снова пели… Повернули назад. У ворот родительского дома Назара встречала вся семья – никогда прежде такого не было, а ему это совсем и не в радость. В дом вошли; братья с невестками и даже старый дедушка Никодим пали пред Назаром на колени; малютка Пахом, крестничек его, тоже в ножки ему поклонился (видно, родители подучили): просили пойти охотою в военную службу. Одна матушка сидела на лавке бледная, с каменным лицом. Сестрица Дуняша ее понуждает тоже просить, и крестный батюшка, Пимен Иваныч, а матушка отказывается: для меня, говорит, все равны, не буду отдавать Назарушку без жребия! Упал Назар пред нею на колени, зарылся лицом в ее подол и зарыдал в голос. А она гладит его рукой по волосам, по плечам, а рука-то дрожит… Матушка родная… Пимен Иваныч говорит: ну, так киньте жребий. Тогда Назар встал и сказал, что жребий кинет в Казенной палате. На том и порешили.

Десятник приказал рано утром быть всем в деревне Добрино, откуда семьи из списка будут отправлены в Витебск. Ночью никто не спал, разве только Пахомушка. Как рассвело, явились на двор соседи и родственники – провожать. Снова плач жалобный и причитания… Сердце сжалось… Назар просил матушку с меньшим братом дома оставаться, чтобы душу себе не травить, дедушка же поехал с внуками.

Доро́гою больше молчали, да и о чём говорить? Чуял Назар, что́ у всех на уме было, да сам поддался малодушию. Почему он должен идти своею охотою? За что ему такая доля? За то, что высок да плечист? Оно понятно: жены старших братьев солдатками становиться не хотят – ни жена, ни вдова; на Василье всё хозяйство держится, Игнат грудью слаб. По всякому выходит, что Назару в солдаты идти, но страшно ведь! На двадцать пять лет! Почитай, что в могилу. Да и верней всего, что загинет он где-нибудь в безвестности, в чужих краях…

В Витебске остановились на постоялом дворе, стали ждать. Явился староста выборный звать всех в Казенную палату. Надо идти. Во дворе братья с дедушкой вновь пали в ноги Назару: сделай милость, пойди своею охотою! Слезы сами покатились из глаз; Назар зашагал вперед.

В Палате было много народу; мужикам велели раздеваться до рубашек. Дедушка куда-то отлучился, а когда вернулся, отвел Назара в большой зал с зеркалом до самого пола, к другим таким же парням в исподнем. В зале стоял дородный мужчина в генеральском мундире, с крестами и алой лентой через плечо, волосы зачесаны на лоб хохолком – сам губернатор. Назар оробел, как увидал его: сказывали на деревне, что новый губернатор – немец, родной дядя государев[2]. И вправду, грозен лицом-то… Рядом с ним стоял другой офицер, с реестрами в руках, и по реестрам перекликали семьи четвериков и пятериков. Выкликнули Василенко; офицер спросил громко: «Кто из вас Назар?»

– Я Назар…

Собственный голос показался ему тонким и жалким. Генерал взглянул на него пристально, кивнул – и тотчас солдат, оказавшийся позади Назара, снял с него через голову рубашку.

Оставшись в чём мать родила, Назар совсем оробел. Сотни глаз смотрели словно на него одного, с жалостью, прощаясь навеки; он почувствовал себя осужденным, приведенным на казнь. Солдат подтолкнул его к лекарю, который, нимало не стесняясь, принялся его осматривать, даже рот велел открыть, показать зубы и высунуть язык – точно лошадь покупал на ярмарке.

– Всем ли здоров?

– Здароу, – тихо отвечал Назар со своим белорусским выговором. Он уже понял, что тяжкий жребий выпал ему.

Его подвели под меру – два аршина, четыре вершка и пять осьмых[3]. «Лоб!» – коротко приказал губернатор. Цирюльник состриг ему волосы надо лбом; Назар боялся теперь взглянуть на себя в зеркало, чтоб не расплакаться при всех. Не поднимая глаз, он делал, что ему велели: снова оделся, вышел в соседнюю комнату, где сидели забритые раньше него; у дверей стояли караульные солдаты. Потом всех вывели на большой двор. Там были два столика, покрытые скатертями: возле одного стоял православный поп, возле другого – ксендз и тут же унтер-офицер с реестром. Подойдя в свою очередь к попу, Назар повторил подсказанные ему унтер-офицером слова присяги: «Я, Назар Иванов Василенко, обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред Святым Евангелием, в том, что хочу и должен верно и нелицемерно служить Его Императорскому Величеству Александру Павловичу, Самодержцу Всероссийскому, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю, не щадя живота своего, до последней капли крови…» Поп дал ему поцеловать крест, который держал в руке; унтер-офицер вызвал следующего.

За оградой толпились родственники рекрутов. Высмотрев брата Игната, Назар крикнул ему, чтобы поезжал за матушкой и привез ее сюда. Уже смеркалось; Игнат, работая локтями, пробирался сквозь толпу и быстро скрылся из глаз, а в небе вновь показалась проклятая хвостатая звезда…

Матушка приехала на второй день, утром, когда во дворе была перекличка. После нее офицер приказал разойтись по квартирам; Назар тотчас подбежал к матушке, которая всё смотрела мимо него, не узнавая. Увидев, наконец, ахнула, всплеснула руками и залилась слезами…

Через несколько дней рекрутам было приказано собраться на плац-параде для отправки к месту назначения. Закинув за спину мешок со сшитыми матушкой холщовыми рубашками, Назар тщетно высматривал ее в толпе отцов, братьев, матерей и жен, голосивших, причитавших, благословлявших, обнимавших в последний раз своих родимых. Во рту у него пересохло, он вглядывался до боли в пестроту шапок, платков и армяков, ощупывал взглядом незнакомые лица, выискивая родное… Велели садиться на подводы. Назар сел, свесив ноги; подводы тронулись. Провожавшие шли и бежали следом. Парни с балалайками наяривали плясовые и орали песни, бабы голосили, отцы выкрикивали последние напутствия… Ни матушки, ни брата Василья не было среди них: должно быть, им вовремя не сказали об отправлении рекрутов. Назар всхлипывал, неотрывно глядя назад на дорогу; потом отвернулся, закрыл глаза и стал читать про себя молитву Богородице.

Большую часть рекрутов отправили в какое-то депо (что это такое, Назар не знал), а самых рослых, включая его, отвезли под караулом в Петербург. Ехали на почтовых через Псков и Лугу; в начале октября добрались до самой столицы и пересекли ее насквозь, вертя головами и всему дивясь, пока не оказались в широкой улице с двумя рядами низеньких каменных домов, помеченных странными крестами над входом – концы, как ласточкин хвост. Это были Смольные казармы; там переночевали, а поутру явились в Мраморный дворец на смотр к цесаревичу.

Несколько сотен будущих солдат выстроили в двух больших залах в три шеренги; Назар очутился в первой. В зал вошел невысокий человек в мундире с золотыми эполетами и шнурами, с крестами и звездами, все офицеры тотчас сняли шляпы, прижав их к боку локтем. Назар понял, что это и есть великий князь Константин. Приказав двум задним шеренгам отступить назад, он пошел вдоль передней, оглядывая каждого быстрым взглядом серых глаз из-под очень светлых бровей и вынося свой приговор. Волосы у него тоже были почти белые, нос короткий, рот маленький. «В армию», – бросил он, взглянув на Назара. Но едва тот сделал пару шагов и повернулся к нему спиной, как цесаревич схватил его сзади за плечо, остановил и переменил свое решение: «В гвардию».

* * *

Яркие люстры отражались в стеклах темных арочных окон и полированном мраморе колонн. Под высоким сводом величественно звучал хор мужских голосов; от торжественных звуков, излучавших мощь и жизненную силу, по телу пробегали мурашки. Пение струн и гуд духовых вплетались в голоса, усиливая впечатление. Когда раздался завершающий аккорд, слушатели восторженно зааплодировали. Дирижер, молодой человек лет двадцати пяти или чуть старше, с пушистыми русыми бакенбардами на полных щеках, повернулся к залу и поклонился. «Браво, Курпиньский!» – кричали ему офицеры, хлопая в ладоши.

Князь Юзеф Понятовский пожал руку молодому композитору и поблагодарил за доставленное удовольствие. Кантата была посвящена императору Наполеону, среди публики оказалось несколько офицеров, сражавшихся под его знаменами или недавно вернувшихся из Испании. Музыка пробудила в них еще свежие воспоминания; вокруг рассказчиков, дополнявших свои слова оживленными жестами, составились кружки внимательных слушательниц. В гостиных и залах звучала польская речь с редкими вкраплениями французской.

Варшава бурлила; отовсюду съезжалась молодежь, стремившаяся вступить в армию, хотя призыв и не был объявлен. По вечерам трактиры, кофейни и садики при них были ярко освещены и полны народу: говорили, спорили, обнимались, смеялись, пели патриотические песни… Мальчики слушали с пылающими щеками рассказы старших о восстании Костюшко, об Итальянском и Египетском походах Бонапарта, о сражениях под Пултуском и при Прейсиш-Эйлау, о недавней войне, а после освистывали на улицах мужчин в штатском. Подростки мечтали о мундире и грезили о подвигах, родители не могли остановить их своими запретами. Боевые офицеры из Литвы и Галиции тоже приезжали в Варшаву. Совсем недавно князь Юзеф получил письмо от референдария литовского Тышкевича, мужа своей сестры Терезы, которое ему передал Тадеуш Булгарин – двадцатилетний сын покойного комиссара Бенедикта Булгарина, желавший стать поручиком в уланском полку. Этих манило скорое повышение по службе. Рассказы земляков, вступивших в войска Варшавского герцогства два года назад и сражавшихся в прошлую кампанию, действовали на этих юношей подобно пению сирен: к примеру, товарищ Булгарина, Дембовский, имевший в России чин подпоручика, был принят в службу капитаном и произведен в подполковники на поле боя. Сам же Булгарин больше года воевал в Финляндии, но так и остался корнетом. В Варшаве ему могли предложить только чин поручика в пехотном полку, он отказался и уехал в Париж. Что же делать! Князь Юзеф должен считаться с интересами поляков. На офицерские вакансии претендуют больше пятисот унтер-офицеров из дворян, из Польской гвардии Наполеона тоже присылают списки кандидатов. Офицеры, раненные в Испании и вернувшиеся на родину, не стремятся назад, залечив свои раны, предпочитая проливать кровь за свою Отчизну. Война неизбежна; Наполеон сдержит свое обещание и поведет поляков отвоевывать отнятые у них земли.

Как только это случится, Отчизна призовет к себе своих сыновей, где бы они ни находились: в Париже, как Евстахий Сангушко, в Литве, как Ромуальд Гедройц, или в России. Не испугавшись угроз царя, князь Доминик Радзивилл покинул Несвиж и на свои деньги создал 8-й уланский полк. Конечно, он имеет лишь самые общие понятия о военном деле, но важен настрой, порыв, самопожертвование. К тому же рядом с князем будут стоять опытные и закаленные в боях командиры: сам Понятовский, Юзеф Зайончек, Стефан Грабовский. Да и Кароль Княжевич, командор ордена Почетного легиона, непременно примкнет к ним, как только войско выступит в поход.

Гости начинали разъезжаться; князь Юзеф учтиво прощался с каждым. У карет во дворе Замка дожидались слуги с факелами, пялившиеся на хвостатую звезду в темном небе: как будто побледнела… Окрики господ возвращали их с небес на землю.

Увы, Варшава не может претендовать на звание блестящей столицы: даже здесь, в самом сердце ее, улицы часто не мощены, сыры и грязны, к тому же плохо освещены, и у подъезда Народного театра, ресторанов и кофеен по вечерам дежурят мальчишки с фонарями, предлагая свои услуги господам, желающим вернуться домой, не подвернув ногу в рытвине и не искупавшись в луже. Что поделать, деньги уходят в первую очередь на армию. Зато театр каждый вечер полон: публика с равным восторгом встречает трагедии Шекспира и комедии Немцевича, а после отправляется в ресторан Шаво на Наполеоновской улице (бывшей Мёдовой) или к Пуаро на Длугой. Поляки умеют обернуть свои недостатки к своей же пользе: их переменчивый характер не позволяет им долго унывать и впадать в отчаяние, даже в несчастье они будут хохотать, а на смерть принарядятся. Они черпают силу в красоте. Вот почему князь Понятовский чернит свои волосы, скрывая седину, и возражает противникам чересчур роскошных мундиров: дух армии, выглядящей молодцевато, сломить не удастся.

Декабрь

«Сир, вы обладаете прекраснейшей монархией на земле, неужто вы беспрестанно будете раздвигать ее границы, чтобы оставить менее сильной руке, чем ваша, наследство в виде нескончаемой войны? История учит, что всемирной монархии быть не может. Остерегитесь слишком уверовать в ваш военный гений, чтобы не перейти через границы природы вопреки заветам мудрости».

Отдельные фразы из записки императору всплывали в памяти Фуше, пока он ехал из Ферьера в Париж. Наполеон назначил ему аудиенцию перед разводом караулов, это значит, что времени на обстоятельный разговор у них не будет. Бывший министр полиции просто вручит свою папку и откланяется. Но всё же лучше было бы найти несколько сильных и острых выражений, которые застряли бы в мозгу этого упрямого мула, побудив по-настоящему изучить записку, а не просто сунуть ее в ящик стола. Задача нелегкая. Обер-шталмейстер Коленкур, отозванный из Петербурга, где он больше двух лет был французским посланником, провел с Наполеоном больше пяти часов, пытаясь отговорить его от войны с Россией, – бесполезно. Император окружен льстецами и прихлебателями, которые говорят ему то, что он хочет слышать, а он принимает это за «мнение французов».

«Российская империя – Антей, которого можно победить, лишь задушив в своих объятиях. Ничто на свете не помешает вам перейти Неман и углубиться в леса Литвы, но переправиться через Двину будет потруднее, а до Петербурга всё еще останется сотня лье[4]. Вам придется выбирать между Петербургом и Москвой. В то время как вы будете давать сражения, половине вашей армии придется восстанавливать растянувшиеся и ненадежные коммуникации, перерезанные тучами казаков. Усталость, голод, нагота, суровость климата – как бы вам затем не пришлось сражаться между Эльбой и Рейном! Заклинаю вас именем Франции, вашей славой, во имя вашей и нашей безопасности: вложите меч в ножны, подумайте о Карле XII!»

Кстати, говорят, что Наполеон как раз много думает об этом шведском короле, разгромленном под Полтавой, и читает все книги о нём, Литве и России, какие только может найти. Вероятно, разбирает прошлые военные кампании, удачи и неудачи, прикидывает, как бы поступил он сам, и убеждает себя в том, что теперь всё иначе и он непременно победит. «Конечно, Карл XII не мог располагать, как вы, двумя третями континентальной Европы и армией в шестьсот тысяч человек, но и у царя Петра не было четырехсот тысяч солдат и пятидесяти тысяч казаков. Вы скажете, что у Петра была железная воля, а император Александр кроток, но не заблуждайтесь: мягкотелость не исключает твердости духа. И кроме того, против вас будет большинство русской знати, семья императора, фанатичный народ, закаленные в бою солдаты и интриги Сент-Джеймского кабинета. Неукротимый остров может поколебать верность ваших союзников. Ваши собственные подданные могут обвинить вас в безрассудных амбициях, малейшая неудача разрушит основание вашей империи».

Весной прошлого года Наполеон попытался установить контакт с английским кабинетом для заключения мира, помешав сделать то же самое Фуше. Провал переговоров (только по его вине!) он объяснил интригами министра, отправил его в отставку, выслал в Ферьер… Пока ему не пришло в голову что-нибудь еще, Фуше сам уехал в Италию и хотел укрыться в Америке, но оказалось, что он совершенно не переносит морских путешествий. Даже до Англии ему было бы не добраться. Пришлось вернуться и запереться в своем замке, держа под рукой надежное оружие – компрометирующие бумаги. Наполеон неохотно отказался от мысли об аресте Фуше и Талейрана (бывшего министра иностранных дел и агента на содержании у России), не желая лишний раз будоражить общественность: у каждого из его приближенных рыльце в пушку, внезапная расправа с двумя бывшими столпами его власти неизбежно встревожила бы высших чиновников, заставив опасаться за свое будущее и подтолкнув к неразумным поступкам. Фуше жил в Ферьере, не напоминая о себе, но продолжая собирать информацию, сопоставлять и анализировать. Франция стоит на пороге катастрофы, дольше молчать нельзя. Наполеон возомнил себя Александром Македонским; и успех, и неуспех его новой авантюры в равной мере пагубны для Франции. Последствия поражения понятны и так, но и победа обернется великой бедой, ведь он не остановится! Он просто не может остановиться! Он грезит о мировом господстве! А это значит, что он поведет армию дальше – в Турцию, Персию, Китай, Индию!

Лакей вел Фуше знакомым путем через анфиладу пышно обставленных комнат во дворце Тюильри. Вот и рабочий кабинет: раскладной письменный стол, заваленный книгами, папками, бумагами, картами, скатывавшимися оттуда на ковер цвета «испанский табак», красное бархатное кресло с позолоченными подлокотниками в виде львиных морд, большие напольные часы… Наполеон в конно-егерском мундире стоял у стола, заложив руку за борт жилета.

– А, вот и вы, герцог Отрантский! Я знаю, что вас ко мне привело.

– Знаете, сир? – эхом отозвался Фуше.

– Да, вы хотите представить мне записку.

– Но как…

– Давайте сюда, я прочту.

Фуше машинально подал ему папку. В голове вертелась только одна мысль: как он узнал, кто донес? За ним следят? Подозрительный и недоверчивый, Фуше жил в своем замке отшельником, заслонившись от внешнего мира тремя кордонами из слуг. Неужели кого-то из них подкупили?

– Впрочем, мне известно, что война в России вам так же не по душе, как и война в Испании, – сказал Наполеон, небрежно бросив папку на стол.

Фуше очнулся, вспомнив, зачем он здесь.

– Сир, я не думаю, что можно без опаски сражаться одновременно за Пиренеями и за Неманом; желание упрочить навсегда могущество вашего величества придает мне мужества, чтобы представить кое-какие соображения по поводу нынешнего кризиса.

– Нет никакого кризиса, – резко оборвал его Наполеон. – Вы не можете судить ни о моем положении, ни о всей Европе. После моей женитьбы там решили, что лев задремал – пусть посмотрят, дремлет ли он. Испания падет, как только я уничтожу английское влияние в Санкт-Петербурге; мне было нужно восемьсот тысяч человек, и они у меня есть; я волоку за собой всю Европу. Европа – старая потасканная шлюха; с восемью сотнями тысяч солдат я сделаю с ней всё, что пожелаю. Разве вы не говорили мне раньше, что для гения нет ничего невозможного? Так вот, через шесть-восемь месяцев вы увидите, на что способны обширнейшие комбинации вкупе с силой, способной их воплотить. Я сверяюсь со мнением армии и народа, а не с вашим, господа: вы слишком богаты и беспокоитесь за меня лишь потому, что опасаетесь разгрома. Будьте покойны, смотрите на войну в России как на победу здравого смысла, истинных выгод, покоя и всеобщей безопасности.

Фуше сделал протестующий жест, пытаясь возразить, Наполеон остановил его, выставив вперед ладонь.

– Разве вы сами не побуждали меня в своё время идти вперед? А теперь осуждаете и хотите сделать из меня доброго короля? – Император стал в позу, как на портретах, и заговорил, точно на дипломатическом приеме: – Моя судьба еще не свершилась, я хочу закончить начатое. Нам нужен европейский кодекс, европейский кассационный суд, единая монета, единая система мер и весов, единые законы; я должен превратить все народы Европы в один народ и сделать Париж столицей мира. Вот, господин герцог, единственная развязка, которая мне подходит.

Сбитый с толку, Фуше отчаянно пытался собраться с мыслями и всё же повернуть разговор в другое русло, однако Наполеон не дал ему сказать и слова:

– Сегодня вы мне плохой слуга, потому что вы себе воображаете, будто всё может перемениться, но не пройдет и года, как вы станете служить мне с тем же усердием и рвением, как во времена Маренго и Аустерлица. Прощайте, господин герцог; не стройте из себя опального или фрондера и побольше доверяйте мне.

Сняв с лица маску суровости, Наполеон придал ему милостивое выражение, хотя глаза его не улыбались. Аудиенция была окончена. Фуше низко поклонился и стал пятиться к дверям; император повернулся к нему спиной еще прежде, чем он вышел.

* * *

«Напрасно поляков пытаются представить Вашему Императорскому Величеству беспокойной нацией, стремящейся сбросить иго России и неуправляемой. От метода, который употребят к управлению ими, зависит вся выгода, какую можно будет из этого извлечь. Напрасно порочат репутацию талантливых людей, называя их прямой и неизменный характер бунтовщичеством и непокорностью. Эти люди за тысячу верст от столицы кажутся беспокойными и опасными, но все они одержимы лишь одним недугом – желанием носить имя поляка и, призванные Вашим Императорским Величеством, станут первыми орудиями Вашей славы и самыми верными из подданных. Верите ли Вы, государь, что жители Варшавского герцогства и те из Ваших польских подданных, что вздыхают о Польше, любят лично Наполеона? Конечно нет, у них нет причин испытывать к нему чувства любви и признательности, но он ласкает их надежды, и они видят в нем возродителя их Отечества. Оберните же его оружие против него – и Вы увидите, как укрепятся привязанность и восторг, внушаемые Вашими личными качествами».

Александр отложил бумагу и поморщился. Целый год сенатор Михал Огинский донимает его своим прожектом – созданием Великого княжества Литовского из Литвы, Белоруссии и трех украинских областей в противовес Великому герцогству Варшавскому. Князь Адам Чарторыйский пишет из Парижа, что тамошние поляки не доверяют Огинскому, считая его непостоянным и неглубоким человеком. Дипломат на службе польского короля, великий подскарбий литовский, командир летучего отряда в армии Костюшко, связной польского правительства в изгнании, известный музыкант и композитор, наконец, русский сенатор – Огинский считает, что разбирается и в политике, и в финансах, и в военном деле, однако ему свойствен порок всех удачливых людей: он думает, что своими успехами обязан собственным талантам, а не стечению обстоятельств. Вообразив себя сведущим в областях, о которых имеет лишь самое поверхностное представление, он берется давать советы. Как будто, если бы всё было так просто, легких решений не нашли прежде него! Князь Адам тоже мечтает о возрождении Польши, но не позволяет увлечь себя химерам. Даже если российский император вместо обещаний (как Наполеон) предоставит варшавцам гарантии этого возрождения, они вряд ли отрекутся от идола, на которого молились так долго: «Дух зла, всегда готовый разрушать комбинации, слишком счастливые для человечества, расстроит и эту». Правдиво и честно.

Допустим, Огинский прав в том, что в Литве Наполеона не считают мессией, как в Варшаве. Его прихода могут даже опасаться, ведь император французов, в молодости бывший якобинцем, несет завоеванным им народам «свободу», отменяя везде крепостное право и средневековые традиции. В самом Варшавском герцогстве навязанный им Кодекс наделал большой переполох, особенно в том, что касалось собственности, браков и наследства. Но заигрывать со шляхтой, поощряя их надежды на национальное возрождение? Множество земель в Белоруссии были розданы в награду русским помещикам и генералам. Волынь и Киевщина вряд ли пожелают именоваться Литвой. И князь Огинский совсем не думает о том, как отнесутся в России к созданию нового национального княжества, да еще и со своей конституцией. Сохранение самоуправления и коренных законов в Финляндии после ее недавнего присоединения и так уже вызвало ропот. Даже Наполеон все новые земли, присоединяемые к своей Империи, обращает во французские департаменты…

Литва кишит французскими шпионами. Их выявляют десятками, но сколько их было и что им удалось разузнать? Правда, один виленский дворянин признался сам, что его хотели сделать неприятельским агентом, и согласился работать на русскую разведку. Через него Санглен сумел подсунуть французам фальшивые печатные карты западных областей Российской империи, но по одному человеку нельзя судить обо всей нации. Война назревает и непременно разразится в будущем году. Войска уже стянуты к границе. Прощаясь с Коленкуром, Александр твердо заявил ему, что Неман переходить не станет, но если Наполеон форсирует сей Рубикон, его встретит народ, готовый сражаться до последнего. Рекруты, лошади и провиант для армии – вот какая любовь нужна сейчас российскому императору от литвинов. Если они отдадут всё это ему, Наполеону уже ничего не останется. Обещать им можно всё, что угодно, с той оговоркой, что исполнено это будет после победы. Придвинув к себе последний лист записки Огинского, царь написал внизу по-французски:

«Теперь уж нечего думать об административных мерах и об организации наших восьми губерний, надо позаботиться об усилении средств к защите. Поэтому прошу вас объяснить мне виды ваши относительно военных средств, которые соотечественники ваши в подвластных мне губерниях могут теперь предоставить в мое распоряжение».

1812 год

Февраль

К несуразному зданию театра Казасси то и дело подъезжали сани и экипажи, высаживая седоков. Давали «Димитрия Донского» – трагедию Озерова, пользовавшуюся неизменным успехом уже пять лет подряд. С тех пор как год назад сгорел Каменный театр, все спектакли шли здесь, и каждый вечер деревянный театр набивался под завязку. Студенты, чиновники средней руки, купчики, финансисты, помещики, проводившие зиму в Петербурге, заядлые театралы – публика подбиралась самая пестрая, невзыскательная и благодарная.

Прапорщик Литовского лейб-гвардии полка Павел Пестель уже один раз видел «Димитрия Донского»; к радостному возбуждению от свободного вечера и морозной погоды добавилось предвкушение восторга, который он, как и все прочие зрители, испытывал от игры знаменитого Яковлева и от стихов, которые тот декламировал своим могучим голосом. «Буря и натиск» Фридриха Клингера, главноуправляющего Пажеским корпусом, не шла ни в какое сравнение с этой пьесой!

Не вовремя явившись, мысль о Клингере заставила Павла дернуть щекой. Чопорный немец, считавший русских существами низшего порядка, стал одним из врагов, которых Пестель сумел себе нажить за полтора года пребывания в Пажеском корпусе. В его глазах сын сибирского губернатора был выскочкой, наглецом и вольнодумцем, которому еще рано становиться офицером. Наспех усвоенные знания не могут быть прочными, уверял он государя, после того как Пестель набрал 1303 балла из 1360 возможных: сто по курсу дипломации и политики, восемьдесят пять по долговременной фортификации, сорок по полевой фортификации, почти отличный результат по атаке и обороне крепостей, артиллерии, черчению планов, тридцать из сорока по тактике, и даже экзамен по фрунтовой службе, впервые включенный в программу, он сдал хорошо, причем самому императору. А знанием языков и связным представлением об истории он был обязан исключительно домашним учителям и трем годам учебы в Дрездене; шалопаи-пажи, помыкавшие робкими и бездарными преподавателями, впустую тратили время, отведенное на эти уроки. Государь сам вручил Павлу шпагу, слегка коснувшись рукой его щеки, когда он преклонил перед ним колено. Вспомнив об этом, Пестель украдкой взглянул на новенькое блестящее кольцо на левой руке, с цифрами «1» (место, занятое им на экзаменах) и «1811». Внутри была выгравирована надпись: «Ты будешь тверд, как сталь, и чист, как золото». Как театрально… Совершенно в масонском духе…

Юноша занял свое место в креслах. Трижды прозвонил колокольчик. Занавес раздвинулся; на сцене появился шатер великого князя Московского.

За сценой военного совета зрители следили, затаив дыхание. Татарский посол пугал русских нашествием девяти орд семидесяти князей, которое Мамай согласен остановить взамен дани, но Димитрий предпочитал позорному миру смерть в бою.

Вы видели, князья, татарскую гордыню.России миру нет, доколь ее в пустынюСвирепостью своей враги не превратят,Иль к рабству приучив, сердец не развратят,И не введут меж нас свои злочестны нравы.От нашей храбрости нам должно ждать управы,В крови врагов омыть прошедших лет позорИ начертать мечом свободы договор.Тогда поистине достойными отцамиМы будем россиян, освобожденных нами.

Зал взорвался аплодисментами.

Все актеры были хороши: и Мочалов в роли князя Тверского, и Екатерина Семенова в образе княжны Ксении, но Алексей Яковлев воистину царил на сцене, полностью преображаясь в московского князя, обуреваемого страстями: любовью к милой и к отечеству, жаждой отомстить врагам и отстоять свободу – своей земли и своей возлюбленной, которую отец хотел против воли сделать женой другого. Конфликт между Димитрием и князьями был выписан мастерски: влюбленный князь сетовал на «нравы, которы делают тиранов из отцов и вводят их детей в роптание рабов», но его непокорность и желание настоять на своем пугала князей больше Мамаевых орд:

Что пользы или нужды,Что ты с отечества сорвешь оковы чуждыИ цепи новы дашь?..

Неужто бунтарь, умеющий мыслить свободно и не терпящий насилия над своей волей, непременно превратится в деспота, как только сам придет к власти? Пестель много размышлял над словами своего любимого преподавателя, Карла Федоровича Германа, о бесценной выгоде самодержавия для обширных и незрелых государств, делающих скорые успехи, повинуясь воле всемогущего монарха. Да, сильный духом, умный, справедливый человек творит благо, навязывая свою волю другим, но лишь потому, что он был вознесен на вершину благодаря своим заслугам, а не по праву рождения. Вот и бояре в конце концов признают превосходство Димитрия и склонятся пред его властью. Но если путь к вершине есть путь самосовершенствования, то пребывание на ней, похоже, развращает; оказавшись выше облаков, человек теряет связь с землей. У него кружится голова, а за этим неминуемо следует падение. Взять, например, Наполеона…

Однако Павел не успел додумать эту мысль, захваченный действием пьесы. Когда в финале израненный Димитрий, одержавший две победы – над врагом и над соперником, – вышел на авансцену и встал на колени, воздев руки к небесам, по всему телу юноши пробежала дрожь, а горло сжало спазмом.

Прославь и утверди, и возвеличь Россию!Как прах земной, сотри врагов кичливу выю,Чтоб с трепетом сказать иноплеменник мог:Языки ведайте – велик Российский Бог! —

звучал проникновенный голос актера.

Едва он закончил, Пестель вскочил на ноги, бешено аплодируя.

– Фора! – неслось из неистовавшего партера и с балкона. Артисты выходили на поклон.

Шум рукоплесканий всё еще звенел в ушах, когда Павел очутился на большой площади перед театром. Подставив разгоряченное лицо ветру, он по детской привычке ловил ртом снежинки, которые падали из ночной черноты, кружась в неслышном вальсе. У выхода для артистов собралась порядочная толпа, тут же стояли три нанятых извозчика с запряженными тройкой санями. Вот толпа загомонила; Пестель посмотрел туда. Вышел Яковлев, его подняли и на руках отнесли в первые сани. Он встал в них, обернулся, снял шапку, картинно поклонился, разведя руки в стороны. Павел случайно встретился с ним взглядом. Одутловатое лицо немолодого уже актера показалось ему глубоко несчастным, он словно отправлялся на казнь. Но тотчас это выражение сменилось маской циничного равнодушия к собственной участи. Трагик воздел руку вверх и выкрикнул что-то удалое (похоже, он уже успел опрокинуть стаканчик в гримерке). Разразившись смехом, толпа принялась грузиться в сани. Лошади рванули с места, тройки унеслись в в темноту, исчезнув в мельтешении снега.

* * *

На улицах и набережных, примыкающих к площади перед дворцом Тюильри, образовалась страшная толкучка из людей и экипажей. Некоторые дожидались в каретах по два часа, сидя впотьмах, пока наконец часы не пробили десять и для экипажей не открыли решетку. Дамы в декольтированных платьях из тюля и ажурного атласа, украшенных гирляндами искусственных цветов, поднимались по мраморной лестнице, блистая бриллиантовыми колье и драгоценными камнями в волосах.

Театральный зал превратили в бальный; напротив оркестра установили помост для императора и его семьи. Камергеры проверяли пригласительные билеты, указывая дамам места на четырех рядах банкеток, расставленных вдоль стен. Не представленные ко двору не имели права участвовать в танцах, их отсылали в ложи – увы, не рассчитанные на полторы тысячи человек.

В одиннадцать часов гудение в зале смолкло, как по волшебству: появился император. Он был в красном фраке с золотым шитьем, белых штанах до колен и таких же чулках, с бархатной круглой шапочкой на голове; с ним под руку шла императрица в белом платье с широкой серебряной каймой, поверх которой были прикреплены букеты из розовых роз и бриллиантовых колосьев. Бал начался.

По своему обыкновению, Наполеон обходил ряды гостей, беседуя с некоторыми из них о делах, пока Мария-Луиза танцевала контрданс с маршалом Бертье. Голландская королева Гортензия де Богарне составила пару с гофмаршалом Дюроком, супруга маршала Даву – с генералом Нансути. Посвященные обменялись понимающими взглядами: согласно этикету, установленному самим императором, в третьей паре кавалером должен быть обер-шталмейстер; замена Коленкура могла означать лишь одно: Наполеон им недоволен, это опала. В числе приглашенных был русский посланник князь Куракин; Наполеон прошел мимо него, не удостоив ни слова, ни взгляда.

После контрданса началась кадриль, для которой младшая сестра Наполеона, Каролина Мюрат, королева Неаполитанская, отобрала самых хорошеньких фрейлин и самых ловких придворных танцоров, опередив королеву Гортензию (хозяйку следующего бала). Балетмейстер Депрео, ставивший еще королевские балеты в Версале, измучил всех репетициями, задумав чересчур сложный сюжет. Сначала в зал вошли двенадцать мужчин в бело-синих костюмах; надетые на них бочонки непонятного предназначения вызвали смешки, хотя по сюжету танцоры изображали созвездие. Но тут явилась богиня Ирида с роскошной копной светлых волос поверх радужной шали – прелестная шестнадцатилетняя графиня Легран (жена пятидесятилетнего старика). На дебютантку воззрились с любопытством, перешедшим в восхищение, когда она исполнила свое соло с уверенностью и изяществом. Следом вышли Тибрские нимфы в платьях из белого муслина, расшитыми по подолу золотыми дубовыми листьями, с камышовыми венками и вплетенными в косы цветами. Их преследовал очаровательный белокурый Зефир (гусарский капитан и ординарец императора). Далее настал черед Полины Боргезе, еще одной сестры императора, являвшей собой Италию. На ней был римский золоченый шлем с поднятым забралом и страусовыми перьями, в руках она держала чешуйчатый золотой щит и небольшое копье. Муслиновая туника почти не скрывала точеную фигуру с пленительными формами; браслеты на руках и золоченые ремни на пурпурных сандалиях были украшены лучшими камеями из коллекции князей Боргезе. Полина предавалась отчаянию, жестами умоляя о помощи. Нимфа Эгерия (госпожа де Ноайль) показала ей в волшебном зеркале уготованную ей блестящую судьбу, и отчаяние сменилось надеждой. Под воинственную музыку в танец вступили гении Победы, Торговли, Земледелия и Искусств, объявив о приходе Франции, то есть королевы Каролины. На ней тоже был шлем с перьями, сверкавший бриллиантами, гранатами и хризопразами величиной с пятифранковую монету, золотой щит с бирюзой, сапожки с бриллиантами, шитый золотом красный бархатный плащ поверх белой атласной туники. Италия и Франция скрестили копья. Внезапно музыка сменилась на нежно-небесную, возвестив выход Аполлона (одного из адъютантов Бертье), вокруг которого танцевали Часы – двадцать четыре придворные дамы, оттенки нарядов которых менялись от светлых к темным, знаменуя собой смену дня и ночи. Цифра на лбу указывала час; ночные танцовщицы были уже в возрасте; увидев старую графиню де Круи-Шанель под знаком «12», какой-то остряк заметил вслух, что ее время давно уже вышло. Аполлон, одетый в жуткое розовое трико, белые чулки и алый плащ, упорно пытался бренчать на лире, извлекая из нее нестройные звуки, и к тому же косил одним глазом. Зато Зефир порхал вокруг Часов, раздавая им цветы. Гении принесли парадную мантию и доспехи, в которые Каролина облачила Полину, подарив ей напоследок портрет коронованного младенца – Римского короля, сына Наполеона и Марии-Луизы. Чтобы принять его из рук Франции, Италия опустилась на колени, а Нимфы, Часы, Гении, Звезды, Ирида и Зефир пустились в пляс.

На этом кадриль завершилась, и бал продолжился как обычно. Полина сменила доспехи на тюлевое платье с зеленым бархатным корсажем, расшитым драгоценными камнями. Лакеи разносили прохладительные напитки для зрителей в ложах, не имевших права подойти к буфету. В половине второго ночи гостей угостили великолепным ужином; Коленкура на него не позвали. Император был весел, переходил от стола к столу, вспоминал далекую юность, Военное училище в Бриенне и скудные обеды… Час спустя императорская чета удалилась в свои покои.

Наутро Наполеон сурово отчитал Каролину:

– Где вы откопали такой сюжет для вашей кадрили? Чушь какая. Да, Италия покорилась Франции, но она недовольна этим. С чего вам в голову взбрело изобразить ее счастливой? Нелепая, смешная лесть! – Он обернулся к злорадствовавшей про себя Гортензии. – А вы? Тоже готовите какую-нибудь нелепицу? Предупреждаю: я не люблю комплиментов.

– Нет-нет, моя кадриль никак не связана ни с вами, ни с политикой, – поспешила заверить его падчерица.

– Вот и ладно. – Наполеон ходил взад-вперед по гостиной, не в силах успокоиться. – Ох уж эти женщины, с полком управиться проще!

Кадриль Гортензии состоялась через пять дней, в последний день карнавала. Столица веселилась напоследок перед началом Великого поста; в Опере, в театре Императрицы, в зимнем саду Тиволи, Цирке и Прадо шумели маскарады, в частных домах тоже танцевали. Однако ложи для зрителей в Тюильри вновь заполнились до предела. На сей раз бальному залу придали овальную форму и помоста возводить не стали: предполагалось, что члены императорской семьи в маскарадных костюмах смешаются с гостями. Мужчины облачились в домино разных цветов (кроме черного: его Наполеон запретил); дамы, напротив, блистали разнообразием своих нарядов. Сам император был в зеленом домино – точь-в-точь таком же, как у его свиты, чтобы его было трудно узнать. Пятидесятилетняя графиня Тышкевич нарядилась испанкой, надеясь пленить Талейрана – любовь всей своей жизни, ради которого она покинула мужа и родину.

Первая кадриль состояла из двадцати четырех танцовщиц в костюмах крестьянок из разных провинций Империи, от Корфу и Тосканы до берегов Эльбы и Рейна, включая исконные области Франции. Нормандка отличалась изяществом поз и благородной посадкой головы – в ней узнали императрицу; селянкой из Прованса оказалась Каролина. Самым красивым признали польский костюм герцогини де Кастильоне: юбка из золотисто-белого атласа, спенсер фиалкового цвета, отороченный песцом, и бархатная шапочка с золотым шитьем, к которой была прикреплена райская птица. Взявшись за руки, они промчались через весь зал под звуки фарандолы, в которой сплетались народные мотивы Гаскони и Оверни. Вторую кадриль вела Полина Боргезе: четыре дамы в неаполитанских костюмах, украшенных жемчугом, кораллами, золотом и серебром, исполнили тарантеллу под звуки мандолины, потряхивая бубнами и стуча кастаньетами. Но это всё были только закуски перед главным блюдом – кадрилью королевы Гортензии. Сюжет, почерпнутый у Мармонтеля, разворачивался в Перу в шестнадцатом веке. Десять перуанок щеголяли в коротких красно-синих газовых юбках с золотыми и серебряными полосами; на их груди сияло солнце, а на голове – диадема с красными перьями. Шестнадцать перуанцев в трико и газовой тунике носили те же украшения; каждый костюм обошелся в триста франков. Эти «дикари» окружили кастильского офицера Алонсо, отставшего от отряда Писарро в поисках пропавшего сына. Оставив женщин охранять пленника, мужчины отправились за луками и стрелами, чтобы убить его. Пока женщины исполняли боевую пляску, явился сын Алонсо (юный паж императора) и бросился к ногам отца. Его слезы смягчили сердца перуанок, однако мужчины уже натягивали тетивы своих луков. В этот момент послышались звуки торжественной процессии: явилась великая жрица Солнца (Гортензия) в бриллиантовом венце с перьями какаду; за нею шли другие жрицы в черных масках и муслиновых платьях с золотой бахромой. Пленникам объяснили танцем, что им даруют жизнь, если они станут поклоняться солнцу, на что оба с радостью согласились. Кадриль завершилась веселым хороводом.

– А, вот это лучше, гораздо лучше, чем у вас! – сказал Наполеон своей сестре. Каролина надулась.

Праздник продолжался. Императрица сменила свой наряд на греческий костюм с тюрбаном на голове и кинжалом на поясе; бриллианты покрывали ее с головы до ног. Толстая жена военного министра Кларка изображала Париж и держала в руке большой ключ. Польская патриотка Мария Валевская, родившая Наполеону сына, тоже была здесь – в скромном костюме краковской поселянки.

После ужина, который подали в голубом фойе с большими зеркалами, гости стали разъезжаться. Доступ к дворцу был разрешен только для придворных экипажей, поэтому зрителям из лож пришлось идти пешком до площади Карусели под проливным дождем, низвергавшимся с черного неба на дорогие шляпы, плащи и накидки, разливая коварные лужи под легкие туфельки.

* * *

«Сир, к нам только что поступили известия о том, что дивизия под командованием маршала Даву в ночь на 27 января захватила шведскую Померанию, продолжила свое движение, вступила в столицу герцогства и овладела островом Рюген. Король ждет от Вашего Величества объяснения причин, побудивших Вас действовать вразрез с существующими договорами».

Написав последнюю фразу, Бернадот невольно подумал о том, что король, конечно же, ничего не ждет и вряд ли даже понимает, что случилось: он совершенно впал в детство. Хотя наследный принц и объявил после возвращения двора в Стокгольм из Дроттнингхольма, что передает бразды правления его величеству Карлу XIII, по сути, его регентство продолжается. Именно Карл Юхан послал генерала Энгельбрехта в Штральзунд, требуя объяснений, но вместо ответа на его письмо Даву отправил местных шведских чиновников в гамбургскую тюрьму, заменив их французами. Черт знает что! В какие игры с ним играет Бонапарт?

«Беспричинное оскорбление, нанесенное Швеции, болезненно ощущается ее народом, а мною – вдвойне, сир, поскольку мне выпала честь защищать ее, – продолжал писать Бернадот. – Я способствовал торжеству Франции, всегда желал ей счастья и уважения, но мне никогда и в мысли не приходило пожертвовать интересами, честью и независимостью моего приемного отечества. Не завидуя Вашей славе и могуществу, сир, я не желаю считаться Вашим вассалом».

Наполеон грозил отнять Померанию еще больше года назад, и Швеции пришлось объявить войну Англии. Конечно, эта война существовала только на бумаге; Штральзунд и Рюген по-прежнему использовали для торговли (вернее, контрабанды), но Бернадот еще тогда растолковал Бонапарту, что поступить иначе значило бы обречь Швецию на голод и нищету, лишив Францию надежного союзника. Шведы оказали высокое доверие маршалу французской Империи, избрав его своим наследным принцем, и он докажет всем, что они не ошиблись в выборе.

«Ваше Величество повелевает большею частью Европы, но Ваша власть не простирается до страны, призвавшей меня. Мои устремления сводятся к ее защите – вот участь, уготованная мне Провидением. Воздействие вторжения чревато непредсказуемыми последствиями. Хотя я не Кориолан и не командую вольсками, я достаточно хорошего мнения о шведах, сир, чтобы уверить Вас, что они способны на всё, чтобы отомстить за оскорбление и сохранить права, которые важны для них не меньше самого их существования».

Наполеон твердит об интересах Франции, но думает только о себе. Бернадот понял это еще двадцать лет назад, во время войн во имя Революции: истинные республиканцы стремились к свободе и равенству для всех, а Бонапарт – к власти для себя. Он говорил, что служит Республике, а сам потешался над нею. Теперь он говорит, что служит Франции…

Бернадот покажет ему, что значит служить своей стране. Он прекрасно знает, что, призывая его сюда, многие надеялись вернуть с его помощью Финляндию, отнятую Россией, думая, что за его спиной стоит могущественный император французов. (Они заблуждались: избрание Бернадота стало для Наполеона неприятной неожиданностью.) Наполеон собирается воевать с Александром; он будет сулить шведам, как полякам, подачки за помощь, одновременно отбирая у них свободу и заставляя плясать под свою дуду. Так вот, этому не бывать! Финляндия. Что Финляндия? Она слишком нужна России. Даже если ее удастся вернуть, в будущем царь непременно отвоюет ее обратно. Собирать войска, строить корабли, вверяться коварной стихии? Не лучше ли захватить не менее обширную страну, которая не отделена от Швеции водой, – Норвегию? Это владение Дании, а шведы ненавидят датчан. Дания под пятой у Бонапарта, сама она не сможет оказать сопротивления, а император слишком занят сейчас, чтобы отвлекаться… Да, именно так! Бонапарт угрозами вынудил прусского короля заключить с ним военный союз, изменив клятве в верности, данной Александру; Бернадот уравновесит эту ситуацию, пообещав свою помощь царю. Например, отправить войска в Германию, если шведам позволят захватить Норвегию.

Закончив письмо к Наполеону, Бернадот отдал его секретарю, чтобы зашифровать и отправить, а сам написал записочку к графу Карлу Лёвенгельму, прося его явиться для беседы. Лёвенгельм сражался в Норвегии и на Аландских островах, если он одобрит план наследного принца… то его и следует послать в Петербург для переговоров о заключении наступательного союза.

* * *

Чернышев вытер платком вспотевшее лицо и бросил в огонь новую пачку бумаг. Желтые зубы пламени обкусывали края, прогрызали середину, листы извивались в безмолвном крике, чернея и рассыпаясь. Нанесенные тушью линии чертежей, впрочем, по-прежнему были отчетливо видны; Саша разбил их кочергой.

Вернувшись с отпускной аудиенции у императора, он сел у камина прямо на пол, вытряхнув на ковер содержимое ящиков стола и разных тайников. С собой он сможет взять только самое ценное, то есть свежее, всё остальное – в огонь. Копии топографических карт, чертежи крепостей и укреплений, рецепт приготовления пороха нового состава, рисунки оружейных замко́в и транспортных повозок, письма от Карла Юстуса Грюнера – начальника прусской Высшей полиции, сводные данные по численности и составу французских армий, добытые для него Мишелем из военного ведомства, записочки от Полины и Каролины… Завтра утром он уедет в Петербург и, скорее всего, больше не вернется в Париж, нужно замести все следы. Бонапарт не подал виду, будто в чём-то его подозревает, но он прекрасный актер. Возвращаясь из Тюильри, Саша специально велел кучеру свернуть в боковую улицу, выскочил из экипажа и спрятался в подворотню; через пару минут мимо него проехал фиакр, которому пришлось сдавать назад, чтобы вписаться в поворот. За ним следят!.. Шифры полетели в огонь.

Во время аудиенции Наполеон вручил Чернышеву письмо к императору Александру, но, как обычно, не ограничился этим, а пустился в пространные рассуждения, которые флигель-адъютант должен был передать государю на словах. Снова сыпал упреками по поводу несоблюдения Россией континентальной системы, выставлял себя жертвой несправедливого отношения в деле о герцогстве Ольденбургском: он ведь предлагает компенсировать герцогу утрату этих владений!.. Саша знал, что князь Куракин считает разумным вступить в переговоры о компенсациях, чтобы выиграть время и оттянуть начало войны до тех пор, пока Россия не заключит мир с Турцией и не получит возможность перебросить войска к границам Варшавского герцогства. Наполеон, понятное дело, сможет оборвать их в любой момент, как только получит хоть малейший предлог начать войну, выставив себя оскорбленным. «Если судьбе будет угодно, чтобы две величайшие державы на земле ввязались в драку из-за дамских пустяков, я стану вести войну как галантный кавалер», – заявил он сегодня. Суесловие. Пасынок Бонапарта, Евгений де Богарне, уже ведет армию из Италии к Эльбе. В землях Рейнской конфедерации и Варшавском герцогстве готовятся к походу двести тысяч человек; завершается формирование еще девяти армейских корпусов; Австрия скоро подпишет договор, который заставит ее отправить к русской границе тридцать тысяч солдат; Пруссия добавит к ним еще двадцать тысяч…

Часы пробили четверть первого ночи. Голова болела, в глаза точно насыпали песок. Поспать немного перед отъездом? Саша заранее приказал Степану разбудить себя в половине пятого… Да, пожалуй. Чернышев поднялся, морщась от боли в затекшей спине и коленях.

Ворвавшись в раскрытую дверь, сквозняк взметнул пепел в погасшем камине. Обгорелый клочок бумаги с аккуратной буквой «М.» вылетел мотыльком из очага, порхая, опустился на пол и забился под краешек ковра.

Март

Под сводами бывшей церкви Спасителя, превращенной во время Революции в хлебный рынок, волновалась галдящая толпа, которая расшумелась еще пуще при виде двух жандармов, прокладывавших дорогу префекту Кальвадоса и мэру Кана. «Явились, не запылились!» – приветствовали их насмешливые голоса. Префект, мужчина лет сорока с мясистым лицом судейского чиновника и красным бантом ордена Почетного легиона в петлице, выставил вперед обе ладони, призывая к тишине.

– Граждане, успокойтесь! – заговорил он, как только шум стих достаточно, чтобы его могли услышать. – Вы действуете себе во вред! Затевая беспорядки, вы рискуете только ухудшить снабжение города! Поверьте… – Он приложил правую руку к сердцу. – Не в нашей власти снизить цены на хлеб…

– Ах вот как! – визгливо закричала одна из женщин. – На что нам тогда такая власть? У меня шестеро детей, в доме ни крошки хлеба и денег ни гроша – чем я их буду кормить? В приют мне отдать их, что ли? А самой пойти побираться?

Молодой парень в грязной куртке и деревянных башмаках, надетых, несмотря на холод, прямо на босу ногу, схватил мэра за шиворот и толкнул на мешок с зерном; тот повалился на пол, заслонив лицо руками.

– Вот, возьмите! – поспешно сказал женщине префект, достав из кармана серебряную монету в пять франков с профилем Наполеона в лавровом венке. – Возьмите и ступайте домой!

В ту же секунду к нему протянулись десятки рук. Префект похолодел. Денег при нем было совсем немного – не больше восемнадцати франков мелочью. Он вытряхнул их на ладонь из кошелька и бросил в толпу. Монеты со звоном упали на каменный пол, к ним тотчас бросились женщины и мужчины, наступая друг другу на руки, толкаясь и бранясь. С улицы послышался барабанный бой, вселивший в чиновников надежду на спасение. Они устремились к выходу, провожаемые свистом и улюлюканьем.

Подоспевший из замка полковник – высокий и крепкий старик, седой как лунь, – смог привести с собой только двадцать пять жандармов (остальные были заняты на рекрутском наборе), однако ружья, взятые наперевес, заставили толпу покинуть рынок, который тотчас заперли на замок. Начавшийся дождь не остудил разгоряченные головы: постояв некоторое время на площади, человек двести двинулись к реке, разбив по дороге окна в здании префектуры метко пущенными булыжниками. Жандармы издали наблюдали, как грабят мельницу Монтегю. Оставив позади себя разодранные мешки и месиво из втоптанной в грязь муки, в котором ползал избитый мельник (а вот не будет муку продавать за границу!), бунтовщики понесли свою добычу домой; город успокоился.

Префект, однако, боялся, что это затишье перед бурей. Послав нарочного в Шербур за подкреплением, он отправил по оптическому телеграфу сообщение в Париж министру внутренних дел. С утра следующего дня на улицах патрулировали солдаты, а еще через день в Кан вступила тысяча солдат Императорской гвардии во главе с генералом Дюронелем, адъютантом Наполеона.

По узким деревянным лестницам с канатными перилами застучали сапоги; из окон вырывались женские вопли; по площади Спасителя, клином упиравшейся во Дворец правосудия, волокли арестованных – ткачей, кружевниц, моряков, чесальщиц, поденщиков и прачек; среди них были и растрепанные седые старухи, и тощие подростки. Из тюрьмы их доставляли в Замок, где заседал военный трибунал из семи старших офицеров и писаря, созданный генералом Дюронелем. Император дал ему четкие инструкции: спуску никому не давать, чтобы впредь было неповадно.

Суд занял меньше суток. В девять часов утра из ворот замка вывели восемь человек: четырех мужчин и столько же женщин – и расстреляли у стены. Все они находились в злополучный день на хлебном рынке и были осуждены за подстрекательство к насилию, грабежу и разору. Еще восьмерых отправили на каторгу, десять приговорили к пяти годам тюрьмы, восемь человек отправили служить во флот, семнадцать поместили под надзор полиции, одиннадцать оправдали. Исполнив поручение императора, Дюронель покинул Кан: беспорядки вспыхнули не только там.

* * *

– Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно, и вове-еки веко-ов…

До рассвета оставался еще час; морозец пощипывал за уши и холодил затылок; от церковного пения, раздававшегося в мглистых сумерках, по коже бегали мурашки. Назар Василенко, солдат 2-й гренадерской роты лейб-гвардии Литовского полка, левой рукой прижимал к груди свой кивер, а правой крестился, когда положено. В животе бурчало от тоскливой тревоги: выступаем в поход! Поп со служками шел вдоль строя, махая кропилом; Назар ощутил ледяные брызги на лице. «Господи, умилосердись над грешными нами, благослови и помоги нам!»

Фигура цесаревича Константина была хорошо видна в свете воткнутых в землю факелов. По окончании молебна полк прошел перед ним церемониальным маршем повзводно; Назар старался тянуть носок и не сгибать ногу в колене (спина еще помнила науку). «В добрый путь!» – говорил великий князь; в ответ гвардейцы гаркали: «Ура!»

С огромного Семеновского плаца выступили к Московской заставе. Одеться было велено по-походному; ранцы и ружья сложили на подводы, оставив на себе только амуницию: две портупеи, обхватывавшие грудь крест-накрест, с патронной сумой, тесаком и штыком в ножнах. Несмотря на ранний час, провожать полк в дальний путь явилось множество народу: не все молодые солдаты прибыли издалека; рядом с марширующими батальонами бежали отцы, пытаясь напоследок поцеловать сыновей или хотя бы благословить их крестным знамением, а позади тянулись городские экипажи, в которых сидели матери, жены и дети офицеров. Сердце Назара сжалось от печали: он-то идет на войну без материнского благословения… Чует ли матушкино сердце, где он сейчас? Думают ли о нём родные или уж позабыли, точно его и на свете нет?..

* * *

«17 марта, 8 часов вечера». Увидев мелкий, быстрый почерк государя, Михайло Михайлович Сперанский испытал неимоверное облегчение. Обычно его записки к императору с просьбой назначить время для доклада возвращались в тот же день, редко – на следующее утро, но со времени подачи записки, которую он держал сейчас в руках, прошло целых семь недель! К докладу накопилось множество бумаг, и одновременно в душе поселилась тревога: почему нет ответа? Государственный секретарь утешал себя тем, что государь занят приготовлениями к войне, важнее этого дела нет ничего, он получает тучи донесений и рапортов, которые надлежит осмыслить и обдумать, и допоздна засиживается с графом Аракчеевым, председателем Военного департамента; любая ошибка может стать роковой, надо набраться терпения и ждать… Порадовавшись тому, что оказался прав в своих предположениях, Сперанский еще раз просмотрел все бумаги, разложив их в логическом порядке.

В секретарской не было ни души, приемная перед кабинетом тоже была пуста. Часы пробили восемь; Сперанский постучался и вошел в двери. Государь сидел за столом, его лицо было светлым и приветливым; последние комочки беспокойства рассосались. Встав с правой стороны от государя (он был туговат на левое ухо), Михайло Михайлович заговорил о делах; Александр слушал его внимательно, одобрительно кивал или делал ободряющие замечания. Когда он в последний раз поставил свою подпись с пышным замысловатым росчерком, Сперанский собрал все бумаги обратно в папку и поклонился, ожидая приказания удалиться. Однако император не спешил отпускать его. Встав из-за стола, он сделал несколько шагов по кабинету, как будто обдумывая что-то или набираясь решимости, потом остановился, приняв величественную позу.

– Надобно мне объясниться с вами, Михайло Михайлович.

Его голос звучал совершенно спокойно, в нём не слышалось ни гнева, ни раздражения, ни досады, слова нанизывались одно на другое, точно бусины на нитку, составляя гладкие, правильные фразы, звучавшие неразделимым потоком. Самовластие государя не есть произвол: он принимает на себя великую ответственность пред Высшим судией, но также и перед подданными своими, вручившими ему судьбу свою. Долг христианский подразумевает кротость и всепрощение, но долг государев побуждает к строгости и справедливости. Есть вещи, которые можно исправить, а есть иные, не допускающие снисхождения. Не умаляя заслуг государственного секретаря на службе своему государю и отечеству, нельзя закрыть глаза на целых четыре его вины, грозящих самыми пагубными последствиями, особенно в нынешнее время, когда все силы следует собрать в единый кулак для отражения грозного неприятеля. Первая вина: Сперанский стремился к войне с Наполеоном, тогда как предотвращение кровопролития есть главная обязанность облеченных властью. Вторая вина: он вмешивался в дела дипломатические, до его ведения не относящиеся. Вот его собственноручное письмо, в котором он признается, что из любопытства читал депеши русского посланника в Дании. Третья вина: хотел изменить Сенат, учрежденный еще Петром Великим, разделив его на две части и тем самым умалив его важность, не говоря уж о больших издержках и трудностях, связанных с этой реформой. Наконец, четвертая вина: не пожелал примириться с министром полиции Балашовым, внося тем самым разлад в Государственный совет. Вот записка с отказом от встречи для примирения; доказательства неопровержимы. Всё вышеперечисленное не оставляет государю возможности и далее сохранять Сперанского при своей особе, но в качестве последней милости он дозволяет Михайле Михайловичу подать просьбу об увольнении от службы и лично представить ее завтра утром.

Кровь прилила к бледному, чуть удлиненному лицу Сперанского и гулко стучала в ушах. Он молча повернулся и пошел к выходу, однако у самых дверей спохватился: он же не простился с императором! Поза Александра утратила свою торжественность, теперь он стоял вполоборота, понурившись. Сделав несколько неуверенных шагов, Сперанский с поклоном пожелал ему доброй ночи. Внезапно государь вскинул голову, шагнул к нему и крепко обнял. Жесткий край стоячего воротника царапал щеку; Сперанский прижимал к боку папку с бумагами, не зная, куда деть вторую руку. «Имел я несчастье – отца лишился, а это – другое», – услышал он вдруг скорбный шепот. Объятия разжались, ровный голос произнес:

– Ступайте, Михайло Михайлович. Доброй ночи.

Пока карета ехала по набережной и Сергиевской улице, Сперанский размышлял о том, как вести себя завтра утром и что сказать государю. Он не собирался оправдываться; столь длительный разрыв во встречах с императором говорил сам за себя: царь всё обдумал, его решение бесповоротно, оставалось лишь поблагодарить его за доброту и попросить разрешения удалиться в свою деревню. И всё же нужно как-то исхитриться и вставить хоть пару слов о наиглавнейших делах и проектах…

Возле двухэтажного углового дома напротив Таврического сада карета остановилась. Выйдя из нее, Сперанский увидел стоявшую тут же кибитку; в душе вновь ворохнулось дурное предчувствие. Он вошел в переднюю и чуть не столкнулся там с частным приставом в светло-синем мундире, хотел потребовать объяснений – и услышал чужие голоса, доносившиеся из кабинета. Растерянный Лаврентий с подсвечником в руке хотел что-то сказать, но лишь бестолково разевал рот, хлопая себя другой рукой по ляжке; на лестнице стояла гувернантка дочери, англичанка, кутая в теплый платок свои острые плечи… Не раздеваясь, Сперанский прошел в кабинет.

На лице Балашова ясно читалось торжество; он сплющивал полные губы, чтобы они не растянулись в довольную улыбку. Рядом стоял крючконосый Санглен с круглой головой, облепленной неопрятными черными кудряшками.

– Господин Сперанский! – торжественно провозгласил министр полиции. – Я нахожусь здесь для того, чтобы объявить вам высочайшую волю: изъять у вас все бумаги для представления его величеству и препроводить вас нынче же в Нижний Новгород под караулом. Пристав и кибитка готовы; собирайтесь.

Стол, обычно оставляемый пустым, уже был завален бумагами, вынутыми из ящиков. Сбросив шубу на руки маячившему в дверях Лаврентию, Сперанский решительно подошел к секретеру, достал всё, что там было, переложил на стол, начал складывать бумаги без разбора в аккуратные пачки, заворачивать в оберточную бумагу и запечатывать сургучом. На каждом пакете он делал надпись: «Его Императорскому Величеству в собственные руки» и проставлял порядковый номер. Упаковав таким образом всё до последнего листочка, он вытребовал у Балашова расписку в получении, написал небольшое письмо дочери Лизаньке, отдал его гувернантке… Лаврентий уже надел шинель и держал в руках узел с вещами. Балашов и Санглен проводили опального царского любимца до кибитки; пристав сел на облучок; полозья заскрипели по булыжникам, проступившим из-под снега.

…Государь прогнал Сперанского!

Невероятная новость в несколько часов облетела столицу; в департаментах, канцеляриях, трактирах, кофейнях, гостиных говорили только об одном. Вы слышали? – Не может быть! Да полно, верные ли ваши известия? – Самые верные! – Боже правый! Радость-то какая!

Видя повсюду счастливые лица, Алексей Андреевич Аракчеев только плотнее сжимал свои тонкие губы. Он не был другом Сперанскому и далеко не во всём с ним соглашался, однако отдавал должное его уму, трудолюбию и честности. Безусловно, государь не расстался бы с ним без весомой причины, и всё же так внезапно… Если верить Дмитриеву, Сперанский вызвал гнев императора тем, что позволял себе критиковать политику правительства, ход внутренних дел и предсказывать неудачи в грядущей войне. Выслушав министра юстиции, Аракчеев пристально глянул в его воловьи глаза и уточнил: государственный секретарь делал это приватным образом или гласно? Иван Иваныч слегка запнулся: сии речи велись в узком кругу близких людей, но не всё ли равно? Не ответив, граф пошел по своим делам.

Всеобщее ликование напомнило ему события одиннадцатилетней давности: императора Павла Петровича не стало тоже в марте… Какая радость царила тогда! Незнакомые люди обнимались и целовались на улице, как в светлое Христово воскресенье, будто не понимая, что празднуют жестокое, чудовищное преступление! Еще вчера они пресмыкались и дрожали пред императором, а ныне мстили своим весельем за пережитый страх и унижение. Павел был им ненавистен тем, что полностью перевернул уклад всей жизни. Выгнал из гвардии младенцев, из армии и канцелярий – желавших получать чины и ордена, не служа, указал дворянам на истинное их место – слуг государевых…

Аракчеев замедлил шаг, задумавшись. Ведь и Сперанский, по сути, добивался того же! Подготовленные им указы об обязательной службе для придворных, об экзаменах для производства в чины, задуманная реформа Сената с целью превратить его из синекуры в реально действующий орган власти – вот что вызвало лютую ненависть к «поповичу», посягнувшему на вольности дворянства. Но почему же государь…

В приемной сидел Санглен. Аракчеев невольно нахмурился. Этот француз, родившийся и выросший в Москве, болтливый и острый на язык, был ему смутно неприятен, тем более что возглавляемая им канцелярия при Министерстве полиции занималась слежкой и шпионством. (Признавая нужность, даже необходимость этой деятельности, Алексей Андреевич всё же не мог считать ее благородной.) Они коротко поздоровались; Санглена тотчас вызвали к императору, Аракчеев остался ждать своей очереди.

…Невнимательно слушая отчет Санглена, Александр предавался тяжелым мыслям. Он лишил себя верного слуги, умного и дельного человека, искреннего и бескорыстного, но разве мог он поступить иначе? Все ополчились на Сперанского; в каждом письме от сестры Екатерины непременно был упрек в адрес «лицемерного семинариста», преклоняющегося перед Наполеоном и навязывающего русским чуждый им уклад. Она считает, что брат слепо доверился коварному и неблагодарному человеку, Александр же ясно видел, что это Катиш поддалась влиянию Ростопчина и Карамзина, зачастивших к ней в Тверь. Он устал бороться и защищать своего любимца; тучи сгущались, скоро грянет гром, и тогда уже нельзя будет тратить время и силы на интриги. Даже противники Сперанского признают, что предлагаемые им меры «хороши, да не ко времени». Сейчас время «Русского вестника» с его галлофобией и квасным патриотизмом; отъезд Михайлы Михайловича – необходимая жертва для блага государства.

Император взял со стола первую попавшуюся книгу и рассеянно листал ее, продолжая размышлять.

Это же не арест! В Нижнем Сперанскому будет хорошо и покойно. И здесь наконец-то воцарится тишина, как только уляжется ликование… Люди – мерзавцы! Еще вчера утром они заискивали перед госсекретарем, ловили его улыбку и благосклонный взгляд, а ныне радуются его высылке и поздравляют Александра, точно он одержал великую победу! Вот кто окружает государей!

Захлопнув книгу, государь с гневом бросил ее на стол:

– О, подлецы!

Санглен умолк, недоуменно глядя на него.

* * *

Седые волосы бывшего морского министра Шишкова торчали во все стороны непокорными вихрами, лоб был изборожден волнообразными морщинами, лицо с дряблой кожей – точно измято, и пахло от него чем-то кислым и приторным. Наверняка он плохо спал этой ночью, мучаясь догадками о том, зачем понадобился императору. После обычных фраз Александр нарочно выдержал паузу, чтобы усилить смятение, затем мягко произнес:

– Я читал рассуждение твое о любви к отечеству. Имея таковые чувства, ты можешь быть ему полезен.

Ожидаемый эффект был достигнут: старик теребил пальцами пуговицу на адмиральском мундире, его колени слегка дрожали, но Александр не предложил ему сесть и сам остался стоять.

