Виолета

fb2

Исабель Альенде — суперзвезда латиноамериканской литературы наряду с Габриэлем Гарсиа Маркесом, одна из самых знаменитых женщин Южной Америки, обладательница многочисленных премий, автор книг, переведенных на десятки языков и выходящих суммарными тиражами, которые неуклонно приближаются к ста миллионам экземпляров. Новый роман Альенде, вдохновленный жизнью ее матери, распахивается гигантской многоцветной панорамой. Перед нами история страстной и сильной женщины, умеющей смеяться, несмотря ни на что, — героини поистине эпической.

В начале этой истории — эпидемия испанского гриппа, в конце — эпидемия коронавируса, а между ними разворачивается долгая жизнь Виолеты, ее сто лет без одиночества. В этой жизни будут процветание и бедность, головокружительные любови и убийственные разочарования, страшные утраты и ошеломительные восторги, рождение нового, неотвратимость смерти, неизбежная мудрость. XX век — Великая депрессия, войны, взлеты и падения тиранов, борьба за права женщин — наложит отпечаток на судьбу Виолеты, родившейся однажды ночью во время бури и прожившей бурную жизнь до дна от первой до последней минуты, от пандемии до пандемии. Частная жизнь отдельного человека превращается у Альенде в грандиозную сагу, вселяет надежду, когда надежды истощаются, и вдохновляет, когда без вдохновения трудно двигаться дальше.

Пресса о романе Исабель Альенде «Виолета»

Николасу и Лори, которые поддерживают меня в старости

Фелипе Берриосу дель Солару, моему дорогому другу

Уже 40 лет чилийско-американская писательница Исабель Альенде погружает читателей в свои бесконечно изобретательные повествования, зачастую вдохновленные ее собственной историей или историей Южной Америки… Проза Альенде искрится и увлекает; «Виолета» — трогательное исследование боли и свободы аутсайдера.

Neu' Statesman

На каждом повороте случается драма, а на заднем плане целый континент смертоносным маятником раскачивается между коммунизмом и фашизмом. Головокружительный роман о том, насколько человеческая жизнь отдана на милость Истории.

Daily Mail

Захватывающий, прочувствованный и убедительный роман подлинного мастера о долгой и прекрасно прожитой жизни. Здесь есть две пандемии, пылкие любови, бедность — ни один поклонник жанра исторического романа не может пропустить эту книгу.

Country & Townhouse

Волшебные персонажи встречаются волей обстоятельств и желаний, а их судьбу вершат политические потрясения. Вот так и надо рассказывать истории.

Woman & Ноте

История жизни Виолеты, этот великолепный эпик, охватывает весь XX век… Увлекательно от первого до последнего слова.

The Daily Telegraph

«Виолета» полна жизни — эта блестящая увлекательная история течет полноводной рекой.

The Scotsman

События у Альенде мчатся галопом, стремительно и ритмично.

Financial Times

У Альенде восхитительные старики — когда старость пригибает человека к земле, приключения вовсе не заканчиваются.

i paper

Tell me, what is it you plan to do with your one wild and precious life?

Mary Oliver. The Summer Day[1]

Дорогой Камило!

Эти страницы — мое духовное завещание. В будущем, когда ты состаришься и обо мне вспомнишь, память может тебе изменить, ты уже и сейчас забывчив, а с возрастом этот недостаток только усугубится. Моя жизнь достойна того, чтобы о ней рассказать, и интересна она не столько моими добродетелями, сколько грехами, о большинстве которых ты даже не догадываешься. Часть из них я изложу здесь. Сам увидишь: моя жизнь — настоящий роман.

У тебя хранятся мои письма, где описано все мое земное существование, за исключением вышеупомянутых грехов, но, прошу тебя, сдержи слово и сожги их после моей смерти, они излишне сентиментальны и часто злобны. Мое жизнеописание заменит все эти избыточные излияния.

Люблю тебя больше, чем всех остальных.

Виолета

Санта-Клара, сентябрь 2020 года

Часть первая

ИЗГНАНИЕ

(1920–1940)

1

Я родилась в ураганную пятницу 1920 года, когда в мире свирепствовал мор. В день моего рождения электричество отключили, как обычно бывало во время бури, в доме зажгли свечи и керосиновые лампы, которые всегда держали под рукой на всякий случай. Мария Грасия, моя мать, почувствовала спазмы, значение которых отлично знала — к тому времени она родила уже пятерых, — и послушно отдалась во власть страданий, заранее смирившись с тем, что произведет на свет еще одного мальчика. Роды принимали две ее сестры, которые не первый раз помогали ей в этом деле и знали что и как. Семейный врач неделю напролет трудился в одном из полевых госпиталей, и сочли неразумным вызывать его для такого заурядного события, как роды. Раньше на помощь приходила акушерка, всегда одна и та же, но она оказалась среди первых жертв гриппа, а где взять другую, они не знали.

Матери представлялось, что она всю свою сознательную жизнь ходила беременная, оправлялась от недавних родов или приходила в себя после очередного выкидыша. Ее старшему сыну, Хосе Антонио, исполнилось семнадцать, его возраст она помнила, потому что он родился в год одного из наших самых страшных землетрясений, в результате которого обрушилось полстраны и погибли тысячи человек, но не помнила точно, сколько лет другим сыновьям и сколько беременностей завершилось ничем. Каждая выводила ее из строя на несколько месяцев, а каждый новый ребенок на долгое время изнурял ее и погружал в меланхолию. До замужества она была самой красивой невестой в столице, стройной, с незабываемым лицом, зелеными глазами и полупрозрачной кожей, но бесконечные беременности и роды изуродовали тело и истощили дух.

Теоретически она любила своих детей, но на практике предпочитала держать их на безопасном расстоянии — энергия этой банды неизменно вызывала смуту в ее маленьком женском королевстве. Однажды она призналась исповеднику, что удел рожать одних мальчишек — дьявольское проклятие. На нее наложили епитимью, которая заключалась в ежедневном чтении молитв Деве Марии в течение двух лет и крупном пожертвовании на ремонт церкви. После этого муж запретил ей исповедоваться.

Под присмотром тетушки Пилар мальчишка по имени Торито, нанятый для всякой работы, забрался на лестницу и привязал веревки, хранившиеся в шкафу для подобных случаев, к двум стальным крюкам, которые сам же вбил в потолок. Моя мать, в ночной рубашке, стоя на коленях и уцепившись обеими руками за веревки, тужилась, как ей показалось, целую вечность, изрыгая ругательства, приставшие скорее пирату, каких в иных обстоятельствах никогда себе не позволяла. Тетушка Пия расположилась между ее ногами, готовая подхватить новорожденного, чтобы он не упал на пол. Она заранее заварила крапиву, полынь и руту, чтобы обмыть младенца. Грохот бури, сотрясавшей ставни и срывавшей с крыши черепицу, заглушил стоны и протяжный последний крик, когда показалась сначала моя головка, а затем покрытое слизью и кровью тело выскользнуло из тетушкиных рук и шлепнулось на деревянные доски.

— Какая ты неуклюжая, Пия! — век: ют икнула тетушка Пилар, поднимая меня за ногу. — Да это девочка! — удивленно добавила она.

— Не может быть, проверь хорошенько, — пробормотала измученная мама.

— Говорю тебе, сестренка, писуна нет, — возразила тетя.

В тот вечер отец поздно вернулся домой после ужина в клубе и нескольких партий в бриск и прошел прямо к себе, чтобы переодеться и обтереться спиртом и только потом предстать перед семейством. Он потребовал рюмку коньяка у дежурной прислуги, которой в голову не пришло рассказать ему новость — разговаривать с хозяином она не привыкла, — и отправился к жене. Ржавый запах крови сообщил ему о случившемся еще до того, как он переступил порог. Мама отдыхала в постели, раскрасневшаяся, в чистой рубахе, с влажными от пота волосами. С потолка уже сняли веревки и вынесли ведра с грязным тряпьем.

— Почему меня не предупредили! — воскликнул отец, поцеловав жену в лоб.

— Как ты себе это представляешь? Шофер уехал с тобой, и никто не осмелился бы идти пешком в такую бурю, даже если бы твои вооруженные головорезы нас выпустили, — недобрым тоном возразила Пилар.

— Это девочка, Арсенио. Наконец-то у тебя появилась дочь, — перебила ее Пия, показывая отцу сверток, лежавший у нее на руках.

— Благословен Бог! — пробормотал отец, но улыбка его стерлась при виде существа, выглядывающего из складок шали. — Да у нее шишка на лбу!

— Ничего страшного. Дети часто рождаются с такой головой, через несколько дней все проходит. Это признак интеллекта, — на ходу сочинила Пилар, чтобы не признаваться, что его дочь вошла в этот мир головой об пол.

— Как вы ее назовете? — спросила тетушка Пия.

— Виолета, — твердо сказала мама, не давая мужу времени вставить слово.

Это было благородное имя маминой прабабки, которая вышивала герб на первом флаге Независимости в начале XIX века.

Пандемия не застала мою семью врасплох. Как только пронесся слух об умирающих, которые ползали по улицам возле порта, а также растущем числе посиневших тел, скопившихся в морге, мой отец Арсенио дель Валье прикинул, что через каких-нибудь пару дней мор доберется и до столицы, но не утратил присутствия духа, потому что ожидал его заранее. Он готовился к этому событию с быстротой, свойственной ему во всех начинаниях и весьма полезной в делах и зарабатывании денег. Он единственный среди братьев был на полпути к тому, чтобы вернуть себе все привилегии богатого человека. Мой прадед обладал ими вполне, а дед унаследовал, но постепенно растерял, поскольку родил множество детей и был слишком честен. Из пятнадцати отпрысков, которые родились у деда, в живых осталось одиннадцать — немалое число, доказывавшее жизнестойкость дель Валье, как хвастался мой отец, однако содержание столь многочисленной семьи требует усилий и средств, вот состояние и рассеялось.

Прежде чем пресса окрестила болезнь ее нынешним именем, отец уже был в курсе, что это испанский грипп. О мировых новостях он узнавал из иностранных газет, которые поступали в Союзный клуб с опозданием, но содержали больше информации, чем местные, а также из радиоприемника, который собрал собственными руками по инструкции и благодаря которому поддерживал связь с другими радиолюбителями. Сквозь хрипы и визги коротковолновой связи он узнал о разрушительных последствиях пандемии в других странах. За вирусом он следил с самого начала, знал о его молниеносном распространении по Европе и Соединенным Штатам и пришел к выводу, что если его последствия так трагичны в цивилизованных странах, можно себе представить, что будет в нашей стране, где ресурсы ограниченны, а люди более невежественны.

Испанский грипп, для краткости прозванный «испанкой», пришел к нам почти на два года позже. По мнению научного сообщества, мы избегали заразы благодаря географической изоляции, естественной преграде в виде гор с одной стороны и океана — с другой, благодатному климату и удаленности, которая защищала нас от торговли с зараженными странами и нежелательного появления зараженных чужестранцев, но общественное мнение приписывало это вмешательству падре Хуана Кироги, которому посвящали торжественные процессии. Это единственный святой, которого имеет смысл почитать, хотя Ватикан его не канонизировал — никто не сравнится с ним в вопросах бытовых чудес. Тем не менее в 1920 году вирус пожаловал к нам во всей своей славе и величии и принялся распространяться быстрее, чем кто-либо мог себе представить, разрушив все научные и теологические теории.

Болезнь начиналась с ледяного озноба, который ничто не могло унять, сотрясающей лихорадки, убийственной головной боли, жгучей рези в глазах и горле, бреда с пугающими видениями смерти, притаившейся в полуметре. Кожа приобретала синюшный оттенок, который становился все темнее, ноги и руки чернели, кашель не давал дышать, кровавая пена забивала легкие, жертва хрипела от удушья, пока наконец не испускала в мучениях дух. Счастливчики умирали быстро.

Отец небезосновательно полагал, что в Европе от испанки полегло больше солдат, не имевших возможности избежать заражения в переполненных окопах, чем от пуль и горчичного газа. Вирус с одинаковой яростью опустошал Соединенные Штаты и Мексику, а затем распространился в Южной Америке. В газетах писали, что в других странах трупы валялись на улицах, как дрова, потому что не было ни времени, ни места на кладбищах, чтобы их похоронить, что заражена треть населения земли и жертвами стало более пятидесяти миллионов человек, однако новости были столь же противоречивы, как и ужасающие слухи. Восемнадцать месяцев назад было подписано перемирие, положившее конец четырем ужасным годам Великой войны, потрясшей Европу, и только сейчас стали известны реальные масштабы пандемии, которые утаивала военная цензура. Ни одна страна не созналась в количестве жертв; только Испания, сохранявшая в конфликте нейтралитет, сообщала новости о болезни, которую в конечном итоге назвали «испанским гриппом».

Раньше люди в нашей стране отправлялись к праотцам по обычным причинам: безнадежная нищета, порочная жизнь, ссоры, несчастные случаи, зараженная вода, тиф или просто старость. Это был естественный процесс, дающий время для достойного погребения, но из-за звериной прожорливости испанки приходилось довольствоваться минимумом — без последней исповеди и погребальных обрядов.

Первые случаи были зафиксированы в конце осени в портовых борделях, но никто, кроме отца, не обратил на них должного внимания, поскольку жертвами становились женщины сомнительного поведения, преступники и торгаши. Говорил и, что это особое венерическое заболевание, завезенное из Индонезии заходившими в порт моряками. Однако очень скоро стало невозможно скрывать масштаб бедствия и больше нельзя было винить в нем распущенность и порочную жизнь; зло отныне не делало различия между грехом и добродетелью. Вирус перехитрил падре Кирогу и бродил на свободе, безжалостно нападая на детей и стариков, бедных и богатых. Когда же заболела труппа главного театра в полном составе и несколько членов конгресса, газеты объявили апокалипсис, а правительство наконец решило закрыть границы и взять под контроль порты. Но было уже поздно.

Не помогли ни торжественные мессы, ни мешочки с камфарой, повешенные на шею для защиты от заразы. Наступившая зима и первые ливни усугубили ситуацию. Пришлось поспешно создавать полевые госпитали на футбольных полях, морги в холодильниках городской скотобойни, копать братские могилы, куда складывали трупы бедняков, пересыпая негашеной известью. Поскольку было известно, что болезнь попадает через нос и рот, а не заносится в кровь комарами или в кишечник глистами, как полагали некоторые умники, всех обязали носить маски, но их не хватало даже для медицинского персонала, который боролся со злом в первых рядах, — что уж говорить об остальном населении.

Президент страны, сын итальянских иммигрантов в первом поколении и сторонник прогрессивных идей, был избран несколькими месяцами ранее голосованием только-только сложившегося среднего класса и рабочих профсоюзов. Мой отец, как и прочие дель Валье, а также их друзья и знакомые, недоверчиво относился к новому президенту из-за реформ, которые тот собирался ввести, к неудовольствию консерваторов; отец видел в нем выскочку, не принадлежавшего ни к одной из старых, уважаемых кастильских или баскских семей, но тем не менее уважал за меры, которые тот принял в ожидании катастрофы. Первым делом был отдан приказ запереться в домах, чтобы не допустить заражения, но, поскольку приказу никто не следовал, президент объявил чрезвычайное положение, комендантский час, а заодно запретил гражданскому населению передвигаться без уважительной причины под угрозой штрафа, ареста и во многих случаях телесного наказания.

Школы, магазины, парки и другие места, где обычно собирались люди, были закрыты, но некоторые государственные учреждения, банки, грузовики и поезда, снабжавшие города товарами и продуктами, а также винные лавки продолжали функционировать: алкоголь с большими дозами аспирина якобы убивал вредоносных микробов. Никто не вел счет мертвецам, отравленным этим пойлом, как заметила тетушка Пия, которая спиртного в рот не брала, к тому же не верила в силу лекарств. Полиция не могла обеспечить послушание и предотвратить преступность, чего отец и опасался, в итоге улицы патрулировали солдаты, за которыми водилась заслуженная репутация негодяев. Это вызвало тревогу в оппозиционных партиях, среди интеллигенции и людей искусства, они не могли забыть о совершенных армией несколько лет назад массовых убийствах безоружных рабочих, среди которых были женщины и дети, и обо всех остальных случаях, когда солдаты пускали в ход штыки против собственного гражданского населения, словно перед ними враждебные иностранцы.

Святилище падре Хуана Кироги было заполнено верующими в поисках исцеления от гриппа, и частенько его получавшими, но неверующие, которых всегда в избытке, утверждали, что раз у больного хватит сил одолеть тридцать две ступеньки, ведущие в часовню на холме Сан-Педро, то он, считай, уже здоров. Верующих это не смущало. Несмотря на то что публичные собрания были запрещены, сама собою собралась целая толпа во главе с двумя епископами, но подоспевшие солдаты разогнали ее прикладами и выстрелами. Менее чем за пятнадцать минут были убиты двое и ранены шестьдесят три человека, один из которых скончался в ту же ночь. Официальный протест епископов был проигнорирован президентом, который не принял прелатов в своем кабинете и письменно ответил через секретаря, что «к тому, кто ослушается закона, применят самые жесткие меры, будь он хоть папа римский». Ни у кого не осталось желания повторять паломничество.

В нашей семье заразившихся не было: отец еще до того, как вмешалось правительство, принял необходимые меры предосторожности, взяв на вооружение опыт других стран по борьбе с пандемией. Он связался по рации с бригадиром своей лесопилки — хорватским иммигрантом, которому полностью доверял, — и тот прислал ему с юга двоих своих лучших лесорубов. Отец вооружил их винтовками, настолько древними, что он сам не умел ими пользоваться, поставил по одному у каждого въезда в поместье и поручил караулить ворота, чтобы никто не входил и не выходил, кроме него самого и моего старшего брата. Это был не слишком практичный приказ, никто не собирался задерживать членов семьи с помощью оружия, но присутствие этих людей отпугивало грабителей. Лесорубы, с вечера до утра превращавшиеся в вооруженных охранников, в дом не входили; они спали на тюфяках в каретном сарае, питались стряпней, которую кухарка передавала им через окно, и пили убойный самогон, которым отец снабжал их в неограниченных количествах вместе с горстями аспирина, чтобы защитить от инфекции.

Для собственной защиты отец купил испытанный на войне английский контрабандный револьвер Уэбли и принялся палить во дворе по мишеням, пугая кур. На самом деле боялся он не столько вируса, сколько отчаявшихся людей. В обычное время в городе было полно попрошаек, нищих и воров. Затянувшаяся пандемия привела бы к росту безработицы, нехватке продовольствия и панике, а в этом случае даже относительно честные люди, которые до тех пор всего лишь протестовали перед Конгрессом, требуя работы и справедливости, превратились бы в преступников, как в те времена, когда безработные шахтеры с севера, голодные и озлобленные, ринулись в город и принесли с собой тиф.

Отец запасся провизией на зиму: закупил мешки с картофелем, мукой и сахаром, масло, рис и бобовые, орехи, связки чеснока, сушеное мясо и ящики с фруктами и овощами для приготовления консервов. Четверых своих сыновей, младшему из которых едва исполнилось двенадцать, отправил на юг, не дожидаясь, пока школа Сан-Игнасио, повинуясь указу правительства, отменит занятия, но Хосе Антонио остался в столице, потому что собирался поступать в университет, как только жизнь вернется в прежнее русло. Междугородное сообщение было приостановлено, но братья успели на один из последних пассажирских поездов до Сан-Бартоломе, где на станции их поджидал хорват Марко Кусанович, бригадир, который по указанию отца заставит их трудиться плечом к плечу с местными лесорубами. Детские игры кончились. На лесопилке мальчики будут при деле, останутся здоровыми, а дома без них будет больше порядка.

Моя мать, тетушки Пия и Пилар и слуги получили строжайшее распоряжение сидеть дома и носу не высовывать. У матери были слабые легкие, в молодости она перенесла туберкулез, была хрупкой, и грипп ее бы убил.

Эпидемия не слишком изменила течение жизни в замкнутом мирке, который представлял собой наш дом. Парадная дверь из резного красного дерева вела в просторный темный вестибюль, куда выходили две гостиные, библиотека, большая столовая, бильярдная и еще одно помещение, называемое «конторой» — в ней стояло полдюжины металлических щкафов, забитых документами, которые никто не разбирал с незапамятных времен. Вторая часть дома была отделена от первой внутренним патио, отделанным изразцами из Португалии, с неработающим мавританским фонтаном и множеством камелий в горшках; в честь них вся усадьба получила название «Большой дом с камелиями». С трех сторон патио проходила застекленная галерея, соединявшая помещения для повседневного пользования: маленькую столовую, игровую, швейную, спальни и ванные комнаты. Летом в галерее было прохладно, а зимой благодаря угольным жаровням сохранялось тепло. Заключительная часть дома была царством прислуги и животных; там располагалась кухня, лохани для стирки, кладовые, каретный сарай и ряд крохотных комнаток, где спали служанки. Мать заходила туда редко.

Поместье принадлежало бабушке и дедушке по отцовской линии и, когда они скончались, стало единственным наследством, доставшимся их детям. Если разделить наследство на всех, каждая из одиннадцати частей представляла бы собой ничтожную сумму. Арсенио, единственный дальновидный член семьи, предложил выкупить у братьев их долю с небольшими комиссионными. Сперва остальные сыновья восприняли его предложение как братскую услугу, поскольку поддержание старого дома превращалось в бесконечное множество сложностей, как объяснил мой отец. Никто в здравом уме не согласился бы в нем жить, но отцу требовалось место для детей, как родившихся, так и еще не рожденных; кроме того, имелась дряхлая свекровь и женины сестры, две старые девы, которые жили на его попечении. Он частями возвращал братьям долг, но со временем начал задерживать выплаты, а потом и вовсе платить перестал, и отношения между ними испортились. Отец не собирался обманывать братьев. Подвернулся шанс выгодно вложить деньги, и он решил рискнуть, дав себе слово, что непременно вернет сумму с процентами, но проходили годы, а он все оттягивал выплату, пока долг не был забыт окончательно.

По правде говоря, дом действительно был старой развалиной, однако вся усадьба занимала полквартала, а вход был с двух улиц. Жаль, у меня нет сейчас фотографии — я бы ее показала, Камило, потому что именно там начинается моя жизнь и мои воспоминания. Усадьба утратила свой лоск, отличавший ее в прежние благополучные времена, когда дед управлял многодетным семейным кланом и армией домашней прислуги и садовников, благодаря которым дом выглядел безупречно, а сад напоминал рай с фруктовыми деревьями, стеклянной оранжереей, где цвели экзотические орхидеи, и четырьмя мраморными статуями из греческой мифологии, как было принято в ту пору в аристократических семьях, творениями местных мастеров, вырезавших кладбищенские надгробия. Старых садовников не осталось, их сменила шайка бездельников, как говорил отец. «Если так будет продолжаться, сорняки проглотят дом», — повторял он, но ничего не предпринимал. Природа казалась ему вполне милой. чтобы любо ваться ею издалека, но не заслуживала пристального ими мания, которое он куда охотнее обращал на более прибыльные дела. Упадок поместья беспокоил его мало, он не собирался пользоваться им всю жизнь; дом ничего не стоил, но земля была хороша. Ее он планировал продать, когда она подскочит в цене, даже если придется ждать годы. Его кредо представляло собой известное клише: купить подешевле, продать подороже.

Высший класс перемещался в жилые кварталы подальше от государственных контор, рынков и пыльных площадей, загаженных голубями. Дома, подобные нашему, лихорадочно сносили, чтобы на освободившемся месте выстроить офисы или многоквартирное жилье для среднего класса. Столица была и остается одним из самых сегрегированных городов в мире, и, поскольку низшие классы постепенно занимали эти улицы, престижные в колониальные времена, отцу рано или поздно пришлось бы переселить свою семью в другое место, чтобы не ударить в грязь лицом в глазах друзей и знакомых. По просьбе мамы он провел электричество в обжитую часть дома и установил уборные, в то время как остальные помещения продолжали тихо приходить в упадок.

2

Моя бабушка по материнской линии дни напролет просиживала на галерее в кресле с высокой спинкой, так глубоко погрузившись в воспоминания, что за шесть лет не произнесла ни слова. Мои тетушки Пия и Пилар, мамины родные сестры, старше ее на несколько лет, жили с нами. Добродушная Пия разбиралась в свойствах растений и умела исцелять наложением рук. В двадцать три года она чуть было не вышла замуж за троюродного брата, которого любила с пятнадцати лет, но так и не надела подвенечное платье, потому что за два месяца до свадьбы жених внезапно скончался. Поскольку от вскрытия семья наотрез отказалась, смерть объяснили врожденным пороком сердца. Пия объявила себя вдовой-однолюбкой: облачилась в строгий траур и о женихах более не помышляла.

Тетушка Пилар была красива, как и прочие женщины в маминой семье, но делала все возможное, чтобы таковой не казаться, и терпеть не могла всякие ухищрения и уловки, свойственные женскому полу. В молодости парочка смелых ухажеров пытались за ней приударить, но она постаралась их отпугнуть. Она сожалела, что появилась на свет так рано: родившись полвека спустя, она бы исполнила свою мечту и стала первой женщиной, взобравшейся на Эверест. Когда в 1953 году его покорили шерпа Тенцинг Норгей и новозеландец Эдмунд Хиллари, тетушка Пилар плакала от разочарования. Она была высокой, сильной и ловкой, к тому же отличалась властностью полковника; исполняла обязанности экономки и занималась ремонтом, в котором никогда не было недостатка. Она была прирожденным механиком, изобретала различные устройства и придумывала оригинальные способы решения бытовых проблем; говорили, что Бог ошибся, сделав ее женщиной. Никто не удивлялся, когда она карабкалась на крышу, чтобы надзирать за тем, как перекладывают черепицу после землетрясения, или без отвращения принимала участие в забое кур и индеек для рождественских праздников.

Карантинные меры, введенные из-за испанки, мало ощущались в нашей семье. И в прежнее время горничные, кухарка и прачка отдыхали всего два дня в месяц; шофер и садовники пользовались большей свободой — мужчины не считали себя частью домашней челяди. Исключением был Аполонио Торо, подросток-верзила, который несколько лет назад постучался в дверь дель Валье, чтобы попросить чего-нибудь поесть, да так и остался в доме. Все полагали, что он сирота, однако проверить никто не потрудился. Торито выходил на улицу редко, боялся, что на него нападут, такое уже случалось; его свирепый и одновременно невинный вид подстрекал к агрессии. Его обязанностью было таскать дрова и уголь, шлифовать и вощить паркет, перепадали ему и другие поручения, тяжелые, но не требующие смекалки.

Малообщительная мама и прежде старалась покидать дом как можно реже. Она сопровождала мужа на собрания семьи дель Валье, настолько частые, что юбилеями, крестинами, свадьбами и похоронами можно было заполнить целый календарь, но делала это неохотно: от суеты у нее болела голова. Под предлогом плохого самочувствия или очередной беременности она отлеживалась в постели или ехала в туберкулезный санаторий в горах, где подлечивала бронхит, а заодно отдыхала. В погожие дни отправлялась на прогулку в сияющем автомобиле «Форд-Т», купленном мужем сразу же, едва вошел в моду; мамино авто достигало самоубийственной скорости в пятьдесят километров в час.

— Однажды я прокачу тебя на собственном самолете, — обещал ей отец, хотя вряд ли она мечтала о таком средстве передвижения.

Отец обожал воздухоплавание, считавшееся прихотью авантюристов и плейбоев. Он верил, что в будущем эти комары из дерева и ткани будут, подобно автомобилям, доступны любому, кто сможет их себе позволить, а сам он станет одним из первых, кто вложит в них средства. Он все продумал. Будет скупать подержанные модели в Соединенных Штатах, привозить по частям, чтобы избежать налогов, а после того, как их по всем правилам соберут, будет продавать по цене золота. Капризная судьба распорядилась иначе, и много лет спустя его мечту предстояло осуществить мне, пусть даже в несколько ином раде.

Шофер возил маму за покупками в турецкую галерею или в чайный салон «Версаль», где она встречалась с кем-нибудь из своих невесток, которые пересказывали ей семейные сплетни, но в последние месяцы эти поездки практически свелись на нет сначала из-за растущего живота, а затем из-за пандемии. В короткие зимние дни мама играла в карты с тетушками Пией и Пилар, шила, вязала и читала молитвы Пресвятой Деве в обществе То-рито и служанок. Она приказала запереть двери, ведущие в спальни уехавших детей, обе гостиные и столовую.

В библиотеку входили только муж и старший сын. Тори-то разжигал камин, чтобы книги не отсыревали. В прочих комнатах, как и на галерее, стояли угольные жаровни, на которых кипели горшки с эвкалиптовым отваром, чтобы очищать дыхание и отпугивать призрак испанки.

Отец и мой брат Хосе Антонио не соблюдали ни карантина, ни комендантского часа — первый был одним из тех бизнесменов, которые считают, что без них экономика развалится, а второй во всем следовал за ним. У них имелось разрешение на передвижение, как и у прочих предпринимателей, бизнесменов, политиков и врачей. Отец и сын работали в офисе, встречались с коллегами и клиентами и ужинали в Союзном клубе[2], который не закрывали, потому что это было бы равнозначно закрытию собора, хотя качество его кухни снижалось с той же скоростью, с какой возрастала смертность среди официантов. На улице они защищали себя войлочными масками, изготовленными тетушками, а перед сном обтирались спиртом. Они знали, что от гриппа не застрахован никто, однако надеялись, что благодаря этим мерам, а также эвкалиптовым парам микроб не проникнет в наш дом.

В то время, когда меня угораздило появиться на свет, дамы, подобные Марии Грасии, старательно прятали беременный живот от чужих глаз и не кормили отпрысков грудью: это считалось проявлением дурного вкуса. Для этих целей нанималась кормилица, бедная женщина, которая отнимала грудь у собственного ребенка, чтобы дать ее другому, более удачливому, но отец не позволил, чтобы в дом вошла незнакомая женщина. Она могла принести заразу. Проблему моего кормления решили с помощью козы, которую держали в третьем патио.

С первого дня своей жизни и до пяти лет я всецело находилась на попечении тетушек, которые так меня баловали, что чуть было вконец не испортили мне характер. Отец тоже вносил свой вклад, поскольку я была единственной девочкой в стае мальчишек. В возрасте, когда другие дети учатся читать, я не умела держать ложку, еду мне вкладывали в рот, а спала я, свернувшись клубочком в колыбели рядом с маминой кроватью.

Однажды отец не сдержался — в тот день я вдребезги разбила кукле фаянсовую голову, ударив ее о стену.

— Испорченная девчонка! Вот я тебе задам!

Ни разу в жизни он на меня не кричал. Я повалилась на пол и завопила дурным голосом, как делала и раньше, и впервые отец утратил свое бесконечное терпение, свойственное ему в общении со мной, схватил меня за шиворот и встряхнул с такой силой, что, если бы не тетушки, сломал бы мне шею.

Я так удивилась, что мигом прекратила истерику.

— Этой девочке нужна английская гувернантка! — гневно воскликнул отец.

Так в нашем доме появилась мисс Тейлор. Отец разыскал ее через агента, который занимался его делами в Лондоне и попросту разместил объявление в The Times. Друг с другом они объяснялись с помощью телеграмм и писем, иногда требовалось несколько недель, чтобы письмо добралось до адресата и тот написал ответ, но, несмотря на препятствия в виде расстояния и языка — агент не говорил по-испански, а английский моего отца ограничивался словами, связанными с валютными операциями и экспортными документами, — договорились о найме «идеальной гувернантки с опытом работы, женщины исключительной порядочности».

Четыре месяца спустя, в воскресный день, меня нарядили в синее бархатное пальто, соломенную шляпку и лакированные сапожки, и мы с родителями и братом Хосе Антонио поехали в порт встречать англичанку. Пришлось дожидаться, пока все пассажиры сойдут на берег, поприветствуют встречающих, сфотографируются шумными компаниями и разойдутся, захватив с собой багаж, прежде чем причал освободился и мы различили одинокую, растерянную фигурку. Тогда-то мои родители и обнаружили, что гувернантка к нам приехала совсем не такая, как они воображали по переписке с агентом, полной языкового недопонимания. По правде говоря, прежде чем нанять мисс Тейлор, отец мой задал ей в телеграмме единственный вопрос: любит ли она собак. Гувернантка ответила, что предпочитает их людям.

По причине одного из тех предрассудков, что глубоко укоренились в нашей семье, родители ожидали увидеть зрелую, старомодную женщину с острым носиком и скверными зубами, похожую на дам из британской колонии, которых они знали в лицо или видели на фото в газете. Мисс Джозефина Тейлор была девушкой лет двадцати, невысокого роста, чуть полноватой, но не толстой. На ней было горчичное платье свободного кроя с заниженной талией, фетровая шляпа-горшок и туфли с пряжкой. Круглые глаза лазурной синевы были подведены черным карандашом, подчеркивавшим их испуганное выражение, волосы были соломенно-светлыми, а кожа тонкой, как рисовая бумага, — такая бывает у молодых женщин из северных стран, с годами она безнадежно покрывается пятнами и морщинами. Хосе Антонио объяснялся с ней на английском, который выучил на ускоренных курсах, но не имел возможности практиковать.

Маму с первого взгляда очаровала свежая, как яблоко, мисс'Тейлор, однако ее супруг чувствовал себя обманутым: он надеялся, что специально выписанная издалека гувернантка привьет его дочери навыки дисциплины и хороших манер, а также даст основы добротного начального образования. Он настаивал на домашнем обучении, дабы оградить меня от пагубных идей, вульгарных привычек и инфекций, выкашивающих детское население. Пандемия унесла наших дальних родственников, но никто из близких не пострадал; тем не менее все боялись, что она вернется с новой яростью и примется за детей, у которых, в отличие от взрослых, переживших первую волну вируса, не было иммунитета. Даже пять лет спустя страна не полностью оправилась от постигшей ее катастрофы; воздействие на здравоохранение и экономику было настолько разрушительным, что пока в других странах царили бурные двадцатые, мы все еще жили с оглядкой на прошлое. Отец боялся за мое здоровье, не подозревая, что все мои обмороки, судороги и рвота были проявлением редкого мелодраматического таланта, который был мне присущ в то время и, к сожалению, пропал с годами. Ему казалось очевидным, что юная флэппер[3], встреченная нами в порту, не тот человек, которому можно доверить укрощение строптивой девчонки, наделенной бешеным темпераментом. Однако этой иностранке суждено было преподнести отцу немало сюрпризов, как, например, то обстоятельство, что на самом деле англичанкой она не была.

До приезда мисс Тейлор никто толком не знал, какое место займет она в домашней иерархии. Гувернантка не входила в категорию горничных, но не была и членом семьи. Отец велел обращаться с ней вежливо и держать на расстоянии, она питалась со мной в галерее или буфетной, а не в столовой, ей выделили комнату, где жила бабушка, которая умерла, сидя на горшке, за несколько месяцев до появления мисс Тейлор. Торито снес в подвал тяжелую бабушкину мебель из пересохшего дерева, обтянутую потертым гобеленом, ее заменили другой, менее похоронной, чтобы гувернантка не впала в депрессию; тетушка Пилар утверждала, что у бедняжки и так имелось для этого достаточно причин: приходилось сражаться со мной и вдобавок приспосабливаться к варварской стране на краю света. Разумеется, тетушка имела в виду нашу страну. Она выбрала обои в сдержанную полоску и занавески в выцветших розочках, которые, по ее мнению, годились для старой девы, но, едва увидев мисс Тейлор, поняла, что промахнулась.

Через неделю гувернантка сошлась с семьей гораздо теснее, чем изначально предполагал работодатель, и проблема ее размещения на социальной лестнице, столь важная в нашей стране, отпала сама собой. Мисс Тейлор оказалась воспитанной и сдержанной, но нисколько не застенчивой, и ее очень быстро зауважали все, включая моих братьев, которые были уже почти взрослыми, но вели себя как дикари. Ее слушались даже два мастифа, — отец приобрел их во время пандемии, чтобы охранять дом от мародеров, но в конечном итоге они превратились в домашних мосек. Мисс Тейлор достаточно было указать им на пол и скомандовать вполголоса на своем языке, чтобы они слезли с дивана и убрались, поджав хвост. Новая гувернантка быстро перекроила мой распорядок дня и взялась прививать мне основные правила поведения, а родителям предъявила учебный план, включавший гимнастику на свежем воздухе, уроки музыки, естествознания и рисования.

Отец поинтересовался у мисс Тейлор, как в столь юном возрасте она так много знает, на что она ответила, что для этого существуют книги. Прежде всего она разъяснила мне пользу слов «пожалуйста» и «спасибо». Если я отказывалась следовать ее указаниям и с визгом валилась на пол, она жестом останавливала маму и тетушек, бросавшихся мне на помощь, и позволяла мне валяться, сколько вздумается, а сама в это время преспокойно читала, вязала или приводила в порядок садовые цветы, стоявшие в вазах. Не обращала она внимания и на мою притворную эпилепсию.

— Если ребенок не поранился до крови, вмешиваться мы не будем, — решила она, и все послушались, не осмеливаясь подвергнуть сомнению ее педагогические методы.

Домашние полагали, что раз уж гувернантку выписали из Лондона, она свое дело знает.

Мисс Тейлор заявила, что я уже слишком взрослая, чтобы спать в колыбельке, подвешенной в маминой спальне, и велела принести в свою комнату вторую кровать. Первые две ночи она придвигала к двери комод, чтобы я не сбежала, но вскоре я смирилась со своей участью. Затем она решила научить меня одеваться и есть самостоятельно: оставляла меня полуголой до тех пор, пока я сама не надену на себя хотя бы что-то из одежды, а затем усаживала перед тарелкой и давала мне ложку, дожидаясь с невозмутимостью монаха-трапписта[4], когда я как следует проголодаюсь и начну есть. Результаты превзошли все ожидания, очень скоро чудовище, надрывавшее нервы обитателей дома, превратилось в нормальную девочку, которая повсюду следовала за гувернанткой, очарованная запахом ее бергамотового одеколона и пухлыми ручками, порхавшими в воздухе, как голуби. По мнению отца, я целых пять лет умоляла домашних установить мне границы и наконец-то их обрела. Мама и тети расценивали его слова как упрек, но и они вынуждены были признать радикальные перемены. Атмосфера в доме смягчилась.

На фортепиано мисс Тейлор играла с большим вдохновением — не сказать талантом — и пела баллады тоненьким, но уверенным голоском; хороший слух помог ей быстро заговорить на посредственном, но вполне понятном испанском языке, включающем крепкие словечки из словаря моих братьев, которые она произносила, не понимая их значения. Благодаря акценту слова эти звучали не так грубо, и поскольку никто ее не поправлял, она употребляла их и дальше. Она плохо усваивала тяжелую пищу, однако с поистине британской стойкостью переносила национальную кухню, как и зимние ливни, сухую и пыльную летнюю жару и подземные толчки, заставляющие плясать лампы под потолком и передвигавшие стулья, что окружающие воспринимали как нечто само собой разумеющееся. Зато не терпела, когда в третьем патио забивали животных, называла это диким и жестоким обычаем. Ей казалось бесчеловечным есть тушеного кролика или курицу, знакомых лично. Когда Торито зарезал козу, которую перед этим три месяца откармливал ко дню рождения хозяина, мисс Тейлор слегла с лихорадкой. После этого тетушка Пилар решила мясо покупать, хотя не видела разницы между убийством бедного животного на рынке или дома. Надо уточнить, что это была не та коза, которая выкормила меня во младенчестве, — та умерла от старости несколько лет спустя.

В двух зеленых латунных сундуках, привезенных мисс Тейлор, лежали учебники и художественные книги на английском языке, микроскоп, деревянный ящик с необходимым для химических экспериментов оборудованием и двадцать девять томов новейшей «Британской энциклопедии», изданной в 1911 году. Мисс Тейлор утверждала, что если что-то отсутствует в энциклопедии, значит этого нет вовсе. Ее наряды состояли из двух приличных платьев и подходящих к ним шляпок — в одном из них, горчичного цвета, она спустилась с корабля — и пальто с меховым воротником из какого-то плохо идентифицируемого млекопитающего; остальной гардероб представлял собой простые юбки и блузки, поверх которых она накидывала пыльник. Одевалась и раздевалась гувернантка с акробатической ловкостью, так что я ни разу не видела ее в белье, тем более обнаженной, хотя жили мы в одной комнате.

Мать присматривала за тем, чтобы перед сном я молилась по-испански, потому что английские молитвы могут содержать в себе ересь и кто знает, поймут ли их на небесах. Мисс Тейлор принадлежала к англиканской церкви, и это освобождало ее от походов с семьей к мессе и участия в молебнах. Мы ни разу не видели, чтобы она читала Библию, которую держала на тумбочке, или пыталась кого-то обратить в свою веру. Дважды в год она посещала англиканскую службу, которая проводилась у кого-нибудь из жителей британской колонии, где пела гимны и общалась с другими иностранцами, с которыми обычно пила чай и обменивалась журналами и романами.

С ее появлением моя жизнь заметно улучшилась. Первые годы детства я только и делала, что тянула канат на себя, стараясь навязать другим свою волю, но, неизменно добиваясь своего, не чувствовала себя в безопасности и не была уверена в себе. Как утверждал мой отец, я была сильнее окружавших меня взрослых и мне не на кого было опереться. Гувернантка не смогла полностью обуздать мой бунтарский норов, однако привила мне навыки поведения в обществе и отучила от скверной привычки рассуждать о поведении организма или болезнях, что в нашей стране — излюбленная тема. А как иначе? Мужчины говорят о политике и бизнесе; женщины — о своих недомоганиях и о домашней прислуге. Проснувшись утром, мама первым делом прислушивалась к тому, что и где у нее болит, и записывала результаты в тот же блокнот, где вела список снадобий, которыми ее потчевали в прошлом и настоящем, перелистывая эти страницы с большей нежностью, чем семейный фотоальбом. Меня ожидала та же участь: то и дело притворяясь больной, я научилась разбираться в самых разных недугах, но благодаря мисс Тейлор, которая не придавала значения выдуманным недомоганиям, исцелилась сама собой.

Сначала я изучала школьные дисциплины и упражнялась в игре на фортепиано, исключительно чтобы доставить ей удовольствие, но затем и сама вошла во вкус. Едва я научилась более-менее сносно писать, мисс Тейлор заставила меня вести дневник в роскошной кожаной тетради с крохотным замочком — этот обычай я сохранила на всю жизнь. А научившись бегло читать, я с головой нырнула в «Британскую энциклопедию». Мисс Тейлор придумала игру, в которой одна из нас произносила какое-нибудь малоупотребительное слово, а другая объясняла, что оно значит. Вскоре Хосе Антонио, уже почти двадцатитрехлетний, но не имевший ни малейшего намерения покидать отцовский кров, тоже принял участие в игре.

Мой брат Хосе Антонио изучал право — не по призванию, а потому, что в то время существовало не так много профессий, приемлемых для мужчин нашего круга. Юристом он быть не хотел, но становиться доктором или инженером хотел еще меньше. Хосе Антонио помогал отцу управляться с делами. Арсенио дель Валье называл его любимым сыном и своей правой рукой, а он, стараясь оправдать это определение, полностью отдавал себя службе, хотя не всегда соглашался с решениями отца, которые зачастую казались ему безрассудными. Он не раз предупреждал отца, что тот берет на себя слишком много и чересчур вольно обращается с долгами, но отец возражал, что крупный бизнес всегда делается в кредит и ни один нормальный бизнесмен не вкладывает свои деньги, если может использовать для этих целей чужие. Хосе Антонио, имевший доступ к бухгалтерии, отражающей результаты этих творческих начинаний, считал, что всему есть предел, нельзя бесконечно растягивать веревку, в конце концов она лопнет, однако отец уверял, что всё под контролем.

— Когда-нибудь ты возглавишь империю, которую я построю, но если ты не станешь отважным и не научишься рисковать, у тебя ничего не выйдет. И кстати, я замечаю, что ты рассеян, сынок. Проводишь слишком много времени в обществе наших женщин и сидишь дома; если так будет продолжаться и дальше, поглупеешь и раскиснешь, — сказал он.

Энциклопедия была одним из увлечений, которые Хосе Антонио разделял со мной и мисс Тейлор. Брат единственный из всего семейства относился к гувернантке как к другу и обращался к ней по имени; для остальных она всегда оставалась мисс Тейлор. В свободные вечера он рассказывал ей об истории нашей страны; о южных лесах, куда однажды отвезет ее и покажет семейную лесопилку; о политических событиях, которые очень беспокоили его с тех пор, как некий полковник выдвинулся в качестве единственного кандидата в президенты, набрал логичные сто процентов голосов и распоряжался в правительстве, как у себя в казарме. Следовало признать, что свою популярность этот человек справедливо заслужил, развернув городское строительство и проводя качественные реформы, но в беседах с мисс Тейлор Хосе Антонио выражал опасения за демократию, которую отныне представлял собой этот каудильо[5], похожий на многих других, наводнивших Латинскую Америку после войн за независимость. «Демократия для плебеев, а вам скорее подошла бы абсолютная монархия», — шутила мисс Тейлор, однако втайне гордилась тем, что ее дедушку казнили в 1846 году в Ирландии за то, что он защищал права рабочих и требовал избирательного права для всех, а не только для крупных собственников, как диктовал закон.

Думая, что я не слушаю, Джозефина рассказала Хосе Антонио, что деда обвинили в принадлежности к чартистскому движению [6] и предательстве Короны, повесили, а затем четвертовали.

— Если бы все это случилось на несколько лет раньше, с него бы содрали кожу, вырвали внутренности и кастрировали живьем, потом повесили и разорвали на куски на глазах у тысяч восторженных зрителей, — объяснила она так, будто речь шла о чем-то будничном.

— Ну вот, а ты считаешь нас дикарями из-за того, что мы режем курицу! — воскликнул Хосе Антонио.

От этих жутких историй по ночам мне снились кошмары. Рассказывала она брату и об английских суфражистках, которые боролись за участие женщин в выборах ценой унижений, тюрьмы и голодовок, во время которых власти насильно кормили их с помощью трубки, вставленной в горло, прямую кишку или влагалище.

— Они героически терпели ужасные пытки. В итоге получили ограниченное голосование, но продолжают бороться за те же права, что и у мужчин.

Хосе Антонио был убежден, что в нашей стране ничего подобного случиться не может: он никогда не выходил за пределы консервативного круга и не догадывался о том, что в среднем классе зрели могучие силы, в чем мы убедились позже.

Мисс Тейлор избегала затрагивать эти темы с другими членами семьи: ей не хотелось, чтобы ее отослали обратно в Англию.

3

— Нутро у нее нежное, — поставила диагноз тетушка Пия, koгда на другой день после приезда у мисс Тейлор начался неукротимый понос.

Это был обычный недуг иностранцев, которые заболевали после первого же глотка здешней воды, но поскольку большинство в итоге выживали, ему не придавали значения. У бедной гувернантки так и не выработался иммунитет против наших бактерий, расстройства пищеварения преследовали ее два года подряд. Тетушка Пия лечила ее настоями укропа и ромашки и таинственными порошками, которыми потчевал ее самое семейный доктор. Думаю, у бедной англичанки плохо усваивались десерты с вареной сгущенкой, свиные отбивные с острым соусом, кукурузные лепешки, горячий шоколад со сливками в пять часов вечера и прочие блюда, отказаться от которых мисс Тейлор считала невежливым. Так или иначе, она стоически терпела спазмы в кишечнике, рвоту и понос и ни разу ни на что не пожаловалась.

В конце концов вмешалась семья, встревоженная ее худобой и пепельным цветом лица. Осмотрев ее, врач прописал диету из риса и куриного бульона, а также полрюмочки портвейна с каплями опиумной настойки дважды в день. А затем поведал моим родителям, что в животе у пациентки он обнаружил опухоль величиной с апельсин. По его словам, хирурги у нас в стране не хуже, чем в Европе, но делать операцию было поздно и гуманнее всего отправить ее обратно на родину. Жить ей осталось несколько месяцев.

Хосе Антонио взял на себя сложнейшую задачу донести до пациентки полуправду, однако та мигом догадалась об истинном положении вещей.

— Как некстати, — заметила мисс Тейлор, не теряя хладнокровия.

Хосе Антонио добавил, что отец позаботится о том, чтобы она отправилась в Лондон первым классом.

— Ты тоже хочешь меня выгнать? — улыбнулась она.

— Боже правый! Никто не хочет тебя выгонять, Джозефина! Все, чего мы хотим, это чтобы тебя окружали близкие люди, чтобы о тебе заботились. Я все объясню твоим родным.

— Боюсь, роднее вас у меня никого нет, — возразила гувернантка и поведала ему то, о чем раньше ее никто не спрашивал.

Дед Джозефины Тейлор действительно был ирландец, казненный за оскорбление британской короны, но, рассказывая о нем брату, она умолчала об отце, злобном алкоголике, чья единственная заслуга состояла в том, что он был потомком славного борца за справедливость. Мать, оставшаяся с детьми в нищете, умерла молодой. Младших распределили между родственниками; старшего, одиннадцатилетнего, отправили на угольную шахту; а сама мисс Тейлор девяти лет поступила в приют к монахиням, где зарабатывала на пропитание в прачечной, которая была главным источником дохода этого заведения, в надежде, что какая-нибудь добрая душа ее удочерит. В прачечной ей достался поистине геркулесов труд: мылить, полоскать и отстирывать, вываривать в огромных чанах, крахмалить и гладить чужую одежду.

В двенадцать лет, когда надежды на удочерение уже не было, ее поместили в качестве горничной за стол и кров в дом английского офицера, где она работала до тех пор, пока хозяин не повадился систематически ее насиловать, хотя она была еще подростком. В первый раз он ввалился ночью в комнату рядом с кухней, где она спала, заткнул ей рот и влез на нее без лишних слов. Потом установил распорядок, который бедная Джозефина знала наизусть. Военный дожидался, когда уйдет жена, занятая благотворительностью и походами в гости, и жестом указывал девочке следовать за собой. От испуга она подчинялась, не догадываясь о том, что можно дать отпор или сбежать. В конюшне офицер сек ее хлыстом, стараясь не оставлять явных отметин, а затем предавался одним и тем же развратным утехам, которые она терпела, отдавая тело на волю истязателя и полагая, что надеяться на помилование бессмысленно. «Это пройдет, это закончится», — беззвучно повторяла она себе.

Через несколько месяцев жена обратила внимание, что горничная ходит по дому как в воду опущенная, жмется по углам и дрожит, когда возвращается муж. За годы замужества она не раз замечала в нем кое-какие особенности, которые предпочла игнорировать, придерживаясь теории, что если явление никак не называть, его будто бы и не существует. Пока соблюдены внешние приличия, нет нужды копать глубоко. У всех есть секреты, думала она. Но со временем заметила, что другие домочадцы шушукаются у нее за спиной, а соседка как-то спросила, не бьет ли ее супруг лошадей в конюшне — оттуда доносятся свист хлыста и чьи-то стоны. Тогда-то она и смекнула, что следует выяснить поподробнее, что творится у нее под крышей, прежде чем об этом узнают другие. В итоге ей удалось застать мужа с хлыстом в руке, а служанку — полуголую, связанную и с кляпом во рту.

Хозяйка не выставила Джозефину на улицу, как это часто случалось в подобных случаях, а отправила в Лондон в качестве компаньонки к своей матери, взяв с нее клятву, что она никому не расскажет о поведении мужа. Скандала следовало избежать любой ценой.

Новая хозяйка оказалась крепкой вдовой, много путешествовала по свету и собиралась заниматься этим и впредь, а для таких целей ей нужна была компаньонка. Вдова была высокомерна и тиранична, но у нее имелась склонность к педагогической деятельности, и она вознамерилась превратить Джозефину в образованную барышню: кому охота путешествовать в обществе ирландской сироты с манерами прачки. Первым делом нужно было убрать акцент, истязавший ее слух, и заставить Джозефину говорить как уроженку Лондона из высшего общества; следующим шагом было обратить ее в англиканскую веру.

— Паписты невежественны и суеверны, поэтому бедны и плодятся как кролики, — утверждала дама.

Она без труда достигла своей цели, поскольку особой разницы между двумя церквями Джозефина не видела и в любом случае предпочитала держаться подальше от Бога, который так скверно относился к ней с самого рождения. Научилась безупречно вести себя на публике, строго контролировать эмоции и манеру себя держать. Хозяйка разрешила ей пользоваться библиотекой, определила круг чтения, привила ей страсть к «Британской энциклопедии» и открыла города от Нью-Йорка до Каира, о которых девушка прежде и не слыхала. Но в один прекрасный день у хозяйки случился инсульт, и она скончалась через несколько недель, оставив Джозефине немного денег, на которые можно было прожить какое-то время. Увидев объявление в газете, предлагающее место гувернантки в Южной Америке, она связалась с агентом.

— Мне повезло, что я встретила твою семью, Хосе Антонио; вы отнеслись ко мне очень хорошо. В общем, идти мне некуда. Умру здесь, если вы не возражаете.

— Ты не умрешь, Джозефина, — пробормотал Хосе Антонио, опустив глаза, потому что в этот миг понял, какое важное место занимает она в его жизни.

Узнав, что гувернантка вознамерилась умереть в нашем доме, отец поначалу хотел силой посадить ее на ближайший океанский лайнер, отчаливающий из порта, чтобы агония и смерть женщины, к которой я так привязалась, не нанесли мне травму. Однако Хосе Антонио впервые в жизни осмелился ему возразить.

— Если вы ее выгоните, я никогда вам этого не прощу, — объявил он и принялся убеждать отца, что его долг как христианина — попытаться спасти девушку любыми доступными средствами, несмотря на мрачные прогнозы доктора. — Если мисс Тейлор умрет, Виолета будет страдать, но все поймет. Она уже достаточно большая. Но она никогда не поймет, если гувернантка внезапно исчезнет. Я беру на себя ответственность за мисс Тейлор, отец, вам не нужно о ней беспокоиться, — сказал он.

И слово свое он сдержал.

Бригада врачей во главе с самым знаменитым хирургом прооперировала мисс Тейлор в военном госпитале, в то время лучшем в стране. За нее замолвил слово английский консул, с которым отец был знаком благодаря экспортным операциям. В отличие от государственных больниц, таких же бедных, как их пациенты, и редких частных клиник, куда обращались те, кто мог позволить себе заплатить, хотя медицинское обслуживание там было посредственным, военный госпиталь можно было сравнить с самыми престижными больницами в Соединенных Штатах и Европе. Лечились в нем исключительно офицеры и дипломаты, но при наличии хороших связей делались исключения. Здание, современное и прекрасно оборудованное, было окружено обширным садом, где прогуливались выздоравливающие, а администрация, вышколенная самим полковником, обеспечивала безупречную чистоту и уход.

Мама и брат отвезли пациентку на первую консультацию. Медсестра в накрахмаленной форме, поскрипывавшей при каждом движении, проводила их в кабинет хирурга — мужчины лет семидесяти, лысого, аскетичного, с надменными манерами человека, привыкшего командовать. После тщательного осмотра за перегородкой, разделяющей кабинет на два помещения, он объяснил Хосе Антонио, напрочь игнорируя присутствие двух женщин, что, вероятнее всего, опухоль злокачественная. Можно попытаться замедлить ее рост с помощью облучения, поскольку удаление хирургическим путем представляет собой большой риск.

— Если бы я была вашей дочерью, доктор, вы бы попытались? — вмешалась мисс Тейлор, такая же невозмутимая, как и обычно.

После паузы, показавшейся всем вечностью, врач кивнул.

— Тогда назначайте дату операции, — попросила она.

Через два дня ее положили в больницу. Свято верившая в то, что самое простое — говорить правду, перед больницей мисс Тейлор сообщила мне, что в животе у нее апельсин, его нужно вытащить, но это непросто. Я умоляла ее взять меня с собой, чтобы быть рядом во время операции. Мне было семь, но я очень к ней привязалась. Впервые за время нашего знакомства мисс Тейлор заплакала. Затем попрощалась с каждым из слуг, обняла Торито и тетушек, которым поручила в случае необходимости раздать ее вещи всем, кто захочет иметь что-нибудь в память о ней, и вручила моей матери пачку фунтов стерлингов, перевязанную ленточкой.

— Это для бедных, сеньора.

Оказывается, она копила зарплату, чтобы однажды вернуться в Ирландию и разыскать исчезнувших братьев.

Мне она подарила свое величайшее сокровище — «Британскую энциклопедию», заверив, что сделает все возможное, чтобы вернуться, но обещать не может. Я знала, что в больнице может произойти что-то ужасное; я уже имела представление о сокрушительной силе смерти. Я видела бабушку в гробу — лицо у нее было как восковая маска, лежащая между складками белого атласа, — видела собак и кошек, умирающих от старости или несчастного случая, а также предназначенных на жаркое птиц, коз, овец и свиней, которых убивал Торито.

Последний человек, которого видела Джозефина Тейлор, перед тем как отправиться на носилках в операционную, был Хосе Антонио, не отходивший от нее вплоть до этого момента. Ей укололи сильное успокоительное, и образ друга окутала дымка. Она не слышала ни добрых пожеланий, ни признаний в любви, но почувствовала поцелуй на губах и улыбнулась.

Операция длилась семь долгих часов, в продолжение которых Хосе Антонио сидел в больничной приемной, пил кофе из термоса или расхаживал туда-сюда, вспоминая игры в карты, полдники в саду, прогулки на окраине города, загадки из энциклопедии, вечерние баллады под фортепиано и бесконечные споры о растерзанных дедушках. Он понял, что это были самые счастливые часы его однообразного существования, где путь его был предопределен с самого рождения. Он решил, что только с помощью этой женщины он ускользнет от отцовской опеки и липкой паутины контроля, держащей его в плену. Он ни разу еще не принимал самостоятельных решений, послушно выполняя то, чего от него ожидали; он был образцовым сыном, но ему надоело им быть. Джозефина нарушила его покой, поколебала убеждения и помогла взглянуть на свою семью и социальную среду в новом безжалостном свете. Она заставляла его плясать чарльстон и слушать про суфражисток, а попутно обрисовывала иное будущее, нежели то, которое было ему предначертано, будущее, где нашлось бы место приключениям и риску.

В свои двадцать четыре года брат был замкнут и осторожен и ненавидел себя за эти свойства. «Я состарился раньше времени», — с отвращением ворчал он, бреясь перед зеркалом. Брат много лет помогал отцу в делах, которые самого его не интересовали и к тому же казались подозрительными, и пытался приспособиться к атмосфере, в которой чувствовал себя чужаком, поскольку не разделял стремлений и идеалов представителей своего класса.

Ожидая в больничной приемной, он представлял, как начнет новую жизнь с Джозефиной где-нибудь в далеких краях; они могут уехать в Ирландию и там заведут скромный домик в деревне, где родилась мисс Тейлор, она будет преподавать, а он устроится рабочим. То, что Джозефина на пять лет старше и не питает к нему нежных чувств, казалось незначительной мелочью в сравнении с его решимостью. Он представлял себе, какая поднимется лавина сплетен, когда он объявит о своей женитьбе, видел смятение родственников, которые мечтали женить его на девушке своего круга, католичке из хорошей семьи, такой, как кузина Флоренсия, но все это быстро останется позади, они же уедут в Европу. Откуда я все это знаю, Камило? Отчасти я выудила это из брата с течением лет, отчасти догадалась сама, потому что хорошо его знала.

Апельсин в животе мисс Тейлор оказался доброкачественным — благодаря божественному вмешательству падре Кироги, как утверждали тетушки. Хирург объяснил, что опухолевые разветвления достигли яичников, которые пришлось удалить, то есть пациентка никогда не сможет иметь детей, но она не замужем и уже не так молода, а значит, эта деталь не имеет большого значения. Операция прошла успешно, заверил хирург, но, как обычно в таких случаях, больная потеряла много крови и очень слаба. При надлежащем отдыхе и уходе она поправится в разумное время. За ней ухаживали тетушки, а я сидела при ней, как оба наши мастифа, которые тоже от нее не отходили.

Мисс Тейлор превратилась в тень той, одетой, как флэп-пер, девушки, что сошла на берег два года назад. Месяцы напролет ее мучили боли, которые она терпела без жалоб, затем — последствия обширной операции; от ее округлостей остались лишь ямочки на руках, кожа приобрела тревожный желтоватый оттенок. Когда она наконец встала на ноги, проведя почти месяц на курином бульоне и восстанавливающих травах, фруктовых пюре с пчелиной пыльцой, опиумных каплях и отвратительном пойле из свеклы и пивных дрожжей, которым ее пичкали от анемии, она обнаружила, что одежда на ней висит, а половина волос выпала. Зато Хосе Антонио казалось, что никогда она еще не была так прекрасна. Он как неупокоенный дух бродил по комнате, где выздоравливала больная, дожидаясь, когда тетушки оставят их наедине, чтобы сидеть рядом с ней и читать по-испански стихи, которые она после дурманящих капель слушала вполуха, прикрыв глаза. Я намекнула брату, что лучше бы он почитал ей энциклопедию, но он пребывал в романтической стадии еще не высказанных чувств.

Выздоровление длилось несколько месяцев, в течение которых мисс Тейлор продолжала мое образование, устроившись в кресле в галерее. Отныне там сосредоточилась жизнь всего дома. Мама перенесла в галерею швейную машинку, Торито ремонтировал ветхую мебель, тетушка Пилар собирала и разбирала придуманное ею хитрое приспособление для сушки бутылок, а тетушка Пия занималась приготовлением порошков, настоек, зелий, капсул и пастилок из своего обширного репертуара натуральных средств. Она раздобыла плоды пальмы мотаку — их прислали из бассейна Амазонки в Боливии, — из которых изготовила масло для роста волос. Сбрила у больной четыре оставшиеся волосинки и дважды в день втирала это масло в голову. Через семь недель у мисс Тейлор появился нежный пушок, а вскоре начала отрастать пышная темная шевелюра. Жесткая, как у индейца с Альтиплано[7], пренебрежительно заявила тетушка Пилар, однако признала, что эта грива идет пациентке больше, чем прежние пряди соломенного цвета.

Дни текли неторопливо и спокойно. Суетился только Хосе Антонио, который с нетерпением дожидался момента, когда сможет пригласить мисс Тейлор в чайный салон «Версаль» и изложить свои матримониальные планы. Он ни минуты не сомневался в том, что она согласится; более всего его смущала экономическая составляющая их брака: идея зарабатывать на жизнь в качестве рабочего в Ирландии казалась ему все менее привлекательной, а молодая жена нуждалась в безопасности и поддержке. Он трудился вместе с отцом с семнадцати лет, но жалованья не получал; деньги ему выплачивали эпизодически и в разных количествах, подобно щедрым чаевым, а не как гонорар — из них невозможно было ничего отложить на будущее.

