Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.
Предисловие переводчика
Разделение данного издания дневников Вирджинии Вулф на пять томов продиктовано в основном практическими соображениями, однако период, охваченный этой третьей книгой, то есть с 1925 по 1930 год, действительно был особенным в жизни писательницы. Это период, когда она достигла полноценной зрелости как писатель и в то же время заняла видное положение в мире литературы. Как следствие, Вирджиния стала более финансово независимой и социально смелой. Это, пожалуй, самые плодотворные и успешные годы ее жизни.
Третий том начинается с того, что Вирджиния редактирует и готовит «Обыкновенного читателя» и «Миссис Дэллоуэй» к публикации поздней весной 1925 года. Ее предыдущий роман «Комната Джейкоба», вышедший в конце 1922 года, имел определенный успех, но как романист Вирджиния все еще не была уверена в себе. Мнение Миддлтона Марри о том, что в последнем романе она зашла в тупик, являлось постоянным источником беспокойства, и Вирджиния с заметной тревогой ожидала выхода своих новых книг, в том числе «Миссис Дэллоуэй». Колебания настроения по мере выхода рецензий и получения отзывов от близких людей она фиксирует почти навязчиво, но, как позже замечает сама,
Но
Весной 1927 года, в застойный период между завершением романа «На маяк» и его публикацией в мае, Вирджиния начала развлекать себя идеей, которую она предварительно назвала «Невесты Джессами». Эта изменчивая концепция в конце концов трансформировалась посредством «Мотыльков» в роман «Волны», который она практически закончила к концу данного тома; но также ее идея воплотилась и в более легкой форме «Орландо» – романа, написанного с головокружительной скоростью между октябрем 1927-го и мартом 1928 года. Хотя более строгие критики, в том числе и сама Вирджиния, считали это произведение не более чем интеллектуальной забавой, оно привело в восторг огромное количество людей и продавалось значительно лучше любой из ее предыдущих книг. «Орландо», пожалуй, самая понятная из них и ближе всего к простым человеческим страстям.
«Орландо» вполне можно считать признанием в любви Вите Сэквилл-Уэст, которая в эти годы занимала важное место в сердце и воображении Вирджинии. Впервые они встретились в декабре 1922 года, но только в конце 1925 года их сдержанный интерес друг к другу (Вирджинии говорили, что Вита – ярко выраженная сапфистка, которая может положить на нее глаз) перерос во всепоглощающую страсть. Поначалу Вирджиния сдержанно рассказывает в дневнике о своих чувствах к Вите, о чем можно судить по частоте ее упоминания, но со временем первостепенная важность их романа становится очевидной. Этот период жизни Вирджинии вызывает большой интерес, но после публикации писем и дневников мало что можно добавить. И все же они раскрывают кажущийся парадокс: супружеская неверность Вирджинии примечательна тем, что она демонстрирует, насколько крепок был их с Леонардом брак. Ничто в письмах и дневниках периода их с Витой романа не проявляется так отчетливо, как привязанность Вирджинии к мужу, а его – к ней. Вита олицетворяла романтику, шампанское и блеск аристократии, которыми Вирджиния всегда была очарована, но с Леонардом она могла всецело положиться на доверительную привязанность и взаимное уважение, на близость и непринужденность, на стабильность повседневного счастья и комфорт, который она описывала как основу своей жизни. Любопытно, что если Леонарда и выводила из себя какая-то из пассий Вирджинии, то это не Вита, а грозная старая эгоистка Этель Смит. Вита ему действительно нравилась, а вот Этель раздражала Леонарда и одновременно надоедала ему.
Непосредственным поводом для этой более поздней дружбы, которая потребовала и поглотила много времени Вирджинии после их с Этель первой встречи в феврале 1930 года, была «Своя комната». Это небольшое, но убедительное феминистское эссе выросло из двух лекций, прочитанных студенческим обществам двух женских колледжей Кембриджа в октябре 1928 года, и было опубликовано год спустя. Этель Смит, ветеран борьбы за избирательные права женщин, убежденная, что ее провал как музыканта обусловлен предрассудками мужчин, разглядела в авторе «Своей комнаты» единомышленницу и поспешила с ней познакомиться. Изначально предвзятая, Этель сразу же влюбилась в Вирджинию, а та, очарованная и впечатленная энергией и духом старой суфражистки, не смогла ей сопротивляться. Однако в данном томе дневника читатели увидят лишь начало этих отношений.
Отношения Вирджинии с отдельными женщинами и ее интерес к женщинам в целом: к их особым качествам, к их частной и неизвестной жизни, к их недостаткам, к их борьбе и победам в патриархальном обществе, – стали предметом пристального внимания, и справедливо считается, что она внимательно исследовала женщин и одновременно рьяно защищала их права. Однако внимание, уделяемое феминистскому аспекту ее жизни и работы, порой грозит исказить суть, и кажется почти необходимым настаивать на том, что Вирджиния на самом деле не была фанатичной феминисткой. И даже дневник – непосредственная запись действительно интересовавших писательницу вещей – сравнительно мало посвящен вопросам феминизма.
Несмотря на то что Вирджиния по-прежнему чувствовала себя наиболее комфортно именно с близкими друзьями из
Это действительно был период достижений, изобилия и удовольствий. Досады и уныние, болезни и тревоги, конечно, неизбежны, однако, если учесть склонность Вирджинии использовать дневник как отдушину, в целом данный том – это летопись благополучных лет; это записи женщины, которая счастлива в браке, не обделена дружбой, успешна в работе, обладает богатым воображением, обретает уверенность в собственных способностях к самовыражению и расширяет возможности применения своего таланта.
Аббревиатуры и сокращения
N&A – Nation & Athenaeum
NYHT – New York Herald Tribune
В. или ВВ – Вирджиния Вулф:
ВВ-Д-0 – Дневники: 1897–1909
ВВ-Д-I – «Дневники: 1915–1919»
ВВ-Д-II – «Дневники: 1920–1924»
ВВ-П-I – «Письма: 1888–1912»
ВВ-П-II – «Письма: 1912–1922»
ВВ-П-III – «Письма: 1923–1928»
ВВ-П-IV – «Письма: 1929–1931»
КБ-I – Квентин Белл «Биография Вирджинии Вулф. Том I:
Вирджиния Стивен, 1882–1912»
КБ-II – Квентин Белл «Биография Вирджинии Вулф. Том II:
Миссис Вулф, 1912–1941»
Л. или ЛВ – Леонард Вулф:
ЛВ-I – «Посев. Автобиография: 1880–1904»
ЛВ-III – «Новое начало. Автобиография: 1911–1918»
ЛВ-IV – «Вниз по склону. Автобиография: 1919–1939»
ЛВ-V – «Путь важнее цели. Автобиография: 1939–1969»
ЛПТ – Литературное приложение «Times»
РФ-П-II – Роджер Фрай «Письма: 1913–1934»
ЧП – Член парламента
1925
Позорная правда заключается в том, что я пишу в старой тетради, так как не могу позволить себе оставить столько пустых страниц.
С каким размахом я начинала 1924 год! Сегодня Нелли[1] в 165-й раз дала мне понять, что не намерена подчиняться диктату, а будет поступать так, как и любая другая на ее месте. Таковы плоды жизни в Блумсбери. В целом, я склонна верить ей на слово. Необходимость подстраиваться под ее причуды и давление
Вчера вечером мы ужинали в новом особняке Мэри[2] на Альберт-роуд 3. Люблю, когда новый год начинается с теплых дружеских встреч, и это был превосходный ужин. К тому же я увидела их милых детей, мальчика и девочку; у девочки прекрасный женский взгляд; она отзывчивая, смущенная и немного диковатая, как и все девчонки. (Я хочу начать описывать свой собственный пол.) Что я имела в виду? Чрезвычайную юность, наверное, и все же, вероятно, женственность, ощущение которой никогда меня не покидает. Сейчас я начинаю сочинять новую историю, хотя я теперь все время что-то придумываю. Короткие сценки, например про Старика (образ Л.С.[3]), профессора, специалиста по Мильтону[4], а теперь про то, как меня отвлекает болтовня женщин. Что ж, вернемся к реальной жизни. Где мы сейчас?
Сегодня утром я писала заметку о елизаветинских пьесах[5], ради которой читала пьесы весь прошлый год. Потом обнаружила, что у моих часов отвалилась минутная стрелка (я заметила это во время разговора с Литтоном[6] о Ричардсоне[7] вчера вечером), спустилась в типографию уточнить время и увидела, что Ангус[8] и Леонард составляют смету на печать для «Simpkin[9]». Задержалась и посмеялась с ними. Л.[10] отправился в офис после того, как мы прогулялись с собакой вокруг площади. Я зашла домой и набрала страницу книги Нэнси[11]. Потом отнесла часы на починку в «Ingersoll[12]». Выгуляла собаку. Вернулась. Это был суровый пасмурный зимний день; там, где нет фонарей, тротуар выглядел чернильно-черным. Никогда мне не описать все прожитые дни. Никак не могу настроиться, но, возможно, если перечитаю написанное, то все же пойму, что я хотела сказать.
В Родмелле сплошная непогода и наводнение; именно так. Разлилась река. Семь дней из десяти лил дождь. У меня почти не было возможности прогуляться. Л. обрезал деревья, что потребовало героических усилий. Мой героизм был исключительно литературным. Я редактировала «Миссис Дэллоуэй», то есть занималась самой скучной частью писательской работы, самой обременительной и тоскливой. Хуже всего начало (как обычно), где одному только аэроплану уделено несколько страниц, и это надоедает. Л. прочел книгу и считает ее лучшей из всего мною написанного. Но разве он не обязан так думать? И все же я с ним согласна. Он считает ее более целостной, чем «Комната Джейкоба», но говорит, что читается труднее из-за отсутствия очевидной связи между двумя темами.
Так или иначе, роман отправлен в «Clark[13]», а на следующей неделе уже приедут гранки[14]. Это для издательства «Harcourt Brace[15]», в котором книгу взяли не глядя и подняли мой гонорар до 15%.
В Родмелле я почти ничего не видела, так как была вынуждена все время сидеть за печатной машинкой.
Ангус провел с нами Рождество – очень спокойный, внимательный, бескорыстный, сознательный молодой человек с очаровательным чувством юмора; невзрачный, по словам Литтона, и пассивный. Но я все равно о нем хорошего мнения.
Эти последние страницы относятся к «Обыкновенному читателю» и были написаны[16], когда я лежала в постели с гриппом. И вот, наконец, отправив сегодня последние правки, я сделала новый дневник и заканчиваю этот с тысячей извинений и зловещим предчувствием при виде всех оставшихся пустых страниц.
Тависток-сквер 52
За позор я уже, думаю, извинилась; между чаем и ужином просматриваю две книги, которые идут в печать; грипп и отвращение к перу[17].
В данный момент (у меня семь с половиной минут до ужина) я хочу отметить, что прошлое прекрасно, поскольку человек не осознает своих эмоций, когда испытывает их. Они раскрываются позже, поэтому у нас нет целостного ощущения настоящего – только прошлого. Это поразило меня на платформе в Рединге, когда я наблюдала, как Несса целовала на прощание Квентина[18]; он был смущен и немного взволнован. Я это запомню и дополню, когда отделаюсь от воспоминаний о спуске с платформы, о поиске автобуса и т.д. Вот так, я думаю, мы и зацикливаемся на прошлом.
Мы решили навестить детей в школе – молодых людей, я бы сказала. Джулиан[19] был заперт в «клетке» и в качестве наказания от мистера Элиота[20] раскатывал покрытие теннисного корта. (Тут я придумала историю о человеке, который мечтал купить поле; это желание поддерживало в нем жизнь; купив его, он умер.) Подошел мистер Годдард[21], и Джулиан крикнул:
Только что вернулась из Кассиса[22]. Во время путешествия я частенько думала о том, как запишу здесь некоторые из своих бесчисленных ежедневных впечатлений. Но что же происходит по возвращении? Мы переодеваемся и ныряем в поток, а я одержима глупой идеей, что у меня нет времени садиться и писать или что нужно заниматься чем-то серьезным. Даже сейчас я лихорадочно колеблюсь, половину времени размышляя, но надо остановиться и выгулять Гризель [собаку]; я должна разобраться с американскими книгами[23]; правда в том, что мне необходимо попытаться выделить полчаса в день на ведение дневника. Дав ему и имя и место, я, возможно, приду к мысли – таков уж разум человека, – что это обязанность, которой нельзя пренебрегать ради других дел.
Я нахожусь под впечатлением, сложным, от возвращения домой с юга Франции в эту просторную мрачную мирную уединенность Лондона (так, по крайней мере, казалось прошлой ночью), полностью уничтоженную несчастным случаем, свидетелем которого я стала сегодня утром, и женщиной, прижатой автомобилем к ограде и еле слышно стонавшей
Со времени моей последней записи, а прошло несколько месяцев, умер Жак Равера[26], страстно желавший смерти; он прислал мне письмо о «Миссис Дэллоуэй», и это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Неужели я и правда, наконец, чего-то добилась? Ну, конечно, это не идет ни в какое сравнение с Прустом[27], в которого я сейчас погружена. Особенность Пруста в том, что он сочетает в себе предельную чувствительность с предельным упорством. Ему нужны все до последнего оттенки окраса бабочек. Он прочен как кетгут[28] и мимолетен как жизнь бабочки. Думаю, он будет и влиять на меня, и выводить из себя каждым своим предложением. Как я сказала, Жак умер, и меня тут же начали захлестывать чувства. Я узнала об этом здесь в компании Клайва [Белла, см. Приложение 1], Би Хоу[29], Джулии Стрэйчи[30] и Дэди[31]. Но я больше не чувствую необходимости снимать шляпу перед смертью. Предпочитаю выходить из комнаты на полуслове, с незаконченной случайной фразой на устах. Вот какое впечатление произвела на меня смерть Жака – никаких прощаний и покорности, а просто шаг в темноту. Хотя для нее [вдовы] это ужасный кошмар. Мне лишь остается вести себя с ней естественно, но это, я полагаю, очень важно. Все чаще и чаще я повторяю слова Монтеня[32]:
Я жду, чтобы понять, какую форму в итоге приобретет в моей голове Кассис. Там есть скалы. После завтрака мы обычно ходили посидеть на камнях и погреться на солнце. Л., как правило, сидел без шляпы и что-то писал на коленках. Однажды утром он нашел морского ежа – они красные, с шипами, которые слегка подрагивают. После обеда мы ходили гулять по холмам и в лес, где однажды услышали шум машин и обнаружили неподалеку дорогу на Ла-Сьота[33]. Повсюду были камни и крутые тропинки, а еще очень жарко. Как-то раз мы услышали громкий звук, похожий на птичье щебетанье, и я сразу подумала о лягушках. На лугах распустились неухоженные красные тюльпаны; все поля там напоминали небольшие угловатые ступеньки холма, разлинованные и окаймленные виноградными лозами; то тут, то там виднелись побеги фруктовых деревьев в красных, розовых и даже пурпурных бутонах. Дома тоже угловатые, белые, желтые и голубые, с плотно закрытыми ставнями; вокруг них – ровные дорожки и кое-где ряды левкоев[34]; повсюду – бесподобная чистота и завершенность. В Ла-Сьота огромные оранжевые корабли плавают по голубым водам в маленьких бухтах. Все эти бухты правильной круглой формы и окружены отштукатуренными бледными домами, очень высокими, облупленными и залатанными, со ставнями; возле одних виднеются горшки и клумбы с зеленью, возле других сушится белье; на каком-то крыльце сидела старуха и смотрела вдаль. На каменистом и голом, словно пустыня, холме сушились сети; на улицах играли дети, прогуливались и сплетничали девицы в выгоревших ярких платках и хлопчатобумажных платьях, мужчины убирали лишнюю землю с главной площади, чтобы вымостить ее камнем. Отель «Cendrillon[35]» – это белое здание с красной плиткой на полу, рассчитанное человек на восемь. Там были мисс Тугуд, мисс Бетси Робертс, мистер Гурни, мистер Фрэнсис и, наконец, мистер Хью Андерсон[36] и мистер Гарроу Томлин[37]. Все они заслуживают описания на несколько страниц. Да и атмосфера отеля навеяла множество идей, – такая холодная, безразличная, внешне любезная и порождающая очень странные взаимоотношения, как будто человеческая природа сведена к своего роду кодексу, который специально изобретен для подобных ситуаций, когда совершенно незнакомые люди собираются в одном месте и предъявляют права как члены одного племени. На самом деле мы постоянно общались, но в душу к нам никто не лез. А еще мы с Л. были даже слишком счастливы; как говорится, умереть сейчас…[38] Никто не скажет обо мне, что я не знала истинного счастья, хотя мало кто может ткнуть пальцем в конкретный момент или объяснить, что именно их осчастливило. Даже я сама, время от времени купаясь в счастье, могу лишь сказать:
Мы уже пообедали; сегодня первый по-летнему теплый вечер, а настроение писать покинуло меня, не успев посетить. Однако мои священные полчаса еще не истекли. Но если подумать, то я лучше почитаю дневник, чем буду писать о том, как отшлифовала кусок про мистера Ринга Ларднера[39]. Этим летом я собираюсь заработать на писательстве £300 и построить в Родмелле ванну с горячей водой. Но тьфу-тьфу – книги еще даже не вышли, а я уже волнуюсь, и будущее мое не определено. Что касается прогнозов – лишь «Миссис Дэллоуэй», вероятно, будет иметь успех (в «Harcourt» ее называют
Как-то вечером приходил Литтон. Мне показалось, что он на закате жизни; у него очаровательная прямота духа, которой, как мне кажется, никто больше не владеет в таком совершенстве. Критичность разума у него тоже весьма существенна. Христом он, к своему разочарованию, заниматься не будет, ибо становится все более и более требовательным к материалу; говорит, что Христос не существовал, а был лишь плодом воображения; и так много уже известно, что собрать все это в одну книгу просто невозможно. А еще, похоже, отношения с Филиппом Ричи[43] идут на спад. Мы говорили о старых содомитах и их непривлекательности для молодых людей. Моя революция против содомии, как я и надеялась, разошлась по миру. Я немного тронута тем, что кажется их раскаянием и стремлением оправдать свои недостатки. Но если я не могу сформулировать мысль и лишь время от времени спорю с полковником Клайва, какой от меня толк?[44] Бледная звезда Содомита светила слишком долго. Джулиан категорически с этим согласен. Страстную пятницу[45] мы провели в Родмелле[46]; стояла июньская погода, и как же прекрасны были волнистые холмы; ах, но как же быстро я все забываю; какие, например, полутона, вероятно, неотличимые друг от друга, между чистыми цветами. Но это размышления для рассказа.
Вчера мы ходили на выставку Макса[47] с милым, потрепанным стариной-Ангусом, который кажется мне старшим братом, хотя он на 20 лет моложе. Мы вернулись к чаю (по мере того, как я пишу, на все это опускается тень прошлого – оно становится грустным, красивым, незабываемым) и съели много булочек, а потом обсудили Мерфи[48]. Увы, у нее вспыльчивый характер! Она невоспитанная дворняжка, лишенная обаяния; богемная прохвостка, внешне чем-то напоминающая ирландское рагу; полагаю, надолго она тут не задержится. А вот Ангус, несмотря на всю простоту, ведет себя как настоящий джентльмен; не настаивает и признает недостатки. Леонарду придется вырвать зуб в четверг. Я чувствую какую-то скрытую обиду: подозреваю, что она мысленно ведет им счет.
Сегодня вечером в наш подвал заходили Марджори[49] и ее Том[50], оба счастливые, по словам Л., и действительно, я считаю, что она должна наслаждаться всеми своими привилегиями: деньгами, едой, безопасностью, штабелями молодых людей и своим верным Томом, возможностью носить облегающие платья, поздними завтраками и вниманием. К тому же она милое надежное создание, и если бы я хотела кого-то видеть, то осмелюсь предположить, что это была бы она.
Все, чего мы хотим сейчас, так это ни с кем не видеться. Завтра я куплю новое платье. Здесь я замечаю, что становлюсь нервной и дерганой, а совесть велит читать мистера Ринга Ларднера, чтобы заработать свои 50 гиней[51].
Счастье – это иметь маленькую ниточку, на которую будут нанизываться вещи. Например, пойти к портнихе на Джадд-стрит или, скорее, подумать о платье, которое я бы могла заказать у нее, и представить, что оно уже сшито, – это и есть ниточка, которую как будто опускаешь в сундук с сокровищами, а достаешь с уже нанизанным жемчугом. Бедняжка Мерфи в смятении из-за вспыльчивости и резкости Леонарда – оба эти эпитета он, разумеется, отрицает. У нее нет ни драгоценной ниточки, ни сокровищницы; для нее вещи не нанизываются и не соединяются в очаровательные бусы, которые и есть счастье. А вот мои дни, скорее всего, будут наполнены им. Мне нравится эта лондонская жизнь в начале лета – прогулки по улицам и площадям, – а потом, если мои книги (забываю рассказать про памфлет[52] Л.) будут иметь успех, если мы сможем начать ремонт в Монкс-хаусе, и установить для Нелли радио, и поселить Скитсов [неизвестные] в коттедже Шанкса[53], и если, если, если… Что будет, так это интенсивное удовольствие, периодически сменяемое глубоким унынием. Плохие отзывы, не стоящие внимания, а потом вдруг восхитительный взрыв аплодисментов. Но на самом деле мне лишь хочется отдать £3 за пару сапог на резиновой подошве и гулять в них за городом по воскресеньям.
Если говорить о моем нынешнем душевном состоянии, есть только одна вещь, которая не подлежит обсуждению, – я наконец-то нашла свою нефтяную скважину, но не могу писать достаточно быстро, чтобы заставить ее бить ключом. Сейчас во мне бурлят по меньшей мере шесть рассказов, и теперь я чувствую, что готова облечь свои мысли в слова. Есть еще, конечно, множество препятствий, но я никогда прежде не чувствовала такого напора и спешки. Я верю, что могу писать быстрее, если писать значит выплескивать фразы на бумагу, а потом печатать их и перепечатывать – переделывать; писательский процесс сейчас напоминает скорее широкие мазки кистью, а пустое пространство я заполню потом. Неужели я могу стать интересной – не скажу великой, но известной – писательницей? Странно, но при всем моем тщеславии я до сих пор не очень-то верила в свои романы и не считала, что смогу в них выразить себя.
«Обыкновенный читатель» вышел в четверг[54]; сегодня уже понедельник, а я до сих пор не получила ни одного отзыва, ни в частном порядке, ни в прессе; это как бросить камень в пруд и увидеть, что воды сомкнулись над ним без малейшей ряби. Но я вполне довольна и волнуюсь меньше, чем когда бы то ни было, а пишу лишь для того, чтобы потом не забыть о чудесном прогрессе в написании своих книг. Я сидела в студии «Vogue», то есть у Бэков[55], в их логове, которое мистер Вулнер[56] построил себе для работы, и, возможно, именно там он думал о моей матери, мечтая, полагаю, на ней жениться. Сейчас мне кажется, что у людей множественная структура сознания, и я бы хотела исследовать сознание на вечеринке, сознание человека в платье и т.д. Мир моды Бэков, в котором миссис Гарленд[57] руководила процессом, – это, несомненно, целостный мир, объединяющий и защищающий людей от таких, как я, от чужаков. Эта множественная структура очень сложна (мне явно трудно подбирать слова), но мысленно я постоянно возвращаюсь к ней. Сознание на вечеринке, например, или сознание Сивиллы[58]. Его нельзя расколоть. Это нечто подлинное. Его надо сохранять целостным. И все же я не до конца понимаю, что хочу сказать*. Кстати, я собиралась написать Грейвсу[59], а потом забыла.
В пятницу, в 16:30, только представьте себе, стоит у двери, вытаращив глаза, мужчина в синей рубашке, без шляпы, с копной взъерошенных волос.
А в воскресенье у нас была первая прогулка – в Эппинг[65].
* Я имела в виду второе «Я».
Спешу (Мур[66] ждет), но должна зафиксировать факт длительного, эмоционального, довольно трепетного и волнительного визита Тома прошлым вечером; он сообщил нам о своем освобождении (
А теперь я немного волнуюсь по поводу «Обыкновенного читателя»; ни слова о нем ни от одной души; возможно, завтра будет рецензия в ЛПТ. Однако чувства мои явно поверхностны; за внешним волнением скрывается существенное спокойствие.
Это, как говорится, заметка на будущее. «Обыкновенный читатель» вышел 8 дней назад, а до сих пор нет ни одной рецензии, и никто не написал мне, не обсудил со мной книгу и вообще никак не дал понять, что знает о ее существовании, кроме Мейнарда, Лидии и Дункана. Клайв совершенно онемел; у Мортимера грипп и ему не до отзывов[70]; Нэнси [Кунард] видела, как он читал ее, но умолчала о его мнении; все указывает на отсутствие интереса и полный провал. Я только что миновала стадию надежды и страха, а теперь вижу, что мое разочарование уплывает вдаль, словно старая бутылка с запиской, а я готова к новым приключениям. Не стоит удивляться, если то же самое случится с «Миссис Дэллоуэй». Но мне надо написать Гвен[71].
Вот температурная кривая книги. Мы ездили в Кембридж, и Голди[72] сказал, что считает меня лучшим из ныне живущих критиков; парализованный человек, Хейворд[73], в своей резкой неловкой манере спросил:
Ничего не могу закончить; миссис Асквит[83] застряла как ком в горле; буду читать Мура до ужина и после него, пока не придет Леонард. Нет, я не хочу слушать Баха[84], так что, отдав билеты Ангусу, я обеспечила ему компанию в лице очаровательного молодого человека.
С Пернель было намного проще, чем раньше. Мы сидели у ее камина и сплетничали о смерти Кейт[85], которая еще за неделю до своего ухода гуляла с собакой; которая была совершенно замкнутой и напоминала скелет, мертвеца, ходившего с саркомой; никаких врачей. Никаких упоминаний и 58, кажется, сожженных коричневых дневников.
Только что вернулась из театра «Chiswick[86]», где вместе с Лидией и Бертой Рак[87] смотрела греческую пьесу; прекрасный весенний день, все деревья по пути через парк зацвели; это мимолетное путешествие напомнило мне прогулку с Нессой, Клайвом и Тоби[88], с которым мы в один голос назвали Гайд-парк
Что касается «Обыкновенного читателя», то в ЛПТ было почти две колонки рассудительных и разумных похвал – ни то ни се – такова моя судьба в «Times». А Голди пишет, что, по его мнению,
Я измучилась и вымоталась сидеть рядом с моржихой Салли Онион, которая распаляется при виде танцующих молодых людей. Прошлой ночью у нас был скудный ужин с Сэнгерами[90], чей посредственный комфорт и вкус меня огорчают; ох, немного эстетики в жизни им бы не помешало, как сказала бы Берта Рак – бесстыдная женщина, которую поселили в непристойном доме в Южном Кенсингтоне; она напоминает всадницу в бледном батисте с гвоздикой, а еще у нее выраженные передние зубы с красным гребнем десны на них. Малышка Лидия мне понравилась; как работает ее разум? Она словно парящий жаворонок, ведомый каким-то великим инстинктом; полагаю, у нее прекрасная натура, обретающая форму в руках Мейнарда.
Вчера вечером у нас были Морган[91] и Брейс[92]; Морган умолял Леонарда приехать в гости; я хотела добавить, что его прооперировали из-за перелома кости запястья, но сейчас…
Первый день лета, распускаются листья, и Тависток-сквер почти вся в зелени. Ох, как, должно быть, хорошо за городом, где некоторые из моих друзей к тому же читают сейчас «Миссис Дэллоуэй»[93].
Я планировала больше писать о судьбе своих книг. «Обыкновенного читателя» мало покупают, зато много хвалят. Мне было очень приятно открыть сегодня утром «Manchester Guardian[94]» и почитать мистера Фоссетта[95] о мастерстве ВВ – о сочетании блеска и честности с глубиной и эксцентричностью. Вот если бы так написали в «Times», но они мямлят, словно люди, говорящие с набитым ртом. Я ведь рассказывала, что в «Times» мне посвятили почти две невнятные колонки? Но вот что странно: я, признаться, совсем не нервничаю из-за «Миссис Дэллоуэй». С чего бы это? Если честно, мне впервые скучно при мысли о том, как много придется говорить о своих книгах летом. Правда в том, что писать – это глубокое удовольствие, а быть прочитанным – поверхностное. Сегодня я вся на взводе от желания отбросить журналистику и приступить к роману «На маяк». Он будет довольно коротким; нужно полностью раскрыть характер отца и матери, Сент-Айвс, детство и все обычные темы, которые я обычно пытаюсь вместить: жизнь, смерть и т.д. Но в центре будет отец, сидящий в лодке и декламирующий
Вчера был день бесконечной болтовни – с Дезмондом[97] после доктора Лейса[98], с лордом Оливье[99] после Дезмонда, с Джеймсом[100] и Дэди в завершение, а у Л. в это время было множество, я забыла сколько, переговоров по поводу издательства и в придачу комитетов. Лига Наций процветает (Иннес[101], я имею в виду). Но я хотела описать милого старину Дезмонда, которого я была рада снова увидеть; он протянул мне обе руки, а я усадила его в кресло, и мы проговорили до семи вечера. Он довольно изможденный и постаревший, смутно, я полагаю, чувствующий, что в свои 45 лет у него нет особых достижений, кроме детей, которых он обожает: пишущего Микки[102] и Дермода[103] с Рэйчел[104], играющих на флейте и фортепиано. Все отношения Дезмонда с людьми очень плодотворны, но, как сам он сказал о Хаусмане[105],
В следующий раз надо не забыть написать об одежде, если, конечно, будет желание. Моя любовь к вещам очень волнует меня, но только это не любовь, а нечто такое, в чем я еще хочу разобраться.
Две негативные рецензии на «Миссис Дэллоуэй» («Western Mail[120]» и «Scotsman[121]»); невразумительно, не искусство и т.д., а еще пришло письмо от молодого человека из Эрлс-Корта[122].
В этом Лондоне предзакатных тонов мы собираемся на спектакль. Но журналистика – это, конечно, зло. Как почитаю ее, так не могу писать. Нет времени – надо переодеться, а об одежде я напишу на днях.
Телеграмма от Рэймонда из Парижа –
Только что вернулась (все мои записи здесь начинаются именно так) из Саттона[126]. О, стоит по-настоящему летняя погода – так жарко, что невозможно гулять под солнцем, и весь Лондон – даже Лавендер-Хилл в Ламбете[127], который заметно выжжен, – преобразился. У нас была плохая прогулка по гаревой дорожке[128] c манящими к себе мягкими тропинками, по которым мы не могли пройтись из-за лекции Л. в полурелигиозном святилище с гимнами, молитвами и главой из Библии. Весь Саттон что-то напевал: мягкие напряженные звуки человеческой [
Вчера мы пили чай с Маргарет[131] в ее новом доме. Там три тополя, а за ними церковь Святого Павла. Но я не хочу больше жить в пригороде. Мы сидели, и я дразнила ее, а Маргарет меня, вот только она немного обиделась, покраснела, а потом побледнела, как будто внутри она гораздо мягче. Маргарет строга к Лилиан[132], которая живет в маленькой комнате и которой запрещено сажать цветы, о чем та говорила с горечью, поскольку это беспокоит Маргарет, равно как и то, что сад стоит неухоженный. От этих забот она отвлекает себя книгами Этель М. Делл[133] и Диккенса[134].
Пришло время ужина. Я должна ответить некоторым из своих почитателей. Никогда еще я не чувствовала подобного восхищения, но уже завтра пренебрежение вернет меня с небес на землю.
Ну вот, Морган в восторге. Как гора с плеч. Говорит, что лучше, чем «Джейкоб»; он был скуп на слова, поцеловал мне руку и, уходя, сказал, что ужасно доволен и очень счастлив (или что-то в этом роде). Он думает – нет, не буду вдаваться в подробности; я еще много чего услышу, а он говорил лишь о том, что стиль стал проще, и теперь больше похоже на то, как пишут другие.
Вчера вечером я ужинала с Ситуэллами[135]. Эдит – старая дева. Я никогда об этом не задумывалась. Мне она казалась суровой, непреклонной и жуткой; с жесткими взглядами. Ничего подобного. Думаю, она немного суетливая, очень добрая, прекрасно воспитанная и немного напоминающая мне Эмфи Кейс[136]. Эдит уже тоже немолода, почти моя ровесница, робкая, вызывающая восхищение, легкая и бедная, и она скорее нравится мне, чем восхищает или пугает. И все же я очарована ее творчеством, а от меня такое редко услышишь; она умеет слушать, но не чистить ковры; есть в ней сатирическая жилка и некоторая красота. Как же приукрашивают известных личностей! Какими же невосприимчивыми становятся люди к своим взлетам и падениям! Но Эдит скромна; до 27 лет она жила в одиночестве возле парка и поэтому не описывала ничего, кроме видов и звуков; потом переехала в Лондон и теперь пытается привнести немного эмоций в свою поэзию – все это я подозревала и возлагаю на нее большие надежды. Затем она рассказала, как ей не терпелось писать для издательства и что это всегда было ее мечтой. Сложно представить более компромиссного и менее сурового человека, чем она, особенно с ее странной внешностью, насмешливой улыбкой старой девы, полузакрытыми глазами, длинными волосами, нежными руками с огромным кольцом, изящными ножками и парчовым платьем голубого и серебристого цветов. В ней нет ничего от протестанта, памфлетиста или новатора – она, скорее, кажется благовоспитанной викторианской старой девой. Так что мне надо освежить в памяти ее тексты. На ужине были Фрэнсис[137], Рэймонд [Мортимер], Уэйли[138] и маленький американский лягушонок по фамилии Таун[139], напившийся и ставший очень любвеобильным. Во всех трех Ситуэллах чувствуется породистость; мне нравятся их длинные носы и гротескные лица. Что касается дома, то Осберт в душе английский эсквайр-коллекционер, только собирающий бристольское стекло, старомодные тарелки и викторианские футляры с колибри, а не лисьи хвосты и оленьи рога. Все его комнаты завалены этим. Осберт мне тоже нравится. Но почему Ситуэллов считают смелыми и умными? Почему они стали посмешищами в мюзик-холлах и литературными поденщиками?
Говорили мало; после ужина все общались легко и непринужденно; Фрэнсис охал; Уэйли был мрачен и сдержан, а я – снисходительна к комплиментам. Завтра выйдет ЛПТ и тогда (тут вошел Л. и рассказал мне о Р. Макдональде[140] на собрании Лейбористской партии).
Банковский выходной[141], и мы в Лондоне. Мне немного надоело писать о судьбе своих книг, но обе вышли в свет, а дела у «Миссис Дэллоуэй» идут на удивление хорошо. Продано уже 1070 экземпляров. Мнение Моргана я записала; Вита[142] в сомнениях; Дезмонд, с которым я часто вижусь из-за его книги, перечеркнул все имеющиеся похвалы, сказав, что Логан считает «Обыкновенного читателя» достаточно хорошим, но не более того. У Дезмонда есть аномальная способность вгонять людей в уныние. Странным образом он умудряется притуплять вкус к жизни; я люблю Дезмонда, но его уравновешенность, доброта и юмор, которые сами по себе божественны, каким-то образом лишают все блеска. Чувствую, это касается не только моей работы, но и жизни в целом. А вот миссис Харди[143] пишет, что Томас[144]
Сейчас мы рассматриваем возможность нанять вдову по фамилии Смит, сестру Джонс[146]; это избавит нас от бедняжки Мерфи, но лучше не сентиментальничать по поводу нее, а нанять спокойную и волевую женщину-профессионала – именно такая позволит нам двигаться вперед. Ангус немного вялый – но не то чтобы мы, спешу заметить, на него жаловались, – а вот Мерфи темпераментная, неопрятная, неряшливая и раздражительная, когда дело касается бухгалтерии.
Неделю назад мы пережили грандиозное вторжение: к нам нагрянули Оттолин, Джулиан[147], Филипп[148] и Гаторн-Харди[149]. Оттолин была очень любезной, а из-за привычки и давности отношений я, вероятно, тоже испытываю к ней настоящую привязанность. Но как мне анализировать свои чувства?
Вчера приходил Том, куда более серьезный, не такой раскрасневшийся от эмоций и склонный слишком подробно, как по мне, описывать состояние кишечника Вивьен. Мы оба чуть не рассмеялись – то у нее странное ребро, то большая печень и т.д. Но куда важнее, что Том станет редактором нового ежеквартального журнала, который осенью запустит какая-то старая компания, и все его труды достанутся им – для нас это удар[153].
Он ни слова не сказал о моих книгах. Я же с огромным достоинством не стала расспрашивать. Люди часто не читают книги неделями. В любом случае я тоже ненавижу высказывать свое мнение.
Пишу, чтобы избавиться от сильной депрессии, оставшейся после Дезмонда. Почему так происходит? Хотя я только что придумала прекрасную метафору для него: он как волна, которая никогда не разбивается о берег, а качает тебя то в одну сторону, то в другую, и парус развевается на мачте, и солнце ударяет в голову, – все это результат ужина и разговоров до трех часов ночи с Элизабет Бибеско[154], с которой я вчера пила чай. Она толстая домохозяйка, причем отличная, бойкая, экономная, совершенно лишенная нервов, воображения или чувствительности. Но какая же хорошая хозяйка; как она ведет бухгалтерию; какая прекрасная деловая женщина; какой чудесной она была бы трактирщицей: поддерживала бы порядок, развлекала бы посетителей, отпускала бы свои довольно непринужденные шуточки и замечательно смотрелась бы за барной стойкой со сложенными на груди руками*, со всеми своими сверкающими фальшивыми бриллиантами, с маленькими поросячьими глазками, широкими пышными бедрами и круглыми щеками. Это еще одухотворенный портрет Бибеско; правда в том, что она лежит в постели, вся в зеленом крепдешине, с настоящими бриллиантами на пальцах, накрытая шелковым одеялом, и думает, что ведет великолепные разговоры с самыми интеллектуальными людьми Лондона (так оно и есть): с Дезмондом, Мортимером и беднягой Филиппом Ричи. И я была немного зла, что пожертвовала ради нее квинтетом Моцарта[155], от которого получила бы тонну чистого удовольствия вместо смешанных чувств на завтрак. Но в этом тоже есть своя прелесть. Там был старый Асквит[156] [
А потом меня разозлила Нелли, но я справилась с этим, потратив £50 на очарование. И теперь думаю (как это трагично – размахивать кулаками после драки), что надо было сказать:
Самый жаркий июнь на моей памяти. Не принимайте это всерьез – просто очень жарко. Вчера мы навестили Карин[159]. Еще там была Ирен[160] со своим Филом[161]. Я слишком сонная, чтобы описывать ее, так как встала без четверти шесть утра. Ирен немного располнела, у нее второй подбородок, выразительный нос и «гусиные лапки» вокруг глаз морского сине-зеленого цвета, а еще пристальный взгляд постаревшего человека. Все ее отличительные черты на месте: прямолинейность, откровенность, приверженность идеалам, любовь к приключениям, – но это уже не привлекает, как раньше. В действительности она стала банальной, закостенелой, суровой; голос у нее дерзкий, а черты лица грубые. Ко мне и к
Да, она поизносилась: покрытие сошло, а под ним – холодность и заурядность. Нет нужды говорить, что на меня накатили первобытные эмоции, главным образом от звука ее голоса и вида ее рук, вероятно, напоминающих материнские, но в целом я чувствовала сильную вялость, неспособность поддержать разговор и потому дискомфорт. Я уже молчу про грязный Ист-Энд, шептавшую сиплым голосом женщину и ужасно ухабистый путь домой по раскаленной дороге. Такси не приехало, и нам пришлось две ночи подряд слушать, как добрый и чистый сердцем Фил, принципиальный, способный и атлетичный, допоздна читал Ирен вслух.
Постыдное признание: сейчас утро воскресенья, начало одиннадцатого, а я вместо романов и рецензий пишу дневник, и нет у меня никаких оправданий, кроме состояния рассудка. После написания двух книг просто невозможно сосредоточиться на следующей; к тому же есть еще письма, разговоры и рецензии, и все они распыляют мое внимание. Я не могу успокоиться, взять себя в руки и выключиться из жизни. Написала шесть коротких рассказов, неаккуратно выплеснула их на бумагу, зато довольно основательно, как мне кажется, продумала «На маяк». Обе книги пока пользуются успехом. В этом месяце продано больше экземпляров «Дэллоуэй», чем «Джейкоба» – за год. Думаю, мы дойдем до отметки в 2000 штук. «Обыкновенный читатель» на этой неделе тоже принес прибыль. Пожилые джентльмены пишут мне длинные восторженные письма.
Мощная, грузная, голубоглазая пятидесятилетняя женщина, миссис Картрайт[163] хочет стать преемницей Мерфи, а Мерфи хочет остаться. Как же люди стремятся работать! Какая огромная сила притяжения у очень небольших сумм денег! Но я не знаю, какое мы примем решение и чем будем руководствоваться. Здесь я с неослабевающим, поистине детским обожанием полагаюсь на Леонарда. Пока мы с Ангусом будем изворачиваться и колебаться, Л. спокойно и уверенно решит вопрос. Я доверяю ему как ребенок. Проснувшись сегодня утром, я была немного подавлена тем, что «Миссис Дэллоуэй» вчера никто не купил и что вечером к нам приходили Питер[164], Эйлин Пауэр[165], Нол[166] и Рэй[167]. Для нас это был тяжелый труд, а мне с моим ожерельем из стекляруса за фунт не сделали ни одного комплимента, а еще у меня болело горло и текло из носа, скорее всего из-за погоды, и можно сказать, что я прижалась к ядру своей жизни, суть которой заключается в абсолютном комфорте с Леонардом, и нашла столько радости и спокойствия, что утром я ожила и начала все с чистого листа, почувствовав себя совершенно неуязвимой. Думаю, огромный успех нашей жизни связан с тем, что наши сокровища спрятаны, или, вернее, счастье заключается в настолько простых вещах, что никто не может на него посягнуть. То есть, если человек с удовольствием ездит на автобусе в Ричмонд, сидит на лужайке, курит, вынимает из ящика письма, проветривает шубу из сурка, расчесывает Гризель, готовит мороженое, открывает письма, садится с кем-то после ужина бок о бок и говорит:
Теперь я должна ответить Джеральду Бренану[171] и прочесть «Гэндзи[172]», потому что завтра получу еще £20 от «Vogue». А я говорила, что Сивилла меня забыла? Из Сивиллы она опять превратилась в леди Коулфакс. Уже месяц никаких приглашений.
Это конец моей утренней изнурительной работы над «Гэндзи»; рецензия выходит из-под пера слишком вольготно и должна быть ужата. «Дэллоуэй», как и «Джейкоб», уперлась в какую-то невидимую стену общественности и почти не продается вот уже три дня. Однако друзья в восторге – искренне, я полагаю, – и готовы провозгласить меня успешным, заслуженным, триумфальным автором этой книги; Клайв, Мэри, Молли и Роджер последними вошли в ряды моих союзников. Думаю, мы продали 1240 экземпляров, так что волна распространилась дальше, чем от «Джейкоба», и, похоже, до сих пор есть рябь.
Сегодня вечером у Леонарда банкет, праздник братьев-апостолов, и, вероятно, их здесь будет даже слишком много.
Нет, Литтону не нравится «Миссис Дэллоуэй», и, что странно, я люблю его еще сильнее за то, что он сказал, и совсем не расстроена. Он говорит, что между орнаментом (невероятно красивым) и сюжетом (довольно посредственным или незначительным) есть диссонанс. По его мнению, проблема во внутренних противоречиях самой Клариссы, которую он считает неприятной и ограниченной; я же то смеюсь над ней, то всецело защищаю, принимая, что любопытно, удар на себя. Итак, книга, на мой взгляд, не кажется целостной, хотя Литтон утверждает обратное и говорит, что в некоторых местах она чрезвычайно хорошо написана.
Однако Литтон считает, что я в начале пути, а не в конце. Еще он сказал, что «Обыкновенный читатель» божественен, классика; а вот «Миссис Дэллоуэй», боюсь, бракованная вещь. Он сказал, что там все очень личное и, вероятно, устаревшее; думаю, есть в его словах доля правды. А ведь я помню ту ночь в Родмелле, когда я была готова бросить книгу из-за Клариссы, показавшейся мне в каком-то смысле бутафорией. Тогда я придумала ей воспоминания. Хотя, наверное, некоторое отвращение все равно сохранялось. И вот то же самое касалось моих чувств к Китти[176], хотя персонажи могут нравиться и не нравиться независимо того, как хорошо они проработаны, если только происходящее по сюжету не обесценивает их. Но меня это не задевает и не угнетает. Странно, что, когда Клайв и другие (их несколько) называют книгу шедевром, я не испытываю особого восторга, но, когда Литтон тыкает пальцем в недочеты, я вновь обретаю свой рабочий боевой настрой, что для меня вполне естественно. Я не считаю себя успешной. Мне больше нравится ощущение деятельности. Продажи упали до нуля на 3 дня, а сейчас потихоньку возобновляются. Я буду более чем довольна, если мы продадим 1500 штук. Пока их 1250.
* 20 июля. Продано примерно 1550 штук.
Очень холодный день после промозглого ветреного вечера накануне, когда на пикнике в саду Роджера были зажжены все китайские фонарики. Как же я не люблю себе подобных. Просто ненавижу. Обхожу стороной. Позволяю им разбиваться об меня, словно грязным каплям дождя. Я больше не могу найти в себе энергию, с помощью которой я бы могла подступиться к одной из тех безжизненных бледных оболочек, проплывающих мимо или, вернее, застрявших среди скал, чтобы заполнить ее собой, пропитать, взбудоражить и, наконец, оживить, воскресить в ней жизнь. Когда-то у меня был такой дар и страсть к этому делу, отчего вечеринки становились веселыми и заводными. А теперь я просыпаюсь рано утром и больше всего радуюсь дню, который проведу в одиночестве; дню, когда можно делать что хочешь: немного попечатать, безмятежно погрузиться в глубоководье собственных мыслей и поисследовать внутренний мир, а потом, вечером, наполнить его водами Свифта. Я собираюсь написать о «Стелле» и Свифте[177] для Ричмонда[178] в знак благодарности, после того как получу все гинеи от «Vogue». Первые плоды «Обыкновенного читателя» (книга, которая теперь высоко оценена) – просьба написать для «Atlantic Monthly[179]». Так что меня снова подталкивают к критике. Это отличная возможность зарабатывать большие деньги за изложение собственных взглядов на Стендаля[180] и Свифта.
Вчера у нас ужинал Джек[181], и мы считали, сколько уже лет не оставались наедине втроем в одной комнате. Он, Несса и я ждали ужина и нервничали. На этих встречах я волнуюсь сильнее, чем она. Ее очаровательная сердечность (странное слово) произвела на меня впечатление и напомнила о матери, когда та вела его под руку и смеялась. Несса была такая искренняя и такая спокойная, а потом, на довольно унылом сборище у Роджера[182], она стала веселой и задорной, целующей Крисси[183] и заигрывающей с миссис Анреп, такой беспечной, непринужденной и седовласой, но хватит об этом. По правде говоря, я слишком рассеяна, чтобы описывать Джека, хотя он того стоит. Разумеется, мы опять смеялись. Он говорил типично «уоллеровские» вещи –
Взяв этот дневник сюда, в студию, я, как мне кажется, сделаю ему только хуже, ведь по утрам я занята другими делами: Свифтом или письмами. Итак, целая плеяда людей и вечеринок канули в небытие[185]: вечеринки и жалобы Оттолин; Гвен Равера была у нас вчера в пышном пыльном черном одеянии; Том немного перестраховался в вопросе с банком; Сивилла Коулфакс пьет чай и отнекивается от своего нежелания устраивать вечеринки, на одной из которых, кстати, Ольга Линн[186] в ярости прервала выступление, а Бальфуру[187] пришлось ее успокаивать; и Оттолин потеряла свою шаль; и сад был освящен как сцена, и Клайв с Мэри были видны во всех деталях; вернулась домой и сразу в постель; миссис Асквит, леди Оксфорд, назвала меня самой красивой женщиной в комнате, и тот же комплимент мне на следующий вечер (настолько насыщенной была неделя) сделал Джек Хатчинсон[188] у Дэди, где снова было много людей и выпивки; вернулась домой и сразу в постель; потом был ужин с молодым Эдди Сэквилл-Уэстом[189] (я получу его пианино) и Джулиан Моррелл, за которой заехал Филипп; потом вечеринка у Оттолин с Чингом[190], игравшим на пианино; новость о смерти Хью Андерсона[191] дошла до Ангуса; Мерфи уходит, миссис Картрайт приходит; а еще мои книги – о да, в «Calendar[192]» оскорбили «Миссис Дэллоуэй», что было немного неприятно, но затем на меня снова обрушился поток похвал, к тому же обе книги прекрасно продаются, а мои опасения были необоснованны; Мейнард принес нам брошюру под названием «Экономические последствия мистера Черчилля[193]», и мы за неделю напечатаем 10 000 экземпляров и будем продавать их за шиллинг.
В пятницу я отправилась на речную прогулку; мы ужинали в «Formosa»; Эдди играл в круглой гостиной, а Джордж Янг[194] плавал на плоскодонке. Ни минуты не колеблясь, я сложила эти факты вместе, ибо никогда не знаешь, какое из увядших воспоминаний оживит весь букет. Этим бесконечно жарким летом они сияли ярко и весело. Впервые за несколько недель я сижу у камина, но на мне тончайшее шелковое платье, а на улице сейчас сыро и ветрено, хотя через окно в крыше я вижу голубое небо. Счастливое лето, очень насыщенное и в каком-то смысле приглушенное необходимостью видеть так много людей. Я не пригласила ни одной души, но они слетаются сюда сами. Сегодня вечером Оттолин, во вторник Джек Хатчинсон, в среду Эдит Ситуэлл, в пятницу ужин с Рэймондом. У меня есть постоянные приглашения, но бывают и непредвиденные. После чая я убегаю, как будто меня преследуют. В будущем я хочу лучше с этим справляться. Но я не думаю ни о будущем, ни о прошлом, а просто наслаждаюсь моментом. Таков секрет счастья, но это понимаешь только в среднем возрасте.
Тут открылась дверь, и вошел Морган с приглашением на обед в «Etoile[195]», которое мы приняли, хотя у нас дома был отличный пирог с телятиной и ветчиной (типичный для журналистики стиль). Это, наверное, от Свифта, с которым я как раз закончила, так что могу потратить оставшееся время на дневник.
Теперь мне надо свериться с планом. Думаю, в ближайшие две недели я напишу небольшой рассказ и, возможно, рецензию; у меня есть суеверное желание начать «На маяк», как только мы будем в Монкс-хаусе. Теперь мне кажется, что там я бы написала его за два месяца. Слово
Вчера у нас ужинал Клайв, поэтому Нелли сегодня утром была довольно раздраженной и пыталась уйти еще до прихода Оттолин, но это оказался Адриан; мы поговорили о раке; спустился Клайв; пришла Оттолин – в тафте для чайника, вся в петлях и бахроме, с серебристым кружевом – и говорила о Руперте и Жаке [Равера], а потом с некоторыми изменениями пересказала историю о Кэ[197], Генри Лэмбе[198] и себе. Так часто она работала над этими старыми историями, что они уже не имеют ни малейшего сходства с правдой, – черствые, переработанные, закрученные так и этак, словно тесто, которое вымешивают до тех пор, пока оно не станет одной большой влажной лепешкой. Потом послышалось тарахтение старого мотора, приехали Филипп и Джулиан [Моррелл], при виде которых, то есть при виде Джулиан, Клайв взбодрился, став очень оживленным и услужливым, как он умеет. Мы спорили об аристократии и среднем классе. Мне это понравилось. Но люди редко говорят что-то действительно глубокое. Мне нравится чувствовать, что людям комфортно, как, например, Морреллам, ведь они теперь прилетают к нам, словно стая ворон, раз в неделю. Как хозяйка, я польщена. Иногда мне бросают маслянистую крошку похвалы –
Что мне читать в Родмелле? На ум приходит множество книг. Я хочу вдоволь начитаться и собрать материал для «Забытой жизни[200]», чтобы рассказать историю всей Англии посредством жизней безвестных людей. Хотелось бы дочитать Пруста. Стендаль, а потом – то да се. Восемь недель в Родмелле всегда кажутся бесконечно долгими. Купим ли мы дом в Саутхизе? Думаю, нет.
Мне ужасно хочется спать, я разбита и поэтому пишу здесь. Я очень хочу начать новую книгу, но готова подождать до тех пор, пока в голове не прояснится. Дело в том, что я колеблюсь между главенствующим и сильным образом отца и более спокойным, но широкомасштабным повествованием. Боб Т.[201] говорит, что моя скорость огромна и разрушительна. Мои летние скитания с пером, похоже, привели к открытию пары интересных способов фиксировать мысли. Я сидела здесь и была похожа на импровизатора, чьи руки блуждают по клавишам. Результат совершенно неубедительный и почти безграмотный. Я хочу научиться большему спокойствию и напору. Но если я поставлю перед собой такую задачу, не рискую ли я выдать нечто плоское, как «День и ночь»? Есть ли у меня сила для того, чтобы спокойствие не стало пресным? Эти вопросы я пока оставляю без ответа.
Сейчас мне надо попытаться подвести итоги лета, ведь август завершает сезон, как духовный, так и светский. Что ж, дела идут бодро. Сейчас у меня мало свободного времени, но самые праздные часы, как ни странно, по утрам. Я пока еще не заставляла свой мозг напрягаться и преодолевать препятствия, но в Родмелле придется. Когда меня одолевает послеобеденная сонливость, я всегда иду по магазинам, сажусь печатать или разбираю шрифты; потом чай и, видит бог, у нас достаточно посетителей. Иногда я сижу без дела и задаюсь вопросом, сколько людей свалится мне на голову, если я и пальцем не пошевелю; уже на этой неделе без приглашения и до выходных у нас были Мэри, Гвен, Джулиан и Квентин [Беллы], Джеффри Кейнс[202] и Роджер. Тем временем мы разбираемся с памфлетом Мейнарда. Весь понедельник мы с Мерфи работали как рабы до шести вечера, пока я не выдохлась как грузчик угля. Приходят телеграммы и телефонные звонки; смею надеяться, что мы продадим свои 10 000 экземпляров. Во вторник в 12:30 Мейнард с Лидией и Дунканом в качестве свидетеля (против его воли) идут в регистрационное бюро Сент-Панкрас[203]. Так что эта часть истории подходит к концу. Но, боже мой, я слишком устала писать, поэтому надо пойти и прочесть роман мистера Добри[204]. Сколько же всего еще я не рассказала. Думаю, в романе «На маяк» я смогу сильнее отделить чувства друг от друга. По крайней мере, я над этим работаю.
Почему я не заметила или не почувствовала, что все это время выбивалась из сил и как будто ехала с проколотыми шинами? Но случилось то, что случилось: я упала в обморок в Чарльстоне – прямо в разгар вечеринки по поводу дня рождения К., – а потом две недели отлеживалась здесь с головной болью, словно рыба, выброшенная на берег. Это проделало огромную дыру в моих восьми неделях, которые были до отказа наполнены разными планами. Неважно. Бери и делай, что можешь. Меня не выбьет из седла эта неуправляемая и ненадежная скотина-жизнь, заезженная моей же собственной странной и сложной нервной системой. Даже в свои 43 года я не понимаю, как она работает, ведь все лето я твердила себе:
Я совершила небольшую, но успешную попытку наскоком взять «На маяк», и все же 22 страницы – меньше, чем за две недели. Я до сих пор еле ползаю и быстро устаю, но если бы мне опять удалось разогнаться, то уверена, что с бесконечным наслаждением писала бы на всех парах. Подумать только, каких усилий мне стоили первые страницы «Миссис Дэллоуэй»! Каждое слово безжалостно отфильтровывалось моим мозгом.
Я взялась за перо с намерением писать на тему «Разочарование». Еще ни одна иллюзия так раз и навсегда не разбивалась в пух и прах, как мое заблуждение относительно Ричмондов. Это произошло вчера, между четырьмя и шестью часами вечера. У Елены[205] нет ни красоты, ни шарма, ни даже маломальской миловидности! Ей под стать лишь жены сельских священников. Нос красный, щеки надутые, глаза никакие. Ее прежде очаровательные голос и движения, ее утонченность и обаяние – все исчезло; она толстая, неряшливая и потерявшая облик женщина, у которой нет ни чувств, ни симпатий; все сглажено и плоско. Я всерьез сомневаюсь в ее умственной полноценности. Разговор был практически имбецильным. Например:
Если честно, больше я не помню никаких ее слов. Думаю, все было в том же духе: Елена хочет иметь дом с пианино, и после выхода на пенсию они собираются купить дом с пианино. На цветы, собак, дома и людей она смотрит с тем же спокойным, флегматичным, почти грубым или, во всяком случае, тупым безразличием. У нее толстые руки. Двойной подбородок. На ней было длинное голубоватое пальто американского покроя, невзрачный безвкусный шарф, белая блузка с брошью в виде бриллиантовой ящерицы. Ох, какая же бесцветность, серость и холодность ее личности – той, которую я раньше считала выдающейся, женственной и успокаивающей! А еще она поседела. Брюс весь круглый: голова, глаза, нос, брюхо и даже ум. Его не остановить, когда он перекатывается с одной темы на другую. Он не останавливается, а просто плавно скользит. Его бы шокировало обсуждение писательства, денег или людей. Все должно быть туманно, иносказательно и по-доброму.
Самое любопытное, что эти качества заразили нас обоих до такой степени, что мы были ужасно несчастны. Иногда я чувствую то же самое во время прогулок по пригороду. Как-то раз меня похожим образом разозлил Кастелло-авеню [переулок в Патни][206]. А Л. и вовсе был возмущен тем, что люди, как он сказал, способны пасть так низко и вести настолько бесцельную и порочную жизнь – самую презренную, какую он только мог себе представить. Они лишили все красок, эмоций и индивидуальности. Подумать только, я ведь когда-то тратила время на размышления о том, что обо мне и моих произведениях подумает этот добродушный приземленный мелкий торгаш! А вот Е. – это великое разочарование. Отчасти из-за Тоби, отчасти из-за моей собственной восприимчивости к некоторым оттенкам женского обаяния меня до сих пор грели мысли о ней. Теперь ее свеча потухла. И сегодня утром я, будучи не в силах встать с кровати, чувствовала себя измученной, физически вымотанной, психически истощенной; застиранной, прополощенной и отжатой.