Утвердив год назад устав «Беседы любителей российской словесности», представленный ему министром просвещения графом Разумовским, Александр не посетил ни торжественного открытия этого общества, ни какого другого его заседания, чем вызвал даже неудовольствие матушки, благоволившей Шишкову – душе и основателю «Беседы». Его передергивало при одной мысли о том, чтобы провести несколько часов среди болтливых стариков, мнивших себя кладезями мудрости и упивавшихся чтением велеречивой галиматьи, «взывавшей к русскому сердцу». Однако вдовствующая императрица не преминула послать сыну книжку «Чтений в Беседе любителей русского слова», особо отчеркнув в ней шишковское «Рассуждение о любви к отечеству». Это было длинное, многословное пустозвонство, где сваливались в одну кучу греки, спартанцы, славяне и одна-единственная мысль повторялась на все лады: любовь к отечеству подобна любви к матери, которую невозможно впитать иначе, чем с ее же молоком. Александру всегда были неприятны похвалы родному болоту из уст куликов, не способных понять перелетных гусей. Он хотел было отбросить книжку и забыть о ней, но передумал, пораженный внезапной мыслью. А что, если ему не стоит полагаться на собственный вкус и предпочтения? Ему несимпатичен Ростопчин, чем-то обвороживший Катиш, однако его шапкозакидательские «Мысли вслух на Красном крыльце», огрубленные под просторечие, ходят в списках по Москве и губерниям; потешаясь над французами, читатели умиляются над словами о России. Так может, именно этим языком и нужно говорить сейчас с народом? Французские солдаты идут в бой с криком «Vive l’empereur!»[5], но для воодушевления целых народов этого мало. Отечество! Вот за что не жалко отдать свою жизнь! Отечество было, есть и будет, оно не способно одряхлеть, выжить из ума, предать или отречься; даже растерзанное или отнятое, оно не прекратит своего существования, оставшись жить в сердцах своих детей (поляки тому примером). Можно быть недовольными правительством, бунтовать против властей, но к Отечеству питают только любовь и сыновнюю нежность. Вера, Надежда, Любовь – они должны идти сейчас впереди Мудрости-Софии.

– Кажется, у нас не обойдется без войны с французами, – продолжал Александр доверительным тоном. – Нужно произвести рекрутский набор. Я бы желал, чтобы ты написал о том манифест.

Рука Шишкова взлетела к вороту мундира, вдруг ставшему тесным, но остановилась, слегка дрожа.

– Государь! – заговорил он, волнуясь. – Я никогда не писывал подобных бумаг! Не знаю, могу ли достойным образом исполнить сие поручение…

Александр посмотрел на него искоса, удивленно приподняв светлые брови. Шишков опомнился:

– Я попытаюсь! Вот только… осмелюсь спросить: как скоро это надобно?

– Сегодня, – небрежно произнес Александр, наслаждаясь замешательством матушкиного протеже. – Или завтра.

Сперанский сказал бы: «Будет исполнено» – и действительно исполнил бы всё в лучшем виде. Морщины Шишкова пришли в движение.

– Приложу всякое мое старание…

Он переступал с ноги на ногу, его щеки тряслись, на лбу выступила испарина.

– Но должен донести вашему величеству, что я подвержен головным болезням, которые так иногда усиливаются, что я лежу в постели пластом. Вот и сегодня, проснувшись с головною болью, я опасаюсь… как бы она не лишила меня сил исполнить ваше повеление вскорости…

– Ежели не можешь скоро, то хотя бы дня через два-три, – сухо ответил Александр, всем своим видом выказывая неудовольствие. – Ступай, я не держу тебя.

Шишков вышел, пятясь и кланяясь.

«Издавна сильный и храбрый народ российский любил со всеми окрестными народами пребывать в мире и тишине, соблюдая свой и других покой; но когда бурное дыхание восстающей на него вражды понуждало его поднять меч свой на защиту Веры и Отечества, тогда не было времен, в которые бы рвение и усердие верных сынов России во всех чинах и званиях не оказалось во всей своей силе и славе, – читал Александр через день листы, исписанные старческой рукой. – Ныне настоит необходимая надобность увеличить число войск наших новыми запасными войсками. Крепкие о Господе воинские силы наши уже ополчены и устроены к обороне Царства. Мужество и храбрость их всему свету известны. Надежда престола и державы твердо на них лежит. Но жаркий дух их и любовь к Нам и к Отечеству да не встретят превосходного против себя числа сил неприятельских!..» Ну что ж… Пусть впишут на последней странице правила рекрутского набора. Император подмахнул Манифест и отдал секретарю для передачи в Сенат.

Апрель

Получив приказ выехать в Вильну, флигель-адъютант Серж Волконский собрался с быстротой и легкостью ветерана. Будь он молодым подпоручиком, только что выпущенным из Кадетского корпуса, он, к радости купцов и мастеровых, заказывал бы себе сейчас вьючные седла, чтобы увезти с собой всё, что надавала бы ему maman: походную кровать, стол и стул, набор посуды, сундук со сменной одеждой… Но Серж уже давно штабс-ротмистр, боевой офицер и кавалер, он предпочитает седлу казачий вьюк, не набивающий лошади спину, мягкий чемодан для платья, маленький чайный погребец вместо походного сервиза, добрую верную бурку, защищавшую его и от холода, и даже от пули, теплые сапоги и башлык. Что еще? Ах да: подушку с казачьего седла, флягу для водки, пару кастрюль… хотя можно обойтись и котелком: он будет сыт солдатской кашей.

…Прапорщик Пестель нагонял свой полк, выступивший в поход пешком еще месяц назад, когда он валялся в постели с жестоким бронхитом. За это время Великая армия перебралась через Одер, ее авангард двигался к Кёнигсбергу. Государь выехал в Вильну, чтобы принять командование армией, а Пестель покинул Петербург спустя три дня после него. Сборы сопровождались всеобщими хлопотами, суетой и суматохой, но уже в Луге Павла догнало письмо от маменьки, отправленное с оказией, в котором она сокрушалась о том, что он забыл дома чайную ложку и пять рублей. Писанные по-французски письма от родителей были полны немецкой сентиментальности и назидательности, благословений и советов. Папенька переживал, что сын уехал в колесной кибитке, а не в санях, как император; из Пскова Павел написал домой, что все крестьяне путешествуют на колесах, несмотря на глубокий снег, о нём не нужно беспокоиться, он совершенно здоров, к тому же за шестьдесят верст сэкономил двадцать пять рублей. В семье сибирского губернатора, не бравшего взяток, привыкли считать каждую копейку, утешая себя немецкой пословицей: Wenn die Not am größten, ist Gottes Hilfe am nächsten[6]. Зато Иван Борисович верил в полезные связи и засыпал сына рекомендациями о том, кому и как ему следует представиться по прибытии в главную квартиру: «Чем больше молодой человек, который выходит в свет, имеет видных знакомств, тем лучшее о нём составляется мнение».

…Когда объявили отдых, солдаты попадали прямо на землю, покрытую рыжей прошлогодней травой, не обращая внимания на озерца холодной грязи. Весь этот поход был мукой мученической. Сначала приходилось брести по колено в снегу, потом снег начал таять, и обозы увязали в грязи, вынуждая ушедших вперед солдат питаться всухомятку одними сухарями. Достигнув мест, где должны были быть приготовлены фураж и провиант, выясняли, что ни того, ни другого нет. Офицеры ругались с чиновниками и помещиками, а потом посылали солдат отбирать всё нужное у крестьян без меры и веса, выдавая взамен квитанции – просто филькины грамоты. У Динабурга надо было переправляться через Двину, которая вскрылась ото льда, унеся вместе с ним и мост. Ни саперов, ни, тем более, понтонеров в гвардейском полку не имелось, навести переправу было некому. Солдатам велели рубить деревья, сколачивать плоты, вставать на них и плыть на ту сторону. Назар никак не мог поверить, что это та самая река, что течет мимо Витебска. Там-то она не шире полусотни саженей будет, а тут – сотни полторы. И глубокая! На середине шесты не доставали до дна и были годны лишь на то, чтобы льдины отпихивать; плот закрутило, завертело течением; темная холодная вода плескала с краев, проникая сквозь щели – не приведи, Господь, потонем! Назар творил про себя молитву, стуча зубами от страха. Обозных лошадей выпрягли из повозок и погнали вплавь; и за них крестьянское сердце изболелось. Пара плотов таки рассыпались, всё, что на них было, ушло под воду; люди барахтались с жалкими криками; им протягивали шесты, они пытались ухватиться скрюченными пальцами… Страху-то! Переправились, надо дальше идти – в батальоне больные объявились. Назара тоже бил озноб, но он решил, что скажет об этом офицеру, только если его назначат на фуражировку. Пусть от голода брюхо подвело, нет у него сил отнимать у людей последнее. Бабы воют, ребятишки плачут – сразу Пахомушка вспоминается. Может, и через их деревню солдаты идут, может, и Василенков так же обижают… «Подъем!» Ноги болят, сапоги короткие воду пропускают. Сколько еще идти? Бог ведает…

…За полверсты до селения Видзы телега застряла в грязи так прочно, что измученные лошади, сами увязшие по колено, не могли ее вытащить. Извозчик и слуга Шишкова побежали звать на помощь обывателей, которые, должно быть, по сельскому обычаю уже легли спать. Александр Семенович остался один в темноте дожидаться спасения. Ох, как бы не разболеться опять: ночи-то холодные, да сырость эта…

Когда министр Балашов объявил ему, что государь, отправляясь к армии, желает иметь его при своей особе, Шишков только рукой махнул: куда ему ехать? Старому, больному? Да и в сухопутной армии он никогда не служил – на что он государю? Балашов вернулся в Зимний, и тотчас по Петербургу побежала молва о том, что Шишков дерзко отказал императору в его просьбе. Ох, батюшки! Вот еще беда! Дня через два, поутру, прискакал фельдъегерь: государь требует Шишкова во дворец. Старик отправился туда, как на казнь, однако Александр Павлович принял его милостиво и говорил уважительно: «Я бы желал, чтобы вы поехали со мною. Может быть, для вас это и тяжело, но для Отечества нужно». Мысленно перекрестившись, Шишков с жаром принялся уверять его в своем усердии и готовности посвятить ему остаток дней своих, вот только он человек морской и даже верхом ездить не умеет. Государь усмехнулся, сказал, что в этом надобности не будет, и тотчас подписал указ о назначении Шишкова государственным секретарем. В тот же день, после молебствия в Казанском соборе, государь отправился в путь при великом стечении народа, Шишкову же дал два-три дня на сборы, прислав придворную коляску с лошадьми. Нежданные сборы вышли бестолковыми и суетливыми; коляску было жаль; Шишков отослал ее обратно и поехал на простой телеге.

Прошел, наверное, час времени, если не больше, прежде чем люди вернулись и вызволили телегу из грязи. В Видзах пришлось заночевать. Оказалось, что в этом местечке в две сотни домов находился и цесаревич Константин Павлович. Засвидетельствовав ему свое почтение, Шишков на рассвете отправился дальше.

В Вильну уже проехали принцы Ольденбургский и Вюртембергский, канцлер граф Румянцев, граф Аракчеев, Александр Дмитриевич Балашов, русские и иноземные генералы и другие особы из государевой свиты; на почтовых станциях свежих лошадей было не найти, всё только заморенные до крайности. Последний перегон до Вильны Шишкову пришлось идти пешком. Император поселился в генерал-губернаторском дворце с небольшим садиком, обнесенным решеткой, который выходил на обширную площадь с фонтаном. Он сочувственно выслушал рассказ Шишкова об его беспокойном путешествии и повелел отвести ему две комнаты во флигеле. К вечеру было получено известие, что маршал Даву уже на Висле.

* * *

Выслушав вердикт присяжных, генеральный прокурор гневно стукнул себя кулаком по колену. Председатель суда разделял его чувства: из четырех обвиняемых виновным признан только один! Да, только Мишель был уличен в «махинациях и сношениях с иноземной державой с целью предоставить ей средства начать войну против Франции», остальных он «использовал с помощью обмана». Люди, раскройте глаза! Обмануть можно раз или два. Но дважды в месяц! На протяжении полугода! Нет, сообщники Мишеля не были настолько наивны, это присяжные позволили себя одурачить!

Обгорелое письмо, найденное под ковром в комнате русского полковника Чернышева наутро после его поспешного отъезда из Парижа, сильно напоминавшего бегство, оказалось кончиком длинной ниточки. Сличая почерки, полиция установила, что «М.» – это Мишель из канцелярии Военного ведомства, и начала разматывать клубок. Во время Революции Мишель служил в морской пехоте, затем перешел на канцелярскую работу в Морское министерство, а оттуда в Военное. Уже тогда через его руки проходили секретные документы о военных операциях и численности войск. Потом его перевели за драку в канцелярию, где он больше не имел доступа к государственной тайне, но, сохранив приятельские отношения с двумя товарищами и бывшим своим подчиненным, мог с легкостью добыть важные сведения по мере надобности. Еще молодой человек, он, несомненно, завидовал внезапному возвышению вчерашних сержантов, тогда как сам продолжал получать грошовое жалованье. Он тоже решил обогатиться на войне – но иным способом, чем офицеры, телегами вывозившие награбленное добро из покоренных стран. Мишель принял авансы Пьера д’Убриля, секретаря русской миссии в Париже, и добыл ему несколько важных документов. Правда, это сотрудничество долго не продлилось: Россия вступила в войну с Францией, д’Убриля отозвали, однако он передал Мишеля «по наследству» Карлу Нессельроде, а тот – своему преемнику Крафту. На суде Мишель уверял, что не сообщал Нессельроде никаких тайных сведений, данные о численности войск брал из головы, а пятьсот франков, которые тот вручал ему каждые пять месяцев, были просто «подарком».

«Подарки» он получал и от Крафта. В общей сложности – двадцать тысяч франков за восемь лет. Те самые тридцать серебреников! Продавать свою страну! Да еще за такие крохи! Председатель никак не мог успокоиться.

Когда консьерж-австриец русского посольства, служивший связным, вывел Мишеля на полковника Чернышева, предатель, видно, и сам понял, что продешевил. Царский флигель-адъютант попросил его подкупить какого-нибудь сотрудника Военного ведомства, имевшего доступ к сведениям о французских войсках в Германии, посулив за них четыреста тысяч франков. Мишель сказал, что у него ничего не вышло. Не мог же он своими руками отдать такие деньги другому! В том самом письме, с которого всё началось, Мишель напоминал, что передал Чернышеву данные о численности и составе Императорской гвардии.

Как ему это удалось? В том-то и штука! «Невинные жертвы обмана» были самыми настоящими соучастниками преступления. Каждые две недели император получал «Доклад о текущем положении», подготовленный Отделом передвижений войск. Доклад представляли в виде брошюры, ради чего мальчишку-посыльного отправляли к переплетчику. Но прежде чем попасть в мастерскую, паренек заглядывал к Мишелю, который просматривал доклад якобы в поисках своего друга, служившего в армии, – жив он или нет. Даже когда начальник посыльного, дивясь его нерасторопности, отправил с ним сопровождающего, парень всё равно исхитрился передать доклад Мишелю! Всё дело в том, что в этом же Отделе работал Луи Саже – еще один сообщник предателя. А Луи Сальмона из Отдела военных смотров Мишель уверил, что работает на армейского поставщика, которому нужны сведения о численности армии: сколько заказывать сукна. Сальмону он платил за труды по семь франков в неделю. И пообещал пошить ему новую шинель… А эти дураки присяжные их оправдали! Дьявол!

…Мишеля расстреляли через две недели после суда. Три дня спустя Саже и Сальмона снова арестовали и посадили в тюрьму как государственных преступников. Во Франции, конечно, есть правосудие, но должна же быть и справедливость!

* * *

В полночь в дворцовой церкви началось пасхальное богослужение, совершаемое архиепископом Литовским Серафимом. Всё было заранее отрепетировано и прошло превосходно; Александр принимал поздравления от своей свиты, генералов, министров, а также польской знати.

Неделю назад, в Вербное воскресенье, «обожаемого монарха» встречали стократными выстрелами из пушек и звоном колоколов. Александр въехал в Вильну верхом через Антоколь. На поросших соснами холмах вдоль дороги густой толпой стояли люди; зеваки забрались и на башни костела Св. Петра, и на крышу бывшего дворца князя Сапеги, выглядывали в окна домов, чтобы увидеть царя. Главнокомандующий Первой армией Барклай-де-Толли привел с собой свиту из генералов в блестящих золотом мундирах; ремесленные цехи устроили шествие под барабанный бой, с развернутыми знаменами, которые они наклоняли, проходя мимо императора; евреи поднесли ему Тору и хлеб; католическое духовенство в праздничном облачении выстроилось перед костелами. От Замковых ворот до дворца генерал-губернатора в три шеренги стояли солдаты виленского гарнизона, а по другую сторону улицы – студенты университета, гимназисты со своими учителями и прочие обыватели. Наконец, в самом дворце царя приветствовали гражданские власти и дворянство. Весь день гремела бравурная музыка, а вечером на берегах Вилии зажгли просмоленные бочки. На следующий день государь устроил завтрак для властей и знатнейшего дворянства, принял депутации от духовенства, университета, купечества, еврейской общины, всех обласкал и обворожил.

Вильна чем-то напомнила Александру Тверь, из которой его зять Георг Ольденбургский пытался сделать третью столицу империи. Красивые дворцы соседствовали с ветхими лачугами, к Ратуше лепились еврейские лавчонки; на немощеных улицах валялся всякий сор; коровы, свиньи, куры бродили по городу совершенно свободно, берега Вилии и Вилейки усеивали навозные кучи в человеческий рост. Зато окрестности были хороши, живописны и разнообразны: то сосны и песок, то плакучие березы и озера. Государь каждый день ездил куда-нибудь верхом вместе с дежурным генерал-адъютантом. Усадьба Верки, принадлежавшая графу Потоцкому, привела его в восторг: с высокой горы открывался прелестный вид на извив Вилии с нежно-зелеными кущами по обоим берегам, а трехэтажный дворец Закрет в сосновом бору Александр и вовсе пожелал купить для себя. В Закрете жил генерал Беннигсен, отправленный в отставку после Фридландского сражения. Государь повелел ему состоять при своей особе и ни словом не поминал недавнего прошлого.

Дни проходили в смотрах, поездках и увеселениях. Виленским гарнизоном, дефилировавшим на Погулянке, государь остался доволен, объявил командирам высочайшее благоволение с выплатой всем офицерам полугодовалого оклада, а нижним чинам пожаловал по рублю и фунту говядины. После смотра дворянство устроило бал в доме Паца, где квартировал цесаревич Константин. При появлении Александра грянула торжественная кантата; дальнюю стену бальной залы занимал большой транспарант, изображавший коленопреклоненного гения пред императором на троне, и с подписью в стихах, где царь уподоблялся милосердному Титу. Государь открыл бал, пройдясь полкруга в польском с супругой Беннигсена (урожденной Анджейкович), бывшей на сносях, и уехал прежде ужина. Чтобы смягчить разочарование, на другой день он пожаловал знатных польских девиц во фрейлины императрицы, а юношей – в камер-юнкеры.

Вилькомир, Шавли, Троки, Тельши, Плунгяны – разъезжая по городам, где стояли войска, государь поражал всех своей простотой и доступностью, соглашался посетить дома жмудских помещиков, беседовал со случайными встречными, раздавал награды и чины, любезно принял католического епископа – князя Гедройца… Корпус Витгенштейна в Жмуди его порадовал. Впрочем, сопровождавший царя Барклай влил в эту бочку меда ложку дегтя, заметив беспорядок в артиллерийской бригаде: лошади худы, обоз разбросан по дороге… А генерал-майору Тучкову 3-му он объявил строжайший выговор за опоздание со своим полком к месту сбора, из-за чего другим войскам пришлось его полтора часа дожидаться.

Погожие дни добавляли приятности легкой жизни. Молодые офицеры устраивали шумные пирушки и волочились за местными красотками; говорливого шутника Санглена можно было всякий день встретить в ресторане Крешкевича. Он сделался большим приятелем поляка Дранжевского, пил с ним на брудершафт и обнимался. Правда, в это время виленский полицмейстер Анджей Вейс производил на квартире Дранжевского обыск. Под полом и в дымовой трубе нашли записки о составе русской армии, генералах, военные инструкции и патент поручика, подписанный Наполеоном. Арестованный сильно удивился, когда допрашивать его явился недавний собутыльник. Он выдал нескольких товарищей, доведя список французских шпионов, который составлял Санглен, до цифры 98.

Май

Правое колено покраснело и распухло, на ногу не наступить – боль адская. Хирург накладывал компресс, собираясь позже отворить кровь из ноги; Александр Борисович Куракин закрыл лицо левой рукой, опиравшейся на подлокотник кресла. На правой руке он до сих пор носил, не снимая, перчатку: два года назад, на злополучном балу у австрийского посланника, князь чуть не погиб во время пожара; правая рука обгорела до мяса.

Сколько ему еще терпеть эти издевательства? Герцог де Бассано морочит его, обнадеживая, назначая совещания, а затем объявляя, что до сих пор не получил наставлений от его величества. Отъезд Наполеона назначен на завтра; не может быть, чтобы император не дал никаких инструкций министру иностранных дел, надолго покидая столицу! Потеряв терпение, Куракин потребовал выдать ему и всем членам русского посольства паспорта для возвращения в отечество. Да, он сделал это своевольно, без ведома государя. Да, он понимает, что это равнозначно объявлению войны. Но войне быть всё равно, а если князь застрянет здесь, когда она начнется… М-м-м, какая боль! И подагра-то у него разыгралась от всех этих треволнений. Ничего, дали бы паспорта – он на карачках уползет.

* * *

Губы графа де Нарбонна сложены в любезную улыбку, осанка безукоризненна, хотя на слегка одутловатом лице читается усталость после ночи, проведенной в карете. Посол прибыл в Вильну в девять утра, а через час явился представиться императору Александру и передать ему собственноручное письмо от императора Наполеона. Государь слушал поток придворных фраз, напомнивший ему отрочество – приемы у бабушки в Царском Селе. Словно между прочим, граф обмолвился, что рассчитывал встретить его величество в Кёнигсберге. Не изменившись в лице, Александр отвечал, что это было бы странно: он не намеревался покидать пределов своей империи, о чём император Наполеон был соответствующим образом уведомлен. Нарбонн сообщил, что император приглашает своего возлюбленного брата в Дрезден, куда съедутся все князья Рейнской конфедерации. Александр, в свою очередь, предложил послу присутствовать завтра на маневрах 3-й дивизии под командованием генерала Коновницына. Граф обещал, что непременно будет, попросил позволения посетить канцлера Кочубея и удалился.

Санглен проводил его издали до квартиры, после чего занял наблюдательный пост в корчме напротив. Приезд наполеоновского адъютанта не стал неожиданностью: о нём сообщил еврей-осведомитель, ездивший в Варшаву. С самой границы Нарбонна «вели», чтобы не сбился с дороги и не увидел лишнего; в Ковне его сопровождал повсюду лично полицмейстер Бистром, прежде чем сдать с рук на руки квартальному, присланному Вейсом из Вильны. Свита графа была небольшой: капитан Себастиани, поручик Шабо, курьер, камердинер и два лакея. Пока все они сидели дома… О! Капитан и поручик вышли! Санглен мигнул еврею, тот кивнул в ответ. Через час капитан и поручик вернулись обратно; еврейский мальчишка доложил, что они ходили к Замковым воротам и назад по Свентоянской. Час пополудни; Санглен решился пообедать. Едва он доел, как к подъезду подали экипаж Нарбонна. Француз съездил в дом Сулистровской на Скоповке к графу Румянцеву, министру иностранных дел, и пробыл там не больше получаса. Оставив у дома наблюдение, Санглен вернулся во дворец.

…Солдаты выполняли все перестроения безупречно: деплояды из колонны в линию, из линий в две колонны, в каре – государь остался доволен. В половине третьего Нарбонн явился на отпускную аудиенцию. Александр стоял у стола, развернув на нем карту России. Он жестом пригласил графа подойти и взглянуть на нее. Это была карта европейской части Российской империи и граничивших с ней государств; она включала Балтийское, Белое, Черное, Азовское и Каспийское моря и обрывалась за Уральскими горами, не вместив в себя всю Сибирь и Камчатку.

– Я не ослепляюсь мечтами и знаю, что император Наполеон – великий полководец, – ровным голосом сказал государь, – но на моей стороне, как вы видите, пространство и время. Во всей этой земле нет такого угла, какой я не стал бы защищать, прежде чем согласиться на постыдный мир; вся она враждебна вам. Я войны не начну, но не положу оружия, пока хоть один неприятельский солдат останется в России.

Нарбонн произнес несколько ничего не значащих фраз, подходящих к любому случаю. Император оставил его с собой обедать, пожаловал золотую табакерку и дал понять, что графу пора домой.

Заглянув напоследок к Румянцеву, Нарбонн отправился в обратный путь.

– Ainsi, nous aurons la guerre![7] – громко сказал он, садясь в карету.

Эти слова тотчас разнеслись по всему городу, вызвав встревоженные толки.

* * *

На широких площадях Дрездена то и дело возникали столпотворения из-за ненароком сцепившихся друг с другом экипажей; по улицам расхаживали солдаты и офицеры в мундирах разных цветов; на Брюлевской террасе было многолюдно, а уж возле Королевского замка – и вовсе яблоку негде упасть: толпы праздных зевак проводили здесь многие часы днем и даже ночью в надежде увидеть (хотя бы в окно) императора французов – властелина почти всей Европы, желавшего стать покорителем мира. Он прибыл в столицу Саксонии со всем двором, оставив в Сен-Клу только маленького сына со штатом нянек, и вел себя не как гость, а как хозяин. Императорский поезд растянулся на несколько верст: больше трехсот новеньких экипажей, фуры, нагруженные мебелью, серебряной посудой, гобеленами, подарками… Являясь к утреннему выходу Наполеона, немецкие князья смешивались в передней с французскими генералами.

Банкеты, праздники, спектакли… Актеров тоже привезли из Парижа, иначе бы пришлось смотреть сочиненные на случай подобострастные пьесы дилетантов, пытавшихся возместить угодливостью отсутствие таланта. Едва ступив на германскую землю, Наполеон тотчас ощутил перемену в отношении к себе: искренний восторг, с каким его встречали в восточных французских департаментах, уступил место почтительному любопытству. Возможно, где-то здесь витала и ненависть, укрощенная уздою страха. А ведь он приехал воспламенять сердца, наполнять их уверенностью, сознанием собственной силы: Великая армия, которую он поведет к новым победам, – полмиллиона человек! Тысяча двести орудий! – состояла и из войск союзников. Но лишь сейчас он понял свою ошибку: напоминание о славном прошлом срабатывало во Франции, для немцев же победы Наполеона были обратной стороной их собственных поражений. Пленники, влекомые в цепях за колесницей императора, участвуют в его триумфе, но не испытывают от этого радости.

Мария-Луиза являлась всюду в богатых нарядах, осыпанная драгоценностями, желая всем показать, как счастлива австрийская принцесса, ставшая императрицей французов. Наполеон даже просил ее вести себя поскромнее и получил в ответ слезы: почему он не хочет, чтобы она надевала его подарки? Зачем тогда он их дарил? Он не смог объяснить ей этого и махнул рукой: будь что будет. Она по-своему права.

Тесть Наполеона, австрийский император Франц, приехал одним из первых; чудаковатый Максимилиан Баварский, тесть Эжена де Богарне, и высоченный толстяк Фридрих Вюртембергский, тесть Жерома Бонапарта (и родной дядя императора Александра), тоже были здесь. Всех удивляло отсутствие прусского короля Фридриха-Вильгельма, недавно подписавшего союз с Наполеоном; они бы удивились еще сильнее, узнав, что сам император не желает его видеть.

Похоже, что среди немцев мужество свойственно лишь женщинам. Только они способны сохранить достоинство в несчастье. Молодая мачеха Марии-Луизы, бывшая ее лучшей подругой до «принесения ее в жертву Минотавру», отвергла богатые подарки падчерицы, оказавшейся довольной своей участью. Каролина Саксен-Веймар-Эйзенахская отказалась ехать с мужем в Дрезден; герцогу с большим трудом удалось отговорить ее от поездки в Россию (его первой женой была сестра императора Александра, Елена Павловна). Преждевременная смерть Луизы Прусской изъяла стальной стержень из хребта Фридриха-Вильгельма. Но если бы он просто покорился неизбежности! Нет, он захотел извлечь выгоду из своего малодушия, забрасывая Наполеона письмами с просьбой отдать ему Курляндию, Семигалию и Пильтенскую область, когда он отберет их у России! И этот человек клялся в верности Александру над гробом Фридриха Великого! Можно ли рассчитывать на его благодарность?

Прусский король всё-таки приехал. Поддавшись на уговоры Дюрока, Наполеон согласился его принять. Ему уже надоело в Дрездене, он ждал только возвращения Нарбонна, чтобы отправиться дальше.

Нарбонн не смог сообщить ему ничего утешительного. Русские сознают опасность, но не напуганы; они предпочли бы обойтись без кровопролития, но готовы на жертвы, чтобы затянуть войну и победить измором. Граф советовал ограничиться оккупацией Литвы, объединить ее с Варшавским герцогством и, перезимовав в Варшаве и Вильне, с новыми силами двинуться на Москву. Наполеон покачал головой.

– Варварские народы суеверны и простодушны, – сказал он. – Стоит мне нанести удар в самое сердце империи, занять их матушку-Москву, как вся эта огромная масса превратится в беспомощное стадо. Я знаю Александра. Сила и натиск способны поразить его воображение. Я не боюсь расстояний, когда в конце пути меня ждут победа и мир. И потом, Россия – лишь начало долгой дороги к берегам Ганга. У меня есть карты земель, по которым мы пройдем от Эривани и Тифлиса до английских владений в Индии. От Парижа до Москвы – семьсот пятьдесят лье. По дороге нам предстоит несколько сражений. Когда Москва будет взята, Россия разгромлена, а царь опозорен или убит (в России любят устраивать дворцовые перевороты), Великой армии откроется путь, которым прошел Александр Македонский. Вся Европа встанет под наши знамена, я заключу союз с Турцией, в России рабы восстанут на своих господ…

Нарбонн вновь принялся развивать свои аргументы, но император остановил его:

– Посмотрим, надолго ли хватит упорства Александра. Англичане дают ему дурные советы; он хочет войны – я начну ее. Пробка вынута – вино надо выпить.

* * *

– Амуницию снять!

Назар снял с себя патронную сумку и портупею со штыком в ножнах; подержав недолго в руке, аккуратно сложил на землю у ног. Унтер-офицер Авдеев замахнулся тесаком и дважды ударил им Назара плашмя по спине. Всё нутро сотряслось, ажно дух занялся. Дождавшись команды, парень с трудом наклонился, поднял портупею и снова надел.

Авдеев невзлюбил Назара с самого начала и всячески над ним измывался. Заставлял стоять на часах лишнее время, придирался к каждой мелочи. Зуботычины нужно было принимать, не отворачиваясь… Назар терпел, молчал, но по ночам ему не раз снилось, как ненавистное рыло брызжет кровью под его кулаком…

– В чём дело?

Унтер вытянулся во фрунт перед юным прапорщиком, хмурившим тонкие брови.

– Ваше благородие, рядовой Василенко дважды не смог произвести выстрел из ружья, за что был подвергнут наказанию!

Прапорщик подошел к Назару и велел дать ему ружье. Пока он разглядывал замок, Назар украдкой посматривал на самого офицера. Молодой совсем, губы пухлые, ресницы длинные и пушистые, как у девушки. Должно быть, они с Назаром одногодки. Видно, что паныч: руки маленькие, узкие…

Ружье английской работы, по виду – исправное и содержится в порядке. Пестель напряженно размышлял, что же могло произойти. Подмоченные патроны? Он спросил, когда были получены заряды; оказалось – нынче же, перед учением. Хм. Озаренный внезапной догадкой, он велел подойти солдату, которому стрельба удалась, и обменяться патронами с наказанным. А теперь пусть они оба выстрелят.

– Заря-жай! – командовал унтер. – Товсь! Цельсь!

Назар волновался, ему не хотелось оплошать снова, перед офицером. Тогда и двадцать пять горячих всыпать могут. «Не спеши», – услышал он тихий шепот. Резко зажмурив и раскрыв глаза, прицелился в горшок, надетый на воткнутую в землю палку, приник щекой к прикладу. «Пли!» Порох вспыхнул с шипением, пуля вылетела из ствола, горшок разлетелся вдребезги. А вот ружье товарища дало осечку…

– Я доложу капитану, что не все патроны хороши, – сказал прапорщик Авдееву. – Продолжать учение. Без вины не наказывать!

– Слушаюсь, ваше благородие!

Капитан Петр Арцыбашев командовал 2-й гренадерской ротой с начала нынешнего года, будучи переведен в Литовский полк из Преображенского, так что в полку он был новым человеком, как и прапорщик Пестель. Павел легко и быстро сошелся с ним, как только добрался до Свенцян и отрапортовал о своем прибытии. Арцыбашев был молод (ему недавно исполнилось двадцать пять), небогат (его отец владел небольшим имением в Вологодской губернии), серьезно относился к службе и любил читать; свободные вечера они с Пестелем проводили за разговорами, а не за карточным столом и штофом, как остальные офицеры. В местечке Свиры, отстоявшем на шестьдесят пять верст от Вильны, трудно было сыскать себе иное занятие, кроме игры и выпивки, а Пестель не имел для них ни средств, ни желания. Он аккуратно писал подробные письма домой, однако на все его рассуждения о недостаточности мер, принимаемых перед лицом грозящей опасности, о долге офицера и о патриотизме отец отвечал лишь сдержанным одобрением, советами избегать ненужных расходов и не роптать на Всевышнего, с мужеством и покорностью перенося все невзгоды, сообщениями о погоде (в Петербург лето так и не пришло, в начале мая шел снег), о маменькиных хворях, просьбами повлиять на младшего брата Воло, который нисколько не прилежен в учебе и водит знакомство с Windbeutel[8], заключая свои письма надеждами на то, что войны не будет: «Да исполнится воля Божья, да устроит Он всё наилучшим образом на благо нашей родины и нашего превосходного Государя, который хочет ей блага». Отец писал и полковнику – Ивану Федоровичу Удому, прося ссужать при необходимости его сына в долг и обещая покрыть все эти расходы. Павел был очень смущен, когда полковник вызвал его к себе и спросил, не надобно ли ему денег на покупку новой верховой лошади взамен пострадавшей. Если бы Удом узнал об этой неприятности из собственного рапорта Пестеля, то Павел, конечно же, принял бы помощь с большою радостью, но сведения были почерпнуты из папенькиного письма, поэтому он поблагодарил и отказался. Ему было совестно обременять полковника, недавно лишившегося любимой жены, которая скончалась от болезни, оставив ему трех дочерей и сына-младенца. Зато капитан Арцыбашев оказался тем самым подарком судьбы, о котором твердил отец: с ним можно было и поговорить по душам о чём угодно, и попросить взаймы, не сгорая со стыда.

Петр Сергеевич нахмурился, выслушав рассказ Пестеля о патронах, но сейчас заниматься этим было некогда: ожидали прибытия цесаревича Константина, который собирался смотреть полк. Солдаты маршировали повзводно, поротно и побатальонно, отрабатывая строевые эволюции: захождение плечом, марширование рядами и полуоборотом во фронт.

…Первый батальон привел великого князя в восторг: славно идут! Точно плывут, а не маршируют, ногу держат, верность и точность беспримерны, осанка, тишина необычайная! Прямо движущаяся стена! Истинные чада российской лейб-гвардии! Но второй батальон допустил ошибку при перестроении, и хотя она была тут же исправлена окриком, Константин Павлович сошел с коня и сам принялся обучать солдат: показывал, как ловчее подогнать ремни, чтобы грудь была колесом, как держать голову, где у ружья быть руке и пальцу, как делать поворот на ходу…

– Атакующий фронт должен идти на неприятеля сколь можно осанисто и стараться быть совершенно сомкнутым в рядах, ибо от сего наиболее зависит успех в атаке! – назидательно сказал он Удому.

Шишков не верил своим глазам. То ли время сейчас, чтобы заниматься такими мелочами! Не к парадам солдатушек надо готовить, а…

– Ты, верно, смотришь на это, как на дурачество? – строго спросил его великий князь.

Смутившись из-за того, что мысль его с такою легкостью была угадана, Шишков не нашелся что сказать и только низко поклонился.

Он многого не мог взять в толк, однако остерегался о том высказываться. Русские в Вильне встревожены не на шутку: не сегодня-завтра Бонапарт с несметным полчищем будет здесь, а наши что же? Никто как будто и не готовится давать ему отпор, офицеры веселятся и буянят, полякам раздают ордена и камергерские ключи, хотя они только и ждут Наполеона, чтобы переметнуться на его сторону! Станут оборонять Вильну или нет? В город свозят запасы, как будто для длительного сопротивления, а укреплений не возводят – как это понимать? Шишкова это тоже беспокоило: похоже, Вильну изначально предполагалось оставить, чтобы увлечь за собой неприятеля в глубь России. Но зачем было стягивать сюда столько войск и припасов? Неприятель бы и без нашего отступления пошел к нам, а бегство пред ним лишь даст пищу слухам, сеющим повсюду страх и малодушие. Кто командует нашими войсками? Государь? Но его величество называет главным их распорядителем Барклая-де-Толли, а тот от сего звания отказывается. Да и вправду сказать: Михаил Богданович честный человек и хороший полководец, но души солдатской не постиг, любви не снискал. Сможет ли человек с нерусской фамилией повести за собой русского солдата в огонь и в воду?..

* * *

– Я уполномочен его величеством говорить от его имени и сообщить вам о его твердом намерении восстановить Польшу и провозгласить вас польским королем, если вы отложитесь от императора Наполеона и увлечете польское войско за собой.

Серые глаза со светлыми ресницами смотрят прямо, почти не моргая. У полковника Толя круглое честное лицо немецкого бюргера, для которого уговор дороже денег; партикулярное платье только усиливает это впечатление. Князь Юзеф Понятовский – тоже человек слова; полковник поймет его и передаст его ответ царю надлежащим образом.

– Я благодарю императора Александра за его намерение, но честь не позволяет мне принять его предложение. Передайте его величеству, что в знак признательности и уважения к нему я оставлю его предложение без огласки.

По привычке щелкнув каблуками, Толь поклонился, повернулся по-военному и вышел.

Князь Юзеф сел, облокотился о стол и обхватил голову руками, запустив пальцы в черные волосы. Возможно ли сохранить свою честь, ни в чём не покривив душой? Поляки верят в Бонапарта, потому что Понятовский поддерживает в них эту веру, несмотря на сомнения и разочарования. Вера даст им силу, которая нужна для отвоевания свободы. И еще – сознание своей правоты. Сдержит ли Бонапарт свои обещания?.. Бог ему судья. Князь Юзеф поклялся в верности императору Наполеону и не изменит своему слову; хотя бы перед собственной совестью он останется чист. Великая армия стоит на Висле. Вчера князь выдал рекомендательные письма французскому капитану д’Опулю, который отправился в Тересполь в польском мундире под видом штаб-офицера князя Понятовского, чтобы разведать окрестности Бреста, проехать берегом Буга, собрать сведения о силах русских в направлении Слонима, а также в Брянске, Бельске и Белостоке, подобраться как можно ближе к Гродне, разузнать пути через леса и болота и передать все эти сведения Наполеону, уже выехавшему в Познань. Коней на переправе не меняют.

* * *

Каждый раз после ухода гостей княгиня Мещерская принимала бестужевские капли: от разговоров голова шла кругом, аж темнело в глазах. Сестра, Надежда Николаевна Шереметева, вываливала разом целый ворох слухов, собранных в гостиных, у Архаровых и Апраксиных, а подруга ее Анна Николаевна Неклюдова толковала их самым мрачным образом. Говорили, что открыли общество, состоявшее из молодых людей очень хороших фамилий, которые занимались рисованием подробных карт Москвы для отправки Бонапарту. Мадам Обер-Шальме, к которой вся Москва ездила за модными шляпами, арестовали и сослали – якобы за фальшивую монету. В сельце Воронцове, в усадьбе князя Репнина, которым теперь владеет княгиня Волконская, поселился какой-то немец с помощником-курляндцем. Их привез туда лично гражданский губернатор Обресков; вроде бы им поручено устроить там фабрику для изготовления новоизобретенных зарядов для пушек. А вот уж самое верное известие: графа Гудовича, московского главнокомандующего, государь отправил в отставку по болезни, прислав ему похвальный рескрипт и свой портрет с бриллиантами. Но только настоящая причина отставки – не здоровье графа, а доктор, который его пользовал, по фамилии Сальваторе, то ли француз, то ли итальянец, передававший Наполеону всякие тайные сведения и за то получавший от него шесть тысяч франков в год.

– Да от кого же такое может быть известно? – не выдержала Авдотья Николаевна.

– От графа Ростопчина, который, как говорят, назначен государем на место Гудовича.

Княгиня только всплеснула руками: вот уж действительно беда – доверить Москву балаболу и пустосвяту!

Анна Николаевна собиралась ехать в Тамбов, пока француз не застал их врасплох и всех не переколол.

– Полно смущать-то нас, что за йечи ты ведешь! – качала головой Надежда Николаевна (она тоже картавила). – Что с того, что Бонапайт нам грозит? Разве мы п’ежде не воевали? То с немцами, то с туйками, то со шведами…

– Чьи ты слова повторяешь, глупая? – накидывалась на нее Неклюдова, уперев руки в боки. – Краснобая этого, Ростопчина, который всем вам головы морочит? Послушай лучше меня, генеральшу! Ни немцы, ни шведы к нам сюда не жаловали, турок мы уж сколько лет одолеть не можем, а как явится француз в Москву, тут уж поздно будет.

– Да с чего ты взяла, что он к нам явится? Пост’ящает да и конвенцию какую заключит. Вон и Яковлев Иван Алексеич говойит, что войны не будет…

– А что ж он тогда из Штутгарта-то сбежал? Позора не побоялся, беременную девицу с собой приволок, обрядив ее в штаны!..

И так продолжалось без конца, пока не подавали чай с закусками.

Мещерская сама собиралась в Аносино, как только распогодится, – подальше ото всех этих забот и разговоров. Пасха в этом году выдалась холодная, тепло всё никак не приходило, отъезд в деревню то и дело откладывали. Княгиня решила отпраздновать день рождения Настеньки в Москве, а там уж и отправиться.

Гостей пригласили немного, только ближнюю родню и нескольких друзей. Графиня Кутайсова передала имениннице письмо от жениха, которое та приняла как самый дорогой подарок. Генеральша Неклюдова привезла двух своих дочерей – Вареньку и Маришу, почти одних лет с Настенькой; сестры Волковы тоже приехали, с братьями, а еще Вяземские. Гостиная тотчас наполнилась звонким смехом княгини Веры, которая не утратила своей бойкости и резвости, несмотря на слегка округлившийся живот. Молодежь музицировала, танцевала, играла в фанты; Авдотья Николаевна была рада, что Настенька весела. Зато за столом вернулись к главной новости – возвышению Ростопчина.

Разговором завладел Петр Вяземский, знавший многие подробности от Николая Михайловича Карамзина, своего попечителя, поселившегося теперь во дворце графа на Лубянке. О назначении Ростопчина московским генерал-губернатором хлопотала великая княгиня Екатерина Павловна. Государь долго противился, говоря, что Ростопчин как обер-камергер, состоящий в гражданской службе, не может носить военного мундира, сестра же ему возражала, что «c’est une affaire de tailleur»[9]. Решение было принято якобы еще в феврале, но указ государь подписал только сейчас, в Вильне. Узнав о том, Карамзин поздравил Федора Васильевича с избранием «калифом на час», прекрасно понимая, что, если б не угрозы от французов, Ростопчин так и сидел бы в своем Воронове, как петух на насесте. Минует угроза – слетит и Ростопчин. Теперь же ему предстояло играть в Москве роль выдуманного им же Силы Андреевича Богатырева, балагурящего с Красного крыльца для воспламенения в народе патриотических чувств. Конечно, вряд ли кто пожалеет о старике Гудовиче, гонителе очков и троечной упряжи, – разве что завсегдатаи его балов и обедов…

– Гонителе очков? – не поняла графиня Кутайсова.

– Именно так, – подтвердил ей Вяземский, поправив круглые очки на своем курносом носу. – Очконосцев к нему не допускали; даже и в чужих домах, бывало, подошлет к такому наглецу слугу с наказом: нечего вам здесь так пристально разглядывать, извольте снять.

Верочка прыснула.

– Но это еще ничего, – продолжал ее супруг, – сие требование могло доставить неудобство только желающим использовать измышление человеческого гения для исправления своих природных недостатков. А вот приказ всем прибывающим в Москву на тройках выпрягать у заставы одну лошадь и привязывать ее сзади наделал куда больше вреда, поскольку лошадь, подвергнутая остракизму, с досады лягала пешеходов.

Молодежь рассмеялась. Генеральша Неклюдова разразилась бурной и грубоватой тирадой в адрес нового генерал-губернатора – притворы и лицемера, к тому же не меньшего сумасброда, чем его предшественник. Ему лишь бы пыль в глаза пускать! Едва явившись в Первопрестольную, велел отслужить молебен перед всеми чудотворными иконами. То ли сам свое назначение чудом почитает, то ли нам всем теперь только на святых заступников и уповать осталось! Авдотья Николаевна была с ней в этом согласна: истинная вера скромна, а любовь молчалива. Князь Вяземский добавил, что политика неизбежно внесет разлад в семейную жизнь отечественного Демосфена, женатого на католичке: у них и так не стихают ссоры из-за того, что Ростопчин арестовал Наполеона, поставив его бронзовый бюст (стоивший ему что-то очень дорого) в отхожем месте; Екатерина Петровна заявила мужу протест по поводу такого обращения с коронованной особой, помазанной римским первосвященником… Последние слова потонули в общем хохоте.

Вечером, когда гости разъехались, Настенька дала матери прочесть письмо от Кутайсова из Вильны. Александр Иванович, поставленный начальником над артиллерией Первой армии, поздравлял невесту с шестнадцатилетием и просил запастись терпением и мужеством, поскольку обстоятельства вновь отдаляют их встречу. Семейное счастье станет наградой им обоим, после того как он исполнит свой долг перед государем и отечеством.

Июнь

«Германцы! За что воюете вы с Россиею, за что проникаете через границы ее и с оружием в руках нападаете на народы, кои в течение нескольких веков состояли с вами в приязненных отношениях, принимали в недра свои тысячи соотчичей ваших, даровали талантам их вознаграждение и определяли занятие трудолюбию их?» Начало хорошее: просто, ясно, сразу к делу. А вот это уже нехорошо: «Безродный выскочка, грязным сапогом поправший древние троны…» Оскорбляя победителя германцев, мы унизим их самих. Напротив, взывать нужно к их достоинству, хвалить за стойкость и патриотизм, обещая помощь в избавлении от ига. Вычеркнув все резкие выражения в адрес императора французов, Александр утвердил текст воззвания, повелев отпечатать его в типографии на немецком и французском языках, за подписью Барклая-де-Толли, и распространить через агентов в Варшавском герцогстве и Пруссии среди немецких солдат Великой армии и гражданского населения.

Жаль, что нельзя отдать проект Русско-немецкого легиона целиком в руки Карла фон Штейна – бывшего главы прусского правительства, изгнанного Фридрихом-Вильгельмом по требованию Наполеона. Единоначалие идет во благо любому делу, но нельзя же было отказать Ольденбургским. Они родня и тоже немцы. Граф Кочубей выступает арбитром между бароном и двумя герцогами, которые никак не могут прийти к согласию по поводу главного принципа: будет ли добровольческий отряд частью регулярной армии или народного ополчения. Лишь бы и здесь не вышло, как в крыловской басне про «Квартет»…

Время, время! Его почти нет, решения принимаются в спешке, а меньшее из зол всё равно остается злом… Кутузов поспешил, заключив в Бухаресте мир с великим визирем Ахмет-Пашой. Россия удержит за собой лишь часть Бессарабии и устье Дуная и вернет туркам Молдавию и Валахию в обмен на разрыв их союза с Францией. Договор еще не ратифицирован, и у Александра рука не поднимается подписать его… Адмирал Чичагов, генерал-губернатор Молдавии и Валахии, стремился помешать этому миру, мечтая повести на турков сербских повстанцев и нанести удар по Наполеону с юга, но когда он прибыл в Яссы, было уже поздно. Столько сил, денег, жизней потрачено зря! Опять приходится применяться к обстоятельствам, а не управлять ими…

* * *

Аванпосты русских выставлены вдоль естественной границы, то есть по берегам Буга, Нарева и Немана, однако их настоящая линия обороны проходит по Двине и Днепру. Значит, переправляться через Буг у Бреста, чтобы затем пройти правым берегом Припяти до Днепра и чуть выше Киева повернуть на Москву, не имеет смысла. Идти через Гродну на Минск и Смоленск? Там леса и болота. Лучше всего взять севернее и отправиться через Ковну на Вильну и Витебск, врезаться между двумя русскими армиями и разбить их поодиночке. Да, именно так. Макдональд перейдет через Неман в Тильзите, Эжен – в Пренах, Жером – в Гродне, а сам Наполеон с гвардией, Даву, Удино и Неем форсирует реку у Ковны. Черт побери, какая жара…

* * *

Нет, нет, нет, не может быть!

Этот кошмар снился ему наяву: стропила медленно прогибались и наконец ломались с громким треском; подкосы выпадали один за другим; вот и вся кровля рухнула вниз, увлекая за собою стены. Оглушенный грохотом, Михал Шульц оцепенел. Всё было так красиво, воздушно, изящно! Государь сам осмотрел деревянную галерею и остался доволен. Правда, граф Армфельт, распорядитель праздника, отозвал Михала в сторонку и приказал поставить дополнительные опоры, иначе он воспрепятствует входу императора в павильон. Дополнительные опоры? Они испортят весь вид! И как между ними танцевать? Должно быть, это Вейс наябедничал финну на Шульца, рассказав про потолок в университетской гимназии, обвалившийся после реконструкции, и про аварию в бывшем костеле пиаров, переделанном в жилой дом – самый высокий в Вильне… Это было недоразумение, роковое стечение обстоятельств, полиция не имела права… О Господи! Его ведь могут заподозрить в дурном умысле! В покушении! Не помня себя, Шульц бросился бежать к берегу Вилии.

…Вернувшиеся с обеда рабочие потрясенно молчали, созерцая разгром: они ведь могли оказаться внутри… Бог отвел! Не сговариваясь, все перекрестились. Архитектора нигде не было видно; неужели?.. На всякий случай послали известить генерала Беннигсена; тут прибежал мальчишка с вытаращенными глазами: по реке плывет шляпа пана Шульца, ей-богу, чтоб мне солнца не видать! Несколько парней побежали на берег. Остальные судили-рядили, вспоминали разные случаи, пока не приехал генеральский слуга с наказом: обломки убрать, вместо стен ставить вазы с цветами и кадки с померанцевыми деревьями. Погода хорошая, дождя не будет, праздник состоится: государь не верит в приметы.

* * *

Кавалерийская дивизия генерала Брюйера растворилась в Панемунском лесу; с русского берега Немана можно было разглядеть только польские ведеты. Солнце нехотя скрылось за холмами, однако ночь была светла, часовые у биваков видели друг друга за версту. Звуки тоже разносились далеко в ночной тишине, поэтому стук копыт и поскрипывание колес заранее возвестили появление дорожной кареты, запряженной шестеркой рысаков. Рядом с ней скакали несколько конных егерей из Императорской гвардии.

Лагерь пришел в движение; послали за генералом. Из распахнувшейся дверцы кареты выскочил император в конно-егерском мундире; следом, не так проворно, выбрался маршал Бертье – начальник Генерального штаба. Они огляделись вокруг; к ним тотчас бросились несколько офицеров за приказаниями; примчался галопом Брюйер. Наполеон выглядел усталым и озабоченным. Спросил, где дорога к Неману, где выставлены сторожевые посты, что слышно о русских… Получив ответы, подумал и снял с себя мундир; Бертье последовал его примеру. В тот же миг пять или шесть офицеров, включая Брюйера, сняли верхнюю одежду, оставшись в одних сорочках, и протянули ее Наполеону. Он выбрал редингот коренастого полковника Панговского и его же фуражку: уланская шапка показалась ему тяжеловатой. Бертье облачился в мундир майора Сухоржевского. Им подвели коней полковника; поручик Зрельский, выставлявший караулы, проводил их до Алексоты.

Высокий левый берег, покрытый крутыми холмами, был здесь более пологим и ближе спускался к воде; правый же берег, выгнувшийся подковой, был совершенно ровным и хорошо простреливался. Император приставил к глазу зрительную трубу, как вдруг выскочивший из лесу заяц метнулся прямо под ноги его коню, прошмыгнул между ними и прыгнул в воду. Испуганный конь поднялся на дыбы, Наполеон свалился на песок, но тотчас встал и снова залез в седло. «Римлянин повернул бы назад», – негромко произнес Бертье. Бонапарт посмотрел на него, но ничего не ответил, дал коню шенкелей и поехал вдоль берега.

В польский лагерь он вернулся около полуночи. Шутил, улыбался, спросил пару раз, идет ли ему польский мундир. Ему принесли угощение. Он поел стоя, на обочине дороги, потом вернул одолженную одежду, вновь облачившись в свой мундир, сел в карету и уехал.

В трех местах, указанных императором, принялись наводить переправы. Несколько вольтижёров переправились в лодках на тот берег и закрепили канаты, которые им дали понтонёры. Казаки маячили вдалеке, не приближаясь, и смотрели, как рабочие строят лопатами откос для обозных фур. Оттуда выгружали понтоны; легкая кавалерия переправлялась вплавь.

Ночные сумерки плавно перешли в рассвет; император прилег вздремнуть в своей палатке; войскам зачитывали прокламацию:

«Солдаты!

Вторая Польская война началась. Первая завершилась в Тильзите! В Тильзите Россия поклялась заключить вечный союз с Францией и вести войну с Англией. Сегодня она преступила свои клятвы; она не желает давать объяснений своему странному поведению, чтобы французские орлы не перелетели Рейн, оставив наших союзников в ее власти. Россия ступила на роковой путь; ее судьба должна свершиться. Считает ли она, что мы уже не те? Разве мы больше не солдаты Аустерлица? Она заставляет нас выбирать между бесчестьем и войной; наш выбор очевиден. Идемте же вперед, пересечем Неман, внесем войну в ее пределы! Вторая Польская война покроет славой французское оружие. Но мир, который мы заключим, станет ее залогом, положив конец пагубному влиянию России, какое она уже полвека оказывает на Европейские дела».

Неман! При этом слове сердца поляков забились быстрее. Вот он – плещется у копыт их коней! Литва и Польша снова объединятся, Речь Посполитая возродится!

Палатка императора стояла на самом высоком холме, хорошо видная десяткам тысяч солдат, конных и пеших. Войска покрывали вздыбившуюся волнами землю подобно легкой пене, готовой унестись вперед по воле ветра. Как только солнечные лучи отразились в пушечных стволах, штыках и начищенных медных бляхах, вся эта масса зашевелилась и разделилась на три потока, низвергавшихся с холмов, змеившихся по прибрежной равнине и тонкими струйками перетекавших по трем переправам. Все стремились первыми ступить на противоположный берег. Две дивизии столкнулись у моста, не желая уступать первенство; дошло до драки; командиры насилу восстановили порядок. Наполеон спустился к Неману и смотрел на своих солдат с высоты своего коня. «Vive l’empereur!» – кричали ему, перекрывая плеск воды и стук подошв по деревянному настилу.

Выбравшись из реки, легкая кавалерия проскакала вперед на триста саженей, развернувшись фронтом; за ней выстроились пехотные колонны, разделенные полевой артиллерией; тяжелая конница прикрывала тыл. С подходом каждого нового корпуса передовые части продвигались вперед на полверсты, сохраняя боевой порядок и высылая вперед разведчиков-вольтижеров, но не встречая на своем пути никого, кроме горстки казаков. Прошло уже несколько часов; император переправился через Неман, продвинулся с авангардом на целых два лье в глубь русской территории и уже не скрывал своего удивления, не видя перед собой неприятеля. Во все стороны отправили польских офицеров расспрашивать местных жителей; полученные ответы совпадали, хотя и звучали невероятно: генерал Багговут увел свой корпус из Ковны три дня назад! Полуденное солнце плавилось в небе, суля еще один день жаркой духоты. Сопровождаемый уланами Красинского, Наполеон отправился в бело-рыжую Ковну, чтобы под сенью красно-кирпичного монастыря Святого Креста обдумать всё как следует и составить план дальнейших действий. Стекавшие с холмов человеческие потоки не иссякали; плавучие мосты колыхались под множеством ног. Лишь когда солнце, утомленное однообразным зрелищем, закатилось за холмы, а легкий полог из облаков накинул на правый берег спасительную тень, людские ручейки истончились.

* * *

Растянувшиеся над горизонтом облака окрасились в нежно-розовый цвет, оттеняя небесную лазурь. Ласкаемые мягкими лучами, сосновые стволы дразнили взгляд, маня коснуться их упругой теплой плоти. По парку Закрета и берегу Вилии расхаживали дамы в бальных туалетах и кавалеры в блестящих мундирах. Вдруг все они всполошились и устремились в одном направлении: на праздник приехал государь.

На лице Александра сияла кроткая улыбка. Час назад Балашов сообщил ему об эстафете из Ковны: Наполеон начал переправу. «Я этого ожидал, – спокойно ответил ему император, – но бал всё-таки будет». Генерал Беннигсен с женой, уже оправившейся от родов, встречали его у входа во дворец, приветствуя от своего имени и от лица адъютантов главной квартиры. Оркестр подобрался довольно неплохой; Александр прошелся с генеральшей в польском, потом танцевал вальс и котильон… Все гости веселились от души; за право быть здесь каждый заплатил по сто червонцев. Государь остался на ужин и вернулся в Вильну уже за полночь.

Шишкова подняли с постели в два часа ночи. Наспех одевшись, он поспешил в кабинет царя. Александр что-то писал, сидя за столом.

– Неприятель вступил в наши пределы, он уже в Ковне, – сообщил он госсекретарю, едва взглянув в его сторону. – Надобно теперь же составить приказ нашим войскам и отписать в Петербург к фельдмаршалу графу Салтыкову. Я не стану мириться, покуда хоть один неприятельский воин будет оставаться на нашей земле.

Поклонившись, Александр Семенович засеменил назад. За окном уже светало, но в голове было мутно, тревожные мысли роились под шум в ушах, не складываясь в ясные, понятные слова. С чего начать? Придвинув к себе чистый лист бумаги и обмакнув дрожащее перо в чернильницу, Шишков принялся писать, словно объясняя сам себе:

«Приказ нашим армиям.

Из давнего времени примечали Мы неприязненные против России поступки французского Императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений, при всём Нашем желании сохранить тишину, принуждены Мы были ополчиться и собрать войска Наши; но и тогда, ласкаясь еще примирением, оставались в пределах Нашей Империи, не нарушая мира, а быв только готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого Нами спокойствия. Французский император нападением на войска Наши при Ковне открыл первый войну. Итак, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не остается Нам ничего иного, как, призвав на помощь Свидетеля и Защитника правды, Всемогущего Творца небес, поставить силы Наши противу сил неприятельских. Не нужно Мне напоминать вождям, полководцам и воинам Нашим об их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь Славян. Воины! Вы защищаете Веру, Отечество, свободу. Я с вами. На зачинающего Бог».

Император прочитал и подписал.

…Война!

По ликующим возгласам молодых голосов можно было определить, где уже зачитан приказ по армии. Серж Волконский тоже чувствовал радостное возбуждение, легкое покалывание на коже, словно вдоль хребта, по груди, ладоням пробежал электрический разряд. Наконец-то мы отомстим! За Аустерлиц, Пултуск, Эйлау, Фридланд!.. Он оторопел, когда главная квартира получила приказание выступить из Вильны на Свенцяны.

Губернским предводителям дворянства, полякам Сулистровскому, Любецкому и Рокитскому, составлявшим продовольственный комитет, было велено также следовать за государем, однако жителям Вильны ничего не объяснили. Возле графа Румянцева хлопотал хирург: при вести о переходе французами границы с министром сделался удар.

Огромная туча пыли двигалась вверх по Трокскому тракту к Погулянке, где стояли биваком два корпуса Первой армии. Из тучи доносились окрики, щелканье хлыстов, протяжное мычание – казаки гнали в лагерь стадо быков и коров. От протестантского кладбища до выстроившихся в ряд еврейских шинков горели бивачные костры; часть быков забивали сразу, деля на порции между полками. Обоз смешался с артиллерией, лошадьми и скотом; солдаты разного рода войск переходили с места на место, обмениваясь новостями, которые были по большей части слухами: кто говорил, что француз уже в Троках, а кто – что только в Янове; иные рассказывали, что многие поляки нам изменили, перебежав к Наполеону, и уже перехвачены несколько гонцов с сигналом о всеобщем возмущении. Молодые офицеры сбивались в кучки, поднимались по холму, пытаясь разглядеть оттуда, что происходит, и застывали при виде впечатляющей картины огромного муравейника, какую представлял собой лагерь. На закате вспыхнула корчма, взметнувшись огненным кустом среди бузинника; еврей-хозяин бегал вокруг нее, заламывая руки и причитая; двое солдат, облившись из ведра водой, нырнули внутрь, чтобы спасти то ли детей его, то ли бочонки с водкой…

Поздно ночью государь вызвал к себе Балашова.

– Отправляйся к Наполеону и объяви ему, что, ежели он намерен вступить в переговоры, они могут начаться хоть сейчас, но с одним условием: чтобы его армия вышла за границу, – сказал он, передавая министру запечатанное письмо. – В противном же случае я не стану ни говорить, ни слушать о мире.

Александр Дмитриевич замялся: он уже отправил свой обоз вперед со всеми вещами, у него нет при себе ни генеральского мундира, ни орденской ленты…

– Ну так достань где-нибудь! – в раздражении воскликнул Александр. – Возьми с собой полковника Орлова и через час непременно отправляйся.

Александровскую ленту министру одолжил граф Петр Толстой, но как быть с мундиром? Евграф Комаровский, адъютант цесаревича, еще не успел отправить свои вещи. Они с Балашовым были почти одних лет, вот только мундир высокого и стройного Евграфа Федотовича с трудом налез на кряжистого и плотного Александра Дмитриевича. Пообещав как можно меньше есть в дороге, Балашов взял с собой трубача, казаков для охраны и с рассветом уехал.

* * *

Казаки редко вступали в перестрелку, отделываясь несколькими выстрелами. Они появлялись ниоткуда, точно из воздуха, то с одного фланга, то с другого, а порой даже и с тыла, раззадоривали гусар, пытавшихся захватить их в плен, ловко отбивались пиками, вертя их перед собой за древко и отражая сабельные удары, а потом удирали врассыпную на своих низкорослых, но быстроногих лошадках, завлекая преследователей в смертельную засаду.

Там и сям к небу поднимались столбы темно-серого дыма: русские сжигали магазины с провиантом. Пока французы у Ковны наводили мосты на опорах, строили хлебные печи и укрепления для защиты складов, оборудовали госпиталь, польский авангард продвигался вперед по местам, больше напоминавшим кладбище: вытоптанные поля, срубленные деревья, разгромленные хаты без крыш, дверей и лавок, пустые хутора, безлюдные поселки… Лишь изредка мелькнет вдали крестьянская семья, бегущая к лесу, гоня перед собой скотину, и тотчас скроется за деревьями.

* * *

Звуки труб и барабанов возвестили зорю. Ночная тишина сменилась утренними шумами: командами разводящих караулы, лязгом затворов, дребезжанием артельных котлов, которые везли на скрипучей телеге к реке за водою, потрескиванием дров в полевых кухнях. Из Вильны долетал на Погулянку унылый звон колоколов, сзывавший на молитву встревоженных жителей. От Антоколя по почтовому тракту тянулись телеги, нагруженные деньгами из губернского казначейства, под охраной двух взводов пехоты. Их обгоняли гвардейские части и армейские корпуса, шагавшие на восток вместо запада; все гвардейские полки было решено передать под командование князя Багратиона.

…В Свенцяны прибыл гонец от графа Салтыкова, председателя Государственного совета, сообщавшего о том, что французский посланник Лористон вручил ему ноту с объявлением войны. Лицо Александра осталось бесстрастным. Барклай-де-Толли прислал ординарца с запиской: «Не хочу отступать, пока достоверно не узнаю о силах и намерениях Наполеона. Не видя перед собой превосходного неприятеля, не почитаю нужным отходить назад». «Когда увидит, будет поздно», – подумал про себя государь. Ординарец повез обратно приказ о ретираде.

Вымокнув до нитки под внезапным ливнем и чуть не растянувшись в грязи, Шишков прибежал в еврейскую корчму с земляным полом, где ему отвели квартиру. Из-за ненастья стало темно, пришлось зажечь сальную свечу на столике у окошка, и на свет тотчас сбежались тараканы. Примостившись на трехногом табурете, Шишков отщелкивал пальцами прусаков, которые падали сверху на бумагу, и переводил с немецкого пространную бумагу, написанную пруссаком Фулем для напечатания в «Русских ведомостях». Это было уведомление о вторжении неприятельской армии, расположении русских армий и причинах их отступления. Те места, которые могли привести читателей в уныние, Шишков выбрасывал или заменял призывами верить в силу русского оружия и уповать на Бога. В окно поминутно стучали солдаты, требуя пустить их в корчму. «Подите прочь! Здесь стоит генерал!» – отвечал им Шишков, продолжая свою работу.