Отец уверял Хосе Антонио, что со временем тот получит солидную долю в их бизнесе, который отец развивал в самых неожиданных направлениях, но на деле прибыль не распределялась, а инвестировалась в новые предприятия. Арсенио дель Валье добывал кредиты для очередного проекта, который продавал как только мог, чтобы финансировать следующий, и так повторялось много раз, при этом с уверенностью твердил одно и то же, мол, деньги умножаются в невидимой вселенной банков, акций и облигаций. Хосе Антонио предостерегал его от этой стратегии, приводил в пример подопытную мышь, без отдыха бегущую в колесе, чтобы в итоге никуда не добраться. «Такими темпами вы никогда не избавитесь от долгов», — повторял он, но отец утверждал, что труд и разумные инвестиции никого еще не обогатили и что будущее — за смельчаками.

4

Благодаря отдыху и тетушкиным лечебным настойкам Джозефина Тейлор поправлялась и мечтала выйти на улицу; слишком долго томилась она в застекленной галерее. Она по-прежнему была очень худа, однако цвет лица посвежел, а короткие волосы придавали ей сходство с ощипанной птичкой. Во время первой вылазки ее сопровождали мы с мамой и тетушками, нас пригласили на девичник к одной из племянниц дель Валье. Приглашение на семейный полдник, напечатанное на простой почтовой открытке, преуменьшало значимость события, как и положено в стране, где хвастовство считалось тягчайшим грехом. Теперь все иначе, Камило, все стараются выглядеть чем-то большим, нежели представляют собой на самом деле. «Скромный полдник» у племянницы оказался настоящим пиршеством со всевозможными пирожными, с горячим шоколадом в серебряных кувшинах, мороженым и сладкими ликерами в бокалах богемского стекла; собравшихся развлекал ансамбль девушек, играющих на струнных инструментах, и фокусник, который отрыгивал шелковые платки и вытаскивал из дамских декольте растерянных голубей.

По моим подсчетам, в гостиной собралось около пятидесяти женщин, вся женская родня и подружки невесты. Мисс Тейлор чувствовала себя среди них белой вороной: одетой кое-как, смущенной и чужеродной. Она сбежала в сад, воспользовавшись всеобщим вниманием к трехэтажному торту, который вкатили на столике под хор восклицаний и аплодисментов. В саду она встретила еще одну гостью, подобно ей уединившуюся от общества.

Тереса Ривас была одной из немногих женщин, которые носили широкие брюки и мужской жилет, последнее изобретение французского дизайнера, — их она дополняла накрахмаленной белой рубашкой и галстуком. Она курила трубку с костяным мундштуком и чашечкой, вырезанной в виде волчьей головы. В тусклых лучах заката Джозефина приняла ее за мужчину, именно этого эффекта желала незнакомка.

Они беседовали на скамейке среди подстриженных кустов и цветочных клумб, окутанные крепким ароматом тубероз и табака. Тереса узнала, что Джозефина живет в стране уже несколько лет и общается только с хозяйской семьей и несколькими иностранцами из английской колонии, которых время от времени встречает на англиканской службе. Она рассказала гувернантке о другой, настоящей стране, с ее рабочими и многочисленными разновидностями среднего класса, с ее провинциями, шахтерами, крестьянами и рыбаками.

Когда Джозефина услышала, что я тоже вышла в сад и ее зову, она вдруг поняла, что вечеринка давно закончилась и наступила ночь. Они с Тересой спешно простились. Тереса велела разыскать ее и протянула карточку со своим именем и адресом работы.

— Я хочу вытащить тебя из норы, Джо, и показать тебе жизнь, — сказала она на прощанье.

Джозефине понравилось прозвище, которое дала ей незнакомка, и она решила принять ее приглашение; быть может, это будет ее первая подруга на этой земле, где она уже пустила корни.

Вернувшись домой, я заговорила о том, о чем думали все: пришло время одеваться по моде, носить юбки покороче, яркие ткани, платья с вырезом и без рукавов. Тетушки ходили в черных платьях по щиколотку, как монахини, мама тоже не считала нужным следовать моде: к тому времени ей удалось почти полностью избавить себя от участия в общественной жизни, — муж устал от тщетных попыток вытащить супругу на светские мероприятия. Мисс Тейлор явилась на девичник дель Валье в том же платье горчичного цвета, в котором сошла с корабля, доставившего ее из Англии несколько лет назад, пришлось только ушить его на несколько сантиметров. Мама послала шофера купить женские журналы, которые привозили из Буэнос-Айреса, чтобы почерпнуть из них какие-нибудь идеи. Однако мисс Тейлор интересовал единственный стиль — стиль Тересы Ривас. Она купила несколько метров габардина и твида, несмотря на то что погода не подходила для плотных тканей, и, раздобыв выкройки, принялась потихоньку шить — так, чтобы семья ничего не узнала.

— Выгляжу как отощавший сопляк, — пробормотала она, глядя на себя в зеркало, когда наряд был готов.

Так оно и было. При росте полтора метра, сорока шести килограммах веса и торчавших в разные стороны едва отросших волосах, в брюках, жилете и пиджаке выглядела она настоящим сорванцом. Только я видела мисс Тейлор в мужском костюме-тройке в нашей с ней общей комнате.

— Родителям не понравится, — заметила я, но пообещала никому не рассказывать.

В воскресенье мисс Тейлор повела меня на прогулку на Пласа-де-Армас, где нас поджидала Тереса Ривас. Она ни словом не обмолвилась про наряд мисс Тейлор, взяла ее под руку, и мы направились в кафе-мороженое, которое держали испанцы. Гувернантка и Тереса были поглощены беседой, а я навострила ухо, чтобы уловить что-нибудь из того, о чем говорили.

— Пидораски! Бесстыдницы! — громко вскричал прохожий в шляпе и с тростью.

— К вашим услугам, сеньор! — ответила Тереса и захохотала, а мисс Тейлор покраснела от смущения.

После мороженого Тереса повела нас в свое жилище, которое оказалось далеко не таким, как мы ожидали.

Мисс Тейлор полагала, что Тереса с ее вызывающим поведением и природным изяществом происходила из высшего класса; возможно, она была одной из богатых наследниц, которые могут глумиться над условностями, поскольку за их спиной стоят деньги и влиятельные родственники. Общаясь только с нашей семьей и домашней прислугой, в социальных классах она не разбиралась.

Сказка о том, что все люди равны перед законом и Богом, — чистое надувательство, не верь ей, Камило. И закон, и Бог относятся к людям по-разному. В нашей стране это особенно очевидно. При первой же встрече с кем-то нам достаточно едва заметного акцента, умения обращаться со столовыми приборами или поведения с низшим сословием, чтобы в секунду определить, к какому из бесчисленных социальных слоев принадлежит новый знакомый. Мало кто из иностранцев вполне овладел этой наукой. Прости, что подчеркиваю это, Камило, я знаю, что тебя раздражает нетерпимая и безжалостная классовая система, но я вынуждена упомянуть о ней, чтобы ты понял Джозефину Тейлор.

Тереса жила на нищей и грязной улице в мансарде старинного дома. На первом этаже располагалась сапожная мастерская, на втором — домашнее швейное производство, где несколько работниц шили форму для медсестер и белые халаты для больничных докторов. К чердаку вел полутемный коридор и деревянная лестница с истертыми ступенями, над которыми изрядно потрудились термиты.

Мы очутились в просторной комнате с низким потолком и двумя грязными окнами, едва пропускавшими свет, диваном, служившим кроватью, набором стульев, которые, казалось, попали сюда прямиком с помойки, и величественным гардеробом с зеркальными дверцами, единственным свидетелем лучшего прошлого. Казалось, по комнате прошел ураган, всюду валялась разбросанная одежда и виднелись стопки газет и бумаг, перевязанных шпагатом; я подумала, что в этой комнате, наверное, не убирались месяцами.

— Кем ты приходишься дель Валье? — спросила мисс Тейлор у Тересы.

— Никем. Я пошла на вечеринку вместе с братом Роберто, он фокусник, помнишь его?

— Еще бы, у тебя потрясающий брат!

I — Фокусы — его хобби, нельзя заработать на жизнь, глотая кинжалы и заставляя исчезнуть кроликов.

Тереса зажгла горелку, вскипятила воду и налила чай в щербатые чашки — мне с сахаром, а Джозефине — с глотком дешевого агуардьенте. Они курили темные горькие папиросы, которые, по словам Тересы, очищают легкие. Тереса рассказала, что ее родители работают учителями в южной провинции, откуда они с братом Роберто уехали, как только подвернулся шанс: он мечтал об университете, а она — о приключениях; она призналась, что в родных местах не ужилась, потому что ее считали чересчур богемной. Отец много лет назад заразился испанкой и выжил, но с тех пор у него были больные легкие.

— Недавно мои старики вышли на пенсию. Учителя зарабатывают гроши, Джо. Новая пенсионная система их не коснулась, сбережений не хватало, вот они и уехали в деревню, где на жизнь требуется всего ничего, и теперь учат детишек бесплатно. Я бы хотела им помочь, но у меня дела совсем плохи, едва хватает на еду. Зато Роберто когда-нибудь получит хорошую профессию и станет родителям опорой — он заботливый и щедрый.

Тереса объяснила мисс Тейлор, что брата забрали на военную службу и ему пришлось прервать учебу, но через пару лет он получит диплом агронома. Учится он днем, а по вечерам подрабатывает официантом в ресторане. Сама Тереса работает служащей в Национальной телефонной компании.

— Жаль, что на службу я не могу являться в мужской одежде, — со смехом добавила она.

Она показала фотографии родителей, позирующих на деревенской площади, и брата в форме призывника, безусого мальчика, ни капли не похожего на веселого усатого фокусника, которого мы видели на вечеринке.

Много лет спустя, уже в старости, Джозефина Тейлор рассказала, что в тот день зародилась их с Тересой дружба, которой суждено было изменить всю ее жизнь. Ее единственным сексуальным опытом был британский офицер, который ее, еще совсем девочку, насиловал и бил, оставив на теле и в памяти неизгладимые отпечатки, а заодно глубокое неприятие любых видов физической близости. Мысль о сексуальном удовольствии казалась ей невозможной, — скорее всего, именно по этой причине она не замечала томные взгляды Хосе Антонио. С Тересой она открыла для себя любовь и сумела постепенно взрастить в себе чувственность, о существовании которой даже не подозревала. В тридцать один год она была абсолютно невинна.

Тереса хвасталась, что делает все, что приходит ей в голову, не обращая внимания на мораль и правила, навязанные другими. Она одинаково издевалась над законом и религией. Джозефине она призналась, что вступала в любовные отношения и с мужчинами, и с женщинами, а верность Считает абсурдным ограничением.

— Я верю в свободную любовь, дорогая. Не пытайся меня привязать, — предупредила она несколько недель спустя, когда они, обнаженные, ласкали друг друга, лежа на диване.

Мисс Тейлор приняла этот факт с тяжелым сердцем, не ведая, что в будущей многолетней связи у нее не найдется повода для ревности, потому что Тереса будет самой верной и преданной из любовниц.

В начале сентября 1929 года американская фондовая биржа пережила мощный спад, а в октябре разразилась полная катастрофа. Отец полагал, что если самая сильная экономика в мире рухнет, то всем остальным тоже не поздоровится и наша не станет исключением. Быть может, всего через несколько дней развалятся его финансовые схемы и он будет разорен, как множество предпринимателей в Северной Америке. Это лишь вопрос времени. Что ожидает его бизнес, как это отразится на продаже дома, уже вполне свершившейся, на строительстве нового здания, в которое он столько вложил? Ради биржевых спекуляций он закладывал имущество, брал кредиты с разорительными процентами и проворачивал незаконные махинации, которые вынуждали вести двойную бухгалтерию, официальную и секретную, о которой знал только Хосе Антонио.

Арсенио дель Валье охватила паника, тревога выжигала его изнутри, кожа покрывалась ледяными мурашками, не позволяя хотя бы на миг успокоиться и мыслить ясно; он тяжело дышал, потел. Он подсчитал количество людей, которые от него зависели: это была не только семья, но и домашняя прислуга, служащие офиса, рабочие лесопилки и работники с виноградников на севере, где он воплощал свою мечту о производстве изысканного бренди, которое могло бы составить конкуренцию перуанскому пис-ко. Все окажутся на улице. Никто из сыновей, кроме Хосе Антонио, не помогал отцу в делах, остальные четверо наслаждались безбедной жизнью, которую он им обеспечивал, не задумываясь о ее стоимости. В отчаянии он думал о том, как защитить жену, невесток и меня, спасти себя от банкротства и унижения пред лицом грядущей катастрофы, противостоять обществу, кредиторам, моей матери.

Не он один пребывал в подобном состоянии. Среди членов Союзного клуба царил тот же парализующий страх, который усиливался по мере того, как его члены заражали друг друга паникой. В салонах, оформленных на английский манер в зеленых и темно-красных тонах сценами охоты на лис, которых в нашей стране не водилось, и обставленных настоящим чиппендейлом, господа высшего сословия, традиционно обладавшие экономической, хотя и не всегда политической властью и привыкшие к безопасности и незыблемости своих привилегий, недоверчиво следили за новостями. До сих пор бедствия любого рода, столь обычные для страны, видевшей землетрясения, наводнения, засуху, нищету и вечное недовольство, их не затрагивали.

Слуги передвигались рысцой, разливая напитки и разнося тарелки со свежими устрицами, крабовыми клешнями, перепелками под маринадом и жареными пирожками; однако всеми владело такое беспокойство, что за столы никто не садился. То и дело звучало чье-нибудь уверенное заявление, мол, покуда не падают цены на иные полезные ископаемые, стране бури не страшны, но оптимизм быстро таял, заглушенный ропотом голосов. Цифры штука упрямая.

Как и предвидел встревоженный отец, в последний вторник октября мир узнал о крахе международного фондового рынка. Отец заперся с Хосе Антонио в библиотеке, чтобы тщательно проверить свои дела, чувствуя при этом, что собственное смятение мешает ему сделать шаги, необходимые для предотвращения катастрофы. Он сомневался во всем, а главное, в себе. Ему изменило то, на чем основывалось его положение в обществе: врожденное умение зарабатывать деньги, редкая прозорливость, позволяющая угадывать перспективы там, где их никто не видел, безошибочное чутье, помогающее вовремя учуять проблемы и тут же их решить, харизма уличного торговца, благодаря которой он обжуливал партнеров с такой ловкостью, что со стороны его махинации могли показаться дружеской услугой, неподражаемая легкость, с которой он выпутывался из любых неприятностей. Ничто не подготовило его к встрече с бездной, разверзшейся у его ног, и тот факт, что многие другие тоже в нее заглянули, был слабым утешением. Он надеялся, что, быть может, его сын, такой уравновешенный и разумный, может что-то ему подсказать.

— Извини, папа, но, похоже, мы все потеряли, — признался Хосе Антонио, повторно просмотрев бухгалтерские книги, официальные и черновые.

Брат объяснил отцу, что акции полностью обесценились, что они задолжали половине знакомых и лучше даже не задумываться о том, что отца в любой момент могут арестовать за неуплату налогов. Нет никакой возможности погасить долги, но в ситуации, в которой оказалась страна, такой возможности нет ни у кого; придется кредиторам подождать. Банку отойдет лесопилка, северные виноградники, строящиеся объекты и даже наш дом, поскольку выплатить ипотечные кредиты нам не под силу. На что жить? Повседневные расходы придется свести к минимуму.

— Иначе говоря, придется опуститься на низшую ступень… — пробормотал отец срывающимся голосом.

Такая возможность никогда не приходила ему в голову.

Финансовый крах, разразившийся в мире, нас практически парализовал. Мы об этом еще не знали, но наша страна более всех пострадала от кризиса, поскольку рухнул экспорт, на котором держалась вся экономика. Состоятельные семьи, которые, несмотря на потери, имели средства покинуть город, уезжали в свои поместья, где, по крайней мере, имелась еда, но прочее население ощутило на себе всю тяжесть немилосердной бедности.

По мере того как предприятия объявляли о банкротстве, число уволенных росло; не успели глазом моргнуть — вернулась эпоха полевых кухонь для бедных; тысячи и тысячи голодных выстраивались в очередь за тарелкой водянистого супа. Множество людей мыкалось в поисках работы, а женщины и дети просили милостыню. Но никто не останавливался, чтобы подать нищим, лежащим на тротуарах. Среди отчаявшихся то и дело случались потасовки. Преступность в городах росла, и на улицах никто не чувствовал себя в безопасности.

Правительство возглавил генерал, предыдущего президента он выслал и правил железной рукой. Говорили, будто своих политических врагов он утопил в порту и будто любой смельчак, нырнувший достаточно глубоко, может в этом убедиться: обглоданные рыбой скелеты так и остались под водой, привязанные за щиколотку к бетонным блокам. Несмотря на репрессии, с помощью которых генерал удерживал под контролем всю страну, с каждой минутой он терял власть, преследуемый массовыми народными протестами, которые разгонял выстрелами новый полицейский корпус, сформированный по прусской военной системе. Столица выглядела так, будто идет война. Студенты, преподаватели, врачи, инженеры, юристы и профсоюзы объявили забастовку, объединенные единым требованием: отставка президента. Генерал окопался у себя в кабинете, не в силах поверить, что удача в одночасье от него отвернулась, и по-прежнему твердил, что полиция выполняет свой долг, убитые полицией заслуживают своей участи, потому что нарушают закон, что это страна неблагодарных скотов, что при его правлении был порядок и прогресс и чего еще им нужно, а мировая катастрофа произошла не по его вине.

На второй день Хосе Антонио и остальные братья тоже вышли на улицу, чтобы принять участие в беспорядках, движимые не столько политическими убеждениями, сколько нежеланием оставаться в стороне, к тому же таков был настрой всех их друзей и знакомых. В толпе смешались чиновники в галстуках и шляпах, голые по пояс рабочие, оборванные нищие. По мостовой, плечом к плечу, двигалась огромная масса народу, нисколько не походившая на вереницы бедных семей в худшие времена безработицы, на которых средний и высший класс смотрели с балконов. Для Хосе Антонио, привыкшего сдерживать эмоции и вести упорядоченное существование, это был незабываемый опыт, на несколько часов он почувствовал, что принадлежит коллективу. Он не узнавал себя в беснующемся манифестанте, напиравшем на плотную шеренгу вооруженных полицейских, которые отбивались дубинками и стреляли в воздух.

В разгар манифестации он увидел Джозефину Тейлор: она стояла на углу, зараженная всеобщим возбуждением, и держала за руку испуганную девочку, то есть меня. Его эйфория остыла в одно мгновение. Он все еще носил в кармане коробочку с кольцом, украшенным бриллиантами и гранатами, от которого гувернантка вежливо отказалась, когда он, стоя на коленях, как в старые добрые времена, просил ее руки.

— Я никогда не выйду замуж, Хосе Антонио, но всегда буду любить тебя как лучшего друга, — сказала она и продолжала обращаться с ним так же приветливо, как и раньше, будто не слышала его признаний.

Но близкие и нежные отношения, которые установились между ними с момента знакомства, давали Хосе Антонио надежду, что со временем ее настроение переменится. Кольцо оставалось при нем более тридцати лет.

Женщин среди демонстрантов было немного, и мисс Тейлор в брюках, куртке и «большевистской» фуражке можно было принять за мужчину. Рядом с ней стояла другая женщина, тоже в мужской одежде, которую Хосе Антонио прежде ни разу не встречал. Джозефину в брюках он тоже еще не видел, потому что в роли гувернантки она была образцом традиционной женственности. Он взял ее за руку, а меня — за воротник пальто и практически силой поволок нас к подъезду одного из домов, подальше от полиции.

— Вас могут растоптать или пристрелить! Что ты здесь делаешь, Джозефина? Да еще с Виолетой! — возмущался он, не понимая, какое дело до местной политики этой ирландской девушке.

— То же, что и ты, сжигаю энергию, — рассмеялась она охрипшим от крика голосом.

Хосе Антонио не успел поинтересоваться, почему она так одета, — в этот момент его перебила спутница мисс Тейлор, которая представилась как «Тереса Ривас, феминистка, к вашим услугам». Он не знал этого слова и предположил, что ослышался и женщина сказала «коммунистка» или «анархистка»; уточнять времени не было, потому что внезапно поднялся торжествующий крик, люди в толпе начали прыгать, подбрасывать шляпы в воздух, кое-кто забрался на крыши автомобилей, размахивая флагами и хором крича: «Он свергнут, он свергнут!»

Так оно и было. Когда генерал наконец понял, что полностью утратил контроль над страной и его прислужники из им же сформированных частей армии и полиции больше ему не подчиняются, он покинул президентский дворец и сбежал со своей семьей за границу в поезде, том самом, которым очень скоро вернется предыдущий отстраненный президент. В тот вечер мисс Тейлор повторила, что нам больше бы подошла монархия, и отец полностью с ней согласился. Несколько часов подряд на улицах продолжались народные гулянья, однако недолговечный политический триумф никоим образом не смягчил нищеты и отчаяния, в которые погрузилась страна.

5

Первый год мировой депрессии преследуемый банками и частными кредиторами отец кое-как продержался, но его последние средства подходили к концу. Все это время ему удавалось избегать окончательного разорения благодаря хитроумной финансовой пирамиде, — в других странах они уже были запрещены, но у нас о таком еще даже не слыхивали, и отец позаимствовал схему Он знал, что это лишь краткая передышка, и когда пирамида развалилась, он пошел на дно вместе с ней. В это же время он обнаружил, что обратиться ему не к кому: в своем поспешном обогащении, стремясь заработать больше и больше, он нажил одних врагов. С помощью пирамиды ему удалось обмануть нескольких знакомых, другие были его партнерами в провалившихся проектах, и он так и не сумел объяснить им, почему они потеряли все, а он остался невредим. Не мог он рассчитывать и на помощь братьев, в начале кризиса обратившихся к нему за кредитами, в которых он им отказал. Он сказал, что разорен, но они не поверили и удалились в гневе; не забыли они и отнятого у них наследства. Отец перестал посещать Союзный клуб, потому что не мог оплатить членские взносы и был слишком горд, чтобы согласиться на временную отсрочку, которую клуб предоставил большинству членов, оказавшихся в сходной ситуации. Он забрался слишком высоко и слишком многим рисковал. Его падение было сокрушительным.

Только Хосе Антонио знал всю правду; остальные сыновья, лишенные своих обычных ежемесячных подачек, разбежались по кузенам и друзьям, стараясь держаться подальше от скандала с отцом. Женщинам пришлось сократить расходы и уволить почти всю прислугу, но они не осознавали, насколько велика катастрофа, пока не раздался выстрел. Они и не пытались разобраться в причинах; этот вопрос, как и множество прочих, их не касался; это было исключительно делом мужчин.

Вдохновение, основная движущая сила в жизни отца, иссякло. В дневное время он утешал себя джином, а по ночам боролся с бессонницей при помощи чудодейственных капель своей жены. Утром в голове стоял туман, колени подгибались, он нюхал белый порошок, одевался с трудом и, чтобы избежать вопросов матери, незаметно ускользал в офис, где все равно не было никакого занятия и где он проводил без дела нескончаемые часы, погружаясь во все большее отчаяние. Алкоголь, кокаин и опиум кое-как его поддерживали, но эти вещества вызывали у него изжогу, которая не давала ему есть. Он исхудал, пожелтел и осунулся, под глазами залегли тени; за несколько месяцев он постарел на сотню лет, но я была единственной, кто замечал его состояние. Я бродила за ним по всему дому, бесшумная, как кошка, и, нарушив правило не входить в библиотеку, пристраивалась у его ног, пока он с отсутствующим видом сидел в своем кожаном кресле, уставившись в пустоту.

— Вы заболели, папа? Почему вы грустите? — спрашивала я, не надеясь на ответ.

Отец превратился в призрак самого себя.

Через два дня после отставки правительства на Арсе-нио дель Валье обрушился последний, смертельный удар: нас выселяли из Большого дома с камелиями, где родился он сам и появились на свет все его дети. Ему дали неделю, чтобы освободить дом. Вдобавок к этому прислали ордер на арест за мошенничество и уклонение от уплаты налогов, чего давно опасался Хосе Антонио.

Выстрела никто не слышал. В доме было множество комнат, где царили шум водопровода, поскрипывание рассохшихся половиц, топоток мышей, прячущихся в стенах, и обычное копошение его обитателей. О случившемся узнали на следующий день утром, когда я вошла в библиотеку, чтобы принести отцу чашку кофе, как часто делала с тех пор, как уволили горничных. Тяжелые плюшевые шторы были задернуты, и единственный свет исходил от настольной лампы Тиффани под абажуром из цветного стекла. Это была большая комната с высоким потолком, заставленная книжными стеллажами и увешанная написанными маслом копиями известных картин, которые некий уругвайский художник изготавливал с такой точностью, что они могли ввести в заблуждение даже опытного покупателя, чем пару раз пользовался мой отец. Осталась только огромная Юдифь с отрезанной головой Олоферна на подносе. Исчезли персидские ковры, медвежья шкура, два кресла в стиле барокко, высокие расписные фаянсовые вазы из Китая и большинство коллекционных предметов. Эта комната, некогда самая роскошная в доме, представляла собой пустое пространство, в котором уныло торчали три или четыре оставшихся предмета мебели.

В галерее меня ослепил утренний свет. Стоя на пороге отцовского кабинета, я на несколько секунд замерла, чтобы глаза привыкли к полумраку, а затем увидела отца, сидевшего в кресле за письменным столом; я подумала, что он спит и лучше бы дать ему отдохнуть, но меня встревожили неподвижность воздуха и едва уловимый запах пороха.

Отец выстрелил себе в висок из английского револьвера, купленного во время пандемии. Пуля вошла в мозг аккуратно, не оставив серьезных повреждений, кроме черного отверстия размером с монету и тонкой дорожки крови, стекавшей из раны на индийский кашемировый халат, в котором он обычно курил, а оттуда на впитавший ее ковер. Целую вечность я неподвижно стояла с чашкой в дрожащей руке, глядя на отца и шепотом окликая: «Папа, папа». До сих пор помню с пугающей ясностью ощущение пустоты и спокойствия, которое мной овладело и не отпускало даже после похорон. Наконец я поставила чашку на стол и тихо побрела на поиски мисс Тейлор.

Эта сцена врезалась в мою память с фотографической точностью и много раз являлась во сне. Когда мне было пятьдесят, я несколько месяцев лечилась у психиатра — он заставлял меня анализировать ее до тошноты, но ни тогда, ни сейчас я не в состоянии почувствовать эмоции, которые положено испытывать по отношению к отцу, сраженному пулей. Я не чувствую ни ужаса, ни печали, ничего. Могу описать всю эту сцену, пустоту и спокойствие, о которых уже говорила, но не более.

Трагедия разбудила весь дом сорок минут спустя, как только мисс Тейлор и Хосе Антонио смыли кровь и прикрыли рану ночным колпаком, который отец надевал зимой. Это похвальное усилие помогало сделать вид, что его сердце разорвалось, не выдержав потрясений. Никто ни в семье, ни за ее пределами в это не верил, но было невежливо сомневаться в официальной версии, которую подтвердил врач, чтобы у нас не возникло проблем и мы могли похоронить отца на католическом, а не на муниципалы ном кладбище, куда свозили неимущих и иностранцев иных вероисповеданий. Отец был не первым и не последним из разорившихся господ, покончивших с собой в то время.

Самоубийство супруга мама восприняла как проявление трусости: он бросил ее, беспомощную, в разгар катастрофы, которую сам же породил. Безразличие, которое она испытывала к нему в последние годы, когда они жили в разных комнатах, сменилось презрением и яростью. Это предательство было гораздо серьезнее, чем обычная супружеская неверность, о которой мама догадывалась и которая на самом деле не слишком ее тяготила; самоубийство означало унижение для нее и несмываемый позор для семьи. Она не собиралась притворяться скорбящей вдовой или рядиться в траур, даже сознавая, что дель Валье такого ей не простят. Отца хоронили поспешно, о похоронах не сообщили никому, кроме сыновей, потому что дом пора было освободить, а заметка в газете появилась только на следующий день, когда было уже поздно приходить на кладбище. Не было ни некролога, ни цветочных венков; мало кто принес соболезнования. Мне запретили присутствовать на похоронах: обнаружив в библиотеке тело отца, я слегла с высокой температурой и, как уверяли домашние, несколько дней не разговаривала. Мисс Тейлор осталась со мной. Мой отец, Арсенио дель Валье, этот всесильный человек, которому мама и мы, его дети, беспрекословно подчинялись и которого столь многие боялись, ушел бесславно, как последний бедняк.

Дома отца старались упоминать как можно реже, чтобы избежать необходимых пояснений, и это удавалось нам так хорошо, что я ничего не знала о банкротстве и мошенничестве, которые привели его к самоубийству, пока пятьдесят семь лет спустя ты, Камило, не подрос и не решил покопаться, в семейных тайнах и разобраться с прошлым.

На какое-то время молчание, которым была окружена его смерть, заставило меня усомниться в том, действительно ли я видела дырку в виске, а о сердечном приступе говорили столько, что я почти в него поверила. Я быстро поняла, что это запретная тема, по ночам меня мучили кошмары, но истерик я не закатывала: мисс Тейлор научила меня сдерживать эмоции. Лишних вопросов я тоже не задавала — мама и тетушки встречали их ледяным молчанием.

В конце концов Хосе Антонио собрал всю семью — братьев, маму и остальных женщин, включая мисс Тейлор, — и без утайки поведал о финансовой катастрофе, которая оказалась намного хуже, чем они предполагали. Я в разговоре не участвовала, все решили, что я слишком мала, чтобы что-то понять, к тому же еще не оправилась от последствий отцовского самоубийства. С тяжелым сердцем, потому что они были с нами чуть ли не всю жизнь, рассчитали последних двух служанок, еще остававшихся в покинутом доме; мастифы умерли, а кошки разбежались. Прочая прислуга, шофер и садовники бросили нас несколько месяцев назад, в доме жил только Аполонио Торо, потому что мы были его единственной семьей. Жалованье он не получал, работал за кров, стол, одежду и чаевые, которые ему давали время от времени.

Мои братья, к тому времени уже взрослые, разбежались кто куда, спасаясь от социального давления, вскоре нашли работу и окончательно порвали с семьей. Если в доме и присутствовал некогда семейный дух, он исчез в то утро, когда отца нашли в библиотеке. В детстве я мало общалась с братьями, а позже у нас почти не было шансов встретиться. Многочисленный клан дель Валье закончился для меня в одиннадцать лет, а ты и вовсе с ним не знаком. Единственным членом семьи, который не покинул маму, тетушек и меня, был Хосе Антонио. Он взял на себя роль старшего брата, противостоял разразившемуся скандалу, расплачивался с долгами и безукоризненно заботился о женщинах.

Хосе Антонио разработал план, который предварительно обсудил только с мисс Тейлор, потому что мама и тетушки, которым ни разу в жизни не приходилось принимать ответственных решений, ничего не могли ему посоветовать. Решение нашла мисс Тейлор, и Хосе Антонио поначалу было довольно трудно с ним согласиться, поскольку он прожил всю жизнь в закрытом мирке, в семейном клане, члены которого стояли друг за друга горой, обеспечивая защиту и покровительство. Мисс Тейлор родилась в бедности и умела мыслить шире, нежели Хосе Антонио. Она заставила его понять, что холодная отчужденность, с которой теперь относились к нам родственники, означала, что нас больше не считают членами клана. Мы были вычеркнуты из общества.

Продав кое-какие драгоценности и коллекцию фигурок из слоновой кости, которые отец не успел заложить, Хосе Антонио выручил немного денег, чтобы увезти нас подальше. Нам предстояло начать все сначала, тратить как можно меньше, пока он не решит, что делать дальше. Скандал коснулся и брата, и не только из-за близкого родства, но и потому, что он с юных лет работал бок о бок с отцом, а значит, принимал непосредственное участие в его делишках. Никто не верил, что он много раз предупреждал отца об опасностях его махинаций и что отец не спрашивал его мнения, не следовал советам и ничего не разрешал делать самому. Никто бы не нанял Хосе Антонио в качестве адвоката, пока он не отмоет свое имя, а во время великой экономической депрессии, потрясшей весь цивилизованный мир, никакой другой работы он бы не нашел. Предложение мисс Тейлор было самым разумным выхо-дом.

Моя гувернантка, как оказалось, обладала незаурядной стойкостью, помогающей противостоять скверным временам. Она твердо верила, что убогое детство, приют монахинь в Ирландии и надругательства офицера обеспечили необходимую долю страданий, отмеренных ей в этой жизни, и, что бы ни случилось в будущем, хуже уже не будет. Видя отчаяние Хосе Антонио после похорон отца, она решила, что лучше всего уехать подальше от привычной обстановки, по крайней мере на некоторое время.

— К чему нам чужое злорадство или сочувствие, — сказала она, включая в число дель Валье и себя, и добавила, что они могут рассчитывать на ее сбережения, ту пачку фунтов стерлингов, которую мать ей вернула и которую она хранила среди белья.

Она знает, куда им уехать, сказала она, у нее все спланировано. Хосе Антонио в сотый раз попросил ее выйти за него замуж, и она, как всегда, повторила, что никогда этого не сделает, но не упомянула единственную причину, которую он мог бы понять: в душе своей она уже состояла в браке с Тересой Ривас.

Поезд высадил нас в Науэле, на последней станции; оттуда на юг можно было добраться в повозке, верхом, а затем морем, потому что суша распадалась на острова, каналы и фьорды до самых голубых ледников. На пустынном перроне не было ни души. Деревянная платформа, лачуга под крышей из гофрированного железа и выцветшая от непогоды вывеска с названием населенного пункта. Мы много часов просидели на жестких скамейках, при себе у нас была корзина с вареными яйцами, холодной курицей, хлебом и яблоками. К концу пути мы были единственными пассажирами в вагоне, все прочие сошли на предыдущих станциях.

С нами прибыло то, что мы успели погрузить в сундуки и чемоданы: одежда, подушки, простыни и одеяла, туалетные принадлежности и предметы, имеющие сентиментальную ценность. В грузовом вагоне ехала швейная машинка, бабушкины часы с маятником, мамин письменный стол в стиле королевы Анны, «Британская энциклопедия», кухонная утварь, три лампы и несколько маленьких нефритовых фигурок, которые по какой-то неведомой причине мать считала незаменимыми в нашей новой жизни и припрятала их до того, как кредиторы обошли дом и выгребли все подчистую. Спасли и пианино: его перенесли в свободную комнату в квартире, где жила Тереса Ривас. Поскольку более или менее сносно на нем умела играть только мисс Тейлор, Хосе Антонио подарил пианино ей. В другой ящик упаковали снадобья тетушки Пии, инструменты тетушки Пилар, консервы, копченую ветчину, выдержанные сыры, бутылки с ликером и другие деликатесы из кладовой, которые не пожелали бросать в покинутом доме.

— Все, хватит! Мы едем не на необитаемый остров! — остановил нас Хосе Антонио, заметив, что мы подумываем, не захватить ли с собой живых кур.

— Здесь цивилизация кончается, это территория индейцев, — сказал нам кондуктор на станции Науэль, пока мы ждали Торито и Хосе Антонио, которые выгружали вещи.

Это ни в коей мере не помогло успокоить маму и тетушек, измученных поездкой и напуганных неизвестностью, зато подняло настроение нам с мисс Тейлор. Возможно, этот медвежий угол окажется куда более интересным, чем мы полагали.

Мы сидели на чемоданах под крышей, укрываясь от моросящего дождя и потягивая горячий чай, который нам подали станционные служащие, местные жители, суровые и немногословные, но радушные; тут появилась повозка, запряженная двумя мулами. Ею правил человек в широкополой шляпе и плотном черном пончо. Он представился как Абель Ривас, пожал руку Хосе Антонио, снял шляпу, приветствуя женщин, а меня расцеловал в обе щеки. Абель Ривас был среднего роста и неопределенного возраста, с обветренной кожей, жесткими седыми волосами, в круглых очках в металлической оправе и с большими руками, искореженными артритом.

— Моя дочь Тереса предупредила меня, что вы прибываете поездом, — сказал он и добавил, что отвезет нас в наше жилище. — За багажом съезжу потом, нельзя перегружать мулов. Не волнуйтесь, здесь никто ничего не украдет.

Повозка целую вечность тащилась по грязной, расползшейся от дождя дороге, и только теперь мы наконец осознали, в какую глушь нас занесло. Хосе Антонио сидел на облучке рядом с Абелем Ривасом; Пилар поддерживала маму, которую сотрясал очередной приступ кашля, все более частого и продолжительного; тетушка Пия вполголоса молилась, а я, пристроившись на деревянном сиденье между мисс Тейлор и Торито, всматривалась в кусты в надежде, что оттуда вот-вот выскочат индейцы, о которых говорил кондуктор; я представляла себе свирепых апачей из единственного немого фильма, который видела на своем веку, — закрученной истории из жизни Дикого Запада.

Науэль представлял собой улочку, по обе стороны которой шли ветхие деревянные дома, был здесь небольшой магазин, в этот час закрытый, и единственное кирпичное здание, которое, по словам Абеля, использовалось одновременно как почта, как часовня, в дни, когда приезжал священник, и как помещения, где местные жители собирались, чтобы обсудить какие-то вопросы или что-нибудь отпраздновать. Свора кудлатых собак, забившихся от дождя под крышу, вяло облаивала мулов.

Городок остался позади, мы тряслись еще с полкилометра, затем въехали на дорожку, обсаженную облетевшими на зиму деревьями, и остановились перед домом, похожим на другие местные дома, но более вместительным. Навстречу вышла сеньора с большим черным зонтом. Она помогла нам сойти с повозки и обняла, как будто знала всю жизнь. Это была Лусинда, жена Абеля и мать Тересы Ривас, миниатюрная, изящная и властная женщина, готовая обласкать каждого, не делая различий между членами семьи и чужаками, людьми и животными. Думаю, в ту пору ей было под шестьдесят, но возраст угадывался только по седине и морщинам, потому что она была подвижна и стремительна, как юная девушка, в отличие от своего степенного и молчаливого супруга.

Так начался второй этап моей жизни, который семья назвала Изгнанием, прямо так, с большой буквы, а для меня это было время открытий. Следующие девять лет я провела в этой едва заселенной провинции на юге страны, которая сегодня так привлекает туристов, среди бескрайних холодных лесов, заснеженных вулканов, изумрудных озер и бурных рек, где любой, у кого есть веревка и рыболовный крючок, мог за час наловить корзину форели, лососей и сомов. Небо представляло собой постоянно меняющийся спектакль: симфония красок, стремительные облака, гонимые ветром, мимо которых тянулись стаи диких гусей, да время от времени величественно парил кондор или орел. Ночь опускалась внезапно, как черное покрывало, расшитое миллионами огней, чьи классические и индейские названия я постепенно узнавала.

Лусинда и Абель Ривас были единственными учителями на многие километры вокруг. Тереса рассказывала мисс Тейлор, что родители уже несколько лет как вышли на пенсию, покинули городок, где раньше преподавали, и переехали в глушь, где в них больше всего нуждались. Они вернулись в Санта-Клару — на семейную ферму Абеля, которой владел его младший брат Бруно. Это было маленькое хозяйство, но оно кормило семью и давало продукты для обмена или продажи в близлежащих деревнях — мед, сыры и вяленое мясо. Санта-Клара нисколько не походила на образцовые поместья немецких и французских иммигрантов. Помимо главного дома, на ферме имелись пара жилых строений, коптильня, купальня с железным корытом для еженедельного мытья, печь для выпечки хлеба, сарай с инструментами, свинарник и стойла для коров, лошадей и двух мулов.

Бруно Ривас был намного моложе своего брата Абеля; ему было около пятидесяти, человек он был земной, трудолюбивый, крепкий телом и душой — так, во всяком Случае, о нем говорили. Жену и первенца он потерял при родах, а другой любви не встретил. После их смерти он посерьезнел и замкнулся, но оставался по-прежнему добрым, всегда готовым прийти на помощь, одолжить инструменты или мулов, поделиться излишками яиц и молока.

Факунда, молодая индианка с живым лицом и широкой спиной, сильная, как грузчик, уже несколько лет работала в его доме. Где-то у нее был муж и двое ребятишек, которых воспитывала бабушка, но она их почти не видела. Факунда гениально пекла хлеб, пироги и сладости, всю жизнь пела и обожала сеньора Бруно, которого бранила и баловала, как мать, хотя по возрасту годилась ему в дочери.

Лусинда и Абель занимали один из домиков в нескольких метрах от главного дома. Бруно пришлась очень кстати помощь брата и невестки; дел было невпроворот, и сколь бы рано к ним ни приступали, день казался слишком коротким. Весной и летом, в самый горячий сезон, Бруно нанимал себе в помощь пеонов[8], потому что Лусинда и Абель пользовались погожими днями и уезжали преподавать. Они перемещались по обширной территории верхом на лошадях и мулах, захватив с собой коробки с тетрадями и карандашами, которые покупали за свой счет, потому что на удаленные сельские районы правительство махнуло рукой. Четырехлетнее начальное образование считалось обязательным, но его трудно было обеспечить на всей территории страны; не хватало дорог, ресурсов и учителей, готовых поселиться в такой глуши.

Прибыв в очередное селение, Ривасы звонили в коровий колокольчик, сзывая детей на занятия. Они останавливались на несколько дней, давая уроки с рассвета до заката и общаясь с местными жителями, которые встречали их как ангелов, посланных с небес. Местные не имели возможности им заплатить, но давали что-нибудь в подарок: чарки [9], кроличьи шкурки, сандалии или домашние ткани — все, что находилось в хозяйстве. Там, где им предоставляли жилье, они оставались на ночлег, а наутро следовали дальше. Перед отъездом они оставляли ученикам домашние задания на несколько недель вперед, строго предупредив, что по возвращении устроят экзамен, чтобы однажды дети закончили начальную школу и получили аттестат. Они мечтали о собственном помещении, где можно было бы преподавать и кормить учеников горячей едой, потому что для некоторых из них такова была единственная возможность поесть, но проект этот был неосуществим. Ученики не могли проделать столько километров пешком, чтобы добраться до школы; приходилось школе добираться до них.

— Бруно, мой брат, обустраивает для вас другой дом. Он много лет пустовал, но его приведут в порядок, — заверил нас Абель.

Сердцем дома была печь, и, рассевшись вокруг нее, мы пили мате, типичный для юга горький травяной настой, заедая горячим хлебом, сливками и сладкой айвой, которую принесла нам Факунда. На закате пришел Бруно, а затем и соседи, желавшие с нами познакомиться. Они оставляли у входа промокшие пончо и заляпанные грязью сапоги, робко здоровались и складывали на стол подношения: банку варенья, сало, завернутый в тряпицу козий сыр. Нас они рассматривали с любопытством; кто знает, что думали эти люди о гостях из столицы с их изнеженными руками и тонкими пальто, которые едва бы уберегли от хорошего ливня. Даже разговаривали мы по-другому. Нормальным человеком казался им только добряк Торито с его загорелыми от работы ручищами и вечной улыбкой, которому приходилось сутулиться, чтобы не удариться головой о потолочную балку.

С наступлением сумерек соседи удалились.

— Увидимся утром. Факунда принесет вам к завтраку свежий хлеб, — объявила нам Лусинда, надевая пончо.

Вскоре мы узнали, что Ривасы собираются ночевать в другом месте, оставив нам свой собственный дом.

— Это ненадолго. Ваш дом скоро будет готов. Мы ремонтируем крышу, и надо установить печку, — объяснил Абель.

Первые несколько дней мы делали ответные визиты соседям с близлежащих ферм и из Науэля, чтобы поближе с ними познакомиться. По правилам следовало принести что-нибудь в подарок; в нашей стране не принято ходить в гости с пустыми руками, а в провинции этот закон соблюдается особенно строго. Так мы нашли применение банкам моих тетушек, хотя они вряд ли могли соперничать с деревенскими консервами. Хосе Антонио и Торито присоединились к работникам, ремонтировавшим выделенный нам дом, и неделю спустя мы наконец в него въехали, предварительно обставив подержанной мебелью, которую раздобыл Бруно.

В этих скромных деревянных стенах, стонавших под напором зимнего ветра, письменный стол вишневого дерева и элегантные часы с маятником выглядели украденными из богатого дома, а лампы Тиффани оказались бесполезными, потому что электричества в Санта-Кларе не было. Не помню, что случилось с нефритовыми фигурками, — скорее всего, они так и остались запакованными. Как нас и предупреждали, здесь невозможно было обойтись без большой железной печи, которая служила для приготовления пищи, обогрева, сушки белья, а также местом всеобщего сбора. Зимой и летом с рассвета до ночи печь топили дровами. Мои тетушки, которые прежде умели лишь заваривать чай, научились ею пользоваться, а мама даже не пыталась; она не покидала кресла или постели, изнемогая от кашля и холода.

Только мы с Торито с самого начала приспособились к новым условиям, остальные делали вид, что поселились в доме временно, им было трудно смириться с мыслью, что лишения и одиночество, которые никто не осмеливался называть «бедностью», стали нашей новой реальностью. В течение первых нескольких недель мы страдали от сырости, как от чумы. В непогоду дул яростный ветер, грохотавший металлической крышей. Днями напролет моросил бесконечный утомительный дождь. Если дождя не было, нас окутывал туман, — иначе говоря, полностью сухими мы не были никогда, потому что в те недолгие моменты, когда сквозь облака проглядывало солнце, никто не успевал согреться, А главное, мамин хронический бронхит ухудшился.

— Это туберкулез, он вернулся, здешний климат меня доконает, до весны я не доживу, — вздыхала она, похлебав супчика и завернувшись в одеяла.

По мнению тетушек, деревенский воздух выровнял мой характер и смягчил буйный нрав. В Санта-Кларе я постоянно была чем-нибудь занята, день пролетал незаметно, у меня находилась тысяча дел, и все они мне нравились. Я сразу же привязалась к дяде Бруно, как я его называла, и любовь эта была взаимной. Для него я была реинкарнацией его дочери, которая умерла, не успев родиться, а для меня он стал заменой отцу, которого я потеряла. Играя со мной, он превращался в былого весельчака и затейника, каким его помнили близкие. «Не привязывайтесь так сильно к этой девчонке, сеньор Бруно, в один прекрасный день они вернутся в город, а вы останетесь с разбитым сердцем», — ворчала Факунда. Он научил меня ловить рыбу и ставить силки на кроликов, доить коров, седлать лошадей, коптить сыры, готовить солонину, ветчину, рыбу и мясо на круглой глиняной жаровне, где всегда тлели угли. Факунда меня приняла — об этом ее попросил дядя Бруно. Раньше она не потерпела бы вторжения в свое кулинарное царство, но в конце концов научила меня замешивать хлеб, находить яйца, которые куры откладывали в самых неожиданных местах, и готовить зимнее рагу и знаменитый яблочный пирог, завезенный в свое время немцами.

Наконец наступила весна, оживив пейзаж и настроение изгнанников, как мы любили называть себя всякий раз, когда поблизости не было никого из Ривасов, потому что это звучало бы оскорблением оказанному нам гостеприимству. Окрестности запестрели луговыми цветами, на деревьях завязывались фрукты, гомонили птицы; грело солнце, и мы наконец сняли пончо и ботинки; тропинки высохли, и вскоре мы собрали первые овощи и пчелиный мед. Хосе Антонио и Джозефине Тейлор пора было уезжать, как они и предполагали с самого начала. Их план состоял в том, чтобы оставить семью под присмотром Ривасов и покинуть эти края, потому что ни один из них не прижился бы в сельской местности, и к тому же пора было искать работу.

Мисс Тейлор решила вернуться в столицу, где могла бы давать уроки английского — по ее уверениям, желающих было хоть отбавляй, — но ни словом не обмолвилась, что истинной причиной отъезда было ее желание видеть Тересу. Каждое мгновение разлуки казалось ей пустым и потерянным. Хосе Антонио должен был зарабатывать достаточно, чтобы содержать семью: не могли же мы бесконечно висеть на шее у Ривасов. Нас обеспечивали бесплатным жильем и пищей, но появлялись дополнительные расходы, от туфель для меня до лекарств для мамы.

Зимой брат трудился в поле вместе с Бруно, помогая ему по мере сил, но он не был создан для плуга или колки дров. К тому же он надеялся, что, вернувшись в столицу с Джозефиной и проявив настойчивость, завоюет ее любовь. Разумеется, для этого требовалось время, чтобы исчезла зловещая тень Арсенио дель Валье.

— Ты не обязан расплачиваться за грехи своего отца, Хосе Антонио. На твоем месте я бы отправилась прямиком в Союзный клуб, заказала двойной виски и встретилась со сплетниками лицом к лицу, — поучала его мисс Тейлор, не ведавшая правил нашей среды.

Нужно было выжидать; только время могло стереть преследовавший нас позор.

В дождливые месяцы брат разрабатывал планы на будущее. Если все сложится удачно, он поселится в Сакраменто, столице провинции, отделенной от нас всего двумя часами езды на поезде и немножко на муле.

Радиотелеграфист из Науэля взялся разыскать Марко Кусановича, который пропал без вести после того, как банк закрыл лесопилку. Отец отдал ее в качестве залога по одному из своих займов, и, поскольку так и не сумел ничего выплатить, банк ее конфисковал, уволил рабочих и прекратил производство пиломатериалов. На поиски Кусановича ушел год с лишним, и оборудование заржавело. Как выяснил Хосе Антонио, большая часть хорватской колонии обосновалась на южной окраине страны. Многие эмигранты происходили из одних и тех же мест Центральной Европы, были друг с другом знакомы, женились в своем кругу, и любой вновь прибывший немедленно попадал в распростертые объятия соотечественников. Хосе Антонио предполагал, что там у Марко обнаружится семья или друзья.

Радиотелеграфист связался с австро-венгерским клубом, где регистрировались члены хорватской колонии, и девять дней спустя Хосе Антонио уже разговаривал по радио с Кусановичем. Они были едва знакомы, но этого разговора, прерываемого скрежетом и покашливаниями скверной связи, было достаточно, чтобы заложить основу для долгой дружбы.

— Приезжайте в Сакраменто, Марко, здесь будущее, — сказал ему брат, и хорват не заставил себя упрашивать.

6

В те дни Лусинда и Абель готовились к очередному вояжу по окрестным деревням. Они пришли к выводу, что уровень моего образования гораздо выше, чем давали они сами, и что пора мне использовать свои знания на благо других. Они научили меня ездить верхом, преодолев ужас, который вызывали во мне большие животные с дымящимися ноздрями, и взяли помощницей в свою передвижную школу. «Вернемся в конце лета», — объявили они.

Торито хотел было к нам присоединиться — вдруг придется защищать меня от индейцев. Ему объяснили, что, если говорить о местных уроженцах, все они были метисами, за исключением иммигрантов-колонистов, осваивающих с разрешения правительства южные земли. Индейцев вытесняли систематически и целенаправленно, покупая у них землю по смехотворной цене или просто подпаивая и заставляя подписывать бумаги, которых они не могли прочитать. Если это не удавалось, прибегали к силе. С момента обретения независимости правительство только и делало, что изгоняло, ассимилировало и подчиняло «варваров», стремясь превратить их в цивилизованных людей, по возможности добропорядочных католиков, отнимая землю и устраивая репрессии. Убийства коренных жителей практиковались с шестнадцатого века сначала испанскими конкистадорами, а затем всеми, кто мог делать это безнаказанно. У индейцев имелись веские причины ненавидеть чужаков в целом и правительство республики в частности, но девочек они не похищали, и бояться их смысла не имело, объяснили Торито Ривасы.

— К тому же тебе надо помогать Бруно и присматривать за женщинами. Виолету мы в обиду не дадим.

Итак, в тринадцатое лето своей жизни я давала уроки в деревушках и на хуторах, где останавливались Ривасы. Первые несколько дней были сущим мучением — у меня болели ягодицы, к тому же я скучала по маме, мисс Тейлор и тетушкам, но, привыкнув к седлу, почувствовала вкус к приключениям. Жаловаться Ривасам было бесполезно, они не утешали и не сочувствовали, и именно в ту пору я окончательно избавилась от детских истерик. Сейчас я с гордостью могу похвастаться отменным телесным и душевным здоровьем, и меня мало что пугает.

Передвижная школа плелась со скоростью мула, на котором ехали школьные принадлежности, спальные одеяла и скудный личный багаж. Маршрут позволял оказываться в очередном населенном пункте до наступления темноты, но несколько раз нам все же приходилось ночевать под открытым небом. Я умоляла падре Хуана Кирогу избавить нас от насекомых и хищных зверей, хотя меня уверяли, что змеи в этих краях безвредны, а единственное опасное животное из семейства кошачьих — пума, которая ни за что не приблизится к костру.

У Абеля были слабые легкие, он все время кашлял и иногда задыхался, как будто вот-вот помрет. Педагогическое призвание было его второй натурой; ночами под открытым небом он показывал мне созвездия, а днем — образцы флоры и фауны. Лусинда знала бесконечные истории из фольклора и мифологии, которые я не уставала слушать. «Расскажи мне еще о двух змеях, которые создали мир», — просила я.

Большую часть пути мы плелись по узким тропинкам, кое-где минувшая зима стерла всякие следы, и ничто не указывало на то, в каком направлении следовать, но Ривасы не теряли присутствия духа, могли без колебаний углубиться в лес и бесстрашно штурмовали реку. Однажды моя лошадь поскользнулась на камнях и сбросила меня в воду, но подоспевший Абель подхватил меня и перенес на другой берег. В тот же день он дал мне первый урок плавания.

Ученики были разбросаны по огромному пространству, но со временем я всех их выучила так же хорошо, как Ривасы, и называла каждого ребенка по имени. Мне предстояло наблюдать, как с годами они подрастают и вступают во взрослую жизнь, минуя подростковые метания, потому что повседневные нужды не оставляли места для воображения. Все они погрязли в бедности, более достойной, чем городская, но в любом случае это была непобедимая нищета. Девочки становились матерями еще до того, как успевало созреть их тело, мальчики обрабатывали землю, подобно отцам, дедам и прадедам, если только не отправлялись на военную службу, которая позволяла им покинуть эти места на пару лет.

Я быстро утратила детскую наивность. Ривасы, ничего не утаивая, рассказывали мне про алкоголизм, избиение женщин и детей, драки на ножах, изнасилования и инцест. Реальность сильно отличалась от идиллической картины, которую мы себе рисовали по приезде. Даже в Нау-эле, крошечном городке с его гостеприимными обитателями, достаточно было поскрести верхний слой, чтобы обнаружить пороки и недостатки, но Ривасы повторяли, что дело не в порочности, якобы присущей человеческой природе, а в невежестве и нищете. «Быть альтруистом и меценатом хорошо на сытое брюхо, а не на пустое», — говорили они. Я в это не верю, потому что видела везде и зло, и добро.

В некоторых деревнях нам удавалось собрать дюжину ребятишек разного возраста, но чаще всего мы останавливались на удаленных хуторах, где находилось всего трое или четверо босоногих малышей; тогда мы пытались обучить грамоте и взрослых, которые чаще всего сами никогда ничему не учились, но усилия не приносили особых успехов: если люди дожили до такого возраста, не умея писать и читать, значит это им не нужно. То же самое утверждал Торито, когда мы пытались донести до него преимущества грамотности.

Индейцы, нищие и презираемые остальным населением, жили в хижинах на небольших участках земли по соседству с домашними животными и огородом, где выращивали картофель, кукурузу и кое-какие овощи. Их существование казалось мне до крайности убогим, пока Ривасы не объяснили, что это всего лишь иной образ жизни; у индейцев свой язык, своя религия и экономика, они не стремятся к материальным благам, которые мы так ценим. Они населяли эту землю с древнейших времен; пришельцы же, за редким исключением, были узурпаторами, ворами, людьми без чести и совести. В Науэле и других городах индейцы более или менее адаптировались к жизни белого населения, жили в деревянных домах, говорили по-испански и работали как могли, но большинство из них не покидали удаленные общины, состоящие из нескольких семей, которые Ривасы посещали каждый год. Там нас хорошо принимали, несмотря на атавистическое недоверие к чужеземцам, потому что профессия учителя считалась благородной. Однако целью Ривасов было не только учить, но и учиться.

Вождь, коренастый старик с лицом, будто бы высеченным из камня, ждал нас в общинном доме, сложенном из жердей, с соломенной крышей и стенами без окон. На этом человеке были церемониальные украшения и ожерелья, его окружали грозные телохранители, а также дети и собаки, которые появлялись и исчезали. Мы с Лусин-дой оставались снаружи вместе с остальными женщинами, пока нам не разрешали войти, в то время как Абель почтительно подносил ему табак и алкоголь.

Через пару часов, когда они пили в молчании, поскольку общего языка у них не было, вождь делал знак пригласить женщин. Лусинда, которая немного знала язык индейцев, с помощью одного из молодых людей, выучившего испанский во время призыва на военную службу, выступала в качестве переводчика. Говорили о лошадях, урожаях, солдатах, расположившихся поблизости лагерем, о правительстве, которое некогда забирало в заложники потомков вождей, а теперь заставляло детей забыть родной язык, обычаи, предков и свою гордость.

Официальный визит длился несколько часов, спешить было некуда, время измерялось дождями, урожаями и несчастьями. Я боролась со скукой и не ныла, но у меня кружилась голова от дыма, поднимавшегося от костерка, горевшего в непроветриваемом помещении, напуганная тем, что мужчины пристально меня осматривают. Наконец, когда я уже падала от усталости, визит подходил к концу.

В сумерках Лусинда отводила меня в хижину знахарки Яимы, где она изучала растения, кору и лекарственные травы. Знахарка охотно делилась своими знаниями, неустанно повторяя, что они мало на что годятся без соответствующих магических ритуалов. Чтобы проиллюстрировать свои слова, она произносила заклинания и ритмично постукивала в кожаный бубен с рисунками, изображающими времена года, стороны света, небо, землю и ее недра. «Бубен принадлежит людям», — поясняла она, то есть только ее народу; чужаки не могут в него бить, потому что они не люди. Лусинда записывала урок в блокнот, добавляя индейские названия каждого растения и рисунок, чтобы опознать его вживую. Своими записями она делилась с тетушкой Пией, которая расширяла репертуар домашних снадобий, пополняя его новыми компонентами. Вместо волшебного бубна она использовала собственные руки, обладающие целительной энергией. А я тем временем засыпала на утрамбованном земляном полу, прижавшись к блохастым собакам.

С виду Яиме было лет пятьдесят, но, по ее словам, она помнила, как испанцы бежали, поджав хвост, и родилась республика. «Раньше ничего хорошего не было, а потом стало еще хуже», — заключала она. Если бы это было правдой, ей сейчас было бы не менее ста десяти лет, подсчитала Лусинда, но противоречить не имело смысла, каждый волен рассказывать о своей жизни так, как ему заблагорассудится. Яима носила обычную деревенскую одежду, которую раньше изготавливали на ручном ткацком станке, но влияние города все изменило. Поверх длинного свободного платья из ткани с цветочным орнаментом на ней было черное пончо, скрепленное большой заколкой, на голове платок, а на лбу повязка и серебряные украшения.

Когда мне исполнилось четырнадцать, вождь попросил у Абеля Риваса моей руки для себя или одного из своих сыновей, чтобы, сказал он, скрепить дружбу, а в качестве уплаты за невесту предложил лучшую лошадь. Абель, чьи слова Лусинда с трудом перевела, деликатно отклонил предложение, сославшись на то, что у меня скверный характер, к тому же я одна из его собственных жен. Вождь предложил обменять меня на другую женщину. С тех пор я перестала сопровождать Ривасов, когда они отправлялись в эти места, чтобы избежать преждевременного брака.

Путешествуя с передвижной школой, я убедилась в том, что всегда утверждала мисс Тейлор: преподавая другим, учишься сам. В свободное время я готовилась к урокам под руководством Лусинды и Абеля и таким образом наконец-то вникла в тайну математики и запомнила тексты по истории и местной географии. Мисс Тейлор обучала меня шесть лет, я могла перечислить всех королей и королев Британской империи в хронологическом порядке, но о собственной стране знала очень мало.

Во время одного из приездов Хосе Антонио предложил отправить меня в Королевский британский колледж, основанный четой английских миссионеров, и располагавшийся в трех часах езды на поезде. Несмотря на помпезное название, заведение состояло из корпуса для двенадцати учеников, а пожилые супруги-миссионеры были в нем единственными учителями, тем не менее оно имело репутацию лучшего в провинции. Я чуть не закатила старую добрую истерику и объявила, что, если меня туда отправят, я убегу и они больше никогда меня не увидят.

— Здесь я выучу больше, чем в любой школе, — заверила я с такой твердостью, что мне поверили. Время подтвердило мою правоту.

Моя жизнь была поделена на два сезона: дождливый и солнечный. Зима была долгой, темной и сырой, дни короткими, а ночи холодными, но я не скучала. Помимо дойки, приготовления пищи с Факундой, ухода за птицей, свиньями и козами, стирки и глажки, имелась у меня и общественная жизнь. Тетушки Пия и Пилар стали душой Науэля и окрестностей. Они устраивали собрания, на которых играли в карты, вязали, вышивали, шили на ножной машинке, слушали музыку на виктроле и читали новенну[10], молясь о здоровье захворавших животных, малохольных людях, урожае и хорошей погоде. Отдельная задача этих молитв состояла в том, чтобы переманить прихожан у евангельских пасторов, которые завоевывали все большую популярность в стране.

Тетушки щедро разливали черешневый или сливовый ликер собственного приготовления, имевший свойство поднимать настроение, и всегда были готовы выслушать жалобы и признания женщин, которые заходили к ним отдохнуть или развеять скуку. На многие километры вокруг все знали о том, что тетушка Пия умеет исцелять руками, однако ей приходилось осторожничать, чтобы не поссориться с Яимой. Обе целительницы были более востребованы, чем врачи.

В светлое время суток, если не было слишком сильного дождя, я помогала дяде Бруно с животными или на пастбище, а по вечерам ткала на станке или вязала на спицах, училась, читала, готовила лекарства с тетушкой Пией, давала уроки местным детям и изучала азбуку Морзе под руководством телеграфиста. Если происходил несчастный случай или кто-то рожал, я помогала единственной в наших краях медсестре, чей полувековой опыт нельзя было сравнить с популярностью Яимы или тетушки Пии, к которым люди обращались за помощью, когда было совсем худо.