Позорный факт – я пишу это в 10 утра, лежа в постели в маленькой комнате с видом на сад; вовсю светит солнце; виноградные листья прозрачно-зеленые, а листья яблони сверкают так, что за завтраком я придумала небольшую историю о человеке, который написал стихотворение, сравнив их, по-моему, с бриллиантами, а паутину (то вдруг вспыхивающую в лучах света, то вновь исчезающую) с чем-то еще; это, в свою очередь, навело меня на мысль о Марвелле[207] и его сельской жизни, а также о Геррике[208], и вот что я думаю: они зависели от города и городских развлечений. Но я забыла детали. Все это я пишу отчасти для того, чтобы проверить свои несчастные нервы на затылке – выдержат они или снова сдадут, как это часто бывает? – ведь я все еще без сил, то лягу, то встану; отчасти чтобы унять свой писательский зуд
Том поступил с нами подло, во многом так же, как и с Хатчинсонами. В понедельник я получила заискивающее и льстивое письмо с мольбой писать для его нового 4-го издания [«Criterion»] и предложением обсудить возможность издания книги сразу после нашего возвращения; в четверг мы прочли в ЛПТ, что его новая фирма выпускает «Бесплодную землю и другие стихи» – факт, который он не осмелился сообщить, но попытался смягчить с помощью лести*. Точно так же он обошелся с Джеком и рассказом Вивьен в «Criterion»[210].
* А еще Рида[219] просят писать для издательства Тома (
Как же портится мой почерк! Еще одна жертва издательству «Hogarth Press». Хотя за то, чем я обязана ему, едва ли можно расплатиться даже всей моей писаниной, вместе взятой. Но разве я не отказала только что Герберту Фишеру[220] в написании книги о поствикторианской эпохе для серии «Библиотека домашнего университета[221]»? Ведь я знаю, что могу написать книгу получше, свою собственную, и опубликовать ее, если захочу, сама! От одной только мысли, что меня запрут в клетке этих университетских преподавателей, у меня в жилах стынет кровь. И все же я единственная женщина в Англии, которая вольна писать, что нравится. Другим, по-видимому, приходится думать о сериях и редакторах. Вчера я узнала от «Harcourt Brace», что «Миссис Дэллоуэй» и «Обыкновенный читатель» продаются по 148 и 73 штуки в неделю. Разве это не удивительно для 4-го месяца? Неужели нам хватит денег на ванную и туалет здесь или в Саутхизе? Я пишу на фоне водянисто-голубого предзакатного неба, как будто оправдывающего этот непогожий, ненастный день, который почти закончился и оставил после себя облака, сверкающие золотом над холмами и венчающие их, словно золотые короны.
—грустно думать, что от этого частично испорченного лета осталась всего неделя; но я не жалуюсь, ведь я опять с головой окунулась в здоровую жизнь и снова чувствую стабильность своих нервов – основы моего существования. Вчера сюда приезжали Мейнард и Лидия; М. в толстовской рубахе и русской шапке из черного каракуля – прекрасное зрелище; оба вернулись из большого путешествия![222] Он охвачен невероятной доброжелательностью и бодростью. Она ему подпевает – жена великого человека. И хотя есть к чему придраться, они оказались хорошей компаний, а мое сердце этой осенью даже слегка потеплело к нему, знакомому столько лет, такому дерзкому, сварливому и неприступному. Мы очень оживленно говорили о России; это такая мешанина, такое безумное нагромождение, говорит М., хорошего и плохого, в том числе самых крайностей, что он не может составить о ней цельного представления и не понимает, куда все движется. Вкратце: повсюду шпионы, никакой свободы слова, алчность искоренена, люди живут общей жизнью, хотя некоторые, например мать Лидии со слугами и крестьяне, довольны тем, что у них есть земля; никаких признаков революции, аристократы устраивают в своих поместьях зрелища, балет в почете, лучшая выставка Сезанна[223] и Матисса[224] из всех существующих. Бесконечные шествия коммунистов в цилиндрах, цены непомерные, но там производят шампанское и лучшая кухня во всей Европе; банкеты начинаются в 20:30 и продолжаются до 02:30; люди слегка напиваются, скажем, к 23:00, и бродят вокруг столов. Калинин[225] встает и расхаживает в сопровождении небольшой группы людей, которые постоянно ему аплодируют; безмерная роскошь старых императорских поездов; едят из царских тарелок; интервью с Зиновьевым[226], обходительным, я полагаю, евреем-космополитом, с двумя фанатичными сторожевыми псами с квадратными лицами, охранявшими его и фанатично бормотавшими свои тайны. Среди прочего они предсказывают, что через 10 лет уровень жизни в России будет выше, чем до войны, а во всех других странах – ниже; по мнению М., это вполне возможно. Как бы то ни было, они погружены в мысли и разговоры; Мейнард раздобыл медаль с бриллиантами, а у Лидии есть золотой соверен, который ей разрешили взять из ящика на монетном дворе.
Не знаю, надо ли уточнять, что от Кейнсов у меня опять разболелась голова, и, когда пришел Литтон, я совсем поникла в кресле у камина и не могла долго бороться с этим старым змием. Он сказал, что у них в Хэмспрее[227] случился пожар, из-за которого стена пошла пузырями, но книги не пострадали – интересно, что это за пожар, у которого хватило совести их не тронуть? Потом он прочел книгу Банни[228]:
По правде говоря, сегодня утром я на взводе. Сейчас 10:25, за окном прекрасный тихий пасмурный день; Лили убирает мою спальню; на яблоне сидят скворцы; Леонард в Лондоне, а Нелли, я полагаю, решает с Лотти величайший вопрос всей своей жизни: что такое замужество для женщины. Лили, девушка с огромными глазами преданной собаки, приехала из Айфорда, чтобы
Начав в 9:45, я написала две страницы рассказа в качестве проверки, и, как мне кажется, получилось хорошо; во всяком случае, моя голова полна идей. Вернемся к сути: почему я на взводе? Из-за Роджера. Я рассказала ему, что болела все лето. В ответ – молчание по этому поводу, зато обильные описания его собственных передних зубов. Эгоизм или эгоцентризм – это, по-моему, важнейший компонент жизни умного человека. Он защищает; усиливает; поддерживает необходимый запас жизненных сил. К тому же я не могу отделаться от мысли, что Роджер подозревает меня в ипохондрии, и это ужасно злит, да еще Л. в отъезде и не может успокоить меня; приходится выплескивать раздражение на бумагу. Вот! Уже лучше, и мне кажется, будто я слышала, что принесли газеты; пойду заберу их, налью стакан молока и сяду вязать.
Полагаю, я и правда тогда села вязать, а сейчас уже утро среды, сыро, душно и все напоминает об очередном переезде, о смене одних привычек на другие. Мое осеннее пальто стало мне велико. Я начинаю понимать тоску Нелли по легкости и скорости цивилизованной жизни. Однако я клянусь не впадать в заблуждение, будто это и есть жизнь – нет, это сплошное безумие и напряжение, – но иначе я рискую опять свалиться с головной болью в постель, как в августе.
Сегодня мы весь день обсуждаем Тома, критикуя и понося его. Он не отпускает Рида с этой книгой и преследует его уже три или четыре месяца[229]. Достоинство – наша сила, а что касается переманивания авторов, то он не причинит нам вреда. К тому же в разрыве отношений есть свои преимущества; я имею в виду, что после постоянного ощущения какой-то недосказанности приятно, наконец, понять, в чем дело. Хотя разрыву я бы предпочла откровенность. Однако Л. считает, что этот странный скользкий тип теперь ускользнет.
Я совсем забыла записать финал драмы Лотти – она влюблена в пастуха из Торп-ле-Сокена[230]! Это выяснилось в результате многочасового бурного спора с Нелли. Это все объясняет и оправдывает, так что мы по личным соображениям очень довольны. Однако несчастной бедняжке Карин куда хуже: ей во время операции задели лицевой нерв, и теперь ее лицо наполовину парализовано[231]. Насколько я понимаю, она не может толком говорить. Она отказывается видеть детей, боясь напугать их. Очередной удар судьбы, вероятно, может отправить ее в нокаут, если только она каким-то образом не найдет выход, как это обычно бывает у других людей. Мое отношение к Карин смягчается. Я задумываюсь о ее мужестве. Но как же быстро проходит сильное чувство симпатии, а она вновь становится человеком, которого постоянно и просто мысленно жалеешь. Однако потом симпатия возродится, ведь мы живем на Тависток-сквер, по соседству, и любая встреча лишь усугубит страх за свое собственное лицо.
Какая пустота! По возвращении я рухнула в постель – вернее, Элли[232] уложила меня, – и так пролежала полдня. Мой первый вечер вне дома будет на следующей неделе, когда я пойду на балет. Один посетитель в день. Еще два дня назад я ложилась спать в пять вечера. Так что гости опять стали для меня висящими на стенах портретами. В целом я не была несчастна, но и счастьем это не назвать; слишком сильный дискомфорт; недомогание (лечится немедленным приемом пищи); пульсирующая боль в затылке, как будто грызут крысы; один или два приступа страха; а еще усталость всего тела – оно лежало словно мятый халат. Порой я чувствовала себя старой и немощной. Мадж[233] умерла. Покопавшись в своих чувствах, я не нашла ничего лучше старых листьев. Ее письма уничтожили реальность, растратили блеск и тепло. Отвратительное время, которое выедает сердце и оставляет тело. Насколько мне известно, в Хайгейте ее похоронили с охапкой веток. Я подъехала к воротам и увидела, как Несса и Леонард, словно пара набитых чучел, вошли внутрь.
Иногда я гуляю аж до Оксфорд-стрит; пока, правда, только один раз; а что насчет разговоров? Дважды приезжала Вита. Она обречена уехать в Персию[234], и я так сильно переживала по этому поводу (боялась потерять связь на 5 лет), что пришла к выводу: я искренне ее люблю. Есть какое-то очарование, с которым приходится считаться, в том, что мы мало знакомы; в ее аристократизме (хотя Рэймонд говорит:
Продолжаю читать и писать. Но не роман. Я только и думаю о своих недостатках как романиста и размышляю о том, зачем вообще этим занимаюсь, – Литтон усиливает мои сомнения, а Морган уменьшает. Морган пишет обо мне статью[236]. Это может оказаться очень полезным и снова подтолкнуть меня к работе. Еще я хочу написать «книгу», под которой я подразумеваю сборник критики для «Hogarth Press»[237]. Но о чем? О письмах? О психологии? Литтон пишет на тему «Любовь знаменитых». Королева Елизавета[238] и т.д. Прошлым вечером он, такой пушистый, светящийся, ласковый и выдающийся, показался мне откровенным как никогда. Что-то в нем слегка (слишком сильно) отталкивает Леонарда.
* Проницательно предположила, что не печалит.
Я хочу,
Рождество мы проведем в Чарльстоне, и Леонарду, боюсь, это не понравится. В субботу мы гуляли в Хампстеде. Было очень холодно, везде катаются на коньках, только не там, и Л. брал с собой свои. Было туманно и по-зимнему красиво. Мы направились к Кенвуду (собак пришлось вести на поводке) и дошли до дуэльной площадки, вокруг которой стоят огромные деревья и где, предположительно, занимались фехтовальщики XVIII века (я начинаю любить прошлое – думаю, это как-то связано с моей книгой), и именно там мы всерьез, как настоящие женатые люди, обсуждали Литтона. Но боже мой – до чего приятно, думаю я, по прошествии двенадцати лет иметь человека, с которым можно говорить так откровенно, как с Л.! Мы обсуждали перемены в характере Литтона.
Я читаю «Поездку в Индию», но не буду распространяться о романе здесь, так как это пригодится в другой раз[245]. Эта книга явно для «Hogarth Press»; думаю, я смогу построить теорию художественной литературы. Вот прочту шесть романов и начну гоняться за зайцами. Тот, который у меня на уме, касается перспективы. Но я не уверена. Моя голова может опять не выдержать. Не могу долго сосредотачиваться на чем-то одном. Но могу, если судить по результатам «Обыкновенного читателя», вынашивать идеи и выдавать их без особой путаницы. (Кстати, Роберту Бриджесу[246] нравится «Миссис Дэллоуэй»; он говорит, что никто не будет ее читать, но книга прекрасно написана, и что-то еще, чего Л., который узнал все это от Моргана, уже не помнит).
Не думаю, что дело в
Приезжала Кэти[249]; своего рода повидавшая жизнь фигура с остатками былой красоты. Вместе с упругой кожей и голубизной глаз исчезла какая-то значимость. А ведь я помню, какой она была 25 лет назад в доме на Гайд-Парк-Гейт 22; в коротком пальто и юбке; великолепная; глаза полуприкрыты; прекрасный насмешливый голос; прямая осанка; потрясающая; застенчивая. Теперь она болтает без умолку.
Не похоже, чтобы ее очень волновал собственный сын[251]. Она – одна из тех холодных эксцентричных великих англичанок, которые наслаждаются своим титулом и тем положением, которое придает им важности где-нибудь в Сент-Джонс-Вуде [элитный район Лондона]; теперь она может свободно совать свой нос во все пыльные углы и дыры, одетая как уборщица, да еще с такими руками и грязью под ногтями. Она ни на минуту не замолкает. И сильно похудела. Прозрачная, почти как туман. Но я хорошо провела время. Хотя у нее, думаю, мало осталось привязанностей и нет никаких страстных интересов. Теперь, когда я выплакалась и выглянуло солнце, я напишу список рождественских подарков. На чай придет Этель Сэндс[252]. Но не Вита.
* Бедняжка! Она не смогла приехать из-за тумана и т.д.
Но не Вита! Зато три дня с Витой в Лонг-Барне, откуда мы с Л. вернулись вчера[253]. Эти сапфистки любят женщин; в дружбе всегда есть примесь влюбленности. Вкратце, мои страхи и сдержанность, моя
Боюсь, рассказы Мэри плохи[258]. Боже мой, Роджер, похоже, влюблен в Хелен Анреп. Статья Моргана меня очень обрадовала[259]. Л. сейчас занимается резиновым уплотнителем и кроличьим мехом. Рабочие стучат молотками; их инструменты пульсируют снаружи отеля. Завтра мы едем в Чарльстон, не без некоторого трепета с моей стороны, отчасти потому, что я буду витать в облаках великолепия Лонг-Барна, который всегда меня обезоруживает и заставляет нервничать больше, чем обычно, и я становлюсь во многих отношениях очень странной. Одна эмоция сменяет другую.
1926
Вита только что (20 минут назад – сейчас 19:00) покинула меня; каковы мои чувства? Мрачный ноябрьский туман; огни потускнели и затухли. Я шла на звуки шарманки на Марчмонт-стрит[260]. Но это пройдет, и тогда я захочу ее – ясно и отчетливо. Потом и это пройдет. И так далее. Думаю, это нормальное человеческое чувство. Все хотят определенности. Хотят окунуться в ту же атмосферу, для меня очень светлую и спокойную. Свой покой и многогранность Вита черпает из самых разных источников жизни – именно так она сказала сама, сидя сегодня вечером здесь на полу при газовом освещении. Вчера вечером мы ужинали в «Ivy» с Клайвом, а потом у них был званый вечер, от приглашения на который я отказалась. Ох, ко всему еще примешивается воодушевление от того, что сегодня утром я в своей студии приступила к новому роману. Все эти фонтаны эмоций играют с моим разумом и смешиваются. Я чувствую недостаток мотивации, упущенные дни (Вита уже уехала) и некоторый пафос во всех этих расставаниях; ей предстоит 4 дня пути сквозь снег.
Тависток-сквер 52
1926
Только что вернулась из Родмелла, чтобы воспользоваться очередным приливом сил. Думаю, я должна объяснить, почему пропустила почти целый месяц. Во-первых, грипп или краснуха; во-вторых, Вита; потом нежелание чем-либо заниматься, в том числе переплетом нового дневника, вплоть до прошлой недели. Но вот дело сделано, а я поглядываю на свой дневник и думаю о том, какая же, черт возьми, его ждет судьба. Он послужит основой для моих мемуаров. В 60 лет я должна буду сесть и написать их. В качестве набросков для будущего шедевра – я ведь ужасно капризный читатель дневников и никогда не знаю, что именно мне понадобится или взбредет в голову, – напишу о полученных по приезде письмах. 1) Оттолин пишет о том, какое замечательное у меня эссе «О болезни»[261]. Она как раз лечится. 2) Длинное письмо с истерической лестью от миссис Кейлер, которая переводит «Комнату Джейкоба»[262]. 3) Открытка, выставляющая отправительницу в невыгодном свете, от мисс Этель Пай[263], которая однажды встретила меня в омнибусе и теперь хочет сорвать маску с моего лица. 4) Письмо от «Harcourt Brace» с чеком от «Forum» за эссе «О болезни»[264]. 5) Письмо с предложением вступить в комитет Английской ассоциации[265]. 6) Вырезка из «Dial[266]» о серии «Hogarth Essays». 7) Записка от Клайва с приглашением на ужин ради знакомства с его братом[267]. Чувствую, я становлюсь важной. Это почта за три дня. Я немного устала от того, что слишком много думала о романе «На маяк». Никогда еще не писала так легко и не воображала так много. Марри[268] говорит, что через 10 лет никто не будет читать мои произведения… Ну да, сегодня вечером я получила новое издание «По морю прочь» от «Harcourt Brace», а эта книга вышла 11 лет назад.
Вот прозвучал обычный звонок в дверь, и вошла Гвен [Равера], а я была довольно сонной и никчемной, чувствуя, что мне нечего ей дать, тогда как она может попросить что угодно. Я была права: она действительно запуталась в огненной сети, сети любовной, сети того – как там ее звали? – кто получил смертельные ожоги; у нее они более глубокие и болезненные, чем у него[269]. Но как же плохо мы знаем других людей! Сеть Гвен лежит на мне, но не жжется. И я делаю ей небольшие бессмысленные одолжения, от которых никому не легче, а если не делаю, то чувствую угрызения совести. Из-за всего этого у меня нет особого желания писать, а мое состояние усугубляется тем, что 1) Нелли не хочет делать мармелад; 2) близится какое-то мероприятие; 3) из уважения к желанию Л. я не могу пойти на прощальную вечеринку Мортимера[270]; 4) Дэди пригласил меня на чай, а я не пошла; 5) я забыла последний пункт – суть в общем дискомфорте; весна и похороны; желтые огни и белые цветы; красивые черно-желтые указательные знаки и т.д. Вита пишет плоские письма, а я скучаю по ней. Я скучаю по сиянию, лести и празднику. Я скучаю по ней, хотя, как мне кажется, не очень сильно. Но все равно скучаю и хочу, чтобы поскорее наступило 10 мая, а потом не хочу – такая вот у меня противоречивая натура, и, встречаясь лицом к лицу, я часто испытываю к людям отвращение.
Новая книга, словно ветер, расправила мои паруса. Речь о романе «На маяк». Думаю, в моих интересах подчеркнуть, что наконец, наконец-то, после борьбы с «Комнатой Джейкоба», после всей той агонии, сопровождавшей написание «Миссис Дэллоуэй», кроме концовки, я сейчас пишу так быстро и свободно, как никогда прежде за всю свою жизнь; пишу раз в двадцать быстрее, чем любой другой роман. Думаю, это и есть доказательство того, что я на правильном пути и что все, долгое время зревшее в моей голове, скоро принесет свои плоды. Забавно, что я теперь изобретаю теории о плодовитости и свободе, тогда как раньше ратовала за некую краткость, немногословность и старание. Как бы то ни было, утром всегда так, и я прикладываю чертовски много усилий, чтобы не забивать себе голову этим еще и после обеда. Я с головой погружена в роман и выныриваю наружу сама не своя, и не знаю, о чем говорить, когда мы гуляем по площади, что, разумеется, плохо. Хотя на книге это, возможно, скажется, положительно. Конечно, со мной такое не впервые: все мои романы были написаны подобным образом. Я чувствую, что могу теперь все отпустить, а под
Еще я виделась с Литтоном, с Эдди и Мэри; забыла сказать, что я теперь сдержанна в общении и наслаждаюсь этим. Хотя после апатии ко мне, похоже, возвращается бодрость. Вот-вот начнется сезон книгопечатания. Несса спрашивает:
Пишу второй день подряд, что большая редкость; Фрэнсис и Роза Маколей действительно приезжали вчера вечером – думаю, скоро я начну называть ее просто Розой. Фрэнсис не очень-то обрадовался встрече с ней; мои переживания, словно мелкие мошки, не дают мне покоя; звонила Гвен; я не слишком отзывчива, и ее это настораживает; я раскаиваюсь и перезваниваю. Теперь о Розе: поначалу она слишком болтливая, потом успокаивается; тощая как палка, воздушная и потрепанная. В ней была какая-то напускная интеллектуальность и налет показной литературности, но я думаю, что она просто переволновалась, а еще, несомненно, воспринимала нас любопытствующими чужаками. Как бы то ни было, в середине ужина погас свет; мы зажгли несколько свечей для стола, и я оставила их с Фрэнсисом поговорить с глазу на глаз в полумраке. В общем-то нет в ней ни капли глупости; я представляю Розу выступающей на каких-нибудь съездах; только она покрыта глазурью и довольно дешевой позолотой, но при всем при этом ее просят произносить речи на ужинах, высказываться в газетах и т.д.; она была на обеде в Лиге Наций, ужинала с Иоло Уильямсом[273], встречалась с Джеком Сквайром[274], который отрастил усы и напоминает жезлоносца.
Думаю, я положу начало новой традиции в этом дневнике и буду начинать каждый день с новой страницы – так я пишу серьезную литературу. Конечно, у меня есть возможность не экономить здесь листы. Что же касается души – почему я решила оставить ее в стороне? Не помню. А правда в том, что о душе нельзя писать прямо. Если на нее смотреть, она исчезает, но стоит взглянуть на потолок, на Гризель [собаку], на зверей в зоопарке, выставленных задешево на обозрение гуляющим в Риджентс-парке[279], и душа возвращается на свое место. Вот и сегодня днем тоже. Уставившись на зубра и отвечая Л. невпопад, я сказала, что буду писать, но что я собиралась написать?
Книга миссис Вебб[280] заставила меня призадуматься о том, что бы я могла рассказать о своей жизни. Сегодня утром у меня опять немного разболелась голова, и я читала фрагменты из 1923 года[281], наслаждаясь глотком восхитительной тишины. Но в ее жизни были цели, молитвы, принципы. В моей их нет. Сплошная возбудимость и вечные поиски. Огромное удовлетворение; почти всегда наслаждение от процесса, но постоянные перепады настроения. Думаю, мне почти никогда не бывает скучно. Иногда я немного выдыхаюсь, но у меня есть проверенная способность к восстановлению, которую я сейчас наблюдаю раз в пятидесятый. Мне по-прежнему приходится внимательно следить за своим состоянием, но я, по словам Л., наслаждаюсь эпикурейским[282] образом жизни: пробую по чуть-чуть и закрываю глаза, чтобы прочувствовать вкус. Я наслаждаюсь почти всем. Однако есть во мне какой-то неугомонный исследователь. Почему в жизни нет открытий? Чего-то, что можно добыть своими руками и сказать:
Это ли то, что я собиралась написать? Ни в малейшей степени. Я думала о своем характере, а не о Вселенной. И еще об обществе – о нем меня заставил задуматься ужин с лордом Бернерсом у Клайва[283]. Я хотела рассказать о том, как в определенные моменты вижу свои слова насквозь; как презираю себя и мечтаю оказаться на обратной стороне Луны, то есть за чтением в одиночестве. Сколько же всего происходит с человеком между супом и десертом! Я хочу, отчасти как писатель, найти для своих впечатлений какую-то незыблемую основу. Лорду Б. я заявила:
Лорд Б., коренастый решительный сообразительный человек, проанализировал свою нестабильность. Его отец был морским капитаном и ни в коем случае не хотел, чтобы сын стал длинноволосым художником. А его мать говорила:
О чем мы говорили? О Томе [Элиоте] и Ситуэллах, об Эдди Марше[287] и леди Коулфакс, и я чувствовала, что мы можем бесконечно обсуждать их, но все это не имеет особого значения. Разумеется, он пригласил меня на ужин, но я из-за головной боли теперь отказываюсь.
У меня тогда немного разболелась голова; эти постоянные боли выматывают. Закреплять флаг на мачте в шторм – именно так я описала работу над романом в письме Вите[288]. Впечатления от моего визита к Герберту[289] и Фреде[290] в Кукхем сильны; очень запоминающийся день. Из их окон видно лысую макушку старого мистера Уоткинса[291], склонившегося над Темзой; два переплетенных деревянных сваи в реке, которые я приняла за журавлей; и какие-то холмы за Марлоу[292]. Они отвезли нас на холмы, и там было странно тихо, светло, пусто и много нераспустившихся цветов. Мы видели дом времен королевы Анны[293] под названием – забыла; такой высокий и отдаленный, с газоном у переднего входа, с широкими аллеями, просторными окнами и женщиной. Что ж, никто не получает большего удовольствия от этих достопримечательностей, чем я; вот только волна удовольствия проходит и оставляет после себя какую-то печаль; красота постепенно стирается из памяти и исчезает, а на Тависток-сквер я ничего подобного не вижу. Да и в духовном плане это было очень интересно. Мне показалось, будто я обнаружила во Фреде настоящего человека, настолько простого и приспособленного к окружающей среде, что почти несклонного к рефлексии. Она ближе к людям, чем я; она находит путь в их сердца, а я не умею. Ее бедра манят мужчин. Но одни впечатления, как обычно, сменяются другими: потерей маленькой перламутровой броши, покупкой за 16 шиллингов шляпки, которая мне совсем не нравится и завтрашним походом на чай к Этель [Сэндс]. Но в чем же я пойду? Недостаток собственной красоты меня сегодня угнетает. Как долго просуществуют старые представления о красоте? Я думаю о людях, которых когда-то знала. Красивы ли они по сегодняшним меркам? Этот вопрос остается без ответа.
В воскресенье вечером Рэймонд устроил костюмированную вечеринку. Меня немного сморило от снотворного, и я задремала, когда к дому № 6 как раз подъезжали экипажи[294]. Но я позавидовала им и поняла, что в общем-то пропустила величайшее зрелище сезона, особенно когда Рэймонд позвонил по поводу моего подарка, экземпляра «Старого Кенсингтона[295]», и рассказал, как прекрасно выглядела Нэнси [Кунард]. К счастью, на чай приходил Лукас, который заявил, что, по его сведениям, вечеринка оказалась ужасно скучной и там было не протолкнуться; это меня утешило. Лукас – Питер, как я должна называть его, – пришел по дружбе, которую, полагаю, немного стимулировала моя похвала в адрес его романа[296]. Он костлявый розовощекий маленький аскетичный священник, такой цельный, здравомыслящий и простой, что его невозможно не уважать, хотя в вопросах литературы мы расходимся во мнениях. Он говорит, что Том и прочие выбросили интеллект на ветер и отказались от души, а настоящими поэтами считает Хаусмана и Де Ла Мара[297]. Я говорю, что поэзия умерла, а Том и прочие пытаются ее воскресить. Ситуэллы, по его словам, просто хотят славы. Они аристократы, отвечаю я, и считают критику дерзостью выскочек из челяди. Он говорит, что в их произведениях в любом случае нет ничего хорошего. А что насчет этого любителя Де Ла Мара, спрашиваю я. Самый очаровательный из мужчин. Ну допустим. С учетом того, что у Питера нет никакой связности, он вечно гоняется за странными существами – золотыми рыбками в мисках, как я их называю. Да, но мы ведь не можем все быть великими поэтами-философами, отвечает он. Во всяком случае, Том не любитель, говорю я. Том читал лекции, и, как мне кажется, не произвел хорошего впечатления в Кембридже[298]. Наедине он рассказывает молодым людям, как в Париже готовят рыбу; опять эта его застенчивость, я полагаю. Однако Питер, на мой взгляд, слишком категоричен в суждениях; в их основе – начитанность и еще тяга к эстетике. У него невыдающийся ум; он не был и никогда не будет личностью, а это, на мой взгляд, самое главное в критике и в любом другом виде писательства, ведь все мы субъективны настолько, насколько это вообще возможно. Но главное – личность.
Потом я была на двух вечеринках: чай у Этель и ужин у Мэри.
У Этель была ужасная жуткая духота. Я болтала в ярком свете, словно на сцене.
(Зачем она это говорит? Чтобы вызвать жалость к себе, конечно.)
Сама же она была одета как 18-летняя девушка; платье из жоржета томатного цвета, отороченное мехом.
Этель говорит, хихикая:
А я в своей старой фетровой шляпе вся продрогла, пока шла вместе с Дэди сквозь снег.
Потом Этель нас отвлекла; в разговоре о Перси Лаббоке[302] Оттолин спросила:
Что касается вечеринки у Мэри, то там, если не считать обычного стеснения по поводу пудры и румян, туфель и чулок, я была счастлива благодаря главенству темы литературы. Она помогает нам оставаться милыми и здравомыслящими – я имею в виду Джорджа Мура[304] и себя.
У него розовое глуповатое лицо; голубые глаза, похожие на твердые камешки; копна белоснежных волос; худые слабые руки; покатые плечи; большой живот; хорошо подогнанный и выглаженный фиолетовый костюм; и, на мой взгляд, идеальные манеры. То есть он говорит без заискивания или давления на собеседника и принимает меня такой, какая я есть; да и ко всем остальным у него тот же подход. Несмотря на свой возраст, он по-прежнему непоколебим, непобедим, бодр и проницателен. А что насчет Харди и Генри Джеймса[305]?
Но все уже в прошлом.
Вчера я спрашивала себя, что будет со всеми этими дневниками. Если я умру, что с ними сделает Лео? Сжигать он не захочет, но и опубликовать не сможет. Думаю, ему надо составить из них одну книгу, а остальное сжечь. Рискну предположить, что на небольшой сборник хватит, особенно если разобрать все каракули и собрать фрагменты воедино. Бог с ними.
Это все из-за легкой меланхолии, которая иногда наваливается на меня и заставляет думать, будто я уродливая старуха. Повторяю одно и то же. И все-таки мне кажется, что только сейчас я начала излагать свои мысли как настоящая писательница.
Вчера вечером ужинала с Клайвом, чтобы познакомиться с лордом Айвором Спенсером-Черчиллем[311] – элегантным, утонченным юношей, похожим на комара; очень гладким и гибким; с полупрозрачным лицом-бутоном и ногами газели; в белом жилете с модными бриллиантовыми пуговицами; и с типичным для всех американцев желанием понять психоанализ. Именно он и заставил меня задуматься о своем возрасте. Я допустила ужасную оплошность еще в начале вечера, сказав, будто мне нравится картина, которая мне не нравится, а потом поняла, что ошиблась и имела в виду совсем другую. Если бы я чаще слушала интуицию, ничего подобного бы не произошло. По какой-то необъяснимой причине эта ситуация немного испортила мне вечер. Лорд очень оригинально все подмечал и анализировал – умный мальчик. Меня впечатлила сообразительность мужчин и их способность быстро и уверенно переходить с темы на тему туда-обратно; никаких осечек, все четко. Пришел Адриан Бишоп[312], румяный лягушонок; потом я начала собираться домой, и Клайв с присущей ему проницательностью и лаской, но не вполне уместно извинился за то, что мне не удалось вдоволь наговориться; я ответила какую-то ерунду и была немного расстроена из-за этого. В остальном вечер меня позабавил, и я, как ребенок, хотела остаться и подискутировать. Правда, тема спора вышла за пределы моей компетентности: как, если Эйнштейн[313] прав, мы сможем предсказывать жизнь наперед?! Гадалки теперь умеют точно читать мысли людей, по словам лорда Айвора, который, кстати, не читал ни Генри Джеймса, ни ВВ; ему примерно 23 года, и сегодня утром он послушно явился в типографию, чтобы купить полное собрание моих сочинений. Ни один интеллектуал так бы не поступил. Они слишком озабочены спасением своих душ, эти аристократы; вот, например, лорд Бернерс на днях посылал за Пикоком[314] по моей рекомендации.
Кроме этого, у нас ужинала Би Хоу, а в один из теплых прелестных дней мы ездили к Филиппу[315], увидев и дом, и лошадей, и башни-перечницы в Уоддесдоне, и мне понравилась Бэбс[316], но, как говорит Эдди, который приезжал на чай в воскресенье, это,
Потом была Сивилла Коулфакс, которая быстро смирилась с тем, что я к ней больше ни ногой; дешевого чая можно выпить и здесь, что она с благодарностью и делает. Она в привычной ей манере, безрадостно сухо, описывала свою поездку в Америку; никакого анализа – просто отчет. Чарли Чаплин[317] – этакая смесь утонченности и обыденности. Но почему? Примеров нет, из чего я делаю вывод, что она лишь за кем-то повторяет, возможно, за Эсме Говардом[318], Кулиджем[319], Дугласом Фэрбенксом[320] или итальянским мальчишкой-водителем. Как хорошая домохозяйка, которой она, собственно, и является, леди Коулфакс готовит Питера[321] к тяжелой жизни, стряпая ему завтрак к девяти утра на Уолл-стрит[322]. В ней есть нотка жесткого профессионализма, совершенно не смягченная великолепием Аргайл-хауса.
Дело сделано, и впереди еще только шесть месяцев работы. Я чувствую себя на 10 лет моложе; опять гора с плеч и абсолютная свобода. В любом случае я не могу притворяться, будто потери существенны. То была временная работа, подработка, сначала забавная, потом надоевшая, а вчера вечером, после обычного спора о литературных статьях, верстке и т.д. с Мейнардом и Хьюбертом[323], Л. принял решение уволиться. Никаких разногласий у нас не возникло. Как ни странно, когда мы пили чай с Нессой, она натолкнула меня на ту же мысль. Фил Ноэль-Бейкер сказал ей, будто считает Л. лучшим из ныне живущих писателей и ему жаль, что подобные люди тратят так много времени на «Nation» и издательство. Я уже начала было спрашивать, не думает ли она, что мы может бросить все это, когда вошел Л. и внес свою лепту в данный вопрос. Он ужинал с Клайвом, так что обсуждение отложили до сегодняшнего утра; решение было принято в десять и озвучено Шефу к одиннадцати; теперь, слава богу, нет больше никаких начальников и, надеюсь, не будет до конца наших дней[324].
Ситуация, по-видимому, такова: Л. будет зарабатывать £300, а я – £200, но мне, честно говоря, кажется, что нам хватит; кстати, заниматься правками и гранками, поиском авторов и налаживанием связей можно и в другом месте, если понадобится. Я ужасно рада чувству освобождения. Перестраивать жизнь раз в три-четыре года – вот мой рецепт счастья. Нужно постоянно менять курс, чтобы ветер был попутным. Но благоразумная жизнь, как отметил Л., прямо противоположна этому. Нужно держаться за свое место. Но зачем, если гарантированы £400 и нет детей, подражать чиновникам или наслаждаться безопасной жизнью моллюска в раковине. Полагаю, теперь мы будем обсуждать издательство. Стоит ли нам отказаться и от него тоже – бросить все? Не такой уж простой вопрос, но и не такой насущный. Иногда мне хочется бросить. Ведь это, если рассуждать эгоистично, пошло бы мне на пользу и дало бы шанс писать самостоятельно, и я уже сомневаюсь, что «Heinemann[325]» или «Cape[326]» меня запугают. Это может быть весело, и даже очень. С такими темпами настанет время, когда нам не от чего будет отказываться, и тогда, чтобы добиться эффекта перемен, придется смириться. Мы мечтаем путешествовать по миру. В любом случае мой очередной прогноз таков: в следующем году мы будем богаче без «Nation», чем с ней.
Мне, пожалуй, нравится чувствовать, что я должна зарабатывать деньги, но категорически не нравится работать в офисе и занимать какой-либо руководящий пост. Мне не нравится быть на зарплате у других людей. Это, конечно, одна из причин, по которой я люблю писать для нашего издательства. Но свобода, полагаю, становится очередным фетишем. Эти бессвязные размышления я нацарапала в божественный, хотя и ветреный день; собираюсь почитать «Анну Каренину» [Толстого], а потом поужинать в трактире с Розой Маколей – не самое веселое развлечение, но, пожалуй, неплохой опыт.
Сегодня утром, когда Л. разговаривал с Мейнардом, в комнату вошла Лидия, чтобы показать мужу свои туфли-зебры, которые стоили 5 фунтов и 8,5 шиллингов; по словам Л., они были из кожи ящерицы. Любопытно, как подобные моменты разрушают формальность обстановки и меняют атмосферу.
Продолжение: не знаю, зачем мне рассказывать историю «Nation», ведь она не играет большой роли в нашей жизни. Однако Леонард встретил Фила Бейкера, который сказал, что он легко заработает £300, если захочет, на должности лектора в школе экономики[327]. Тем же вечером Л. рассказал мне об этой возможности, а затем мы, несмотря на ветер, отправились ужинать с Розой Маколей в
Наш вчерашний вечер у Нессы едва ли можно считать одним из лучших. Л. и Адриан были молчаливы и саркастичны; старик Сикерт[337] довольно беззуб и неподвижен; мне пришлось болтать, но вышло не очень хорошо; да и Несса с Дунканом не объединяют и не организовывают своих гостей; так что я вернулась домой в приступе ущемленного тщеславия, но не сильном, ведь я хотя бы старалась, пускай и недостаточно, а Л. нет. На следующий день он уехал рано утром в Родмелл, где у работников «Philcox[338]» самый разгар ремонта и прокладки канализации, так что мне некогда было расправлять крылья, а пришлось напрячься и закончить довольно затянувшуюся сцену ужина [«На маяк»]; я как раз поймала вдохновение, когда вошел Ангус и сообщил, что звонит Эдди и спрашивает, не пойду ли я с ним на Римского-Корсакова[339] во вторник. Я согласилась и, более того, пригласила его на ужин. Потом меня охватили сомнения; я пожалела о своем обещании; не могла успокоиться; внезапно встряхнулась как ретривер; взглянула фактам в лицо; отправила Эдди телеграмму и письмо со словами
Жизнь была очень добра к Лифам[346]. Я бы даже сказала, что она у них идеальна. Зачем тогда вся эта суета вокруг жизни? Она может породить старика Уолтера, болтуна и пухляка; старушку Лотту, статную и приятную; маленькую Китти, настолько хорошенькую и милую, насколько это вообще возможно; и красавчика Чарльза, такого любящего и нежного. Окунитесь с головой в жизнь Уолтера, и вы увидите лишь достаток и благополучие. Сын целует его и говорит:
Не могу читать миссис Вебб, поскольку вот-вот придет С. Томлин. Еще я хотела продолжить рассказ о Лифах, но уже почти забыла свое впечатление о них. Я снова погрузилась в собственную личность. Как это происходит? Я имею в виду внезапные смены перспективы. Возможно, моя жизнь, когда я пишу сочиняя, необычайно осознанна и очень ярка для меня, а чай с Лифами разрушает ее быстрее, чем встречи с другими людьми, ведь внутри себя я слышу:
Жизнь миссис Вебб заставляет меня сравнивать ее с моей собственной. Разница в том, что она пытается соотнести весь свой опыт с историей. Она очень рациональна и последовательна. Она всегда думала о своей жизни и смысле мироздания; это началось у нее в четыре года. Она изучает себя как феномен. Поэтому ее автобиография кажется частью истории XIX века. Она – продукт науки и отсутствия веры в Бога; она – явление Духа Времени[349]. Во всяком случае, она так считает и старается этому соответствовать, что весьма любопытно. У нее необузданный поток мыслей. В отличие от позера Уолтера Рэлея[350], ее гораздо больше интересуют факты и правда, чем то, что шокирует людей и что не должен говорить профессор. Похоже, Томлин не придет, а Л. в Стейнсе[351], так что я попробую немного почитать.
(Это написано)
Это написано, но, очевидно, не всерьез, а для того, чтобы опробовать перо, я полагаю. А сегодня уже 30 апреля [
А потом наступил кошмар: Нелли решила уйти; я была тверда и в то же время опустошена. Во вторник она остановила меня на лестнице и сказала:
Вчера я закончила первую часть романа «На маяк», а сегодня начала вторую. Пока не могу разобраться – это самый трудный и абстрактный кусок, – мне надо показать пустой дом, отсутствие персонажей, течение времени, все обезличенное и невыразительное, не за что зацепиться; что ж, я с наскока написала две страницы. Глупость это или гениальность? Почему я так легко управляюсь со словами и чувствую себя способной делать все что хочется? Понемногу перечитывая текст, я чувствую в нем одухотворенность, правда, хочется его сократить, но немного. Сравниваю свою нынешнюю лихую скорость с мучительно долгими и тяжелыми сражениями, которые я вела с «Миссис Дэллоуэй» (кроме концовки). И это не выдумка, а самый что ни на есть факт. К тому же я обрела некоторую славу. Мы много времени тратим на обсуждение «Nation». Вернулся Мейнард, одетый в легкое пальто; он говорит, что собирается баллотироваться на должность провоста[356] Кингс-колледжа. Мы отвечаем, что Лидия одобрит. Он называет это средним возрастом и респектабельностью. Я испытываю к нему некоторую симпатию.
* Оливер отрицал, что приложил к этому руку, и назвал все выдумкой с ее стороны, предлогом для интимной беседы со мной.
Было бы интересно вести подробный отчет о Забастовке[360]. Сейчас, например, без четверти два; бурый туман; никто ничего не строит; моросит дождь. Первым делом с утра мы подходим к окну и наблюдаем за движением на Саутгемптон-роу[361]. Оно безостановочно. Все на велосипедах; машины набиты людьми до отказа. Автобусов нет. Ни плакатов, ни газет. Мужчины работают на дороге; вода, газ и электричество разрешены, но в 11 часов отключили свет. Я сидела в типографии, вглядываясь в бурый туман, пока Л. писал статью для «Daily Herald[362]». Из «British Gazette[363]» на велосипеде приехал весьма революционный на вид молодой человек. Л. собирался дать им комментарий. Все было по-военному и держалось в строжайшей тайне. Потом вошел Клайв – дверь оказалась не заперта. Он предлагает себя в помощь правительству. Мейнард взволнован и хочет, чтобы издательство «Hogarth Press» выпустило листовку «Nation»[364]. Все это утомительно, уныло и очень напоминает ожидание поезда на платформе. Ходят слухи, что в час отключат газ, – вранье, разумеется. Не знаешь, что делать. Да и погода сегодня соответствующая: туман, дождь, холод. Голос, довольно заурядный и официальный, хотя никакого другого нет, желает нам доброго утра в 10 часов. Это голос Британии, на которой мы не может ответить. Голос банален и сообщает нам лишь о том, что принц Уэльский[365] возвращается [из Франции] и что происходящее на улицах Лондона беспрецедентно.
(Любопытная особенность Забастовки в том, что трудно помнить день недели.) Все без изменений, но мы по какой-то причине, из-за погоды или по привычке, веселее обычного, меньше обращаем внимание на ситуацию и периодически думаем о других вещах. Такси сегодня не работает. Продаются различные газеты-листовки[366]. Никто ничему не верит. Клайв ужинает в Мэйфэйре[367], и все поддерживают бастующих; я иду к Харрисону [дантисту], и он кричит мне:
Только что вернулась с прогулки по Стрэнду [центральная улица Лондона]. Разумеется, всюду грузовики, полные пожилых мужчин и девушек, которые едут стоя как пассажиры в старых вагонах третьего класса. Дети копошатся. Они собирают куски старой деревянной брусчатки. Кажется, что жизнь кипит и все заняты делом. Магазины открыты, но пусты. Над всем царит какая-то странная бледная неестественная атмосфера – большая активность, но никакой нормальной жизни. Думаю, со временем мы станем более независимыми и стойкими. Я участвую в покупке платья вместе с Тодд и в ужасе вздрагиваю при мысли о непомерной задаче, которую я на себя взвалила, – пойти к рекомендованной портнихе, но не одной, а с той самой Тодд, из-за чего у меня в жилах стынет кровь. Хотя, возможно, это подстегивает меня сильнее, чем Забастовка. Это (положение дел) немного похоже на ранее утро, когда ты не спал всю ночь. Дела сегодня лучше. Мы продали несколько книг. Боб встал в пять утра, чтобы избежать толпы, и ехал на велосипеде от холма Лейт-Хилл. Час спустя он проколол шину, встретил своего портного, который помог ему с починкой, продолжил путь, чуть не погиб в толпе на подъезде к Лондону и с тех пор бродит по городу, из Челси в Блумсбери, собирая сплетни и бессвязно бормоча об эссе Дезмонда и собственной поэзии. У него в заначке есть еще два произведения, которые
Среди толпы людей на Кингсуэй[373] были старик Притчард[374], беззубый, с возрастом отощавший, доброжелательный, потрепавший Л. по плечу и сказавший, что
И они пошли дальше, через мост в Кеннингтон[375], я полагаю; потом был старый потрепанный клерк, которому предстояло пройти пешком еще 5 миль. Мисс Талбот шла несколько часов, миссис Браун – два часа[376]. Но все они приходят и суетятся как обычно. Притчард не берет денег с бедняков, как мне кажется, и называет себя тори[377].
Еще мы боремся за то, чтобы выгуливать собак на площади. Нам говорят, что нельзя, а в теннис играть можно. Л. готов воевать и выводит пекинеса на площадь. Мы не получаем новостей из-за границы, и отправить туда ничего не можем. Посылок нет. Молоко, овощи и т.д. подорожали на несколько пенсов. Карин купила четыре огромных куска мяса.
Сейчас прохладный светлый вечер; очень тихо, только мелодия шарманки вдалеке. Кирпичи как лежали у стройки, так и лежат. Виола Три[378] собирается помочь нам сколотить состояние. Она ужинала здесь в понедельник вечером, накануне забастовки.
Никаких изменений.
Новостей о забастовке нет. Диктор только что велел нам сегодня молиться. Вчера вечером мы с Л. поссорились. Мне в нем не нравится буйнопомешанный, а ему во мне – иррациональный христианин. Я напишу об этом позже – о чувствах по поводу Забастовки, – а сейчас хочу проверить свою теорию о том, что если вылить чувства на бумагу, то можно обрести успокоение. Я опрометчиво отказалась пообедать с Ноэль-Бейкерами, которые увезли Л. на своей машине. Минут десять назад я внезапно пожалела об этом. Как бы мне хотелось поболтать, посмотреть их дом и помериться умами. Сейчас разумнее всего было бы сделать что-то себе в удовольствие – то, чем я бы не смогла заняться, если бы поехала с ними. На ум пришло только сделать запись в дневнике и прогуляться по площади. Непонятно почему, но у меня есть комплекс по поводу моей одежды. Когда меня куда-то зовут, я первым делом думаю:
Вчера вечером в эфире был Болдуин; он спекулирует на религиозности и пытается вложить в свои слова все, будто говорит в последний раз.
Ссора с Л. разрешилась в типографии. О, как же все спорят и перебивают друг друга! Пока я пишу, Л. разговаривает по телефону с Хьюбертом. Мы готовим петицию[384]. Вчера вечером, как нам показалось, ситуация явно улучшилась. Архиепископ[385] и Грей[386] оба были настроены на примирение, так что мы легли спать счастливыми. Сегодня опять тупик, но есть всевозможные глубинные изменения, о которых мы получаем самые противоречивые сведения. Дорогой старина Фрэнки рассказал (у камина в книжном магазине) о переговорах между Асквитом и Редингом[387], настроивших второго враждебным по отношению к мужчинам [рабочим?]. Позже через Клайва и Дезмонда пришла информация, что Асквит был в Уорфе[388], в 60 милях от лорда Рединга. Леди Уимборн[389] устроила вечеринку, на которой встретились Томас и Болдуин. Сегодняшняя встреча таинственным образом отменена. Иначе проблема с забастовкой была бы урегулирована. Сегодня утром я отнесла в Палату общин статью Л., чтобы уже днем она легла в основу выступления Хью Далтона[390]. Вся эта шумиха с полицией и мраморными статуями вызывает смутное недовольство. Но правительство обеспечило меня автобусами в оба конца и даже не закидало камнями. Серебристо-малиновый караул на Уайтхолл[391]; Кенотаф; мужчины снимают возле него шляпы. Дома я обнаружила заговорщиков, Тома Маршалла и Л. После обеда – в книжный магазин [«Birrell & Garnett»], где слушала сплетни
Я могу писать – этот дневник привык к вопиющим издевательствам, – пока жду… Тут меня несколько раз прерывали (с 12:30 до 15:00); мы с Джеральдом Бренаном мучительно долго сочиняли письмо мистеру Голсуорси[395]. Спорить об архиепископе Кентерберийском с Джеком Сквайром в полночь кажется теперь нормальным, но не таким интересным, часто повторяю я, как писать «На маяк» или статью о де Квинси[396]. Думаю, это самообман – думать, что годы спустя подробности происходящего будут кому-то интересны. В конце концов, от войны остались бесплодные воспоминания. Но никогда не знаешь наверняка, а ожидание и писательство снижают тревогу посредством выплескивания на бумагу всех этих бесчисленных деталей и мыслей о них. Сквайр не хочет
Забастовка окончена (звонят в колокола).
Проблема была улажена примерно в 13:15 – вернее, в это время в радиоэфире прозвучало сообщение. В час дня я была на Тоттенхэм-Корт-роуд и услышала, как в мегафон «Bartholomew & Fletcher[407]» объявили, что лидеры БКТ[408] находятся на Даунинг-стрит. Придя домой, я обнаружила, что ни Л., ни Нелли этого не слышали; через 5 минут то же самое объявили по радио. Нам велели быть наготове и ждать важных новостей. Потом заиграло фортепиано. Затем диктор невероятно помпезно и мрачно, произнося по слову в минуту, зачитал:
Думаю, при перечитывании дневника я буду пропускать все страницы, посвященные Забастовке.
Жду, когда Л. вернется после шахмат с Роджером; сейчас 23:25. Думаю, нет нужды говорить о Забастовке. После кризиса разум обычно затуманивается, и я понятия не имею, как именно урегулируют ситуацию, если этого еще не произошло.
Теперь нам надо снова взяться за книги. Виола Три и Фил Бейкер терпят неудачу. Виола приходит после ужина и тактично просит дружеского, по ее словам, совета. Виола – жар-птица и в значительной степени актриса, над которой издеваются всякие Уэйли и Марджори, но мне она нравится. У нее огромный эгоизм, чувство собственного величия, которое, как мне кажется, проявляется и телесно. Она оценивает женщин по их бедрам и лодыжкам, словно лошадей. Быстро возвращается к теме своих достоинств и тому, что ей следовало выйти замуж за герцога Ратленда[413].
На чай приходил Эдди. Он мне нравится. Из-за его лести? Из-за благородства? Не знаю, мне он кажется энергичным и легким. А завтра на обед приедет Вита, что принесет много радости и удовольствия. Меня забавляют наши с ней отношения; расставание в январе было таким пылким, а теперь что? Влюблена ли я в нее? Но что такое любовь? То, что она
Наступила жара, принесшая с собой невыразимо неприятные воспоминания о вечеринках и Джордже Дакворте[417]; страх преследует меня и сейчас, когда я еду на втором этаже автобуса по Парк-лэйн и думаю о леди Артур Рассел[418] и т.д. Я все это разлюбила, но влюбляюсь снова, когда автобус подъезжает к Холборну. Любопытный переход от тирании к свободе. К этому примешивается обычное «
Л. подхватил жуткую простуду от Нелли, которую заразила Лотти… Это его голос я слышу? Гризель утвердительно виляет хвостом. Она права. Вита тоже заболела, иначе мы бы ужинали…
Сейчас мы на Тависток-сквер. Л. стало лучше. Я счастливее, чем раньше. Завтра едем в Родмелл, чтобы оценить ванну, туалет и просторную гостиную без старой стены. Эта мечта так часто дразнила меня и ускользала, что я с трудом верю в ее осуществление. Замечу, что из-за забастовки мне до сих пор приходится уточнять расписание поездов на вокзале Виктория.
Признаюсь, я закончила черновик второй части романа «На маяк» и, возможно, допишу книгу к концу июля. Если так, то в сумме выйдет семь месяцев – рекорд.
Итак, приходила Вита, и я ощутила шок после разлуки; как же я застенчива; как разочарована собственным телом; как чувствительна к новым оттенкам чувств – я уловила нечто
В прошлую субботу я заболела гриппом; сидела под палящим солнцем на стадионе «Lord’s[420]» и тряслась от озноба; поэтому ни с кем толком не виделась, кроме обитателей типографии, и отменила поход на «Дон Жуана»[421]; Дэди и Хоуп[422] придут сегодня вечером, а Осберт [Ситуэлл] – завтра на ужин. Вся моя кипучая энергия разом покинула меня. Я понемногу, с большим трудом переделываю эту вечную лекцию «Как читать?», поскольку «Yale Review[423]» купил ее, и не могу понять, о чем вообще «На маяк». В эти выходные я надеюсь проветрить мозги либо у Виты, либо в Родмелле.
Да, я считаю, что Родмелл – это абсолютный триумф, хотя Л. советует мне так не говорить. Особенно хороша наша расширенная гостиная с пятью окнами, балками посередине, цветами и зеленью со всех сторон. Вода для ванны греется быстро, в унитазах сливается вода (правда, недостаточно быстро). Погода опять подвела, и у нас было странное путешествие домой через Ньюхейвен, Писхейвен и Брайтон[424]. Поезда ходят медленно и редко. В каком-то смысле Забастовка до сих пор продолжается. Потом мы ходили на вечеринку Эдит Ситуэлл (я в новом платье),
[
Л. собирается выпустить сборник своих эссе[433]. Я подумываю о том, чтобы попросить леди Хорнер[434] написать мемуары. Сегодня мы обсуждали даты отпуска Нелли… Так и живем.
Сегодня последний день июня, а я в полнейшем отчаянии, потому что Клайв посмеялся над моей новой шляпкой; Вита пожалела меня, но я все равно погрузилась в пучину уныния. Это случилось вчера вечером у Клайва, после того как мы с Витой побывали у Ситуэллов. О боже, я надела шляпу, даже не задумавшись, подходит она или нет; все было очень эффектно и непринужденно, но потом я увидела одного мужчину с заплетенными в косу волосами, а другого с длинными красными шипами в петлице; я сидела рядом с Витой и хохотала с ней. Когда мы вышли, было только 22:30 – теплая звездная ночь; я отказалась ехать к Коулфакс, так как для нее было еще слишком рано. Тогда Вита сказала:
По-моему, эти размышления о шляпе довольно забавны. Какой же я чувствительный флюгер! Какое же удовольствие или (поскольку я была ужасно несчастна и унижена), по крайней мере, интерес вызывают у меня эти колебания, особенно если знаешь, что их контролирует сильная рука – Леонард, короче говоря. Пообедав сегодня с Мейнардом, я (в шляпке и платье) вышла на улицу и столкнулась с Клайвом и Мэри; мне пришлось выдержать поток их комментариев: платье превознесли до небес, про шляпку промолчали. Ну и ладно. Можно сказать, что вчера в семь вечера тучи начали рассеиваться.
Но все это затмило собой Гарсингтон, Бриджеса и Уэллса. Эти великие люди так похожи на нас. Уэллс примечателен лишь сочетанием приземистости и резкости; у него острый нос, скулы и подбородок мясника. Насколько я поняла, ему нравится бродить и фантазировать о жизни других людей; он размышлял о Веббах; говорил, что их книги – это великолепные яйца правильной формы, но протухшие. Он описал Беатрису как цыганку и еврейку; яркое создание, ставшее квакершей[435], как и все мы по мере взросления. Это не имеет ничего общего с христианством (с Богом).
Что касается Бриджеса, он выскочил из-за куста рододендрона, очень худой высокий старик в изогнутой серой шляпе, с красноватым суровым лицом, свирепыми мутными глазами и затуманенным взглядом; очень активный, с довольно хриплым голосом, болтающий без умолку. Мы сидели в его просторной комнате и любовались холмами, возвышавшимися над голубыми цветами в саду, но все это исчезало, стоило им заговорить, и он, Бриджес, сказал одну поразительную для меня вещь – единственное его поэтическое изречение. Мы говорили о почерке и критике[441]; о том, как Гаррод[442] писал о Китсе[443]; о том, что они знают сонет Петрарки[444], но не понимают, зачем его менять.
Он попросил меня прийти еще раз и сказал, что прочтет мне свои стихи, но не ранние, которые требуют красивого голоса и неинтересны, а поздние, написанные гекзаметром[448]. Он сорвался с места и придержал для нас ворота. Я сказала, что мне очень понравились его стихи, хоть они и короткие, но в целом я была довольна и рада, что он оказался таким услужливым, непринужденным и интересным. Оттолин польстила мне, назвав это моей заслугой. Но и у нее были свои достоинства, раскрытые ее угасающим очарованием, когда мы сидели на берегу озера, обсуждая жизнь Мэри и Клайва, правду и литературу. Потом все начали собираться, в том числе Олдос, Эдди, Филипп Николс[449] и мисс Спендер-Клей[450], которая, по словам Джулиан [Моррелл], вполне может зарабатывать £100 в год, если захочет.[451]
Уэллс приходил к нам еще раз и задержался до четырех[452], когда ему нужно было идти на встречу с американцем. Он уже в том возрасте, 60 лет, когда становишься вялым. Он кажется здоровым, но уже не таким бойким, как раньше. Он говорил о своей новой книге и о мыслях, которые возникают у человека в 60 лет. Он использует в тексте все, например, человека по фамилии Любин[453], который изобрел институт сельского хозяйства (так, кажется); человека, который умер в нищете и безвестности и был похоронен в Риме в тот самый день, когда приехал Вильсон[454] –
Во всем этом, как сказал потом Дезмонд, Уэллс проявил себя самодовольным человеком, осознающим свой талант и не имеющим причин для беспокойства, ведь у него великий дар.
Лето стремительно утекает, словно песок сквозь пальцы. Много ночей подряд я просыпаюсь в ужасе от того, что совершила какое-то злодеяние. Я возвращаюсь домой с мелкими неприятностями, напоминающими мелкие ссадины, которые посреди ночи вдруг превращаются в зияющие раны. Тем не менее, отложив «На маяк» до Родмелла, по утрам я прохожусь своим пером по де Квинси. Это пристанище добродетели и всего хорошего. В остальном одни хлопоты: поход к дантисту и покупка расчески; приглашение Мейнарда и Боба к нам на чай, Ральфа и Фрэнсис [Маршалл] – на ужин, а потом – Эдди и Китчина. Но мы оба вымотаны и не получаем никакого удовольствия от мелькания лиц, хотя сегодня вечером должны поужинать с Осбертом Ситуэллом, а завтра пойти к Харди. Такова человеческая жизнь: это бесценный материал, выданный нам в виде одного небольшого рулона без возможности докупить второй, а мы его еще и растрачиваем вот так. Дни без ярких впечатлений – худшие из всех; дни, когда заставляешь себя терпеть то одно, то другое. Но зачем?
Сейчас нет ничего важного, о чем стоило бы написать, а если и есть – о чрезвычайной важности душевного равновесия, например, – то я и это приберегу для Родмелла. Там я вплотную займусь последней частью своего романа; столько усилий и напряжения, что время от времени я удивляюсь, как вообще позволила себе ввязаться в это. Роза Маколей сказала:
Приходил Дезмонд; говорили о Шекспире[465]. Теперь мне надо сосредоточиться на «Suspiria[466]».
Сначала я подумала, что пришел Харди, но это была горничная, маленькая худенькая девушка в специальном чепце. Она принесла серебряные подставки c пирожными. Миссис Харди говорила с нами о своей собаке[467].
Потом мы заговорили о рукописях. Во время войны миссис Смит нашла в ящике стола рукопись романа «Вдали от обезумевшей толпы» и продала ее на нужды Красного Креста[470]. Недавно он получил свою рукопись обратно, но печатник убирает все пометки. А ему хочется оставить их в качестве доказательства подлинности.