…Все городские ворота Вильны баррикадировали; обывателям было велено сидеть по домам и не шататься по улицам без дела. Улицы опустели, лавки закрылись, окна заслонились ставнями; люди притаились за ними, как крысы в норах, запасшись провизией, вслушиваясь в тишину и призывая избавление от пытки неизвестностью. Что это? Пушки?! Нет, похоже – гроза…

Флигель-адъютант Сергей Волконский мчался проселком на походной почтовой тройке, не зная наверное, что ждет его впереди. Государь вручил ему пакет для передачи генералу Платову в Гродне и приказал уничтожить бумаги в случае пленения. Странный приказ: если он попадет в плен, то когда успеет сжечь пакет? А если уничтожит заранее, то с чем приедет к Платову?

* * *

Встреченный с радостью ливень скоро смыл ее дочиста. Потоки воды низвергались с небес до самого вечера, заменив одни мучения другими. Все дороги развезло, повозки застревали в колеях, солдаты оскальзывались, падали, выбивались из сил. А тут еще лошади начали дохнуть одна за другой. На протяжении всего двадцати верст от Ковны адъютант Наполеона насчитал не меньше двенадцати сотен лошадиных трупов с оскаленными зубами и вытянутыми в последней судороге ногами, хотя множество солдатских команд, закрыв лицо платками, уже целые сутки махали лопатами, копая для них могильники. Никто не мог объяснить, в чём причина этой беды. В том ли, что из-за нехватки фуража лошадей выгоняли пастись в поля, щипать невызревший хлеб?

Не только лошади валялись мертвыми у обочины – и люди не выносили суровости похода, порой намеренно обрывая свою жизнь. Вдоль дорог, с трудом переставляя ноги, тащились отставшие от своих полков; другие нарочно оставались в деревнях, прячась в амбарах.

Перед началом кампании император предупредил свои войска, что им придется действовать в скудной стране и быть готовыми обходиться собственными средствами. Каждая рота должна была иметь при себе запас пайков на двадцать пять дней; позади колонн брели стада в сотни тысяч голов, скрипели колесами телеги, нагруженные хлебом, овсом, вином и водкой; шествие Великой армии напоминало собой Великое переселение народов. Обозы и стада отстали еще в Варшавском герцогстве, завязнув в знаменитой польской грязи; там же, за Вислой, остались и магазины с провиантом.

После пятнадцати часов тяжелого марша иссушенные утренней жарой и вымоченные полуденным дождем голодные уланы польского авангарда из кавалерии нежданно превратившиеся в пехоту, достигли к полуночи одинокой усадьбы на холме. Большинство попадали без сил под кусты и деревья, прямо на мокрую траву; самые крепкие обшарили дом, и скоро окрестности огласились радостным воплем: «Водка!» Командир эскадрона, сам едва волочивший ноги, не успел предотвратить неминуемого: когда он вошел в большую залу, повсюду лежали вповалку бесчувственные тела, а в воздухе плавал резкий винный запах. В противоположных дверях застыла хорошо одетая дама, готовившаяся встречать освободителей; в ее глазах блестели слезы разочарования… К утру подошли несколько сотен отставших, а с тысячу человек так и заблудились в лесу.

* * *

Стук трости по паркету раздавался звонче из-за наступившей тишины. Князь Адам Казимир Чарторыйский шел через Сенаторский зал к председательскому месту неловкой походкой подагрика. Его старческий профиль с хищным орлиным носом, запавшим беззубым ртом и скошенным затылком отражался в зеркалах меж коринфскими пилястрами, отнюдь не выигрывая от сравнения с римскими бюстами. Собрание, однако, было поражено не дряхлым видом своего председателя, а белым фельдмаршальским мундиром, в который князь облачился по случаю открытия сейма. Австрийский мундир! Старик явно не соображал, где он и зачем он здесь.

Видеть Чарторыйского-отца маршалом сейма пожелал император Наполеон: князь Адам Казимир должен был стать противовесом князю Адаму Ежи, известному своими прорусскими убеждениями. Министр финансов Матушевич сам съездил в Пулавы и уговорил старика выбраться в Варшаву. Бывший кандидат на польский престол, казалось, лучше всех подходил на роль патриарха-вдохновителя, мудрого отца нации, и лишь сейчас все вспомнили, что с тех пор прошло больше полувека.

Часто моргая подслеповатыми водянистыми глазками, Чарторыйский произнес напыщенную речь в лучших традициях прошлого века. Начав с воззвания к благородству, верности и самопожертвованию, он обратился к дамам на трибунах и заговорил о патриотизме матерей, сестер и жен. Супруга и дочери ответили ему звонкими клятвами и принялись бросать в зал красно-белые кокарды. Всё это выглядело нелепо и неуместно; депутаты потупились от смущения. Сменивший князя посол императора Наполеона, архиепископ Мехеленский Прадт, говорил так хитро и туманно, что смысла его слов никто хорошенько не понял и каждый истолковал по-своему. Зато Тадеуш Матушевич откровенно описал тяжелое положение в стране с пустой казной, вынужденной кормить наводнившие ее войска, находясь на грани голодной смерти. Впрочем, и он не обошелся без метафор.

– Меч погибели висит над головами виновников наших несчастий! – вещал он. – Этот меч висит на тонкой нити, и, быть может, мы вскоре узнаем, что она порвалась!..

Наконец, огласили петицию, подписанную представителями знатнейших родов и требовавшую от сейма немедленно приступить к великому делу возрождения отечества. «Теперь или никогда! Вооруженная рука и пылающее мужество ждут только вашего знака. Дерзайте! За дело! После понесенных утрат нам осталось одно только мужество, но с его помощью мы должны достигнуть величайшего в мире блага – вернуть Отчизну себе и передать ее нашим детям».

* * *

Бряцание оружия на бегу, глухой топот сапог, стук лафетных колес, дробное цоканье подков: «Скорей! Скорей!» Приникнув к закрытым окнам, виленцы вслушивались в уличные звуки. Погасли звезды, сквозь щели в ставнях сочился рассвет… К восьми утра в наступившей тишине раздавался только стук сердец. На улицах ни души. Но вот самые смелые начали выходить из домов, направляясь к Погулянке: русские ушли, значит, здесь скоро будет Наполеон. Вот бы на него посмотреть!

На севере, за Вилией, поднимались в небо большие клубы черного дыма – это горели хлебные магазины в Снипишках. Трещал, пылая, Зеленый мост, загодя обвязанный просмоленной соломой. От него проскакали галопом два казака, пригнувшись к шеям своих лошадей, свернули с Епископской на Свентоянскую, оттуда на Замковую… За ними гнались два французских конных егеря. Французы в городе! Чу! Слышите? Стрельба… Это от Антоколя! Там бой?..

Солнце сияло в зените, слепя глаза белизной костелов. Звуки бравурной военной музыки вмиг притянули всех к окнам. Это поляки! По улицам, выстроившись по трое, ехали польские уланы и гусары; впереди гарцевал на белом коне светловолосый всадник в васильковом мундире. Князь Доминик Радзивилл! Ура! Женщины махали кавалеристам платками; из окон вывешивали узорчатые ковры; члены городской управы отправились в Понары при всем параде встречать императора, положив на подушку ключи от города…

Наполеон проехал через Вильну, не останавливаясь. Отправил людей тушить мост и магазины, разведать окрестности, а сам выехал к аванпостам в Антоколе. Ему навстречу попались уланы Сухоржевского, которые вели горстку пленных казаков в монастырь Св. Казимира. Принц Гогенлоэ тяжело ранен пикой… Корпус Багговута снова ушел, Барклай уклонился от сражения… Дьявол! Император вернулся в город и занял во дворце освободившиеся апартаменты Александра.

Адъютант императора Филипп де Сегюр шел в отведенные ему комнаты, когда его окликнул гофмаршал Дюрок. Красивое лицо генерала было печально. Он взял Сегюра за руку и сжал ее в своих ладонях. «Ваш брат Октав… Его рота попала в засаду и почти вся истреблена… А его не нашли…» Не дослушав, Филипп скатился с лестницы, вскочил на своего коня, которого еще не успели отвести в стойло, и поскакал в Антоколь.

Октав был старше его всего на год, но женился десятью годами раньше, в восемнадцать лет, на их кузине Мари. Через шесть лет у него было уже трое сыновей, но именно тогда, без предупреждения приехав в Суассон, Октав увидел свою жену в саду с другим мужчиной… Он прислал ей прощальное письмо из Булони; Филипп немедленно помчался туда, обегал весь французский лагерь, расспрашивая всех и каждого, но так и не нашел своего брата, сменившего имя и записавшегося в армию простым солдатом. Восемь долгих лет он ничего не знал об Октаве: где он, что с ним. Сам Филипп был при Аустерлице и на осаде Гаэты, женился, попал в плен к русским в Польше, вернулся в Париж после Тильзитского мира, отправился в Испанию, получил пять ран в ущелье Сомосьерра… Жена сообщила ему о рождении их третьего ребенка, Наполеона, когда Филипп уже выступил с императором в поход на Россию. В Ковне, после парада, гусарский капитан из дивизии Брюйера отсалютовал бригадному генералу де Сегюру и назвал его по имени…

Они не успели даже как следует поговорить. Октав сражался с пруссаками, побывал в плену у австрийцев… Через три дня после их долгожданной встречи дивизия Брюйера выступила в половине третьего ночи, чтобы обойти Вильну и перерезать дорогу русским…

По обе стороны от тропы, пересекавшей сосновый бор, лежали мертвые тела, уже обобранные мародерами. Филипп переходил от одного к другому, вздрагивая при виде черных кудрей (у Брюйера служили в основном пруссаки и поляки, среди которых преобладали блондины). Сопровождавший Сегюра гусар бесцеремонно хватал голову за волосы, показывал Филиппу лицо, облепленное песком, – нет, и это тоже не Октав! К нему подошли двое раненых: вы не найдете здесь капитана. Он дрался как лев; его сбросили с коня, он продолжал отбиваться от казаков, его еще дважды пронзили пиками. Видит Бог, он был еще жив, когда два русских офицера увезли его с собой… Октав в плену! Филипп разыскал ординарца своего брата и отправил с трубачом парламентером к русским.

На небо набежали тучи, сиянье дня внезапно сменилось сумерками. Сколько он уже ждет? Час? Больше? А вдруг русские не отпустят парламентера, а ночью вернутся сюда и захватят в плен его самого? Адъютант императора – ценная добыча… Как глупо. Зато он увидит Октава. Он восемь лет мечтал… Топот? Это трубач! Филипп жадно выхватил у него из рук письмо, развернул, ловя ускользающие лучи. Капитан де Сегюр ранен, однако можно надеяться на его исцеление. Его бесстрашие и славное имя обеспечат ему почетные условия в плену… Конечно, его не отпустят и не обменяют, ведь он первый француз, захваченный в плен в этой кампании.

* * *

Уже четыре дня Балашов куковал в главной квартире маршала Даву, а адъютант, посланный к Наполеону, всё не возвращался. Как можно не найти за это время императора, зная, что он перешел границу в Ковне? Генерал потребовал встречи с маршалом и прямо спросил, не считают ли его здесь пленным. Флегматично глядя на него слегка раскосыми глазами из-под убегающей к затылку лысины, Даву отвечал, что военные правила ему хорошо известны, особа парламентёра священна, а задержка вызвана тем, что адъютант не поспевает за императором, объезжающим многочисленные корпуса своей армии. Наконец, посланный возвратился, Балашова отправили под конвоем в ставку Наполеона, завязав ему глаза. Когда повязку сняли, Александр Дмитриевич чуть не вскрикнул от удивления: он стоял в той же самой комнате губернаторского дворца, в которой государь вручил ему свое письмо. Теперь ему оставалось только передать его Бонапарту.

Близко поднеся листок к глазам, Наполеон прочитал письмо, положил его на стол и принялся расхаживать по комнате, заложив руки за спину.

– Я удивляюсь, что ваш император сам находится при войсках: что ему тут делать? – говорил он на ходу. – Он природный государь, ему должно царствовать, а не воевать. Я – другое дело. Я солдат.

Он остановился и в упор посмотрел на Балашова.

– Я не могу согласиться на требования вашего императора. Когда я что занял, я считаю это своим. Оборонять столь обширную территорию со столь малым числом войск… Увидим, чем всё это кончится.

Парламентёра пригласили обедать с императором; за стол сели также Бертье, Дюрок, маршал Бесьер и обер-шталмейстер Коленкур. Наполеон один занимал длинную сторону стола, оставив стулья рядом с собой пустыми.

– Вы были, кажется, начальником московской полиции? – спросил он Балашова, но тотчас обернулся к Коленкуру: – Вы знаете Москву? Большая деревня со множеством церквей. К чему они? В наш век осталось мало набожных людей.

Стараясь говорить спокойно, Балашов ответил:

– Не знаю, ваше величество, есть ли набожные люди во Франции, но в Испании и в России верующих много.

Обед продлился не больше получаса; голубцы с салом и шпинатом никого не прельстили, и Наполеон, придвинув к себе блюдо, съел всё один. Выйдя из столовой, Коленкур шепнул тихонько Балашову, чтобы тот перед отъездом зашел к нему.

Высокий, чистый лоб Коленкура прорезала продольная морщина, придав его красивому лицу страдальческий вид.

– Передайте императору Александру, что я не забыл его милостей, оказанных мне в Петербурге, не забыл и не забуду. Мне, право, очень жаль, что мы вынуждены быть врагами. Конечно, я исполню свой долг, но… я искренне желаю его величеству оставаться твердым в своих предприятиях.

* * *По коням, братья, по коням!Из ножен достаньте свой меч!За славой мчитесь в погоню,Чтоб рыцарску честь уберечь!В святый день правый бой возгорится,Скоро Польша опять возродится!

Марш Кароля Курпиньского, написанный на провозглашение Генеральной конфедерации Польского королевства, несколько раз исполнили на «бис». Варшавский сейм отправил депутацию в Вильну – просить императора Наполеона принять Конфедерацию под свое высокое покровительство и призвать литвинов в свои ряды. «Восстанавливаем Польшу не только мы, вкушающие сладость ее возрождения, но и все жители разных стран, ожидающих своего освобождения, – говорилось в учредительном акте. – Жители Литвы, Белой Руси, Украины, Подолии и Волыни – наши братья. Они поляки, как и мы, и имеют право называться поляками».

Наполеон выслушал депутатов, похвалил за любовь к отечеству, которая есть первая добродетель цивилизованного человека, но предупредил, что ему приходится примирять разные интересы, исполняя многочисленные обязательства. Благословив поляков на новые подвиги и пообещав поддерживать по мере сил их решения, он посоветовал им, привлекая на свою сторону народы, которые они считают братскими, не посягать на владения австрийского императора. Пусть Франц I сохранит то, что ему осталось от польских провинций, а вы идите в Литву, Самогитию, на Волынь, Украину – если и они воспылают тем же неугасимым огнем, что горит в Великой Польше, святому делу гарантирован успех.

Император был занят текущими делами: составлением военных планов, наведением мостов, снабжением войск, устройством лазаретов, формированием временного правительства из ветеранов восстания Костюшко, чтобы оно взяло часть этих дел на себя. Вильну провозгласили столицей Великого княжества Литовского; входившие в нее Виленскую, Гродненскую, Минскую губернии и Белостокскую область переименовали в департаменты; военным генерал-губернатором стал голландец Дирк ван Хогендорп, политическими вопросами распоряжались барон Биньон и герцог де Бассано. Пережидая отвратительную погоду с холодным дождем и сильным ветром, французские штабные офицеры танцевали на балах в лучших домах Вильны, оказывая знаки внимания польским патриоткам. Обезлошадевшие уланы и гусары рыскали по окрестностям, забирая всех более-менее годных лошадей и скашивая им на корм крестьянский хлеб.

* * *

О Балашове не было ни слуху ни духу, и это начинало тревожить императора. Совершив шесть переходов, главная квартира разместилась в Видзах и собиралась уже двигаться дальше, как запропавший генерал наконец-то возвратился: отдал государю собственноручное письмо от Наполеона, а Комаровскому – его мундир.

Письмо было мешаниной из упреков, напоминаний и угроз. «Итак, между нами объявлена война. Сам Бог не смог бы воротить соделанного. Но я всегда буду готов к мирным переговорам, и когда Ваше Величество пожелаете высвободиться из-под влияния врагов Вашей семьи, Вашей славы и славы Вашей империи, Вы всегда найдете во мне те же чувства и истинную дружбу». Бонапарт утверждал, что это он первым прислал парламентера (графа де Нарбонна), прежде чем перейти Неман, но его мирные предложения были отвергнуты. «Если Ваше Величество хочет окончить войну, я готов. Если Ваше Величество решились продолжать ее и хотите установить правила на более либеральных основах, например, не считать людей в госпиталях за пленных, чтобы обеим сторонам не нужно было спешить с эвакуацией, влекущей за собой людские потери, каждые две недели производить обмен пленными по спискам, чин на чин, и тому подобных, принятых в войне между цивилизованными народами, я согласен на всё».

Балашова засыпали вопросами, он рассказал, что́ с ним было, что удалось услышать и узнать. Даву тремя колоннами выступил из Вильны на Лиду, Ошмяны и Глубокое, чтобы отрезать от главных сил Вторую армию генерала Багратиона, стоящую в Слониме; следом должен спешить Жером Бонапарт, который со своими вестфальцами занял Гродну, оставленную генералом Платовым. Но вряд ли он успеет соединиться с Даву в назначенное время: вся дорога усеяна околевшими лошадьми, верховыми и ломовыми; кавалерия сильно пострадала, обозы отстали. Говорили, что Жером отказался двигаться с места, пока не получит полмиллиона порций хлеба, говядины и водки для своих солдат; его фуражиры разоряют помещичьи имения, хотя Наполеон, по своему обыкновению, издал декрет, запрещающий грабить обывателей под угрозой расстрела…

Нежданное явление Волконского (небритого, заляпанного грязью) с донесением от Платова повергло всех в изумление: государь уже смирился с мыслью о том, что он в плену. «Как вам это удалось?» – спросил он, вскинув вверх изящные брови. В голове у Сержа замелькали картины последних дней: вот он стоит в своих дрожках, наставив пистолеты на помещика, пока два драгуна и верный Василий выпрягают уставших лошадей и заменяют их свежими; вот Платов с несчастным видом давно не пившего пьяницы бранит, трепеща усами, м… чудо-начальников, которые пригнали всех на границу, растыкали как шашки, сидели рот разинув, а теперь задали стречка; вот наши мародеры выбивают из хаты рамы и снимают солому с крыш, а Серж едет мимо: где мародеры, там французов быть не должно, дорога надежна…

– Удачей своей поездки я обязан преданности помещиков вашему величеству, – сказал он вслух. – Довольно было сообщить, что я послан русским императором, чтоб получить от них усердное содействие.

Губы Александра сложились куриной гузкой: когда тебя гладят по шерстке, это приятно.

– Я очень доволен вами, – сказал он Волконскому. – Признаюсь, что прежде я не был расположен к вам, будучи наслышан о ваших петербургских шалостях, но я рад, что вы дали мне случай изменить мое первое впечатление. Подите отдохните.

К Багратиону в Слоним поскакал ординарец с приказом идти на северо-восток, через Новогрудок и Вилейку, чтобы у Дриссы соединиться с Барклаем-де-Толли, который пока что стоит в Свенцянах. Отдохнувший Волконский наутро снова был в пути: граф Аракчеев отправил его в Динабург осмотреть крепостные укрепления и мосты и решить на месте, как распорядиться запасами провианта в случае натиска неприятеля.

* * *

У Раковской заставы переминались с ноги на ногу члены Минской рады – Ян Ходько, князь Михал Пузына и пан Сераковский. Идут, идут! Князю подали рушник с караваем и поставленной сверху солонкой. В самом деле, теперь уже ясно было слышно громкую полковую музыку, исполнявшую бравурный марш. Оркестр отступил в сторонку, продолжая играть; вперед выехали офицеры в шитых золотом мундирах, рядом трусили Людвик Каминский, председатель Рады, и уездный предводитель дворянства Игнатий Монюшко.

Офицеры спешились. Один из них, с греческим носом и слегка раскосыми глазами, подошел к встречающим, которые с поклоном подали ему хлеб-соль. Отломив кусочек и отправив его в рот, маршал Даву передал каравай своему адъютанту. Припомнив всё, что когда-то учил, князь Пузына сказал по-французски, что в лице маршала жители Минска приветствуют императора Наполеона. Даву на это ответил, что Великая армия пришла не покорять, а освобождать население Литвы.

– Vive Napoléon libérateur![10] – кричали люди, собравшиеся у Ратуши.

Женщины бросали цветы под ноги коням генералов и офицеров; городской оркестр, стоя на крыльце, играл спешно разученную «Походную песню». Но больше всего Даву был доволен тем, что минчане сберегли для французов семь с половиной тысяч пудов муки, полторы тысячи фунтов пороха, запасы овса для лошадей и лазаретного имущества для больных.

…Багратион стоял в Несвиже, поджидая обозы и предаваясь мрачным мыслям. Планы приходилось менять на ходу. Когда князь Петр с большим трудом переправился через Неман у Николаева, его ждал неприятный сюрприз: маршал Даву был уже у Вишнева, заслонив дорогу на Сморгонь и Вилейку. Пришлось резко свернуть на юго-восток, намереваясь кружным путем, в обход Минска, через Слуцк и Бобруйск выйти к Могилёву, а оттуда двинуться на север к Витебску и по Двине спуститься к Дриссе. В Новогрудке уже поляки – кавалерия и пехота, которые ведут князь Юзеф Понятовский и Ян Домбровский; австрийцы заняли Брест-Литовск и Кобрин; в Гродне вестфальцы, Даву вступил в Минск, вбив клин между двумя русскими армиями… Если отходить дальше будет нельзя и придется дать сражение – князь готов, трусом его никто назвать не сможет. Хочет министр Барклай, чтобы генерал Багратион защищал всю Россию, – костьми ляжет, а долг свой исполнит.

* * *

«Венценосные друзья Франции! Дела в Европе приняли иной оборот. Повелеваю как глава Рейнского Союза для общей пользы удвоить свои ополчения, приведя их в готовность пожинать лавры под моим начальством в поле чести. Вам объявляю мои намерения: желаю восстановления Польши. Хочу исторгнуть ее из неполитического существования на степень могущественного королевства. Хочу наказать варваров, презирающих мою дружбу. Уже берега Прегеля и Вислы покрыты орлами Франции. Мои народы! Мои союзники! Мои друзья! Думайте со мною одинаково. Я хочу и поражу древних тиранов Европы. Я держал свое слово и теперь говорю: прежде шести месяцев две северные столицы Европы будут видеть в стенах своих победителей Европы».

Так. Это, стало быть, дрезденская речь Наполеона. А вот письмо корсиканца к вероломному прусскому королю:

«Ваше Величество! Краткость времени не позволила мне известить Вас о последовавшем занятии Ваших областей. Я для соблюдения порядка определил в них моего принца. Будьте уверены, Ваше Величество, в моих к Вам искренних чувствах дружбы. Очень радуюсь, что Вы как курфюрст Бранденбургский заглаживаете недостойный Ваш союз с потомками Чингисхана желанием присоединиться к огромной массе Рейнской Монархии. Мой Статс-Секретарь пространно объявит Вам мою волю и желание, которое, надеюсь, Вы с великим рвением исполните. Дела моих ополчений зовут теперь меня в мой воинский стан. Пребываю Вам благосклонный, Наполеон».

Варвары! Тираны Европы! Потомки Чингисхана! Кто мог распространять в Москве такую клеветническую мерзость? Конечно, мартинисты!

Генерал-губернатор Ростопчин прошелся взад-вперед по кабинету, потирая руки.

Квартальный Спиридонов рад золотым часам, полученным в награду за арест купеческого сына Михайлы Верещагина – самозваного переводчика речей Бонапарта, но Верещагин что? Так, мелкая сошка! За его спиной стоит почт-директор Ключарев – масон, друг Новикова и Сперанского! Давно, давно пора было прижать мартинистов к ногтю, да всё никак не удавалось! Ну, теперь уж не отвертятся.

На допросе Верещагин поначалу показал, что поднял гамбургскую газету с земли на Кузнецком мосту, против французских лавок. Да только отцу своему он проговорился, что получил ее от своего приятеля Михаила Ключарева, сына почт-директора. Уличенный в этом, стал отпираться и брать всю вину на себя, хотя как раз вины-то за собой не признавал: говорил, будто перевел газетную статью, чтоб прочитать своей матери, «что пишет злодей француз». А на что ж он тогда читал те же листы в кофейне турка Федора Андреева отставному губернскому секретарю Мешкову, пожелавшему их переписать? Пошла гулять мерзость по Москве! Ключарев попросил переговорить с Верещагиным наедине, полицмейстер Дурасов ему позволил (святая простота!), а злодей, верно, пообещал купчику свое заступничество (у него и в Петербурге есть друзья, сибирский губернатор Пестель письма к сыну через почт-директора передает). Вот детинушка и запел по-новому, от всех прежних слов отрекся: якобы он сам сию прокламацию сочинил. Куда ему, сиволапому! Ключаревский сынок – студент Московского университета, вот откуда бы заразу искоренить! Будь его, Ростопчина, воля – повесил бы мерзавца, ей-богу, повесил! Да только прежде нужно разъяснить корни разврата. Ростопчин уже известил министра Балашова о том, какого изверга он откопал в Первопрестольной, но ответа пока не получил. Надо написать самому государю!

Сев за стол, Федор Васильевич принялся писать: про либеральные толкования Верещагина в кофейных, про его ложь и запирательство под влиянием воспитавших его масонов, про непристойные поступки Ключарева во время розысков на почте… «Всё это должно убедить Вас, государь, что мартинисты суть открытые враги Ваши и что Вам препятствовали обратить на них внимание. Дай Бог, чтобы здесь не произошло движения в народе, но наперёд говорю, что лицемеры-мартинисты заявят себя злодеями…»

Июль

– Вы сами видите, сир, бестолковость всех укреплений, воздвигнутых Вольцогеном, поэтому смею вам сказать, что Вольцоген или пошлый дурак, или изменник, но в обоих случаях вам не стоит ему доверять!

Зная о глухоте Александра, маркиз Паулуччи говорил очень громко, так что его не блещущие изяществом французские фразы долетали и до адъютантов, ехавших в третьем ряду. Зато ответа государя они не расслышали.

Волконский был ошарашен такой прямотой. Конечно, по сути, Паулуччи был прав: военный план обернулся химерой; отражать полчища Наполеона, засев всей армией в лагере на Дриссе, просто невозможно. Лагерь размещен на высоком берегу в излучине Двины; если бы Наполеон атаковал его с фронта и одновременно обошел с фланга отмелью реки, то, завладев даже одним из трех мостов, отрезал бы путь к отступлению и захватил бы всю русскую армию живьем. Но говорить так прямодушно, невзирая на лица! Герцог Ольденбургский наверняка передаст эти слова Барклаю-де-Толли, благоволившему Вольцогену и возражавшему против назначения Паулуччи начальником штаба Первой армии. Опять интриги, подковерная борьба…

Хотя… Возможно, государь потому и вызвал Паулуччи с Кавказа сюда, что ценит его прямоту и откровенность. Наградил же он его за инспекцию в Финляндии, когда маркиз своим рапортом вызвал отставку старика Буксгевдена. Император постоянно слышит лесть и ложь, поэтому дорожит людьми, способными говорить ему правду. Какой же Серж был дурак, что соврал ему тогда про преданность польских помещиков! Хотел потрафить его самолюбию, выслужиться, войти в милость…

Устроить лагерь в Дриссе было идеей генерал-майора Фуля; строил его полковник Вольцоген, тоже перешедший в русскую службу из прусской. Маркиз Паулуччи прежде состоял в австрийской службе; когда он начал служить русскому царю, Наполеон конфисковал все его имения. Граф Мишо де Боретур, адъютант государя, раньше служил Неаполитанскому королю, пока Наполеон не посадил на его трон своего зятя Мюрата; граф тоже считает необходимым оставить лагерь и отступить к Полоцку. Чужеземцы! Умные, храбрые, честные, кавалеры русских орденов, но чужеземцы! Волконский достаточно долго находился при главной квартире, чтобы предвидеть, что́ сейчас начнется: подсиживания, происки, подозрения, обвинения в измене… Балашов уже отправил в столицу высочайшее повеление произвести «разбор» всех иностранцев, чтобы оставить на службе только благонадежных, а прочих выслать за границу или в российскую глушь – в Вятку, Пермь, Кострому…

Можно подумать, что русские все безупречны! Серж недавно вернулся из Динабурга, отстоявшего от Дрисского лагеря на сотню верст и считавшегося защитой от нападения неприятеля с тыла. Стены крепости, которую там строили целых два года, были едва выведены в человеческий рост, так что приходилось расспрашивать, где она – издали не увидать. Что уж говорить про предмостное укрепление и госпитали. На требование полных сведений о состоянии разных управлений комендант объявил флигель-адъютанту, что протокол заседания военного совета, созванного по случаю опасности, уже отправлен государю. Волконского спасло лишь то, что он приехал слишком поздно и не присутствовал на этом заседании, иначе бы граф Аракчеев, получивший протокол, и его причислил бы к любителям наполнять свои карманы казенными деньгами. Полковнику Тишину, приказавшему затопить крепостные пушки и сжечь всё ценное, не удалось провести бывшего военного министра, который уже знал, что горевшие склады и магазины зачастую бывали пусты – патриотическим «самопожертвованием» прикрывали воровство и растраты!

Скача на почтовой тройке с пакетом для князя Багратиона, который (по идее) должен быть в Бобруйске, Серж дал себе слово отныне вести себя с императором как честный офицер, а не царедворец.

* * *

Люди шли длинной вереницей, взвалив себе на спину узлы; женщины погоняли хворостиной коз, дети держались за материнские юбки. Французы уже у Кривого моста, за десять верст от Динабурга! К полудню комендант крепости генерал-майор Уланов смог разглядеть их и сам: неприятель строился в боевой порядок у слободы Иерусалим и на Калкунских высотах. Гаврила Петрович приказал одному батальону укрыться за деревянными бараками покинутого лагеря, а остальному гарнизону занять оборону у недостроенного тет-де-пона[11], чтобы не пропустить врага на понтонный мост.

В пять часов пополудни французские трубачи подали сигнал к атаке. Едва пехотные цепи двинулись вперед, как на них градом посыпались ружейные пули. Передовой отряд состоял из португальских пленных, которые бросились наутек; французским конным егерям пришлось принять огонь на себя, а тут еще в бой вступила артиллерия. Однако русские пушки стояли так близко, что гранаты пролетали над головами, не успевая разорваться. Одно ядро разнесло в щепы рыбацкую лачугу, другое угодило в ногу трубачу. Не желая зря губить своих людей, командир кавалерийского эскадрона бросил его в «фуражирскую атаку» наподобие казачьей лавы. Его расчет оправдался: когда французские егери смешались с русскими стрелками, пушки замолчали, чтобы не задеть своих. В воздухе замелькали сабли; защитники лагеря побежали толпой к тет-де-пону, за которым опасно колыхался на темной воде плавучий мост без перил, а перепуганные солдаты-новобранцы на том берегу закрывали ворота, чтобы не пустить французов в город! Командир остановил атаку, однако рядом с ним вдруг вырос сам маршал Удино на белом коне. Брови точно нарисованы углем, темные глаза мечут молнии.

– Храбрецы! – крикнул он. – Сражайтесь, как при Вилькомире! Перейдите через мост, взломайте ворота, захватите город!

Подъехавший начальник штаба пытался урезонить маршала – бесполезно: неприятель охвачен страхом, этим надо воспользоваться!

Первый кавалерийский взвод построился по двое и въехал на мост – по нему открыли огонь с городского вала. Крики раненых смешались с плеском упавших тел и ржанием лошадей. Это подбодрило русскую пехоту, прятавшуюся за предмостными укреплениями: она вновь принялась стрелять, торопясь и почти не целясь. Удино скрепя сердце приказал отступать; всадники на мосту разворачивали коней; два человека вместе с лошадьми свалились в реку, их подхватило быстрым течением и унесло… Построившись и получив подкрепление, кавалерия возобновила атаку на тет-де-пон – и вновь была отброшена, с еще большими потерями: на помощь к русским новобранцам подоспели обстрелянные гренадеры. На закате Удино объявил ретираду и отправил разъезды на рекогносцировку укреплений.

То, что у русских есть артиллерия, стало для него неприятным сюрпризом: лазутчики доносили, что все крепостные орудия сняты с лафетов и закопаны, а легкие пушки вывезены. Маршал не знал, что при пушках не осталось артиллеристов: из медных фальконетов стреляли солдаты пионерного полка.

Ночью, пока шла перестрелка с вольтижерами, Уланов велел разместить на правом берегу Двины батарею из половины оставшихся шестнадцати пушек, а на левом – сжечь лагерные бараки. С рассветом французы пустили в ход артиллерию; русским приходилось постоянно перетаскивать свои пушки с места на место, чтобы отбивать неприятельские атаки на тет-де-пон. День выдался очень жарким, солнце палило нещадно; солдаты обжигали руки о ружейные стволы; волосы под киверами были мокры, пот ел глаза, а утереть его было нечем… К вечеру стрельба утихла, но к Калкунам подходили новые французские части, вызванные из тыла.

Кашу не варили, чтобы не разводить костров, да и не особенно хотелось – в такую-то жару. Грызли сухари, запивая водой; смывали пороховую грязь с закопченных лиц, ложились спать на траве, подложив под голову ранец, пока часовые вглядывались вдаль. Вон он, супостат… Чем его встречать завтра будем? Снарядов не осталось ни единого… Перед рассветом к батареям подъехали четыре фуры; крестьяне вынимали из соломы ядра и гранаты, осторожно держа их обеими руками; пионеры подхватывали заряды и складывали в кучи.

Взрыв прогремел в девять утра. Два десятка человек разметало в разные стороны, еще десять корчились на земле, истекая кровью. Но батареи стреляли, охрипшие офицеры командовали, солдаты прижимали к щеке приклад, моргая от порохового дыма… К полудню французы протрубили отбой и отошли.

«Господин герцог, Император был рассержен тем, что вы без приказа двинулись к Динабургу, – читал Удино бумагу от маршала Бертье. – Вы совершили ошибочное движение без цели. Император хорошо знает, что в Динабурге находится крепость, над которой русские трудились в течение четырех-пяти лет. Если предположить, что русская армия находилась бы там, вы без причины подставили бы ваш армейский корпус. Если вы имели данные, что русской армии там нет, то ваш марш еще более достоин порицания: вы подставили ваш правый фланг, который мог быть атакован русской армией, которая находилась в Дрисском лагере. Его Величество надеется, что такого больше не случится».

В Динабурге шел военный совет. Если неприятель захочет переправиться через Двину, он сможет сделать это в каком угодно месте; держать в крепости значительный отряд не имеет смысла. Остается одно: оставшиеся орудия и снаряды сложить в струги, чтобы потопить их в реке при первой же опасности от неприятеля; из крепости вывезти всё, что возможно, а остальное взорвать.

* * *

Семь гипсовых королей из династии Ягеллонов, укрывшиеся в нишах между колоннами, смотрели на экипажи, проезжавшие к главному входу в кафедральный собор Вильны; святой Станислав и святой Казимир по обе стороны фриза возносили хвалу Небесам. С раннего утра представители самых славных литовских фамилий один за другим подходили к алтарю, чтобы присягнуть Конфедерации Польского королевства. После торжественной мессы в соборе состоялось двойное венчание: литвина с полькой и поляка с литвинкой. Таким образом решили отметить годовщину Люблинской унии 1569 года, объединившей Королевство Польское с Великим княжеством Литовским.

Расправивший крылья польский орел и литовский всадник с обнаженным мечом, мчавшийся в погоню за ворогом, соседствовали на кокардах, которыми украсили себя и мужчины, и женщины. Вечером в пышно убранном театре неподалеку от собора дали бесплатный спектакль, состоявший в основном из куплетов о возрождении Польши и благодарности императору французов. На заднике сцены могучий Наполеон разбивал своим мечом цепи Польши. После каждой новой песенки партер кричал: «Vive Napoléon!» Спектакль закончился в десять часов; виленская знать и французские генералы направились по иллюминованным улицам на бал в дом графа Паца, полковника польских шеволежеров. Полонез и мазурку исполняли первейшие красавицы; император приехал и пробыл около часа, уделив каждой даме немного своего внимания. В половине первого все вышли в сад полюбоваться великолепным фейерверком; в три часа ночи был подан роскошный ужин, поразивший членов временного правительства, которые были вынуждены питаться остатками от французских реквизиций. На десерт подали слоеное пирожное из тонких коржей, пропитанных сладким кремом, которое отныне называлось «наполеон», поскольку удостоилось похвалы от императора. Бал продолжался до пяти утра.

На другой день Наполеон узнал о заключении Бухарестского мира между русскими и турками. Пожалуй, он слишком засиделся в Вильне. Переждав новую грозу, кавалерийские части, сохранившие лошадей, выступили в Минск; за ними потянулась пехота. Оставив князю Александру Сапеге и генералу Стефану Грабовскому полмиллиона франков на формирование четырех кавалерийских и пяти пехотных полков, император перед отъездом подписал приказ о формировании в Варшаве Литовского уланского полка под командованием Яна Конопки. В этот полк тотчас записалось множество студентов Виленского университета, хотя экипироваться им предстояло за собственный счет.

* * *

Глаза Аракчеева были красны: видно, опять не спал. На вопрос Балашова, читал ли государь бумагу, составленную Шишковым, граф отвечал устало, что только что от государя вышел великий князь Константин Павлович, весьма долго у него пробывший; его величество показался графу растревоженным, по каковой причине он счел неудобным беспокоить его сейчас. Вот ночью, когда государь пойдет почивать, Алексей Андреевич положит бумагу ему на письменный стол, чтобы государь увидел ее сразу поутру и прочитал со свежими мыслями. Помявшись немного, но так и не придумав, что бы еще спросить, Балашов вышел.

У него было муторно на душе из-за этой истории с письмом. Всё Шишков! Прочитал в воззвании к войскам одну фразу: «Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь» – и всполошился. Флигель-адъютант Чернышев, приносивший ему на правку этот приказ, позже потешался над серьезным видом, с каким Шишков ему сказал: «Донесите от меня государю, что сие обещание я полагаю ненужным и неверным: будущего своего мы знать не можем, всё в руце Божией». На самом деле старик, напуганный стремительным продвижением Наполеона, боится, что государь может сделаться пленником, если не вернется в Петербург. Балашов, проживавший с Шишковым в одном доме, имел неосторожность с ним согласиться, и тот принялся его упрашивать подписать его письмо к государю с просьбой оставить армию, и чтобы граф Аракчеев тоже подписал: уж графа-то его величество послушает! Письмо, как обычно у Шишкова, получилось длинным, многословным и высокопарным, вся суть его сводилась к двум последним фразам: «Если Государю Императору угодно будет ныне же, не ожидая решительной битвы, препоручить войска в полное распоряжение Главнокомандующего и самому отбыть от оных к столицам для воззвания к дворянству и народу о вооружении новых войск, которые бы внутри Государства под назначенным Предводителем составили вторые отпорные силы, то нет никакого сомнения, что он встречен будет с радостным восторгом, и одушевленный присутствием Его народ воздвигнется весь с неслыханным духом мужества. Тогда положение здешних войск, хотя бы они и не могли преодолеть врага, не подвергнет царства опасности, и неприятель, встречая от них сопротивление, хотя бы и одерживал успехи, но, истощенный и расстроенный, страшился бы всегда новых сил впереди». Аракчеев письмо одобрил, но вот уже три дня прошло, а он всё никак не передаст бумагу государю. Конечно, у Балашова нет причин сомневаться в честности Алексея Андреевича: если он что обещал, то непременно исполнит. Но как отнесется к бумаге государь?

…Аракчеев потер руками лицо и отметил про себя, что надо бы побриться, непорядок. В последние недели у него голова шла кругом, и не только от усталости. Порой он переставал понимать, что к чему, и это пугало его больше всего. Когда два месяца назад государь показал ему пулю нового образца, «наверно» попадающую в цель, и просил выдать изобретателю средства, чтобы заняться делом, Алексей Андреевич повертел в руках увесистый эллипсоид и уверенно заявил как артиллерист: «Вы, верно, государь, хотите похристосоваться с вашей армией и подарить каждому солдату по чугунному яйцу? Пуля такой формы далеко и метко лететь не может, изобретатель обманщик». Император сказал ему, что он глуп. Хорошо, граф нашел прожектеру какое-то дело, не совсем без пользы, и забыл о нём. Но месяц спустя объявился еще один немец, горячо рекомендованный финном Алопеусом, посланником в Штутгарте. Сей механик, изгнанный королем Вюртемберга, обещал построить воздушный шар огромных размеров, чтобы сбрасывать с него бомбы на армию Наполеона. Аракчеев и этот прожект назвал нелепым и вновь услышал, что он глуп. Вот чего граф не мог уразуметь: раз государь велел ему вновь заведовать всеми военными делами, значит, он достаточно умен, чтобы разбираться в пулях и бомбах? А если что-то от него ускользает, почему не объяснить ему, в чём тут соль? Ведь одна деталь способна изменить всё дело. Например, когда Балашов явился доказывать ему, что государю необходимо покинуть армию, воодушевляемую его присутствием, то так прямо и сказал: если Наполеон разобьет Барклая, это еще ничего, а если императора – это совсем другое дело. Может, и с шаром этим какая-то штука?

* * *Престола ревностный служитель,Отечества усердный сын!О пользе общества рачитель,В Москве второй ты Еропкин, —

нараспев декламировал Вяземский, одной рукой держа перед глазами книжку «Русского вестника», а другою делая изящные жесты.

Твои заботы, попеченьеДень каждый чувствует сей град;Гласим тебе благодаренье,Хвалу ж тебе – дела гласят.Ты неусыпен дни и ночи,В пример себе Монарха взяв,Ты всюду простираешь очи,Где есть источники отрав.

– Вот эта последняя фраза великолепна, – оторвался он от книжки. – Сам Державин не написал бы лучше!

Княгиня Вера устало улыбнулась, обмахиваясь веером.

Открыл плоды ты развращенья,Сплетенье вымыслов пустых;Плоды не русского ученья,Плоды бесед и обществ злых.Ты слух и души ограждаешьОт всех смущений и тревог;И ты делами подтверждаешь,Что в сердце русском Вера, Бог!Отца-Монарха прославляемЗа дар, нам посланный в тебе;Спокойствие мы ощущаем,А ты – оставил труд себе.Себе… со-зиж-дешь ты деламиНетленный памятник в сердцах;Всё истребляется веками;Бессмертие живет в делах!

– Браво, браво, браво, браво! – воскликнул князь Петр, адресуя этот возглас автору панегирика. – Господин Глинка рожден быть народным трибуном! Но только законным трибуном правительства.

– Voulez-vous bien choisir une autre tête de turc pour vos traits d’esprit? – жеманно сказала ему жена. – J’en ai assez de ce vilain Rostoptchine et de ses acolytes[12].

Князь бросил книжку через плечо, она шлепнулась на ковер.

– Ваше слово для меня – закон, ma chérie, и всё же по долгу супруга спешу вас предостеречь от французских разговоров на улице, особенно вблизи Лубянки, чтобы и вас не записали в шпионки и сочинительницы прокламаций наряду с этим злодеем Верещагиным, покушавшимся на целость государства.

– Вы в это верите?

Вяземский закатил глаза.

– Если бы его так называемые «прокламации» могли наделать вреда, зачем было публиковать их в «Московских ведомостях»? Нашему главнокомандующему не терпится сразиться с неприятелем. Пока он упражняется на французских вывесках, которые в страхе бегут с Кузнецкого моста, но, боюсь, ему этого мало. Господин Глинка видит в Monsieur Rostoptchine второго Еропкина, я же подозреваю в нём доморощенного Нерона.

* * *

«Решиться на генеральное сражение столько же щекотливо, как и от оного отказаться, в том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но, потеряв сражение, трудно будет исправиться на продолжение кампании. На негосияции же нам и надеяться нельзя, потому что Наполеон ищет нашей гибели, и ожидать доброго от него есть пустая мечта…»

Александр отложил перо и помассировал пальцами веки уставших глаз. Неужели это случится? «И я взглянул, и вот конь бледный, и на нём всадник, которому имя “смерть”; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертою частью земли – умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными…» Эти строчки из «Апокалипсиса», прочитанные еще в Вильне, ударили его тогда, словно хлыстом. Он с трепетом стал читать дальше и наткнулся на это: «По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну…

На ней были брони железные, а шум от крыльев ее – как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну… власть же ее была – вредить людям пять месяцев. Царем над собою она имела ангела бездны; имя ему по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион». В латинской надписи на колонне, воздвигнутой в Париже в честь победы при Аустерлице, имя императора французов указано как Неаполион – «новый Аполлион»…

Пять месяцев… Через пять месяцев нынешний жар сменится стужей. Наполеон не любит воевать зимой, его солдаты предпочитают щедрый юг скудному северу. Однако прежде может произойти всё, что угодно, и нужно быть готовыми ко всему. Александр снова взял перо и продолжил письмо графу Салтыкову:

«Все сии обстоятельства заставляют помыслить заблаговременно о предмете разговора нашего незадолго перед моим отъездом, то есть о возможности неприятеля пробраться до Петербурга».

Сколько Наполеону потребуется на это времени? Не меньше двадцати дней. Нужно успеть вывезти из столицы всё самое ценное: Совет, Сенат, Синод, департаменты, банки, Монетный двор, кадетские корпуса, Арсенал, Архивы, золото и серебро, лучшие картины Эрмитажа, Сестрорецкий завод с мастеровыми и машинами… Из Венеции Наполеон увез в Париж бронзовых коней с собора Св. Марка, из Берлина – триумфальную колесницу с Бранденбургских ворот. Нужно непременно спасти обе статуи Петра Великого – с Сенатской площади и ту, что перед Михайловским замком, еще восковую персону из Кунсткамеры и все петровские вещи из Монплезира, разобрать его дом у Петропавловской крепости и погрузить на галиот. Что еще? Мощи из Александровской лавры. Статую Суворова с Царицынского луга, лучшие мраморные статуи из Таврического дворца… Когда саранче станет нечего жрать, она улетит. Или сдохнет от голода.

* * *

Заседания Комиссии Временного правительства Минского департамента затягивались до одиннадцати часов ночи. У генерала Миколая Брониковского, назначенного минским губернатором, не раз возникало такое чувство, что члены Комиссии упиваются возможностью говорить по-польски, которой они были лишены двадцать лет, и упражняются в красноречии, вместо того чтобы обсуждать дела по существу. А дел было немало: к обывателям обратились с воззванием наполнять склады припасами и исполнять все распоряжения властей по реквизиции провианта, фуража и прочих вещей, потребных для армии, особо подчеркнув, что, когда войска будут снабжены всем необходимым, исчезнут поводы к мародерству и грабежам. И маршал Даву, и генерал Брониковский строго следили за дисциплиной, но если французы в большинстве своем подчинялись приказу императора, то немцы позволяли себе им пренебрегать; особая комиссия занималась сбором и опознанием вещей, отнятых у мародеров, для возвращения законным владельцам. Финансовому отделу было поручено собрать все деньги, принадлежащие русской казне, включая недоимки, проценты по ссудам и капиталы, взятые взаймы из кассы Приказа общественного призрения. Комиссия также утвердила ведомость денежного курса, чтобы войска могли расплачиваться различными иностранными деньгами. Но все эти распоряжения еще только предстояло выполнить, а деньги были нужны уже сейчас. После краткой и энергичной речи Брониковского Комиссия единогласно постановила обложить всех жителей без изъятия единовременным сбором по двадцать грошей с души.

Даву приказал устроить в Минске госпиталь на двести коек и лазареты. Госпиталь разместили в здании гимназии, лазарет – в православной Екатерининской церкви, из которой вынесли всю утварь и церковное имущество; дома сбежавших русских приспособили под склады. По вечерам все двери запирались на засовы, по улицам расхаживали только ночные патрули, и всё равно утром стража находила трупы ограбленных. Впрочем, после трех публичных расстрелов грабителей и скупщиков краденого такие находки сделались редки.

В воскресенье Брониковский, обнажив курчавую голову, занял место на передней скамье в кафедральном костеле Пресвятой Девы Марии. Отслужив мессу на латыни, Минский епископ Якуб Дедерко, переглянувшись с генералом, произнес краткую речь на польском, прославляя высокое покровительство всемилостивейшего императора и короля, оказываемое польскому народу: «Уже порваны московские цепи, мы вступаем под власть Наполеона Великого», – и призвал всех сынов Отчизны объединиться под знаменами освободителя. На амвон поднялся каноник Жилинский, капеллан Минской гимназии, чтобы зачитать оттуда речь графа Матушевича на открытии Варшавского сейма вместе с Актом Конфедерации.

– Польша существует! – воскликнул Брониковский, едва он закончил. – Мы – поляки! Да здравствует император!

Его слова подхватили ликующим эхом. Слезы радости выступили на глазах; сильные звонкие голоса, поддержанные раскатами органа, запели Te Deum laudamus[13]. Яркий солнечный свет лился в окна, озаряя белые расписные своды; статуи апостолов взирали на поющих из своих ниш с непроницаемым выражением на деревянных лицах. По окончании гимна Брониковский выкрикнул: «Соединим Погоню с белым Орлом!» Толпа устремилась за ним во дворец губернатора, находившийся по соседству; подпись за подписью покрывала лист с Актом Конфедерации.

* * *

Трепеща от радости, Шишков строчил воззвание к Москве, заказанное ему государем. Гофмаршал граф Толстой шепнул ему по секрету, что уже велено закладывать коляски и нынче же ночью отправляться в Белокаменную – воспламенять дворянство и другие сословия, собирая ополчение. Слава тебе, Господи! Закончив с воззванием, Александр Семенович перешел к манифесту. Он уже набил руку, слова складывались сами собой без всякого затруднения:

«Неприятель вступил в пределы Наши и продолжает нести оружие свое внутрь России, надеясь силою и соблазнами потрясти спокойствие Великой сей Державы. Он положил в уме своем злобное намерение разрушить славу Ее и благоденствие. С лукавством в сердце и лестью в устах несет он вечные для нее цепи и оковы. Мы, призвав на помощь Бога, поставляем в преграду ему войска наши, кипящие мужеством попрать, опрокинуть его, и то, что останется не истребленного, согнать с лица земли Нашей. Мы полагаем на силу и крепость их твердую надежду; но не можем и не должны скрывать от верных Наших подданных, что собранные им разнодержавные силы велики и что отважность его требует неусыпного против нее бодрствования. Сего ради при всей твердой надежде на храброе Наше воинство полагаем Мы за необходимо нужное собрать внутри Государства новые силы, которые, нанося новый ужас врагу, составляли бы вторую ограду в подкрепление первой и в защиту домов, жен и детей каждого и всех. Мы уже воззвали к первопрестольному Граду нашему Москве, а ныне взываем ко всем Нашим верноподданным, ко всем сословиям и состояниям духовным и мирским, приглашая их вместе с Нами единодушным и общим восстанием содействовать противу всех вражеских замыслов и покушений. Да найдет он на каждом шагу верных сынов России, поражающих его всеми средствами и силами, не внимая никаким его лукавствам и обманам. Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном – Палицына, в каждом гражданине – Минина. Благородное дворянское сословие! Ты во все времена было спасителем Отечества. Святейший Синод и духовенство! Вы всегда теплыми молитвами своими призывали благодать на главу России; народ Русский! Храброе потомство храбрых Славян! Ты неоднократно сокрушал зубы устремлявшихся на тебя львов и тигров. Соединитесь все: со крестом в сердце и с оружием в руках, никакие силы человеческие нас не одолеют. Для первоначального составления предназначаемых сил предоставляется во всех губерниях дворянству сводить поставляемых ими для защиты Отечества людей, избирая из среды самих себя начальника над оными, и давая о числе их знать в Москву, где избран будет главным над всеми Предводитель. Июля 6-го дня 1812 года. В главной квартире близ Полоцка».

…Молодой князь Трубецкой выехал вперед, чтобы доставить в Москву Манифест и объявить о прибытии государя. Местоположение неприятеля было в точности неизвестно; граф Витгенштейн получил приказ переправиться со своим корпусом на западный берег Двины и обеспечить ретираду армии, прикрывая дорогу на Петербург.

* * *

С вершины лысого холма почтовый тракт спустился к узкой речке без отмелей. Николай Петрович Румянцев выбрался из экипажа и, прихрамывая и опираясь на трость, направился в ямскую избу. У самого крыльца он остановился еще раз взглянуть на речку. Рубежанка. Два века назад здесь проходила граница с Речью Посполитой, а вместо почтовой станции Сеньково стояла таможня… Смотритель услужливо распахнул перед ним дверь.

Хозяйка хлопотала у самовара. Графский лакей в белых перчатках окинул избу брезгливым взглядом, расстелил на краю стола сложенную вдвое скатерть и принялся доставать чайный сервиз из походного погребца. В это время с улицы послышались бубенцы; еще одна тройка завернула во двор, но не со стороны Невеля, а от Великих Лук.

Румянцев невольно залюбовался смуглым стройным мужчиной в дорожном сюртуке, который вошел в двери, слегка пригнувшись, и тотчас снял шляпу с черных как смоль кудрей. Красивая всё-таки нация – испанцы. Франсиско Сеа Бермудес поклонился графу, приветствуя его по-французски, выразительно огляделся вокруг, держа в правой руке портфель из темно-красного сафьяна. Николай Петрович велел лакею убрать со стола: после, некогда – и принести ему из кареты походный письменный несессер.

Договор о дружбе, согласии и союзе между Россией и Испанией был подписан сразу, не откладывая. Подробности (признание кортесов, сидящих в Кадисе и правящих от имени пленника Фердинанда VII, а также принятую ими Конституцию) можно обсудить и позже, главное – обязательство вести мужественную войну против императора французов, общего врага русских и испанцев. Зная о франкофильстве канцлера, государь скрывал от него переговоры, которые тайно вел с Бермудесом еще с прошлой осени, но теперь, после коварного вторжения, Румянцева не нужно было ни в чём убеждать. Испанец приехал в Петербург через Лондон, где заручился обещанием содействия от маркиза Уэлсли; это хорошо: Сухтелен уже должен был подписать в шведском Эребро мирный договор с Англией, отменявший континентальную систему. В обмен на мир англичане обязались уплатить русский долг Голландии и предоставить Швеции субсидии на военные нужды. Бернадот, должно быть, прыгает от радости. Как он, однако, зол на Наполеона! Он ставит испанцев в пример, предлагая императору Александру перенимать их опыт народной войны: «Ваше Величество одним только желанием легко может восполнить потери среди своей империи, окруженный подданными, которые Вас любят и которые только и стремятся к тому, чтобы обеспечить Ваше счастье и Вашу славу, в то время как император Наполеон удален от своего государства и ненавидим всеми народами, которые он подчинил своему ярму и которые видят в нём только предвестника разрушения». Его бы устами да мёд пить…

* * *

Никто в Витебске доподлинно не знал, в чьих руках сейчас Могилев: одни говорили, что там всё еще русские, другие – что уже французы. Вторым Волконский не слишком верил, думая, что у страха глаза велики. Терзаясь сомнениями, он продолжал свой путь: будь что будет, смелость города берет! Верст за десять от Могилева ему навстречу попались дрожки, в которых сидел генерал Мницкий, знакомец по Прусской войне.

– Куда вы скачете, князь? – крикнул генерал, велев своему вознице придержать коней.

– Еду к князю Багратиону посланным от государя.

– Вы с ума сошли, там французы!

– Наверно ли вы это знаете?

– Должны быть! Я успел выехать перед самым их приходом.

Серж лихорадочно соображал, закусив щеку изнутри. Мницкий был в Могилеве начальником внутренней стражи; раз он уехал, значит… Хотя, с другой стороны, почему он не при своей команде? Да и, насколько помнит Волконский, этот генерал – порядочный трус… А, была не была! Он поехал дальше.

У заставы штабс-ротмистр достал из кобур пистолеты.

– Они заряжены, – строго сказал он ямщику, взводя курки. – Гляди у меня! Как завидишь французов, или сразу поворачивай назад, или гони через Могилев во всю прыть, не то убью на месте!

Ямщик перекрестился; Волконский сделал то же, пока он не видел, и приставил один из пистолетов к его голове. Тройка понеслась стрелой к мосту через Днепр.

Только-только рассвело; на мосту маячила одинокая фигура – полицейский драгун! Слава тебе, Господи! Флигель-адъютант приказал везти его в губернаторский дом. На улицах ни души, мертвая тишина; во дворе губернатора экипаж, готовый к отъезду… С западной стороны послышались ружейные залпы, ухнула пушка – э, да там нешуточный бой… На крыльцо вышел граф Дмитрий Александрович Толстой – сухонький, подтянутый старик, похожий на степного коршуна; за ним следовал полковник Грессер (как, он разве не в Борисове?). Князь, вам нельзя здесь оставаться! Враг у ворот: гарнизонный батальон из инвалидов ведет сейчас бой с неприятельскими разъездами у Виленской заставы… Волконский переменил лошадей и поскакал дальше.

Передовые отряды Багратиона встретились ему возле Дашковки; за отрядом графа Сиверса следовал корпус генерала Раевского. Волконский сообщил генералу, что неприятель уже занимает Могилев; Раевский приказал солдатам ускорить шаг.

* * *

В Смоленск Александр приехал с тяжелым сердцем. По пути он обогнал множество бродяг (назвать их солдатами – много чести), отставших от войны на целый переход и занимавшихся мародерством. Двух таких грабителей убили крестьяне помещика Храповицкого, не желая отдавать им хлеб. Мужиков заковали в кандалы и отправили к главной армии – на суд Барклая, хотя генерал грозил мародерам расстрелом. Месяца не прошло с начала войны, а в армии уже такое разложение! Но гнев, тревогу и печаль пришлось спрятать поглубже, придать лицу безмятежное выражение и выйти на балкон, чтобы объявить пестрой толпе, собравшейся на Блонье перед домом военного губернатора, о созыве ополчения и о заключении мира с турками. Новости были встречены бурной радостью; дом губернатора осаждали помещики из отставных офицеров, обещавшие вооружить своих крестьян и идти с ними навстречу неприятелю. Из Вязьмы государь отправил гонца в Москву к Ростопчину: предупредить, чтоб не устраивали никакой торжественной встречи, не нужно, он прибудет ночью.

…За парадными воротами с двумя массивными вазами на столбах высокий плечистый мужчина на мгновение остановился, разглядывая стоявший экипаж, затем решительно пересек мощеный двор, поднялся на крыльцо и застучал кулаком в запертую дверь. Ему открыл хмурый лакей: чего шумите, барин? Шесть часов утра…

– Дома ли его сиятельство? – спросил напористый посетитель, протиснувшись мимо лакея в сени.

– Дома, но не изволят принимать, – лакей заступил ему дорогу на лестницу. – У нас владыка Августин, не велено мешать.

Гость задумался.

– Тогда вот что, – сказал он, не обращая внимания на сердитый вид слуги, – принеси мне бумагу, перо и чернила, я напишу графу записку.

Лакей нехотя ушел, оставив мальчишку-казачка присматривать за странным барином, а тот достал из-за пазухи сверток, в котором что-то звякнуло.

Через полчаса, проводив архиепископа до кареты и вернувшись назад, граф Ростопчин взял с подноса, поданного лакеем, сложенную вчетверо записку и принялся читать: «Ваше сиятельство! Зов государев привел меня к верному слуге его. У меня нигде нет поместья, и я не уроженец московский, но где кого застала опасность Отечества, тот там и должен стать под хоругви отечественные. Обрекаю себя в ратники московского ополчения и возлагаю на алтарь Отечества на триста рублей серебра. Смоленский дворянин Сергей Глинка». Развернув сверток, который лакею строго-настрого велели передать графу в собственные руки, Федор Васильевич увидел серебряные столовые ложки.

…Толпа из купцов, мещан и крестьян, одетых как на праздник, обступила плечистого мужчину с непокрытой головой и золотой медалью в петлице. Его сочные губы над подбородком свайкой постоянно шевелились, звук звонкого голоса разносился далеко, но слов не всегда можно было разобрать. Обернувшись лицом в сторону Москвы, разостлавшейся на горизонте пестрой лентой, с белыми зубцами колоколен, выглядывавших из зелени садов, он говорил жарко, страстно, вдохновенно. Вот он размашисто перекрестился и сделал поясной поклон; слушатели тоже принялись креститься, повторяя последние слова: «За батюшку царя и Русь православную, под покров Царицы небесной!» Было около пяти часов пополудни, лица людей, дожидавшихся уже больше двух часов, раскраснелись от жары; взоры обращались в сторону заката, откуда должен был приехать государь. Однако курьер, направлявшийся в Москву, остановился на Поклонной горе сказать толпе, чтоб расходились: император нынче не приедет. Одни разочарованно потянулись по дороге к Дорогомиловской слободе, другие оставались в нерешительности. Сергей Николаевич Глинка тоже не знал, как ему быть: вернуться назад? Пойти вперед? Поколебавшись, он всё же побрел вслед за уходившим народом. Полицейский агент старался не терять его из виду, не попадаясь при этом на глаза.

…Лакеи внесли в зал светильники: солнце скрылось, не сидеть же в темноте. Громкие разговоры постепенно стихли до шепота, шепот сменился тишиной. Дамы обмахивались веерами, мужчины переходили с места на место. Радостное возбуждение уступило место тревоге, улыбки выцвели, лица вытянулись и побледнели. Раз или два чьи-то губы еле слышно произнесли: «Государь погиб». Часы на Спасской башне пробили десять; в раскрытые окна долетел шум множества голосов с Красной площади.

– Бунт, – тихо сказал Николай Никитич Демидов и коснулся похолодевшей рукой покрытого испариною лба.

«Бунт, бунт», – пробежало по залу, слившись в глухой гул. Василий Дмитриевич Арсеньев, губернский предводитель дворянства, быстрыми шагами направился к выходу; все смотрели неотрывно на затворившиеся за ним двери, как если бы из них должен был явиться Пугачев. Но появился вновь Арсеньев: государь жив и здоров, в Москву приедет завтра и прислал курьера известить о том народ, собравшийся на площади.

…Старенький священник из церкви в Филях стоял у самой дороги в полном облачении и с крестом в руке; Александр велел остановить коляску, вышел, поклонился земно и приложился к кресту. У последней станции перед Дорогомиловской заставой толпился народ; от принесенных с собой фонарей было светло как днем. Ростопчин объявил, что государь сегодня в Москву не поедет, заночует здесь, но люди не расходились; насилу удалось уговорить их не впрягаться в коляску вместо лошадей.

* * *

Дно Двины оказалось очень неровным, сооружение моста подвигалось медленно – хорошо, если к вечеру закончат. Удино приказал перебросить батальон пехоты на правый берег для охраны рабочих. Завтра его корпус переправится через реку и заставит Витгенштейна отступить от нее. Маршал изучал чертеж предмостного укрепления, набросанный инженерным полковником, когда явился ординарец с приказом от маршала Мюрата: срочно идти левым берегом к Полоцку с одной пехотной дивизией и тяжелой кавалерией, а еще одна дивизия пусть перейдет на правый берег. Начальник штаба уселся за походный столик, приготовившись писать распоряжения, но голос Удино был заглушен громким шумом и плеском воды: часть моста обрушилась, переломившиеся бревна опасно раскачивались на канатах. Дьявол! Так они к завтрему не успеют. Да и артиллерия не сможет пройти без помех по такому хлипкому сооружению. К черту переправу! Весь второй корпус двинется на Полоцк; авангарду выступить этой ночью.

…С рассветом несколько разъездов Гродненских гусар перебрались на левый берег Двины и тотчас помчались на разведку, в то время как пехота, перейдя вслед за ними по шаткому мосту, выстраивалась в боевом порядке у еврейского кладбища. К полудню гродненцы вернулись, притащив с собой две сотни пленных разных национальностей, среди которых было и несколько испанцев со своим офицером, передавшихся русским добровольно: они уверяли, что их заставляли служить Наполеону под угрозой расстрела. Русские и испанцы обнимались, менялись шапками; от избытка чувств стреляли в воздух из пистолетов…

Французы! От берега со всех ног бежали безоружные солдаты пекарской команды: там, за рекой, уже бой, наши схватились с французом, неровен час, скоро будут сюда! Майор Сабо приказал трубить тревогу и зажечь все пекарни, чтоб не достались неприятелю.

Горит! На нашем берегу, у переправы! Значит, французы перешли-таки через реку. Генерал-майор Казачковский приказал поджечь все магазины и недавно построенный мост, а своему отряду – отступать к Освее.

Казачковский ретируется к Освее! Генерал-майор Балк отдал приказ об отходе к Себежу.

Вечером Балк наткнулся на эскадрон Рижских драгун, шедший ему на подмогу, и получил приказ от Витгенштейна: вернуться на прежние позиции, в глупую панику больше не впадать!

* * *

Под парадной лестницей колыхалось море голов, затопившее Соборную площадь: тафтяные капоры между киверами гвардейцев и касками кавалергардов, русые и черные тупеи, сивые и светлые кудри, расчесанные на прямой пробор и приглаженные квасом, ермолки, покрасневшие лысины, повойники… При появлении императора громогласное «ура!» заглушило колокольный звон, в воздух взлетели шапки, белые платки метались над головами, подобно чайкам над водой. Генерал-адъютанты образовали живой щит вокруг государя; спустившись с Красного крыльца, они врезались в людские волны, пробираясь к Успенскому собору, подобно утлому суденышку в шторм, без руля и без ветрил. Комаровский совершенно изнемог, пока течение наконец не прибило их ко входу в храм.

«Да воскреснет Бог и расточатся врази Его и да бежат от лица Его вси ненавидящие Его!» – запел хор. Епископ Августин вышел навстречу государю с крестом и святою водою. Его слегка пришепетывающий голос журчал под древними сводами, подобно чистому лесному ручью. Заговорив о коварном завоевателе, что внес кровавый свой меч во внутренность Отечества, владыка обратился к Александру:

– Царю! Господь с тобой! Он гласом твоим повелит бури, и станет в тишину, и умолкнут волны воды потопныя. С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Он говорил так убедительно, его простое лицо с носом уточкой озарялось изнутри такою внутреннею силой, что царь испытал к нему чувство благодарности за эту безоглядную веру; по его щекам покатились слезы.