В середине зимы погостить на пару недель приехали мисс Тейлор и Тереса Ривас. Их беззаботность нарушила наше размеренное существование, отпугнув плохую погоду. По их словам, только они были достаточно сумасшедшими, чтобы отправиться на каникулы в худший на свете сезон. С собой они привезли столичные новинки, журналы и книги, школьные принадлежности для Ривасов, ткани для шитья, инструменты для тетушки Пилар, кое-что по заказу соседей — денег они ни с кого не брали — и новые пластинки для виктролы. Они обучали нас модным танцам, которые вызывали всеобщий хохот и рассеивали уныние, наступившее из-за дождей. Даже дядя Бруно участвовал в танцах и пении, очарованный своей племянницей и ее подругой-ирландкой. Тетушка Пилар вдали от города преобразилась; она усовершенствовала свои знания в области механики, сменила юбки на брюки и ботинки и соперничала со мной за внимание дяди Бруно, в которого, по словам мисс Тейлор, была влюблена. Они были почти одного возраста, и их объединял длинный перечень общих интересов, так что, возможно, бывшая гувернантка была недалека от истины.

Этим двум неподражаемым женщинам, мисс Тейлор и Тересе Ривас, пришло в голову отпраздновать день рождения Торито и устроить вечеринку, притом что сам Тори-то ни разу в жизни не отмечал свой день рождения и даже не знал, в каком году родился, потому что мои родители зарегистрировали его уже подростком; в свидетельстве о рождении значилось, что он на двенадцать или тринадцать Лет младше, чем должен быть. Было решено, что, поскольку его фамилия Торо, а человек он надежный и очень упрямый, по знаку зодиака он, скорее всего, телец[11], а значит, родился в период с апреля по май, но настоящий день его рождения мы отпразднуем, когда соберемся все вместе.

Дядя Бруно купил на рынке половину ягненка, чтобы не резать единственную на ферме овцу, любимицу Торито, а Факунда испекла бисквитный торт с вареной сгущенкой. С помощью дяди Бруно я приготовила Торито подарок: деревянный крестик на шнурке из свиной кожи, на одной стороне было вырезано его имя, а на другой — мое. Даже крестику из чистого золота Торито не обрадовался бы так, как моей поделке. Он повесил крестик себе на шею и больше не снимал. Я рассказываю тебе так подробно, Камило, потому что много лет спустя он сыграл в моей жизни важную роль.

Если его предупреждали заранее, Хосе Антонио старался навестить нас в те же дни, что мисс Тейлор и Тереса, и пользовался случаем, чтобы вновь попросить руки ирландки, а то она чего доброго решит, что он передумал. Он работал с Марко Кусановичем на относительно небольшом расстоянии от Санта-Клары, если ехать по прямой, но в первое время, пока еще не открыли офис в городе, ему приходилось добираться до поезда по коварным горным тропинкам. Мы с дядей Бруно встречали его на железнодорожной станции и рассказывали о семье, пока мама и тетушки нас не слышат. Мы все больше беспокоились за маму, которая в холодные зимние дни не вставала с постели, укрывалась по уши одеялом, прикладывала к груди припарки с льняным семенем и беспрерывно шептала молитвы.

На третий год мы решили, что еще одну зиму мама не переживет, нужно срочно отправить ее в горный санаторий, где она уже бывала раньше. Хосе Антонио зарабатывал достаточно, чтобы оплатить лечение. Лусинда и тетушка Пилар поехали вместе с мамой сначала поездом, затем автобусом. В санатории мама провела четыре месяца, приводя в порядок легкие и излечиваясь от меланхолии. Забрали ее весной, вернулась она бодрая, готовая жить дальше. Из-за долгих отлучек, а также из-за того, что я почти всегда видела маму неспособной к нормальному существованию, мои воспоминания о ней менее ярки, чем о других обитателях Санта-Клары, среди которых я росла: тетушках, Торито, мисс Тейлор и Ривасах. Мамины бесконечные болезни стали причиной моего отменного здоровья; чтобы не идти по ее стопам, я гордо не замечала собственных недугов. Так я узнала, что многие хвори, как правило, проходят сами собой, если махнуть на них рукой и пустить на самотек.

Весной и летом на ферме Ривасов не знали отдыха. Большую часть летнего сезона я разъезжала с передвижной школой Абеля и Лусинды, остальное же время жила в Санта-Кларе, помогая ее обитателям. Мы собирали овощи, бобовые и фрукты, закатывали консервы, готовили сладости, джемы и сыры из коровьего, козьего и овечьего молока, коптили мясо и рыбу. Летом у домашней скотины рождались детеныши, их появление неизменно меня радовало, я кормила малышей из бутылочки и давала им имена, но стоило мне к кому-нибудь привязаться, как их продавали или резали на мясо, и мне приходилось вырывать их из своего сердца.

В день забоя очередной свиньи дядя Бруно и Торито занимали один из сараев, и, как бы далеко я ни убегала, до меня доносился душераздирающий визг животного. Факунда и тетушка Пилар, перепачканные кровью до локтей, готовили лонганизу, чорисо[12], ветчину и салями, которые я потом уплетала без зазрения совести. Несколько раз за свою долгую жизнь я пыталась стать вегетарианкой, но не выдерживала.

Так в «изгнании» проходила моя юность — это время я вспоминаю как самое светлое. Это были мирные и изобильные годы, посвященные простым деревенским трудам и захватившему меня целиком преподаванию под руководством Ривасов. Я много читала, мисс Тейлор присылала мне из столицы книги, и потом мы обсуждали их в переписке или когда она приезжала на ферму в отпуск. С Лусиндой и Абелем я тоже делилась прочитанным, как и они со мной, и постепенно передо мной открывались новые горизонты. С детства я понимала, что мама и тети принадлежат к ушедшей эпохе, их не интересовало то, что не имело к ним непосредственного отношения или могло задеть их убеждения, но я привыкла их уважать.

Дом у нас был маленький, все мы жили очень тесно; в одиночестве я не бывала никогда. Когда же мне исполнилось шестнадцать, я получила в подарок домик в нескольких метрах от главного дома, который Торито, тетушка Пилар и дядя Бруно построили в мгновение ока. Я окрестила его Скворечником из-за шестиугольной формы и окошечка под потолком. Там я обретала вожделенное уединение, могла что-нибудь изучать, читать, готовить уроки и мечтать вдали от вечной болтовни и густы домашних. Спала я по-прежнему в доме с мамой и тетушками, каждую ночь раскладывала у печки матрас и убирала утром; мне не хотелось сталкиваться с ужасами темноты в Скворечнике.

Помогая дяде Бруно, я приходила в восторг от каждого повседневного чуда — цыпленка, вылупившегося из яйца, помидора, который попадал с грядки прямо на стол; дядя Бруно научил меня внимательно наблюдать и прислушиваться, чувствовать себя в лесу как дома, плавать в студеных реках и озерах, разводить огонь без спичек, погружать лицо в сочный арбуз, с наслаждением вгрызаясь в мякоть, и смиряться с неизбежным расставанием с людьми и животными, потому что, как он утверждал, нет жизни без смерти.

Поскольку ровесников рядом не было и моими друзьями были окружающие меня взрослые и ребятишки, мне не с кем было себя сравнивать и я не страдала от терзаний подросткового возраста; просто переходила от одного этапа взросления к другому, не осознавая этого. По той же причине не коснулись меня и романтические химеры, столь свойственные юности: влюбляться мне было попросту не в кого. За исключением вождя, который предлагал обменять меня на лошадь, никто не воспринимал меня как женщину, я была маленькой девочкой, которую все считали племянницей Бруно Риваса.

От истерички, которой я была когда-то, мало что осталось. Мисс Тейлор, которая познакомилась со мной в ту пору, когда у меня случались припадки бешеного гнева, а стены ходили ходуном от моих воплей, полагала, что сельская местность и проживание в обществе Ривасов дали мне больше, чем все образование, которое она могла бы мне обеспечить; она уверяла, что доить коров полезнее, чем заучивать наизусть список мертвых королей. Физический труд и общение с природой давали мне то, чего я не получила бы ни в одной школе, как я и говорила в ту пору, когда меня собирались отправить к английским миссионерам.

Рассматривая две фотографии — все, что у меня осталось от того времени, — я убеждаюсь, что в свои восемнадцать была прехорошенькой; отрицать это было бы ложной скромностью, однако ни о чем таком я в ту пору не задумывалась, потому что в моей семье и среди местных жителей внешности не придавали большого значения. Никто мне об этом не говорил, а в зеркало я смотрелась, только когда причесывалась.

У меня были темные глаза — ошибка природы, потому что кожа у меня бледная и угольно-черные глаза с ней не сочетаются, — и непокорная грива темных блестящих волос, которые я заплетала в косу и мыла мыльной пеной, получаемой из коры местного дерева. Мои руки с длинными пальцами и тонкими запястьями огрубели от работы на ферме и стирки с отбеливателем, это были руки прачки, как говорила мисс Тейлор, разбиравшаяся в этом деле после работы в приюте. Я носила одежду, которую шили мои тетушки, заботясь исключительно о практической пользе, а не о моде; для повседневной носки хватало комбинезона-«мамелюка» из грубой ткани, деревянных сабо, отделанных свиной кожей; для торжественных случаев — простого бязевого платья с кружевным воротничком и перламутровыми пуговицами.

До сих пор я редко упоминала Аполонио Торо, незабвенного Торито, который заслуживает особого внимания, потому что много лет был со мной рядом при жизни и не покидал после смерти. Полагаю, он родился с каким-то генетическим отклонением, потому что не был похож на обычного человека. Он был гигантского роста, что нехарактерно для нашей страны, где раньше люди были коротышками; это сейчас все изменилось, нынешняя молодежь на голову выше своих дедушек. Будучи здоровенным, двигался он со слоновьей медлительностью, что подчеркивало грозный вид, противоречивший доброй натуре. Он мог бы задушить пуму голыми руками, но когда над ним издевались, что случалось время от времени, не умел за себя постоять, будто осознавая свою силу и отказываясь использовать ее против обидчиков. У него был узкий лоб, маленькие, глубоко посаженные глазки, выступающая нижняя челюсть и вечно приоткрытый рот.

Однажды на рынке его окружили хулиганы, и, держась на безопасном расстоянии, принялись задирать: «Дебил!», «Идиот!» — и бросать камни. Торито не сопротивлялся и не пытался себя защитить, хотя бровь у него была рассечена, а лицо залито кровью. Вокруг столпились зеваки, но тут появился дядя Бруно, привлеченный воплями, и в ярости разогнал обидчиков. «Эта горилла на нас напала!», «Его нужно держать взаперти!» — кричали они, но отступили и наконец, чертыхаясь, ушли.

Я вижу, как Торито сидит на скамейке — на стульях он не помещался, — подальше от печки, потому что ему всегда было жарко, и вырезает ножичком деревянную зверюшку для детей, которые приходили в дом, привлеченные печеньем Факунды. Те же дети, которые поначалу так его боялись, вскоре бегали за ним по пятам. Мы, женщины, спали в доме, но Торито нужен был простор и свежий воздух, и, если не было дождя, он забирался с одеялом под навес. Спал вполглаза, вечно настороже. Тысячу раз я оказывалась в его объятиях, просыпаясь от ночного кошмара. Торито слышал, как я кричу, прибегал первым и укачивал меня, как младенца, напевая: «Спи, моя девочка, спи-засыпай, Бука ушел и не вернется».

На природе Торито чувствовал себя как дома. Думаю, он понимал язык животных и растений; мог успокоить необъезженную лошадь, тихонько с ней поговорив, и ускорить рост посевов, наигрывая на губной гармошке. Он предсказывал погоду задолго до того, как появлялись первые известные дяде Бруно признаки грядущей перемены. В городе он казался неуклюжим и грузным, но на природе преображался, превращаясь в чуткое существо, способное вслушиваться в происходящее вокруг и угадывать эмоции людей.

Время от времени он исчезал. Об очередном исчезновении мы узнавали заранее: он менял подошвы на ботинках, упаковывал топор, нож и наваху, проверял удочку, веревки для силков и припасы, которые давала ему Факун-да, любившая его той же сварливой и властной любовью, с которой относилась к дяде Бруно. Все это он заворачивал в одеяло, вешал рулон по диагонали на спину, привязав к груди веревками. Прощался без лишних слов и уходил пешком. Верхом он ехать отказывался; уверял, что лошади или мулу будет тяжело его везти. Пропадал на несколько недель и возвращался худой, бородатый, почерневший от солнца и абсолютно счастливый. Мы спрашивали, где он был, и он всегда отвечал одно и то же: разведывал что и как. Это означало непроходимые леса холодной сельвы, вулканы, вершины горных хребтов, обрывы и крутые перевалы, образующие естественную границу, бурные реки, пенные водопады, лагуны, спрятанные в расщелинах скал, а также следопытов, знавших эту землю как свои пять пальцев, пастухов и охотников, индейцев, которые относились к нему с уважением и прозвали Фучан — на языке индейцев мапуче «Гигант» — за исполинский рост. Среди этих людей Торито был не деревенским дурачком, а мудрым великаном.

Однажды в субботу, поздней осенью, один из работников близлежащей фермы, который видел меня на родео, пришел к Ривасам под предлогом покупки свиней; я и представить себе не могла, что на самом деле его интересовала я. Помнится, это был наглый, кое-как выбритый тип с зычным голосом, который разговаривал с нами, не слезая с лошади. Поросята были совсем маленькими, продавать их было слишком рано, и дядя Бруно предложил ему вернуться через два месяца, но, поскольку тот не уезжал, пригласил его зайти в дом отдохнуть. Я налила им яблочной чичи[13] и сделала вид, что ухожу, но он остановил меня щелчком языка, как собаку.

— Куда ты, красотка? — спросил он.

Дядя Бруно встал, скорее удивленный, чем рассерженный, потому что к такой наглости мы не привыкли, и отправил меня к маме, чтобы потихоньку избавиться от незнакомца.

В тот день мне предстояло еженедельное купание. Факунда и Торито разжигали в сарае огонь и грели воду в огромном котле, который выливали в деревянное корыто. Торито опускал парусиновую занавеску, служившую дверью, и удалялся, а Факунда помогала мне вымыть и расчесать волосы, и я выходила оттуда румяная и сияющая. Это был долгий и чувственный ритуал: горячая вода сочеталась с прохладным вечерним воздухом, мыло из древесной коры обильно пенилось на волосах, жесткая губка скользила по коже, я с наслаждением вдыхала живительный аромат мяты и базилика, которые Факунда заваривала для ванны. Потом насухо вытиралась тряпками — полотенец у нас не водилось — и Факунда причесывала мне волосы. Точно так же я помогала ей, Лусинде и тетушкам. Маму мыли в несколько присестов, чтобы она не простудилась. Мужчины обливались из ведра холодной водой или купались в реке.

Уже стемнело, когда я простилась с Факундой и отправилась в дом в ночной рубашке и толстом жилете, чтобы отнести тетушкам миску бульона, хлеб и сыр, которые составляли наш обычный ужин. Внезапно я снова услышала щелчок, который несколько часов назад издал этот человек, и, прежде чем успела отреагировать, он вырос передо мной.

— Куда идешь, красотка? — повторил он развязным тоном.

Даже в нескольких шагах от него я почувствовала запах спиртного. Не знаю, что он обо мне подумал; возможно, решил, что я всего лишь служанка Ривасов, которой он может попользоваться. Я бросилась к дому, но он преградил мне путь и кинулся на меня, схватил за шею одной рукой, а другой зажал мне рот.

— Если закричишь, я тебя убью, у меня есть нож, — пробормотал он, плохо выговаривая слова, и ударил меня коленом в живот, отчего я согнулась пополам.

Он волоком потащил меня к Скворечнику, ногой распахнул дверь, и я оказалась в кромешной темноте. Скворечник находился недалеко от дома, и если бы я закричала, кто-нибудь меня бы услышал, но страх мешал мне соображать. Он повалил меня на пол, не отпуская, и я больно ударилась затылком о половицы. Свободной рукой он пытался стянуть с меня ночную рубашку и трусы, а я лишь болтала ногами, придавленная его тяжестью. Его мозолистая лапа закрывала мне рот и часть носа; я не могла дышать и задыхалась. Я царапала его руку, пытаясь высвободиться: глотнуть воздуха было важнее, чем защищаться.

Не помню, что было дальше, скорее всего, я потеряла сознание или же психологическая травма навсегда стерла память об этом безобразном происшествии. Быть может, Торито, заметив, что я до сих пор не вернулась, вышел меня встречать и что-то услышал, — так или иначе, он поспешил в Скворечник и успел схватить мерзавца своими ручищами и отшвырнуть в сторону, прежде чем тот меня изнасиловал. Об этом мне потом рассказали тетушки, добавив, что Торито дотащил его волоком до выезда из Санта-Клары и бросил посреди дороги, как мешок с картошкой, пнув как следует ногой на прощанье.

Через два дня прибыли полицейские, чтобы допросить местных жителей. В зарослях тростника на берегу реки, в двух километрах от нас, рыбаки нашли труп человека по имени Паскуаль Фрейре, управляющего соседним поместьем, принадлежащим семье Моро. Его было несложно опознать, в здешних краях его знали; за ним водилась дурная слава пьяницы и драчуна, и он уже имел проблемы с законом. Вначале все решили, что Фрейре напился и утонул, но на шее у него обнаружили рваные раны. Полицейские так ничего и не выяснили; дознанием они занимались без всякого энтузиазма и вскоре уехали.

Кто обвинил Торито? Я никогда этого не узнаю, как не узнаю и того, был ли он виновен в смерти этого человека. В выходные его арестовали и забрали в Науэль в ожидании приказа о переводе в Сакраменто. Мы связались с Хосе Антонио, и на следующий день он выехал первым же поездом. Тем временем все трое Ривасов отправились засвидетельствовать, что Аполонио Торо был человеком мирным и никогда не проявлял склонности к насилию, это могли подтвердить многие, особенно дети. Добились лишь того, чтобы его не увозили в Сакраменто в тот же день и брат успел добраться до Науэля.

Хосе Антонио мало занимался адвокатской практикой, но робкие местные полицейские, едва умевшие читать, этого не знали. Вскоре он появился в штрафном изоляторе, который представлял собой лачугу с клеткой, куда сажали заключенных. На нем были шляпа и галстук, в руке пустой, но внушительный черный портфель, а говорил он возмущенным и оскорбленным тоном. Он потряс их воображение обилием юридических терминов и, не на шутку запугав, всучил несколько купюр, чтобы компенсировать неудобства. Задержанного отпустили, предупредив, что будут держать его под наблюдением. Торито вернулся домой на грузовичке дяди Бруно, и пришлось помочь ему спуститься, потому что в тюрьме его как следует отделали палками.

Никто ни о чем его не спрашивал, ни моя семья, ни Ривасы. Факунда в утешение напекла ему сладких булочек, а тетушка Пия помогала Яиме, своей сопернице, его лечить. Торито мочился кровью, у него были отбиты почки и сломаны ребра, так что он едва мог втягивать воздух. Я от него не отходила, преследуемая чувством вины, поскольку он спас меня, рискуя своей свободой, а возможно, и жизнью, но когда я собралась его поблагодарить, он повторил то же самое, что говорил полицейским во время допроса о Паскуале Фрейре:

— Этого мертвеца я не знаю.

По словам Хосе Антонио, эти слова можно было интерпретировать по-разному.

Часть вторая

СТРАСТЬ

(1940–1960)

7

Следующим летом, когда призрак Паскуаля Фрейре все еще мелькал в наших разговорах — разумеется, когда Торито рядом не было, потому что мы хотели избавить его от воспоминаний об этом кошмаре, — я познакомилась с Фабианом Шмидт-Энглером, младшим сыном немецких иммигрантов. Некогда их большая семья прибыла в нашу страну с пустыми руками, пару десятилетий упорно трудилась, разумно распоряжалась землей и брала займы у государства, так что в итоге достигла процветания. Отец Фабиана владел лучшей в округе молочной фермой, а мать и сестры управляли очаровательным отелем на берегу озера в четырех километрах от Науэля, излюбленным местом туристов, приезжающих на рыбалку с разных концов света.

К двадцати трем годам Фабиан выучился на ветеринара, для получения диплома ему оставалось только пройти практику, и он предлагал фермерам свои услуги. Он прибыл к Ривасам верхом с парой кожаных сумок, притороченных к седлу, в рубашке и колониальных штанах с тридцатью карманами. Его волосы были уложены гелем, и выглядел он как растерянный иностранец — этот вид он сохранял и впредь. Он родился в нашей стране, но был таким холодным и формальным, трудолюбивым и пунктуальным, что казался чужеземцем, прибывшим издалека.

Я как раз выходила из дома, одетая по-воскресному, — мы с дядей Бруно собирались ехать на грузовике в Науэль на станцию. В тот день брат приезжал из Сакраменто, где завел офис, в котором работал вместе с Марко Кусановичем. Это было первое лето, когда я не поехала с Абелем, Лусиндой и их передвижной школой, потому что готовилась осенью переехать в город. Увидев молодого человека, одетого как натуралист, я приняла его за одного из ученых, которых привлекали живущие в наших краях птицы. К ним относились с недоверием, сама идея того, что кто-то готов по многу часов глазеть на индюшачьего грифа и записывать что-то в блокнот, была совершенно непонятна. Местные полагали, что эти люди, скорее всего, присматриваются к земле, чтобы открыть какое-нибудь дело из тех, которые приходят в голову только гринго.

— Здесь нет редких птиц, — встретила я его.

— А есть у вас… коровы? — промямлил незнакомец, — Две, Клотильда и Леонор, но они не продаются.

— Я Фабиан Шмидт-Энглер, ветеринар… — сказал он, спешиваясь, но тут же наступил на свежую коровью лепешку и запачкал сапоги.

— Они вроде здоровы.

— А вдруг не совсем, — предположил он, и уши его зарделись.

— Дядя Бруно и тетя Пия сами лечат животных, а если дело совсем плохо, мы зовем Яиму.

— Ну, если я кому-нибудь вдруг понадоблюсь, можешь найти меня в отелё «Бавария».

— А-а-а! Ты из тех Шмидтов, из отеля.

— Да. У нас есть телефон.

— Здесь телефона нет, но позвонить можно из Науэля. — Я бесплатно… в смысле, лечу животных бесплатно… — Почему бесплатно?

— Для практики.

— Вряд ди дядя Бруно позволит тебе практиковаться на Клотильде и Леонор.

Это не остановило Фабиана; на следующий день он вернулся — мы в это время как раз пили чай — и принес персиковый кюхен[14], испеченный в отеле. Как я узнала позже, всю ночь он не спал, мучимый бессонницей из-за внезапно вспыхнувшей влюбленности, и, преодолев свойственную ему осторожность, стащил на кухне кюхен и минут сорок скакал верхом в надежде увидеть меня снова. Навстречу ему высыпал весь небольшой клан дель Валье, а также дядя Бруно и Торито; все они пристально рассматривали приезжего ветеринара, опасаясь, что тот собирается меня соблазнить. Факунда угрюмо налила Фабиану чай.

— Сюда не нужно приносить еду, сеньор, у нас ее полно, — проворчала она, увидев кюхен.

Фабиану были присущи те же дисциплина и трудолюбие, которые обеспечили его семье процветание. Он твердо решил меня завоевать, и переубедить его было невозможно. Ни открытое недоверие дяди Бруно, ни ворчание Факунды не сумели его оттолкнуть, не отступил он и перед моим равнодушием. Его любовное томление я заметила далеко не сразу, а до тех пор относилась к нему как к дальнему и не слишком интересному родственнику. Он приезжал к нам каждый день в течение двух летних месяцев, умоляюще смотрел на меня, героически поглощал бесчисленные чашки чая, нахваливал пироги и печенье Факунды — предыдущий промах он учел и больше кюхена не привозил — и развлекал маму и тетушек играми в карты, а я тем временем потихоньку пробиралась к себе в Скворечник и спокойно читала. Он был настолько нудным и пресным, что сразу внушал доверие.

Едва освоившись, Фабиан оставил в прошлом свою запинающуюся манеру говорить, которая меня раздражала, но болтуном не был и в отличие от всех других мужчин, которых я встречала в своей жизни, предпочитал не высказывать своего мнения, если не разбирался в вопросе как следует. Это благоразумие, которое временами можно было принять за невежество, не помешало ему добиться необычайных успехов в благородном деле врачевания скотины, о чем я расскажу позже, если до тех пор не забуду. Дядя Бруно, который без колебаний отшивал других молодых людей, в конце концов привык к его появлениям и уходам. Однажды он даже позволил ему взглянуть на рождение теленка у Клотильды, а значит, наконец-то принял.

Общество Фабиана рассеивало царившую дома скуку: мы жили уединенно, и тем для разговоров было у нас мало. Все говорили об одном и том же: о погоде, соседях, еде, болезнях и лекарствах. Оживлялись мы только с приездом мисс Тейлор и Тересы. Новости по радио доносились будто с другой планеты — они не имели к нам никакого отношения. Фабиан мало участвовал в беседе, но его снисходительное внимание вдохновляло других на рассказы, и постепенно я узнавала кое-что из нашего прошлого, о чем не догадывалась. Так, тетушки рассказали ему о землетрясении, случившемся в год рождения Хосе Антонио, о пандемии испанки, когда родилась я, и о прочих катастрофах, сопутствовавших рождению каждого из моих четверых братьев. Вряд ли это были знамения, как полагали тетушки, просто в нашей стране бедствия случаются постоянно и ничего не стоит связать их с каким-нибудь важным жизненным событием. Еще я узнала, что бабушка Нивея, мать моего отца, погибла в ужасной автомобильной аварии: ее голова отделилась от тела и улетела куда-то в поле; что у нас была тетя, умевшая беседовать с духами, и собака, которая росла и росла, пока не вымахала размером с теленка.

Иначе говоря, моя семья по отцовской линии оказалась куда оригинальней, чем я полагала; я даже жалела, что потеряла с ними контакт. А ведь это и твои предки, Камило, в твоих интересах узнать о них как можно больше: некоторые черты передаются по наследству. Разумеется, никто не упоминал ни отца, ни причин, по которым мы порвали с родственниками и переехали в Санта-Клару. Молодой человек также воздерживался от расспросов.

Фабиан с трудом скрывал бушевавшие в нем чувства; это замечали все, кроме меня. Видя, что происходит с младшим отпрыском их семейства, его сестры попытались кое-что разузнать о Ривасах, скромных, но весьма уважаемых в здешних местах, и дель Валье, разорившихся аристократах, чье имя знали в столице, — иначе нельзя было объяснить, почему мы живем под кровом Ривасов как бедные родственники. Если они и слышали о скандале с Арсенио дель Валье, со мной они его не связали. Думаю, их клан обсудил ситуацию и пришел к выводу, что не остается ничего другого, кроме как взглянуть на избранницу Фабиана собственными глазами. Незадолго до моего отъезда в Сакраменто мама, тетушки и я получили приглашение в отель «Бавария» на обед. Бруно доставил нас в грузовичке, который пришел на смену старой повозке и мулам.

Нас встретил женский эскадрон Шмидт-Энглеров в полном составе: мать, сестры и невестки, а также стайка разновозрастных ребятишек, таких же истинных арийцев, светловолосых и аккуратных, как Фабиан. Отель был в ту пору — и остается по сей день — скромным зданием с высокими окнами, выстроенным из секвойи в скандинавском стиле на крутом берегу озера, из него открывался захватывающий вид на заснеженный вулкан, который сиял в ясном небе, как маяк. Ступенчатые сады, спускавшиеся к узкой полоске пляжа на берегу, представляли собой буйство цветов, пересеченное дорожками, по которым прогуливались постояльцы.

На одной из террас, подальше от обеденного зала, накрыли длинный стол, постелили белую скатерть, а среди тарелок с салатами и мясными закусками поставили розы в стеклянных вазах. Позже тетушки заметили, что такой изысканной сервировки они не видели со времен Большого дома с камелиями, еще до начала тернистого пути, приведшего отца к разорению.

Думаю, я произвела на женщин благоприятное впечатление своей косой, детским платьицем и манерами сеньориты из хорошей семьи, несмотря на то что я не арийка и выглядела откровенно бедно. Если бы я вышла замуж за Фабиана, это ничего бы не принесло их клану в экономическом плане, к тому же я бы выделялась среди них эдаким пятном. Они, разумеется, думали об этом, но промолчали, потому что были слишком воспитанны, чтобы высказывать подобные соображения вслух. Рано или поздно немцам все равно предстояло смешение с народом принявшей их страны, и все-таки им было жаль, что оно затронуло именно их семейство. Это не мое предубеждение, Камило, просто в те времена многие иностранные поселенцы все еще жили в замкнутом кругу. Неподалеку имелось полдюжины прекрасных юных немок на выданье, чье положение было получше нашего, и они бы больше подошли Фабиану. Кроме того, он был слишком молод, чтобы жениться, у него еще не было ни диплома, ни средств к существованию, поскольку работать на отца он отказывался.

Убедившись в том, что семейство меня не отвергло, Фабиан решил действовать решительнее, пока родственники не переменили своего мнения, а я не уехала в Сакраменто. На следующий день, пользуясь тем, что тетушек рядом не оказалось, он загнал меня в угол и дрожащим голосом объявил, что ему нужно поговорить со мной наедине. Я отвела его в Скворечник, мое личное убежище, куда редко ступала чужая нога. На двери висела табличка с надписью, запрещающей вход «лицам обоего пола». Вечерний свет мягко освещал комнату, в которой все еще пахло сосновым деревом. Обстановка была скромной: доска на железных ножках в качестве стола, стеллажи с книгами, дорожный сундук и ветхая кушетка, на которую я указала Фабиану, устраиваясь в единственном кресле.

— Ты уже, наверное, знаешь… что я хочу… хочу… хочу… тебе сказать? — мучительно заикался Фабиан, вцепившись в один из трех носовых платков, которые всегда носил в своих бесчисленных карманах.

— Нет, откуда мне знать?

— Пожалуйста, выйди за меня замуж. — Он выпалил это без запинки, почти крикнул.

— Замуж? Мне всего двадцать, Фабиан. Как я выйду замуж?

— Это не обязательно должно быть… прямо сейчас, мы… мы… мы можем подождать… Я скоро закончу учебу.

Мои тетушки и дядя Бруно не раз подшучивали над ежедневными визитами ветеринара, и мне давно пора было догадаться, что интересую его я: больше в Санта-Кларе не было ни единой души, на кого этот молодой человек мог бы обратить внимание, и все же его признание меня удивило. Я хорошо к нему относилась, хотя его постоян-ное присутствие дома иной раз меня раздражало. Если в какой-то вечер он не являлся в обычное время, я с некоторым беспокойством посматривала на часы с маятником.

Когда он заговорил о женитьбе, я поначалу испугалась: меня страшила перспектива очутиться в немецкой колонии, где я буду чувствовать себя как гадкий утенок среди белых лебедей. Выйти замуж за Фабиана было бы ужасной глупостью, но, видя его перед собой, растерянного, не справляющегося с могучим течением своей первой любви, у меня не хватило духу отвергнуть его предложение.

— Прости, но так сразу я не могу дать тебе ответ, мне нужно подумать. Давай подождем некоторое время, а пока узнаем друг друга получше.

Фабиан глубоко вдохнул — он не дышал больше минуты — и вытер лоб носовым платком с таким облегчением, что глаза у него увлажнились. Испугавшись, что он вот-вот расплачется, я подошла к нему вплотную и наклонилась, чтобы чмокнуть в щеку, но он решительно притянул меня к себе и крепко поцеловал взасос. Я отшатнулась, испуганная столь неожиданной реакцией этого человека, такого, казалось бы, взвешенного и рассудительного, но он меня не отпускал и продолжал целовать, пока я не расслабилась в его объятиях и не ответила на поцелуи, прислушиваясь к этой впервые возникшей близости.

Сложно описать противоречивые эмоции, которые владели мной в тот момент, Камило. С годами острота желания притупляется и такого рода воспоминания кажутся нелепыми, как припадок безумия, сразивший постороннего человека. Должно быть, я почувствовала пробуждающуюся сексуальность, удовольствие, возбуждение, любопытство, смешанное со страхом, что я беру на себя слишком много обязательств и не смогу пойти на попятную, но сейчас я сомневаюсь во всем, что связано с сексом. Я забыла, как это бывает.

Я никому не рассказывала о том, что произошло в тот день, но все, даже Торито с его невинностью, обо всем догадались: сам воздух менялся, когда мы с Фабианом были вместе. Мы под любым предлогом исчезали в Скворечнике, движимые неистовым возбуждением, которое невозможно было скрывать. Неудивительно, что ласки становились все настойчивее, но у Фабиана имелись твердые представления о том, что дозволяется до брака, и ничто не могло его поколебать — ни пылкая страсть, ни моя податливость. Несмотря на риск забеременеть и строгое воспитание, ханжество Фабиана меня возмущало; если бы он позволил, мы бы в ту же секунду разделись и занялись любовью, а не изнурительной возней, которой предавались до сих пор, путаясь в одежде. Видишь ли, Камило, в то время девушки моего круга не должны были спать со своими женихами до замужества. Уверена, они многое себе позволяли, но не признались бы в этом даже под пытками. Противозачаточные таблетки еще не были изобретены.

В дни, оставшиеся до моего отъезда, мы изучали друг друга где придется — в хижине, в конюшне, на кукурузном поле. Фабиан клялся любить меня до гроба и тысячу раз повторял это в своих письмах. Я свыклась с уверенностью, что однажды выйду за него замуж, — в конце концов, стать женой и матерью естественно для любой женщины.

— Фабиан — хороший парень, порядочный, трудолюбивый, привязан к семье, а ветеринаров все уважают, — говорила тетушка Пилар.

— Этот мальчик — одна из тех преданных натур, которые влюбляются раз и навсегда, — добавила тетушка Пия, непобедимый романтик.

— Если бы вы знали, какой он зануда. Он настолько предсказуем, что я уже заранее вижу, какой будет наша жизнь через десять, двадцать или пятьдесят лет, — возражала я.

— Лучше муж-зануда, чем гулена.

Но что могли знать о любви и браке старые девы? Мне нравились сексуальные игры с Фабианом, хотя после них я чувствовала опустошение и досаду, но при этом я не испытывала физического или душевного влечения к этому высокому, тощему мужчине, с его твердыми правилами и пуританскими замашками. Он, несомненно, был бы отличным мужем, но я не чувствовала ни малейшего желания немедленно выходить замуж. Я хотела насладиться свободой, прежде чем решиться на спокойную жизнь рядом с ним, воспитывая детей под крылышком его образцового клана. Я представляла себе совместное будущее как спокойную равнину, где не может произойти ничего необычного, никаких перипетий, встреч или приключений, ровный путь до самой смерти.

8

Марко Кусанович эмигрировал из Хорватии в четырнадцать лет в конце девятнадцатого века. Прибыл он один, без денег, с клочком бумаги, где было написано имя его родственника, уехавшего в Южную Америку десятью годами ранее. Он в жизни не видел географической карты и не подозревал, какой долгий путь ему предстоит, в каком направлении двигаться, к тому же ни слова не знал по-испански. Он работал за перевозку и прокорм на грузовом судне, чей капитан, тоже хорват, пожалел его и назначил помощником кока. По прибытии он так и не сумел разыскать человека, чье имя было написано на бумажке, потому что перепутал страну: родственник жил в Пернамбуку[15]. Марко был крепок для своего возраста и зарабатывал на жизнь портовым грузчиком, шахтером и так далее, пока не устроился бригадиром на лесопилку Арсе-нио дель Валье. Он был от природы хорошим руководителем, а суровая жизнь в горах ему нравилась. Там он проработал одиннадцать лет, пока лесопилку не закрыли, а затем решил начать все сначала в каком-нибудь другом месте на природе, потому что не любил города. Приглашение Хосе Антонио стало для него судьбоносным.

Договорившись с Кусановичем, брат скрепил сделку рукопожатием; для обоих этого было бы достаточно, но по закону партнерство следовало зарегистрировать у нотариуса в Сакраменто. Подписав бумаги, Хосе Антонио изменил фамилию на Дельвалье, символический жест, помогавший порвать с прошлым, к тому же не лишенный практичности, поскольку под новой фамилией его бы не перепутали с отцом.

Сборные деревянные дома существовали повсюду в мире, Хосе Антонио читал об этом в журнале, однако никому не приходило в голову строить их в нашей стране, где то и дело случаются землетрясения, разрушая основы цивилизации, после чего приходится поспешно возводить все сначала. Марко разбирался в строительстве, а Хосе Антонио взял на себя ссуды, юридические аспекты и организацию производства. Он многому научился у отца и кое-что понял после его окончательного краха.

— Мы будем вести дела честно, — пообещал он Марко.

В первую очередь надо было разработать базовый проект жилья из панелей стандартных размеров; одни панели были гладкими, другие оснащены дверями или окнами. Чтобы увеличить площадь, достаточно было добавить дополнительные модули; таким образом можно было выстроить что угодно, от маленького домика до больницы. Прихватив с собой чертежи, Хосе Антонио отправился в Региональный банк Сакраменто и получил ссуду, необходимую для спасения отцовской лесопилки. Прощаясь, управляющий предложил себя в качестве партнера. Это открывало брату двери в финансовый мирок нашей провинции, где фамилию Дельвалье никто не ставил под сомнение. Так была основана компания «Сельские дома», которая существует по сей день, хотя моей семье больше не принадлежит.

В первый год Хосе Антонио обосновался с Марко в горных лесах, где они восстанавливали пришедшую в упадок лесопилку и организовывали доставку стройматериалов на скромную фабрику по производству панелей, которую открыли на окраине Сакраменто. В следующем году они разделили работу: Марко взял на себя производство, а Хосе Антонио открыл контору по продаже домов. Первые заказы поступили от местных землевладельцев, которым требовалось простейшее жилье для временных работников, а позже домишки для малообеспеченных семей. Никогда прежде не видывали эти места, чтобы работа двигалась так быстро и слаженно. Двое рабочих закладывали фундамент и проводили воду; едва цемент высыхал, появлялся грузовик с модулями, из которых менее чем за два дня возводили стены, а на третий уже укладывали крышу. В завершение жарили праздничное асадо[16] и щедро поили рабочих вином — все это за счет «Сельских домов», что послужило хорошей рекламой.

В первом доме, построенном в качестве образца, вполне можно было жить, но выглядел он как собачья конура — тут наше с Марко и Хосе Антонио мнение совпадало. Они предложили посадить вокруг него растения, но чтобы как-то прикрыть голые стены, потребовался бы целый лес. В порыве вдохновения мне пришло в голову устелить крышу слоем соломы, которую индейцы использовали для своих хижин, чтобы оправдать название «сельский дом» и спрятать гофролист, придававший дому унылый вид. Это была блестящая идея. Фотографии Хосе Антонио печатали в местных газетах рядом с домом-образцом и подписью, что такое жилище не только удобно и экономично, но и очаровательно в своем соломенном парике. Вскоре дело пошло в гору, пришлось расширить фабрику и нанять архитектора.

В том же году я убедила брата взять меня на работу: он был моим должником, ведь это я подкинула идею соломенной крыши. Я задыхалась в тесном мирке Санта-Клары, где прожила столько лет, — мне нужно было увидеть что-то еще, прежде чем навсегда увязнуть в быту, который я собиралась разделить с Фабианом. Ривасы хотели, чтобы я выучилась и стала учительницей, поскольку у меня был явный педагогический талант, а также опыт, но я не люблю детей, с детьми меня примиряет лишь то, что они быстро становятся взрослыми.

Мама и тетушки согласились отпустить меня на год или два в Сакраменто; против был только Торито, который не представлял жизни без меня, а еще Фабиан — по той же причине. Семейство Шмидт-Энглер наверняка обрадовалось такому повороту событий, надеясь, что временная разлука, если повезет, станет окончательной. Наверняка они рассчитывали, что в городе найдется какой-нибудь молодой человек, подходящий для такой девушки, как я, а они бы тем временем подобрали в немецкой колонии более подходящую спутницу жизни для Фабиана.

Подготовка к переезду началась заранее, мне нужно было кое-что купить; не могла же я отправиться в Сакраменто в комбинезоне, деревянных сабо и индейском пончо. Мисс Тейлор прислала нам из столицы выкройки для платьев и материал для шляпок; швейная машинка не умолкала неделями напролет. Даже тетушка Пилар, которая в обычное время целыми днями подковывала лошадей и пахала землю вместе с дядей Бруно, присоединилась к дружному коллективу. Они смастерили вешалку для одежды с железным стержнем, куда мы вешали уже готовые городские наряды — платья, скопированные из журналов мисс Тейлор, жакеты, пальто с воротником и манжетами из кроличьего меха, шелковые нижние юбки и ночные сорочки. Помимо тканей, привезенных Хосе Антонио, имелись у нас в распоряжении мамины элегантные платья, которые она не носила уже лет десять, — их распороли, чтобы сшить новые, модные и современные.

— Носи аккуратно, Виолета, другого приданого у тебя не будет, — предупредила меня тетушка Пилар, орудуя ножницами: пришло время отрезать и мою косу.

Все, даже мама, которая редко покидала кровать или плетеное кресло, отправились проводить меня на станцию. С собой у меня было три тяжелых чемодана и шляпная коробка — те же самые, что много лет назад мы взяли, отправляясь в Изгнание, — и большущая корзина, собранная для меня Факундой, — снеди в ней хватило, чтобы поделиться с другими пассажирами. В последний момент, чтобы я не успела отказаться, Фабиан протянул мне в окошко поезда конверт с деньгами и любовное письмо, написанное в таких страстных выражениях, что я спрашивала себя, кто его продиктовал, — трудно было представить, что мой жених способен выражаться настолько красноречиво. Рассуждая о чувствах, он заикался и умолкал, но бумага и перо в руке придавали ему уверенности.

В последние дни мне передалась общая нервозность; я впервые ехала куда-то одна, и Фабиан предложил отправиться вместе со мной до вокзала в Сакраменто, где меня встретит Хосе Антонио, но по настоянию Лусинды, которая прервала летнее путешествие, чтобы приехать с Абелем со мной попрощаться, я отказалась.

— Ты уже не девчонка. Отстаивай свою независимость, не позволяй никому решать за себя. Учись сама принимать решения. Ты меня поняла? — сказала мне Лусинда.

Я навсегда запомнила эти слова.

Я прожила в Сакраменто год, работая помощницей Хосе Антонио, когда в один прекрасный день позвонил дядя Бруно: мама чувствовала себя очень плохо. Мы не впервые получали тревожные звонки. Мамино здоровье начало ухудшаться двадцать лет назад, и с тех пор она так часто воображала, что умирает, что в итоге мы мало обращали внимания на ее жалобы. Однако в этот раз ситуация была серьезной. Дядя Бруно попросил нас поторопиться и разыскать братьев, чтобы те успели с ней попрощаться.

И вот мы, сестра и пятеро братьев дель Валье, встретились впервые после похорон отца. Я с трудом узнала четверых из них — за минувшие десять лет они превратились в отцов семейств, профессионалов, имеющих немалый вес в обществе, состоятельных консерваторов. Думаю, они тоже едва меня узнавали. Они помнили девочку с косичками, которую в последний раз видели в окошке поезда, а теперь перед ними стояла женщина двадцати одного года. Любовь требует заботы, Камило, ее следует поливать, как растение, а мы позволяем ей увянуть.

Мама была без сознания. За это время она усохла, от нее остались кожа да кости. Я подумала, что мы опоздали и она умерла, а я так и не успела сказать ей, как сильно ее люблю, и почувствовала спазмы в животе, которые обычно терзают меня в моменты наивысшей душевной боли. У мамы была прозрачная кожа, губы и пальцы посинели от удушья, с которым она боролась годами и которое в конечном итоге ее одолело. Воздух она втягивала с болезненным усилием, судорожными глотками; на несколько минут переставала дышать, и всякий раз, когда мы думали, что все кончено, отчаянно глотала воздух. Ее кровать перенесли в маленькую гостиную, убрав оттуда стол и диван, чтобы проще было за ней ухаживать.

Узнав о происходящем, Фабиан прибыл через пару часов после нас и привез с собой доктора, мужа одной из своих сестер. Везти куда-то больную было невозможно; в наших местах имелось несколько поликлиник, но ближайшая больница находилась в Сакраменто. Врач поставил диагноз — запущенная эмфизема легких; по его словам, сделать ничего было нельзя, пациентке оставалось жить несколько дней. Перспектива видеть мамину агонию казалась невыносимой, в этом все мы придерживались единого мнения. Тетушка Пия, убедившись в конце концов, что ее волшебные руки не могут облегчить страдания сестры, решила обратиться за помощью к Яиме.

Абель и Лусинда отправились за ней в общину. Эта женщина происходила из рода целительниц, передавших ей дар врачевания, вещих снов и сверхъестественных откровений, развить которые помогали опыт и добрые дела. «Есть люди, которые используют свою силу во зло. Другие берут за исцеление плату, и это убивает их дар», — говорила Яима. Она была связующим звеном между духами и землей, разбиралась в растениях и обрядах, могла рассеять негативную энергию и вернуть человеку здоровье. Она выгнала из дома братьев и, оставив только тетушек, Лусинду, Факунду и меня, приступила к ритуалам, чтобы помочь Марии Грасии перейти на Тот Свет, — так ребенку, который должен вот-вот родиться, помогают при переходе на Этот Свет, говорила она.

Три года назад ферму Ривасов электрифицировали — разрешения у нас не было, и мы самовольно подключились к высоковольтным проводам, но Яима велела отключить свет и радио, поставила вокруг кровати заложенные свечи и наполнила комнату дымом шалфея, чтобы очистить энергию.

— Земля — Мать, она дает нам жизнь, а мы обращаемся к ней с молитвой, — сказала она.

Повязала на глаза черный платок и тщательно ощупала руками больную.

— Ее руки видят невидимое, — шепнула мне Факунда.

Затем сняла повязку, достала из сумочки какие-то порошки, смешала их с небольшим количеством воды и дала маме с ложечки. Вряд ли умирающая могла что-то проглотить, но часть смеси все-таки осталась во рту. Яима взяла бубен, тот самый, который я видела у нее в хижине, когда впервые попала к индейцам, и начала ритмично в него постукивать, напевая что-то на своем языке. Позже Факунда объяснила, что она взывает к Небесному Отцу, Матери-Земле и духам предков умирающей, чтобы они пришли за ней и забрали ее с собой.

Ритуал с бубном длился часами. В середине Яима сделала короткий перерыв, зажгла свежую веточку шалфея, снова очистила комнату ароматным дымом и влила в рот пациентке еще одну порцию настоя. Сначала тетушки Пия и Пилар читали христианские молитвы; Лусинда наблюдала, пытаясь запомнить детали, чтобы потом записать в блокнот; Факунда подпевала Яиме на их языке, а я, съежившись от спазмов в животе, гладила маму, но вскоре замкнутое пространство, дым, удары в бубен и присутствие смерти всех погрузили в транс. Никто не двигался. Каждый удар бубна отдавался эхом в моем теле, пока я не перестала защищаться от боли и не поддалась странному оцепенению.

Я пребывала в состоянии полусна — не нахожу другого объяснения пережитому мной исчезновению времени и пространства. Невозможно описать словами растворение в черной пустоте вселенной, где исчезли тело, чувства и память, исчезла сама пуповина, связывающая нас с жизнью. Не осталось ничего — ни настоящего, ни прошлого, и в то же время я стала частью всего сущего. Не уверена, что это было духовное путешествие, потому что среди прочего исчезла и способность предвидеть, которая позволяет нам верить в душу. Думаю, это было похоже на смерть и я снова переживу нечто подобное, когда настанет мой последний час. Я пришла в сознание, когда гипнотические удары в бубен смолкли.

По окончании церемонии Яима, такая же измученная, как и другие женщины, выпила мате, который поднесла ей Факунда, а затем повалилась в углу, чтобы восстановить силы. Дым рассеялся, и я увидела, что мама крепко спит и дышит легко и свободно. За остаток ночи приступы удушья не повторялись; пару раз я подносила к ее рту зеркальце, чтобы проверить, жива ли она. В четыре часа утра Яима трижды ударила в бубен и объявила, что Мария Грасия отошла к Отцу. Я лежала в постели рядом с мамой, держа ее за руку, но ее уход был таким безмятежным, что я и не заметила, как она умерла.

Мы, шестеро детей дель Валье, доставили мамин гроб на поезде в столицу, чтобы похоронить рядом с мужем в фамильной усыпальнице. В течение нескольких месяцев я не могла оплакивать ее смерть. Я часто думала о маме с тяжестью в сердце, вспоминая годы, прожитые бок о бок, упрекая ее за постоянную печаль, за недостаток любви ко мне, за то, что она так мало делала для того, чтобы мы стали ближе как мать и дочь. Я злилась на то, что у нас был шанс, но мы его упустили.

Однажды вечером, оставшись в конторе одна, занятая какими-то заказами, я почувствовала, как внезапно воздух сделался ледяным, и, подняв глаза, чтобы проверить, не открыто ли окно, увидела маму: она стояла возле двери в дорожном пальто и с портфелем в руке, будто ждала поезда. Я не двигалась и перестала дышать, чтобы ее не спугнуть.

— Мама, мама, не уходи, — беззвучно попросила я, но через мгновение она исчезла.

И тут я наконец разрыдалась. Поток безудержных слез очистил меня, так что ничего не осталось от обиды, вины и дурных воспоминаний. С тех пор дух моей мамы следует за мной неотступно.

9

Траур после маминой смерти, который по тогдашнему обычаю длился год, а также Вторая мировая война отсрочили мой брак с Фабианом. Ветеринары в ту пору не особенно ценились — все сельское хозяйство, включая животноводство, как будто застряло в предыдущем веке. Если выходцы из Европы у себя на фермах уже переходили на позаимствованные в Соединенных Штатах более эффективные способы обработки земли, то мелкие фермеры, такие как Ривасы, пахали на мулах или одалживали у соседей волов. Крупный рогатый скот походил на Клотильду и Леонор, терпеливых и добродушных коров без претензий на большее. Скот был непритязателен.

В нашей провинции ветеринары ходили по домам подобно странствующим торговцам; они делали прививки и ухаживали за больной или раненой скотиной; разбогатеть на этом было сложно, но к богатству мы и не стремились. Фабиан любил животных; он занимался своим делом не ради денег, а по призванию, я тоже привыкла жить очень скромно и не представляла себе другого существования. Нас бы вполне устроил некоторый комфорт, поскольку в любом случае нас бы поддержали Шмидт-Энглеры, смирившиеся с неизбежностью моего появления в качестве нового члена клана. Отец подарил Фабиану несколько гектаров земли, как и другим своим детям, а Хосе Антонио предложил построить на этой земле один из наших домов, который я спроектировала сама с учетом будущих детей.

Новости из охваченной Второй мировой войной Европы были тревожными, но далекими. Несмотря на давление американцев, добивавшихся, чтобы мы объявили войну странам оси, наша страна оставалась нейтральной как из экономических соображений, так и безопасности ради: береговая линия у нас была защищена слабо, мы бы не сумели отразить нападение грозных немецких подлодок. Не следовало забывать и о наших многочисленных немецких и итальянских колониях, в стране появилась даже нацистская партия, она вела себя шумно, ее члены маршировали по улицам с флагами и свастикой на рукавах. Японцев, насколько я помню, у нас не было.

Шмидт-Энглеры, как и прочие немцы, симпатизировали странам оси, но боялись рассориться с соседями, которые поддерживали союзников. Фабиан помалкивал — ему не было дела до военного конфликта. Я не знала ни подробностей, ни причин этой войны, мне было безразлично, кто ее выиграет, несмотря на то что брат и Ривасы старались внушить мне отвращение к Гитлеру и фашизму. В ту пору еще не было известно о зверствах в лагерях смерти и геноциде, об этом узнали лишь в конце войны, когда были опубликованы фотографии и сняты фильмы.

Хосе Антонио и Ривасы следили за передвижением войск и отмечали его булавками на карте Европы. Было очевидно, что немцы все дальше вгрызаются в континент. В 1941 году Япония разбомбила американскую эскадру в Перл-Харборе и президент Рузвельт объявил странам оси войну. Только вмешательство Соединенных Штатов могло остановить продвижение немцев.

Пока в Европе люди кромсали друг друга, превращая древние города в руины и пепелища, по которым скитались миллионы вдов, сирот и беженцев, Фабиан занимался искусственным осеменением. Разумеется, животных, а не людей. Идея принадлежала не ему, все это годами практиковали с овцами и свиньями, однако именно Фабиан придумал искусственно оплодотворять крупный рогатый скот. Не буду вдаваться в прозаические подробности, достаточно сказать, что эта процедура казалась мне тогда и кажется до сих пор вопиющим неуважением к коровам. И мне даже думать не хочется, что делали с быками, чтобы получить необходимый материал. До того как Фабиан добился успеха в своих экспериментах, размножение подчинялось законам природы как результат удачного сочетания инстинкта и везения. Бык взгромождался на свою избранницу, после чего на свет рождался теленок. Лучших производителей сдавали в аренду, их нужно было доставить к корове, разместить в загоне и обеспечить постоянный присмотр, потому что характер у них был так себе. Это объясняет, почему коровы зачастую были против интимных отношений.

Фабиан изучал, как сохранять сперму породистых животных в течение нескольких дней, что позволяло бы с помощью одного быка осеменить сотни коров в хозяйствах, разбросанных на многие километры вокруг; главное условие — все делать быстро. Сейчас сперма хранится годами и путешествует по всему миру, молодая парагвайская корова может иметь потомство от уже покойного техасского быка, но в то время это казалось научной фантастикой.

С помощью своего отца, единственного человека, который сразу оценил перспективность исследований, поскольку на его молочной ферме томилась целая армия ждущих оплодотворения коров, Фабиан устроил в сарае лабораторию, где разрабатывал методы, необходимые приспособления и способы их использования. В последующие месяцы и годы он был буквально одержим делом, которое мне казалось какой-то порнографией, он мечтал о невероятном будущем, когда станет можно размножать таким образом скаковых лошадей, породистых собак и кошек, экзотических зверей в зоопарке и исчезающих животных. Признаюсь, я долго подшучивала над Фабианом, но он упорно продолжал заниматься своими исследованиями, не обращая внимания на мои подковырки. Единственное, о чем он просил, — не выставлять его на посмешище в присутствии посторонних.

Я перестала смеяться, когда обнаружила, сколько пользы принесли его разработки моему тестю и другим фермерам. Долгое время Фабиан был самым известным ветеринаром в стране: давал интервью прессе, читал лекции, писал руководства, обучал животноводов и улучшал поголовье крупного рогатого скота сразу в нескольких странах Латинской Америки. Главная проблема, как он мне много раз объяснял, заключалась в том, чтобы найти способ сохранять сперму в течение длительного времени, но, если не ошибаюсь, этого добились только в шестидесятые годы. Но на доходах Фабиана его растущая популярность не отражалась — без поддержки отца он бы не смог продолжать свои исследования.

Несмотря на работу, которая почти не оставляла времени для других дел, Фабиан по-прежнему настойчиво просил меня выйти за него замуж. Чего мы ждали? Мне было двадцать два года, два из них я прожила в Сакраменто, пробуя крылья, как говорил Фабиан. Насчет крыльев он ошибался: я жила и работала под присмотром брата, который следил за мной, как тюремщик, а Сакраменто был сонным городом ханжей и сплетников. Ферма Ривасов казалась куда более интеллектуальным местом, чем столица провинции.

Моя бывшая гувернантка и ее любовница Тереса Ривас встретились друг с другом в эпоху, когда гомосексуальность считалась привилегией аристократов и богемы: первые предавались своим склонностям потихоньку, как один из моих дальних родственников, чье имя упоминать не стоит, а вторые попросту плевали на социальные нормы и религиозные предписания. Известных случаев было немного: некий журналист, писатели, всемирно известная поэтесса, парочка актеров, но было и множество других, о которых просто никто не знал.

Сначала мисс Тейлор и Тереса Ривас были бедны как церковные мыши. Жили они в мансарде у Тересы, но вскоре мисс Тейлор устроилась учительницей английского в женскую школу, где проработала целых двадцать лет, и никто не вмешивался в ее личную жизнь. Окружающие считали ее старой девой, бесполой, как амеба. Зарабатывала она мало, но давала частные уроки, позволившие снять скромный домик в приличном районе и забрать наконец фортепиано. Когда у Хосе Антонио бывала возможность, он сам платил за домик, потому что заработки мисс Тейлор едва покрывали основные расходы.

Тереса Ривас уволилась из Национальной телефонной компании и целиком посвятила себя борьбе. Она сотрудничала с организациями, занимающимися правами женщин: правом голоса; опеки над детьми, которая до поры до времени была исключительной отцовской прерогативой; правом распоряжаться собственными доходами, а также охраной труда и защитой от насилия. Иначе говоря, боролась за глобальные изменения в законодательстве, которые сегодня мы считаем чем-то само собой разумеющимся. Боролись они и за право на аборт и развод, которые католическая церковь клеймила в самых жестоких выражениях. В то время грешников еще запугивали преисподней. Тереса говорила, что если бы мужчинам приходилось рожать, да еще и терпеть выходки супруга, аборт и развод были бы объявлены священными таинствами. Она полагала, что мужчины не имеют права навязывать свое мнение, а тем более принимать законы в отношении женского тела, потому что не знают, как тяжело вынашивать ребенка, как больно рожать, им неведома вечная каторга материнства.

Все это звучало настолько радикально, что Тересу регулярно сажали в тюрьму: то за публикацию своих идей, то за организацию уличных беспорядков, то за подстрекательство к забастовке, то за вторжение в конгресс и, наконец, за нападение на президента республики. Газеты сообщили, что во время открытия завода по производству сухого молока какая-то обезумевшая феминистка швырнула в президента переспелый помидор. Тереса утверждала, что своим бизнесом американцы стремятся вытеснить чудо грудного молока и заменить его расфасованным мусором. Она провела в заключении четыре месяца, пока Хосе Антонио не удалось ее освободить.

Визиты этих двух женщин в Санта-Клару становились для нас ежегодным зимним праздником. С собой они привозили столичные новинки и прогрессивные идеи со всех концов света, вызывавшие у нас смесь ужаса и восхищения. Скорее всего, в какой-то момент Хосе Антонио смирился с тем фактом, что мисс Тейлор никогда не выйдет за него замуж, но вряд ли догадывался о причине. Никто из нас и не подозревал, что между этими двумя женщинами существует нечто большее, чем крепчайшая дружба. Честно говоря, мне это не приходило в голову.

Постоянная борьба Тересы Ривас и других подобных ей женщин за изменение обычаев и законов постепенно приносила свои плоды. Мы прогрессируем черепашьим шагом, но за долгую жизнь я вижу, насколько же мы продвинулись вперед. Думаю, Тереса и мисс Тейлор гордились бы тем, чего мы добились, и продолжали бы бороться за то, что еще предстоит сделать. Никто ничего не дает просто так, говорила Тереса, все нужно брать силой, а если зазеваешься, добытое отберут.

Я не делилась этими соображениями ни с матерью, ни с тетушками, ни с Фабианом, не говоря уже о его семействе. Тайком от жениха я читала книги и журналы, которые давала мне Тереса, но обсуждала их только с Лусин-дой и Абелем, которые были почти столь же радикальны, как и их дочь. Втайне я бунтовала, с трудом сдерживая гнев при мысли о том, что собираюсь выйти замуж, родить детей, стать домохозяйкой и вести заурядную жизнь.

— Не выходи замуж, если не уверена, что готова прожить с Фабианом до конца своих дней, — сказала мне мисс Тейлор.

— Но он столько меня ждал! Если я не выйду за него сейчас, придется разорвать эту вечную помолвку.

— Это лучше, чем действовать легкомысленно, Вио-лета.

— Мне скоро двадцать пять. Я уже достаточно взрослая, чтобы выйти замуж и иметь детей. Фабиан замечательный человек и очень меня любит, он будет отличным мужем.

— А как насчет тебя? Сама-то ты будешь хорошей женой? Подумай об этом, детка. Что-то я не замечаю в тебе особой влюбленности. Ты всегда была бунтаркой, прислушайся к голосу интуиции.

Сомнения мисс Тейлор были созвучны моим собственным, но я была помолвлена с Фабианом, в глазах общества мы были парой, к тому же я не видела веской причины бросать такого хорошего жениха. Иногда мне казалось, что без него я обречена на одиночество. Я не чувствовала в себе ни особых талантов, ни призвания, которое определяло бы путь, отличный от пути любой другой женщины. Непокорность, упомянутая мисс Тейлор, не помогала мне взять судьбу в свои руки — наоборот, подавляла меня. Я хотела быть похожей на мисс Тейлор и Тересу, но цена была слишком высока. Я не решалась променять безопасность на свободу.

Мы с Фабианом поженились в 1945 году после почти пятилетней помолвки, в течение которой предполагалось, что отношения у нас сугубо платонические, однако я уже давно девственницей не была; невинность я потеряла случайно во время очередных кувырканий с Фабианом. Я обнаружила это вечером, увидев испачканные кровью трусы, хотя менструации у меня не было, но промолчала и ничего не сказала Фабиану. Не спрашивай меня почему, Камило. Наши безумства продолжались, как прежде: полуодетые, смущенные, испуганные, мы возбуждали друг друга, в конечном итоге Фабиан торопливо делал свое дело и раскаивался, а я чувствовала разочарование. С тех пор как я переехала в Сакраменто, виделись мы гораздо реже. Он останавливался в отеле, где мы могли бы встречаться, если бы он позволил. В постели в хорошем отеле мы бы занялись любовью со всеми предосторожностями и с презервативом, доступным любому мужчине. Женщинам их не продавали. Нам приходилось держать ухо востро: если бы Хосе Антонио что-то заподозрил, он бы меня убил, о чем не раз предупреждал. Он говорил, что мой долг заботиться о его чести и чести семьи, но когда я спросила, какая связь между его честью и моей девственностью, он возмутился:

— Какое нахальство! Это Тереса забивает тебе голову всякими идеями?

В некотором смысле брат происходил прямиком из каменного века, хотя вряд ли бы он попытался осуществить свою угрозу. В глубине души он всегда был добрым малым.

Позволь мне сделать небольшое отступление, Камило, и рассказать немного о противозачаточных средствах; впрочем, вряд ли тебе интересна эта тема. Маме пришлось родить шестерых детей и перенести несколько выкидышей, пока она не воспользовалась методом, рекомендованным первой женщиной-гинекологом в стране, которая распространяла эту информацию, рискуя быть отлученной от церкви и арестованной властями. По инструкциям из ее брошюры, которую мама изучала потихоньку от мужа, перед половым актом следовало сделать спринцевание с глицерином, а после — перекисью, смешанной с теплой водой; для этого существовали специальные приспособления, которые она прятала в шляпной коробке. Мама знала, что Арсенио дель Валье, который женился на ней, чтобы повысить престиж своей фамилии, породив на свет как можно больше потомков, хватил бы удар, если бы он узнал о содержимом коробки. Я часто слышала, как он рассуждал о священном долге женщины рожать здоровых детей, как это делала наша мама. Когда я объявила, что наконец-то выхожу замуж, тетушка Пия вручила мне устройства для спринцевания, завернутые в газету, и, обмирая от стыда, шепотом объяснила, как их использовать.