Он опускает голову как старый зобатый голубь. У него вытянутая голова и лукавые светлые глаза, которые во время разговора кажутся ярче. Он сказал, что 6 лет назад оказался на Стрэнде и едва понял, где находится, тогда как раньше знал весь район вдоль и поперек. Он рассказал нам, что покупал подержанные книги – ничего ценного – на Уик-стрит. Еще он удивился, почему Грейт-Джеймс-стрит такая узкая, а Бедфорд-Роу такая широкая. Он часто задавался этим вопросом.
Но в разговоре постоянно всплывал пес: как он кого-то укусил и как приходил инспектор; как он заболел и ему ничем не могли помочь.
Харди бывал у Лашингтонов[473] на Кенсингтон-сквер и встречал там мою мать.
Я хотела, чтобы он сказал еще хоть пару слов о своей писательской деятельности, прежде чем мы уедем, но смогла лишь спросить, какую из своих книг он порекомендовал бы мне для чтения в поезде. Я взяла с собой «Мэра Кэстербриджа[474]».
Я пробормотала, что не могу перестать читать его, и это правда, но мои слова прозвучали как-то неправильно. В любом случае он не придал им большого значения и перешел к вопросу о том, что подарить на свадьбу молодой леди.
Потом мы заговорили о Де Ла Маре. Его последний сборник рассказов[476] показался им очень жалким. Но Харди понравились некоторые стихи. Люди говорят, что он, должно быть, жуткий человек, раз пишет такие истории, но в действительности он очень милый.
Он сказал другу, который умолял его не бросать поэзию:
С этого момента мы начали поглядывать на старинные напольные часы в углу. Мы начали прощаться и признались, что приехали только на день. Я забыла упомянуть, что Харди предложил Л. разбавленный виски, и это поразило меня, ведь он, как хозяин, знает толк в приеме гостей, причем во всех отношениях.
Итак, мы встали и расписались в гостевой книге миссис Харди, а мистер Харди взял мой экземпляр «Маленьких насмешек жизни» и быстро подписал; вместо «Woolf» он написал «Wolff», что, рискну предположить, вызвало у него некоторое беспокойство. Потом снова прибежал Уэссекс. Я спросила, может ли Харди погладить его. Он наклонился и по-хозяйски погладил пса. Уэссекс тяжело дышал.
Я не нашла в Харди ни намека на уважение к редакторам или званиям – лишь предельную простоту; что меня поразило, так это его свобода, легкость и жизненная сила. Он казался невероятно
Еще я спросила Харди, можно ли посмотреть на портрет Тэсс, который описывал мне Морган. Тогда он подвел меня к ужасающей гравюре c картины Геркомера[478], изображающей Тэсс, которая входит в комнату.
Еще миссис Харди спросила меня:
Все это – литература, романы и т.д. – казалось ему забавой, далекой от него и едва ли стоящей внимания. И все же он с сочувствием и жалостью относится к тем, кто до сих пор этим занимается. Но каковы его тайные увлечения и чем он занялся после нашего ухода, я не знаю.
Маленькие мальчики пишут ему из Новой Зеландии – приходится отвечать им. Еще нам показали
Поскольку я не собираюсь доить свой мозг целую неделю, то напишу здесь первые страницы величайшей в мире книги. Именно такой она была бы, если создать ее из одних лишь мыслей. Представим, что их можно уловить до того, как они
Я подумала вот о чем: если искусство основано на мысли, то каков процесс преобразования? Я рассказывала себе историю поездки к Харди и начала формировать ее, то есть акцентировала внимание на миссис Х., облокотившейся на стол и апатично, рассеянно смотревшей в окно, и вскоре факты гармонично выстроились вокруг этой доминирующей темы. Но в действительно все было по-другому. Далее…
Я почти не читаю их, но благодаря тому, что он дал мне книги, я сейчас читаю «К» М. Бэринга[483]. Я удивлена тому, насколько она хороша. Но насколько же она хороша? Легко сказать, что это не великая книга. Но чего ей не хватает? Возможно, того, что она ничего не добавляет к в
Вот короткая история целого нервного срыва. Мы приехали во вторник. Я опустилась в кресло и не могла встать; все казалось пресным, безвкусным, бесцветным. Непреодолимое желание отдыхать. В среду – лишь стремление побыть одной на свежем воздухе. Погода восхитительна; избегала разговоров; не могла читать. С благоговением думала о своей способности писать, как о чем-то невероятном, принадлежащем кому-то еще; никогда мне больше не получить удовольствие. В голове пустота. Спала в кресле. Четверг. Никакого удовольствия, зато, возможно, чуть б
По вечерам или в серые дни пропорции пейзажа внезапно меняются. Я видела людей, игравших в стулбол[487] на лугу; они как будто опустились вниз, стоя на чем-то плоском, а холмы увеличились и окружили их словно горы. Детали были смазаны. Невероятно красивый эффект; цвета женских платьев казались очень яркими и чистыми на почти однотонном фоне. И я понимала, что пропорции ненормальные – будто я наклонилась и смотрела между ног.
То есть роман «К» Мориса Бэринга. В своих пределах он не второсортный, вернее, в нем нет ничего такого, что сразу бросалось бы в глаза. Пределы и есть доказательство его незначительности. Автор может делать только одно – быть самим собой, обаятельным незапятнанным скромным чувствительным англичанином, – но он не способен выйти далеко за свои пределы или рассказать больше; все у него именно такое, каким оно и должно быть: легкое, бесспорное, пропорциональное и даже трогательное; текст гладкий, ничто не преувеличено, все взаимосвязано и пропорционально. Я сказала, что могла бы читать такое хоть всю оставшуюся жизнь. Л. возразил, что очень скоро мне это надоест до смерти.
Из племени воробьев. Две решительные, загорелые, запылившиеся девушки в блузках и коротких юбках, с ранцами на спине, городские клерки или секретарши, бредут по дороге под палящим солнцем в Райп[489]. Я инстинктивно ставлю между нами ширму и осуждаю девушек, считая их во всех отношениях угловатыми, неуклюжими и самоуверенными. Большая ошибка! Эта ширма заслоняет меня саму. Не надо ширм, ведь они становятся нашей внешней оболочкой, не имеющей ничего общего с внутренней сущностью. Но привычка заслоняться настолько универсальна, что, вероятно, именно она и сохраняет наше здравомыслие. Не будь у нас этого способа не подпускать людей к своим чувствам, мы полностью растворились бы в них. Обособленность была бы невозможна. Но ширм гораздо больше, чем чувств.
Проявляется в способности создавать образы; невероятно возрастает способность видеть окружающее и владеть словом. Шекспир, должно быть, обладал этим в такой степени, что даже в своем нормальном состоянии я больше похожа на слепо-глухо-немого человека, на каменную статую или рыбу. Бедняжка миссис Бартоломью[490] почти такая же в сравнении со мной, как и я в сравнении с Шекспиром.
Очень толстая женщина, девушка и мужчина проводят банковский выходной – совершенно прекрасный солнечный день, – навещая могилы родственников на церковном кладбище. Двадцать три человека, мужчины и женщины, таскаются с уродливыми черными ящиками и делают фотографии. Высокомерным и немного презрительным тоном мужчина говорит женщине:
Арнольд Беннетт говорит, что ужас брака заключается в его
Женщины в чайном саду в Брамбере[492]; душный знойный день; шпалера с розами; выбеленные столы; низший средний класс; постоянно курсирующие моторные омнибусы[493]; серые камешки валяются на зеленой траве среди бумажного мусора – все, что осталось от замка.
Облокотившаяся на стол женщина заказывает угощения для двух пожилых дам, за которых она платит, у официантки (толстушки, которой суждено вскоре выйти замуж, хотя ей пока примерно 16 лет, с золотистым цветом кожи и телом, похожим на нежнейшее сало).
Женщина:
Девушка (со скучающим видом, руки в боки):
Женщина:
Девушка соглашается.
Женщина:
Девушка:
В итоге женщина не берет джем.
Меня это немного позабавило.
Еще были Чарльстон, Тилтон [дом Кейнсов], «На маяк», Вита, поездки; летом преобладает ощущение купания в безбрежном теплом свежем воздухе – такого августа не было уже много лет; каталась на велосипеде; не засиживалась за работой, зато вдоволь надышалась чистым воздухом, пока ездила к реке или за холмы. Конец романа уже виден, но, как ни странно, ближе не становится. Пишу о Лили на лужайке, но не знаю, последняя ли это сцена с ней. Сомневаюсь я и в качестве текста, а уверена лишь в том, что, проветриваясь по утрам в течение часа под открытым небом, я обычно пишу с жаром и легкостью до 12:30, и выходит по две страницы.
Итак, я закончу роман, то есть допишу его, по моим прогнозам, через 3 недели, начиная с сегодняшнего дня. Что может помешать? Сейчас я размышляю о концовке. Проблема в том, как свести Лили и мистера Рэмзи вместе и соединить их интересы. Я мечусь между разными идеями. Последняя глава, к которой я приступлю уже завтра, называется «В лодке»; хочу закончить тем, что Р. взбирается на скалу. Если так, то что делать с Лили и ее картиной? Посвятить ли последнюю страницу тому, как они с Кармайклом смотрят на картину и обсуждают характер Р.? Но тогда потеряется острота момента. А если вставить это между Р. и маяком, то получится, по-моему, ни к селу ни к городу. Может, писать в скобках в виде отступлений? Чтобы создать ощущение, будто читаешь две истории одновременно.
Полагаю, я найду какое-нибудь решение. А потом передо мной встанет вопрос качества текста. Думаю, повествование бежит слишком легко и быстро, поэтому роман может показаться довольно коротким. Но в то же время я считаю его более утонченным и человечным, чем «Комнату Джейкоба» и «Миссис Дэллоуэй». Изобилие идей в голове вдохновляет меня писать. Думаю, уже не надо доказывать – то, что я хочу сказать, должно быть сказано именно так и никак иначе. Как обычно, пока я дописываю книгу и доделываю персонажей, прорастает множество побочных сюжетных линий; целый рассказ может вырасти из одного какого-нибудь предложения, из фразы Клары Патер[494], например:
Потом я должна составить план моей книги о литературе для «Hogarth Press». Будет шесть глав. Почему бы не сгруппировать все идеи под какими-нибудь заголовками, например: Символизм; Бог; Природа; Сюжет; Диалог. Берем роман и смотрим, какие у него составные части. Выделяем их, называем и к каждой подбираем примеры книг, в которых соответствующая часть представлена наиболее ярко. Вероятно, получится подобрать примеры из разных эпох. Можно придумать теорию, которая объединит все главы. Но чувствую, что мне будет не очень интересно перечитывать ради этого книги. Скорее я хочу разобраться с накопившимися во мне идеями.
Потом я хочу написать серию статей, чтобы заработать денег (ведь по новому соглашению мы будем делить все мои доходы сверх двухсот фунтов), но это я оставлю на волю случая, в зависимости от того, какие мне попадутся книги. Кстати, последние несколько дней я ужасно довольна. Не совсем понимаю почему. Возможно, причина отчасти в состоянии моего рассудка. Чарльстон и Тилтон на какое-то время выбили меня из колеи; Несса и ее дети; Мейнард и его ковры. Мои подарки и отведенная мне роль казались очень скромными, чего не скажешь о чувстве вины – имей я чуть больше самоконтроля, и к этому времени у нас уже был бы двенадцатилетний мальчик или десятилетняя девочка; такие мысли всегда выбивают меня из колеи по утрам. Тогда я сказала себе, что не ценю и порчу все, что у меня есть. Именно после этого я решила выжать максимум из своих возможностей: я могу зарабатывать деньги и покупать ковры; могу получать массу удовольствия от жизни, если буду осмотрительной. Без сомнения, это рационализация состояния, в котором я на самом деле сейчас не нахожусь. Думаю, я очень везучая. Миссис Эллисон[496] говорит, что хотела бы походить на меня. Мэри говорит, что я единственная женщина, которую она любит. Нелли превосходно готовит. Еще я невероятно счастлива, когда гуляю по склонам. В Чарльстоне мне не хочется разговаривать с Эдди. Люблю иметь пространство, где можно разложить свои мысли по полочкам. К удивлению Л., я всегда могу неожиданно поделиться с ним всеми своими мыслями. Мы как-то очень беспристрастно, свободно и гармонично общаемся. Мне совершенно не хочется торопить время и уезжать отсюда. Здесь я никуда не тороплюсь и не спешу возвращаться в Лондон. Хочется съездить в Сифорд[497] и вернуться пешком через холмы; посмотреть дом в Восточном Чилтингтоне[498]; вдохнуть побольше воздуха, впитать побольше света, увидеть побольше серых лощин, золотистых пшеничных полей и сверкающей вспаханной земли, над которой мелькают чайки. И нет, я не хочу, чтобы кто-то приходил и мешал мне. Я очень занята. Здесь я сформулировала для себя мораль: просто наслаждайся тем, что тебе действительно нравится и не дразни себя недостижимым. Ох, но ведь у Нессы есть дети, а у Мейнарда ковры. Я могла бы поехать к Этель и погостить у нее. Мои собственные желания всегда достаточно определенны, чтобы вести меня тем или иным путем, а главная радость в жизни – следовать за этими огоньками; сейчас я окружена одними овцами. Видит бог, я мечтаю о том, чтобы мы купили террасу и разбили вокруг коттеджа сад, но это ничуть не умаляет моего счастья[499].
Клайв и Мэри приехали вчера в самый разгар солнечного дня. Мы сидели на жерновах (у одной овцы хвост как колокольная веревка, у остальных коротковаты). Уэллс. Харди. Мейнард. С. Ричардсон. Кристабель едет на месяц в Грецию с Лесли Джоуитт[500]. Метафоры Мопассана[501]. «Опросник[502]». Гарем Литтона; скука у них; Кэррингтон[503] – повариха, которая не выходит на работу по воскресеньям. Обсуждали, умен Эдди или нет. Тонкс[504], Стэр[505] и Мур. Клайв настаивает, что Тонкс влюблен в Мэри; она сдержанна. Вот о чем мы говорили. Потом я поехала с ними в Лэй [?], прогулялась под солнцем по холму за Эшемом и позволила сильному ветру дуть в безумные паруса моей старой ветряной мельницы, которая до сих пор приносит мне массу удовольствия. Я забыла, о чем думала во время прогулки; полагаю, вообще не думала, а вся трепетала от мысли, что нравлюсь Мэри, от своего успеха и т.д. Дома слушали музыку; у меня новый стол за 15 шиллингов; разговор с Л.; ощущение огромного счастья и легкости. Пошла посмотреть на звезды, но не смогла добиться нужного чувства восхищения (иногда это получается легко), потому что Л. сказал:
Какое блаженство заканчивать дело, стенаю я. Это похоже на длительный, довольно болезненный и в то же время естественный волнительный процесс, который ужасно хочется оставить позади. О, какое облегчение просыпаться и думать, что все кончено, – облегчение и разочарование, я бы сказала. Речь о романе «На маяк». Меня злит тот факт, что на прошлой неделе пришлось потратить 4 дня на то, чтобы добить статью о де Квинси, которая завалялась с июня; пришлось даже отказаться от £30 за эссе об Уилле Кэсер[506]; надеюсь, через неделю я завяжу с этой убыточной беллетристикой и успею вникнуть в Уиллу до возвращения в Лондон. Таким образом, к октябрю я планирую заработать £70 из своих годовых двухсот. (Жадность моя безмерна, поскольку мне нужны свободные £50 на персидские ковры, горшки, стулья и т.д.). Будь проклят [Брюс] Ричмонд, будь проклята «Times», будь прокляты моя медлительность и мои нервы. Но я все равно займусь Кобденом-Сандерсоном[507] и миссис Хеманс[508] и что-нибудь напишу о них. Теперь о книге [«На маяк»]. Закончив «Поездку в Индию» Морган чувствовал, что
Вчера мы прогулялись с Ангусом по холмам в сторону Фалмера[511]. После стольких лет мы открыли для себя один из самых красивых, уединенных и удивительных районов в этих краях – он даже прекраснее, чем холм Сифорд-Тилтон, по которому мы гуляли под палящим солнцем в прошлый четверг. Лучи били прямо в голову, а бедный щенок пыхтел, высунув язык. Лидия и Мейнард пришли на чай.
Время от времени я буду снова использовать форму заметок.
Проснулась около трех часов ночи. О, опять начинается – ужас – как будто волна боли захлестывает сердце – оно вот-вот выскочит из груди. Я несчастна, ужасно несчастна! Боже, лучше бы я умерла. Пауза. Но чем вызваны эти чувства? Пытаюсь понять, откуда взялась волна. Размышляю. Ванесса. Дети. Неудача. Да, вот в чем дело. Неудача, полный провал. (Волна поднимается.) О, они еще и смеялись над моим выбором зеленой краски! Волна разбивается. Лучше бы я умерла! Надеюсь, мне осталось жить всего несколько лет. Я не могу больше терпеть этот кошмар (волна накрывает меня с головой).
Это повторяется несколько раз, с различными проявлениями ужаса. Затем, на пике кризиса, боль, вместо того чтобы достигнуть максимума, вдруг становится довольно расплывчатой. Я дремлю. Вздрагиваю и просыпаюсь. Следующая волна! Иррациональная боль, чувство неудачи; обычно это связано с чем-то конкретным, например, с моим выбором зеленой краски, или с покупкой нового платья, или с приглашением Дэди на выходные; одно накладывается на другое.
Наконец, наблюдая за своим состоянием так бесстрастно, как только могу, я говорю:
Я планировала ежедневно описывать свое душевное состояние. Но оно всегда исчезало (типично) и в то же время возвращалось достаточно часто, чтобы считаться важным. Сегодня вечером льет дождь; у нас затишье в связи с отъездом Нелли. Поэтому я попытаюсь, пока пальцы не замерзли, а мысли не устремились к камину, записать здесь все, что смогу вспомнить.
Сильная депрессия. Должна признаться, она одолевала меня несколько раз, начиная с 6 сентября (или около того). Как же странно, что я не могу разобраться в причинах, – то есть она возникает не из-за чего-то определенного, а на ровном месте.
Если я хочу избежать этого в будущем, то рекомендую, во-первых, непрерывную мозговую деятельность, чтение и планирование; во-вторых, систематическое приглашение в дом гостей (это возможно, если Нелли покорна и в хорошем настроении); в-третьих, повышенную мобильность. В следующем году я, возможно, организую себе поездку к Этель Сэндс. Имея собственную машину, я буду более мобильной.
Но всегда возникает вопрос, а хочу ли я избежать уныния. Отчасти оно является результатом уединения и представляет интерес с точки зрения психологии, чего не хватает обычному состоянию работы и счастья. Прошедшие 9 недель дали возможность погрузиться в глубины сознания, что немного опасно, но очень интересно. Весь остальной год приходится обуздывать и контролировать (рискну сказать, успешно) эту странную непостижимую душу. Когда она берет верх, хотя ты напуган, истощен и мрачен, это, говорю я, ужасно странное ощущение. В нем есть некая острота, которая кажется мне очень важной. Ты как будто спускаешься в колодец, но любая сказанная в лицо правда – и ты падаешь вниз. Там, на дне, я не могу ни писать, ни читать, но продолжаю существовать. Я есть. Тогда я спрашиваю себя: кто я? И получаю более честный, хотя и менее лестный ответ, чем на поверхности, где меня хвалят сильнее, чем следует. Но похвалы пройдут, а я останусь один на один с этим странным состоянием до конца жизни. Я рада, что нахожу его таким интересным, хотя и крайне неприятным. К тому же я могу приложить усилия и быть куда более внимательной к чувствам Л., чтобы лучше поддерживать наш обычный уровень близости и легкости общения – уровень, который, по-моему, ни одна другая пара, так долго состоящая в браке, не достигает и не удерживает.
Хотелось бы добавить несколько замечаний о мистической стороне этого одиночества – о том, что остаешься наедине не с самим с собой, а с чем-то вселенским. Именно это пугает и возбуждает, когда оказываешься в глубоком унынии, депрессии или скуке, что бы это ни было. Видишь проплывающий вдалеке плавник. Какой образ поможет мне передать то, что я имею в виду? Думаю, такого не существует. Самое интересное, что в своих мыслях и чувствах я никогда прежде не сталкивалась ни с чем подобным. Если судить трезво, жизнь – очень странная штука; в ней заключена суть реальности. Я часто испытывала это в детстве; помню, как не могла переступить через лужу, потому что думала: как странно – кто я? И все в таком роде. Но писательством я ничего не достигаю. Все, чего мне хочется, – передать свое странное состояние ума. Рискну предположить, что это может послужить толчком к написанию еще одной книги*. В настоящее время мой разум совершенно пуст и свободен от идей. Хочу понаблюдать и понять, как зарождается идея. Хочу проследить весь процесс.
Сегодня я опять была подавлена из-за того, что Вита не приехала (и в то же время испытала облегчение); пришлось держать стремянку для Л. в саду, когда мне хотелось писать или мерить платье Нессы; немного переживала, что оно не очень удачное.
Но я откладываю проблему одежды в долгий ящик по следующим причинам. У меня есть дешевая повседневная одежда и хорошее платье от мисс Брук; к тому же мне легче переносить ограничения, когда нужно писать и быть расторопнее, чтобы зарабатывать; держу пари, что смогу обеспечить себе дополнительные £50 в год на свои причуды. Я больше не позволю пальто за £3 сводить меня с ума по ночам, перестану бояться обедать вне дома из-за того, что
Теперь мне надо поразмыслить над своей книгой критики.
* Возможно, «Волны» или «Мотыльки» (
Только и буду слышать:
Еще мы ездили в Кембридж на выходные и останавливались в «Bull[519]»; тема отеля очень интересна. Многие люди из Маклсфилда [город в Чешире] говорили об автомобилях. Матери казались мне жалкими и стыдливо смотрели на своих сыновей, словно стесняясь возраста. Передо мной открылась целая жизнь: отец, мать, сын, дочь. Вино пьет только отец. Огромный мужчина, как бы символизирующий могущество, сидит в кресле.
Потом Госс[520] представил Виту в «Royal[521]». Я никогда прежде не видела, чтобы вся иерархия литераторов была выставлена на всеобщее обозрение. Эдмунд Госс – главный атрибут этого мероприятия, а уже потом – ряды за рядами старых пышных вдов, чьи мужья были профессорами, специалистами по насекомым и, несомненно, заслуженными преподавателями; все эти люди, попивавшие чай и представлявшие разные слои пригородного общества, пропитанного литературой, были, по словам милой Виты,
Сейчас мне прежде всего нужно выбрать какую-нибудь длинную солидную книгу для чтения. Но какую? «Тристрама Шенди» [Лоренс Стерн]? Французские мемуары? Это продолжение дискуссии об Ангусе за чаем.
Все это стремительно набирает обороты. Слава растет. Шансы встретиться с тем или иным человеком и чего-то добиться растут. Жизнь, как я говорю лет с десяти, ужасно интересна; во всяком случае, в сорок четыре года она быстрее и острее, чем в двадцать четыре; более отчаянная, я полагаю, как река вблизи Ниагарского водопада – мой новый образ смерти; активная, позитивная и во многом захватывающая; и очень важная с точки зрения опыта.
Каждый день я переписываю по шесть страниц романа «На маяк». Думаю, с «Миссис Дэллоуэй» дело шло быстрее, однако в данном случае многие фрагменты кажутся схематичными, и мне приходится импровизировать прямо за печатной машинкой. Так, по-моему, гораздо быстрее, чем переписывать пером и чернилами. Сейчас я считаю, что это лучшая из моих книг, более глубокая, чем «Комната Джейкоба» и менее судорожная, в ней гораздо больше интересного, чем в «Миссис Дэллоуэй»; она не перегружена постоянным аккомпанементом безумия. Думаю, она написана более свободно и утонченно. И все же я пока не представляю, какой будет следующая; полагаю, это может означать, что я довела свой метод до совершенства и в таком виде он послужит мне везде, где только потребуется. Развивающийся метод привлекал мое внимание к новым темам, поскольку я видела возможность и способ их озвучить. И все же меня время от времени преследует какая-то полумистическая, глубокая внутренняя жизнь женщины, которую нужно будет рассказать в одной сцене; вне времени; будущее должно каким-то образом возникать из прошлого. Это можно передать, скажем, с помощью опадания листьев цветка. Моя идея заключается в том, что реальности не существует, равно как и времени. Но я не хочу ничего форсировать. Сначала мне надо сделать книгу для нашей серии.
Я не могу позволить себе отдать 2 шиллинга за хороший кусок замши, но при этом покупаю дюжину коробков спичек за 1,5 шиллинга.
Я теряю надежду хорошо одеваться.
Вайолет Дикинсон только что перенесла третью серьезную операцию[531], а я, вместо того чтобы навестить ее, отправилась в магазин диковинных древностей.
Леонард обедает с Мейнардом, а нам только что доставили огромную заказную бандероль с диссертацией Дэди[532].
На часах уже почти 15:30.
Какие-то предрассудки мешают мне прочесть автобиографию Йейтса[533], за которую я хотела взяться.
Сейчас я очень счастлива; в целом моя неделя прошла хорошо.
Но вела я себя довольно безответственно. Отложила визит к Стивенам [к Адриану и Карин] в Торп и, вероятно, останусь в Ноул-хаусе.
Есть несколько мыслей, чтобы заполнить время до ужина.
Например, о статье, полностью посвященной Лондону.
О том, как расцвела чернильница Виты на ее столе.
О тщеславии Логана:
Но все мысли мгновенно улетучиваются. Их у меня огромное количество. Дабы притупить остроту неприятного замечания, нужно повторять его снова и снова, много раз подряд. Заходила к Вайолет; принесла ей красную гвоздику и белую. Мои чувства обострялись по мере приближения к ее дому. Стоя на пороге, я в подробностях представляла себе операцию.
Еще я сочинила отрывок об уходящих людях и о том, как это влияет на чувства к ним, для романа «На маяк».
Но чтение Йейтса меняет течение моих мыслей в одну сторону, а Стерна[534] – в другую.
1927
Непорядок, конечно, но у меня нет новой тетради, поэтому приходится писать в старой (именно тут я начала «На маяк») – писать о завершении работы. Только что покончила с тягомотной вычиткой. Теперь все готово, и Леонард сможет прочесть книгу в понедельник. Получается, я написала роман без малого за год и чувствую радость освобождения от него. С 25 октября я переписывала и перепечатывала (некоторые части по три раза), и, несомненно, надо бы поработать над текстом еще, но я больше не могу. У меня ощущение, что это солидная сильная книга, доказывающая какую-никакую писательскую состоятельность. Роман не вымучен и не слаб – так, по крайней мере, мне кажется, пока я не села перечитывать снова.
Итак, Леонард прочел «На маяк» и говорит, что это моя лучшая книга –
Мы ездили в Корнуолл (я все же осмелюсь охарактеризовать Уилла[535], услышав его голос в соседней комнате; сегодня воскресенье, и он ужинает у нас). Это маленький водянистый язвительный человек, весь на взводе, тщеславный, раздражительный, нервный. Кэ – почтенная особа, но глубокая. Одни впечатления сохранились – например, вид долины на закате, – а другие, тусклые воспоминания о приостановленной, замершей жизни и об остром подбородке Мервина[536], заветрелись и потрескались. По этим причинам мы вернулись домой на день раньше, а на следующее утро я получила письмо из «New York Herald Tribune[537]» с предложением поехать в Америку и написать четыре статьи; обещают оплатить проезд и, возможно, мелкие расходы, а еще заплатят £120. Мы согласились на определенных условиях, но пока ничего не ясно. Но есть некоторые сомнения, ведь если Леонард поедет со мной, то придется выложить еще £150 собственных денег. Примерно. Заманчивое приключение, но вряд ли стоит лишать себя обычного заработка без особой на то причины. Поездка в Италию или Грецию обошлась бы нам даже дешевле.
Бедняжка Несса уехала. Я пришла два дня назад и застала ее в полуобморочном состоянии у телефона; Элли [Рендел] на другом конце провода сообщила, что Дункан, похоже, подхватил тиф[538]. Ненастоящий брак, как мне кажется, лишь усугубляет подобные моменты; создается ощущение, будто свою боль и беспомощность нужно скрывать. Ангус в письмах очень осторожен и обеспокоен. Как бы то ни было, вчера мы расцеловались на прощание, стоя на заснеженном тротуаре, и она уехала в метель. Мы очень близки – для меня это огромное утешение. Вита уезжает в субботу[539]. Завтра мы вместе ужинаем у Коулфаксов; будет прекрасная вечеринка, никаких нарядов, распущенные волосы, как обычно. Но разве это важно? Такой философской позиции я достигла в один из вечеров в Ноул-хаусе, в компании доблестной женственной миссис Рубенс[540] и его светлости[541] – английского дворянина, увядшего, благородного, приглаженного, изнеженного и, как по мне, умеренно респектабельного. Но я никогда не получала удовольствия от вечеринок. На балах в Букингемском дворце хотя бы есть на что посмотреть. Он целыми днями заседает в комитетах в Мейдстоне[542]; опрашивает пасторов о доходах; интересуется шахматами и преступлениями. Вита провела мне экскурсию по четырем акрам [≈ 16187 м2] Ноул-хауса, который она любит; на мой вкус, слишком мало осознанной красоты; маленькие комнаты с видами на другие строения, мало пейзажей. И все же есть несколько ярких воспоминаний: Вита в своем турецком платье и в сопровождении мальчишек идет по галерее, ведя их за собой; она словно какой-то изящный парусник в своего рода бухте благородной английской жизни; беснующиеся собаки; снующие под ногами дети; все очень свободные и величественные; телега везет дерево на распиловку большой циркулярной пилой.
Судьба всегда складывается так, что новый дневник я начинаю в феврале. Зачем, спрашивается, мне новый том? (Но есть новшество: это не тетрадь, а блок листов – настолько мне лень сейчас заниматься переплетом). Какова цель моих дневников? Взяв на днях один том, Л. сказал:
Это напомнило мне о Веббах, о тех напряженных 36 часах в Лифуке[547], в роскошном пансионе с синими книгами в коридорах, и о тех, кто предан делу, – я имею в виду цельных людей. Их секрет в том, что они по природе своей не имеют душевных терзаний, которые разрывают тебя на части; их действия целостны и точны. Без вкуса и слуха (хотя миссис Вебб слушает Моцарта и, полагаю, предпочитает его Генделю[548]) можно больше налегать на хлеб с маслом и что-то еще, столь же обыденное. Холодным дождливым утром мы в быстром темпе гуляли по вересковой пустоши, разговаривая, разговаривая, разговаривая. В их работоспособности и бойкости чувствуется идеально отлаженный механизм, но механическая речь не очаровывает, не наводит на размышления, а срезает траву разума под корень. Я слишком тороплюсь, чтобы писать подробно. На миссис Вебб гораздо меньше украшений, чем раньше; она худа, неряшлива, неопрятна, с пятном на юбке и ключом на цепочке от часов; ощущение, будто она вымыла полы, засучила рукава и ждет смерти, продолжая при этом работать.
Что именно произошло между Клайвом и Мэри, я не знаю[549]. Не он ли как-то вечером робко признался, что отложит это до марта? А потом как бы невзначай сказал мне днем здесь, что все-таки нет. Но не будет ли Мэри возражать?
Проза Виты слишком гладкая. Я читала ее, и мое перо скользило не останавливаясь. Когда я читаю классику, я обуздана, но не фригидна; нет, совсем наоборот; не могу подобрать слов.
Если бы я писала «Пассажира в Тегеран», то выплеснула бы целые озера этой переливистой воды, а затем (уверена) нашла бы свой собственный метод. Моя уникальность как писателя, думаю, состоит в том, чтобы схватывать суть и точно выражать свои мысли. Если бы я писала о путешествиях, то подождала бы, когда сформируется какая-нибудь точка зрения и тогда выдала бы ее. Метод плавного повествования не может быть правильным; в мыслях нет никакой плавности. Но Вита очень искусна и сладкоголоса.
Это наводит меня на мысль, что завтра и в понедельник я буду читать «На маяк» в отпечатанном виде; читать от начала до конца и впервые использовать свой новый метод. Сначала хочу легко и свободно пройтись по тексту в целом, а уже потом придираться к деталям.
Спустя три дня я чуть не забыла о самом важном событии в моей жизни после свадьбы, как описал его Клайв, – Бобо[550] меня обстригла. Мистер Чизик [парикмахер] обомлел. Теперь я все время буду коротко стричься. Не имея больше притязаний на красоту, я позволила себе это удобство. Каждое утро берусь за расческу, накручиваю прядь на палец и тянусь к шпилькам, а потом радостно вспоминаю, что в этом нет необходимости. Спереди ничего не изменилось, а сзади я похожа на хвост куропатки. Это заметно сокращает сборы и переживания; к слову сказать, я как раз
В остальном это была своего рода прекрасная экзотическая осень с постоянным присутствием Виты, времяпрепровождением в Ноул-хаусе и вне дома; похоже, мы стали немного свободнее от работы и издательства. Но теперь, когда уехали все: Несса, Клайв, Дункан, Вита, – наступает напряженное время: я много читаю и быстро пишу; намереваюсь «сделать» Моргана[551]; попробовать набросать свою книгу о художественной литературе и заработать денег на поездку в Грецию и автомобиль. Могу отметить, что первые симптомы, связанные с романом «На маяк», неблагоприятны. Роджеру, очевидно, не понравилась часть «Проходит время». От прав на публикацию частями отказались «Harper’s[552]» и «Forum[553]»; из «Harcourt Brace» прислали, как мне кажется, куда менее восторженное письмо, чем о «Миссис Дэллоуэй». Но это касается черновой версии, неотредактированной[554]. И все же я чувствую какую-то черствость; мнение Л. поддерживает меня на плаву; сама я бросаюсь из крайности в крайность.
Вчера Уэллс попросил опубликовать его брошюру[555]. Для нас это большой прорыв, особенно после довольно пресного разговора с Ангусом. Л. говорит, что он
Почему бы не придумать новую игру, например:
Женщина думает: …
Он думает.
Орган играет.
Она пишет.
Они говорят:
Она поет:
Ночь говорит:
Они скучают.
Думаю, в этом что-то есть, хотя сейчас я не понимаю, что именно. Свобода от фактов, но сосредоточенность; проза и все же поэзия; роман и пьеса. А сегодня…
Но меня тогда унес другой поток мыслей, если это вообще можно назвать мыслями.
Позвольте мне записать несколько всплывающих в сознании фраз, чтобы охарактеризовать последние несколько дней.
Клайв, стоящий в дверях.
Она воет на луну.
Это я о Мэри. Потом он уехал в Кассис на 3 месяца.
И вот еще.
Сейчас пришло письмо от Виты и Дотти. Дотти не мастер написания писем. Но я, похоже, очень люблю Виту, раз при виде почерка Дотти с ужасом думаю, будто она пишет, чтобы сообщить о болезни Виты.
Я считаю Купера[556] хорошим поэтом и не прочь написать о нем. Поедем ли мы в Грецию, Италию или Францию? Я рада, что не посвятила роман Роджеру. В этом я убедилась, встретившись с ним как-то вечером [
Кажется, в дверь звонит Том [Маршалл?]. Нет. Том не бегает по лестницам – так делают только представители низших классов.
Не думаю, что выйду под дождь, хотя собираюсь провести эту неделю в долгих романтических прогулках по Лондону. Я успешно свернула шею этому крикливому серому гусю – обществу. Теперь меня не страшат ужины с Этель или Сивиллой [Коулфакс], особенно с такой стрижкой. При мысли об этом у меня на мгновение кружится голова и подкашиваются ноги. А насчет души: она ушла в пятки. Сегодня вечером в голове пусто; сказывается отсутствие Нессы и предчувствие весны; смутный дискомфорт, меланхолия и ощущение, будто я встала на якорь. Но я намерена работать еще усерднее. Если уважаемые люди, мои друзья, посоветуют не выпускать «На маяк», я займусь мемуарами; у меня уже есть план раздобыть исторические манускрипты и написать «Забытую жизнь»[557]. Но зачем притворяться, что я последую их совету? Вот отдохну, и старые идеи, как обычно, покажутся мне более свежими и важными, чем прежде, а я опять выпаду из жизни, чувствуя необычайное возбуждение, вдохновение и жажду творчества, – что странно, если я, вероятно, плохо пишу.
Купила сегодня новые часы. Прошлой ночью я прокралась в постель Л., чтобы симулировать небольшую ссору по поводу оплаты счетов за Родмелл. Теперь надо дочитать «Поездку в Индию» [Форстера].
Оба очень устали и мучались сильной головной болью. Последний рывок в этом году – обычно он самый тяжелый. Внести последние правки и выпустить книгу – это очень трудная задача. К тому же я несколько дней писала без перерывов. Отпуск без нужды отдавать распоряжения насчет ужина, без телефонных звонков и людей, с которыми обычно приходится говорить, будет божественным чудом. Мы едем в Кассис 30-го числа, а потом на Сицилию и домой через Рим. Что может быть отраднее? Часто я сижу и думаю о том, как смотреть на вещи. Мысль о новых местах очень волнительна. Теперь я представляю себе Сицилию и думаю о вечерней серой Кампанье [коммуна в Италии].
Я была очень занята фондом Элиота и закулисной дамской дипломатией, то есть Крисси и Сивиллой[558]; слишком много учтивости и недоверия друг к другу, слишком сильная жажда комплиментов. На чай приходила Молли; она не могла отвлечься от своих проблем, сначала смеялась над ними – с Дезмондом все в порядке и т.д., – а затем становилась все более серьезной и явно обеспокоенной. Сивилла расспрашивала ее о долгах. Как же унизительна бедность! Я, в свою очередь, сказала ей правду или то, что, надеюсь, будет правдой: друзья собирают деньги, чтобы отправить их за границу.
–
Так мы и сидели у камина, сочувственно глядя друг на друга, словно сестры. Но я не верю в удовлетворение от помощи друзьям.
Хотя я раздражена тем, что не получила от Виты никаких известий ни с сегодняшней почтой, ни на прошлой неделе, а мое недовольство сентиментально и отчасти обусловлено тщеславием, я все же должна записать, что вчера, между полуночью и часом ночи, начала придумывать новую книгу. Я обещала следить за развитием этого чрезвычайно загадочного процесса. В течение нескольких недель с момента окончания романа «На маяк» я чувствовала себя пустой, пассивной, лишенной идей. Я смутно представляла себе цветок с опадающими лепестками; время, сжатое в один прозрачный туннель, по которому моя героиня должна пронестись к своему будущему. Лепестки осыпаются. Но из этого ничего не вышло. Я бросила попытки – казалось, мне не хватает импульса, чтобы двигаться вперед и развивать идею. На чай приходила Фейт Хендерсон, и, мужественно гоня волну разговора вперед, я мысленно обрисовала возможности, которые непривлекательная одинокая женщина без гроша в кармане все же могла бы реализовать в своей жизни. Я начала представлять ее путь: как она останавливает автомобиль посреди шоссе, как приезжает в Дувр[560], как пересекает Ла-Манш и т.д. На мгновение я даже подумала, что забавы ради могла бы написать роман в стиле Дефо. Внезапно между полуночью и часом ночи у меня возникла целая фантазия под названием «Невесты Джессами» – с чего бы это? Словно в луче прожектора я увидела сразу несколько сцен. Две женщины, бедные и одинокие, на верхнем этаже дома. Одна видит все (это же фантазия): Тауэрский мост, облака, аэропланы. А в комнате напротив – старики, прислушивающиеся к происходящему. Все разваливается и окутано мраком. Это надо писать максимально быстро, как письма; написать о дамах из Лланголлена[561], о миссис Флэдгейт [неизвестная], о прохожих. Никаких попыток раскрыть характеры. Намек на сапфизм. Лейтмотивом должна быть сатира – сатира и дикость. Дамы думают о Константинополе. Мечты о золотых куполах. Мой собственный лиризм должен превратиться в сатиру. Все нужно высмеять. А закончить многоточием… Вот так. По правде говоря, после всех этих серьезных поэтических экспериментальных книг, структуру которых приходится тщательно продумывать, я чувствую потребность в подобной эскападе. Хочу топнуть каблуком и убраться восвояси. Хочу воплотить в слова все те бесчисленные мелкие идеи и крошечные рассказы, которые постоянно мелькают у меня в голове. Думаю, это будет очень весело, а еще даст мне передышку перед началом очень серьезной мистической поэтической работы, которой я займусь сразу после*. Тем временем, прежде чем приступить к «Невестам Джессами», я должна написать книгу о художественной литературе, а это, полагаю, будет сделано лишь к январю. Правда, ради эксперимента можно время от времени писать страничку-другую. Но не исключено, что идея испарится сама собой. В любом случае я фиксирую это странное, неожиданное, стремительное возникновение идей и наслоение одной на другую в течение часа. Именно так я придумала «Комнату Джейкоба», глядя на огонь в камине Хогарт-хауса, и именно так я однажды днем придумала «На маяк», но уже здесь, на площади.
* Переход от «Орландо» к «Волнам» (
Сегодня такой вечер, когда кажется, будто ты за границей; окно открыто; желтые и серые дома выглядят по-летнему, шум и гам в них напоминают об Италии. Примерно через неделю мы отправимся в путь. Не люблю дни перед отъездом. Сегодня я пошла покупать одежду и ужаснулась собственному уродству. Подобно Эдит Ситуэлл, я никогда не буду похожа на других людей, – слишком широкоплечая, высокая, плоская, с безжизненно висящими волосами. А теперь еще и такая уродливая шея… Но дома я никогда об этом не думаю.
Каким тревожным может быть лето! Сегодня вечером мы сядем читать у открытых окон, но мысли мои едва коснуться страницы и улетучатся. В воздухе будет витать какое-то беспокойство и меланхолия. А еще мне кажется, что в преддверии длинного жаркого лондонского лета, которое меня слегка тревожит, вернутся Вита и Гарольд; да и мой роман выйдет в свет. Мы будем сидеть на Тависток-сквер. Но я не позволю себе волноваться по пустякам – так я говорю сейчас, хотя за окном лишь март. Мы проведем неделю в Кассисе – странное воссоединение всех нас за границей. Много лет прошло с тех пор, как Несса, Клайв и я были там вместе, разумеется, без Леонарда.
Мой мозг чрезвычайно активен. Я хочу заниматься своими книгами так, как если бы действительно осознавала, что теряю время, старею и умираю. Боже мой, как прекрасны некоторые части «Маяка»! Мягкие, податливые и, как мне кажется, глубокие – ни одного лишнего слова много страниц подряд. Так я отношусь к сценам ужина и детей в лодке, но не к Лили на лужайке. А вот концовка мне не нравится.
Сейчас я получаю слишком много писем, чтобы на них отвечать. На чай приходила Эдит Ситуэлл, прозрачная как белая кость, которую можно найти на вересковых пустошах, с камешками цвета морской воды на ее длинных хрупких пальцах, которые кажутся еще более тонкими в моих руках и напоминают сложенный веер. У нее блеклые глаза, похожие на драгоценные камни; в ветреный мартовский день она пришла в трехслойной хлопчатобумажной юбке в красную крапинку. Она прищуривает глаза, издает странные смешки, напоминая мне тем самым Фишеров [двоюродные сестры ВВ]. Вся такая худая и заостренная; нос вытянут как у крота. Она назвала меня великой писательницей, и это порадовало. Говорит, что очень чувствительна ко всему, что есть в людях и книгах. Она рассказывала о своей матери, богохульствовавшей в детской, истеричной, ужасной, подстрекавшей Эдит убивать мотыльков.
В четверг вечером мы вернулись из Рима, из той другой жизни, которой я бы хотела жить всегда. В Италии совершенно отличная от здешней жизнь. Там я была никем, человеком без имени, призвания и происхождения. И вокруг не только завораживающие ландшафты, но и другие красоты. Едва ли я когда-то получала столько удовольствия в течение одного месяца. Какой способностью к наслаждению обладает человек! Мне нравилось все. Жаль, что я так невежественна в итальянском языке, искусстве, литературе и т.д. Однако сейчас я не могу ни записать все подробности, ни углубиться в огромную, вспыхнувшую во мне массу чувств. Вернувшись в 23:30, мы обнаружили Нелли в постели с какой-то загадочной болезнью почек. Нас как будто посадили в клетку, в банку с кофе; все было банкой. И тут я вспоминаю, что выходит моя книга. Люди назовут меня черствой и много чего наговорят. Если честно, мне, похоже, теперь все равно – даже мнение друзей не волнует. Не уверена, что это хорошо. При первом прочтении я была разочарована. Потом мне роман понравился. В любом случае это лучшее, на что я способна. Но надо ли читать свои книги, когда они уже напечатаны, да еще критически? Радует, что, несмотря на сложность, манерность и прочее, мои продажи неуклонно растут. До публикации мы уже продали 1220 экземпляров и, уверена, продадим еще примерно 1500 штук, что для писателя вроде меня совсем неплохо. И все же, в доказательство своей искренности, я переключаюсь на мысли о совершенно других вещах и забываю, что роман выйдет в четверг. Л. никогда не переживает о своих книгах. Вита возвращается в пятницу. Я злюсь на Клайва за сплетни о моем письме Нессе[563]. Погода прекрасная, прохладная, ясная; мы ужинаем вне дома, нанимаем поденщицу.
Книга вышла. Мы продали примерно 1690 экземпляров до публикации – в два раза больше, чем «Миссис Дэллоуэй». Но я пишу под тенью тучи рецензии в ЛПТ, в точности повторяющей рецензию на «Комнату Джейкоба»[564]. Отзыв о «Миссис Дэллоуэй» был джентльменским, доброжелательным, трепетным, восхваляющим красоту, сомневающимся в персонажах и оставляющим меня в умеренной депрессии. Меня беспокоит часть «Проходит время». Думаю, роман назовут слабым, поверхностным, пресным, сентиментальным. Но, если честно, мне все равно; хочу, чтобы меня оставили в покое, наедине с мыслями.
Вчера вечером ужинали у Уэстов[565]; все у них солидное, блестящее и просторное, как будто они только обживаются; свадебные подарки, чистые чехлы, ковры и т.д.; на мой вкус, все слишком вычурное. Я возвращаюсь к убожеству как к своей истинной среде обитания. Но почему она вышла за него замуж? Он похож на любого другого умного молодого журналиста; заурядный и бойкий; вчера вечером я переживала, что может зайти разговор об Ангусе. Но мы говорили о Мадж [Воган].
Я знаю причину своей депрессии – дурная привычка придумывать рецензию, которая мне понравится, прежде чем прочесть настоящую. Я переживаю за свою статью о поэзии и прозе[566]. Писать для аудитории всегда волнительно. Надеюсь избежать большого количества шуток. А завтра приедет Вита. Но мне не нужны люди; я хочу одиночества и в Рим.
Нелли нет; Пинкер[567] нет; Клайв возвращается; в разгаре сезон оперы; Фрэнсис хочет поговорить со мной о писательстве; прекрасная весенняя погода.
Вита вернулась; не изменилась, хотя, смею заметить, отношение к ней меняется день ото дня. К ней и Клайву. Думаю, он весьма несчастен: его пребывание в Кассисе оказалось неудачным, если говорить о писательстве. И тут встает вопрос: не слишком ли сильно он увлекся едой, выпивкой, занятиями любовью, чтобы взять и остановиться? Клайв выглядел чересчур расхлябанным и неприкаянным, как и до поездки, вот только теперь у него нет твердой руки, за которую можно было бы ухватиться, в чем он был так уверен, отправляясь в Кассис. Клайв говорил (старался говорить не о себе, но так или иначе постоянно возвращался к этому) о том, что сходит с ума; порой был уверен в своем безумии; о том, что жизнь кончена, что он израсходовал, исчерпал себя; это он понял, увидев Джулиана и Квентина. Какой, в конце концов, позорный итог – громко разорвать отношения, а потом пойти на попятную!
Мой роман. Что толку твердить о своем равнодушии к рецензиям, когда похвала, пускай и вперемешку с порицанием, дает такой толчок, что чувствуешь себя не обессиленной, а, наоборот, переполненной идеями. По смутным намекам Марджори Джуд и Клайва я поняла, что некоторые считают «На маяк» моей лучшей книгой. Вита уже похвалила; Дотти в восторге; неизвестный осел тоже что-то пишет. Никто, осмелюсь предположить еще не дочитал до конца, а мне теперь жить недели две в подвешенном, не тревожном, но беспокойном состоянии, пока все не закончится.
Книга. Уверенно стоит на ногах, и ее пока хвалят. Роман вышел 10 дней назад, в четверг. Несса в восторге[569] – возвышенное и почти тревожное зрелище. Она говорит, что это удивительный портрет матери и что я выдающийся портретист; она помнит ту жизнь и болезненно воспринимает воскрешение мертвых. Прочли Оттолин[570], Вита, Чарли Сэнгер, лорд Оливье[571], Томми [Томлин], Клайв. Бедняга Клайв, он пришел якобы для того, чтобы похвалить эту
Продано 1802 экземпляра романа «На маяк», а если цифра дойдет* до 3000, то я, как говорится, буду более чем довольна. Мервин [Арнольд-Форстер] умер – записала я и какое-то время не могла избавиться от образа его чопорного изможденного лица с милыми голубыми глазами, так внезапно угасшими и так некстати. В подобных образах глаза играют большую роль.
* Это произошло 13 июля.
Я неделю пролежала в постели с внезапной и очень резкой головной болью, а сейчас пишу в целях эксперимента, чтобы проверить свой мозг. Сейчас ужасное пасмурное дождливое утро банковского выходного – (тут входит Л., и мы пятнадцать минут обсуждаем продажи. «На маяк» разошелся тиражом 2200 экземпляров, и мы допечатываем еще). Несса говорит, что погода отвратительна, когда я звоню ей и предлагаю полбутылки скипидара для покраски шкафа.
Но я бы хотела научиться писать в ровном повествовательном стиле. Тогда, возможно, я бы смогла наверстать упущенное за последние несколько недель, описать поездку в Оксфорд[572], обед с Клайвом, ужин с Дэди и то, как я стояла в подвале, печатая Готтшальк и чувствуя себя абсолютно защищенной. Туманная безвестность в типографии нравится мне гораздо больше, чем «Вольтер» у Райдинг[573]. А теперь, после типичного уклончиво-расплывчатого письма Моргана[574], роман «На маяк» остался позади; головная боль прошла; и спустя неделю в Родмелле, неделю свободы от обследований, начнется мое глубокое погружение в собственный разум.
Как странно, вдруг думаю я, что мы с Нессой завидуем одежде друг друга! Надевая свою элегантную черную накидку с бахромой, я прямо-таки чувствую ее секундное мучение и мысль
Теперь, однако, я считаю себя уже почти состоявшейся писательницей. Надо мной больше не смеются. Скоро меня будут воспринимать как нечто само собой разумеющееся. Возможно, я прославлюсь. Как бы то ни было, «На маяк» гораздо ближе к успеху в обычном смысле этого слова, чем любая другая книга.
На прошлой или позапрошлой неделе внезапно сформировался большой клубок людей. Том был ужасно рад посплетничать со мной без всякой задней мысли, просто за чашкой – нет, за шестью чашками чая; потом он слушал граммофон; а Логан, румяный и нарядный, очень эффектно упражнялся в рассуждениях о культуре, урбанизме и здравом смысле[577]. Они с Дезмондом вызывали в Париже дух Генри Джеймса. (Кстати, я заметила, что Сивилла приписывает себе все заслуги нашего фонда. Сивилла, говорят Клайв и Рэймонд, продала душу дьяволу, и теперь он пришел за ней – эта фраза характерна для них обоих и дает представление об умных разговорах на званых обедах.) Еще я виделась с Литтоном – больным после приступа любви, сильнейшего со времен его чувств к Дункану[578]. Мы обсуждали с мраморноглазой бедняжкой Синтией Нобл[579], внимательной, насколько это возможно, О.Б.[580] и его жизнь. Я часто откровенничаю с Литтоном по поводу книг. Он полон энтузиазма, его разум открыт и внимателен в отношении книг, тогда как в вопросах любви загадочен. Дэди и Дуглас[581] оба были накрахмалены и напудрены, словно молодящиеся танцоры балета; ноги совершенно прямые, головы кудрявые, рубашки пестрые; они собирались на вечеринку к Китчину, чтобы, как оказалось, умереть со скуки, но выглядели они по этому случаю просто идеально. Литтону до них далеко. Однако наш ужин был скорее демонстративным, ведь заказывать еду из «Fortnum & Mason[582]» – это часть игры, часть жалкого, довольно интересного и все же глупого, показного и крайне ребяческого подражания другим людям.
Этот дневник почему-то очень тонкий; прошло полгода, а у меня осталось всего несколько листов. Возможно, я слишком усердно работала пером по утрам, чтобы писать еще и здесь. Последние три недели были омрачены головной болью. Мы провели неделю в Родмелле, из которой я помню только разные пейзажи, спонтанно открывавшиеся передо мной (например, деревня у моря июньской ночью с домами-кораблями и густой дым с болот), а еще немыслимое удовольствие от отдыха в тишине и покое. Я целыми днями лежала в новом саду с террасой. Сделка почти оформлена. В полой шее моей Венеры[583] гнездятся лазоревки. В один очень жаркий день приехала Вита, и мы пошли с ней на реку. Пинкер уже плавает за палкой Леонарда. Я читаю всякую дрянь: Мориса Бэринга, спортивные мемуары. Потихоньку начали приходить идеи, и я вдруг сочинила (в тот вечер Л. ужинал с
Мы были в Гайд-парке, где маршировали церковные парни; офицеры на лошадях и в плащах словно конные статуи[586]. Подобные сцены всегда наводят меня на мысль о человеческих существах, играющих в какую-то игру, полагаю, ради собственного удовлетворения.
Мы были на вручении Готорнденской премии[587] Вите. Ужасное зрелище, как по мне: на сцене ни одного джентри[588], а только Сквайр, Дринкуотер и Биньон[589] – из всех нас, болтливых писак, лишь они. Боже мой! Какими же ничтожными мы все выглядели! Как нам притворяться, что мы кому-то интересны и что наши произведения имеют хоть какое-то значение? Само писательство вдруг стало бесконечно противным. Не было никого, о ком я бы могла сказать, что он читал и ему нравится или не нравится
Женоненавистники приводят меня в уныние, а ведь и Толстой, и миссис Асквит ненавидят женщин. Полагаю, моя депрессия – форма тщеславия. Но это касается всех резких суждений с обеих сторон. Я ненавижу жесткий догматичный пустой стиль миссис Асквит. Но хватит! Напишу о ней завтра[590]; я каждый день о чем-нибудь пишу и специально выделяю несколько недель для зарабатывания денег, чтобы к сентябрю положить в наши карманы по £50. Это будут мои первые собственные деньги с тех пор, как я вышла замуж. До последнего времени я никогда не испытывала в них нужды. И я легко смогу заработать, если захочу, но избегаю писать ради денег.
Вчера умер отец[591] Клайва. Гарольд Николсон и Дункан ужинали с нами, а потом пришла Несса, очень молчаливая, невозмутимая и, возможно, критически настроенная[592]. Думаю, мы, как семья, не доверяем посторонним людям. Мы точно для себя решаем, кто не обладает необходимыми достоинствами. Рискну предположить, что Гарольд ими не обладает, но в то же время многое в нем мне нравится: он быстрый, безрассудный и импульсивный; в каких-то вещах очень умный; моложавый; наполовину дипломат, наполовину интеллектуал; не пара Вите; зато честный и душевный. Л. говорит, что он слишком заурядный. Мне понравился наш с ним маленький дуэт. Он носит зеленую или голубую рубашку с галстуком; загорелый; пухлый; дерзкий; живой. По сравнению с Л., он, как мне показалось, был неубедителен в разговоре о политике. Сказал, что только со мной и Л. он чувствует себя абсолютно в своей тарелке. Рассказывал истории, которые звучали довольно плоско в голых комнатах Блумсбери.
Этот дневник будет процветать за счет моей скудной светской жизни. Никогда еще я не проводила лондонское лето так тихо. Выскользнуть из толкотни незамеченной очень легко. Все считают меня больной и не беспокоят. Никто ни о чем не просит. Тщеславие твердит, что это мой собственный выбор, а не их, но какая же все-таки роскошь – сохранять спокойствие в эпицентре хаоса. Стоит мне только поговорить и напрячь мозги – весь день я потом в унылом настроении и с головной болью. Тишина дарит спокойные безмятежные утра, когда я наспех разделываюсь с основными делами и проветриваю мозги во время прогулок. Буду праздновать победу, если смогу избежать головной боли этим летом.
Вчера я сидела с Нессой на площади. Анжелика гоняла Пинкер за мячом. Мы с Нессой сплетничали на скамейке. Ей надо увидеться с Мэри и сходить на похороны старика Белла. Она учится водить машину. Она продала картину. Проблема сердечных дел Клайва в том, что Мэри влюблена в другого. Сей факт тщательно скрывали до Пасхи. Тщеславие не позволяло ему видеть ясно, да и сама Мэри благоразумно помалкивала. Выходит, я перемудрила со своими догадками. Правда достаточно странная. Если Мэри не будет делить с ним постель, Клайв сойдет с ума. Этого она делать не станет, хотя разлука сводит с ума и ее. Ходят слухи, что она все сильнее влюбляется в кого-то из социальных низов. Вот почему мы думаем на лорда Айвора. Но это лишь догадки.
Книга Виты [«Земля»] резонирует и реверберирует в прессе. Призовая поэма – вот как я к ней отношусь, ибо из-за отголосков ревности или, быть может, критического настроя я не могу всерьез воспринимать разговоры о поэзии и тем более о великой поэзии. Но тема и стиль невероятно гладкие и мягкие, – возможно, именно они-то мне и не нравятся, а еще я предвзята. Интересно, что бы я подумала, будь у меня возможность взглянуть отстраненным взглядом на свои работы.
Ох, еще и Сивилла сбила меня с толку, а я не чувствую падения.
В чем же тогда непреложная истина этой фантасмагории, спрашиваю я себя, ища, как это обычно бывает, какой-нибудь маленький самородок чистого золота. Обретя стабильность, я часто думаю, что у меня самая счастливая жизнь – один твердый факт, способный сейчас победить хаос. Но об этом я уже говорила в романе «На маяк». На данный момент мы продали, кажется, 2555 экземпляров.
Меня огорчает то, что я не умею скручивать сигареты. Как-то раз на Фрэнсис-стрит один человек пытался научить меня, но пальцы не слушаются. Вот Анжелика уже мастерски владеет своими. Несса говорит, что у художников это в крови – привилегия, которую они получают вместе с даром.
В воскресенье Адриан пришел на чай и просто сиял[593]. Ну наконец-то, подумала я. К тому же в этом году закончится его психоанализ. В 43 года он станет образованным человеком и будет готов начать новую жизнь. Помнится, Гарри Стивен[594] говорил, что примерно в этом же возрасте он, так сказать, положил руку на пульс индийского судейства. Так что мы, Стивены, созреваем поздно. А наши поздние цветы редки и великолепны. Подумайте о моих книгах, о картинах Нессы – нам нужен целый век, чтобы реализовать свои способности. А теперь я должна написать Этель Сэндс и, возможно, пойти на балет[595].