– Храбрый российский народ! – продолжал епископ, возвысив голос. – Не предаждь законов отеческих! Верностию к царю посрами лесть врага, мужеством сокруши силы его! Россияне! – Преосвященный воздел кверху обе руки. – Аще будете с Господом и Господь будет с вами! Дерзайте, стойте и зрите спасение, еже от Господа. Господь бо поборет по вас! Аминь.

После молебна царь с мокрым лицом вышел из собора, провожаемый во дворец криками «ура!». Как только он скрылся из виду, толпа вновь заколыхалась, волны сплескивались друг с другом, образуя водовороты: пронесся слух, что кремлевские ворота запирают и всех будут брать силою в солдаты. Бурные потоки устремились в разные стороны, в несколько минут площадь опустела.

* * *

В Будилове Барклай-де-Толли собирался перейти через Двину, пользуясь тем, что французы, преследовавшие его от самого Полоцка по левому берегу, были вынуждены карабкаться по холмам и сильно отстали. Понтонерам, ушедшим вперед, было приказано вернуться. Французская конница не ближе чем в трех переходах; переправившись, ударим на Оршу, раздробим силы Даву, соединимся с князем Багратионом и вот тогда дадим решительное сражение. Однако, объехав войска, главнокомандующий передумал. Люди были измучены усиленными маршами по жаре; солдатам приказали расстегнуть мундиры и снять галстуки, но они всё равно еле волочили ноги и глядели очумело. Множество печеного хлеба, заготовленного еще в Дрисском лагере, пришлось оставить из-за нехватки подвод, и теперь в полках остро ощущался недостаток продовольствия. Проныра комиссионер просил выдать ему денег для уплаты за провиант, купленный у евреев в Дыбалях, как будто Барклай не видел карты и не знает, что эта деревня находится на левом берегу, где французы. Вот люди! Пригрозив комиссионеру кандалами, главнокомандующий приказал арестовать полковника конной гвардии Арсеньева, опоздавшего выступить из Полоцка в назначенное время: здесь армия, а не Стрельна! Разумеется, через несколько минут к Барклаю явился великий князь Константин Павлович, не скрывавший своей неприязни к нему и ухватившийся за повод ее выразить… Досадно тратить время на подобные сцены. Михаил Богданович продиктовал приказ графу Орлову-Денисову, чтоб перешел Двину со своим лейб-казачьим полком, собирал сведения о приближении неприятеля и доставлял прямо в Витебск, куда направится армия.

В Витебске ее встретили радостной вестью: Раевский занял Могилев! Слава тебе, Господи! Поздравив своих генералов, Барклай отправил гонца к князю Багратиону с предписанием снарядить Раевского из Могилева на Шклов, а самому продвигаться к Орше, куда придет и он, дав людям отдохнуть несколько дней. Цесаревича Константина главнокомандующий послал в Москву к государю с секретным сообщением (а на самом деле – чтобы хоть немного отдохнуть от него). Обнадежив смоленского гражданского губернатора насчет того, что отступление прекратилось и обе русские армии начнут отныне действовать наступательно, Барклай-де-Толли велел витебским чиновникам раздать обывателям хлеб для заготовления сухарей, изымать у них прочий провиант, платя за него облигациями, учредить в Велиже магазин для ссыпки хлеба из помещичьих амбаров и устроить подвижной магазин, чтобы армия всегда имела при себе запас сухарей, вина и мяса на четверо суток.

Однако французские отряды были замечены в Бешенковичах и Сенном; из Глубокого шли итальянцы Евгения де Богарне, баварцы Гувион-Сен-Сира и французская гвардия; сам Наполеон уже переправился через Двину. Идти в Оршу было поздно, оставалось надеяться, что князь Багратион сумеет пробиться в Витебск. На рассвете тринадцатого июля Барклаю донесли, что неприятель движется к Островне. Граф Остерман получил приказ взять два эскадрона лейб-гусар и шесть орудий на конной тяге и задержать там французов как можно дольше, до подхода Второй армии.

Первые французские разъезды показались у корчмы в Комарах. «В атаку! Рысью! Марш!» Рысь быстро перешла в галоп. Устремившись в погоню, лейб-гусары легкомысленно захватили с собой и артиллерию, но ее не удалось развернуть и изготовить к бою: у Островно эскадрон наткнулся на толстую, непробиваемую стену из ровно выстроенных французских войск. После первых же залпов раненые кони забились в постромках возле убитых артиллеристов; пушки пришлось бросить и отступить россыпью поодиночке.

Темно-голубые глаза Остермана казались больше сквозь очки, которые он водрузил на свой орлиный нос. Зажатой в руке нагайкой он указывал направления, и ординарцы пускались галопом, чтобы передать командирам частей, куда им следует идти. Пехота разворачивалась в две линии по обе стороны от главной дороги, правый фланг упирался в реку, левый – в лес и болото; конница выехала вперед, чтобы дать артиллеристам время приготовиться.

Польские уланы в нерешительности смотрели на конных егерей, в беспорядке отступавших перед мчавшимися на них… кто это? Мундиры похожи на вюртембергские, и скачут они прямо на неаполитанского короля… Торопливый звук трубы развеял все сомнения: это враги! Полк начал строиться поэскадронно. Да, теперь уже видно, что это русские драгуны. С той стороны, где находился Мюрат со своей свитой, раздался гром ружейного залпа, вспухло белое облачко порохового дыма. Русские выполнили разворот и начали отступать хорошей рысью; поляки устремились за ними.

Острия пик с бело-красными флюгерами колебались в нескольких вершках от спин в темно-зеленых мундирах, но русские не прибавляли ходу, не оборачивались и не принимали бой, словно дразня поляков. Комья земли с пучками травы летели из-под копыт, ударяясь в грудь лошадям преследователей. Капитан Лоевский не выдержал:

– Солдат, вспомни Прагу! – крикнул он, выхватив пику у ближайшего к нему улана. – Отмстим!

«Земста!» – вырвалось из сотен глоток. Стальные жала вспарывали сукно и впивались в плоть; несколько всадников свалились с коней; скачка уступила место сече. Через несколько минут уменьшенный вполовину отряд драгун рассеялся в разные стороны.

Тучи картечи пробили кровавые бреши в польских эскадронах. Капитан Лоевский вылетел из седла; под майором Сухоржевским убило лошадь. Уланы повернули назад, разъехавшись веером; в освободившееся пространство ворвался гудящий рой летящих ядер, посланный французскими орудиями. Русские уносили в тыл стволы с разбитых лафетов: больше трофеев Мюрат не получит!

Били барабаны; русская пехота шла в атаку прямо через лес, батальон за батальоном, норовя обойти французов с фланга; перестроившись, уланы повернули обратно. Под Сухоржевским убило вторую лошадь, сам он был ранен в руку; полковника Немоевского вывезли из боя без сознания, положив поперек коня, словно тюк.

Уланы, гусары, пруссаки, поляки… Лесные тропы были завалены трупами людей и лошадей. Новую атаку конных егерей отбили штыками: заряды были на исходе, стрелять приказано только в упор. Перегородив большую дорогу, русская пехота по команде смыкала ряды, прореженные свинцовой метелью.

– Ваше сиятельство, что делать? Зарядов нет, неприятель ядрами и картечью наносит большой урон…

Пуля свистнула возле самого плеча Остермана; докладывавший ему генерал невольно отшатнулся. Правая бровь Александра Ивановича чуть-чуть приподнялась.

– Ничего не делать, – ответил он. – Стоять и умирать.

Солнце садилось за спиной у французов, освещая мягким светом пехотную дивизию, отправленную Богарне на помощь Мюрату. К Остерману подскакал генерал Уваров: он привел кавалерийский корпус, где ему встать? Граф указал ему место на правом фланге, но просил беречь людей и не лезть к черту в пекло. Уваров уехал к реке; через два часа два драгунских эскадрона мчались с саблями наголо на французских вольтижеров, переправившихся через Двину, а еще два, спешившись, палили из ружей по пехоте.

Желтый закат неохотно угас, в лесу стало темно. Генерал Коновницын передал Остерману приказ Барклая-де-Толли: отвести своих людей за деревню Куковячино, где уже заняла позицию 3-я пехотная дивизия.

До Куковячина надо было пройти восемь верст – после целого дня сражения без еды и питья, да если ноги целы. Когда отряд Остермана добрался до деревни, уже светало, а когда в блеклое небо выкатилось солнце, окрестные леса вновь откликались эхом на стрельбу: теперь уже Коновницын сдерживал француза.

Польская кавалерия прикрывала французскую пехоту, но в лесу ей было не развернуться. На правом фланге, прижатом к Двине, Коновницын сам ударил на неприятеля после двух отбитых атак. За оврагом установили батарею, там командовал Кутайсов. Ближе к полудню атаки прекратились – утомился француз? Нет, вон опять строятся, ударили в барабаны… «L’empereur est arrivé, il est avec nous!»[14] – в глазах пленного сияет гордость, как будто Наполеон сейчас явится лично, чтобы освободить его. Здесь сам Бонапарт! Генерал Коновницын сражается с императором французов! Дрожь возбуждения пробежала волной по всему телу.

Французы вели общую атаку на всю линию; артиллерийский огонь сменялся ружейным, штыковые атаки – наскоками конницы. Палатка Наполеона стояла на холме слева от дороги, на берегу Куковячи; ее хорошо было видно отовсюду. Польские уланы захватили три орудия; Черниговский полк бросился в штыки и отбил их. Мимо Коновницына пронесли графа Кутайсова, раненного в ногу.

– Что прикажете делать, ваше превосходительство?

– Не пускать неприятеля!

Главнокомандующий прислал разрешение ретироваться; отправив назад часть артиллерии, Коновницын пятился по узкому лесному дефиле. Генерал Николай Тучков, подошедший от Витебска с гренадерской дивизией, принял у него командование как старший в чине; стрельба не стихала до поздней ночи.

«Прошу князя Багратиона действовать решительно и быстро и непременно занять Оршу, без чего все усилия наши будут тщетны и пагубны. Поспешите сим действием. Защита Отечества ныне совершенно в ваших руках. Я же отсель до тех пор не пойду, пока не дам генерального сражения, от которого всё зависит. Барклай-де-Толли».

* * *

«Временная комиссия для управления Могилевской губернией, составленная по повелению маршала Великой армии войск французских и соединенных, принца Экмюльского и многих орденов кавалера, оповещает сим вашему высокопреосвященству, что завтрашнего дня, в 9 часов, т. е. 26 июля по новому календарю[15], в здешней Грековосточной Соборной церкви в обязанности будет всего могилевского духовенства, дворянства и прочих состояний греческого исповедания учинить присягу на верность французскому императору и итальянскому королю, великому Наполеону, и совершить вам самим лично, яко первенствующему архипастырю губернии Могилевской, божественную литургию, поминая отныне в оной, равно как и в благодарственном ко Всевышнему молебствии, вместо императора Александра – французского императора и итальянского короля, великого Наполеона…»

Выйдя из дома губернатора, где помещался теперь маршал Даву, архиепископ Варлаам большими шагами направился обратно в здание консистории, стуча посохом о булыжники. В его душе клокотал гнев, который никак не удавалось усмирить. Они уверяли, что не пустят француза в Могилев! Князь Багратион обнадеживал графа Толстого, а граф Толстой удержал архиерея при пастве. Сам-то улизнул в последний момент, покинув малолетнего сына на попечение монахов!.. Сердце гулко стучало в груди, рубаха на спине взмокла, Варлаам почувствовал, что задыхается. Грешен я, Господи! Прости меня, окаянного! Он начал творить про себя молитву.

Члены консистории, занявшие свои обычные места, воззрились на преосвященного, вопрошая его взглядом. Костистое лицо владыки было бледно, на виске билась синяя жилка.

– Что ж, – сказал он сипло. – Пиши, Осип: «Для достодолжного по сему исполнения учинить со всею поспешностью всем подчинённым местам и лицам подобные предписания, а в комиссию ответное изготовить…»

– Владыко, не делай этого, – быстро произнес секретарь Демьянович. – Кому хочешь присягать? Это всё поляки, это ксёндз Маевский, гонитель православных, тебе яму роет! Не заставляй никого присягать, не то навлечешь на себя беду неминучую! Еще не вся Беларусь Наполеону покорилась. А ну как российская держава над французами верх возьмет? Все в Сибирь пойдем!

Прочие согласно закивали. Варлаам грозно взглянул на секретаря из-под густых бровей.

– Ты думаешь, что Россия будет благополучна? – спросил он и ощупал взглядом каждого. Протоиереи не отводили глаз, но ничего не отвечали. – Ну пусть будет Россия благополучна, а я в то время буду один несчастлив. Я велю присягать.

«Как бы не присягать?» – эта мысль стучала в голове Ивана Стратановича, не находя ответа. Протоиерей злился на владыку, не давшему ему вовремя уехать: «Я остаюсь – и вы оставайтесь». Как русские чиновники побежали один за другим, отец Иван сразу пошел в консисторию за паспортом, столкнувшись там с Иваном Вансевичем, который хотел того же, но оба ничего не получили, хотя со слезами просили преосвященного отпустить их, и Демьянович тоже за них просил. А там уж и поздно стало: на мосту через Днепр стояли французские караулы. Стратанович дважды пытался их миновать: с купцом Торочковым, потом в крестьянской одежде – его воротили. И теперь еще новая напасть!

От дверей церкви до самого алтаря выстроились в две шеренги французские солдаты при оружии; барабанщики ни с того ни с сего принимались выбивать какие-то сигналы, заглушая службу. По окончании ее дьякон громко зачитал текст присяги: «Я ниже поименованный клянусь Всемогущим Богом в том, что установленному правительству его величества французского императора и итальянского короля Наполеона имею быть верным и все повеления его исполнять и, дабы исполняемы были, стараться буду». Первым выпало подписывать губернскому прокурору – высшему из оставшихся в городе чиновников. Взяв перо, он начертал: «В том, что не буду вредным, подписуюсь». Он ведь предупреждал маршала Даву, что служил по юридической части, а не по провиантской. На-кось, выкуси.

После присяги отслужили обедню и молебен, поминая «Великодержавного государя императора французов и короля Италии, великого Наполеона, и супругу его императрицу и королеву Марию-Луизу». Согласно распоряжению новых властей, колокола к обедне и вечерне должны были звонить «тихо и непродолжительно», а от заката до рассвета и вовсе молчать.

В синагогах тоже приводили к присяге. А как быть евреям? Кого слушать, кому верить? Ребе Аарон из Карлина говорит, что Наполеон несет всем свободу и равенство, евреи получат такие же права, как гои. Старый ребе Шнеур Залман из Ляд говорит, что еще в первый день Рош ха-Шана ему было явлено: если Бонапарт восторжествует, судьба евреев исправится и богатство их возрастет, однако дети Израиля будут отторгнуты от Отца Небесного, если же одолеет царь Александр, удача и богатство отвернутся от евреев, зато сердца их соединятся с Отцом Небесным. И то плохо, и так нехорошо. Христиан французы заставляют печь хлеб из своей муки для армии Наполеона, а евреев – шить мундиры и боты. Всех портных согнали в бывшую православную семинарию… Даже тот, кому трудно жить, не торопится умирать. Долго ли всё это продлится? Вэй мир, война – большое болото: легко влезть, трудно выбраться; не додуманное головой докладываешь карманом…

Мужчина с военной выправкой, ковылявший по улице, опираясь на палку, остановился, снял шапку и перекрестился на церковь. В петлице его коричневого сюртука с красным воротом красовался Георгиевский крест с рыже-черным бантом. Попав в плен раненым под Салтановкой, майор Шебеко отказался приносить присягу Наполеону и служить ему. Право, он не ожидал, что среди солдат из дивизии Раевского найдутся предатели; пусть их оказалось немного, стыд за них до сих пор жег его сердце. Ничего, наши скоро вернутся, и тогда собранные майором сведения о французских постах и караулах окажутся очень полезны…

…С амбаров топорами сбили замки; выстроившись муравьиными цепочками, архиерейские крестьяне тащили с Барсуковского фольварка мешки с пшеницей, овсом и мукой; водку из винокурни носили ведрами, горшками, горлачами – не отдавать же французам, которым ныне служит владыка Варлаам.

– Болен отец Иоасаф, куда вы? Неможен он! – монахи пытались заступить дорогу полицейскому чиновнику, но солдаты оттеснили их в сторону, и он прошел в келью.

Архимандрит лежал на спине, закрыв глаза; его лицо перекосилось и вздулось от кровоподтеков, сложенные на груди руки были покрыты ссадинами. Чиновник сунул ему под нос присяжный лист.

– Уйдите, изверги! – кричал монах, удерживаемый двумя солдатами. – Оставьте нас в покое! Раз архипастырь присягу учинил, то нам уже не нужно! Да что ж это делается, Господи!

* * *

«Зачем я иду сюда? – думал Глинка, шагая мимо бесконечно тянувшегося крыла Слободского дворца с бессчетными окнами. – Что мне делать в Дворянском собрании? Начнут говорить о пожертвованиях, а что скажу я, не имея вовсе никакой собственности? Выставлю только себя на посмешище, как тогда в Смоленске». Он остановился в нерешительности. Караульный солдат вышел из будки, как будто намереваясь окликнуть его; Глинка встряхнулся и решительно стал подниматься на высокое крыльцо с большим портиком на шести белых колоннах. Надо идти; если он не явится, пойдут всякие предположения и пересуды: за ним ведь уже следит полиция. Пусть ему больше нечего пожертвовать, пусть его гости вынуждены есть деревянными ложками, – у него еще остается собственная жизнь и чистая совесть, их он и возложит на алтарь Отечества.

Темно-зеленый губернский мундир с красными обшлагами и такого же цвета высоким воротником, упиравшимся в щеки, Глинке одолжил брат квартирной хозяйки. Увидев себя в зеркало у лестницы, Сергей Николаевич невольно улыбнулся: так нелепо сидел на нём непривычный наряд. Улыбки знакомых, встречавшихся ему при входе в дворянскую залу, он тоже приписал своему потешному виду.

Двери в залу Купеческого собрания были закрыты, оттуда доносилось церковное пение. Сквозь раскрытые двери Дворянской залы был виден длинный стол, накрытый зеленым сукном, за которым сидели вельможи и генералы с камергерскими ключами и эполетами, в лентах и орденах; в передней комнате сходились кучками чиновники, вступавшие в жаркие споры.

– Мы должны спросить у государя, сколько у нас войска и где оно! – горячился какой-то господин, незнакомый Глинке.

– Если бы мы дерзнули спросить об этом государя, он не смог бы дать нам удовлетворительного ответа, – возразил ему Степан Степанович Апраксин. – Войска наши движутся сообразно движениям неприятеля, которые могут меняться каждый час; соответственно, и численность наших войск постоянно меняется.

– Довольно вам рассуждать, время действовать! – оборвал их отставной военный лет сорока. – Кипит война необычайная! Нашествие! Россия покроется могилами. Народу нашему предстоит выдержать сильную борьбу, а эта борьба требует и небывалой доселе меры. Вооружимся чем можем! Двинемся сотнями тысяч в тыл неприятеля, составим конные дружины, будем везде тревожить Наполеона, отрежем его от Европы! Покажем Европе, что Россия встает за Россию!

На каждой новой фразе военный возвышал свой голос; к ним стали подходить другие – послушать, одни одобрительно кивали, другие шептали что-то на ухо своим знакомым. Глинка не выдержал:

– Ад до́лжно отражать адом! – воскликнул он звонко.

Всеобщее внимание тотчас переключилось на него.

– Я видел однажды младенца, улыбавшегося при блеске молний; громовые раскаты смешили его. Но мы не младенцы! Мы видим опасность, понимаем ее, и мы должны противоборствовать ей!

Он говорил, говорил средь наступившей тишины; напиравшая толпа постепенно вдвигала его в залу собрания. Принужденный остановиться перед стульями заднего ряда, у самой стены, Глинка не прекращал витийствовать, приводя различные примеры из Смутного времени и из недавних событий в Испании, предлагая различные меры к обороне городов и селений.

– Мы не должны ужасаться, Москва будет сдана.

Послышался шум отодвигаемых стульев: их превосходительства вставали со своих мест.

– Кто вам это сказал? – крикнул кто-то. – Почему вы это знаете?

Глинка вспомнил, что видел неподалеку от дворца две полицейские повозки с квартальными, одетыми по-дорожному. Граф Ростопчин заранее предупредил, что те, кто будут слишком умничать, полетят во всю прыть в дальний путь. Но он уже не мог остановиться, он должен был высказать то, о чём так много размышлял наедине с собой.

– Милостивые государи! – продолжал он, обернувшись к столу. – Во-первых, от Немана до Москвы нет ни природных препятствий, ни искусственных заграждений, способных остановить сильного неприятеля. Во-вторых, из всех отечественных летописей явствует, что Москва привыкла страдать за Россию. А в-третьих, сдача Москвы будет спасением России и Европы…

В залу поспешно вошел граф Ростопчин; все взоры обратились на него. Градоначальник был весел и довольно потирал руки:

– Оттуда к нам польются миллионы, – сказал он, указывая в сторону купеческой залы, – а наше дело – выставить ополчение и не щадить себя.

Несколько человек заговорили разом; Арсеньев предложил выставить в ратники десятого человека со ста душ крестьян, с ним согласились.

Ликующие крики из Купеческого собрания предварили появление государя. Он был задумчив, обычная приветливая улыбка не озаряла его лица. Легкими шагами пройдя на свое место, он приготовился говорить. Всё стихло.

– Вам известна причина моего приезда. Император французов вероломным образом, без объявления войны, вторгнулся в наши пределы с многочисленной армией, составленной из порабощенных им народов. Нами были употреблены все возможные средства для отвращения сего несчастья, но властолюбивый дух Наполеона заставил его отвергнуть мирные предложения. Настало время для России показать всему свету ее могущество и силу. Взываю к вам, знаменитое дворянство: подобно предкам вашим, вы не потерпите чуждого ига. Да не восторжествует неприятель в своих дерзких замыслах! Сего ожидает от вас отечество ваше и ваш государь.

Александр замолчал, глядя прямо перед собой ясными голубыми глазами. Через мгновенье зал огласился патриотическими возгласами и выкриками о предлагаемых пожертвованиях. Молодой человек лет двадцати в сенаторском мундире с золотым шитьем на воротнике и обшлагах, с черными кудрями, спадавшими на высокий чистый лоб, и темным пушком на верхней губе, вскочил со своего места и вышел вперед.

– Для русского лучше умереть, чем покориться врагу! – воскликнул он. – Я готов отдать всё, что имею; даю вам слово, государь, до окончания войны тратить все свои доходы на военные нужды, оставив себе на издержки только десять тысяч рублей в год.

Это был Матвей Дмитриев-Мамонов, наследник огромного состояния и талантливый поэт (Глинка читал его стихи в «Друге юношества»). Государь обнял его, прослезившись, и предложил создать на свои средства кавалерийский полк. Тогда поднялся Николай Никитич Демидов и торжественно обещал собрать и обмундировать полк егерей, вызвав, если понадобится, своих рабочих с Урала. Государь обнял и его.

– Я многого ожидал от московского дворянства, но оно превзошло мои ожидания, – промолвил он с чувством.

Почти все утирали слезы умиления.

– Пойдем, Сергей Николаевич! Я вас представлю государю! – Петр Степанович Валуев крепко схватил за руку Глинку и потащил за собой, видя, что император собрался уходить.

– Ваше превосходительство! – вырывался Глинка из цепкой лапы начальника Кремлевской экспедиции. – Оставьте, теперь не до меня!

Александр прошел обратно в Купеческое собрание, где его встретили радостными возгласами. Уже были сделаны подписки на несколько миллионов рублей. Ростопчин переглянулся с Обресковым, тот ненадолго прикрыл глаза в знак понимания: «Всё в лучшем виде». Высвободив свою руку, Глинка бросился на лестницу, сбежал с крыльца и поспешил домой. Столько людей слышали его слова! Что не расслышали – досочинят, чего недопоняли – додумают. И Валуев снова в ссоре с графом Ростопчиным… Успеть бы проститься с женой до прихода квартального.

Возвращение государя в Кремлевский дворец было триумфальным; к нему навстречу отовсюду стремился народ, беспрестанно гремело «ура!» За обедом, на который была приглашена московская знать, поток обязательств продолжился: одни обещали отдать в ратники всех своих музыкантов, другие – актеров, третьи – псарей и охотников: из них скорее получатся хорошие солдаты, чем из крестьян. Начальником московского ополчения единогласно избрали графа Голенищева-Кутузова, дав ему в помощь графа Ираклия Моркова. Государь несколько раз повторил, что никогда не забудет этого дня; после обеда он распорядился послать Арсеньеву орден св. Анны 1-го класса. Ростопчину же всё никак не удавалось завести с ним разговор о деле Верещагина. Вечером, вернувшись к себе на Лубянку, он написал царю очередную записку: «Если, к несчастью Вашему, жестокому врагу удастся поколебать верность Ваших подданных, Вы увидите, государь, что мартинисты тогда обнаружат свои замыслы, и если у Вас недостанет решимости, то русский престол будет отнят у Вас и Вашего рода».

…Глинка не обманулся в своих предчувствиях: жена встретила его в горьких слезах, ее уже успели застращать, суля мужу Сибирь за отважные возгласы в Дворянском собрании.

– Молись Богу, мой друг! – говорил ей Сергей Николаевич, расстегивая пуговицы мундира. – Знаю, что меня позовут; когда потребуют – поеду во фраке. Заготовь на всякий случай белый жилет и белый шейный платок. Будет с меня рядиться в одежду с чужого плеча да людей смешить!

От этих слов Машенька разрыдалась еще горше.

* * *

У Николая Меншикова, двадцатилетнего адъютанта Багратиона, торжествующий вид кадета, отличившегося на экзамене: он смог пробраться сквозь французские разъезды в главную квартиру Первой армии! Загорелое юное лицо раскраснелось от жары, зато побледневшего Барклая пробирает дрожь. В Могилеве Даву! Раевскому не удалось выбить его из города, однако Платов, маячивший возле самых окопов, не позволил французам оттуда уйти, в то время как князь Багратион взял правее и вместо Орши пошел на Мстиславль, чтобы после двинуться к Смоленску. В Орше – генерал Груши…

В главную квартиру долетали звуки канонады: граф Пален, командовавший авангардом, сражался с четырех часов утра. Раззадорившись, храбрые донцы дерзко налетели на батарею, возле которой находился сам Наполеон, и произвели такую тревогу, что бой на какое-то время остановился, но затем французы снова двинулись вперед. Маневры Палена, с боем отступавшего к берегам Лучёсы, были шедевром военного искусства; его движения отлично просматривались с высот, где занял позиции Барклай, намереваясь дать завтра генеральное сражение. Французские колонны сгущались напротив левого фланга. Даву наверняка уже опомнился и тоже идет сюда. По правому берегу Двины приближалась кавалерия Монбрёна, за ним – кирасиры Нансути… Сражаться силами одной лишь Первой армии – значит погубить ее. И эта жертва станет напрасной, ведь Наполеона она не остановит, он пойдет дальше… Главнокомандующий продиктовал распоряжение гражданскому губернатору Витебска: отправиться со всеми чиновниками в Усвяты, собрать сколько можно более хлеба, скота и водки, перевезти всё это в Велиж и Поречье, по возможности держа свои передвижения в тайне. Обывателей предупредили, что если русские войска оставят город, они не должны противиться неприятелю, но в сердцах своих сохранять присягу государю российскому. К Палену Барклай послал адъютанта с приказом держаться до последней крайности.

…Когда русский авангард отступил за Лучёсу, Наполеон остановил преследовавших его конных егерей. Завтра наконец-то состоится решающее сражение, которого он так долго ждал. Нужно подготовиться. Бертье писал приказы, которые тотчас разлетались с адъютантами: Эжен со своим корпусом прислонится к Двине, Ней расположится правее, вторую линию составят три дивизии Даву, третью – корпус Нансути. Груши скоро должен подойти из Орши, Гувион-Сен-Сир – из Ушачей… Передовые разъезды донесли, что русские как будто снимаются с лагеря. Что ж, генерал Барклай – умный и опытный полководец, запомнившийся Наполеону еще по Прейсиш-Эйлау. Он переставляет свои войска, это его право. Завтра! Завтра всё решится.

…Шагая вместе со всеми, Назар Василенко то и дело утирал рукавом крупные слезы, катившиеся из глаз сами собой. Он был в двух шагах от родного дома и никого не мог повидать! Живы ли матушка, братья, Пахомушка? Дедушка Никодим? Хлеб повсюду стоит неубранный, в деревнях пусто, люди прячутся по лесам. Горя-то, горя! Где-то они сейчас, его родимые? Избрали его в солдаты на защиту себе, а он что же? Уходит, спасаясь, а их покидает! Сердце рвется из груди, так и полетело бы назад вольной пташкой! Может, не поздно еще? Как объявят привал, так и?.. Нет, страшно!.. Поймают – сквозь строй… И французы близко… Сколько людей побило за эти три дня – страсть! А еще больше, говорят, пропали без вести…

…На душе у прапорщика Пестеля было муторно. Опять отступаем! В очередном письме, поздравляя с девятнадцатилетием, отец напоминал ему о том, что у Пестелей почти двести лет нет иного отечества, кроме России. Они с маменькой горды своим сыном-воином, хотя и тревожатся за него, ведь он подвергает себя опасности ради святого дела. «Всё, что мы знаем о нашем положении в общем (а это не так много, так как плохие новости тщательно скрываются), – писал отец, – это действительно беспокоит, но нисколько не приводит в отчаяние. У нашей страны есть силы, и чем больше враг отдаляется от границ, тем труднее будет его отступление. Одна хорошая битва – вот средство его окружить, и он сможет найти себе конец в нашей стране, как нашел его Карл XII». Однако эта битва снова откладывается; резервный 5-й корпус, в который включили Литовский полк, ни разу не был в сражении, даже в стычках; Павел с таким же успехом мог служить в обозе. А он-то мечтал о подвигах!

…Наполеон не поверил, что русские ушли. Забравшись в седло, он поехал к лагерю сам. Бивачные костры потушены, ничто не забыто, ни одной брошенной вещи – пусто. К императору подвели русского солдата, обнаруженного спавшим под кустом, он глупо хлопал круглыми глазами со светлыми ресницами. Позвали поляка, знавшего по-русски, чтобы допросить его. Император желал услышать, куда ушла русская армия: к Петербургу или к Москве? Солдат не знал. По обеим дорогам выслали авангарды, Наполеон велел привести к себе городское начальство. Ждал, раздражаясь от нетерпения, пока ему не представили какого-то отставного бригадира, только вчера назначенного комендантом, и несколько перепуганных обывателей. Где русские предполагают дать сражение? Как будто в Белыновичах, по Петербургской дороге… Снова вскочив на коня, император помчался туда – никого. Всё ясно, Барклай обманул его, а теперь уже поздно: до Смоленска его не перехватить. Император Александр сейчас в Смоленске, наверное, он хочет дать генеральное сражение там. Дьявол! Французские солдаты истощены и измотаны, все лазареты в занятых городах забиты больными, корпус Нея уменьшился на треть! Развернув коня, Наполеон поехал обратно в Витебск. Коленкур прав: нужно остановиться здесь, осмотреться, дать отдых армии.

Город казался вымершим; никто не встречал победоносные войска императора, никто не кричал «ура!» и не бросал цветов. Мюрат молча ехал рядом; три страусовых пера на его шапке обмякли от жары.

– Здесь я остановлюсь, – сказал ему Наполеон. – Первая Русская кампания закончена. Кампания тринадцатого года завершит дело.

* * *

У воротной арки меж круглыми двухъярусными башнями в готическом стиле проверяли билеты. Унтер-офицер подозрительно вглядывался в потное лицо Данкварта, таращившего честные глаза. Шнейдер боялся выдать себя слишком громким стуком сердца. Достаточно ли он похож на мастерового? Солдат поднял шлагбаум.

На длинной аллее через парк, больше напоминавший дубраву, их остановили еще два раза. На последнем сторожевом посту фельдфебель потребовал снять брезент, покрывавший телегу; взглянул на ровно уложенные штуки серого сукна и пропустил.

Шнейдер выдохнул с облегчением. Чувство опасности и близкой к раскрытию тайны горячило кровь, заставляя ее быстрее бежать по жилам. К ним подошел высокий красивый мужчина с военной выправкой, но в штатском, поздоровался с Данквартом и предложил ему следовать за собой. Шнейдер узнал его: он приходил тогда вместе с доктором Шмитом заказывать сукно для сорока рабочих, «украденных из Австрии», с доставкой в Воронцово. Доктор Шмит был полной противоположностью своему спутнику: малорослый, толстый, неуклюжий. Оба говорили по-немецки, но с разным акцентом. Зачем доктору сорок рабочих? Да еще вывезенных из Австрии? И что он делает в усадьбе Репнина? Шнейдер не стал бы ломать голову над этой загадкой, если бы не увидел пятнадцатого июля в зрительную трубу, как государь вместе с бароном фон Штейном проследовал к Калужской заставе, а вечером Данкварт, вернувшийся из Воронцова, рассказал, что чуть не столкнулся там с царем! Зачем императору было ездить туда в самый день собрания в Слободском дворце? Здесь какая-то тайна! Восемнадцатилетний поклонник Шиллера отпустил поводья своего воображения. Он должен проникнуть в усадьбу и всё узнать! Но как это сделать? Данкварт собирался на днях снова ехать в Воронцово; юный постоялец ходил за ним хвостом, умоляя взять его с собой, и добился своего.

Со стороны пруда, куда увели Данкварта, доносились звуки выстрелов: видно, там упражнялись в стрельбе. Шнейдер оказался предоставлен сам себе. Выждав немного и убедившись, что на него никто не смотрит, он юркнул в боковую дверь бело-красного кирпичного дома.

Он медленно шел, озираясь, через великолепные комнаты с лепными потолками и красивыми обоями. На роскошном паркете были небрежно разбросаны разные инструменты и материалы. Вся мебель вынесена, апартаменты больше напоминали мастерские. Что это? Шнейдер подбежал к окну и выглянул во двор. На веревках, прикрепленных к большим столбам, висела огромная… лодка, а рядом на земле лежали… крылья?

– Sie sind viel zu neugierig, junger Mann.[16]

Шнейдер вздрогнул и обернулся. Перед ним стоял хорошо одетый господин лет тридцати с небольшим, с рябоватым приветливым лицом. Он улыбался. Юноша пробормотал по-немецки, что он рабочий Данкварта.

– Рабочий? – усмехнулся незнакомец. – А кто каждый день гуляет по Ордынке с Грибоедовым и Паниным? Вы из Университета.

Шнейдер совершенно смутился и покраснел до корней волос. Он в самом деле часто прогуливался по Ордынке с двумя младшими студентами, которых он репетировал, но откуда об этом знает… кто этот человек?

– Я доктор Шеффер, – представился тот. – Ладно, немец немца не выдаст, но только поклянитесь, что ни полслова никому не скажете о том, что вы здесь видели и что вы вообще здесь были.

Шнейдер обещал и тотчас вновь обернулся к окну, притягиваемый такой близкой тайной. Доктор Шеффер встал рядом с ним.

– Перед вами гондола для будущего огромного воздушного шара, которым можно будет управлять по произволу посредством крыльев, по ветру и против ветра, – пояснил он. – Франц… доктор Шмит сделал вчера замечательное открытие: железные листы требуют вчетверо меньше серной кислоты для образования газа, чем железные опилки, и шар можно будет наполнить вдесятеро быстрее. Он выйдет таким большим, что сможет поднять на воздух полсотни солдат, которые станут сбрасывать через люк разрывные снаряды на вражескую армию. Но больше я вам ничего не скажу, и вы молчите.

* * *

Мост через Свольну ходил ходуном. Пехоту на него отправляли по трое, гусары переправлялись поодиночке, ведя коня в поводу, пушки разобрали и перенесли по частям на руках. Когда передовой отряд наконец оказался на противоположном берегу, было уже десять утра. Инженер-полковник Сиверс 3-й послал солдат разобрать хаты в ближайшей деревне, чтобы навести из бревен более надежную переправу для главных сил.

Большая дорога уходила в лес; генерал Кульнев отправил по ней два эскадрона к Якубову – разведать, нет ли там француза, остальной отряд остался ждать их возвращения. Граф Витгенштейн собирался занять Клястицы, лежавшие за Якубовым, чтобы не дать Удино зайти к Себежу и отрезать корпусу дорогу на Псков. Отступать можно было только на север: от Риги шел Макдональд, в Полоцке был Удино, в Витебске – сам Наполеон. Витгенштейн должен удержать их всех здесь хотя бы еще три дня, чтобы дать время Барклаю и Багратиону соединиться у Смоленска.

Расставив караулы, Кульнев издали наблюдал за работой саперов. Голова была тяжелая, как пивной котел; пожалуй, с самого начала этой войны он ни разу как следует не спал. Да и не ел досыта: его повозка где-то затерялась, генерал остался в одном мундире и питался, чем придется. Яков Петрович написал брату Ивану в Люцин, чтоб привез хоть сухарей и водочки. До Волынцов, где была тогда его квартира, оттуда полторы сотни верст – это если по тракту, а напрямки быстрее, только тропы надо знать. Люцин… Закрыв глаза, Кульнев представлял себе свой родной городок, зажатый меж озер, белый двухбашенный костел над шапками сосен, развалины замка на холме, шатер православной церкви, коновязь у корчмы… Из леса послышалась барабанная дробь, затем ружейный залп; мгновенно очнувшись, генерал приказал пехоте строиться в боевой порядок и скорым шагом идти на подмогу гусарам.

Две пушки пошли на рысях, за ними бежал взвод егерей. Лес неожиданно быстро кончился; за ним открылось поле с россыпью конных фигурок в голубых доломанах; на них надвигалась пехотная колонна. С передков долой! В несколько минут пушки были установлены, заряжены, нацелены; огонь! Грохот выстрелов, дружный хохот: французы заметались, ряды их расстроились – что, не любишь? Но почти тут же над головами егерей засвистели французские ядра, умерив их веселье.

Русская картечь выбила манерки из рук солдат генерала Леграна, расположившихся обедать; в один миг ружья из козел были разобраны, пехота строилась во фронт, генерал сам повел ее в атаку.

Егери стреляли по французам, построившись в две шеренги; задние передавали заряженные ружья передним. Патроны были на исходе; поручик, командовавший взводом, имел четкий приказ от полковника: пушек врагу не отдавать! Пойдешь под трибунал! Французы неумолимо надвигались; он приказал примкнуть штыки. Но в этот момент справа с визгом вылетел убийственный рой картечи, скосив первый ряд французской пехоты, – наши подошли!

К вечеру французы отступили к Клястицам; Витгенштейн приказал становиться на биваки и отдыхать. Выступаем завтра на рассвете.

…К единственному мосту через узкую, быструю Нищу с высокими берегами было не подобраться: французская артиллерия вела прицельный огонь. Захватив с собой полк Ямбургских драгун, Кульнев со своими гусарами спустился ниже по реке: там должен быть брод. Французы заметили этот маневр, тревожно запели трубы, несколько человек побежали на мост и подожгли его. Однако из серого дыма плотными рядами выходили Павловские гренадеры в знаменитых медно-красных шапках с репейками, которые им разрешили не менять на кивера в награду за доблесть при Фридланде. Ура! Гусары, драгуны и казаки гнались за французами, отступавшими по Полоцкому тракту, до самой Дриссы.

Ночью пошел дождь; на рассвете он повис над рекой густым туманом. Кони фыркали, мотая головами, с плеском прыгали в воду, оскальзываясь и сильно толкаясь задними ногами, рывками выбирались на высокий противоположный берег, поросший густой травой. Стоя почти по пояс в воде, артиллеристы передавали с рук на руки разобранные орудия. Кульнев наблюдал за переправой, теребя свой вислый ус.

Дрисса текла здесь прямо, как стрела. Вернее, как тетива натянутого лука, а «луком» был еловый лес, изгибавшийся дугой за топким лугом. По берегу подходила пехота, переправившаяся по мосту. Как только она построилась в колонны, Кульнев дал сигнал: затрещали барабаны, стрелки побежали к лесу, защелкали выстрелы.

Он вздрогнул от грохота пушек – вернее, от неожиданности. Это были не фальконеты, а тяжелая артиллерия. Колонны смешались и побежали, их теснили французы, выходившие из леса плотными рядами; драгунские кони увязали ногами в чавкающей грязи, порой сразу несколько всадников вылетали из седел, сбитые ядром или часто летевшими пулями; три из четырех легких орудий были разбиты, едва успев открыть огонь; отступающим казакам удалось увезти с собой четвертое. «En avant! Marche!»[17] Французские стрелки построились в несколько колонн, чтобы пропустить вперед кавалерию.

Так значит, перед Кульневым не авангард, а весь корпус Удино! Потеряв еще шесть пушек, русская пехота в беспорядке отступала к мосту, откуда к ней шло подкрепление; смешавшись, солдаты повернули вспять; задние отбивались от бешено налетевших на них французов, падали или прыгали в реку, барахтаясь в быстрых зеленых струях. Батарея, установленная на холме у дороги, не успела открыть огонь: французы тоже перешли реку вброд и наступали с фланга, пришлось срочно сниматься с места, бросив пять тяжелых орудий. Французы шли вперед по трупам.

Спрыгнув с коня, Кульнев подбежал к четырем пушкам конной роты, которые удалось спасти, и сам принялся наводить их на французские колонны. Огонь! Заряжай! Первый номер досылал картуз в ствол прибойником; направляющие взялись за станины. Кульнев, морщась, всматривался в даль сквозь серое пороховое облако; вылетевшее оттуда ядро отбросило его назад.

«Лишились Кульнева!» Пехота бежала без оглядки, кавалерия бросилась врассыпную. Поручик егерей растерянно озирался, не зная, что ему делать. Артиллеристы погрузили орудия на передки, готовясь погонять лошадей; Кульнева положили на лафет. Обе его ноги были оторваны по колено; смертная бледность проступила под густым загаром, длинный нос с красными прожилками казался восковым. Веки дрогнули и приподнялись, глаза глядели мутно.

– Оставьте… меня здесь, – с трудом вытолкнул он из себя.

Дрожащая рука поднялась к вороту и вцепилась в ленты с крестами; резко дернув, генерал сорвал их. Над ним склонился адъютант со сморщившимся лицом, готовый заплакать. Кульнев часто дышал; ладонь разжалась, кресты выпали на грудь.

– Возьми их, Новосельцев… чтоб французы не знали… что Кульнев убит…

…Кульнев убит! Граф Витгенштейн выругался по матери. Ах, Яков Петрович, Яков Петрович! Потеря невосполнимая!

Пехота, егери, артиллерия и кавалерия строились в две линии на волнистых возвышенностях между Нищей и брошенным селом, лица солдат были скорбны. Прошло больше часа, впереди показались отступавшие фланкёры, Ямбургские драгуны и Гродненские гусары, наводившие французов на позицию. Витгенштейн проехал перед первой линией и обратил к ней свое несуразное плоское лицо с длинным носом и шишкой подбородка.

– Вы решили победу при Клястицах! – крикнул он. – Поддержите славу свою!

Ему ответили громким «ура!».

Шел четвертый час пополудни, когда впереди показались широко шагавшие французы. Стрелки тотчас вступили в бой, у околицы завязалась рукопашная; отброшенные от батареи на русском левом фланге, французские колонны направились прямо в центр, между рекой и дорогой, и через несколько минут были превращены в кровавое месиво безжалостным летучим железом. Грохот канонады сменился барабанным боем, под который в атаку пошла пехота. На французов напирали в лоб и с флангов, бой кипел у реки, у села и в лесу. Шальная пуля впилась Витгенштейну в щеку; лекарь тотчас перевязал генерала, не желавшего покидать поле боя.

Горела деревня, возле которой убили Кульнева; французы разобрали мост через Дриссу, но Витгенштейн переправился вброд и гнал врага еще двадцать верст.

На другой день Кульнева похоронили в Соколищах. В девять часов утра все войска, кроме авангарда, прошли парадом, в последний раз отдавая честь любимому генералу, храбрецу и другу. Слезы градом лились из глаз, пока покойника отпевали в каплице. Французский генерал, взятый Кульневым в плен у Друи неделю тому назад, плакал вместе со всеми. После этого отслужили молебен о поражении французских войск и об увенчании русского оружия. Донесение государю о победе повез в Петербург флигель-адъютант Серж Волконский.

* * *

Получив вызов на Тверскую, Сергей Николаевич Глинка велел подать ему фрак. Машенька залилась слезами: доктор на днях подтвердил ей, что она непраздна, младенчика ждать в феврале, на кого ж ты нас покидаешь, горемычных! Муж обнял ее, поцеловал в лоб, перекрестил – и вышел в двери без оглядки.

В кабинет главнокомандующего его проводил не лакей, а адъютант. Следуя за ним, Глинка повторял про себя заранее приготовленную фразу про долг гражданский и христианский, про служение Отечеству и Всевышнего судию, однако она не пригодилась: как только раскрылись двери, граф Ростопчин пошел к нему навстречу, обнажив в улыбке лошадиные зубы.

– Забудем прошлое! – сказал он с чувством. – Теперь дело идет о судьбе Отечества.

Вернувшись к столу, граф взял с него бумагу и красный финифтевый крест с черно-золотой каймой и великокняжеской короной в центре.

– Государь жалует вас кавалером ордена Святого Владимира четвертого класса за любовь вашу к Отечеству, доказанную сочинениями и деяниями вашими, – объявил Федор Васильевич. – Вот рескрипт за собственноручною подписью государя-императора и орден.

Глинка протянул слегка дрожавшую руку за рескриптом; адъютант Ростопчина прикрепил орден к петлице. Граф расцеловал кавалера в обе щеки и торжественно произнес:

– Священным именем государя-императора развязываю вам язык на всё полезное для отечества, а руки – на триста тысяч экстраординарной суммы. Государь возлагает на вас особенные поручения, по которым вы будете совещаться со мною.

* * *

– Собрался народец-то, матушка Авдотья Николаевна. – Княгиня Мещерская оторвалась от книги Димитрия Ростовского и удивленно взглянула на управляющего. Тот кашлянул в кулак. – Кого в ратники определить изволите?

Со двора в самом деле долетал негромкий говор приглушенных голосов. У Авдотьи Николаевны похолодели ладони.

– Что ты, Тихон, как я могу людей на смейть посылать своею волей? – выговорила она с мукой в голосе. – Бог с тобою. Пусть потолкуют пхомеж собой, и кто желает идти воевать, послужить Отечеству, защитить п’явославную веру, те пускай тянут ж’ебий: Господь гхассудит. Ступай.

Управляющий ушел, а княгиня встала и выглянула в окно.

В последние дни даже молитва порой не помогала, не отгоняла тревожных мыслей. Настенька постоянно была грустна и часто утром сходила к завтраку с опухшими от слез глазами: Анна Петровна Кутайсова получила известие, что сын ее Александр был ранен в ногу во время боя с неприятелем, но остался при армии. Матерь Божия, сохрани его под покровом твоим! А затем в Аносино доставили решение уездного собрания дворянства о сборе ополчения, по которому княгиня Мещерская должна была представить в ратники тридцать два человека. Господи, Господи! Разве без того мало горя на земле? Роптать – великий грех, но по силам ли ноша?..

От толпы крестьян во дворе отделилась особая кучка; Тихон протягивал каждому свою шапку, мужики по очереди запускали туда руки… Авдотья Николаевна быстро прошла в другую комнату, перекрестилась на образа, сняла старинную икону Николая Чудотворца и вышла с нею на парадное крыльцо.

…В первый раз Тихон вернулся из Москвы с пустыми руками: плуты купцы так задрали цены, что просто глаза на лоб! До приезда государя сабли продавали самое большее по шесть рублей, ружья – по двенадцать, много пятнадцать, а ныне за ту же самую саблю просят тридцать рублей, а то и сорок, а за ружье и все восемьдесят, да не за какое-нибудь там английское, а наше, тульского мастерства! Знают, шельмецы, что с голыми-то руками на француза не попрешь, ратников надо представлять с оружием, вот и пользуются! Княгиня выслушала его возмущенную речь и отправила обратно: что толку других осуждать, Бог им судья, не о деньгах сейчас надобно тужить.

Денег, правда, осталось в обрез, тем более что нужно платить и в казну – новый налог на дом в столице, чайный сбор, да гербовый и паспортный сборы тоже повысили, а княгиня уже твердо вознамерилась ехать в Тамбовскую губернию. Только Настенька отказывалась уезжать: вдруг Александр Иванович приедет сюда лечиться от ран, а ее не застанет? Нет, этого никак нельзя, она и одна останется, если маменька не желает! Всегда была кроткая да послушная, а тут заупрямилась – и ни в какую. Выражение лица у нее в такие минуты делалось в точности, как на портрете, писанном в Полоцке пять лет назад. Они гостили тогда у Повалишиных, Авдотья Федоровна показала им свой портрет с детьми и предложила вызвать для Мещерских художника Спажинского – то ли поляка, то ли литвина. Он и вправду оказался мастером, видно, что учился в Петербурге: так ловко сходство схвачено, и выражение… Авдотья Николаевна и Лизанька Ельчанинова (Елизавета Алексеевна, подруга ее верная с семнадцати лет) смотрят в одну сторону, а Настенька между ними – в другую, держит в руке свой раскрытый дневник, а взгляд устремлен куда-то вдаль, на то, что видно ей одной… Полоцк, по слухам, уже в руках у французов. Как-то там Повалишины? Успели ли уехать?

* * *

В Твери Шишков государя уже не застал: его величество пробыл всего полтора дня, повидал сестру Екатерину Павловну, которой месяца через два родить, зятя Георга Ольденбургского и двухлетнего племянника, осмотрел участок государевой дороги от Городни до Медного, оставшись им доволен, подписал рескрипт графу Ростопчину о правилах народного ополчения и уехал, поручив принцу образовать военные силы в Тверской и Ярославской губерниях. Екатерина Павловна пожелала создать свой егерский батальон из семисот с лишним ратников, пообещав платить за них все подати и оброки до конца жизни; на киверах у них будет ее герб с короной, а командовать назначен полковник князь Оболенский. У нее с принцем хлопот невпроворот: в Тверь сотнями свозят раненых, для них надобно устраивать госпитали, готовить еду, щипать корпию…

Коляска покачивалась, навевая дрему; возница пел какую-то протяжную, тоскливую песню; по обе стороны дороги тянулись унылые равнины с изредка разбросанными по ним чахлыми деревцами и убогими избенками, выцветшее небо было чисто – глазу не за что зацепиться. Хотя… Шишков даже привстал, но тотчас снова плюхнулся на подушки. По небу плыли два облака, сближаясь друг с другом; одно было сильно похоже на рака, вытянувшего в стороны раскрытые клешни, другое – на дракона, какими их рисуют в книжках. Как только голова дракона сошлась с клешнями рака, она утратила свою форму, и вскоре всё облако растворилось без следа, но и второе расплылось бесформенным пятном. «Что бы это значило? – задумался Шишков. – Не зря же было явлено это видение. Что за дракон, что за рак? Рак! “Рак” и “Россия” на одну букву начинаются! Рак победит Дракона!» Приободрившись от этой мысли, он продолжил свой путь повеселевшим.

Настроение в Петербурге было совсем иным, чем в Москве: повсюду царствовало унылое молчание. Шишкову рассказали, что, прослышав о скором прибытии императора, народ две ночи кряду спал в Казанском соборе, но встречал государя тревожными взглядами, а не радостью и восторгом. Даже иллюминация не могла рассеять тоски. Друг другу передавали слухи о том, что сорок тысяч французов, перейдя Двину, движутся к Петербургу и со дня на день будут во Пскове. Надежных известий узнать неоткуда; в газетах печатали о поражении французов Платовым при Мире, Остерманом при Островне, Багратионом при Дашковке, но этому плохо верили. Французских дипломатов, вестфальского, вюртембергского, баварского посланников и неаполитанского поверенного в делах выслали на днях в Кронштадт, а оттуда в Гамбург; один из них еще в апреле сказал при свидетелях, что французские орлы будут в Петербурге прежде, чем там успеют назначить генералов и главнокомандующего.

Шишков отправился в Таврический дворец – и там все лица вытянуты, взгляды озабочены. Завидев дородную фигуру графа Голенищева-Кутузова, Александр Семенович подошел к нему поздравить с избранием начальником московского ополчения, чем сильно его удивил: Михайло Ларионович не знал об этом, и государь ему ничего не сказал. Петербургское дворянство поручило Кутузову собрать ополчение для выступления в поход на помощь Витгенштейну, граф затем и приехал во дворец, чтобы сообщить о том монарху.

– Так стало быть, дворянство обеих столиц нарекло ваше превосходительство своим защитником и Отечества! – с энтузиазмом воскликнул Шишков.

Толстое лицо Кутузова сморщилось, из здорового глаза выкатилась слеза.

– Вот лучшая для меня награда в этой жизни! – сказал он дрогнувшим голосом.

Шишков тоже прослезился.

На следующее утро город было не узнать: везде улыбки, счастливые лица; в собраниях, ресторанах, частных домах пили за здоровье графа Витгенштейна – спасителя Петербурга. О битве при Клястицах рассказывали слогом, достойным «Илиады»; государь наградил Витгенштейна орденом Св. Георгия второго класса; кто-то уже сложил песню, исполненную после представления в театре:

Хвала, хвала тебе, герой,Что град Петров спасён тобой!

В газетах теперь ежедневно печатали сообщения о победах русского оружия над французами: при Бешенковичах, при Островно, при Салтановке. В статьях приводились яркие подробности, например, о том, что генерал Раевский вел в атаку солдат Смоленского полка, держа за руки обоих своих сыновей-подростков.

«Имею щастие всеподданнейше поздравить Ваше Императорское Величество с совершенным разбитием и забранием в плен, сего июля 15 числа, всего отряда саксонских войск, занимавшего город Кобрин и с большим упорством девять часов оборонявшего оный, – узнавали читатели «Северной почты» из донесения государю генерала Тормасова. – Трофеи сей победы суть: четыре знамя, восемь пушек и большое число разного оружия; в плен взяты: командовавший отрядом генерал-майор Клингель, полковников 3, штаб-офицеров 6, офицеров 57, унтер-офицеров и рядовых 2234, убитых на месте более тысячи человек; потеря же с нашей стороны не весьма значительна…»

В церквах пели «Тебя Бога хвалим» под пушечный салют из Петропавловской крепости в пятьдесят один выстрел. Колонны Адмиралтейства подсветили плошками, среди берез в начале Невского проспекта развесили фонарики.

По Исаакиевской площади дрейфовал матросской походкой подгулявший чиновник в расстегнутом темно-зеленом мундире с протертыми суконными обшлагами. Лицо его было кармазинно-красным, фуражка заломлена набок.

– Позвольте узнать, по какому случаю город сегодня иллюминован?

Поняв, что обращаются к нему, детинушка остановился, обернулся и смерил взглядом прохожего, задавшего вопрос. Это был господин средних лет, одетый во фрак болотного цвета, клетчатый жилет и светлые тиковые брюки в узкую серую полоску; на голове у него была круглая шляпа с плоским донцем и загнутыми с боков полями, а в руке – тонкая тросточка. Иноземец! Ишь ты, интересуется! Мутные глаза с красными прожилками злобно уставились на булавку, воткнутую в завязанный бантом галстук, ноздри раздулись.

– Прошу прощения, – сказал господин, слегка шепелявя, и прикоснулся пальцами к краю шляпы.

– Ах ты, заморская тварь, изменник, шпион! – взревел коллежский регистратор. – Вот по какому случаю!

Шляпа покатилась в пыль, ошарашенный немец схватился за щеку, мигом распухшую от оплеухи. Подбежавший будочник сграбастал драчуна за шиворот, тот размахивал кулаками и пинался ногами, его утихомирили с помощью добровольных помощников из числа мастеровых и доставили в часть.

– Как ты смел драться? – закричал на него пристав, когда ему худо-бедно объяснили обстоятельства дела. – Можно ли бить человека за спрос?

– Виноват, – гордо отвечал ему забияка, – но я ударил бы и ваше благородие, если б вы меня спросили, какой нынче праздник!

Пристав смешался, не желая придавать обычной драке политический характер. Обиженному он сунул «синенькую» из собственного кармана, чтобы тот не подавал никуда жалобу, а буйного патриота отпустил с увещанием: «Ты, брат, не того… оно, конечно… а только всё же…»

* * *

«Я никогда так не гордился тем, что я русский, как в настоящее время. Вы не можете себе представить, мой милый друг, как много сейчас настоящих патриотов, которые готовы пожертвовать всем для блага своего Отечества. Невозможно, чтобы Провидение оставило нашу страну и не благословило мудрые предприятия нашего августейшего Государя, который подтверждает в этот момент, что сердце его отдано счастью своих подданных и славе Империи».

Закончив письмо к сыну традиционным наставлением уповать на Господа и назидательной немецкой пословицей, Иван Борисович Пестель передал листок жене, чтобы и она приписала несколько строк. Елизавета Ивановна пробежала глазами написанное мужем, проставила, где надо, значки над французскими словами и принялась писать своим мелким правильным почерком:

«Уже четыре недели как мы не имеем от вас известий, дорогой друг! Одному Богу известно, в состоянии ли вы еще писать. Когда говорят о каком-либо сражении, я бледнею, пока не узнаю судьбу гвардии, и если мне скажут, что она была под огнем, я испытываю смертельную тревогу…»

Август

«Маршалу Бертье.

Напишите князю Шварценбергу, чтобы он ускорил свое движение к Минску. Сообщите ему, что князь Понятовский в Могилёве, маршал Даву в Орше, главная квартира в Витебске, маршал Мюрат в Рудне, вице-король[18] в Сураже, маршал Ней в Лиозно, маршал Удино идет на Невель; соединение Багратиона с главной армией произойдет в Смоленске; ему можно было бы помешать, поскольку оно состоится не ранее чем через пять или шесть дней, но жара столь велика, а армия столь утомлена, что Император счел необходимым предоставить ей несколько дней отдыха».

Черт бы побрал Жерома! Ему уже двадцать семь лет, а он до сих пор ведет себя, как капризный ребенок! С самого начала кампании его приходилось понукать; он должен был преследовать Багратиона сразу, как только занял Гродну, повиснуть у него на хвосте, а Жером упустил его! Конечно, Наполеон прекрасно знал, что его младший братец, вестфальский король, не наделен талантом полководца, и потому приказал Даву в случае сражения взять командование на себя. В случае сражения! А Даву, раздраженный тем, что ему приходится нянчиться с избалованным принцем, объявил себя командующим еще до своего соединения с вестфальским корпусом, и Жером обиделся. Проклятье! Мальчишка уехал в Кассель, бросив свои войска, как будто они тут играют в солдатики, а не ведут настоящую войну! Конечно, Наполеон выбранил Даву и объявил брата заболевшим, но, дьявол их всех раздери, как же трудно следить за всем самому, особенно когда нельзя получить никаких точных известий, а офицер, посланный Даву из Орши, тратит целых восемнадцать часов, чтобы добраться до Витебска!

«Маршалу Бертье.

Присоедините всех вестфальцев к корпусу князя Понятовского.

Я не имею сведений о состоянии этого корпуса, но предполагаю, что кавалерия, пехота и артиллерия, соединившись с генералом Жюно, составят не меньше 30 000 человек.

Наполеон».

* * *

Читать донесения нужно с отдыхом, иначе можно тронуться умом. Штаб-офицер, приведший в Велиж из Невеля восемь батальонов рекрутов, узнал о близости к городу французов, расставил караулы, строго смотрел за их исправностью, всю ночь держал батальон под ружьем – а патроны при этом лежали в возах, на людях – ни одного! В итоге несколько неприятельских эскадронов, ворвавшись в Велиж, изрубили батальон, построенный на площади, и захватили мост через Двину; хорошо хоть, что остальные уцелели. Полковник Тишин (тот самый, что велел снять и закопать крепостные орудия в Динабурге) был послан из Поречья за артиллерийским парком на 166 лошадях, но еле спасся бегством от стремительно наступавшего неприятеля, а парк был весь истреблен. В Поречье же сожгли магазин с фуражом, чтобы не попал в руки неприятеля: согласно докладу генерал-провиантмейстера, там находилось несколько тысяч четвертей овса и больше полутора тысяч пудов сена. Магазин был учрежден две недели назад – как могли свезти в один пункт столь большое количество запасов, если почти все обывательские подводы взяты на нужды армии? Они считают Барклая за простака? Гражданский губернатор Смоленска исполнил требование по снабжению войск провиантом, но вместо Поречья отправлял обозы с хлебом в Витебск, где стоит неприятель!

Генерал Ермолов никогда не преминет добавить к донесениям что-нибудь от себя: в Поречье по брошенным жителями домам бродили мародеры; Алексей Петрович лично выгонял их даже из церкви, тогда как ближайшие их начальники совершенно за ними не смотрят, из-за чего и количество людей во фронте уменьшилось чрезвычайно. Нижние чины ропщут на бесконечное отступление и на главнокомандующего – почему он нерусский; Ермолов сам слышал такие разговоры, когда шел ночью рядом с солдатами, не узнанный ими в темноте. Победа – единственное средство переменить негодование и недоверие на неограниченную любовь!.. Барклаю давно известно, что начальник штаба предпочитает ему Багратиона. Вот и извольте воевать в таких условиях.

Иноземец! Багратион – грузин, но он «усыновлен» Суворовым, а Барклай так и останется «лифляндцем», хотя его отцу было пожаловано русское дворянство. Багратион – князь, у него есть связи при дворе, он в фаворе у вдовствующей императрицы и у великой княгини Екатерины Павловны, имеющей большое влияние на своего царственного брата, множество богатых друзей осыпают его своими щедротами, а сыну поручика Богдана Барклая-де-Толли, не имеющему высоких покровителей (цесаревич так и вовсе настроен к нему враждебно), приходится рассчитывать только на собственные способности и беречь каждую копейку. Несомненно, Петр Иванович умен, решителен, неустрашим в сражении и неутомим в трудах, но ведь и Михаил Богданович имеет двух «георгиев», трех «владимиров», кресты за Очаков и Прейсиш-Эйлау, без ложной скромности может назвать себя сведущим и образованным человеком, учившимся не только на собственных ошибках. У обоих есть завистники и недоброжелатели, но – с этим не поспоришь! – Багратион любим солдатами. Всё дело в темпераменте. Живой и пылкий Багратион им ближе холодно-сдержанного Барклая. Однако характера переменить нельзя! Не петь же военному министру песни с нижними чинами. Он делает для них всё, что может, заботясь о провианте, о раненых… и не посылая их на смерть без нужды.

Конечно, соединение армий есть великое благо, на которое возлагается множество упований, хотя… Барклай уже предвидел неизбежные ссоры и распри. Константин Павлович станет подзуживать князя Багратиона, чтобы тот со свойственной ему горячностью отказывался подчиняться главнокомандующему. Формально Барклай как военный министр старше Багратиона по должности, зато князь Петр старше в чине: государь произвел их обоих в генералы от инфантерии одним и тем же указом весной девятого года, но Багратион на два года дольше пробыл генерал-лейтенантом, в кампанию шестого года Барклай состоял в подчинении у него…

Смоленские магазины скудны, из губерний не могут доставлять большого количества припасов. Ах, если бы можно было отправить Вторую армию на Москву, для продовольствования ее из тверских магазинов, а самому… Нет, государь будет этим недоволен.

…Первая армия уже заняла Смоленск, Вторая была на подходе в двенадцати верстах. Сопровождаемый пышной свитой, Багратион приехал на Блонье и явился к главнокомандующему. Они пожали друг другу руки, были подчеркнуто учтивы и предупредительны. Пригласив великого князя (нежданно вернувшегося из Москвы) и корпусных командиров присоединиться к ним, Барклай-де-Толли ознакомил их с положением дел.

Земское ополчение, о создании которого распорядился государь, когда был здесь проездом, только начало составляться: это толпы плохо одетых и совсем не вооруженных мужиков, по летам своим не годных в работу; начальником над ними поставлен генерал-лейтенант Лебедев, стойко сопротивляющийся смерти на краю могилы. Главнокомандующий распорядился взять у кавалерии негодные ружья и отдать их ополчению. Это распоряжение тотчас вызвало горячие возражения со стороны Константина Павловича, генерал-инспектора кавалерии, но Барклай терпеливо возразил ему, что считает эти ружья бесполезною ношею. Багратион промолчал. Сообщив также о победах, одержанных графом Витгенштейном и генералом Тормасовым, военный министр попросил присутствовавших высказать свое суждение о дальнейших действиях армии.

Атаковать! Наполеон с гвардией и артиллерией в Витебске, Даву разделил свои силы, отправив мощную колонну из Орши в Ляды, в Велиже и Сураже тоже большие конные отряды – войска неприятеля рассеяны и беспечны из-за нашего бездействия, им потребуется не меньше трех дней на свое соединение, а в это время можно будет разбивать их по частям! Генерал Платов стоит сейчас против Рудни, занимаемой Мюратом; надо идти туда двумя колоннами.

Слушая рассуждения великого князя (впрочем, довольно основательные), Михаил Богданович старался ничем не выдать своих мыслей. Точны ли сведения о неприятеле? Не останется ли Смоленск без всякой защиты, если обе армии выступят в поход по северному берегу Днепра? Наполеон вполне способен зайти с юга. Багратион распорядился послать в Красный генерал-майора Неверовского в подкрепление генерал-майору Оленину, но Оленин командует новобранцами, и дивизия Неверовского наполовину состоит из рекрутов – не самый надежный заслон на подступах к Смоленску. Однако общий хор был – атаковать!