Наконец у меня закончились отговорки, чтобы и дальше тянуть со свадьбой, и мы объявили, что женимся в октябре, не подозревая, что мировая война закончится на месяц раньше. Обычно свадьбу устраивала семья невесты, но Шмидт-Энглеры, сделав все возможное, чтобы нас не обидеть, настояли на торжестве в отеле «Бавария». Их социальный и экономический уровень был несравнимо выше нашего.

Тетушки смахнули пыль с ножной швейной машинки и кинулись дошивать мое приданое; им помогала Лусин-да, которая больше не разъезжала верхом по окрестностям, обучая ребятишек, потому что в семьдесят с лишним лет здоровье не позволяет трястись в седле, говорила она. Они вышили на простынях инициалы жениха и невесты, подготовили скатерти разных размеров, но я категорически отказалась ушивать мамино подвенечное платье, которое хранилось в коробке с нафталином с конца прошлого века. Я хотела собственное платье, без всех этих кружев цвета сливочного масла. Мисс Тейлор купила в столице модный свадебный наряд и отправила мне поездом. Платье из белого атласа без кружев и вышивок было выкроено по косой, чтобы подчеркнуть фигуру, на голове у меня красовалась шляпка, придававшая мне сходство с медсестрой.

Мы обвенчались в очаровательной церкви, построенной первыми немецкими иммигрантами. Я шла под руку с Хосе Антонио — он единственный из моих братьев присутствовал на церемонии, — а тетушки обливались слезами от переполнявших их чувств рядом с Ривасами. Торито. Факундой, мисс Тейлор, Тересой и жителями Науэля. Итак, с одной стороны свадебного кортежа стояла семья и друзья жениха — высокие, блистательные и разодетые, с другой — мои родные и знакомые, выглядевшие куда скромнее.

Неожиданно приехал Марко Кусанович, которому в ту пору было уже под шестьдесят; он вел отшельнический образ жизни, и виделись мы редко. У него была спартанская квартира в Сакраменто, нужная, чтобы присматривать за фабрикой, но при малейшей возможности он уезжал побродить по сосновым плантациям, которые мы посадили, чтобы получать древесину, не вырубая местных лесов, или на лесопилку в горах, где чувствовал себя как дома. Ему было плевать на управление, бухгалтерский учет и прибыль компании; брат, если бы не поклялся вести дела честно, легко мог бы его обмануть.

Марко отрастил пышную библейскую бороду и носил охотничий костюм, хотя в жизни не убил даже зайца. Он привез мне в подарок скульптуру из камня, вырезанную собственными руками, в тот день мы узнали об этом его таланте, который он так тщательно скрывал. Еще мы узнали, что у него есть сын четырех или пяти лет, появившийся в его жизни довольно поздно. Мать ребенка, молодая индианка, получила среднее образование, работала на текстильной фабрике и воспитывала мальчика, пока ему не придет пора поступить в хорошую школу. Марко его признал своим, мальчика звали Антон Кусанович, и, по словам его отца, он был очень умен.

— Я дам ему самое лучшее образование, я и сейчас их с матерью обеспечиваю, — сказал он.

Окончание войны, поражение Германии и смерть Гитлера висели над головами немецких колонистов, подобно черному облаку. Но никто не упомянул об этом на нашей свадьбе. Симпатии к оси или союзникам разделили людей на два лагеря и провоцировали неприятные дискуссии, которых мы избегали в течение шести лет, не хватало еще испортить этими разговорами свадьбу. Жители Науэля не особо интересовались войной в Европе, она была слишком далеко и их не касалась, но война беспокоила Ривасов, моего брата, мисс Тейлор и Тересу. Второго сентября мы отпраздновали мир зажаренным в честь этого события ягненком, кувшинами с чичей и замечательными сластями Факунды. Фабиана на вечеринку не позвали.

Наконец-то мы могли заняться любовью обнаженными, на кровати в отеле, как я много раз себе представляла. Муж оказался внимательным и нежным.

На другой день после свадьбы мы сели на поезд и отправились в столицу, где я не была со дня маминых похорон, — да и тогда я не увидела ничего, кроме кладбища, и не навестила никого, кроме братьев, — однако для Фабиана в этой поездке ничего выдающегося не было, он часто ездил в столицу по работе. Город сильно изменился; мне бы хотелось побыть в нем несколько дней, погулять там и сям, еще раз увидеть район моего детства и сходить в театр, но медовый месяц мы планировали провести в Рио-де-Жанейро, где Фабиан собирался вести какие-то курсы. Возобновились пассажирские рейсы, количество которых в годы войны сильно сократилось. Я впервые летела самолетом; сидела стиснутая много часов подряд в своем дорожном костюме: пояс, чулки, высокие каблуки, облегающая юбка и жакет, шляпа, перчатки и меховой палантин. Меня укачивало, даже вырвало, я была напугана; каждые четыре часа самолет приземлялся чтобы дозаправиться.

Медовый месяц я помню с трудом, потому что подхватила кишечную инфекцию и почти все время тюбовалась великолепным пляжем Копакабана из окна, попивая чай вместо знаменитой каипнриньи[17]. В свободное от работы время Фабиан за мной ухаживал. Он пообещал, что когда-нибудь мы непременно вернемся в Бразилию и проведем настоящий медовый месяц.

Верный своему слову, брат за неделю выстроил нам дом и увенчал его двускатной крышей из лучшей в этом районе соломы. За годы, которые я проработала в его компании, Хосе Антонио преуспел больше, чем мог себе даже представить, и я с гордостью признаюсь, что имеется в этом и мой вклад именно мне приходили в голову идеи, которые по логике вещей должны были принадлежать архитектору. Одним из самых выгодных проектов было строительство поселка — «Сельские дома» на берегу озера — мы продавали их по сходной цене столичным жителям под летние резиденции.

— Это чушь, Виолета, мы слишком далеко от Сакраменто, кому охота трястись столько часов в поезде или в машине, чтобы купаться в ледяном озере, — возразил Хосе Антонио, но к совету прислушался.

Результат превзошел все ожидания, желающих вкладывать средства в подобные поселки нашлось хоть отбавляй. Я занималась поиском подходящих мест, покупкой земли и разрешением на строительство.

— Ты обязан платить мне комиссию за каждый из проданных домов, — потребовала я у. брата.

— Неужели? Разве мы не семья? — обиделся он.

— Семья, не семья, какая разница?

В то время я была очень бережливой; тратила я мало, поскольку жила у Хосе Антонио, а соблазнов в Сакраменто не было. Накопив денег, я взяла ссуду в том же Региональном банке, который занимался счетами «Сельских домов», купила участок земли и оплатила постройку восьми наших дач, с садиком для каждой и с общим для всех бассейном, чтобы оправдать высокую цену. Я их отлично продала, выплатила кредит, а затем повторила операцию. До замужества мне удалось построить четыре таких поселка, Фабиану я объяснила, что планирую и дальше вкладывать деньги в этот бизнес, а также в другие, которые появятся в будущем. Это было необычно. Женщины моего круга не работали, тем более живя в провинции, отстававшей во всем на несколько десятилетий.

Я уверяла Фабиана, что работа не помешает мне быть хорошей женой, хозяйкой, а в будущем матерью, и он согласился, хотя и крайне неохотно. Помимо вызова обществу, это означало, что его жене придется делить жизнь между городом и деревней. Я упряма, и если что-то взбредет мне в голову, так просто не сдаюсь. Пока Фабиан занимался своими исследованиями, проводил эксперименты, писал и преподавал с неистовством фанатичного ученого, я брала на себя домашние расходы, экономила и выплачивала дяде Бруно ежемесячную пенсию за тетушек, от которой он каждый раз отказывался, но я помещала эти средства на его счет на случай чрезвычайных ситуаций, недостатка в которых не было: то умерла Клотильда и пришлось покупать новую корову, то из-за грозы рухнул забор, то неурожай, то колодец пересох, то у Фа-кунды воспалился желчный пузырь и пришлось оплачивать операцию.

Тот факт, что я работала, зарабатывала деньги и содержала дом, был для моего мужа оскорбителен. Я чувствовала себя виноватой и старалась делать все как можно незаметнее, никогда не упоминала о работе при посторонних, если же кто-то затрагивал эту тему, утверждала, что это хобби, которым я занимаюсь от скуки, и что я непременно брошу все эти глупости, когда появятся дети. Однако в глубине души я больше не считала себя беспомощной и никчемной: оказывается, я умею зарабатывать деньги. Эта способность передалась мне от отца с той разницей, что я вела себя благоразумно, в то время как он был неосмотрителен. Я думаю и подсчитываю, а он жульничал и искушал судьбу.

Почему умирает любовь? Я спрашивала себя об этом много раз. Фабиан не давал мне ни малейшего повода перестать себя любить — напротив, был идеальным мужем, не досаждал и ни о чем не просил. Он был тогда и оставался до самой смерти прекрасным человеком. Мы безбедно жили на мой заработок и то, что давала его семья; у нас был уютный дом, фотография которого красовалась в архитектурном журнале как образец сборного модуля; семья Шмидт-Энглер приняла меня так же хорошо, как и других невесток, в немецкой колонии я чувствовала себя своей, хотя так и не выучила ни слова на их языке. Благодаря работе мой муж стал самым признанным экспертом в стране, а мне удавался каждый проект, который приходил в голову. Коротко говоря, у нас была жизнь, которая в глазах общества выглядела почти идеальной.

Я любила Фабиана, хотя, признаюсь, никогда не была в него влюблена, как не раз замечала мисс Тейлор. За пять лет нашей помолвки я изучила его вдоль и поперек, знала, за кого выхожу замуж, и понимала, что он не изменится, а вот он меня почти не знал, и к тому же с годами я сильно изменилась. Мне наскучили его доброта и предсказуемость, его одержимость племенными быками и беременными коронами, его безразличие ко всему, что не касалось его лично, консервативность, устаревшие принципы, высокомерие чистокровного арийца, раздутое нацистской пропагандой, которая доходила даже сюда, на другой конец света. Впрочем, не могу упрекнуть его за этот снобизм, мы ведь и сами считали, что иммигранты из Европы лучше нас.

Видишь ли, Камило, у нас очень расистская страна; сам знаешь, как мы относились к индейцам. Один мой родственник, который в середине девятнадцатого века был депутатом парламента, предлагал подчинить индейцев силой или перебить, как это сделали в Соединенных Штатах, потому что индейцы — я привожу его точные слова — были «необузданными, злобными врагами цивилизации, погрязли в пороках, праздности, пьянстве, лжи, предательстве и прочих мерзостях, присущих дикарям». Это мнение было настолько распространенным, что правительство приглашало европейцев, особенно немцев, швейцарцев и французов, колонизировать юг и улучшать расу. Иммигрантов из Африки или Азии у нас не было, потому что консулам приказали их не пускать; евреи и арабы тоже не считались желанными гостями, хотя все равно прибывали. Полагаю, иностранные поселенцы, которые презирали индейцев, были невысокого мнения и о метисах.

— Ты не метиска, Виолета, все наши предки — испанцы или португальцы, в нашей семье нет ни капли индейской крови, — заявила тетушка Пилар, когда мы заговорили на эту тему.

Словом, меня одолевали те же мысли, что и до замужества, зато Фабиан ни на минуту не усомнился в наших отношениях и не замечал, как я отдаляюсь, — по его мнению, это было немыслимо: мы дали обет перед Богом и людьми любить и уважать друг друга до самой смерти. Это очень большой срок, Камило. Если бы я знала, как долго тянется жизнь, я бы изменила этот пункт брачного договора. Однажды я намекнула мужу на свое разочарование в браке, проявив обычную сдержанность, принятую между нами, но он не встревожился. Мне следовало быть прямолинейнее, чтобы он прислушался к моим словам. Он ответил, что молодым супругам часто бывает трудно, это нормально, со временем они учатся ладить друг с другом, занимают свое место в обществе и создают крепкую семью. Так было всегда, это закон природы. Когда у нас появятся дети, я успокоюсь: «Материнство — главное предназначение женщины», — заметил Фабиан.

Но столкнулись мы и с еще одной, главной проблемой: детей у нас по-прежнему не было. Полагаю, такой специалист по размножению, как Фабиан, воспринимал бесплодие жены как личное оскорбление, хотя никогда бы мне в этом не признался. Лишь время от времени он с надеждой спрашивал, нет ли у нас новостей, и однажды мимоходом заметил, что искусственное оплодотворение людей известно еще со времен шумеров, а в 1462 году королева Жуана Португальская благодаря этому методу родила дочь. Я ответила, что не стоит относиться ко мне как к корове. Королева Жуана больше не возникала в наших разговорах.

Перспектива иметь детей меня пугала, я понимала, что их появление положит конец моей относительной свободе, тем не менее я не предохранялась, если не считать молитв падре Кироге; которые вряд ли подпадают под категорию противозачаточных средств. Каждый раз, обнаружив приход очередных месячных, я вздыхала с облегчением и оставляла святому пожертвования в одной из церквей Сакраменто, где висела ужасающая картина маслом, изображавшая его с лопатой в руке, окруженного сиротами.

Моему мужу нужна была женщина, столь же самоотверженная в любви, как и он сам, которая разделила бы все его начинания и образ жизни, поддерживала бы его и выражала восхищение, которого, по его мнению, он заслуживал, — а его угораздило влюбиться в меня. Я не могла дать ему ничего из этого списка, но, клянусь, упорно пыталась, потому что считала это своей обязанностью. Я полагала, что так долго и усердно притворяюсь, что в конечном итоге стану той идеальной женой, о которой мечтал мой супруг: лишенной каких-либо собственных устремлений, существующей ради мужа и детей. Единственным человеком, который не принимал эти социальные и божественные требования, была Тереса Ривас, открыто заявлявшая о своем ужасе перед браком, губительным для женщин.

Я так старательно прикидывалась заботливой женой, что мои невестки, четыре трудолюбивые жизнерадостные валькирии, ласково подтрунивали над тем, как я балую мужа, потакая любому его капризу не хуже гейши. Так казалось со стороны, особенно когда они были неподалеку. Я делала все возможное, чтобы Фабиан чувствовал себя любимым и ценимым, как советовали женские журналы; в конце концов, это было несложно — в моих чувствах он не копался, а я была убеждена, что если счастлив он, счастлива и я. Но под маской гейши назревал гнев.

Жизненный путь состоит из долгих утомительных переходов, по которым бредешь изо дня в день, и ничего особенного при этом не случается. Но память соткана из событии неожиданных, которые и задают направление пути. О них и стоит рассказывать. В такой долгой жизни, как моя, всегда есть несколько человек и множество незабываемых происшествий, и мне повезло, что память меня не подводит; в отличие от моего бедного, изуродованного тела, мозг остался нетронутым. Воспоминания — моя слабость, Камило, но я собираюсь пропустить те три с лишним года, пока была замужем за Фабианом, — они прошли в монастырском спокойствии, без каких-либо трагических или чудесных происшествий, о которых стоило бы тебе рассказать. Для Фабиана это были счастливые годы, поэтому он не мог понять, какая, черт возьми, муха меня укусила и почему однажды я от него ушла.

10

Во время войны Хулиан Браво был пилотом Королевских военно-воздушных сил Великобритании, одним из немногих латиноамериканцев, участвовавших в сражениях. За храбрость и самоубийственную готовность к воздушным битвам с немецкими самолетами его наградили орденом. Согласно легенде, которую рассказывали другие, хотя породил ее наверняка он сам, на своем «Спит-файре» он сбил более восьмидесяти самолетов противника. И вот однажды он свалился с неба прямо в мою жизнь, суровый, овеянный воинской славой, но даже если опустить романтическое прошлое, впечатление, которое он на меня произвел, было бы не менее сильным. Передо мной был настоящий герой романа.

Он опустился на озеро на своем гидроплане, с ним были пассажиры: двое членов королевской датской семьи и их сопровождающие, которые прибыли в страну с официальным визитом и решили порыбачить в здешних реках. Остановились они в отеле «Бавария», лучшем в наших краях, где их встретили без суеты, как обычных гостей. Эта продуманная простота, конек моей свекрови, произвела должное впечатление: благородные датчане продлили визит и остались с нами на неделю. Там, в отеле «Бавария», под проницательным взглядом свекрови и под приглушенное хихиканье невесток я встретила Хулиана.

Он сидел на перилах террасы, уперев ногу в пол, с сигаретой в одной руке и стаканом виски в другой, в брюках цвета хаки и белой рубашке с короткими рукавами, подчеркивавшей его атлетические руки и грудь. Он излучал нечто сексуальное и опасное, как крупное животное, и даже в нескольких метрах от него я отчетливо ощутила его сдержанную силу. Не могу описать это по-другому. Неотразимая мужественная энергия Хулиана, свойственная ему в молодости, оставалась с ним до самой смерти сорок с лишним лет спустя.

Не в силах пошевелиться, испытывая странную смесь безотчетного ужаса и напряженного ожидания, я смирилась с тем, что в этот момент жизнь моя навеки перевернулась. Должно быть, Хулиану передалось мое напряжение, потому что он повернулся в мою сторону с вопросительной полуулыбкой. Ему потребовались долгие секунды, чтобы опустить на пол другую ногу, поставить стакан на перила и шагнуть вперед в своей небрежной манере, делавшей его похожим на ковбоя из вестерна. Позже он признался, что чувствовал то же, что и я: уверенность в том, что всю свою жизнь мы ждали друг друга и наконец обрели.

Он остановился в двух шагах и осмотрел меня с головы до ног, как на аукционе. В своем неброском летнем белом платье я чувствовала себя голой.

— Мы ведь знакомы, не так ли? — спросил Хулиан.

Я кивнула, не в силах ответить.

— Пойдем со мной, — добавил он, раздавил окурок ногой и взял меня за руку.

Мы почти бегом спустились на пляж по тропинке, вьющейся меж садовыми террасами; я следовала за ним как под гипнозом, не выпуская его руки и не думая о том, что меня может увидеть муж и половина его семейства. Я не сопротивлялась, когда он опустился на песок, встал на колени, притянул меня к себе и поцеловал с неожиданной пугающей властностью.

— Мы полюбим друг друга, и никуда тут не денешься, — заверил он меня, и я снова кивнула.

Так началась страсть, которой суждено было разрушить мой брак и определить будущее. Хулиан Браво назначил мне свидание у себя в номере, и полчаса спустя мы, скинув средь бела дня одежду, со сладострастным отчаянием познавали друг друга, причем происходило все это в отеле моей свекрови, в нескольких метрах от мужа, который пил пиво с датчанами и рассказывал через переводчика о замечательной технике искусственного оплодотворения. А на втором этаже, в четырех деревянных стенах, благоухающих местным лесом, в лучах дневного света, едва приглушенных деревенской занавеской из грубого холста, на пуховой перине с льняными простынями, которые стелили в отеле, я в свои двадцать восемь лет познала все неописуемые оттенки наслаждения и принципиальную разницу между постылым мужем и романтичным любовником.

До встречи с Хулианом Браво мое невежество относительно собственного тела было настолько безграничным, что объяснить его можно лишь временем и местом, где я родилась. Я выросла у добропорядочной матери шестерых детей, принесенных Младенцем Иисусом, как она шепотом меня уверяла, в обществе тетушек, двух старых дев, которые никогда не упоминали «низ», то есть область между талией и коленями. Тетушка Пия умерла девственни-ней, вторая же… про вторую утверждать не берусь, в старости она, возможно, спала с Бруно Ривасом, но ни за что бы мне в этом не призналась. Джозефина Тейлор ограничивалась тем, что показывала мне книжные иллюстрации с изображением человеческого тела, потому что. несмотря на революционные идеи, была такой же ханжой, как и тетушки. Она научила меня одеваться и раздеваться с ловкостью циркового акробата, чтобы никто не видел вульгарной наготы. Подруг моего возраста у меня не было, я не ходила в школу; все свои скудные знания я получила на ферме, глядя на спаривающихся животных. Выйдя замуж, я продолжала раздеваться, как научилась от мисс Тейлор, мы с Фабианом занимались любовью молча и в темноте; я не представляла себе других вариантов и полагаю, что мужа эти соития занимали меньше, чем разведение крупного рогатого скота.

Хулиан в два взмаха сорвал с меня платье с проворством пумы, не дав мне времени опомниться. Мое единственное испуганное восклицание он заглушил поцелуем, и с этого момента я отказалась от всякого сопротивления, желая одного — раствориться, исчезнуть в его объятиях, остаться здесь навсегда, запереть дверь и никогда больше не видеть никого, кроме него. Он осматривал меня со всех сторон, измерял и взвешивал мои груди, комментируя с лестным для меня восхищением их форму, форму моих бедер, блеск волос, гладкость кожи, запах мыла и другие мелочи, на которые я никогда не обращала внимания и которые, честно говоря, ничего выдающегося собой не представляли.

Он заметил мое смущение и чуть ли не силой потащил к большому зеркалу, вделанному в дверцу шкафа, откуда на меня глянула незнакомка, обнаженная, дрожащая, с распущенными волосами, воплощение порочности, которое ужаснуло бы тетушек, однако, как ни странно, успокоило меня, потому что к этому моменту мне уже было не до церемоний и ничто не имело значения. Затем Хулиан повел меня обратно в постель и принялся неторопливо ласкать все мое тело с восхитительной дерзостью, ничего не ожидая взамен, бормоча глупости, нежности и непристойности. Контраст между моей неуклюжестью и его опытностью, вероятно, был комичен, но это не охлаждало его энтузиазма и лишь подкрепляло его стремление доставить мне удовольствие.

Надеюсь, тебя не шокируют столь вольные рассуждения о сексе, Камило. Это необходимо для того, чтобы ты понял, почему я столько лет пребывала во власти Хулиана Браво. В моей жизни было несколько любовников, но хвастаться я не собираюсь, их не так много. Идеальный опыт — заниматься любовью, любя своего партнера, но это был не наш с Хулианом случай. В нашей близости не было ничего общего с любовью, это было простое и чистое желание, жестокое, безудержное, без каких-либо недомолвок или угрызений совести, желание, не заботящееся ни о чем и ни о ком; мы были единственные мужчина и женщина во вселенной, отдающиеся всепоглощающему удовольствию. Откровение оргазма стало таким же внезапным, как и знакомство с женщиной, которая жила у меня внутри, незнакомкой из зеркала, бесстыжей, вызывающей, счастливой и порочной.

Вечер мы провели вдвоем. Должно быть, Фабиан спрашивал, не видел ли кто-нибудь меня. Я слышала звон колокольчика, возвещающий, что в столовой накрыли ужин, и поняла, что пора скинуть с себя оцепенение, которое мешало мне открыть глаза или пошевелиться, так я была измучена. Я свернулась калачиком на кровати, а Хулиан быстро оделся и вышел из номера. Как-то ему удалось выпросить на кухне хлеб, сыр, копченый лосось, виноград и бутылку вина и вернуться с этой закуской к своему главному блюду, не вызвав ничьих подозрений. Мы ужинали, сидя голыми на полу; я пила вино из его губ, а он ел виноград из моих.

Теперь я могла рассмотреть его так же пристрастно, как он недавно рассматривал меня. Он, несомненно, был самым привлекательным мужчиной, которого я когда-либо видела вблизи за всю свою жизнь: мускулистый, гибкий, смуглый с головы до ног от занятий спортом под открытым небом, как будто загорал без одежды; смех у него был неотразимый — когда он смеялся, глаза превращались в две щелочки; темные волосы, светлые глаза, которые в зависимости от освещения становились зелеными или голубыми, и глубокие морщины, словно вырубленные зубилом. В тот день я этого не знала, но очень скоро выяснилось, что у него приятный тенор и когда-то, испытывая нужду в деньгах, он пел в кабаре в Англии и Соединенных Штатах, зарабатывая тем самым на жизнь.

Домой в тот вечер я не вернулась. Проснулась на рассвете в объятиях Хулиана среди скомканных простыней, мокрая от пота и секса, потрясенная, не в силах вспомнить, где нахожусь. Мне потребовалось больше минуты, чтобы понять, что ничто уже не будет таким, как прежде. Придется поговорить с Фабианом и объяснить ему, что произошло.

— Успокойся, Виолета. Все можно уладить. Скажи мужу, что плохо себя почувствовала и переночевала в отеле, — предложил Хулиан, видя мое смятение, но вряд ли это было удачное алиби.

— Мы в отеле моей свекрови. Если бы я спала одна, она была бы в курсе, потому что я попросила бы комнату.

— Что ты собираешься сказать Фабиану?

— Правду. Ты же понимаешь, что я не могу к нему вернуться.

— Многие мужья закрывают на это глаза, чтобы избежать осложнений. Что бы ты ему ни рассказала, он поверит, — встревоженно повторил Хулиан.

— Ты говоришь, исходя из собственного опыта? — спросила я со смутным ощущением, что ступаю на скользкую дорожку.

— Я не циник, Виолета, я практик. Нас никто не видел, мы можем избежать огласки. Я не хочу разрушать твою жизнь…

— Она и так разрушена. Что нам теперь делать?

Мы оделись, и он вышел первым. Я провела расческой Хулиана по волосам и покинула номер, даже не приняв душ, на цыпочках прошла по коридорам, молясь про себя, чтобы меня никто не видел’ Спряталась в саду, и через несколько мгновений Хулиан втолкнул меня в одну из машин, которые были в распоряжении датчан, отвез на вокзал и посадил на поезд до Сакраменто. В десять утра я уже была в офисе «Сельских домов» у брата.

— Что ты здесь делаешь, Виолета? Я думал, ты в «Баварии» с датчанами.

— Я ушла от Фабиана.

— Что? Как?

— Я бросила его, Хосе Антонио. Я не собираюсь к нему возвращаться, и пошел к черту этот брак.

— Господи, да что случилось?

Брат выслушал меня со смесью ужаса и недоверия, читавшимися на его физиономии патриарха, отвечающего за честь семьи, но, как я и рассчитывала, не стал ни осуждать меня, ни убеждать в том, что ошибку можно исправить. Вытер лоб рукавом рубашки и просто спросил, чем мне помочь. Затем снял трубку и оставил для Фабиана сообщение у Шмидт-Энглеров и в «Баварии».

В полдень муж позвонил в офис, успокоенный тем, что я у брата. Все благополучно прояснилось; он попросил брата сообщить, когда я поеду обратно, чтобы встретить меня на станции.

— Боюсь, тебе придется приехать сюда, Фабиан. Виолета должна сказать тебе кое-что серьезное, — предупредил его Хосе Антонио.

Муж примчался в Сакраменто несколько часов спустя, мы встретились в офисе, а брат караулил в соседней комнате на случай, если муж поднимет на меня руку. Хосе Антонио подобная реакция казалась закономерной.

— Я всю ночь глаз не сомкнул, разыскивая тебя повсюду. Съездил в Науэль, допросил твоих тетушек. Почему ты уехала, не предупредив?

— Я потеряла голову и сбежала.

— Тебя не поймешь, Виолета. Ладно, собирайся, едем домой.

— Нам надо расстаться.

— Что ты такое несешь?

— Я не собираюсь возвращаться к тебе. Я влюблена в Хулиана Браво.

— В пилота? Но ты с ним только вчера познакомилась! Ты с ума сошла!

Новость была настолько сокрушительной, что он пошатнулся. Вероятность того, что жена уйдет, представлялась ему исчезающе малой — с таким же успехом я могла испариться в результате самовозгорания.

— С какой стати нам расставаться, Виолета! Проблемы в отношениях — это нормально, но решаются они за закрытой дверью, без скандала.

— Мы аннулируем брак, Фабиан.

— Ты совсем спятила. Нельзя выбросить в мусор семью из-за какого-то помрачения.

— Я хочу развода. — Я нервничала, и голос дрожал.

— Не говори глупостей. Ты запуталась. Я твой муж, и мой долг — тебя защищать. Я постараюсь все уладить. Главное, никто не должен знать, что произошло. Я поговорю с этим ублюдком.

— Это не имеет никакого отношения к Хулиану, это наши с тобой дела. Нам придется разойтись, — повторила я в третий раз.

— Я никогда не пойду на подобную чушь! Мы женаты перед законом, Богом, людьми и, прежде всего, перед нашими семьями! — проговорил он, заикаясь.

— Фабиан, подумай хорошенько, развод освободил бы и тебя тоже, — вмешался брат, который вошел, услышав, что разговор накаляется.

Мне не нужна свобода! Мне нужна моя жена! — закричал муж, но внезапно его гнев иссяк, он рухнул в кресло, закрыл лицо руками и зарыдал.

Как ты знаешь, Камило, в этой стране развод не был узаконен до двадцать первого века, когда мне уже стукнуло восемьдесят четыре года, и ни о каких разводах я не мечтала. Раньше единственным законным способом расторгнуть брак было аннулирование с помощью хитростей какого-нибудь беспринципного адвоката, который бы доказал некомпетентность сотрудника мэрии, как правило из-за недоразумения с местом жительства брачующихся. Это было несложно при условии согласия обеих сторон, достаточно было пригласить двух свидетелей, готовых дать ложные показания, и найти сговорчивого судью. Фабиан не желал даже думать об этом, такой вариант казался ему порочным по сути и возмутительным по форме. Он был уверен, что сможет опять завоевать мою любовь, пусть я только дам ему шанс, что он любит меня с тех пор, как увидел впервые, что другая жена ему не нужна, что жизнь без меня не имеет смысла, что он был всецело занят работой и невольно пренебрегал мной. Он долго отводил душу, пока не пропал голос и не иссякли слезы.

Хосе Антонио предложил нам подумать, а я тем временем останусь с ним в Сакраменто, что избавит семью от лишних расспросов.

Наконец Фабиан согласился подождать, пока страсти не остынут. Так совпало, что у него как раз намечалась поездка в Аргентину, где предстояло осеменить девятьсот коров на ранчо в Патагонии, скрестив несколько пород — голштинскую, джерсейскую и монбельярдскую, как он объяснил довольно некстати. Ему предстояло отсутствовать несколько недель, и у меня была бы возможность прийти в себя. На прощанье он чмокнул меня в лоб и наказал брату присматривать за мной до его возвращения, чтобы я больше не делала глупостей.

Брат позвонил Хулиану, которого мои свекры пригласили на объездку лошадей. Оказалось, что он чемпион по скачкам с препятствиями — еще один его талант, о котором я ничего не слышала, — и столько всего знал о лошадях, что ни разу не потерял деньги, играя на скачках.

— Немедленно приезжайте в Сакраменто, молодой человек, — приказал Хосе Антонио тоном, не допускающим возражений. — Нам нужно поговорить.

Запугать Хулиана Браво было невозможно. Он несколько лет рисковал жизнью на войне, увлекался экстремальными видами спорта, прыгал с парашютом в самое сердце амазонской сельвы, занимался серфингом в Португалии, где высочайшие в мире волны, лазал без снаряжения по недоступным вершинам Анд. Он танцевал со смертью. Ничего удивительного в том, что безрассудство и дерзость рано или поздно привели его к незаконным сделкам, но это случилось позже, когда он связался с мафией. Он явился на зов моего брата не из страха, а потому, что ночь, проведенная со мной, потрясла и его тоже, я завладела его мыслями.

На следующий день он прибыл в Сакраменто первым же поездом и оставался со мной до конца недели, пока ему не пришлось вернуться в отель «Бавария» к своему гидроплану, чтобы отвезти датчан назад к цивилизации.

11

В эти дни мы с Хулианом предавались тайному кутежу — только и делали, что занимались любовью и пили белое вино. Я ничего не стала объяснять брату, он и сам догадывался, что отговорить меня невозможно и лучше подождать, пока пыл не остынет и я не приду в себя. Я погрузилась в сладчайшее болото похоти, которая то и дело требовала удовлетворения, потому что ничто не могло утолить первобытную жажду этого мужчины. Я представляла себе, как останусь в его объятиях навсегда и откажусь от мира, существующего за пределами нашего номера, ледяного мира, мира без него.

Я сидела у него в номере обнаженная или в одной из его рубашек, потому что из вещей у меня было при себе только то, в чем я покинула «Баварию», и ждала Хулиана. Я предвкушала его возвращение, считая минуты и часы, проведенные в одиночестве. Их было немало, Хулиан терпеть не мог затворничество и ездил в Конный клуб кататься верхом или на фермы к друзьям. Я обо всем забывала, услышав его шаги по ту сторону двери и увидев, как он входит — мужественный, улыбающийся, потный после физических упражнений, властный и довольный. Времени, которое мы проводили вместе, и ночей, когда я спала в его объятиях, было достаточно, чтобы рассеять сомнения и напитать подростковые иллюзии. Я поддалась любовной буре с абсолютной покорностью, которая сейчас, в свете прожитых лет, кажется мне просто дикой. Я потеряла рассудок и спокойствие; ничто не имело значения, кроме Хулиана.

Позже, когда ему пришлось уехать, я купила необходимую одежду и красную помаду, чтобы улучшить настроение, и поселилась в квартире Хосе Антонио, не собираясь возвращаться к прежней жизни, о чем и поспешила объявить Фабиану, когда тот вернулся из Аргентины и прибежал ко мне с букетом цветов. Он снова сказал, что развод я получу только через его труп, и поинтересовался, как я собираюсь жить дальше, поскольку чертов пилот, по всей видимости, испарился.

Хулиан не испарился, как полагал Фабиан. Он появлялся, как только позволяла работа, и каждая наша встреча становилась еще одним звеном в цепи, которой я сама себя к нему приковала без особых усилий с его стороны. После войны он какое-то время работал пилотом коммерческих авиалиний, затем купил свой собственный гидроплан и занялся перевозкой пассажиров и грузов в районах, где не было взлетно-посадочных полос. Гидроплан представлял собой живописную желтую машину, на которой он пересек всю Южную Америку, катая клиентов. К тому времени юг нашей страны превратился в рай, будто созданный для рыбалки и наблюдения за птицами, поэтому Хулиан частенько привозил сюда своих пассажиров. Мы встречались, и я отсчитывала часы и минуты, которые мы проведем вместе, и прощалась с ним, отмечая его отъезд в календаре.

Думаю, моя слепая наивность сбила его с толку, он не смог порвать со мной, как, возможно, планировал поначалу, и сам увяз в паутине любви, которая мало соответствовала его авантюрному складу. Я вцепилась в него с жадностью сироты и не желала видеть множества препятствий, маячивших впереди, но победило его сопротивление не это, а Хуан Мартин.

В одном из наших разговоров наедине Хосе Антонио поинтересовался, не собираюсь ли я быть любовницей Хулиана Браво до конца своих дней. Разумеется, это не входило в мои планы. Я собиралась стать его женой, как только сломлю упрямство своего законного супруга, — мне и в голову не приходило, что свою обиду Фабиан будет растравлять еще много лет. Я была так уверена, что очень скоро выйду замуж за Хулиана, что, резвясь с ним в постели с отчаянной страстью, которую ему удалось во мне разбудить, утратила всякую бдительность. Мы предохранялись, но не слишком усердно; использовали презерватив, но иногда про него забывали или торопились. Мною владела невесть откуда взявшаяся уверенность, что я бесплодна и именно по этой причине у меня не было детей в браке. Логическое следствие этой оплошности застало меня врасплох.

О моей беременности Хулиан узнал во время одного из своих визитов, и первым делом спросил, чей это ребенок, его или Фабиана.

Как это может быть ребенок Фабиана, если мы с ним не виделись пять месяцев, — обиделась я.

Багровый от гнева, он мерил комнату широкими шагами, обвиняя меня в том, что я все подстроила нарочно, но если я собираюсь прибрать его к рукам таким способом, я очень ошибаюсь, он никогда не пожертвует свободой, и так далее и тому подобное, пока не заметил, что я съежилась в кресле и рыдаю от ужаса.

Он словно очнулся; гнев выдохся, Хулиан упал передо мной на колени, бормоча извинения и умоляя его простить. просто все так неожиданно, и, конечно, это не только моя вика, он тоже несет ответственность, и мы вместе должны решить, что делать с этой проблемой.

— Это не проблема, Хулиан, это наш ребенок, — ответила я.

Этого слова было достаточно, чтобы он замолчал; до этого момента о ребенке он не задумывался.

Когда мы оба успокоились, Хулиан налил себе виски и признался, что за тридцать с лишним лет любовных приключений на четырех континентах ни разу не сталкивался с возможностью отцовства.

— Значит, ты тоже считал себя бесплодным, — сказала я, и мы оба рассмеялись, внезапно почувствовав облегчение и уже радуясь существу, дрейфующему у меня в животе.

Я думала, что, узнав эту новость, Фабиан наконец-то придет в себя. Зачем ему брак с женщиной, беременной от другого? Я назначила ему встречу в Сакраменто в кондитерской, чтобы обо всем договориться. Я нервничала, готовясь к бою, но он сразу же меня обезоружил, взяв за руки и поцеловав в лоб. Он рад меня видеть, он очень по мне скучал. Пока нам подавали чай, мы говорили о пустяках, обсуждали семейные новости, я рассказала о тетушке Пии, которая страдала от болей в животе и очень ослабела. Поскольку снадобья и ритуалы Яимы не помогали, тетушка Пилар собиралась отвезти ее в Сакраменто, чтобы поместить в больницу на обследование. Повисло неловкое молчание, и тут я сообщила Фабиану о своем положении, спрятавшись на всякий случай за чашкой.

Он изумленно вскочил, в глазах его вспыхнула надежда, но, прежде чем он открыл рот, я добавила, что беременность не от него.

— Ребенок будет считаться незаконнорожденным, — пробормотал он, опускаясь в кресло.

— Все зависит от тебя. Фабиан.

— Не рассчитывай, что я соглашусь на аннулирование брака. Ты знаешь, что я думаю по этому поводу.

— Это не принципиальность, а подлость. Ты хочешь сделать мне больно. Хорошо, я не буду больше тебя просить. Но ты должен отдать мне половину нашего имущества, хотя на самом деле мне принадлежит все, я содержала тебя с тех пор, как мы поженились, и сумма на общем счету заработана мной.

— С чего ты взяла, что, разрушив семью, ты имеешь на что-то право?

— Я буду добиваться справедливости, Фабиан, даже если придется обратиться в суд.

— Поговори со своим братом, посмотрим, что он на это скажет. Разве он не адвокат? Банковские счета записаны на мое имя, как дом и все остальное. Я не собираюсь причинять тебе боль, я хочу защитить тебя, Виолета.

— От чего?

— От тебя самой. Ты запуталась. Я твой муж и люблю тебя всей душой. Я буду любить тебя всегда. Я готов простить тебе все, Виолета. Еще не поздно помириться…

— Но я беременна!

— Это не имеет значения, я готов растить твоего ребенка, как если бы он был моим. Позволь мне помочь тебе, умоляю…

Я увидела Фабиана лишь полтора года спустя. Хосе Антонио подтвердил, что я не получу денег, на которые, как мне казалось, имела право; любые выплаты могли быть сделаны только с согласия мужа. Следующие несколько месяцев я провела между квартирой моего брата и офисом, не видясь ни с кем, кроме клиентов «Сельских домов». Я позвонила тетушкам, Ривасам, Джозефине и Тересе. Все меня поздравили, за исключением тетушек, которые очень всполошились, узнав, что я ушла от Фабиана, — для них это было как гром среди ясного неба. Единственным их утешением было то, что мы жили вдали от родственников и столичных сплетен.

— Девочка, ради бога, в нашей семье никогда не было незаконнорожденных, — всхлипывала тетушка Пия.

— Их десятки, тетя, но, поскольку они рождались от наших мужчин, их никто не принимает в расчет, — возразила я.

Когда живот у меня округлился, я старалась поменьше появляться на людях, не виделась ни с семьей Фабиана, ни с общими друзьями.

Мой сын родился в Сакраменто в тот день, когда тетушку Пию привезли в больницу на обследование; благодаря этому совпадению меня встречали обе мои дорогие старушки и Хосе Антонио, который выдавал себя за моего мужа. Мисс Тейлор и Тереса не пришли. Женщины только что получили право голоса на президентских и парламентских выборах. Тереса добивалась этого годами, но победа застала ее в тюрьме, куда она в очередной раз угодила за разжигание беспорядков и подстрекательство к забастовке. Наконец ее отпустили, и женское голосование она отмечала плясками на улице.

Хулиан был в Уругвае и узнал о событии неделю спустя, когда ребенка уже крестили и зарегистрировали под именем Хуан Мартин Браво дель Валье. Я назвала его Хуаном в честь падре Кироги, который отныне был его покровителем, а имя Мартин мне просто всегда нравилось.

Малыш преобразил Хулиана; он и не подозревал, что достиг возраста, когда радуешься столь радикальным переменам. Сын означал для него преемственность, возможность все начать заново, дав другому шансы, которых не было у него самого, создать собственную более благоприятную версию. Хулиан собирался воспитывать Хуана Мартина как свое продолжение: отважным, решительным, готовым к приключениям, любящим жизнь, с дерзким духом, но безмятежным сердцем. Он с детства стремился к счастью, но счастье ускользало в последний момент, когда он уже думал, что оно у него в руках. Так случалось и с его задумками, всегда находился кто-нибудь побойчее, успевший раньше. Ему всего было мало: медалей героя войны, кубка чемпиона по верховой езде, гидроплана, успехов во всем, за что он ни брался, приятного тенора, таланта обращать на себя всеобщее внимание, где бы он ни оказался. Это постоянное стремление к чему-то большему относилось и ко всем его душевным склонностям, в том числе к любви. У него не было семьи, он расставался с друзьями, как только они переставали быть ему полезны, соблазнял женщин с жадностью коллекционера и вскоре бросал, потому что впереди появлялась женщина более привлекательная. Вот почему он желал Хуану Мартину безмятежного сердца. Его сын не будет страдать от постоянного зуда, станет счастливым, и он, Хулиан, об этом позаботится.

Мы поселились в небольшом доме в старом квартале Сакраменто. Перед домом росли вековые деревья и кусты диких роз, которые волшебным образом цвели вдоль тротуаров даже зимой, несмотря на дождь и туман. Отныне Хулиан выбирал клиентов по географическому признаку, чтобы отсутствовать дома как можно меньше и проводить время с сыном.

Когда мы только начали жить как нормальная семья, Хулиан нанял меня к себе в штат, чтобы я помогала ему управлять его небольшой компанией по авиаперевозкам. Умирая от смеха, он признался, что не в состоянии сложить два и два. У нас было две бухгалтерии: официальная и черновая, известная только нам двоим. В первой, которую проверяло налоговое управление, а иной раз и полиция, указывался рейс, маршрут, расстояние, пассажиры или грузы; во второй мы записывали личные данные каждого клиента, где он был взят на борт, где высажен, а также соответствующие даты. Это были евреи, пережившие Холокост, им отказывали почти во всех латиноамериканских странах, к нам они въезжали по неохраняемым маршрутам, а затем устраивались благодаря помощи сочувствующих или за взятки. После войны страна приняла сотни немецких иммигрантов, чьим устройством занималась местная нацистская партия, поменявшая после поражения Германии свое название, но не идеологию. Впрочем, время от времени пассажирами были преступники, обвиняемые в зверствах и скрывавшиеся от европейского правосудия, — Хулиан за соответствующую плату доставлял их в нашу страну на своем самолете. Евреи или нацисты, ему было без разницы, — главное, чтобы платили условленную заранее сумму.

Тетушка Пилар вернулась в Санта-Клару, где ее ждали летние заботы, а тетушка Пия осталась с нами, чтобы проходить в больнице лечение от рака. Впервые взяв Хуана Мартина на руки, она мигом забыла о его незаконнорожденности и баловала, как настоящая бабушка. Он был ее утешением все одиннадцать месяцев, которые оставались ей в этом мире. Она ложилась в постель или на диван, брала младенца к себе и тихонько напевала, чтобы он уснул. Она утверждала, что ребенок успокаивает ее боли лучше всяких таблеток, прописанных докторами.

Меня уверяли, что, пока я кормлю Хуана Мартина грудью, новая беременность мне не грозит, но оказалось, что это был очередной растиражированный в то время вздор.

На сей раз Хулиан, разнеженный сыном, отреагировал без скандала, но прямо заявил, что этот ребенок будет последним. Он не собирается обрастать детишками, у него и так хлопот полно, сплошная ответственность и отсутствие свободы, заявил он мне.

По правде сказать, Хулиан был таким же свободным, как и раньше; я не возражала против его отлучек, а говоря о сплошной ответственности, он тоже преувеличивал, поскольку семьей почти не занимался. Приходил и уходил с добродушием близкого родственника. Он без колебаний покупал новейшую модель фотоаппарата или побрякушку мне в подарок, но не платил по счетам ни за электричество, ни за воду. Все расходы оплачивала я, как и во времена моего брака, — впрочем, это не было тяжким бременем, зарабатывала я достаточно. Но с Фабианом я раз и навсегда усвоила один урок: зарабатывать деньги мало, нужно уметь с ними обращаться. То, что сейчас кажется мне естественным, во времена моей молодости было в новинку. Нас, женщин, содержал сначала отец, а затем муж, если же мы владели собственным имуществом, унаследованным или приобретенным, нужен был мужчина, который бы им распоряжался. Женщины не обсуждали финансовые дела и не зарабатывали, не говоря уже о том, чтобы во что-то вкладывать деньги. Я не сообщала Хулиану, сколько у меня средств и куда я их деваю, у меня имелись свои сбережения, я не советовалась с ним, как ими распорядиться, и ни во что его не вовлекала. Тот факт, что мы не были женаты, обеспечивал мне независимость, которая в противном случае была бы невозможна. Замужняя женщина не имела права открыть счет в банке без согласия и подписи своего мужа, которым в моем случае считался Фабиан, и, чтобы обойти это препятствие, мои счета были на имя Хосе Антонио.

12

Тетушка Пия умерла у меня дома. Смерть ее была безмятежной и почти безболезненной благодаря чудодейственному растению, которое прислала нам знахарка Яима. Торито выращивал его на ферме, потому что оно излечивало многие хвори. Следуя указаниям Яимы, мы использовали и семена, и листья. Факунда пекла с ним печенье, которое прислали мне поездом, а ближе к концу, когда больная перестала переваривать пищу, Торито приготовил настойку, которую я капала пипеткой ей под язык. В последние дни жизни тетушка Пия почти все время спала, а в редкие моменты бодрствования просила принести ей Хуана Мартина. Она не узнавала никого, кроме мальчика.

— У тебя будет младшая сестренка, — прошептала она ему перед смертью.

Так я узнала, что у меня будет девочка, и начала придумывать подходящее имя.

Мы похоронили тетушку Пию на крошечном кладбище в Науэле, как она и завещала, а не в фамильном склепе в столице, где она оказалась бы в компании мертвецов, чьи имена давно позабыла. В то утро весь город пришел с ней попрощаться, народу явилось, как на мою свадьбу, прибыла даже делегация индейцев во главе с Яимой и сыграла в тетушкину честь на бубнах и флейтах. Стоял чудесный день, пахло цветами, небо было безоблачным, и над влажной землей, нагретой солнцем, плыла чуть заметная дымка.

Там, возле могилы, куда опустили гроб моей тетушки, я снова увидела Фабиана. Он был в городском костюме и черном галстуке и показался мне еще более светловолосым и важным, чем раньше, к тому же за год нашей разлуки он будто бы постарел.

— Я любил твою тетю, она относилась ко мне с большой нежностью, — сказал он, протягивая носовой платок, потому что мой к тому времени был насквозь мокрым.

Тетушка Пилар, Ривасы и даже Торито и Факунда обняли Фабиана с таким чувством, что мне стало неловко: он был членом семьи, а я его предала. Затем его пригласили на обед в Санта-Клару, где Факунда приготовила одно из своих фирменных блюд — картофельный пирог с мясом и сыром.

— Вижу, этот человек с тобой не пришел, — заметил Фабиан, когда мы остались наедине.

Я ответила, что Хулиан улетел с пассажирами на острова. Это была правда, но только наполовину, полная же правда заключалась в том, что моя семья плохо к нему относилась. Тетушка Пилар зациклилась на мысли, что Хулиан бабник и игрок, что он ловко меня соблазнил, разрушив мою жизнь, мой брак и мою репутацию, сделал мне ребенка и практически бросил.

Со стороны это выглядело именно так, но на деле все было куда сложнее: никто не знает, что происходит в жизни двоих и почему кто-то терпит то, с чем другой ни за что бы не стал мириться. Хулиан был потрясающим мужчиной, я не встречала никого, кто мог бы с ним сравниться и обладал бы такой же притягательностью. Мужчины тянулись к нему и ему подражали или пытались с ним состязаться, женщины порхали вокруг него, как мотыльки вокруг лампы. Он был живой, умный, отлично рассказывал истории и анекдоты. Преувеличивал и лгал, что тоже было частью его обаяния, и никто его в этом не упрекал. Придумывал удивительные уловки для соблазнения — например, спел мне однажды серенаду своим оперным голосом, стоя под окном, чтобы задобрить меня после ссоры. Я всегда им восхищалась, несмотря на его ужасающие недостатки.

Я гордилась тем, что Хулиан выбрал меня: это доказывало, что я тоже особенная. С момента рождения Хуана Мартина мы решили считать себя мужем и женой и вести светскую жизнь, хотя прекрасно знали, что за нашей спиной бушуют сплетни. Как и предупреждал Хосе Антонио, в определенных кругах меня перестали принимать; жены его друзей не желали меня видеть, мы потеряли нескольких клиентов, которые отказывались иметь со мной дело; а еще я боялась ходить в городские клубы, потому что меня могли туда не пустить. Разумеется, вся немецкая колония, не говоря уже о Шмидт-Энглерах, на дух меня не переносила. Несколько раз, когда я с кем-нибудь из них сталкивалась, они смотрели на меня сверху вниз с брезгливой гримасой, и могу поклясться, что кто-то пробормотал сквозь зубы: «Шлюха».

Зато Хулиан бывал всюду; его никто ни в чем не винил — изменницей, потаскухой, сумасбродкой, которая напоказ выставляет беременность от любовника, была я. Если даже тетушки, которые любили меня и когда-то воспитывали, считали мое поведение противоречащим нравственности, можешь себе представить, как осуждали меня другие. «Не переживай, рано или поздно Фабиан захочет жениться и завести собственную семью, тогда он явится сам и принесет тебе развод на серебряном блюде», — уверял меня Хулиан.

Его невероятное обаяние потихоньку открывало нам двери. Стоило ему начать рассказывать о своих приключениях или запеть романтические элегии из своего обширного репертуара, как его мигом окружали слушатели. Его непреодолимая привлекательность в глазах других женщин льстила мне — так или иначе, выбрал он меня. Я была счастлива с Хулианом первые два года, пока снова не забеременела.

Ожидая дочь, я все еще верила, что на мою долю выпала редкая, исключительная любовь, хотя улавливала безошибочные признаки того, что Хулиан во мне разочарован и желает жить собственной жизнью. Я чувствовала его неприязнь к разрушительным последствиям беременности для моего тела, но надеялась, что со временем это пройдет. Спал он на диване в гостиной, избегал ко мне прикасаться, то и дело напоминал, что не желал еще одного ребенка, обвинял меня в том, что я снова поймала его на крючок, будто забыл, что участвовал в зачатии не меньше моего.

Думаю, только Хуан Мартин удерживал его подле меня. Мальчику не исполнилось и двух лет, а отец уже принялся делать из него мужчину, как сам он говорил: гонял струей воды из шланга, запирал в темном чулане, кружил в воздухе, пока его не стошнит, мазал губы острым соусом. «Мужчины не плачут» — таков был его девиз. Игрушками Хуана Мартина было пластмассовое оружие. Торито подарил ему кролика, но потом отец вернулся из очередной командировки, и кролику пришлось исчезнуть.

— Мужчины в кроликов не играют. Если хочет домашнее животное, купим ему собаку.

Я отказалась: у меня не было ни времени, ни настроения ухаживать за собакой.

Когда я растолстела. Хулиан наверняка завел себе другую женщину, а может, и не одну. Он вечно скучал и хмурился, с легкостью впадал в ярость, затевал ссоры с другими мужчинами, желая кого-нибудь избить или быть избитым, играл на скачках, делал ставки на автомобильных гонках, играл на бильярде, в рулетку и любую другую подвернувшуюся азартную игру. Потом внезапно превращался в самого нежного и заботливого мужчину, окружал меня вниманием и осыпал подарками, играл с Хуаном Мартином, как обычный отец, мы втроем ездили на пикник, купались в озере. Моя обида тускнела, и я снова превращалась в преданную любовницу.

Я заставляла себя не обращать внимания на выходки Хулиана, за исключением тех случаев, когда приходилось защищать ребенка. Если я пыталась сказать ему, что он слишком много пьет или тратит на азартные игры больше, чем может себе позволить, на меня обрушивался шквал оскорблений, а затем, когда мы оставались наедине, — удары. Он не бил меня по лицу, чтобы не оставлять следов. Мы сражались как гладиаторы, ярость во мне была сильнее страха, который мне внушали его кулаки, но в итоге я неизменно оказывалась на полу, а он просил у меня прощения и говорил, что не знает, что на него нашло, это я его спровоцировала, заставив потерять рассудок.

Каждая битва, во время которой я клялась его бросить, заканчивалась объятиями. Пылких примирений хватало на какое-то время, пока он снова не вспыхивал по малейшему пустяку, как будто гнев скапливался в нем под давлением и в какой-то момент приходилось давать ему выход; но в перерывах между ссорами мы были счастливы, а неприятные эпизоды не всегда сопровождались битьем, в основном оскорбления были словесными. Хулиан обладал редкой способностью нащупывать у противника самое уязвимое место. Он ранил меня там, где было больнее всего.

Никто не знал об этой тайной войне, даже Хосе Антонио, которого я ежедневно видела в конторе. Мне было стыдно мириться с выходками Хулиана и еще стыднее — прощать его. Я была в рабстве сексуальной страсти и уверенности в том, что без него я пропаду. Как я поставлю на ноги детей? Как отреагирует общество и семья на мою новую неудачу? Как переживу, если прослыву отвергнутой любовницей? Я разорвала свой брак и бросила вызов всему миру, чтобы быть с Хулианом; я не могла смириться с тем, что легенда, которую я сама выдумала, оказалась ошибкой.

За десять дней до родов мы узнали, что у меня поперечное предлежание плода. Я в который раз пожалела, что с нами больше нет тетушки Пии: несколько раз я видела, как своими волшебными руками она переворачивала ребенка — а иногда теленка — в утробе матери, чтобы расположить его правильно. По ее словам, она видела младенца душой и поворачивала его с помощью массажа, энергии любви и молитв Деве Марии, матери всего сущего. Я отправилась на ферму, и дядя Бруно отвел меня к Яиме, но в этом вопросе знахарка разбиралась хуже, чем тетушка Пия. После церемонии с заклинаниями и бубнами она пощупала мне живот и напоила меня травяным отваром, но ничего не изменилось. Врач решил, что мне сделают кесарево сечение, чтобы избежать осложнений.

Между мной и Хулианом разразилась одна из наших грандиозных ссор, которые обычно продолжались не менее недели. Пока он был в столице, где встречался с инженерами, планировавшими строительство плотины, ко мне явилась молодая женщина и представилась его невестой. Воображаю, что почувствовала бедняжка, увидев на пороге женщину с запавшими глазами, пигментными пятнами на лице, животом величиной с арбуз и опухшими ногами, которая назвалась женой Хулиана Браво. Мне стало так жалко нас обеих, что я пригласила ее в гостиную, предложила лимонад, и мы вместе поплакали.

— Он сказал, что мы будем любить друг друга вечно, — пробормотала она.

— Он говорил мне то же самое, когда мы познакомились, — ответила я.

Хулиан заверил ее, что свободен, никогда не был женат и ждал этой встречи всю жизнь.

Я никогда не узнаю, чем у них в итоге кончилось дело. Пока Хулиан отсутствовал, я жила как на американских горках, раздираемая противоречивыми чувствами. Мне хотелось уехать подальше, никогда больше его не видеть, сбежать навсегда, стать другим человеком в другой стране, но об этом нечего было и мечтать, мне предстояло вот-вот родить, и скоро у меня будет двухлетний малыш, виснущий на юбке, и младенец на руках. Нет. Я не имела права покинуть свой дом, что бы ни случилось. Я должна избавиться от Хулиана, пусть себе остается с этой своей новой девчонкой, исчезнет из моей жизни и жизни моих детей.

Три дня спустя явился Хулиан, принес Хуану Мартину латунный танк, а мне — ожерелье из лазурита. Я выплакала все слезы, но неукротимая ярость вытеснила обиду; я встретила его воплями и вцепилась ногтями в лицо. Когда ему удалось со мной совладать, он отпустил одну из обычных змеиных колкостей, искажающих реальность порочной логикой, сводя на нет мою способность к здравому рассуждению.

— Какое ты имеешь право ревновать, Виолета? Чего еще ты от меня хочешь? Я влюбился в тебя с первого взгляда. Ты единственная женщина, которой удалось меня захомутать, единственная, кого я готов был видеть своей женой.

— Быстро же прошла твоя любовь!

— Еще бы! Ты изменилась, в тебе не осталось и тени той девушки, которую я полюбил.

— Ты тоже изменился.

— Я такой же, как всегда, а вот тебя волнует только твоя работа, зарабатывание денег, как будто я не в состоянии содержать семью.

— Что ж, попробуй…

— Разве ты дашь мне шанс? — криком перебил он меня. — Ты уважаешь только своего брата! Я не ушел от тебя, потому что ты мать моего сына, но ты мне больше не спутница и не любовница, ты не вызываешь во мне желания. Ты растолстела, стала бесформенной еще в первую беременность, и мне страшно подумать о том, какой катастрофой обернется эта. Ты потеряла красоту, женственность и молодость.

— Мне всего тридцать один год!

— А выглядишь на пятьдесят. Ты увяла. С такой образиной даже от отчаяния не станешь спать. Мне тебя жаль. Я понимаю, что такова цена материнства. Природа безжалостна к женщинам, но безжалостна она и к мужчинам, которым приходится удовлетворять свои потребности.

— Это наши общие дети, Хулиан. Ни ты, ни я не имеем права на неверность.

— Я не могу жить как монах. Кругом полно привлекательных девушек. Полагаю, ты заметила, как они ко мне пристают. Я же не импотент, чтобы этого не видеть.

И далее в том же духе, лишь бы меня уничтожить. Увидев, что я раздавлена, он взял меня на руки и принялся укачивать, как ребенка, нашептывая на ухо, что мы забудем старое и начнем все сначала, что еще не поздно вернуть нашу любовь, но я должна пообещать ему, что буду вести себя хорошо, что у нас больше не будет детей, что я сяду на диету и стану, как раньше. Он мне поможет, мы сделаем это вместе; потом он добьется, чтобы Фабиан признал брак недействительным, он готов даже сразиться с ним на дуэли, и тогда мы поженимся, обещал он мне.

Так я согласилась на стерилизацию.

Хулиан решил, что во время кесарева сечения мне перевяжут маточные трубы. Если бы он был моим мужем, доктор сделал бы это без моего согласия, но, поскольку моим мужем он не был, согласие требовалось. Таково было его условие, чтобы остаться со мной. Я решила, Что двоих детей достаточно, не зная еще о непреодолимой враждебности, которая навсегда останется у меня к Хулиану, вынудившему меня пойти на этот шаг.

Узнав о моей стерилизации, мисс Тейлор спросила, почему он не сделал себе вазэктомию, если ему больше не хочется наполнять землю детьми. Для тех лет это было очень продвинутое решение. Я бы не осмелилась предложить его Хулиану: так наказывали преступников, это означало бы покушение на его мужское достоинство. Покушение на меня ничем особенным не считалось.

Моя дочь родилась рано утром, когда вдалеке дымился вулкан, засыпанный снегом до самого кратера. Все еще оглушенная наркозом, я видела его из окна палаты — величественный, с дымчатым пером, в белой мантии на фоне сапфирового неба — и решила, что девочку будут звать Ньевес[18]. Это Имя не фигурировало среди имен, которыми я запаслась заранее. Хулиан хотел сделать мне приятное и согласился, хотя сам хотел назвать дочку Леонорой, в честь своей матери, однако мне это имя напоминало корову Ривасов.

Операция оказалась не такой простой, как ожидалось: развилась инфекция, из-за которой я две недели была прикована к постели, а рана заживала медленно, оставив на животе ярко-розовый выпуклый рубец, похожий на морковку. Хулиан заботился обо мне изо всех сил; быть может, он любил меня больше, чем думал, или же боялся остаться один с двумя детьми.

Джозефина Тейлор оформила в своей школе отпуск, чтобы ухаживать за мной первый месяц, теперь мы помногу общались и рассказывали друг другу о нашей жизни с тех пор, как в последний раз были вместе. Она призналась, что Тереса всегда держала наготове чемодан с одеждой и туалетными принадлежностями на случай, если ее отправят в тюрьму, куда она регулярно попадала как бунтарка и сторонница подпольной коммунистической партии. Полиция щадила ее, считая городской сумасшедшей, а женщины в тюрьме встречали как героиню. Судьи, уставшие от ее бесчисленных правонарушений, освобождали ее через несколько дней, советуя образумиться и вести себя как приличная дама, что, впрочем, было совершенно бесполезно. После стольких лет борьбы за избирательное право женщин у Тересы по-прежнему хватало причин для беспокойства. Мисс Тейлор сказала, что многое еще предстоит сделать, существует длинный список женских проблем, о которых я никогда не задумывалась. Через несколько месяцев мы, женщины, впервые проголосуем на президентских выборах, и Тереса обивала пороги, объясняя важность этого события — ничего не изменится, если мы не воспользуемся своим правом. А я даже не была внесена в список избирателей.

Джозефина превратилась к тому времени в пышнотелую седовласую матрону, одетую как миссионерка, лицо ее покрывали мелкие морщинки и крошечные кровяные сосудики, но у нее были все те же круглые голубые глаза и та же энергия, что и в юности. Хосе Антонио ежедневно навещал меня под предлогом беспокойства о моем здоровье, но на самом деле он хотел увидеть единственную любовь своей жизни. Из-за привычки к одиночеству он тоже преждевременно постарел. Вне себя от счастья пил чай и играл с мисс Тейлор в домино, как во времена Большого дома с камелиями, а я думала о том, что было бы неплохо попросить падре Кирогу, чтобы мисс Тейлор в конце концов согласилась выйти за него замуж, однако замужество означало бы расставание с Тересой Ривас и мечтать о нем было бы жестоко.