Теперь я должна рассказать о затмении.
Около десяти часов вечера вторника несколько очень длинных и заполненных людьми поездов (наш с госслужащими) отправились с вокзала Кингс-Кросс[596]. Мы ехали с Витой, Гарольдом и Квентином.
* В течение нескольких мгновений цвета были удивительно прекрасными, свежими и разнообразными: тут голубой, там коричневый – все новые, как будто их смыли и нанесли заново.
Вернулась из Лонг-Барна[603]. Хвала небесам, мне ни разу не пришлось переодеваться. Роскошь и свобода, цветы, дворецкий, серебро, собаки, пирожные, вино, горячая вода, камины, итальянские шкафы, персидские ковры, книги – вот что меня впечатлило; как будто входишь в бурлящее море с красиво вздымающимися волнами; как будто к застойной унылой жизни приделали колеса, и она неслась вперед все выходные. Но все-таки эта комната мне, пожалуй, дороже: в ней больше работы и жизни, если только это не естественное предубеждение ради демонстрации собственного характера. Вита выглядела очень роскошно в своем коричневом бархатном пальто с мешковатыми карманами, в жемчужном ожерелье и со слегка покрытыми пушком щеками. (По фактуре они напоминают «спасительное одеяло», которой Вита принесла мне целый букет[604].) Она в каком-то смысле самая лучшая, на мой взгляд, представительница человечества; я имею в виду, что в ней чудесным образом сочетаются определенные дарования, качества и удача; Гарольд мне тоже нравится. Он непосредственный, напоминающий ребенка человек, совсем не скучный; у него живой ум, какую тему ни предложи; он пристально смотрит на тех, с кем разговаривает; у него маленькие юношеские усики; вьющиеся волосы; приятная дурашливость. Я бы описала его как очень щедрого и добросердечного человека; культурного англичанина, выходца из смуглой деревенской семьи; не слишком искушенную личность даже в вопросах дипломатии. Вчера вечером после ужина мы обсуждали Империю.
Так мы перешли к системе взяточничества и тому, что лучшая эпоха в Англии – это век колониальной экспансии.
Рэймонд горячо согласился. Рэймонд – сторонник торжества разума. Что нужно делать? Гарольд сказал, что действия важнее всего. Я сидела на резном итальянском табурете у камина; они с Рэймондом расположились на мягком зеленом диване. Обсуждалась несправедливость Леонарда по отношению к аристократии. До этого приезжали лорд Сэквилл и миссис Рубенс, отчасти чтобы укрепить свой союз, отчасти чтобы поиграть в теннис. (По возможности они предпочитают не оставаться в Ноул-хаусе одни, и если придется, то позовут Виту.) Лорд Сэквилл – гладко выбритый мужчина, унаследовавший благородный нос и подбородок, до которых ему в общем-то нет никакого дела; прямой, моложавый мужчина, за исключением бледного лица, как у слабого человека, чья жизнь оказалась непомерно тяжелой. Полагаю, он больше не борется за счастье; он смирился и почти каждый день ездит в Мейдстон, словно это часть его дворянских обязанностей. Он играет в гольф и теннис. Он считает Бернарда Дарвина[605] человеком с выдающимися умственными способностями. Мы сидели вместе под огромным пальто Виты из козы, наблюдая, кажется, за игрой Николсонов, и он показался мне спокойным и неторопливым, как чистокровный конь, но изможденным, озадаченным, с поникшим взглядом его больших сэквилловских глаз и лицом, покрытым красно-коричневыми пятнами. Одно из них напоминало шуруп или винт, резьба и края которого стерты до гладкости, так что, несмотря на серебряный блеск, он больше не способен ничего скрепить.
Вита, очень свободная и непринужденная, всегда доставляет мне огромное удовольствие возможностью понаблюдать за ней и вызывает в памяти образ какого-то корабля, бороздящего морские просторы, благородного, величественного, с расправленными парусами и отражающимся от них золотым солнечным светом. Что касается ее поэзии или интеллекта, за исключением обычных их проявлений, я не могу сказать ничего определенного. Она никогда не пробует ничего нового, а подбирает то, что прилив приносит к ее ногам. Например, она инстинктивно следует всем своим унаследованным традициям меблировки, так что у нее изящный, сияющий, величественный дом, но без новизны или риска. То же самое, смею предположить, относится и к ее стихам. Мы с Рэймондом отправились на прогулку и обсудили Николсонов. По его словам, у Виты самый благородный характер; оба почти вызывающе удачливы, поэтому Гарольд, рассуждая о своей жизни, стучит по дереву, вздыхает и говорит, что если завтра все рухнет, то у него все равно будет неплохой день. Но все не рухнет. Он будет свободно развиваться и обеспечит их обоих; плоды созреют; листья станут золотыми, а ночь – цвета индиго с мягкой серебристой луной. Им не хватает только того, что есть у нас, – какой-то уникальности, бесценной индивидуальности и внутренней силы, ради которых я готова отказаться от любых детей и лун.
Жду сама не знаю чего[606]. Ощущение хаотичного беспокойства – сегодня утром Нелли в 125-й раз
Сильный ураган сорвал с петель одну из ставней моего двойного окна. Кстати, я ни разу не упомянула захватывающую тему – тему, которая заполнила все наши мысли, если не считать Клайва и Мэри, литературу, жизнь и смерть, – автомобилей. Каждый вечер мы с Пинкер ходим погулять на Гордон-сквер – я говорю так, будто на улице прекрасная погода, – нет, мы прячемся внутри от зеленовато-желтых бурь[608], пока дождь хлещет по листьям деревьев, прикрывающих здание. Мы говорим об одних только машинах. Потом нам вдруг сообщают, что миссис Белл приехала на своем автомобиле. Я выбегаю и нахожу ее, довольно нервную, за рулем вместительного и потертого автомобиля «Renault[609]» с Фредом[610] на соседнем сидении. Три раза она брала меня с собой в небольшие поездки. А вчера мы поручили Фреду найти и доставить к нашей двери «Singer[611]». Мы остановили свой выбор на «Singer». А причина, по которой я перевела тему, в том, что вот-вот должен позвонить Фред и сообщить, будет ли у меня сегодня вечером первый урок вождения. Светит солнце; с деревьев капает вода. Вероятно, мне придется внезапно закрыть дневник.
Грядут великие перемены в нашей жизни. Можно поехать в Бодиам[612], в Арандел[613], исследовать холмы Чичестера[614], расширить в своем сознании одну любопытную вещь – карту мира. Полагаю, это разрушит одиночество и, разумеется, поставит под угрозу абсолютную неизвестность. У Кейнсов тоже это есть, но в меньшей степени. Несса считает, что от неизвестности не останется и следа. У нее злобное мнение насчет Кейнсов. Она предсказывает их всевозможные потери и при этом испытывает некоторое удовольствие. Пришел Леонард – рассказала ему о буре, телефонах и Пинкер. А еще Сивилла, которая не давала мне покоя три месяца подряд, вдруг пишет, что ей
Лондонский сезон близится к концу. В среду я еду к Этель в Дьепп (горжусь тем, что снова пересеку Ла-Манш), затем вернусь в Ньюхейвен, где меня, возможно, встретит моя собственная машина. С момента последней записи я неплохо научилась водить, по крайней мере за городом. На оборотной стороне листа я пишу инструкцию по запуску автомобиля. У нас есть симпатичная небольшая закрытая машина, на которой мы можем проехать тысячи миль. Она темно-синяя, почти черная, с бледной окантовочной линией. Жизнь, полагаю, дает мне это за то, что я написала «На маяк» – книгу, которая уже разошлась тиражом в 3160 экземпляров; до полного забвения цифра должна доползти до 3500, что переплюнет продажи любой другой моей книги.
В тот вечер, когда я пропустила Стравинского, приходил Дезмонд, нежный, словоохотливый и откровенный. Помню, как мы с ним высовывались из окна. Он был полон любви ко всем людям. Сказал, что ему нравится, как Мелинда [неизвестная] почесывает голову и надевает перчатки. Сказал, что нынче влюблен в своих детей. Когда Дермод просит новую линзу для микроскопа, он чувствует то же самое, что чувствовал раньше, когда влюблялся в женщин. Дезмонд немного возмущен тем, что ему дарят деньги, ведь он зарабатывал £2000 в год, но тогда у него были
В общем, мы с Дезмондом обсудили все это. И «На маяк» тоже; я вдруг поняла, что, сколько бы я ни обижалась, Клайв в каком-то смысле пытается отблагодарить меня за все мое великодушие к нему. Но сейчас я достаточно хорошо владею собой, чтобы дать волю этим чувствам и не портить себе удовольствие.
Все метафоры теперь связаны с автомобилями. Сейчас я думаю о том, чтобы запустить свой двигатель с выжатым сцеплением.
В целом, это было свежее размеренное лето. Я не так истощена разговорами, как обычно. Мне стало легче вливаться в общество. Моя болезнь в мае была в каком-то смысле благом, ведь я получила контроль над общением на ранней стадии и избавилась от головной боли без особого ущерба. Таким образом, это было свободное тихое лето; я наслаждалась затмением, Лонг-Барном (куда ездила дважды), прогулками с Витой в Кью[619] в течение трех-четырех часов под открытым облачным небом и ужином с ней в «Petit Riche[620]»; общение с ней освежает и утешает меня; я работала очень методично и сделала все, что должна, поэтому если повезет, то к сентябрю я получу £120 сверх запланированной суммы. То есть в этом году я заработаю £320 журналистикой и, полагаю, не меньше £300 на своем романе. Я слишком много думала, пускай и намеренно, о заработке, и, как только у нас обоих появятся деньги на черный день, я вытесню это в подсознание и буду спокойно зарабатывать на текущие нужды. Брюс Ричмонд придет на чай в понедельник, чтобы обсудить статью о Моргане, и я собираюсь донести до него, что не всегда могу отказаться от £60 из Америки ради £10 от «Times». Имей я возможность легко зарабатывать £350 в год, я бы так и сделала; может, стоит найти постоянную работу.
В Родмелле я всерьез собираюсь заняться книгой о художественной литературе. Если повезет, я закончу ее к январю. Теперь, когда у меня голова переполнена «Мотыльками», я смогу выплеснуть все на бумагу. Боюсь передержать идеи, так что они потеряют свежесть. Дэди втянул (это правильное слово?) нас в общение с Питером. Дэди ужинал с Топси[621], и она расспрашивала его о Вулфах и книге Питера[622]. Дэди хочет захапать ее нам в издательство. Леонард отказывается; Вирджиния считает ее
Работа в издательстве продолжается. Романы – великие кровопийцы. Книга Мэри обойдется нам в £100; да и на «Марионетке» мы тоже потеряем[624]. Итак, за последние два дня я отвергла Баттс[625], Даглиш[626] и Литтелла[627]; мне кажется, что с романами у нас не все так хорошо, как хотелось бы. Иногда я подвергаюсь воздействию надутых губ и громогласного тщеславия Люси Клиффорд[628]; у нее есть статья о Джордж Элиот[629], которую она написала за особый гонорар (тут надо остановиться и перестать говорить о деньгах) для «Nineteenth Century[630]». Готтшальк напечатана.
Родмелл
Я планировала написать здесь блестящий отчет о трех днях в Дьеппе. Он должен был внезапно забить чудесным фонтаном из тетради на столике у окна в (забыла название места) с видом на Сену. Река там очень широкая, а из-за поворота постоянно появляются пароходы, норвежские с топливом, английские, французские, и Нэн постоянно пыталась прочесть их названия, демонстрируя какую-то нервную трепетную гордость за Францию (или мне показалось?) и как бы намекая на то, что их уединенная жизнь там, в Опгаре[631], ей нравится больше, чем Этель.
Почти каждый день мы ездили на автомобиле. Купив граммофон, мы открыли маленькое окно возможностей; а теперь откроем еще одно с помощью автомобиля – хотела сказать я, но меня прервали.
Да, автомобиль привносит радость в нашу жизнь; свободу, мобильность и легкость – в нашу привычную стационарность. Мы сворачиваем в Фалмер, едем по холмам, заскакиваем в Роттингдин[635], мчимся в Сифорд; приезжаем под проливным дождем в Чарльстон, коротаем время с Клайвом (Несса в Бодиаме), возвращаемся к чаю; все легко и просто; летаем словно ястребы. Наши дни без автомобиля, как и пещерная жизнь, скоро останутся в далеком прошлом. Спустя неделю в Родмелле Леонард полностью освоился как водитель; мне же не хватает уроков, но я стану экспертом еще до середины сентября. Разные мелкие улучшения в доме заставляют меня трепетать от надежды и отчаяния. Потратить ли мне £5 из своего кармана на дополнительную новую кровать? Увы, боюсь, придется, но это, по крайней мере, положит конец великому и ужасному процессу меблировки, а уже в следующем году я добавлю декора и уюта. Возможно, если я заработаю дополнительные деньги, мы сможем обустроить для меня спальню-гостиную на чердаке, расширить кабинет Л. и таким образом получить желанный, просторный и светлый дом. Имей мы свободные £300 каждый год, трудно было бы придумать, на что их тратить, кроме как на дом, путешествия и мелочи для себя. В свои 45 лет мы с Нессой снова отращиваем крылья после голодных неурожайных лет. Она способна получить еще £500, а может и больше[636]. Она уже купила рулон линолеума и шкаф. А вот мое положение нестабильно. Может, с «Маяком» я и взобралась на вершину, но это не гарантирует, что мы не откатимся назад; моя журналистика наверняка надоест американцам; богатого свекра тоже нет, но, видит бог, мне не о чем беспокоиться. Я по-прежнему надеюсь на нашу гибкость и предприимчивость.
Странным инцидентом – с психологической точки зрения, как говорил исчезнувший Котелянский[637], – стало серьезное беспокойство Моргана по поводу моей статьи о нем. Волновало ли меня хоть секунду то, что он сказал обо мне[638]? Была это похвала или осуждение? Перед нами хладнокровный, отстраненный человек, принимающий, однако, близко к сердцу каждое слово; явно и до глубины души подавленный тем, что я не вознесла его на пьедестал; снова и снова пишущий с претензией или намеком на это; озабоченный тем, чтобы статья вышла в Англии и больше внимания было уделено его «Поездке в Индию». Если бы меня спросили, я бы ответила, что из всех писателей Морган наиболее равнодушен и хладнокровен к критике. И все же он беспокоится о ней в десять раз больше, чем я – человек с противоположной репутацией.
Это возвращает меня к тем последним дням в Лондоне, когда я заглянула к Оттолин, вела с ней непринужденную задушевную беседу, а потом, как будто нечаянно нажав не на ту кнопку, обрушила на себя поток нежности со стороны Филиппа. Он пришел некстати на следующий день и еще раз спустя сутки, когда у меня была Сивилла. Я снова почувствовала тревожное возбуждение от «любви», то есть физическое желание, делающее меня беспокойной, слишком нервной и эмоциональной, чтобы просто говорить с ним. Однако вернулся Л., вбежала Пинкер, и влюбчивому Филиппу, который тут же потерял б
Сегодня, однако, первый вечер после возвращения Нелли в хорошем настроении, да еще и с Глэдис [племянница?], – я уже предвкушаю свой ужин. У меня ощущение, будто последний раз я по-настоящему ужинала в Опгаре; ветчина и яйца, сыр и малина, один раз запеченный пудинг – вот как мы питались с бедной чахлой миссис Бартоломью.
Я собиралась записать несколько маленьких сцен.
Одна из них имела место на равнине по пути в Райп в один ослепительно солнечный жаркий день. Мы остановились на обочине около трех часов дня и услышали пение гимна. В воздухе витало одиночество и отрешенность. Люди пели самим себе в жару. Я оглянулась и увидела в дверях коттеджа «леди» из среднего класса в юбке, пальто и шляпке с лентами. Она заставляла петь дочерей сельскохозяйственных рабочих; кажется, это было во вторник около трех часов дня. Позже мы проходили мимо коттеджа и увидели прибитого над дверью деревянного грифона – предположительно, герб ее семьи.
Одна из многих вещей, которые мне нравятся в автомобилях, – это ощущение, что ты, словно путешественник с другой планеты, становишься мимолетным свидетелем сцен, которые были и будут никем не записаны. Я чувствую, будто мне позволено на мгновение заглянуть в самое сердце мира. Мне кажется, что именно так пели гимны на равнинах во времена Кромвеля[642].
По-моему, это был единственный жаркий день. Однажды дождь хлынул с такой силой, что капли отскакивали от дороги нам в лицо.
Многие сцены пришли и ушли незаписанными, ведь сегодня уже 4 сентября, холодный пасмурный ветреный день, запомнившийся мне видом зимородка и тем, что я рано проснулась и вновь ощутила
Это было счастливое лето? Скорее стремительное, рабочее, изобилующее светской жизнью. Много встреч; одно или два празднества[644]. Я развлекаю себя тем, что наблюдаю, как мой разум формирует сцены. На днях мы сидели в поле, усеянном снопами скошенной травы, возле монастыря Мишельхэм[645]. На улице стояло пекло. Там был Ангус в распахнутой розовой рубашке; Дункан, прогуливавшийся с альбомом для рисования под мышкой; звук журчащей воды; Несса за рулем своего старого синего автомобиля и сидевшая рядом Анжелика. Рассказать о таких случаях обычно нечего, но остаются воспоминания. Из чего они состоят? Из цветных рубашек; из розовой крыши шлюза на фоне серо-голубого неба; из Пинкер; из раздраженности по поводу моей книги о художественной литературе; из молчания Леонарда и большой ссоры в ту жаркую ночь; я пришла посидеть здесь в темноте, а Л. последовал за мной; резкие жесткие слова; правота и неправота с обеих сторон; примирение; сон; довольство.
Сын мистера Мальтхауса, моряк, умер от чахотки и был похоронен на церковном кладбище под большим деревом. В тот прекрасный полдень я пошла туда с Анжеликой. Эйвери копал могилу, откидывая лопатой большие куски желтой глины. Миссис Эйвери, очень толстая и румяная, растянулась на краю могилы, а вокруг играли ее маленькие дети. Они пили чай и, одетые в красное и синее, больше походили на людей с картины Милле[646] или любого другого викторианца, изображавшего жизнь и смерть, молодость и могилы, чем на реальных людей. Это было совершенно бессознательное, но как будто бы целенаправленное воссоздание картины, из-за чего сцена казалась нереальной, сентиментальной и гротескной[647].
Летающая принцесса[648], я забыла ее имя, утонула в своих пурпурных кожаных бриджах. По крайней мере, мне так кажется. Бензин у них закончился около полуночи в четверг, когда аэроплан, должно быть, плавно опустился на широкую тихую гладь Атлантики. Полагаю, у них горел фонарь, который какое-то время оставлял полосы на воде. Еще минуту или две они покоились на воде. Пилоты, полагаю, оглянулись на пухлощекую вульгарную принцессу в пурпурных бриджах и с отчаянием в глазах и, думаю, сделали какое-нибудь сухое заявление – мол,
Закрепив в словах образ летающей принцессы, я, как ни странно, избавилась от сцены, долго стоявшей у меня перед глазами. Почему? Видимо, прошла какая-то неудовлетворенность. Точно так же угасает и острота собственных воспоминаний; примерно через 48 или 96 часов все следы гибели принцессы в ее пурпурных бриджах сотрутся.
Собственно говоря, мы только что вернулись из Брайтона, а мой разум взбудоражен покупкой кофты, которая мне нравится, и тем, что Леонард по моей вине врезался задом машины в столб у ворот. Поэтому, чтобы умерить вихрь мыслей, я пишу здесь. Сегодня мы ездили в Брайтон и тем самым разбавили жизнь удовольствием ценой в несколько фунтов. Скуки удалось избежать. Ох, и я задумалась – мысль уже ускользает, – о невероятной активности человеческого рода, о его лихорадочной суете; Брайтон и дороги не что иное, как скопище возбужденной людской плоти, и все же это не вызывает презрения.
Я приезжаю домой, и та же энергия возвращает мужчин с соседних полей после уборки урожая, и старого мистера Грея [фермера], и бедную ломовую лошадь. По-настоящему всеобъемлющий великолепный государственный ум наверняка смог бы по достоинству оценить всю эту человеческую активность и направить ее в нужное русло. Я вижу ее по крупицам, в виде импульсов и судорог; вижу огромные начинания людей, но, говорю как писатель, ничего эстетического. Эта точка зрения все больше и больше навязывается местами вроде Писхейвена[650]. Всякая эстетика там уничтожена. Остается только энергия вращения и кульбитов. Ум подобен собаке, которая ходит кругами и ищет, где бы ей улечься. Так что дайте мне новые омерзительные идеи, и я уж как-нибудь выстелю себе из них ложе.
Будь у меня время и силы, я бы записала тысячу вещей. Редкость дневниковых записей истощает мою способность писать.
Так получилось, что это совпало. Десять дней назад здесь была Вита, и мы поехали посмотреть Лоутон-Плейс[651]; я ворвалась внутрь и не могла налюбоваться. В то солнечное утро дом казался очень красивым, умиротворяющим и как будто бы с бесконечным количеством старых комнат. В итоге я вернулась домой, разгоряченная желанием купить его, и так раззадорила Л., что мы немедленно написали фермеру, мистеру Расселу, и, все взвинченные и нервные, ждали ответа. Спустя несколько дней Рассел пришел лично; мы договорились еще раз посмотреть дом. Когда все было улажено и мы уже размечтались, я вдруг открыла «Morning Post» и прочла о смерти Филиппа Ричи[652].
На днях я набросаю здесь, как на грандиозном историческом полотне, портреты всех моих друзей. Я размышляла об этом прошлой ночью в постели и почему-то решила начать с Джеральда Бренана. Думаю, в этом что-то есть. Своеобразный способ написать мемуары о своем времени посредством жизней других людей. Может получиться весьма забавная книга. Вопрос в том, как это сделать. Вита станет Орландо, юным аристократом. Будет и Литтон. Нужно писать правдиво, но сказочно. Роджер, Дункан, Клайв, Адриан. Их жизни будут переплетены. Но я придумываю больше книг, чем могу написать. Сколько же сюжетов приходит мне в голову! Например: Этель Сэндс не читает почту. Подумать, что это значит. Можно написать книгу из отдельных коротких, но важных сцен. Она и правда не вскрывала свои письма.
Вчера мы ездили на машине в Лонг-Барн и обратно через пригороды. Проехали весь Хампстед и Эшдаун-Форест[653], красный, заповедный, внушительный, изобилующий видами и требующий легкого бриза. Время от времени попадается что-то целенаправленно сохраненное, как, например, Грумбридж[654], дом в стиле Рена. Останавливаешь машину и любуешься вместе с другими автомобилистами. Мы застали Виту и Дотти у камина. Дотти собирается тратить £200 в год на поэзию: редактировать серию книг со стихами, которые не пользуются спросом. Эти £200 Дотти собиралась отдать книжному магазину поэзии, но, уязвленная его[655] высокомерием и пьянством, она передумала и готова броситься нам в ноги. По ее словам, это вызовет шумиху. Люди скажут, что она покупает себе место в Блумсбери. Были там и дети; Найджел очень потрепанный; Вита одела его как русского мальчика.
Приходили Квентин, Кейнсы, Морган[657]. Может, я и хотела бы написать про всех них, но рука устала писать статью за статьей – Хемингуэй[658], Морган, Шелли[659], а теперь еще и биография[660].
Квентин не разрешает нам включать ему Вагнера; предпочитает Баха.
Не успело лето разгореться, как сразу превратилось в пепел. Уже в половине пятого на улице темнеет, свистит ветер, дети спешат домой; напишу пару писем и тоже пойду в дом; посижу у камина и, наверное, почитаю биографию.
Но мы очень счастливы, что, как мне кажется, редкость. Думаю, дела идут достаточно хорошо. Есть машина и £200 от Дотти, а на днях Л. сказал о Лоутон-Плейс:
На противоположной странице я сделала заметки о Шелли, похоже, по ошибке, перепутав тетради.
Теперь позвольте мне побыть летописцем Родмелла.
Тридцать пять лет назад здесь жили 160 семей, сейчас – не больше восьмидесяти. Деревня приходит в упадок, ведь молодежь едет в город. Преподобный Хоксфорд[661] сказал, что ни одного парня здесь не учат пахоте. Богачи хотят приезжать сюда на выходные и за баснословные деньги покупают старые крестьянские дома, переделывая их в коттеджи. Монкс-хаус предлагали мистеру Х. за £400; мы дали £700. Он отказался, заявив, что ему не нужен загородный коттедж. Теперь мистер Эллисон[662] заплатит £1200 за два дома и говорит, что мы можем получить £2000 за свой.
Он [Хоксфорд] старый, умирающий, отживший свое человек. Его цинизм и забавная манера произнесения своих незамысловатых избитых фраз веселят меня. Он доживает свой век; очень дряхлый, со старческой походкой, в черных шерстяных рукавицах. Жизнь медленно покидает его, словно отлив, а можно сказать, что он похож на догорающую свечу, фитиль которой скоро потухнет, и останется только лужица воска. Внешне он напоминает какую-то старую птицу; маленькое, с мелкими чертами лицо, тяжелые веки поверх тусклых серых глаз; щеки еще румяные, а вот борода похожа на неухоженный сад; редкие волоски на щеках и две как будто бы нарисованные карандашом полоски на лысой голове. Он усаживается в кресло и рассказывает старые деревенские истории, в которых всегда чувствуется ирония, словно он, совершенно не амбициозный и отнюдь не успешный человек, компенсирует недостатки, лукаво посмеиваясь над более энергичными людьми. Он ругает Эллисона за стройку; довольно скучно рассказывает нам о том, как капитан Стэмпер[663] не платит десятину, а мисс Лукас[664] подписывает за него чеки. Расходы, которых неизбежно требуют поля и фермы этих вульгарных новичков, вызывают у него саркастические насмешки. Сам он и пальцем не шевелит; любит индийский чай; предпочитает его китайскому; его не волнует чужое мнение. Он бесконечно курит сигареты, и пальцы у него не очень-то чистые. Говоря о своем колодце, он сказал, что
Я пишу в раздражающей атмосфере скорого отъезда. Пинкер спит в кресле; Леонард подписывает чеки, сидя за маленьким журнальным столиком под ярким светом лампы. В камине полно золы, ведь он горел весь день, а миссис Бартоломью никогда его не чистит. На каминной полке лежат конверты. Я пишу хлипким, расшатанным пером, а за окном холодный вечер с прекрасным, не побоюсь сказать, закатом.
Вчера мы ездили в Эмберли[668] и подумываем купить там дом. Ведь это на удивление прекрасное и забытое место между заливными лугами и холмами. Какие же мы все-таки импульсивные, несмотря на возраст.
Хотя мы не такие старые, как миссис Грей, которая пришла поблагодарить нас за яблоки. Она никогда не покупает их, и это похоже на попрошайничество, ведь мы не берем денег. Ее лицо испещрено, изрезано морщинами. Ей 86 лет, и она не помнит подобного лета. Когда она была молодой, в апреле часто стояла такая жара, что они не могли спать даже под простынями. Ее юность, наверное, пришлась на то же время, что и у моего отца. Она родилась в 1841 году и на девять лет его моложе. Интересно, какой она видела викторианскую Англию?[669]
Я могу сочинять сцены, но не сюжеты. То есть, проходя мимо хромой девушки, я невольно придумываю сцену (а сейчас не могу). Это и есть зародыш художественного дара, каким обладаю я. Кстати, мне одно за другим приходят письма о моих книгах, но их едва ли можно назвать приятными.
Кроме того, вчера мы встретились с Мэри и Барбарой [Хатчинсон] в Брайтоне; на Мэри было серое, сшитое на заказ, элегантное, с оттенком розового платье и розовые шелковые чулки. И все же мне показалось, что у нее появились морщинки вокруг глаз, а Клайв отпустил пару колких фраз. Мы были приветливы, как люди, которые встречаются после охлаждения в отношениях; угостили их булочками. Возможно, мы были даже слишком приветливы, но над нами все равно нависала тень Клайва. Моя поездка в Чарльстон за шляпой Л. случайно совпала с одним из тех эмоциональных осенних вечеров, когда людям хочется близости, возможно, чтобы похвастаться. И он [Клайв] рассказал мне абсурдную романтическую историю о девушке, прекрасной, желанной, вдвое моложе его; о том, как она влюбилась в него, а он не может в это поверить.
Если перо не подведет, то я попытаюсь составить план дальнейшей работы, ведь я только что закончила статью для «New York Herald Tribune» и снова свободна. И тут же мне в голову приходят захватывающие идеи биографии, которая начинается в 1500 году и продолжается до наших дней, под названием «Орландо»; это история Виты, но я сменю ей пол. Пожалуй, забавы ради позволю себе поработать над этим в течение недели, пока… [
Я уже говорила, что пишу дневник после чая. Да и мозг был полон идей, но я потратила все силы на мистера Эшкрофта [неизвестный] и мисс Финдлейтер[670], пылких поклонников.
Слишком много произошло инцидентов, которые нужно записать. Они всегда быстро накапливаются в такие яркие октябрьские дни, когда люди возвращаются из уединения к веселой бурной социальной жизни. Несса неофициально инициировала проведение воскресных вечеров; у нее собирается «
На прошлой неделе в типографии я спросила, который час.
Теперь о Клайве. Он выложил свою лестницу ярчайшим зеленым [?] толщиной 5 дюймов [≈ 13 см]; у него есть все удобства и комфорт. Я ужинала там, чтобы встретиться с Гарольдом и Томом; последний, конечно же, в белом жилете, настоящий светский человек; это задало тон, и они рассказывали свои истории о Жане Кокто[676], об Аде Леверсон[677], [Эдмунде] Госсе, Валери [Тейлор] и т.д. и т.п., и я немного чувствовала себя блумсберийкой; нет, по-моему, такие разговоры неуместны. Гарольд старался как мог. Он был в Петербурге, когда взорвали Столыпина[678] или его детей, и может в красках описать звуки падающей с высоты бомбы, императрицу с ее желтыми белками глаз и короля Георга[679], который в ярости швырнул «Мистера Бритлинга» на пол.
И это напомнило мне, как мы видели бледно-сизый гроб миссис Уэллс, который везли через ворота Голдерс-Грин. Он был с кисточками, похожими на колокольчики. Уэллс сидел в синем пальто Шоу и рыдал. Он постоянно доставал и убирал носовой платок. Мистер Пейдж[680], лохматый, потрепанный старый ученый, прочел несколько машинописных листов Уэллса о
Сейчас я вырвусь на мгновение из того, что Морган называет «жизнью» и кое-что по-быстрому запишу. В последнее время заметок совсем мало; жизнь – водопад, лавина, поток; все вместе. Я считаю, что в целом это наша самая счастливая осень. Очень много работы; пришел успех; жизнь легка; а что еще, спрашивается, нужно?! По утрам, с десяти до часу, я усердно работаю. Пишу так быстро и много, что не успеваю отпечатать написанное до обеда. Полагаю, главное событие этой осени – «Орландо». Ничто другое не вызывает у меня таких чувств – если только написание критики по утрам, и то не всегда. Сегодня приступила к третьей главе. Научилась ли я чему-нибудь? Боюсь, это прозвучит как шутка, но мне нравятся простые предложения и, разнообразия ради, их внешняя привлекательность. Конечно, мои краски жидковаты и пока размазаны по холсту, но я планирую закончить черновик к 7 января (наверное), а потом буду переписывать.
Приходит Вита; приходит Дотти; от Клайва нет отбоя; Том; Роджер; у нас проходят
Отчет краток, потому что мне еще нужно написать много писем, а мысли, которые тяготили меня, когда я садилась за стол, улетучились.
На днях я довела Виту до слез; случайно; неосознанно.
Я только что была наверху и примеряла шляпку (18 шиллингов и 11 пенсов), которую купила в универмаге «B&H[684]» (так его называют), чтобы надеть завтра на званый обед у Сивиллы. За эти деньги можно купить хорошую ночную рубашку. Потом в автобусе я услышала рассуждения мужчины о качестве и состоянии джентльменства;
Повторюсь, это очень счастливая осень. Мы подняли Нелли зарплату на £5 – по этой или какой-то другой причине она постоянно в хорошем настроении и весьма добра. Вчера вечером сама предложила уборку. Считает, что это справедливо, ведь мы ее повысили. Не возмущается из-за прихода гостей. Полагаю, недовольство постигнет меня после Рождества, когда придется писать критику; Несса, Вита, Клайв – все в отъезде, но я не дам развиться своей печали. Более того, разве я сейчас не горда собой? Рут Дрейпер[686] восхищается мной; в пятницу я встречусь с ней у Елены Ричмонд. Какое невероятное сочетание! А сегодня вечером я иду на выступление Рут Дрейпер. Обед с Сивиллой; ужин с Этель; новое платье, сшитое из того, которому 100 лет. Это все маленькие волны жизни, которые раскачивают нас вверх-вниз.
Короткая заметка о званом обеде; ЛВ ужинает в «Cranium».
Искусство непринужденной беседы; много людей. Буги Харрис[687]; Морис Бэринг. Б.Х.
Это почти самый короткий день и, возможно, самая холодная ночь в году. Мы в самом сердце жуткого мороза. Я вижу черные атомы в чистом воздухе, но по какой-то причине никогда не могу описать их так, как мне хочется. Тротуар был весь белый от крупных снежных хлопьев, когда я на днях возвращалась домой с Роджером и Хелен; возвращалась от Нессы вечером в прошлое воскресенье – в последний раз, боюсь, на много месяцев вперед. Но у меня, как обычно,
Ангус наконец-то уходит; у нас был еще один в каком-то смысле неприятный разговор в типографии, когда он прервал увольнительную речь Л. своим собственным заявлением об уходе. Не хватает денег. Мы подумываем взять в партнеры Фрэнсиса Биррелла; спросим его завтра и затронем вопрос о серии «Hogarth Miscellany»[692].
Вот что пришло мне в голову вчера вечером на детском празднике у Нессы. Выступление детей тронуло меня до глубины души. Анжелика уже такая взрослая и собранная, вся в серо-серебристом; воплощение женственности; еще не раскрывшийся бутон разума и чувств; на ней был седой парик и платье цвета морской волны. И все же я, как ни странно, почти не хочу иметь собственных детей. Есть лишь ненасытное желание написать что-нибудь до того, как я умру; это опустошающее ощущение скоротечности и сумбура жизни заставляет меня, как человека на скале, цепляться за свой последний шанс. Мне не нравится физиология рождения детей. Эта мысль пришла мне в голову еще в Родмелле, но я ее так и не записала. Если честно, я могу представить себя матерью. Но, возможно, я инстинктивно убила в себе материнское чувство, или за меня это сделала природа.
Я все еще пишу третью главу «Орландо». Мне, разумеется, пришлось отказаться от идеи закончить книгу к февралю и выпустить ее весной. Нужно больше времени, чем казалось сначала. Я только что продумывала сцену, в которой Орландо встречается в парке с девушкой (Нелл) и идет с ней в комнату на Джеррард-стрит. Там она откроется. Они поговорят. За этим последует одно-два отступления на тему женской любви, что приведет Орландо к ночной жизни и ее клиентам (вот подходящее слово). Потом она увидит доктора Джонсона[693] и, возможно, напишет (я даже хочу процитировать) «Всем вам, дамы»[694]. Так я смогу добиться эффекта летящего времени; затем будет описание горящих фонарей XVIII века и плывущих облаков XIX века. Потом перейду к самому девятнадцатому столетию. Но я об этом еще не думала. Хочу написать все как можно быстрее и сохранить единство стиля, что для этой книги очень важно. Она должна быть наполовину смешной, наполовину серьезной, с яркими вкраплениями преувеличений.
Возможно, я наберусь смелости и попрошу «Times» о прибавке. Но если бы я могла писать для «Ежегодника», я бы никогда не стала работать с другой газетой. Каким же в высшей степени нежданно-негаданным, но всецело захватывающим стал для меня роман «Орландо». Как будто он все отмел в сторону, чтобы появиться на свет. Однако, оглядываясь сейчас на март, я вижу, что по духу, пускай и не в точности, это та самая книга, которую я задумывала как эскападу; дух должен быть сатирическим, а структура необузданной. Именно так.
Да, повторяю я, очень счастливая, необычайно счастливая осень.
Факты таковы: Клайва любит женщина из Лестершира[695], а Мэри любит (возможно) лорда А [неизвестный]. Она хочет вернуть Клайва, чтобы все было как раньше. Клайв забывает ее, и, хотя время от времени у него случаются приступы ностальгии, он свободен от фантазий. Мэри встретила их на Кавендиш-сквер. Рэймонд женится на Валери [Тейлор] (так мы думаем).
Вконец заскучав, я открыла на минутку дневник, чтобы сделать себе выговор. Суть общества в том, чтобы осадить человека. Я показушница, заурядность, притворщица; у меня вошло в привычку говорить высокопарно. Пыталась вчера вечером блеснуть у Кейнсов[696]. Но я была не в духе и видела себя насквозь. Дэди верно подметил:
Сейчас, когда я достигла среднего возраста, а впереди только старость, важно сурово относиться к подобным ошибкам. Иначе я быстро превращусь в эгоистку с куриными мозгами, требующую комплиментов, высокомерную, узколобую, черствую. Дети Нессы (я вечно сравниваю нас и нахожу, что она гораздо человечнее меня, и думаю о ней сейчас с восхищением, в котором нет места зависти, и притаившимся старым детским чувством, что мы вместе против целого мира; и я горжусь ее триумфальными победами во всех наших сражениях; как же невозмутимо, скромно, почти незаметно она прокладывает себе путь к очередной цели, окруженная своими детьми; и лишь какая-то особенная нежность (трогательная черта) выдает ее удивление от того, сколько ужасов и печалей она благополучно миновала…
И сон этот зачастую обо мне самой. Чтобы исправиться и забыть о своей резкой нелепой никчемной натуре, репутации и прочем, надо читать; встречаться с новыми людьми; больше думать; писать логичнее; но прежде всего заняться работой и соблюдать анонимность. Молчать на людях; быть тихоней, а не выставлять себя напоказ;
1928
Примерно через полчаса Несса и Дункан заглянут к нам по пути к Роджеру, чтобы попрощаться. Это настоящий перерыв: похоже,
Вчера мы были на похоронах Харди[698]. О чем я думала? О только что прочитанном письме Макса Бирбома[699]; о лекции для студенток Ньюнем-колледжа по теме женщин-писательниц[700]. Время от времени накатывали эмоции. Но я сомневаюсь в способности человека-животного с достоинством соблюдать церемонии. Замечаешь, как хмурится и нервничает епископ; обращаешь внимание на его лоснящийся нос; подозреваешь в притворстве молодого священника-очкарика, который восторженно смотрит на крест в своих руках; ловишь рассеянный, изможденный взгляд Роберта Линда; думаешь о заурядности Сквайра; гроб-переросток, как будто сценический, покрыт белым атласом; пожилые джентльмены-носильщики, все красные от напряжения, держат его за углы; снаружи летают голуби; свет искусственный и тусклый; процессия движется в Уголок поэтов; драматическая или даже мелодраматическая молитва
Я так замерзла, что едва держу ручку. Тщетность всего этого – вот на чем я остановилась, но все же чувствовала, причем сильно, что еще вернусь сюда и продолжу писать. Харди и Мередит довели меня до головной боли и уложили в постель. Теперь я лучше понимаю это чувство, когда не могу строить фразы, а сижу, что-то бормоча и мямля, и все мысли вылетают из головы как из открытого окна. Тогда я заперла свой кабинет, отправилась в кровать, надев беруши, и пролежала так день или два. Сколько же состояний я пережила за это время! Каких только «ощущений» не было в позвоночнике и голове, стоило только дать им волю: чрезмерная усталость; ужасные муки и отчаяние; божественное облегчение и покой; а потом опять страдания. Думаю, ни один человек никогда не испытывал таких взлетов и падений из-за своей плоти. Но все позади; все кончено; лорд Сэквилл умер и лежит в Уитихэме[704]; вчера мы с Витой проезжали мимо Ноул-хауса, и мне пришлось отвести взгляд от этого огромного дома без хозяина и с приспущенным флагом. Вот чем заняты сейчас все ее мысли. Покинув дом в повозке, запряженной старыми лошадьми, Вита, по ее же словам, после трех дней в качестве полноправной хозяйки имения уехала навсегда.
По какой-то непонятной причине я довольно вяло перечитываю последнюю главу «Орландо», которая должна была стать лучшей. Всегда-всегда последняя глава как будто ускользает из моих рук. Становится скучно. Приходится себя подгонять. И все же я надеюсь, что еще ворвется свежий ветерок, хотя сейчас меня это мало волнует, вот только я скучаю по веселью, в котором купалась весь октябрь, ноябрь и декабрь. У меня есть сомнения; не получился ли роман пустым и слишком фантастическим после всех усилий?
В остальном же
Мое перо протестует [
Рада сообщить, что у меня по-прежнему есть несколько фунтов в банке, да и своя чековая книжка тоже. Этот большой шаг вперед был сделан с гордо поднятой головой осенью. На свои £60 я купила кровать в «Heal’s[705]», буфет, шубу, а теперь еще и полоску ковра для прихожей. Финансовая ревизия увенчалась большим успехом. А теперь я перебираю свои статьи, чтобы написать еще одну и заработать £30. Сейчас мне надо править «лорда Честерфилда», но я не могу. Я витаю в облаках и думаю только о «Женщинах и художественной литературе» – о лекции, которую буду читать в Ньюнем-колледже в мае. Разум – самое капризное из всех насекомых – порхает и трепыхается. Вчера я хотела написать самые стремительные и блестящие страницы «Орландо» – не вышло ни строчки, а все, как обычно, из-за физиологии, которая заявила о себе сегодня. Странное ощущение: как будто пальцем пережали «кровоток» идей в мозг, но ничего не остановилось и кровь по-прежнему течет по венам. И вот опять, вместо того чтобы писать «Орландо», я бегаю взад-вперед по тексту своей лекции. А завтра, увы, мы уезжаем, и я должна вернуться к своей книге, которая неплохо скрасила мне последние нескольких дней. Но я не считаю, будто моя интуиция при написании является безошибочным ориентиром.
Мы ужинали с Кэ[706]. Она сняла все абажуры с ламп Нессы и как-то странно обставила дом. Он был полон изгоев, которых Кэ собирает вокруг себя, – серьезных, уродливых, несчастных. Никогда еще я не сидела рядом с такой занудой, как миссис Кэмпбелл. Гарнетт тоже ужасен – зубрила-педант. Я так устала, что даже говорить не могу; сегодня днем посетила три больших комитета, в каждом из которых подробно разъясняли, как готовить яйца.
До этого были Тодд и Клайв; Клайв вездесущ. Тодд напоминает какое-то первобытное существо, выползающее из болота, грязное и волосатое. Женщины, которые занимаются коммерцией, являются, скорее, исключением в моем мире. Она говорила о
Ко мне на минутку заглянул Дэди, довольно изможденный и бледный, тоже
Обед с Мэри; обед с Клайвом; ужин с Клайвом; чай с Джейн[708], полулежащей в постели, с подушками под ее старой седой головой, очень пожилой и довольно экзальтированной, способной говорить или слушать только 10 минут или около того. Мэри и Джек [Хатчинсон] кичатся своим отполированным до блеска домом и своим достатком: повсюду свежие и сочные букеты цветов, яркие краски, ковры, но все какое-то наносное. Джек начинает говорить, разворачивает повествование к 15:00, а к 15:30 все истории уже рассказаны. Домой, в серость.
Я потеряла свою письменную доску, что служит оправданием худосочности дневника. И правда, я взялась за него сейчас, между письмами, только для того, чтобы сообщить: вчера, в час дня, был закончен «Орландо». Как бы то ни было, краски на холсте. Но до публикации предстоит еще месяца три кропотливой работы, ведь я была неаккуратна, допустила много брызг, а во многих местах и вовсе зияют дыры. Но какое же это приятное, умиротворяющее чувство – написать слово «Конец», а уже в субботу мы отправляемся в путь, и разум мой спокоен.
Я написала эту книгу быстрее всех предыдущих; она, конечно, шуточная, но думаю, что читать ее легко и приятно. Во мне все больше крепнет уверенность, что я никогда не напишу еще один роман. На ум приходят короткие стихотворения. Итак, в субботу мы отправляемся в путешествие по Франции, а вернемся 17 апреля – к началу летнего сезона. Время летит – о да; вот-вот опять наступит лето, а я не устаю этому удивляться. Мир вращается по кругу, и скоро перед глазами снова будет зелень и голубое небо.
С февраля я время от времени мучилась головной болью, небольшой простудой и поэтому, когда чувствовала себя лучше, направляла все силы на роман, а не писала здесь. Мне не нравятся эти месяцы. Может, в следующем году нам поехать в Рим? Контроль над жизнью – вот чему нужно учиться сейчас, особенно экономическому управлению. Я постоянно проявляю осмотрительность, словно бедняк, а ведь мне уже 46 лет. Но потом я думаю о собственной смерти и беру уроки французского, ибо нечего ждать.
В конце «Орландо» остались пустые листы; сейчас 12:35, и я уже написала все, что хотела, а в субботу мы едем за границу.
Да, дело сделано. «Орландо» был начат 8 октября как шутка, которая, на мой вкус, теперь кажется затянутой. Думаю, роман не сможет усидеть на двух стульях, ибо он слишком длинный для шутки и слишком легкомысленный для серьезного чтива. Эти мысли я гоню прочь, мечтая лишь о зеленых полях; солнце, вине, безделье. Последние 6 недель я была скорее ведром, чем колодцем, и безропотной мишенью то для одних людей, то для других; скачущим в тире кроликом, в которого стреляют друзья. Хвала небесам, Сивилла отменила свой визит, поэтому сегодня у нас только Дэди, а завтра, если повезет, будет целый день одиночества. Но по возвращении я намерена взять под контроль эту стрельбу по кроликам. И зарабатывать деньги. Надеюсь обустроиться, и каждый месяц писать по небольшой миленькой сдержанной статье за £25, и жить без стресса, и читать то, что сама захочу. В 46 лет пора становиться скрягой и тратить время только на самое важное.
Но мне кажется, что я уже достаточно размышляла о морали и теперь должна описать людей, ведь если смотреть на них отстраненно, по долгу, а не по желанию, то разум слабеет и мысли не формируются в слова. Морган и Дезмонд приезжали на чай. Морган как никогда напоминает голубую бабочку. Пока я не заговорю с ним, он молчит. И боится любой тени. Приходит Дезмонд, круглый, словно бильярдный шар; это касается и его бурлящего, но ленивого разума; сам он сейчас так блестит и сияет, благодаря своей непринужденной жизни, что его общество поднимает мне настроение. Он описывает, анализирует, рассказывает, но настоящей беседы не получается. Все его увещевания направлены на то, чтобы заполучить статьи для журнала «Life and Letters[709]», который выходит в мае. Подобные предложения больше не льстят мне, хотя я немного расстроена, что отказалась от £120, а миссис Ван Дорен[710] все равно. Еще я немного расстроена, что не получила премию Фемина[711], ведь победу в конкурсе прочили мне и люди решат, что я обижена, а это не так; глупости.
Роджер и Хелен, Кэ и Уилл были у нас как-то вечером[712]. Роджер немного злобен и тщеславен.
Дождливо-ветреная погода; в это время на следующей неделе мы уже будем в центре Франции.
Вчера вечером, как и планировалось, мы вернулись домой, и я, чтобы улеглись мысли, пишу здесь. Мы проехали через всю Францию и обратно – каждый дюйм этой плодородной земли, воспетой великими поэтами. И вот теперь города, шпили и виды начинают всплывать в моей памяти, тогда как все остальное тонет. В частности, я вижу Шартр[717]; улитку, с поднятой головой пересекающую равнину; самый выдающийся из соборов. Окно-розетка похоже на драгоценный камень на черном бархате. Снаружи все очень замысловато и в то же время простенько; вытянуто; каким-то образом лишено фантастичности и витиеватости. Серая погода пронизывала все вокруг; помню, что часто возвращалась в отель по ночам и слышала, как снаружи стучит дождь. Частенько пьянела от двух бокалов местного вина.
Все проходило в спешке и суматохе, о чем сейчас свидетельствуют мои бессвязные фразы. Однажды мы были высоко в горах во время снежной бури и не на шутку испугались длинного туннеля. Двадцать миль частенько отрезают нас от цивилизации. Однажды днем, когда шел дождь, мы остановились в горной деревушке, я вошла в дом и познакомилась с семьей: с милой щепетильной вежливой женщиной и симпатичной застенчивой девушкой, у которой в Эрлсфилде [район Лондона] есть подруга по имени Дэйзи. Они ловили форель и охотились на диких кабанов. Потом мы поехали во Флорак[718], где я нашла книгу, мемуары Жирардена[719], в старом книжном шкафу, который продали вместе с домом. У нас всегда была хорошая еда и грелки с горячей водой на ночь. Были также Несса, Дункан и Клайв (который прилюдно шлепнул меня – будь он проклят, бестактный мелкий выскочка). Ох, а еще ведь моя награда – £40 от французов. И Джулиан. И пара жарких дней, и Пон-дю-Гар[720] в лучах солнца; и Ле-Бо-де-Прованс[721] (именно там, как сказал Дункан, Данте пришла идея «Ада»); и неуклонно возраставшая во мне тяга к словам, пока я наконец не представила себе лист бумаги, перо и чернила как нечто волшебное – даже обычное бумагомарательство доставляло мне божественное наслаждение. А еще Сен-Реми[722] и руины под солнцем. Я постепенно забываю, как все было и что за чем шло, но в памяти всплывают важные моменты, и я это замечаю; разговаривая с Рэймондом в «Nation» сегодня днем, мы как раз обсуждали главное. До этого, идя по кладбищу под проливным дождем, мы увидели Хоуп [Миррлиз] и смуглую ухоженную женщину. Но они прошли мимо, даже не моргнув глазом. В следующее мгновение я услышала
Мерзкий ветреный дождливый день. В этой отвратительной весне нет ни синего, ни красного, ни зеленого. В магазинах продают меха. Я прогулялась по парку с Леонардом; вернулась домой; обнаружила в кабинете домработницу; пишу здесь, вместо того чтобы полировать, как планировала, некоторые предложения «Орландо» – по правде говоря, текст местами чертовски сырой.
Жизнь либо слишком пуста, либо слишком полна. К счастью, я не перестаю удивляться этим неожиданным и порой губительным перепадам. В 46 лет я очерствела, но не утратила сочувствия; страдаю от этого; принимаю хорошие решения; до сих пор чувствую себя таким же экспериментатором на пороге открытия истины, как и раньше. Ох, а у Виты с матерью – меняю тему и перехожу к фактам – была ужасная ссора, в ходе которой Виту заставили снять с шеи жемчужное ожерелье, разрезать его надвое перочинным ножом и отдать 12 центральных жемчужин, положив их, все рассыпавшиеся, в конверт, который дал солиситор.
И вот я снова мчусь в привычном старом вихре писательства наперекор времени. Писала ли я хоть раз по плану? Клянусь больше не прикасаться к «Орландо», что, кстати, странно для меня; роман выйдет в сентябре, хотя настоящий творец работал бы дальше, вычитывая и шлифуя текст, но это можно делать до бесконечности. Правда, у меня есть несколько часов, которые хорошо бы заполнить чтением, но я не знаю, что выбрать. О каком лете я мечтаю? Теперь, когда у меня есть свободные £16, которые можно потратить до 1 июля (по нашей новой системе), я чувствую себя свободнее; могу позволить себе платье или шляпку, то есть немного покутить, если захочу. И все же лишь воображаемая жизнь интересна по-настоящему. Как только шестеренки в моей голове начинаю крутиться, мне уже не нужны ни деньги, ни платье, ни шкаф, ни кровать для Родмелла, ни диван.
Ужинали с Мейнардом и Лидией как две семейные пары, пожилые, бездетные, уважаемые. Оба они весьма изысканны и достойны восхищения. На висках Мейнарда появляется седина. Сейчас он выглядит лучше; не такой напыщенный и величественный в нашем присутствии; простой; его ум постоянно занят русскими, большевиками, собственными гландами, генеалогией; это безошибочный признак выдающегося ума, когда он так легко переключается с одного на другое. По словам Мейнарда, в Англии есть всего два королевских рода, от которых происходят все интеллектуалы. Он намерен доказывать это с таким упорством, будто на кону стоит его состояние. Лидия сдержанна и спокойна. Она говорит очень разумные вещи.
Еще мы ездили на похороны Джейн, но добрались туда (за тридевять земель, где автобусы ходят лишь раз в 15 минут) только к концу службы[726]; с шумом ввалились в церковь; людей было мало, все очень хмурые, в основном двоюродные братья и сестры с севера, как мне показалось, и абсолютно невзрачные; единственный, действительно горюющий родственник был мужчиной с пухлой шеей, щетинистой бородой и выпученными глазами. Похороны выдающихся людей всегда собирают вереницу странных родственничков. Кстати, они арендовали автомобиль «Daimler[727]», который вез гроб со скоростью пешехода. Мы подошли к могиле; священник, друг усопшей, подождал, пока соберется мрачная толпа; прочел несколько красивых и подходящих фрагментов Библии; продекламировал наизусть «О, будь со мной[728]». Могильщик украдкой дал ему горсть земли, которую священник разделил на три части и в нужные моменты бросал вниз. Птица запела как нельзя кстати, отстраненно, радостно и, если угодно, обнадеживающе; Джейн бы это понравилось. Затем подошли невероятно невзрачные кузины, каждая с пышным букетом примул, которые они бросили в могилу; мы тоже подошли и посмотрели на гроб, лежавший на дне очень глубокой могилы, из-за глины казавшейся медной. И хотя Л. чуть не заплакал, я почти ничего не чувствовала – только красоту
Чай с Рэймондом – два часа оживленной, восхитительно легкой, воздушной и хорошо слаженной беседы, в основном о явлениях: призраках; сознании; романах, – а не о людях. Кстати, рубашки у него сшиты из узорчатых скатертей, блестящих и плотных.
Ну и что мне почитать? Прибежала Пинкер. Леонард пьет чай со своей матерью[730]. Боюсь, старуха сейчас самовольно осматривает мой кабинет, так что я не могу спуститься вниз, сесть за печатную машинку и написать коротышке, который шлепает меня на людях, да еще смеет взывать к жалости, – я имею в виду Клайва[731].
Жду Гамбо [Марджори Стрэйчи] – как же я ненавижу кого-то ждать! Не могу успокоиться, читать или думать, поэтому пишу – странное у меня отношение к этому дневнику. А вообще мне бы надо сидеть в подвале и печатать «Орландо». До 1 июня я должна делать по десять страниц ежедневно. Что ж, люблю я ползти как улитка.
С превеликим удовольствием купила платье и пальто, потратив 5 фунтов и 10 шиллингов. Что нужно делать, так это смотреть на продавщицу открытым любезным ищущим взглядом, говорить уверенно, просить зеркало и наблюдать за ее реакцией. Обычно они, напудренные и размалеванные, замолкают. Сегодня прекрасный светлый летний день; зима отправилась хозяйничать в своей Арктике. Вчера вечером я читала «Отелло» и была поражена градом, объемом и грохотом слов; в рецензии для «Times» я бы написала, что их слишком много. Автор использует этот прием, когда спадает напряжение. В эпичных сценах такой метод подходит как нельзя лучше, но в проходных разум мечется и вязнет в потоке слов – так бывает у величайшего мастера слова, когда он пишет спустя рукава. Изобилие. Менее талантливые писатели обычно скупятся. Шекспир, как всегда, впечатляет. Сейчас мой разум открыт для слов – английских слов; они ударяют по мне, а я смотрю, как они отскакивают и пружинят. Мне пришла идея написать статью о французской литературе: что мы о ней знаем?
А теперь, прежде чем я отправлюсь в этот прекрасный летний день на чай с миссис Дженкинс[732] на Даути-стрит, надо написать о премии Фемина. Я иду из чувства долга и не хочу обидеть молодую женщину. Но не сомневаюсь, что искушение будет велико. И все же день чудесен.
Вручение приза – тихий ужас; поразительная, но не вызывающая тревоги церемония. Хью Уолпол[733] говорил, как сильно ему не нравятся мои книги; скорее, как он переживает за свои собственные. Маленькая мисс Робинс[734], похожая на малиновку, лезла из кожи вон.
Поток людей бесконечен: Эдди, Литтон, мисс Ричи[737], Фрэнсис, Вита, а теперь еще и Дженкинс.
Нет, сейчас я никак не могу сосредоточиться на Прусте…
Леонард читает «Орландо», который завтра отправится в типографию. В доме стоит тишина. Пятидесятница[738] прошла. Мы были в Родмелле и видели скачки там, где раньше находилось болото[739]. Кстати, наше поле продано Эллисону, и он планирует застройку[740]. Что дальше? У меня нет сил думать. Слышу, как Леонард и Дэди спорят в подвале. Интересно, о чем? Пинкер спит в кресле. Завтра возвращается Анжелика[741]. Из-за отсутствия Нессы я чувствую что-то вроде засухи и спрашиваю себя: как я справлюсь, если разлука продлится шесть месяцев, а не четыре? Но мое кредо – подавлять в себе протест. Я видела…
Вспоминаю, что на прошлой неделе видела кучу людей: Розу Маколей, Ребекку Уэст, Моруа[742], – а еще комнату Тодд, напоминающую, надо отдать ей должное, рабочий кабинет; Гарленд в жемчугах и шелке; Тодд, упитанная, словно барсук. Ребекка, не побоюсь сказать, – закоренелая старая негодяйка, но не дура; профессиональная атмосфера; никакого шарма, за исключением чрезмерного обаяния Гарленд.
Вышла книга[743] Клайва – очень поверхностная, по словам Л.
Опять выглянуло солнце; я почти забыла «Орландо», ведь Л. уже прочел книгу и она как будто мне больше не принадлежит. Думаю, роману не хватает напора, который наверняка был бы, поработай я над ним подольше; он слишком причудливый и неровный. Местами просто великолепный. Что касается общего впечатления, то не мне судить. Вряд ли его можно назвать
Госс мертв, и я отчасти примирилась с ним, ведь в газетах пишут, что он предпочел пойти на рискованную операцию, нежели остаться инвалидом на всю жизнь. Такая позиция всегда меня подкупает. Но в остальном его смерть окутана враньем, а бедный дорогой Дезмонд, которому нужно содержать троих детей, должен быть щедр на ложь, как никто другой[744].
Вчера мы встретили Дезмонда в Кингсвей [-холле?], как раз в тот момент, когда я думала, как мне описать его, если я все же возьмусь за мемуары, на чем настаивает Молли. Он вдруг нарисовался перед глазами, словно мои мысли сделали его видимым. Он вручил мне первый номер своей газеты.