…В последнее время Алексею Петровичу Ермолову приходилось бороться с чувствами, каких он прежде за собой не замечал. Он солдат, с семнадцати лет в боях, где только не побывал – от Дербента до Аустерлица, знал и победы, и поражения, приучил себя не опьяняться первыми и не унывать от последних, но только сейчас, на Смоленщине, он вдруг осознал, чем обернется неудача: они отдают в руки неприятеля свою землю, покидают ему на поругание братьев и сестер своих, отцов и матерей, жен и невест. Здесь, на этой земле прошла его юность, сюда приезжал он к брату Саше Каховскому, к нему в Смоленичи прислал шесть маленьких пушечек из с боем захваченной Праги – для устройства фейерверков; а сколько воспоминаний связано с домом на Спасской! Николай Тучков подтвердит… «Каналий», собиравшихся на «галере» читать Вольтера и мечтать о свержении домашнего тирана, давно разметало по России, и всё же в Смоленске Ермолова многие знают, смотрят на него с надеждой, а он… Еще никогда не испытывал он такого стыда и вместе с тем такой злости к врагу! Когда шли в Варшаву против мятежников, Суворов приказал пленных щадить, с бабами и младенцами не воевать, но здесь, сейчас Ермолов был готов любого француза давить собственными руками. Pas de quartier![19]

…В одном переходе от Рудни Барклай остановил армии: всем день отдыхать. Багратион выходил из себя; Ермолов разрывался между двумя генералами, пытаясь их примирить, сглаживал колкости одного и преображал в похвалы грубости другого. «Что делает твой Даву?» – с насмешкой спрашивал его Багратион. Но корпус генерала Раевского за целый день сумел отойти от Смоленска всего на пятнадцать верст: согласно диспозиции он должен был следовать за гренадерской дивизией Карла Мекленбургского, а она не трогалась с места! Проспавшись поздно после пьяной вечеринки с приятелями, принц только заполдень отдал приказ о выступлении. Glück und Glas wie leicht bricht das[20]. А Суворов, кстати, говорил: «Скорость нужна, а поспешность вредна». Напомните об этом генералу Багратиону, Алексей Петрович.

* * *

Со всех сторон неслись пронзительные, дикие крики, напоминавшие клекот хищных птиц; усатые плосколицые всадники в коричневых рубахах, серых штанах и остроконечных шапках беспорядочно кружили на низкорослых мохноногих лошадях, натягивая луки. Гусары ошеломленно вертели головами, не понимая, что происходит, – они попали в другую эпоху? Быстрый короткий свист, еще и еще, словно кто-то хлещет воздух гибким прутиком; взмахнув руками, унтер-офицер опрокинулся навзничь; из его груди торчала стрела, пробившая орден Почетного легиона. Опомнившись, гусары начали стрелять из пистолетов, но вслед за башкирами на них налетели казаки с саблями наголо и пиками наперевес. Французы повернули коней и пустили их галопом; стрелы летели быстрее…

В шесть утра Платову донесли, что авангард генерала Денисова, преследовавший неприятеля, наткнулся у Рудни на целый вражеский корпус; поручик Жилин, командовавший башкирской конницей, опасно ранен пулей в ногу. Захватив три пехотных полка, бригаду генерала Иловайского и двенадцать пушек конной артиллерии, Платов поспешил на помощь.

Неприятель двигался узким лесным дефиле. Платов велел Кутейникову заходить справа, Иловайскому – слева, а сам ударил в лоб. Через два часа упорного боя к Платову подоспел граф Пален с тремя полками и поддержал Иловайского, который рубился с полком пруссаков; еще через два часа подкрепление пришло к французам: конная батарея заглушила русскую артиллерию. Однако Кутейников опрокинул вюртембержцев и погнал их назад; к четырем часам пополудни неприятель отступил за речку, бой прекратился.

…С крутого склона проложили три спуска к Днепру: для пехоты – на свайный мост, для артиллерии и для конницы – к бродам. Все хотели переправиться первыми, каждый норовил пролезть вперед, у спусков возникла давка, а сзади еще напирали обозы. Пушечные выстрелы с противоположного берега удвоили суматоху: там уже дерутся! Скорей! Построившись в колонну, пехота Нея уходила походным шагом к Красному по следам конницы Мюрата.

В полдень русские драгуны были опрокинуты, часть батареи захвачена, гусары преследовали казаков, рассыпавшихся по ржаному полю, и рубили их; враги валились как снопы среди снопов. Русские егеря засели в амбарах и сараях, стреляя из укрытий и прикрывая отход своей пехоты, но через пару часов покончили и с ними. Красный взят!

…Генерал Оленин был ранен саблей в голову, на белой повязке проступило красное пятно. Неверовский предложил ему своего коня и конвой до Смоленска, но он отказался. Тогда Дмитрий Петрович разрешил ему примкнуть с остатками отряда к егерскому полку, который он с последними двумя пушками отправил по дороге к речке Дубраве, чтобы встать за ней.

Оставшиеся два полка строились в каре. Неверовский сел верхом и проехал перед ними, остановившись в центре. Сотни растерянных глаз смотрели на него с надеждой, ждали от него сло́ва, которое успокоит и укрепит. Дмитрий Петрович набрал в грудь побольше воздуху и заговорил как можно громче:

– Ребята! Помните, чему вас учили в Москве, поступайте так, и никакая кавалерия не победит вас!

Он сделал паузу, пока офицеры повторяли по цепочке его слова своим взводам.

– Не торопитесь в пальбе, стреляйте метко во фронт неприятеля! Третья шеренга – передавай ружья как следует, и никто не смей начинать без моей команды «Тревога!»

Смотревшие на него глаза заискрились; да – он нашел именно те слова, что нужно.

Дрожь матушки-земли под чужими копытами передавалась крепко расставленным ногам. «Заряжай!» У всадников в синих мундирах с красными поясами и белой амуницией какие-то диковинные каски с черными султанами и конскими хвостами. «Товсь!» А те, должно быть, поляки: шапки у них польские. «Цельсь!» Пики свои выставили вперед, острие будто прямо в лицо тебе смотрит. Взять чуть правее и ниже… «Пли!»

Всадники вылетали из седел; упавшие лошади со ржанием бились на земле; французский офицер повис на штыках; уцелевшие поворотили коней.

– Хорошо, ребята, молодцы!

– Рады стараться!

Атака следовала за атакой. Иногда уланам удавалось прорваться к углам каре, в воздухе мелькали сабли, солдаты валились наземь с залитыми кровью лицами, но задние выходили вперед, ряды смыкались. Медленно пятясь и огрызаясь огнем, каре вступили на дорогу через березняк. Коннице было не пробраться сквозь бурелом и канавы, чтобы зайти с флангов, атаковать можно было только в лоб, устилая дорогу мертвыми телами. «Сдавайтесь!» – кричали всадники с безопасного расстояния. «Умрем, а не сдадимся!» – отвечали им.

Так прошли двенадцать верст, и лес закончился. Теперь кавалерия налетала со всех сторон; каре утратили свою стройность, сбившись в кучу, и больше напоминали ежей, плевавшихся огнем, но продолжали и продолжали движение, не останавливаясь, не рассыпаясь. До Дубравы оставалось еще верст пять. Скрепя сердце Неверовский решил пожертвовать малым для общего спасения. Оставленный им заслон перебили целиком, но отряд был уже в одной версте от речушки. С того берега жахнули пушки; над головами у пехоты пролетели ядра и взорвались перед копытами коней. «Ура!» закричали так, как будто за рекой стояла вся русская армия, а не один-единственный полк полукалек, измученный быстрым переходом. Французы повернули назад.

Около двух часов пополудни, в шести верстах от Смоленска, Неверовский встретился с генералом Раевским, который вел с собой пятнадцать тысяч человек, собрав по госпиталям легкораненых и выздоравливавших. Посовещавшись, они решили отойти в предместья и занять оборону в полуразрушенных земляных бастионах перед старой крепостной стеной, построенной еще при Борисе Годунове. Барклай и Багратион в сорока верстах отсюда, раньше следующего вечера им не подойти.

…«Герцогу де Бассано, министру внешних сношений, в Вильну.

Господин герцог, я нахожусь в Красном, направляясь в Смоленск. Возможно, завтра или послезавтра состоится генеральное сражение. Вчера в дело вступил авангард: русская 27-я дивизия уничтожена; захвачены восемь орудий, в том числе шесть 12-фунтовых и две мортиры; от 1200 до 1500 человек взяты в плен. Слова пленных расходятся. Одни утверждают, что неприятельская армия вся целиком в Смоленске, другие – что там только часть. Передайте эти известия в Париж, Кёнигсберг и Варшаву. Напишите губернатору Минска, чтобы он организовал почту до Орши, поскольку наше сообщение ныне проходит по этой дороге.

Наполеон».

* * *

С семи утра во всех костелах Минска полчаса звонили в колокола, возвещая о наступлении великого дня 15 августа – тезоименитства всемилостивейшего императора и короля Наполеона. После обедни и молебствия о здравии именинника и успехах его войск обыватели Минского уезда, собравшись на сеймик под председательством Игнатия Монюшко, избрали игуменского уездного маршалка Антония Ваньковича и судью Богушевича представителями Минского департамента в правительстве Великого княжества Литовского. Ванькович, молодой человек лет тридцати с небольшим, состоял в родстве со всеми литовскими магнатскими родами, а старик Богушевич еще во время первого раздела Польши сорок лет назад отказался смириться с насилием и подписал осуждавшую раздел прокламацию. Теперь он не прятал слез, счастливый тем, что дожил до воссоединения своей растерзанной родины. На городской же сеймик явились не все делегаты, поэтому его пришлось отложить.

В одиннадцать часов военные и гражданские чиновники собрались у генерал-губернатора Брониковского, чтобы принести поздравления Великому Воскресителю, после чего отправились все вместе в Кафедральный собор. Просторный костел был полон, мундиры преобладали над фраками, радостно-светлые платья дам походили на цветы средь заливного луга. Минский епископ Якуб Дедерко служил обедню в окружении членов консистории и монашеских орденов, и даже православные священники сочли нужным присутствовать на службе. Каноник Жилинский произнес горячую проповедь, побуждая всех быть благодарными великому монарху, который послужит предметом удивления настоящего и будущих веков. «Да здравствует избавитель нашей родины!» – повторяли за ним со слезами, прежде чем хором подхватить Te Deum laudamus. По выходе из костела Брониковскому преградили дорогу татары во главе с муллой и также принесли поздравления великому императору и его семье.

На обеде у генерал-губернатора провозглашали тосты за здравие его императорского и королевского величества, а также за будущие успехи литовского воинства. Десять дней назад Военный комитет издал постановление о наборе рекрутов в пехоту на шесть лет, предполагая собрать до конца месяца десять тысяч человек от семнадцати до тридцати четырех лет, ростом не ниже двух локтей и двенадцати вершков[21]. Выставлять их должны были помещики, снабдив каждого рекрута верхней одеждой из серого сукна, полотняными штанами, исподним, двумя парами сапог, фуражкой, провиантом на пятнадцать дней и выдав сверху двадцать восемь рублей наличными; все, кто вернутся живыми, получат в собственность земельный надел. Кроме того, каждый департамент должен был выставить по одному конному с каждых семидесяти пяти дымов. Если никак нельзя было найти подходящего коня (не старше восьми лет), вместо него нужно было внести пятьсот злотых, а если не было и всадника, то тысячу злотых. Командиров будущих полков назначил сам Наполеон, выбрав их из самых знатных семей, – Ходкевич, Тизенгауз, Тышкевич, Вавжецкий… Патент подпоручика стоил двести дукатов, капитана – около тысячи. Со своей стороны, Мустафа Мирза Ахматович, майор армии Варшавского герцогства, набирал полк литовских татар, обещая выдать каждому добровольцу зеленую сорочку с красной вышивкой, алый жилет с золотыми галунами, зеленые шаровары с алыми лампасами, кивер с желтым тюрбаном, украшенным полумесяцем и звездой Соломона, пику с зелено-красным флажком, саблю и два пистолета.

В четыре часа пополудни граф Липский, назначенный минским городским головой, торжественно переименовал площадь Высокий Рынок в площадь Наполеона. Собравшийся народ приветствовал восторженными криками открытие памятника с соответствующей надписью, а граф произнес речь, искупив своею искренностью огрехи стиля:

– Сей памятник с этой надписью мы ставим в благодарность для того, чтобы, если когда-нибудь прохожий спросит обывателя или дети своих родителей, кто такой был Наполеон, пусть поколения ответят поколениям, a уста устам: вот кто это такой. Дай Бог, чтобы наши правнуки сказали когда-нибудь: «Он был великий император французов и наш, он освободил поляков от рабства и навеки жив в нашем сердце».

На выровненной и вычищенной площади губернатор распорядился высадить деревья, чтобы в будущем устроить там место для прогулок. Пока же публика направилась в городской сад и заняла места в амфитеатре, откуда открывался вид на широкий плац. Пехота и кавалерия стреляли в цель напоказ, вольтижеры бегали взапуски; Брониковский выдал победителям денежные призы. Под конец в небо запустили воздушный шар, гондола которого была наполнена стихами, сочиненными местными жителями и прославлявшими Наполеона. А Ян Ходько написал целую комедию в стихах: «Освобождение Литвы, или переправа через Неман 23 июня», которую представили в восемь часов вечера в театре.

Автор, известный своей доблестью, разносторонними талантами и патриотизмом, был встречен громом аплодисментов; при появлении в ложе Брониковского все встали и громко воскликнули: «Да здравствует Наполеон, избавитель Польши». В главных ролях были заняты сам Ходько с женой и Игнатий Монюшко, остальные роли также исполняли любители – знатные дамы и офицеры, однако со своей задачей они справились превосходно, пьеса шла под почти непрерывные рукоплескания зрителей. Наибольший восторг вызвал зрелищный финал с живыми картинами. В глубине сцены явился подсвеченный транспарант, в центре которого сияло солнце с буквой N; к нему летела богиня Славы. В белоснежных облаках парили французский и польский орлы, державшие в клювах свиток с надписью «Polonia restaurata»[22]; из туч под ними блистали молнии, а в самом низу картины лежали убитые русские и азиаты с луками и стрелами. Гений Разума коснулся зажженным от солнца факелом гроба Родины, крышка отверзлась, Родина воскресла. Ее голубые одежды были покрыты польскими орлами и литовскими погонями, на голове у нее была королевская корона, в руках – скипетр. Несколько знатных дам пропели хором куплеты о благодарности поляков великому Наполеону, возвращавшему им родные стены, а госпожа Юдицкая, урожденная княжна Радзивилл, произнесла монолог воскресшей Родины:

– Услышьте голос матери, поляки!Придите, старики – вы помните меня!По чьей вине лежала я во мраке?Признайтесь детям, голову склоня!Не сила чуждая – раздоры погубилиОбычай праведных и доблестных мужей!Предатели страну свою зорили,Радея о себе, но не о ней!Пусть их злодейство станет вам уроком,И вас в объятья снова я приму.Очистившись в мучении жестоком,Мечом из света разгоните тьму!

Билеты в партер и на балкон стоили по рублю серебром; весь сбор от представления предназначался для минских военных госпиталей. Получив распоряжение открыть еще два госпиталя на две тысячи коек каждый, в Минске и Борисове, Брониковский завел особую книгу для пожертвований, первую запись в которой сделала княгиня Радзивилл, передавшая безвозмездно тридцать бочек ржаной муки, две бочки крупы, десять волов и двадцать баранов. Но этого было очень мало. За четыре дня до праздника в «Ежедневной минской газете» напечатали письмо редактору от какого-то приезжего поляка, который из любопытства осмотрел госпитали для раненых французских солдат и вышел оттуда с чувством гнева и возмущения. Постели были жестки, убоги и грязны, самый вид их вызывал отвращение, лекарств, бинтов и корпии не хватало. Стыд и позор! Так-то мы выражаем благодарность нашему избавителю?.. Деньги от продажи билетов и программок собирались потратить на одеяла, простыни и матрасы.

С наступлением темноты вспыхнула великолепная иллюминация. На фасаде дома генерал-губернатора появились огромные триумфальные ворота, украшенные транспарантом с изображением Марса в колеснице, гнавшего перед собой Страх. Отдельная картина на балконе изображала белого польского орла с подписью из оды Горация: Nec viget quidquam simile aut secundum – «Кому нет ни подобия, ни сходства». На колоннаде дома интенданта поместили картину с Кастором и Поллуксом, сидевшими верхом; на щите одного был французский орел, на щите другого – польский, а сверху можно было прочесть французское двустишие:

Au milieu des combats, dans une paix profonde,Ils seront en tout temps les modèles du monde.[23]

На доме администрации Минского департамента Наполеон представал в образе Юпитера, спускавшегося среди молний на золотом орле, тогда как опутанные оковами Коварство и Злость с погасшими факелами в руках падали в разверзшуюся под их ногами пропасть. Геркулес высекал в скале строку из «Энеиды»: Parcere subjectis et debellare superbos – «Ниспроверженных щадить и усмирять горделивых»; у его ног лежал растерзанный труп московского орла, а гений Польского королевства уносился к небесам, взывая к богам о милосердии. На одной из стен Ратуши сиял Храм Славы, гений Бессмертия украшал его портретом императора, польская надпись под которым гласила: «Этот образ останется здесь на память на вечные времена». Крылатая Слава выдувала имя Наполеона из своей золотой трубы, а на ступенях храма возлежал гений Войны: «Для возрожденной Родины его покровительство так же необходимо, как река для нивы». На другой стене поляки разных сословий окружили древнюю пирамиду с вензелем Наполеона в кольце из звезд, принося венки своему избавителю. На третьей стене горели польский Орел и литовская Погоня, окруженные воинскими знаменами. Комендант, полковник жандармерии, епископ Дедерко, аптекарь Домбровский – все первые лица в городе словно соревновались друг с другом в украшении своих домов. Капеллан Жилинский вывесил в окнах своей квартиры целых три транспаранта, прославляя Наполеона на латыни и по-польски; транспарант на синагоге с изображением пылающего жертвенника и вензеля императора был снабжен текстом из Торы. На улицах шло веселье с песнями и танцами, а завершился праздник маскарадом (тоже в пользу военных госпиталей), собравшим шесть тысяч человек. В графе «приход» своей книги пожертвований Брониковский смог проставить солидную сумму: десять тысяч и один злотый и один полгрош.

На следующий день в театре давали полюбившуюся полякам старую комедию Немцевича «Возвращение депутата». После поднятия занавеса со сцены объявили о победах неаполитанского короля, захватившего Красный, и князя Шварценберга, выбившего русских из Кобрина, вызвав бурю восторга и многократные крики: «Vive le grand Napoléon!»

* * *

Саше Бенкендорфу с трудом давалось письмо на русском языке, но не писать же донесения по-французски, когда твой отряд действует в тылу неприятеля! Кое-как разобрав его каракули, Серж Волконский, назначенный дежурным штаб-офицером при отряде барона Винцингероде, отправился доложить, что в Поречье с помощью усердных и храбрых жителей были захвачены полторы сотни пленных, а отряд Бенкендорфа ушел на Белый – по сведениям от мужиков, покинутый своим населением. Помещики и исправники просят узнать, можно ли им вооружить крестьян, чтобы систематично действовать против общего врага, – не выйдет ли из этого какого-нибудь замешательства?

Отряд Фердинанда Федоровича Винцингероде, которого казаки быстро перекрестили в «Винцо в огороде», насчитывал всего две тысячи человек: четыре казачьих полка, Казанский драгунский и два конных орудия. В ожидании наступления соединенных армий барон получил от главнокомандующего приказ тревожить неприятеля постоянными набегами. Разбив отряд на несколько партий, Винцингероде посылал их во все стороны, и это, судя по донесению Бенкендорфа, приносило свои плоды. Пока Сашина партия промышляла к северу от Смоленска, барон с главными силами находился западнее. Близ Бабиновичей к нему явились несколько евреев, захватившие курьера с почтой из Парижа к Наполеону. Ага, значит, Бонапарт уже не в Витебске! Должно быть, там оставлен только малый гарнизон, магазины и госпитали. Вот бы завладеть Витебском, когда Барклай и Багратион ударят на француза из-под Смоленска! Пленного курьера вместе с депешами отправили под конвоем в Петербург, а евреи остались при отряде, тем более что старший из них назвался лекарем – пригодится. Возвращаться домой для них было смерти подобно: в их местечке стояли французы.

* * *

Все люди для Луизы делились только на две категории: добрые и недобрые. Немцы, русские, лютеране, православные – какая разница? Не это определяет характер. Родная мать бранила и даже поколачивала свою старшую дочь, мстя почему-то именно ей за свою неудавшуюся жизнь и бедность, во всём Штутгарте Луиза Гааг, дочь делопроизводителя в казенной палате, не нашла бы сочувствия, а Иоганн… нет, не так: Иван Алек-зее-витш приласкал ее. Да, конечно, эти ласки были небезответны и еще усугубили ее положение, потому-то ей и пришлось бежать из Штутгарта, обрезав волосы и переодевшись лакеем, благо живот еще сильно не выпирал. Но он ведь не бросил ее, как поступил бы какой-нибудь немецкий дворянчик, натешившись бедной девушкой! Он привез ее в Москву, поселил вместе с собой, а когда этой весною родился их сын, нашел ему кормилицу, няню, дал красивое имя Александр и такую чудную фамилию – Herzen, «дитя сердца». Да, Иван не может на ней жениться, их столько всего разделяет: ему сорок пять, ей шестнадцать, он – столбовой дворянин (Яковлевы состоят в родстве с Романовыми – императорской фамилией!), она безродная, он православный, она лютеранка, он широко образован, она лишь освоила грамоту, он даже не может брать ее с собой, когда выезжает в общество. Но разве это так уж важно? Он добрый.

Правда, Луиза уже достаточно взрослая, чтобы замечать относительный характер вещей. Добр к ней не значит добр ко всем. Слуги в доме Яковлева боятся его и цепенеют под его строгим взглядом, Луизе уже не раз приходилось заступаться перед ним за какую-нибудь горничную, разбившую фарфоровую безделушку, или камердинера, небезупречно вычистившего сапоги. Люди (в России «люди» – не господа) любят Луизу, потому что она добра к ним, но не любят немцев вообще, грубо смеются над ними и французами. Как будто все немцы одинаковы! Неужели все таковы и не могут быть добры постоянно и безусловно? Луизе рассказывали, что князь Петр Вяземский, добрый барин (он, кажется, поэт), не любит кошек. Как можно не любить кошек? Они такие милые… Или вот император Наполеон. Он так любит свою жену (тоже Луизу) и не чает души в маленьком сыне, однако гонит людей на войну, где их убивают. Разве это добрый человек?

* * *

Сидя верхом, Мишель Ней разглядывал в подзорную трубу стены Смоленска. Каменные, старинные, всё еще мощные, полтора десятка башен… Но как знать? В Эльхингене ему удалось одним-единственным выстрелом пробить стену старого кладбища; солдаты захватили город, устремившись в атаку через «дыру Нея». Сунув руку в карман, маршал достал оттуда понюшку табаку. Князь Понятовский предложил вчера, когда будут пить за здоровье Наполеона, дать по Смоленску три залпа изо всех батарей, а потом броситься разом со всех сторон и сорвать этот «прекраснейший букет» в подарок имениннику. Наполеон узнал и запретил им это делать: он намерен дать здесь генеральное сражение, которое русские будут вынуждены принять. Но почему бы не захватить и город? Император будет здесь через час, он получит свой подарок вовремя.

…Лошадь свели со двора, христопродавцы! Отец Никифор Мурзакевич, священник Одигитриевской церкви, застыл, пораженный в самое сердце людским коварством. Смоляне спешно покидали город; он тоже, по слабости душевной, купил себе лошадь, чтобы вывезти старуху-мать и семерых детей, и на тебе – ночью увели! Весной жену похоронил, теперь война приключилась – сколько испытаний посылает ему Господь…

Люди бежали по улице к Соборной горе: французы идут! Тремя колоннами! Оставив детей дома, отец Никифор поспешил через Блонье к Королевской крепости, откуда уже доносилась стрельба.

Этот бастион был построен еще при Сигизмунде III, когда Смоленск находился в руках поляков. Теперь польские уланы лезли в ров от оврага у Свирской церкви; от Солдатской слободы и соляного амбара к крепости приступали французы; русские солдаты палили в них из ружей, и те тоже стреляли. Шум, дым, крик… Обыватели стояли в сторонке, томясь от тревоги. Как только кто-нибудь падал у стены, к раненому бросались люди; женщины с плачем снимали с себя передники и платки – раны перевязать, потом горемычного подхватывали и уносили в безопасное место; отец Никифор с крестом подходил спросить, не нужно ли утешение.

«Vive l’empereur!» – послышалось от Киевской дороги. С башни Молоховских ворот Багратиону было видно, как французская колонна, поворачивая вправо, дефилировала мимо Наполеона, сутуловато сидевшего на белом коне. Это подошел корпус маршала Даву. Вот Бонапарт пустил коня вскачь вдоль рядов своих солдат, однако быстро повернул обратно, когда стрелки, засевшие в Чертовом рву за Авраамьевской башней, открыли огонь. Так его, ребята! Молодцы!

Овладев предместьями, французы бросились в крепостной ров; стрелки и ратники швыряли в них камнями, а тех, кому удавалось выбраться, хватали солдаты, скрытые по стенным муркам, и отводили к генералу Коновницыну.

Русская пехота, отстреливаясь из-за укрытий, шаг за шагом отступала из Офицерской слободы ко рву с деревянным мостом, перекинутым к Молоховским воротам, и пушками на земляном бастионе. Неверовский приказал сжечь форштадт, захваченный французами; несколько охотников взяли у артиллеристов пальники, со всех ног побежали к домам, где засел неприятель… Из пылавших домов выскакивали люди; французов брали в плен, поляков убивали. Повсюду кипела рукопашная; к неприятелю беглым маршем подошло подкрепление, намереваясь штурмовать ворота. «Ребята, в штыки! Ура!» Французы повернули обратно – за сгоревший форштадт, за овраги; вместо них оттуда полетели ядра; Неверовский приказал своим подниматься на стены.

Генерал Раевский объезжал позиции, подбадривая новобранцев: «Ай да новички! Каково с французом ознакомились!» Ему отвечали широкими улыбками и криками: «Рады стараться!»

Свист, грохот, звон битого стекла, треск горящего дерева!.. Прижимая к груди детей, женщины с криком и плачем бежали к Успенскому собору искать спасения у Заступницы; скоро в храм, как сельди в бочку, набились люди разного звания, захватившие собой все пожитки, какие могли унести. Печеного хлеба почти никто не имел; грызли яблоки, благо год на них выдался урожайный.

…Неужели Смоленск придется оставить? Произнеся про себя эту фразу, Барклай-де-Толли почувствовал озноб среди летней жары. Но как иначе? Позиция у Смоленска крайне невыгодна, Наполеон имеет превосходящие силы, он может обойти русскую армию с востока. Михаил Богданович продиктовал приказ Багратиону идти к Валутину на большой Московской дороге и стеречь французов там. Раевский – опытный генерал, до вечера он продержится, а там… там посмотрим.

…Раевский спал на террасе над Молоховскими воротами. Его разбудили; он сел, уставившись оловянными глазами на незнакомого офицера, который повторил ему еще раз, что он квартирмейстер корпуса Дохтурова.

– Слава Богу, нас сменяют!

Генерал Паскевич обошел с квартирмейстером каменный город и земляные бастионы, давая необходимые пояснения; солдатам приказали с величайшей осторожностью, в полной тишине сниматься со стен и идти к Днепру. В два часа ночи корпус Раевского вступил на мост, по которому только что прошли солдаты Дохтурова и кавалерия Уварова. Мост был устлан соломой и просмоленной паклей; как только он опустел, его подожгли.

…Стрельба возобновилась с трех часов ночи. Отслужив литургию, отец Никифор вновь пошел к Королевской крепости утешать и исповедовать раненых. Пули, ядра и бомбы летели теперь отовсюду – и с юга, и с востока. Дома младшие дети, забившись под стол, подвывали от страха. Забрав всех домочадцев, отец Никифор отправился в церковь, полную прихожан, встал перед образом Спасителя и принялся править молебное пение в нашествие неприятелей.

– Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы православным христианам на сопротивные даруя и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство, – выводили певчие прерывавшимися голосами. Повторяли с надеждою снова и снова: – Многомилостиве Господи, сокруши врагов под ноги наша!

…Барклай-де-Толли стоял на террасе Молоховских ворот, откуда открывался большой обзор. Шальные пули свистели порой совсем рядом, но он продолжал невозмутимо обозревать окрестности. Справа, за форштадтом, то и дело раздавались крики «ура!», после чего огонь усиливался. Барклай послал туда адъютанта с приказом не подаваться вперед.

Генерал-майор Цыбульский в полной форме сидел на коне в цепи своих стрелков. Адъютант подскакал к нему и передал приказ главнокомандующего.

– Я не могу их удержать! – махнул рукой Иван Денисович. – Французы занимают кладбище прямо против нас; стоит им несколько раз пальнуть, как люди без всякой команды бросаются в штыки…

Не успел он договорить, как по цепи раздалось «ура!», стрелки бросились вперед. Генерал закричал на них, выхватил шпагу и стал гнать назад; солдаты рядом с ним остановились, но в нескольких шагах оттуда снова послышалось «ура!» – егери из сибиряков, впервые сошедшиеся с французами, очертя голову бежали в бой.

…Получив донесение об отходе Багратиона, Наполеон вскочил на коня и сам поехал к Шеину острогу. Клубящаяся пыль на противоположном берегу реки подтверждала, что донесение верное. Что ж, Барклай сам поймал себя в ловушку: сейчас мы переправимся через Днепр и вобьем клин между двумя русскими армиями! Император отправил поляков искать броды. Когда несколько лошадей утонуло, он вернул их и приказал начать обстрел города из тяжелых орудий…

– Господи Боже сил, Боже спасения нашего, Боже, творяй чудеса един, призри в милости и щедротах на смиренных рабов Твоих, и человеколюбно услыши нас: се бо врази наша собрашася на нас, – читал молитву отец Никифор.

Со звоном разбилось окно, влетевшая бомба с грохотом взорвалась; осколки выщербили стены; певчие повалились друг на друга, сбитые с ног ударной волной, отец Никифор влетел в алтарь спиной вперед… Всё, с него хватит! Лошадь украли – пешком уйдет! Священник направился к выходу; прихожане падали пред ним на колени, целовали ему руки, прося не покидать их… Как быть? Отец Никифор решил помолиться в соборе, авось Господь надоумит.

Оставив престарелую мать и детей на Соборной горе, он поспешил обратно в свой храм. Собрал церковную утварь, снял оклады с икон, взобрался под самую крышу и спрятал там, хорошенько прикрыв рогожей и распушив поверху солому. Спустился, вышел на улицу, зашагал, задыхаясь, к Успенскому собору, то и дело пригибаясь, когда в стену рядом стукалось ядро, и охая от свиста пуль.

…Все атаки французов разбивались о старую крепостную стену, точно волны об утес. Стену не удалось пробить, даже стреляя по ней из орудий почти в упор; двенадцатифунтовые ядра рикошетили в ров. На город наступали с трех сторон, атакующие колонны походили на слизней, оставлявших за собой кровавый след; одно-единственное ядро выбило целый ряд из батальона, развернувшегося флангом к русской батарее, – двадцать два человека зараз! Остальная армия, расставленная на высотах, рукоплескала своим товарищам, пытаясь их поддержать. Около двух часов дня Наполеон приказал Понятовскому атаковать Молоховские ворота и все восточные предместья до самого Днепра. Предместья были захвачены легко, но войти в Смоленск никак не удавалось: артиллерия Кутайсова поддерживала защитников города из-за реки, разбив польскую батарею.

Стрельба в цепи ослабла. Получив позволение отдохнуть, русские офицеры отправлялись в трактиры и кондитерские, ресторация Чапа была полна; с Молоховских ворот посылали за мороженым, которое разносили по улицам. Генерал Дохтуров отобедал тут же на террасе и прилег отдохнуть на кожаной подушке; артиллерийский штабс-капитан снял где-то дверь и приладил ее как навес, чтобы заслонить старика от солнца. Штабные офицеры весело болтали о пустяках.

– Кажется, французы зашевелились!

С краснинской дороги взвилась ракета, потом другая. Все бросились в ту сторону: на горизонте разостлалась грозовая туча из неприятельских войск. Ординарцы поскакали к войскам, чтоб готовились к общему бою.

– Однако, господа, надо разбудить Дмитрия Сергеевича…

Вместе с третьей ракетой взлетели сотни ядер и гранат; несколько ударились в террасу. Дохтуров проснулся, спросил себе лошадь и выехал с адъютантами за ворота.

Вражеская артиллерия вела навесной огонь, в промежутки между батареями шли колонны стрелков. Русские пушки палили по колоннам, даже не мечтая расстроить батареи; кавалеристы схватились друг с другом на левом фланге. Мертвецки пьяный командир русских драгун свалился с лошади, смешавшаяся конница бросилась толпой в длинные, темные, изогнутые Молоховские ворота, сшибая с ног вереницы раненых. Отбитые ядрами зубцы стен убивали их защитников, усиливая панику; увидев бегство драгун, пехота решила, что был приказ отступать, и начала подаваться к воротам. Но перед их створом встал Дохтуров, слезший с лошади и вынувший из ножен шпагу. Его мясистое лицо с толстым носом было красно, на переносице обозначились глубокие гневные складки. Пехота остановилась и обратилась на наступавшего неприятеля.

– Главнокомандующий просил передать: «Скажите Дмитрию Сергеевичу, что от его мужества зависит сохранение всей армии и более»!

С гудением роя шмелей пролетело ядро; адъютант пригнулся к шее коня.

– Сакермент! – воскликнул Дохтуров. – Что я один сделаю? Поезжай опять и проси сикурс![24]

Адъютант развернул коня и поскакал.

Город горел; стук рушившихся стен свивался с гудением пламени; повсюду лопались гранаты, ядра отскакивали от кирпичных стен и булыжной мостовой, точно мячики, ломая печные трубы; осколки стекол превращались в снаряды; на улицах лежали убитые люди и лошади; раненые ковыляли из последних сил, поддерживаемые провожающими; мимо них с воплями бежали женщины, мужчины, дети, старики… На мосту адъютант встретил принца Евгения Вюртембергского во главе пехотной дивизии – это был сикурс, посланный главнокомандующим, но молодой офицер всё же решил исполнить поручение до конца и поскакал через мост, к Барклаю. Выслушав его, Михаил Богданович подозвал цесаревича Константина и велел отправить в помощь Дохтурову кого-нибудь еще.

Дивизия принца вступила в дело, но французы, усеявшие своими телами подступы к воротам, уже не пытались их штурмовать. Присланный цесаревичем лейб-егерский полк вышел за стены и меткой стрельбой умерил пыл тех, кто еще хотел сражаться. На закате Наполеон отозвал свои войска.

На Никольской и Евстафьевской башнях горели крыши; по Молоховской улице пылали все дома вплоть до гимназии; на Блонье загорелись шесть корпусов и дом вице-губернатора, где лежало около двухсот раненых, – их спешно выводили и выносили сквозь огонь и дым.

…Редкие усики и короткий, слегка вздернутый нос еще больше молодят графа Кутайсова, его карие глаза с пушистыми ресницами смотрят с мальчишеской прямотой. Он говорит, что корпусные командиры считают необходимым продолжить оборону города, и генерал Ермолов того же мнения, они сделали графа своим porte-parole[25]. Барклай-де-Толли смотрит на него устало, но терпеливо объясняет: защита города была бы необходима, если бы мы собирались следом атаковать. Однако сие совершенно невозможно. Потери наши велики, город разрушен, зачем удерживать его, бесполезно жертвуя людьми? Смоленск будет оставлен. Главное сейчас – собрать рассеянные по всему городу войска и артиллерию для произведения ретирады в полном порядке.

…В ночной темноте Корпус Дохтурова перешел на другой берег Днепра по деревянному мосту на сваях, который сразу же подожгли. Огонь перекинулся на ближайшие дома, вызвав переполох; французы тотчас переправились вброд, сходу захватили предместье и мгновенно оказались на горе у батареи, не ожидавшей его увидеть; генерал Коновницын приказал ближайшим батальонам ударить в штыки. Егеря устремились в погоню за бегущими французами; через несколько минут вниз по реке поплыли трупы утонувших.

…Едва развиднелось, в Успенский собор вбежал казак, крича: «Мост зажигают! Уходите, кто хочет, не то поздно будет!» Пока ахали да охали, мост уж запылал, а через Днепр вброд переправлялись французы. Отец Никифор побрел к своему дому, который, по Божьей милости, остался цел.

Со всех сторон стучали в барабаны; кларнеты, фаготы, трубы, рожки выдували бодрые мелодии – войска вступали в город вслед за полковыми оркестрами с тамбур-мажорами и бунчуками. «Vive l’empereur!» гремело в воздухе. С противоположного берега Днепра прилетело несколько гранат, выпущенных из русских орудий, – авось да попадем по Бонапарту.

Наполеон прибыл в полдень, остановившись в доме гражданского губернатора на Блонье. Тут же, в березовых аллеях, расположилась его гвардия, постлав на земле вместо постели бумаги, вынесенные из архивов, и сделав навесы от солнца из губернских и уездных карт. К отцу Никифору прибежал человек от архимандрита Иосифа: французы выломали двери Предтеченской церкви и грабят ризницу! Мурзакевич поспешил туда, кашляя от щипавшего горло дыма; вместе с двумя консисторскими дрался с гусарами, отнимая у них ободранные уже архиерейские облачения. Отбив нападение, схоронили миро и антиминсы, собрали рассыпанные медные пятаки в семьдесят с лишним мешков, перенесли их все в кладовую Успенского собора. Отец Никифор отправился прямиком в архиерейский дом, откуда выгнали владыку Иосифа: там теперь стоял зять Наполеона, Мюрат, Неаполитанский король. Мурзакевич пробился к самому королю; с помощью переводчика-поляка, мешая русский с латынью, просил не трогать собор и церкви, дать ему военную залогу от мародеров. Ему выделили караул для Одигитриевской церкви, пошли туда, глядь – а в храме заперты с полсотни человек: пытались бежать из города, их схватили и привели сюда.

Мюрат со свитой и сворой собак осматривал Успенский собор; никто и не подумал снять кивера и шляпы. Взобравшись на колокольню, солдаты для потехи пытались звонить в пятисотпудовые колокола, и неумелый звон этот болью отдавался в сердце. Среди дымящихся развалин, под догоравшими балками корчились обугленные тела раненых, которых не успели вывести.

…В зрительную трубу было видно, что генерал Багговут постепенно теснит неприятеля, занявшего высоты, и скоро освободит проход для арьергарда. (Ночью, в темноте и по плохим дорогам, артиллерии не удалось уйти далеко, и французская конница заскочила вперед.) Генерал Ермолов, которого Барклай послал поторопить войска, передал с ординарцем записку о том, что командующего колонной генерала Тучкова 1-го нигде не могут сыскать, а генерал Уваров вздумал запасаться фуражом и приказал солдатам вьючить сено на лошадей… Дробный стук копыт остановился у сеновала, под навесом которого стоял главнокомандующий; лицо у цесаревича красное и потное, шляпа надвинута на глаза.

– Немец, шмерц, изменник, подлец! Ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде! – Великий князь топал ногой, как застоявшаяся лошадь.

Михаил Богданович опустил трубу и обратил к нему свое бесстрастное удлиненное лицо с убегающим к темени лбом и темно-серыми глазами. Чуть позади топтались Раевский и Дохтуров, сняв шляпы и щурясь от яркого солнца.

Выпалив еще несколько упреков, пересыпанных грубой бранью, великий князь бросил через плечо адъютанту:

– Курута! Напиши от меня рапорт к Багратиону, я с корпусом перехожу в его команду!

Барклай не произнес ни слова. Цесаревич вышел, ловко вскочил на коня и пустил его вскачь, сопровождаемый своей свитой.

– Каково я этого немца отделал! – говорил он дорогой, весело смеясь.

Через два часа адъютант главнокомандующего доставил ему конверт с предписанием сдать корпус и выехать из армии.

* * *

Публика шумела, свистела, топала ногами; директор вышел на сцену, выставил вперед ладони, пытался что-то сказать – в него полетели огрызки яблок, скомканные программки и даже какие-то более увесистые предметы; он поспешно ретировался. От свиста и криков начали гаснуть свечи; зрители повалили к выходу. На площади перед театром Казасси уже выстроились в шеренгу полицейские; мгновенно утихнув, только что бушевавшая публика расходилась и разъезжалась кто куда. На следующее утро никто из полицейских так и не смог сказать, кто и когда успел пришпилить к дверям листок, обзывавший подлецами «всех, кто завтра в театре будет».

Балашов придвинул к себе стопку донесений, касавшихся вечернего происшествия. Скандал был вызван тем, что после представления «Дмитрия Донского» на сцену вышел актер французской труппы и объявил на своем языке название комедии, которую будут играть на другой день. «Купечество и простолюдины в Гостином дворе громко сетуют, что опять открыли Французский театр; они говорят, что обыватели всем готовы жертвовать для Государя и Отечества, чтобы истребить сию развратную нацию, всем человечеством ненавидимую, а им выставляют французские зрелища; весь город недоумевает, почему французским актерам дозволяют играть спектакли по-французски». Министр полиции вздохнул. Когда начался разбор иностранцев – кого выслать и куда, – государя спросили особо, что делать с французскими актерами; он начертал: «Оставить в покое». И даже нарочно приказал, чтобы в театре возобновили французские пьесы, хотя публика шикала и уходила с «Федры» прямо во время представления. Балашову-то понятно, почему государь так поступает: хочет подчеркнуть, что мы воюем не с Корнелем и Расином, а с Бонапартом. Вот только не у каждого найдешь такое благородство мыслей и столько рассудительности. Народу понятны простые девизы: «Бей французов!» – так всех, не разбирая. Да и если подумать, то какой-нибудь портной или кондитер в глазах обывателя не так вреден, как актер или учитель. Молодежь проматывает отцовское наследство за карточным столом, девицы торгуют своей честью, народ пьянствует, чиновники воруют, армия отступает – всё французы виноваты: это они развратили умы и души, навязали свои моды, язык и повадки! Изгнать французов, запретить их книги и газеты, закрыть Французский театр, опечатать модные лавки, не позволять никому учить детей по-французски – глядишь, и всё наладится, дух отечественный возобладает, добродетель восторжествует над пороком!

Вон, Ростопчин в Москве велит сечь подозрительных иностранцев плетьми и высылать в Тобольск и Нерчинск. Собрал четыре десятка разных учителей, фабрикантов, купцов, поваров, доктора, певца, книгопродавца, объявил их иллюминатами, посадил на барку и отправил тихим ходом в Азию по Москве-реке да еще просил благодарить его за оказанную милость, не то бы возмущенные обыватели их растерзали. Один из сосланных, виноторговец, жил в России уже восемнадцать лет и пять лет как принял русское подданство. А директор французской труппы Домерг нашел пристанище в доме шведского консула, но и это его не спасло: встретив его за обедом у графа Апраксина, московский градоначальник пообещал, что «выкупается в крови французов». Обыватели, кстати, не выказали никакой кровожадности, когда перепуганных ссыльных вели через город к пристани под охраной шести инвалидов: полицмейстер Волков пожал Домергу руку, и это сразу прекратило шум.

Неужели у графа нет более важных дел? Он забросал Балашова письмами о разного рода слухах и сплетнях, сочиняемых и распространяемых «мартинистами», раздул дело Верещагина чуть ли не в государственный заговор! Сам задумал целое театральное представление: чтобы изменника приговорили к смерти, а Ростопчин бы уже под виселицей зачитал ему высочайшее помилование, но приказал бить кнутом и отправить в Сибирь. Государь оставляет его воззвания без ответа, надворный суд приговорил Верещагина только к каторжным работам, но Ростопчин теперь пишет в Сенат, требуя ужесточить приговор, а почт-директора Ключарева своей волей выслал в Воронежскую губернию вместе с супругой за то, что он «посредством писем распространял страх и безнадежность внутри империи». Французов ему уже мало, он взялся за русских: студентов сажает в сумасшедшие дома и «отрезвляет» при помощи холодных душей и микстур (а выявляет этих «болтунов» вечно пьяный сыщик Яковлев); актера Сандунова, два года как оставившего сцену, обвинил в зломыслии и отправил в Вятку; причислил к мартинистам нижегородского епископа Моисея за его сочувствие к Сперанскому… Не зря государь опасался кипучей натуры графа Ростопчина и назначил его московским главнокомандующим с большой неохотой. Как это сказал Крылов в своей басне? «Услужливый дурак опаснее врага».

* * *

У подошвы холма, именуемого Валутиной горой, сходились несколько дорог, которые надлежало закрыть от неприятеля; тут встанет брат Александр – Тучков 4-й, с пехотным полком и конной артиллерией. По болотистой низменности, поросшей густыми кустами, надо рассыпать егерей; лес частый, но перед ним большое поле, уходящее к речке Строгани, – есть где развернуться кавалерии, поэтому там надо тоже поставить два конных орудия и эскадрон Елисаветградских гусар. Пленные вюртембергские гусары показали, что конница уже в сборе и ожидает только прибытия пехоты, чтобы начать атаку. Казаки генерала Карпова видели французскую армию, переходившую на правый берег Днепра по наведенным мостам.

Удовлетворившись занятой позицией, генерал Павел Тучков приказал отряду отдыхать; измотанные десятичасовым переходом солдаты валились на траву и засыпали.

Неприятель показался за час до полудня: занял противулежащие высоты и принялся палить из пушек по гусарам. Тучков послал сказать им, чтоб взяли орудия на передки и отступили за Строгань, разобрав за собой мост. Другой ординарец поскакал за помощью к Тучкову 1-му – старшему брату Николаю.

Артиллеристы вели убийственную дуэль, батарея с Валутиной горы брала верх над французской; неприятельским стрелкам не удавалось выгнать егерей из кустов. Когда французская конница выехала на рысях под огнем на большую дорогу, мост через Строгань оказался уже разобран, пушки, занявшие новую позицию, плевались картечью – кавалерия пустилась назад.

Приняв рапорт у Тучкова 3-го, Барклай-де-Толли взял командование на себя и приказал четырем кавалерийским полкам рассредоточиться до самого Днепра.

Настоящее дело началось в пять часов пополудни, когда все французские батареи заговорили разом, а маршал Ней двинул в центр несколько пехотных колонн под звуки барабанов. Однако к тому времени на помощь к егерям подошли полки Коновницына; нахлынувшая волна откатилась назад, наступило затишье.

…Генерал Гюден опустил зрительную трубу.

– Я советую вам, герцог, дождаться, пока генерал Жюно завершит обходной маневр, прежде чем начинать новую атаку.

– Я не нуждаюсь в ваших советах, граф, – отвечал ему Ней. – Я посылал к императору за солдатами, а не за советчиками.

Их взгляды столкнулись: серо-голубые глаза Нея из-под слегка набрякших век, карие глаза Гюдена под изящными дугами бровей – «Хвастун! Фанфарон! – Немецкий лавочник!»

– Сейчас вы увидите, как моя дивизия атакует позицию и займет ее!

Под сыпавшимися сверху ядрами колонна стальным долотом ударила в русский фронт, который треснул и разбился на несколько черепков. Рассыпавшаяся пехота пятилась, но не бежала; штыки окрасились кровью.

Четверо солдат, пригибаясь, несли кого-то на плаще; заметив эполеты, Даву подошел взглянуть. Гюден?! Одна нога генерала была оторвана по колено, другая изувечена. Скрипнув зубами, маршал отдал приказ штурмовать Валутину гору.

…Солнце клонилось к закату. Полоцкий пехотный полк выбил французов из деревушки под горой, но батарея на большой дороге замолкла окончательно, и вся линия стрелков, занимавшая кусты, начала подаваться назад. Тучков 3-й поскакал на батарею; орудия уже были взяты на передки.

– Почему прекратили огонь без моего приказа?

Круглое лицо генерала побагровело от гнева.

– Заряды все выстрелены, ваше превосходительство! Один только зарядный ящик имелся при каждом орудии, остальные отправлены вперед с обозом к Дорогобужу…

– Откройте ящики. Выполнять!

В двух ящиках еще оставалось несколько зарядов; Тучков приказал снять два орудия с передков и открыть стрельбу, чтобы показать пехоте, что позиция пока не оставлена.

Барклай-де-Толли собирался уезжать. Осадив коня, Тучков принялся объяснять про зарядные ящики. Бывший тут же граф Кутайсов уверял его, что уже приказал другой батарейной роте идти на смену; Тучков возразил, что заменить одни пушки другими будет трудно, потому что вон он, неприятель – свято место пусто не бывает.

Отбивать позицию он решил сам.

– Стройте полк в колонну и следуйте за мной, – приказал он командиру ближайшей к нему части. Но вместо обычных команд услышал:

– Люди устали, ваше превосходительство. Без того много полков расстроенных, мой единственный еще цел, лучше бы сберечь его…

– Полковник! – рявкнул Тучков. – Я вас предам военному суду как изменника!

Полк построился. Павел Алексеевич выехал вперед, колонна двинулась навстречу пулям и картечи. Не сделав и пары шагов, лошадь Тучкова взвилась на дыбы и грянулась оземь: пуля угодила ей в шею.

– Вперед! За мной! Я не ранен! – закричал генерал.

Французы ждали приближения врага, не двигаясь с места. Внезапно настали сумерки, небо затянули облака, набросив темную вуаль на гаснувший закат. Выхватив шпагу, Тучков шел на правом фланге первого взвода, укорачивая шаг, чтобы задние не отставали под предлогом темноты.

– Ура! – гаркнул он.

Крик подхватили, колонна бросилась вперед. Вся или только первый взвод? Наклонив ружья с примкнутыми штыками, французы отбили атаку. Железный шип впился Тучкову в правый бок, он упал; несколько солдат подскочили к нему, чтобы добить.

– Laissez-moi faire, je vais l’achever![26] – закричал им их офицер и рубанул саблей.

Рот мгновенно наполнился кровью; Тучков судорожно глотал ее, не в силах вымолвить ни слова. Офицер всё замахивался саблей, повторяя, что сейчас его прикончит, но в темноте не видел, куда бьет, сабля всякий раз втыкалась концом в землю у самой головы упавшего, слегка обдирая кожу на ней. Солдаты терпеливо ждали, приставив к груди Тучкова несколько штыков; он закрыл глаза. Тучи разошлись, выглянула полная луна, засияв на серебряной аннинской звезде. Занесенная сабля замерла в воздухе.

– C’est un général, il vaut mieux le faire prisonnier[27], – решил офицер, оставив свои бесплодные попытки.

Стрельба уже прекратилась. Тучкова подняли и повели, поддерживая с обеих сторон. Поморщившись от боли в боку, генерал попросил его не трогать. Едва не убивший его офицер сразу встрепенулся: ах, господин генерал говорит по-французски? Ведь он же не откажет в просьбе своему спасителю? Его фамилия Этьен. Не мог бы его превосходительство замолвить за него словечко неаполитанскому королю? Всего одно слово! А сколько счастья!

Мюрата легко было узнать по его шутовскому кафтану и шапке с перьями. Первым делом он велел своему лекарю перевязать раны пленного, потом спросил, насколько сильны были русские войска. Тучков отвечал, что в деле участвовало не больше пятнадцати тысяч человек.

– À d’autres, à d’autres; vous étiez beacoup plus forts que cela[28], – усмехнулся неаполитанский король.

Тучков промолчал. Мюрат прикоснулся кончиками пальцев к краю своей шапки, пожелав ему доброй ночи. Павел Алексеевич спохватился и сказал, что имеет к маршалу просьбу: не забыть представить к награде пленившего его офицера. Король снова усмехнулся, поклонился и простился с ним.

Сожженный мост через Днепр уже кое-как исправили, но перебираться по нему было мучением. Когда адъютант Мюрата доставил Тучкова в Смоленск, перевалило за полночь. Пленного ввели в большой каменный дом, положили на диван; через несколько минут вошел уже немолодой генерал с усталым лицом и мешками под глазами, сел рядом, спросил, не нужно ли чего-нибудь. Тучков сказал, что ему страшно хочется пить. Генерал вышел в соседнюю комнату, принес оттуда графин с водой и бутылку красного вина, налил в стакан того и другого и подал. Затем довольно пространно просил Тучкова не огорчаться своим положением; наконец ушел.

Бок жгло, как огнем, голову саднило, диван был жесткий и неудобный, но Тучков всё же заснул. Разбудил его приход довольно высокого узколицего мужчины с проседью в черных волосах и орденом Почетного легиона в петлице. Он назвал себя: генерал Ларрей, главный лекарь Великой армии. Осматривая и перевязывая раны Тучкова, он говорил не умолкая: рассказал, что был с Наполеоном в Египте, а в Сирии его прозвали «солдатским богом». Да, кстати: знавал ли генерал доктора Митивье, который жил в Москве? Павел Алексеевич оживился: да, знал, и очень хорошо – даже лечился у него! Так вот он сейчас в Смоленске, при главной квартире, Ларрей может прислать его сюда.

Митивье явился через час. От него Тучков узнал, что находится в квартире маршала Бертье, князя Невшательского – это он поил его вчера разбавленным вином. Вскоре явился камердинер князя с двумя батистовыми рубашками и двумя парами чулок, прося принять их в подарок: в разоренном Смоленске нового белья не раздобыть ни за какие деньги. До самого вечера Тучкову не удавалось побыть одному: к нему то и дело являлись разные чиновники, предлагая свои услуги. Его залитую кровью одежду отдали постирать какой-то бедной женщине, не успевшей покинуть город.

…С холма открывался вид на равнину, которая была усеяна трупами, уже раздетыми мародерами. Польские уланы осторожно пробирались меж мертвых тел, лежавших местами так кучно, что и проехать нельзя. Нигде ни одного трофея – ни разбитой и брошенной пушки, ни даже зарядного ящика! Поле битвы осталось за Наполеоном – но только поле. И мертвецы.

* * *

«Как только Леппих окончит свои приготовления, составьте ему экипаж для лодки из людей надежных и смышленых и отправьте нарочного с известием к генералу Кутузову, чтобы предупредить его. Я уже сообщил ему об этом предприятии. Но прошу вас поручить Леппиху наблюдать осторожность при опущении шара в первый раз на землю, чтобы не ошибиться и не попасть в руки неприятелю. Необходимо, чтобы свои движения он соображал с движениями главнокомандующего, поэтому, прежде, нежели он начнет свои действия, необходимо, чтобы он опустился в главной квартире и переговорил с ним. Скажите ему, чтобы, спустившись на землю, он принял предосторожность поднять шар, укрепив его за веревку; в противном случае к нему могут собраться любопытные из войск, а между ними могут оказаться и неприятельские шпионы».

Закончив письмо к Ростопчину, Александр отдал его зашифровать.

Только Ростопчин знает настоящие имя «доктора Шмита» – Франц Леппих. И только Ростопчину известно, какие «земледельческие машины» изготавливают в Воронцове. Граф совершенно уверен, что Леппих не шарлатан, а человек, очень сведущий в механике и что его машина – действительно адская. Ее изобретение «сделает бесполезным военное ремесло, освободит человечество от адского разрушителя и поставит Вас судьей царей и царств и благодетелем рода людского». Но при этом он подозревает, что Леппих способен изменить и обратить свое изобретение в пользу наших врагов… Бабушка называла Ростопчина «сумасшедшим Федькой». Она умела разбираться в людях. Наследуется ли это свойство?

Александр не знает, можно ли верить Леппиху. Испытания шара постоянно откладываются: то одного нет, то другого. В последний раз потребовались пять тысяч аршин тафты особой выделки, на двадцать тысяч рублей, и еще серной кислоты на пятьдесят тысяч. Раньше Леппих говорил, что вся машина обойдется в двадцать тысяч, но, как выяснилось, ошибся в смете, потому что не знал местных цен; потрачено уже больше сорока. Фабрикант Кирьяков, получивший заказ на тафту, решил, что доктор Шмит готовится открыть торговлю пластырями; Ростопчин не стал его разубеждать и даже предложил сделаться компаньоном в этом деле. Еще он просит дать предписание директору Московского банка отпускать по его требованию разные суммы под расписку в мелких ассигнациях. Можно ли верить Ростопчину?

Получив это письмо, граф узна́ет, что главнокомандующим русскими армиями назначен генерал от инфантерии Голенищев-Кутузов, которого государь неделю назад пожаловал в князья. Даже Барклай-де-Толли еще не извещен об этом.

Выбор главнокомандующего был сделан не Александром: Салтыков, Аракчеев, Кочубей, Лопухин и Балашов три с половиной часа спорили до хрипоты, обсуждая шестерых кандидатов – Беннигсена, Багратиона, Дохтурова, Палена, Тормасова и Кутузова, – и выбрали самого никчемного, потому что он русский, любимец Суворова и завершил войну с турками. «Вся Россия желает назначения генерала Кутузова! В отечественную войну приличнее быть настоящему русскому главнокомандующим!» – так посмел сказать государю князь Горчаков (родной племянник Суворова, подражавший дядюшке только в чудачествах и нечистый на руку), которого господа министры послали ходатаем от себя. Александр не сдержался и высказал ему всё, что накипело на душе. Немощный старик, способный передвигаться верхом только шагом из-за сильной грыжи, спекулирующий на собственной славе, вечно плетущий интриги, хитрый, мстительный, скользкий, как угорь, стремящийся сбыть дело с рук, а не исполнить его, – и это защита от Бонапарта? Щеки Горчакова запылали, даже лоб покраснел, казалось, еще минута – и кудри его задымятся.

И всё же Александр уступил. Они просят Кутузова? Да будет так, он умывает руки. Пусть явится утром на Каменный остров. Старик приехал чуть свет, выслушал новость о своем назначении, кланялся, благодарил, вышел в двери – и тотчас вернулся просить денег на дорогу, потому что у него нет ни копейки. Светлейший князь! Александр пожаловал ему десять тысяч рублей.

«Победить Наполеона сможет только русский». Как они все заблуждаются! Победить Наполеона сможет только тот, кто знает Наполеона, постиг его характер и образ мыслей, способен предугадать его действия! Но Бернадот отказался. Впрочем, может быть, его еще удастся уговорить.

* * *

Во дворце полоцкого губернатора и двух монастырях мест больше не было, а раненых везли и везли. Главный лекарь корпуса Удино приказал складывать их в бывшем хлебном магазине. Хирурги выбивались из сил, не успевая делать операции; стоны, крики, просьбы слились в сплошной нескончаемый гул. Обескровленные люди умирали от жажды; вода, которую черпали прямо из Двины, была грязной; ее жадно пили, приникая горячими, растрескавшимися губами к краю манерки, а потом корчились от спазмов в животе…

Удино тоже ранен – картечью в плечо. Но этот выживет. На нём живого места нет, сплошь шрамы: он изрешечен пулями, изрублен саблями, но даже тиф в свое время обломал об него зубы – должно быть, кто-то на небесах зорко следит за тем, чтобы нить его жизни оставалась цела. А вот над баварским генералом Эразмусом фон Дероем уже кружат валькирии: пуля в живот – это не шутки, к тому же русские пули больше французских. Генералу шестьдесят восемь лет, впервые он заглянул в лицо смерти в четырнадцать, еще в Семилетнюю войну. Этого не избежать, когда твоя профессия – узаконенное убийство, которое называют служением государю и отечеству. Какому государю? Какому отечеству? – думал старый врач, машинально пережимая кровеносные сосуды, делая стежки шелковыми нитками и накладывая бинты. Двадцать лет назад Дерой защищал Мангейм от французов, а теперь он носит большой крест ордена Почетного легиона и воюет с русскими.

В этот раз русские напали первыми: Витгенштейн атаковал Удино у селения Спас. Сражение длилось четырнадцать часов, никто не желал уступать, ночь войска провели на своих позициях. Наутро Гувион-Сен-Сир, сменивший Удино, сделал вид, будто отходит к Витебску, а ближе к вечеру нанес внезапный удар с обоих флангов. Сабли мелькали в пороховом дыму, подобно молниям, а громы орудий, казалось, возвещали новую победу французов, как вдруг могучий отряд русских конногвардейцев обрушил на врага всю мощь своей ярости – опрокинул кавалерию, смял пехоту, захватил полтора десятка орудий (из которых удалось увезти только два за недостатком упряжи). Сен-Сиру пуля попала в ступню. Его положили в санитарную двуколку; он приказал везти себя туда, где шло сражение; налетевшие казаки опрокинули повозку, но генерал успел прикрыть свои награды отворотом редингота – его не заметили и проскакали мимо. Этот тоже выживет: у него слишком холодная кровь.

* * *

Тучкова спросили, куда бы он предпочел быть отосланным из Смоленска. Он ответил, что куда угодно, лишь бы поближе к России, но только не в Польшу, – например, в Кёнигсберг. Князь Невшательский одобрил этот выбор и предложил генералу денег взаймы на первое время: отдаст, когда сможет. Тучков попросил сто голландских червонцев и через полчаса получил на руки тысячу двести франков золотом, дав в них расписку.

Был уже вечер. Пленник понуро сидел в своей комнате, не зажигая огня и размышляя о своей горькой участи. Дверь отворилась; вошедший военный осведомился по-французски, как его здоровье; Тучков поблагодарил за участие.

– Вы не узнали меня? – спросил тот же голос по-русски. – Я Орлов, адъютант генерала Уварова, прислан парламентером от главнокомандующего, чтобы узнать, живы ли вы и что с вами сделалось.

Задохнувшись от радости, Тучков вскочил и обнял его как родного. Они заговорили громко, перебивая друг друга. Орлов сказал, что Николай и Александр Тучковы в большой тревоге, ни один человек в армии не мог сказать наверняка, погиб ли их брат, жив ли, в плену ли; Павел Алексеевич, торопясь, стал излагать ему разные сделанные им наблюдения, но тут приоткрылась дверь. Просунув голову, польский офицер строго заявил Орлову, что время свидания истекло. Тучков прикусил язык: он совсем забыл, что в главной квартире есть люди, понимающие по-русски. Орлов ушел; у Тучкова страшно разболелась голова.

Еще через два дня ему объявили, что его желает видеть император.

Наполеон занимал дом смоленского военного губернатора, где раньше квартировал граф Кутайсов; он находился в двух шагах от дома гражданского губернатора, отданного Бертье. В карауле у входа стояли два верховых кавалериста, на лестнице и в передних кишели генералы и военные чиновники. Тучкова провели мимо них в совершенно пустую комнату; лакей в ливрее раскрыл перед ним двери в кабинет. На столе у распахнутого окна была развернута карта России. Мельком взглянув на нее, Тучков понял, что расположение русских войск обозначали булавки с зелеными головками, французских – с синими; другие цвета, как видно, были отведены союзникам, входившим в Великую армию. Маршал Бертье стоял в углу у окна, Наполеон – в центре комнаты; Тучков поклонился ему, и тот ответил вежливым поклоном.

– Которого вы были корпуса? – спросил император без околичностей.

– Второго.

– А, это корпус генерала Багговута!

– Точно так.

– Родня ли вам генерал Тучков, командующий первым корпусом?

– Он старший брат мой.

– О численности вашей армии я спрашивать не буду, – сказал Наполеон с легкой улыбкой. – Извольте проверить: она состоит из восьми корпусов, каждый корпус из двух дивизий, каждая дивизия из шести пехотных полков, каждый полк из двух батальонов… Сказать вам число людей в каждой роте?

Тучков снова поклонился и криво усмехнулся:

– Я вижу, ваше величество хорошо обо всём уведомлены.

– Это немудрено, – кивнул Бонапарт. – Мы всякий день берем пленных, у нас есть по несколько человек изо всех полков, их ответы записывают и сводят воедино.

Он замолчал и сделал несколько шагов по комнате, потом оборотился к Тучкову.

– Это вы, господа, хотели этой войны, а не я. Да-да, знаю, – отмел он возражения жестом руки, – у вас говорят, что я ее зачинщик, но это неправда; я докажу вам, что я не хотел этой войны, а вы меня к ней принудили.

Тучкову пришлось выслушать длинный рассказ, начинавшийся с Тильзитского мира: что было обещано, чего не выполнено, какие ноты были поданы, на какие из них не получены ответы, какие дивизии перевели в Литву из Финляндии и из Молдавии.

– Против кого были все эти приготовления, если не против меня? Неужто мне было дожидаться, пока вы перейдете Вислу и дойдете до Одера? Я всего лишь хотел вас предупредить – обязан был; приехав к армии, я пробовал объясниться без войны, как вдруг мне отвечают, что со мной и переговоров не желают вести, покуда мои войска не отойдут за Рейн. Разве вы меня уже победили? С какой стати выставлять такие требования?

Бертье молчал со скучающим видом; должно быть, он слышал это всё уже много-много раз; Тучков тоже не пытался возражать.

– Намерены вы дать генеральное сражение или так и будете ретироваться?

Тучков сказал, что планы главнокомандующего ему неизвестны.

– Немец! – взмахнул руками Наполеон. – Немецкая тактика вас до добра не доведет. Русские – храбрая и благородная нация, она создана для честной драки! А немецкой тактике следовать глупо. Вам мало примера Пруссии? Три дня – и кончено.

Он снова принялся расхаживать по комнате, потом остановился напротив Тучкова.

– Почему вы не заняли Польшу, раз уж настроились на войну? Вы легко могли это сделать и перенести войну в неприятельскую землю. Пруссаки были бы тогда с вами, а не против вас. А вместо этого ваш главнокомандующий беспрестанно отступает, опустошая собственную страну! Зачем он оставил Смоленск? Почему не защищал его далее? Его можно было бы удерживать еще долго. А если он сразу предполагал его оставить, зачем останавливался и дрался? Чтобы разорить прекрасный город? В другом государстве его бы за это расстреляли.

Наполеон пожал плечами: в самом деле, не понимаю!

– Я люблю вашего императора, он мне друг, несмотря на войну, – продолжал он. – Война ничего не значит. И родные братья могут поссориться из-за политики. И всё же понять не могу: что за странное у него пристрастие к иностранцам? Фуль, Армфельт – собрать подонков из других наций, вместо того чтобы выбрать лучших из собственной!