К восьми годам стало очевидно, что внешне Хуан Мартин не походил на отца и не унаследовал отцовского характера; он был тихим ребенком, который самостоятельно развлекал себя часами, примерным учеником, осмотрительным и пугливым. Агрессивные игры, с помощью которых Хулиан пытался пробудить в нем мужественность, вызывали у него ужас; он страдал от ночных кошмаров, астмы и аллергии на пыльцу, пыль, перья и орехи, зато обладал недюжинным умом и мягким характером, что делало его неотразимым.

Хулиан требовал от мальчика такого, чего тот не мог ему дать, и не скрывал своего разочарования. «Сколько можно баловать парня, Виолета! Ты воспитаешь его педиком», — кричал он мне в присутствии Хуана Мартина. Он был одержим этой идеей. Тревожные признаки будущей гомосексуальности мерещились ему всюду: мальчик слишком много читает, в школе дружит с девочками, носит длинные волосы. Хулиан заставлял сына пить вино, чтобы тот научился сохранять светлую голову и не напивался; учил играть в покер, чтобы мог выигрывать и проигрывать не моргнув глазом; играть в футбол, к которому у сына не было ни малейших способностей. Брал на охоту или боксерские поединки и приходил в ярость, когда Хуан Мартин плакал при виде раненого животного или закрывал глаза, потому что зрелище казалось ему слишком кровавым. Мой сын тщетно старался заслужить отцовское одобрение, зная наперед, что отца не порадует ничего из того, что он может ему предложить. «Учись у своей сестры», — наставлял его Хулиан. Качествами, которые он напрасно ожидал от сына, была щедро наделена Ньевес.

С первых же минут своего появления на свет Ньевес была чудесна. Она родилась легко, с кукольным личиком и широко раскрытыми глазами, голосистой, шебутной и голодной. В год она уже не носила подгузники и ковыляла по дому, как утка, открывая ящики, засовывая в рот насекомых и ударяясь головой о стены. В шесть скакала галопом на лошади и прыгала головой вниз с самого высокого трамплина клубного бассейна. Ей достались отцовские безрассудство и предприимчивость. Она была такой хорошенькой, что незнакомцы останавливались на улице, чтобы ею полюбоваться, и до того обаятельной, что мой брат умолял не оставлять его с ней наедине, потому что Ньевес могла выпросить у него все, что угодно, и он все для нее делал, — так, однажды она потребовала у Хосе Антонио его золотой зуб, и он попросил дантиста изготовить еще один такой же и повесил на цепочку. Она пела хриплым, чувственным голосом, не подходящим для ее возраста, Хулиан научил ее своему репертуару, в том числе рискованным матросским куплетам, которые они исполняли дуэтом. Она росла избалованной и эгоистичной. Я пыталась приучить ее хоть к какой-то дисциплине, но мои намерения пресекал Хулиан; Ньевес каждый раз получала то, о чем просила, а я получала выговор. Мои дети не считали меня авторитетом. Хуан Мартин и так был паинькой, а вот Ньевес это было бы полезно.

Бунтуя против Хулиана, а вовсе не ради любви, после рождения Ньевес я ввела спартанскую дисциплину, чтобы хотя бы частично вернуть себе былой облик, который, по его словам, был единственной моей запоминающейся чертой. Я хотела доказать, что он во мне ошибся, что я прекрасно могу контролировать свое тело и свою жизнь. Я питалась одной травой, как ослица, наняла футбольного тренера, чтобы он подвергал меня изнурительным тренировкам, будто я была одним из его игроков, и обновила гардероб в соответствии с модой, введенной Диором: широкие юбки и жакеты с узкой талией. Результаты, которых я вскоре добилась, не способствовали улучшению наших с Хулианом отношений, зато дали мне возможность заставить его ревновать. Эта ревность меня забавляла, хоть мне и приходилось мириться с его вспышками гнева. Однажды он вывалил на меня блюдо с креветками в томатном соусе, потому что вырез на моем черном шелковом платье показался ему слишком откровенным, а я отказалась переодеться. Это случилось на торжестве, посвященном сбору средств в пользу школы для глухих, присутствовал журналист с камерой, и на фото в газете мы получились, как двое сумасшедших.

Мы были вместе уже не один год, люди привыкли видеть нас вдвоем, а те, кто ставил под сомнение наш семейный статус, делали это лишь в тех случаях, когда Хулиан их не слышал. Мы процветали, жили в достатке, нас принимали в обществе, тем не менее я не могла отдать Хуана Мартина и Ньевес в лучшие школы, потому что школы эти были католическими. Несмотря на все наши достижения, я жила с тяжестью на сердце, вечно чего-то боялась, сама не зная, чего именно. По словам Хулиана, мне не на что было жаловаться, мои тревоги были подобны плевку в небо: ничто меня не удовлетворяет, не женщина, а бездонный колодец.

В материальном плане нужды мы не знали, но мне все время казалось, что я балансирую на краю пропасти, вот-вот сорвусь и утащу за собой детей. Хулиан пропадал неделями и возвращался без предупреждения, иногда в приподнятом настроении и с подарками, иногда измученный и подавленный, не объясняя, где был и что делал. О том, чтобы пожениться, речи не шло, несмотря на обещания Тересы Ривас, что закон о разводе скоро будет принят. Насколько я знала, девушки у Фабиана не было, и не было никакой надежды, что он принесет мне аннулирование брака на серебряном блюде, как обещал Хулиан. Однако легализация нашего союза, о которой я мечтала в течение многих лет, с некоторых пор волновала меня куда меньше, люди вокруг все чаще расставались и создавали новые семьи. К тому же интуитивно я понимала, что мне не следует связываться с Хулианом. У незамужней женщины больше возможностей и свободы.

Хосе Антонио тоже не спешил жениться. «Еще бы, он же педик», — ворчал Хулиан, который с трудом его выносил: брат был источником моего дохода и единственной защитой от его порабощающей власти. Заработок Хулиана как пилота был настолько нерегулярным, что скорее напоминал выигрыш за игорным столом, а у меня имелся стабильный доход, потому что «Сельские дома» разрослись подобно спруту, запустив щупальца в разные провинции. Несколько лет назад я убедила Хосе Антонио и Марко Ку-сановича, что в стране вроде нашей, где зимой дожди, а летом засуха, следует всерьез задуматься о теплоизолированных панелях, которые широко использовались в других странах. Я поехала в Соединенные Штаты, изучила производство сборных конструкций, и ту же технологию мы применили в «Сельских домах»: новые модули представляли собой сэндвич из двух панелей ДСП, между которыми прокладывалась теплоизолирующая минеральная вата. Так примитивные деревянные хибары для ферм, рабочих поселков и пляжных курортов превратились в сборные домики для молодых семей среднего класса. Их отличал наш фирменный знак: стены белые, оконные рамы, ставни и двери — цвета индиго, на крыше — солома.

В конце пятидесятых Хулиан часто выполнял таинственные рейсы в Аргентину, которые отмечались в черновом отчете шифром, известным только ему одному, — мне он объяснил, что перевозил военных. Погубившая моего отца практика — вести черновую бухгалтерию — должна была испортить мне годы, проведенные с Хулианом. Изгнанник Хуан Перон скитался из страны в страну, в Аргентине его место заняли правители, намеренные избавиться от всякого наследия перонизма и положить конец любой оппозиции. Необязательно было разгадывать шифр, чтобы прийти к выводу, что рейсы Хулиана были связаны с деньгами коррупционеров и секретными миссиями правительственных чиновников.

Не менее часто, чем в Аргентину, летал Хулиан на Кубу и в Майами, но эти рейсы не были связаны с военными тайнами, и он обсуждал их со мной. Заслуженная репутация отважного пилота привлекла к нему внимание мафии, чья преступная империя развернулась на Кубе с двадцатых годов под покровительством диктатора Фульхенсио Батисты, подмяв под себя казино, кабаре, публичные дома, отели, наркоторговлю и коррумпировав правительство. Хулиан перевозил алкоголь, наркотики и девиц, оказывал и другие услуги, которые щедро оплачивались. Однако время от времени случалось ему перевозить оружие, которое по тайным каналам поступало к повстанцам Фиделя Кастро, боровшимся за свержение Батисты.

— Получается, ты служишь двум господам одновременно. Страшно подумать, что с тобой сделают, если вычислят, — предупредила я.

Но Хулиан заверил меня, что никакого риска нет, он прекрасно знает, что делает.

Во время одной из поездок, в которую я отправилась вместе с Хулианом, мы поселились как члены королевской семьи в недавно открытом отеле «Ривера». Нас пригласили самодовольные, веселые и гостеприимные типы, которые вручили мне стопки фишек, чтобы, пока Хулиан выполняет их поручения, я развлекалась азартными играми в казино. Я не знала, что это были мафиози, пока несколько лет спустя не увидела фотографию знаменитого гангстера Лаки Лучано, опубликованную по случаю его грандиозных похорон в Нью-Йорке.

Я провела несколько дней в Гаване, играя и проигрывая в рулетку, убаюкиваемая голосом живого Фрэнка Синатры, купаясь в бассейне, где плескались красивые и ухоженные женщины в едва заметных на теле купальниках, потягивая розовый мартини в знаменитом кабаре «Тропикана» и танцуя на дискотеках под неотразимые афро-кубинские ритмы, все более популярные во многих странах, с партнерами на вечер. Как-то раз один из моих гостеприимных хозяев, судя по всему криминальный авторитет, пригласил меня на вечеринку в президентский дворец, где Батиста в знак приветствия поцеловал мне руку, а улицы в это время патрулировали военные машины. Никто не предполагал, что вечный праздник на острове закончится очень скоро.

Видя пачки купюр, которые Хулиан складывал в сейф, потому что не мог хранить их в банке, не привлекая внимания к своей персоне, я посоветовала ему приобрести еще один самолет, предназначенный только для туристов и бизнесменов, и нанять надежных пилотов; это был бы законный, чистый и прибыльный бизнес. Я предложила профинансировать половину инвестиций из собственных сбережений, но с условием, что мы согласуем мое партнерство у нотариуса. Хулиан пришел в ярость из-за того, что я не доверяю его слову, но в конце концов уступил — идея была слишком соблазнительна. Коммерческая авиация зависела от аэропортов, которые все еще можно было пересчитать по пальцам одной руки, а гидропланы могли доставить пассажиров в любое место, где есть вода.

Так родилась частная компания «Эйр Чайка». Со временем, когда у нас появилось уже несколько самолетов, она развозила пассажиров почти по всей стране. Сама того не желая, я осуществила мечту своего отца, которая возникла у него еще до моего рождения: вкладывать деньги в авиацию. Я часто ездила в столицу, где пришлось открыть офис, потому что в нашей стране все централизовано и того, чего нет в столице, будто бы не существует вовсе. Но как только компания была создана, Хулиану она наскучила: в этом деле не было азарта, оно не обещало риска; рутина — для обычных пилотов, а он стремился к подвигам. Так или иначе, доходы значились в официальной отчетности, и половина из них принадлежала мне.

С годами Хулиан не утратил своей удивительной жизненной силы, которая позволяла ему пить как матрос, управлять самолетом сорок часов без сна, участвовать в скачках и играть в сквош несколько матчей подряд. Не менялся и его вздорный характер; при малейшей искре он по-прежнему вспыхивал как порох, однако бить меня перестал. Я была хранителем его секретов и могла причинить ему немалый вред.

— Подумай хорошенько, Виолета! Если ты меня бросишь, мне придется тебя убить! — крикнул он мне однажды.

— Ты тоже, Хулиан, подумай хорошенько: чтобы меня удержать, тебе понадобится нечто большее, чем угрозы! — крикнула я в ответ.

Мы заключили перемирие на неопределенный срок, и я смирилась с тем, что тревогу придется гасить с помощью успокоительных и снотворных.

Чего я боялась? Я боялась вспышек агрессии со стороны Хулиана, драк не на жизнь, а на смерть, свидетелями которых становились дети, причем у Хуана Мартина они вызывали приступы астмы и мигрени; боялась собственной слабости, из-за которой я снова и снова попадала в расставленные Хулианом ловушки, шла на беспорядочные примирения и все прощала. Боялась, что его «миссии» закончатся тюрьмой или смертью; что власти обнаружат вторую бухгалтерию; что его доходы получены ценой крови; боялась подозрительных людей, которые звонили ему рано утром; что, общаясь с преступниками, он и сам станет таким же. Зато Хулиан не боялся ничего и никого. Он родился под счастливой звездой, много лет безнаказанно ходил по лезвию бритвы и был непобедим.

В канун Нового, 1958 года Фульхенсио Батиста сбежал на двух самолетах, прихватив с собой ближайших соратников и сто миллионов долларов, которые должны были позолотить ему изгнание. В последние дни диктатуры, когда было уже очевидно, что партизан ничто не остановит, Хулиан Браво то и дело летал в Майами, перевозя беглецов, деньги и мафиози с их возлюбленными. Очень скоро революционеры захватили весь остров и ставили к стенке как политических врагов, так и тех, кто незаконно обогащался во время диктатуры, в стремлении искоренить коррупцию и покончить с империей порока. Секс-туризм для американцев подошел к концу, мафия покинула бордели и казино, Куба больше не была прибыльной.

Хулиан обосновался в Майами, однако я не могла оставить работу в «Сельских домах» и «Эйр Чайке», бросить брата, друзей, покинуть дом и весь налаженный образ жизни в Сакраменто и жить, как туристка, в городе, где я никого не знала и где дети были бы одиноки, тогда как сам Хулиан больше парил в воздухе, нежели ходил по земле. Время от времени мы навещали его в Майами, и в течение нескольких дней он расточал внимание и подарки, пока очередная миссия не заставляла его исчезнуть или не вспыхивала одна из наших легендарных ссор, за которой следовало бесстыдное примирение. Однажды, когда я спросила Хуана Мартина, чего он хочет на свой день рождения, он прошептал мне на ухо: «Чтобы ты навсегда рассталась с папой».

13

Землетрясение 1960 года застало меня с обоими детьми в Санта-Кларе. Ферма Ривасов по-прежнему служила мне убежищем, любимым местом летнего отдыха вдали от Хулиана, который с нами не ездил. Из прежних обитателей Санта-Клары остались только тетушка Пилар, Торито и Факунда. Ривасы умерли несколько лет назад, и мы очень по ним скучали. Жители Науэля по собственной инициативе установили на железнодорожной станции бронзовую табличку с их именами. Съезди и посмотри на нее, Камило, она, должно быть, все еще на своем месте, хотя поезда там больше не ходят, теперь все ездят на автобусах.

Ферма принадлежала Тересе, единственной наследнице, — ее брат Роберто уступил ей свою долю. Самостоятельно она содержать ее не могла, я взяла на себя расходы, а со временем, хотя я никогда об этом не заикалась, Санта-Клара стада моей. Два пастбища мы сдали в аренду семье Моро, которая засадила их виноградниками; у нас оставалась только одна корова, лошадей и мулов заменили велосипеды и фургон, а свинарник был сокращен до одной свиноматки, о которой Торито заботился как о родной дочери, потому что ее дети были его единственным источником дохода. У нас все еще были курьь собаки и кошки.

У Факунды появилась современная газовая плита и две глиняные печки для приготовления тортов и пирожков, которые продавались в Науэле и близлежащих поселках.

У Факунды якобы где-то был муж. Поскольку его никто никогда не видел, мы полагали, что это плод ее воображения. Родители помогали ей содержать двух дочерей; мать работала, а девочки жили с бабушкой и дедушкой, пока не начали обеспечивать себя сами. У одной из них, Нарсисы, за пять лет родилось трое, детишки были непохожи друг на друга и явно происходили от разных отцов. «Эта девчонка легка на передок», — вздыхала Факунда, имея в виду вереницу мужчин, уводящих дочь из дома, и ее склонность беременеть от кого придется.

Когда умер дядя Бруно и дом наполовину опустел, Факунда взяла Нарсису и внуков к себе, чтобы воспитывать их так же, как ее родители воспитывали ее детей. Отца, которого у детей не было, заменил Торито, хотя годился им в дедушки. Ему было около пятидесяти пяти, но возраст сказывался лишь в том, что он потерял несколько зубов и стал больше сутулиться. Он продолжал совершать свои длительные вылазки на природу, чтобы «разведать что и как», и к тому времени у него уже наверняка имелась в памяти подробная карта провинции, а то и более удаленных мест.

Факунда оплакивала смерть дяди Бруно как мать, а я как дочь. Этот человек принял меня как родную, когда я приехала на ферму во времена Изгнания, и подарил мне безусловную любовь, подобную той, которую я получала от Торито. Факунда носила цветы на его могилу каждую субботу до самой своей смерти в 1997 году. Мы похоронили дядю Бруно рядом с тетушкой Пией, и мне бы хотелось, Камило, чтобы там же похоронили меня. Никаких кремаций и урн, пусть мои кости удобряют землю. Между прочим, теперь можно закапывать тела в биоразлагаемом гробу или в одеяле, представляешь? Мне это по душе; к тому же наверняка дешево.

Смерть дяди Бруно сразила тетушку Пилар. Она говорила, что они стали как родные брат и сестра, но мне приятнее думать, что они были любовниками. Когда я попыталась выведать у Торито и Факунды правду, они ответили уклончиво, что подтвердило мои подозрения. Что ж, замечательно. Тетушке Пилар приходилось очень тяжко в ее семьдесят семь лет, ходила она с палкой, потому что болели колени, и ее больше не интересовали земля, животные и люди. Она, воплощение энергии и оптимизма, полностью ушла в себя. Часами сидела молча, ничего не делая, и смотрела в никуда. Я не раз ловила ее на том, что она разговаривает с дядей Бруно. Когда я ей сказала, что когда-нибудь в Санта-Кларе придется установить телефон, она с полной убежденностью ответила, что если эта штуковина не помогает общаться с мертвыми, то какого черта она нужна.

В то лето Тереса и мисс Тейлор приехали подышать свежим воздухом. Помимо чемоданов, они привезли с собой клетку с попугаем. Никто не знал, что за поддержку коммунистов Тересу упекли в одиночную камеру, и восемнадцать месяцев карцера подорвали ее здоровье. Она исхудала и поседела, кашляла как чахоточная и страдала головокружениями, из-за которых порой едва держалась на ногах. Мы пошли встречать их с поезда, и Торито пришлось вести ее под руку, потому что долгая поездка ее утомила. Лететь на гидроплане «Эйр Чайки», как я предлагала, Тереса и мисс Тейлор отказались.

Вечером, после праздничного ужина, который Факунда приготовила в честь их приезда, мисс Тейлор со слезами на глазах призналась, что Тереса угасает. У нее был запущенный рак легких.

Недели, которые мы ежегодно проводили в Санта-Кларе, были для Хуана Мартина райскими. Он чудесным образом исцелялся от аллергии и астмы и целыми днями торчал на солнце под присмотром Торито, который учил его водить грузовик и ухаживать за поросятами. Часами читал, лежа на полу в Скворечнике, который все еще стоял на своем месте, а на двери висела табличка, запрещающая вход «лицам обоего пола». «Можно я останусь в Санта-Кларе, мам», — просил он меня каждый год, и я угадывала непроизнесенную часть фразы: «подальше от папы». В период полового созревания сын бросил попытки угодить Хулиану, и жадное восхищение, которое отец вызывал в нем в детстве, сменилось неприязнью. Он боялся Хулиана.

А Ньевес терпеть не могла сельскую местность. Однажды она заявила, что тетушка Пилар — прогорклый сухарь, а Торито — сельский дурачок. Хулиан в ответ захохотал. Я хотела прогнать ее в свою комнату в наказание за дерзость, но отец мне не позволил, потому что девочка была права: Пилар — сущая ведьма, а Торито — идиот. Но, несмотря на наглость и внешний цинизм, Ньевес была восхитительна. Думая о ней, я вижу птицу с ярким оперением и хрипловатым голосом, веселую, грациозную, готовую взлететь в небо, оставив позади все на свете.

Ее стойкость я осознала в тот день, когда произошло землетрясение, самое сильное из когда-либо зарегистрированных. За десять минут оно разрушило две провинции, вызвало цунами с гигантскими волнами, которые достигли Гавайев и выбросили на площадь в Сакраменто рыболовное судно, и унесло тысячи жизней. Это была настоящая трагедия даже по меркам нашей страны, где все привыкли к тому, что земля дрожит, а море бушует. Старый дом в Санта-Кларе долго раскачивался, прежде чем рухнуть, и это дало нам время выскочить вон. прихватив клетку с попугаем. Пыль взметалась нам навстречу плотными облаками, грохотали падающие со всех сторон балки и обломки стен, а из чрева планеты доносился ужасающий хрип.

В земле разверзлась огромная трещина, которая поглотила нескольких кур, собаки завыли. Мы едва держались на ногах, все кружилось, мир перевернулся. Трясло целую вечность, когда же мы решили, что наконец-то все позади, последовал еще один сильный толчок. А потом мы услышали грохот и увидели пламя. Взорвалась газовая плита, и все, что оставалось от дома, вспыхнуло.

Среди хаоса, дыма и ужаса Ньевес обнаружила, что с нами нет Тересы. Мы не заметили, как девочка побежала к горящему дому; если бы видели, бросились бы ей наперерез. Несколько минут спустя мы услышали, как она окликает Торито, но не смогли определить, откуда доносится голос, — никому не пришло в голову, что она внутри дома. Внезапно сквозь дым и пыль я увидела свою дочь, с трудом тащившую Тересу за одежду. Торито первым оказался с ней рядом. Он поднял неподвижное тело Тересы одной рукой, а Ньевес — другой и вынес из огня благодаря своей гигантской силе, помноженной на сознание грозившей обеим опасности. Ньевес тогда не было и десяти лет.

В тот день и в ту ночь, которые мы провели под открытым небом, дрожа от холода и страха, я наконец оценила характер моей дочери. Она унаследовала его от отца: в Хулиане была та же склонность к героизму. Она плохо помнила, как все произошло, и в ответ на наши расспросы лишь пожимала плечами, не придавая своему поступку особенного значения. Мы выяснили, что она пробралась через руины, миновала горящие обломки, пересекла разрушенную гостиную и оказалась у плетеного кресла, в котором видела Тересу за несколько мгновений до землетрясения. Тереса почти задохнулась от дыма и была без сознания. Ньевес удалось миновать преисподнюю в обратном порядке, таща на себе тело, намного превышающее весом ее саму, она двигалась на четвереньках, потому что ближе к полу дышать было легче.

Тереса была в агонии. Ее ослабленные раком легкие не выдержали пожара, и через несколько часов она скончалась на руках мисс Тейлор, своей спутницы жизни. Ньевес получила ожоги спины и ног второй степени, ее волосы были опалены, но лицо не пострадало, не сказался ее героический поступок и на психике. Землетрясение, вошедшее в историю, было для нее всего лишь забавным происшествием, о котором ей не терпелось рассказать отцу. В тот же день мы отвели ее к Яиме, дорога была разворочена, а железнодорожные рельсы погнулись; добраться до ближайшей больницы было невозможно.

Хижины в индейской общине были разрушены, как будто по ним прошелся ураган, взметнувший в воздух солому и пыль, но жертв не было, люди спокойно собирали свои жалкие пожитки и ловили испуганных овец и лошадей. Мать-Земля и Великий Змей, обитающий в вулканах, разгневались на мужчин и женщин, но Изначальный Дух вернет утраченный порядок. К нему надо было обратиться в специальной молитве. Яима отложила подготовку к церемонии, чтобы заняться Ньевес: выполнить небольшой ритуал и намазать чудодейственными мазями.

После смерти Тересы мисс Тейлор простилась с нами и уехала обратно в Ирландию, куда нога ее не ступала четыре десятилетия. Она с детства мечтала о том, чтобы отыскать братьев и сестер, разбросанных по всему свету, но через неделю пребывания на родине отказалась от этой мысли: это уже была не ее страна, ее единственной семьей были мы, о чем она и сообщила Хосе Антонио в телеграмме. Брат написал ей в ответ единственную строчку: «Дождись меня, я за тобой приеду».

Он привез мисс Тейлор на океанском лайнере, который тащился из порта в порт двадцать девять дней, что дало ему время убедить ее, что она совершила ошибку, отказывая ему столько лет, но у них еще есть время все исправить, и подарил ей кольцо с гранатом и бриллиантами, которое носил при себе все эти годы. Она ответила, что слишком стара и несчастна, чтобы выходить замуж, но подарок взяла и спрятала в сумочку.

Хосе Антонио был человек скрытный и никогда не рассказал бы мне подробностей той поездки, но от мисс Тейлор я узнала, что они договорились о духовном браке. Столкнувшись с моим невежеством, она объяснила, что это платонический союз, похожий на верную дружбу. Целомудрие они сохраняли до Панамы. Хосе Антонио было пятьдесят семь, а ей — шестьдесят два. Они прожили вместе более двадцати лет, счастливейших в жизни моего брата.

Торито и Факунда ухаживали за тетушкой Пилар в Санта-Кларе последние два года ее жизни. Тетушка угасала день ото дня без каких-либо видимых причин, просто утратила интерес ко всему земному и божественному. За время своего существования она прочитала тысячи розариев[19] и новенн, но как раз тогда, когда больше всего нуждалась в поддержке, перестала верить в Бога и небеса. «Все, чего я хочу, — это закрыть глаза и исчезнуть, раствориться в пустоте, как рассветный туман», — написала она в прощальном письме, которое передала Факун-де. С тех пор прошло много лет, а воспоминания о моих тетушках до сих Пор вызывают у меня слезы; эти женщины были добрыми феями моего детства.

Мисс Тейлор, унаследовавшая от Тересы ферму в Санта-Кларе, решила, что продавать ее не стоит, хоть и получила выгодное предложение от семьи Моро, которая, разорив несколько индейских семей, постепенно поглощала близлежащие земли, чтобы расширить свои владения. На месте сгоревшего дома Хосе Антонио выстроил новый, лучший из тех, что могли предложить «Сельские дома», а я покрыла расходы, которые были не так уж велики. Торито прожил там большую часть своей жизни, это был его мир, он бы не прижился где-то еще. Я добилась своей цели — каждый год проводила на ферме пару недель, даже когда судьба обходилась со мной круто; так я сохранила свои корни, пущенные в этой земле.

Люди в здешних местах разделяли свою жизнь на до и после землетрясения. Они потеряли почти все имущество, и на его восстановление требовались годы, но никому и в голову не приходило уехать подальше от вулкана и геологического разлома, на котором мы поселились. Рыболовное судно установили в центре площади как напоминание о переменчивости человеческой судьбы и хрупкости мира. Тридцать лет спустя, изъеденное ржавчиной и временем, оно было сфотографировано для журнала как памятник истории.

Хосе Антонио придумал девиз, который всегда казался мне слишком циничным, чтобы его повторять: «Когда случается катастрофа, скупают недвижимость». Действительно, у нас никогда не было такого спроса на сборные дома, как в те времена, когда отстраивались пострадавшие города и деревни, и столько предложений о продаже земли для строительства наших поселков.

На свои сбережения я начала скупать золото, в стране резко выросла инфляция, а наша валюта обесценилась настолько, что Хулиану пришло в голову купить фишки в казино и отвезти их в Лас-Вегас, где были в ходу точно такие же, и обменять их на доллары. Пару раз он проворачивал эту свою махинацию под носом у мафии, но на третий испугался; риск получить пулю где-нибудь в пустыне Мохаве перевешивал удовольствие от опасности. Тем временем стоимость моего золота увеличивалась в темноте банковского хранилища. Единственным, кто знал о моем растущем богатстве, был брат, у которого имелся второй ключ от сейфа.

Однажды в воскресенье к Хосе Антонио явился Фабиан Шмидт-Энглер. Ему нужна была консультация по строго конфиденциальному делу, объяснил он. Мой брат, который всегда жалел Фабиана из-за несчастливого брака со мной, принял его любезно. Фабиан рассказал, что многочисленная группа немецких иммигрантов основала в этом районе фермерскую общину и им требуются услуги надежного адвоката.

О колонии «Эсперанса»[20] ходили противоречивые слухи. Говорили, что возглавляет ее беглый военный преступник; окруженная колючей проволокой, колония жила таинственной жизнью и смахивала на тюрьму — никто не мог ни войти в нее, ни выйти. Фабиан утверждал, что все это чушь. Он сказал брату, что знает ее основателя и несколько раз бывал на ее территории в качестве ветеринара. Колонисты живут мирно, превыше всего ценят труд, порядок и гармонию. В колонии не нарушали закон, но иногда приходилось иметь дело с властями, которые без конца придирались.

Хосе Антонио история показалась сомнительной, он извинился перед Фабианом, сославшись на то, что очень занят своей компанией. Прощаясь, он непринужденным тоном поинтересовался, какие у него планы насчет аннулирования брака.

— Об этом не может быть и речи, — отрезал Фабиан.

Однако несколько лет спустя муж явился в офис «Сельских домов» и предложил аннулировать брак за деньги: ему нужны были средства для финансирования лаборатории. Он открыл способ замораживать сперму на неопределенный срок; миру генетики как животных, так и человека открытие сулило неисчислимые возможности. Хосе Антонио поторговался, составил соглашение, отдал Фабиану половину денег, а оставшуюся половину положил на счет до тех пор, пока судья не подпишет решение о признании брака недействительным. На это ушла часть моих золотых монет. Когда я меньше всего этого ожидала, я наконец стала свободной женщиной.

Часть третья

ИСЧЕЗНУВШИЕ

(1960–1983)

14

Оглядываясь на прошлое, я понимаю, что потеряла Ньевес намного раньше, чем мне казалось. Моей дочери было четырнадцать, когда Хулиан решил, что вместо ежегодной поездки в Санта-Клару она проведет каникулы с ним вдвоем, эдакий медовый месяц отца и дочери. Он оставил надежду сделать из Хуана Мартина «мужчину», то есть существо по своему образу и подобию. Его сын был неуклюжим и романтичным подростком, которого, казалось, больше интересовали Альбер Камю и Франц Кафка, чем журналы Playboy, которые отец привозил ему из Майами, и предпочитал спорить о марксизме и империализме с горсткой таких же отщепенцев, обеспокоенных судьбами мира, чем лапать в укромном уголке сестриных подружек.

В последующие годы Хулиан частенько брал Ньевес в поездки, учил водить машину и управлять самолетом. Как-то он застукал ее за курением и допиванием остатков коктейлей из бокалов и начал снабжать ментоловыми сигаретами и обучать искусству пить в умеренных количествах, хотя сам то и дело перебирал с алкоголем. Ньевес носила вызывающую одежду и густо красилась, чтобы блеснуть в кабаре и казино, где они вместе с папой делали ставки за игорными столами, и никто предположить не мог, сколько ей лет; шутка заключалась в том, что все принимали Ньевес за очередную пассию Хулиана. Ожоги, которые она получила в детстве, оставили на ее теле чуть заметные шрамы; думаю, она легко отделалась благодаря Яиме. Она была такой хорошенькой, что, по мнению Хулиана, водители притормаживали на улицах, чтобы на нее поглазеть. В восемнадцать она пела модные песенки в отелях и казино, где клиенты щедро одаривали ее чаевыми, — Хулиану это казалось очень забавным. Ему нравилась эта игра — дочка привлекала к себе других мужчин, а он наблюдал за ней на расстоянии, но стоило кому-то приблизиться, немедленно появлялся и отпугивал претендента. «Так у меня никогда не будет парня, папа», — жаловалась Ньевес. «В твоем возрасте парень — последнее, что тебе нужно. Только через мой труп», — отвечал Хулиан. Он был ревнив, как любовник.

Тем временем я оставалась в нашей стране с Хуаном Мартином, который изучал философию и историю. По мнению отца, это было пустой тратой времени, от которой не будет никакого проку. Поскольку университет находился в столице, я сняла квартиру, в которой мы поселились вдвоем, однако виделись не часто; я постоянно ездила в Сакраменто и регулярно летала в Соединенные Штаты, чтобы повидать Ньевес, и сын подолгу жил в одиночестве.

Аннулирование брака состоялось в ту пору, когда мне оно было уже ни к чему. Я ценила преимущества своего положения; для практических нужд у меня имелась свобода, а для удовлетворения требований плоти темпераментный мужчина, который после стольких лет совместного быта, неизбежного привыкания друг к другу и накопившихся обид все еще мог отключить меня одним поцелуем. Как безысходно рабство желаний! Никогда прежде оно не казалось мне таким унизительным, как в середине жизни, когда зеркало показывает жен тине пятьдесят лет борьбы и усталости, телесной и душевной. Хулиана же возраст нисколько не волновал; он решил, что ему всегда будет тридцать, и почти добился в этом деле успеха. Он оставался молодым, беззаботным, веселым и охочим до женщин даже в ту пору, когда прочие смертные видят перед собой лишь неумолимую гибель. «Единственный повод для раскаяния — грехи, которые ты не успел совершить», — говорил он.

Периоды, когда мы с Хулианом сближались, были полны страстей и страданий. К встрече с ним я готовилась как невеста, предвкушая момент, когда мы останемся наедине, обнимемся с неугасающим пылом и займемся любовью внимательно и неторопливо, как умеют лишь бывалые супруги, а потом я усну, прижавшись к его спине, вдыхая запах здорового и энергичного мужчины, и проснусь, хмельная от нежности и снов; все еще обнаженные, мы вместе выпьем утренний кофе, а после отправимся гулять по улицам рука об руку, рассказывая друг другу обо всем, что произошло за время нашей разлуки. Все это продолжалось несколько дней. А потом начинались муки ревности. Я изучала отражение в зеркале, сравнивая себя с девчонками возраста Ньевес, которых он беззастенчиво соблазнял. Хулиан упрекал меня в независимости, в том, что живу вдали от него, в богатстве, которое я скрывала, чтобы он до него не добрался. Он винил меня в честолюбии; в ту пору подобное обвинение в адрес женщины звучало оскорбительно. Все разговоры так или иначе сводились к моим сбережениям. Где-то рядом с Хулианом струился денежный ручеек, а он жил в кредит и копил долги.

Честно сказать, я не раз молила небеса, чтобы Хулиан разбился на одном из своих самолетов, я лаже мечтала задушить его собственными руками, чтобы от него избавиться. Я была бы не первой и не последней женщиной, прикончившей любовника, потому что нет больше сил его выносить.

Хулиан так настаивал на том, чтобы мы снова жили вместе, что я переехала в Майами. Я сделала это не ради его удовольствия, а чтобы быть ближе к Ньевес, которая плюнула на учебу еще до окончания средней школы, целыми днями спала, исчезала по ночам и не отвечала на телефонные звонки. Она растеряла последние крохи уважения, которое когда-то ко мне питала, и до совершенства оттачивала искусство использовать отца, чтобы меня унизить. Хулиана она обожала; я мешала ей весело проводить время — старомодная, сварливая, скупая, жеманная, чертова хрычовка, как она называла меня в глаза.

В то время Майами наводнили кубинские беженцы, у некоторых из них водились деньги. В маринах было столько же яхт, сколько на улицах кадиллаков и баров-ресторанов с лучшей кубинской кухней; воздух вибрировал от латинской музыки и громких восклицаний, в которых согласные произносились как гласные. Город нисколько не напоминал больничную палату для стариков-пенсионеров, на которую похож был раньше.

Хулиан снял виллу недалеко от моря: пальмовая аллея, бассейн с фонтаном и подсветкой и многочисленный домашний персонал. Само здание представляло собой имитацию средиземноморской архитектуры Италии, адаптированную под вкус нуворишей: монументальное строение с выложенными узорчатой плиткой террасами, голубыми тентами и вянущими от жары растениями в глиняных кадках. Внешне оно напоминало розовый торт, внутреннее убранство было таким же претенциозным. Когда я впервые переступила порог. Хулиан по традиции взял меня на руки, а затем повел показывать свои владения, хвастаясь кухней, достойной отеля, — это при том, что я не люблю готовить, как и он сам, — шестью ванными комнатами с русалками и дельфинами, гостиными, пахнущими сыростью и дезинфекцией, и башенкой с телескопом, чтобы подсматривать за кораблями, которые на ночь бросали якорь напротив пляжа.

Вилла стала для Хулиана средоточием его коммерческой деятельности, заключавшейся во встречах с теми, кого он называл своими партнерами. Некоторые из этих партнеров выглядели как бюрократы в костюмах-тройках, несмотря на влажность и жару; были среди них американцы в рубашках с коротким рукавом и шляпах, кубинцы в сандалиях и гуайаверах[21]. Заходили типы с роскошными перстнями на пальцах, покуривающие дорогие сигары и говорящие по-английски с итальянским акцентом, их сопровождали живописные телохранители, гротескные карикатуры на гангстеров.

— Будь с ними любезна, они мои клиенты, — предупредил меня Хулиан, когда я принялась о них расспрашивать, однако общаться с ними мне почти не приходилось; дом был большой, и мы не сталкивались.

Через двадцать четыре часа, проведенные вместе в розовом торте, Хулиан водрузил на обеденный стол две картонные коробки, набитые бумагами, и попросил меня разобрать их содержимое. Тогда-то я поняла, что желание удерживать меня подле себя было продиктовано не сентиментальными, а вполне практическими соображениями; отныне при нем денно и нощно были администратор, секретарь и бухгалтер. В коробках обнаружилось все — от непогашенных счетов, квитанций, адресов и маршрутов до рукописных заметок, значение которых сам Хулиан не мог расшифровать. Пытаясь навести в этой мешанине порядок, я постепенно узнавала о деятельности моего партнера, в основном незаконной, как я и предполагала.

В доме регулярно появлялись и исчезали увесистые черные портфели, набитые пачками банкнот. В комнатах хранился целый арсенал, но Хулиан, который никогда не носил при себе оружия, объяснил мне, что ничего из этого ему не принадлежит, оружие он держит исключительно по просьбе друзей. Через неделю он оставил попытки меня обмануть и рассказал о кубинцах, замышляющих заговор против революции и Фиделя Кастро, о мафии, контролирующей преступность во Флориде и Неваде, и о ЦРУ, готовом на все, лишь бы помешать распространению левых идей в Латинской Америке.

— Партизанские движения есть почти во всех латиноамериканских странах. Нельзя допустить у нас революцию, подобную кубинской, — объяснил он мне.

— А ты-то тут при чем? Какое отношение ты имеешь к ЦРУ?

— Катаю их время от времени, но об этих рейсах никому не следует знать. Ничего особенного, кубинцы и еще кое-кто собирают для меня информацию.

— Тебе хорошо платят?

— Не очень, зато работы полно. Американцы мне доверяют и не слишком беспокоят.

— Хуан Мартин говорит, что под предлогом холодной войны ЦРУ свергает демократии и поддерживает диктатуры, которые на руку элитам и насаждают террор. Кругом столько несправедливости, неравенства и нищеты. — неудивительно, что в наших странах люди мечтают о коммунизме.

— Это печально, но нас не касается. А вот Хуан Мартин угодил в самое гнездо красных, и ему там промывают мозги.

— Это католический университет, Хулиан!

— Какая разница? Твой сын — слизняк.

— Он наш общий сын.

— Уверена? Что-то не похоже…

Эти разговоры вскоре переходили в яростную потасовку, начиналось с любой мелочи, а заканчивалось тем, что мы набрасывались друг на друга.

По причинам, о которых расскажу тебе чуть позже, я с нежностью вспоминаю Зораиду Абреу. Эту пышную молодую пуэрториканку можно было принять за хорошенькую дурочку из-за провокационной одежды и тоненького голоска, на самом же деле она была настоящей амазонкой. Хулиан влюбился в нее в одной из командировок и, как и меня, не сумел вовремя бросить. В моем случае это произошло потому, что я забеременела; как было с ней — понятия не имею, но предполагаю, что эта женщина была сильнее его. В семнадцать лет Зораида стала королевой красоты на конкурсе, организованном компанией по производству пуэрто-риканского рома, а потом отправилась вслед за Хулианом в Майами. Хулиан ненавидел любые узы и держал ее на расстоянии, повторяя, что женат на мне, а разводы в его стране запрещены, к тому же он обожает детей и никогда их не бросит.

Я познакомилась с Зораидой, когда она пригласила меня выпить в баре отеля «Фонтенбло». Передо мной была высокая, яркая женщина с пышной шевелюрой, которой хватило бы на два парика, в отель она явилась в обтягивающих брюках-капри, босоножках на высоких каблуках и блузке, завязанной на талии узлом и подчеркивающей грудь. Несмотря на шлюховатую внешность, вульгарной она не была. Все мужчины повернулись и уставились на нее, когда она вошла в бар, кое-кто даже присвистнул. Мы заказали пару коктейлей, и она без лишних слов сообщила, что стала любовницей моего мужа четыре года и два месяца назад.

— Прости, мне нужно было все тебе сказать, я не умею жить во лжи.

— Тебе нужно мое благословение? Забирай его, дорогая, он весь твой, — сказала я: помешать я все равно не могла, и вдобавок к тому времени меня уже не волновали любовные похождения Хулиана.

— Хулиан говорил, что вы вместе, потому что разводы у вас запрещены, но вы не любите друг друга.

— Мы не женаты. Если он хочет жениться на тебе, ему ничего не мешает это сделать.

Мы провели вместе час, и между нами установилось редкое взаимопонимание. Выпив второй бокал, Зораида оправилась от удивления и досады и решила оставить все как есть. Она не собиралась выводить Хулиана на чистую воду, изложив ему выведанную у меня правду, и ни к чему хорошему это бы не привело. Однако в нужное время эти сведения могли бы ей пригодиться. Ее устраивало, что Хулиан прикидывается женатым, отпугивая тем самым соперниц, а меня устраивало то, что благодаря Зораиде он не заводит других девиц.

— Я не шлюха, мне не нужны его деньги или что-то в этом роде, и я не собираюсь его шантажировать. Я нормальный человек, к тому же католичка. — Логика у девочки была безупречна.

Я в категорию соперниц явно не попадала; я была безобидной зрелой женщиной в костюмной паре а-ля Жаклин Кеннеди, уже вышедшей из моды, поскольку теперь все кругом носили мини-юбки. Мне показалось слишком жестоким признаваться ей, что, покуда мы пьем мартини, Хулиан наверняка кувыркается с другой. Зораида верила, что рано или поздно он на ней женится. Ей было двадцать шесть, и у нее было еще много терпения.

ЦРУ волновало меня куда меньше, чем гангстеры, которым принадлежали черные портфели, военный арсенал, хранящийся у нас дома, и посылки без каких-либо отметок, которые пару раз появлялись перед нашей дверью. Хулиан приказал мне их не трогать, потому что они могут взорваться. Посылки так и лежали на крыльце, поджариваясь на солнце, пока Хулиан не приглашал человечка с мышиным лицом, который все брал на себя. Мышелицый был ветераном войны и специалистом по взрывчатке, он осматривал посылку, а затем вскрывал ее с ловкостью хирурга. В первый раз это были бутылки виски, во второй — несколько килограммов отборной говядины: филе, корейка и отбивные; мясо было проложено льдом, но солнце превратило его в зловонную кашу. Это были подарки от благодарных клиентов.

У меня в животе снова шевелились щупальца страха, как случалось всегда, когда я проводила время с Хулианом; а еще я спрашивала себя, какого черта торчу в Майами.

Летом на нас обрушился один из тех ураганов, которые все переворачивают с ног на голову. Дом стоял на холме, и волны нам не грозили; мы ограничились тем, что заперли окна и двери от ветра. Это было потрясающе; преимущество урагана перед землетрясением в том, что о нем узнаёшь заранее. На дом обрушились ветер и вода, несколько пальм вырвало с корнем, унесло все, что не было привязано. Когда буря стихла, чей-то стол для пинг-понга, самостоятельно проделав путь в полкилометра, плавал в нашем бассейне, а на террасе второго этажа мы обнаружили испуганную собачку: бедное животное принесло ветром.

Два дня спустя, когда земля подсохла, Хулиан заметил, что септик переполнился, и пришел в бешенство. Мастера он решил не вызывать, полез в него сам, надев перчатки и резиновые сапоги и бранясь на чем свет стоит, и в итоге оказался по колено в отвратительной жиже. Вскоре я поняла, почему он не захотел приглашать мастера. Из ямы он выудил испачканный пакет, принес на кухню и высыпал его содержимое на пол: это были пачки мокрых, перемазанных нечистотами банкнот.

Меня чуть не вырвало, когда я увидела, как Хулиан запихивает деньги в стиральную машину.

— Ты что, с ума сошел? — в истерике закричала я.

Должно быть, он догадался, что вот-вот прольется кровь, потому что я без раздумий схватила самый большой кухонный нож.

— О’кей, Виолета! Успокойся! — кажется, впервые в жизни Хулиан испугался.

Он набрал чей-то номер, и вскоре в нашем распоряжении были двое бандюганов-мафиози. Мы вместе отправились в прачечную, бандюганы сунули по десятидолларовой купюре трем тетушкам, которые стирали белье для своих семей, выставили их вон, приказав подождать снаружи, и встали у двери, чтобы посторожить, пока Хулиан стирает вымазанные дерьмом банкноты. Затем их пришлось высушить и сложить в пакет. Он взял с собой меня, потому что понятия не имел, как управлять стиральной машиной.

— Теперь я понимаю, что такое отмывание денет, — заметила я.

Этого мне хватило, чтобы раз и навсегда понять, что лучше быть любовницей Хулиана, чем его женой. На следующий день я вернулась в Сакраменто.

Я специально откладывала подробный рассказ о Нье-вес, потому что это очень болезненная тема, Камило. Возможно, я несправедливо обвиняла Хулиана в судьбе моей дочери. На самом деле каждый несет ответственность за свою жизнь. При рождении нам выпадают определенные карты, и мы играем свою партию; некоторым достается всякая дребедень, и они проигрывают, но другие играют теми же картами и почему-то выигрывают. Карта определяет, что мы собой представляем: дата рождения, пол, раса, семья, национальность и т. д., этого мы изменить не можем — можем разве что использовать толково. В этой игре имеются препятствия и шансы, стратегии и ловушки. Ньевес выпали счастливые карты: у нее были ум, отвага, щедрость, обаяние, пленительный голос и красота. Я любила ее всей душой, как все матери любят своих детей, но моя любовь не могла сравниться с обожанием ее папочки. Ньевес была единственным существом в этом мире, которое Хулиан любил больше самого себя.

Говорят, в раннем детстве девочки влюбляются в своих отцов, — если не ошибаюсь, это называется «комплекс Электры» и со временем он исчезает. Но иногда случается наоборот — отцы влюбляются в дочерей, и тогда их чувства спутываются, как клубок ниток в кошачьих лапах. Нечто подобное произошло между Ньевес и Хулианом. Он был одержим нашей девочкой, обнаружив в ней качества, которыми он восхищался и которые напрочь отсутствовали у сына; она была похожа на самого Хулиана, она унаследовала от него не только кровь, но и дух, в отличие от Хуана Мартина, которого Хулиан считал слабаком и девчонкой. Его сын не мог тягаться со своей сестрой, и наступил день, когда он прекратил всякие попытки с ней состязаться и занял скромный уголок в ее тени. Он прятался так старательно, что отец практически забыл о его существовании.

Однажды возле бассейна я увидела, как Хулиан натирает Ньевес кремом от загара, — он делал это и раньше множество раз, однако что-то меня встревожило, и я предложила сделать это самой.

— У папы получается лучше, — усмехнулась Ньевес.

Позже я осмелилась поговорить об этом с Хулианом, и в ответ он отвесил мне пощечину. Он давно не бил меня, к тому же ни разу не бил по лицу. Он обвинил меня в том, что я грязная гарпия, готовая все изгадить своими подозрениями, ревностью и завистью, которые он терпел годами, но не собирается мириться и дальше, потому что я разрушаю невинность Ньевес своими подлыми намеками.

В тот год, пока я жила с Хулианом в безобразном розовом торте в компании бандитов, заговорщиков и шпионов, Ньевес теоретически жила с нами, но на самом деле я видела ее очень мало. По ее словам, поместье находилось слишком далеко от центра города, и она часто оставалась ночевать у подруг. Так, по крайней мере, она утверждала. Иногда я обнаруживала ее в шезлонге у бассейна — она пила пина-коладу, отдыхая после очередной гулянки. Случалось, по ночам она была в таком состоянии от алкоголя и, возможно, наркотиков, что не могла вести машину и, если не находила никого, кто бы отвез ее домой, звонила Хулиану, чтобы он за ней заехал. Он снимал ей похмелье с помощью кокаина, который всегда держал под рукой, считая столь же безобидным, как табак.

Моя дочь пела в кабаре и казино, которые наверняка контролировались мафией. Хулиан несколько раз водил меня ее послушать. Я и сейчас вижу ее такой, какой она была на сцене, — маленькой девочкой, накрашенной, как куртизанка, в облегающем платье, усыпанном блестками и искусственными бриллиантами, ласкающей микрофон и обволакивающей публику хриплым, чувственным голосом. Ее отец аплодировал громче всех и осыпал ее комплиментами, как и другие мужчины в зале, а я корчилась от спазмов в животе, моля небеса, чтобы шоу поскорее закончилось.

Два года спустя какой-то тип «обнаружил» Ньевес в одной из таких забегаловок и в одночасье уволок в Лас-Вегас, пообещав вечную любовь и успех у публики. Его звали Джо Санторо, и представился он агентом, но был всего лишь мелким актеришкой, одним из молодых смазливых проходимцев, бездарных и бессовестных, которые всюду кишмя кишат. Ньевес собрала вещи и потихоньку ушла, ничего не сказав отцу. Два дня спустя, когда Хулиан уже обратился в полицию, чтобы ее отыскать, она позвонила ему из Лас-Вегаса. Хулиан помчался за ней, обезумев от ярости и ревности. В этом городе у него имелись связи, он ездил туда по делам клиентов и отвозил свои черные портфели. План состоял в том, чтобы нанять головореза, который прострелил бы Санторо коленки и привел девочку за ухо к папе под крылышко.

Он нашел Ньевес в обшарпанном доме, где Джо Санторо проживал с толпой хиппи и случайных бродяг, которые проводили там несколько ночей и исчезали, оставив после себя мусор и беспорядок. Моя дочь возлежала со своим молодым возлюбленным на засаленном матрасе прямо на полу, кругом валялась одежда, банки из-под пива и остатки окаменевшей пиццы. Оба витали в иных измерениях под действием смеси ЛСД и марихуаны, но у Ньевес хватило рассудка, чтобы угадать цель своего отца. Полуголая, растрепанная, с поплывшим макияжем, она стояла перед наемным гангстером, вцепившись обеими руками в его револьвер, и поклялась отцу всем на свете, что, если они прикоснутся к Джо, он больше никогда не увидит ее в своей козлиной жизни, потому что она покончит с собой.

Только дочь могла нанести Хулиану удар, который подорвал бы его титаническую силу. Ньевес покинула его с решимостью человека, бегущего от смертельной опасности. Думаю, она на клеточном уровне чувствовала то, чего не мог постичь ее разум: она должна бежать от отцовской любви, от своей собственной привязанности и зависимости. Она разрезала узы одним щелчком ножниц, отказавшись вернуться с Хулианом в Майами или принять от него какую-либо помощь.

Гнев, который овладел Хулианом по прибытии в Лас-Вегас, сменился отчаянием — он видел, что Ньевес воспринимает его как врага. Он пообещал ей все, что она пожелает, заверил, что исполнит любую прихоть, что готов содержать в приличных условиях ее, Джо Санторо или любого другого негодяя, которого она выберет, потому что его дочь не может жить в свинарнике; он умолял ее, унижался, плакал, но ничто не тронуло сердца Ньевес. Тогда он понял, что она в точности подобна ему самому, — неукротимая, отчаянная, она делает все, что взбредет в голову, никого не принимая в расчет. Ньевес сеяла на своем пути несчастье с таким же безразличием, как и он сам. Его дочь была зеркалом, в котором отныне он любовался собственным отражением.

Ньевес осталась в Лас-Вегасе. Хулиан решил было поселиться поблизости, чтобы прийти ей на помощь, когда в этом появится необходимость, но ему пришлось отказаться от этой затеи, потому что она не желала видеть его даже издали, да и он не мог пустить на самотек свои дела в Майами. Думаю, клиенты не пожелали с ним расставаться, — не так просто было найти пилота, способного летать ночью в зоне действия радаров над вражеской территорией или плавать в кишащем аллигаторами болоте, доставляя или забирая таинственные грузы.

Чтобы следить за дочерью, Хулиан нанял детектива по имени Рой Купер, которому предстояло сыграть важную роль в твоей жизни, Камило. Насколько мне известно, он был бывшим заключенным и «специализировался на шантаже», — правда, я так и не поняла, шантажировал ли он сам, зарабатывая себе на жизнь, или расследовал чужие дела.

Сведения, полученные Роем, разбили Хулиану сердце. Дочь катилась по наклонной плоскости прямиком в объятия смерти. Какое-то время она была с Джо Санторо, но вскоре бросила его, а может, это он ее бросил; так или иначе, Ньевес оказалась на улице. Знаменитое «Лето любви» в Сан-Франциско произошло за пару лет до этих событий, но контркультура хиппи все еще процветала во многих городах, в том числе в Лас-Вегасе. Этих волосатых татуированных ребят, праздных и счастливых, которые бродили по всей Калифорнии и вскоре вошли в историю вместе с легендарным Вудстоком, в других местах не принимали, могли избить или арестовать. В Майами Хулиан ни разу их не встречал.

Ньевес тусовалась с живописными белыми парнями и девушками из среднего класса, которые занимались попрошайничеством, предавались беспорядочным половым связям, увлекались психоделической музыкой и наркотиками. Рой следовал за ней по пятам, высылая Хулиану отчеты. На фотографиях была Ньевес в лохмотьях, украшенных осколками зеркала, с цветком в волосах, в сопровождении горстки молодых людей на демонстрации против войны во Вьетнаме, в позе лотоса у ног седовласого гуру или поющая баллады в парке перед шляпой для подаяний. Она ночевала в коммунах, на улице, в разбитом автомобиле, одну ночь здесь, другую там, ведомая блуждающим духом, обуявшим в те времена молодежь, соблазненную бесцельной свободой, однодневной любовью и пьянящей истомой. Она увлеклась индийской эстетикой, исповедовала идеи равенства и товарищества, но не интересовалась восточной философией или политическими и социальными устремлениями, присущими этому движению. Выходила на митинги против войны во Вьетнаме, чтобы развлечься, задирая полицейских, но понятия не имела, где находится этот самый Вьетнам.

Рою поручили заботиться о том, чтобы девочка не голодала, и по мере необходимости ей помогать, но так, чтобы она не заподозрила отцовскую руку. Последнее оказалось несложно: Ньевес витала в конопляных облаках и кислотных грезах. Стремясь все испытать и жить на полную катушку, начала нюхать героин. У Хулиана появилась идея постоянно подстраховывать Ньевес, чтобы она опустилась на дно, но не ушиблась, и тогда он сможет ее спасти. Бедняга сбился со счета, сколько у Ньевес было мужчин и случайных связей, — не имело смысла выяснять имена, любовная история длилась три, максимум четыре дня. На фотографиях, сделанных издалека или мимоходом, ее любовники казались одним и тем же мужчиной: бородатым, с длинными патлами, в ожерелье из бисера или цветов, в сандалиях и с гитарой.

Единственным, кто от них отличался, был Джо Санторо, который появлялся в жизни Ньевес и покидал ее более или менее регулярно. Это не был обычный хиппи. Он продавал метамфетамин и героин, но в таких незначительных количествах, что полиция им не интересовалась. Его клиентами были офисные работники, мелкие сошки в индустрии развлечений, постояльцы отелей. Хиппи предпочитали марихуану и галлюциногены, которые раздавали бесплатно; большинство из них презирало тяжелые наркотики и алкоголь. Мы никогда не узнаем, подсадил он Ньевес на героин или только снабжал ее, когда она погружалась в депрессию. Дорога к зависимости пряма и отлично вымощена; Ньевес прошла по ней быстро.

Я узнала об этом год спустя, потому что Хулиан уверял меня по телефону и во время приездов в нашу страну, что Ньевес в порядке, живет в квартире с двумя подругами и изучает искусство. Он говорил, что беседует с ней раза два в неделю, но не навещает, потому что девочка пожелала исчезнуть на какое-то время, чтобы почувствовать вкус самостоятельности, — в ее возрасте это нормально. Меня она тоже видеть не хотела. На письма не отвечала, но беспокоиться смысла не имело, Ньевес и раньше терпеть не могла формальности. Когда я прилетела в Майами, чтобы разобраться с бумагами, Хулиану удалось как-то выкрутиться и объяснить исчезновение и молчание дочери. Я могла бы попытаться что-то разузнать, но не стала. Я виновата, Камило.

Нас с Хулианом удерживала вместе давняя привычка ненавидеть и желать друг друга. А еще Ньевес. Хуан Мартин не в счет: если бы он решал, мы бы с Хулианом расстались на пятнадцать лет раньше. Невозможно описать эту непристойную смесь влечения и отталкивания, страсти и бешенства, дурную привычку ссориться и примиряться; я сама этого не понимаю, Камило, факты я помню, а эмоции стерлись. Сейчас я уже не та женщина, которой была в ту пору.

Из каждой поездки в Майами я возвращалась домой в Сакраменто или в столичную квартиру, где жила с сыном, полная решимости никогда больше не являться на призывы Хулиана, но. бежала снова и снова, как собака, которую выдрессировали плеткой. Он звал меня к себе, когда его душил хаос, чтобы я навела в его жизни порядок, и сам приходил ко мне, убегая от очередной заварухи из-за женщин или денег. Его появление было ураганом, полностью разрушавшим мое налаженное существование и душевный покой, которым я наслаждалась в его отсутствие. В такие дни я напивалась до бесчувствия и курила марихуану, которая, по словам Хулиана, шла мне на пользу, давая почувствовать себя нормальным человеком. «Ты нравишься мне, когда расслаблена. Не могу нормально проводить с тобой время, когда твоя голова забита делами и работой», — говорил он.

Моя работа была постоянной причиной наших ссор. На деньги у меня чутье, ты знаешь, Камило; я экономила, вкладывала средства разумно и жила скромно. Для Хулиана осторожность в отношении денег означала скупость, еще один мой недостаток, но, пока он меня критиковал, я за пять минут выстраивала годовой бюджет.

15

Мой брат Хосе Антонио и Джозефина Тейлор, единственные, кто знал о побоях Хулиана, множество раз упрекали меня в том, что я это терплю. По их настоянию я отправилась к психиатру, чтобы он помог мне избавиться от эмоциональной зависимости, причинившей мне столько бед.

Доктор Леви, еврей, учился в Вене у Карла Юнга, был профессором университета и автором нескольких книг; в общем, звезда. По моим оценкам, ему было около восьмидесяти, но вполне возможно, что он был моложе и выглядел на восемьдесят из-за пережитых потрясений. Он познакомился с Хулианом после войны, будучи одним из иммигрантов, которых тот нелегально доставил в страну на своем гидроплане. Вся его семья погибла в концентрационных лагерях, но это величайшее несчастье оставило в нем не горечь, а бесконечное сострадание к человеческой слабости. Стыдно было заставлять тратить время на мои жалкие личные проблемы человека, пережившего Холокост, но он успокаивал меня одним взглядом. Стоило мне закрыть за собой дверь, в кабинете, заваленном книгами, замирал даже воздух; ничто не существовало в мире, кроме него и меня.

— У меня очень заурядная жизнь, доктор Леви. Я не сделала ничего, достойного упоминания, я человек посредственный, — сказала я на сеансе.

Он ответил, что все жизни заурядны и все мы посредственны, зависит от того, с кем себя сравнивать.

— Зачем вам трагическая жизнь, Виолета? — Голос его сорвался, — быть может, он вспомнил о постигших его страданиях. — Есть одно китайское проклятие, в вашем случае оно актуально: «Желаю вам интересной жизни». Должно быть, благословение звучало бы так: «Желаю вам заурядной жизни», — добавил он.

Благодаря доктору Леви, который буквально вел меня за руку, мне удалось оторваться от Хулиана. Это произошло не так скоро, мне предстоял долгий путь самоанализа, который начался с детства в Большом доме с камелиями, где я обнаружила тело отца, затем доктор провел меня по пейзажам памяти мимо мисс Тейлор, тетушек, фермы Ривасов, передвижной школы, нападения Паскуаля Фрей-ре, от которого меня спас Торито, Фабиана, Хулиана и детей, пока я не достигла пятидесяти лет, устав от борьбы и одиночества.

Первым делом я объявила Хулиану, чтобы он больше не рассчитывал на то, что я помогу ему выпутаться из передряг, профинансирую сумасбродства, расплачусь с долгами, сотворю чудеса с бухгалтерией или склею то, что он разрушал на своем пути. Я больше не переступлю порог розового торта в Майами; никаких изгаженных купюр в стиральной машине, гангстеров и шпионов. Если он захочет меня увидеть, придется приехать самому, остановиться в отеле и относиться к Хуану Мартину с уважением. И наконец, если Хулиан еще раз поднимет на меня руку, он об этом серьезно пожалеет.

— Вам понадобятся сила и ясность, чтобы достичь своих целей, Виолета. Советую отказаться от алкоголя, когда будете с Хулианом, — посоветовал мне доктор Леви.

До этого момента я не связывала алкоголь с властью, которую Хулиан имел надо мной.

Поначалу он решил, что это очередная пустая угроза, какие я повторяла годами, но на сей раз у меня за спиной стоял доктор Леви. Два месяца спустя, устав от тщетных просьб помочь ему в Майами, Хулиан смирился и поручил другому человеку разгадывать головоломку, которую называл своим бизнесом, — на самом же деле это были торговые сделки с бандитским душком. Этим человеком была Зораида Абреу, давняя и преданная молодая любовница, с которой я пила мартини в отеле «Фонтенбло». Выбор оказался идеальным, Зораида была профессиональным бухгалтером, к тому же отличалась работоспособностью, сдержанностью и готовностью услужить Хулиану во имя любви, как некогда я сама. В то время как я действовала инстинктивно, стараясь привести в порядок безумные цифры двойной бухгалтерии, она все делала профессионально, а к тому же досконально знала американские законы. Она умела вести секретные счета, уклоняться от уплаты налогов и отмывать деньги. Хулиану она подходила гораздо больше, чем я.