Роза Маколей довольно раздраженно сказала:
Л. относится к «Орландо» серьезнее, чем я ожидала. Считает его в некотором смысле лучше, чем «На маяк»; якобы он затрагивает темы поважнее; более масштабный и жизненный. По правде говоря, я начинала его как шутку, а уже потом стала относиться серьезно. Следовательно, ему не хватает единства. Леонард говорит, что это очень оригинально. Как бы то ни было, я рада, что написала не
Июньская погода. Тихо, ярко, свежо. Благодаря «маяку» (автомобилю) я уже не чувствую себя запертой в Лондоне, как раньше, и могу представить свой вечер где-нибудь на вересковой пустоши или во Франции без прежней зависти, которую я испытывала, проводя прекрасные вечера в Лондоне. Хотя и Лондон постоянно притягивает меня, стимулирует, вдохновляет на пьесу, рассказ или стихотворение и не доставляет никаких проблем, если не считать, что приходится много ходить пешком. Сегодня днем я прогулялась с Пинкер до Грейс-Инн-Гарденс [парк] и увидела Ред-Лайон-сквер; дом Морриса[748]; представляла, как они проводили зимние вечера в 1850-х; решила, что мы не менее интересны; видела Грейт-Ормонд-стрит, где вчера нашли мертвую девочку; видела и слышала, как Армия спасения превращает христианство в шоу для людей; весьма непривлекательные юноши и девушки сильно подначивают друг друга и много шутят, полагаю, чтобы оживить действо; интересно, что они имеют в виду под
Меня уже воротит от «Орландо», и я не могу ничего писать. Вычитала все гранки за неделю и не могу придумать ни одной фразы. Ненавижу собственную болтливость. К чему это пустословие? Еще я почти утратила способность к чтению. Вычитывая гранки по пять, шесть, семь часов в день, скрупулезно меняя то одно, то другое, я серьезно подорвала свой навык чтения. После ужина берусь за Пруста и тут же откладываю. Худший период моей жизни. Возникают мысли о самоубийстве. Похоже, другого выхода нет. Все кажется бессмысленным и бесполезным. Буду наблюдать за своим восстановлением. Думаю, мне все-таки нужно что-то почитать – скажем, о жизни Гете[750]. Потом наведаюсь к кому-нибудь. К счастью, Несса вернулась. Моя почва снова орошена. Возвращается способность думать односложными словами; немного чувствую грядущие перемены; ощущения подлинные; как будто мое физическое тело облачилось в некую мягкую удобную кожу. Я сильно нуждаюсь в Нессе, а она – во мне. Бегу к ней, словно детеныш к взрослому кенгуру. Она очень жизнерадостная, цельная, счастливая. Пустяки, которые раздражают других людей, Несса даже не замечает; ее счастье столь же надежно, как пара миллионов в банке. А как мастерски она управляется со множеством дел сразу; никакого беспорядка, отчаяния, беспокойства; никогда не тратит зря ни фунта, ни мысли; при этом Несса свободна, беспечна, воздушна, спокойна – невероятное достижение.
Сегодня у нас ужинает Джулиан, который хочет познакомиться с мисс Сильвией Норман[751] – вчера вечером я вызволила ее из полного небытия с помощью телефона. Еще одно чудо техники. Только мы о ней вспомнили, как через 10 минут она уже была на том конце провода и сказала, что с УДОВОЛЬСТВИЕМ зайдет. Джулиан – необъятный, толстый добродушный очаровательный молодой человек, в чьи объятия позволила себе упасть я, наполовину сестра, наполовину мать, наполовину (хотя арифметика протестует) насмешливый неугомонный друг-современник. К счастью, у Джулиана здравые и адекватные инстинкты, высокий лоб, достойный подход к жизни и адекватное распоряжение ею. Но у меня болит зуб. Они придут к нам на ужин, и это именно то, для чего я созрела, – пускаться в приключения по потокам жизней других людей, плыть по течению и размышлять…
Меня тогда прервали – меня постоянно прерывают. Сейчас я повезу Пинкер в Райслип[752] на случку, и это…
Субботнее утро, жаркое и прекрасное.
Всю прошлую ночь мне снилась Кэтрин Мэнсфилд, и я задумываюсь о том, что такое сны; зачастую они вызывают гораздо больше эмоций, чем мысли, – почти как если бы Кэтрин вернулась, была рядом и вызывала чувства словно реальный человек, а не плод воображения или обрывок воспоминаний, коим она сейчас и является. Однако некоторые эмоции не отступают и на следующий день, хотя я уже почти забыла содержание сна, за исключением того, что Кэтрин лежала на диване в комнате на верхнем этаже, а вокруг нее было много женщин с печальными лицами. И все же я каким-то образом почувствовала ее – ночью она казалась гораздо более живой, нежели днем.
Была вчера в Лонг-Барне – хороший и даже счастливый визит. Мне интересно, как формируются уровни дружбы и как люди бессознательно переходят с одного на другой: относятся ко всему проще; не переживают по поводу одежды или чего-то подобного; почти не испытывают волнения перед очередной встречей. И хотя у этого есть свои недостатки –
Исписав этим целую страницу, я теперь должна идти. Хотела бы я остаться и написать о Стерне[753].
Монкс-хаус
Родмелл
Эдди только что ушел, оставив меня с уже привычной мыслью: почему человеческое общение не становится более определенным, осязаемым? Почему оно не оставляет в руках нечто маленькое и круглое, скажем, жемчужину, которую я бы могла положить в коробку и которой время от времени любовалась бы?! Почти ничего не остается. И все же люди, которых мы встречаем, – это уникальная ткань мироздания; наши знакомства уникальны, и если бы Эдди, скажем, погиб сегодня ночью, то со мной ничего особенного не произошло бы, хотя утрата совершенно невосполнима. Наша встреча… Нить этой мысли постоянно ускользает и вновь, пускай и с грустью, всплывает в моем сознании: как мало значат наши отношения, и все же они очень важны; в нем, во мне, для него, для меня есть нечто бесконечно чувственное, невероятно яркое, реальное. Но если бы я умерла сегодня ночью, он бы тоже продолжил жить. Есть во всем этом нечто иллюзорное. Я важна для самой себя, но ничего не значу для других людей, словно тень, скользящая по склону. Я занимаюсь самообманом, когда думаю, будто я важна для других людей; это наполняет часть моей жизни красками, но на самом деле я неважна, а эта самая часть нереальна, иллюзорна. Эдди, по его словам, постоянно думает и переживает о том, какое он производит впечатление; в действительности, он, по-моему, не производит никакого впечатления; напрасно беспокоится; ошибается.
Но если судить поверхностно, ибо в глубине души я думала о множестве других вещей, его присутствие было, полагаю я, лишь светом на поверхности моего сознания, зеленым или металлически-серым, тогда как поток мыслей стремительно несся вперед – мыслей о моем писательстве, о старости, о покупке поля (мы купили его сегодня утром) и о том, что было бы, владей я всем Саутхизом. Все это крутилось в моей голове. Но присутствие Эдди каким-то образом сдерживало этот внутренний поток. Мне постоянно приходилось думать, что будет дальше. Как мне ворваться в эту другую жизнь, которая находится всего в шести дюймах от меня, в шезлонге в саду? Мои мысли не могли течь плавно и быстро, как это происходит сейчас, когда Эдди на пути в Танбридж-Уэллс[754]. И то, что осталось от Эдди, теперь в каком-то смысле ярче, хотя и призрачней; все фрагменты складываются в моей голове в единый портрет – своеобразное произведение искусства.
Сейчас я пишу дневник, но время от времени прерываюсь и смотрю в окно на наше поле, вижу там маленьких визгливых деревенских мальчишек, играющих в крикет; я, как обычно, сентиментальна и беспокойна. Дети играют; да, они мешают мне; да, у меня нет своих детей, а у Нессы есть; и все же я больше не хочу их, ведь у меня в голове много захватывающих идей, а я ненавижу, когда меня отвлекают, ненавижу гнетущую тяжесть физической жизни и почти не люблю тела людей; думаю, с возрастом это усиливается, но я всегда пытаюсь перебороть себя и добраться до самой сути, ухватить ее как можно крепче.
Я пишу так, отчасти чтобы снять с себя бремя унылого повествования, скажем, о том, как мы приехали сюда две недели назад[755]. Обедали в Чарльстоне, виделись с Витой, нам предложили поле, и мы отправились посмотреть Лайм-Килн[756]. Несомненно, лет через десять меня больше будут интересовать факты, и я захочу, как хочу сейчас, когда перечитываю записи, знать подробности, детали, чтобы я могла оторвать взгляд от страницы и представить их, вообразить как нечто целостное; такие образы кажутся правдивее реальности, ведь они собраны из множества разнородных хаотичных фактов и не похожи на мои нынешние воспоминания, когда я еще не успела ничего толком забыть. Кажется, это было в прошлый понедельник: стояла прекрасная погода, мы ехали через Райп, у ворот в узком переулке девушка разговаривала со своим молодым человеком, а мы прервали их беседу грохотом мотора. Я представила, будто наше вторжение перекрыло поток их общения, словно дамба на реке; они стояли там, такие удивленные и одновременно нетерпеливые, объясняя нам, что надо повернуть налево, хотя дорога шла прямо. Они проявили к нам небольшой интерес, но наверняка обрадовались, когда мы наконец-то уехали. Кто эти люди в машине? Куда они едут? Потом это ушло в их подсознание, и они забыли о нас. Мы поехали дальше. Добрались до фермы. Из печей[757] для сушки хмеля торчали спицы, как будто от зонтика; все выглядело разрушенным и выцветшим. Тюдоровская ферма – почти слепая, если не считать маленьких округлых окон; древние фермеры эпохи Стюартов, должно быть, смотрели из них равнину, запущенную, неухоженную, а сами напоминали жителей трущоб. Но было у них и достоинство; по крайней мере, они возводили толстые стены; строили мощные камины; все очень солидное. А теперь в доме живет один только худосочный розовощекий старик, который развалился в кресле и не хочет вставать.
Мне продолжить свой солилоквий[758] или представить публику, к которой я обращаюсь?
Это фраза связана с книгой о художественной литературе, которую я сейчас пишу – да, снова-здорово[759]. Пишу все, что вижу; все, что приходит в голову о романтизме, Диккенсе и т.д. Сегодня вечером нужно вдоволь насытиться Джейн Остин и приготовить что-нибудь на завтра. Однако всю эту критику вполне может вытеснить желание написать рассказ. «Мотыльки» порхают где-то на задворках моего разума. Джейни[760] и Джулиан только что ушли. Джулиан немного напоминает Джима[761], но гораздо более здравомыслящий; высоколобый, кудрявый, необъятный, толстый, добродушный. Он по-прежнему много смеется, но, пожалуй, меньше, чем раньше. Возможно, он ищет себя. Джейни – маленькая комнатная собачка, как те мопсы, которых женщины носят на руках по улицам, с выпуклыми глазами и сморщенными носами; умная, живая, широко открывающая и захлопывающая рот; наполовину внучка плотника, наполовину Стрэйчи. Возможно, я хочу сказать, что у нас мало общего. Но Клайв вчера в Чарльстоне заявил, что мы из одного социального класса. Мы пили чай из ярко-голубых чашек в розовом отблеске гигантских штокроз. Нас всех немного разморило от этой деревенской, я бы сказала сельской, жизни. Все было достаточно мило, и я даже позавидовала мирной загородной жизни, на страже которой стоят деревья; почему я обратила внимание на деревья? Внешний вид вещей имеет надо мной огромную власть. Даже сейчас, наблюдая за грачами, которые летают против ветра, я инстинктивно говорю себе:
Джейни, Джулиан, Леонард и я сидели в саду, пока ветер не стал слишком сильным; тогда я заставила их прогуляться, и мне было жаль, что река оказалась низкой, иначе они бы восхитились видом. Мисс [Элис] Ричи (меняю тему) хвалит «Орландо», и мне было приятно, пока я не подумала, что это, возможно, благодарность за наши £20. Но я уже почти не думаю об «Орландо». Странно, но я все время чувствую себя подневольной, словно выступающей на сцене с каждой новой книгой, хотя сама же все это и затеяла. А вот Дункан в Чарльстоне показался мне слишком отстраненным и надменным.
Только что вернулась из Лонг-Барна и нового дома Дотти, Пенн-ин-Рокс[762]. Можно ли по-настоящему влюбиться в дом? Нет ли в этом какой-то бесплодности, из-за которой разум человека вязнет в страстях? Ей уж слишком важно, чтобы ее хвалили. А мне не нужна собственность. Думаю, это правда. Я не хочу превратиться в Дотти, коллекционирующую диваны и кресла. Но теперь у меня появилось острое ощущение скоротечности времени, а если жизнь коротка, то зачем копить все эти вещи?! Вернее, если нужно ускоряться, то зачем городить препятствия? Я чувствую себя на краю света, готовой взлететь. В то же время Дотти чувствует следующее:
Но после той деревни как же я обожаю пустоту, обнаженность, воздух и краски этой! Ну правда. Я бы не променяла местные виды на скалы Дотти. Думаю, это пережиток любви моих предков к Альпам – мой восторг от голых склонов холмов Эшема. В то же время я напоминаю себе, что эта любовь по большей части обусловлена привязанностью к Эшем-хаусу и деревне. Человек помнит былую красоту; знает, что именно стало уродливым; ждет, когда все вновь засверкает; понимает, где найти красоту и как не обращать внимания на невзрачное. Сразу этого не добиться. Хотя в Кенте строят из красивых блоков серого камня. Фермерский дом Дотти был для меня именно таким: массивным, высоким, с выступающими из стен камнями. И все это посреди скал. Дотти восторгается ими, воображает, будто они подчеркивают ее талант, и делает их частью веры в собственную гениальность.
Монкс-хаус красивее (неожиданно), а у большой лилии под окном уже четыре цветка. Они распустились ночью. Так что я получила эстетическое удовольствие взамен разочарования из-за отсутствия писем – ни одного. Кстати, я хотела отметить, что валуны Дотти припудрены бледно-серым и ярко-зеленым; они как спины слонов. Еще над ними висят гроздья алых ягод, но все, на мой вкус, слишком зелено, мшисто, душно и замкнуто. Однако в поезде меня осенило, что даже по моим меркам это большое преимущество, ведь людям нравятся деревья и т.д.; не могу вспомнить, почему я так решила.
Сегодня последний день августа, и, как почти все дни в этом месяце, он невероятно красив. Каждый их них прекрасен по-своему, к тому же достаточно тепло, чтобы сидеть на улице, однако по небу все время плывут облака, из-за чего солнечный свет то появляется, то исчезает – восхитительное зрелище, особенно на фоне холмов; я всегда сравниваю его со светом под алебастровой чашей. Пшеница теперь стоит рядами из трех-четырех-пяти солидных желтых пирогов, воздушных, как мне кажется, и очень пряных; вкусных. Иногда я вижу несущийся через ручьи скот,
На выходные к нам приезжал Морган, робкий, чувствительный, бесконечно обаятельный. Однажды вечером мы выпили и обсуждали содомию и сапфизм настолько эмоционально, что на следующий день он признался, что был пьян. Все началось с Рэдклифф Холл[765] и ее действительно скучной книги. Они весь день писали статьи для Хьюберта [Хендерсона], составляли петиции, а потом Морган увиделся с ней, и она вопила как серебристая чайка, обезумев от эгоизма и тщеславия. Пока они не признают ее книгу, она не позволит им критиковать законы. Морган сказал, что доктор Хэд[766] может обратить содомитов.
Вероятно, причина, по которой мне будет так скучно в эти выходные с миссис Вулф, заключается в том, что мы вообще не сможем говорить то, что думаем. Это как общаться с ребенком, у которого к тому же есть свои чувства, права, нормы приличия, респектабельность и понимание того, что можно делать и говорить, а что нельзя. Выработав все эти принципы, она втайне вечно недовольна, как и все подобные люди, ведь они, разумеется, не получают никакого удовольствия от жизни; щетинятся и никого близко не подпускают; вот почему такие люди – их целый класс – всегда беспокойны, если только они не едят, не слушают лесть или не заняты каким-нибудь естественным делом, например, уходом за ребенком. А потом, как в случае с Леонардом, дети вырастают, и эти родители ужасно им докучают.
Теперь я должна заняться Пикоком, а не пытаться описать необыкновенный первобытный вид фермерских повозок; они так нагружены сеном, что похожи на каких-то огромных лохматых животных, еле передвигающихся на своих очень коротких ногах.
Мы встречались с мистером Джеймсом[767] по поводу поля, и скоро, я надеюсь, подпишем соглашение или чек, и поставим забор – это будет моим первым действием как землевладельца, чтобы отгородиться от детей. Несса, будучи матерью и, следовательно, несентиментальной в отношении детей, говорит:
Битва при Данбаре[769], Битва при Вустере[770] и смерть Кромвеля – как часто я, по-моему, говорила о них своему отцу (уже давно покинувшему этот мир отцу) в Сент-Айвсе, стоя по струнке в столовой Талланд-хауса. Сегодня чудесный третий день сентября. Леонард подарил мне кувшин из голубого стекла, потому что я была мила с его матерью, хотя он и рассердился, когда я шлепнула его по носу пучком душистого горошка; спустилась на завтрак и увидела на столе кувшин. По правде говоря, я чуть не расплакалась. Он специально съездил за ним в Брайтон.
Редко я чувствовала себя такой усталой, как вчера вечером. Эта хлипкая дряхлая старушка семидесяти шести лет выжала из нас все соки. Ее болтовня – я записала для Нессы и не готова делать это еще раз[771] – непрерывна; непоследовательна; всегда о людях; внезапно обрывается на трио Шуберта[772] словами
Пишу, как это часто бывает, чтобы заполнить небольшой, внезапно образовавшийся промежуток времени, пока Кеннеди[774], молоденький, неоперившийся юноша громко крякает в гостиной, а Леонард обсуждает с мистером Джеймсом поле. Дезмонд, обедавший здесь с Джулианом, только что ушел. После полудня мы, если честно, потратили несколько часов впустую – иначе я бы до сих пор читала «Моби Дика[775]» – за разговорами о золоте и серебре, за разговорами более интимными, чем когда-либо; это продолжение нашей недавней беседы на Тависток-сквер, где он сказал, что ему осталось жить двенадцать лет, вернее, девять; а здесь мы обсуждали его работу, деньги, женщин, детей и писательство, пока я не проводила его по римской дороге[776] и не вернулась к чаю. Меня позабавило, что Дезмонд мгновенно выходит из себя, чуть только слышит, как Ребекка Уэст называет мужчин снобами, поэтому я ответила ему снисходительной фразой из «Life and Letters» об ограниченности женщин-романисток[777]. Но в этом не было никакой желчности. Мы плодотворно поговорили, ни разу не потеряв интереса.
Это было весьма оживленное лето, почти целиком прожитое в социуме. Довольно часто я ходила в святилище, в женский монастырь; проводила время в религиозном уединении; однажды впала в панику и всякий раз испытывала ужас; именно так ощущается страх одиночества или всеобщего отвержения. Нечто подобное уже случалось со мной здесь в один из августов; тогда я пришла к пониманию, что, на мой взгляд, есть «реальность» – то, что у меня перед глазами; нечто абстрактное, но присущее холмам и небу, рядом с которыми все прочее не имеет значения, а я могу отдыхать и продолжать свое существование. Именно это я называю реальностью. Иногда мне кажется, будто нет ничего важнее для меня; именно к этому я и стремлюсь. А потом беру в руки перо, начинаю писать – и кто его знает?! Но как же трудно не называть «реальностью» то одно, то другое, хотя она едина. Возможно, это и есть мой дар, который отличает меня от остальных; редко возникает столь же острое чувство чего-то подобного, но опять же – кто его знает? Мне бы хотелось выразиться точнее.
Пинкер родила четырех щенков в тот день (в пятницу), когда мы ездили к Багеналям[778] и Дотти. Дотти была ржаво-рыжей, потрепанной, немного напряженной; она показывала нам валуны. Леонард
У меня есть ровно 5 минут до ужина. Квентин похитил те драгоценные два часа, в течение которых я собиралась читать Дороти Осборн[780]; Квентин стал элегантным и сознательным юношей; любителем французских слов; очень изысканным, в каждом его движении теперь видна тень наших недостатков; тревожным, я уверена; резвым, чувствительным, но мечтающим о какой-то силе и простоте, присущих Джулиану. Таким образом, они меняются ролями, растут, трансформируются, превращаются из толстых в худых. В гостиной пахнет его красками – граммофон теперь как белый кит[781]. Вошла Рэйчел [Маккарти] с Анжеликой. У нее смышленый взгляд, заштопанные чулки, очарование и ловкость дочери бедного умника, у которой мозги не засорены; которая штопает чулки; которая живет своими приключениями.
На днях приезжал Дезмонд; опять интимные беседы, хотя, пожалуй, он был слишком учтив; возможно, я так думаю из-за его письма[782], в котором он приписывает моей статье
Пишу в преддверии волнительного отпуска в Бургундии. С тревогой предвкушаю 7 дней наедине с Витой; взволнована, но боюсь, что она может увидеть меня не с лучшей стороны, а я ее. Я умею быть неприятной. (Там, у насоса, стоит Мейбл[783] в белом свадебном платье. Жених – безработный извозчик в белых носках. В чистых ли? Сомневаюсь. Они собираются провести медовый месяц близ Певенси[784]. Он опоздал на 15 минут, а она на наших глазах приехала в венке. И я почувствовала, что деревенская свадьба – это и есть сердце Англии; я будто почувствовала ход истории; Кромвель; Осборны; поющие пастушки Дороти, потомками которых скорее являются мистер и миссис Джаретт, нежели я. Как будто именно они олицетворяют бессознательную сущность Англии, а мы с Л., прислонившиеся к стене, были отделены, не связаны с ними. Полагаю, причина заключается в нашем мышлении. Мы не принадлежим ни к какому «классу»; мы мыслители и с тем же успехом могли бы быть французами или немцами. И все же в чем-то я англичанка…)
Но я собиралась сказать, что хочу быть уверенной в том, что мое путешествие во Францию пройдет хорошо. Больше всего я боюсь утра и трех часов дня, а еще желания иметь то, что Вите не нужно. И я трачу деньги, на которые можно было бы купить стол или посуду. Что действительно приобретает человек в зарубежных поездках, так это ряд сцен, количество которых постепенно сокращается в памяти до одной-двух; я до сих пор помню Грецию и Венецию, какими видела их, когда мне было двадцать четыре или двадцать пять. Буду наслаждаться свободными часами, и оглядываться по сторонам, и думать о возвращении, и сидеть, разговаривать, и кое-что читать, одна-две сцены…
Это было прекрасное – нет, замечательное лето. И все же, несмотря на ветер, небо чистое и ясное; облака переливаются; длинные амбары мышиного цвета на горизонте; стога бледно-золотистые. Приобретение поля изменило мои чувства к Родмеллу. Начинаю заниматься им, принимаю во всем участие. Пристрою к дому еще одно помещение, если заработаю денег. Новости об «Орландо» кошмарные. До публикации мы, похоже, продадим в три раза меньше экземпляров, чем романа «На маяк». Магазины не берут больше шести-двенадцати штук. Говорят, иначе никак. Никому не нужны биографии.
Очень веселое и активное лето. В прошлую среду ужинала у Кейнсов, где встретилась с лордом Гейджем – обнаружила, что он со своим плоским лицом и черкесской кровью более темпераментный, чем я ожидала[785]. Клайв же со своим спокойствием и снобизмом сбил его с толку. Мы говорили о короле, и он задел меня, сказав, что заметил странный факт: люди говорят с ним о короле. Всем, независимо от их социального класса, любопытно, что же ест король на ужин. А тут я, интеллектуалка, лезу с теми же вопросами. Еще был Рассел-Кук[786] со своей женой[787]; она мне понравилась, а его я возненавидела. В некоторых отношениях женщины гораздо лучше мужчин: они более естественные, колоритные, раскрепощенные. Он же оказался грубияном, честолюбцем, выскочкой – молодым человеком, который хочет казаться умным, воспитанным, активным и все такое прочее. Я вынуждена использовать этот оборот, поскольку мне нужно написать статью об Осборн, а здесь уже становится холодно.
Какой позор – упустить столько времени, да еще стоять на мосту и смотреть, как оно уходит. Вот только я не была спокойна, а носилась взад-вперед, раздраженно, взволнованно, беспокойно. А поток превратился в жуткий водоворот. Почему я говорю метафорами? Потому что уже давно ничего не писала.
«Орландо» опубликован. Мы с Витой съездили в Бургундию; так и не узнали друг о друге ничего нового. Время пролетело как одно мгновение. Однако я была рада снова увидеть Леонарда. Все ужасно бессвязно! С этого самого момента, то есть без восьми минут шесть вечера субботы, моя цель – снова достичь полной концентрации. Закончив писать здесь, я собираюсь открыть дневники Фанни Берни[788] и основательно поработать над статьей, о которой мне телеграфировала бедняжка мисс Маккей[789]. Я собираюсь читать и думать. Я бросила это занятие 24 сентября, когда отправилась во Францию. А по возвращении мы сразу же погрузились в лондонскую и издательскую жизнь. Я немного устала от «Орландо». Думаю, мне уже все равно, что о нем подумают люди.
Слава богу, на этом мой тяжкий труд над лекцией для женщин закончен. После выступления в Гертон-колледже я возвращалась под проливным дождем. Голодные, но отважные молодые женщины – вот мое впечатление. Умные, энергичные, бедные и обреченные стать толпой школьных учительниц. Я искренне пожелала им пить вино и иметь свою комнату. С какой стати, спрашивается, все великолепие, вся роскошь жизни должны доставаться Джулианам и Фрэнсисам, а не Фарам[792] и Томасам[793]? Хотя, возможно, Джулиан не очень-то и наслаждается этим. Мне порой кажется, что мир переменится. На мой взгляд, оснований для этого становится все больше. Но мне бы хотелось поближе и поглубже узнать жизнь. Иногда неплохо иметь дело с реальностью. От подобных вечерних выступлений у меня возникает ощущение покалывания и жизненной силы; все углы и шероховатости сглаживаются и подсвечиваются. Как мало значит человек, думаю я; как мало значит любой из нас; как стремительна, яростна, совершенна наша жизнь; и как эти тысячи людей гребут изо всех сил ради выживания. Я чувствовала себя пожилой и зрелой. А меня никто не уважал. Они были очень нетерпеливы, эгоистичны и не очень-то впечатлены возрастом и репутацией. Коридоры Гертон-колледжа похожи на своды какого-то жуткого высокого собора – длинные, бесконечные, холодные и блестящие, ибо в них горит свет. Готические комнаты с высокими потолками; акры ярко-коричневого дерева; тут и там фотографии.
А сегодня утром мы были в Тринити- и Кингс-колледжах. Теперь надо сосредоточиться на английской литературе – забыть о Мэри и Томе; о том, как мы ходили на чтение вслух[794]; о леди Кунард, Клайве, Нессе и «Колодце одиночества» [роман М.А.Р. Холл]. Но я, слава богу, возвращаюсь к писательству.
А теперь буду писать для собственного удовольствия…
Но эта фраза меня тормозит, ведь если писать исключительно ради удовольствия, то никогда не знаешь, что получится. Полагаю, традиция письма рушится, поэтому люди больше не пишут. У меня довольно сильно болит голова, и я плохо соображаю из-за снотворного. Это последствие (какова этимология данного слова? – похоже, Тренч[795], которого я лениво полистала, не даст мне ответ) «Орландо». Да-да, с момента последней записи здесь я стала на два с половиной дюйма выше в глазах общественности. Думаю, можно сказать, что я вхожу в число известных писателей. Я пила чай с леди Кунард[796] – готова обедать и ужинать с ней в любой день. Я застала ее в маленькой шляпке и с телефонной трубкой в руке. Не в ее стиле разговаривать с кем-то наедине. Она достаточно хитра, чтобы заводить связи, и в принципе нуждается в обществе, которое поможет ей стать безрассудной и шальной, – такова ее цель. Нелепая маленькая женщина с лицом попугая, хотя не такая уж и нелепая. Я продолжала мечтать о чем-то невероятном, но никак не могла оживить свою фантазию. Есть лакеи; дружелюбные, но какие-то невзрачные. Есть мраморные полы, но никакого шика и гармонии, как по мне. И мы сидели вдвоем, самые обычные и заурядные, – это напоминает мне о сэре Томасе Брауне[797];
Не могу придумать, что писать дальше. Я имею в виду, что «Орландо», конечно, легкая и блестящая книга. Да, но я не пыталась копнуть глубже и поисследовать тему. А мне всегда надо делать это? Уверена, что да. У меня ведь необычные методы. И даже спустя столько лет я не могу махнуть на них рукой. «Орландо» научил меня писать прямо и последовательно, повествовать и держать реальность в узде. Но я, разумеется, намеренно избегала всех прочих трудностей. Я ни разу не нырнула в свои глубины и не заставляла персонажей вступать в конфронтацию, как это было в романе «На маяк».
Но «Орландо» был результатом совершенно очевидного и действительно непреодолимого порыва. Я хочу веселья. Хочу фантазии. Хочу (говорила и говорю всерьез) придать вещам карикатурность. Эта идея до сих пор не дает мне покоя. Я хочу написать историю, скажем Ньюнема или женского движения, но в своем стиле. Эта мысль засела в голове – она искрится и манит. Но не побуждают ли меня рукоплескания? Или перевозбуждают? Я считаю, что талант должен выполнять определенные функции и облегчать жизнь гения, дабы тот мог сыграть свою роль; одно дело – средненький дар, ни к чему не приложенный, другое дело – серьезный дар, примененный на практике. И один высвобождает другой.
Да, но как же «Мотыльки»? Это должно было стать абстрактной мистической неприметной книгой – пьесой-поэмой. И в ней можно позволить себя неестественность, чрезмерную мистичность и абстрактность; скажем, Нессе, Роджеру, Дункану и Этель Сэндс нравится моя бескомпромиссность, поэтому мне лучше заручиться их одобрением…
Какой-то рецензент опять говорит, что у меня кризис стиля: теперь он настолько плавный и текучий, что текст не запоминается.
Эта проблема впервые возникла в романе «На маяк». Первая часть вытекала из-под пера – я писала без остановки!
Может, мне сделать шаг назад и написать что-то крепкое, ближе к «Миссис Дэллоуэй» и «Комнате Джейкоба»?
Я склонна думать, что в итоге получатся книги, которые заменят другие книги, разнообразие стилей и тем, ведь, в конце концов, такой у меня темперамент: нет никакой убежденности в правдивости чего-либо – того, что говорю я и что говорят другие люди, – я всегда буду следовать инстинктивно, слепо, наощупь, с ощущением прыжка через пропасть, с чувством – с чувством – с чувством… В общем, если я возьмусь за «Мотыльков», то пойму, что это за мистические чувства.
Дезмонд испортил нашу субботнюю прогулку; он теперь какой-то заплесневелый и тоскливый. Хотя он совершенно разумен и обаятелен. Его ничто не удивляет, ничто не шокирует. Ощущение, будто он уже все видел и через все прошел. И уехал он сжавшимся, опустошенным, скорее, вялым, довольно помятым и взъерошенным, как человек, который всю ночь просидел в железнодорожном вагоне третьего класса. Его пальцы пожелтели от сигарет. В нижней челюсти нет зуба. Волосы сальные. Во взгляде больше сомнений, чем когда-либо. В синем носке дырка. И все же Дезмонд решителен и целеустремлен – вот что меня так угнетает. Похоже, он уверен, будто именно его точка зрения является правильной, а у нас одни причуды и девиации. Но ежели его точка зрения верна, то, видит бог, жить незачем – не ради же печенья с маслом. Даже меня сейчас удивляет и шокирует эгоизм мужчин. Едва ли среди моих знакомых найдется женщина, которая способна просидеть в моем кресле с трех часов дня по половины седьмого, даже мысли не допуская, что я могу быть занятой, уставшей или заскучавшей; ворча и нехотя рассказывать мне о своих трудностях и заботах; потом есть шоколад, читать книгу и наконец-то уйти самовлюбленной и окутанной чем-то вроде ауры самодовольства. Студентки Ньюнема и Гертона точно не такие. Они достаточно активны и слишком хорошо воспитаны. Им не свойственна подобная самоуверенность.
Мы сами заплатили за наш ужин в отеле «Lion». Мисс Томас и мисс … испытали облегчение оттого, что им не пришлось расставаться с таким количеством денег. А еще они показали нам коридоры Гертона шоколадного цвета, как в монашеских кельях…
Еще была встреча в студии мистера Уильямса-Эллиса[799] – в огромном зале на Эбери-стрит с нарочито потрепанными чехлами на стульях. Наша неряшливость, как профессионалов, увы, не была показной; это часть души; неряшливость, однако, не такая уж и сильная; дотошная респектабельность, несвойственная мне в повседневной жизни, ибо думаю, что в работе я колоритна. Собираясь вместе, мы почему-то тускнеем, а в лице появляется какая-то неприкрытая эгоистичность; что касается старика Гарнетта[800], то я подумала: кто-то должен отправить это угрюмое лохматое неопрятное старое чудовище (ногти не мешало бы подстричь, а пальто все в пятнах и зацепках) на усыпление. То же касается и его любовницы[801]: верх эскимосский, низ хампстедски-майский – муслин в цветочек и сандалии. Вита, как обычно, подобна источнику света, лампе или факелу, среди всех этих мещан; надо отдать дань воспитанию Сэквиллов, ибо, не переживая о своих нарядах, она среди них (при всей своей разумности и физической складности) как фонарный столб, прямая и сияющая. Ни в ком из нас этого нет, ну или мы просто не научились подавать себя.
Бедняжка Роза Маколей – просто ребенок; худышка и т.д.; ездила к Хендерсонам в Хампстед, где мы с Фрэнки, оба хандрящие, были как близнецы; однако он, бедняга, трещал несколько часов, пока я сидела в неплохом кресле и не могла вымолвить ни слова, хотя миссис Энфилд[802], которая прочла всего Бальзака[803], рассуждала о Прусте. Боюсь, Фейт углядела в нашей вялости дурные манеры и чванство. Решила, что мы презираем ее мужа и дом. Она и сама их презирает. Отправляясь спать, Фейт сказала Хьюберту что-то нелицеприятное и, оглянувшись напоследок, удивилась, почему в ее гостиной все цвета какие-то не такие. Однако на следующее утро с нами завтракали дети, и она немного оттаяла, но жестко высказалась о миссис Мэйпол, временной прислуге (10 шиллингов в сутки), которая уронила тарелки и оставила мистера Биррелла держать половник); мороженое было солоноватым. Потом Фейт взялась за «Орландо» и сказала Хьюберту:
Просто чтобы успокоиться, прежде чем править Харди[804] и Гиссинга[805], отмечу, что мы вчера были на вечеринке у Карин. По правде говоря, раздражители оказались чересчур сильными; все галдели, и был слышен только крик, и приходилось стоять и цепляться, будто мы тонем, за какую-нибудь ветку, чтобы тебя вытащили из водоворота. Изумрудно-зеленая русская говорила со мной о тюленях, а потом дала свою визитку с предложением читать лекции 4 раза в неделю в течение двух месяцев в Америке – о да – она обещает устроить все по высшему разряду. Но мы не стали обсуждать деньги в чужой гостиной и снова переключились на тюленей и кролика Энн [Стивен] – зверьку породы шиншилла, лениво растянувшемуся посреди суматохи, изысканному, внеземному. Этель Сэндс, раздувающая мое тщеславие, тем не менее на днях сказала, что «Орландо» не сравнится с «Маяком», с разговорами на званых обедах, где не говорят ни о чем, кроме… и т.д. и т.п.
На ужин приходили Джанет и Ангус[806]. Молодой человек, который хочет получить работу, не слишком любезен; бедный старина Ангус немного грубоват и пускается в нервные объяснения по поводу своей игры. Теперь он никогда не прорвется сквозь тот кокон джентльменской сдержанности, осмотрительности и хороших манер, в котором находится. Думаю, он все больше и больше будет размышлять о том, какое же это счастье быть Дэвидсоном. И все же он, бедняга, отчасти превратился в шалопая, который танцует, ходит на ужины и считает это своей заслугой. По сравнению с ним Джанет кажется целеустремленной, решительной, блестящей – вся в золоте по случаю вечеринки Карин, с золотым ожерельем Мадж – и время от времени чем-то очень напоминающей саму Мадж, но с решимостью Воганов. Она, привлекательная компетентная и бескорыстная женщина, целыми днями изучает анализы крови, чтобы решить какую-то абстрактную проблему.
… подумать только
Эта беспрецедентная беглость в дневнике объясняется тем, что мне надо читать мисс Джусбери[807], отвечать на письма (леди Кунард ужинает наедине с Джорджем Муром) или править Харди с Гиссингом. Все эти задачи недостойны священных утренних часов. Можно только накидывать фразы, и я делаю это здесь наедине с собой, чувствуя облегчение от того, что время от времени можно не беспокоиться о деньгах. Можно ли сказать, что Беннетт в «Evening Standard» задел меня гораздо меньше, чем Сквайр в «Observer»[808]? Вовсе нет; как это странно, что одни меня хвалят, а другие критикуют, и что я вызываю зуд у Сквайров и Беннеттов.
Что еще интереснее – и видит бог, я действительно говорю отстраненно и честно, – так это вчерашний суд на Боу-стрит[809]. Мы собрались к 10:30; в верхней части суда открылась дверь, и вошел уважаемый судья[810]; все встали, он поклонился, занял свое место под львом и единорогом, и началось. Он был кем-то вроде специалиста с Харли-стрит[811], вникающего в дело. Весь в черном и белом, с зажимом на галстуке, чисто выбритый, с восковым лицом и будто вырезанный из слоновой кости в том освещении. Поначалу он был ироничен; поднял брови и пожал плечами. Позже меня поразила разумность закона, его дальновидность и формальность. Мы создали удивительный барьер между нами и варварством; нечто общепризнанное; поэтому, когда они доставали свои книги в телячьей коже и зачитывали старые фразы, я думала о том, какая же чушь – вся эта церемониальность, их поклоны и жесты; а вот в моей голове тек живой поток мыслей. Что есть непристойность? Что есть литература? В чем разница между текстом и трактовкой? Что именно можно доказать? Последнее, к моему облегчению, решать пришлось не нам; суд постановил, что мы не эксперты по непристойности, только по искусству. Поэтому Дезмонда, который встал за трибуну, где он выглядел слишком равнодушным, спокойным и непринужденным, чтобы казаться естественным, спросили только о его квалификации, а затем, не позволив выступить на тему непристойности, судья отправил его на место. В холле я поговорила с леди Трубридж[812] (которая раньше занималась скульптурой, а в последний раз мы виделись в детстве на чаепитии на Монпелье-сквер) и с «Джоном»; «Джон» в лимонно-желтом, жесткая, жилистая, раздраженная. По ее словам, их расходы исчисляются четырехзначными суммами. Леонард считает, что они оформят подписку на наши книги. После обеда мы были на слушании еще час, а потом судья, все более осмотрительный и учтивый, сказал, что прочтет еще раз и в следующую пятницу в два часа дня вынесет решение касательно этой бледненькой пустенькой скучной книжонки, которая переходила из рук в руки по залу суда. На этом великое действо закончилось, по крайней мере пока, а я обнаружила, что потеряла маленькую римскую брошь. Любопытная сцена с коричневым верхним освещением; очень душно; всюду полицейские; снующие у дверей матроны. Атмосфера вполне приличная и официальная; люди взрослые.
48-й день рождения Леонарда. Мы были в Родмелле и заполучили все, что хотели, быстро и неожиданно; вдобавок к полю у нас будет коттедж, а Перси [Бартоломью] –
Я взяла почитать «Елизавету и Эссекс[813]» (Литтона) и – да простит меня Господь! – обнаружила, что это плохая книга. Я ее не дочитала и держу у себя, чтобы посмотреть, будет ли моя… [
День рождения отца. Сегодня ему было бы девяносто шесть лет (1928 – 1832 = 96) – да, именно столько; другим знакомым тоже могло бы исполниться 96 лет, но этого, слава богу, не произошло. Его жизнь поставила бы точку на моей. И что тогда было бы? Ни писательства, ни книг – немыслимо. Раньше я думала об отце и матери каждый день, но, написав «На маяк», оставила их где-то на задворках памяти. Иногда я думаю об отце, но уже по-другому. (Я верю, что действительно была болезненно одержима родителями и книга о них стала неизбежной необходимостью.) Теперь он приходит ко мне как ровесник. Как-нибудь почитаю его. Интересно, смогу я ли посредством книги услышать, почувствовать его голос? Помню ли тексты наизусть?
Вчера был один из наших вечеров – очевидно, успешный[814]; Адриан, Хоуп, Кристабель [Макнатен], Клайв, Рэймонд, Банни, Литтон, Вита и Валери [Тейлор] ближе к концу, а еще Элизабет Понсонби[815]. Всем понравилось. Что касается меня, то я не уверена. В середине вечера Литтон исчез (он живет наверху) – Л. считает, что из-за криков Клайва. У него всегда громко, с напором, с музыкой. Я отметила странную перемену в своих чувствах, когда Литтон ушел. В былые времена я чувствовала неодобрение в его молчании; держала глупости при себе и старалась не дать ему уйти. Но теперь, когда этот человек пишет «Елизавету и Эссекс», я все время думаю: если после стольких лет усилий Литтон подсовывает нам эту живенькую, нарочито поверхностную книжонку, то он может уходить или оставаться когда заблагорассудится. Меня больше не задевает его неодобрение. Хотя среди моих мерзких пороков есть зависть к славе других писателей и хотя я (как и все мы, наверное) втайне рада, что книга Литтона оказалась плохой, я все же чувствую себя подавленной. Если подумать и сказать честно, то удовольствие средненькое, а значит, неглубокое и неудовлетворительное; в глубине души я бы ощутила настоящее удовлетворение, несмотря на зависть, окажись «Елизавета и Эссекс» шедевром. О да, так оно и было бы, ведь мой разум впитывает литературу совершенно хладнокровно и независимо от тщеславия или ревности; от шедевра Литтона он бы тоже не отказался. Вчера вечером к моим чувствам примешивалось какое-то любопытное личное недовольство тем, что Литтон, которого я любила и люблю, пишет подобные вещи. Это скорее отражает мой собственный вкус. Хоть книга Литтона слаба и поверхностна, про него самого такое не скажешь. Кто-то винит его круг общения, кто-то Кэррингтонов [Дору и Ральфа], а кто-то молодых людей. В их воображении Литтон – замкнутый затворник-инвалид, хлещущий кнутом по словесности, чтобы та пустилась галопом, тогда как бедный зверь хромает и весь в язвах. И Дэди, и Пернель, и Джейни Бюсси, и Дороти[816] – все они эмоционально заявили, что это его лучшая книга!
Так проходят дни, и я порой спрашиваю себя, не загипнотизирован ли человек жизнью, как ребенок серебряным шаром. И жизнь ли это вообще? Она очень быстрая, яркая, захватывающая. Но все какое-то поверхностное. Хотела бы я взять серебряный шар и ощутить его безмятежную округлость, гладкость, тяжесть. И держать изо дня в день. Думаю, я буду читать Пруста. Листать его взад-вперед.
Что касается следующей книги, то я намерена воздержаться от написания, пока она не созреет во мне и не превратится во что-то вроде спелой груши, сочной, требующей срывания, грозящей упасть. «Мотыльки» до сих пор преследуют меня и являются, как всегда, внезапно, между чаем и ужином, пока Л. слушает граммофон. Набрасываю страничку-другую и заставляю себя остановиться. Я и правда столкнулась с некоторыми трудностями. Взять хотя бы славу. «Орландо» возымел успех. Теперь я могу писать в том же духе – так и тянет сделать это. Люди называют книгу спонтанной и очень естественной. И мне бы хотелось сохранить эти качества, но не потерять остальных. Вот только одни из них и есть результат игнорирования других, следствие поверхностного сочинительства. А если я начну копать вглубь, то рискую потерять их. Каково же мое собственное отношение к внутреннему и внешнему? Полагаю, легкость и стремительность – это хорошо, да; я даже думаю, что и поверхностность – хорошо; но как-то же можно объединить их с глубиной?! Мне пришло в голову, что я хочу насытить каждый атом. Я имею в виду убрать все лишнее, мертвое, избыточное; передать мгновение целиком, что бы оно ни включало в себя. Допустим, мгновение – это сочетание мыслей, ощущений, голоса моря. Использование того, что не принадлежит мгновению, привносит мусор и омертвелость; повествование реалиста ужасно, а все эти переходы от обеда к ужину фальшивы, нереальны, условны. Зачем привносить в литературу то, что не является поэзией – имею ли я в виду насыщенность? Не в том ли моя основная претензия к романистам, что они ничего не отсеивают? Поэты преуспевают за счет упрощения: они отбрасывают почти все. Я же хочу вложить в текст практически все, но добиться насыщенности. Именно этим я и буду заниматься в «Мотыльках». В книге будет все: и бессмыслица, и факты, и мерзость, – но нужна ясность. Думаю, надо почтить Ибсена[817], Шекспира и Расина[818]. Может, я напишу о них что-нибудь, ведь это лучший стимул для моего разума; только надо читать яростно и внимательно, а иначе я соскальзываю и многое упускаю; я ленивый читатель. Хотя нет, я удивлена и обеспокоена неумолимой суровостью моего разума: он никогда не отбрасывает чтение и письмо; заставляет меня писать о Джеральдине Джусбери, о Харди, о женщинах; он слишком профессионален и почти полностью лишен мечтательности любителя.
Хочу набросать заметку (похоже, я дописала «Фазы художественной литературы», по крайней мере предварительный вариант) после Кристабель Макнатен и ее недавней
Пишу свои размышления пронизывающим холодным вечером, чтобы вновь ощутить вкус фраз на языке. Сегодня утром приходила Анжелика, и каждый раз, когда я бралась за перо, она – маленькое ангельское создание, застенчивое и фантастически остроумное, – аккуратно переворачивала свою чашку вверх дном. Как дура, я все равно пыталась писать и сдалась лишь тогда, когда вконец разозлилась, но не из-за Анжелики, а из-за своей книги. Я пыталась сочинить новое начало к своей книге о художественной литературе. Мы уже выпили чай; Ангус придет обсудить с Леонардом печать, а я сбежала и закрылась у себя; буду читать «Троила и Крессиду» (Чосера) вплоть до ужина. Я опять видела слишком много людей, но не напрягалась. Глупое чаепитие у Лидии; обед у Багеналей и Кристабель; потом Лонг-Барн, куда меня подвезла Дотти;
Но зачем, спрашиваю я себя, видеться с людьми? В чем смысл? Ох уж эти частые просьбы
Мне бы надо корпеть над книгой о художественной литературе, ведь это очень интересно, но я не могу заставить себя накинуться на нее, как хищная птица на добычу. Пришлось переключиться, чтобы написать панегирик в честь леди Стрэйчи, которую вчера кремировали с охапкой наших красных и белых гвоздик[823]. Странно, как мало значит для меня ее смерть – и вот почему. Около года назад стало известно (мне сообщил Адриан), что она умирает, и я сразу живо представила себе ее уход, почувствовав соответствующие эмоции, собрав в кучу все воспоминания и т.д., но она тогда осталась жива, а теперь у меня нет ни образов перед глазами, ни чувств. Эти маленькие психологические ухищрения забавляют меня.
Л. только что заходил посоветоваться со мной насчет третьего издания «Орландо». Его уже заказали; мы продали более 6000 экземпляров, а скорость продаж до сих пор поразительно высока – сегодня, например, 150 штук, а в обычные дни 50–60; не устаю удивляться. Так и будет? Или все закончится? Как бы то ни было, моя комната – крепость. Впервые со времен замужества (1928 – 1912 = 16 лет), я сама трачу деньги. «Тратящая мышца» еще плохо работает. Я испытываю чувство вины, откладываю покупки, хотя знаю, что мне в любом случае нужно то или это, и все же радуюсь ощущению монет в кармане сверх своих еженедельных тринадцати шиллингов, которые всегда куда-то улетали или уходили на что-то действительно важное. Вчера я потратила 15 шиллингов на стальную брошь. Еще приобрела перламутровое ожерелье за £3, а ведь я не покупала драгоценности уже лет двадцать! Постелила в столовой новый ковер. И так далее. Думаю, это что-то вроде смазки для механизма души, и я собираюсь тратить свободно, а потом писать и таким образом поддерживать свой мозг в рабочем состоянии и тонусе. Мое стремление зарабатывать стало следствием приступа жуткого отчаяния однажды ночью в Родмелле два года назад. Меня швыряло вверх-вниз, будто на волнах, и тогда я сказала себе, что смогу найти выход. (Ведь отчасти мои страдания были связаны с вечной нехваткой всего: стульев, кроватей, комфорта, красоты, свободы передвижения, – вот что я тогда решила себе отвоевать.) И однажды вечером, после какого-то спора и даже слез (как редко я плакала!) мы с Леонардом решили делить доходы сверх определенной суммы; затем я открыла счет в банке и 1 января смогу положить на него по меньшей мере £200. Главное – тратить свободно, без суеты и тревоги, а еще верить в способность заработать еще. Я и правда почти не сомневаюсь, что в ближайшие пять лет заработаю больше, чем когда-либо прежде.
Но перейдем к Максу Бирбому. Недавно вечером я познакомилась с ним у Этель[824]. Когда я вошла в комнату, с места встал коренастый пожилой человек (таково было мое впечатление), и нас представили. В нем нет ни причудливости, ни вычурности. Застывшее лицо, густые усы, кожа в красных капиллярах, глубокие морщины, но идеально круглые глаза, очень большие, небесно-голубого цвета. В глазах можно заметить мечтательность и жизнерадостность, тогда как все остальное в нем степенное и в высшей степени благопристойное. Он причесан, опрятен, вежлив. В середине ужина он повернулся ко мне, и у нас завязался приятный, интересный, льстивый, очаровательный разговор; он рассказал мне, как читал статью об Аддисоне[825] в Богноре[826] во время войны, когда литература, казалось, умерла, и увидел в тексте свое имя.
–
–
Неужели мы на одном уровне? Вирджиния Вулф говорит то, ВВ думает это;
Среди прочих присутствовали… миссис Хаммерсли[833], лорд Дэвид, Хатчинсоны и др.
Вчера вечером мы ужинали с Хатчинсонами и встретили Джорджа Мура, похожего нынче на старый сребреник, такой белый и гладкий; с маленькими ручками-ластами, как у моржа, пухлыми щеками и острыми коленками; который за словом в карман не полезет; свежего и потому моложавого на вид; и очень прозорливого. Вот его описание «Райсимен-Степс[834]»: запылившиеся папоротники; больной раком женится на женщине с припадками;
1929
Как странно понимать, что я дала миру нечто прекрасное – согласно «Manchester Guardian», «Орландо»
В Рождество мы виделись с Котелянским. Щеки стали более впалыми, а кожа как старый апельсин. Он был в рубашке с короткими рукавами. Он мыл посуду после рождественского ужина, который был
Котелянский по-прежнему серьезен и сосредоточен на тех нескольких темах, которые волнуют его вот уже сорок лет. По-прежнему перемывает кости Кэтрин и Марри. И все это время в нем бушевали какие-то эмоции. Он был рад нашему приезду. А что получили мы? Мне он подарил красную деревянную шкатулку, русскую игрушку, до отказа набитую русскими сигаретами. Его голос то и дело дрожал. Он смотрел на меня с волнением. Весь линолеум сверкал там, где его отмыли, а деревянные панели, покрашенные двумя оттенками синего, очень ярко блестели. Он явно перекрашивал их снова и снова. Одному богу известно, как он живет там. Люди больше не покупают переводы Котелянского. Его чистокровная еврейская собака умерла.
Жизнь сейчас очень стабильна или очень изменчива? Меня преследуют крайности. Так было и будет всегда; они пронизывают всю мою жизнь, и даже сейчас. А еще жизнь мимолетна, преходяща, эфемерна. Взлечу и буду как облако над морем. Несмотря на перемены в нас, все мы как будто летим друг за другом, последовательно и непрерывно, и, как облака, пропускаем свет насквозь. Но что такое свет? Скоротечность человеческой жизни впечатляет меня настолько, что я часто прощаюсь, например с Роджером после ужина, или прикидываю, сколько еще раз увижусь с Нессой.
Какой позор! Ни один свой дневник я еще не бросала так надолго. Правда в том, что 16 января мы отправились в Берлин; после возвращения я три недели провалялась в постели и примерно столько же не могла писать, а потом начала отдавать и отдаю до сих пор все силы очередному приступу восторженного сочинительства – пишу то, что придумала в постели: окончательную версию «Женщин и художественной литературы»[842].
И, как всегда, обычное повествование мне неинтересно. Хочу только сказать, что сегодня днем встретила Нессу на Тоттенхэм-Корт-роуд и мы обе погрузились в пучины воспоминаний, в которых плаваем до сих пор. В среду она уедет на четыре месяца. Странно, что жизнь не разделяет нас, а сводит вместе снова и снова. Но в голове моей проносились тысячи мыслей, пока я несла чайник, грампластинки и чулки под мышкой. Это один из тех дней, которые я называла
Возможно, мне не стоит повторять то, что я всегда говорю о весне. Наверное, лучше подбирать новые слова, ибо жизнь продолжается. Нужно изобрести новый стиль повествования. Конечно, в моей голове постоянно рождается множество свежих идей. В одной из них я, например, на несколько месяцев ухожу в женский монастырь и погружаюсь в собственные мысли; рву с
Старость иссушает нас; Клайв, Сивилла, Фрэнсис, все морщинистые и сухие, хотят прыгнуть выше головы, но вместо этого тащатся по проторенным дорожкам. Лишь во мне, говорю я, вечно бурлит стремительный поток. Даже видя свое уродство в зеркале, я думаю, как же хорошо; сколько цвета и формы – больше, чем когда-либо. Мне кажется, что как писатель я стала смелее. Меня беспокоит собственная жесткость по отношению к друзьям. Клайв, говорю я, невыносимо скучен. Фрэнсис – неуправляемый молоковоз.
Я чувствую себя на пороге какого-то напряженного приключения; да, как будто в эти весенние дни я вылупилась из скорлупы и вот-вот пройду через некий портал навстречу новому опыту. Поэтому, просыпаясь на рассвете, я гоню от себя страхи, говоря, что мне понадобится большое мужество; в конце концов, именно я заработала £1000, просто пожелав этого одним ранним утром. Проснулась и сказала себе, что никакой больше бедности, и ее не стало. На следующей неделе я свяжусь с «Philcox», чтобы спроектировать новую комнату – у меня есть деньги на ее постройку и меблировку. А еще у нас есть новая машина, и мы сможем поехать в Эдинбург в июне, если захотим, и в Кассис[843].
В новом году начались строительные работы, которые превратили пребывание в кабинете в пытку; насосная машина включалась каждые 25 минут. Уже две недели не качает[844]. Я спасена? Сейчас здесь так тихо, что я слышу лишь пение воробьев и чей-то голос, доносящийся из отеля. Идеальная комната. Несса сняла студию, будет сдавать дом 37 и тем самым навсегда покончит, я полагаю, со своей жизнью на Гордон-сквер[845]. Как же я восхищаюсь ее отношением к жизни – словно это вещь, которую можно выбросить, – и обстоятельствам. Анжелика пойдет в школу. Теперь мне надо ответить на множество восторженных писем. Из «Simpkin» пишут, что многие крупные издательства гордились бы иметь нас в списке своих авторов. Через 10 лет мы будем по-настоящему знамениты. Во всяком случае, я без особых проблем, которых и не должно быть, вернулась к дневнику.
Привычки постепенно меняют облик нашей жизни, как время физически меняет лицо, но люди этого не замечают. Вот я, например, использую эту студию, чтобы уединиться и посидеть здесь со своим дневником; почти всегда прихожу сюда после чая. Но в последнее время не печатаю и не подписываю конверты. Есть вероятность, что привычка однажды погубит этот дневник.
Я с отвращением размышляю над вопросом о Нелли, извечным вопросом [об увольнении]. Это просто абсурд – тратить столько времени на разговоры о слугах, сколько тратим мы с Л. И покончить с этим не получается, ведь все дело в системе. Как может одна необразованная женщина так портить нам жизнь? Она превращается в кочующую дворнягу, которая нигде не хочет пускать корни. Я бы могла проверить свою теорию на практике, подыскав приходящую прислугу, цивилизованную, пускай и с ребенком, зато из Кентиш-Тауна[846] и относящуюся ко мне как к работодателю, а не как к подруге. Эти проблемы родители завещали нам.
Здесь очень тихо и холодно. Сегодня днем я гуляла с Пинки по субботним улицам и, увидев примулы у тротуара, вдруг очнулась и поняла, что на дворе апрель. Мне казалось, будто сейчас январь, когда в 15:30 люди уже зажигают свет в своих спальнях. Поездка в Родмелл накрылась из-за холода, но, пока у меня не будет новой комнаты, я в любом случае не смогу там работать.
Мы всегда в первую очередь думаем о работе.
Я только что согласилась написать еще четыре статьи для миссис Ван Дорен, поскольку она подняла цену до £50 за штуку[847] – выходит, я получу новую комнату, сколько бы это ни стоило. Деньги меняют мои привычки. Не знаю, запомнится ли мне тот факт, что нынешней весной – впервые за 16 лет, то есть с 1912 года, – я могу увидеть в магазине блестящие синие чашки и подумать:
На днях у нас был Хью Уолпол; с 16:30 до 19:15, один, у камина. Те же неловкие разговоры, что и обычно; он, оживленный и беззаботный, ненавидит войну; но опять этот его болезненный эгоизм и желание снова и снова мусолить одно и то же: собственные писательские недостатки, откуда они берутся и как их исправить. Все это смешивалось с его обычным и привычным ощущением благополучия и восхищения, которые, как Уолпол сам признается, когда я спрашиваю его, приносят ему огромное удовольствие. По правде говоря, он начинает сомневаться, что способен доставлять удовольствие и делать добро, но не желает признаваться в этом; вот почему он ищет моего общества – пемзы, которая очистить его от грязи. Он слишком много спорит. Но если подумать, мне нравятся эти энергичные шумные личности; я люблю разговоры о России, войне, великих деяниях и знаменитых людях. Если я не вижусь с ними, я их романтизирую.
Леонард наверху заканчивает работу со счетами «Hogarth Press». Вчера он выдал премии трем работникам: £25 миссис Картрайт; £20 мисс Белшер[848]; £20 Кеннеди. Позже они прислали букет роз. Впервые мы получили более £400 прибыли. Сейчас у нас работают 7 человек, и я с гордостью думаю о том, что все семеро в каком-то смысле зависят от моего умения писать. Это, конечно, большое утешение и гордость для меня. Но дело не в писанине, а в том, что семь человек кормятся и живут за счет моих текстов: крупный мужчина вроде Перси [Бартоломью]; женщина с лицом морковного цвета вроде Картрайт и т.д. В следующем году они будут жить за счет «Женщин и художественной литературы», и я предсказываю неплохие продажи. Книга очень убедительна. Думаю, что именно ее форма – наполовину беседа, наполовину солилоквий – позволила вместить больше, чем любая другая. Она сама пришла мне на ум и не давала покоя, когда я лежала в постели после поездки в Берлин (я уже пробовала писать в таком стиле раза четыре, но шло со скрипом, а результат оказывался неудовлетворительным). Я сочиняла с такой скоростью, что когда брала ручку и бумагу, то чувствовала себя перевернутой вверх дном бутылкой с водой. Писала так быстро, как только могла; слишком быстро, поскольку теперь мучаюсь с корректурой, но именно эта форма дарует свободу и позволяет перескакивать с одной мысли на другую.