– Ваше величество, – с поклоном ответил Тучков, – я подданный моего государя и никогда не осмелился бы судить о его поступках, а тем более осуждать их. Я солдат и не знаю ничего, кроме слепого повиновения власти.

Наполеон ласково коснулся рукой его плеча.

– О, вы совершенно правы! Всё, что я тут наговорил, – не в упрек вам; я знаю, что наш разговор не выйдет дальше этой комнаты. Знает ли император Александр вас лично?

– Надеюсь. Я некогда имел счастье служить в его гвардии.

– Можете ли вы писать к нему?

– Никак нет; я никогда не осмелюсь докучать ему своими письмами, особенно в моем нынешнем положении.

– Но к брату-то своему вы можете написать?

– К брату – дело другое.

– Отлично, сделайте мне удовольствие и напишите брату, что он мне сделает большое удовольствие, если сам или через великого князя, или через главнокомандующего доведет до сведения вашего государя, что я желаю только одного: прекратить наши военные действия миром.

Хождение по комнате возобновилось.

– Довольно мы уже сожгли пороху, довольно пролито крови – надо же когда-нибудь кончить! За что мы деремся? Я против России ничего не имею, вот англичане – другое дело. – Наполеон поднял стиснутый кулак, точно грозил кому-то. – А русские мне ничего не сделали. Вы хотите иметь кофе и сахар – очень хорошо, это можно устроить. Но если у вас думают, что меня легко разбить, я предлагаю: выберите лучших ваших генералов – Багратиона, Дохтурова, Остермана, вашего брата, еще кого (про Барклая не говорю, он того не сто́ит), – пусть они вместе рассмотрят положение, и если они найдут, что у вас больше шансов на победу, пусть назначат, когда и где им угодно драться. Я готов. Если же они сочтут, что шансов больше у меня (а так и есть), зачем же нам проливать еще больше крови по-пустому? Не лучше ли поговорить о мире прежде проигранной баталии? Если вы проиграете сражение, я займу Москву, а занятая неприятелем столица – всё равно что девка, потерявшая честь: после что хочешь делай, а чести не воротишь. Я знаю, у вас говорят, что Москва – еще не Россия, но то же самое говорили австрийцы, когда я шел в Вену. Они резко поменяли свое мнение, когда я ее занял, и с вами то же будет. Ваша столица – Москва, а не Петербург; Петербург – резиденция.

Остановившись, Наполеон пристально посмотрел на Тучкова и вдруг спросил:

– Вы лифляндец?

– Нет, я настоящий россиянин, – ответил Павел Алексеевич, недоумевая. Хотя, возможно, это его светлые волосы и голубые глаза ввели императора французов в заблуждение.

– Из какой же вы провинции?

– Из окрестностей Москвы, – сказал Тучков, родившийся в Выборге.

– А-а, вы из Москвы, – со значением протянул Наполеон. – Вы из Москвы! Это вы, господа московские жители, хотите вести со мною войну?

Павел Алексеевич выдержал его взгляд.

– Не думаю, чтобы московские жители горели желанием иметь с вами войну, особенно на своей земле, но они делают большие пожертвования для защиты отечества и по воле государя.

– А как вы думаете, если б государь ваш захотел заключить со мною мир, смог бы он это сделать?

– Кто же вправе ему помешать?

– Сенат, например?

– Сенат у нас никакой другой власти не имеет, кроме той, какую государю угодно ему предоставить.

Удовлетворившись этим, Бонапарт приступил к настоящему допросу: в каких кампаниях Тучков участвовал и где? Который пункт русской позиции в последнем сражении был слабейшим, на его взгляд? Куда русская армия ходила из-под Смоленска и зачем? Закончил он повторением просьбы написать письмо к брату с изложением их разговора и прибавил, что главнокомандующий очень дурно поступает, забирая с собой всех земских чиновников: от этого больше вреда для обывателей, чем для неприятельской армии. С голоду в России пропасть мудрено: все поля покрыты хлебом.

– Ах да! Бывали вы во Франции?

– Нет, – честно ответил Тучков и сразу внутренне похолодел, почуяв недоброе.

Предчувствие его не обмануло: едва он вышел от Наполеона, как следом за ним появился Бертье и сообщил, что император приказал возвратить Тучкову шпагу и изъявил свое позволение ему ехать не только в Кёнигсберг, но и в Берлин, и до самой Франции.

На проезд во Францию князь Невшательский одолжил Тучкову еще без малого пять тысяч франков. Павел Алексеевич написал письмо брату, перевел его на французский, отнес и то и другое Бертье, поблагодарив заодно за все его любезности, и предупредил, что все неуважительные слова императора о главнокомандующем он опустил, чтобы не показалось, будто они исходят от него самого. Бертье его понял и одобрил.

* * *

– Та высота на правом фланге… Если ее займет неприятель, он сможет удобно действовать по всей первой линии.

– Там можно устроить редут.

– А вон то озерцо – видите? – между высотою и оконечностью линии? Оно будет препятствовать давать редуту подкрепление.

Цесаревич, князь Багратион и корпусные командиры молча слушали, не вступая в спор между Барклаем и полковником Толем, выбиравшим эту позицию.

– Если устроить обширное укрепление, придется выделить на его оборону значительную часть войск, которые станут свидетелями сражения, не принимая в нём участия, – продолжал главнокомандующий однотонным, размеренным голосом. – А если их вытеснят оттуда, они окажутся отрезаны.

– Я осмотрел здесь всё на десять верст в округе, лучшей позиции и быть не может! – горячо возразил ему Толь. – Не понимаю, чего вы от меня требуете.

– Господин полковник! – резко одернул его Багратион. – Вы разговариваете с начальником вашим, в присутствии брата государя! А ведете себя, как дерзкий мальчишка! Вам бы следовало понимать, что многие здесь не менее вашего знакомы с предметом. Скажите спасибо, что главнокомандующий к вам снисходителен, другой надел бы на вас солдатскую суму!

Щеки Толя пылали так, будто его по ним отхлестали. Никак не отозвавшись на неожиданное заступничество, Барклай-де-Толли продолжал осматривать позицию в подзорную трубу. Признав и левый фланг весьма неудобным, он приказал войскам становиться на ночлег в Усвятье, а Толю – разместить войска на другой день близ Дорогобужа.

Новая позиция, по обоим берегам Днепра, была признана неудачной, стесненной, обращенной в противную от неприятеля сторону. Растерявшийся, совершенно уничтоженный Толь получил строжайший выговор от главнокомандующего, который поручил другому офицеру исправить ошибки полковника. Неприятель уже приближался; его решили не ждать. Всех раненых и тяжести отправили с обозом в Вязьму.

* * *

В Варшаве царило радостное оживление, у Брюлевского дворца колыхалась толпа, явившаяся узнать последние новости, кое-кто уже начал иллюминовать дома. Смоленск взят! Император лично командовал штурмом, поляки показывали чудеса храбрости! Самое трудное сделано: мы вышли к границе древней Речи Посполитой! Над городом плыл звон колоколов, в костелах служили благодарственный молебен.

После опьянения наступило похмелье: кто ранен, кто убит? Тело генерала Михала Грабовского, первым бросившегося на городской вал во главе своей бригады, так и не нашли; его сестра отказывалась верить в его смерть и говорила всем знакомым, что он, должно быть, в плену. На балы к архиепископу Прадту дамы, встревоженные отсутствием вестей о своих близких, являлись с большой неохотой, и то лишь потому, что император требовал от посла подробных отчетов обо всём, что происходит в Варшаве, и мог бы неправильно истолковать выражения скорби после его побед. Более унылых собраний столица еще не знала: кроме членов посольства, во всём городе не осталось никого, способного вальсировать, – все кавалеры в армии!

Новое оживление вызвал приезд Жерома Бонапарта, Вестфальского короля, но и оно быстро сошло на нет. Латунь выдавала себя за золото – король по милости своего брата-императора, Жером вел себя слишком кичливо и заносчиво. Каких только слухов не ходило на его счет: говорили, что он каждый вечер принимает ванну из молока, а утром – из рома, после чего его люди разливают ром по бутылкам и продают со скидкой; что он никогда не надевает дважды некоторые предметы одежды и уже так задолжал парижскому шляпнику, что тот подал на него в суд. Обеды у Жерома были скучны: те мужчины, которым позволялось сидеть в присутствии короля, не обладали любезностью и навыками светской беседы. Кроме того, польских дам, воспитанных в республиканских традициях, возмущали намеки Прадта на то, что «брату Наполеона нельзя отказывать»; многие уехали в свои деревни ждать там известий о родных.

В Варшаве Жером объявил, что ведет резервный корпус на соединение с императором. Только посвященные были в курсе, что это неправда. А о том, что Жозеф Бонапарт, старший брат Наполеона, был вынужден бежать из Мадрида, занятого графом Веллингтоном после несчастной для французов битвы при Саламанке, не знал еще даже сам император.

* * *

– Лошадей достать совершенно невозможно, все подводы забирают для казенной надобности, дороговизна страшная! – Машенька Волкова округлила свои миндалевидные глаза.

– Так вы точно едете?

– А как же?! – всплеснула руками Машенька. – Все уезжают, Бонапарт уже в Смоленске. На всех заставах кареты, кареты, кареты – это просто бегство египетское. Maman ждет только, когда из нашей подмосковной привезут все ценные вещи, и мы сразу отправимся.

Наденька с Верочкой переглянулись с тревогой. Обе сестры были в положении и должны были разродиться осенью.

– Ваше имение ведь в Клинском уезде? – спросила Верочка Вяземская. – Это по дороге на Петербург, а Петербургу ничто не…

– Ах, ne sois pas si naïve![29] – перебила ее Машенька, недавно пожалованная во фрейлины двора. – Екатерина Павловна уехала из Твери рожать в Ярославль, а не в Петербург. Туда же сейчас свозят картины, статуи, золото и алмазные вещи из всех дворцов и Эрмитажа; вдовствующая императрица уже упаковала все бумаги и драгоценности и прислала рескрипт графу Ростопчину, чтобы он вывез из Москвы воспитанниц институтов и Воспитательного дома.

– Как? – ахнула Наденька Четвертинская. – А граф говорит, что Бонапарту в Москве не бывать…

– Не слушайте его. Он слишком увлекся своей ролью, вообразил себя Пожарским и Мининым в одном лице. Недавно сказал у Апраксиных, что из Москвы едут только женщины, купцы и ученая тварь, и скатертью дорога, воздух чище станет.

Верочка сделала гримаску.

– Николай Михайлович предлагал графу, в уплату за гостеприимство взять на себя сочинение афишек, которые вывешивают у Казанской церкви на Никольской. Право, у него бы это вышло умнее и деликатнее.

Вошедший лакей в белых перчатках переставил с серебряного подноса на стол кофейник, чашки, приборы и сахарницу.

– Кстати, – продолжала Верочка, разливая кофе на правах хозяйки, – Карамзин тоже отправляет семью в Ярославль, а сам остается. Николай Михайлович страшно боится, что его «История» погибнет; Екатерина Андреевна увезет с собой самую полную рукопись. Петруша хочет, чтобы я поехала с ней…

– Мама ждет письма от Феди, а там уж решит, ехать в Пензу с Софинькой и Любочкой или остаться, – сказала ей сестра.

Подруги помолчали, мелкими глотками отпивая горький напиток.

– Не знаю даже, кого следует опасаться больше – французов или черни, – снова заговорила Машенька. – Третьего дня одного немца чуть не побили камнями, приняв за француза. Два офицера вздумали говорить на улице по-французски – народ схватил их и хотел поколотить, их арестовали как переодетых шпионов. Мы с maman всегда остерегаемся, когда выходим из дому: сорвется какое-нибудь французское слово – и до беды недалеко.

– С настоящими-то французами воевать никто не хочет, – презрительно процедила Наденька. – Борис просто из сил выбивается, не знает, за что хвататься: il ne sait où donner de la tête. Граф Мамонов пожертвовал восемьсот тысяч, и все только о нём и говорят: ах, как благородно! А он ничего не смыслит в военном деле, всё свалил на Бориса. Уж больше месяца прошло, а на весь полк есть только восемьдесят лошадей. Людей не хватает, офицеров мало, сбруи, обозов и вовсе нет, службы никто не знает, – какие из мужиков казаки? – учить некому… А граф занят только обмундированием.

Верочка звонко расхохоталась.

– Ах, Петруша такой смешной в этой медвежьей шапке! Вы бы только видели, как он любуется на себя в зеркало, когда ему надо ехать в Петровский дворец на дежурство! Однажды вернулся такой гордый: ему встретился граф Лев Кириллович Разумовский и сказал, что Петруша… точь-в-точь батуринский казак!

Последние слова она выговорила с трудом сквозь безудержный смех.

…Генерал Милорадович был весел, говорлив, улыбчив и мужественно красив. Тонкие морщины лишь подчеркивали высоту лба, оттененного русыми кудрями, большой сербский нос не портил продолговатого, еще довольно свежего лица с выразительными голубыми глазами, широкие плечи и холмистая грудь были хороши и сами по себе, но их к тому же украшали эполеты, кресты и звезды. Вот преимущество военных! Им незачем расхваливать свои достоинства, а дамам незачем ломать голову над тем, верить или не верить.

У Бориса Святополк-Четвертинского тоже грудь в крестах: Георгий, Анна, Владимир, прусский «Pour le mérite». Ему двадцать восемь лет, лицо его, довольно заурядное поверх фрака, глядит совершенно иначе над этими украшениями. Даже курносый, близорукий и узкогрудый Петр Вяземский кажется сам себе молодцом в синем чекмене с бирюзовым прибором. Это Жуковский, коллежский асессор московского Иностранного архива и поэт, ученик Карамзина, посоветовал Петру вступить в полк Мамонова, тем более что им командует его свояк. Теперь мундир позволяет князю не чувствовать себя шпаком, сидя за одним столом с двумя героями.

Оглушившее Москву известие о сдаче Смоленска, которое привез великий князь Константин, направляясь в Петербург, было умерено новостью о назначении главнокомандующим князя Голенищева-Кутузова. Все сходились во мнении, что Барклай – туфля, с самой Вильны только и делал, что пакостил, не допустил Багратиона выручить Смоленск, зато Кутузов всё поправит и спасет Москву. Как показалось Вяземскому, Милорадович был особенно доволен тем, что главнокомандующим сделали не Багратиона; он что-то слышал об их ссоре еще на Дунае, в результате которой Милорадович был отправлен в Киев военным губернатором. В прошлом месяце государь поручил ему собрать отряд из полков Левобережной Украины и Слобожанщины и соединить его с калужским ополчением, так что генерал находился в Первопрестольной проездом. Теперь стало понятно, почему Вяземский не получил ответа на свое письмо к нему с просьбой взять его в адъютанты: оно могло попросту затеряться в дороге или разминуться с адресатом.

– Адъютантом? Мой Бог, так в чём же дело?! – воскликнул Милорадович и дружески хлопнул Вяземского по плечу. – Я вызову тебя, как поеду к армии.

Они уже перешли из столовой в курительную, и генерал достал свою трубку, усыпанную алмазами («в Константинополе – обычное дело»). Князь просиял от радости, но тотчас смутился. Конечно, он добросовестно исполнял новые для него обязанности в Первом Казачьем полку, среди полусотни других юнкеров, но он никогда не готовился к военной службе, весьма дурно ездил верхом, перезабыл все приемы фехтования, каким учился в пансионе, а пистолета в руках не держал. Из честности Вяземский счёл необходимым предупредить об этом генерала.

– Ну так что ж? – Милорадович выпустил изо рта идеально круглое кольцо дыма. – Il y a un début à tout![30]

…В Певческом трактире, где собрались ополченцы, было шумно, жарко, играли балалаечники, пели цыгане. Вяземский пришел провожать Жуковского, который получил чин поручика и должен был командовать ротой. Глубоко посаженные, чуть удлиненные глаза Базиля лучатся смехом, волосы растрепаны, он оживлен необычайно – наверно, потому, что под хмельком. Послезавтра выступаем! Князь Петр слегка завидует Жуковскому – да что там, не слегка, а сильно завидует. Во-первых, он уже признанный поэт, бывший редактор «Вестника Европы», во-вторых – командир, в третьих – умеет стрелять из пистолета. Базиль возражает ему на это, что воин из него – курам на смех: в седле ни разу не сидел, поэтому пойдет со своим полком пешим, в общем строю, хотя как офицер имеет право на лошадь; из пистолета с трех шагов не промахнется, а вот со шпагой раззнакомился; вся надежда на его нового слугу – калмыка Андрея, нанятого в Москве, который пойдет вместе с ним: вот он ловок, может нагнать своим штыком страху на неприятеля.

* * *

«Имею счастье сообщить вашему величеству, что Леппих собирает теперь части своей машины в одно целое; тафта уже сшита, и два маленьких шара, которые будут следовать за большим, изготовлены. Он полагает, что машина будет готова через две недели. Несмотря на это, я собрал от него справки, сколько нужно будет ему времени для того, чтобы уложить все его снасти. Он уверил меня, что ему достаточно для этого трех дней. Он много тратит денег; ему выдано уже 130 000 рублей, но если бы удалось его предприятие, то можно бы не пожалеть и миллиона. Если придется вывозить его отсюда, то я отправлю его в Нижний, до Коломны на подводах, а потом водою. Граф Ростопчин».

* * *

Утра в Або были серыми, неуютными, промозглыми, от реки дул холодный ветер, то и дело срывался мелкий дождь. Появившийся наконец Бернадот словно привез с собой тепло солнечного юга: стремительно войдя в двери, он тотчас раскрыл Александру объятия. Слова извергались из него, как лава из жерла вулкана, и все эти потоки струились только по одному склону – в сторону войны.

Шведский кронпринц Карл-Юхан с сочувствием выслушал объяснения императора Всероссийского о том, что народная война исключает самую мысль о переговорах с неприятелем, Александр не подпишет мира с Наполеоном даже на берегах Волги. Вторгнувшись в российские пределы, император французов навязал России войну, которую она всячески пыталась предотвратить, и теперь русское правительство считает себя свободным от ответственности за действия населения, подвергшегося насилию, а в равной мере и от обязательств перед другими державами, принятых на себя прежде. Последнее не относится, разумеется, к договору о дружбе и союзе, заключенному со Швецией.

Бернадот разразился филиппикой против Наполеона, поправшего святые принципы Республики, за которую он сам проливал свою кровь, растоптавшего свободу, равенство и братство, опустошившего большую часть Европы и обратившего самые победы свои в кандалы для Франции, которая лежит под его сапогом. Александр выразил уверенность, что Франция очнется и захочет вернуться к той форме правления, какую она избрала в начале Революции, а именно к конституционной монархии, но для освобождения ей понадобится герой – истинный сын своего отечества, оставшийся верным своим идеалам.

– Soyez persuadé que je verrai avec plaisir les destinées de la France entre vos mains[31], – сказал он, перестав играть в намеки.

С помощью Англии можно будет организовать высадку десанта в Бретани и оттуда идти на Париж; Россия готова предоставить восемьдесят тысяч своих солдат для осуществления сего предприятия. Бернадот возразил, что эти солдаты нужнее сейчас России внутри нее. На этом первая встреча завершилась.

Посовещавшись с канцлером Румянцевым, графом Армфельтом, которому были дороги интересы Швеции, генералом Сухтеленом, не раз ведшим переговоры со шведами, и полковником Чернышевым, довольно хорошо знавшим Бернадота, Александр сделал Карлу-Юхану новое предложение: предоставить ему русский корпус для завоевания Норвегии, чтобы оттуда двинуться в Данию. Бернадот, со своей стороны, изъявил готовность предоставить шведский корпус России для войны с Наполеоном в обмен на временную передачу Финляндии под его управление, но об этом, конечно же, не могло быть и речи.

Фельдъегерь из Петербурга привез рапорт Барклая об оставлении Смоленска; переговоры пора было заканчивать. Дипломаты засиделись до поздней ночи, зато к утру проект конвенции был готов: Швеция отказывается от притязаний на Финляндию и не возражает против присоединения к России части Великого герцогства Варшавского; если Дания откажется уступить ей Норвегию, Россия предоставит Швеции вспомогательный корпус для захвата острова Зеландия и отвоевания шведской Померании. Кроме того, Швеция получит от нее заимообразно полтора миллиона рублей.

Поставив свои подписи, наследный принц и царь снова крепко обнялись. Сразу после обеда Александр выехал обратно в Петербург. Генерал-лейтенант барон Штейнгель, финляндский генерал-губернатор, принялся спешно готовить вверенные ему войска к переброске морем в Ригу со всей артиллерией, конницей и обозами.

* * *

В Вязьме еще оставалось более полутора тысяч раненых. Поручив их эвакуацию дежурному генералу и коменданту главной квартиры, Барклай-де-Толли переехал в Федоровское, отстоявшее от города в десяти верстах. Арьергард вел упорный бой, продолжавшийся уже седьмой час; приближавшийся шум канонады пробудил патриотические чувства: один вяземский купец внезапно пожертвовал госпиталю сто тысяч аршин холста, чтоб не достались французам, в вольной аптеке обнаружилось семьдесят пудов разных лекарств. Зато откупщик, дом которого занял главнокомандующий, так и не согласился указать, где он зарыл столовое вино на двадцать тысяч рублей; ну да Бог ему судья.

Позиция при Федоровском показалась Барклаю удачной. Там уже начали возводить укрепления; инженер-полковник Манфреди соорудил насыпь, вдававшуюся в озеро с топкими берегами; правда, до него было всё же довольно далеко, и если бы неприятель, приблизившись к позиции, завладел водопоем на реке Болдани, конница, да и вся остальная армия, осталась бы вовсе без воды. Поэтому Барклай приказал отойти еще дальше – к Цареву-Займищу, раскинувшемуся по обе стороны Минского тракта. Места открытые, неприятелю тайком не подобраться, все возвышенности, где можно поставить артиллерию, – в наших руках. Да! Здесь мы дадим сражение! Инженеры приступили к работе, полки разводили по определенным для них местам.

Солнце скрылось за серым войлоком туч, ровным слоем раскатанным по небу, от этого клонило в сон. Однако пакет, доставленный курьером, заставил Барклая вздрогнуть, как от удара молнией: в депеше сообщалось об отставлении его от должности главнокомандующего обеими армиями и о назначении князя Голенищева-Кутузова. Курьер лишь ненамного опередил самого главнокомандующего, который прибыл в третьем часу пополудни.

Кутузов! Кутузов! Кутузов! Весть пробежала по всей Первой армии подобно электрическому разряду; генералы спешили изъявить светлейшему свое почтение, офицеры весело поздравляли друг друга с переменой, солдаты, только что вяло шедшие с котлами за водой, теперь мчались к речке с криком «ура!». Приехал Кутузов бить французов! Барклая-де-Толли нет с нами боле!

Бывший и новый главнокомандующие объезжали позицию в широких крытых дрожках Кутузова. Выйти из них и осмотреть окрестности в подзорную трубу Михайла Ларионович не пожелал, однако нашел позицию выгодной и приказал ускорить земляные работы на укреплениях. Вернувшись, Барклай пошел писать рапорт государю, а Кутузов сел отдохнуть на простой скамье подле избы и сообщил окружившим его генералам, что завтра сделает армии смотр в восемь часов утра. До самой вечерней зори солдаты пели задорные песни вкруг дымных бивачных костров.

К назначенному времени полки были построены, однако главнокомандующий не явился. Весь штаб собрался в избе, отведенной под главную квартиру; Барклай был бледен как полотно: он услышал гром после вчерашнего удара молнии. Первым приказом Кутузова было отступать к Гжатску для присоединения идущих навстречу подкреплений. Зачем же отступать сейчас, когда найдена прекрасная, наивыгоднейшая позиция? Кутузов делает это нарочно, чтобы отобрать у Барклая сражение, которое он смог бы выиграть, лишить его лавров победителя!

Вторым приказом было увольнение от командования генерала Платова, которому Кутузов позволил покинуть армию и выехать в Москву. Все генералы потупились, но никто не возразил ни слова: всем было известно, что казачий атаман, довольно долго не притрагивавшийся к чарке, пока был на глазах у Багратиона, сорвался вновь, и беспорядочное его командование арьергардом стало причиной довольно тяжелых потерь. Арьергард, еще находившийся в Вязьме, поручили генералу Коновницыну с приказанием упорно защищаться на каждом шагу.

В полдень войскам объявили о новом отступлении. Известие восприняли без обычного ропота; до Гжатска было верст двадцать с небольшим. Там дожидался генерал Беннигсен, которого Кутузов вёз с собой от Вышнего Волочка, – еще один неприятный сюрприз для Барклая.

Дождавшись, когда главнокомандующий поспит после обеда, Михаил Богданович предложил ему осмотреть позицию при деревне Ивашково, в четырех верстах за Гжатском, где можно было бы дать сражение, когда генерал Милорадович подведет резервные полки. Кутузов охотно согласился.

Позиция была довольно выгодная, неприятелю пришлось бы переходить за речку, оставив ее в своем тылу. Беннигсен, однако, признал ее совершенно неудобной. С трудом сдерживая раздражение, Барклай спросил у него, в чём же, по его мнению, недостатки сей позиции. Генерал показал на обширный лес впереди центра, отстоявший на полтора пушечных выстрела: неприятель скроет там все свои приготовления к атаке и через него же прикроет неудачи в случае отступления. Вспылив, Барклай напомнил ему, что они не в Аравийской пустыне, если искать безлесную местность, так они во всей России не найдут приличной позиции. Может, Беннигсену известна другая, удобнейшая? Кутузов согласился с Барклаем и заявил, что сражение будет дано на этом месте.

Вся армия подтянулась к Ивашкову к восьми часам вечера и расположилась на ночлег; к утру появился Милорадович с подкреплением. В мундирном сюртуке без эполет и в белой фуражке с красным околышем, с офицерским шарфом через плечо и с нагайкой на ремне, Кутузов вышел на крыльцо. Казак подставил ему под ноги скамейку, главнокомандующий с трудом взобрался на спину маленькой, но крепкой лошадки и поехал к биваку гвардейской пехоты. Крики «ура!» приветствовали его грузную сутулую фигуру. Утро было ясным, на небе ни облачка, и только одинокий орел выписывал круги над самой головой светлейшего князя. Кутузов снял фуражку, обнажив седую голову.

– Здравствуй, добрый вестник! – воскликнул он.

– Ура! – грянуло войско.

Объехав один только лагерь, главнокомандующий вернулся назад; казак со скамейкой следовал за ним.

Солдаты принялись строить укрепления, но у Барклая сосало под ложечкой из-за дурного предчувствия. Приказом по армиям начальником главного штаба был назначен генерал Беннигсен, дежурным генералом – полковник Кайсаров, их приказания должны были почитаться приказами самого Кутузова, а Коновницыну полагалось рапортовать непосредственно Беннигсену и получать предписания от него. Князь также пожелал держать при себе полковника Толя, которого хорошо знал, и тем оставил Первую армию без квартирмейстера. Барклай-де-Толли уже не в счет? Как будто нет его? Так может, и обещанного ему сражения тоже не будет?

В восемь часов пополудни армия получила приказ выступать на Дурыкино, отправив все обозы и транспорты за Можайск, а всех больных – в Москву. Арьергард должен был сдерживать неприятеля, до вечера не пуская его в Гжатск.

Можайск? Это еще пятьдесят верст к востоку! Высланные ранее офицеры не нашли в этом направлении никакой удобной позиции для сражения! Зачем же отступать? Кутузов пояснил, что к Можайску стягиваются полки Московской милиции, сосредоточение сил – главное условие сражения, у Бонапарта-то людей поболе будет. К тому же армию надо привести в порядок: обленились, распустились, дисциплина в упадке – вон, адъютант цесаревича собрал до двух тысяч мародеров, против которых будут приняты строжайшие меры… Барклай почувствовал себя оплеванным; вернувшись к себе, он взял в руку заряженный пистолет и долго смотрел на него… но потом убрал на место.

…«Друг мой Аннушка и с детьми, здравствуй! – диктовал Кутузов письмо к дочери. – Это пишет Кудашев, так как у меня немного болят глаза и я хочу их поберечь. Какое несчастье, мой друг, находиться столь близко от вас и не иметь возможности вас расцеловать, но обстоятельства очень трудные.

Я твердо верю, что с помощью Бога, который никогда меня не оставлял, поправлю дела к чести России. Но я должен сказать откровенно, что ваше пребывание возле Тарусы мне совсем не нравится. Вы легко можете подвергнуться опасности, ибо что может сделать женщина одна, да еще с детьми; поэтому я хочу, чтобы вы уехали подальше от театра войны. Уезжай же, мой друг! Но я требую, чтобы всё сказанное мною было сохранено в глубочайшей тайне, ибо, если это получит огласку, вы мне сильно навредите».

* * *

Ехать, ехать немедленно!

Тихон только что вернулся из Москвы с неимоверным трудом. Градоначальник отдал распоряжение магистрату, чтобы купцам и мещанам паспортов не выдавать, кроме их жен и малолетних детей; народ ропщет на дворян, которым выезжать позволено. Везде кареты, фуры, подводы с сундуками и пожитками; лавки многие закрыты, ничего нужного уже не достать. Волконские уехали в свою казанскую деревню, Апраксина с дочерьми – в орловскую, Архаровы – в тамбовскую, графиня Толстая – в Симбирск, и Мещерским давно пора в Моршанск.

– Если будет с’яжение и Александр Иванович, не п’иведи Господь, сложит в нём свою голову, мы уж ему ничем не поможем, – увещевала Авдотья Николаевна заплаканную дочь, – если гханят его, то увезут куда-нибудь далее Москвы, в Яославль или еще куда, а ежели в Аносино п’ежде того ф’янцузы явятся, то и нам несдобховать, и ему будет мало гхадости узнать о том! Собихайся, Настенька, в’емени нет! Возьми только самое нужное из белья, из одежды, много вещей с собой бхать не след! На своих поедем, не на почтовых.

«Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет», – пишет в своих афишках граф Растопчин. Обещает вывести сто тысяч молодцов и кончить дело при помощи Иверской Божьей Матери – как ему только не совестно!

Ах, голова кругом идет! Образа надо снять, сложить в сундук и отнести в Троицкую церковь. А как с иконостасами быть? Только-только поставили иконостасы в обоих приделах. Жаль, освятить не успели… Пусть батюшка решает. Из серебра надо взять, что понужнее, а что получше и потяжелее, здесь оставим. Чаю во всём доме сыскался только один фунт, а купить уже негде. Да и денег мало – всего пятьсот рублей ассигнациями. Тихон говорит, что за постой в домах требуют уже не по пять копеек с человека, как раньше, а по рублю, за сено и овес дерут втридорога. Он сам видел, как ратники, стоявшие лагерем у дороги, бранились и всячески грозили уезжавшим, называя их трусами, изменниками и предателями. Как бы в пути разбойники не напали! Господи, заступник мой и прибежище мое, на Тебя уповаю. Избавь мя от сети ловчи и от словесе мятежна, от страха ночного, от стрелы летящия во дни, от вещи во тьме преходящия, от сряща и беса полуденного…

* * *

Узнав от крестьян, что французы грабят Самуйлово, в двадцати пяти верстах от Гжатска, пустились туда всем отрядом: недавняя неудача Волконского, который поскакал отбивать Дугино (имение своего дядюшки Никиты Панина) с одной только сотней казаков, всем была еще памятна. Серж настиг тогда врага в лесу, гикнул на него, но французы построились в каре, отразили казаков батальным огнем и ушли. Дугино разорили совершенно, варварски, без всякой пользы, поступив бесчеловечно с безоружными крестьянами. Князь мучился от своей беспомощности. Он еще не привык к методам партизанской борьбы – налетам на фуражиров и обозы, преимущественно по ночам, чтобы застигнуть неприятеля врасплох и не понести урона. Хотелось настоящего дела, а это всё… ничем не лучше кавалергардских шалостей на Черной речке.

Караулы, выставленные французами, заметили приближение русских; главный отряд тотчас отступил, но человек сто вестфальцев заперлись в отдельном флигеле близ господского дома и принялись палить в окна, убив и ранив несколько казаков. Винцингероде приказал спешить два эскадрона драгун, примкнуть штыки и идти на приступ.

Выбили двери, вломились в дом, началась резня. Волконский бросился следом за драгунами, чтобы захватить живого «языка», но обозленные солдаты никому не давали пощады, казаки приканчивали раненых, труп лежал трупе. Увидев в углу еще шевелившегося офицера, Серж закрыл его собой, но немец был так изранен, что едва мог говорить и вскоре умер.

Фрески в парадных залах были расцарапаны, лепнина отбита, обои порваны – глупое, нелепое варварство. Под ногами хрустели черепки. Волконский и Бенкендорф прошли по двум анфиладам комнат от двора до парка, поднялись наверх – жилые помещения тоже были разгромлены: мебель поломана, содержимое шкафов и комодов выброшено на пол… Они вздрогнули от боя настенных часов, которые каким-то чудом уцелели. В кабинете над письменным столом, по которому рубанули палашом или саблей, висели на стене рисунки в рамках. Рассудив, что французы всё равно сюда вернутся, Серж и Саша сняли по одному, себе на память, и спустились в сад.

Крестьян нигде не было видно, все избы стояли пустыми, хотя в этом имении княгини Голицыной должно было проживать несколько тысяч душ. Приятели разделились, чтобы продолжить поиски.

Оранжерея высотой в два человеческих роста благоухала ароматами роз. Бенкендорф прошел вдоль грядки с пучками раскидистой травы, из которых торчали желтоватые шишки ананасов, сорвал с дерева персик… У дальней стенки стояла кучка крестьян, один мужик целился в офицера из ружья.

– …вашу мать! – гаркнул Бенкендорф. – Вы что же это, сучьи дети, в своих палить собрались?

Мужик с облегчением опустил ружье.

– Не гневайся, барин! Вас не разберешь: кто свой, кто чужой…

Саша отметил про себя, что он прав: надо бы сменить мундир на что-нибудь более народное и остерегаться говорить между собой по-французски. Вслух он объявил мужикам, что французы перебиты, их надо бы похоронить, но это успеется, а первым делом следует собрать съестных припасов, которые отряд заберет с собой, и корм для лошадей.

– …Вот тебе, барыня, и аббат Николь, вот тебе, матушка, и аббат Саландр, и аббат Мерсье! – причитал дворецкий из дворовых, обходя господский дом и сокрушаясь.

Слыша имена своих наставников и учителей, Волконский с трудом удерживал улыбку. Княгиня Голицына, владелица Самуйлова, давным-давно перешла в католичество и привозила с собой французских духовников, когда приезжала сюда на лето. Аббата Николя Серж знал очень хорошо, поскольку учился в его петербургском пансионе. Отказавшись присягать революционной нации, этот иезуит очутился в России лет двадцать назад, был обласкан императрицей Екатериной, выписал к себе аббата Саландра и других старых знакомых, потом перебрался в Москву и больше уж не преподавал. С прошлого года отец Николь жил в Одессе у другого своего бывшего ученика – герцога де Ришелье, генерал-губернатора Новороссии. А вот на Бонапарта он никак повлиять не мог, но разве объяснишь это простодушному дворовому?

Провиант и фураж были доставлены. К Бенкендорфу, сняв шапку, подошел один из мужиков, посланный «обществом», и попросил позволения утопить бабу, которая указала французам погреб, куда крестьяне спрятали столовое серебро и ценные вещи барыни. Саша с Сержем переглянулись. Они уже знали, какими способами французы добывали подобные сведения.

– Так может, они били ее?

Мужик подтвердил, что бабу, в самом деле, жестоко пороли, лежит больная, но разве ж можно отдавать басурманам господское добро? Бенкендорф предположил, что сама княгиня простила бы той бабе по-христиански, ведь она должна быть добра, раз крестьяне так любят ее. Глаза мужика потемнели, на скулах заходили желваки: нет, доброй барыня не была никогда, летом на конюшне крик да плач стояли с утра до вечера. Но бабу языкатую общество всё равно постановило утопить, чтоб другим неповадно было.

Ночью Волконский долго думал над этой историей, пытаясь понять логику мужиков, так ничего и не придумал и заснул. А утром отряд ушел из Самуйлова.

* * *

Письмо к Александру Георг Ольденбургский начал с поздравлений по случаю рождения второго племянника, Константина-Фридриха-Петра, и уверений в том, что Катенька чувствует себя хорошо и вполне здорова. На этом радостные новости закончились.

Смотр, произведенный принцем ярославской военной силе, оставил по себе удручающее впечатление: половина ратников никуда не годилась, помещики избавлялись от обузы, посылая в ополчение стариков и мальчишек, не годных к службе, пьяниц и мужиков с телесными изъянами. Георг потребовал их немедленно заменить, ведь ратникам предстояло защищать дорогу на Москву. Одеты мужики плохо, вооружение их состоит из сабель и пик, ружья обещало доставить правительство, но так и не прислало.

Дом призрения ближнего освободили для раненых, сирот-воспитанников вывезли в Вологду. Городская дума предоставила дрова, свечи, солому для постелей, прислала мастеров для ремонта здания, однако теснота и нечистота вызвали среди раненых эпидемию горячки. Лекари и доктора-добровольцы делали всё возможное, чтобы она не распространилась на город.

Принц перестал диктовать и задумался: возобновить ли еще раз просьбу отправить его в действующую армию? Пожалуй, не стоит. Последний ответ императора был пространным и обстоятельным: «В данный момент вы несравненно полезнее мне, стоя во главе вверенных вам трех губерний и заведуя путями сообщения». В самом деле, всё сообщение с остальными частями империи идет теперь через Ярославль, сюда же вывозят архивы присутственных мест из Москвы… Да, государь прав: пусть каждый исполняет свой долг на своем месте.

* * *

Ведра мерно покачивались из стороны в сторону. Почти не сгибаясь под тяжестью коромысла, отец Никифор мерным шагом спускался по тропе от Молоховских ворот к кирпичным заводам; сын Костя с трудом поспевал за ним, закинув на спину мешок с овощами. В кирпичных заводах держали русских раненых; уцелевшие от пожара дома в Смоленске французы отвели под собственные госпитали.

Отец Никифор сильно переменился за последние месяцы. Еще в марте, когда скончалась долго хворавшая грудью матушка, он стал совсем другим – замкнутым, строгим, даже суровым. Прежде детям за шалости больше доставалось от матушки, отец же, возвращаясь из церкви, часто заступался за них или утешал, теперь же всё было иначе. Но после нашествия французов отцовская порка уже не казалась большой бедой – пусть, лишь бы с ним самим ничего не случилось. Французы-то народ не обижали, грех на них напраслину возводить. В престольный праздник Успения Богородицы они даже были при отправлении часов и дивились стройности колокольного звона – хлопали в ладоши соборным пономарям. А вот поляки и баварцы били жителей и грабили церкви; отец часто вступался за церковное имущество, и Костя всякий раз боялся, что его застрелят или прибьют до смерти – что ему тогда делать с шестью братьями и сестрами да старой бабушкой? Хлеба мало, на день по куску – и то хорошо, питаются смоляне больше овощем да требухой с французских боен. А французские хлебопеки месят пшеничное тесто в прачечных ночвах… С русскими печами обращаться не умеют, не знают, на что нужны заслонки и вьюшки, набьют полную печь дров, а трубу как следует не откроют – вот и угорают от дыма или сжигают дома. Пять дворов из-за них выгорело в Казанском приходе!

Костя остановился перевести дух, подкинул на спине мешок, перехватил поудобнее. Воздух вроде почище стал, а то раньше смердело гарью да трупным запахом. После того как Наполеон с гвардией выехал из Смоленска, вестфальские солдаты, замотав лица платками, ходили вокруг крепостных стен и собирали трупы, чтобы закопать…

Фу-х, пришли. Плечи точно к небу взмыли, как скинул с них мешок. К ведрам с водой тотчас потянулись руки с чарками, мешок выпотрошили вмиг – «Отче наш» не успел бы прочитать. К отцу Никифору подходили под благословение. Исповедовав несколько человек, он обещал прийти завтра. Ох…

Жарко, тяжко, есть хочется. Костя понуро тащился в гору вслед за отцом, а тот вдруг еще прибавил шагу. Что такое? К Одигитриевской церкви подъехали артиллеристы с фурами в шесть лошадей, чтобы снять колокола. Священник встал у входа на колокольню, раскинул руки крестом, – не пущу! Его схватили вчетвером, вытолкали из дверного проема, повели в муниципалитет… Костя, прячась за углами, бежал следом, глотая слёзы. Батюшка родимый! Век тебя буду слушаться, только останься живой! Сохрани его, Господи!

* * *И мы твою, брат, слышали погудку!Вприсядку попляши под нашу дудку! —

приказывал бородатый мужик в армяке, сапогах и круглой шляпе двум французам, замахиваясь на них плеткой. Позади них паренек в белой косоворотке и портах в красную полоску играл на дудке, а справа другой мужик, в красной рубахе, держал наготове пучок розог:

Ну, брат, не отставай и знай!Из рода в род – каков русский народ!

Один из французов, в зеленом мундире и маленькой шляпе, как у Бонапарта, плясал вприсядку, оглядываясь на плетку, другой, в гусарском доломане, довольно изящно выделывал «камаринского»: «Ах, скучно мне на чужой стороне!» На соседнем лубке крестьянин Иван Долбила вонзал вилы-тройчатку в брюхо худющего француза в треуголке с черным султаном и синем мундире с эполетами, застигнув его у воза с награбленным добром: «Постой, мусье, не вдруг пройдешь! Здесь хоть и мужички, да русские!»

Прохожие спешили мимо, даже не взглядывая на афишки. Там всё одно: бояться нечего, француза до Москвы не допустят, а между тем игуменьям велено забрать из ризниц их монастырей всё самое ценное и укладывать, чтоб быть наготове; французы заняли Вязьму!

Сергей Глинка бродил по улицам, по площадям, по рынкам, но там теперь было не так многолюдно, как раньше, и его «развязанные уста» не находили благодарных ушей. Он возвращался домой и составлял отчет для графа Ростопчина: в село Крылатское препровождены кушак и шапка крестьянину Никифору, благословившему в ратники трех своих сыновей; фабрикант Иван Семенович Рахманов доставил сукна на двадцать человек, а портной Гетман сшил из него одежду для ратников, не взяв денег за работу, – просил лишь напечатать о его усердии в «Русском вестнике», что Глинка охотно исполнил. Ныне каждый должен чем-то пожертвовать: младший брат Сергея Николаевича, Федор, находится в армии и рискует жизнью своей, а сам он отдает служению Отчизне свои силы и талант, какой ни на есть. К экстраординарной сумме в триста тысяч рублей Глинка даже не прикасался, а для удовлетворения просителей, ревнующих о славе Отечества, продавал драгоценности своей жены – купеческой дочери.

…Девятнадцатого августа Сенат вынес свое определение по делу купеческого сына Михайлы Верещагина: бить кнутом двадцать пять раз и сослать на каторжные работы в Нерчинск.

* * *

Гжатск уже горел, когда туда вступил авангард Великой армии. Вязьму русские тоже подожгли перед уходом, но огонь удалось потушить, магазины с запасами уцелели. В ближайшей деревне гусары захватили в плен двух казаков, которые чересчур увлеклись грабежом, один из них оказался негром – поваром самого атамана Платова, их отвели к императору.

Барклай больше не главнокомандующий! Император Александр заменил его Кутузовым! Так уверяли пленные, и то же самое говорил француз-гувернер, выбежавший из Гжатска навстречу соотечественникам. Отлично! Наполеон приказал, чтобы негр и бородач ехали по обе стороны от него при вступлении в Гжатск.

– Кутузов не мог приехать для того, чтобы продолжать отступление, – с довольным видом говорил император Коленкуру. – Он непременно даст нам бой, проиграет сражение и сдаст Москву: он слишком близко от столицы, чтобы спасти ее. Ах, как я благодарен императору Александру! Эта перемена очень кстати. Кутузов даст сражение, чтобы угодить дворянству, и через две недели царь окажется без столицы и без армии. Тогда он сможет с чистой совестью заключить мир, а всю вину за неудачу возложить на дворянство, требовавшее Кутузова! Ах, как умно придумано!

Наполеон улыбался, но Коленкур был мрачен, не разделяя его веселья. В Витебске ему не удалось удержать императора; в Смоленске он проявил еще больше настойчивости, уговаривая его остановиться. Да, русская армия деморализована и разлагается на глазах, но и французская сейчас не в лучшем виде. Кавалерия обезлошадела; генерал Ларибуазьер, командующий саперами, был вынужден отдать паклю в госпитали – для раненых не хватает корпии! Во Франции объявлен рекрутский набор, намечавшийся на следующий год, но людские ресурсы не бесконечны. Надо было остаться в Смоленске и ждать. Или вернуться обратно в Витебск и ждать там. Кстати, еще не поздно остановиться. Лицо Наполеона мгновенно замкнулось, сделавшись холодным и надменным.

– Вы стали слишком русским, господин герцог Виченцский, – произнес он ледяным тоном. – Ступайте, я вас не держу.

«Друг мой, – писал император вечером Марии-Луизе, – я получил твое письмо; похоже, в Париже настала жара, это продлится до 15 сентября. Я здоров. У нас здесь осень. Ты пишешь, что маленький король совершенно поправился, я очень рад. Поцелуй его за меня два раза. Мне приятно, что рисунки Денона о моих походах тебя развлекают. Ты считаешь, что я подвергался большой опасности. Я веду войну уже 19 лет, я давал сражения и осаждал города в Европе, в Азии, в Африке. Я поспешу закончить эту кампанию, чтобы поскорее увидеть тебя и выказать тебе все чувства, которые ты мне внушаешь. Прощай, моя дорогая. Искренне твой, Нап.».

* * *

«Здесь мне поручено от Государя было сделать большой шар, на котором 50 человек полетят куда захотят и по ветру и против ветра; а что от него будет, узнаете и порадуетесь. Если погода будет хороша, то завтра или послезавтра ко мне будет маленький шар для пробы. Я вам заявляю, чтобы вы, увидя его, не подумали, что это от злодея, а он сделан к его вреду и погибели».

Глинка прочел эту афишку вслух; мужики почесали в затылке, переспросили раза два, кто полетит, куда и зачем, махнули рукой, не получив вразумительного ответа, и пошли по своим делам. У другой такой же афишки какой-то оратор со знающим видом рассказывал слушателям, что на Воробьевых горах строят огромный шар, который поднимется в небеса и прольет на войска Наполеона огненный дождь. Сергей Николаевич отправился на Лубянку, чтобы разузнать всё как следует у генерал-губернатора.

Граф Ростопчин выслушал его с веселым интересом, сказал, что всё верно, только большой шар еще не готов, а завтра будет опыт с маленьким, который поднимает пять человек; если угодно, Глинка может занять место в корзине.

Сергей Николаевич смотрел на него с недоверием: шутит он или серьезно? В патриотизме и верности графа государю сомневаться не приходилось, однако он вполне способен подбросить народу выдумку для заглушения тревог от близкой опасности. Полноте, существует ли сей шар в реальности? А может быть, это иносказание и граф имеет в виду совсем иное?

– Нет, благодарю вас, ваше сиятельство, – отвечал Глинка. – Я как первый московский ратник стану в нужный час в ряды ополчения, но ни к какому возвышению я не привык – ни в небеса, ни по службе: на высоте у меня закружится голова.

Опыт с малым шаром не состоялся; в своей записке графу Леппих объяснил, что встретил множество непредвиденных затруднений: помощники его неопытны, он должен каждой мелочью заниматься сам, а по незнанию русского языка, управляться с одними немцами. Но теперь всё устроилось, почти весь шар наполнен воздухом, завтра к полудню он поднимется выше сада и будет виден из Москвы в зрительную трубу.

Кутузов тоже прислал письмо из-под Можайска:

«С сокрушенным сердцем известился я, что увеличенные на счет действий армий наших слухи, рассеиваемые неблагонамеренными людьми, нарушают спокойствие жителей Москвы и доводят их до отчаяния. Я прошу покорнейше Ваше сиятельство успокоить и уверить их, что войска наши не достигли еще этого расслабления и истощения, в каковом, может быть, стараются их представить. Напротив того, все воины, не имев еще доныне генерального сражения, оживляясь свойственным им духом храбрости, ожидают с последним нетерпением минуты запечатлеть кровью преданность свою августейшему Престолу и Отечеству. Все движения были доселе направляемы к сей единой цели и к спасению первопрестольного града Москвы. Да благословит Всевышний сии предприятия наши; сие должно быть молением всех сынов России. Прошу Ваше сиятельство уверить всех московских жителей моими сединами, что еще не было ни одного сражения с передовыми войсками, где бы наши не одерживали поверхности, а что не доходило до главного сражения, то сие зависит от нас, главнокомандующих».

* * *

Из Дурыкино предполагалось выступить на рассвете к Бородино, но накануне вечером Кутузов изменил диспозицию, направил армию к Колоцкому монастырю и определил дать сражение там, о чём известил графа Ростопчина, приглашая его приехать. Начали строить укрепления, однако и эта позиция оказалась неудобной: правый фланг располагался на господствующих высотах, но позади него лежала тесная и заселенная равнина. У монастыря оставили арьергард, а обеим армиям приказали идти еще двенадцать верст к селу Бородино близ Москвы-реки. Главнокомандующий прибыл туда первым, осмотрел выбранную Толем позицию и остался ею недоволен.

Багратион начинал закипать: насмешку тут творят над ними, что ли? Ищем, ищем позицию – та плоха, эта нехороша, и всё хуже и хуже находим. Вот так гуся поставили князем и вождем! Впору пожалеть о Барклае. Боялись, что лифляндец француза в Москву приведет, так и этот туда же стремится! Если не повелели ему особо, чтоб наступать, так он и не станет, он более к миру близкий человек – вон, с турками как договор обделал, любо-дорого глядеть, три года кровавых трудов одним махом перечеркнул! А ныне Багратиона и подчиненных его приятно потешили за службу: из попов да в дьяконы, даже спасибо не сказали. Одно хорошо: не Петру Ивановичу теперь за всё отвечать.

«Позиция не слишком выгодная, – думал Барклай, обводя ее взглядом. – Когда Наполеон встанет здесь, на этом холме, она откроется ему, как на ладони, резервы и спрятать некуда. Правое крыло упирается в лес с большими засеками, впереди него течет речка Колоча в крутых, неприступных берегах; через нее перекинут мост к селу Бородино, занятому авангардом. Это хорошо. Рядом с лесом – широкое поле, раздолье для кавалерии; там строят укрепления. Допустим. В центре позиции, перед линиями войск, – господствующая высота, к ней примыкает левое крыло. И это неплохо. Однако на картечный выстрел от возвышенности – поле с глубоким Семеновским оврагом, в котором течет ручей, за ним лежит частый лес. Слева от оврага – селение Шевардино, на высоте рядом с ним строят редут, отделенный от густого леса тесной долиной; эта долина – единственное место для действия кавалерии на всём левом крыле. Везде кусты, позади линии – непроходимые леса, в тылу – глубокая лощина, не удобная для сообщений… Левое крыло – самое слабое место, в случае сильного натиска сюда нельзя будет перебросить подкрепление с правого фланга, а в версте отсюда проходит почтовый тракт. Если французы пойдут от Ельни на Москву по старой Смоленской дороге, они смогут пробраться лесами к Семеновскому и зайти к нам в тыл. Кроме того, на левый фланг Кутузов поставил Вторую армию, вдвое уступающую по численности Первой. Что это? Он снова хочет показать, что ни в грош не ставит Барклая, отведя ему лучше защищенный участок?

Сколько еще терпеть эти унижения? Офицеры отказываются приветствовать Барклая, даже солдаты отдают ему честь небрежно. Он чувствует себя изгоем, парией, осужденным. Но он всё равно будет исполнять свой долг до конца. Он подчинится решению главнокомандующего, каким бы оно ни было, и погибнет в сражении за государя и отечество. Мертвые сраму не имут».

– Князь! Скажу вам как на духу: душа болит от вседневных параллельных позиций! – Подполковник Ахтырских гусар Денис Давыдов прижал правую руку к сердцу. – Неприятель идет вперед – мы перед ним отступаем, как будто в сей обширной части России армии негде извернуться!

Багратион с интересом слушал своего бывшего адъютанта, радуясь тому, что мысли, которые он задвигал в дальний уголок сознания, приходили в голову не только ему одному.

– Что делают толпы казаков при авангарде? – продолжал Денис, и глаза его загорелись знакомым князю вдохновением. – Разделить их на партии, пустить в середину каравана, следующего за Наполеоном, – пусть отбивают обозы с провиантом и боеприпасами; наша земля не так изобильна, чтобы пропитать двести тысяч войска, и пороховых заводов на Смоленской дороге нет. А если на казаков пошлют сильные отряды, им хватит простора, чтобы избежать поражения. К тому же появление наших среди поселян ободрит их и обратит войну в народную!

Вот именно! Князь Петр, улыбаясь, смотрел на своего курносого Давида, размахивавшего пращой на виду у Голиафа.

– Если не прекратится род отступления, избранный Барклаем и продолжаемый светлейшим, Москва будет взята, мир в ней подписан, и мы пойдем в Индию сражаться за французов! Нет уж, если мне суждено погибнуть, то лучше я лягу здесь! В Индии я пропаду без пользы для России, а здесь…

– Полно, полно! – прервал его Багратион со смехом. – Это уж тебя занесло слишком далеко. Нынче же пойду к светлейшему и изложу ему твои мысли.

Светлейший спал после обеда, пришлось ждать его пробуждения. Компанию Багратиону с Давыдовым составили Василий и Дмитрий Ланские, служившие по интендантской части. Последний помнил наизусть письмо от Ростопчина, которое утром читал им главнокомандующий: «Я полагаю, что вы будете драться, прежде нежели отдадите столицу; если вы будете побиты и подойдете к Москве, я выйду из нее к вам на подпору со ста тысячами вооруженных жителей; если и тогда неудача, то злодеям вместо Москвы один ее пепел достанется». Давыдов вскочил и в возбуждении заходил по комнате; в такие минуты у него обычно сами собой складывались стихи. Кутузов проснулся; предоставив дело Багратиону, Денис вышел и вскочил в седло: ему хотелось движения, простора, свободы.

Бородино! Это были его родные места. Здесь прошло его детство, здесь он впервые познал любовь, здесь носился по мхам и болотам со стаей гончих собак и предавался мечтам о славе… Отеческий дом и даже овины при нём были теперь заняты начальниками, рядом дымили бивачные костры, в несжатых полях сверкали ряды штыков, на Красном холме, где маленький Денис с восторгом читал об Итальянском походе Суворова, воображая себя одним из его «орлов», переходящим через Альпы, закладывали редут и устанавливали батарею, а милую рощицу впереди него вырубали, покрывая засеками. Шумные толпы солдат разбирали избы и заборы в деревнях на шалаши и дрова для костров. Квартира князя Багратиона была в наполовину выжженном и разграбленном Семеновском, там же стояли ахтырцы. Завернувшись в бурку, Давыдов лег под кустом в лесу, отгоняя комаров дымом трубки и пряча слезы воспоминаний.

– Светлейший согласился послать для пробы одну партию к французам в тыл, но полагает успех сомнительным, а потому назначил только пятьдесят гусар и сто пятьдесят казаков, – объявил Денису Багратион, вызвав его вечером к себе в овин. – Он хочет, чтобы ты сам взялся за это дело.

– Я бы стыдился, князь, предложить опасное предприятие и уступить его исполнение другому. Я готов на всё, вот только людей мало!

– Он более не дает! – развел руками Багратион. – Хотя, между нами, чего светлейший так опасается? Война не для того, чтоб целоваться.

Денис прижал обе руки к груди:

– Ручаюсь честью, что партия будет цела: для этого нужна отважность в действии, решительность в трудную минуту и неусыпность на отдыхе, за это я берусь… Но всё же людей мало; дайте мне тысячу казаков и вы увидите, что будет.

– Да я бы тебе и три тысячи сразу дал, не люблю дела делать ощупью, но об этом и говорить не стоит: фельдмаршал назначил, надо повиноваться.

Сев за стол, Багратион написал письма к генералам Васильчикову и Карпову, прося назначить Давыдову лучших гусаров и казаков, потом спросил Дениса, есть ли у него карта Смоленской губернии, узнал, что нет, и отдал свою собственную.

– Ну, с Богом! Надеюсь на тебя!

У Васильчикова с раннего утра собралось много генералов, которые каким-то образом уже узнали о назначении Давыдова.

– Кланяйся Павлу Тучкову! – напутствовали его. – Скажи ему, чтобы уговорил тебя не ходить в другой раз партизанить.

Вместо ста пятидесяти казаков Давыдов получил только восемьдесят, но жаловаться было не время: главнокомандующий вместе со всем штабом совершал объезд позиции, начав с правого фланга.

Деревню Горки уже срыли, заменив полевым укреплением на три батарейных орудия. С соседней высоты открывался обширный вид на светлую ленту Колочи, мост к селу Бородино, купола Колоцкого монастыря. Вправо уходила линия, вдоль которой махали кирками и орудовали заступами: смоленская милиция строила укрепления, тянувшиеся к невидимой отсюда Москва-реке. Неужели мы уже так близко от Москвы? Каких-нибудь пять переходов… Поблескивали под солнцем узкие ручьи, разбегавшиеся в разные стороны. Боже правый, что за названия: Колоча, Воина, Огник, Стонец…

Пехота чистила ружья и меняла кремни; кавалеристы холили лошадей, осматривали подпруги, точили сабли; артиллеристы осматривали орудия, протравливали запалы, складывали зарядные ящики, смазывали колеса передков, обновляли постромки… Вдалеке погромыхивали французские пушки: арьергард Коновницына принимал бой в двенадцати верстах отсюда.

– Вот ключ всей позиции. – Барклай указал Кутузову на возвышенность в четверти версты от линии войск. – На сём месте следовало бы построить сильный редут.

– Поставьте здесь батарейную роту из двенадцати орудий. А вон там, на высоком берегу оврага, устройте флеши.

На левом фланге никакие работы не велись: весь шанцевый инструмент у Второй армии забрали и отдали Первой. Багратион выехал вперед: позиция никуда не годная, естественных препятствий нет, а искусственных возвести нечем; занимать ее ненужно и опасно, неприятель с легкостью может зайти ко мне в тыл! Кутузов спокойно ему заметил на это, что дорога, со стороны которой князь опасался обходного маневра, могла легко быть защищаема нестроевыми войсками; Беннигсен его поддержал.

– Построить бы несколько редутов на главнейших высотах при сей дороге, – негромко произнес Барклай, словно ни к кому не обращаясь.

Багратион взглянул в его сторону, медленно прикрыл глаза, безмолвно соглашаясь, и снова отвернулся.

Подумав, Кутузов распорядился в случае нападения неприятеля отступать от шевардинского редута к флешам у Семеновского ручья и отвести левое крыло за Бородино, к Утицам. «Почему же после нападения, а не заблаговременно?» – подумал про себя Барклай, но вслух ничего не сказал.

Граф Морков привел из Москвы ополчение – двенадцать тысяч бородатых мужиков в серых кафтанах и с крестом на шапке, под хоругвями вместо знамен, – и двух старших сыновей, Николая и Ираклия. Офицеры ехали в кибитках, повозках, на роспусках с колокольчиками, верхом на заводных лошадях, захватив с собой дворовых для обихода, – точно на охоту собрались. Четыре полка из одиннадцати имели ружья английской работы, но ратникам выдали только по пять патронов на брата, которые они рассовали по карманам, остальные были вооружены пиками. Впрочем, за тот месяц, что бывшие землепашцы и дворовые назывались ратниками, никаких упражнений в стрельбе не производилось, равно как и маршировок или построений; барабанов тоже не было. Командиры мало чем отличались по опытности от своих подчиненных, вести их в правильный бой против полков Наполеона было бы глупо, однако часть ополчения поставили на старой Смоленской дороге, а остальных распределили по корпусам в «третью шеренгу» – для выноса раненых и сохранения ружей убитых.

Литовский гвардейский полк располагался на ночлег. Глядя на гаснущий закат, Назар Василенко не думал о том, что в той стороне, совсем недалёко – неприятель. За всё время кампании он так ни разу и не побывал в настоящем деле, война для него сводилась к жажде от летнего зноя, душевной боли при виде крестьянского разорения и сжигаемого добра, кровавым волдырям на стертых ногах, одуряющей усталости ночных переходов. В последнюю неделю стало полегче: выступали на рассвете, днем останавливались на привал, ночью спали, если не поставят в караул. Видно, что начальство теперь другое: порядок любит. А где порядок, там и дело на лад пойдет.

Прапорщику Пестелю было душно в своей палатке. Резерв! Здесь! На правом фланге, отлично защищенном естественными преградами! Похоже, что главнокомандующий готов отступить и отсюда, если ему дадут к тому повод! А сколько надежд возлагали на князя Кутузова!.. Отец предвидит затяжную войну, он уже заказал для Павла тулуп, который при необходимости мог бы служить и шубой. Неужели мы и вправду будем отступать до самой Волги?.. Неужели никто не может сказать светлейшему князю в глаза: остановитесь! Мы хотим сражаться! Что велел ему государь?..

В половине одиннадцатого Кутузов послал к Коновницыну адъютанта, чтобы указать генералу дорогу на Шевардино. Все казенные и партикулярные обозы он приказал отправить утром по большой дороге к Москве и в шести верстах за Можайском учредить по вагенбургу от каждой армии.

24 августа (5 сентября)

Арьергард так поспешно откатился к Шевардино, что Коновницын не успел предупредить Багратиона о своем прибытии. В два часа пополудни противолежащие высоты у Валуево уже были заняты итальянцами Богарне. Дивизию Неверовского, четыре тысячи конных и тридцать шесть орудий, под общим командованием князя Горчакова, оставили удерживать редут, теперь уже бесполезный, чтобы дать время остальным войскам отойти к Семеновским флешам, и начали передвижение прямо на глазах у неприятеля. Французская конница помчалась за отступавшими, по ней открыли стрельбу картечью.

Наполеон смотрел в трубу на пятиугольник редута, на поспешно отходившие войска, на лес, на исчезавшую в нём дорогу… Это дорога на Москву. Кутузов словно нарочно указывает на нее. Он снова отступит, не дав сражения? Русские позволят французам взять Москву без боя и без славы? Ну уж нет. Вон главная позиция русских, там мы дадим сражение и выиграем его. Этот редут может стать помехой для развертывания наших войск, надо захватить его до темноты. Пусть 5-я дивизия Компана перейдет Колочу и атакует с северо-запада, а Понятовский зайдет с юго-запада, через лес.

Кажется, у него жар, как скверно. Должно быть, это из-за дождя, который вымочил его позавчера, когда он в два часа ночи объезжал аванпосты. По ночам здесь уже прохладно… Компан начал переправу, за ним рысят кирасиры Нансути и гусары Монбрёна. Наполеон ушел в свою палатку, приказав сообщать ему о малейших переменах.

Выстроившись «лестницей», польские уланы выехали из леса. Шестой полк поднял такую пыль, что восьмой полк скрылся в этом облаке целиком. Не заметив его, русские драгуны обратили весь свой удар на мазуров, которые повернули назад, увлекая их за собой. Промчавшись мимо восьмого полка, окутанного шапкой-невидимкой, мазуры снова развернули коней, чтобы атаковать преследователей во фронт, и в это время поляки, взяв левое плечо вперед, ударили драгунам в тыл. Те защищались отчаянно, попавшись меж двух огней, но валились с коней один за другим.

Уланы вернулись в лесок и перестроились в колонну. Запела русская труба, давая сигнал к атаке. Возгордившись от свежего успеха, мазуры встретили русских шагом, допустив до конца пик, но пики проскальзывали по кирасам! На сей раз бегство было неподдельным; шестой полк врезался в восьмой и смял его, оба налетели на прусских гусар, порушив их строй, и лишь другая бригада, стоявшая «лестницей», выскочила вперед и отразила атаку кирасиров. Вот незадача: именно в этот момент дорогой проезжал князь Юзеф, решивший посмотреть на поляков в деле. Ганьба… Уланы горели желанием смыть с себя пятно позора, однако новую атаку остановил картечный дождь. Поляки принялись устанавливать пушки.

Скрыв пехоту в овраге, Компан развернул батарею на гребне холма. Шевардинский редут теперь обстреливали с двух сторон, русские артиллеристы отвечали. Конница Мюрата переходила Колочу, чтобы встать между Компаном и силами Понятовского, еще две дивизии заходили с севера, за ними шла легкая кавалерия.

Боевая задача выполнена: передвижение на запасную позицию завершено, можно отводить людей, чтобы не губить их понапрасну. Но князь Горчаков не получил приказа об отступлении и не решался отдать его сам. Неверовский пошел обратно к своим солдатушкам.

В шестом часу пополудни французы выслали вперед вольтижёров, затем Компан сам повел на штурм редута два линейных полка, отправив еще два захватить Шевардино и грозить русским обходом справа. В это время поляки уже два часа вели огонь из пушек и ружей. Кирасиры налетели на батарею, отбив несколько орудий, но не смогли забрать их с собой и бросили.

Чу, русские дрогнули, повернули назад! Ура! Нет, их остановили и заставили драться. Добрых три четверти часа враги стреляли друг друга почти в упор, потом Компан повел два батальона в штыковую. Французы ворвались в Шевардинский редут, завязалась рукопашная. Ура! Победа!

Багратион прислал Горчакову подкрепление, в сумерках бойня возобновилась. Редут, который еще вчера было приказано оставить при наступлении неприятеля, три раза переходил из рук в руки; в темноте уже было не разобрать, кто свой, кто чужой… Только в половине одиннадцатого, узнав, что к французам прибыла подмога, а поляки обходят позицию слева, Кутузов, за весь день не покинувший своей ставки позади Горок, отдал приказ отойти к Семеновскому ручью.

От укреплений осталось одно воспоминание; повсюду валялись трупы людей и лошадей. Добравшись до ближайшего селения (которое уже трудно было так назвать), французы падали и засыпали прямо под кустом, несмотря на ветер и холодный дождь. Желтые двуколки летучих амбулансов с черной холщовой крышей и двумя круглыми окошечками под ней всю ночь колесили по полю, подбирая раненых, которых свозили в лазареты, где подчиненные генерала Ларрея неустанно работали пилами, ножами, трепанами; к утру придорожные канавы доверху наполнились отнятыми конечностями и безжизненными телами.