Представляю, как эта королева пуэрто-риканского рома с ее пышными формами и львиной гривой покрикивает на партнеров и клиентов Хулиана и держит в страхе временных любовниц. Она была аккуратна, что в ее профессии — необходимость, и не выносила расточительности; ее родители были строги, образование она получила в колледже при монастыре. Время от времени она мне звонила, чтобы рассказать последнюю мелодраму или попросить совета. Она была эффектна, властна, уверена в себе и своем мнении, которое иной раз звучало комично при ее напористых манерах и детском голоске. Вряд ли Хулиану удавалось подчинить ее или напугать; думаю, если бы они сцепились всерьез, она бы растоптала его, как таракана.

Зораида стала моим благословением, она помогла мне избавиться от остатков привязанности к Хулиану.

Хулиан зачастил к нам в страну со сверхсекретными миссиями, касающимися таинственной немецкой колонии «Эсперанса». Я заметила, что секреты эти не так уж секретны, если он болтает о них в портовой забегаловке, где мы обедали устрицами и морскими ежами.

— Ты — моя душа, Виолета. Ты знаешь меня лучше всех, от тебя у меня тайн нет, — ответил он.

Я воздержалась от вопроса, имеются ли у него тайны от Зораиды: лучше ему не знать о наших с ней приятельских отношениях.

С сыном Хулиан почти не виделся. Хуан Мартин деликатно отклонял его редкие приглашения в Майами под предлогом учебы; когда же Хулиан сам наведывался в столицу, они старались встречаться как можно реже. Оба избегали касаться серьезных тем, особенно политики, — любая мелочь могла стать искрой, из-за которой вспыхнет взаимная неприязнь. Для Хулиана сын был источником постоянного разочарования, а для Хуана Мартина отец был мошенником, продавшимся империалистам-янки.

На недавних президентских выборах победил социалист, представлявший коалицию левых партий, на чьей предвыборной кампании Хуан Мартин работал денно и нощно. Хулиан был уверен, что социалист продержится в правительстве не более нескольких месяцев, потому что ни местные правые, ни Соединенные Штаты этого не допустят, но не сказал об этом сыну. Предпочел предупредить его через меня.

— Скажи мальчику, чтобы позаботился о себе. Эта страна не станет еще одной Кубой. Быть может, нас ожидает кровавая баня.

Не имело смысла спрашивать его, откуда ему это известно.

Роль спасителя Ньевес выпала Рою, частному детективу, нанятому Хулианом. В один из раскаленных вечеров в пустыне Невада он спохватился, что уже неделю не высылал своему хозяину обязательный отчет. Шпионить за девушкой было утомительной работой, недостойной специалиста по преступному бизнесу, но за это хорошо платили.

Он тщетно искал Ньевес в обычных местах, в том числе на уличных перекрестках, где в безнадежные дни Ньевес предлагала себя прохожим. Он не докладывал об этом отцу — Хулиан наверняка догадывался и сам, это обычное средство, когда требуется доза. Рой был уверен, что такой человек, как Хулиан Браво, отлично ориентируется в мире наркотиков, начиная с производства, транспортировки, коррупции и преступных сетей, связанных со сбытом, и заканчивая полнейшей деградацией наркомана. В том, что его родная дочь стала одной из жертв, заключалась горькая ирония. Обеспокоенный, потому что никогда не терял ее из виду так надолго, Рой поискал среди хиппи, с которыми она тусовалась, — молодых людей, собиравшихся на пустырях вдали от сверкающего района Стрип с его огнями и шампанским, — и кто-то ему рассказал, что видел Ньевес в компании Джо Санторо.

Был уже вечер, когда Рой наконец разыскал Джо. Чистый, хорошо одетый и выбритый, он играл в боулинг и пил с друзьями пиво.

— Ньевес? Я ей не сторож, — презрительно ответил он. Девушка больше его не интересовала, отныне она была всего лишь его клиентом, которому он продавал сильнодействующие наркотики; сам он ничего такого не употребляет и предупреждал ее, что это дорога без возврата, пояснил он. Рой схватил его за руку и потащил в туалет, где сперва ударил коленом в пах и повалил лицом вниз; затем схватил за пояс и поднял с забрызганного мочой пола, собираясь разбить ему нос, но Джо остановил его, закрыв лицо руками, и пробормотал, что Ньевес в автобусе.

Рой знал, что он имеет в виду. Во дворе заброшенного дома был припаркован обшарпанный автобус без колес, снизу доверху покрытый граффити. Несколько часов назад Рой уже побывал в этом доме, ставшем логовом наркоманов и бродяг, но ему не пришло в голову обыскать автобус. Ньевес лежала без сознания на полу между двумя спящими или обдолбанными парнями. Рой попытался привести ее в чувство, даже не взглянув на ее приятелей, которые не были его клиентами, но девушка уплывала. Он дал ей пощечину и встряхнул, чтобы заставить дышать, пощупал пульс, не нашел, наконец взял на руки и рысью понесся к машине, припаркованной в соседнем квартале. Ньевес весила как дитя, от нее остались кожа да кости.

Детектив позвонил Хулиану из больницы. В Майами было уже около полуночи.

— Малышка на дне, приезжайте немедленно, — объявил он.

Хулиан прибыл в Лас-Вегас в полдень следующего дня на небольшом самолете, который ему одолжил один из его клиентов, и приземлился в частном аэропорту. Два дня спустя, когда Ньевес выписали, ее отец и Рой доставили ее прямо к самолету. Она оправилась от передозировки, которая чуть ее не убила, но страдала от тяжелейшей абстиненции. Двое мужчин с трудом могли ее удержать, от отчаяния она боролась со сверхчеловеческой силой, выкрикивая грубости, которые непременно привлекли бы внимание полиции, окажись они в более людном месте. В самолете отец ввел ей успокоительное, которое вырубило ее на десять часов, достаточное время, чтобы приземлиться в Майами и поместить ее в клинику.

Только тогда Хулиан позвонил мне и все рассказал. Два года я подозревала, что дочь употребляет наркотики, но полагала, что это марихуана и кокаин, которые, по словам Хулиана, не более опасны, чем обычные сигареты, и никак не влияют на способность Ньевес нормально функционировать в этом мире. Я предпочитала пребывать в неведении и не знать о том, что происходит с Ньевес на самом деле, точно так же, как не хотела видеть, что Хулиан алкоголик. Я повторяла его слова: у него хорошая голова, и пить он умеет, может употребить вдвое больше, чем любой смертный, и никто этого не заметит, ему нужно иметь под рукой виски, только чтобы лечить боли в спине, и все такое. Ньевес вытащили с того света, куда загнал ее героин, и теперь она проходила строгую программу детоксикации и реабилитации, но я не думала, что она наркоманка. Я поверила Хулиану: трагическая случайность не повторится, девочка усвоит урок.

Неделю спустя нам разрешили навестить Ньевес в клинике. Худшие дни абстиненции остались позади; девочка, чисто вымытая, с мокрыми волосами, в джинсах и футболке, молчала и рассеянно смотрела в пол. Я обнимала ее, плакала, звала по имени, не получая никакой реакции, но когда к ней обратился Хулиан, ей удалось сфокусировать взгляд.

— Высшие Существа избрали меня, папа, я должна передать послание человечеству, — заявила она.

Врач объяснил, что такое состояние случается после перенесенной травмы и действия седативных веществ.

Я пробыла в Майами три месяца. Все это время Ньевес лежала в клинике, а затем исчезла. Я навещала ее столько, сколько позволял врач — сначала пару раз в неделю, затем почти ежедневно. Встречи были непродолжительными и неизменно под наблюдением. Я узнала об ужасах абстиненции: глубочайшей тоске, бессоннице, судорогах и болях в животе, ледяном поту, рвоте и лихорадке. В первые дни ей делали успокоительные и обезболивающие уколы, но позже пришлось бороться с мучениями самостоятельно.

Иногда во время моих посещений Ньевес выглядела лучше, плавала в бассейне или играла в волейбол, щеки у нее были румяные, глаза блестели. В другие дни она умоляла ее забрать, потому что в клинике ее мучили, не кормили, связывали, избивали. О Высших Существах она больше не заикалась. Нам с Хулианом назначили несколько бесед с психиатром и психологами, которые твердили о строгой любви, необходимости ограничений и дисциплины, но Ньевес вот-вот должен был исполниться двадцать один год, после чего мы утрачивали право защищать ее от самой себя.

В день своего рождения она исчезла из реабилитационной клиники. Ушла в чем есть, прихватив с собой пятьсот долларов, которые отец подарил ей на день рождения, несмотря на предупреждения психиатра. Мы решили, что она вернулась в Лас-Вегас, где у нее было множество знакомых, но Рой не смог ее разыскать. Какое-то время мы ничего о ней не знали.

Хулиан хотел, чтобы на время своего пребывания в Майами я поселилась в его ужасном особняке, но я решила больше никогда не жить под одной с ним крышей. Я знала, что, как только подвернется шанс, я снова окажусь в его постели, а потом пожалею об этом. Я сняла небольшую студию с кухней, где были тишина и уединение, в которых я так нуждалась, погрузившись в мучительную реальность моей дочери.

Зораида Абреу тоже не жила с Хулианом; он снял ей роскошную квартиру в Коконат-Гроув, где держал под рукой, не теряя свободы. Он ни словом не упомянул ее в наших разговорах и не знал, что мы периодически встречаемся в баре в Фонтенбло и что я успела привязаться к этой девушке. У нее было мужество, которого мне не хватало.

Зораида держала Хулиана на коротком поводке, но не считала нужным за ним следить, потому что с одного взгляда угадывала его желания и измены. Она знала Хулиана как облупленного. Я спросила, не ревнует ли она, и в ответ она засмеялась:

— Еще как! К тебе не ревную, Виолета, потому что ты принадлежишь прошлому, но если застукаю с другой, убью.

Статус фаворитки полностью ее устраивал, она прекрасно знала о незаконных делишках Хулиана, и он не посмел бы валять дурака, вызвав ее ярость.

— Он у меня как на ладони, — признавалась она.

Зораида с завидным терпением ждала подходящего момента, чтобы потребовать у него законного брака. Старалась забеременеть, не вызвав у него подозрений: ребенок был бы отличным козырем, но ничего не получалось.

— Ты же не возражаешь? Это не повредит твоим детям, они у тебя уже взрослые, — оправдывалась она.

Все эти три месяца я занималась исключительно Ньевес, но не теряла связи и с Хосе Антонио. Президент-социалист разработал программу базового жилья, чтобы решить проблему трущоб, где люди ютились в жалких лачугах из картона и досок, лишенные питьевой воды, канализации и электричества. Хосе Антонио предложил проект нового жилья, в его пользу свидетельствовал многолетний опыт и успешное возведение сборных конструкций. Однако «Сельские дома» полюбили молодые представители среднего класса, которым стоило немалого труда приобрести первое собственное жилье, и они мигом бы их разлюбили, если бы в точно таких же домах селились малообеспеченные слои населения.

— Не забывай о классовых предрассудках, братишка. Пусть это будут обычные летние домики, но другого цвета и под другим названием — например, «Мой собственный дом». Как тебе такой вариант? — предложила я.

Мы выиграли существенную часть подряда — никто не мог конкурировать с нами в цене. Прибыль была невелика, но Антон Кусанович, сын Марко, заменивший отца год назад, заверил нас, что низкая прибыль компенсируется огромным объемом заказов. Хитрость заключалась в скорости производства и установки наших домиков, но для этого нам предстояло как следует вложиться. Мы удвоили количество фабрик и, помимо заработной платы, начали давать рабочим премии, успокоив тем самым профсоюз.

В начале семидесятых политическая ситуация в стране была на грани катастрофы, разразился глубокий экономический и социальный кризис, правительство было парализовано беспорядками в партиях, которые редко приходили к согласию, и непримиримой оппозицией правых, готовых на любые жертвы, лишь бы затормозить социалистический эксперимент. Оппозиция пользовалась поддержкой ЦРУ, о чем мне часто напоминал Хуан Мартин, а Хулиан их оправдывал — партизанское движение нужно уничтожить. — Здесь нет партизан, папа, это коалиция левоцентристских партий, избранная народом. Американцам нечего делать в нашей стране, — возражал ему Хуан Мартин в тех редких случаях, когда они разговаривали.

Ничто из этого не касалось нас с Хосе Антонио; у нас было полно работы, и рабочие наши были довольны, что казалось чудом в атмосфере постоянных конфликтов и растущего насилия, забастовок и безработицы, многолюдных маршей в поддержку правительства и соответствующих акций оппозиции. Страна была поляризована, разделена на две непримиримые фракции; диалога не было, никто не шел на компромисс. Несмотря на выигранный нами тендер, Хосе Антонио и Антон Кусанович считались врагами правительства, как и все предприниматели, включая наших друзей и знакомых. Я голосовала за правых по примеру брата. Левым сочувствовали только мой сын и мисс Тейлор, в свои семьдесят с лишним лет не забывшая политические страсти, которые разделяла с Тересой Ривас, — роль жены моего брата нисколько их не преуменьшила.

Хуан Мартин перешел в другой университет, поскольку католический не соответствовал его убеждениям, и изучал журналистику в Национальном университете, «гнезде красных», как называл его Хулиан. Он был настолько захвачен политикой, что занятий почти не посещал. Его возмущала моя нейтральная позиция, которую он объяснял безразличием, невежеством и самодовольством. «Как ты можешь голосовать за правых, мама! Разве ты не видишь неравенства и бедности в нашей стране?» — говорил он. Я все понимала, но ничего не могла с этим поделать, я считала, что это проблема правительства или церкви, а я и так делаю достаточно, обеспечивая заказами своих рабочих и служащих. Многое должно было случиться, прежде чем я осознала реальность, Камило. Мне удавалось ничего не видеть, не слышать и не говорить в самые критические годы. Во время долгой диктатуры я бы вела себя так же, если бы дубина репрессий не обрушилась и на мою голову.

16

В течение трех лет, пока страна на всех парах катилась к неизбежной трагедии, я разрывалась между Майами, Лас-Вегасом и Лос-Анджелесом, так что проморгала большую часть ее социалистического опыта. В Соединенных Штатах информация была тенденциозной, все наперебой вторили пропаганде правых, которая изображала нашу страну как еще одну Кубу. Я часто возвращалась домой по делам, и каждый раз все сильнее чувствовала, как нарастают хаос и насилие и как Хуан Мартин ускользает из моих рук. Сын превратился в незнакомца. Он разговаривал со мной снисходительно, как с домашним животным; мое идеологическое перевоспитание больше его не заботило, он махнул на меня рукой, я попала в категорию «старой мумии». Он был неузнаваем: седая борода, грязные патлы, тощий, возбужденный. Ничто в нем не напоминало застенчивого мальчика, которым он был еще совсем недавно.

Ньевес на несколько месяцев пропала без вести. Хулиан по своим каналам попытался разыскать ее в Майами, но она не оставила следов. Он исследовал данные авиалиний и автобусных компаний, но все безрезультатно; ее имени не было в списках пассажиров, но это мало что значило, существовали и другие виды транспорта. В поисках Ньевес я оказывалась в подземном мире нищих, наркоманов и дрянной уличной жизни. Хулиан совсем не знал этот мир, его участие в наркотрафике и преступности было иного масштаба, он никогда не сталкивался в грязном переулке с оборванными зомби. А я сталкивалась. Интересно, что они обо мне думали? Буржуйка, хорошо одетая и зареванная, разыскивает какую-то Ньевес. Я видела ребят, которые поразили меня в самое сердце, но я не пыталась им помочь, моей единственной целью было выяснить что-то о дочери. Я занималась этим несколько недель, самых тяжелых, какие только могу вспомнить, Камило, и узнала лишь то, что Ньевес никто не знал.

Как раз этим я и занималась, когда позвонил Рой и сказал, что вроде бы обнаружил ее в Лас-Вегасе. К тому времени он уже перестал ее искать, но случайно увидел Джо Санторо и, следуя за ним, вышел на Ньевес. Я немедленно отправилась к Хулиану.

Девушка, которую увидел Рой, не входила в число живописных юных бродяг, которые представляли собой закат эпохи хиппи, а «работала» вместе с другими молодыми людьми обоего пола на знаменитой Лас-Вегас-Стрип. У нее были коротко остриженные, осветленные почти до белизны волосы, театральный макияж и вызывающий прикид, который в любом другом месте считался бы костюмом, но тут соответствовал обстановке. По словам Роя, ей не разрешали входить ни в один из роскошных отелей или баров, жила она на улице, кочуя с одной съемной комнаты на другую, распространяя наркотики, подворовывая и занимаясь проституцией. Месяцы, проведенные в реабилитационной клинике, не подействовали на Ньевес — она вернулась к прежней жизни, еще более одинокая и неприкаянная.

— Я бы не удивился, если бы узнал, что Санторо ее сутенер, — сказал нам детектив.

— Клянусь, он пожалеет об этом! — воскликнул потрясенный Хулиан.

Он поселил нас с Ньевес в отеле «Дворец Цезарей», где мы с моей неуловимой дочерью разместились в одном номере, потому что она отказалась жить в люксе отца, где было две спальни, гостиная, панорамный вид на этот искусственный город и даже выкрашенный в белый цвет рояль, который, как нам сообщили, принадлежал знаменитому пианисту Либераче. Меня смущало ее присутствие, рядом с ней я чувствовала себя робкой и виноватой. Я видела себя глазами Ньевес, осуждающими и презирающими; она терпела нас с отцом лишь потому, что надеялась развести на деньги, но я не могла ее в этом упрекнуть, мне хватило поверхностной прогулки по ее миру, чтобы проникнуться глубочайшим состраданием. Я бы отдала все, чем владела в этой жизни, Камило, если бы это хоть как-то ей помогло.

Оказавшись в отеле, Ньевес первым делом приняла ванну с пеной. Ее долго не было, я отнесла ей чашку чая и обнаружила, что она спит в почти остывшей воде. Я помогла ей вылезти из ванны, а когда оборачивала полотенцем, обнаружила у нее на спине шрам.

— Что с тобой случилось, Ньевес? — встревожилась я.

— Ничего. Царапина, — ответила она, пожимая плечами.

Она так и не рассказала, что произошло, и отказывалась говорить о своей жизни и о Джо Санторо.

— Я ничего о нем не знаю, мы не виделись целый год, — солгала она.

Моя дочь привезла с собой только сумку с брюками, кроссовками и косметикой; у нее не было при себе даже зубной щетки. Пока я пыталась о ней заботиться, точнее, за ней присматривать, Хулиан купил ей чемодан и наполнил его дизайнерской одеждой из роскошных бутиков, изобиловавших на Стрипе. Таков был его способ справиться с невыносимой тоской, которая разрывала сердце: потратить на дочку побольше денег.

Ньевес прожила с нами в отеле около недели; этого было достаточно, чтобы Хулиан преисполнился веры, что ее можно спасти, но я не разделяла его оптимизма. Я отчетливо видела симптомы, которые замечала раньше у других: зуд в теле, бессонницу, озноб, судороги, боль в костях, тошноту, расширенные зрачки, спутанность сознания и тревогу. Стоило зазеваться, Ньевес исчезала из номера и возвращалась умиротворенной; поблизости всегда околачивались дилеры, и она знала, как их распознать. Думаю, наркотики ей доставляли прямо в номер, спрятав среди тарелок на подносе или в сумке с чистым бельем, которую приносили из прачечной. Краткое перемирие во «Дворце Цезарей» закончилось в тот миг, когда она получила от отца достаточно денег. Она украла мои часы, золотую цепочку, паспорт и снова исчезла.

На этот раз Хулиан знал, где искать Ньевес, и с помощью Роя и еще одного человека ее похитил — нет другого способа описать то, как это выглядело. Меня он предупреждать не стал, потому что знал, что я буду против. Дело было вечером, Ньевес прогуливалась по улице, рядом остановилась машина, она подошла, полагая, что это потенциальный клиент. Рой и его подельник выскочили одновременно, накинули ей на голову куртку и силой затолкали в салон. Она отбивалась, как затравленный зверь, но куртка заглушала крики, и никто не вмешался, хотя свидетелями зрелища были несколько человек, в том числе и охранники: в казино и ресторанах был самый горячий час.

Хулиан положил Ньевес в психиатрическую клинику на окраине одного из городов в штате Юта, где на нее надели смирительную рубашку и заперли в палате с мягкими стенами. Она была уже совершеннолетней, и у отца не было полномочий на подобные действия, но для Хулиана не существовало ничего невозможного, всегда имелся способ добиться поставленных целей, иногда в обмен на деньги, иногда с помощью таинственных связей, которые действовали по принципу «я тебе, ты мнеь.

На следующий день Хулиан все мне рассказал и добавил, что мы вернемся в Майами, так как Ньевес в нас не нуждается; клиника сообщит, когда будет выписка, и мы ее заберем. К тому времени у нас будет план, как ей помочь, но первым делом нужно вылечить ее от зависимости. Подобная стратегия вновь исключала меня из жизни дочери.

— Нет, Хулиан. Я буду с ней рядом, — объявила я.

Мы поспорили, как обычно, и в конце концов он уступил.

— В таком случае я попрошу Роя тебя отвезти — не хочу, чтобы ты ехала на автобусе.

Мы проделали двухчасовую поездку по жаркой пустыне, в дороге молчали, потели, окошки были открыты, потому что Рой курил одну сигарету за другой и с кондиционером мы бы задохнулись. Клиника представляла собой двухэтажное бетонное здание, напоминающее монастырь, она стояла посреди сада из кактусов и камней, окруженного деревянным забором и кустарником. Поблизости не было ни души, только безбрежная пустыня из песка, камня и соляных отложений.

Нас встретила женщина, которая представилась администратором и объяснила, что может обсудить это дело только с мистером Браво, который не оставил никаких инструкций в отношении меня.

— Я мать пациентки! — воскликнула я, собираясь наброситься на эту заразу, как завзятый псих из ее клиники.

— Идем, Виолета; вернемся завтра, — умолял Рой, обнимая меня.

Я уткнулась носом в его мокрую от пота, пахнущую табаком рубашку и разрыдалась.

Рой снял две комнаты в пансионе, где предлагались кровать и завтрак, велел принять душ и переодеться, а затем повел меня в ресторан для дальнобойщиков на обочине трассы.

Мне не разрешили ни повидать Ньевес, ни поговорить с врачами. Я торчала в приемной клиники с самого утра, пока меня не выставили вон. Я была уверена, что дочери плохо. Я подозревала, что ее лечат жестокими методами. Видя меня в приемной изо дня в день, Зараза сжалилась, приносила мне чашку чая с печенькой и рассказывала, что у Ньевес все в порядке, она отдыхает и постепенно поправляется, но не пожелала объяснять, в каких условиях ее содержат, не сидит ли она взаперти, в наручниках или в состоянии наркотического опьянения.

— Как вам такое пришло в голову? Это современное учреждение, мы не в Средневековье.

В этом долгом и трудном ожидании меня поддерживал неожиданный друг: Рой все это время оставался со мной. Позволь мне рассказать тебе о нем, Камило, потому что он много сделал для твоей мамы и для тебя.

Он утверждал, что его имя Рой Купер, но очень может быть, что его звали по-другому, он был скрытным парнем и ничего о себе не рассказывал. Я понятия не имела, откуда он родом, ничего не знала о его прошлом, семейном положении или настоящей профессии, хотя мы проводили вместе многие часы. Хулиан говорил, что он специализируется на шантаже, но это же не профессия. Рой был примерно одного со мной возраста, то есть лет около пятидесяти, и держался в отличной форме; возможно, он был одним из тех фанатиков, что поднимают штанги, а на рассвете бегают, будто за ними гонятся. У него были грубые черты лица, свирепая гримаса и кожа, изрытая оспой, тем не менее он казался мне красивым; в его лице покалеченного гладиатора действительно присутствовала некая красота. Он отвозил меня в клинику и забирал назад, водил обедать, а иногда приглашал в кино, в бассейн или в боулинг.

— Тебе нужно отвлечься, Виолета. Твоей дочери не станет лучше, если ты будешь плакать, — говорил он мне.

Рассказ мой звучит так, Камило, будто я почти не занималась Ньевес, но дни в пустыне были очень долгими и жаркими, и после бесконечных часов, проведенных в клинике, у меня оставалось много свободного времени. Рой был моей единственной поддержкой, и я относилась к нему с нежностью и восхищением, хотя у нас было не так много тем для разговоров или общих интересов. Сама того не желая, я рассказала всю свою жизнь этому странному человеку, который, возможно, был наемным убийцей и работал на наркоторговцев или мафию.

— Ты знаешь обо мне все, Рой, у тебя достаточно материала, чтобы меня шантажировать, а я не знаю о тебе ничего, — сказала я однажды.

— Обо мне нечего рассказывать, я всего лишь мелкий злодей.

— Хулиан платит тебе за то, что ты за мной присматриваешь?

— Браво нанял меня следить за дочерью в Лас-Вегасе, не более. Я здесь, потому что мне так хочется.

Тебе так нравится моя компания? — спросила я неожиданно кокетливо.

— Да, — серьезно ответил он.

В тот вечер я отправилась в его номер. Не удивляйся, Камило, я не всегда была беспомощной старухой, в пятьдесят один я все еще выглядела привлекательно, и гормоны во мне кипели вовсю. Незачем упоминать о других любовных похождениях, которые случались у меня за долгую жизнь, большинство из них были краткими и недостойными того, чтобы о них помнить. Я ни в чем не раскаиваюсь; напротив, сожалею о тех возможностях, которые упустила из-за ханжества, спешки или боязни сплетен. Большую часть своей жизни я была не замужем и никому не обязана была хранить верность, но женщинам моего поколения отказывали в сексуальной свободе, которую мужчины считали своим правом. Наглядный пример — Хулиан: регулярно изменяя, он позволял себе роскошь ревновать. К тому времени, когда я встретила Роя Купера, его ревность меня больше не беспокоила; мы с Хулианом давно уже не были парой, и бороться с ним предстояло Зораиде Абреу.

Избавлю тебя от подробностей, достаточно сказать, что я ни с кем не обнималась уже пару лет, и Рой Купер вернул мне телесную радость, которая сопровождает занятия любовью. С этого момента мы были неразлучны большую часть дня и каждую ночь. Я бы не вынесла этих недель без Роя. Он был приятным компаньоном, ни о чем не просил, помогал мне справиться с горем и заставлял чувствовать себя молодой и желанной, что в тех обстоятельствах было чудесным подарком.

Ньевес не выписали. Через семнадцать дней после того, как мы поместили ее в клинику, нам позвонили и сообщили, что она «ушла», опасаясь признаться в том, что она сбежала. Даже если бы она спокойно вышла через парадную дверь, никто не посмел бы ее задержать, поскольку у Хулиана Браво не было законной власти удерживать ее в сумасшедшем доме, но Ньевес этого не знала. Должно быть, она просто улизнула, когда успокоительные перестали действовать и она сумела включить свою железную волю. Куда сложнее было спрятаться посреди пустыни или найти попутку. В палате она оставила записку для отца, в которой требовала, чтобы он перестал ее разыскивать, потому что она больше не желает ничего о нем знать.

Хулиан позвонил мне из аэропорта в Майами, и я понеслась в клинику. Я видела только приемную и странные сады из камней и кактусов, прочие же помещения представлялись мне пыточными застенками, где садисты в белых халатах одурманивают пациентов сильнодействующими веществами и пытают струями ледяной воды и ударами тока, но психолог, которая пригласила меня к себе в кабинет, оказалась приятной дамой и готова была ответить на все мои вопросы. Она сказала, что мы должны дождаться Хулиана, чтобы на следующий день переговорить с психиатром, лечившим Ньевес, а пока суд да дело, повела меня на экскурсию по клинике, в которой не было ни темниц, ни железных решеток из моих ночных кошмаров, а палаты представляли собой отдельные комнаты, окрашенные в веселые пастельные тона. Были там игровые, тренажерный зал, спа, бассейн с водой комнатной температуры и даже кинозал, где крутили безобидные документальные фильмы о дельфинах и обезьянах бонобо, — ничего, что могло бы расстроить «гостей». «Больными» их не называли.

Психиатр принял нас вместе с директором, женщиной из Индии, которую не испугали угрозы Хулиана подать на клинику в суд за халатность.

— Это не тюрьма, мистер Браво. Мы не удерживаем гостей против их воли, — сухо сообщила она и продолжила объяснять схему лечения Ньевес.

Во время детоксикации, которая была его самой сложной частью, девочку пичкали седативными, чтобы она перенесла этот период с минимальным стрессом. Затем последовал перерыв в несколько дней, она отдыхала, принимала ванны и получала массаж в спа-салоне, пока не начала нормально питаться и не выразила готовность участвовать в сеансах индивидуальной и групповой терапии. Вначале Ньевес вела себя агрессивно и дерзко, но затем стала более покладистой и от враждебности перешла к замкнутости. За несколько дней до побега она начала рассказывать о периоде своей жизни, предшествовавшем употреблению сильнодействующих наркотиков. Ньевес была примером эмоциональной незрелости, она застряла в возрасте четырнадцати или пятнадцати лет и разрывалась между любовью и ненавистью к отцу, важнейшей фигуре в ее жизни, зависимостью от него и необходимостью с ним расстаться. Она сбежала из клиники как раз в тот момент, когда они начали исследовать детские травмы. Нам сказали, что Ньевес с ними не справлялась. В этот момент Хулиан потерял терпение.

— Не понимаю, к чему все это. Вы не смогли помочь моей дочери! Сколько времени и денег впустую!

Встал и вышел, хлопнув дверью. Из окна я видела, как он широкими шагами идет по выложенной камнем дорожке сада.

Я осталась, чтобы получить отчет о состоянии моей дочери, который ее отец наверняка уже слышал из уст профессионалов и, когда я пыталась пересказать, заткнул мне рот.

— Они не врачи, они шарлатаны! — крикнул он.

— Следовало выяснить это прежде, чем запихивать туда Ньевес, — возразила я.

Помимо физического истощения, вызванного приемом наркотиков, дочь перенесла несколько абортов, страдала от недоедания, остеопороза и язвы желудка; пришлось давать ей антибиотики из-за цистита и венерической инфекции.

Хулиан снова попытался найти свою дочь, но на этот раз Рой отказался ему помогать.

— Поймите, Браво, вы больше не имеете над ней власти. Оставьте ее в покое. Если Ньевес понадобится помощь, она знает, где вас найти.

Вне себя от разочарования и печали Хулиан вернулся в Майами.

В нашу последнюю ночь я лежала рядом с Роем, но любовью мы не занимались; призрак Ньевес витал где-то рядом, подсматривая за нами. Мы не спали несколько часов, просто лежали, обнявшись, а потом я уснула на русалке, вытатуированной на его накачанном бицепсе. На следующий день он проводил меня в аэропорт, поцеловал на прощание в губы и сказал, что будем на связи.

17

Прилетев в Сакраменто, я бросилась к встречавшим меня Хосе Антонио и мисс Тейлор и разрыдалась. Я пробыла в столице всего час, сидя в аэропорту, а затем отправилась дальше, потому что Хуан Мартин был на севере с другими студентами-журналистами на съемках документального фильма. Я рассказала им о Ньевес, проклиная Хулиана Браво за все зло, причиненное нашей дочери, за жестокость по отношению к сыну и за скверное обращение со мной. Они терпеливо дождались, чтобы я выплакала всю обиду. Затем вкратце описали ситуацию в стране, которой я почти не интересовалась.

Невероятно, как я могла не замечать происходящего, мое единственное оправдание заключается в том, что я была полностью погружена в личную драму; политика не влияла на мою работу, у меня имелись деньги, чтобы оплачивать домашнюю прислугу и покупать на черном рынке все, что душа пожелает. Мне не приходилось томиться в очередях за сахаром или маслом — этим занималась повариха. Как в столице, так и в Сакраменто я жила вдали от уличных беспорядков. Мне редко приходилось бывать в центре города и видеть мрачные лица и унылое настроение его обитателей. О массовых демонстрациях я узнавала из телевизора, где они скорее напоминали праздничное оживление, чем грозный протест. Я не обращала внимания ни на плакаты с изображением советских солдат, волокущих детей в сибирские лагеря, которые развешивали правые, ни на граффити с изображением рабочих и крестьян с голубями мира и знаменами, нарисованные левыми.

Мои друзья, близкие и клиенты принадлежали к оппозиции, все их разговоры непременно сводились к тому, что правительство нарушает конституцию, наводнило страну кубинцами и вооружает народ, чтобы тот устроил революцию, которая уничтожит частную собственность. Как только на экране появлялся президент, защищавший свою программу, я переключала канал. Мне не нравился этот самоуверенный тип, предатель своего класса, господинчик в итальянских костюмах, провозглашающий себя социалистом. И в чем разница между социализмом и коммунизмом? Как объяснил мне Хосе Антонио, это одно и то же, а никто из нас не желал, чтобы страна превратилась в еще одну республику Советского Союза. Брата беспокоил экономический кризис, который рано или поздно должен был неизбежно затронуть и нас, а также тот факт, что репутация наша в нашем кругу была изрядно подпорчена из-за проекта «Мой собственный дом». Режим следовало саботировать, а не сотрудничать с ним, но, сказать по правде, не мы одни зарабатывали на правительственных контрактах. Почти все крупные заказы на строительство получали частные предприятия.

С Хуаном Мартином я встретилась в столице, когда он вернулся с севера. Его документальный фильм был посвящен местным филиалам американских компаний, которые правительство национализировало и отказалось выплачивать компенсации, поскольку компании эти более полувека получали сверхприбыль и задолжали государству огромные налоги, объяснил мне Хуан Мартин. Я слышала совсем другое, но мало в этом разбиралась и не стала с ним спорить.

— Ты живешь в своем пузыре, мама, — упрекнул меня Хуан Мартин и, не спрашивая моего мнения, повел в один из тех районов, где я прежде никогда не бывала.

Там жили те, для кого, по идее, и создавался «Мой собственный дом», люди более чем скромных достатков, которые отныне могли осуществить свою мечту и обзавестись жильем. До сих пор эти дома были для меня чертежом на плане, точкой на карте или образцом, который предстояло сфотографировать. Я бродила по нищенским кварталам, по пыльным и грязным переулкам среди бродячих собак и крыс, среди детей, никогда не посещавших школу, неприкаянной молодежи и женщин, преждевременно состарившихся от тяжкой работы. Сборные дома перестали быть просто идеей или выгодным бизнесом, я поняла, что они означают для этих семей. Повсюду я видела граффити с голубями в чудовищном советском реалистическом стиле, в домах фотография президента соседствовала с изображением падре Хуана Кироги, будто святых покровителей здешних жителей. Надменный тип в итальянском костюме приобрел в моих глазах новое значение.

Затем мы отправились пить чай к школьному учителю, который рассказывал мне о стакане молока и обеде, которыми Министерство образования обеспечивало его учеников, — для некоторых это была единственная пища за целый день; о своей жене, которая работала в больнице Святого Луки, старейшей в стране, где студенты-медики были вынуждены заменить врачей, бунтовавших против правительства; о сыне, который проходил военную службу и мечтал изучать геодезию, о родственниках и соседях из низшего звена среднего класса — активистах левого движения, получивших образование в хороших государственных школах и бесплатных университетах.

— А еще я мог бы отвести тебя к зажиточным людям из среднего класса, которые тоже голосовали за это правительство, — матерям, студентам, профессионалам, священникам и монахиням, а также к тем, кого ты называешь «единомышленниками», — сказал мне Хуан Мартин и назвал имена нескольких кузенов, племянников, друзей и знакомых с аристократическими фамилиями. — Да, мама, кстати: учитель, твой новый знакомый, — атеист и коммунист, — добавил он язвительно.

Несколько месяцев спустя мне на работу позвонил Рой Купер. Я ничего о нем не знала и удивилась, что он меня помнит, хотя часто думала о нем с неизбежной ностальгией. Он был не из тех, кто тратит время на банальности, и в двух словах сообщил цель своего звонка.

— Я нашел Ньевес, ей нужна помощь. Сможешь приехать в Лос-Анджелес?

Я ответила, что вылетаю немедленно.

— Ничего не говори Хулиану Браво, — предупредил он.

Рой встретил меня в аэропорту, я его едва узнала: на нем были выцветшие джинсы, сандалии и бейсбольная кепка. Пока наш автомобиль с трудом пробирался по уличным пробкам, я спросила, почему он искал мою дочь и как в итоге нашел.

— Я не искал ее, Ньевес позвонила сама. Помогая Браво похитить ее в Лас-Вегасе, я положил свою карточку ей в бумажник. Мне было жалко бедную девочку… По работе я обычно имею дело с неприятными людьми. Твоя дочь — исключение.

— Что у тебя за работа, Рой?

— Скажем так: я разруливаю сложные ситуации. У кого-то возникает проблема, и я по-своему решаю ее.

— У кого-то? У кого, например?

— У какой-нибудь знаменитости, политика или кого-нибудь еще, кто не хочет, чтобы его арестовывали, шантажировали или писали о нем в прессе. Последний раз я помогал проповеднику из Техаса, который обнаружил труп у себя в гостиничном номере.

— Он кого-то убил?

— Нет. Привел к себе парня, а тот случайно помер. У него был диабетический шок, а проповедник вовремя не обратился за помощью, чтобы избежать огласки. Прихожане не простили бы ему гомосексуальности. Пришлось перенести тело в другой номер, подкупить персонал и полицию, — в общем, обычное дело.

— А почему тебе позвонила Ньевес?

— Она понятия не имеет, чем я занимаюсь. Позвонила от отчаяния. Не хочет обращаться к отцу. Считает, что Браво заказал Джо Санторо.

— Господи! Это невозможно.

Он ничего не ответил. Мне пришло в голову, что Рой Купер запросто мог бы позвонить Хулиану и продать ему информацию о Ньевес по хорошей цене, но вместо этого сам отправился в Лос-Анджелес, чтобы ей помочь. Он отвез меня в район, который назвал «мексиканским гетто»: много ветхого жилья, магазинчики с вывесками на испанском, дешевые закусочные. Он объяснил, что поселил Ньевес у своей старой знакомой.

Ньевес нас ждала и бросилась обнимать меня так, как не обнимала целую вечность. «Мама, мама», — повторяла она. На мгновение она вернулась в детство и снова стала избалованной маленькой девочкой, которая сидела у меня на коленках, а я расчесывала ей волосы. Выглядела она намного лучше, чем в последний раз, когда я ее видела, ни худобы, ни изможденности, она даже немного поправилась, а лицо без макияжа казалось совсем юным Короткие волосы естественного цвета, только кончики все еще обесцвечены краской.

— Я беременна, мама, — призналась Ньевес дрожащим голосом.

Только тут я обратила внимание на животик, который поначалу не заметила под свободным платьем. Я ничего не ответила, но обняла ее еще крепче, не замечая, как слезы катятся у меня по лицу.

Хозяйка дома, мексиканка, дала нам немного времени, чтобы мы налюбовались друг на друга, а затем приветливо меня расцеловала. Она представилась как «Рита Линарес, портниха», и добавила традиционное: «будьте как дома». Ее дом мало чем отличался от других домов на той же улице: бетонный, скромный, удобный, с крошечным садиком и черепичной крышей. Мебель, заурядная, но с претензией, была покрыта целлофановыми чехлами, в гостиной — огромный телевизор и холодильник, а также множество украшений, от искусственных цветов до черепов, нарисованных ко Дню мертвых.

Она повела меня в комнату с широкой кроватью, распятием, висящим над изголовьем, и фотографиями, расставленными на комоде. Ньевес сказала, что уступает нам свою кровать, а сама будет спать в другой комнате, где у хозяйки имелась швейная мастерская. Рита пригласила нас к столу и, категорически отказавшись от помощи, подала чудесный ужин: такое с рыбой, рисом, фасолью и авокадо. Нам с Роем налила пива, а перед Ньевес поставила стакан молока. Проходя мимо, хозяйка погладила ее по голове с такой материнской нежностью, что я почувствовала укол ревности.

Ньевес рассказала, что ушла из клиники в Юте ночью, ей помог швейцар, объяснивший, где проходит дорога.

Она остановила первый же проезжавший мимо грузовик и, пересаживаясь из одной машины в другую, добралась до Калифорнии. Насколько я поняла, в последующие месяцы она зарабатывала на жизнь так же, как и раньше.

— Зато она слезла с наркоты, — уточнил Рой.

Ньевес сказала, что когда беременность подтвердилась, она решила больше не делать аборт и уцепилась за мысль о мальчике или девочке у себя в животе, — это помогало бороться с зависимостью. То, чего не сумели добиться дорогие клиники, сделало желание иметь здоровое дитя. Чтобы побороть тревогу, она курила табак и марихуану, пила много кофе и ела сладости, слишком много сладостей.

— Разжирею, — смеялась она.

— Тебе надо есть за двоих — за себя и за ребенка, — возразила Рита, подкладывая ей очередной тако.

Когда деньги кончились и Ньевес скатилась в нищету, поскольку работы не было, наркотиками она больше не торговала и клиентов не искала, — она обратилась в церковные организации и приюты для бездомных женщин, где ей разрешали переночевать, но после семи утра она снова оказывалась на улице. Жизнь становилась все труднее, по мере того как развивалась беременность. Однажды она нашла у себя в бумажнике карточку Роя Купера и в порыве отчаяния позвонила ему в Лас-Вегас. Чтобы прощупать его, она спросила о Джо Санторо, но Рой ничего о нем не знал, и это придало ей уверенности.

— Ему выстрелили в затылок, — сказала Ньевес, которой сообщили об этом через таинственную информационную сеть наркоторговцев.

Рой заверил ее, что не имеет к этому никакого отношения, он не наемный убийца, давно не следит за ее сутенером и не общается с Хулианом Браво. Он предложил ей немедленно выслать деньги.

— Мне нужны не деньги, а надежный человек. Только не говори отцу, где я, — добавила она.

Рой примчался на помощь. Привыкший, как он утверждал, разруливать чужие проблемы, он быстро взял ситуацию под контроль. Оказалось, что он родился в Лос-Анджелесе и хорошо его знал, здесь у него остались друзья и знакомые, а также несколько голливудских клиентов, которых он некогда выручил из беды. Его отчим был мексиканцем, он некогда перевез семью в квартал латиноамериканских иммигрантов, здесь Рой вырос, заговорил по-испански и научился бороться за выживание. Лос-Анджелес был вторым городом в мире по численности мексиканского населения.

— Здесь меня не найдут, — сказала Ньевес.

— От кого ты прячешься, доченька?

— От папы. Это он убил Джо Санторо.

— Ты не можешь обвинять своего отца в таком преступлении, это чудовищно.

— На курок он не нажимал, но заказал убийство. Ты же знаешь, он способен на все. Я его боюсь.

— Он тебя пальцем не тронет, Ньевес, он тебя обожает.

— У тебя плохая память, мама. Если папа меня найдет, он снова попытается навязать мне свою волю. Он никогда не оставит меня в покое.

Рита и Рой вышли во двор покурить, и мы остались одни.

— Будешь выспрашивать, кто отец ребенка?

— Главное, что ты — его мать, это единственное, что имеет значение. Наверное, это ребенок того молодого человека, как его звали? Джо Санторо…

— Нет, точно нет. Я сама не знаю, кто отец, это может быть кто угодно. Я даже толком не знаю, когда он появится, у меня всегда были очень нерегулярные месячные.

— Из-за наркотиков?

— Да, такое иногда бывает. Акушерка, которая меня наблюдает, считает, что ребенок родится в октябре. Знаешь, мама? Я не хочу, чтобы все случилось так скоро, вот бы он сидел внутри подольше, а я буду отдыхать у Риты и спать, спать…

Хосе Антонио взял всю мою работу на себя, и я осталась в Лос-Анджелесе. О Ньевес я рассказала только ему, Джозефине и Хуану Мартину, взяв обещание, что они будут молчать. Когда Хулиан Браво отправился по делам в колонию «Эсперанса», ему сказали, что я решила отдохнуть и отправилась в круиз по Средиземному морю. Возможно, его удивляло, что круиз растянулся на несколько месяцев, но расспрашивать он никого не стал, ему ничего не было от меня нужно, и он предпочитал меня не видеть. До меня дошли сплетни, что он встречается с какой-то девушкой на двадцать лет моложе, которую называет своей невестой, и это явно была не Зораида Абреу, ту он не повез бы с собой. Позже я узнала, что новую девушку зовут Анушка.

Домик в мексиканском квартале был одним из лучших периодов в моей жизни, я отдохнула душой так, как не смогла бы ни в одном роскошном круизе, наконец-то мы с дочерью снова обрели любовь друг к другу, которую некогда потеряли. Мы спали в одной постели. Сначала я немного стеснялась, потому что физического контакта у нас не было много лет, но вскоре привыкла. Помню чувство, когда я спала с ней бок о бок, или когда просыпалась, а ее рука лежала у меня на груди — блаженство сладкое и грустное оттого, что оно не могло длиться вечно.

Рой Купер то и дело приезжал из Лас-Вегаса и других мест, куда заводило его странное ремесло разруливателя ситуаций. Он останавливался в мотеле по соседству, потому что в доме не было больше свободных кроватей, а в воздухе, по его словам, было разлито слишком много эстрогена, но при этом пользовался каждой свободной минутой, чтобы сводить нас, трех женщин, пообедать в мексиканский или китайский ресторан, на пляж или в кино. Он любил боевики, кровавые и жестокие, но не отказывался от романтических мелодрам, на которые мы его зазывали. Потом он приглашал меня на ночь к себе в мотель, и я уезжала, ничего не объясняя Ньевес и Рите, поскольку, как я полагала, что бы я ни сказала, им все равно бы не понравилось.

Рита Линарес пришла в Соединенные Штаты пешком через пустыню Сонора, ей было двенадцать, она искала отца, а теперь более тридцати лет жила в Лос-Анджелесе без документов. Она была одноклассницей Роя.

— В школе он был единственным белым ребенком. Если бы ты видела, как его травили, пока он не научился быстро бегать и давать сдачи, — рассказывала она.

Она была вдовой — дети жили в других штатах и собирались вместе только на Рождество и Новый год, — страдала от одиночества и обрадовалась появлению Ньевес, когда Рой попросил ее приютить у себя одинокую беременную девушку. Рита без раздумий взяла Ньевес под свое крыло — ей нужно было общение и человек, о котором можно заботиться.

Последние несколько недель Ньевес дремала на солнце в саду, отяжелевшая и измученная. Устроившись с ней рядом, мы с Ритой что-нибудь шили, рассказывали друг другу о себе, сплетничали, обсуждали сериалы и жизнь у себя в родных краях. Я спросила, была ли она когда-нибудь влюблена в Роя Купера, и она с возмущением ответила, что всю жизнь любила только одного мужчину, своего мужа, «да упокоится он с миром». Уединившись на кухне, мы говорили о Ньевес. Рождение ребенка волновало Риту не меньше моего; она приготовила для него кроватку и шила одежки.

— Молю Бога, чтобы Ньевес осталась со мной. Моя единственная внучка живет со своими родителями в Портленде. Я была бы очень рада, если бы в доме появился ребенок, — призналась она, но мысль о том, что Ньевес останется в Лос-Анджелесе, казалась мне безумием; она должна вернуться в свою страну, где ей будет помогать ее семья.

Моя дочь всегда жила сегодняшним днем, полагалась на удачу, никогда не строила планов, не ставила целей и не любила проекты. В этом она тоже походила на Хулиана. Несколько раз я спрашивала, что она собирается делать после родов, но она отвечала уклончиво.

— Не будем торопиться, мама. Будущее покажет.

Зато мы заранее подобрали ребенку имя: если родится девочка, ее назовут Камила, если мальчик — Камило.

В третью пятницу октября Ньевес проснулась на рассвете и застонала от головной боли, а два часа спустя, собираясь выпить третью чашку крепкого кофе, который считала универсальным средством от всех недугов, встала с постели, и из нее хлынули околоплодные воды, образовав на полу между ног широкую лужу. Рита позвонила Рою, который как раз приехал на неделю в Лос-Анджелес, и вскоре мы вчетвером очутились в вестибюле роддома. У Ньевес не было схваток, она лишь жаловалась на невыносимую головную боль.

Ждать в приемной пришлось довольно долго, прежде чем Ньевес осмотрел врач, который обнаружил у нее высоченное давление. Началась неразбериха, последующие часы и дни слились в одну долгую ночь, в которой мелькали обрывки каких-то образов, калейдоскоп лиц, коридоры, лифты, голубые и белые халаты, запах дезинфицирующего средства, чьи-то распоряжения, шприцы с лекарством, и только одно я помню отчетливо — ручищу Роя Купера, держащую меня за руку. Эклампсия, сказали они. Я никогда не слышала этого слова.

— Я в порядке, мама, — пробормотала Ньевес, закрыв глаза и приложив руку ко лбу, чтобы защитить глаза от слепящих прожекторов, подвешенных к потолку.

Это был последний раз, что я ее видела. Ее увезли бегом, каталка исчезла за двойной дверью, а мы остались одни в ледяном коридоре.

Нас уверяли, что сделали все возможное, чтобы ее спасти, но не смогли понизить давление; начались судороги, Ньевес потеряла сознание и впала в кому. Им удалось сделать кесарево сечение и достать ребенка, но у Ньевес отказало сердце, и она умерла через несколько минут. Мне бесконечно жаль, Камило.

Как мне хотелось, чтобы ты, новорожденный малыш, хотя бы на мгновение прижался к материнской груди, помнил ее запах, тепло, прикосновение рук и голос, произносящий твое имя. Сколько мы ждали? Вечность. В какой-то момент медсестра положила мне на руки ребенка в голубой шапочке, завернутого в белую пеленку.

— Камило, Камило… — шептала я сквозь слезы.

Ты едва дышал — крошечный, сморщенный, невесомый, как комочек ваты.

— Вы ведь бабушка? С вашим внуком все в порядке, но его должен осмотреть педиатр, и надо провести необходимые исследования, — сказала женщина.

Тебя отправили под наблюдение в отделение для новорожденных, где мы могли тебя навещать; там тебя продержали несколько дней; ты родился с желтушкой, но это не страшно, обычно все проходит само, заверили нас… Медсестра дала мне подержать тебя несколько минут, после чего мы расстались.

Нам принесли яблочный сок, Рой дал мне таблетку, которую я проглотила без лишних вопросов, — думаю, это был транквилизатор. Я все еще не могла понять, что произошло, не вникала в объяснения, спрашивала о Ньевес, как будто не слышала о ее смерти. Какой-то человек, представившийся больничным капелланом, провел нас в часовню — комнатку, Отделанную светлым деревом, лишенную каких-либо религиозных изображений, залитую светом, проникающим сквозь витражи. Туда привезли на каталке мою дочь, чтобы мы с ней попрощались.

Ньевес спала. Она выглядела безмятежной и на удивление прекрасной, ее нежное личико с золотистой кожей и кукольными ресницами обрамляли волосы медового цвета с высветленными кончиками. Рой объявил, что ему нужно заполнить формуляры, и увел с собой Риту и капеллана, чтобы я побыла с дочерью без свидетелей. В этой больничной часовне, не помня себя от горя, я поклялась Ньевес, что стану ее сыну матерью, отцом и бабушкой, что буду гораздо лучшей матерью, чем была когда-то для нее, самоотверженным и верным отцом, которого у нее не было, и лучшей бабушкой на свете; что проживу те годы, которые ей прожить не довелось, чтобы Камило не был сиротой, и дам ему столько любви, что когда-нибудь он сможет делиться ею с другими. Это и многое другое я сказала Ньевес между рыданиями. Запинаясь в словах, я давала обещание за обещанием, чтобы моя девочка покоилась с миром.

Рассказывая тебе эту историю, Камило, я снова чувствую острие, которое в тот день пронзило мне грудь, ту боль, которая возвращается до сих пор. Не существует боли сильнее этой, она настолько велика, что не имеет названия. Да, я все понимаю… На что мне жаловаться? Смерть дочери не была наказанием, я всего лишь одна из многих, это самое древнее и распространенное человеческое горе, в прежние времена никто и не рассчитывал, что все дети непременно выживут, некоторые умирали в младенчестве, так случается до сих пор в большинстве стран мира, но это нисколько не уменьшает ужаса, когда ты сама теряешь ребенка. Я чувствовала внутреннюю пустоту, но пустота эта кровоточила, мне не хватало воздуха, кости сделались будто из воска, душа не знала покоя. А жизнь продолжала идти своим чередом, как будто ничего не произошло; встать, сделать шаг, за ним другой, собраться с силами и заговорить, я не сошла с ума, я пью воду, но чувство такое, будто глотнула песка, глаза пылают, а моя неподвижная, ледяная, вылепленная из алебастра девочка, моя доченька, больше не назовет меня «мама», она оставила неизгладимый след в моей жизни, память о смехе, изяществе, бунтарстве, мученичестве.

Мне разрешили провести несколько часов рядом с Ньевес в пустой часовне. Дневной свет в витражах погас, кто-то пришел и зажег светильники, изображающие свечи, и попытался сунуть мне в руки чашку чая, но я не сумела ее удержать. Я была с дочерью наедине, мы разговаривали, и я смогла наконец сказать ей то, чего не говорила при жизни: как сильно я ее люблю, как скучала по ней многие годы. Я попрощалась с ней, поцеловала, попросила прощения за грех невнимания и небрежения, поблагодарила за то, что она у меня была, пообещала, что она останется навеки в моем сердце и в сердце ее сына, попросила не покидать меня, навещать во сне, посылать мне знаки, которые помогут мне видеть ее в каждой красивой молодой женщине, повстречавшейся на улице, чтобы ее дух являлся в самый непроглядный ночной час и в полуденных световых бликах. Ньевес. Ньевес.

Наконец за мной пришли Рита и Рой. Они помогли мне встать на ноги и обняли, образовав защитный круг; они держали меня, пока я не успокоилась, согретая теплом их участия. На прощание каждый поцеловал Ньевес в лоб, и меня повели к выходу. Снаружи уже стемнело.

Два дня спустя, пока ты был под наблюдением в больнице, твою маму кремировали. Не могла же я оставить ее тело в Лос-Анджелесе, вдали от семьи и родины. Урну с прахом я держала у себя, пока не захоронила там, где покоятся наши родные: на кладбище в Науэле. Когда-нибудь меня похоронят с ней рядом.

В этот тяжелейший момент Рой Купер снова пришел мне на помощь. Согласно логике, в любой нормальной семье я бы взяла на себя заботу о ребенке, но Рой предупредил, что по рождению мой внук — гражданин США и получить разрешение на вывоз его из страны — целое дело. Поскольку родителей у него нет, его судьбу решает судья по делам несовершеннолетних, законная процедура может занять много времени, а до тех пор ребенок будет там, куда определит суд. Он не успел договорить, а я уже потеряла рассудок; первое, что мне пришло в голову, это украсть внука из больницы и исчезнуть вместе с ним. Без сомнения, Хулиан Браво помог бы нам спрятаться в южном полушарии, он знал бесчисленное множество способов обойти закон.

— В этом нет необходимости, — перебил меня Рой. — Давай зарегистрируем Камило как моего сына.

— Что ты такое говоришь?

— Допустим, у меня были близкие отношения с Ньевес. Я признаю отцовство и беру на себя финансовую ответственность. Мать не хотела, чтобы ребенок носил мою фамилию. Просила, чтобы его зарегистрировали под именем Камило дель Валье, она ведь тоже не пожелала носить фамилию Браво. Поняла?

— Нет.

— Будем вести себя так, будто бы я отец ребенка. Я имею право передать его бабушке и дать разрешение на вывоз в другую страну. Забудь о Хулиане Браво.

— Ты что, правда отец Камило?

— Да нет же! С какой стати? Я же не спал с Ньевес.

— Но, Рой, почему же…

— Разве я не говорил, что зарабатываю на жизнь разруливанием чужих проблем? Это всего лишь очередная проблема.

Вот так это и случилось, Камило. Имя Роя Купера указано в твоем свидетельстве о рождении в графе «отец» для удобства, но, разумеется, твоим отцом он не был. Он защищал твою маму в последние месяцы ее жизни и пошел на этот обман ради любви к ней и ко мне, из сострадания. Благодаря его стараниям я смогла вывезти тебя из Соединенных Штатов, а затем зарегистрировать у нас, поэтому у тебя двойное гражданство.

На седьмой день после появления на свет тебя наконец выписали, и я вышла из больницы, держа тебя на руках. Ты оправился от желтушки, которая придавала тебе оттенок яичного желтка, вес пришел в норму. Мне сказали, что ты родился в срок, хотя выглядел недоношенным. Ты был крошечный и некрасивый, лысый, бледный, ушастый, все время молчал, почти не двигался и даже не плакал.

— Этому мышонку нужно под солнышко и поближе к латиноамериканской музыке, мигом захочет жить, — шутил Рой, но совет оказался дельным.

Я поселилась с тобой у Риты — на долгое путешествия у тебя не хватило бы сил — и занималась только тобой. Сначала ты отказывался от еды, и я с ума сходила, пытаясь всучить тебе бутылочку с молоком, но Рита придумала кормить тебя из пипетки. Святая женщина. На кормежку уходили часы.

Ты спросишь, а что же дедушка? Какую роль сыграл Хулиан в твоей биографии? Я рассказала ему по телефону о случившемся, скрыть это было невозможно, и впервые за долгие годы нашего знакомства он заплакал. Он оплакивал свою обожаемую дочку и долго не мог ничего сказать; когда же заговорил, спрашивать о подробностях не стал, а сразу же предложил помощь: пообещал, что, покуда он жив, внук будет полностью обеспечен. Я не хотела признаваться, что собираюсь заботиться о ребенке сама и помощь его мне не требуется, отказывать ему было бы жестоко. Мне пришлось объяснить, как жила Ньевес после того, как сбежала из Юты, и какую роль сыграл в ее жизни Рой Купер.

— Купер? Какое отношение Купер имеет к моей дочери?

— Ньевес обратилась к нему. Он вел себя с ней как отец.

— Отец Ньевес — я!

— Не знаю, что произошло между тобой и Ньевес, но она не хотела, чтобы ты знал о ней и о ее беременности.

— Но я бы помог.

— Могу лишь сказать, что последние месяцы жизни она провела спокойно, наркотики не употребляла, о ней заботилась подруга-мексиканка, и ребенок здоров. Если хочешь его увидеть, приезжай в Лос-Анджелес. Как только получится, я заберу его домой. Будет расти среди наших.

Твой дедушка не смог приехать в Лос-Анджелес, он познакомился с тобой пару месяцев спустя в Сакраменто, но послал Рою Куперу чек и благодарственную записку. Рой в ярости разорвал чек в клочки.

Благодаря пипеткам, солнцу, а также ритмам ранчеры, хоропо и румбы[22], которые передавали по радио, мышонок выжил, и шесть недель спустя мы попрощались с Роем Купером и Ритой Линарес, столько для нас сделавшими, и отправились домой. Ребенок — это работа на полную ставку, Камило, она отнимает энергию, сон и психическое здоровье, что очень непросто для женщины пятидесяти двух лет, которой я была в ту пору, — и тем не менее меня она омолодила. Я влюбилась в тебя, Камило, и это давало мне силы растить тебя. Ты, мой внук, помог мне пережить смерть дочери.

18

Факунда рассказала, что в результате земельной реформы было экспроприировано несколько участков земли в окрестностях Санта-Клары, таких как поместье Моро, но Шмидт-Энглеров это не коснулось. Мой бывший свекор не пожелал продавать свою продукцию по цене, установленной правительством, и закрыл молочный завод и сыроварню. Коровы исчезли, — думаю, их увезли за границу, пока в страну не вернется нормальная жизнь.

О колонии «Эсперанса» ходили тревожные слухи. Один журналист начал расследование, назвав ее «анклавом иностранцев, живущих вне закона» и «угрозой национальной безопасности», но никто не обратил на него внимания. Ничего явно предосудительного колонисты не делали, к тому же завоевали уважение соседей, открыв небольшую клинику, где бесплатно лечили окрестных жителей, и регулярно доставляя в церковь ящики с овощами для раздачи беднейшим семьям.

— Их не тронут, «Эсперансу» охраняют военные. Там тренируют подразделения специального назначения, — рассказал мне Хулиан в один из своих приездов.

Я узнала, что он летает в колонию, совершает частные рейсы, которые нигде не зарегистрированы. Военные собирались построить там взлетно-посадочную полосу, а пока ее не было, гидроплан Хулиана садился прямо на озеро.

Я поинтересовалась, что он возит этим загадочным людям, но он не ответил.

Хуан Мартин заканчивал университет и был избран президентом федерации студентов. Носил индейское пончо, длинные волосы и всклокоченную бороду по моде молодежи левого толка. Часто появлялся на телевидении как представитель студенчества, и, хотя выражал революционные идеи, тон его выступлений был примиряющим. Он предостерегал против фашистских маневров оппозиции, но осуждал и тактику ультралевых групп, не менее опасных, чем правые. В итоге у него появились враги из числа единомышленников. Людей раздирали политические страсти, и никто не прислушивался к разумным голосам, призывающим к диалогу и переговорам.

Через одиннадцать месяцев после твоего рождения разразился военный переворот, правительство было свергнуто, пролилось много крови, — после избрания президента-социалиста Хулиан Браво частенько об этом предупреждал. Теперь он то и дело путешествовал по стране, будто переехал сюда жить. Он был очень занят государственными делами — так он, во всяком случае, утверждал, не уточняя, в чем они заключаются. Мы мало виделись, поскольку, став бабушкой, я поселилась в Сакраменто, а он большую часть времени проводил в столице. Если же приезжал на юг, лишь изредка давал о себе знать.

Переворот был организован как полноценная война. Войска и полиция взбунтовались в весенний вторник на рассвете, а к полудню президентский дворец разбомбили, президент был убит, страна оказалась во власти военных. Репрессии начались немедленно. В Сакраменто сопротивления не было, — напротив, люди, которых я знала, аплодировали с балконов, потому что три года ждали, когда героические солдаты спасут родину от коммунистической диктатуры, но и там действовало осадное положение. Солдаты в камуфляже, размалеванные, как апачи в кино, чтобы лица нельзя было опознать, и силы безопасности на черных автомобилях патрулировали город. Вертолеты гудели, как мухи, под окнами ездили танки и тяжелые грузовики, вдребезги разнося тротуары и распугивая бездомных собак, всегдашних хозяев улиц. Слышались полицейские сирены, крики, выстрелы и взрывы. Движение заблокировали, приостановили воздушные, железнодорожные и автобусные перевозки, на дорогах установили контрольно-пропускные пункты для охоты на подрывников, террористов и партизан. Мы не впервые слышали упоминания об этих врагах отечества, правая пресса утверждала, что все это агенты Советского Союза, готовящие вооруженную революцию, и у них заранее составлены списки людей, которых предстоит казнить.

Связь была затруднена, я не могла созвониться ни с Хуаном Мартином, который был в столице, ни с Хосе Антонио, жившим в нескольких кварталах от моего дома. Зато Хулиан свалился как снег на голову, когда я была уверена, что он в Майами, и объявил, что мобилизации не боится: у него пропуск, он оказывает важные услуги правительственной хунте.