К счастью для своего душевного здоровья, внимания ко мне сейчас очень мало, и поэтому я могу забыть о вымышленном «Я», ибо это уже наполовину так, а слава компенсирует остальное. Я вижу, как мое знаменитое «Я» колесит по миру, но мне комфортнее замкнутость и самодостаточность, как сейчас.
Какое же это удовольствие – потратить фунт, например на ужин в Ричмонде, и не отчитываться за него. Мы ужинали там с Витой. Было холодно. Мы проехали по парку. Я видела человека, который вел на поводке большого кота. Видела много странных компаний в отеле.
Льет как из ведра. Ох уж эта холодная весна! Сухая, как кость, вплоть до текущего момента, но ни одного ясного дня. Так что ношу свое красное пальто, которое зимой похоже на ягоду боярышника. Неделю или две назад, единственной теплой ночью, я была у Виты и слышала пение соловья. На прошлой неделе мы замерзли в Родмелле, когда ездили в офис «Philcox»; нам обещают пристроить две комнаты всего за пару месяцев и £320. Было холодно, но как же тихо, как спокойно без голосов и разговоров! Как я противилась нашему возвращению; как же быстро переключилась на социальный режим своей души; ходила обедать с Сивиллой и получила там за свои страдания целых шесть минут сносного общения с Максом Бирбомом. Но боже мой, как мало меня теперь волнуют разговоры с известными людьми! Неужели мы все охладеваем и черствеем? Неужели вглядываемся в старые лица друг друга, словно в лунные кратеры? (На днях я видел в телескоп Виты серебристо-белые пятна, похожие на те, что образуются при попадании воды в алебастр.) Я начинаю думать, что молодость – единственное, на что стоит смотреть; в среду поведу Джудит[849] в Колизей.
Забыла сказать, что стройка возобновилась и насос опять шумит. Но я твержу себе, что привыкну – конечно, привыкну.
Сегодня утром я начала править «Фазы художественной литературы» и, сделав это, уже вижу свой путь к полноценной образной книге.
Тем временем я все быстрее и быстрее вливаюсь в поток лондонской жизни; завтра будет Кристабель; потом лекция Морона[850], Мэри, Кейнс и Элиот.
Бедняга Том – истинный поэт, как мне кажется; лет через сто его назовут гением, но вот какая у него жизнь. Я стою и полчаса слушаю рассказ о том, что Вивьен не может ходить. У нее отнялись ноги. Но в чем дело? Никто не знает. И вот она лежит в постели, не может надеть туфли. Возникают проблемы со слугами – унижение. И после бесконечных споров о визитах, которые Том не может совершать уже восемь недель из-за переезда и пятнадцати кузенов, приехавших в Англию, он внезапно кажется подавленным, растроганным, трагичным, несчастным, сломленным, когда я предлагаю прийти на чай в четверг[851].
Ну вот, я закончила то, что называю окончательной редакцией «Женщин и художественной литературы»; теперь Л. может прочесть ее после чая, а я, пресытившись, отдохну. Насос, который я на радостях считала затихшим навсегда, опять шумит. Насчет «Женщин и художественной литературы» я не уверена – блестящее эссе? – рискну сказать, что в него вложено много сил и мыслей, сгущенных до консистенции желе и окрашенных, насколько вышло, в красный цвет. Но мне не терпится покончить с этим, чтобы писать без всяких границ, которые то и дело бросаются в глаза; в данной работе я была слишком близка к своим читателям; приводила понятные факты и легко связывала их между собой.
Опять сыро, иначе мы бы поехали в Хэмптон-корт[852] с Роджером и Мороном. И все же я рада дождю, ибо устала общаться. Мы видели слишком много людей – Сидни Уотерлоу[853], вероятно, самый интересный из них и как будто бы вернувшийся с того света. Отчаявшийся, напыщенный, печальный, респектабельный пожилой человек; светский, но, как обычно, дрожащий в своей скорлупе. Любая булавка пронзает его беззащитную кожу. Мне он понравился. Мы встретились в темном зале и радовались темноте. Разговор складывался весьма непринужденно; говорили о Люси Клиффорд и похоронах с отпеванием[854], о его уланах и положении дел в Бангкоке – темы выбирал он. Там собственная важность ему очевидна. В Оаре же он никто. Вот почему Сидни предпочел бы вернуться в Бангкок и навсегда остаться влиятельным человеком на Востоке. Он больше не может искать истину – он прозрел и понял, что искал власть. По его словам, он больше ни во что не верит и теперь убежден, что никогда не изменится. Потом, сменив на мгновение тему, он вдруг разразился потрясающей речью о Шпенглере[855], который якобы перевернул его мир – сделал бесконечно больше, чем кто-либо другой, – такой он целеустремленный, стабильный и независимый.
Еще у нас была вечеринка; Роджер немного постарел – по-моему, ему нужна Несса, чтобы освежить его и наполнить жизнью. В нем часто вспыхивает какая-то злоба. Приходил Пломер[856], немного чопорный и, боюсь, слишком напыщенный для джентльмена, и маленький Бланден, который точь-в-точь лондонский воробей, клюющий, чирикающий, голодный и грязный. Был и Джулиан – на мой взгляд, очень приятный молодой человек, полный энтузиазма, но в то же время понятный, точный и к тому же добродушный – при всем своем
Как это странно – на часах 15:10, а я сижу и ничего особенного не делаю – ничего из того, что мне нужно делать. Надо вернуться к печатной машинке. Но мы ездили в офис «Singer» из-за проблем со сцеплением, а прямо перед этим к нам приезжал Саксон – у него отпуск, и он, разумеется, собирался на «Кольцо[857]». Сколько лет он уже это делает – странный систематичный человек. Мы не видимся месяцами, но обсуждаем одно и то же. Он достал свою чековую книжку и сказал, что ему показалось, будто дизайн изменился; интерес и внимание к мелким деталям точь-в-точь, как 30 лет назад. На руке тот же зонтик с ручкой-крючком; та же золотая цепочка от часов; те же пируэтные позы и забавные птичьи повадки.
А в четыре часа я должна буду переодеться, умыться и пойти на лекцию Морона в Аргайл-хаус, потом к Молли [Маккарти], а затем на ужин с Сивиллой – надеюсь, на этом моя сегодняшняя беготня завершится. Говорила ли я, что по-прежнему считаю жизнь бегом по кругу и что все еще покорно преодолеваю одни препятствия и радуюсь отсутствию других. Например, если я ужинаю с Сивиллой, мне не нужно идти на ужин с Кристабель. У меня ни разу не было такого настроения, чтобы все эти препятствия показались ничтожными. Потом мы уедем в Родмелл на 6 дней, вернемся в Лондон, отправимся в Кассис, назад в Лондон, в Родмелл, потом осень, зима – опять этот насос! Хотела бы я сказать, что могу не обращать на него внимания. Кстати, мне пришла в голову мысль, что надо начать перечитывать свои книги для нашего Коллекционного издания[860]. Л. и Кеннеди сейчас работают над обложкой. Может, мне сбежать от своих обязанностей и насоса к ним?
Приближаются выборы[861] и день Дерби[862]. Пожалуй, поднимусь наверх и почитаю Пруста, раз уж пытаюсь сочинить несколько фраз о нем для своей проклятой книги – этого камня на шее, тянущего меня на дно. Причина, по которой я не люблю ужинать с Сивиллой, заключается в том, что она требует от меня этого; я должна демонстрировать ей близость, которой она, бедняжка, не может добиться сама.
Пишу, как и много раз до этого, просто чтобы опробовать новую ручку, ибо я колеблюсь – не уверена, смогу ли пользоваться старой. Однако даже у самого лучшего пера всегда обнаруживается какой-нибудь фатальный недостаток. Идеального я еще не находила. А понять можно, только если написать длинную статью. Возвращаться к старому стыдно, но все равно возвращаешься и начинаешь сначала, как река или море Мэтью Арнольда[863] отступает и льнет т.д.
(Хочу сделать пометку, что в ближайшее время прочту всего Мэтью Арнольда).
Ходила на ужин к Сивилле, но, боже мой, как мало смысла в этих встречах, разве что еда действительно вкусная, есть вино, а также определенная атмосфера роскоши и гостеприимства. Хотя на самом деле это скорее одурманивает – тебе навязывают то, за что потом приходится платить. А мне не нравится это чувство. Старый седовласый ребенок [Джордж Огастес Мур] сидел, приподнявшись на своем высоком стуле; волосы белые как лен или шелк; щеки розовые как у младенца; глаза – твердый мрамор; руки будто бескостные и слабые. По какой-то причине он делал мне комплименты, называл авторитетом в области английского языка и даже предложил прислать мне одну из своих книг, что, смею предположить, было сказано просто из вежливости, ведь за этим ничего не последовало[864].
Что мы обсуждали? Кажется, говорили в основном о себе и своих книгах, а еще о том, с какими странными и никому уже не известными людьми он был знаком в далеком прошлом. Я поведала об угрозе лорда Альфреда[865], и это подтолкнуло его к рассказам о Робби Россе[866] и собственных судебных тяжбах[867]. Но он отстраненный проницательный старик, лишенный, я бы сказала, иллюзий и ни от кого не зависящий. Он хотел вернуться на Эбери-стрит пешком, но пошел дождь и его уговорили взять такси. Он рассуждал о Генри Джеймсе, о корректурном листе, который никто не мог прочесть; сказал, что предложение формируется словно облако на кончике пера.
Сомневаюсь я и насчет Клайва. Он, как мне кажется, все время сейчас в дурном расположении духа, мается со своими глупыми эгоистическими замашками – пишет мне, чтобы похвастаться
Я подавлена. Все из-за Брейса. Болезненный на вид мужчина с овальным лицом. Они хотят попридержать любимое мною эссе «Женщины и художественная литература» до весны, а осенью выпустить ненавистные «Фазы художественной литературы», не говоря уже о том, что меня почти заставили написать это[870]. Да еще Роджер намерен приехать в Родмелл, а мне не хочется отказывать ему после своих споров с издательством, поэтому придется много болтать. А потом еще «Philcox» никак не могут закончить мои комнаты, и все из-за проволочек с «Durrants»[871]. Как же медленно движется дело. Нравится мне эта ручка или нет?
Клайв говорит, что у него есть тайна, которой он не может поделиться, и это раздражает; раздувает сенсацию, как Дотти; хочет, чтобы о нем говорили. Ох, думаю я, вот бы можно было погрузиться с головой в прекрасное чистое воображение и таким образом обрести стимул терпеть эту реальную жизнь!
Но мне нужно как-то закончить свой рассказ о мелких сошках, спуститься к ужину и хоть чем-то порадовать Леонарда. Чем-то веселым. Полагаю, надо поработать над Прустом, а потом скопировать цитаты. Неважно, опробую свою новую ручку в действии и посмотрю, поднимет ли мне это настроение. Ибо очевидно, что все мои страдания – сущая ерунда, а в действительности я самая счастливая женщина во всем Центральном Лондоне. Самая счастливая жена, самая счастливая писательница, самая радостная жительница Тависток-сквер, как я говорю. Когда я подсчитываю свои радости, они явно перевешивают печали, даже с учетом того, что эти мелкие сошки мне уже поперек горла.
Что сегодня будет на ужин? Нет, опробую новое перо прямо здесь и быстренько расскажу о переменах в домашнем хозяйстве – странно, что я не сделала этого раньше, – теперь я не заказываю ужин напрямую, а пишу свои пожелания в специальной книге и таким образом ставлю барьер между собой и Нелли.
Ох, а еще сегодня утром звонил Джордж [Дакворт]. Одна французская пара, которая восхищается мной, интересуется, не хочу ли я прийти на обед.
Это странное лето, возможно, беспрецедентное в нашей жизни. Во вторник мы уезжаем в Кассис на неделю. Революционные перемены. Кажется, мы никогда еще не были за границей так поздно, как в этом году. Выборы скоро закончатся. Нами будут править лейбористы или тори[874] – последние, я полагаю. Хочу сказать потомкам, что никто не прикидывается, будто знает результат, за исключением кандидатов, разумеется. Все они, включая Хьюберта, уверены в своей победе[875]. А я, как ни странно, чувствую, что это важные выборы. Как-то вечером прогуливалась по Кинг-роуд с Сидни Уотерлоу – ужинала в его клубе за столом из красного дерева в окружении портретов государственных деятелей – выпила коктейль, но ни капли вина – в тот день была гроза – у Леонарда болела голова – мы сидели в зале для женщин – это комната цвета утиного яйца с шарообразными люстрами, посылающими свой свет вверх, а не вниз; очень холодная, гладкая, твердая,
Теперь о моей книге, о «Мотыльках». С чего начать? Какой она должна быть? Я не чувствую ни большого подъема, ни вдохновения – лишь тяжкое бремя трудностей. Зачем тогда ее писать? Зачем вообще писать? Каждое утро я развлекаю себя небольшими набросками[878].
Я, конечно, не утверждаю, но робко заявляю, что эти скетчи имеют определенный смысл. Я не пытаюсь рассказать историю. И все же, вероятно, она сложится. Это мысли, размышления вслух. Они словно островки света – островки в потоке безостановочной жизни, которую я пытаюсь передать. Поток мотыльков, устремленных в одном направлении. Лампа и цветочный горшок в центре. Цветок может постоянно меняться. Однако между сценами должно быть больше единства, чем есть сейчас. Это можно назвать автобиографией. Как мне сделать один круг, или акт, между прилетами мотыльков более интенсивным, чем предыдущий, если есть одни только сцены? Читатель должен понимать, где завязка, где середина, где кульминация – когда она открывает окно и впускает мотылька. У меня будет два разных потока – летящие мотыльки; цветочный горшок в центре; постоянное увядание и воскрешение цветка. В его листьях она могла бы видеть происходящее. Но кто она? Мне бы очень хотелось оставить героиню безымянной. Не хочу никаких Лавиний или Пенелоп, пусть будет просто «Она». Но получается как-то претенциозно; свободно; жеманно; символизм в свободных одеждах. Конечно, я могу заставить ее думать то в одном направлении, то в другом; я умею рассказывать истории. Но это не то. Хочу еще отказаться от точного места и времени. За окном может быть что угодно: корабль, пустыня, Лондон.
Сегодня днем окулист сказал мне:
Мы поехали в Уэртинг[880], чтобы навестить мать Л., которая лежала, словно старая роза, на этот раз довольно милая, в узкой комнате с видом на море. Я наблюдала за морскими свиньями и силуэтами людей, гулявших по пляжу. Она рыдала и была очень подавлена, а потом принялась рассказывать о Катерхеме [Суррей] 50-летней давности; о Стэннардах [неизвестные]; о том, как Герберт кубарем скатился по лестнице и пил столько молока, что все удивлялись. Похоже, от ее прежней жизни не осталось ничего, кроме нескольких страниц любопытных воспоминаний, которые она, лежа в постели, перелистывает снова и снова, ибо не может ни читать, ни спать, а постоянно спрашивает с тревогой в голосе, поправится ли она, по мнению Леонарда. На обратном пути мы обсуждали, что в таких ситуациях лучше принять яд. У нее уж точно есть все основания, хотя она в свои 78 лет требует больше жизни. Она ругается; не может ходить; одинока; под присмотром медсестер; живет в отеле, но требует больше жизни, еще больше жизни. Она рассказала нам очень странную историю о том, как в детстве спала с гувернанткой, которая заразила ее ужасной болезнью, и якобы из-за этого ее выслали из Голландии. Мне кажется, она никогда никому об этом не рассказывала – своеобразный повод сблизиться или, возможно, поблагодарить за наш приезд. Я была тронута и едва могла говорить. Полагаю, человеческая природа: ее (но не моя) эмоциональность, иррациональность, инстинктивность – обладает определенной красотой; люди называют это
Вчера вечером вернулись домой из Кассиса, вернее, из Арля. Жарче отдыха у меня еще не было. Но отличается он и другими вещами, например тем, что мы провели время наедине с Ванессой и Дунканом, а еще я практически стала землевладелицей. Во всяком случае, окна уже мои. Да, я почти купила «La Boudard» (не уверена, как правильно пишется) и заключила контракт, чтобы ездить туда всего за £2.10 в месяц[881]. Это означает бесконечное множество дел – возможно, кардинальные перемены, как и всегда – при покупке дома. Уже сегодня утром я представила себе, скажем, далекий островок, зато свой собственный, и сразу прикипела к нему. Этот образ символизирует жару, тишину, полную отчужденность от Лондона; море; поедание пирожных в новом отеле Ла-Сьота; поездку на машине в Экс-ан-Прованс; обед в гавани; наблюдение за приплывающими рыболовецкими суднами; разговоры с людьми, которые никогда обо мне не слышали и считают меня старше, уродливее и хуже Нессы во всех отношениях. У нас было странное душевное, но в то же время какое-то нервное, счастливое, свободное, а еще почему-то сдержанное общение с ней и Дунканом. Приобретение дома также означает покупку французских книг в Тулоне и хранение их в моей прекрасной прохладной комнате в лесу; Леонарда в рубашке с короткими рукавами; восточную частную жизнь для нас обоих; бабье лето с длинными световыми днями; большое количество дешевого вина и сигар; постоянные встречи с Карри, Крутерами и другими странными личностями[882] – все это означает для меня необходимость сделать в «Boudard» панорамные окна.
Я уже забыла детали поездки. Мы пробыли там неделю, приехав на день раньше, чем нас ждали; как ни странно, то же самое произошло и в прошлом году. Там был Дункан в своей голубой рубашке; Анжелика и Джудит[883] делали уроки на террасе. Каждое утро Несса отвозила мисс Кэмпбелл[884] в город и возвращалась с едой. Я написала небольшую статью о Каупере[885], но на жаре и в окружении черно-белых бабочек с трудом подбирала слова. Впервые в жизни мы с Л. проявили расточительность, купив письменный и обеденный столы, сервант и посуду для Родмелла. Это доставило мне удовольствие, а еще я чуть было не вышла из себя из-за превосходства Нессы почти во всем.
Вопреки всем законам, я собираюсь сделать эту тетрадь первым томом дневника, хотя сегодня, как назло, даже не первое число. Но в этом виноват календарь. Я не могу больше писать в тетрадях, листы которых испорчены. Не знаю, как их хранить. У этого переплетенного тома есть шанс дожить до конца года. А еще его можно поставить на полку.
Пинкер только что вернулась домой; очень толстая. В доме царит ощущение небытия – я называю это ощущением
Ну вот, время больше не полощется на мачте. Теперь мне надо как-то сварганить еще один отвар из иллюзий. Что ж, если интерес людей ослабевает и если мне не все равно, то сидеть и рассуждать об этом здесь я точно не стану. Надо сотворить иллюзию с помощью людей – пригласить кого-нибудь завтра на ужин и снова пуститься в это увлекательное приключение с другими душами, о которых я так мало знаю. Неужели я настолько привязана к людям?
Когда я написала последние слова, вошел Леонард и сказал, что через пару минут придет Дезмонд – так оно и было, – поэтому паруса снова раздуваются и судно мчится вперед. (Причина, по которой я пишу сейчас, заключается в том, что редактировать «Свою комнату» дальше нет сил. Вычитывала ее до тех пор, пока в ушах не зазвенели собственные предложения и я не начала сочинять новые.) Дезмонд пришел потрепанным, одетым во что-то серое и мешковатое. Он кипел и бурлил, словно чайник, собирался на ужин с Кромптоном Дэвисом[888] в «Kettner’s[889]» и твердо решил не опаздывать. В Дезмонде есть жилка решимости, а если сравнивать его с блюдом, то из всех нас он самый прожаренный и сочный. Ни одного сырого кусочка, словно готовили на медленном огне, – восхитительный человек, божественный, как сказал бы Фрэнсис, при всей его способности выбивать у меня почву из-под ног. К счастью, до этого не дошло – то есть до обсуждения писательства. Джулиан потерпел неудачу со своей
Был очень жаркий день; мы ездили в Уэртинг навестить мать Л.; у меня заболело горло. На следующее утро разболелась голова, поэтому мы оставались в Родмелле вплоть до сегодняшнего дня. Там я прочла «Обыкновенного читателя» и сделала важный вывод: надо научиться писать более лаконично. Особенно эссе на общие темы, поскольку, читая, например, последнее – «На взгляд современника», – я пришла в ужас от словоблудия. Отчасти это связано с тем, что я не продумываю все от начала и до конца; отчасти с тем, что уделяю слишком много времени своему стилю и пытаюсь передать все оттенки мыслей. Но в результате получается разброд и шатание, бездушность, чего я терпеть не могу. Нужно очень тщательно отредактировать «Свою комнату», прежде чем отправить ее в печать. И вот я снова погрузилась в свое великое озеро печали. Господи, какое же оно глубокое! Какой же я прирожденный меланхолик! Единственное, что держит меня на плаву, – это работа. Обещание на лето: я должна взвалить на себя больше работы, чем смогу выполнить*. (Я такая…) – нет, не знаю, откуда это берется. Стоит мне перестать работать, и я сразу начинаю тонуть, но, как обычно, чувствую, что, если буду погружаться глубже, то доберусь до истины. Это единственное оправдание; в каком-то смысле даже благородство. Целый ритуал. Я заставлю себя посмотреть правде в глаза и признать, что ни для кого из нас там ничего нет. Работа, чтение, писательство – все это маски; и отношения с людьми тоже. Даже заводить детей бессмысленно. * Это обещание я сдержала (
Мы ходили в буковый лес рядом с ипподромом. Мне нравятся леса; воды зелени, в которые погружаешься; такие мелкие в свете солнца и такие глубокие в тени. И мне нравятся буковые ветви, переплетенные очень замысловато, словно множество рук, и стволы, будто каменные колонны церкви. На месте миссис Бартоломью я бы непременно совершила что-нибудь экспрессивное. Эта мысль постоянно приходила мне в голову. Но что можно сделать, если ты на дне, да еще с камнем на шее [?]; с таким бременем несправедливости, давящим сверху? Энни Томсетт[894] и ее ребенок живут на 15 шиллингов в неделю. Я же выбрасываю 13 шиллингов на сигареты, шоколад и проезд в автобусе. Когда я вошла, она ела рисовый пудинг у колыбельки.
Однако мысли о «Мотыльках» теперь слишком навязчивы или, по крайней мере, слишком активны для моего комфорта. Думаю, все начнется так: рассвет; ракушки на пляже; не знаю – может, крик петуха или пение соловья; а потом все дети собираются за длинным столом – уроки. Начало. В книге должны быть самые разные персонажи. Затем сидящий за столом человек может позвать кого-нибудь из героев и тем самым создать атмосферу, рассказав, например, историю о собаках или нянях; или о каком-нибудь детском приключении; все в духе «Тысячи и одной ночи» и т.д.; должно быть детство, но не мое собственное; лодки на пруду; детские ощущения; нереальность; причудливая непропорциональность. Затем нужно выбрать другого человека или фигуру. А вокруг всего – нереальный мир, призрачные волны. Должен появиться мотылек, прекрасный и одинокий. Должен расти цветок.
Нельзя ли сделать так, чтобы волны были слышны на протяжении всего повествования? Или шум с фермы? Какие-нибудь странные, не относящиеся к сюжету звуки. У героини может быть книга (одна для чтения, другая для записей) и старые письма.
Ранний утренний свет – но это необязательно, потому что нужна полная свобода от «реальности». Хотя все должно иметь значение.
Все это и есть
Я прервалась, вернее, меня, кажется, отвлекли. С того момента моя меланхолия развеялась, как туман над озером. Я была очень активна. Мы видели много людей. Вчера ужинали с Роджером, сегодня с Клайвом; приходил Литтон; Вита; устроили вечеринку. Я купила платье на Шафтсбери-авеню. Кажется, было очень жарко, а сейчас холодно и впервые за несколько дней идет дождь. Пишу лениво, просто чтобы дать отдохнуть глазам после двух часов напряженной работы над редактурой этой многократно исправленной книги «Женщины и художественная литература». Клянусь, завтра она уйдет в печать. И тогда я смогу полностью посвятить себя настоящей художественной литературе. Но я выпала из нужного состояния, и мне трудно в него вернуться. За последние полгода я заработала более £1800; почти £4000 в год; сравнимо с зарплатой министра кабинета, а ведь еще два года назад я пахала, чтобы заработать £200. Теперь мне, похоже, переплачивают за статейки, но я до сих пор считаю, что возможность сходить в магазин и купить перочинный нож или другую мелочь – это величайшее удовольствие от процветания. Что ж, послезавтра я прекращу писать статьи и уступлю место художественной литературе на шесть-семь месяцев, то есть, возможно, до следующего марта. А здесь я фиксирую свое намерение гораздо тщательнее отнестись к написанию новой книги; ничего лишнего. Теперь, когда я, как мне кажется, заслужила право свободно орудовать своим пером, надо начать пользоваться этим. До сих пор за свободу приходилось бороться.
Вчера вечером Хелен Анреп была растерянной и обеспокоенной, похожей на набухшую от воды розу. Бэйб[895] вылезла из своей кровати, поднялась на крышу и уснула там. Мисс Кокс предлагает оставить ее на второй год. Роджер узнал, что ее дом в Хампстеде разваливается, а на ремонт уйдет £500. Сумеет ли она прожить на £3,000, если продаст его местной больнице?[896] На днях в Париже она испугалась, что беременна от Роджера.
Дезмонд блестяще рассказывает о письмах Байрона[897] и бумагах Босуэлла[898]. Подумать только! Вот-вот опубликуют 18 томов дневников Босуэлла. Если повезет, я доживу до того момента, когда смогу их прочесть. Ощущение, будто воскресили мертвого; странно это – эксгумация массы литературных останков Босуэлла, когда казалось, что все уже известно и изучено. Отец никогда об этом не узнает, да и сэр Эдмунд Госс мертв. Дневники пылились в каком-то шкафу в Ирландии.
Уже почти время обеда, а после него я должна снова читать свою книгу, чтобы по возможности сократить и ужать последние страницы.
Да, уже 5 августа, а последняя запись была сделана 30 июня – все из-за моего суматошного, неорганизованного лета. Безусловно, самые приятные воспоминания, выделяющиеся, словно водоросли в сером пруду, связаны с выходными здесь; божественно свежие дни, покос и яркие краски; новая комната Леонарда, постройка каркаса и превращение моего домика в дворец комфорта, коим он теперь и является. И вот я сижу сейчас здесь, угнетенная атмосферой банковского выходного, проникающей в чистый деревенский воздух, в пустынные болота и придающей деревне облагороженный вид. Девушки и юноши играют в стулбол; Леонард и Перси мастерят трубу для подачи воды в пруд. Он шоколадно-коричневый, и в нем обитает мелкая рыба. Да, лето какое-то разрозненное; я чувствовала себя так, словно к моей руке была привязана телефонная трубка и любой, кому вздумается, мог подергать за провод. Ужасно раздражало, что меня отвлекают. А потом эти люди, которых я видела, превратились в одно размытое пятно! Я была словно выжатый лимон, когда, например, выходила от Оттолин в четверг днем, и твердо решила ни с кем больше не разговаривать. Нельзя так непочтительно обращаться с трепетной душой человека – проклинаешь все на свете, огрызаешься и становишься озлобленной. Беседа перед сном со старой дурехой Кэ и то приносит больше удовольствия, чем всякая мишура и чехарда. В Лондоне я бы только и насмехалась над ней. Здесь же, когда Кэ расхаживала своей медленной и тяжелой походкой, моя циничность была вполовину разбавлена благодарностью, а ее возмущения по тому или иному поводу веселили меня больше всего. Когда история выставляла ее не в лучшем свете, она восхваляла его [Уилла] как оратора, политика, садовника, художника, мужа, мыслителя – мастера на все руки. Сегодня утром, когда она превозносила его ум, мне даже пришлось перебить ее и сказать, что все мы живем иллюзиями; интеллект Уилла – одна из них. Опешив, она на мгновение замолчала, а потом пришла в себя и поняла смысл сказанного; возможно, не до конца; но в своей неторопливости и обремененности притворством, претенциозностью, политикой и внешним видом она все же честна. Еще мы говорили о Руперте [Бруке]. Но мои размышления – каждая встреча заставляет задуматься – были вот о чем: о спорах ради спора, их тщетности и распространенности, – только Кэ по какой-то причине более открыта и настойчива, чем мы, или я просто хочу так думать. Если убрать этот мотив из разговора – много ли останется? Как же часто я не замечаю, что сама подпитываю собственное тщеславие, которое становится все более требовательным.
А еще я сержусь на Виту, ведь она ни разу не обмолвилась, что собирается за границу на две недели – до последнего не решалась и вообще заявила, что это спонтанное решение. Боже мой! Хотя меня это отчасти даже забавляет. Почему тогда я злюсь? Почему недовольна? Сильно ли я недовольна? Я вспылю, все ей выскажу и докопаюсь до сути. Один из фактов заключается в том, все эти Хильды[899] – хроническая проблема, и, поскольку она никуда не денется, я тоже оказываюсь втянута. А ведь я чертов интеллектуальный сноб и не желаю быть связанной, пускай даже через одно рукопожатие, с Хильдой. Передо мной предстает ее серьезное целеустремленное компетентное деревянное лицо и спрашивает совета в серьезном вопросе о том, кого позвать на радиопередачу. Странная это черта – страсть Виты к серьезным интеллектуалам среднего класса, какими бы серыми и скучными они ни были. Зачем я все это пишу? Я даже Леонарду не рассказала, но с кем еще мне делиться, если не с чистой страницей? Правда в том, что я лучше понимаю свои чувства, когда пишу, чем, например, при ходьбе; я размышляю; докапываюсь до чувств; выпускаю их наружу и наслаждаюсь экспрессией; одни оправдываю, другие, признаюсь, подавляю и в конце концов делюсь ими. Вот зачем Пипс[900] писал свой дневник?
Мне надо взяться за Мэри Уолстонкрафт[901]. Я в самом разгаре написания четырех статей для NYHT[902], что отнимает время у «Мотыльков» (а еще есть гранки «Своей комнаты», которые надо вычитать), и надеюсь покончить с ними к 14 августа, а затем хочу постепенно погрузиться в свой странный роман. Я должна приложить все усилия, ведь это сложная книга. А что потом? Вечная тяга к приключениям – с ней я точно не застопорюсь.
Пишу, чтобы скоротать один из тех грандиозных, болезненных, нелепых, волнительных моментов, от которых не то радостно, не то тошно – не разберешь; чувствую себя свободной, потом подлой, потом разбитой и т.д. – после ряда сцен*, описанием которых не стану себя утруждать, я указала Нелли на дверь. Посреди обычной ссоры я посмотрела в ее маленькие жадные глаза и не увидела в них ничего, кроме гнева и злобы, и все поняла: ей нет дела ни до меня, ни до чего-либо еще; она, как это часто бывает у слуг, целиком и полностью поглощена страхами, заботами и собственной важностью. Все решилось во время нашего с Л. обеда, когда я произнесла два слова, которые она чуть ли не силком из меня вытянула своим стремлением показаться восхищенной, нетерпеливой, твердой и равнодушной – отвратительная болезненная сцена спустя 15 лет работы. Но сколько их уже было и как же они унизительны! Если мы не прекратим все сейчас, то так и будем плыть по течению – ох уж эти старые споры и доводы, которые я знаю наизусть. Новизна и странность в том, что мы положили этому конец, и, хотя речь идет лишь о ее отсутствии до октября, я не уверена, что мы будем готовы принять Нелли обратно. Отличный повод проявить твердость и решимость начать все с чистого листа, что явно добродетель. По правде говоря, если бы не война, мы бы, вероятно, не запустили ситуацию так сильно, но теперь я абсолютно уверена, что никогда больше не хочу держать постоянных слуг. Это зло, которое разрушает отношения. А теперь мне опять пора идти к Энни Томсетт.
* Еще одна сцена (
Что ж, хвала небесам, все кончено и спокойно улажено. Нелли – ощущение, будто прошло много лет! – остается… Да, мы обнаружили, что не сможем нанять миссис Томсетт, а мне пришлось проявить недюжинное мужество в течение двух минут, когда Нелли говорила, что она подумала… Нет, это слишком скучно. Я испытала невероятное облегчение, увидев Виту и обнаружив, что она была со мной абсолютно честна, и даже принесла документы, чтобы доказать это, и была ужасно расстроена, и вела себя как ослица, и позвонила Хильде, которая оказалась такой простой и искренней, признавшей мои доводы разумными, – о да, она не выдержала бы в моей шкуре и минуты, – но почему, спрашиваю я себя, так невыносимо скучно записывать то, что сейчас волнует меня сильнее всего? Нет сил писать последовательно. Я и правда была больше взволнована, зла, обижена и язвительна, чем позволила себе продемонстрировать в той ситуации и даже здесь, на чистом листе бумаги, но и перегибать палку я тоже боялась. Конечно, можно быть правой насчет Нелли – правой в том, что в плохом настроении она совершенно невыносима, груба, эгоистична и злонамеренна, но – и это интересное психологическое наблюдение – она такая от природы: невоспитанная, необразованная, на мой взгляд, почти полностью лишенная способности к логике и анализу. Таким образом, можно видеть ухищрения неотесанного ума, что само по себе интересно; а потом, с ужасом наблюдая за этим отвратительным зрелищем, я вдруг удивляюсь прелести человеческой натуры, неотесанность которой только усиливает впечатление. Например, она решила, будто я окончательно ее увольняю, но, вместо того чтобы уступить, а уж деваться Нелли точно некуда, она в ярости и назло поехала на велосипеде в Льюис за сливками для ужина; думаю, у нее был искренний мотив не оставить нас без еды и кухарки. Понять Нелли почти невозможно, и поэтому с ней всегда ужасно трудно иметь дело. Еще она сказала, что подыскать новое место нелегко, так как сейчас модно нанимать кухарок, которые живут у себя, а не по месту работы (эти предложения – очередной пример моей неспособности писать связно). Уверена, что ее злоба и подлость еще проявятся, но теперь мы, похоже, не расстанемся. В каком-то смысле я даже рада, что разойтись спустя 15 лет труднее, чем мне казалось. И очень рада насчет Виты.
Переживания остались позади, но после них у меня разболелась голова. А на ум пришли две идеи: нарушить собственное правило и хоть раз написать о душе; дословно передать несколько диалогов. Просто отмечу это, но сделаю позже, так как сейчас будет ужин.
Мы вернулись из Брайтона, где я купила угловой шкаф. Будь у меня время, я бы прямо здесь и сейчас препарировала любопытный маленький пятнистый плод – свою меланхолию. Ее, разумеется, сопровождает головная боль. И я оказалась в безвыходном положении, в тупике. Написание этой сжатой статьи, где каждое слово будто ступенька, вырубленная в скале, – тяжелейшая писательская работа, и делается она в основном ради денег. Но чего они стоят, по сравнению с детьми Нессы, а потом…
Полагаю, меня прервал ужин. А сейчас я открыла дневник уже в другом настроении, дабы зафиксировать тот благословенный факт, что, хорошо это или плохо, я внесла последние правки в «Женщин и художественную литературу», или «Свою комнату». Думаю, я больше никогда не буду это читать. Хорошо получилось или плохо? Полагаю, в книге все-таки отражена нелегкая жизнь; чувствуется живая сила, напор, от которого не скрыться, хотя, как обычно, много воды, конструкция хлипкая, а голос слишком крикливый.
Уильям Пломер приезжал на выходные и уже уехал. Скованный и невнятный молодой человек, универсальная манера поведения которого подходит для любой погоды и компании; он рассказывает неплохие сухие чопорные истории, но у него безумный взгляд, который я однажды заметила у Тома и который считаю истинным показателем того, что происходит внутри. Раз или два он чуть было не вылез из своей скорлупы – например, когда мы сидели сегодня утром на камнях.
Я извинилась за семейную вечеринку.
Раньше он любил запускать воздушных змеев. Уильям (ему было неловко слышать обращение «мистер») заметно старается походить на других людей и хоть как-то оправдать свою жизнь среди туземцев и военных, сделавшую его таким, какой он есть. Рядом с ним Джулиан казался сущим ребенком, а Дункан – современником. Может, он познакомит нас с Баттсом[906]? Уильям – замкнутый, независимый молодой человек, полный решимости ни в коем случае не торопиться, а еще, не имея ни гроша за душой, он дал Нелли на чай 5 шиллингов. Думаю, он хорошо покажет себя, в отличие от Рэймонда и Фрэнки, – на фоне их фальшивого блеска Пломер кажется солидным.
Ну вот, писательский запал иссяк; нет сил браться за тему меланхолию – отмечу лишь, что она значительно уменьшилась, когда Несса сказала, что часто хандрила и завидовала мне, – невообразимое заявление.
На прошлой неделе Джеффри Скотт умер от пневмонии в Нью-Йорке[907]. Дайте подумать, что я могу вспомнить о нем. Впервые я встретила его в 1909 году во Флоренции у миссис Беренсон[908]. Мы пришли на обед, и он был там; они обсуждали Фрэнсиса Томпсона[909]. После этого мы отправились на вечеринку к миссис Росс[910]: Мэри была с братом[911], оба представились Барнсами, но в итоге признались, что они Стрэйчи, а иначе миссис Росс не проявила бы никакого интереса. Затем она подчеркнула тот факт, что состояла в любовной связи с Мередитом, и повела нас всех по лужайке – кажется, на террасу с видом на Фьезоле[912]. Тем летом я была несчастна и очень сурова во всех своих суждениях; ничего не помню о Джеффри Скотте, кроме того, что он являлся частью того противоестественного флорентийского общества[913] и вызывал у меня тогда исключительно презрение – высокий, нахальный, чувственный и непринужденный человек, тогда как я была провинциальной и дурно одетой деревенщиной. Это ощущение не покидало меня ни на секунду вплоть до летнего вечера в Лонг-Барне, кажется, в 1925 году[914]. В свой первый визит я приехала на машине с Дотти и Витой и застенчиво сидела в машине, неловко наблюдая за их ласками и тем, как они останавливали «Rolls-Royce[915]», чтобы купить большие корзины клубники; и снова почувствовала себя не провинциалкой, а плохо одетой, неуместной дурнушкой; и вот я оказалась на террасе Лонг-Барна, а там был Джеффри, который немного надменно улыбнулся, как в былые времена, и пожал мне руку. Позади него стоял Гарольд [Николсон], гораздо более прямолинейный и величавый, на мой вкус. В тот вечер мы сидели в длинной комнате, и, после того как Гарольд задремал, сидя на железной перекладине каминной решетки и касаясь лбом бахромы итальянского чехла на каминной полке, Джеффри сел с нами, а Дотти уговорила его развлечь меня своими историями. Помню, он был хорош в этом, но не помню, о чем рассказывал. Я сочла его очень умным человеком, пыталась расположить к себе и пришла к выводу, что у него была какая-то обида на меня как на члена круга [
Он умер в Нью-Йорке, но что же будет со всеми этими бумагами Босуэлла?[919] А биография, которая должна была сделать Босуэлла бессмертным, так никогда и не будет написана[920], и он навечно останется
По ошибке пропустила две страницы дневника. Возможно, я придумаю, как их использовать, чтобы не писать задом наперед, но мне скоро идти в дом, а сегодня прекрасный вечер, и я бы предпочла остаться здесь, чтобы писать дальше и опробовать свое новое перо.
Насколько мне известно, никто из поистине интересных людей не умер. А что касается усмирения собственной болтливости, то я, по правде говоря, почти ни с кем не разговариваю, разве что посредством персонажей романа.
Теперь о Бернарде Холланде, раз уж я его упомянула. Вот только я не помню ни нашей первой встречи, ни даже второй. По-моему, я впервые услышала о нем, когда мне было лет десять, а он как раз обручился с Хелен Дакворт[921]. Стелла[922] сказала матери:
Есть полчаса до ужина, которые можно скоротать писаниной.
Во время прогулки мне пришло в голову начать рассказ с начала: я встаю в половине восьмого и выхожу в сад. Сегодня было туманно, и мне снилась Эдит Ситуэлл. Я умываюсь и спускаюсь к завтраку, стол накрыт клетчатой скатертью. Если везет, нахожу интересное письмо; сегодня его не было. Потом принимаю ванну, переодеваюсь, прихожу сюда и пишу или редактирую в течение трех часов с перерывом в одиннадцать, чтобы выпить молока с Леонардом и, возможно, почитать газету. Иду на ланч – сегодня биточки и шоколадный заварной крем. После этого немного читаю и курю, а около двух переобуваюсь в ботинки на толстой подошве и вывожу Пинкер на прогулку. Сегодня днем мы гуляли по холму Эшема, присели передохнуть на пару минут, а потом пошли обратно домой вдоль реки. Чай примерно в четыре; потом я иду сюда и пишу несколько писем, когда приносят почту – сегодня очередное приглашение на лекцию; затем читаю одну книгу «Прелюдии»[932]. Скоро прозвенит звонок на ужин, потом мы послушаем музыку, я выкурю сигару, затем почитаем – сегодня вечером это будет Лафонтен[933] и, возможно, газеты – и ляжем спать. А сейчас я скопирую сюда несколько строк, которые хочу запомнить.
Это из седьмой книги «Прелюдии» – отличная цитата, я думаю.
Но этот набросок моего дня нужно оживить разными красками. Сегодня на прогулке было пасмурно и ветрено; вчера ясно и просторно; желтая пшеница в лучах солнца; жара в долине. Два дня сильно отличаются друг от друга, но оба, пожалуй, одни из самых счастливых в моей жизни; я имею в виду – среди счастливых неотличимых дней, спелых, сладких и здоровых; хлеб насущный; ибо ничего странного или будоражащего не произошло; просто складный и гармоничный, образцовый день прекрасной жизни загородом; хотела бы я иметь больше таких дней – месяцами жила бы только так.
Теперь, когда моя с трудом продвигающаяся и огорчающая меня книга, а также мелкие статьи вылетели из головы, мозг, похоже, наполняется, расширяется и становится физически легким и умиротворенным. Я начинаю чувствовать, что он потихоньку успокаивается после всех этих напряжений и расслаблений с тех пор, как мы приехали сюда. Расширяется его бессознательная часть, а во время прогулки я уже замечаю красную пшеницу, синеву неба над равниной и бесконечное множество вещей, поскольку не думаю ни о чем особенном. Время от времени я чувствую, как мой разум обретает форму, словно облако в лучах солнца, когда возникает какая-то идея, план или образ, но все они уплывают за горизонт, как облака, и тогда я спокойно жду, пока сформируется новая идея – неважно, какая именно.
Вспомнила одну сцену: Фил Берн-Джонс[934] в вечернем костюме сидел на площади Св. Марка [Венеция] августовским вечером 1912 года, когда у нас был медовый месяц. Он выглядел рассеянным и одиноким, как постаревший и ставший довольно раздражительным Пьеро. Он накинул светлый плащ и просто сидел – его глуповатое напряженное бледное лицо выглядело застывшим, постаревшим, несчастным и разочарованным – один за мраморным столиком, тогда как все остальные вокруг гуляли и болтали, рядом играл оркестр, а у него не было спутницы – ни одной из его умных дам, с которой он мог поговорить своим громким голосом; кому он мог бы делать комплименты, используя слова «дорогая» и «ненаглядная» и переходя на модный в то время смех, который, полагаю, перенял у старика Джонса[935]. Фил был своего рода рассеянным дегенератом, тратившим тысячи фунтов на бледных женщин на лестнице[936], на любовные похождения, на предметы роскоши, на то, чтобы быть модным холостяком и покровителем Три[937], Тейлоров[938] и прочих юных модниц. Но в глубине души это был обыкновенный и очень робкий человек с ужасным художественным вкусом, зато умевший общаться с детьми. Лоуэлл[939] заметил это в Сент-Айвсе. И я до сих пор благодарна за те картины, которые он написал для нас. Он принадлежит к плеяде
Лучшая часть моей прогулки сегодня днем была, разумеется, на вершине холма, ведущего к Джаггс-Корнер[941].
Да, кстати, вот еще что – правда это было несколько дней назад. Я видела женщину в белом и ребенка в голубом, сидевших на фоне белоснежных облаков и голубого неба. Видела, как все холмы то погружаются в тень, то вновь заливаются светом. А сейчас…
Пишу сейчас в дневнике, потому что Лин[942] (да, так ее зовут) читает в саду, а у меня от разговоров отсох язык, и я никак не могу взяться за «Мотыльков» или хотя бы подлатать, наконец, свои старые статьи. Вчера был долгий и весьма утомительный день – тяжело разговаривать в саду с малознакомым человеком. Очень милая молодая женщина с той неотъемлемой наготой – не могу подобрать слово, – которая так часто свойственна молодым, не имеющим иллюзий на свой счет; честность, порожденная бедностью. Она живет в Лондоне на £200 [в год], которые получает за статьи, а у ее отца, пресвитерианского священника в Абердине, жалование в £600, а пенсия будет £400. А поскольку в семье 5 детей, ей никогда ничего не достанется. Все это порождает честность, ясность взгляда и строгость, которые я, пожалуй, предпочту пышному благополучию Дотти. Одним садовником, персидским горшком и т.д. больше или меньше – какая разница, ее жизнь пересыщена и праздна, а вот Лин знает каждую вещь в своей комнате, ведь она постоянно экономила, чтобы купить именно их. Ну а что сказать о ней? Ох, я слишком устала от разговоров и анализа.
Роман уже сложился бы в моей голове, позволь я своему разуму отдохнуть и побыть в состоянии покоя, моря без приливов и отливов, но я все время будоражу свой разум, подрывая его основы. Неважно, послезавтра я отправлюсь к Вите и начнется одиночество*. Буду размышлять целый месяц. У Лин есть определенный аскетизм. Она прямолинейна и рассудительна; открыто заявляет, что идет в туалет; но сексуально неразвита, я бы сказала; никогда не увлекалась молодыми людьми или вином; в ней есть нечто хладнокровное и разумное, несомненно, унаследованное от отца-теолога и связанное с ее шотландским фермерским происхождением. Она изучала английскую литературу и стала опытным критиком, что редкость среди молодых женщин. Она излагает свое мнение точно и методично, как иногда делает Джанет Воган. (Джанет, кстати, была здесь в конце прошлой недели). Этот тренированный ум – молодой и довольно странный, – кажется, он подавляет энтузиазм, возможно, слишком сильно. Странно видеть сплошную взвешенность и критику, не говоря уже о трезвости и проницательности слов из уст ее невинного круглого румяного личика с искренним взглядом этих голубых глаз. Она собиралась купить пудру для лица – пошла искать какую-то определенную марку, а вместо нее купила кактус. О, а еще она рассказала историю о мертвеце на пляже. Они с Энид Уэлсфорд[943] катались на машине, как-то вечером заехали в бухту, и Энид захотела пройтись по песку. В итоге Лин увидела на пляже пальто и пару ботинок – оказалось, это мертвец. Она развернулась и убежала, ничего не сказав Энид и не думая о том, что на него могут наткнуться дети; она была просто в ужасе, так как видела труп впервые. Я очень ярко представила себе эту сцену. Энид вернулась.
Потом они сообщили жителям деревни. Мужчина был несчастлив в браке, все время выглядел подавленным и в итоге покончил с собой; они нашли его в тот же вечер – сапоги торчали из песка, а лицо, я полагаю, было совершенно изуродовано.
Только что прочла пару страниц записей Сэмюэла Батлера[944], чтобы избавиться от привкуса жизни Элис Мэйнелл[945]. Читатели, конечно, предпочитают блеск и вздор. И все же читать интересно; меня немного дразнит тугой бездыханный стиль Мэйнелл; но потом я думаю:
* Это было оптимистичное предположение – не оправдалось.
Я только что вернулась из Лонг-Барна, то есть из Эшдаун-Фореста, откуда меня забрал Л.; съела сочную грушу, нагретую солнцем, и придумала следующее: выделить
Одинокий разум
в «Мотыльках в качестве персонажа. Не уверена, но это кажется вполне возможным. А мои заметки показывают, что я очень счастлива.
Смею предположить, что сегодня самый жаркий день в году – самый жаркий сентябрьский день за последние двадцать лет. Возможно, так напишут в завтрашних газетах. В саду Лонг-Барна и правда было слишком жарко. Дети капризничали: Найджел катался между клумбами на велосипеде, а Бен, растянувшись на лавочке, говорил рассудительным унылым тоном:
Вита была почти такой же, как обычно: походка; шелковые чулки, рубашка и юбка; роскошная, легкая, витающая; пространно и безмятежно говорившая с итонским преподавателем, восхитительным молодым человеком с прямым носом и белоснежными зубами; он рано лег спать или просто ушел в свою комнату, оставив нас одних. Я заметила, что мальчики называли его сэром, кланялись, когда он входил, а затем целовали Виту – очень по-английски, по-летнему, аристократично, мило, естественно. Мне кажется, этим традициям уже сотни лет; по крайней мере, я помню не одно такое лето: белые фланелевые рубашки и теннис, матери, воспитатели, английские дома, ужины при свечах, на которые слетаются мотыльки, разговоры о теннисных турнирах и дамы, приглашающие на чай, – так было всю мою жизнь; очень приятно и естественно. А воспитатель – типичный наставник, шутливый, ласковый и строгий, – то удивлялся Найджелу, то умилялся им.
Сегодня днем Нелли ходила за ежевикой, собрала примерно 7 фунтов [≈ 3,2 кг] и сделает варенье. Будем считать это благодарностью мне за то, что я терпела ее помощницу Лотти, а теперь-то у Нелли никого нет. Но мы склонны забывать подобные вещи.
Леонард на пикнике в Чарльстоне, а я здесь –
На самом деле это предвкушение книги – особое состояние творящей души – очень странное и малопонятное.
Вот еще одно наблюдение: ничто так не утомляет, как смена обстановки. Час общения с матерью Л. выматывает меня сильнее, чем шесть часов без нее или шесть с дней с Витой. (Несса не в счет.) Полная перестройка на другой лад ломает весь внутренний механизм, постоянно приходится перестраивается, и, что еще хуже, я не могла выкинуть поездку в Уэртинг из головы, считая дни и ощущая тяжесть бремени. Да и присутствие Нелли в машине тоже оказывает психологическое давление – создает определенную атмосферу, от которой никуда не деться. Все это не имело бы никакого значения, работай мой двигатель в полную силу – помню, с какой легкостью я отмахивалась от любых помех, когда писала «Орландо», – но сейчас мне как будто вставляют палки в колеса и не дают тронуться с места. А еще мне уже 47 лет, и дряхлость будет только усиливаться. Начнем со зрения. Кажется, еще в прошлом году я могла обходиться без очков – например, брала газету и читала ее в метро, – но постепенно выяснилось, что и в постели нужны очки, а иначе я не вижу ни строчки (если только не держать книгу под очень странным углом). Мои новые очки намного сильнее старых, а когда я снимаю их, то на мгновение даже слепну. Какие еще недуги? Слышу я, кажется, превосходно; хожу тоже вроде бы как раньше. Но ведь уклад жизни все равно меняется? Не будет ли с годами труднее и опаснее? Очевидно, это можно пережить, если сохранять здравомыслие; старение – естественный процесс; можно лежать и читать здесь; способности никуда не денутся; надо меньше беспокоиться – я написала несколько интересных книг, зарабатываю на жизнь и могу позволить себе отпуск. Да уж! Беспокоиться точно не о чем, а эти временные спады – у меня их было много – наиболее полезны для творчества – вспомнить хотя бы мое безумие в Хогарте и все эти мелкие приступы болезни – например, тот, который предшествовал написанию романа «На маяк». Шесть недель в постели превратили бы «Мотыльков» в шедевр. Но я изменю название. Внезапно поняла, что днем мотыльки не летают. Да и горящей свечи у меня там не будет. В общем, структуру книги еще только предстоит продумать – всему свое время.
На этом пока точка.
Сегодня, кажется, Анжелика впервые идет в школу[959]; рискну предположить, что в душе Несса страдает. Это чувство – когда твой младший ребенок идет в школу – мне никогда не познать; итог двадцати с лишним лет жизни Нессы, во многом посвященной детям; большой отрезок; даже представить себе не могу, насколько ее жизнь полнее моей – взять хотя бы все моменты близости, ссоры, счастье, волнения и перемены по мере их взросления. А теперь, пускай и с гордо поднятой головой, она прощается с этой эпохой в одиночестве в студии, возвращаясь, вероятно, с печалью к той жизни, которая когда-то ей нравилась больше всего, – к жизни необремененной художницы. Вот так мы с ней и выстроили свои жизни, движимые какой-то странной силой. Что касается меня, то я часто вспоминаю наши прекрасные долгие осенние прогулки, которыми мы заканчивали летние каникулы, обсуждая планы на будущее –
Только что произошла одна из тех любопытных ситуаций, которые сваливаются как снег на голову. Энни [Томсетт], большеглазая и печальная молодая женщина, попросила нас купить ей коттедж и фактически позволить стать нашей постоянной прислугой здесь. Ее с ребенком выселяют через две недели, чтобы освободить жилье для двух старых дев-собачниц. Гуманность подсказывает нам купить ей коттедж и не брать арендную плату – пускай отрабатывает. Еще £350, опять ремонт, опять статьи. Полагаю, из Энни бы вышла идеальная прислуга и отличная помощница; можно будет приезжать сюда в любое время, а бедняжку Нелли оставить в Лондоне – сегодня она опять жаловалась, на этот раз Леонарду, из-за его ведерка для угля. Ощущение, будто мы только и занимаемся бытовыми вопросами. А еще мне придется уволить высокого и тощего беднягу Бартоломью. Надо хорошенько все взвесить – тем временем Энни уперлась в эту ужасающе высокую черную тюремную стену нищеты – ей приходится жить с ребенком на 15 шиллингов в неделю.
Эти размышления многократно разветвляются во все стороны, но приводят меня к тому, что я еще собиралась написать о Питере[960] и своем будущем, однако сейчас время чая, а потом я хочу побродить по склонам или вдоль реки, чтобы привести мысли в порядок.
Молю Бога, чтобы никто не пришел на чай. Но в Чарльстоне сейчас Литтон, Энтони Блант[961] и Питер. Молю Бога, чтобы эти восхитительные божественные люди не явились и не заставили меня опять напрягать глаза и разум. Я хочу поплавать в темно-зеленых глубинах мыслей. Кстати, вчера вечером в «Evening Standard» Джеймс Лейвер[962] назвал меня великой писательницей:
Сейчас десять минут одиннадцатого, и я не собираюсь писать роман. Я вообще решила временно свернуть свою художественную деятельность. Чуть что – появляется головная боль; «Мотыльки» кажутся непомерным грузом, который я пока не могу поднять. И все же мозг так странно устроен, что в столь ранний час я, например, никогда не могу просто читать или писать письма. Подобные занятия кажутся слишком легкими и поверхностными, поэтому, хотя я должна написать несколько писем – Дотти, Джеральду Бреннану и раздражительному Эдди, – займусь пока дневником. Прекрасное сентябрьское утро; воркуют грачи; тени на террасе очень длинные и тонкие. Тело словно сдулось. Оно будто истончается к зиме, становясь бледным и пустым, как старческие глаза. Лето было изнурительным и напряженным. Из-за поездок в Лондон и Уэртинг, а еще из-за гостей жизнь здесь так и не устаканилась; чувствую, что хотела бы остаться и какое-то время избегать Лондона. Автомобиль делает нас слишком мобильными. Но если подумать, это лучшее лето за все время. Никогда еще сад не был так прекрасен – даже сейчас он весь пылает, ослепляя глаза красными, розовыми, пурпурными и сиреневыми цветами: пышные гвоздики; горящие, словно лампы, розы. Мы часто выходим куда-нибудь после ужина, чтобы насладиться видами, но я люблю и гостиную. Мне нравится мой половик, ковер, мои расписные балки. И по какой-то странной причине прогулки (по холмам за Телскомбом[963]) в этом году казались мне приятнее, чем когда-либо. Отчасти это, наверное, из-за погоды: день за днем у нас было теплое солнце; голубое безоблачное небо; закат ясный без полос и разводов на западе. Лежа здесь, я видела восход, а однажды ночью луна сияла как осколок зеркала; сверкали и пульсировали звезды; и у меня было странное ощущение, будто я очень молода, путешествую за границей и вижу листву из окна поезда в Италии – не могу сейчас разобраться в этом чувстве. Все казалось волнительным приключением.
Что касается Питера – как же он прав, как очарователен, как хорош! Но, черт возьми, какой неинтересный с точки зрения интеллекта ум! Не могу толком объяснить, но после встреч с ним не остается ни интересных воспоминаний, ни идей. Бесконечные сравнения, постоянное цитирование; он смотрит на жизнь с энтузиазмом, но через призму книг. А еще Питера тянет совокупляться, поэтому все его рассказы неизбежно вертятся вокруг этой увлекательной темы – совокупление и Кингс-колледж Кембриджа. Он прошел войну, четыре года сражений, крови и ран, и все же его разум сохраняет девственную чистоту; в 36 лет он упрям как студент. Полагаю, в нем просто мало чего намешано: отец – школьный учитель, мать – домохозяйка; жизнь в пригороде, стипендии и т.д. А затем, выйдя из своей скорлупы, он сознательно поклялся стать язычником; индивидуальностью; наслаждаться жизнью, а в свободное время исследовать собственные ощущения. Отсюда повторы, эгоизм, отсутствие глубины, или бесхарактерность, но это чувствуется в разы сильнее, когда читаешь Питера, чем когда слушаешь. В разговоре его обаяние и любезность, его честность и яркость делают Питера очень милым, приятным, восхитительным, запоминающимся (да, но не интересным) человеком. Он женится и станет профессором английской литературы в Кембридже.
Но больше всего меня, конечно, интересует новая керосиновая плита[964]. Мы обнаружили доставку прошлым вечером, когда вернулись из Уэртинга. Сейчас мой ужин готовится в стеклянной посуде; надеюсь, получится без лишнего запаха, отходов и проблем; есть регулировка пламени и термометр. Теперь я чувствую себя более свободной и независимой, а ведь я всю жизнь борюсь именно за это, – смогу приехать сюда с куском мяса в пакете и жить самостоятельно. Мысленно перебираю блюда, которые смогу приготовить, – тушеное мясо, соусы. Авантюрные странные блюда с добавлением вина. Конечно, Леонард остудит мой энтузиазм, а мне надо быть осторожной и не вести себя как озорной ребенок. Нелли уезжает в пятницу, так что у меня будет целая неделя, чтобы поэкспериментировать и стать независимой.
Вчера утром я возобновила работу над «Мотыльками», но название надо менять. И сразу несколько проблем требуют решения. Но кто об этом думает? И существую ли я вне мыслительного процесса? Нужен какой-то новый прием, который не будет трюкачеством.
Вчера начали строить теплицу. Поливаем землю деньгами. На следующей неделе начнут возводить мою комнату. Мне кажется абсурдным ожидать от слуг доброго нрава или великодушия, особенно если учесть, в каких тесных комнатушках они живут и сколько у них работы.