Поутру Наполеону подавали списки личного состава полков после переклички. Потери были высоки, в 61-м линейном полку один батальон был уничтожен полностью, в 8-м уланском осталось только двести двадцать улан и тринадцать офицеров. Русские понесли неменьший урон и потеряли несколько пушек. Пленных же оказалось до смешного мало. Тревожный знак.

– Русские решили победить или умереть? – спросил император Коленкура.

* * *

Большие дрожки, в которых возили светлейшего, могли пройти не везде; сопровождала его только малая свита, Ермолов ехал у колеса для принятия приказаний. Беннигсен велел вознице остановиться у высоты с большим редутом, где разместили двенадцать батарейных и шесть легких орудий под прикрытием пехотной дивизии из корпуса Раевского. Редут, скорее, можно было назвать люнетом[32]: едва начатые работы остановились за неимением шанцевого инструмента. Беннигсен называл эту высоту ключом позиции, настаивал на необходимости укрепить ее, ибо ее потеря чревата последствиями самыми гибельными. Отсюда можно было разглядеть в подзорную трубу, как Итальянская армия Богарне воздвигает окопы и батареи против поля, удобного для наступления кавалерии. В качестве предосторожности начальник главного штаба предлагал заблаговременно сократить линию, оставив на правом крыле несколько егерских полков, скрытых в лесу и засеках, а два пехотных корпуса передвинуть к центру для оказания помощи Второй армии, на которую будет направлен главный удар. Кутузов распорядился отвести назад левое крыло Первой армии, во избежание внезапных атак неприятеля и обхода через лес, но тем и ограничился.

Вдоль войск пронесли Смоленскую икону Божьей Матери, вывезенную из отданного врагу города; полковые священники отслужили молебен.

…Русская армия развернута фронтом на запад и построена в три линии, что обеспечит ей устойчивость, легкость маневрирования и подвоза боеприпасов. И у нас то же: первая линия – Эжен, Ней, Даву, Понятовский; за ними кавалерия Монбрёна, Латур-Мобура и Нансути; гвардия останется в резерве, вместе с корпусами Жюно и Мюрата. Обходить русских с флангов, как предлагает Даву, мы не будем: мы ударим на них, прижмем к реке Москве и уничтожим.

Наполеон вернулся к своей палатке, спешился, бросив поводья мамлюку, расстегнул синий редингот. На походном столе стоял овальный портрет в золоченой раме с победными венками по углам – его только что доставили из Парижа, от Луизы. Император смотрел на него, пока не затуманились глаза. Долгожданный сын, Богом сохраненный младенец, чудо во плоти! Высокий лоб, светлые волосики, серые добрые, слегка наивные глаза – это от матери, зато овал лица отцовский… Белая распашонка сползла с левого плечика, через правое перекинута красная лента ордена Почетного легиона с Большим крестом на конце, одной рукой малыш прижимает к себе изящный скипетр, перевитый зеленой лентой (цвет надежды), а другую положил на подлокотник синего бархатного кресла. Красный, белый, синий. Цвета республиканского знамени, только в обратном порядке. Когда-то Наполеон размахивал им, увлекая за собой солдат… Пусть этот портрет покажут войскам.

…Соскочив с лошади, генерал-майор Кутайсов сел на ковер рядом с артиллеристами, расположившимися чаевничать. «Я сегодня еще не обедал», – сообщил он весело. Ему дали ломоть хлеба с большим куском говядины, налили чаю из черного обгорелого чайника. Солнце уже спускалось к неприятельским позициям, погрузившись в серую накипь облаков. Завтра и оттуда, и туда полетят ядра, гранаты, пули…

– Завтра, ребята, стойте до последнего, пушек не отводите, – сказал Кутайсов, допив свою кружку. – Если неприятель их захватит, то вместе с вами; с вас уж спрос будет невелик, а я как-нибудь выкручусь.

Он улыбнулся, все засмеялись. Поблагодарив за угощение, генерал вскочил в седло и ускакал. Офицерам предстояло объявить солдатам его распоряжение, самим переводя с французского: «Подтвердить от меня во всех ротах, чтобы они с позиций не снимались, пока неприятель не сядет верхом на пушки. Сказать командирам, что, отважно держась на самом близком картечном выстреле, можно не уступить неприятелю ни шагу нашей позиции. Артиллерия должна жертвовать собою; пусть возьмут вас с орудиями, но последний картечный выстрел выпустите в упор, нанесенным вредом вы искупите потерю орудий».

…Возле цейхгауза собралась толпа: московский главнокомандующий, разгневанный лихоимством купцов, объявил о продаже всякого оружия дешевою ценою, чтобы быть готовыми встретить супостата по-свойски. «Вы, братцы, не смотрите на то, что правительственные места закрыли дела: прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберемся, – сообщала новая ростопчинская афишка. – Я клич кликну дня за два, а теперь не надо, я и молчу». Двери раскрылись, люди устремились внутрь, но их ждало разочарование: ружья и карабины продавали действительно недорого – по два-три рубля, сабли по рублю, вот только ружья были без замков или без прикладов, а то и с погнутыми стволами, сабли – без эфесов, со сломанными, зазубренными клинками… Лубок с прибауткой о том, что против француза всего лучше вилы-тройчатки, ведь он не тяжелее снопа ржаного, со злобой сорвали со стены.

…Первое потрясение князь Вяземский испытал в Можайске, увидав целые толпы людей в изодранных, с запекшейся кровью, мундирах, с культями вместо рук, с обрубками ног, а то и с половиной головы, причем средь изувеченных встречались и его добрые знакомые по балам и московским гостиным. Сердце подпрыгивало, язык отнимался, нужные слова терялись и не приходили на ум. Изящный, любезный, начитанный граф Гудович с искалеченной пулей ногой следовал в Москву на лечение; вчера он несколько раз водил в атаку кирасиров. Его красивое лицо было бледно до синевы, и всё же он учтиво ответил на приветствие Вяземского.

Прибыв в Бородино, князь долго не мог найти Милорадовича и растерялся еще более, совершенно упав в собственных глазах. Ему казалось, что все вокруг смотрят на него с усмешкой: поглядите на этого шпака! Вырядился, как индюк, бледнеет при виде крови и не знает, где его командир! Возле одной избы суетилось много военных, офицеры давали поручения своим солдатам или денщикам, посылая купить разных припасов у маркитантов. «Да не забудь принести вяземских пряников!» – громко сказал один из них, когда князь Петр проходил мимо. Его словно ударило: что за шутки? Но с другой стороны, могло же это оказаться простым совпадением. Что он за птица, чтобы все узнавали его без ошибки, даже в чекмене и со спины? Не остановившись и не доискиваясь объяснений, Вяземский пошел дальше.

Милорадович был на биваке у костра. Прибытие адъютанта его обрадовало: он стал расспрашивать о Москве, об умонастроениях обывателей, о графе Ростопчине с его воинственным пером, который вот-вот поднимет на вилы Наполеона… Поздравив князя с тем, что он явился вовремя (завтра, несомненно, будет сражение), генерал предложил ему переночевать в его избе, потому что сам он останется здесь, в палатке. Вяземский поблагодарил и отправился туда. Строго приказав камердинеру разбудить его завтра пораньше, он разделся, лег в постель и провалился в сон.

…Жуковскому не спалось. Он часто выходил из своей палатки, бродил по позиции, пытаясь унять волнение перед завтрашним днем, присаживался у солдатских костров, слушал тихие разговоры, шел дальше, возвращался, пытался уснуть, снова выходил… Дальний звук ружейных выстрелов напоминал стук топоров в лесу; со временем смолкнул и он. Влажный холод прибивал книзу теплый едкий дым, в ночную свежесть врезались острые запахи скипидара, конского и человечьего пота; яркие языки костров поднимались высоко к иссиня-черному куполу неба с рассыпанными по нему звездами; лунный свет скользил по пикам улан и начищенным стволам ружей, составленных в козлы; фыркал чей-нибудь конь над темной фигурой, завернутой в бурку, потрескивали угли в костре – и вновь наступала невообразимая, неземная, неживая тишина… Наконец уснул и Жуковский. По стенкам палатки постукивали капли дождя – холодные небесные слезы.

…«Бородино, 6 сентября 1812 г.

Милая, я очень устал. Боссе передал мне портрет маленького короля. Это шедевр. Благодарю тебя за сей знак внимания. Он прекрасен, как ты сама. Я напишу тебе завтра подробнее. Я устал. Addio, mio bene[33]. Нап.».

26 августа (7 сентября)

Над полем стлался туман, но рассветное небо было безоблачным, солнце поднималось в синеву, увенчанное сияющим нимбом.

– Это солнце Аустерлица, – сказал Наполеон окружавшим его маршалам.

Адъютанты быстро передали эту фразу стоявшим позади.

Императора знобило, к тому же его начинал мучить насморк. Начало сентября, а холодно, как в Моравии в декабре. Пора заканчивать эту кампанию. Барабаны пробили зорю, войскам зачитали прокламацию, написанную Наполеоном в два часа ночи:

«Солдаты!

Грядет сражение, которого вы так желали! Отныне победа зависит только от вас: она нужна нам, она даст нам изобилие, хорошие зимние квартиры и скорое возвращение в отечество! Поступайте, как при Аустерлице, Фридланде, Витебске, Смоленске, и пусть самые далекие потомки с гордостью будут вспоминать ваше поведение в этот день. Пусть о вас будут говорить: он был в той великой битве под стенами Москвы!»

Великая армия откликнулась многократными виватами. На поле близ Шевардино еще лежали неубранные трупы русских солдат.

Первым выступил корпус Понятовского, обходя лес у левого фланга русских. Даву двинулся вдоль леса к Семеновским флешам; впереди шла дивизия Компана и генерал Пернетти с тридцатью орудиями. Евгений де Богарне готовился к атаке на село Бородино, чтобы отвлечь внимание от центра. Две батареи на шестьдесят пушек каждая, из которых простреливалась неприятельская позиция, были устроены еще ночью. В шесть часов утра сигнальная пушка дала первый выстрел.

…Лейб-егери на аванпостах спали, сняв мундиры: нападения с этой стороны никто не ожидал. В несколько минут передовой батальон был опрокинут, менее чем в полчаса – весь полк отброшен до моста через Колочу, по левому берегу которой рассыпались итальянские стрелки. Но тут 1-й егерский полк бросился вперед и смял неприятеля, дав отступить гвардейцам, от которых осталась только треть. Однако, оторвавшись от главных сил, полк сам оказался в опасности. Неустрашимому полковнику Карпенко, знавшему только команду: «Вперед!», доставили приказ от Ермолова: отойти за речку и сжечь мост.

Легкая артиллерия отогнала неприятельских стрелков, но мост еще не сгорел до конца, когда по нему побежали итальянцы, чересчур увлекшиеся преследованием врага. Задорный полк наткнулся на целый корпус Дохтурова, который, истребив его, разрушил мост и отошел назад. Пасынок Наполеона остался в Бородино ждать сигнала, чтобы присоединиться к общему штурму; дивизии Морана и Жерара переходили через Колочу вброд.

В это время за лесом трещала ружейная перестрелка; колонна Компана наступала на самую южную флешь[34] под плотным огнем русских пушек. Наполеон смотрел на нее в подзорную трубу, хотя разглядеть что-либо в дыму было трудно. Вот Компан выронил саблю и схватился за левое плечо – или за грудь? Редеющая колонна продолжает движение, Даву вырвался вперед… У самого бруствера его лошадь вскинулась на дыбы, маршал упал… Убит? Дьявол! Компана заменит генерал Рапп, а вот Даву… Адъютанты поскакали с приказами к маршалу Нею идти на помощь со своей пехотой; Мюрат должен принять командование вместо Даву. Его кавалерия и еще сорок полевых орудий исправят дело.

…Вяземский поспешно одевался: его разбудил перепуганный камердинер, заслышав пушечную пальбу. Вся свита Милорадовича уже сидела верхом. О ужас! Верховая лошадь, которую князь отправил к армии из Москвы, так и не добралась до него! Жуткое, нелепое положение: приехать ко дню сражения и стоять как дурак, не зная, что с собой делать, когда другие уже скачут куда-то с поручениями! Князь Петр представил себе насмешливые взгляды, которыми будут встречать и провожать его везде: каково наш ратник-то осрамился! Выскочил из ополчения в ряды воинов и всё сражение просидел в избе! Надо немедленно достать где-то лошадь… или застрелиться! Да, именно застрелиться!

– Вы что-то потеряли?

Это спросил молодой офицер, которого Вяземский видел вчера подле Милорадовича, но не успел узнать его имени. Князь жалко улыбнулся:

– Да, свою лошадь…

– Возьмите мою запасную!

Спаситель! Кое-как забравшись в седло, Вяземский потрусил вслед за адъютантом.

…Даву оказался жив, зато Раппа выбило из седла картечью. К половине восьмого все четыре флеши, каждую из которых защищал гренадерский батальон из дивизии Воронцова, перешли в руки французов, но Багратион отправил туда еще одну гренадерскую дивизию и богатырей Неверовского; бросившись в яростную контратаку, русские проводили французов на штыках до самого леса. На пехоту поскакали вюртембергские егери, посланные Мюратом, но за флешами на них налетели русские кирасиры, прогнали обратно, выбили уже успевшую занять флеши французскую пехоту и захватили шесть орудий.

– Naprzód! Kto jest ze mną?[35] – крикнул майор Сухоржевский, устремляясь вперед.

Сотня улан помчалась за ним, орудия были отбиты, однако в промежуток между расступившимися кирасирами устремились драгуны и Ахтырские гусары…

…Спустившись с батареи на склоне холма у Горок, Барклай-де-Толли ехал на белом коне вдоль фронта гвардейской бригады, не кланяясь пулям и ядрам. Он был бледен как смерть и, казалось, искал ее. Войска стояли молча, сомкнув ряды; упавших раненых передавали с рук на руки к краю, поджидая ратников с носилками. Пули летели во множестве, гранаты взрывались в воздухе, шипя раскаленными осколками. Мужики из ополчения мотали головами, словно уворачиваясь от ос, крестились, кланялись, даже падали на колени – солдаты потешались над ними, изощряясь в шутках. Положив на носилки беспамятного с выбитым глазом, срезанным черепом или дырой в груди, ратники возвращались со своею ношей к перевязочным пунктам, пригибаясь на ходу, провожаемые смехом.

Барклай смотрел туда, где сейчас шел настоящий бой, уничтожавший Вторую армию. Адъютант Сеславин, раненный в ногу еще три дня назад, поскакал в тыл, чтобы привести из резерва две конные артиллерийские роты и отправить Багговута к Семеновскому.

…В десять часов Ней вернул самую южную флешь, но со старой Смоленской дороги шла дивизия Коновницына, перестраиваясь на марше в батальные колонны под ураганным огнем. «В штыки, ребята! Ура!» Флешь была отбита. В это время дивизия Морана несколькими колоннами надвигалась на Красный холм. По ним стреляли из редута и из-за редута, ядра катились по земле – стрелки перескакивали через них, дождем лила картечь, смывая целые взводы пехоты, оторванные части тел взлетали в воздух – французы шли без единого выстрела, смыкая ряды, пока их не окутало настолько плотными клубами дыма, что даже вымпелов нельзя было разглядеть. На гребне оврага генерал Бонами выстроил свой поредевший полк заново и повел его дальше; в тридцати шагах от редута фузилеры открыли огонь.

– Ваше превосходительство, спасайтесь!

Обернувшись на голос ординарца, генерал Раевский увидел французских гренадеров, вбегавших в его редут со штыками наперевес. Артиллеристы лупили их банниками и прави́лами, но падали сами под ударами штыков и сабель… Генерал выхватил шпагу, с трудом пробился к амбразуре, спустился в овраг, вскочил на лошадь и выехал на холм.

Ермолов и Кутайсов увидели, как из редута выбегают французы. «Vive l’empereur!» Если они прорвутся за ручей в центр русской линии, то… Ермолов поскакал к Уфимскому полку и егерям Паскевича, Кутайсов бросился к конной артиллерии: немедленно выдвигаться вперед!

Огонь из тридцати орудий остановил французов и заставил их вернуться в редут, однако от Колочи к холму шли быстрым шагом новые колонны. Взяв два ближайших полка, Кутайсов повел их наперерез, приказав примкнуть штыки.

Теперь уже русская колонна, тая на глазах, надвигалась на редут, сверкавший вспышками выстрелов. Шаг, шаг, еще шаг… она остановилась. Ермолов, Паскевич и Васильчиков спешились; начальник штаба достал из кармана горсть заготовленных Георгиевских крестов.

– Ребята, за нами! – крикнул он. – Кто дойдет, тот и возьмет!

Швырнув кресты далеко вперед, Ермолов побежал в ту же сторону вместе с остальными генералами; «Ура!» – загремело позади, затем рядом и впереди него.

Сцепившись в смертельных объятиях, русские и французы вместе скатывались в «волчьи ямы». У подножия холма генерал Бонами построил две с половиной сотни солдат без киверов, с оторванными фалдами мундиров, покрытых ссадинами и ранами, и повел во вторую атаку.

Кутайсов заметил, что одна из артиллерийских рот палит без толку, перепахивая поле, и отправил адъютанта сделать замечание командиру.

– Господин полковник! – крикнул адъютант, подъехав к батарее. – Начальник артиллерии приказывает вам беречь заряды!

Пуля воткнулась полковнику в грудь, он упал без единого звука. Самым старшим офицером в роте остался подпоручик, он и принял командование. Адъютант повернул обратно, но не нашел Кутайсова там, где его покинул. Полковник Сеславин, с которого пулей сбило кивер, тоже искал генерала. Они принялись за поиски вместе, переворачивая недвижные тела и вглядываясь в безжизненные лица. Неподалеку стоял бурый конь под седлом, но без всадника; они пошли туда. Это ведь конь Кутайсова? Чепрак был залит кровью и обрызган мозгом.

Генерал Бонами не смог выбраться из редута: на его теле было пятнадцать ран, но он еще дышал; его взяли в плен. Присланные Барклаем драгуны гнали уцелевших французов до самого леса. На холме подобрали Ермолова, лежавшего без чувств рядом с убитым унтер-офицером: пройдя сквозь ребра унтера, картечь пробила воротник генеральской шинели, разодрала ворот сюртука и уткнулась в шелковый галстук, вся шея опухла и посинела…

– Стой, ребята, не шевелись! – спокойно говорил солдатам Милорадович, раскуривая трубку. – Держись, где стоишь! Я уезжал назад, и далеко – везде ядра долетают, везде бьет! В этом сражении трусу места нет!

Пуля срезала султан с его шляпы, почти тотчас, вскрикнув, упала раненая лошадь. Солдаты заволновались, но Милорадович уже был на ногах и садился на другого коня. Поправив свои кресты и концы амарантовой шали, обвитой вокруг шеи, он пустил лошадь вскачь, чтобы показаться всем; шаль живописно развевалась по воздуху. Едва он остановился, как прямо к ногам его лошади упало ядро, но не разорвалось.

– Mon Dieu! Vous voyez bien: l’ennemi nous rend hommage![36] – воскликнул генерал.

Больше всего Вяземского поражало, что господа офицеры, чувствовавшие себя здесь как дома, охотно говорили по-французски, порой неправильно и делая забавные ошибки. Присутствие солдат их совершенно не смущало. Хотя, конечно же, солдаты, помнившие Милорадовича еще по Итальянскому походу, не приняли бы его за француза – не то что московская чернь. Князь Петр не знал хорошенько, как ему держаться, и сам себе казался неловким провинциалом в блестящем московском обществе. Теперь он уже несколько пообвык, а в первый раз оглянулся на свист пули, подумав, что кто-то машет хлыстиком.

– Вы бы сняли свой кивер, сударь, – сказал ему незнакомый офицер. – Я только что остановил летевшего на вас казака: «Глядите, ваше благородие, куда врезался проклятый француз!»

Поблагодарив, Вяземский поспешно снял свою медвежью шапку и снова оказался в затруднении: нельзя же разъезжать вот так, с непокрытой головой. Его выручил кавалергардский офицер, одолживший свою фуражку; кивер был брошен наземь. Но и синий чекмень с голубыми обшлагами выставлял мамоновского «казака» белой вороной.

– Ты знаешь, что Мюрат взят в плен? – спросил еще какой-то офицер кавалергарда, облагодетельствовавшего Вяземского.

– Знаю.

– А это кого ты ведешь?

Новость о пленении неаполитанского короля оказалась ложной – за него приняли генерала Бонами. Когда светлейшему донесли об этом по ошибке, он проворчал: «Какой Мюрат? Мюраты в плен не сдаются!» – И тотчас добавил: «Объявить по фронту, что в плен взят маршал Мюрат!»

…Из южной флеши вновь палили французские солдаты. Ревельский полк смешался и начал пятиться назад, знаменосец упал. Подхватив знамя с земли, Александр Тучков закричал «ура!» и побежал вперед. Картечь изрешетила его насквозь, несколько ядер взорвались сверху, уже когда он упал.

Майор Сухоржевский был ранен, но еще мог держаться в седле. От его полка осталась только треть, в шестую атаку уланы шли вместе с кирасирами.

В одиннадцать часов утра все флеши снова были отбиты русскими, но к французам подходило подкрепление. Уже четыре сотни пушек палили с их стороны, ведя артиллерийскую дуэль с тремя сотнями русских орудий. «Vive l’empereur!» – раздавалось с флешей в половине двенадцатого. Новую контратаку Багратион возглавил сам.

По левой ноге словно ударили оглоблей, потом дикая боль пронзила всё тело; свет померк; князь упал с лошади.

Его подхватили несколько пар рук; смуглое от пороха лицо было бледно и спокойно. Веки дрогнули, глаза раскрылись. Жив!

На перевязочном пункте Семеновских флешей земля была вспахана ядрами; штаб-лекарь Алексей Протопопов сам истекал кровью, главный лекарь Второй армии Иван Гаргарт был ранен в грудь и колено, его уже вывезли в тыл. Князя Багратиона понесли дальше – к подошве Семеновского холма. Лекаря! Лекаря!

Из Литовского полка прислали старшего лекаря Якова Говорова, молодого человека немногим старше тридцати. Он осмотрел рану: берцовая кость перебита осколком «чинёнки». Эх, ни шины, ни лубка… Говоров наложил обычную повязку; стиснувшего зубы князя вновь положили на носилки и понесли на перевязочный пункт гвардейцев.

– Вы ранены, ваше превосходительство?

Возле носилок остановился Владимир Левенштерн, адъютант Барклая-де-Толли. Багратион узнал его.

– Скажите генералу Барклаю, что участь армии и ее спасение зависят от него. До сих пор всё идет хорошо. Храни его Бог.

Левенштерн пустил коня галопом: нужно немедленно сообщить новость Барклаю и передать ее в ставку Кутузову.

Граф Воронцов, прекрасный, как Гектор, вёл остатки своей дивизии на последний штурм флешей. Из всех его офицеров в строю остались только три, из четырех тысяч солдат – триста тридцать. Ура! Граф упал, раненный пулей в ногу; рядом свалился его адъютант, поручик Арсеньев. Когда к ним проблесками возвращалось сознание, они чувствовали, что их куда-то несут.

На батарее конной артиллерии у деревни Утицы заметили движение в лесу, и вовремя: корпус Жюно уже собирался атаковать. Вышедшую из леса колонну встретили жарким огнем, ее остатки загнала в лес пехота Багговута.

Багратион убит?! Нет, ранен! Лишились князя! Контуженного генерала де Сен-При, начальника штаба Второй армии, тоже уносили в тыл; осиротевшие полки приостановили наступление. Французы окончательно заняли четыре флеши, продвинувшись к Семеновскому ручью; генерала Раппа увозили на санитарной двуколке: за полтора часа он получил четыре раны.

…Руки, фартук, даже седые бакенбарды на дряблых щеках старика Виллие, главного медицинского инспектора обеих армий, забрызганы кровью, сегодня он уже выполнил с полсотни операций. Круглые водянистые глаза смотрят устало, рот с обвисшими углами приоткрыт, жидкие волосы, наискось прилизанные к черепу, взмокли от пота. Сняв повязку, он запустил палец в рану… Осколок кости… пуля не прощупывается… должно быть, глубоко засела… можно ампутировать, пока не начался антонов огонь…

– Лучше умереть, чем жить калекой, – простонал Багратион.

Ну хорошо, если подождать несколько дней, пулю вынесет из раны гноем. Расширять рану сейчас не стоит, больной и так потерял много крови. Заново перевязав сломанную ногу, Виллие распорядился положить генерала в карету и везти в Можайск.

…Приказ принять командование Второй армией сначала повезли принцу Александру Вюртембергскому, но Кутузов уже передумал и назначил Дохтурова. Милорадович получил распоряжение взять 4-й корпус и с ним идти в центр позиции на место Дохтурова, который перемещался на левый фланг. Во время всех этих передвижений левым флангом командовал Коновницын. Он отвел войска на высоты за Семеновским оврагом, где было легче держать оборону. Там его контузило во второй раз.

Корпус Жюно штурмовал Утицкий курган, чтобы отряд Понятовского мог обойти русских слева; нужно было это предотвратить. Николай Тучков приказал ополченцам из полка Демидова взять ружья у погибших и занять места в боевом строю.

Светлокудрый сероглазый юнкер Павел Демидов, которому неделю назад исполнилось четырнадцать лет, воспитанный в Европе и учившийся в лицее, основанном Первым консулом Бонапартом, бежал в штыковую атаку с криком «ура!». В это время другие ратники выносили из-под огня генерала Тучкова с пробитой пулей грудью. «Чей курган?» – спросил он, когда к нему вернулось сознание. Обнадежив его на этот счет, ему сообщили о гибели брата Александра.

Поручик Жуковский со своею ротой с раннего утра стоял в кустах на левом фланге. Усиливаясь час от часу, канонада теперь гремела непрерывно, ядра прилетали откуда ни возьмись, вдруг появляясь из клубов густого дыма, обнявшего огромной тучей половину безоблачного неба. Время от времени ратникам приказывали чуть отодвинуться назад и снова встать плечом к плечу. «Как это странно», – думал Жуковский, – яркое голубое небо, мирное ласковое солнце – и смерть, разящая случайно, без разбора: ни умолить, ни увернуться».

* * *

Был праздник Сретения Владимирской иконы Божьей Матери. Крестный ход двигался от Кремля вдоль Китай-города и Белого города, от Сретенских ворот до Арбатских; вокруг Москвы обносили Владимирскую, Смоленскую и Иверскую иконы Заступницы. За псаломщиками следовали священники в праздничном облачении, иереи несли крест и Евангелие; рядом с епископом Августином выступали грузинские архиереи Иона и Пафнутий. Пели канон, на перекрестках останавливались и преклоняли колена, чтобы прочесть молитву, сложенную преосвященным Августином:

«Владыко Господи! Услыши нас, молящихся Тебе: укрепи силою Твоею Благочестивейшаго Самодержавнейшаго Великаго Государя Нашего Императора Александра Павловича: помяни правду Его и кротость, воздаждь Ему по благости Его, ею же хранит ны Твой возлюбленный Израиль. Благослови Его советы, начинания и дела: утверди всемощною Твоею десницею Царства Его и подаждь ему победу на враги, яко же Моисею на Амалика, Гедеону на Мадиама и Давиду на Голиафа. Сохрани воинство Его: положи лук медян мышцами во имя ополчившихся, и препояши их силою на брань. Приими оружие и щит, и восстани в помощь нашу: да постыдятся и посрамятся мыслящии нам злая: да будут пред лицем вернаго Ти воинства, яко прах пред лицем ветра, и ангел Твой да будет оскорбляяй и прогоняяй их: да приидет на них сеть, юже не сведают: и ловите, юже сокрыша, да обымет их: да падут под ногами рабов Твоих, и в попрание воем нашим да будут. Господи, не изнеможет у Тебе спасати во многих и в малых: Ты еси Бог, да не превозможет противу Тебе человек».

Сергей Глинка тоже шел с крестным ходом, не зная, что в этот самый час в ста верстах от Москвы вершится судьба ее и брат его Федор находится с утра на поле брани.

В Кремле, за колокольней Ивана Великого, воздвигли амвон. В присутствии генерал-губернатора и митрополита Платона, нарочно вызванного из Троице-Сергиевой лавры, отслужили молебен пред иконами, вынесенными из соборов. Владыке Платону было семьдесят пять лет; сама его иссохшая, хрупкая фигура с прозрачными седыми волосами и бородой чем-то напоминала часы, в которых пересыпаются последние песчинки отведенных ему судьбою дней. Встав рядом с митрополитом, басовитый дьякон громко повторял его слова, обращенные к пастве: не роптать на Господа, покориться воле Божией, довериться своим начальникам. И без того слабый голос Платона прерывался от слез, струившихся неудержимо по пергаментным щекам; рыдания неслись и из толпы.

– Владыка желает знать, насколько он успел вас убедить, – провозгласил дьякон. – Пускай все те, которые обещают повиноваться, станут на колени.

Одним движением качнувшись вперед, толпа опустилась на колени. Тогда к народу вышел граф Ростопчин.

– Коль скоро вы покоряетесь воле императора, я объявлю вам милость государя. В доказательство того, что вас не выдадут безоружными неприятелю, он позволяет вам разобрать арсенал: защита будет в ваших руках.

* * *

Первую атаку на батарею полковника Таубе литовцы отбили, но затем неприятель усилился и заставил их отступить на полсотни шагов. Французы передвинули свои пушки к самому краю Семеновского оврага и били по гвардейскому полку почти в упор. Вдали запела кавалерийская труба; полковник Удом велел бить в барабаны, три батальона строились в каре.

Дрожала земля; конница надвигалась со всех сторон: уланы, драгуны, кирасиры… Вот кони перешли с крупной рыси в галоп, несясь под горку. Триста шагов… двести… сто… Пли! Ржали кони с вытаращенными от муки глазами, кричали придавленные ими раненые всадники. «Ура!» – рассыпавшиеся каре бежали вперед со штыками наперевес. Уцелевшие конники повернули назад; Удом вернул своих солдат (ни одного пленного, ни даже одного раненого от кавалерии!) и снова построил в каре: неприятель собирался в кучу на высоте, готовясь к новой атаке.

Нападение было отбито, конница отретировалась вправо, тем временем высоту занимали неприятельские стрелки. Удом послал подполковника Тимофеева со вторым батальоном выбить их оттуда.

Барабанов почти не слышно из-за визга картечи и грохота гранат, но они продолжают бить, и кровь в том же ритме стучит в ушах: бам-бара-бам, бам-бара-бам! Пестель идет впереди своего взвода, перешагивая через упавших, – бам-бара-бам! Первая рота уже наклонила штыки. Пестель смотрит вперед, ловя краем глаза фигуру Арцыбашева. Тук, тук, тук, тук – это сердце. Вот, пора!

– Штыки-и… к бою! – командует он и вынимает шпагу. – Ура-а!

Выскочивший навстречу Назару француз направил штык ему в брюхо; быстро повернув свое ружье, Назар отбил его прикладом и тут же со всей силы саданул француза в лицо, тот упал навзничь. Штык он всадил под ребра другому, выдернул, заслонился от сабли… Думать было некогда, со всех сторон кипела драка, только успевай поворачиваться.

Высота была занята, но на помощь к французским вольтижерам шли две весьма плотные колонны, а Тимофеева ранило в ногу. Удом приказал второму батальону отступать к полку, сам же с двумя другими двинулся на подмогу к армейским стрелкам графа Сенери.

…Лошади, которую утром одолжили Вяземскому, прострелили ногу, он вновь сделался пешеходом. Минутное чувство радостной гордости от полученного боевого крещения (ведь он рисковал жизнью наравне с лошадью) уступило место растерянности: как быть теперь? За Милорадовичем пешком не угнаться, он носится по всему полю, точно на крыльях! Ах, лучше бы Петра самого ранило в ногу… нет, лучше в руку… левую… слегка… Поручик Бибиков вывел его из затруднения, уступив свою запасную лошадь; князь поскакал следом за ним принимать поручения от генерала…

– Генерал Милорадович просит вас идти к нему на подпору! – надрываясь, кричал Бибиков принцу Евгению Вюртембергскому, командовавшему пехотной дивизией.

Из-за шума сражения принц не мог расслышать, куда ему надо идти.

– Туда, туда! – показывал левой рукой Бибиков в сторону батареи Раевского.

Свистнувшее ядро оторвало ему кисть, оставив окровавленную культю.

– Туда! – вымолвил поручик побледневшими губами, падая с лошади, и указал в ту же сторону правой рукой.

Пуля оторвала ему два пальца. Он потерял сознание.

…Полковник Удом был ранен пулей в правую руку, капитан Арцыбашев – картечью в левую; из старших офицеров в строю оставался только подполковник Шварц. Второй и третий батальоны потеряли половину своего состава, поэтому Шварц повел штурмовать высоту первый батальон. Когда его, истекающего кровью, вынесли оттуда солдаты уцелевшей роты, генерал-адъютант Васильчиков приказал отступать к лесу, на соединение с Измайловским батальоном.

В овраге и у подножия высоты лежали друг на друге тела в зеленых гвардейских мундирах с красными воротниками и такими же лацканами на груди, некоторые еще шевелились, но останавливаться было нельзя – только чтобы дать залп, как следует прицелившись.

Земля дрожала – но не от канонады: это надвигалась кавалерия. Прапорщик Пестель выстроил свой взвод. Они ждали, наклонив штыки. Пестель уже мог различить лицо драгуна под каской с развевавшимся по ветру конским хвостом; в поднятой руке сверкала сабля. Что-то ударило его в левое колено, в глазах стало зелено, Павел почувствовал дурноту.

– Ваше благородие!

Солдат подхватил его, выпустив ружье. «Не надо», – хотел сказать ему Пестель, но не смог. Та-тата-тири-тати-та-та! Из-за спины у взвода выскочили кирасиры и устремились вперед.

– Зараз, ваше благородие, пацярпите крыху, – пыхтел солдат, таща Пестеля на закорках.

Боль в ноге была нестерпимой, на глаза наворачивались слезы, Павел сдерживал крик, готовый вырваться из груди. Солдат остановился, тяжело дыша. Он был с непокрытой головой, без ружья и без ранца, с одной лишь патронной сумой и тесаком на боку.

– Братки! – закричал он вдруг громко. – Братки, дапамажыце! Тут ахвицер паранены! Хутчэй!

Два ратника в серых армяках с бурыми пятнами неохотно направились к ним, пригибаясь от свиста пуль. «Зараз», – повторял Назар Василенко, пока Пестеля укладывали на носилки, заскорузлые от засохшей крови. Качаясь из стороны в сторону, он пошел назад, но через несколько шагов обернулся. Носилки всё еще стояли на земле, ратники обшаривали карманы офицера.

– Што вы робице! – гневно воскликнул Назар.

Что-то толкнуло его в спину между лопаток, он упал ничком.

…Около часу дня итальянцы Богарне возобновили атаку на Красный холм. Кутузов бросил против них казаков Платова и кавалерию генерала Уварова; адъютантом Уварова был граф Дмитриев-Мамонов, отчаянно скакавший с поручениями в самые опасные места.

Вяземского отправили к генералу Бахметеву. Когда он подъехал, Алексей Николаевич садился на другую лошадь взамен только что убитой. Вяземский передал поручение, Бахметев кивнул, тронул коня – прилетевшее ядро раздробило ему правую ногу ниже колена. Поддерживая генерала за плечи, Вяземский завертел головой, чтобы позвать на помощь. Еще одно ядро упало на землю, закрутилось, шипя, подпрыгнуло, взорвалось – из брюха несчастной лошади князя вывалились внутренности. К счастью, трое солдат уже спешили к своему генералу. Вяземский снял с себя плащ и расстелил на земле, на него уложили раненого, кричавшего от боли, подняли, понесли вчетвером. Ядра со свистом проносились с боков и над головой, падали впереди и позади; Бахметев громко молил Бога о том, чтобы одно из них его добило. Его всё же дотащили до перевязочного пункта.

Генерала положили на окровавленные доски стола; двое подручных хирурга разрезали панталоны и сапог, обмыли рану, из которой торчал острый край кости; лекарь с засученными рукавами ловко резанул по ноге кривым ножом, помощники крючками копались в сочащемся кровью мясе, вытягивая жилки; Бахметьев издал звериный крик и лишился чувств. Звук пилы по кости чуть не вызвал у Вяземского приступ рвоты; раненый пришел в себя, ему что-то влили в рот – должно быть, водку, – он закашлялся. Отпиленную ногу отшвырнули прочь, жилки стянули в узел, отрезанное место закрыли пустой кожей, зашили ее шелком, приложили компресс, замотали бинтом – готово! Давайте следующего.

…Коленкур был бледен: ему только что сообщили о гибели брата Огюста – император заменил им генерала Монбрёна, которому еще утром переломило хребет ядром. Кирасирам удалось захватить Большой редут, но Огюст не вернулся из этой атаки. С его свадьбы не прошло и двух месяцев, он отправился под венец сразу, как только получил вызов в армию – хотел обеспечить жену на случай своей гибели… Наполеон молча прикоснулся к плечу герцога Виченцского. Хорошо еще, что не сказал какую-нибудь фразу в спартанском духе, как он это любит.

…«Село Бородино. В 2 часа пополудни.

Милостивый государь мой граф Федор Васильевич!

Прошу вас, ради бога, граф Федор Васильевич, прикажите к нам немедленно из арсенала прислать на 500 орудиев комплектных зарядов, более батарейных.

С совершенным почтением пребываю вашего сиятельства, милостивого государя моего, всепокорный слуга князь Кутузов.

Сражение самое кровопролитное, будем удерживать; по сю пору идет порядочно».

…Красный холм походил на вулкан, плевавшийся раскаленными ядрами и окутанный смрадным дымом. Корпус Нея перешел через Семеновский овраг, поляки Понятовского захватили Утицкий курган, кавалерия Мюрата шла в третью атаку на холм, у подножия которого ее ждала русская пехота. Под Барклаем убило лошадь – уже третью, он спокойно встал и приказал подать другую. Спасая пехоту, генерал повел в атаку два кавалерийских корпуса и бригаду кирасиров.

В пятом часу пополудни русские отступили, оставив холм, покрытый трупами, в руках французов. Из двенадцати адъютантов рядом с Барклаем оставались трое – Закревский, Сеславин и Левенштерн, двое последних были ранены, но сам Михаил Богданович не получил ни царапины. Генерал Шевич с кирасирами и кавалергардами опрокинул саксонцев, зашедших слева от Красного холма; преображенцы, семеновцы и финляндцы отбили штыками атаку кавалерии у Семеновского. Наполеон смотрел в подзорную трубу на поле, ставшее кладбищем его кавалерии. Послать в бой гвардию он так и не решился.

Атаки прекратились, не утихала лишь артиллерийская пальба, да перестреливались егери в передовых цепях. Наступившая тьма поглотила эти звуки. В кромешном мраке ополчение, так и простоявшее весь день в лесу со своими пиками, двинулось вперед, взобравшись на какой-то холм. Дым оседал густым туманом, сквозь который тускло сияли огни вражеских костров. От всей земли поднимался неясный гул, в котором сливались стоны, вопли и мольбы о помощи. В темном небе вырисовывались угольные силуэты казаков, занявших господствующие высоты; напротив них чернели неприятельские дозоры. В полнейшем молчании ратники побрели по дороге к Можайску.

…В 8-м уланском полку Доминика Радзивилла осталось пять офицеров и пятьдесят два солдата; они легли спать у ног своих коней, подложив под голову трупы.

…Вяземский сам не помнил, как он очутился в избе, где лежал раненый князь Багратион. С ним был князь Федор Гагарин, брат Веры, – неслыханная удача. Накормив и напоив голодного Вяземского, шурин сел рядом, достал из кармана обтрепанную пачку писем, перевязанную лентой, и медальон, положил на стол, подвинул к нему. Что это? Князь Петр раскрыл медальон – оттуда на него смотрела юная Вера. Он вопросительно уставился на Гагарина.

– Маслов, – шепнул ему князь Федор.

– Убит?

– Скончался. Просил вернуть ей. Ты передашь?

Вяземский смотрел на портрет и письма с грязно-коричневой каймой. Кровь? Нет, он не мог себе представить, как он вручит своей жене ее письма к первому жениху, потерявшему жизнь в сражении, в котором сам он лишился двух чужих лошадей. Пусть лучше Федор.

…Милорадович был совершенно уверен, что с рассветом сражение возобновится: дело не проиграно, неприятель истощен и обескровлен, осталось его добить. Однако к утру ему доставили приказ главнокомандующего возглавить вторую колонну из четырех, которыми армия отойдет к Можайску. В одно мгновение расслабленность сменилась суматохой и давкой: на узкой дороге теснились артиллерия, пехота, кавалерия, обозы; крики начальников, ржание лошадей, свист нагаек, ругань, божба…

Жители навстречу не попадались, Можайск казался брошенным, из некоторых домов уже успели выбить окна и двери. Из одного из них выходил солдат, нагруженный разными пожитками; Милорадович остановил его, подозвал первого попавшегося унтера и велел расстрелять мародера.

Прибыв на приготовленную для него квартиру, Кутузов приказал Беннигсену найти удобную позицию для нового сражения: уж лучше пасть под стенами Москвы, чем предать ее в руки врагов.

Сентябрь

Лучшие купеческие дома в Можайске были заполнены калеками, умиравшими от жажды. Ларрей велел вынести мертвых, дать живым воды и немного сухарей, перевязать открытые язвы. Французских раненых клали в церквях и присутственных зданиях; когда места не хватало, русских выносили из домов и складывали грудой на площади. Ларрей со своими хирургами уже вовсю орудовали пилами, куча отнятых рук и ног росла с каждым часом.

…«Можайск, 9 сентября 1812 г.

В Вену, австрийскому императору Францу I.

Господин Брат мой и дражайший тесть! Спешу сообщить Вашему Императорскому Величеству о счастливом завершении Москворецкого сражения, состоявшегося 7 сентября у села Бородино.

Зная о личном участии, которое Ваше Величество принимаете во мне, я счел своим долгом лично сообщить Вам об этом памятном событии и о моем добром здравии. Я оцениваю потери неприятеля в сорок или пятьдесят тысяч человек; в сражении у него было 120–130 тысяч человек. Я потерял от восьми до десяти тысяч убитыми и ранеными, захватил 60 орудий и огромное число пленных. Мой авангард выдвинулся на шесть лье вперед.

Снова прошу Ваше Величество подкрепить князя фон Шварценберга, чтобы он поддержал честь австрийского оружия, как уже делал это прежде.

Особливо прошу Ваше Величество сохранить ко мне свое доброе расположение в обмен на чувства, которые испытываю к Вам я.

Наполеон».

…«Потери наши: 49 генералов, 37 полковников, 28 тысяч прочих чинов, из них убито 6547», – читал маршал Бертье донесение инспектора смотров. Эти сведения он приказал держать в секрете: они расходились с бюллетенем, который император отправил для опубликования в «Универсальном вестнике».

* * *

Донесение князя Кутузова о Бородинском сражении было напечатано в «Северной почте» в день тезоименитства императора Александра. «По вернейшим известиям, к нам дошедшим, и по показанию пленных, неприятель потерял убитыми и ранеными 42 генерала, множество штаб– и обер-офицеров и за 40 тыс. рядовых; с нашей стороны потеря состоит до 25 тыс. человек, в числе коих 13 генералов убитых и раненых, – сообщал главнокомандующий. – Сей день пребудет вечным памятником мужества и отличной храбрости российских воинов, где вся пехота, кавалерия и артиллерия дрались отчаянно. Желание всякого было умереть на месте и не уступить неприятелю. Французская армия под предводительством самого Наполеона, будучи в превосходнейших силах, не превозмогла твердость духа российского солдата, жертвовавшего с бодростью жизнь за свое отечество».

Оптимистичная концовка никого не радовала: если одержана победа, почему же наша армия отступила на следующий день? Ходили упорные слухи, что Москва будет сдана. Положительных известий о родных и близких нельзя было получить никаких; говорили, что генералы Багратион, Тучков 1-й, оба Бахметевы, князь Горчаков, граф Воронцов серьезно ранены, другой Тучков убит, граф Кутайсов пропал – возможно, в плену. Вся гвардия была введена в бой! Вот это тревожило Ивана Борисовича Пестеля больше всего. Павел был там, не мог не быть, вдруг он тоже убит? Нет, Господь этого не допустит! Но он может быть ранен, и даже тяжело; возможно, он просто не в силах сейчас держать перо, чтобы послать о себе весточку. Ему нужен знающий врач и хороший уход, а на это потребны деньги… Собрав всё, что оставалось в доме, – тысячу рублей – Пестель отослал их в Москву на имя гражданского губернатора Обрескова с просьбой передать эти деньги сыну, когда его местоположение станет известно.

* * *

«Завтра на рассвете выступают к Можайску форсированными маршами два полка, в коих 4600 человек совсем на службу готовых. Через два дни еще полк 2300 человек из Подольска. Отсюда послезавтра батарея с понтонной ротой и 100 человеками из ополчения, совершенно выученными пушечной стрельбе. Арапетова три роты с орудиями и снарядами уже пошли. Да найденные между Подольском и Боровском моим курьером все ящики от артиллерийской дивизии, в Коломну следующей с снарядами, обращены к Можайску. Сверх того завтра на подводах повезут к армии 26 000 снарядов для пушек. Лошадей 500 с хомутами надеюсь послезавтра отправить».

«Завтра» прошло вчера, уже наступило послезавтра, а обещанного графом Ростопчиным подкрепления пока не видать. Кутузов нарочно ушел к Подольской дороге для скорейшего объединения с ним и дожидался в деревне Нара. Ему донесли, что корпус Богарне пошел от Можайска на север и находится около Рузы; светлейший приказал генералу Винцингероде отправляться со своим отрядом к Звенигороду и перекрыть там дорогу на Москву, послав заодно гонца к генерал-губернатору, чтобы тот готовился дать отпор супостату с московской дружиной.

* * *

Из опытов Леппиха опять ничего не вышло: машина сделала несколько движений крыльями – и лопнули рессоры. Как только он получит сталь лучшего качества, всё пойдет на лад! Ростопчину надоели эти отговорки. Маленький шар на пять человек Леппих не сумел наполнить газом в три дня вместо десяти часов, аэростат не поднимал и двоих, большая машина вряд ли вообще когда-нибудь будет готова. Это просто шарлатан – или сумасшедший. Или и то, и другое сразу.

Ну да Бог с ним, даже потраченных на него денег не жалко. Не от него следует ждать главной беды. Мартинисты проклятые! Сенаторы! Слишком большую волю взяли! Послали депутацию в главную квартиру русской армии, чтобы узнать от самого светлейшего, не в опасности ли находится Москва, а московского главнокомандующего вызвали в Сенат, чтобы расспросить о способах защиты и мерах, какие он намерен принять. Вот еще! Дел у него других нет, как с ними объясняться! Граф отправил в Сенат адъютанта с приказанием закрыть заседания и немедленно выехать из Москвы, а кто будет упорствовать, того увезут под хорошей стражей.

Ростопчину доложили, что в приемной ожидает господин Глинка. Отлично! Зовите его сюда! Сев за стол, граф еще раз пробежал глазами воззвание, сочиненное сегодня утром, затем подписал его.

Братцы, сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество, – читал Глинка. – Не впустим злодея в Москву, но надо пособить и нам свое дело сделать. Москва наша мать. Она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией Матери на защиту храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом: возьмите хоругви из церквей и с сим знамением собирайтесь тотчас на Трёх горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто жертвой ляжет! Горе на Страшном суде, кто отговариваться станет! Граф Ростопчин.

– Вот, брат, нужно это напечатать для скорейшего распространения.

Лицо Глинки приняло торжественный и скорбный вид.

– Так значит – идем? – спросил он. – Настал и наш черед доказывать делом, а не словом, живую любовь нашу к Отечеству и всему, что свято русскому человеку?

Ростопчин махнул рукой.

– У нас, на Трёх горах, ничего не будет, – успокоил он своего помощника, – но это вразумит наших крестьян, что им делать, когда неприятель займет Москву. Впрочем, – тут же добавил он, заметив страх, промелькнувший в глазах Глинки, – об этом никому пока ни слова.

…На Поварской разграбили питейную контору, на Петровке, Остоженке, Арбате громили кабаки, повсюду стоял крик, шум, звон разбиваемого стекла, истошные женские вопли: «Батюшки, убили!» Пьяные мародеры и мнимые раненые шатались по улицам, заставляя обывателей в испуге прятаться в подворотнях. В это время густая толпа с хоругвями стояла на Трёх горах под храмом Рождества Иоанна Предтечи, ожидая своего предводителя. Стекая меж приусадебных садов к самому берегу Москва-реки, она не трогалась с места с самого рассвета. Где-то пели что-то духовное, где-то тихо переговаривались, сообщая друг другу слухи и верные известия. Градоначальник, должно быть, занят сейчас адской машиной, при помощи которой армию французов обратят в золу и пепел; первую пробу уже сделали: три человека, поднявшись на шаре, истребили с него целое стадо овец… На закате к Трём горам доставили послание от графа Ростопчина: «Я завтра еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить; вернусь назад к обеду, и примемся за дело: обделаем, доделаем и злодеев отделаем».

…Деревянный Арбатский театр напоминал собой греческий храм, со всех сторон окруженный колоннами. Давали «Наталью, боярскую дочь» – героическую драму с хорами, в которую Сергей Глинка переделал повесть Карамзина. Огромный нарядный зал выглядел полупустым, публика разъехалась. Актерам же градоначальник уезжать запретил.

Заканчивалось четвертое действие. Сцена представляла собой опустевшую, унылую Москву, устрашенную нашествием литовцев; старики и женщины шли в церковь молить Господа, чтобы он отвратил беду от Русского царства и даровал победу православным воинам. Царь стоял на высоком крыльце, с нетерпением ожидая вестей об исходе решающей битвы. «Государь! – говорил ему боярин Матвей (отец Натальи, ушедшей на войну вместе с мужем, в мужском наряде). – Надейся на Бога и на храбрость твоих подданных, отличающую их от всех иных народов. Страшно разят мечи российские, грудь сынов твоих тверда, как камень, победа будет всегда верной их подругою». Вот и гонец… Победа! – грянул хор. Литовцы были сильнее, но уступили и побежали, услышав громогласное: «Умрем или победим!»

Актеры вышли на поклон под жидкие аплодисменты.

* * *

В пять часов утра первого сентября Ростопчины собрались в кабинете Екатерины Петровны. Семнадцатилетнего Сергея, адъютанта генерала Барклая, так и не отпустили повидаться с семьей, а откладывать отъезд далее нельзя: пусть светлейший поклялся не пустить французов в Москву, видеть убитых и раненых, слышать стоны и рыдания непереносимо, лучше на время уехать в Ярославль. Екатерина Петровна – высокая, стройная, красивая – в сером дорожном платье и косынке поверх неизменного чепца, Наташа и Софинька тоже готовы, пятилетняя Лизанька недовольна, что ее разбудили так рано. Чисто выбритый подбородок Федора Васильевича светлеет над черным мундирным галстуком, голос дрожит от волнения. Может статься, они прощаются навеки: как градоначальник он должен разделить опасность с народом и войском и может найти смерть в бою. Четырнадцатилетняя Наташа смотрит на него большими черными глазами, унаследованными от матери, – неужели это правда? У светлокудрой Софиньки, пошедшей в отца, в глазах слёзы. Граф перекрестил старших дочерей, прикоснулся холодными губами ко лбу: «Слушайтесь маменьку, утешайте ее в горе». Посадил Лизаньку себе на колени, нежно поцеловал в пухлую щечку: «Любите, берегите ее!» Подошел к жене, взял за руки.

– Благодарю тебя за счастье, которым ты меня окружила, – сказал несколько выспренне. – Прости меня за все огорчения, что я тебе причинил; вспоминай меня в твоих молитвах.

Они крепко обнялись, потом Федор Васильевич еще раз обнял каждую из дочерей и, отвернувшись, зна́ком велел им идти. На пороге Наташа оглянулась: отец стоял на коленях перед образом Спасителя и жарко молился.

Несмотря на ранний час, в гостиную набились люди: все близкие пришли проститься и пожелать им доброго пути. Взволнованный Карамзин просил кланяться его семье в Ярославле. Седой как лунь Сальваторе Тончи был бледен как полотно. Свою жену Наталью Ивановну, урожденную княжну Гагарину, он вместе с их первенцем недавно отправил в Кострому, а сам поселился у графа Ростопчина, чтобы избегнуть опасности в случае волнений в городе: хотя он и звался Николаем Ивановичем, но почти не говорил по-русски. Слухи о приближении французов к Москве повергли его в страшную тревогу: Тончи был уверен, что Бонапарт как король Италии не простит своему подданному измены и непременно его расстреляет. Черт бы побрал эти войны! Маэстро Сальваторе – художник, поэт, музыкант и философ, не чуждый наукам и политике; он дорожил своей независимостью, отказавшись даже от места придворного живописца в Петербурге, и верил в способность человека жить в созданном им же лучшем, изящном мире, сотканном из мудрых мыслей, красивых звуков, образов и вещей. Однако грубая реальность то и дело врывалась в этот мир, разрывая его в клочья. Как только князь Станислав Понятовский, племянник последнего польского короля, привез Тончи из Рима в Варшаву, туда ворвались русские войска во главе с Суворовым. В Гродне Тончи читал королю стихи Данте, но Станислава Августа заставили отречься от престола и уехать в Петербург. Москва раскрыла Тончи свои объятия, когда он земную жизнь свою прошел до половины, а может быть, и на две трети, обзаведясь семьей и полезными связями, и вот теперь такой прекрасный, блестящий, превосходно устроенный мир снова рушился под ударами штыков…

По улицам тянулись кареты, коляски, дрожки, тележки – точно в праздник на гулянье, только лица у всех были испуганные и встревоженные. Тут две лошади, впряженные в тяжелую четырехместную карету, надрывались из последних сил, а там двухместные дрожки запрягли шестериком, но ехать всё равно можно было только шагом. Многие шли пешком, навьючившись мешками и узлами. За Троицкой заставой повозки тащились в два ряда. В одной возвышался поп, напяливший на себя все свои ризы и державший в руках большой узел с церковными сосудами; в другой томилась купчиха в парчовом наряде и жемчугах; всё своё уносили с собой. На телегах, за которыми брели коровы, лошади и собаки, сидели дети и старики, помещаясь вместе с курами и домашним скарбом; бабы и мужики шагали рядом, время от времени с плачем оборачиваясь, чтобы бросить последний взгляд на Москву.

У Крымского брода, близ деревянных мостов у Новоспасского и Симонова монастырей все берега были усыпаны народом – сидели на земле, дожидаясь своей очереди на переправу. Там были и актеры Арбатского театра, ушедшие пешком, безо всякого скарба. По обмелевшей реке медленно, ощупью плыли барки, нагруженные порохом и свинцом, малокалиберными пушками, холстом и сукном, зимними панталонами и сапогами с непришитыми подошвами. От Воронцова к Каширской дороге пробиралась проселками длинная вереница из ста тридцати подвод, на которых везли в Коломну так и не надутые шары со всеми снастями и рабочих. Гондола не поместилась, ее сожгли. Вместе с обозом шел доктор Шеффер; Леппиха Ростопчин отправил с фельдъегерем в Петербург – пусть государь сам решает, что с ним делать.

* * *

Москва… Ермолов родился здесь, в доме на Пречистенском бульваре, близ Арбата. Семи лет от роду его отдали в вольный Пансион при Императорском Московском Университете. Дико было себе представить, что по Тверскому бульвару, Никитской, Варварке будут ходить толпы мародеров, разоряя усадьбы московских хлебосолов, рубя на дрова сады, в тени которых было сделано столько нежных признаний, оскверняя древние церкви! Алексей Петрович имел самые верные сведения о понесенных потерях и о средствах неприятеля; голос разума беспристрастно говорил ему, что дать еще одно сражение – верный способ истребить всю армию, Москву придется оставить, но душа не желала этому верить. На самом донышке ее трепыхалась слабая надежда, и по глазам знакомых офицеров Ермолов видел, что не он один всё еще верит в невозможное наперекор всему. Вот если бы взять направление на Калугу… Вынужденный следовать за русской армией, Наполеон не решился бы занять Москву слабым отрядом, оставив ее у себя в тылу, но и не отважился бы отделить от своих войск значительных сил; таким образом, Москва была бы спасена! Но армии тогда непременно пришлось бы дать сражение, не успев пополнить себя свежими силами и излечившимися ранеными, а неприятель кормился бы запасами в богатой калужской земле…

Генерал Беннигсен предложил поставить армию от деревни Фили до Воробьевых гор. Осмотрев позицию, полковник Толь нашел ее довольно хорошей, хотя и слишком обширной для имеющихся войск; Кутузов согласился с ним, сказав, что недостаток солдат можно вознаградить избытком артиллерии, и тотчас приказал строить на Поклонной горе большой редут, ставить батареи у тракта на правом фланге, а лес наполнить егерями. Слушая эти распоряжения, Барклай, Дохтуров, Коновницын молчали, один только Ермолов громко сопел. Светлейший спросил его, как ему кажется позиция; тот отвечал, что по одному только взгляду судить трудно, но и видимые отсюда недостатки не допускают мысли о возможности на ней удержаться.

– Здоров ли ты? – Кутузов нарочито взял Ермолова за руку и пощупал пульс.

Этот жест должен был сойти за шутку, однако никто не улыбнулся.

– Вы не будете здесь драться или будете непременно разбиты.

Голос Ермолова прозвучал слишком громко в полной тишине. Кутузов смотрел на него, часто моргая.

– Ступай осмотри позицию как следует и доложи мне.

Барклаю было видно светлейшего в профиль: полуприщуренный правый глаз с бельмом, крупный нос, брыли, чуть вывернутые влажные губы, отвислый второй подбородок; голова выглядывает из ворота мундира, будто черепаха из панциря. Нет, он не хочет сражаться. И понимает, что сражение невозможно. Позиция невыгоднейшая: в тылу – Москва-река, от правого фланга к центру течет речка Карповка с крутыми берегами, мосты на ней окажутся под огнем неприятельских батарей, на равнине против Воробьевых гор неприятель сможет расположить более тридцати тысяч человек, если поставить там равноценные силы, придется ослабить остальные участки фронта, и времени на рытье укреплений тоже нет; отступать возможно будет только через город. Нет, Кутузов не станет сражаться. Но ему недостает мужества сказать об этом вслух. Ведь он поклялся своими сединами, что французы войдут в Москву, только перешагнув через его хладный труп! Как будто это так трудно сделать. Он хочет, чтобы его заставили отойти. Чтобы все хором кричали: «Москву не удержать, надо отойти!» Тогда он подчинится общей воле, а сам останется чист. О, как же противно это знать…

Возле большой, крытой дранкой избы-пятистенка, которую занимал Кутузов, Ермолов столкнулся с графом Ростопчиным. Граф взял его под руку, отвел в сторонку и зашептал:

– Не понимаю, зачем вы непременно хотите защищать Москву, когда неприятель ровным счетом ничего не приобретет, если ею овладеет? Казна и имущество вывезены, из всех почти церквей взяты золотые и серебряные украшения, важнейшие государственные архивы спасены, дворяне и купцы укрыли свое лучшее имущество. Москва почти пуста! Кого французы в ней найдут? Тысяч пятьдесят самого беднейшего народа, которому больше некуда податься. Если вы оставите Москву без боя, то за собой увидите ее в огне!

Последняя фраза как будто поразила генерала. Довольный этим, Ростопчин сел в карету и уехал, а Ермолов поднялся на крыльцо и толкнул скрипучую дверь.

– Видел ты сейчас московского градоначальника? Он прямо пред тобой вышел в сени, – с порога спросил его Кутузов, сидевший за столом на лавке у стены. – Помилуй Бог, я и не знал, что неприятель не снищет никаких выгод приобретением Москвы! Раз так, то нет причин удерживать ее с чувствительными потерями. Что ты об этом думаешь?

Ермолов молчал, немного растерявшись. Что это? Снова шутка? Испытание? Кутузов ждал, глядя ему прямо в глаза; его лицо дышало простодушием и невинностью.

– Я полагаю, что нашему арьергарду было бы прилично оказать хотя бы некоторое сопротивление, – сказал наконец Ермолов.

Князь приказал созвать генералов на совет.

Барклай-де-Толли всё еще считался военным министром (приказ о его увольнении от этой должности еще не доставили из Петербурга), он взял слово первым.

– Позиция весьма невыгодна, – начал он, – дожидаться в ней неприятеля опасно, превозмочь его превосходящие силы – более чем сомнительно. Даже если бы мы сумели удержать поле сражения за собой, понеся такой же урон, как при Бородине, мы были бы не в состоянии защищать столь обширный город. Потеря Москвы будет чувствительною для государя, но не внезапным для него происшествием; он полон решимости с твердостью продолжать войну, утрата древней столицы не склонит его к ее окончанию. Но, даже отстояв Москву, Россия не избегнет жестокой, разорительной войны. Для сохранения надежды отечества на спасение необходимо сберечь армию. За Москвой в разных местах приготовляются войска, туда же перемещены все рекрутские депо. В Казани учрежден литейный завод, в Киеве – новый ружейный завод, в Туле делают ружья из остатков прежнего металла. Киевский арсенал вывезен; порох, изготовленный в заводах, переделан в артиллерийские снаряды и патроны и отправлен внутрь России. Я предлагаю оставить Москву и взять направление на Владимир, дабы сохранить сообщение с Петербургом.

Михаил Богданович сел, слыша стук своего сердца. Кутузов прикрыл глаза, словно в раздумье или печали; Барклай чувствовал, что он доволен. Следующим светлейший велел говорить Ермолову как младшему в чине. Еще один черный шар Москве – и за белыми никто не потянется…

– Я нахожу предложения военного министра весьма основательными, – глухо заговорил Ермолов, – однако считаю направление на Владимир не согласующимся с обстоятельствами. Императорская фамилия может оставить Петербург и назначить свое пребывание в ином безопасном месте, не заставляя армию идти по невыгодному ей направлению, отдаляясь от изобильных южных областей и затрудняя сообщение с армиями генерала Тормасова и адмирала Чичагова.

Ермолов замолчал, чтобы восстановить сбившееся дыхание. Кутузов смотрел на него выжидающе.

– Что же касается сражения, – продолжал Алексей Петрович, – то я предлагаю атаковать неприятеля. После девятисот верст беспрерывного отступления он не ожидает подобного предприятия с нашей стороны. Сия внезапность при переходе войск его в оборонительное состояние, без сомнения, произведет между ними большое замешательство, которым вашей светлости как искусному полководцу надлежит воспользоваться, это может произвести большой оборот в наших делах.

Главнокомандующий поерзал на лавке с недовольным видом.

– Ты так говоришь, потому что не тебе отвечать, – проворчал он и кивнул Уварову: – Ну, говори теперь ты!

– Отступать, – сказал Уваров.

– Атаковать, – возразил Коновницын, назначенный командиром 1-го корпуса вместо Тучкова.

– Пойти на врага было бы хорошо! – согласился Дохтуров. – Но после Бородина многих офицеров пришлось заменить другими, прежде ничем себя не проявившими, – можно ли полностью положиться на них? Лучше отступить.

Беннигсен ратовал за сражение, приводя те же доводы, что и Ермолов; Остерман спросил его, готов ли он поручиться за успех; не глядя в его сторону, Беннигсен ответил ледяным тоном, что если бы на этот счет не было никаких сомнений, то и совет бы проводить не стоило, и ничьего мнения спрашивать. Дверь распахнулась, вошел Раевский, только что прибывший от арьергарда, где он оставил Милорадовича. Кутузов попросил Ермолова пересказать ему то, что было говорено прежде; Раевский согласился с тем, что нужно отступить.

Над выскобленным деревянным столом, освещенным масляной лампой, повисла тишина; лица выступали из тьмы, подобные маскам в греческом театре. Кутузов вновь прикрыл глаза, потом обвел всех хмурым взглядом.

– Je sens que je paierai les pots cassés, mais je me sacrifie pour le bien de ma patrie. J’ordonne la retraite[37], – сказал он.

Раевский сразу же уехал обратно к арьергарду. Оставшиеся обсудили порядок и направление отступления: в десять часов двумя колоннами через Рязанскую заставу. Одну поведет Уваров, по Дорогомиловскому мосту, другую – Дохтуров, через Замоскворечье на Каменный мост. Ермолова Кутузов отправил к Милорадовичу сказать, чтобы удерживал неприятеля, сколько возможно, или хотя бы условился с ним о вступлении в город без боя, но так, чтобы успеть вывезти тяжести. Генералы разошлись; Кутузов вызвал к себе генерал-интенданта Дмитрия Ланского и велел обеспечить подвоз провианта на Рязанскую дорогу. Продиктовал донесение императору: «Смоленск открыл путь в Москву; по взятии его столица сия не могла быть спасена; но она не есть еще целое царство».

…От Головинского дворца тянулись повозки с ранеными. Генерал-губернатор выделил для них охрану, чтобы возчики-крестьяне, приневоленные к эвакуации, не дали дёру, прихватив, что плохо лежит, и всё равно на некоторых телегах вместо искалеченных солдат сидели жены вахтеров и госпитальных служителей, увозивших свое добро. На другом берегу Яузы, во дворе большого дома на Немецкой улице, суетились слуги, складывая на подводы мебель, картины, ящики с книгами, мешки со столовым серебром. Помимо пули в ногу Михаил Семенович Воронцов получил удар штыком и теперь отправлялся в Андреевское залечивать раны. Графа вынесли из дому в кресле, пересадили в карету; она выехала за ворота и встроилась в плотный поток, двигавшийся с черепашьей скоростью.

– Семенов! Ты как здесь? – Граф опустил окошко своей кареты.

Ковылявший краем улицы раненый остановился и отдал честь здоровой рукой:

– Здравия желаю, ваше сиятельство! Уходим вот из Москвы, кто может, чтоб французу не достаться.