— Следуй инструкциям, которые передают по телевизору, Виолета. Сиди дома, не ходи в офис, пока все не уляжется. Если понадоблюсь, звони в отель и оставляй сообщение.

Первые три дня по всей стране действовал комендантский час, на улицу нельзя было носу высунуть без специального разрешения, в случае чрезвычайной ситуации приказали размахивать белым платком. Солдаты заталкивали людей в армейские грузовики и увозили в неизвестном направлении, на площади жгли костры, куда бросали книги, документы и списки избирателей, демократию отложили до новых распоряжений, еще неизвестно было, предстоит ли нам вообще голосовать Политические партии и конгресс объявили бессрочный перерыв, пресса подвергалась цензуре. Запретили собираться группами более шести человек, но в нескольких клубах и отелях, в том числе в «Баварии», люди сходились, пили шампанское и пели национальный гимн. Я имею в виду людей состоятельных, которые с нетерпением ждали военного переворота, особенно местных фермеров, жаждавших вернуть свои земли, конфискованные аграрной реформой. Защитники социалистического правительства — рабочие, крестьяне, студенты и бедняки — помалкивали в своих норах, объяснял мне Хулиан Браво. По телевизору показывали четырех генералов с национальным флагом и гербом, отдающих приказы гражданским, и крутили диснеевские мультики. Слухи набегали и откатывали с ураганной быстротой, противоречивые и неподтвержденные. Я заперлась у себя, как велел Хулиан. Я была всецело поглощена внуком, который уже ползал по всему дому, засовывал пальцы в розетки и ел землю вместе с червяками. Я надеялась, что скоро все вернется на круги своя.

Три дня спустя, когда комендантский час на некоторое время отменили, ко мне пришла мисс Тейлор, принесла для ребенка сухое молоко, которое мы не могли достать уже несколько месяцев. Внезапно на полках магазинов появилось множество товаров, которых еще недавно не хватало. Мы сидели в гостиной и пили чай «Дарджилинг», который любила моя бывшая гувернантка, и она рассказала мне истинную причину своего визита.

— В столице напали на университет, Виолета. Задержали преподавателей и студентов, особенно с факультета журналистики и социологии. Говорят, стены залиты кровью.

— Хуан Мартин! — воскликнула я, и чашка моя разбилась об пол.

— Твой сын в черном списке, дорогая. Обязан явиться в полицейский участок, его ищут. Он президент федерации студентов и возглавляет список.

— Ты что-нибудь о нем знаешь?

— Он явился к нам вчера вечером, в разгар комендантского часа. Не знаю, как ему удалось проехать через остальные провинции. К тебе он не пошел, здесь его будут искать в первую очередь. Мы его спрятали, теперь надо вывезти его из страны.

— Хулиан — единственный, кто может нам помочь.

— Нет, Виолета. Хуан Мартин говорит, что Хулиан пособник военных и работает на ЦРУ, которое стоит за переворотом.

— Он никогда не выдаст собственного сына!

— В этом мы не уверены. Хосе Антонио считает, что можно спрятать Хуана Мартина в Санта-Кларе, по крайней мере временно. Никто не станет искать его так далеко. Но как его туда отправить? Поезда не ходят, всюду проверки.

— Я что-нибудь придумаю, Джозефина.

Спасти Хуана Мартина мог только его отец, который находился в стране уже две недели. Я попросила его приехать в Сакраменто для важного разговора, но он сказал, что очень занят в эти тревожные дни.

— Сколько раз я предупреждал мальчишку, чтобы вел себя осторожно! А теперь ты просишь меня о помощи! Не слишком ли поздно?

— Этот мальчишка — твой сын, Хулиан.

— Я ничем не могу помочь. Хочешь, чтобы я рисковал карьерой? За мной следят. Если Хуан Мартин добрался до Сакраменто в комендантский час, он сумеет найти себе безопасное место.

— Я подумала, что он бы мог поехать…

— Не говори мне ни слова! Я не хочу знать, где он и чем занимается. Чем меньше я знаю, тем лучше. Я не могу быть его подельником.

— На этот раз дело не в тебе, Хулиан. Сейчас на первом месте Хуан Мартин. Разве ты не видишь, что они убивают людей?

— Еще бы! Это война с коммунизмом. Цель оправдывает средства.

Хулиан Браво был настоящим бандитом, с сыном у него были плохие отношения, но, как я и предполагала, он, хоть и с неохотой, все-таки помог вывезти Хуана Мартина из Сакраменто. Потребовалось менее двух часов, чтобы он получил для меня разрешение от коменданта провинции на поездку. Стояли другие времена, Камило. Это сейчас можно все про всех узнать за минуту, вплоть до самых интимных подробностей жизни, а в семидесятые на выяснение личности уходило много времени, и это не всегда удавалось. Второй пропуск выдали на имя Лорены Бенитес, няни.

Тридцать шесть часов спустя, в шесть утра, как только комендантский час кончился, я погрузила в машину тебя, необходимую одежду и немного еды и отправилась за Хуаном Мартином в один из подвалов «Сельских домов», где мой брат его прятал. В последний раз, когда мы виделись, сын выглядел как косматый пророк, на сей же раз меня встретила высокая худая сеньора в голубом фартуке и с пучком на затылке: Лорена Бенитес. Несмотря на маскировку, ты тут же узнал своего дядю и обнял его за шею. К счастью, тогда ты еще не умел говорить.

Мы не проронили ни слова, пока не выехали из Сакраменто, не миновали первый контрольно-пропускной пункт и не свернули с дороги на юг. Солдаты охраны, беспокойные и агрессивные парни, вооруженные до зубов, медленно, как это свойственно полуграмотным людям, прочитали пропуск, проверили мое удостоверение личности, заставили нас выйти из машины и полностью ее обыскали, даже сиденья приподняли, но предполагаемая няня не вызвала у них никаких подозрений. Непогрешимая система социальных классов и мачистское презрение к женщинам помогли нам миновать этот контрольный пункт и следующие, попадавшиеся по пути.

Я спросила Хуана Мартина, почему он не сдался; по телевизору сказали, что тем, кто сдается добровольно, бояться нечего.

— В каком мире ты живешь, мама? Если я сдамся, я могу исчезнуть навсегда.

— Что значит — исчезнуть? Я тебя не понимаю.

— Любой человек может быть арестован, им не нужен для этого предлог, а потом они скажут, что никого не арестовывали; никому о тебе ничего не известно, ты становишься призраком. Они убили нескольких студентов с моего факультета и увели с собой более двадцати профессоров.

Просто так никого не арестовывают, Хуан Мартин, — повторила я то, что столько раз слышала от друзей.

— Эти люди делали то же, что и я: защищали избранное народом правительство.

Поездка на поезде из Сакраменто на ферму занимала чуть более двух часов, на машине — часа три или четыре, но по дороге нас останавливали столько раз, что до Нау-эля мы добрались почти через семь часов, всю дорогу сидели как на иголках и устали до полусмерти. К счастью, почти все это время ты спал на руках у Лорены Бенитес, няни, которая ни у кого не вызвала подозрений.

Мы прибыли за пару часов до комендантского часа, который в этой глуши все равно никто не соблюдал. Торито и Факунда встретили нас без лишних расспросов, хотя наверняка удивились, увидев Хуана Мартина в женском платье. Думаю, они без объяснений поняли, что речь идет о жизни и смерти. Мой сын в двух словах рассказал им о том, что происходит в столице и в остальных районах страны. Санта-Клара была оазисом покоя.

Я должен пересечь границу, — сказал он.

Ты, Камило, голодный, полумертвый от жажды и в промокших пеленках, сразу же оказался в объятиях Этельви-ны Муньос, старшей внучки Факунды. Нарсиса, ее мать, родила Этельвину в пятнадцать лет. Девушка помогала бабушке растить братьев и сестер и вести хозяйство; у нее была широкая спина, ловкие руки и круглое лицо, кроме того, она обладала потрясающим знанием основ всего сущего. В школу она не ходила, умела кое-как читать и писать благодаря Лусинде Ривас, которая научила ее всему, чему могла, прежде чем ее одолела старость и в конечном итоге смерть.

В ту ночь тебя уложили между Факундой и Этельви-ной, а мы с сыном спали на железной кровати, когда-то принадлежавшей моей матери. Я несколько часов лежала в темноте, прислушиваясь к каждому шороху и ожидая, что за Хуаном Мартином вот-вот прикатит военный или полицейский джип, — и думала о своем материнстве, о том, как часто сын не мог на меня положиться, потому что я всецело отдавалась работе, о том, что его сестре всегда доставалось больше внимания, о его идеализме, который с детства вынуждал его спорить с отцом. Я уснула на рассвете и проспала совсем чуть-чуть, а когда проснулась, Факунда уже приготовила завтрак; Этельвина усадила тебя к себе на бедро и унесла доить корову, а Хуан Мартин помогал Торито с животными. По ночам все еще было прохладно, на листьях блестела роса, а от нагретой солнцем земли поднимался голубоватый пар. Свежий, пронзительный аромат лавра, как и прежде, живо напомнил мне о детстве в Санта-Кларе, которая для меня всегда будет священным местом. Весь день мы не выходили из дома, чтобы не привлекать к себе внимания, хотя ферма стояла на отшибе. В сундуке хранилось кое-что из одежды, оставленной Хосе Антонио много лет назад, и мы нашли брюки, ботинки и пару застиранных, но все еще годных для беглеца жилетов.

Мы уселись вокруг стола, где стояли чашки с чаем и лежал теплый хлеб, испеченный Факундой, и Хуан Мартин рассказывал нам об ускоренных судебных процессах и произвольных казнях; о заключенных, умиравших под пытками; о тысячах и тысячах арестованных, которых избивали и уводили среди бела дня на глазах у тех, кто осмелится высунуть нос; о полицейских застенках, военных казармах, стадионах и даже школах, куда сгоняли заключенных, о том, что на скорую руку строят концентрационные лагеря, и о прочих ужасах, которые мне казались неправдоподобными, потому что наша родина всегда была примером демократии на этом континенте, повидавшем множество узурпаторов, диктатур и государственных переворотов. Ничто из того, о чем рассказывал Хуан Мартин, произойти здесь попросту не могло, все это коммунистическая пропаганда. В то время я не поверила почти ничему, однако догадывалась, что у сына имелись веские причины бежать, переодевшись женщиной, и возражать не стала.

На закате Торито упаковал в рюкзак все самое необходимое.

— Пойдешь со мной, Хуанито, — сказал он моему сыну.

— У тебя есть оружие?

— Вот, — отозвался гигант, показывая мачете, которое служило для тысячи разных надобностей и которое он всегда держал при себе.

— Я имею в виду огнестрельное, — настаивал Хуан Мартин.

— Это не Дикий Запад, — вмешалась я, — здесь ни у кого нет оружия. Ты же не собираешься ни в кого стрелять.

Не позволяй им взять меня живым, Торито. Обещаешь?

— Обещаю.

— Ради бога, сынок! О чем вы говорите? — воскликнула я.

— Обещаю, — повторил Торито.

Они ушли, едва стемнело. Стояла теплая весенняя ночь, сияла полная луна, и мы видели, как они удаляются в противоположную от дороги сторону. У меня появилось ужасное предчувствие, что мы прощаемся навсегда, но я тут же его подавила: нельзя призывать несчастье, как говорили мои тетушки. По нашим подсчетам, через пару лет Торито исполнялось семьдесят, но я не сомневалась, что он поднимется по горной цепи и пешком пересечет невидимую границу, не имея при себе ничего, кроме надетой на нем одежды, двух одеял и принадлежностей для рыбалки и охоты. Он знал древние тропы и перевалы горного хребта, которыми пользовались только старые следопыты и кое-кто из индейцев. Однако Хуан Мартин, моложе его как минимум на сорок пять лет, был плохо подготовлен к такому марш-броску, его могла одолеть усталость, паника или холод, он мог поскользнуться и упасть с обрыва. Он был интеллектуалом, никогда не любил спорт и обладал рассудительным и осторожным нравом, совсем не таким, как у сестры. Ньевес чувствовала бы себя в своей стихии, удирая от неприятеля.

19

Тринадцать дней я жила в Санта-Кларе вместе с Фа-кундой, Этельвиной и ее братьями в ожидании вестей от сына и Торито. Нарсиса исчезла с очередным парнем, оставив выводок детей на попечении старшей дочери и матери, а вернуться не смогла; кто знает, где застало ее осадное положение. Каждый прожитый час был мучением, я считала минуты, отмечала дни в календаре, не понимая, почему Торито так долго не возвращается; если в горах ничего не случилось, у него было достаточно времени, чтобы проделать путь до границы и обратно. Большую часть дня я осматривала дорогу и окрестности, так сильно переживая, что у меня не хватало душевных сил присматривать за внуком, который ползал полуголый среди кур и ел грязь, как дикарь. Другие дети были намного его старше, и их раздражало, что сопляк следует за ними по пятам. Пытаясь догнать детей, ты сделал свои первые шаги, Камило. Терзаемая неизвестностью, я не услышала твоего первого слова — «Тина» — «Этельвина» произнести у тебя не получалось. С тех пор ты ее так и называешь.

Факунда занималась обычными делами: ухаживала за огородом и домом, готовила пирожки и торты на продажу, ходила на рынок, болтала с науэльскими кумушками и возвращалась с последними новостями. Она слышала, что в двух километрах от Санта-Клары расквартирован контингент солдат. Нескольких крестьян увезли на армейских грузовиках, и о них ничего не известно; хозяева силой вернули свои конфискованные поместья и расправились с занявшими их арендаторами: все они были уволены, многие избиты или арестованы.

Поблизости не было ни одного отдыхающего или туриста, хотя летняя жара уже началась; площади и пляжи пустовали, как и отели, за исключением «Баварии», куда обычно приезжали военные и правительственные чиновники. В Науэле солдаты согнали парней и заставили их заново побелить известкой стены, расписанные политическими воззваниями. Какому-то человеку сломали на рынке челюсть за то, что он произнес слово «товарищ», отныне запрещенное, как и слова «народ», «демократия» и «военный переворот» (правильный термин был «про-ну нсиамьенто»).

Мужчин с бородой или длинными волосами арестовывают, избивают и отрезают им волосы. Мы, женщины, не имеем права носить брюки, потому что это не нравится солдатне, а в чем, спрашивается, пахать землю и чистить хлев? — ворчала Факунда.

Люди были напуганы, никто не хотел неприятностей, самым разумным было сидеть дома. Вот почему мы удивились, когда однажды на ферме появился иностранец, высокий, как баскетболист, с огромными ножищами, смуглой от солнца кожей, почти белыми волосами и голубыми глазами, который говорил по-испански, с трудом подбирая слова. Он представился как Харальд Фиске и спросил, есть ли у нас телефон, потому что науэльская центральная станция была в это время закрыта. Он был одним из тех орнитологов, что съезжались сюда каждый год непонятно зачем, наше разнообразие было куда более убогим в сравнении с буйством разноцветных птиц в бассейне Амазонки или джунглях Центральной Америки.

Харальду Фиске было под сорок, у него было нескладное тело юнца, который резко пошел в рост, и ранние морщины от чрезмерного пребывания на солнце. Он явился с огромным рюкзаком, тремя биноклями, несколькими фотоаппаратами и толстым блокнотом с таинственными пометками — шпион, ни дать ни взять. Он был настолько наивен, что собирался заниматься птицами в жутковатой атмосфере нарождающейся диктатуры, когда в стране объявили военное положение и вооруженные люди контролировали самый воздух, который мы вдыхали. Он даже подумывал, не поставить ли ему палатку и не разбить ли на пляже лагерь.

— Послушайте, не валяйте дурака. Вы хотите, чтобы вас убили? — спросила я незнакомца.

— Я уже несколько лет подряд приезжаю в вашу страну каждое лето, сеньора. Меня ни разу не грабили, — отозвался он.

— Вместо грабителей у нас теперь хозяйничают солдаты.

— Я дипломат, — сказал он.

— Паспорт вас не спасет, они могут выстрелить, не выясняя, кто вы и откуда. Лучше бы вам переночевать в доме.

— Пусть поспит в кровати Торито, а если Торито вернется сегодня вечером, придется лечь на пол, — предложила Факунда.

Так этот человек вошел в нашу жизнь, Камило. Он был чиновником норвежского министерства иностранных дел, временным поверенным в делах, в Нидерландах его ждали жена и двое детей. Он признался, что обожает Латинскую Америку и за отпуск объездил ее всю с севера на юг, особенно привлекала его наша страна. Факунда усыновила его как неразумного мальчонку, и в течение многих лет, приезжая следить за своими птицами, он неизменно останавливался в Санта-Кларе.

После тринадцати дней бесплодного ожидания появилась Яима верхом на муле. Знахарка-индианка, которую время щадило многие десятилетия, в конце концов поддалась его безжалостному напору. Я не видела ее со дня похорон тетушки Пилар и, честно сказать, думала, что она умерла, но, несмотря на облик тысячелетней ведьмы, она оставалась такой же сильной и в ясном уме, как и всегда. Она знала меня еще девочкой-подростком, но никогда не проявляла ко мне ни малейшего интереса, вот почему я удивилась, когда она заявила, что у нее для меня сообщение, которое перевела Факунда, потому что испанский Яимы был таким же ущербным, как и мое знание ее языка.

— Фучана, большого друга, забрали солдаты.

Факунда упала на колени и зарыдала, я же думала только о сыне.

— Фучан ехал с другим мужчиной, молодым. Что с ним случилось, Яима? — набросилась я на знахарку.

— Фучана мы видели. Другого не видели. Будет церемония для Фучана. Мы скажем.

Это означало, что индейцы считали Торито мертвым.

Если Торито был один, он наверняка шел обратным путем, а это означало, что мой сын мог убежать. Я ни на мгновение не допускала мысли, что этот добряк выполнил свое обещание ни в коем случае не позволить военным взять Хуана Мартина живым. Надо было спасать Торито, и единственное, что пришло мне в голову, — обратиться к Хулиану. Благодаря своим связям он наверняка мог выяснить его судьбу и судьбу нашего сына. Мы боялись, что телефоны прослушиваются и за каждым гражданином установлена слежка, что, разумеется, было маловероятно, но никто не осмеливался проверять, насколько преувеличены эти слухи. У меня выбора не было.

Хулиан жил в Майами и не имел постоянного места жительства в нашей стране; приезжая, он останавливался в столице или Сакраменто, всегда в одних и тех же отелях. Я позвонила в оба отеля с науэльского телефона-автомата — даже по прошествии стольких лет телефона на ферме по-прежнему не было и оставила сообщение, что вечером попробую позвонить еще раз.

— Ты хочешь меня предупредить о крестинах Камило? Крестным будет его дядюшка, я угадал? — спросил меня Хулиан прежде, чем я успела произнести хоть слово.

— Угу… — ответила я, сбитая с толку.

— А как поживает дядюшка?

— Я не знаю. Ты можешь приехать?

— Я буду завтра в отеле «Бавария», у меня там встреча. Заодно загляну к тебе.

Этот нелепый диалог подтвердил размах творившегося вокруг насилия, о чем предупреждал Хуан Мартин. Если даже Хулиан не чувствовал себя в безопасности, что говорить о других. Оппозиционная пропаганда в течение трех лет предсказывала террор коммунистической диктатуры; теперь мы испытывали террор диктатуры правой. Хунта объявила, что это временные, но бессрочные меры, так будет до тех пор, пока на родине не восстановят христианские и западные ценности. Я тешила себя иллюзией, что у нашей страны самые прочные демократические традиции на всем континенте, что мы — пример гражданского общества, что скоро состоятся выборы и демократия вернется. Тогда сможет вернуться и Хуан Мартин.

Хулиан убеждал меня, что ничего не смог выяснить о судьбе Торито, но я ему не верила; у него имелись связи в высших эшелонах власти, достаточно было сделать один телефонный звонок, чтобы узнать, кто его арестовал — полиция, органы безопасности или военные — и где он сейчас. Наверняка он тоже мечтал спасти Торито, хотя бы для того, чтобы расспросить о судьбе нашего сына. Я с ума сходила, постоянно перебирая в голове различные способы, которыми мог умереть Хуан Мартин.

— Вечно ты думаешь о худшем, Виолета. Скорее всего, он танцует танго где-нибудь в Буэнос-Айресе, — пошутил Хулиан.

Насмешливый тон, которым он обсуждал судьбу сына, укрепил мои подозрения, что он что-то знает и скрывает. В тот миг я его возненавидела.

Ждать новостей на ферме было бесполезно. Я простилась с Факундой, которая стала номинальной владелицей Санта-Клары и отвечала за то немногое, что оставалось на ферме, и вернулась в Сакраменто. В последний момент Факунда попросила меня забрать с собой ее внучку Этель-вину: в этом медвежьем углу ее ожидают лишь каторжный труд, нищета и страдания.

— Она поможет вам вырастить Камило. Ей не нужно много платить, главное, научите ее всему, чему сможете, она хочет учиться, — сказала Факунда.

С тех пор, Камило, по моим подсчетам, миновало сорок семь лет. Я никогда не думала, что Этельвина станет для меня важнее, чем оба мужа и прочие мужчины, которые когда-либо меня любили.

Хосе Антонио ждал меня в Сакраменто, впереди у нас было полно работы, предстояло спасать то, что у нас осталось. Военная хунта тщательно расследовала наше сотрудничество с бывшим правительством, заморозив контракт с «Моим собственным домом». Несколько раз нас вызывал полковник и допрашивал у себя в кабинете, как преступников, но в конце концов нас оставили в покое. Мы много потеряли, вложив средства в оборудование и материалы для строительства жилья в рекордно короткие сроки, но имелись у нас и другие проекты. Не могу жаловаться, у меня никогда не было недостатка в деньгах, моя работа приносила хорошую прибыль.

Я годами терзалась неведением, что же случилось с Хуаном Мартином; скорбела о смерти дочери и о возможной гибели сына. Ты, Камило, был моим единственным утешением. Ты рос непослушным ребенком и не давал мне покоя. Маленький и худой в детстве, подростком ты вытянулся, так что приходилось покупать тебе школьную форму на три размера больше, чем полагалось по возрасту, чтобы она прослужила год, и новые башмаки каждые семь недель. В тебе сочеталось мужество твоей матери и идеализм дяди Хуана Мартина. Когда тебе было семь, ты пришел домой, и я увидела, что из носа у тебя течет кровь, а глаз подбит, — оказывается, ты набросился на какого-то дылду, который мучил животное. Ты отдавал все, от игрушек до моей собственной одежды, которую потихоньку у меня воровал. «Дьявольское отродье! Я отправлю тебя в тюрьму, пусть тебя как следует проучат!» — кричала я. Но ни разу не подняла на тебя руку; в глубине души я восхищалась твоей щедростью. Ты был мне сыном и внуком, моим задушевным приятелем, моим другом. С тех пор ничего не изменилось, должна признаться.

Не имеет смысла рассказывать подробно о долгих годах диктатуры, Камило, это старая и хорошо известная история. Вот уже тридцать лет у нас демократия, и за это время выяснились все ужасы прошлого: концентрационные лагеря, пытки, убийства и репрессии, от которых пострадало столько людей. Ничего из этого нельзя отрицать, но тогда мы этого не знали, не было никакой информации, только слухи. До сих пор существуют люди, которые оправдывают диктатуру, полагая, что это были вынужденные меры для наведения порядка в стране и спасения ее от коммунизма. Многие страны Латинской Америки пережили диктатуры, мы не одни такие. Был разгар холодной войны между Соединенными Штатами и Советским Союзом, и мы попали в зону влияния американцев, которые не собирались допускать на континент левые идеи, как и предупреждал меня десятилетия назад Хулиан Браво. В свою очередь, русские навязывали идеологию той части мира, которую контролировали.

На первый взгляд, в стране жилось лучше, чем когда-либо прежде. Туристы восторгались небоскребами, автомагистралями, чистотой и безопасностью; никаких тебе граффити на стенах, уличных беспорядков или студентов, забаррикадировавшихся в университете, не было нищих, просящих милостыню, или бездомных собак — все исчезло. Никто не говорил о политике, это было опасно. Люди научились быть пунктуальными, уважать иерархию и авторитет, привыкли работать; кто не работает, тот не ест — таков был девиз. Железная рука режима покончила с политикой, и мы бодро шагаем в будущее, перестаем быть бедной, слаборазвитой страной и превращаемся в процветающую и дисциплинированную державу. Такова была официальная повестка. Однако на самом деле страна была больна. Я тоже была больна, Камило, — больна от горя из-за сына-беглеца, пропавшего Торито, а еще из-за того, что приходилось притворяться слепой, чтобы не знать о тяжелом положении моих рабочих и служащих, обедневших и напутанных.

Мы привыкли быть осмотрительными в разговорах, избегать определенных тем, не привлекать к себе внимания и соблюдать правила. Мы привыкли даже к комендантскому часу, который длился пятнадцать лет, потому что мужья-гулены и непослушные подростки приходили домой вовремя. Это снизило преступность. Преступления совершались государством, зато мы свободно ходили по улицам и спокойно спали по ночам, не подвергаясь угрозам со стороны обычных преступников. Тяжелое время для рабочих, которые были бесправны и могли оказаться на улице в одночасье; появилась безработица, рай для предпринимателей. Процветание отдельных граждан имело огромные социальные издержки. Экономический бум длился несколько лет, пока с грохотом не обрушился. Какое-то время мы были предметом зависти соседей и фаворитами США. Коррупцию обычно называют «незаконным обогащением», однако при диктатуре она была вполне узаконенной. Мы с Хосе Антонио заработали много денег, и мне не стыдно в этом признаваться, потому что никакого преступления мы не совершали, мы просто пользовались открывшимися возможностями. Военные участвовали во всем и получали процент; им нужно было платить, это стало нормой.

Хосе Антонио перенес сердечный приступ и почти не выходил из дома, где о нем заботилась мисс Тейлор, но по-прежнему возглавлял наши компании. Он знал половину Сакраменто, у него были сотни друзей, его любили и уважали. Его опыт и связи были необходимы для контрактов и займов, но прочую работу выполняли мы с Антоном Кусановичем. Мы заботились о наших сотрудниках как могли, но нам приходилось снижать затраты, чтобы конкурировать на жестком рынке.

— По крайней мере, у них есть работа и мы относимся к ним с уважением, Виолета, — напоминал мне Антон.

Поддержание баланса между справедливостью, состраданием и жадностью вызывало у меня такое отвращение, что в конце концов я убедила Хосе Антонио продать нашу долю в бизнесе по производству сборных домов Антону Кусановичу, — так брат мог спокойно провести свои последние годы, а я бы тем временем занялась чем-то другим. Это были идеальные годы для спекуляций недвижимостью и прочих махинаций. Многие продавали собственность по бросовой цене, чтобы уехать за границу, одних высылали, другие ехали по собственной воле: из ненависти к режиму или в поисках экономических возможностей. Настало время покупать дешево и продавать дорого — так некогда звучал девиз моего отца.

Я поселилась в столице, где рынок жилья и коммерческих помещений был более разнообразным и интересным, чем в провинции. Столица полностью меня устраивала. Мне поступало много предложений, а я умела выбрать лучшее и поторговаться; я покупала удачно расположенную недвижимость, даже если она была в плохом состоянии, приводила ее в порядок и продавала с хорошей прибылью. Вскоре я стала специалистом по строительству, реставрации, внутренней отделке и банковским кредитам; это легло в основу того, что ты называешь моим состоянием, Камило, однако подобное понятие применительно ко мне звучит смешно. Мои доходы ничто по сравнению с богатством олигархов, которые шли к нему самыми аморальными способами. Сейчас они миллиардеры.

Тебя нянчила Этельвина, ты был еще слишком мал, чтобы ходить в колледж Сан-Игнасио, лучший в стране, хоть и католический. Мы с этой доброй женщиной так тебя избаловали, что любой другой ребенок на твоем месте сделался бы исчадием ада, примером эгоизма и дурного поведения, однако ты был очарователен. Меня мучила совесть из-за того, что я мало занималась своими детьми, когда они были маленькими, я дала себе клятву, что с тобой ничего подобного не произойдет. Я организовывала свой рабочий день так, чтобы как можно больше времени проводить в твоем обществе, помогала тебе с уроками, мы с Этельвиной ходили на твои спортивные занятия и представления в театральной студии, которые были настоящим ужасом, а каникулы проводили в Санта-Кларе, где Факунда пичкала нас лучшими блюдами своей кухни. Я оставляла тебя только для того, чтобы съездить в Америку к Рою, этому таинственному человеку.

Квартира, в которой мы прожили много лет, располагалась в старинном доме. Ветры современности сузили пространства жилых помещений, придали дизайну стеклянный холод и стальную строгость. Мы жили напротив Японского парка; эту квартиру я купила по дешевке — район вышел из моды, хотя там все еще оставалось несколько особняков и посольств, — а продала по цене золота, потому что в этом месте собирались построить тридцатиэтажную башню. Склоны холмов обрастали замками нуворишей, их окружали неприступные стены и охраняли сторожевые псы, в то время как средний класс и торговля располагались в обычных жилых кварталах, подобных тому, где жили мы. Вход в наше здание круглосуточно охраняли двое дружелюбных швейцаров, близнецы Сепульведы[23], настолько похожие друг на друга, что невозможно было понять, чья очередь дежурить. Наша квартира занимала весь третий этаж; коридоры были такими просторными и длинными, что по ним можно было кататься на велосипеде. В ней витал дух пришедшего в упадок благородства, а высокие потолки, паркетный пол и выпуклые стекла напоминали мне о Большом доме с камелиями, где я родилась.

Сначала квартира казалась слишком просторной для Этельвины, меня и маленького мальчика, но через несколько месяцев Хосе Антонио и мисс Тейлор переехали к нам, потому что у брата по-прежнему болело сердце, а в Сакраменто ему не могли оказывать такую же помощь, как в столичной Английской клинике, куда его мигом везли в случае необходимости. Доставляли его туда полумертвым и каждый раз чудесным образом воскрешали. И Хосе Антонио, и мисс Тейлор ненавидели шум, ядовитый туман и городское движение, поэтому редко выходили на улицу; зато пристрастились к телесериалам, которые смотрели с Этельвиной и с тобой, не пропуская ни одной серии. В четыре года ты был свидетелем самых душераздирающих страстей и мог повторить самые пылкие диалоги, да еще с мексиканским акцентом. Я не могла дождаться, когда внук подрастет и пойдет в школу, где расширит наконец свой кругозор.

Это были годы жесточайшей диктатуры, власть укрепляла свои позиции с помощью силы, но, за исключением тягостного неведения относительно судьбы Хуана Мартина, в нашей маленькой семье воцарилось относительное спокойствие. Я помогала брату, достигшему преклонных лет, восстановила связывавшую нас в юности дружбу с мисс Тейлор и сполна наслаждалась детством моего внука.

Этельвина управляла домом практически самостоятельно, поскольку меня на домашние дела никогда не хватало; она вела повседневные расходы и присматривала за двумя служанками, от которых требовала ходить в униформе, Запоминала рецепты из кулинарных шоу по телевизору и готовила лучше любого шеф-повара. Мисс Тейлор научила ее старомодной утонченности, ныне давно забытой, которую переняла в семнадцать лет у своей покровительницы, вдовы из Лондона. Поскольку лакея в ливрее, как в мыльных операх, у нас не было, Этельвина вводила в обиход дворцовые ритуалы. «Зачем держать изысканную посуду, если ею нельзя пользоваться?» — приговаривала она, зажигая свечи в канделябрах и ставя на стол по три бокала перед каждым едоком. Ты, дорогой, научился орудовать ножом для масла и щипцами для крабов раньше, чем завязывать шнурки.

Возраст меня нисколько не тяготил. Я приближалась к шестидесяти, но чувствовала себя такой же сильной и активной, как в тридцать. Я зарабатывала более чем достаточно, чтобы прокормить семью и откладывать, не убивая себя работой; играла в теннис, чтобы поддерживать себя в форме, но без энтузиазма, потому что желание лупить ракеткой по мячу казалось мне диковатым, у меня была активная общественная жизнь, а иногда случались и романтические истории, которые волновали меня несколько дней, а затем я о них бесследно забывала. Моей тогдашней любовью был Рой Купер, но нас разделяли тысячи километров.

По-своему Хулиан очень любил тебя, Камило. Ему с тобой было скучно, и я его за это не виню, потому что дети — это ужасная морока, но если терпения ему не хватало, энтузиазма было хоть отбавляй. Он преподносил тебе королевские подарки, которые вызывали недоумение у тебя и хаос в доме. Он научил тебя всему, что терпеть не мог его сын Хуан Мартин: обращению с оружием, стрельбе из лука, боксу и верховой езде, но его раздражало, что ты не преуспел ни в одном из этих начинаний. Он купил тебе лошадь, которая в итоге перекочевала на ферму к Фа-кунде и мирно паслась в поле, вместо того чтобы прыгать через препятствия и участвовать в скачках на ипподроме.

Однажды ты обмолвился, что хотел бы завести собаку, и дедушка принес тебе щенка. Вскоре щенок превратился в большого черного зверя, который наводил ужас на других жильцов нашего дома, несмотря на свое добродушие. Я имею в виду Криспина, добермана-пинчера, который был твоим питомцем и спал с тобой рядом, пока я не отправила тебя в Сан-Игнасио.

20

Четыре года я ничего не знала о Хуане Мартине, но потихоньку, чтобы не привлекать к себе внимания, наводила справки. Его имя все еще фигурировало в черном списке; его разыскивали, и это давало надежду на то, что он по-прежнему жив. Как саркастически заметил Хулиан, какое-то время он действительно жил в Аргентине, но не танцевал танго, а занимался журналистикой, и заработка едва хватало, чтобы свести концы с концами. Он писал статьи для различных печатных изданий, подписывался псевдонимом, добыл себе поддельный паспорт и рассылал новости о диктатуре и сопротивлении в нашей стране в Европу, в первую очередь в Германию, где интересовались Латинской Америкой и сочувствовали тысячам прибывших оттуда изгнанников.

Он мог бы написать и мне, хотя бы сообщить, что жив, но он этого не сделал. Единственное объяснение этому ужасному молчанию, из-за которого я тысячу раз успела с ним попрощаться, уверенная, что он погиб на горном перевале или позже, заключалось в его нежелании сообщать отцу, где он находится.

Он вращался к кругу журналистов, художников и интеллектуалов, разделявших его идеи. Среди них была хрупкая, бледная, черноглазая и черноволосая Фаня Гальперин, дочь евреев, переживших Холокост, с лицом мадонны эпохи Возрождения. Глядя на эту девушку, игравшую на скрипке в симфоническом оркестре, никто бы не догадался, какой страстной революционеркой она была. Ее брат принадлежал к монтонерос, партизанской организации, которую жаждали уничтожить военные. Для Хуана Мартина эта девушка значила очень много. Он преследовал ее с упорством первой романтической любви, но она ухитрялась отвергать его ухаживания, в то же время сохраняя его любовь.

Утонченный и великолепный Буэнос-Айрес называли латиноамериканским Парижем, культурная жизнь била здесь ключом: лучший театр, лучшая музыка и прославившиеся на весь мир писатели. Ночи Хуан Мартин просиживал в какой-нибудь мансарде в компании таких же юнцов, как и он сам, обсуждая философию и политику за бутылкой дешевого вина, задыхаясь от сигаретного дыма и революционных страстей. В отличие от своих богемных приятелей, бороду он больше не носил, чтобы не потерять сходства с фотографией, вклеенной в поддельный паспорт. Он будто заново переживал времена университетской эйфории, мог рассказать другим об опыте правления левых, о пробуждении общества, об иллюзии власти, сосредоточенной в руках народа. Я называю это иллюзией, Камило, потому что на самом деле ничего подобного у нас в стране никогда не происходило — ни раньше, ни теперь. Экономическая и военная мощь, которая правит миром, всегда была сосредоточена в одних и тех же руках, здесь не случилось ни русской, ни кубинской революции, было лишь прогрессивное правительство наподобие европейского. Мы ошиблись полушарием и временем, поэтому расплачивались по полной.

Хуан Мартин уже начал пускать корни в этом чудесном городе, когда и там разразился военный переворот. Главнокомандующий объявил, что для восстановления в стране безопасности погибнет столько людей, сколько потребуется; это означало абсолютную безнаказанность эскадронов смерти. Как это уже не раз происходило в нашей и других странах, тысячи людей были похищены и пропали без вести — их пытали и убивали, а тела так и не были найдены. Теперь мы знаем, Камило, о печально известной операции «Кондор», организованной спецслужбами Соединенных Штатов для установления правых диктатур на нашем континенте и жестокого уничтожения инакомыслящих.

Репрессии в Аргентине сложились не в один день, войну, как у нас, никто не объявлял, это была лицемерная Грязная война[24], которая просочилась во все слои общества. То бомба взорвется в авангардном театре, то расстреляют из пулемета депутата на улице, то обнаружат изуродованный труп профсоюзного лидера. Все знали, где находятся пыточные центры, там исчезали художники, журналисты, учителя, политические лидеры и прочие лица, считавшиеся неблагонадежными. Женщины тщетно искали своих мужчин; однажды матери вышли на марш с фотографиями пропавших сыновей и дочерей на груди, вскоре к ним присоединились бабушки, потому что детей молодых женщин, убитых в тюрьмах сразу после родов, уносили мутные реки незаконного усыновления.

Знал ли об этом Хулиан Браво? Какое участие он в этом принимал? Я знаю, что он прошел обучение в Школе Америк[25] в Панаме, подобно офицерам, ответственным за репрессии в латиноамериканских странах. Он пользовался доверием генералов как выдающийся пилот, полагаю, отвага, опыт и беспринципность подружили его с властями. Однажды, прихлебывая виски прямо из бутылки, он разговорился и признался, что иногда его самолет перевозил политических заключенных в наручниках, с кляпами во рту, накачанных наркотиками. При этом поклялся, что ему ни разу не доводилось выбрасывать кого-либо из этих несчастных в море — этим занимались военные пилоты на вертолетах.

— Это называется «смертельными рейсами», — добавил он.

Первой забрали Фаню Гальперин. Дождались окончания концерта Вивальди и арестовали ее в гримерной на глазах музыкантов, прямо в театре «Колон».

— Проследуйте с нами, сеньорита. Не волнуйтесь, это просто формальность. Скрипка вам не нужна, вы получите ее позже, — сказали ей.

В машине Фаню начали избивать. Возможно, ее задержали, чтобы вытащить сведения о брате-монтонеро, но семья ничего о нем не знала в течение многих месяцев. Музыканты оркестра, ставшие свидетелями ее задержания, сообщили об этом родителям Фани, те обратились к друзьям, общими силами принялись ее спасать, началось хождение по мукам. В последний раз Фаню видели в Военно-морском училище, которое превратили в центр пыток.

После этого похитили двоих человек из кружка Хуана Мартина, и остальная группа быстро распалась. Издатель одной из газет, с которой сотрудничал Хуан Мартин, потихоньку зазвал его в кафе, где предупредил, что в редакцию приходили сотрудники службы безопасности и наводили о нем справки.

— Немедленно уезжайте как можно дальше, — посоветовал он, но Хуан Мартин не мог никуда бежать, не выяснив, что случилось с Фаней; он обязан был перевернуть небо и землю, но узнать, где ее держат, и вырвать ее у военных.

Однако в тот же вечер, возвращаясь к себе в мансарду, он безошибочно узнал зловещий силуэт черной машины. Развернулся и неспешно зашагал прочь, чтобы не привлекать к себе внимания. Он не осмелился обратиться за помощью к друзьям, боясь их подставить.

Ночевал он на кладбище Реколета, скорчившись среди могил, а на другой день, за неимением лучшей идеи, отправился в резиденцию бельгийских миссионеров. Католическая церковь участвовала в зверских репрессиях, в том числе в печально известных «смертельных рейсах», но среди священников и монахинь встречались диссиденты, которые укрывали у себя жертв, часто рискуя собственной жизнью. Бельгийцы приютили его на пару ночей. Они пообещали, что будут разыскивать Фаню Гальперин, у них имелись списки похищенных с данными и фотографиями, но ему вмешиваться в это не имело ни малейшего смысла. Его связь с Фаней будет раскрыта, это лишь вопрос времени. Единственный шанс — просить убежище в каком-нибудь посольстве; государственный терроризм контролировался на международном уровне, и если Хуан Мартин занесен в черный список в родной стране, известно об этом и в Аргентине.

У Хуана Мартина имелась влиятельная знакомая — атташе по культуре посольства Германии, они вместе обсуждали статьи, которые он отправлял в ее страну. Хотя немецкий народ принял и укрыл у себя тысячи беженцев с нашего континента, правительство, не афишируя этого, поддерживало диктатуры Южного конуса Латинской Америки по экономическим и, возможно, идеологическим соображениям — якобы они были необходимы для борьбы с коммунизмом. Посол был задушевным приятелем одного из генералов Хунты, но атташе по культуре симпатизировала Хуану Мартину. Не имея возможности предоставить ему убежище у себя, она отвезла его на своей машине в норвежское посольство.

В посольстве Норвегии сын прожил пять недель, ожидая новостей о Фане Гальперин. Спал на раскладушке в одном из кабинетов. Он то и дело представлял себе мучения, которым подвергали девушку: допросы, побои, изнасилования, собак, которых натравливали на заключенных, удары током, крыс — обо всем этом было известно. Если военные не найдут ее сбежавшего брата, они могут арестовать родителей и терзать их у Фани на глазах.

Тридцать три дня спустя в посольство прибыл один из бельгийских миссионеров с известием, что в морг поступило тело молодой женщины. Это была она, родители ее опознали. Терзаемый горем и чувством вины за то, что не пришел к ней на помощь, Хуан Мартин уехал в Европу по выданным ему в посольстве поддельным документам.

И вот, когда мой сын уже был в безопасной Норвегии, ко мне явился самый неожиданный посетитель: Харальд Фиске, орнитолог, с которым я познакомилась на ферме в Санта-Кларе. Он рассказал новости и передал короткое письмо, написанное моим сыном за несколько минут до того, как сотрудник посольства отвез его в аэропорт. Тон послания был холоден, ничего личного, ни единого лишнего слова, Хуан Мартин лишь сообщал, что скоро предоставит мне необходимую информацию о продукте. Иначе говоря, записка была зашифрована.

— Он пока не хочет, чтобы отец что-либо о нем знал, — сказал мне Харальд.

Я относительно спокойно и бесконечно терпеливо перенесла почти четыре года терзаний, не имея никаких сведений о судьбе единственного оставшегося у меня ребенка, и когда осознала, что этот норвежец видел его всего несколько дней назад, у меня подогнулись колени, я упала в кресло и зарыдала. Чувство облегчения было сродни выбросу адреналина от пережитого ужаса — та же пустота внутри, а потом волна пламени, растекающегося по венам. На мои яростные рыдания прибежала Этельвина, вскоре вокруг меня собралась вся семья, и все плакали, а норвежец наблюдал за этой эмоциональной разрядкой в полной растерянности.

На дипломатический пост в Аргентине Харальд заступил год назад, жил он там один, потому что успел развестись, а дети учились в университете в Европе. Он прилетел из Буэнос-Айреса, чтобы рассказать мне о Хуане Мартине, о том, как вовремя тот сбежал, о его жизни в Буэнос-Айресе, пока не разразилась Грязная война и ему не пришлось скрываться, о работе журналистом, о тайном существовании под вымышленным именем, о друзьях и любви к Фане Гальперин.

— Он не хотел уезжать без нее, — добавил Харальд.

Тогда мы этого не знали, но за семь ле! геноцида более тридцати тысяч аргентинцев было убито или пропало без вести.

Пройдет еще год, прежде чем я смогу наконец встретиться с Хуаном Мартином. Он прибыл в Норвегию с разбитым сердцем, испуганный и подавленный, но на помощь ему пришел Норвежский совет по делам беженцев, организованный в конце Второй мировой войны. Представитель совета встретил его у трапа самолета и отвез в небольшую студию в центре Осло, где было все необходимое для комфортного проживания, в том числе теплая одежда его размера, — южное полушарие ом покинул летом, а в Норвегии стояла зима. Совет и, в частности. этот добрый человек стал и его спасением в первые месяцы. давали деньги на повседневные расходы, помогали пройти через бюрократические препоны, получить вид на жительство и удостоверение личности с указанием настоящего имени, научили передвигаться по городу и вести себя в незнакомом обществе, связали с другими латиноамериканскими беженцами, записали на занятия языком. Ему предложили даже помощь психолога, которую получали другие иммигранты, чтобы приспособиться к новым обстоятельствам и преодолеть прошлое, но Хуан Мартин объяснил, что он сбежал вовремя и не чувствует никакой психологической травмы. Ему нужна не терапия, а работа, он не может бездельничать, живя за чужой счет.

Я отправилась в Норвегию, чтобы его навестить, прихватив тебя и Этельвину; тебе, Камило, было шесть лет, и, скорее всего, ты этого не помнишь. За долгое время, пока мы не виделись, сын так изменился, что, если бы он не подошел к нам в аэропорту, мы бы его не узнали и прошли мимо. Я помнила его тощим, неуклюжим и патлатым, а передо мной стоял солидный мужчина в очках и с ранней лысиной. Ему было двадцать восемь, а выглядел он на все сорок. Я растерялась, увидев перед собой незнакомца, и целую минуту, показавшуюся вечностью, не могла пошевелиться, но он обхватил меня и крепко обнял, и я зарылась лицом в грубую шерсть его свитера, и тогда мы стали как прежде: мать и сын, лучшие друзья.

Хуан Мартин больше не жил в студии, он переехал в скромную квартиру на окраине и работал в Норвежском совете по делам беженцев переводчиком и гостеприимным хозяином. Настала его очередь помогать беженцам, особенно из Латинской Америки, как некогда помогали ему, — с ними у него был общий язык и общая история.

Сын взял недельный отпуск и повез нас показывать страну, куда в последующие годы мне не раз предстояло вернуться. В поездке я то и дело отмечала, как переменилась жизнь моего сына: теперь он говорил по-норвежски с ужасным акцентом, адаптировался, завел друзей и познакомил меня с Уллой, девушкой, которой предстояло стать моей невесткой и матерью двух моих внуков. Судя по описанию Фани Гальперин, вторая любовь Хуана Мартина была полной противоположностью первой. У загорелой от летнего солнца и зимнего снега, спортивной, сильной и жизнерадостной Уллы не было, в отличие от Фани, ни малейшей склонности к политическим или экзистенциальным кризисам.

Долгая разлука стирает очертания и окраску воспоминаний. У меня сохранились письма и фотографии норвежской семьи Хуана Мартина; мы болтаем по телефону, он приезжал ко мне в последние годы, когда у меня уже не было сил для долгой поездки, но, думая о моем сыне, я не могу с точностью вспомнить его лицо или голос. Годы, прожитые на севере, отдалили его от родины, и сейчас он кажется мне таким же иностранцем, как Улла и их дети. Ему куда лучше живется в своей мирной приемной стране, чем в безумии нашей. Говорят, в Норвегии самые счастливые люди на свете. Я привыкла любить Хуана Мартина и его семью издалека, не питая никаких надежд. Теоретически я скучаю по большой семье, такой, какая была у моих дедов или родителей, по воскресным обедам, на которые все собирались в Большом доме с камелиями, по ощущению безопасности в тесном, сплоченном мирке, но поскольку у меня самой ничего подобного не было, на самом деле мне это не так уж необходимо.

Тем временем у Хосе Антонио обнаружились признаки деменции. Он перенес несколько легких инсультов, у него было слабое сердце и высокое давление, к тому же начала развиваться глухота — словом, тысяча хворей, которые вдруг обострились и в конечном итоге оторвали его от реальности. Симптомы начались задолго до официального диагноза; сначала он забывал дорогу домой, не мог вспомнить, что ел на обед, мог заблудиться в квартире и не помнил, кто он такой.

— Ты Хосе Антонио, мой муж, — повторяла ему мисс Тейлор, показывала альбомы с фотографиями и рассказывала о его жизни, стараясь сделать эти истории как можно живее и красочнее, чтобы вспоминалось приятное, но все без толку, он ничего не запоминал.

Он начал бояться Криспина, ему казалось, что тот может его сожрать; у собаки действительно был грозный вид, притом что она была кроткой, как кролик, и прожила с нами много лет. Самым мучительным в состоянии Хосе Антонио был страх. Его пугал не только Криспин, он боялся остаться один, боялся, что его. отправят в дом престарелых, что кончатся деньги, случится пожар или еще одно землетрясение, что в еду подсыплют яд, что он умрет. Мисс Тейлор он узнавал, но регулярно спрашивал, кто я такая и почему ежедневно сажусь с ними за стол, если меня не приглашали. Однажды вышел из квартиры голый, в шляпе и с тростью; спустился на первый этаж и неспешным шагом двинулся по улице. Его привели назад сердобольные соседки, не дожидаясь вмешательства полиции.

— Я шел в банк, чтобы снять свои деньги, пока их не украли, — пояснил он свою дикую выходку.

Мы с мисс Тейлор очень переживали, что болезнь так изменила Хосе Антонио, зато вы с Этельвиной воспринимали его превращение как нечто вполне естественное. Вы сотню раз отвечали ему на один и тот же вопрос, утешали, когда он начинал плакать без причины, отвлекали от кошмаров. Тебя он кое-как узнавал, считал, что ты его внук, и злился, когда появлялся Хулиан Браво, твой законный дедушка.

Несколько лет спустя Криспин также стал жертвой слабоумия. Ты отказывался в это верить, Камило, но так оно и было. Животные тоже теряют рассудок. Подобно Хосе Антонио, собака могла заблудиться в собственной квартире, забывала, что поела, лаяла без всякой причины, уставившись в пустую стену, пугалась включенного пылесоса, а меня не узнавала. Добрейший Криспин, который раньше приветствовал меня затейливым танцем, под конец жизни рычал, когда я входила в дом.

Брат умер в возрасте восьмидесяти лет, из которых более четырех провел в ином измерении. В последнее время он не знал ни покоя, ни радости, мы редко слышали его звучный смех. Нежности в нем тоже не осталось, потому что он разучился взаимодействовать с окружающими; злился на мисс Тейлор, отталкивал ее, оскорблял, употребляя выражения, которые никогда раньше ни с кем себе не позволял. Когда-то он был высоким и крепким, но слабое здоровье превратило его в худенького старичка; благодаря этому нам удавалось с ним справиться, когда он становился агрессивным и лупил палкой каждого, кто осмеливался к нему приблизиться. Его глаза утратили блеск и ясность, он сделался капризным ребенком. Жена терпела его выходки с присущей ей британской выдержкой; она говорила, что это не тот мужчина, который десятилетиями преследовал ее с упорством пылкого влюбленного и обожал как самый верный из мужей. Она хотела помнить его таким, а не сварливым старикашкой, в которого он превратился.

Умирал Хосе Антонио тяжело, смерти он боялся и отражал ее натиск в течение долгих недель. Мы все страдали в те дни, дышал он с великим трудом, из груди вырывалось хриплое бульканье, он бился, жаловался и кричал, пока не пропал голос. Когда он в изнеможении сдался, все почувствовали облегчение, но, увидев его холодным и твердым, с лицом желтоватого оттенка, я ощутила глубочайшее потрясение — столько значил он в моей жизни и стольким я была ему обязана. Я почти не поддерживала связь с остальными четырьмя братьями, которые умерли несколькими годами раньше, но Хосе Антонио был раскидистым деревом, которое с самого моего рождения обеспечивало мне защиту и тень; он взял на себя заботу обо мне с того далекого утра, когда я обнаружила отца в библиотеке.

Год спустя настала очередь Джозефины Тейлор, которая ушла воспитанно и сдержанно, как вела себя при жизни. Она не хотела никого обременять. Некоторое время боролась с раком, который, по ее словам, развился на месте некогда удаленной опухоли размером с апельсин. Вряд ли такое возможно, поскольку апельсин ей удалили в молодости, а раком она заболела спустя полвека. Она могла бы пройти курс химиотерапии, но решила, что без Хосе Антонио ее жизнь утратила всякий смысл и к своим восьмидесяти шести годам она слишком устала. Мне кажется, что я вижу ее такой, какой она была в те последние дни, маленькой старушкой из сказки, старомодной, сентиментальной, сидящей у окна с книгой, которую читать уже не могла, с Криспином у ног.

Ты наверняка помнишь тот день, Камило, ты видел его в кошмарах, просыпался в горьких слезах, и единственное, что мог произнести, было имя мисс Тейлор — так ты всегда ее называл. В тот день ты вернулся из школы оборванный, потный и грязный, как обычно; бросил сумку на пол и помчался к Криспину, удивленный, что пес не вышел тебя встретить. Ты искал его, звал. Мы с Этельви-ной были на кухне, смотрели мыльную оперу; ты чмокнул нас мимоходом и побежал в гостиную. Стояла зима, на улице было темно, и мы разожгли камин. В свете его пламени и настольной лампы ты увидел в кресле мисс Тейлор. Криспин лежал с ней рядом, его черная голова неподвижно покоилась на ее юбке. И тогда ты понял, что произошло.

Часть четвертая

ВОЗРОЖДЕНИЕ

(1983–2020)

21

Эту новость Факунда сообщила мне по телефону еще до того, как она появилась в газете, затерявшись внизу страницы и оставшись практически незамеченной. Она слышала ее от родственников-индейцев, которые вот уже пятьсот лет со времен конкисты использовали один и тот же метод: передавали новости из уст в уста. Цензура, всесильная и внушающая страх, не могла заглушить глас народный. Обнаружили тела пропавших без вести; их не утопили в море и не взорвали в пустыне, их засунули в пещеру внутри холма и завалили вход.

Французский миссионер и активист по имени Альбер Бенуа, проживавший в бедном районе, где правительственные репрессии были особенно суровы, узнал о массовых захоронениях на исповеди. Он был одним из тех священников-диссидентов, которые вели списки репрессированных. Пару раз его арестовывали и пытали, а кардинал приказал ему не поднимать шум и оставаться в тени, но приказа он не выполнял. В отличие от аргентинской католической церкви, наша с диктатурой не сотрудничала, ухитряясь в это сложное время осуждать палачей и защищать тех, кто бросает вызов режиму. Один из убийц, полицейский из деревни неподалеку от Науэля, который вышел на пенсию и жил на природе, рассказал о своем преступлении Бенуа, описал, как разыскать пещеру на склоне лесистого холма, и разрешил сообщить об этом церковному начальству.

Прежде чем докладывать кардиналу, Бенуа хотел убедиться сам, правда ли это, и отправился на юг. Повесив на спину рюкзак, сунув в карман компас и привязав к велосипеду кирку, он двинулся в указанном направлении, стараясь не встретиться с полицейскими. Когда поселки остались позади, он перестал беспокоиться о комендантском часе, потому что никаких патрулей в этой глуши не было. Он двинулся по едва заметной тропинке, заброшенной много лет назад, а когда она исчезла в зарослях, ориентировался по компасу и с помощью молитвы.

Вскоре ему пришлось бросить велосипед, и он зашагал пешком, радуясь, что сейчас лето, поскольку под дождем было бы гораздо хуже. Первую ночь он проспал под открытым небом, большую часть следующего дня провел в пути, пока наконец не достиг входа в пещеру, забитого досками и заложенного камнями, как и говорил прихожанин.

Начинало темнеть, и он решил дождаться следующего дня. Он неправильно рассчитал время в пути, скудные припасы закончились, вот уже несколько часов у него маковой росинки во рту не было, но, по его мнению, небольшой пост всегда только на пользу. Неровная местность становилась все зеленее и зеленее, растительность все непроходимее, и всюду стояла вода — лужи, озерца, ручьи, водопады, стекающие с гор, и талый снег. В отличие от тропических лесов, которых он навидался в юности, когда его направили в приход на границе Венесуэлы и Бразилии, здесь было холодно даже летом, зимой же могли пройти только опытные следопыты.

В воздухе пахло перегноем, душисты ми листьями местных деревьев, грибами, растущими на стволах. Время от времени он видел над собой свисающие с высоты красные и белые цветы каких-то вьющихся растений. Вокруг слышалось оглушительное щебетание птиц, крики орла, копошение живности в непроглядных зарослях, но с наступлением ночи лес затих.

В этом необитаемом мире он чувствовал ужасающее одиночество и от души взмолился: «Вот я, Иисус, я снова в беде, если я найду то, что ищу, мне придется ослушаться кардинала, который приказал держаться в тени. Ты все понимаешь, правда? Не бросай меня, сейчас ты мне нужен больше, чем когда-либо прежде». Наконец он заснул в своем спальном мешке, дрожащий, голодный, измученный. Он не привык к физическим нагрузкам, не занимался никаким спортом, если не считать игру в футбол с местными ребятишками, и каждая мышца требовала отдыха.

С первыми лучами рассвета он напился воды и, старательно жуя, съел остатки миндаля, затем принялся отваливать камни, выкорчевывать кусты и отдирать доски, закрывающие вход в пещеру, используя в качестве рычага кирку. Когда последнее препятствие осталось позади, зловонный дух, хлынувший изнутри, заставил его отпрянуть. Он снял фуфайку и обвязался ею, закрыв половину лица. Еще раз призвал Иисуса, своего единственного помощника, и вошел в пещеру. Он оказался в узком туннеле, однако высота была достаточна, чтобы идти вперед, пригнувшись. В руке он держал фонарик, на ремне, переброшенном через грудь, висел фотоаппарат. Ему было трудно дышать, с каждым шагом воздух становился все тяжелее, зловоние усиливалось, ему казалось, что он погружается в могильный склеп, но он продолжал идти, потому что открывшееся ему место полностью соответствовало описанию. Вскоре туннель закончился, и открылась пещера, где он распрямился. Луч фонарика осветил первые кости.

Подробности этой истории, Камило, стали известны лишь несколько лет спустя, когда свидетельства Бенуа увидели свет. Никто не знал ни имени этого человека, ни той роли, которую он сыграл в обнаружении пропавших; если бы о нем узнали, он бы дорого поплатился за дерзость. В своих судебных показаниях кардинал отказался отвечать на вопросы, которые могли бы бросить тень на Бенуа, прикрываясь тайной исповеди. Вся правда стала известна с приходом демократии. Бенуа написал отчет о происшедшем и показал фотографии, сделанные в тот день, а также множество других снимков, часть останков была передана в прокуратуру, другие выставлены в казармах, был даже снят фильм.

Имея на руках доказательства, кардинал действовал так ловко, что правительство не смогло ему помешать. Все понимали, что, помимо морального авторитета, за его спиной две тысячи лет земной власти. Правительство решило, что одно дело арестовывать, а то и убивать священников и монахинь, другое, куда более серьезное, — враждовать с иерархом католической церкви и представителем самого папы. За годы репрессий кардинал научился хитроумным маневрам, чтобы выполнять свою миссию и помогать Жертвам, которых насчитывалось несколько тысяч. Для этого он учредил специальный викариат и включил его в состав собора. Для осмотра пещеры он тайно собрал делегацию, в которую входили дипломат из нунциатуры Ватикана, директриса Красного Креста, наблюдатель от Комиссии по правам человека и два журналиста.

Кардинал был уже не в том возрасте, чтобы карабкаться в горы самому, но отправился со своим секретарем в Науэль, где дождался остальных членов экспедиции, которые покинули столицу порознь, чтобы не привлекать к себе внимания. Несмотря на принятые меры предосторожности, жители поселка поняли, что случилось что-то серьезное, иначе кардинал не появился бы в этих краях. Он прибыл в спортивном костюме, но его узнали — людям было хорошо знакомо это лицо старого лиса.

Первое заявление для прессы кардинал сделал прямо в Науэле, когда его эмиссары вернулись из пещеры. К тому времени местные жители шепотом передавали друг другу новость о том, что нашли человеческие останки. Факунда вызвала меня в Сакраменто.

— Говорят, это пропавшие крестьяне, те самые, кого забрали через несколько дней после переворота, помните?

Поначалу официальная версия свелась к тому, что произошел несчастный случай, — возможно, туристы задохнулись в пещере ядовитыми газами; позже всё списали на месть партизан или ссору среди бандитов, которые поубивали друг друга; наконец, под давлением общественного мнения, католической церкви и того факта, что во всех найденных черепах были обнаружены пулевые отверстия, власти объявили, что люди в пещере были казнены солдатами, которые действовали по собственному почину и без ведома командиров и просто перестарались, стремясь спасти родину от угрозы коммунизма. Виновные будут должным образом наказаны, заверили власти, делая ставку на то, что у людей плохая память и достаточно потянуть время, чтобы запутать улики.

Вокруг пещеры возвели забор и протянули колючую проволоку, чтобы отрезать путь любопытным: журналистам, юристам, международным делегациям, зевакам, без которых никогда не обходится, и, наконец, молчаливым паломникам — родственникам пропавших, — многие из них пришли издалека, неся с собой фотографии жертв. Отделаться от них обычными способами не удалось. Они встали лагерем на склоне холма и провели там несколько дней и ночей, дожидаясь, когда им выдадут останки. Представители власти вошли в пещеру, укутанные с ног до головы, в масках и резиновых перчатках, и вынесли наружу тридцать два черных пластиковых мешка, а паломники тем временем пели революционные песни, которых в этих местах не слышали уже много лет и все-таки не забыли. Эти люди хотели покончить с неопределенностью; они годами искали своих пропавших близких, надеясь, что те еще живы и однажды вернутся домой. Среди пришедших была Факунда, скрюченная артритом, но такая же сильная, как и всегда, — она стояла возле пещеры вместе с другими.

Поскольку шли дни, а шум все не утихал, правительство распорядилось провести расследование, и наконец несколько недель спустя родственникам предполагаемых жертв разрешили принять участие в опознании. Это был способ положить делу конец, удовлетворив их требования, — к тому времени судебно-медицинская экспертиза уже определила, кому принадлежали кости, но отчет был опечатан до дальнейших распоряжений.

Факунда связалась со мной, и я села в поезд до Науэля, чтобы отправиться с ней в казармы. Стояла осень, природа сменила краски, воздух был прохладен и влажен, вскоре ожидались дожди. В казармы созвали семьи местных крестьян, арестованных в первые дни военного переворота и так и не вернувшихся, — среди них были и четверо братьев, арендаторов из поместья Моро, младшему из которых было только пятнадцать. В тех местах все друг друга знали, Камило, не то что сейчас, когда сельское хозяйство индустриализировано, земли принадлежат корпорациям, а крестьян заменили сезонные рабочие, чужаки без корней. Тогда же люди были связаны кровными узами, все они появились на свет и выросли в этих краях, вместе ходили в школу, играли в футбол, влюблялись и женились промеж себя. Народу здесь жило немного, молодежь уезжала в города в поисках заработка и лучшей жизни, и стоило кому-то исчезнуть, об этом быстро все узнавали. Пропавшие были чьими-нибудь родственниками и друзьями, у них были имя, семья и близкие, которым их очень недоставало.