А теперь о миссис Вулф (я хочу сказать, что отметила пару вещей, бог знает почему, но всегда кажется, будто причина есть). В ней появились неведомые прежде очарование и достоинство, но теперь ее старость сводит на нет все веселые и сентиментальные разговоры – она становится на удивление более человечной и мудрой, как и подобает старухам; они так сговорчивы, так погружены в жизнь, что кажутся философами и более искусными в искусстве жить, чем люди поумнее. Так много всего произошло на ее глазах: болезни, роды, ссоры, неприятности, – но ничто особо не удивляет и не расстраивает миссис Вулф. Правда, она раздражительна и нудна, как ребенок, зато потеряла интерес к показухе, помпезности и респектабельности, как будто смыла с себя все наносное и просто нежиться на пляже, – во многих отношениях довольно завидная старость, хотя и невыносимая тоже. При любом удобном случае она ворчала на Пинки, которая съела весь наш суп. Потом она долго рассказывала о своих кухарках и о том, как учила их готовить, когда была богата.
Теперь надо пойти на кухню и проверить, как там мой окорок.
Мы только что были в коттедже Энни – такие вот дела. Выходит, у нас есть еще один приличного размера дом, хотя договоренность с Энни кажется очередным благом, которыми время от времени, с прошлого августа, одаривает нас жизнь. Она будет заниматься готовкой; моя керосиновая плита позволяет получить горячую пищу в любое время суток. Я ошеломлена конференцией в Брайтоне[965], где слушала выступление Хендерсона[966] и видела, как он медленно краснел, словно омар в кипятке; мы поехали туда в понедельник (сколько же дней размышлений упущено! – надо все бросить) и слушали хорошие, очень интересные дебаты. Толпа присутствующих издает необычайный шум, похожий на блеяние, а не на обычные голоса, и я подумала, что политика является теперь не делом великих аристократов, не таинством и дипломатией, а торжеством здравого смысла, исходящего от обычных деловых мужчин и женщин, – не очень-то благородное, зато честное обсуждение, как и положено в бизнесе.
За окном темнеет; я слышу, как деревенские мальчишки пинают футбольный мяч, и все те размышления, комментарии, которые пришли мне в голову на прогулке, угасли. Атмосфера, зима, перемены, скорый отъезд в Лондон развеивают все мои жалкие попытки сосредоточиться. И все же в последние дни я, кажется, преуспела и начала писать роман, но с той же скоростью, с какой работала над «Комнатой Джейкоба» и «Миссис Дэллоуэй» – максимум страница в день, – а потом я долго сижу и посасываю ручку. Американцы шлют письма, телеграфируют с просьбой написать статью. Пойду, пожалуй, почитаю «Федру[967]». Леонард на сильном холодном ветру моет машину.
Ухватилась за идею писать здесь, лишь бы не писать «Волны», или «Мотыльков», или как там это будет называться. Порой кажется, будто я уже научилась писать быстро, а на самом деле нет. И что странно, я не пишу с упоением или удовольствием – все из-за плохой концентрации. Я не разматываю сюжет, а склеиваю его. Кроме того, никогда в жизни я не бралась за столь расплывчатую и все же замысловатую задумку; всякий раз, когда я вношу какую-то деталь, мне нужно состыковать ее с дюжиной других. И я бы могла легко идти вперед, но все время останавливаюсь, чтобы оценить эффект написанного в целом. В частности, не вкралась ли в мою конструкцию какая-нибудь фундаментальная ошибка?! Меня не вполне устраивает мой метод – брать один предмет в комнате и с помощью него рассказывать о других вещах. Но в данный момент я не могу придумать ничего, что позволяло бы мне ближе подобраться к первоначальному замыслу, а ведь именно это и есть залог движения вперед.
Вот почему эти октябрьские дни, наверное, кажутся мне немного напряженными и окруженными тишиной. Сама не вполне понимаю, что я имею в виду под последним словосочетанием, ведь я не перестала видеться с людьми: с Нессой и Роджером, с Джефферсом[968] и Чарльзом Бакстоном[969], – планирую встретиться с лордом Дэвидом и Элиотами; ох, чуть не забыла Виту, которая тоже приезжала. Нет, дело вовсе не в физической тишине, а в каком-то внутреннем одиночестве – интересно было бы его проанализировать, если, конечно, получится. Приведу пример: сегодня я шла по Бедфорд-Плейс – это прямая улица с разными пансионами, – и говорила себе примерно следующее:
Странно, но я вдруг подумала, что скучаю по Клайву. Кстати, мне пришло в голову, что Артур Стадд[973] был еще одним
Мне пришел в голову вопрос:
Леонард продолжает перекладывать яблоки, и поэтому я не могу писать ничего, кроме дневника – как же приятно его так называть. Жаль, кстати, что я не могу писать более лаконично и с меньшим количеством причастий настоящего времени. Моя беспечность шокирует меня. Природа мстит и не дает мне писать сейчас больше часа.
Так и есть – я пишу всего час, потом откидываюсь назад, чувствуя, что больше не выдерживаю напряжения, потом печатаю на машинке и заканчиваю к полудню. Хочу резюмировать здесь свои ощущения перед публикацией [
Вчера вечером мы ужинали с Веббами, и я пригласила Эдди и Дотти на чай. Что касается этих продуманных званых ужинов, то непринужденно поболтать мне удалось лишь с одним человеком – с Хью Макмилланом[979] – о Бакенах[980] и его собственной карьере; Веббы дружелюбны, но их мнение касательно Кении непоколебимо[981]; мы сидели в двух комнатах арендованного дома (в столовой за ширмой стоял латунный каркас кровати), ели говяжьи стейки с кровью, и нам предлагали виски. Все та же просвещенная, обезличенная, прекрасно управляемая публика.
Что касается встречи с Эдди и Дотти, то рассказать особо нечего; запомнилась лишь одна случайная фраза – Эдди влюблен в двух людей сразу; скучный рациональный рассказ Дотти о том, что она помогает какому-то зануде; Эдди хочет, чтобы я прочла его дневник, но какой-то неназванный друг возражает, и он быстро согласился, хотя ему было бы приятно узнать мое мнение. Все полтора часа прошли в таком же духе. Дотти сожалела, что Вита слишком рано прославилась. И все же я уверена, что она ее любит; предана ей; странные мысли населяют головы других людей…
Я очень осторожно и осмотрительно снова возвращаюсь к чтению и размышлениям. После возвращения в Лондон я уже успела прочесть «Вирджинию Уотер[982]» (сладкий белый виноград) и «Бога[983]» – все основано, завязано и рассказано на одном довольно банальном психологическом примере; но автор не поэт и не может сформировать у читателя образы; все его предложения подобны стальным линиям на гравюре. Я читаю Расина, купила Лафонтена и таким образом намереваюсь подойти к французской литературе сбоку, кружа и размышляя…
* Он написал мне вчера, что ему очень понравилось (
Прошло ровно 10 дней, прежде чем появились новости касательно книги – сегодня суббота, 2 ноября, и продано примерно 100 экземпляров «Своей комнаты», да и то в основном благодаря эпатажной радиопередаче Виты[984]. Но я не помню, что еще собиралась сказать; я как Ренар[985] – человек, который пишет в дневнике только то, что приходит в голову.
Прошлой ночью мне приснилось, что я умру через полгода от болезни сердца. После недолгих уговоров Леонард сообщил мне правду. Все мои инстинкты были типичными, но, как это часто случается во сне, гиперболизированными и резкими, а потому они казались подлинными и создавали невероятные всепоглощающие переживания. Сначала облегчение – хорошо, что жизнь кончается (я лежала в постели); потом ужас; потом желание жить; потом страх безумия; потом (нет, это пришло раньше) сожаление о том, что я не допишу книгу; потом яркие образы моих друзей, опечаленных горем; потом ощущение смерти и принятие ее в этом возрасте; потом я сказала Л., что он должен жениться снова; увидела нашу совместную жизнь; осознала неизбежность смерти, тогда как все остальные продолжат жить. Затем я проснулась, как будто всплыла на поверхность, а все эти мысли бултыхались вокруг меня, и обнаружила, что продала огромное количество экземпляров своей книги, а еще получила приглашение на обед от мадам Каллас[986] – странное ощущение смешения этих двух состояний, жизни и смерти, когда я завтракала, чувствуя сонливость и тяжесть.
Ох, пока со «Своей комнатой» все хорошо; полагаю, книга продается, а я получаю неожиданные письма. Однако меня больше волнуют мои «Волны». Я только что отпечатала фрагмент, который написала утром, но не уверена в нем. Что-то в этой книге есть (то же самое я чувствовала при написании «Миссис Дэллоуэй»), но я не могу нащупать, что именно; ничего похожего на скорость и уверенность романа «На маяк»; а «Орландо» – просто детская забава. Может, в моем методе есть какая-то фальшь? Уловка? Может, интересные моменты не имеют под собой основы? Я нахожусь в странном состоянии; чувствую раскол; вот он – интересный момент, а достаточно прочного фундамента для него нет. Может, при повторном прочтении меня озарит – найду решение. Я убеждена, что права, когда ищу способ противопоставить своих персонажей времени и морю – но как же трудно погрузиться в это без остатка и перестать сомневаться! Вчера у меня была уверенность, а сегодня от нее не осталось и следа. И все же за последний месяц я написала 66 страниц.
Вчера приходила Сивилла, и я сказала ей, что она похожа на птицу с дохлой мышью, зажатой в когтях, а мышь – это жизнь. Она согласилась. Сказала, что ей пришлось пережить неприятную ситуацию; сегодня утром она собиралась ехать в Париж и обещала рассказать детали позже*. Затем она сдержанно пожаловалась на свою участь, на то, что так поздно повзрослела и только сейчас начала понимать свои желания. Я так понимаю, что она хочет близости, простоты и дружбы, а уже поздновато требовать их от жизни, да и как ей получить желаемое, когда в год уходит £20 000. Вот почему Артур не может сейчас уйти на пенсию; приходится сидеть и ждать у моря погоды; в данный момент она не властна над своей жизнью; выходит, мышь не дохлая, а в предсмертной агонии. Сивилла выглядела изможденной и осунувшейся – в одночасье она показалась мне старухой. Ее взгляд был полон трагизма.
А сегодня на чай пришел Стивен Теннант[987] и Артур Уэйли. В воскресенье мы были в Родмелле; кирпичные стены моей комнаты выросли еще на три фута [≈ 0,9 м], и в них уже есть окна – скорее бельмо на глазу, ведь рамы обрезают вид на крышу гаража и холмы, а они, похоже, нравились мне сильнее, чем я думала. Строители пробили небольшое отверстие, чтобы сделать проход в дом, так что скоро все будет готово. Вещи ломаются и ремонтируются, исчезают и снова появляются. Однако моя радость сменилась яростью, когда я поняла, что пропустила распродажу мебели в Саутхизе, а ведь могла бы, смею думать, прекрасно обставить свою комнату фунтов за двадцать. Такова жизнь – да, такова (удобная фраза). Меня постоянно зовут читать лекции; Л. скоро будет свободен. Райт[988] вступает в должность и уже сейчас принимает решения. Я постоянно говорю:
* Неприятная ситуация заключалась в том, что она лишилась своих сбережений в Америке – говорят, £50 000. Теперь она зовет людей только на чай.
Ужасный день. Да, я чувствую себя плохо, меня трясет; не могу ни на чем сосредоточиться; сильное возбуждение; пытаюсь читать Морона – писать – губы артикулируют слова; начинаю бормотать под нос длинный телефонный разговор с Витой о Дотти и о мисс Мэтисон; говорю по ролям. Ловлю себя на том, что снова и снова повторяю вслух одно и то же, например:
Что ж, все кончено; прошло гораздо лучше, чем я ожидала – по крайней мере на данный момент. На мой вопрос
От безделья хочу добавить (не подправить ли мне «На маяк»?[991]): проблема с Нелли заключается в том, чтобы не купиться на извинения. Ее решимость ослабла, и теперь она всеми силами пытается подловить на слабости нас. Сегодня утром она поздравила Л. с днем рождения. А в пятницу подошла ко мне и спросила, почему я молчу. Я с трудом заставила себя быть жесткой, сказав, что после ее выходки общение невозможно. Миссис Хант обещает множество кандидатур на должность приходящей прислуги, поэтому для меня жребий брошен. Я не сомневаюсь, что будут новые трудности, но старые – нет, никогда, ни за что.
Я выступила на радио и излила свою ярость, горячую как лава, на Виту. Она казалась невинной – я имею в виду свою фразу Хильде Мэтисон о том, что легко могу покромсать своего Браммелла[992] на кусочки. А потом я заговорила о друзьях Виты и сказала, что они виноваты в моем отчуждении. Я не могу допустить, чтобы кто-то писал:
Я пишу эту страницу бесчестно, чуть только закончив утреннюю работу. Начала вторую часть «Волн» – не знаю, ой не знаю. Мне кажется, что я лишь накапливаю заметки для книги – одному Богу известно, возьмусь ли я когда-нибудь за нее всерьез. Возможно, в настроении получше я смогу собрать все воедино – в Родмелле, в моей новой комнате. Чтение романа «На маяк» не облегчает процесс написания «Волн», равно как и предстоящие беседы с Нелли и новыми слугами. Вчера вечером у нас была вечеринка – ужин на Ред-Лайон-сквер с Джулианом и Рэйчел [Маккарти], Лин [Ньюмен], Хоуп, Пломером, Брайаном Ховардом[993] и Нессой, присоединившейся чуть позже. Слишком много людей, как сказал Леонард. Ну не знаю. Мне не нравится Б. Ховард, его декадентство, выпученные глаза, расстегнутый жилет и галстук на выпуск. Леонард назвал его пройдохой. Пломер же, очень упитанный и энергичный, только что вернулся из Бейсуотера, где произошло убийство, подробности которого – о том, как он, надо думать, отчищал ковер от мозгового вещества, – узнать не удалось. В прошлое воскресенье в четыре часа утра на молодую спящую еврейку напал сумасшедший муж с бритвой. Сначала он запер дверь, так что она стучалась и брыкалась, пока ее полосовали бритвой; наконец она вырвалась из комнаты – голова держалась чуть ли не на одной только коже – и умерла на лестничной площадке. Не будь Уильям в отъезде в те выходные, индеец пришел бы к нему и, уверен он, убил бы и его тоже.
Хоуп, говорят, тайком приняла католичество. Она определенно очень располнела – даже слишком для умной женщины средних лет, – и поэтому я склонна думать, что слухи правдивы. Она сидела в темном углу. Странно видеть, как красота – в ней была какая-то индивидуальность и элегантность – гаснет, словно догорающая свеча. Джулиан, например, едва ли может представить себе, что Хоуп когда-то была молодой и привлекательной женщиной. Хотя она все еще бодра духом. А вот у Лин энергии меньше, чем хотелось бы. Все силы без остатка уходят на написание рецензий. А ее
Разумеется, это правда, что если человек о чем-то пишет, то с этим уже покончено.
[
Боже мой, в прошлый понедельник я по совету Л. спросила Нелли, хочет ли она уйти, и вот (как я и предсказывала) она разумно ответила
Только что вернулись из Родмелла. Крыша готова, полы настелены, окна вставлены; из них открывается прекрасный, почти необъятный вид на заливные луга. Но уже в полдень потемнело, налетел шквалистый ветер с дождем, а в пятницу разразилась буря, сильнее которой я никогда прежде не видела. За окном все кружилось, гремел гром, сверкали зигзаги молний, град барабанил по железной крыше сарая, и стоял такой неистовый шум, что заснуть было невозможно. Около часа я поднялась к Л. и смотрела на деревенские окна, в которых горел свет, и вдруг представила, немного испугавшись, что было бы, окажись я на улице одна. А вдруг рухнет дерево или сорвет крышу? Не в такой уж мы и безопасности под своим шифером, но все равно лучше, чем, например, оказаться посреди моря в шторм. В ту ночь мне снилось нечто размытое, продолговатое, искаженное. В церковном дворе упало дерево. Сегодня мы видели поваленные стволы на всем пути в Лондон. Странное чувство общности вызвал этот шторм. В Чейли[1000] погиб в мужчина, спавший в сарае; женщина в Истборне[1001]; мальчик в Уэртинге. Однако разум был очень спокоен и счастлив. Я читала, перечитывала и даже закончила толстенную рукопись; б
В общем я перестала писать, и никакой трагедии не случилось, зато составила список поэтов елизаветинской эпохи.
С превеликой радостью отказалась писать про Роду Броутон[1006] и Уиду[1007] для Де Ла Мара. Этот источник, каким бы мощным он ни был, очень быстро – «Джеральдина и Джейн» тому свидетельство – пересох. Я хочу писать критику. Да, у меня уже есть парочка смутных идей. Сначала я полюбила прозаиков-елизаветинцев, особенно меня поразил и взбудоражил Хаклюйт[1008], книгу которого отец принес как-то раз домой – я вспоминаю об этом с теплотой – представляю папу, который рыскал по библиотеке и думал, что бы дать почитать своей дочери, обитающей на Гайд-Парк-Гейт. Кажется, ему тогда было 65, а мне 15–16, и я, сама не знаю почему, пришла в восторг, пускай и без особого интереса к содержанию, от вида больших желтых страниц, которые меня завораживали. Я читала запоем и мечтала о невероятных путешествиях, а еще, разумеется, подражала стилю елизаветинцев в своих тетрадях. В то время я сочиняла длинное яркое эссе о христианской религии (кажется, под названием «Religio Laici[1009]»), в котором доказывала, что человек нуждается в Боге, но описывала скорее то, как Бог менялся; я также написала историю Женщин и своей собственной семьи – все это было очень многословным и в елизаветинском стиле[1010].
Вчера был плохой день, потому что я обедала с Витой, чувствовала ненависть и потеряла одну из своих зеленых кожаных перчаток. Мы пили чай с матерью Леонарда, которая переехала в новое место и поразила нас своей историей о недавнем происшествии. В пятницу в отель ударила молния; дымовая труба рухнула; ее комната заполнилась искрами и сажей; в итоге она переехала и теперь драматизирует, потрясенная, но оживленная и втайне довольная тем, что снова оказалась в центре внимания. Она, как обычно, сохраняет спокойствие, но говорит, что
Думаю, доказательством напряженности нашей жизни является, то, что я не сказала ни слова – или говорила? – о нашем судебном процессе против отеля и джазового оркестра[1012]. Рэйчел [Маккарти], Уильям Пломер и мы идем в суд в пятницу. Почему факты столь невыносимо скучны? Мне понравился офис «Scadding & Bodkin[1013]» и клятва
Только что вернулись из Родмелла, где пришлось слушать болтовню мистера Филкокса [владелец «Philcox»] (
Как же легко от меня ускользают факты!
Нет, я слишком устала, чтобы писать; все время спешка, судебный процесс и т.д.; у меня болел зуб, поэтому я отдыхаю, надеясь, что в голове созреют хоть какие-то идеи. Кстати, продажи «Своей комнаты» беспрецедентны – они превзошли «Орландо»; ощущение, будто мы превратились в конвейер; заказы на 100 экземпляров воспринимаются так же спокойно, как раньше – на 12 штук. Мы продали примерно 5500 книг и заработали денег на год вперед.
Если бы мы с Литтоном поженились, я бы никогда ничего не написала. Эта мысль пришла мне в голову за ужином на днях. Он сковывает и любопытным образом подавляет людей. Конечно, Л. порой суров, но он побуждает к действию. С ним возможно все. Литтон же вялый и пожухлый, как мокрый осенний лист. Одинокий и стареющий, он сравнивает себя с Клайвом. Наше дело отложено до следующего четверга и, вероятно, будет улажено раньше – по соглашению сторон. Вчера в отеле заколотили несколько окон – распоряжение суда оказывает мгновенный эффект. Закон звучит уныло, но впечатляет своей силой. Мы встретились с мистером Престоном[1014] в 10 часов утра; он был в черной мантии с грязно-белой лентой; самоуверенный светловолосый вежливый человек.
Зубная боль уменьшилась, но я не могу назвать себя бодрой; мысли праздные, голова тяжелая, концентрации нет – слишком много дел на Тависток-сквер в последние дни. Вчера вечером мы с Энн[1016] ходили на «Календарь» (Эдгара Уоллеса[1017]); были радостные возгласы – величественная золотая королева[1018] кланялась зрителям со своего небольшого балкона. А еще, когда зажегся свет, появился король [Георг V], красный, раздраженный, с трясущимися руками; ухоженный, широколицый, грузный, с белым цветком в петлице, недовольный необходимостью сидеть на виду между актами – таков его долг; а потом ему явно не очень понравились мелкие замечания королевы, велевшей свести свою активность к минимуму. Однажды рядом с королевой сидела герцогиня Йоркская[1019] – простая и болтливая, миниатюрная милая круглолицая девушка в розовом; на ее запястье и платье сверкали бриллианты. Королева и вовсе словно освещенная сверкающими бриллиантами улица. Она напомнила мне украшенную для прохожих витрину – мол, вот какие у нас есть товары. Не впечатляет; ни романтики, ни тайны; просто лучшие выставочные образцы. И все же король, осмелюсь предположить, потомок Хенгиста[1020]; этот грузный ворчливый человек наводит на мысль о Елизавете и остальных [«Елизавета и Эссекс»]; его лицо навсегда останется в нашей истории. Он достал очки из ярко-красного футляра.
Я подумала (как это часто со мной бывает) о множестве комментариев, которые нужно записать. Остановлюсь на одном. Если бы я читала этот дневник как книгу, которая случайно попала мне в руки, думаю, я бы вцепилась в портрет Нелли и, возможно, сочинила бы целую историю только про нее – было бы забавно. Характер Нелли; наши попытки избавиться от нее; примирения.
[
Перед моим отъездом на чай приходил Клайв; мы просидели вдвоем час или два. Клайв спросил, передали ли мне, что он раскритиковал «Свою комнату». Я ответила
Даже в моей идеальной комнате мерцают лампы и слышен лай собаки. Пойду к Леонарду, почитаю елизаветинцев и поставлю в духовку нашу стеклянную форму для запекания.
Бернард Шоу сказал недавно вечером у Кейнсов – Кейнсы только что уничтожили мою идеальную двухнедельную тишину, приехав на своем «Rolls-Royce», а Л. уговорил их остаться и, думаю, склонен считать мое сопротивление этому абсурдным, хотя сам недавно был недоволен приездом Клайва, – короче говоря, Бернард Шоу сказал мне[1025]:
–
Потом пришли Лидия с миссис Шоу[1032], и разговор прервался.
1930
Наступил новый год, и я продолжу писать в той же тетради – из соображений экономии. У меня отпуск; это прекрасно; я человек привычки и заметила, что мне сподручнее гулять после обеда, чем до него. Бездельничать я не буду, собираюсь написать несколько писем и размышляю над ранними работами мисс Исдейл[1033].
Нам пришла в голову идея перебраться сюда уже в апреле, и одно только это преображает пейзаж за окном. Он кажется привычным, неким символом спокойствия, хотя раньше я воспринимала его как интерлюдию, передышку. Для «Портрета Нелли», если бы я взялась писать такой рассказ на основе своих дневников, хочу отметить, что свое письмо мне она начала словами
Вита вчера принесла аквариум из зеленого стекла, а в воде распускаются японские цветы. При виде такой красоты мой разум тоже расцвел, а вот появление Кейнсов заставило его увянуть[1035]. И мы впустую потратили наш прекрасный день, разговаривая в их уродливой комнате, хотя собирались поехать в Рай[1036]. Но я не имею в виду, что они уродливы, ведь это было бы кощунством. Вечное принижение человеческой природы и преклонение перед одиночеством вызывает у людей подозрение. Но я действительно чувствую себя приколотой к доске бабочкой; единственный прекрасный день – а я жалуюсь на общество. Сегодня мы ужинаем в Чарльстоне, а завтра едем домой, к шуму насоса и танцевальной музыки; к Брейтуэйту, Голди, Оттолин, Спротту и так далее, чтобы
Просто хочу отметить, что на следующей неделе я постараюсь не видеться с людьми, за исключением ужина у Буги Харриса, где встречусь с премьер-министром, и вечеринки в честь Анжелики[1037]. Посмотрим, смогу ли я избегать людей 7 дней подряд. Вся текущая неделя была расписана, и я добросовестно выполняла свои обещания, встречаясь с Брейтуэйтом и мисс Мэттьюс[1038], с Дотти, Оттолин, Голди, Спроттом, Квентином, с мисс Мэтисон и Пломером вчера вечером; сегодня чай с Эдди, завтра приедет Вита, в субботу Квентин, а потом, в воскресенье, надеюсь, никого не будет[1039].
Сегодня воскресенье. Я только что воскликнула:
Что касается недели одиночества, сейчас я собираюсь навестить мать Л., а после ужина – к Фраям. Завтра – чай с Марджори Стрэйчи; Дункан, кажется, придет во вторник; Вита в пятницу; Анжелика в субботу; Буги Харрис в среду; остается только один день – четверг, – и все.
Страница реальной жизни. Вчерашний вечер у Буги Харриса. Я вошла в своем красном пальто. В овальной комнате с расписным потолком и книгами,
Разговор стремительно донесся до Веббов (Беатриса подскочила рядом со мной, словно змеей ужаленная):
Леди Л. может делать все что пожелает. Она напоминала полотно раннего викторианского периода – я сразу подумала о Лоуренсе[1049]; маленькое, аккуратное, с правильными чертами лицо, здоровое, не накрашенное, очень румяное; на запястьях – жемчуга. Женщина рядом была аляповатой, словно поваленное миндальное дерево. Все комнаты заставлены шкафами и сундуками, завешаны картинами.
Во время представления, когда мы смотрели танец леди в блестящем платье, Анжелика сказала:
Мне 48 лет; мы были в Родмелле; опять дождливо и ветрено, но в день моего рождения мы гуляли среди холмов, похожих на сложенные крылья серых птиц; увидели одну лису, очень худую, с вытянутым хвостом, потом вторую, которая лаяла на ярко светящее над головой солнце; она легко перепрыгнула через забор и скрылась в зарослях утесника – очень редкое зрелище. Сколько, интересно, лис в Англии? По ночам я читаю биографию лорда Чаплина[1052]. Писать в новой комнате пока некомфортно, ибо стол не той высоты и мне приходится сутулиться, чтобы кровь приливала к рукам и они не мерзли. Все должно быть именно так, как я привыкла.
Я забыла сказать, что, составляя финансовый отчет за полугодие, мы обнаружили, что в прошлом году я заработала примерно £3020 – зарплата госслужащего; вот так сюрприз, ведь я много лет довольствовалась суммой в £200. Но мне кажется, что будет спад. Едва ли продажи «Волн» превысят 2000 экземпляров*. Я прочно застряла в этой книге – то есть приклеилась к ней, как муха к липкой ленте. Иногда я теряю мысль, но все равно продолжаю; потом снова чувствую, что, приложив массу усилий, словно продираясь через заросли, я добралась до сути. Возможно, теперь я могу писать прямо и развернуто, и мне не нужно постоянно подводить черту, чтобы придать своей книге правильную форму. Но как собрать и спрессовать все это воедино – я не знаю; и концовку я пока тоже не представляю – это может быть длинный разговор. Интерлюдии очень трудны, но я думаю, что они необходимы в качестве мостиков и одновременно фона – море; бесчувственная природа; не уверена. Но когда я чувствую эту внезапную легкость написания, мне кажется, что все правильно; в любом случае ни один другой художественный прием не подходит мне сейчас больше, нежели повторение.
Лорд Бакмастер[1053] сидел рядом со мной. Я разговаривала с Дезмондом об Ирен [Ноэль]. Вдруг Этель наклонилась ко мне и спросила:
* За три недели мы продали примерно 6500 экземпляров – 30 октября 1931 года. Но на этом я, пожалуй, остановлюсь.
Чарли Сэнгер умер вчера[1055], в очень похожий холодный день, когда мы ехали на машине сюда. Порой я остро чувствую сожаление. Жалею, что мы не поужинали. Я буду скучать по его верности, неоригинальности, романтичности, сильной привязанности. Мы познакомились с ним, когда умер Тоби; он всегда тепло пожимал мне руку; сидел искрящийся, сверкающий, словно эльф; он был очень отзывчивым и очень серьезным – в хорошем смысле. Думаю, у него были суровые взгляды; он считал жизнь тяжелой и предполагал, что у других она будет такой же. Да, у меня к нему особое отношение, если не сказать больше. Я опечалена – ощущение, что другого такого, как он, нет и не будет. (Не могу проанализировать – у меня, похоже, поднялась температура, и я не уверена, грипп ли это. Сообщить ли мне Леонарду, который недавно переболел? Отложить ли встречу с Этель Смит[1056] и Нессой? Лечь ли в постель? Что разумнее всего сделать?)
Провалялась неделю в постели. Сегодня уже сижу, но пребываю в состоянии нервного возбуждения. Чувствую себя хуже обычного, иногда порываюсь писать, потом дремлю. Сегодня ясный холодный день, но если моя энергия и чувство долга возобладают, то я поеду в Хампстед[1057]. И все же сомневаюсь, что могу писать целенаправленно. В голове все плывет. Слишком сильно отвлечена физиологией и выбита из колеи жизни, чтобы вернуться к сочинительству. Раз или два ощутила странное шуршание крыльев в голове, часто возникающее у меня во время болезни, – примерно в это же время года я лежала в постели и сочиняла «Свою комнату» (два дня назад продажи составили 10 тысяч экземпляров). Останься я в кровати еще недели на две (нет шансов), «Волны», наверное, сложились бы целиком. Или, возможно, я бы придумала что-то еще. К тому же я, видимо, буду настаивать на поездке в Кассис, но для этого, боюсь, потребуется больше решимости, чем есть у меня сейчас, и в итоге мы останемся дома. Пинкер ходит по комнате, выискивая солнечное местечко, – первый признак весны. Я верю, что мои болезни – как бы лучше выразиться? – отчасти загадочны и необъяснимы. Что-то происходит в голове. Мозг отказывается продолжать регистрировать впечатления. Закрывается. Окукливается. Я лежу в полном оцепенении, часто испытывая острую физическую боль, как в прошлом году, хотя в этом – преимущественно дискомфорт. И вдруг что-то происходит. Дня два назад здесь была Вита, и после ее ухода я почувствовала вкус вечера – приближение весны: серебристый свет сливается со светом рано зажженных ламп; по улицам мчатся такси; возникло потрясающее ощущение начала жизни, первостепенное для меня, но не поддающееся описанию (продолжаю сочинять сцену в Хэмптон-корте для «Волн» – господи, я буду очень удивлена, если смогу закончить книгу! Пока это просто разрозненные фрагменты.) Итак, повторюсь, между длинными паузами (поскольку у меня все плывет в голове, и я пишу скорее для того, чтобы успокоиться, нежели сказать нечто дельное) я ощутила начало весны; жизнь у Виты такая наполненная и яркая; все двери открываются; а во мне, кажется, машет крылышками мотылек. Мой роман как будто бы складывается сам собой; бурлят идеи, хотя я часто не успеваю запомнить их или записать. На этой стадии гнаться за ними бесполезно. Сильно сомневаюсь, что смогу заполнить этого белого монстра [чистую тетрадь?]. Хотелось бы лечь и поспать, но мне стыдно. Леонард всего за день справился со своим гриппом и вернулся к работе, пускай и не чувствовал себя до конца здоровым. Я же бездельничаю, не одеваюсь, а ведь завтра приедет Элли [Рендел]. Но я уже объяснила, как работает мой разум в таких ситуациях. Безделье для меня обычно самый плодотворный период.
Я читаю «Байрона» Моруа, что отсылает меня к «Чайльд-Гарольду» и заставляет думать[1058]. Какая странная смесь: слабая сентиментальная миссис Хеманс и напористая, безудержная энергия. Как они сочетаются? Описания в «Чайльд-Гарольде» порой и правда прекрасны; как у великого поэта.
У Байрона три составляющие:
1) Романтичная темноволосая леди, поющая романсы под гитару.
какая-то искусственность; позерство; глупость.
2) Энергичная риторика, как в его прозе и так же хороша.
3) То, что кажется мне истиной и почти поэзией.
4) И, разумеется, есть чистая сатира, как, например, в описании воскресного Лондона.
5) И, наконец (получается уже больше трех), неизбежная, наполовину притворная, наполовину подлинная трагическая нота – рефрен[1059] о смерти и потере друзей.
Это, по-моему, и есть суть Байрона – то, что делает его поэзию фальшивой, пресной, но очень переменчивой, богатой и более размашистой, чем у других поэтов, – вот бы он еще умел привести этот хаос в порядок. Байрон мог бы быть романистом. Странно, однако, читать его прозу в письмах, чувствовать искреннюю любовь к Афинам и сравнивать это с банальностью его стихов. (Есть даже глумление над Акрополем.) Впрочем, и это в те времена могло быть позерством. Правда, вероятно, в том, что, если в вас заключено такое напряжение, ваши чувства не соответствуют общечеловеческим; невозможно не притворяться и не бравировать – иначе никак. Однажды он написал в гостевой книге, что ему 100 лет. И это правда, если мерить жизнь чувствами.
Опять поднялась температура; потом опустилась, а теперь…
Я должна собраться с мыслями, если получится. Может, написать о ком-нибудь скетч?!
Она вошла, закутанная в темную шубу; сняв ее, она предстала перед нами в невзрачном сером трикотажном платье с голубыми полосками. Глаза у нее тоже голубые, но с мучительным голодным взглядом, как у кошки, которая забралась на каминную полку и смотрит вниз на собаку. У нее бледное и очень маленькое лицо; в нем и правда сохранилась какая-то удивительная невинность, из-за которой трудно поверить, что ей 50 лет, но кожа на шее дряблая и есть типичные для среднего возраста морщины. Сохранившаяся свежесть, по-видимому, указывает на отсутствие опыта – как будто жизнь поместила ее в холодильник. Мы беседовали; она принесла мне посылку с книгой от Этель Смит и письмом, которое я прочла вслух, чтобы скрыть смущение, вероятно, возникшее у нее в любом случае. Вот ее комментарий:
Она долго колебалась, не зная уйти или остаться. А когда я спросила, какие у нее планы на вечер, она, хихикнув, ответила:
И дело вовсе не в том, что она какая-то глупая или ничего не замечает – нет, она знает, что есть друзья, которые, словно верные псы, выгнут спины и протянут ей лапы, пускай очень неловко и неохотно.
Нет более контрастных, противоположных друг другу женщин, чем Марджери Сноуден и Этель Смит. Вчера я лежала здесь, когда в четыре часа раздался звонок, затем послышались быстрые шаги вверх по лестнице, и в комнату влетела грубоватая пожилая женщина, напоминающая военного (старше, чем я ожидала), немного необузданная и резкая, в шляпе-треуголке и сшитом на заказ костюме.
Тут раздался звон колокольчика. Я пошла посмотреть. Потом мы сели пить чай.
Это продолжалось до самого чая. Потом, когда Этель села на диван и вытянула ноги, положив их на собачью лежанку, мы без умолку болтали до семи, пока не пришел Л. Она говорила значительно больше, чем я. (Еще на лестнице, когда мы шли пить чай, я попросила называть меня Вирджинией; примерно через 10 минут после чая она попросила называть ее Этель; вот так просто разумно и быстро, всего за 15 минут, была заложена основа нашей нерушимой дружбы.) И мы пустились в разговоры, в частности о музыке:
Я подумывала написать очерк о Джордже – сэре Джордже Дакворте[1072], как он представился Нелли, – и о Литтоне – оба неожиданно явились вчера в гости, – но я не собираюсь идти в кабинет до понедельника и поэтому буду по-дилетантски возиться с пером здесь, однако минут десять назад мне пришла в голову идея своего рода газеты, и я хочу изложить ее, прежде чем обсуждать с Л. Я представляю себе один широкоформатный лист с двумя или, если печатать с двух сторон, четырьмя тысячами слов. Искусство, политика, литература, музыка и время от времени, нерегулярно, эссе; рассылка по подписке за 6 пенсов. Иногда только скопированный материал. Это должно быть высказывание о жизни, когда есть что сказать, а не обычная журналистика. Затрат на производство почти не потребуется. В издании должна быть пружинистость и актуальность, которых не хватает обычным газетам. Иногда только фотография. Держать руку на пульсе издания будем лишь мы с Л., чтобы добиться определенного и единого стиля. При необходимости можно сделать перерыв на месяц. Никакого бремени регулярности*. Нужно будет разослать циркуляр, подписанный Л. и мной. Привлечь на свою сторону молодых авторов. Никаких анонимных статей. Все очень скромно и неброско. «Новости Хогарта. Таблоид» – название можно придумать позже. Вообще-то я хотела написать о Скотте[1073] на этой неделе, но не могу, поскольку Ричмонд уже прислал книгу. Л. писал бы о политике. Роджер – об искусстве. Молодым можно дать больше свободы. А если сократить расходы, авторы смогут не только сделать себе имя, но и получать по £5 или около того. Но это не должны быть эссе – всегда нужна актуальность.
* А в июне мне предложили стать редактором ежеквартального издания; мистер Ботт из «Graphic[1074]» и мистер Тернер из книжного клуба; Л. сейчас пишет отказ (
Этого достаточно, чтобы обсудить с Л. после обеда – сегодня хороший ясный день, и мы, возможно, поедем в Ричмонд, чтобы размять ноги на прогулке, – а пока я, словно прилежная ученица художественной школы, хочу сделать набросок портрета сэра Джорджа. Начнем с его второго подбородка – тончайшей полупрозрачной плоти, которую хочется отрезать, когда она, бесконечно нежная, выпирает поверх воротника. В остальном же Джордж тугой как барабан. Когда он садится, есть ощущение, что его брюки треснут. Вот почему он медленно опускается в кресло и с трудом поднимается. Тем не менее между нами начинает зарождаться какое-то чувство. Он говорит о матери. Рискну предположить, что Джордж видит во мне некоторое смутное сходство с ней – ну хорошо, значит, он сейчас не в том состоянии, чтобы причинить мне вред. Его условности забавляют. Полагаю, эта семейная привязанность является своего рода защитным механизмом. Джордж сохраняет частичку того, что есть во мне – мое забытое прошлое, моя «Я», – чтобы в случае его смерти я тоже почувствовала в себе какую-то утрату. Он бесконечно самодоволен. Все истории от начала и до конца посвящены его прочной самооценке. Я спрашиваю, что там со свиньями (в Честерфилде), а он отвечает, что у жены пастуха были очень долгие роды. Маргарет сильно переживала. В Далингридже не спали всю ночь. Им даже пришлось позвонить врачу среди ночи, чтобы тот приехал. Мать женщины спала в их особняке – вот так, очень долго и самодовольно, он пел дифирамбы самому себе, хозяину и хозяйке, в доброте которых я и не сомневаюсь. Мимоходом он рассыпается в мелких комплиментах и мне, а потом вдруг говорит, что ему предложили стать шерифом [графства]. Интересуется, зарабатываю ли я баснословные суммы; хихикает – на щеках появляются ямочки – и уважает меня за то, что я получила приглашение на вечеринку от самого лорд-мэра. Подшучивает над Эдди Маршем за то, что он любит общество аристократов. Осуждает наготу на картинах Нессы; щебечет, фыркает, угощает меня черепаховым супом и дает советы по его приготовлению, а потом уходит, чтобы встретиться с Генри[1076] и вернуться в Далингридж, к пастуху и свиньям* – какая-то кровосмесительная порода, – к кухарке Джанет и к Бронни[1077], приехавшему в свой увольнительный с флота. Что ж, его жизнь действительно довольна сносна; уровень напряженности средний. Мир создан для него.
* См. сегодняшнюю статью Джорджа Дакворта о свиньях в «Times».
После ужина пришел Литтон. Очень яркий, начищенный, легкий и даже душевный. Леонард скручивал сигареты. Я лежала на диване, обложившись подушками. Литтону прислали книгу о Колумбе[1079], и он рассказал нам историю, превратив ее в собственный забавный фантастический сюжет. Колумб – безумный религиозный фанатик, который поплыл на запад после того, как прочел пророчество Исаии[1080]; его команда – выпущенные из тюрем преступники; они прибыли на Кубу, где Колумб заставил их подписать заявление, что это Индия, ибо земля была слишком большой для острова; они набрали золота и драгоценных камней, вернулись в Испанию, а король с королевой даже привстали, когда он вошел. Вся эта рассказанная со смаком история была пропитана выдумками Литтона, ощущением нелепости и драматизма. Потом мы мило поболтали о Дэди, Кембридже, Чарли [Сэнгере] и т.д. У Литтона новый граммофон. Он редактирует Гревилла[1081]. Литтон тоже очень доволен жизнью, но не так, как Джордж; он процветает; покупает книги; симпатизирует нам; собирается в Кембридж на эти выходные. Странно, как плохо запоминаются разговоры. Я все время думаю о новой газете.
А потом я пошла на прогулку (по округе Хампстеда) и заработала головную боль, так что слегла вплоть до сегодняшнего дня, субботы, когда мы собираемся отправиться – тысяча благодарностей Богу – в Родмелл и там отдохнуть. У меня уже три, теперь четыре недели писательского простоя. Хотя я все равно не уверена, что могу сейчас продуктивно работать над «Волнами». Роман вытянул слишком много сил и мыслей – никакая другая книга не истощала меня так сильно. Будь у меня больше мудрости, я бы, конечно, побездельничала пару недель в Родмелле, а не писала. Просмотрю на днях в своей солнечной комнате то, что уже сделано.
Как-то вечером я испытала странное чувство абсолютного покоя и удовлетворения. Все штыки, которыми меня кололи, исчезли. И я (признаюсь, целый час) лежала счастливая. Странное состояние. Ни тревог, ни волнений, ничего. Никаких гостей. Никаких дел. Напряжение спало. Великолепное парение с [
Снова Родмелл. Снова моя новая спальня. Дети играют в школе. Насыщенный жемчужно-серо-голубой день; по окнам стучит дождь. Умей термометр отображать уровень здоровья, я бы отметила подъем на 10 градусов со вчерашнего дня, когда я лежала, бормоча что-то про сюжет «Додо[1083]», которого ему явно не хватает; теперь сижу, но нет сил спуститься за рукописью, чтобы прочесть ее. Хотя во мне все равно начинает просыпаться интерес к жизни. Таков эффект проведенных здесь суток и одной получасовой прогулки по долине. Солнце пульсирует из-за облаков. Птицы летают огромными стаями, а лопоухие поезда[1084], как обычно, несутся вдоль подножия горы Каберн[1085].
Молли Гамильтон[1086] написала чертовски плохой роман. У нее хватило ума придумать способ рассказать историю, но в итоге она соорудила унылейшее, невероятно запутанное нечто. Пытаясь прочесть страницу внимательно, я поражаюсь тому, как плох ее английский. Это все равно что слушать болтовню кухарок и судомоек; она едва выговаривает слова и, как мне кажется, пишет в блокноте, возможно, в Палате общин или в метро. Эмоции вязкие и противоречивые, как у второсортных художниц или прыщавых юношей; не знаю, как она, не имея таланта и давя на все педали сразу, умудряется передать ощущение этой второсортности; никакого остроумия или точности; ни одного самостоятельного слова, будто все они валятся друг на друга. Боже, что за стиль! Что за ум! У Молли есть энергия и даже некоторые способности, главным образом проявляющиеся в методе, но все это свалено в кучу и неразличимо. Теперь, по-прежнему вялая и плохо соображающая, я должна прочесть «Морской воздух» – хорошую рукопись[1087].
все потому, что сегодня днем мне нужно купить себе платье, а я не знаю, чего хочу, не могу читать. Я писала довольно много, но эта книга «Волны» слишком сложна; не могу работать над ней после полудня, и теперь буду писать дневник в течение двадцати минут.
Мое впечатление от Маргарет и Лилиан в Монкс-хаусе таково: огромные, мешковатые серые пальто; растрепанные пряди волос; самодельные хлипкие шляпы; плотные шерстяные чулки; черные туфли, много одежек и все без застежек, потертые сумки, бесформенность, поношенность, убогость и невыразимая серость. Трагедия во плоти. Маргарет явно заслужила лучшей участи, чем этот растрепанный и ничем не примечательный вид под конец своей жизни. Они, как обычно, снимают жилье. И, как обычно, у них замечательная домовладелица – христианка-ученая[1088]; они почему-то лишены социальной жизни, отвергнуты; все время, наверное, вяжут и курят в гостиной-столовой, где вечно стоит ваза с апельсинами и бананами. Хотя сомневаюсь, что им хватает еды. Они показались мне дряблыми, истощенными, превратившимися в бесцветные куски плоти, утратившими всякий контакт с зеркалами. Мы показали им сад, напоили чаем (сомневаюсь, что за последние 6 недель Лилиан доводилось есть пирожные с глазурью), а потом – ох уж это мрачное впечатление от людей, оказавшихся на мели, желающих подзарядиться энергией, плывущих по течению и закутанных в колючую шерсть. (Странно то, насколько доминирует визуальное впечатление.) В глазах Маргарет то и дело вспыхивают голубые искорки; а еще она пять недель не выходила из дома из-за восточного ветра. Пока М. сидела в помещении с апельсинами и сигаретами, ее разум размягчился и сморщился. Лилиан почти оглохла, бормочет и мямлит, внятно говорила лишь один раз, когда мы обсуждали политику. Что-то в Маргарет притупилось, заржавело, износилось намного раньше положенного. Неужели старость всегда так бесформенна? Единственный выход – работать головой. Думаю, в старости я сяду писать историю английской литературы. И буду гулять, покупать новую одежду, ухаживать за волосами и заставлять себя ужинать вне дома. Возможно, жизнь становится слишком однообразной, и тогда человек опускает руки; радуется, что его возят на автомобиле. У М. есть свои трагедии в прошлом. Сейчас она вызывает жалость – соглашается и мямлит в тех вопросах, в которых раньше была бескомпромиссной и суровой. Джанет, по ее словам, постоянно пишет свои заметки; сестры постоянно ухаживают за ней[1089]; Эмфи на днях еле вырвала их белую собачонку из лап дикой стаи борзых, но та была изранена и умерла на руках. Подобные приключения почему-то выпадают только на долю пожилых незамужних женщин, на которых они производят чрезмерно сильное, очень болезненное впечатление – настолько они беззащитны и неспособны вырваться из того, что их окружает. Сейчас мне не хватает красок и сил, чтобы точно передать свои ощущения. Перед глазами стоят их плотные чулки и серые мохнатые шали.
Проверка книги (с точки зрения писателя) заключается в том, чтобы понять, создано ли пространство, в котором совершенно свободно можно говорить то, что задумано. Сегодня утром я вполне естественно могла бы повторить слова Роды [персонаж «Волн»]. Это доказывает, что книга живая, ибо она не изуродовала мои слова, а вместила их целиком и полностью, в первозданном виде.
Что ж, эта книга – нечто очень странное. Я была в сильном возбуждении в тот день, когда сказала, что
Вернулась домой после чаепития с Нессой и Анжеликой. Прекрасный весенний день. Прогулялась по Оксфорд-стрит. Автобусы ходят с опозданием. Люди дерутся и борются за места. Толкаются на тротуаре. Старушки с непокрытой головой; автомобильная авария и т.д. Гулять в одиночестве по Лондону – величайший отдых.
А сейчас, в этот впечатляющий, удивительно волнительный теплый вечер, мы должны пойти на ужин с Рэймондом. Я сижу у открытого окна и слышу жужжание, а вижу открытое желтое окно отеля; шла пешком с Лестер-сквер[1090]. Какие странные воспоминания навевает этот вечер, думаю я. Смутные ощущения мягкого и даже мистического вечера; не лихорадочного и не тревожного, нет; у моря, голубого и нежного. Я заглянула к портнихе. Беззубой. Она строчила. Сказала мне, будто подруге:
Несса сейчас в Чарльстоне. Они откроют окна; возможно, даже посидят у пруда. Она подумает:
Я пытаюсь набросать последнюю главу – безуспешно; поэтому потрачу 10 минут, чтобы записать свои впечатления от вечера у Рэймонда. В основном об обществе содомитов. Лицо Литтона озарилось любовью и восторгом, когда я оставила очаровательных дам со всеми их дарованиями ради мистера Уильямсона [неизвестный] из Оксфорда, блестящего и красивого, но никому неизвестного. Рэймонд сел на подлокотник кресла Литтона. Морган вернулся с «Мелеагра[1091]». А я пошла посмотреть на Ронни [неизвестный] за кулисами. В шортах он выглядел очень мило. Эдди вернулся с последней постановки Кокрана[1092]. Ему пришлось стоять, и он был (на ум приходят фразы для «Волн») раздражен (юмор – вот чего ему не хватает).
Сейчас мне кажется (в контексте «Волн»), что я умею несколькими штрихами передать основные черты характера персонажа. Это нужно делать смело, почти карикатурно. Похоже, вчера я приступила к концовке. Как и все части этой книги, она пишется урывками. Меня такое совершенно не устраивает и тянет назад. Надеюсь, финал придаст роману солидности, но мне приходится уделять внимание каждому предложению. Отказ от стилистики «Орландо» и «Маяка» в значительной степени обусловлен чрезвычайной сложностью формы, больше напоминающей «Комнату Джейкоба». Думаю, я сделала огромный шаг вперед, но из-за этого кое-где может не хватить огня. Мне кажется, что я стоически придерживаюсь первоначального замысла. Боюсь, переписывать придется так основательно, что его будет не узнать. Роман обречен на несовершенство. Но, полагаю, мне удалось возвести себе своего рода памятник на фоне неба.
Вчера мы прогулялись с мистером Джонсоном по оранжереям Уоддесдона[1097]. На песке были прочерчены разделительные красные линии. Сотни цикламенов. Ряды азалий словно военные на параде. Гвоздики, распустившиеся и только зацветающие. Виноградные лозы, которые прореживали трудолюбивые садовники. Все деревья моложе сорока лет, но уже идеально облагороженные. Фиговое дерево с тысячей тонких ровных ветвей. Статуи завернуты в простыни, словно мертвые лошади. Все мертво. Сделано, посажено, установлено в 1880 году или около того. Один цветок доставил бы мне больше удовольствия, чем эти ряды и кусты. Жара, аккуратность, точность, организованность. Мистер Джонсон похож на нектарин, твердый, красный и спелый. Он научился всему у мисс Элис[1098], а восхищение воспринимает как часть своей зарплаты. Он называл нас господами.
Едва закончив писать, я взялась за Шекспира, хотя головой до сих пор в романе, а разум раскален докрасна. Это поразительно. Никогда прежде не замечала, насколько велики его размах, скорость и сила слов, пока не сравнила со своими собственными и не поняла, насколько Шекспир превосходит меня во всем, хотя поначалу кажется, что мы не уступаем друг другу, но потом он вырывается вперед и делает то, чего я не могу представить себе даже в самых дерзких мечтах и буйных фантазиях. Даже малоизвестные плохонькие пьесы Шекспира обладают гораздо большей скоростью, чем пьесы любого другого писателя; слова несутся так, что за ними не поспеть. Например:
Вообще-то я собиралась писать об оранжереях Уоддесдона. Там были ряды гортензий, в основном темно-синих.
Сегодня очень важное утро в истории «Волн», поскольку я, как мне кажется, повернула за угол и вышла на финишную прямую. Как и Бернард. Сейчас он будет идти вперед, затем встанет у двери, и тогда – последний образ волн. Мы в Родмелле, и я, надеюсь, пробуду здесь еще день или два, чтобы не выпасть из потока и довести дело до конца. Боже, потом отдых; потом статья; а потом уже отвратительный процесс перекраивания и формовки. Хотя и в этом есть свои радости.
Не получая писем в течение трех дней, я чувствую себя сдувшейся. Тот полупрозрачный воздушный шарик, который был наполнен славой, лопнул, и я стала просто куском резины. Это очень благотворное состояние, но скучное, хотя и не такое уж неприятное, и все же пресное.
Странное дело – вернуться и обнаружить в доме Лотти (ее чемодан под кухонным столом), которую Карин уволила за воровство. Она уехала с полисменом в участок. Сегодня будет ночевать здесь. А мне надо встретиться с Карин.
Я только что закончила – вот этим самым пером, полным чернил, – последнее предложение «Волн». Думаю, это важная информация. Кстати, во время написания последних страниц я испытывала величайшее напряжение ума, как никогда раньше; думаю, они не так уж плохи, как обычно. Я считаю, что мне удалось строго и смиренно следовать плану. Буду много себя хвалить, хотя я никогда не писала книгу, в которой столько дыр и заплаток; которая нуждалась бы не столько в переписывании, сколько в основательной перекройке. Есть подозрение, что структура неверна. Неважно. Я бы могла заняться чем-то легким и непринужденным, а это, кстати, достижение после того приступа, который был у меня тем ужасным летом – три недели в Родмелле – после завершения романа «На маяк». (Это напоминает, что я должна поскорее занять свой разум чем-то другим, а иначе он станет вялым и несчастным, – чем-то образным и по возможности легким, ибо я быстро устану от Хэзлитта[1101], стоит мне только выдохнуть и хорошенько отдохнуть… И я с удовольствием ощущаю формирование разных идей где-то на задворках сознания; может, написать биографию Дункана?! Нет, что-то о ярких холстах в студии, но это подождет.)
Надо сбегать наверх, поделиться с Леонардом и спросить о Лотти, которая ищет себе место; кстати, попробовав приготовленную вчера бурду, я теперь побаиваюсь ее выкрутасов.
(После полудня.) Прогуливаясь по Саутгемптон-роу, я подумала:
Я совершенно испортила себе утро. Ну правда. Мне прислали книгу из «Times», как будто на небесах прознали о моей свободе, и я, опьяненная ею, бросилась к телефону и сообщила Ван Дорен, что буду писать о Скотте[1102]. А теперь, прочитав Скотта, или, вернее, дерзкого, наглого редактора, которого Хью нанял, чтобы тот делал статьи посочнее, я уже не хочу и не могу писать, ибо впала в ярость, пока читала, и написала Ричмонду отказ – впустую потратила этот чудесный первый день мая, когда на голубом небосклоне за окном сияет золотистое солнце; теперь в голове сплошная путаница; не могу ни читать, ни писать, ни думать. Конечно, я хочу вернуться к «Волнам». Чистая правда. Эта книга не просто отличается от всех остальных моих работ – я переписываю, создаю ее заново с той же страстью, с какой сочиняла. Начинаю понимать, что было у меня на уме, и хочу отсечь массу лишнего, очистить, заострить и натереть до блеска некоторые фразы. Одна волна за другой. Ничего лишнего. Вот так. А в воскресенье мы едем в тур по Девону и Корнуоллу, что означает неделю отдыха, после которой я, возможно, заставлю свои мозги поработать над критикой месяц-другой. К чему это может привести? К рассказу? Нет, не сейчас. Может, к биографии сводной сестры мисс Берни[1103], [
Самое главное сейчас – жить энергично, мастерски, безрассудно. Отдаваться каждому дню целиком, без остатка. Сильно сократить время работы. Почувствовать, как дни, словно волны, набегают один на другой. Не тратить время впустую, особенно на размышления о том о сем. Делать все что хочется и лишний раз не думать: легко и беззаботно съездить на вручение Готорнденской премии, в магазин за пальто, в Лонг-Барн, в школу Анжелики; наскоком расправиться с утренней работой (сегодня Хэзлитт), а потом отправиться на поиски приключений[1104]. Когда путь расчищен, легко пойти в магазин и купить письменный стол, книжный шкаф. Никаких больше сомнений и сожалений. Теперь, когда мне 48 лет, я думаю, что правильно относиться к жизни именно так и делать ее с годами более важной и яркой.
Все, конечно, хорошо, но что, если Нелли придется делать операцию на почках?[1105] Всерьез и навсегда из моей жизни вылетело целых две недели, ведь мне пришлось поездить по округе; встретиться с Элли; купить еду; договориться с Топлин[1106] и больницей, ехать туда на машине скорой помощи. Чтобы работать, мой разум должен быть сконцентрирован на деле и не занят ничем другим, а он разрывался между множеством задач. С большим трудом мне удалось написать о Женской гильдии[1107]. И я подумываю продолжить работу над «Волнами». Я отдыхаю от своей книги уже более шести недель. Только вот утро опять испорчено, поскольку я сижу в ожидании поденщины, которой все нет. А на чай к нам придут Лин [Ньюмен] и сэр Р. Сторрз[1108].
Сколько же пропусков! Ни слова о нашем турне по Западной Англии; об операции Нелли; о Топлин, которая потеряла мой ключ, разбила бокалы и готовила без вдохновения, как повариха, годами не подходившая к плите; ничего о божественном отдыхе тихими вечерами без слуг; о том, как мы ужинаем в «Cock Club[1112]», удивляясь,
Миссис Уолтер уже здесь. И она спрашивает:
Нелли будет у нас на попечении; ее могут выписать из больницы в любой момент. Забавно наблюдать за нашим с Л. конфликтом. Я выступаю (украдкой) за миссис Уолтер, а он (тоже украдкой) – за Нелли. Если счета растут, он втайне радуется. Если еда вкусна, я втайне порицаю стряпню Нелли. Странно, что я никак не могу выбросить из головы эти старые сцены; как же я не хочу, чтобы она возвращалась. Тишина так приятна, да и отсутствие представителей низших слоев общества тоже. С ужасом думаю о том, чтобы снова взять ее на работу. И все-таки Нелли услужлива, дружелюбна, хотя я никак не могу заставить себя говорить с ней так, как следовало бы. Перед глазами все время всплывает сцена, когда она заявляет:
Но довольно! – полезная фраза.
Не знаю почему, но я скуплюсь писать в дневнике. Лето в самом разгаре. Его составные элементы в этом году – Несса и Дункан, Этель Смит, Вита и переписывание «Волн». Мы весьма процветаем. Подводя итоги полугодия, мы обнаружили, что каждый из нас заработал по £425, а значит, в следующем году все явно будет прекрасно благодаря гигантским продажам «Эдвардианцев» – уже почти 20 тысяч экземпляров[1115]. А ведь книга не слишком-то хороша. У нас бывает Этель Смит; например, она заглянула вчера, когда я все утро так методично набирала шрифтом «О болезни»[1116]. Я услышала звонок, поднялась и увидела старушку в белом пальто из альпаки; усадила и освободила ее от картонных коробок, полных белых гвоздик; и посмотрела на ее довольно величественное лицо старого полковника (опоясанное неуместным ожерельем, поскольку она собиралась на обед с Бичемом[1117]). Обычно я получаю от нее по два письма в день. Рискну предположить, что старое пламя сапфизма разгорается в ней в последний раз. В пору своего расцвета Этель, должно быть, была грозной, безжалостной, цепкой, требовательной, молниеносной, уверенной в себе; в ней было что-то от прямоты и целеустремленности гения, хотя говорят, что она пишет музыку как старый и педантичный немецкий учитель музыки. А вот стиль написания мемуаров делает ей честь – Этель действительно вела бурную жизнь и накопила поразительное количество наблюдений, которые она вставляет в разговор так, что практически сводит Л. с ума.