– И много здесь наших?

– Да, почитай, все…

– Стой! – крикнул Воронцов кучеру. И приказал ехавшему с ним камердинеру: – Всё барахло с подвод долой! Постелить соломы, положить людей – вот он укажет, кого.

Ящики сбрасывали на мощенный булыжником двор; по телегам рассаживались полсотни офицеров и более трехсот солдат Сводно-гренадерской дивизии, чтобы составить компанию своему командиру.

…У Дорогомиловского моста Ермолов увидел Раевского, следившего за прохождением войск. Генералы сошли с лошадей, встали на берегу, глядя на темную воду, мечущиеся огоньки в домах на том берегу, купола и кресты, поблескивавшие в лунном свете. Обычные походные звуки, топот, стук, лязг сливались за мостом с шумом большого всполошенного города. Говорить было особо не о чем: ничего утешительного никто не предвидел. Солдаты роптали, не смущаясь присутствием начальников, а может, не замечали их, поглощенные иным зрелищем; Кутузова, пробудившего в сердцах столько надежд, теперь величали «темнейшим князем».

…«О мой друг, как ни жестока была наша разлука, но то, что совершается теперь, ни с чем не сравнимо, – писал Ростопчин в двенадцатом часу ночи, сидя за столом в том самом кабинете, где на заре прощался с семьей. – Сегодня утром я был у подлеца Кутузова. Он спросил у меня моего мнения. Я ответил ему, что, находясь с армией в семи верстах от Москвы, он должен дать сражение, а в случае неудачи занять Калужскую дорогу, чтобы закрыть неприятелю путь на юг и чтобы получать припасы и подкрепления. Он со всем был согласен. Я распростился и взял с собой Сергея, который обедал у нас в доме. В семь часов получаю письмо от князя Кутузова, в котором он сообщает мне, что позиция невыгодна, что Москву он оставляет с горестью и намерен занять Рязанскую дорогу. Войска уже проходят через город. Москва будет разграблена, разорена русскими. Бросают 22 000 раненых и еще питают после этого надежду сражаться и царствовать. Кровь кипит у меня в жилах, мне кажется, что я умру с горя. Друг мой, если будет какая-либо опасность для тебя в Ярославле, переезжай в Нижний. Бог весть, когда я получу известие от тебя. Люди отправились в Ливны, под Орел. Я последним покину город и присоединюсь к армии».

* * *

Ворота Арсенала были распахнуты настежь; гарнизонные солдаты выкатывали из погребов бочки с порохом, тащили, надрываясь, свинцовые слитки, укладывали на подводы, везли топить в Москва-реке и Красном пруду. У стен лежали кучи сабель, палашей, тесаков, ружей, карабинов, мушкетов, негодных малокалиберных пушек – бери кто хочет.

На Лобном месте против Спасских ворот было не протолкнуться; люди сновали туда-сюда, кашляя от едкого дыма и задыхаясь от смрада, и пытались поживиться хоть чем-нибудь в разбитых лавках и торговых рядах; вонь шла от москательного ряда, который утром поджег сам частный пристав.

Запертые дома обреченно глядели на пустые улицы, из некоторых церквей доносилось пение («Господи, помилуй!»); солдаты Московского гарнизонного полка, которых по старой памяти называли «архаровцами», покидали город вместе с семьями, с песельниками впереди. Многолюднее всего было возле кабаков, где, по приказу Ростопчина, разбивали бочки с вином. Нетвердо державшиеся на ногах люди таскали водку ведрами, горшками и кувшинами, оскальзываясь в винных ручьях; кое-кто уже не мог подняться и лизал булыжники мостовой. По опустевшим переулкам шатались колодники, выпущенные градоначальником (уж лучше пусть он сам дарует им свободу, чем французы), били стекла в усадьбах, залезали внутрь и приступали к грабежу.

У всех застав возникало столпотворение: отступавшие войска, артиллерийские повозки, обозы смешивались с массой бежавших от врага москвичей, небольшими стадами овец и коров; в окутывавшем их пыльном облаке застревала брань, крики, блеянье, собачий лай…

…Уже десять утра, пора. Ростопчин надел шляпу, вышел на лестницу. Перепуганный Яков подбежал к нему в прихожей: бунт, ваше сиятельство, беда! В самом деле, граф еще из кабинета слышал громкий ропот и выкрики, но не придал этому значения. Помедлив не больше двух секунд, он вышел на крыльцо и сразу увидел вжавшегося в стену, перепуганного Тончи, рядом с ним стоял Сергей в гусарском мундире Ахтырского полка. Тут же были еще человек десять, назначенные ехать с графом; двое драгун стерегли Верещагина, которому Ростопчин не успел устроить показательную казнь, и домашнего учителя Мутона, виновного в том, что он француз. За оградой шумела толпа, заполнившая всю Большую Лубянку. «Обман! – громко кричали пьяные голоса. – Пусть выйдет к нам! Не то доберемся до него!» При виде градоначальника толпа подалась вперед, распахнула ворота и хлынула на двор.

У крыльца она остановилась, не решаясь взять эту последнюю высоту. Некоторые сняли шапки. Десять человек смотрели сверху на застывшую в нерешительности тысячеглавую волну; одной капли было достаточно, чтобы начался потоп.

– Обман! – снова выкрикнул рыжебородый мужик с налитыми кровью глазами. – Говорили, что бояться нечего, французам Москвы не взять, а французы – вон!

Он махнул рукой назад. Толпа зашумела.

– Да, француз уже здесь! – громким голосом ответил ему Ростопчин, стараясь перекричать толпу. – Французы вступают в Москву, потому что между нами есть изменники!

Ропот стал гуще. «Где? Кто изменники?» – послышались голоса.

– Вот изменник! – Ростопчин схватил за руку Верещагина и поставил рядом с собой. – От него погибает Москва!

Настала тишина. Ошеломленный Верещагин побледнел, он смотрел на графа во все глаза, точно не веря, что такое возможно.

– Грех вам, ваше сиятельство! – сказал он с укором.

– Руби! – крикнул Ростопчин вахмистру, стоявшему рядом.

Оторопевший драгун не знал, что ему делать, и растерянно переводил взгляд с графа на своего офицера.

– Вы мне головой отвечаете! – закричал Ростопчин на офицера, брызгая слюной. – Рубить!

– Сабля вон! – скомандовал офицер.

Верещагин встал лицом к народу, прижал к сердцу обе руки. Вот сейчас он скажет: «Братцы! Кому вы верите? Он же…»

Замахнувшись саблей, драгунский офицер рубанул его по лицу, вахмистр нанес второй удар. Вскрикнув, Верещагин зажал руками рану и повалился с крыльца; к нему тотчас протянулись скрюченные пальцы, вверх взметнулись кулаки… Ростопчин обернулся к помертвевшему Мутону, тискавшему в руках молитвенник:

– Дарую вам жизнь! – громогласно воскликнул он поверх шума и криков. – Ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему Отечеству!

Мутон не хотел идти, его столкнули с крыльца, однако люди расступились перед ним. Добравшись до ворот, француз опрометью побежал по улице, не разбирая дороги.

Толпа еще терзала Верещагина. Ростопчин велел своим зайти обратно в дом и выйти через заднее крыльцо.

У Тончи был вид помешанного, седые кудри вздыбились вокруг головы. «No, no, no!» – закричал он, заслоняясь руками, когда Ростопчин шагнул к нему. Поручив его директору своей канцелярии, граф сел вместе с сыном в дрожки и уехал.

Тело Верещагина привязали за ноги к конскому хвосту и потащили, под свист и улюлюканье, по Кузнецкому мосту мимо разгромленных французских лавок, на Петровку, в Столешников, на Тверскую – к резиденции генерал-губернатора…

…Глинка ударил кресалом, трут задымился, смятый лист пожелтевшей бумаги стал быстро чернеть, отступая от жадных языков огня. Вот они пропали под горкой книг в потертых корешках с когда-то золотым тиснением. Глинка вырвал еще один лист и смял, положил раскрытую книгу корешком вверх, снова взялся за огниво. Огонь затрещал, входя во вкус, серый дым начал подниматься тонкими струями; наконец костер разгорелся, пожирая сочинения Вольтера, Дидро, Руссо, легкомысленные пьесы и сентиментальные романы, философские рассуждения и волюмы различных «Историй», истрепанные томики с пометками и еще не разрезанные книжки в новых щеголеватых обложках. Довольный, Сергей Николаевич отправился догонять армию.

…Полковник Демидов привез Милорадовичу ответ Мюрата: маршал согласен дать русскому арьергарду уйти без боя со всей артиллерией и обозом, но при условии, что французы в тот же день смогут занять Москву.

Солдаты молча шагали по улицам от Дорогомиловской заставы до Покровской; вслед за казачьими отрядами, цокотавшими по мостовым, застучали копытами уланские кони. Оставшиеся в Москве обыватели, вышедшие проводить армию, не сразу поняли перемену, только непривычные трубные сигналы и команды на чужом языке разогнали их по домам. Легкораненые и колодники, занятые грабежом, и вовсе не заметили вторжения; у Красного пруда взмокшие от пота арсенальные служители продолжали сбрасывать в воду ящики и бочонки. Несколько орудий конной французской артиллерии проскакали на рысях к Кремлю; вскоре оттуда донеслось четыре пушечных выстрела, затем еще один – ответный, и всё стихло.

У Покровского монастыря Ростопчин велел остановить дрожки, вышел и обернулся лицом к городу.

– Перекрестись на Москву, – сказал он сыну, – через полчаса она загорится.

…Дорога шла под уклон мимо огромного поля, за которым растекался по горизонту большой город, утопавший в садах, с торчавшими там и тут золочеными луковками куполов и белыми каменными шатрами с крестами наверху. Да, именно так Наполеон себе это и представлял: большая деревня, где много церквей.

Этот холм назывался Поклонной горой, сюда россияне приходили приветствовать царей перед их торжественным въездом в Москву. Приветствовать Наполеона явились пока лишь несколько французов, сообщивших, что русские массово покидают город.

– Moscou déserté! Quel évènement invraisemblable. Il faut y pénétrer. Allez et amenez-moi les boyards[38], – сказал император государственному секретарю Пьеру Дарю.

Час прошел в ожидании; свита стояла навытяжку, не решаясь отвлечь императора от важных мыслей. Черт бы побрал этот насморк, как надоел! Торжественный въезд в покоренный город чихающего героя – какая нелепость. Наполеон решил переночевать в трактире Дорогомиловской слободы и занять Кремль завтра.

…На обеденном столе почему-то не было воды; лакей сказал, что дворник уже давно за ней уехал, да так и сгинул. Бог знает, что такое; уж, кажется, воды-то можно было бы…

– Французы в городе, барин! – не своим голосом выговорил вошедший повар. – Дворник возвратился без бочки и без лошадей – всё отняли, проклятые!

Повскакав из-за стола, все бросились к окну: по Тверскому бульвару ехали верхом французские драгуны в касках с конскими хвостами. Вот, дождались! Говорил Яковлев Голохвастову, что вчера нужно было выехать!

В окно потянуло дымом – пожар? Горим! Иван Алексеевич велел людям взять самое необходимое и идти к дому своего зятя; испуганная Луиза ничего не понимала и спрашивала его по-немецки, что происходит; Дарья пыталась успокоить проснувшегося Сашеньку.

Дом Голохвастова горел, сам он сидел в саду на скамейке, возле него были сложены вещи, какие люди успели вынести. Домочадцы Яковлева со своими узлами расположились тут же, как вдруг послышались громкие пьяные голоса – в сад входили польские уланы. Все замерли, глядя на них, точно кролик на змею. Солдаты принялись рыться в вещах; один увидел у Голохвастова часовую цепочку, потянул к себе; Павел Иванович не отдавал, пытаясь объяснить улану, что эти часы ему очень дороги, покойный брат прислал из Лондона на память; солдат ударил его по лицу тесаком и забрал часы; другой вырвал у кормилицы младенца и стал разворачивать пеленки – нет ли внутри ассигнаций или бриллиантов; Дарья с криком отняла у него ребенка; Луиза чуть не упала в обморок; появившийся французский офицер прекратил это безобразие и увел солдат. Все пеленки были изодраны; Дарья засунула барчука за пазуху своего овчинного тулупа, подпоясавшись полотенцем, чтоб он не выпал. Оправившись немного от пережитого испуга, вернулись обратно, перебравшись из флигеля в главный дом.

В четыре часа пополудни где-то близко раздался страшный взрыв. Иван Алексеевич пошел на улицу узнать, в чём дело: оказалось, взорвали Арсенал. Все заставы перекрыты, уехать из города нельзя, Арбатский театр полыхает – говорят, его поджег сторож по приказу градоначальника, колодники бегают по городу с факелами и поджигают дома, а все пожарные снасти вывезены или испорчены…

Пока он рассказывал всё это, со двора послышались крики на двух языках, Яковлев высунулся в окно. Драгун пытался увести лошадь, кучер повис на ней: «Наша лошадь, не дам!»

– Оставь, не твое дело! – крикнул ему барин.

Драгун грозил кучеру пистолетом, но сзади подбежал Платон, занес саблю, которой разжился в Арсенале, и стал рубить ею француза, тот упал с коня. Женщины обомлели от страха; Яковлев поспешил во двор; драгун был еще жив, Платон тащил его за ноги к погребу; барин не успел его остановить: француз упал в творило вниз головой, его лошадь, стоявшая тут же, била копытом, словно возмущаясь. Ее заперли в конюшню, чтоб никто не увидел, хотя к конюшне уже подбирался огонь…

Треща, пылали деревья на бульваре; погорельцы свернули на Тверскую и спрятались в какой-то дом, но и оттуда пришлось бежать час спустя. Делать нечего: они сели на бревна, сложенные на площади у Страстного монастыря. Мимо них проехали их же собственные экипажи со всеми пожитками, приготовленными к отъезду; пьяный французский солдат со штофом водки в руке стал потчевать Ивана Александровича, потом снял с него шляпу вместе с париком, напялил на себя. Подумал и велел ему снять сапоги. Офицер окриком остановил его, приказал отдать отнятое. Сапоги и шляпу солдат вернул, а парик так и остался у него.

Уже стемнело, но улицы были озарены светом пожаров. Оставив ненадежные бревна, побрели дальше – на Тверскую площадь. В доме генерал-губернатора поселился французский маршал, и там солдаты уже всё потушили; у крыльца стояли караулы, туда-сюда сновали верховые и пешие… Это место сочли самым безопасным и сели в уголке прямо на землю. У кормилицы со страху пропало молоко, барчук надрывался от плача, ни у кого не было с собой даже куска хлеба, чтобы сделать тюрю и дать ему пососать. Горничная Луизы схватила в охапку Сашеньку, завернутого в какую-то тряпку, и решительно направилась с ним к солдатам, которые ужинали у костра. «Манже!»[39] – потребовала она, показав им орущего ребенка. Ее хотели прогнать, тогда она раскричалась, осыпая их бранью: «Черти вы окаянные, чтоб вы подавились, паскуды вы этакие, подлюки, чтоб вас лихоманка взяла, распроклятых!..» Солдаты рассмеялись и дали ей краюшку хлеба и воды.

…Барки с имуществом военного комиссариата сумели пройти за три дня всего восемь верст и окончательно сели на мель у Николо-Перервинского монастыря, не добравшись до Коломенского. Сдернуть их с мели во́ротами не удалось; Кутузов приказал весь груз побросать в реку или сжечь вместе с барками. Больше двадцати тысяч пудов пороха, двенадцать тысяч пудов свинца, шестнадцать тысяч снарядов легли на дно, туда же побросали тысячи сабель и палашей. Пошитые панталоны и сукно ночью, в темноте, раздавали солдатам в спешке и без счета; то, что осталось, запалили вместе с неподшитыми сапогами, котлами и амуницией. Бывший военный министр Барклай-де-Толли с болью в сердце смотрел на это разорение. «Чем бы дело ни кончилось, я всегда буду убеждён, что я делал всё необходимое для сохранения государства, и если у его величества ещё есть армия, способная угрожать врагу разгромом, то это моя заслуга, – писал он жене в Петербург. – После многочисленных кровопролитных сражений, которыми я на каждом шагу задерживал врага и нанёс ему ощутимые потери, я передал армию князю Кутузову в таком состоянии, что она могла помериться силами со сколь угодно мощным врагом. Я её передал ему в ту минуту, когда был исполнен самой твёрдой решимости ожидать на превосходной позиции атаку врага, и был уверен, что отобью её! Если в Бородинском сражении армия не была полностью и окончательно разбита – это моя заслуга, и убеждение в этом будет служить мне утешением до последней минуты жизни».

…Ночью было душно, и сердце словно сжало тисками. Нет, никак не уснуть. Наташа Ростопчина вышла во двор гостиницы при Троице-Сергиевой лавре, где маменька решила заночевать в надежде на получение известий от отца. На улице было холодно. С той стороны, откуда они приехали, краешек неба светился красным, хотя солнце давно уже закатилось.

– Что это? – спросила Наташа кучера, примостившегося спать в ногах у лошадей.

Взглянув на барышню, он помедлил, потом произнес строго и торжественно:

– Это есть отражение крови воинов, погибших на поле брани.

Наташа поплотнее закуталась в платок. «Pauvre papa!»[40] – подумала она.

* * *

Минский губернатор Брониковский выехал со всем штабом за город встречать корпус маршала Виктора, герцога Беллуно. За генералом ехали члены администрации Минского департамента, городской голова со всей управой, шли делегации от цехов со своими знаменами, а следом – толпы зевак. У заставы выстроился почетный караул.

Маршал появился без четверти девять утра и проследовал во дворец под крики: «Да здравствует великий Наполеон!» Там его дожидался Минский епископ со всем клиром. В три часа пополудни в кафедральном костеле отслужили благодарственный молебен за победу, одержанную императором и королем над русскими под Можайском и о здравии всемилостивейшего и непобедимого монарха. Епископ прочел соответствующую проповедь и пропел Te Deum. В это время через Минск проходила конница – шесть тысяч клинков. И на следующий день, пока высшее общество веселилось на балу у губернатора, войска шли и шли на восток.

К юго-востоку от города стала лагерем польская дивизия, семь месяцев как вышедшая из Испании. Место было выбрано неслучайно: двадцать лет назад на этом широком и красивом поле проходили маневры польского войска под начальством генерала Грабовского – в последний раз перед «погребением Отечества». Минские обыватели приходили в лагерь и бросались в объятия польских воинов со слезами на глазах; дамы из высшего общества привозили им фрукты, сласти, вино, пан Богдашевский раздал солдатам сто гарнцев водки, и еще столько же прислала пани Свида.

* * *

Посетительница присела в реверансе, кронпринц поклонился ей сам и прикоснулся губами к полной руке с пухлыми пальцами. В России, откуда совсем недавно прибыла госпожа де Сталь, кто-то сказал о ней, что она дурна, как черт, и умна, как ангел. Бернадот не знал, насколько ангелы умны (по счастью, ему еще не доводилось общаться с ними), тревога же знаменитой писательницы казалась ему совершенно пустой: узнав о том, что Бонапарт разбил русских на Москве-реке и с часу на час займет древнюю столицу, она всполошилась и вздумала уехать из Стокгольма. Право, известным людям свойственно придавать преувеличенное значение собственной персоне, но не настолько же, чтобы вообразить, будто весь поход в Россию был затеян Наполеоном, чтобы заковать в железа создательницу «Коринны», отомстив ей за книгу «О Германии»!

– Успокойтесь, мадам, – сказал Бернадот, усадив гостью в кресло и пристроившись напротив, – Наполеон захватил еще одно поле сражения и может извлечь важные выгоды из этого успеха. Если он предложит сейчас мир российскому императору, провозгласив Конституцию и независимость Польши, он спасен, но ему такое и в голову не придет, так что он погиб.

Госпожа де Сталь вскинула на него свои темные глаза с дряблыми веками (говорят, они когда-то пленяли мужчин):

– Вы так думаете?

– Я убежден в этом, мадам. Вам совершенно незачем подвергать себя опасностям морского путешествия, отправляясь в Англию. В Швеции вы будете совершенно безопасны, уверяю вас. Впрочем, если вас призывают в Англию дела или иные интересы, я, разумеется, не стану чинить вам препятствий. Вам выпишут паспорт.

– Ах, ни одна из освобожденных стран мне не родная, я неприкаянно ношусь по облачным ветрам, – произнесла она в ответ томным голосом.

Бернадот подумал, что и император Александр говорит вот так же – любая его фраза выглядит утонченной и просится на бумагу. Рассыпавшись в уверениях в своей личной приязни и дружбе к великой женщине, известной всей Европе, он проводил ее до дверей.

Анфилады королевского дворца казались мглистыми: умы придворных кипели и бурлили, выпуская пар. Сторонники альянса с Францией подняли голову, приверженцы союза с Россией пребывали в тревоге, иностранные послы мучительно пытались предугадать, в какую сторону качнутся чаши весов. Высокий красавец Карл-Юхан шел через залы, точно флагманский корабль средь малых судов в коварном фьорде, лавируя между подводными камнями и упорно пробираясь к своей цели.

– Я сожалею об участи Москвы, но рад за императора Александра: Наполеон погиб, – громко сказал он, обращаясь к барону Григорию Строганову, недавно назначенному посланником в Швеции. – Два часа назад отсюда выехал курьер в Петербург, с инструкциями короля к графу Лёвенгельму: его величество намерен еще больше укрепить свои связи с императором. Да, сударь. – Бернадот повернулся к австрийскому послу. – Наполеон находится во второй российской столице, и он погиб. Можете сообщить вашему двору мое мнение на этот счет.

* * *

Верхом на белом коне Наполеон объезжал Кремль: дворцы, соборы, монастыри, кавалерские корпуса, казармы… Под грудами битого кирпича, оставшимися от взорванных стен Арсенала, еще оставалось оружие, его можно достать… Хотя трофеев достаточно и так, включая старые знамена. На востоке в небо поднимались дымные столбы; императору объяснили, что это горит Гостиный двор, ничего страшного. Он вернулся обратно в Большой дворец, где для него приготовили покои Александра, выпил целебную настойку, лег в постель – не на царскую перину, а на свою железную походную кровать, которую всегда возил с собой.

Горели усадьбы на Никитской, Поварской, Кудринской; французские солдаты забирали всех здоровых мужчин, невзирая на чины и состояние, и отправляли тушить пожары. Но утром прибитый за ночь огонь вновь охватил деревянные дома на берегах Яузы, запылал Немецкий рынок со всей Басманной частью, окутался едким дымом Арбат, полыхал Слободской дворец. Ветер превратился в ураган и перебросил головешки в Замоскворечье. Огонь подступал к Кремлю со всех сторон.

Императора разбудило красное свечение. Он встал, подошел к окну… В приоткрытую дверь осторожно заглянул камердинер, объявил о приходе придворных чиновников. Их лица были черны от копоти: одна из кремлевских башен горит, солдаты выбиваются из сил, насосов нет, пожарных труб тоже…

– Это уже превосходит всякие границы!

Император, в одних чулках и без мундира, подошел к Коленкуру почти вплотную и швырял в него фразы так, будто именно он был повинен в пожарах:

– Это война на уничтожение! Сжигать собственные города! В этих людей вселился дьявол! Варвары! Какая дерзость, какая яростная решимость… Скифы! Это скифы!

С большой белой колокольни видно всю Москву: золотые купола соборов, надвратные башенки, крыши, сады, мосты… Река извивается, будто пытаясь увернуться от подступающего к ней огня: деревянные дома вспыхивают, точно спички. Арсенал! Там еще оставалось достаточно пороха; если он взорвется… Скорее туда! Император спускается по чугунной винтовой лестнице, словно она жжет ему подошвы, мимо открытой всем ветрам площадки с огромными, тяжеленными колоколами, ступает на истертые каменные ступени меж толстенных кирпичных стен… Солдаты выстроились цепью от Арсенала до пруда и передают друг другу ведра с водой. Богарне обратился к отчиму от общего имени: оставаться в Кремле опасно; возможно, это и был коварный замысел русских – заманить сюда императора и погубить его. Лучше выехать в Путевой дворец; на проспекте, который туда ведет, пожаров нет. Бертье поддержал его.

Наполеон колебался. Взять Москву, поселиться в царском дворце – и бежать оттуда на другой день? Как это истолкуют его солдаты? И всё же Эжен прав: будет глупо погибнуть в огненной ловушке на глазах у русской армии, которая еще не ушла далеко. Пожар в конце концов потушат, и он вернется.

Генерал Дюронель, назначенный комендантом Кремля, получил приказ принять меры к тушению пожара, вылавливать и расстреливать поджигателей. Опыт у него есть, он справится.

Выехать на Красную площадь через ближайшие ворота оказалось невозможно: там бушевало пламя. Император со своим штабом повернули назад; где-то в той стороне нашли калитку, выходящую прямо к реке, пусть туда подадут лошадей. Кто-то догадался обвязать лицо платком, смоченным в воде, иначе можно было бы задохнуться от дыма; глаза запорошило пеплом… Гвардейцы кашляют, идущие впереди то и дело пропадают в дыму. Вот и калитка. О Боже! Пред ними огненный коридор, земля горит, сверху сыпятся искры… Наполеон уже видел такое, пережил не так давно – на злосчастном балу у Шварценберга. Неужели то было предзнаменование?..

…Услышав итальянскую речь, офицер удивился, обрадовался, остановил коня. К нему обращался русский – закопченный, в прожженном искрами синем полуфраке и пришедшей в негодность шляпе, но его итальянский был безупречен. Он знатный дворянин, оставшийся без крова из-за пожара; его семья уже вторые сутки сидит на площади без куска хлеба и к тому же подвергается оскорблениям и обидам! Словно не поверив, офицер велел взводу следовать за собой и отправился с ним на Тверскую площадь, где убедился в правоте его слов. Итальянец повел всю кампанию в разбитую лавку с рассыпанными по полу финиками, изюмом, миндалем, растоптанными пачками цветочного чая и левантского кофе. Люди Яковлева набросились на всё это богатство, рассовывая его по карманам. «Но это же не выход из положения, – настаивал Иван Алексеевич, – каким образом можно раздобыть пропуск, чтобы выбраться за французские аванпосты и отправиться в свое имение?» Офицер сказал, что для этого нужно обратиться к герцогу Тревизскому. Герцогу Тревизскому? Маршалу Мортье, император назначил его генерал-губернатором Москвы. Ах, маршал Мортье! Яковлев был знаком с ним в Париже.

Оставленный возле кочевья часовой отгонял от погорельцев ватаги мародеров. Ивана Алексеевича провели к маршалу; тот сказал, что не может выдавать пропусков без особого разрешения императора, но обещал передать просьбу Яковлева его величеству.

* * *

– Ну что, что? Что он сказал тебе?

Зрачки жены мечутся из стороны в сторону, словно она пытается обойти стену притворства и проникнуть в настоящие мысли своего мужа. Иван Борисович старается смотреть на нее прямо и говорить ровно, хотя дрожит всем телом.

– Его сиятельство принял меня очень ласково… он познакомил меня со своим братом, адъютантом императора, который был дежурным генералом у князя Багратиона. Ты же знаешь, князь был ранен в ногу…

– А Павел? Павел?

Глаза Елизаветы Ивановны уже наполнились слезами, руки стиснуты в кулачки и прижаты ко рту. Нет, нет, нет, он не может сказать ей!

– Павел жив, но это всё, что о нём известно. Полковник Аракчеев сообщил мне, что его видел господин Делагард, полковник гвардейских егерей, уже после сражения. Павел жив. Его нет в списке убитых, я сам видел этот список.

– О Господи!

Жена тихо плакала у него на груди, Пестель обнимал ее слегка дрожавшими руками.

– Прости, Лизхен, я должен написать ему подробное письмо. Павел должен быть сейчас в Москве, я пошлю туда Петра Матвеева, он отвезет письмо и тулуп.

– Да-да-да, конечно, конечно. Я тоже ему напишу!

Елизавета Ивановна промокнула глаза платком и быстрым шагом ушла к себе. Иван Борисович закрылся в кабинете, сел на диван, обхватил голову руками и заплакал беззвучно.

Полковник Делагард видел Павла в полевом госпитале, куда попал и сам. В рапорте штаб-лекаря, который показал Аракчеев, отмечено, что у прапорщика Пестеля пулей раздроблена нога и порваны сухожилия, он потерял много крови. В Москве сейчас тучи раненых, лекарей мало, многие врачи уехали, самого нужного не найти… Граф Аракчеев, сочувствуя отцовскому горю, предложил отправить письмо с фельдъегерем, которого император посылает с депешами в Москву; Пестель написал Обрескову – больше некому: все их родственники в Москве давно уехали; отцовский дом в Бригадирском переулке, в приходе церкви Богоявления в Елохове, собирались продать, там сейчас никого нет… Боже мой, Боже мой, сжалься над нами и над нашим возлюбленным сыном!

Мысли, взбаламученные страшной вестью, понемногу стали оседать и упорядочиваться. Иван Борисович сел к столу, откинул крышку чернильницы. Павел жив; рана – это ничего, даже если он останется калекой. И без ноги можно сделать карьеру и жениться, лишь бы выздоровел. Кого просить позаботиться о нём? Конечно, Обресков отыщет Павла и передаст ему деньги, но у гражданского губернатора столько дел – вряд ли он сможет ухаживать за раненым. Фон Мертенсы! Старые друзья, у них собственный дом в Мещанской части. Алексей Иванович – крестный Воло, он примет Павла, как родного. Лишь бы они оставались в Москве! Надо написать им отдельно, пусть разыщут сына, он, верно, в каком-нибудь госпитале. Кто еще? Лукьян Яковлевич Яковлев, он всё еще служит на почтамте и не откажет в просьбе своему бывшему начальнику… Ах да, Евстафий Берс, у него своя аптека на Разгуляе, как раз недалеко от Басманной части, где стоит дом покойного отца! Когда Павла разыщут, пусть перенесут его в дедовский дом и попросят Прохора Федосеева ухаживать за ним, а Берс предоставит все необходимые лекарства! Дом двухэтажный, с флигелями. Если нужно, там можно разместить и товарищей Павла по несчастью, которым не к кому обратиться в Москве… Прохору отец перед смертью дал вольную, но он по-прежнему живет в старом господском доме с женой и сыном, получая ежегодное содержание за долгую службу. А Петр Матвеев хорошо знает Москву, он непременно отыщет там молодого барина! Генерал Комаровский едет туда вечером, он согласен взять с собой Петра… Господи, Господи! Какое это будет несчастье, если… Нет, лучше не думать об этом!

Говорят, что сражения при Прейсиш-Эйлау, Ваграме, да и все прочие были детской игрой по сравнению с кровавой битвой 26 августа. Сколько смертей, сколько горя! Сколько семей в слезах! Лишь бы это помогло избавиться от жестокого бича всего человечества. Все кричат о мести, во всех душах – ненависть и ярость. Если так пойдет и дальше, то это будет уже не война армий, а война народная, как в Испании. Война на уничтожение… Боже правый, когда же придет конец сих неисчислимых бедствий!

* * *

При виде полубезумного, растрепанного, избитого старика с трехдневной седой щетиной на впалых щеках Рунич с облегчением вздохнул: «Слава тебе, Господи, нашелся!» Он поспешил сообщить владимирскому полицмейстеру, что знает этого господина: «Это Николай Иванович Тончи, живописец, итальянец, немножечко… того». Полицмейстер и сам обрадовался – такой груз с плеч долой. Прислали связанного, говорят – шпион, по-русски ни бельмеса не понимает, сам лопочет не пойми что… Тончи пропал на станции Буньково; директор канцелярии московского градоначальника не мог бегать по лесам, разыскивая его, и уехал далее, а иноземца на третий день схватили местные мужики, скрутили и представили в полицию; блюстители порядка отправили его дальше по этапу… Хорошо хоть покормили. Рунич посадил освобожденного арестанта в свои дрожки и велел везти к губернаторскому дому. Тончи пытался выскочить по дороге, вырывался из рук своего спасителя и лишь при виде полной добродушной физиономии Авдея Николаевича Супонева, владимирского губернатора, как будто успокоился и пришел в себя. Но утром, когда он не вышел к завтраку, посланный за ним слуга нашел его в постели, плавающим в крови: Тончи вонзил себе в горло бритву. Тотчас послали за доктором; рана оказалась неопасной – пищепроводное горло цело, к вечеру больной мог даже сипло говорить, хотя и горел в жару. Поместившись на безопасном расстоянии от него, Рунич спросил, для чего он покушался на свою жизнь. Старик ответил, что хотел таким образом избегнуть другой, более жестокой, смерти. Ах, вот оно что: итальянец решил, что граф Ростопчин готовит ему участь Верещагина и для того держит под надзором. Вот еще комиссия! Добрейший Авдей Николаевич, любитель искусств, взял на себя все заботы о больном и написал к его жене, приглашая как можно скорее приехать во Владимир.

Городские обыватели пребывали в страхе и тревоге: Москва горит, французы уже в Покровском уезде, откуда до Владимира – один-два перехода! Купеческие дома обращали в лазареты, наполняя их ранеными; больных размещали в окрестных селениях, но распространившаяся среди них горячка грозила проникнуть и в самый город. Те, кто мог, уезжали, забрав нехитрые пожитки, а кто не мог уехать, предавались унынию.

Пятого сентября, в день тезоименитства императрицы Елизаветы Алексеевны, во Владимир прибыл владыка Августин, увозивший в Муром Владимирскую и Иверскую иконы Богоматери. Преосвященный Ксенофонт упросил его задержаться на три дня, до Рождества Богородицы. Прошли крестным ходом по городским валам с чудотворными иконами, а после до позднего вечера молились пред ними об избавлении от грозного неприятеля. В ту ночь уже не видно было зарева над бедною Москвой, а только не все настолько укрепились душой, чтобы уверовать в небесное заступничество…

Возле каменного двухэтажного дома Ястребова, бывшего соборного попа, стояла запряженная цугом карета: Грибоедовы уезжали в свое имение. Просто счастье, что они не уехали раньше и застали прохождение через Владимир Московского гусарского полка графа Салтыкова, отправлявшегося в Казань на переформирование. Знакомые, жившие на Дворянской, прибежали на Девическую: ваш Саша здесь, болен, в лазарете! Анастасия Федоровна сразу же поспешила туда. Саша полусидел на постели, натужно кашляя и морщась от боли в левом боку, лежать он не мог – задыхался, вокруг глаз – темные тени: которую ночь не спит… Говорили ему, чтобы дома сидел, какой из него вояка – нет, записался в полк! Теперь полк уже ушел, семнадцатилетний корнет Грибоедов был оставлен во Владимире по болезни. Поддерживая его под руки с двух сторон, мать с сестрой усадили его в карету; отец уже выехал вперед, чтобы всё подготовить. В Сущеве, говорят, есть какая-то знахарка, которая лечит травами и заговорами, а главное – там тишина, покой. Господи, Господи, как жить дальше? Пресня, по словам москвичей, сгорела дотла, остались Грибоедовы без своего угла. Где Машеньке приданое взять? Разве что продавать мужиков, которых не забрали в ополчение…

* * *

Гостиницы в Ярославле не было, а беженцы из Москвы прибывали с каждым днем. Ростопчины битых два часа мыкались по городу, ища пристанища, пока сопровождавший их полицмейстер не уговорил наконец одного купца, имевшего большой дом на главной площади, уступить им несколько комнат. В молчании, под недоброжелательными взглядами хозяев, Екатерина Петровна с горничной, Наташа и Соня с гувернанткой, Лизанька с няней поднялись по лестнице во второй этаж и стали кое-как устраиваться в душных горницах. На следующий же день жена московского градоначальника отправилась представиться великой княгине Екатерине Павловне.

Великая княгиня была бодра, оживлена и энергична, она отказывалась верить слухам о сдаче Москвы, ведь князь Кутузов поклялся своей головой, что не отдаст неприятелю древней столицы. «Ах, как жаль, что я не родилась мужчиной!» – воскликнула она. Ободрив графиню («Русское оружие всё превозможет! Неприятель скоро будет отброшен от Москвы!»), Екатерина Павловна отпустила ее, прося непременно обращаться, если ей что-нибудь понадобится.

В центре площади кучкой сидели французские пленные – полуодетые, голодные, еле живые от холода, обернув грязные босые ноги соломой или войлоком. Графиня Ростопчина остановилась посмотреть; очень скоро собрались женщины с корзинками и стали раздавать пленным какую-то провизию; проезжавшие мимо дамы останавливали свои экипажи, посылали денег со слугами…

У подъезда купеческого дома стоял Яков; Екатерина Петровна обрадовалась ему, как родному. Мужнин камердинер подал ей письмо; вид у него был растерянный и печальный. «Ô mon amie, notre séparation a été cruelle, mais rien ne peut égaler ce qui se fait ici[41]», – читала графиня, стоя у окна светелки, и бумага дрожала в ее руках. Вечером Яков доложил о господине Толбухине, только что приехавшем из Москвы. Он вошел в полутемную комнату с мрачным, трагическим видом, словно гость из преисподней, поклонился, простер руку к свечам, горевшим на столе, изрек: «Voilà ce que Moscou est devenu»[42]. Эта поза, это дурное французское произношение – в другое время Наташе с Соней стоило бы большого труда удержаться от смеха, но сейчас они не находили в госте ничего забавного. Вопросы посыпались градом, ответы на них были самые неутешительные. Увы, Москвы больше нет…

На другое утро великая княгиня сама прислала за графиней Ростопчиной. Екатерина Павловна была печальна и подавлена: она тоже получила письмо от Федора Васильевича. Он вверял свою семью принцу Ольденбургскому на случай, если сложит голову в бою за Отечество.

По улицам Ярославля тянулись повозки, нагруженные скарбом: обыватели спасались бегством.

* * *

Теплые погожие дни сменились ненастьем, хмарью и мелким холодным дождем, проселочные дороги обратились в гнусную грязь, однако армия, под прикрытием корпуса Раевского и казаков Иловайского, дерзко свернула на юг в опасной близости от неприятеля и вышла к Подольску, отказавшись от движения на Владимир. Здесь Кутузов зачем-то остановился на два дня, хотя Беннигсен рвал и метал, требуя скорее перейти на Калужскую дорогу. Конечно, неприятель легко мог предупредить движение русских войск, застигнуть на переправе или отбросить на Рязань, отрезав все иные пути. Но и на старуху бывает проруха. Добравшись до московского изобилия, Великая армия превратилась в орду мародеров, а сохранивший боеспособность авангард попался на хитрость храброго полковника Ефремова, увлекшего его к Бронницам. Когда неприятель понял, что перед ним всего лишь небольшой отряд казаков, и поспешно вернулся в Москву, армия была уже у Красной Пахры. Правда, командовавший арьергардом Милорадович быстро впал в беспечность и даже не высылал разъездов. Заняв под свою квартиру великолепную помещичью усадьбу, он устроил пир для генералов, а в это время неприятельский эскадрон подошел через сад к самому дому. Кабы не храбрый конвой, быстро вскочивший на конь и отразивший нападение, быть бы Милорадовичу добычей пруссаков.

В Красной Пахре армию отыскал полковник Чернышев, доставивший светлейшему от императора общий план военных действий. Ловушка, в которую Наполеон забрался сам, должна захлопнуться: русские войска, действующие на Двине и Западном Буге, ударят неприятелю в тыл, тогда как главные силы атакуют его с фронта.

* * *

«Князю Невшательскому и Ваграмскому, начальнику главного штаба Великой армии.

Кузен, отдайте приказ, чтобы все военнопленные русские офицеры и унтер-офицеры, находящиеся в Данциге, Мариенбурге, Торне и Модлине, без промедления были направлены во Францию; пусть в крепостях на Висле останутся только солдаты. Сообщите генералу Лагранжу, что я не одобряю вашего решения от 4 августа, согласно которому вы разрешили русским дезертирам поступать в депо польских полков в Данциге; мое намерение состоит в том, чтобы сии дезертиры, если они прибыли именно как дезертиры, а не как пленные, были направлены во Францию; чтобы духу их не осталось в Данцигском гарнизоне. Что касается поляков, их можно распределить по полкам Великого герцогства и отправить в Модлин.

Наполеон».

* * *

Все необходимые бумаги были готовы, нужные вещи собраны и уложены – утром генерал Комаровский приехал на Каменный остров за последними приказаниями. Император повелел ему отправиться в Подольскую и Волынскую губернию, чтобы собрать с них вместо рекрутов двадцать тысяч лошадей для кавалерии, пока их не захватил неприятель (тамошние поляки будут тянуть с повинностью до последнего, а потом скажут, что их ограбили – дело известное), так может, есть новые известия о продвижении французов.

Александр Павлович склонился над секретной маршрутной картой России, расстеленной на большом столе, и не сразу заметил Комаровского. Тот стоял молча, боясь спугнуть его мысли.

– А, здравствуй! – Государь наконец-то увидел его. – Что, всё ли получил?

– Всё, ваше величество; совсем готов ехать, хотел только спросить, какою дорогой? На Смоленск ведь невозможно, разве на Москву?

Император казался слегка смущенным, хотя его голубые глаза были прозрачны.

– Ну конечно, на Москву, – сказал он после недолгого молчания. – Впрочем, поезжай, как Бог вывезет. Прощай, Бог с тобою.

Государь обнял Комаровского.

В Стрельне, у цесаревича, к которому Евграф Федотович приехал откланяться, он столкнулся с гофмейстером Озеровым.

– Как удачно, Петр Иванович! Ты, говорят, сейчас из Москвы – что, можно ли еще через нее проехать?

– Не знаю, – хмуро отвечал Озеров, – когда я выехал оттуда, французы были на Воробьевых горах.

…«Во всенародное известие, по Высочайшему повелению. С крайнею и сокрушающею сердце каждого сына Отечества печалью сим возвещается, что неприятель сентября 3-го числа вступил в Москву. Но да не унывает от сего великий народ российский. Напротив, да поклянется всяк и каждый воскипеть новым духом мужества, твердости и несомненной надежды, что всякое наносимое нам врагами зло и вред обратятся напоследок на главу их. Неприятель занял Москву не оттого, чтобы преодолел силы наши или ослабил их. Главнокомандующий по совету с присутствующими генералами нашел за полезное и нужное уступить на время необходимости, дабы с надежнейшими и лучшими потом способами превратить кратковременное торжество неприятеля в неизбежную ему погибель…»

Шишков писал и писал, всё более воодушевляясь. Когда император сообщил ему страшную новость, острая боль пронзила его сердце, но теперь горе тонуло в бурном море надежды. Неприятель зашел далеко от своей земли, его войска тают на глазах, окруженные нашими армиями и многочисленным народом, который никогда ему не покорится; Испания свергла с себя его иго; растоптанная им Европа ждет лишь благоприятной минуты, чтобы вырваться из-под тяжкой и нестерпимой власти; да что там – сама Франция ропщет, не видя конца кровопролитию… Из-под шишковского пера вставала грандиозная картина, в которую очень хотелось верить.

Во дворце шушукались, шептались, сходясь в кучки. То, что удалось расслышать Шишкову, пока он семенил через приемные к кабинету, вселило в него тревогу. Подав государю сочиненную им бумагу, он осмелился спросить, не намерен ли его величество сменить князя Кутузова? И крайне обрадовался, получив отрицательный ответ.

Отпустив Шишкова, государь устало потер руками лицо и вновь перечитал письмо от Катиш:

«Мне больше невозможно сдерживать себя, несмотря на то огорчение, которое я должна Вам причинить, мой дорогой друг. Взятие Москвы довершило раздражение умов, недовольство достигло высшей степени, и Вас уже не щадят. Если это дошло до меня, то судите об остальном. Вас вслух обвиняют в несчастье Вашей Империи, во всеобщем и частном разрушениях и, наконец, в том, что Вы погубили честь страны и свою собственную. И это не мнение какого-то одного класса, все соединились против Вас. Одно из главных обвинений против Вас заключается в том, что Вы нарушили слово, данное Москве, бросили ее, предали. Не бойтесь катастрофы наподобие революции, нет! Но судите сами о положении в стране, где презирают государя. Нет никого, кто не горел бы желанием всем пожертвовать своему Отечеству, лишь бы вернуть свою честь, но все задают себе вопрос: к чему это, когда всё уничтожено по глупости командиров? О мире разговоров нет, стыд от потери столицы рождает жажду мести. Однако на Вас ропщут, и громко. Не думайте, что я преувеличиваю, – нет, то, что я говорю, к несчастью, правда, и мое сердце от этого обливается кровью…»

Сестра напрасно думает, что он тешит себя иллюзиями. Осведомители Балашова работают исправно, подслушивая пересуды в лакейских, трактирах, борделях. Купчики говорят, что государь все свои сокровища вывозит в Кронштадт, но сам уедет оттуда с императрицею в Англию, а правление вверит цесаревичу Константину; придворные служители – что Елизавета Алексеевна решила остаться и не бежать от народа, а Мария Федоровна, хотя и в слезах, готовится к отъезду, ее фрейлина графиня Ливен подкуплена Бонапартом, пугает ее и подбивает уговорить царя заключить мир с Францией и запретить торговлю с Англией, она же – главная подпора графа Румянцева, Барклая-де-Толли и прочих немцев; лакеи же в доме министра финансов и вовсе составили целый план переворота, пока их господа проводили совещание: начать тем, что свернуть головы «русским французам», обманывающим императора, выбрать кого поумнее и половчее из своих рядов и идти на врага – защищать Отечество, веру и государя. Вот в чём главная загвоздка – выбрать вождя! Пока он не явится, все разговоры останутся разговорами.

Они хотели Кутузова. Не верили в его бездарность. Теперь оскорбленный Барклай просится в отпуск, Беннигсен ябедничает на Кутузова, к которому якобы приводят распутных девок, наряженных казаками, Ростопчин, напротив, пишет, что Кутузов хуже мертвого и что какой-то бездельник подписывает за него бумаги, подделывая почерк, что Беннигсен интригует, чтобы стать главнокомандующим, Платов пьяница, а Барклай глуп…

У старика есть одно важное преимущество: он живучий. Подставит под удар мягкое место, лишь бы ему не проломили череп, будет искать брод, но не пустится вплавь, утопит другого, чтобы выплыть самому. Ему нет равных в плетении интриг. Если он сейчас перехитрит всех своих злопыхателей (бывших его восхвалителей), сия победа будет не менее важна для преодоления неприятеля, чем разгром его в сражении. Наполеона же предоставьте Александру.

* * *

«Господин брат мой!

Узнав, что брат посланника Вашего Императорского Величества в Касселе находится в Москве, я вызвал его к себе и побеседовал с ним. Я рекомендовал ему отправиться к Вашему Величеству, дабы известить Вас о моих чувствах. Прекрасного и великолепного города Москвы более не существует, Ростопчин приказал его сжечь. Четыреста поджигателей были пойманы с поличным; все заявили, что жгли по приказу губернатора и полицмейстера, их расстреляли. Пожар как будто прекратился наконец. Три четверти домов сгорели, четверть осталась. Такое поведение жестоко и бессмысленно. Имеет ли оно целью лишить нас запасов? Но сии запасы находились в погребах, куда огонь не смог пробраться. К тому же зачем уничтожать один из прекраснейших городов в мире, строившийся веками, ради достижения столь малой цели? Такого поведения придерживались со времен Смоленска, оно обрекло на нищенство 600 000 семейств. Пожарные трубы в Москве были испорчены или вывезены, часть оружия из Арсенала роздана злодеям, которые вынудили произвести несколько выстрелов из пушки по Кремлю, чтобы прогнать их. Человеколюбие, интересы Вашего Величества и сего большого города требовали отдать мне его на сохранение, раз уж русская армия не стала его защищать, там следовало оставить администрацию, управы и внутреннюю стражу. Так поступили в Вене (дважды), в Берлине, в Мадриде. Так поступили мы сами в Милане при вступлении в него Суворова. Пожары дозволяют грабеж, которому предаются солдаты, чтобы спасти уцелевшее из огня. Если бы я предполагал, что подобные вещи творятся по приказу Вашего Величества, то не писал бы Вам этого письма, но я полагаю невозможным, чтобы, при Ваших принципах, сердечной доброте, праведности мыслей Вы дали разрешения на подобные выходки, не достойные великого государя и великой нации. В то время как из Москвы вывезли пожарные трубы, там оставили сто пятьдесят полевых орудий, 60 000 новых ружей, 1 606 000 патронов для пехоты, более 400 тонн пороха, 300 тонн селитры, столько же серы и проч.

Я вёл войну с Вашим Величеством без озлобления: одна записка от Вас, до или после последней баталии, остановила бы мое продвижение, я даже пожертвовал бы выгодами от вступления в Москву. Если Ваше Величество еще сохраняет остатки былых чувств ко мне, Вы примете к сведению это письмо. Как бы то ни было, Вы можете быть мне только благодарны за отчет о том, что происходит в Москве.

Наполеон».

…Раненый старик Голохвастов с рассеченным саблей носом, Луиза и кормилица с Сашей сидели в открытой линейке, остальные шли пешком. Компания получилась порядочная: узнав, что Иван Алексеевич добыл пропуск из Москвы, несколько посторонних людей умолили его забрать их с собой под видом прислуги. Несколько улан верхами проводили Яковлева с челядью на Клинскую дорогу; завидев казачьи разъезды, пожелали счастливого пути и поскакали назад.

Казаки бросали похотливые взгляды на закрасневшуюся Дарью, однако до Клина добрались без происшествий. Линейка въехала во двор большого дома и остановилась; Луиза умоляющим взглядом смотрела в спину Ивана Алексеевича, поднимавшегося на крыльцо меж двух казаков, он не оглянулся. Снова начал накрапывать дождь; кормилица баюкала ребенка.

– Mon général, je voudrais vous parler en tête à tête.

– Vous pouvez vous exprimer ici, ces messieurs ont toute ma confiance[43].

Волконский, Иловайский 4-й, Бенкендорф рассматривали немолодого уже человека в синем охотничьем кафтане с бронзовыми пуговицами, почерневшем белье и грязных сапогах, небритого, изможденного, но с гордой посадкой головы и аристократической осанкой. Взгляд добряка Винцингероде из-под нависших светлых бровей был непривычно суров.

– Надеюсь, вы помните меня? – сказал человек. – Мы с вами состояли при великом князе Константине во время Итальянского похода.

Генерал кивнул.

– Так вот, у меня есть важное поручение к государю, и я надеюсь на ваше содействие. Дело в том, что… я был болен и не успел вовремя выехать из Москвы. Оставшись без крова и без средств к существованию, я был вынужден… обратиться за содействием к новым властям…

Винцингероде слушал, не перебивая. Яковлев собрался с духом и продолжал:

– Император Наполеон пожелал меня видеть и вручил мне вот это письмо для передачи государю. – Он достал из-за пазухи конверт с надписью: «À mon frère empereur Alexandre»[44]. – Он хочет войти в переговоры о замирении. Я… был вынужден дать ему слово дворянина, что сделаю всё возможное в моем положении, чтобы письмо дошло по назначению.

«Шпак, штафирка, фетюк, – говорили ему презрительные взгляды молодых офицеров. – Если бы мне удалось очутиться нос к носу с Наполеоном! Да я бы его… я бы…» Винцингероде нахмурился еще больше:

– Хотя мы старые знакомые, объявленное вами заставляет меня действовать как лицо, обязанное служебным долгом. Одно мое присутствие служит вам защитой от справедливого гнева здесь присутствующих. Врученное вам письмо я перешлю государю, но вместе с ним поедете и вы: я вас арестую. Весьма сожалею, что вы приняли такое поручение.

Генерал продиктовал Волконскому собственное донесение государю и приказал ему назначить офицера и конвойных для отправки арестованного на курьерских. Яковлева вывели во двор – проститься с семьей. В карих глазах Луизы промелькнули быстрой чередой радость, испуг, замешательство, тревога, отчаяние…

– Что делать с вашими? – спросил генерал Иловайский. – Здесь им оставаться невозможно, со дня на день ожидаем серьезного дела.

Стараясь не смотреть на Луизу, Яковлев спросил, можно ли доставить его людей в его ярославское имение? Вот только у него с собой нет ни копейки денег… Черные глаза Иловайского вгляделись в растерянное личико, скользнули на вновь раскричавшегося младенца…

– Сочтемся после, – сказал он. – Нынче в Ярославль отправляют пленных, ваши могут поехать с этой оказией. Будьте покойны, их доставят до места, вот вам мое слово.

* * *

В донесении, доставленном полковником Мишо, Кутузов писал, что для спасения остатков армии решился оставить Москву, откуда были вывезены все сокровища, арсенал и почти всё казенное и частное имущество, почти ни один житель не остался. Александр знал, что это неправда. Лукавый фельдмаршал прав в одном: потеря Москвы не есть еще потеря Отечества. Наполеону нужна только слава, почести, преклонение; ему нравится выставлять себя непобедимым, всемогущим, властелином мира. Мира! Он велик только в Европе, то есть среди карликов, настоящие гиганты ему не по зубам. Не он ли постыдно бежал из Египта – тайком, бросив свою армию на произвол судьбы, как только понял, что Восток ему не завоевать, тогда как Франция, ослабленная раздорами дорвавшихся до власти негодяев, была готова пасть к его ногам? Покинутые им солдаты смогли вернуться на родину только два года спустя, на кораблях, любезно предоставленных Англией! Той самой Англией, которую он после безуспешно пытался задушить блокадой, упрямо отказываясь понимать, что это не малый остров, а великая империя. И здесь будет то же самое: победу над врагом можно одержать не только в открытом бою, у России для этого есть гораздо больше способов, чем думает Наполеон. Это не Австрия и не Пруссия, которым он грозил полным истреблением людей и ресурсов, ему никогда не пройти ее от края до края. Ему нужна быстрая победа, к каким он привык и приучил других, – этого не будет. Даже если в русской армии не останется ни одного солдата, их место займет ополчение, и Александр – да, именно он: никто не посмеет назвать его трусом, гвардия видела его в бою, – поведет его на врага. Его не остановит даже утрата престола, на всё воля Божья; честь дороже славы, дороже жизни; он лучше отрастит бороду и будет питаться картофелем в Сибири, чем подпишет мир с Наполеоном, он слишком высоко ценит жертвы, принесенные его соотечественниками!

– Napoléon ou moi, moi ou lui, nous ne pouvons plus régner ensemble, – сказал государь полковнику Мишо. – J’ai appris à le connaître, il ne me trompera plus[45].

* * *

По дороге в село Симы Покровского уезда то и дело приходилось останавливаться средь полей: лицо Багратиона искажалось от боли, он стонал и готов был наложить на себя руки, однако упорно отказывался не то что от ампутации, но даже от расширения раны для удобного истечения гноя и изъятия возможных инородных тел. Сопровождавший его Яков Говоров сам измучился, глядя на его страдания. Вот ведь до чего человека доводит упрямство! Согласился бы на операцию – и был бы уже здоров: пульс ровный, телесные отправления идут своим порядком, лицо ничуть не гипократическое… Наконец, крестный путь завершился; князя доставили в усадьбу Бориса Голицына, положили в покойной комнате, он выпил чашку чая и заснул.

Наутро Говоров всё-таки переломил его сопротивление и сделал знатный разрез около раны: берцовая кость была сломана совершенно, ее острые неровные обломки глубоко вонзились в мясо вместе с черепком ядра, повредив важные кровеносные сосуды и пережав нервы… Врач был ошеломлен. Он видел рану на поле сражения, она не была настолько тяжела! Кость тогда только чуть треснула. Видно, когда князя выносили из кареты вечером и снова заносили утром, она переломилась окончательно, а тряска по проселочным дорогам усугубила дело. Целых два дня упущено! Последствия могут быть самыми пагубными… Но Багратион, избавившись наконец от дикой боли, самодовольно улыбался, а когда ему принесли шампанского для утоления жажды, и вовсе повеселел.

Жестокие ежедневные перевязки он претерпевал с неизменным мужеством, хотя рана источала такое зловоние, что без курения уксусом с одеколоном рядом с нею нельзя было бы выдержать и одной минуты. С помощью доктора Гильдебрандта Говоров отмачивал теплой водой бинты и компрессы, вынимал из раны старые корпейные связочки, шпринцевал ее декоктом хины с травяными настойками, иногда добавляя вонючую камедь, затем заполнял полость новыми корпейными связочками, вымоченными в том же декокте, присыпал порошком хины, мирры, разных ароматических растений и накладывал повязку. Все разговоры об ампутации князь обрывал на первом же слове, предпочитая пить горькую хинную настойку с валерианой или купоросным эфиром и принимать другие эликсиры для утоления боли. Они, впрочем, действовали мало; Багратион сердился на врачей, которые отнимают у него остаток сил, притесняя болезнь лекарствами.

К десятому сентября он впал в мрачное уныние. Князя было не узнать: он превратился в скелет с обвисшей сухой кожей, едва мог шевелить руками и здоровой ногой, в глубокой ране появились черви – предтеча неудержимого разрушения организма. И всё же самым несносным для Багратиона была бездеятельность: отечество в опасности, а он лежит в постели! Но Говоров не имел чудодейственной пилюли, которая поставила бы его на ноги.

Ночью пульс был слабым и неровным, больной часто и глубоко вздыхал, по его лицу пробегала судорога, а при прикосновении к пылавшему от жара телу на нём выступал липкий пот – тоже дурной знак.

Утром князь долго беседовал с адъютантом, потом подписал кое-какие бумаги для отправки в Петербург. Ему принесли письмо из Ярославля. «Князь Петр Иванович! – Адъютант с трудом разбирал почерк принца Ольденбургского. – Я пишу сии строки больному, но победоносному Багратиону. С большим сожалением великая княгиня и я видим раненым вас, надежду наших воинов. Дай Бог, чтобы вы скоро опять могли предшествовать армиям».

Прикрыв глаза, князь слушал про хлопоты принца по сбору ополчения и размещению раненых. Он ждал. Вот наконец-то: «Великая княгиня поручила мне изъявить вам искреннее свое соболезнование…» Катиш… Совладав с волнением, князь продиктовал ответ: «Сколь ни мучительна для меня моя рана, но я лобызаю ее, получив на поле сражения для славы Августейшего Монарха и для защиты любезнейшего Отечества».

Вытерпев очередную перевязку, он сказал Говорову, что больше не станет принимать лекарств. Врачи сделали, что могли, теперь всё в руках Всевышнего. Доктор не настаивал; он видел, что перемена в больном необратима.

Князь попросил подать его ларчик. Камердинер откинул крышку; там были три табакерки: черепаховая, с портретом Суворова, золотая, с портретом жены, бриллиантовая, с портретом вдовствующей императрицы, и золотой футляр… Пусть лежит. Этот портрет Багратион помнит наизусть. После замужества она просила вернуть ей все ее письма – он не смог. Он лучше бросит их в огонь; ее честь дорога ему не меньше собственной.

За весь день князь ничего не принимал, кроме питья; его губы посинели, впалые щеки покрылись смертельной бледностью, глаза потухли. К вечеру он хрипло и тяжело дышал; послали за священником. Ночь прошла в ужасных страданиях, к утру он впал в летаргию. Он уже не слышал, как отворилась дверь, не видел, как Борис Голицын, рыдавший у его постели, поспешно встал, поклонился и вышел, уступив свое место даме под густой вуалью, не чувствовал, как она взяла его за еще теплую руку… Голицын перекрестился на иконы: «Благодарю тебя, Господи, что она успела».

* * *

Возле усадьбы лежала сожженная лодка длиной в шестьдесят стоп и шириной в тридцать, в самом доме нашли 180 бутылей купоросу и полуразложившееся тело русского капитана. Допрошенные местные жители показали, что в Воронцове делали адскую машину, с которой на вражеские войска прольется огненный дождь. Чушь, россказни для простаков. Вот где Ростопчин строил свои планы сожжения Москвы! Наверняка именно здесь изготовляли ракеты на палках и зажигательные снаряды, которые пойманные в Москве злодеи бросали на кровли домов по приказу генерал-губернатора. Заправлял этой мастерской некий Шмит – наверняка англичанин. В московском доме генерал-губернатора нашли письма от него, вина обоих достаточно доказана. Составив подробное описание найденных вещей для представления императору, главный армейский судья генерал Лауэр приказал сжечь мастерскую.

«Жители Москвы! – гласила прокламация, вывешенная в тех же самых местах, где прежде красовались ростопчинские лубки. – Ваши несчастья велики, но Его Величество Император и Король желает прекратить их. Вы знаете по ужасным примерам, как он наказывает за неповиновение и злодеяния. Приняты строгие меры для прекращения беспорядков и восстановления общей безопасности. Отеческое управление, составленное из вас самих, будет вашею городскою управою. Оно будет заботиться о вас, о ваших нуждах, о вашей пользе. Его члены будут носить красную ленту через плечо, а городской голова, сверх того, белый пояс; во внеслужебное время вы узнаете их по красной повязке на левой руке. Городская полиция восстановлена в прежнем виде. Правительство избрало и назначило двух главных комиссаров, или полицмейстеров, и двадцать частных комиссаров, или приставов, в прежних частях города. Вы узнаете их по белой повязке на левой руке. Многие церкви различных исповеданий открыты, и в них беспрепятственно производится богослужение. Ваши сограждане ежедневно возвращаются в свои жилища, и отданы распоряжения, чтобы им в несчастном их положении оказывали должную помощь и покровительство. Правительство принимает сии меры, дабы восстановить порядок и облегчить ваше положение. Но и вы должны приложить к тому все старания, забыть по возможности претерпленные несчастия, наполнить ваши души надеждой на участь менее суровую. Будьте уверены: неизбежная и позорная смерть ожидает тех, кто осмелится покуситься на вашу особу или имущество, кои будут сохранны, потому что такова воля величайшего и справедливейшего из всех монархов. Солдаты и обыватели, к какой бы народности вы ни принадлежали! Восстановите общественное доверие, источник благоденствия государства, живите как братья, подавайте взаимно друг другу помощь и покровительство, соединитесь вместе, чтобы не дать ходу намерениям злодеев, повинуйтесь гражданским и военным властям, и в скором времени вы перестанете лить свои слезы».

…Граф Ростопчин осунулся, пожелтел, помрачнел; он плохо спал по ночам, страдая от рвотных позывов и колотья в правом боку, а днем впадал то в беспричинное беспокойство, то в глубокую тоску. Письма в Ярославль надо было посылать кружным путем, они шли туда добрых две недели. Да и о чём писать туда? Ничего утешительного не выдумать. Кругом предатели, глупцы, мерзавцы; солдаты больше не армия, а орда разбойников, грабящих обывателей на глазах у командиров. И расстрелять нельзя: не будешь же казнить по несколько сотен в день. От Красной Пахры армия перешла к Вороново, которое граф патриотично предоставил в ее распоряжение, а теперь откатывалась еще дальше – к Тарутино. Это уже не Московская губерния, Ростопчин с ней туда не пойдет. Но прежде исполнит свой последний долг.

Над церковными вратами прибили дощечку, на которой граф написал своей рукой:

«J’ai embelli pendant huit ans cette campagne et j’y vivais heureux au sein de ma famille. Les habitants de cette terre au nombre de 1720 la quittent à votre approche et moi, je mets le feu de ma propre volonté à ma maison pour qu’elle ne soit pas souillée par votre présence. Français, je vous ai abandonné mes deux maisons de Moscou. avec un ameublement valant un demi-million de roubles. Ici, vous ne trouverez que des cendres»[46].

Трещало дерево, гудел огонь, со звоном лопались стекла. Князь Кутузов не пожелал принять графа Ростопчина перед его отъездом во Владимир.

* * *

Одиннадцатая годовщина коронации… Уступив просьбам, в хоре которых особенно выделялись голоса Балашова и Санглена, Александр не поехал в Казанский собор верхом, а сел в карету вместе с обеими императрицами. Впервые народ не приветствовал его радостными кликами, молча стоя с обнаженной головой.

Матушка закрыла лицо вуалью, пряча заплаканные глаза. Елизавета бледна, но не от страха. Александр легонько пожал ей руку, она ответила тем же. Милая Луиза! Как он виноват перед ней! Она всегда была ему самым верным, самым лучшим другом – с первых дней их брака; она не отвернулась от него, несмотря на измены, обиды, несправедливость. Если он еще император, государь, царь-батюшка, то только благодаря ей: она – истинная императрица Всероссийская. Она сумела соединить в себе кротость и твердость, смирение и неустрашимость, не позволяла сомнениям проникнуть в свою душу; он вновь обрел в ней единомышленницу. О да, единство духовное, общность мыслей – это гораздо важнее телесной близости! Она тоже считает, что мир с Наполеоном стал бы для России смертным приговором, а потому он невозможен: даже если бы Александр захотел его заключить, он не смог бы этого сделать. По счастью, ему не придется идти в одиночку по избранному им пути: она будет рядом, они пройдут этот путь до конца, рука в руке.

Тишину собора не нарушает даже дыхание тысячной толпы, слышен каждый шаг по мраморным плитам. Александр чувствует напряжение, сгущающееся в воздухе, и ощущает затылком страх следующих за ним: достаточно одной искры, и… Преосвященный Амвросий стоит у алтаря. «Благословен Бог наш», – провозглашает он, когда императорская свита занимает свои места. Невидимый трут с шипением гаснет. Певчие поют «Царю Небесный»; белый голубь парит в высоком куполе, из-под которого струится свет; по щекам Александра струятся слезы. Никогда прежде он не ощущал с такою силой теплоту веры в своем сердце. «Ты возлюбил праведность и возненавидел беззаконие; поэтому помазал Тебя, Боже, Бог Твой елеем радости преимущественно перед общниками Твоими», – вспоминается ему фраза из послания апостола Павла. Елизавета стоит рядом с ним, ее лицо прекрасно и светло.

Могущии покоряйтеся, яко с нами Бог, —

поют на клиросах.

Аще бо паки возможете, и паки побеждени будете. Яко с нами Бог.

И иже аще совет совещаваете, разорит Господь. Яко с нами Бог.

И слово, еже аще возглаголете, не пребудет в вас. Яко с нами Бог.

Страха же вашего не убоимся, ниже смутимся. Яко с нами Бог.