По правде говоря, у меня есть 15 минут до того, как надо будет идти на неприятный и изысканный, а также довольно дорогой обед миссис Уолтер. Я хочу сказать, что слегка раздражена из-за Маргарет и мистера Биррелла. Речь о двух моих жестах доброй воли: статья о Женской гильдии и статья о Б.[1118] Ни один из них не поблагодарил меня. М. прислала открытку. А ведь я потратила на статьи две или даже три недели напряженной работы. И вот мораль: никогда не облекайте свою доброту в письменную форму. Никогда не соглашайтесь использовать свой творческий талант в знак дружбы. Вот почему я отказываюсь писать о Морисе Бэринге, как он того желает.
В прошлый четверг мы зашли в гостиную Этель и увидели стоявших в ряд у окна герцогиню Сермонетскую[1119], М. Бэринга и Джойс Уитеред[1120]. Хочу ли я рассказать эту историю? Когда мы подошли к Джойс – Этель бегала сломя голову за своей большой пушистой собакой, – я сказала:
Однако у меня сложилось впечатление, что Этель – очень искренний, немного ветреный человек, свободный, невероятно заряженный энергией, с сильным характером – никаких препятствий и запретов – она максимально легко и непринужденно общалась с Морисом.
–
–
Нет, не могу передать ее величие, размах личности, непринужденность, хорошее воспитание и характер. Она, как ни странно, гораздо более искусна как хозяйка, чем как гостья; не слишком много болтает; проницательна и проворна; обладает восхитительной легкостью собирать, вызывать из небытия таких людей, как леди Бальфур[1124] и миссис Литтелтон[1125], своих соседок. Они сидели на диване, пока я, потягивая шампанское, быстро и яростно беседовала с Морисом Б., который покраснел как рак, трясся и лепетал о своих книгах.
Снова ездила в Уокинг во вторник (пишу, пока жду Виту в этот очень холодный сырой день. Она собирается отвезти нас на поиски гардероба. Я подумываю купить позолоченный шкаф. На улице не так уж сыро, а я довольно расстроена из-за того, что объединяю две статьи в одну и все такое[1126]. А еще я не ужинаю дома…)
Эдит Ситуэлл сильно располнела, густо пудрится, красит ногти серебристым лаком, носит тюрбан и похожа на слона из слоновой кости, на императора Гелиогабала[1127]. Я никогда не видела столь радикальных перемен. Она зрелая и величественная. Монументальная. Ее пальцы словно древние белые кораллы. Она совершенно невозмутима. Там было очень много людей – Эдит председательствовала[1128]. Но, несмотря на внешнее спокойствие, в глазах ее читалась насмешка, и она постоянно окидывала гостей взглядом. Будто старая императрица вспоминала времена своего распутства. Мы все сидели у ее ног, обутых в милые черные туфельки – единственное напоминание о былой стройности и изящности. Кого она мне напомнила? Папу Римского в ночном колпаке? Нет – кого-то с императорским величием. Мы почти не разговаривали друг с другом, и я бы даже подумала, что попала туда по ошибке, если бы она очень ласково не спросила, можно ли ей прийти в гости и пообщаться со мной наедине. Ее гостиная была переполнена всякими странными личностями: некоронованный король Барселоны[1129]; партнер Джеральда[1130]; Осберт; леди Лавери[1131] и т.д. Леди Л. обсуждала авиакатастрофу[1132]. Она сказала, что
Я зачитала имена леди Эднам, маркиза Дюссера (так его назвали), а затем увидела в срочных новостях[1137] имя лорда Дафферина.
На тротуаре перед их домом стоял Гарольд.
Все это, надо сказать, напоминало сцену из пьесы. Газетные новости, телефонные звонки… Исключительная простота и хладнокровие: Боски печатает; мужчина начищает обувь; Гарольд говорит по телефону, словно герой на сцене. И вот они поехали тем сырым серым вечером к леди Кунард; ужин на 30 человек в 21:00; я не пошла (слышала, что все гости ждали меня полчаса[1139]).
Недавно вернулась после ночевки в Лонг-Барне, где как раз и узнала, что меня полчаса прождали на вечеринке Эмеральд – все были в дурном настроении из-за гибели своих друзей. Говорят, леди Э. и леди С.[1140] усыпали Кент драгоценностями на сумму £62 000. Когда я узнала об этих бриллиантах на шляпах и шеях, моя жалость к ним уменьшилась – такой вот у меня гуманизм. Жемчужные подвески мне нравятся куда больше.
У меня есть 15 (нет, 12) минут до обеда, и я вся трепещу от возвращения домой к Л., к двум тритонам в ванной, к письмам (и цветам от Этель), книгам и т.д. Как приятно возвращаться домой, а эти образы, выбранные из массы других, заставляют меня немного удивляться собственному счастью. Осмелюсь заявить, что лишь очень немногие женщины счастливее меня – не то чтобы я была постоянна хоть в чем-то, но чувствую, что испила большую чашу человеческой жизни и обнаружила в ней большой процент шампанского. Мой брак отнюдь не скучен – совсем нет.
Мне понравилось бродить по новым полям[1141] Виты и разговаривать с миссис Пейдж [служанка] о сенокосе; потом шампанское на ужин – экстравагантность Гарольда; сон в гостиной; камин; собаки; аэропланы ночью; снова собаки; завтрак в постель, грибы и персики; горячая ванна; и вот я дома с тритонами и Леонардом. Клайв приедет к чаю. Возможно, мы сходим на спектакль[1142]. А я, похоже, готова взять новую образованную женщину в служанки. Это пришло мне в голову после дня, проведенного с Нелли, Лотти и миссис Мэнсфилд. Их шутки, присутствие, фамильярность наводят на одни и те же мысли.
Проходя мимо пивной в этот воскресный [субботний] полдень, я услышала за дверью точно такой же гул голосов, какой бывает на вечеринках. Ох уж эти люди в пабе – первой моей реакцией было осуждение. Но потом я подумала и поняла, что не вижу большой разницы между забегаловкой «Marchmont Arms» и Аргайл-хаусом или Альберт-роуд 3 [дом Мэри Хатчинсон], если уж на то пошло, за исключением того, что мы пьем шампанское и надеваем атласные платья, а я сижу между лордом Гейджем и Бернсторфом[1143].
Сегодня утром состоялся странный, безрезультатный, но, возможно, потенциально плодотворный разговор с миссис Уолтер. Думаю, она не прочь остаться, если мы сможем предложить зарплату побольше. Правда в том, что у ее мужа есть любовницы, мимолетные романы. И она явно хочет полностью посвятить себя нам – кому угодно, лишь бы не подавать мужу кофе. Но обдумать это она собирается в августе, когда поедет в Италию вместе с Карлом. Я надеюсь (втайне), что мы сделаем перерыв с Нелли и возьмем ее – большой риск; забавно, но при мысли о переменах я чувствую себя лет на десять моложе. Как бы то ни было, постоянное облегчение от отсутствия Нелли, похоже, доказывает, что наша система ошибочна – впрочем, я всегда это утверждала. Комнаты без слуг; спокойствие; никаких склок или снисходительных разговоров. Есть и другие минусы, которые приходят на ум, но любые эксперименты, безусловно, стоят того.
Пишу в Родмелле – о да, а еще это самое лучшее, самое свободное, самое комфортное лето, которое у нас когда-либо было. Представьте себе отекшие в обуви ноги и чувство, когда снимаешь их, – вот каково мне с милой светлой Энни вместо бедняжки Нелли. Льет дождь – вы только посмотрите (как постоянно говорят персонажи «Волн») на него. Мой ужин готовится. У меня так много комнат, где можно посидеть, что я не знаю, какую выбрать. И новые стулья. Везде уют и какие-то зачатки красоты. Но именно свобода от слуг является основой, фундаментом этих улучшений. После обеда мы остаемся одни до самого завтрака. Спускаясь по склонам, я говорю себе:
Я гуляю, читаю, пишу без страхов и стеснения. Пеку хлеб. Готовлю грибы. Могу зайти в кухню в любой момент. У меня хватает сил не только на чтение. Почему мы так долго терпели эти неудобства, это присутствие слуг, вечно ворчащих и так или иначе (да, несправедливо) отличающихся от нас, нуждающихся в [
Вчера вечером была вечеринка в честь дня рождения Квентина. «
Я пишу, пока варится картошка. День был жаркий, тяжелый, уродливый, спокойный, неприятный; собаки лаяли по всей деревне, подначивая друг друга. Мужчины стучали молотками по крыше. Меня гоняли туда-обратно. Я задремала здесь над статьей Вернон Ли, которую Этель прислала мне в очередном письме. Эти письма и правда приходят каждый день, ведь нам так много всего нужно успеть. Времени мало.
«Волны», как мне кажется, распадаются (я на сотой странице) на серию драматических солилоквиев. Суть в том, чтобы они однородно накатывали и откатывались в ритме волн. Можно ли читать их друг за другом? Понятия не имею. Полагаю, это величайшая возможность, которую я когда-либо открывала для самой себя, но поскольку задача невероятно трудна, то меня, боюсь, ждет полнейший провал. И все же я уважаю себя за то, что написала эту книгу – да! – даже несмотря на то, что она выставляет напоказ мои врожденные недостатки.
Джанет Воган обручилась, а Джеральд Бреннан женился[1144].
Барбара [Багеналь] выглядела вчера вечером постаревшей, не в своей тарелке, раздражительной, очень красной и носатой.
Джулиан молчалив. У Клайва, похоже, новый виток жизни, в котором нет места нашей с ним близости. Я пишу эти заметки, тщетно ожидая, что вспомню ту очень интересную мысль, которая вертелась у меня на языке; боюсь, она ускользнула навсегда, сколько ни жди. Когда записываешь подобные мелочи, на ум порой приходит нечто глубокое. Я читаю Данте и опять не знаю, зачем после этого вообще писать; он тоже превзошел литературу, как я недавно сказала про Шекспира. После своего текста я полчаса читала «Ад» и думала, что самое время бросить рукопись в печь, вот только у меня ее здесь нет. Теперь пойду сделаю картофельное пюре. Л. постелил мне ковер.
Этель приехала с ночевкой в пятницу, и, чтобы заглушить сенокос Перси, я буду писать здесь, ибо погружение в писательство – это защита, а собаки и рабочие сегодня особенно громки. Они мешают мне, решившей прерваться с «Волнами», переписывать Хэзлитта, но в остальном я счастлива; сегодня был жаркий день, и мы ездили в Льюис, и часть пути домой я прошла пешком. Это единственный по-настоящему жаркий день за все наше время здесь. Но я бы хотела, если смогу, описать Этель. Позвольте хоть вкратце рассказать об этой любопытной противоестественной дружбе. Я говорю
Вот такое примерно у Этель состояние. Но что мне действительно нравится, так это не любовь, ибо ее трудно выразить внятно: в ней очень много аспектов; Этель преувеличивает, а я чувствительна к преувеличениям, – нравится мне монументальность древней скалы, а еще ее улыбка, очень широкая и доброжелательная. Но боже мой – я не влюблена в Этель. Ах да, мне очень интересен ее опыт.
Сегодня самый жаркий день – примерно так же было и в прошлом году, когда я ездила в Лонг-Барн, где познакомилась с преподавателем из Итона, приятным молодым человеком с голубыми глазами, белыми зубами и прямым носом – теперь он лежит на дне ущелья в Швейцарии, лежит раздавленный рядом со своей Мэри Ирвинг в этот очень жаркий вечер; два тела навеки вместе[1147]. Я представляю тающие ледники; капающую на них воду; голубой и зеленый свет, а порой и полную черноту; ничто вокруг них не шевелится. Замерзшие, рядом друг с другом, в своих твидовых костюмах и обуви с шипами, они просто лежат там. А я пишу здесь в своей пристройке, глядя на уборку урожая в полях.
Полагаю, они чувствовали себя закрученными вихрем, бессильными, бесполезными, шокированными потерей контроля.
Сегодня достроили церковь и убрали строительные леса. Я с определенным интересом и восхищением читаю Р. Леманн[1148] – у нее ясный и жесткий ум, время от времени пытающийся обуздать поэзию, но я, как обычно, потрясена механистичностью художественной литературы; замах на фунт – удар на пенни. И все же я не вижу другого применения ее таланту. Все эти книги ничего не значат – они вспыхивают ярким светом тут и там, но и только. Однако у нее, как мне кажется, есть то, чего не хватает мне, – умение рассказывать историю, развивать сюжет, прописывать персонажей и так далее.
Сегодня Энни предложила мне пресс-папье фирмы «Strachan» [?] из Шотландии в обмен на то, что мы оплатим ее поход к окулисту.
Я шла по тропинке с Лидией.
Однако это столкновение со смертью было поучительным и странным. Проснись я перед каким-нибудь божеством – сжала бы кулаки и пришла в ярость.
Думаю, можно было бы написать фантазию под названием «Размышления при виде паука-долгоножки». Один только что прополз (я пришла из пристройки в дом, потревожив тем самым Л. и Энни) по новым брошюрам, на которых я должна расписаться 600 раз[1149]. Это место – единственное, куда падает солнечный свет, – должно быть, понравилось ему. Да, но люди не любят долгоножек, ведь они вредят растениям. Люди посягают на их очень немногие удовольствия. Как люди относятся к насекомым?
На меня вдруг нахлынули воспоминания о том, как во время других болезней я тайком от сиделки взяла и спрятала лист бумаги – мое желание писать было огромно.
Пожалуй, я использую эти последние страницы, чтобы подвести итог нашим делам. Набросаю эскиз.
Если оставить в стороне тему Нелли, которая мне порядком надоела, то сейчас мы гораздо свободнее и богаче, чем когда-либо. В течение многих лет у меня не было ни лишнего фунта, ни удобной кровати, ни мягкого стула. Сегодня утром Хаммонд [мебельщик из Льюиса] доставил четыре идеальных кресла – можно не переживать.
Я редко вижусь с Литтоном, это правда. Причина в том, что мы, полагаю, не вписываемся в его вечеринки, а он – в наши, хотя при личных встречах все как обычно. Но что значат друзья, с которыми видишься только восемь раз в год? Мои отношения с Морганом традиционно носят нерегулярный характер. Мы все прекрасно понимаем жизнь и редко делаем то, чего не хотим. Мои отношения с Беллами свежи, плодовиты, интимны. Джулиан и Квентин сильно меняются. В этом году К. потрепанный, непринужденный, естественный и одаренный; в прошлом году он был щеголеватым, привередливым и жеманным. «Chatto & Windus» публикуют Джулиана[1150]. Что касается Нессы и Дункана, ничто, как по мне, не может разрушить их свободные отношения, ибо они богемны. Мое стремление в этом направлении усиливается – несмотря на громкую славу (она утихла после 15 июля; сейчас у меня фаза безвестности; я не писатель; я ничто; но я вполне довольна), меня все больше и больше привлекает раскованность, свобода, возможность ужинать в любой комнате. Этот ритм (я всегда говорю, что пишу «Волны» в соответствии с ритмом, а не с сюжетом) гармонирует с ритмом жизни художников. Таким образом, легкость, потрепанность и удовольствие мне обеспечены. С Адрианом я не вижусь. С Мейнардом общаюсь постоянно. Саксон давно пропал. Меня слегка отталкивает отсутствие у него великодушия, и все же я не прочь ему написать. Возможно, так и сделаю. Джордж Дакворт, чувствуя дыхание смерти, приглашает Нессу на обед; хочет вновь ощутить прежние сентиментальные чувства. В конце концов, мы с Нессой – его единственные живые родственницы. Странный крик прилетающих грачей. Рискну предположить, что прелести снобизма с годами сходят на нет – мы сделали – нет, –
Моему эскизу не хватает объема. Есть Вита. Она вернулась из своего итальянского турне и была здесь на днях с двумя сыновьями; пыльная машина; пляжная обувь, флорентийские подсвечники, романы и т.д. – много чем еще были завалены сиденья. Я представляю своих друзей фарами. Одни подсвечивают мне поле, другие – холм. С их помощью я расширяю свои горизонты.
Монкс-хаус
Родмелл
Знаменую свое возвращение к жизни, то есть к писательству, тем, что начинаю новую тетрадь, как раз в день рождения Тоби. Ему бы сегодня исполнилось, кажется, 50 лет.
После приезда сюда у меня, как обычно, – ох уж это
Однако фраза, которой я должна была начать новый дневник, такова:
Вита приезжает завтра; в среду мы едем в Сисингхерст; в четверг накинусь на «Волны». Итак, болезнь привела к двухнедельному перерыву, но, как я часто думаю, периоды тишины, раздумий и составления большего количества планов, чем получится реализовать, плодотворны. Я перенапрягла свой разум.
В любом случае это самое счастливое лето с тех пор, как у нас появился Монкс-хаус; самое приятное. По словам Перси, приводившего в порядок могилу Хоксфорда, какой-то конезаводчик купил ферму Бинг-Стэмпера, и теперь в нас снова трепещет надежда, что земля по-прежнему будет покрыта травой, а не застроена. Энни ежедневно удивляет нас своей любезностью, ловкостью и сочувствием – самый убедительный, как по мне, аргумент в пользу приходящих слуг. Вчера я дала объявление в «Time & Tide[1151]» – но тсс-с-с! Необходима строгая секретность. Погода стоит сентябрьская, яркая, солнечная, прохладная. У нас есть план превратить мою спальню в гостиную – ради вида из окна. Прятать его изо дня в день – сущее преступление, а пожилым людям нельзя тратить время впустую. Да, я бы не прочь прожить еще одну жизнь – более активную. Так я думала, глядя на гору Каберн и представляя себе чувства взбирающегося на нее сильного молодого человека, у которого есть и жена, и дети, и карьера в Лондоне… Думаю, он был бы политиком, вероятно, индийским госслужащим. Точно не писателем. Такие истории приходят в голову сами собой. Вот еще кое-что:
Я снова встала на ноги и хотела бы сказать, что роман послужил мне опорой, но боже мой – как много было людей, которые пытались выбить почву из-под ног! Кажется, именно в тот день, когда я сделала последнюю заметку – да, Л. и Перси как раз переставляли мебель в гостиной, – в окне показались Мэри и Барбара [Хатчинсон], напоминающие маленькие пузырьки с лекарствами. Как же я рассердилась! Потом были Элис Ричи, Вулфы, Морган, вечеринка в Чарльстоне, Лондон, а еще две занятные женщины, мисс Ибботсон и миссис Старр[1154].
–
Когда я ответила, что тоже состою с ней в родстве, ее глаза забегали еще сильнее.
–
–
–
Когда-то мисс Ибботсон владела двумя автомобилями и сдавала их в прокат в Лондоне, но не выдержала конкуренции с мужчинами и к тому же заболела. Она и сейчас выглядит очень худой, изможденной; на ней был маленький вельветовый жакет и довольно грязная белая рубашка; красный карманный платок; плотные штопаные чулки и массивные туфли. Миссис Старр была одета в голубое шелковое платье и соломенную шляпу. Она упрекнула мисс И. за неуверенность в себе.
–
Обмен замечаниями свидетельствовал о том, что это явно не первый их спор, но я понятия не имею, как и почему миссис С., такая лаконичная и хитрая, умудрилась сработаться с мисс И., такой безумной, с большими голубыми глазами и пристальным взглядом.
Их окутывала неописуемая аура гнусности, нестабильности, мнительности, непостоянства. Думаю, они поняли, что мы их в миг раскусили и что это место не для них.
–
И, разумеется, в их коричневой холщовой сумке, которую они отставили, нашлось несколько листьев салата, завернутых в бумагу.
Мисс Риветт-Карнак – отпрыск знатной индийской семьи, которая позволила ей жить в Уимблдоне с матерью на фунт в неделю[1155]. Она прошла через многое: общественную работу, общежития, управление клубами. Ей около тридцати пяти; идеальная леди, достаточная легкомысленная, чтобы не быть зазнайкой; ее заботит лишь кров, зарплата и немного свободного времени для себя. Она может нам подойти и даже превзойти миссис Уолтер. Боже, на ее долю и правда выпало много страданий. Возможно, она мстительная, язвительная, измученная, мечтающая, изголодавшаяся по счастью.
Когда я вчера предложила мисс Риветт-Карнак £50, это казалось пустяком, ведь мне платят столько за 2000 слов. Однако пять лет назад £50 были солидной суммой. Как же обесценились для меня деньги! Их девальвация – один из самых любопытных феноменов моего сознания.
Прекрасный сентябрьский день после нескольких дней очень неприятной ноябрьской погоды; ласточки носятся над полем; Перси спрашивает, будет ли завтра так же; если да, он подстрижет газон. Есть подозрение, что пчелы продолжают трудиться. Возможно, сегодня вечером мы с Л. будем собирать мед. Л. и Перси, словно Трим и дядя Тоби[1158], весь день чинили забор, а я гуляла по холмам. Несмотря на то что у нас идеальный участок, я все еще делаю вид, вернее, воображаю, будто дома вдалеке – это стога сена.
Я читаю Данте и в данный период жизни предпочитаю растягивать процесс. На одно произведение уходит неделя. Я не тороплюсь.
Наши друзья не оставляют нас в покое. Том Элиот, например, спрашивает:
Таким образом, все последние дни были полностью испорчены стараниями и рвением наших друзей. Когда приходится накрывать стол, собирать свежие цветы, расставлять стулья и принаряжаться к приходу гостей в час или в четыре, все остальные части дни оказываются испорчены. Пожалуй, семья Л. была особенно активна. Все так напряженно, так нереально; мои слова сильно расходятся с чувствами; их стандарты отличаются от моих как небо и земля; я постоянно напрягаюсь, пытаясь угостить подходящими пирожными, подобрать подходящие шутки, проявить заботу и внимание. Разумеется, все часто идет не по плану, как, например, в пятницу. Гарольд, который мне наиболее симпатичен, поведал историю о нравах Вулфов – о том, как Филипп в ярости выломал дверь в спальню служанки, потому что по ее вине в постели жены протекла грелка и она отказалась идти менять белье. Миссис Вулф – самая тщеславная из женщин; старушка, которая сбивает с толку своими эмоциями, эгоизмом и самомнением, – приняла это на свой счет; начала раздраженно и язвительно отстаивать свои методы воспитания; и в очередной раз хвалила саму себя за то, как замечательно она управлялась со столькими детьми, когда их семья осталась без отца и без гроша в кармане. В такие моменты она, естественно, требует признания своих достоинств и не успокаивается до тех пор, пока я не изумлюсь, не воскликну что-нибудь о ее поразительном бескорыстии и мужестве и не признаю, что нрав Вулфов – это всего-навсего признак их интеллекта. Тут уж я не могу не заметить, насколько они все омерзительны и надоедливы – неисправимый средний класс. Мое эстетическое чувство протестует сильнее всего: как же они порочат мой дом и сад; как же от них несет Эрлс-Кортом и гостиницами; как ужасно неуместно, дурно, по городским меркам нарядно и безвкусно они смотрятся на террасе, среди яблонь, овощей и цветов! Но вот я прикована к ним так же крепко, как Прометей к своей скале, чтобы мой день, пятницу 26 сентября 1930 года, разнесли на куски, изуродовали, опорочили и опошлили. А самое неприятное в этом то, что нет никакого выхода – способа заставить старую миссис Вулф потупить взгляд и почувствовать, что ей не рады; она, столь
И все же у меня нет причин называть себя человеком, подвергшимся жестокому обращению. Да, потому что я вижу дальше своего носа. Но позвольте отметить, что старость будет сносной, только если есть прочный фундамент, а не одни лишь сплетни, пирожные и претензии на сочувствие. Даже представить себе не могу, что хоть на один день стану подобным бременем для Квентина, Джулиана и Анжелики! Уж лучше пойду в Британский музей (это один из тех визуальных образов, которые не имеют смысла при прочтении, зато абсолютно точно передают мое состояние).
Родмелл полон происшествий, драм и, как мне порой кажется на равнине по пути домой, красоты и величия. Эпилептик мистер Фирс умер в четверг. Он был заперт в своей комнате в течение нескольких недель, а потом сбежал в Саутхиз и явился к Томасам, чтобы пожаловаться священнику[1160]. Одной из претензий было то, что миссис Дедман[1161] якобы украла часть его сада, и ходят слухи, в которые я охотно верю, будто это не выдумка. Вот она стоит посреди улицы – зловещая, мрачная, хищная, хваткая, недовольная. Потом в окно стучит врач; кому-то на улице стало плохо, и его занесли в дом. Это была мать миссис Эмери[1162], заводчицы собак. Сейчас она, возможно, лежит при смерти, а ее мужа надо прокатить на машине, пока хоронят мистера Фирса, чтобы отвлечь от мыслей о смерти. Отвратительный день, холодный и промозглый; опадают листья и яблоки; цветы поникли из-за дождей; гора Каберн скрылась в тумане. Однако я все неплохо описала и действительно не могу назвать себя жертвой дурного обращения.
Великая дипломатическая игра с Нелли началась. Я сказала доктору Макглашэну, что мы готовы платить ей зарплату, но не возьмем к себе, пока она не поправится[1163].
Под окном только что проехало несколько грузовиков с пятьюдесятью гробами, слегка прикрытыми государственными флагами – неподобающий покров – и утыканными красно-желтыми венками. Впечатляющим был только ритмичный медленный марш гвардейцев в хвосте колонны; некрасивые (в оспинах) лица людей; бедные артиллеристы скучают и смотрят по сторонам; от толпы дурно пахнет; в свете солнца вся картина напоминает праздничный торт; самое важное скрыто в гробах. Одна кость и обугленная рука сделали бы то, на что не способна ни одна церемония, – надавить на больную точку и вызвать хоть какие-то чувства. Речь о похоронах сорока восьми героев дирижабля R101 сегодня утром[1164]. Но почему
Я говорю себе:
Мисс Риветт принята на работу. И готовит она как истинная леди. Приносит легкие, приготовленные на скорую руку блюда. Сегодня только второй день, а Энни, бесконечно счастливая, болтливая и мечтающая остаться, говорит:
Ну вот, после двух дней в Родмелле надо мной, похоже, витает дух восторга, несмотря на Этель Смит и Эмми Фишер[1170]. Два дразнящих и мучительных письма от них были, разумеется, пересланы из Лондона. Кстати, мы прогулялись в Льюис через поля – да, достигли цели и вышли возле туннеля; я лет двадцать хотела пройтись по этому маршруту и всегда откладывала. Сейчас я дома; обнаружила еще одно письмо от Этель, эмоциональное и полное раскаяния, а также новое издание[1171] «Джонсона» от Тома и очень много цветов.
Под предлогом головной боли я только что вернулась – для этих поездок должно быть отдельное название – из Хэмптон-корта. Моя печаль из-за сухих и желтых листьев[1172], и приходящих кораблей, и мест, где меня нет, побудила меня взять выходной; по правда говоря, я планировала отдохнуть два дня, но не вышло; сейчас идет дождь, а мне надо растопить камин.
Моя печаль – печаль Леонарда. Риветт не умеет готовить. Бедняжка! Подавленная ощущением несложившейся жизни, ползущая со сломанными крыльями, пустая, оправдывающаяся, неуверенная в себе, она подает постные безвкусные блюда и нервно пытается соединить тапиоку[1173] с апельсином. Увы, ничего не получится – ей придется уйти. Подумываю оставить у нас Энни навсегда. Пустяки, конечно, но печаль настоящая. Коричневая подошва вместо мяса, коричневый соус и больше ничего. А когда я шучу, она смеется, как смеялась однажды на теннисном корте с каким-то подчиненным, я полагаю, – притворно. Она бесхребетна и раздавлена, а что же, интересно, будет с ней дальше? И как мне аккуратно убрать ее со своей кухни? Да, у нас и особенно у нее был шанс начать все сначала, попробовать что-то новое. А когда я скажу
Уже привычный эксперимент – новая ручка и чернила.
Этель приехала вчера вечером, довольно неопрятная, в старом плотном хлопчатобумажном пальто и треугольной шляпе, которой владелец отеля в Бате придал форму с помощью нескольких булавок. Что ж, Этель умеет привлечь мое внимание, в данном случае тем, что, помимо всего прочего, множества разных вещей, она, если я не против, хочет завещать мне некоторые из своих писем – письма Мэгги Бенсон, миссис Бенсон и леди Понсонби[1179].
Таким образом, я в какой-то степени стала литературной душеприказчицей Этель – должность, о которой я всегда подспудно мечтала; именно поэтому мне сейчас хочется сделать несколько заметок для ее будущего портрета. Нужно будет как-то передать ее невероятное рвение. Этель рассказывала мне, как она читает книги о путешествиях, а ее выразительные голубые глаза прямо-таки блестели. Она говорила не о себе или своей музыке, а просто о целеустремленных людях и их приключениях. Щеки ее горели. Но сейчас Этель выглядит постаревшей; говорит, что была очень смелой женщиной. Я обожаю это качество. И у меня оно тоже есть. «
* В этом она копирует миссис Панкхерст[1184].
Как же неуютно в моей комнате – весь стол завален бумагами и т.д. Сейчас я снова перелопачиваю «Волны», и у меня, пожалуй, есть часа полтора, которые можно распределить между Данте, рукописью и написанием дневника другим пером. Вчера мы ездили в Уорлингем[1185] и сидели у гравийного карьера, как на картине Сезанна. Я провела такое сравнение, жалея себя, что я не во Франции. Мы прогулялись по конной тропе, видели старые тихие фермы, кроликов, холмы – словно по волшебству все сохранено в таком виде, как было в Кройдоне[1186]. Никогда еще разница между Лондоном и деревней не казалась настолько огромной. Вернулись домой, приготовили ужин; я почитала рукопись, хотя на прошлой неделе мы без особой на то причины и единогласно решили закрыть издательство. Да, пора положить этому конец. То есть мы, конечно, продолжим печатать меня, Л. и, быть может, Дотти, а еще закончим начатое. Короче говоря, в октябре следующего года издательство станет таким, каким оно было во времена Хогарт-хауса – странное решение, особенно если учесть, что сейчас мы финансово успешны.
А сегодня вечером предстоит отправить последнее письмо Нелли; оно лежит в моей красной сумке, но я не хочу перечитывать то, что мне пришлось написать. Впрочем, я не ожидаю особых возражений. Во-первых, мы подводили Нелли к тому, что готовы обойтись без нее; во-вторых, после той пресловутой сцены в прошлом ноябре она, думаю, поняла, что все изменилось. Как бы то ни было, прошедшие 5 месяцев показали, что нам свободнее, легче и даже комфортнее без Нелли, несмотря на все ее благодушие, здравый смысл и любезность, которые теперь, после того как я уже написала письмо, видятся мне в истинном свете. Однако я в смятении, в подвешенном состоянии, ибо не уверена, подходит ли нам Энни; сомневаюсь, не аукнется ли нам это в ближайшем будущем. Ох, никогда больше не опускаться до сцен со слугами – вот моя цель. Сразу вспоминается, как мы гуляли по площади, обдумывая ультиматумы Нелли. Сколько же часов мы потратили и еще потратим на нее! Однако перерыв пошел мне на пользу – я как будто на 10 лет помолодела. Ох, но ведь все равно придется увидеться с ней…
Вот еще одна заметка о Нелли, поскольку она странный элемент нашей жизни, пускай и оставшийся в прошлом; ох уж эта психология слуг и т.д. На мое длинное, подробное и ласковое письмо она ответила одной фразой:
Однако вчера вечером в телефонной трубке раздался озлобленный, испуганный, сердитый голос – это описание мисс Риветт, – который, как оказалось, принадлежал Нелли. Она хотела поговорить со мной, но я, к счастью, была не дома или слишком далеко от телефона. Мы предполагаем, что после своего сухого ответа она решила посоветоваться с Лотти, возможно, встретилась с миссис Хант, и по какой-то причине они решили со мной побеседовать. Похоже, теперь Нелли передумала. Чувство свободы растет и крепнет. Письмо отправлено, шок прошел. Я захожу в дом, пустой и тихий, и радуюсь.
Однако это не совсем правда, если говорить о последних днях. В понедельник на чай приходили Этель, Лин [Ньюмен] и Хью Уолпол; на ужин – Вита, Клайв и Хильда Мэтисон; позже – опять Хью со своей жалкой, мучительной, закрученной, нелепой, болезненной историей о самом себе в исполнении Уилли Моэма[1187]. Слушать все это было жуткой пыткой; Хью представили публике как лицемерного и процветающего толстокожего популярного писателя, который читает лекции молодым романистам и заставляет их продавать свои книги; как человека с загребущими руками и бесчувственного во всех отношениях.
Клайв сидит дома, он ослеп на один глаз и очень нуждается в компании. Бог знает почему, Клайв показался мне восхитительным и весьма трогательным; он твердо решил не быть обузой для своих друзей, но при этом очень благодарен за нашу доброту (надо пригласить его в гости сегодня вечером). Без своей Мэри он стал таким милым и как будто бы даже привык к неизбежному одиночеству, хотя сейчас у него есть Джоан. Не имея возможности ни читать, ни писать, он нанял себе помощницу. Говорит, что по вечерам особенно тяжело. Несса в свойственной ей манере пишет из Кассиса, что ее это мало волнует и что очки,
Вышли стихи Джулиана, и я почувствовала облегчение. Но почему? Тщеславие критика? Ревность к славе? Приятно было услышать согласие Виты со мной в том, что при всем его восхитительном здравомыслии, при всей наблюдательности и любви к сельской жизни он не поэт. Люди, которые обращаются со словами так, как Джулиан, скорее огорчают меня – пытаюсь хоть как-то избавиться от тщеславия и ревности. Что бы там ни говорил Банни – здравомыслия и Кембриджа недостаточно для поэта.
На прощание я, немного волнуясь, пожала ему руку и подумала:
–
(Сказав это, я поняла, что делаю только хуже).
И все в таком духе, пока через полчаса мы, измотанные болтовней, не провожаем их взглядом. Вивьен заметила, что я намекаю гостям на дверь. Такая вот хитрюга повисла камнем на шее Тома.
Если подумать, то Йейтс и Де Ла Мар слишком много говорят о снах, чтобы оставаться интересными. Именно это делает рассказы Де Ла Мара (которые мне одолжила Оттолин) расхлябанными.
А что будет дальше, когда я закончу «Волны»? Может, какая-нибудь книга с критикой – миссис Стайлс [поденщица] зашла забрать макулатуру, – но я недовольна своими умными концовками. Я должна отстраниться и посмотреть на все это со стороны. Таков процесс.
Чтобы придать дневнику целостность, я решила каждый день копировать сюда заголовки газет. Вот только я их не запоминаю.
Уильям Пломер вернулся[1205]. В четверг приехала Несса, готовая, как хорошая жена, сидеть с Клайвом и читать ему. Роджер тоже вернулся. А я взываю к одиночеству и поглядываю в сторону Родмелла. Погода по-прежнему ясная и приятная. Я иду к дантисту, и Леонард тоже. Риветт – нервная, но чистоплотная кухарка. Нелли снова обратилась к доктору Макглашэну. Мы ждем развития событий.
Как-то вечером, сидя на полу рядом со мной, Вита сгорала от ревности к Этель. Она восхваляла ее то с пылом, то с горечью. В ней есть вся та безоглядность, которую я, живущая в век утонченности и сдержанности, напрочь утратила. Она очень требовательна к людям и тянет меня туда, где я вынуждена сдерживаться. Недавно здесь был Хью [Уолпол], и он как бы невзначай сказал, что познакомился с Этель за чаем. Виту охватила такая мука, что она замолчала. А я ничего не заметила и, как обычно, глупо пошутила. Вита восприняла это всерьез и принесла мне мое же письмо, чтобы я его прочла.
В голове, увы, пустота – не могу работать над солилоквием Бернарда сегодня утром. Любая мелочь выбивает меня из колеи. Этой мелочью, вдобавок к обычным вещам вроде магазинов, звонков, дантиста и т.д., стал Клайв. В общем, писать я не могу. А вчера мы просидели целый вечер, слащавый и пафосный, у Хоуп [Миррлиз]. Она свободна от всех ограничений [
[
И так далее и тому подобное – опять все эти старые песни, одни очень трогательные, другие жалкие, третьи (рада признаться) чересчур иррационально-истеричные, с любопытным бессмысленным рефреном старых обид, которые раньше сводили меня с ума. Правда, которую я так никогда не смогла и не смогу сказать Нелли, в том, что подобная зависимость и близость в сочетании с ее требовательностью, ревностью и бесконечной мелочностью изматывает, ведь это постоянное эмоциональное напряжение.
И вот, наконец, после всех этих разнообразных чувств у меня осталось только одна мысль:
[
Вчера Этель удивлялась собственной «гениальности».
Вот еще одно наблюдение, основанное на вечеринках у Рондды[1209] и обедах с Гарольдом [Николсоном]: будь у меня хорошая одежда, я бы могла обедать и ужинать с людьми хоть каждый день и не чувствовать вообще никакого стеснения. В нем не было бы смысла.
Нет, ну не дается мне сегодня утром один очень трудный кусок «Волн» (о том, как жизни героев сияют на фоне дворца), а все из-за вечеринки Арнольда Беннетта* и Этель[1210]. С трудом подбираю одно слово за другим. По моим ощущениям, я провела часа два наедине с Б. в маленькой задней комнате Этель. И эта встреча, я уверена, подстроена самим Б., чтобы
–
–
–
Наконец я вовлекла в разговор лорда Дэвида [Сесила]. И мы насмехались над стариком, считая себя утонченными. Он возмутился, что ворота
–
–
–
–
Это лишь краткое описание концовки вечера, но после вчерашнего я в таком состоянии, что едва вожу пером по бумаге.
* Вскоре после этого он уехал во Францию, выпил стакан воды и умер от тифа (
Одно слегка пренебрежительное слово в сегодняшнем номере ЛПТ заставило меня решиться, во-первых, все переделать в «Волнах»; во-вторых, повернуться к публике спиной, – и все это, повторюсь, из-за одного только пренебрежительного слова[1215].
Думаю, это последняя передышка, которую я даю себе, прежде чем приступить к последнему витку работ над «Волнами». У меня была неделя отдыха, хотя я все же набросала три небольших скетча, но в остальном бездельничала, ходила по утрам за покупками, а сегодня утром раскладывала вещи на своем новеньком столе и занималась всякой другой ерундой. Думаю, я перевела дух, но должна отдохнуть еще недели три-четыре. Затем, полагаю, я разом сделаю все описания моря – интерлюдии, – чтобы они скрепляли книгу воедино, а потом, о боже, кое-что придется переписать, потом вычитать, потом отправить Мейбл, потом перепечатать и только тогда отдать Леонарду – скорее всего, он получит рукопись где-то в конце марта. Потом перерыв, потом печать в типографии, вероятно, в июне[1216].
Тем временем мы ужинаем с Мэри в воскресенье, чтобы встретиться с мистером Хартом Дэвисом[1217], который претендует на работу в издательстве. Но в каком качестве? Два дня назад мы посмотрели дом 25 на Тависток-сквер, который можно приобрести, если мы решим съехать и сдавать в аренду это жилье. Но и там есть свои проблемы: здание отеля неподалеку, комнат меньше, расходы больше.
Я больше никогда не буду ужинать. Сожгу свое вечернее платье. Я закрыла за собой дверь, и больше ничего за пределами этой комнаты не существует для меня. Я взяла очередной барьер, и больше мне никогда не придется ужинать с Коулфакс, Этель и Мэри.
Эти размышления прочно засели у меня в голове вчера вечером в Аргайл-хаусе. Та же вечеринка, те же платья, та же еда. Ради разговора с сэром Артуром [Коулфаксом] о «Письмах королевы Виктории[1219]», билле о красителях[1220] и не помню о чем еще я пожертвовала вечером наедине с Витой или с самой собой – короче говоря, удовольствием. Вечно так получается. Лорд и леди Эшер[1221], Арнольд Беннетт, старик Биррелл. Вымученные, пресные, стерильные, инфантильные разговоры. А ведь я даже идти не хотела. В общем, барьер не просто взят, а уничтожен. Зачем перепрыгивать?
Вчера вечером заходили Лорд Дэвид, Литтон и Клайв. Рассказала им, как я сожгла свое вечернее платье в газовом камине; сошлись на том, что вечеринки – это глупость. Клайв особенно категоричен. Говорили о загадке Вселенной (о книге Джинса[1225]): будет ли она разгадана; явно не нами; внезапно перешли к теме ритма в прозе, новому сборнику эссе Литтона и его названию[1226]; обсуждали жизнь за границей; Клайв говорит, что мы (Л. и я) провинциалы. Я сказала, что за границей меньше грязи и в волосах не путаются светлячки; обсуждали «Бленхейм[1227]»: Литтон против, Клайв за; я сказала, что не чувствуется личность; тетка[1228] лорда Дэвида вечно прерывает повествование о жизни лорда Солсбери[1229] своими размышлениями; понимает причины безумия; Сесилы не любят собак; обсуждали «Королеву Викторию», «Горький чай[1230]», «Льва в ярости» [неизвестная книга]; глаза Клайва; лорд Дэвид громко чихнул за столом; принесли мою сумку; туман весь день.
Кингсли Мартин[1236] обедал с нами (уминая индейку с той же скоростью, с какой уборщица сметает пыль) и сказал, что «Nation» и «New Statesman» объединяются, а он будет редактором (но это секрет, как и прочая ерунда); спросил, хочет ли Л. быть литературным редактором. Нет, Л. отказался.
Вчера вечером, пока я слушала квартет Бетховена, мне пришло в голову объединить все разрозненные фрагменты в финальную речь Бернарда и закончить ее словами
Хочу набросать несколько слов о том, как меня ограбили. В универмаге «Marshall & Snelgrove[1238]» я положила сумку под пальто. В какой-то момент я повернулась и почувствовала, до того как увидела воочию, что сумки больше нет. Я оказалась права. Потом начались бесполезные расспросы и выяснения. Затем пришел детектив. Он остановил почтенную пожилую женщину, которая, судя по всему, была обычной покупательницей. Они обменялись парой фраз:
Но что толку говорить о финальной речи Бернарда? Мы приехали во вторник, а на следующий день моя простуда переросла в грипп, и я слегла в постель с температурой, не имея сил ни думать, ни, как следует из пропусков, складывать буквы в слова. Смею надеяться, что дня через два я поправлюсь, а иначе губчатое вещество, спрятанное в черепе, иссохнет, но две драгоценные недели вдохновения и сосредоточенности на романе все равно потрачены впустую, а мне еще предстоит вернуться к шуму и Нелли, ничего толком не сделав. Утешаю себя тем, что в голове могут возникнуть новые идеи. Тем временем идет дождь; ребенок Энни [Томсетт] заболел; соседские собаки бесконечно тявкают; все краски потускнели, а пульс жизни стал ниже. Я вяло листаю книгу за книгой: «Экскурсию[1240]» Дефо; автобиографию Роуэна[1241]; мемуары Бенсона[1242]; [Джеймса] Джинса; ничего особенного. Застрелившийся пастор, Скиннер[1243], появляется как кровавое солнце сквозь туман; эту книгу, наверное, стоит перечитать на свежую голову. Он застрелился в буковой роще за домом; всю жизнь потратил на раскопки в поисках Камулодуна[1244]; скандалил; препирался; и все же любил своих сыновей, но в итоге выгнал их из дома – ясная суровая картина судьбы одного человека, озлобленного, несчастного, сражающегося, нестерпимо страдающего. Читала письма королевы Виктории и задавалась вопросом, что было бы, родись королевой Эллен Терри[1245]. Катастрофа для Империи? Королева Виктория совершенно неэстетична; своего рода прусская компетентность и вера в собственное предназначение; материалистка; жестокость к Гладстону[1246] – отношение хозяйки к бесчестному лакею. Она была себе на уме. Вот только ум у нее заурядный, и лишь унаследованная сила вместе с приобретенной властью придавали ему весомости.
Очередная попытка набить руку (я до сих пор в постели). Скиннер учился на барристера, но, к сожалению, стал священнослужителем. А еще, к сожалению, его жена[1247] умерла от чахотки, оставив Скиннеру троих детей. Интерес представляла только Лора, которая унаследовала от отца любовь к коллекционированию и составлению таблиц, а от матери – чахотку, поэтому она рано умерла, не успев упорядочить свою коллекцию ракушек, занимавшую несколько шкафов. Остальные дети ничего из себя не представляли.
Скиннер был настоятелем Камертона в Сомерсете много лет подряд и не проявлял никакого интереса к душам живых. Умный, честный, совестливый человек, он исполнял свой долг перед паствой, постоянно поучая ее. Странно, конечно, что Скиннер считал всех прихожан плохими, но для него это было сущей правдой. В деревне строили угольную шахту. Возможно, рабочие обладали необузданным нравом и не славились моральными качествами. Во всяком случае, ни в одной английской деревне, кажется, не было столько наглых, злых и неблагодарных жителей. Скиннер постоянно сравнивал их с римлянами. Он тешил себя лишь мечтой о том, чтобы вернуться во времена Камулодуна и забыть 1828 год. Но, будучи сторонником строгой дисциплины, Скиннер мучился от необходимости обличать живых. Совесть не позволяла ему закрывать глаза на страдания полоумной миссис Гулд, на беззаконие в отношении слабоумных нищих в работном доме[1248]; к тому же он должен был постоянно обходить больных и умирающих, ведь несчастные случаи среди шахтеров случались очень часто. Он всегда был на стороне страждущих, но никогда – на стороне счастливых. Он считал себя одним из тех, с кем обходились хуже некуда, и воображал, будто все относятся к нему с презрением и злобой. Миссис Джаретт, жена сквайра, была отъявленной лицемеркой. За всей ее добротой скрывался обман. Иногда Скиннера приглашали на бал – званый ужин с французскими блюдами. Даже высшему обществу он предпочитал одиночество. Вечно придирчивый, Скиннер находил недостатки в еде, в нарядах, во всех удовольствиях, за исключением писательства, – он постоянно сочинял длинные очерки о достопримечательностях, составлял каталоги древностей и особенно много времени посвящал своему великому труду по этимологии. Но и это вызывало лишь насмешки. На церковном обеде его попросили объяснить происхождение фамилии Бамстед; он искренне ответил и тут же заподозрил, что над ним просто посмеялись. Минутная радость часто сменялась подозрениями. Пожалуй, единственное неподдельное удовольствие он получал от визитов в Стоурхед[1249], резиденцию [
Скиннер продолжал писать, но никто не мог разобрать его почерк. Возможно, осознание того, что даже этот доверенный человек подвел его, определило судьбу Скиннера. Во всяком случае, семь лет спустя он вышел однажды декабрьским утром в буковую рощу и застрелился. Его труп, изувеченный, покрытый шрамами и с застывшим недовольством на лице, нашли и похоронили в могиле его жены и Лоры [дочери].
Теперь, когда мой небольшой рассказ закончен – боже, как трудно писать в постели, – сообщаю, что мозги вроде бы работают, и если я смогу вставать, двигаться и при этом не испытывать головной боли, то через три дня, осмелюсь предположить, начну осторожно браться за «Волны». Здесь у меня нет таких соблазнов, как в Лондоне. Ничего нормального тоже нет, но быть нормальным – это, пожалуй, фетиш. Вся «Миссис Дэллоуэй» написана мною с температурой, кажется, 99F [≈ 37,2С]. Как же трудно, однако, настроиться на нужный лад – какой странный требуется баланс! Этот скетч о Скиннере непоследователен, но я хотя бы не путалась в словах. Могу дать волю мыслям, и не так уж, судя по всему, меня утомило проделанное упражнение.
Идет дождь. Несса сегодня приедет из Синда [Уилтшир]. Вита выступает на радио. Эти сонные голоса, то объявляющие Баха, то сообщающие прогноз погоды, как нельзя кстати.
Чего не хватает роману, так это целостности, но он, по-моему, все равно довольно хорош (обсуждаю «Волны» сама с собой у камина). А что, если смогу соединить все сцены воедино? Главным образом, с помощью ритма. Чтобы избежать разрывов и чтобы кровь бурлила от начала до конца, мне не нужны паузы в виде интерлюдий, не нужны главы; если и будет какое-то достижение, то это оно; насыщенная неделимая целостность; смена сцен, настроений, лиц без единого провисания. Роману требуется сейчас только одно – переработка с напором и на одном дыхании. А у меня опять поднимается температура (99F).
Но я все равно ездила в Льюис, а на чай приходили Кейнсы; стоит мне оказаться в седле, как весь мир обретает форму; именно писательство дарует мне чувство пропорции.
Приложение 1:
Биографические очерки
БЕЛЛ, Артур Клайв Хьюард (1881–1964) – арт-критик. В 1907 году он женился на Ванессе Стивен и, как зять, играл заметную роль в жизни ВВ. В Тринити-колледже Кембриджа он дружил с братом Вирджинии – Тоби Стивеном. С 1914 года брак Клайва был делом удобства и дружбы; вот уже несколько лет важнейшее место в его сердце занимала Мэри Хатчинсон.
БЕЛЛ, Ванесса (Несса), урожденная Стивен (1879–1961), – художница, старшая сестра ВВ и наиболее важный (после ЛВ) человек в ее жизни. В 1907 году она вышла замуж за Клайва Белла и родила ему двоих детей. Еще до начала Первой мировой войны Ванесса ушла от мужа и жила с гомосексуальным художником Дунканом Грантом и его любовником Дэвидом Гарнеттом, поддерживая дружеские отношения с Клайвом. В 1918 году Ванесса родила от Дункана дочь Анжелику, ставшую впоследствии женой Дэвида.
БИРРЕЛЛ, Фрэнсис (Фрэнки) Фредерик Локер (1889–1935) – старший сын Августина Биррелла; выпускник Итона и Тринити-колледжа Кембриджа; литературный критик, писатель и книготорговец, открывший после войны книжный магазин «Birrell & Garnett» вместе со своим сослуживцем Дэвидом (Банни) Гарнеттом.
ГРАНТ, Дункан (1885–1978) – художник, единственный ребенок майора Бартла Гранта, сестрой которого была леди Стрэйчи. Б
КЕЙНС, Джон Мейнард (1883–1946) – экономист, основатель кейнсианского направления в экономической теории, выпускник Итона и Кингс-колледжа Кембриджа, член общества
КЭРРИНГТОН, Дора де Хоутон (1893–1932) – художница, известная как просто Кэррингтон. До войны она училась в школе изящных искусств Слейд вместе с Барбарой Багеналь, Дороти Бретт и Марком Гертлером, страстно любившим Кэррингтон и впавшим в отчаяние из-за ее уклончивости и (непостижимой для него) преданности Литтону Стрэйчи. В 1917 году эта связь приняла форму сожительства в Милл-хаусе в Тидмарше, где Кэррингтон выступала в роли хозяйки и экономки дома Литтона, а он был кем-то вроде гения-наставника и отзывчивого друга. После войны эта «семья» расширилась за счет Ральфа Партриджа, любившего Кэррингтон и привлекавшего своей мужественностью Литтона.
ЛОПУХОВА, Лидия Васильевна (1892–1981) – русская балерина. Она приезжала в Лондон с труппой Дягилева в 1918–1919 гг. и снова в 1921 году, когда Кейнс влюбился в нее и уговорил жить на Гордон-сквер вместе с его друзьями.
МАККАРТИ, Мэри (Молли) (1882–1953) – писательница, жена Дезмонда. Как и ВВ, она была племянницей по браку «тети Энни» – леди Энн Теккерей Ричи. В 1924 году он опубликовала «Детство XIX века» – книгу, составленную из серии статей, опубликованных в N&A в 1923–1924 гг.
МАККАРТИ, Чарльз Отто Дезмонд (1877–1952) – писатель и выдающийся литературный критик своего времени, выпускник Тринити-колледжа Кембриджа, член общества
МОРРЕЛЛ, Оттолин Виолет Анна (1873–1938) – аристократка и меценатка, сыгравшая важную роль в английской литературной жизни начала XX века. Она была известной покровительницей художников и писателей, особенно отказников по соображениям совести, а также хозяйкой, принимавшей гостей в доме 44 по Бедфорд-сквер, Блумсбери, а с июня 1915 года – в поместье Гарсингтон.
МОРТИМЕР, Чарльз Рэймонд Белл (1895–1980) – писатель, литературный редактор и критик; выпускник Оксфорда. Он был другом Виты Сэквилл-Уэст и много лет состоял в отношениях с ее мужем.
НИКОЛСОН, Гарольд Джордж (1886–1968) – дипломат, политик, историк; муж Виты Сэквилл-Уэст. У них был открытый брак и романы с людьми своего пола. В 1925 году Гарольда направили в британское посольство в Тегеране, а в 1927 году перевели в Берлин.
СИДНИ-ТЕРНЕР, Саксон Арнольд (1880–1962) – современник и близкий друг Тоби Стивена, ЛВ и Литтона Стрэйчи в Тринити-колледже Кембриджа, член общества
СТИВЕН, Адриан Лесли (1883–1948) – младший брат ВВ, с которым она жила по адресу Фицрой-сквер 29 после замужества Ванессы в 1907 году, а затем на Брунсвик-сквер 28 в 1911 году до своей собственной свадьбы. В Тринити-колледже Кембриджа (1902–1905) Адриан получил степень в области права и истории, но оставался без профессии или призвания до тех пор, пока пять лет спустя после его женитьбы в 1914 году на Карин Костелло они вместе не стали студентами-медиками, чтобы выучиться на психоаналитиков.
СТИВЕН, Карин, урожденная Костелло (1889–1952), с отличием окончила философский факультет Ньюнем-колледжа Кембриджа. В 1914 году она вышла замуж за Адриана Стивена и вместе с ним в 1919 году стала студенткой медицинского факультета. Карин была падчерицей Бернарда Беренсона, племянницей Логана Пирсолла Смита и Элис Рассел (первой жены Бертрана Рассела); ее сестра Рэй вышла замуж за Оливера Стрэйчи.
СТРЭЙЧИ, Джайлс Литтон (1880–1932) – писатель, биограф и литературный критик, друг Тоби Стивена и ЛВ, с которыми он познакомился в Тринити-колледже Кембриджа, член общества
СТРЭЙЧИ, Джеймс Бомонт (1887–1967) – младший из десяти детей сэра Ричарда и леди Стрэйчи; выпускник Тринити-колледжа Кембриджа; психоаналитик и вместе со своей женой Аликс Саргант-Флоренс переводчик Зигмунда Фрейда на английский язык.
СЭКВИЛЛ-УЭСТ, Виктория (Вита) Мэри (1892–1962) – писательница и поэтесса, дочь 3-го барона Сэквилла. В 1913 году она вышла замуж за Гарольда Николсона. ВВ познакомилась с Витой на ужине у Клайва Белла в декабре 1922 года. С 1924 года издательство «Hogarth Press» опубликовало тринадцать ее книг, включая роман-бестселлер «Эдвардианцы» (1930).
ФОРСТЕР, Эдвард Морган (1879–1970) – романист, выпускник Кингс-колледжа Кембриджа, член общества
ФРАЙ, Роджер Элиот (1866–1934) – художник и арт-критик, введший в обиход понятие постимпрессионизма. Он получил диплом с отличием по естественным наукам в Кингс-колледже Кембриджа, где был членом общества
ХАТЧИНСОН, Мэри, урожденная Барнс (1889–1977), – писательница, светская львица, модель, двоюродная сестра Литтона Стрэйчи. В 1910 году Мэри вышла замуж за барристера Сент-Джона Хатчинсона. Примерно с 1914 года она была самым важным человеком в жизни Клайва Белла.
ЭЛИОТ, Томас Стернз (1888–1965) – американо-британский поэт, получивший образование в Гарварде и Оксфорде. В 1915 году он женился Вивьен Хейвуд и зарабатывал на жизнь работой в банке «Lloyds Bank» с 1917 по 1925 г. В 1917 году он также стал помощником редактора журнала «Egoist» и опубликовал свой первый сборник стихов «Пруфрок и другие наблюдения». ВВ познакомилась с Элиотом в ноябре 1918 года, и через шесть месяцев издательство «Hogarth Press» опубликовало его «Стихи» (1919), а затем «Бесплодную землю» (1923) и сборник эссе «Памяти Джона Драйдена» (1924).
Приложение 2:
Вирджиния Вулф и
Сегодня у нас был еще один опыт общения. Мы обедали с искусствоведом [Бернардом Беренсоном] и его женой, а чай пили с миссис Росс. На случай, если мне не хватит времени (вот-вот догорит свеча и кончатся чернила), я, пожалуй, начну с чаепития. Самое худшее в почтенных пожилых дамах, которые имеют многочисленные связи и живут независимой от мужчин жизнью, заключается в том, что с возрастом они становятся грубыми и властными, а ума быть помягче не хватает. Миссис Росс живет на большой вилле; она дочь знатных родителей, подруга писателей и известная поклонница деревенского образа жизни. Она распродает картины, которые висели у нее на стенах много лет. Она категорична, напориста, устремляет прямо на вас решительный взгляд своих серых глаз, будто оказывает большую честь, уделяя вам внимания даже на миг. Такие старухи любят мужское общество и придерживаются множества неразумных традиций. Я сразу подумала о том, что она гордится своим происхождением, но, несомненно, обнаружила и другую гордость, свойственную тем, кто жил среди выдающихся умов своего времени. Одно слово о семье – и шестеренки в ее голове тотчас приходят в движение.
Не знаю почему, но этот тип… мало мне интересен. У молодой женщины может быть только одна позиция: лучше просто позволить им вести себя по-королевски, по-матерински. Она приглашает вас присесть рядом, на мгновение кладет свою руку на вашу, а в следующий момент просит освободить место для какого-нибудь слабохарактерного юноши. Они живут у нее месяцами – больше всего ей нравятся статные и сильные, но ради секса она готова потерпеть и слабых. Она вела смелую жизнь, сама со всем управляясь, но англичанка, которая командует крестьянами, склонна к властолюбию. Хотя в силе духа сомневаться не приходится – на многих портретах запечатлено ее неукротимое лицо, которое в молодости и среднем возрасте было точно таким же, как и сейчас, когда оно постарело. Доказательством ее силы стала гостиная, заполненная людьми. Казалось, ей доставляло удовольствие бесцеремонно проталкиваться между ними. Гостям предлагали полюбоваться садом, всем молодым людям велели подать торт. Среди гостей была худощавая, изможденная женщина, похожая на загнанного кролика, – будто от боли стиснутый рот и жалобный взгляд. Это была миссис Мэйнелл – писательница, которая почему-то вызывала неприязнь к женщинам, которые пишут. Она вцепилась в подлокотник кресла и явно чувствовала себя не в своей тарелке.
Это была неподходящая атмосфера для целомудренного самовыражения – не за что уцепиться. Она шла странной пружинистой походкой, которая при ее худощавом, костлявом теле, к тому же обтянутым черным бархатом, выглядела неуместно. Когда-то она, несомненно, была поэтессой и бродила по полям Парнаса. Грустно думать, что стихи написала не просто миссис Мэйнелл, а тощая и совершенно невзрачная женщина, пытающаяся хоть как-то соответствовать моде. Неужели миссис Браунинг[1254] выглядела так же? На что эта бедняжка была бы способна, будь у нее талант Сапфо? Эти сборища просто ужасны. Возможно, я подтвердила свою теорию: писатель должен быть горнилом, из которого выходят его слова, а сдержанные, робкие и благопристойные люди никогда не выковывают правды. Бедняжка выглядела испуганной, как будто ее низвергли на Землю за проступок. У нее простая и симпатичная дочь. Вино и дальше будет разбавляться водой.