Мы простояли в очереди почти два часа; нас было около двадцати женщин и несколько детей, цеплявшихся за материнские юбки. Большинство этих женщин знали друг друга, их объединяли узы родства или дружбы; у большинства были индейские черты, поскольку родились они от смешанных браков, распространенных в этих местах. Тяжелый труд и бедность наложили на них отпечаток; многолетние страдания придавали им скорбный вид. Они носили подержанную выцветшую одежду, которую привозили из Соединенных Штатов и продавали на блошином рынке. Те, что постарше, и одна беременная уселись на землю, но Факунда не садилась, она стояла, неподвижная и прямая, насколько позволял артрит, вся с ног до головы в черном. В ожидании трагической новости лицо у нее застыло, но не от горя, а от ярости. С нами были два адвоката-правозащитника, присланные кардиналом, журналистка и телеоператор.

Я стеснялась своих американских джинсов, замшевых туфель и сумочки от Гуччи, я была выше ростом и белее остальных, но ни одна из этих женщин не подала виду, что заметила мою дорогую буржуазную одежду; они приняли меня как свою, нас объединяло общее горе. Меня спросили, кого я ищу, и, прежде чем я успела ответить, вмешалась Факунда.

— Брат; она ищет брата, — сказала она.

И тогда я поняла, что Аполонио Торо действительно был мне братом. Примерно того же возраста, что и Хосе Антонио, он присутствовал в моей жизни с тех пор, как я себя помню. Я молча молила небеса, чтобы не нашлось никаких доказательств того, что он убит, — в некоторых случаях неопределенность предпочтительнее уверенности. Я мечтала, чтобы Торито ушел в отшельники и поселился где-нибудь в горных расщелинах, что вполне соответствовало его характеру и знанию природы. Я не желала видеть доказательства его смерти.

Вышел офицер и прогавкал инструкции: у нас полчаса, фотографировать запрещено, трогать ничего нельзя, надо смотреть хорошенько, потому что другого шанса не представится, удостоверения личности мы должны сдать, их вернут на выходе. Адвокатам и журналистам придется остаться снаружи. Итак, заходим.

Под навесом в центре казарменного двора стояли два длинных узких стола, охраняемые солдатами. Перед нами лежали не кости, как мы полагали, а лохмотья одежды, изъеденные временем, башмаки, шлепанцы, блокнот, кошельки — все было пронумеровано. Мы медленно проходили мимо этих печальных свидетельств. Женщины, плача, останавливались перед вязаным жилетом, поясом, шапкой и говорили: «это моего брата», «это моего мужа», «это моего сына».

Дойдя до конца второго стола и почти потеряв надежду, мы с Факундой нашли доказательство, которого видеть не хотели.

— Это Торито, — пробормотала Факунда дрогнувшим от слез голосом.

Она искала его и ждала много лет. Мы увидели деревянный крестик, который я вырезала на первый день рождения Аполонио Торо, тогда были еще живы мама, тетушки и Ривасы, Факунда была молода, а я была маленькой девочкой. К крестику был привязан кожаный шнурок, годы отполировали дерево, но на нем все еще отчетливо читалось мое имя: Виолета. С обратной стороны было вырезано имя Торито. Рыдания согнули меня пополам, как удар в живот, я почувствовала, как руки Факунды меня поддерживают. В этот момент раздался свисток, и нам приказали выйти из-под навеса. Ослепленная слезами, я схватила крестик и спрятала его в бюстгальтер.

Это чудесный крестик, Камило. Знаю, что ничто из того, что у меня есть, тебя не интересует, но, когда я умру, сохрани этот крестик, повесь его себе на шею вместо того, который носишь, и носи всегда, пусть он защищает тебя, как защищал меня, вот почему я никогда его не снимаю. Он вобрал в себя верность, чистоту и силу Аполонио Торо, который носил его на груди много лет и умер, спасая твоего дядю Хуана Мартина. Торито был моим ангелом, а теперь будет твоим. Обещай мне, Камило.

В судьбе случаются перекрестки, которых мы вовремя не замечаем, но когда живешь на свете столько, сколько прожила я, видишь их отчетливо. Когда дороги пересекаются или разветвляются, приходится решать, какое направление выбрать. Это решение иной раз определяет ход всей оставшейся жизни. Так случилось со мной в тот день, когда я забрала крестик Торито, теперь я это знаю. До сих пор мое существование было комфортным, я не подвергала сомнению мир, в котором мне довелось родиться, единственной моей целью было вырастить ребенка, которого Ньевес оставила сиротой.

В тот вечер, раздеваясь перед сном, я увидела под бюстгальтером след, оставленный на груди грубым деревянным крестиком, и снова долго оплакивала Торито, Факунду, которая так сильно его любила, других женщин, которые нашли своих мертвецов, себя самое. Я думала о своем доме, о банковских счетах, о вложениях в недвижимость, о горах антиквариата и прочей ерунды, купленной на распродажах, о дружбе, принятой в нашем кругу, о бесчисленных привилегиях, и почувствовала себя измученной, как будто тащила повозку, нагруженную всем этим и потраченным впустую временем. Я и представить себе не могла, что эта ночь станет началом моей второй жизни.

22

Проходили месяцы, а имена обнаруженных в пещере так и не были преданы официальной огласке — пресса не осмеливалась пойти против цензуры и их опубликовать, хотя тайны никакой не было, потому что мы, женщины, опознали их в казарме. Правительство решило скрывать имена как можно дольше якобы из соображений безопасности, на самом же деле предвидя возмущение людей, требующих останки своих близких, чтобы похоронить их с достоинством. Вытащив кости из пещеры, их кое-как свалили в мешки, и собрать каждый скелет по отдельности казалось невыполнимой задачей. Проще было сбросить их в братскую могилу и забыть навсегда, но было уже поздно.

Думаю, Факунда рассказывала о Торито родным и знакомым, я же могла обсуждать его судьбу только с Этель-виной и мисс Тейлор, которая тогда еще была жива, — они были единственными, кто помнил нашего дорогого гиганта — и сообщить в письме Хуану Мартину, годами ломавшему голову, что же случилось с человеком, который помог ему пересечь границу и исчез без следа. Вот почему у меня зажглась тревожная лампочка, когда об этом заговорил Хулиан Браво.

Он прибыл в столицу проездом во время одной из срочных командировок, как называл он свою деятель-кость, включавшую отмывание денег и перевозку нелегальных грузов. Как обычно, он заехал к нам и остался на ужин, потому что Этельвина приготовила утку с черешней, его любимое блюдо. Он по-прежнему был красивым, атлетически сложенным мужчиной, жизнерадостным и уверенным в себе соблазнителем.

— Скучала по мне? — засмеялся он.

— Вовсе нет. Как Анушка?

Анушка была вечно печальной и изнуренной моделью — бедняжка ничего не ела и по-настоящему голодала. Ей он тоже обещал жениться, как и Зораиде, и вот уже несколько лет морочил голову.

— Скучает. А ты, Виолета, чем занималась в последнее время?

— Съездила в Науэль…

— Уж не по делу ли о костях в пещере?

— Откуда тебе известно, ты ведь даже не живешь в нашей стране? Да, нашли останки пятнадцати пропавших без вести. Их задержала полиция в дни военного переворота, потом их убили, а тела спрятали.

— Что ж, не первый и не последний случай, — заметил Хулиан, изучая этикетку на бутылке с вином.

— В казарме выставили обрывки одежды и другие вещи из пещеры. Я была там с Факундой…

— И что, опознали вещи Торито? — рассеянно спросил он, наполняя бокал.

Именно в этот момент, пока я сидела за столом перед блюдом с уткой в черешневом соусе и бутылкой каберне совиньон, разрозненные кусочки головоломки сложились у меня в голове воедино, и я поняла, что представлял собой Хулиан Браво. Долгие годы я получала намеки, знаки, доказательства, но не желала видеть очевидного, потому что это означало бы признать мое собственное соучастие Я вспомнила свою бедную дочь, ее трагическую жизнь, наркотики, страдания, проституцию. Джо Санторо, убитого выстрелом в затылок, ее ужас перед отцом, похожий на тот, который испытывал и Хуан Мартин Я вспомнила собственный страх, побои и унижения, отвратительных мафиози, агентов ЦРУ, пачки денег, горы оружия, его связь с диктатурой. Как могла я все это допустить?

Хулиан был в курсе, какая судьба постигла Торито. он всегда это знал, как знал и про то, что Хуан Мартин нашел убежище в Аргентине, и скрывал это от меня более четырех лет. У меня нет доказательств его виновности в смерти Торито, но я вполне допускаю, что он донес на гиганта, чтобы от него избавиться, как только тот доставил Хуана Мартина в безопасное место. Он не хотел оставлять свидетелей. В любом случае он знал, что в пещере лежат останки Торито, и не его одного.

В те дни Хуан Мартин прислал мне перевод на английский подробного репортажа о колонии «Эсперанса», который был опубликован в Германии и вызвал резонанс в Европе.

— Папа совершает какие-то специальные рейсы для этих людей? — спросил он.

Если верить репортажу, это была вовсе не райская сельскохозяйственная община, как мы полагали, а закрытое поселение иммигрантов, прибывших в нашу страну в поисках утопии и оказавшихся во власти психопата, который навязывал изуверскую дисциплину двум с лишним сотням человек, среди которых были дети и подростки. Никто не имел права войти на территорию колонии или покинуть ее без разрешения, колонистов муштровали, как военных, подвергали физическим наказаниям и сексуальным надругательствам. Один из них каким-то чудом сбежал, сумел покинуть страну и добрался до Германии, где и рассказал, что после военного переворота колония была центром пыток и истребления диссидентов. Ничего из этого не было известно в нашей стране, цензура позаботилась о том, чтобы избежать огласки.

Для перевозки политических заключенных выстроили взлетно-посадочную полосу, куда приземлялись частные самолеты и военные вертолеты. Связь Хулиана с колонией «Эсперанса» раскрылась для меня со всей неоспоримой очевидностью, я поняла причину, по которой он был так хорошо информирован и располагал таким количеством связей: он имел непосредственное отношение к операции «Кондор», сотрудничал с ЦРУ и диктатурой.

— Папа способен на все, — говорили мне дети.

Цель оправдывает средства — таков был девиз Хулиана Браво. Ради достижения своих целей он безнаказанно использовал самые сомнительные средства. Он считал себя неуязвимым, непобедимым, свободным от всего, что ограничивает простых смертных; он подчинялся только тем правилам, которые были ему удобны, потому что законы придуманы сильными, чтобы контролировать слабых. Пришло время заимствовать его девиз: он был моей целью, и эта цель оправдывала мои средства.

На другой день после разоблачительного ужина я села на самолет и отправилась в Майами, чтобы поговорить с Зораидой Абреу до возвращения Хулиана. Мы довольно регулярно общались, и я знала, что любовь, которую Зо-раида испытывала к Хулиану, иссякла. Как и в предыдущие разы, я ждала ее в баре отеля «Фонтенбло»; за многие годы его успели отремонтировать, — можно сказать, что у него началась другая жизнь. Зораиде тогда было чуть за сорок, и она все еще оставалась несравненной королевой пуэрто-риканского рома с роскошными бедрами, модельными ножками и пышной грудью. Она явилась в желтом летнем сарафане, годящемся скорее для пляжа. Мы обнялись с нежностью, какая рождается из обоюдного разочарования, — она тоже потеряла надежду, которую когда-то внушал ей Хулиан. Она сняла свои дымчатые очки, и я заметила на ее лице следы возраста; пластическая операция подтянула кожу, но оставила выражение усталости.

Мы поделились последними новостями. Ее жизнь почти не изменилась: она, как и прежде, исполняла обязанности секретаря, бухгалтера, экономки, любовницы и доверенного лица Хулиана Браво. Поддавшись его давлению, она перевязала трубы, как некогда сделала я, потому что Хулиан хотел быть уверенным, что она не нарожает от него ребятишек. Должно быть, Зораида всю жизнь ругала себя за то, что отказалась от материнства из-за любви к этому человеку. Выслушав ее рассказ, я задумалась о том, скольких женщин Хулиан вынудил сделать то же самое, чтобы избавиться от необходимости надевать презерватив.

Я при нем на все случаи жизни, — горько призналась Зораида.

— Он тебе хорошо платит.

— Деньги покрывают далеко не всё. В моей жизни существует только Хулиан, потому что он еще и ревнив. Он не позволил мне иметь детей, а теперь меня не хочет, даже не спит со мной.

— j. Ты могла бы его бросить.

— Этого он не допустит, я слишком ему нужна.

— Почему ты все еще с ним? — настаивала я.

— Рано или поздно он на мне женится, должен же кто-то заботиться о нем в старости.

— Ты его боишься?

— Раньше боялась, теперь нет. Если честно, я хочу как-нибудь его проучить, я сыта им по горло, — призналась она.

— За этим я и пришла. — И я рассказала Зораиде об Анушке, которая, по словам Хулиана, стала главной женщиной в его жизни.

Анушка оказалась умнее нас с Зораидой. Она убедила Хулиана, что бесплодна, а потом неожиданно призналась, что беременна; когда она объявила об этом, делать аборт было уже поздно. По ее словам, ребенок означал конец модельной карьеры, хотя на самом деле ей исполнилось тридцать пять и найти работу было уже не так просто. Хулиан отказался на ней жениться и не жил с ней, но щедро содержал ее и их общую дочку. Зораида прощала бесчисленные предательства Хулиана, его бесславные и недолговременные любовные связи, но представить себе не могла, что в течение многих лет у него имелась любовница и дочь. Она сразу же сделала вывод, что, если он не женился на матери этой девочки, не женится и на ней. Она не понимала, как удавалось Хулиану так долго скрывать от нее свою связь, как он ухитрялся содержать эту женщину так, что это не отражалось на его финансах. Расходы нигде не фигурировали. Одновременно с официальной бухгалтерией Зораида вела еще одну, которую никто, кроме нее, не видел, — секретную бухгалтерию незаконных операций. Она гордилась тем, что ни один доллар не проходил через руки Хулиана без ее ведома, а тут обнаружила, что за ее спиной существует еще и третья бухгалтерия. Возможно, не единственная, имелись и другие. Обман в деньгах причинил Зораиде больше боли, чем неверность Хулиана. Она спросила, есть ли у меня фотография Ануш-ки, и я показала ей несколько снимков, которые вырезала из модного журнала около пяти лет назад. Зораида осмотрела их с вниманием энтомолога.

— У этой девицы анорексия, — мрачно заключила она.

Прощаясь, она заверила меня, что Хулиан проклянет тот день, когда ее встретил.

Зораида Абреу отомстила быстро и решительно. Она преданно и терпеливо служила Хулиану Браво шестнадцать лет и любила его, несмотря ни на что, со всем пылом своего страстного сердца. Та же страсть помогла ей уничтожить Хулиана, как я и рассчитывала, направляясь в Майами, чтобы ее завербовать. Королева красоты была слишком умна, чтобы поддаться искушению нанять убийцу, подстроить несчастный случай или отравить Хулиана, как случается в романах, а иногда мелькало в моих фантазиях. План, который она разработала менее чем за два часа после трех бокалов мартини, был куда изощреннее.

Пока я летела домой, обуреваемая чувством вины из-за содеянного и одновременно испытывая удовлетворение от грядущего торжества справедливости, Зораида Абреу позвонила своей первой любви, адвокату, с которым была помолвлена и которого бросила, потому что встретила Хулиана. Адвокат уже был женат и имел троих детей, но после звонка Зораиды с готовностью откликнулся на ее призыв. Никто не в силах забыть такую женщину. Вместе они продумали в деталях план, который мы с ней обсудили в баре.

Зораида сохраняла анонимность, а адвокат от ее имени связался со специальным агентом, отвечающим за уголовные расследования в налоговой сфере, и обвинил Хулиана Браво в мошенничестве и уклонении от уплаты налогов. Чтобы доказать надежность своего источника и добиться для Зораиды иммунитета, адвокат представил доказательства, на получение которых в ином случае потребовались бы годы: черновые бухгалтерские книги, имена мошеннических корпораций в Панаме и на Бермудских островах, номера банковских счетов в Швейцарии и других странах, коды от сейфов с наличными, наркотиками и документами, перечень контактов с организованной преступностью. Только по неуплате налогов за последние пять лет это дело — на несколько миллионов долларов, как объяснил специальный агент федеральному прокурору.

Кроме того, Зораида предоставила информацию о перевозке на самолете Хулиана Браво наркотиков, после чего его арестовали и оставили в тюрьме до суда, чтобы не дать ему сбежать из Соединенных Штатов. Расследование, которое при обычных обстоятельствах заняло бы два-три года, длилось всего одиннадцать месяцев благодаря доказательствам, предоставленным адвокатом Зораиды.

Я не в курсе юридических тонкостей, да это и не имеет значения. С тех пор миновало тридцать пять лет, и, скорее всего, единственный человек, который по-прежнему наслаждается восхитительной местью, — Зораида Абреу. Я так и вижу, как она, превратившись в зрелую, удовлетворенную и красивую женщину, предается воспоминаниям в баре роскошного отеля с оливкой из мартини в зубах. Надеюсь, жизнь ее удалась.

Хулиан уплатил причитающийся ему штраф и налоги с процентами и обратился в известную юридическую фирму, защищающую преступников, которой удалось сократить срок его заключения до четырех лет федеральной тюрьмы не слишком строгого режима для белых воротничков. Он заслуживал гораздо более сурового наказания, но судили его не за смертные грехи, а за несколько незначительных.

За эти годы он утратил доверие бывших клиентов, которые менее всего желали проблем с законом. Отказались от его услуг и американские агенты, однако он заработал достаточно денег, большая часть которых не пострадала. Из тюрьмы он вышел подтянутый, сильный и здоровый, поскольку скуку все это время убивал в спортзале, и почти такой же богатый, как и раньше. Однажды он явился ко мне, как будто мы виделись всего неделю назад. К тому времени я сменила квартиру, однако найти меня было несложно. Он рассказал, что забросил бизнес и купил поместье в аргентинской Патагонии, чтобы в старости разводить овец и породистых лошадей, и предпочитает делать это в хорошей компании.

— Мы оба немолоды и одиноки, Виолета, надо бы нам пожениться, — предложил он мне.

Я поняла, что он не догадывается о моей причастности к катастрофе, постигшей его в Майами.

Давай поженимся, а? Камило понравится Патагония, — настаивал он.

Я отклонила его предложение и снова спросила об Анушке. Он сказал, что та вышла замуж за бразильского промышленника, признавшись напоследок Хулиану, что не он отец девочки, которую содержал в течение стольких лет.

23

А теперь позволь рассказать о Рое Купере, разруливателе проблем, обладателе внешности боксера из трущоб, которого я любила, о человеке, указанном в твоем свидетельстве о рождении как твой отец. Ты видел его, но, скорее всего, не помнишь: мы втроем ездили в Диснейленд, когда ты был маленьким, лет семи или восьми. Это была ваша единственная встреча, но мы с Роем всегда поддерживали связь. Мы вместе ездили в отпуск один или два раза в год, а тебя я оставляла с Этельвиной или на ферме у Факунды.

Рой переехал в Лос-Анджелес, где продолжал заниматься своим ремеслом. Работы было невпроворот, Лос-Анджелес — идеальный город для человека, подобного ему, который скользит как угорь среди разного рода злоумышленников, негодяев и преступников, коррумпированных полицейских и дотошных журналистов. Меня удивляло, как он ухитряется жить в такой атмосфере и сохранять достаточно бодрости и щедрости, чтобы любить меня, никогда ни о чем не спрашивая, никогда ничего не требуя, даже ответной любви, и одновременно делая то, что он сделал для тебя и Ньевес.

Мне неловко рассказывать о моих любовниках, поскольку ты мой внук, к тому же священник, но Рой — исключение. Хулиана я к категории любовников не причисляю, он отец моих детей, хотя мы никогда не были женаты. Рой был немногословен, любил соление шуточки и уличную культуру, читал исключительно спортивные разделы газет и детективы карманного формата. От мето пахло сигаретами и дешевым одеколоном, у него были грубые руки каменщика, его манеры за столом меня шокировали, мне казалось, что он носит подержанную одежду, которая вечно была ему мала и до ужаса старомодна. Коротко говоря, выглядел он как телохранитель какого-нибудь преступника.

Никто представить себе не мог, что этот человек был деликатен в чувствах и по-своему галантен. Он относился ко мне со смесью уважения, нежности и желания. Да, Камило, он желал меня с таким постоянством, что рядом с ним годы и дурные воспоминания будто бы исчезали и я снова становилась молодой и пылкой. Только рядом с ним я чувствовала себя такой красивой и яркой. Мы любили друг друга легко, весело и без затей — в противоположность плотской страсти с Хулианом Браво, похожей на захватывающую гонку, в которой я то и дело набивала себе шишки и синяки. В общении с Роем присутствовал раз и навсегда заведенный порядок, мы оба были уверены, что наслаждаемся в равной степени, а затем отдыхали, обнявшись, расслабленные и довольные. Мы мало разговаривали, прошлое не имело значения, а будущего не существовало. Он знал о Хулиане Браво и догадывался о причинах, по которым я перестала его любить, но избегал задавать вопросы; для него имело значение только время, которое мы с ним проводили вместе. Я тоже ни о чем его не спрашивала. Я не знала, есть ли у него семья, был ли он когда-либо женат и что делал до того, как занялся своим странным ремеслом.

У Роя был скромный домик на колесах, мы путешествовали в нем по две-три недели по разным районам страны, главным образом по национальным паркам. Эта колымага не была ни новой, ни роскошной, но служила нам верой и правдой. Она состояла из маленькой комнатки, где имелся стол на все случаи жизни, простенькой кухни, душевой, до того тесной, что, если у меня падало мыло, я не могла нагнуться, чтобы его поднять, в глубине стояла кровать, отделенная от остальных помещений раздвижной дверью. В домике было электричество, запасы которого мы пополняли на кемпингах, биотуалет, а на крыше крепился бак с водой. Для двоих места хватало, за исключением случаев, когда несколько дней подряд лил дождь и нам приходилось сидеть взаперти, но это бывало редко.

Соединенные Штаты — целая вселенная, на ее территории проживает множество народов и представлены самые разнообразные ландшафты. Мы с Роем путешествовали не спеша и без определенной цели, просто ехали куда глаза глядят. Мы проделали путь от калифорнийской Долины смерти, где призраки погибших от жажды бродят при жаре 52 градуса Цельсия, до ледников Аляски, где мы катались на санях, запряженных двенадцатью ездовыми лайками. По дороге останавливались где придется. Подолгу гуляли, купались в реках и озерах, ловили рыбу, готовили еду под открытым небом.

Последнюю ночь, когда мы спали вместе в трейлере, я помню так, будто это было вчера. Мне было шестьдесят четыре, а чувствовала я себя на тридцать. Мы провели великолепную неделю в Йосемитском парке, стояла ранняя осень, когда туристов становится меньше, пейзаж волшебным образом преображается, а деревья приобретают яркие оттенки — красный, оранжевый, желтый. Мы, как обычно, готовили ужин на мангале: свежую рыбу и овощи. Вдруг неподалеку показался медведь, огромное бурое чудовище, которое, переваливаясь, двинулось к нам и подошло так близко, что мы слышали его хриплое дыхание и могли бы поклясться, что чувствуем запах из пасти. Мы знали, как вести себя в подобной чрезвычайной ситуации, но в тот момент паника стерла инструкции из моей памяти. Следовало оставаться на месте, не кричать и не смотреть медведю в глаза, а я завопила и заметалась по поляне.

Медведь встал на задние лапы, воздел передние к небу и ответил мне громким ревом, который отозвался долгим раскатистым эхом. Рой не стал дожидаться развязки. Он схватил меня за шиворот и практически силой поволок к трейлеру. Нам удалось забраться внутрь и захлопнуть дверь перед носом у медведя, который в ярости набросился на трейлер и несколько раз его встряхнул, однако вскоре переключился на еду, которую мы готовили на костре. Утолив голод нашим ужином, а заодно и сложенным в пакет мусором, он уселся и принялся любоваться наступлением ночи с поистине буддистским спокойствием.

В ту ночь мы носа не высунули наружу и ужинали консервированными бобами. В какой-то момент медведь ушел, а утром мы быстро собрали вещи и уехали. Пожалуй, мне очень редко бывало так страшно. С тех пор я несколько раз ходила в зоопарк понаблюдать за медведями; издалека они красивы.

В ту поездку я обратила внимание, что одежда болтается на Рое как-то слишком свободно; он похудел, но, поскольку энергия и энтузиазм были у него те же, что и всегда, я не придала этому значения. На следующий день мы простились в аэропорту Лос-Анджелеса. Когда обнимались, я заметила, что он взволнован, даже прослезился, чего отродясь не случалось и не соответствовало его образу мачо.

— Передай привет моему сыну Камило, — сказал он, вытирая слезу ладонью.

Он всегда спрашивал о тебе и напоминал о том, что ты записан его сыном.

В тот день я и не подозревала, что мы больше никогда не будем спать вместе. Рой умер от рака годом позже. Он скрыл от меня свою болезнь, потому что хотел, чтобы я запомнила его здоровым, влюбленным и жизнерадостным, но со мной связалась Рита Линарес.

— Он одинок, Виолета, никто к нему не приходит, — похоже, у него семьи нет, к тому же он не разрешает звонить никому из своих друзей. Он переехал ко мне, когда больше не мог выносить болей. Мы дружим со школы, он присутствовал в моей жизни с тех пор, как я приехала в эту страну, я тогда была маленькой иммигранткой и едва говорила по-английски; он всегда приходил мне на помощь, как брат, когда я в нем нуждалась, — плакала она.

Я немедленно вылетела в Лос-Анджелес в надежде, что Рой все еще у Риты, но его уже отвезли в больницу. Это была та же больница, где ты родился и где я в последний раз видела Ньевес, те же широкие коридоры, люминесцентные лампы, линолеум на полу, запах дезинфицирующего средства и часовня с витражами. Роя подключили к аппарату искусственной вентиляции легких, он все еще был в сознании. Говорить он не мог, но я видела по глазам, что он узнал меня, и мне хочется думать, что мое присутствие было для него последним утешением.

— Я люблю тебя, Рой, я люблю тебя так сильно, так сильно… — я повторяла это тысячу раз.

На следующий день он умер, держа меня и Риту за руки.

Ты рос так быстро, Камило, что однажды вечером заглянул ко мне в комнату пожелать доброй ночи, и я удивилась, увидев перед собой незнакомого молодого человека. Была пятница, ты пришел в школьной форме, то есть в поту и недельной грязи, с копной спутанных волос на голове и взволнованным выражением лица. Ты потерял велосипед и пробежал более двадцати кварталов, чтобы успеть до начала комендантского часа.

— Где ты шлялся? Уже почти десять вечера, Камило!

— Я протестовал.

— Против чего, можно узнать?

— Против военщины, конечно же.

— Ты с ума сошел! Я тебе запрещаю!

— Мне кажется, у тебя нет морального права мне запрещать, сказал ты и подмигнул с тем язвительным озорством, которое всегда меня обезоруживало.

Действительно, когда-то мне установили пластину на ключицу из-за участия в акции протеста, но мне просто не повезло. В то время я никуда не лезла, просто шла по улице, меня окружила толпа, и я не смогла убежать. Полиция набросилась на протестующих с дубинками, слезоточивым газом и водометами. Одна из струй швырнула меня об стену. В первые три дня после операции я боролась с болью сильными обезболивающими и марихуаной, но мне тогда пришлось месяц носить руку на перевязи, и терпение мое истощилось. В ту ночь я впервые испытала ужас, который не отпускал меня все оставшиеся четыре с лишним года диктатуры. Если ты ввязался в войну в четырнадцать, думала я, до совершеннолетия тебе не дожить, солдаты об этом позаботятся. От беспокойства за тебя я поседела, негодный мальчишка.

Со старой квартирой напротив Японского парка, который теперь назывался Парк-де-ла-Патрия, нам пришлось распрощаться, после смерти Хосе Антонио и мисс Тейлор она стала нам велика, к тому же не соответствовала моему новому настроению. Мы вчетвером — Этельвина, Криспин, ты и я — переехали в маленький домик, который обрушился во время землетрясения, помнишь? Он стоял далеко от центра города и Военного училища, где в основном происходили беспорядки. Переезд в новый дом стал еще одним шагом на пути к избавлению от всякого хлама, который раньше казался мне крайне важным, но с некоторых пор только обременял. Я отказалась от массивной мебели, персидских ковров, обилия украшений и оставила себе только предметы первой необходимости. Когда Этельвина отобрала то, что хотела бы оставить на случай, если решит жить в собственной квартире, которая до поры до времени сдавалась в аренду и приносила доход, я позвала стаю племянников и племянниц, с которыми в другое время почти не общалась, и предложила забрать все, что они пожелают; менее чем за два дня исчезло почти все. Мы переехали, прихватив с собой минимум вещей, к величайшему недоумению Этельвины, которая не понимала, зачем жить бедно, если можно позволить себе жить богато.

Зарабатывать сегодня деньги тяжелой работой так же непросто, как во времена моей юности. Чем тяжелее работа, тем хуже она оплачивается. Куда проще разбогатеть, ничего не производя, перекидывая деньги со счета на счет, спекулируя, торгуя на бирже, вкладывая средства в чужой труд. Когда тебя кормит ежедневная работа, запросто можно все потерять и оказаться на улице; куда сложнее лишиться целого состояния, потому что деньги притягивают все новые и новые деньги, которые множатся в таинственном измерении банковских счетов и инвестиций. Мне удалось кое-что накопить, прежде чем я придумала, как потратить накопленное.

Вначале это были женщины, с которыми я познакомилась в тот день, когда мы отправились на опознание останков в пещере. Дигна, Розарио, Глэдис, Мария, Мальва, Дионисия и еще несколько женщин, особенно Соня, мать четверых братьев Наварро. Невысокая, коренастая, крепкая, как дубок, в тот день она получила доказательства того, что ее дети убиты, о чем догадывалась в течение многих лет, но вместо того, чтобы погрузиться в печаль, она возглавила остальных женщин, требовавших выдать им останки погибших и наказать виновных. Все они были крестьянками и жили недалеко от Науэля, многие из них были знакомыми Факунды, опорой семейств, потому что оставшиеся в живых мужчины отсутствовали или были доведены до отчаяния. С детства работали от зари до зари и продолжали работать до самого конца, мечтая о том, чтобы их дети и внуки окончили школу, получили профессию и жили не так тяжело, как они сами.

Я начала посещать этих женщин по очереди, почти всегда в сопровождении Факунды. Они рассказывали мне о пропавших без вести близких, о том, какими они были при жизни, как их забрали, о вечной бюрократической волоките, связанной с их поиском, об обивании порогов и отправке писем, о сидении перед казармами в надежде добыть хоть какие-то сведения; рассказывали, как их прогоняют, затыкают рты и угрожают, но они не сдаются и продолжают задавать вопросы. Они горько плакали, а иногда смеялись. Меня поили чаем, травяными отварами или мате. Кофе у них не водилось. Факунда предупредила, что не стоит дарить им подарки, это их может унизить, потому что им нечего подарить мне взамен. Я приносила лекарства, когда они в них нуждались, и кроссовки для детей, все это они принимали, а в знак благодарности давали мне яйца или курицу.

Я вливалась в их группу постепенно и осторожно, чтобы никого не обидеть. Я смирилась с тем, что от них отличаюсь, и не скрывала отличия, потому что это было бесполезно. Я научилась слушать, не пытаясь решать чужие проблемы или давать непрошеные советы. Факунде пришло в голову проводить по пятницам на ферме собрания. Она жила со своей дочерью Нарсисой, превратившейся в толстую и властную матрону, и внучкой по имени Суса-на, о которой я расскажу позже. Печь она перестала больше года назад, говорила, у нее нет больше сил для такой работы, но с помощью Нарсисы готовила по пятницам свои знаменитые пироги, чтобы угощать женщин на собраниях. Я навещала ее примерно раз в месяц, потому что дорога из столицы была очень долгой.

Примерно в то же время я снова начала общаться с Антоном Кусановичем и познакомилась с его дочерью Май-лен, худенькой двенадцатилетней девочкой, состоящей из локтей, коленок и носа, но серьезной, как нотариус, к тому же считавшей себя феминисткой. Я вспомнила Тересу Ривас, единственную феминистку, которую встречала в жизни. Я спросила Майлен, что для нее значит феминизм, и она ответила, что это борьба против патриархата, то есть против мужчин в целом.

— Не обращай на нее внимания, Виолета, это временно и скоро пройдет. В прошлом году она была вегетарианкой, — пояснил мне ее отец.

В тот день меня поразила целеустремленность этой девочки, но вскоре я о ней забыла. Я и вообразить не могла, что она станет так важна для нас с тобой, Камило.

Деревенские женщины стали для меня примером того, как заразительна отвага и чем нас больше, тем мы сильнее; то, чего не может достичь одна, достигают несколько женщин, все дело в количестве. Они принадлежали к группе, состоящей из сотен матерей и жен пропавших без вести, и вели себя настолько решительно, что правительство вынуждено было пойти на уступки. Официальная версия отрицала исчезновение стольких людей, объявив эти сведения коммунистической пропагандой и обвиняя женщин в невежестве и отсутствии патриотизма. Смирившаяся с цензурой пресса о них не упоминала, но за границей они были хорошо известны благодаря правозащитникам и изгнанникам, которые в течение многих лет занимались разоблачением диктатуры.

На пятничных встречах с пирогами, испеченными Фа-кундой, я узнала, что в нашей стране на протяжении десятилетий существовало множество женских объединений, преследующих различные цели, и даже мачизм военных не смог их задавить. Во времена диктатуры действовать было сложнее, но все же возможно. Я связалась с группами, которые боролись за принятие закона о разводе и разрешение абортов. Это были фабричные работницы, женщины из среднего класса, образованные женщины, художницы, интеллектуалки. Я посещала их собрания, просто чтобы послушать, у меня не было ничего, что я могла бы им предложить, и все-таки способ помочь нашелся.

24

Пришло время напомнить тебе, что в 1986 году в моей жизни снова появился Харальд Фиске, норвежский любитель птиц. Последний раз я видела его много лет назад, когда он прилетел из Буэнос-Айреса, чтобы рассказать мне о Хуане Мартине, который бежал от Грязной войны и получил убежище в Норвегии. Несколько раз я ездила повидаться с Хуаном Мартином, но с Харальдом не виделась ни разу, он был дипломат и менял страну за страной. В конце года от него регулярно приходило по почте поздравление с Рождеством — дежурное послание, какие многие иностранцы рассылают друзьям, кратко сообщая домашние новости и прилагая фотографию семейства за праздничным столом. В этих коллективных письмах рассказывается только об успехах, путешествиях, рождениях и свадьбах, никто в них не страдает от банкротства, не сидит в тюрьме и не болеет раком, никто не совершает самоубийства и не разводится. К счастью, этой дурацкой традиции у нас не существует. Весточки от Харальда Фиске были еще хуже обычной воображаемой семейной идиллии: птицы и снова птицы, птицы Борнео, Гватемалы, Арктики. Удивительно, что в Арктике тоже водятся птицы.

Кажется, я уже рассказывала тебе, что этот человек был влюблен в нашу страну, которую считал самой потрясающей в мире, и утверждал, что у нас можно встретить любой пейзаж: лунную пустыню, высочайшие горы, первозданные озера, цветущие долины и виноградники, фьорды и ледники. Он полагал, что мы добры и гостеприимны, потому что судил о нас романтическим сердцем, почти ничего не зная о том, как обстоят дела на самом деле. Так или иначе, он решил, что свои дни он окончит здесь. Я никогда этого не понимала, Камило: если можно легально жить в Норвегии, нужно быть сумасшедшим, чтобы прельститься этой страной сплошных катастроф. До отставки ему оставалось несколько лет, и он добился назначения послом в нашу страну, где в ближайшем будущем планировал выйти на пенсию и жить на старости лет. Это было кульминацией того, о чем он мечтал всю жизнь. Он купил себе новый объектив, способный запечатлеть кондора на самой высокой вершине горного хребта, и поселился в скромной квартире с простотой лютеран-скандинавов, над которыми вечно подтрунивала Этельвина, а затем разыскал меня.

Мой последний возлюбленный, Рой Купер, умер год назад. После его ухода я распрощалась с романтическими иллюзиями и не думала, что способна снова влюбиться. Я была полна сил и энергии, женские организации поддерживали меня на плаву, я училась у них и участвовала в их деятельности, я была довольна жизнью и все еще молода; единственное, что я для себя исключала, — новую влюбленность и близость с мужчиной. Гормоны управляют человеческим поведением, Камило, а у меня к тому времени их количество значительно снизилось. В другую эпоху или в другой культуре — скажем, в какой-нибудь деревне в Калабрии — женщина шестидесяти с лишним лет считалась бы старухой и рядилась бы в черное. Именно такой старухой я себя чувствовала в том, что касалось секса, — столько суеты для секундного удовольствия! — но все же кокетство меня не покидало, и, даже потеряв интерес к тряпкам, я красила волосы и носила контактные линзы. Мне льстило, что время от времени кто-то думал, что я твоя мама, а не бабушка.

Харальд постепенно привыкал к моему образу жизни. Так, он регулярно выбирался со мной в Санта-Клару. Он возил меня на своем «вольво», дорога на ферму была такой же удобной и быстрой, как поезд; мы останавливались в деревенских харчевнях на побережье, где подавали лучшую в мире рыбу и морепродукты. «В моей стране еда из этого же сырья совершенно безвкусная», — заметил Харальд, который с таким же почтением относился и к здешним винам. Я навещала Факунду и женщин из нашей группы, а он отправлялся на поиски птиц, которых я видела уже сто раз. Мы останавливались в отеле в Науэле, который уже не был жалким городишкой времен Изгнания с единственной улицей и дощатыми лачугами. Науэль разросся, в нем имелись банк, магазины, бары, парикмахерские и даже сомнительный массажный салон с азиатскими нимфами. Харальд быстро стал моим лучшим другом и компаньоном, мы ходили на концерты симфонической музыки, гуляли по холмам, он приглашал меня на утомительные ужины в посольстве, где мне приходилось играть роль хозяйки, поскольку жены у него не было. Я же таскала его на протестные акции, которые становились все более многолюдными и дерзкими.

Мы еще не знали, что дни диктатуры сочтены; всесильная власть военных рушилась изнутри, и люди теряли страх. Политические партии были запрещены, но они оживились в подполье и готовились к возвращению демократии. Харальд выходил на уличные демонстрации, как на полевые наблюдения: в шортах, жилете с бесчисленными карманами, в ботинках и с фотоаппаратом на шее. Редкое было зрелище: высоченный, светловолосый иностранец, оторванный от реальности, возбужденный, как ребенок на карнавале. «Невероятно!» — восклицал он и фотографировал военных, стоя в двух шагах от них. Каким-то чудом ему ни разу не дали дубинкой по голове и не опрокинули струей из водомета, а от слезоточивого газа его защищали плавательные очки и носовой платок, пропитанный уксусом. Сделанные им фотографии публиковали в Европе.

Тем временем ты убежал из школы и отправился в рабочий поселок, где жил Альбер Бенуа, человек, обнаруживший мертвецов в пещере. Этот французский пастырь стал твоим кумиром. Он проповедовал Евангелие Христа-труженика и Церкви Освобождения, признанное крамольным. Вставал с распростертыми объятиями перед бронетранспортерами и автоматами, чтобы помешать солдатам нападать на мирных жителей; преграждал путь разъяренной толпе, которая собиралась побить солдат камнями, и успокаивал ее прежде, чем ее расстреляют. Однажды он рухнул ничком под колеса армейского грузовика, чтобы его остановить, в другой раз подставил грудь под пули. А ты, Камило, шел позади с местными бедняками, следовавшими примеру Бенуа: раскинув руки, они противостояли узаконенному насилию. Быть может, именно там, среди камней, пуль и слезоточивого газа, ты ощутил в себе зачатки будущего призвания?

Другие религиозные деятели были арестованы или убиты, но Бенуа, которого защищали небеса, всего лишь изгнали из страны. Голосов, восстающих против военного режима, становилось все больше, они сливались в один оглушительный рев, пока не иссякли безжалостные средства, призванные их заглушить.

Однажды в пятницу, когда мы были на ферме, я познакомила Харальда с женщинами из нашей группы, которые сразу же опознали в нем сумасшедшего иностранца, — они и раньше частенько видели, как он рассматривает небо в бинокль, подглядывая за ангелами. Кое-кто из этих женщин мастерил наивные коврики, пришивая к мешковине кусочки ткани; их сюжеты изображали суровую жизнь, тюрьму, очередь перед казармами, полевую кухню. Харальду коврики показались занятными, и он начал отправлять их в Европу, где они отлично продавались и даже выставлялись в галереях и музеях как произведения искусства сопротивления. Поскольку деньги полностью отдавали мастерицам, об этом поползли слухи, и вскоре коврики вышивали сотни женщин по всей стране. Сколько бы этих ковриков ни изымали власти, их становилось все больше; в итоге правительство разработало программу, поощряющую создание оптимистичных ковриков с изображением детей, водящих хоровод, и крестьянок с охапками цветов в руках. Но такие спросом це пользовались.

В тот вечер, беседуя с Харальдом о женщинах из этой и других групп, я призналась, что они подарили мне новую жизнь и все же я чувствую, что мой вклад — капля в море нужды.

— Столько всего нужно сделать, Харальд!

— Ты и так много делаешь, Виолета. Ты не можешь решить все проблемы разом.

— Да, но как защитить этих женщин? Однажды две-надцатилетняя девочка мне призналась, что ее главная цель — свергнуть патриархат.

— На данный момент это звучит слишком амбициозно. Сначала надо свергнуть диктатуру.

— Я знаю, что делать: надо создать фонд для финансирования целых программ, а не отдельных людей. Надо менять законы.

Так что я оставила себе достаточно средств, чтобы жить достойно и содержать внука, а остальное вложила в Фонд Ньевес. Когда я покину этот мир, после меня останется мой фонд: использованный с умом капитал принесет проценты и будет продолжать свое существование в течение многих лет. Возглавила фонд Майлен Кусанович, хотя должность эта предназначена для тебя, Камило. Правильно распоряжаясь деньгами, ты бы принес много пользы, но у тебя нет качеств, необходимых, чтобы руководить фондом, ты слишком легкомыслен. Ты уверен, что все необходимое человеку дает Бог, но когда дело касается денег, Он не слишком старается. Выбрать бедность, как это сделал ты, похвальное решение, но если ты хочешь помогать другим, действовать надо разумно и осторожно. И все же не стоит забегать вперед, иначе я запутаюсь. В нашу жизнь Майлен войдет лишь через несколько лет, в этой части моего рассказа она девчонка на три года младше тебя, но куда рассудительнее и взрослее.

Ты учился в колледже Сан-Игнасио, где, как считалось, святые отцы защищали тебя от тебя самого. Как ты ухитрялся каждый раз убегать так, чтобы тебя не поймали? Ты с детства испытывал мое терпение своими выходками, а Этельвина была твоей сообщницей и прикрывала тебе спину. Я отправила тебя в интернат, потому что мне не хватало сил за тобой следить, а не потому, что хотела от тебя отделаться, в чем ты меня не раз упрекал. Похоже, ты забыл о своих шалостях, Камило. Последней каплей, переполнившей чашу моего терпения, стал тот случай, когда вы с другом пытались ограбить дом, думая, что в нем никто не живет, а навстречу вышла женщина с дробовиком и чуть не снесла вам головы. Как, по-твоему, я должна была поступить? Разумеется, мне оставалось одно: отправить тебя в католический интернат. Телесные наказания к тому времени уже не применялись, а жаль, потому что пара шлепков по заднице пошли бы тебе на пользу.

Но вернемся к Харальду Фиске. Кто бы мог подумать, что этот скандинав станет моим мужем! Я часто говорю, что он мой единственный муж, забывая, что в юности была замужем за Фабианом Шмидт-Энглером. Ветеринар не оставил в моей жизни никаких следов, я даже не помню, спала ли с ним когда-нибудь, — можешь себе представить, до чего избирательна память. Когда-то я вела счет мимолетным и тайным любовным связям, записывала имена, даты, обстоятельства встреч и даже ставила своим любовникам оценку за усердие от одного до десяти, но со временем забросила это занятие, это был жалкий список, занимавший всего две страницы в блокноте.

Довольно долго мы с Харальдом встречались несколько раз в неделю как добрые друзья, вместе ездили на юг и развлекались на уличных демонстрациях, но Этельви-на вбила мне в голову мысль, что он в меня влюблен.

— Как тебе такое пришло на ум, он же намного моложе меня. И никогда не намекал ни на что подобное.

— Значит, стесняется, — настаивала Этельвина.

— Он не стесняется, просто он норвежец. В его стране не страдают от бурных страстей, как в твоих мыльных операх.

— Может, вам спросить его прямо, сеньора? Мы избавимся от сомнений, и все сразу станет понятно.

— Какое это имеет отношение к тебе, Этельвина?

— Как какое? Я тоже живу в этом доме. Имею право знать ваши планы.

— У меня нет никаких планов.

— Возможно, они есть у сеньора Харальда…

Я всерьез задумалась и начала наблюдать за Харальдом, стараясь подметить в нем какие-либо явные признаки влюбленности. Кто ищет, тот всегда найдет. Мне казалось, что он пользуется любым предлогом, чтобы ко мне прикоснуться, смотрит на меня как щенок, ждущий ласки, — одним словом, спокойствие мое испарилось. Вскоре после этого разговора мы сидели в одной из этих рыбных лавок на берегу, о которых я тебе уже писала, нам подали запеченного горбыля и бутылку белого вина, а я чувствовала, что больше не в силах мириться с неопределенностью.

— Скажи, Харальд, каковы твои намерения в отношении меня?

— А что? — растерялся он.

— А то, что мне шестьдесят шесть, и я думаю о своей старости. Кроме того, этим очень интересуется Этельвина.

— Передай Этельвине, что я жду, когда ты попросишь моей руки, — подмигнул он.

— Харальд Фиске, желаешь ли ты взять в жены Вио-лету дель Валье? — спросила я.

— Смотря на каких условиях. Обещает ли эта женщина уважать меня, слушаться и заботиться обо мне до конца моих дней?

— Заботиться точно будет.

Мы выпили за себя и за Этельвину, довольные тем, что будущее открылось перед нами во всем своем многообразии возможностей. На обратном пути в машине он взял меня за руку и всю дорогу вполголоса напевал, в то время как я с ужасом представляла себе момент, когда придется снять перед ним одежду. Я не ходила в тренажерный зал, мышцы на руках обвисли, живот выпирал, а грудь болталась до колен. Однако этот момент наступил не так скоро, как я предполагала, потому что дома меня ждали ужасные новости.

Мы застали ректора колледжа Сан-Игнасио, который утешал рыдающую навзрыд Этельвину: свет ее очей арестовали. Ректор и раньше обвинял тебя в диких выходках; как-то он грозил отчислить тебя за то, что ты нагадил на талисман школы — черепаху, в другой раз ты забрался, как паук, на фасад Центрального банка, повис на флагштоке, и пожарным пришлось тебя снимать. Однако на этот раз случилось что-то гораздо более серьезное.

— Камило в очередной раз сбежал из школы, и патруль задержал его, когда он малевал на стене лозунги против диктатуры. С ним были еще два мальчика, но они не из нашей школы. Мальчики убежали, а вашего внука поймали с баллончиком в руке. Мы предприняли кое-какие шаги, чтобы выяснить, куда его увезли, сеньора Виолета, и скоро что-нибудь узнаем, — сказал мне ректор.

Честно говоря, я чуть с ума не сошла. Методы полиции были хорошо известны, и тот факт, что мой внук — несовершеннолетний, вряд ли был для них смягчающим обстоятельством. В одно мгновение в моей голове промелькнули ужасные истории, которые я слышала в своем фонде, а заодно и трупы в пещере под Науэлем. За несколько часов тебя могли растерзать на куски.

Никогда не прощу тебе эту глупость, Камило. Ты, чертов мальчишка, чуть меня не угробил; до сих пор злюсь, когда вспоминаю. Это был совершенно безответственный поступок, ты знал, как действуют репрессии, но рассчитывал, что очередная выходка сойдет тебе с рук и ты не будешь расплачиваться за последствия. Свои граффити ты намалевал черной краской на мраморном основании Памятника спасителям отечества, чудовищного сооружения в духе Третьего рейха с вечным огнем, чей дым омрачал небо над столицей. Хотелось бы думать, что идея принадлежала не тебе, а твоим приятелям. Ты так и не выдал их имена ни ректору, ни мне, ни кому-либо еще; лишь втайне признался, что они из общины Альбера Бенуа. Полицейские разбили тебе лицо: «Как звали остальных?», «Откуда ты их знаешь?», «Их имена! Отвечай, сраный сопляк!»

В подобных обстоятельствах я бы жизнь отдала за то, чтобы рядом оказался Хулиан Браво. Твой дед был человеком безграничных возможностей и связей и в другое время точно бы знал, как действовать, к кому обратиться, кого подкупить, но по моей вине он потерял свою власть и удалился от мира, поселившись в Патагонии. Но даже если бы он откликнулся на мой призыв и у него бы все еще имелись знакомые в правительственных сферах, он бы не успел. Я отправилась с ректором в собор, чтобы узнать, может ли нам помочь адвокат из викариата. Я была в таком состоянии, что ему пришлось самому заполнить бланк, а я в это время умирала от беспокойства, считая минуты, которые мы тратим на эту формальность.

— Возьмите себя в руки, сеньора, это может занять время… — объяснял он, но я его не слышала, я была в отчаянии.

Тем временем за дело взялся Харальд Фиске. Норвежское посольство, как и другие дипломатические представительства, было у властей на мушке, поскольку годами давало убежище гражданам, скрывающимся от режима. Как представитель своей страны Харальд не обладал ни малейшим влиянием, зато он дружил с послом Соединенных Штатов, с которым вместе путешествовал по горам на велосипеде. К тому времени правительство нашей страны уже не пользовалось безоговорочной поддержкой американцев, диктатура пришла в упадок, ситуация в мире менялась. Не имеет смысла поддерживать режим, теряющий авторитет. Послу Соединенных Штатов была поручена секретная миссия подготовить почву для возвращения демократии. Разумеется, демократии относительной.

— Этот мальчик — сын моей невесты. Он сделал глупость, но он не террорист, — сказал ему Харальд.

На самом деле ты был моим внуком, а не сыном, да и официальной невестой я пока не была, а вот ты был террористом с двух лет, но эти мелочи не имеют значения. Американец пообещал заступиться.

Думаю, ты на всю жизнь запомнил два дня, проведенные в лапах полиции. Я не забыла ни единой минуты: те ужасные два дня могли бы стать вечностью, если бы тобой занялось Управление безопасности, откуда вызволить тебя не сумел бы даже благословенный американский посол. Тебя избили до потери сознания, и продолжали бы бить дальше, если бы не твоя фамилия дель Валье и не статус учащегося Сан-Игнасио. Даже в застенках полиции действовала социальная иерархия, Камило. Скажи спасибо, что ты не был одним из двух других парней, которые вместе с тобой осквернили памятник. С ними бы точно не церемонились.

На волю ты вышел в ужасном состоянии: лицо распухло, как тыква, синяки под глазами, окровавленная рубашка, ссадины по всему телу. Пока Эгельвина прикладывала тебе лед и осыпала поцелуями, одновременно браня за глупость, ректор объяснил, что у моего внука и так слишком много проблем, он получает плохие оценки, потому что не дает себе труда делать домашние задания, а поведение и вовсе ниже всякой критики.

— Камило засунул мышь в портфель учительницы музыки и вылил содержимое флакона со слабительным учителям в суп. Его застукали, когда он курил в туалете марихуану и распространял порнографию среди учеников начальной школы. Лучше бы вы отдали вашего внука в военное училище…

— Это вы во всем виноваты! — крикнула я, перебив ректора. — Откуда у него марихуана, слабительное и фотографии голых женщин? Кто присматривает за детьми в вашем интернате?

— Мы школа, сеньора, а не тюрьма. Мы исходим из того, что учащиеся не преступники.

— Вы не можете выгнать Камило, падре, — взмолилась я, поменяв тактику.

— Видите ли, сеньора…

— Мой внук станет марксистом и атеистом…

— Что вы сказали?

— Что слышите, падре. Марксистом и атеистом. У него трудный возраст, ему нужно духовное руководство. Ни один сержант в военном училище не может его обеспечить, разве я не права?

Ректор бросил на меня убийственный взгляд, помолчал и в конце концов добродушно расхохотался. Он не выгнал тебя из школы. Я часто спрашивала себя, не был ли это один из тех перекрестков, на которых решаются наши судьбы, я тебе уже про них говорила. Если бы тебя выгнали из Сан-Игнасио, ты, возможно, стал бы марксистом и атеистом, а не священником, иначе говоря, нормальным парнем, женился бы на девушке, которая пришлась мне по вкусу, и подарил бы правнуков. В общем, мечтать не вредно.

25

В начале девяностых страна и наша частная жизнь сильно изменились. В 1989 году рухнула Берлинская стена, по телевизору показывали восторженных берлинцев, которые за одну ночь разнесли кувалдами преграду, разделявшую Германию целых двадцать восемь лет. Вскоре официально закончилась холодная война между Соединенными Штатами и Советским Союзом. На краткое время некоторые из нас вздохнули с облегчением, надеясь, что в мире наконец-то воцарился мир, хотя где-нибудь всегда тлеет война. Наш многострадальный континент, за некоторыми печальными исключениями, начал выздоравливать от чумы диктаторов, революций, партизан, военных переворотов, тирании, убийств, пыток и геноцидов недавнего прошлого.

В нашей стране диктатура рухнула под собственной тяжестью, подталкиваемая совместными усилиями. Это произошло без кровопролития и лишнего шума, просто однажды утром мы снова обнаружили демократию, которую одни — те, кто помоложе, — ни разу не видели, а мы, старшее поколение, успели забыть. Люди высыпали на улицы, начались народные гулянья, и ты исчез на пару дней где-то в деревне, где у тебя было полно друзей. Они готовили праздник, чтобы встретить Альбера Бенуа, который во Франции так и не разобрал свой чемодан, готовясь в любой момент вернуться на свою вторую родину. Люди, которых он защищал, вставая с распростертыми объятиями перед танками и пулями, встретили его как героя. Бывшие юнцы, которые, подобно тебе, следовали за ним по пятам, прихватив с собой на всякий случай побольше камней, превратились в мужчин и женщин, но Бенуа каждого помнил по имени.

Первым делом создали временное правительство — это была условная и осторожная демократия, которой суждено было просуществовать несколько лет. Она не привела к хаосу, которым страшила диктатура; те, кто самым возмутительным образом наживался на экономической системе, по-прежнему оставались у власти; никто не расплачивался за совершенные преступления. Вышли из подполья политические партии, возникали новые; возрождались институты, которые мы считали утраченными, мы же пришли к молчаливому соглашению не поднимать особого шума, чтобы не дразнить военных. Диктатор спокойно покинул пост, его поддерживали сторонники и защищали правые. Пресса избавилась от бремени цензуры, и постепенно мы узнавали о самых ужасных злодеяниях, однако все стремились поскорее забыть прошлое, чтобы оно не мешало строить будущее.

Среди секретов, обнародованных свободной прессой, была тайна колонии «Эсперанса», которую военные оберегали в течение многих лет, однако правительство наконец-то сумело ее раскрыть. Колонию превратили в подпольную тюрьму, где одних политических заключенных использовали для медицинских экспериментов, других казнили. Основателю колонии удалось бежать, — думаю, он благополучно прожил в Швейцарии до самой смерти. Понимаешь, о чем я, Камило? Негодяям везет. Разразился скандал, подтвердились сведения, опубликованные в Германии несколькими годами ранее, о том, что колонисты, даже малые дети, были жертвами террора.

По телевидению выступили люди, связанные с печально известной колонией, в том числе Фабиан Шмидт-Энглер. Он нисколько не походил на супруга моей юности. Ему было около семидесяти шести, он растолстел, и волос у него почти не осталось; если бы Фабиана не назвали по имени, я бы его, наверное, не узнала. Упомянули и почтенное семейство Шмидт-Энглер, основавшее целую династию фермеров и владельцев отелей на юге. Оказывается, Фабиан служил связующим звеном между колонией и службами безопасности, однако понятия не имел о зверствах, творимых в этом подобии концентрационного лагеря, и его не обвиняли ни в каких преступлениях. Я искала информацию о Хулиане Браво и его таинственных рейсах, но ничего не нашла. Упоминались армейские вертолеты, перевозившие заключенных, но ни слова о частных самолетах, которыми он управлял.

О Фабиане я тогда слышала в последний раз, он умер в 2000 году, я прочитала в газете некролог. У него оставались жена, две дочери и несколько внуков. Ходили слухи, что девочек он удочерил, поскольку у них со второй женой потомства не было тоже. Я порадовалась, что Фабиану удалось создать семью, которая не получилась со мной.

Хуан Мартин приехал с женой и моими внуками, чтобы отметить политические перемены. Знаменитого черного списка больше не существовало. Он собирался остаться на месяц, съездить на север и юг, получить максимум удовольствия от путешествия, но спустя две недели понял, что ему здесь больше не место, и выдумал предлог, чтобы поскорее вернуться в Норвегию. Там он много лет чувствовал себя чужестранцем, но хватило двух недель, чтобы излечиться от ностальгии, этого проклятия изгнанников, и окончательно пустить корни в стране, которая приютила его, когда родина от него отказалась. С тех пор он приезжал к нам в гости считаные разы и всегда один. Видимо, на его жену и детей наша страна произвела не столь благоприятное впечатление, как на Харальда Фиске.

Моя жизнь тоже изменилась в эти годы, начался новый этап моего пути. Как писал Антонио Мачадо, «нет впереди дороги, ты торишь ее целиной»[26], но я никакой дороги не торила, я петляла по узким извилистым тропкам, которые то и дело терялись и исчезали в зарослях. Какая там дорога! В свое семидесятилетие я вступила с легким сердцем, свободная от материальных привязанностей и с новой любовью.

Для нового этапа моей жизни Харальд Фиске был идеальным партнером, и я со знанием дела могу утверждать, что в старости можно влюбиться так же бурно и страстно, как в юности. Единственная разница в том, что времени остается немного: отныне его нельзя тратить на ерунду. Моя любовь к Харальду не ведала ревности, ссор, тревог, нетерпимости и прочих неудобств, которые портят отношения. Его спокойная любовь ко мне нисколько не напоминала постоянную драму, которая связывала нас с Хулианом Браво. Когда он закончил дипломатическую службу и вышел на пенсию, мы поселились в Сакраменто, где вели безмятежное существование и часто навещали ферму, чтобы подышать деревенским воздухом. После смерти Факунды за фермой присматривала ее дочь Нарсиса. Столичный дом я сдала в аренду и больше в нем не жила, так что не слишком переживала, когда во время землетрясения он рухнул. К счастью, жильцы были в отпуске и никто не пострадал.

В Сакраменто я приобрела старинный дом. и Харальд развлекался, устраняя его многочисленные неполадки. В детстве он ломотам отцу и дедушке в семейной столярной мастерской; в юности устроился сварщиком на судоверфь — это была его первая работа, а одним из хобби. помимо птиц, была сантехника. Он мог часами торчать под посудомоечной машиной и получал от этого удовольствие. В электричестве он разбирался плохо, но осваивал это дело на ходу, хотя однажды чуть не погиб от удара током. Он гордился своими мозолистыми руками, обломанными ногтями и пересохшей, покрасневшей кожей: «Рабочие руки, честные руки», — приговаривал он.

С возвращением демократии женские группы, которым помогал мой фонд, избавились от мачистского давления военного менталитета, расцвели и существуют по сей день. Благодаря им в наше время возможен развод, приняли закон об абортах. Мы движемся вперед, но крабьим шагом: два шага вперед — один назад. Фонд наконец-то нащупал свою первоочередную задачу. Раньше я раздавала деньги направо и налево, пока не сосредоточилась на главном вопросе, которым, надеюсь, фонд будет заниматься и после моей смерти: это борьба с семейным насилием. Идею подала мне девушка по имени Су сана, младшая сестра Этель-вины. Ты знаешь, кого я имею в виду, Камило.

В юности Нарсиса, дочь Факунды, прижила от разных мужчин нескольких детей, которых оставляла на мать, пускаясь в похождения с очередным возлюбленным. Нарсиса как раз была с одним из этих мужчин, но тут случился военный переворот, и она исчезла на два или три месяца. Затем вернулась, одинокая и беременная, как это случалось и раньше, и в положенный срок родила дочку Сусану. Я много раз видела девочку на ферме, она росла под присмотром бабушки вместе со старшими братьями и сестрами. Ей едва исполнилось шестнадцать, когда какой-то полицейский увез ее в деревню километрах в тридцати от Науэля; новости о ней я узнавала только от Фа-кунды. Она рассказала, что внучка влачит жалкое существование, тип, который ее увез, пьет как сапожник, к тому же ее колотит. Ей было восемнадцать, а у нее уже недоставало выбитых им зубов.

Однажды в Санта-Кларе появилась незнакомая женщина, она привезла младенца и маленькую девочку в подгузнике, которая едва ходила, и оставила обоих на попечение Факунды и Нарсисы. Это были дети Сусаны, которая лежала в больнице со сломанной рукой и ребрами. Полицейский набросился на нее в припадке ярости и принялся избивать ногами. Сусана оказалась в больнице не впервые. Я как раз гостила на ферме, когда женщина рассказала нам о случившемся. Услышав крики, она позвала других соседок, которые явились Сусане на выручку целой гурьбой, вооружившись сковородками и швабрами.

— Мы должны защищать друг друга, мы всегда готовы вступиться, но иногда не слышим криков или не поспеваем вовремя, — добавила она.

Я отправилась с Факундой навестить Сусану; бедняжка лежала в общей палате, одна рука была в гипсе, подушки не было, потому что удары пришлись и на голову. Врач сказала, что самые тяжелые случаи в ее работе — жертвы семейного насилия, которые снова и снова попадают в отделение неотложной помощи.

— Однажды эти женщины исчезают навсегда. Их убивает муж, любовник, а то и отец.

— А как же полиция?

— Никак. Умывает руки.

— Бедняжку Сусану избил как раз полицейский.

— Ничего с ним не сделаешь, даже если он забьет ее до смерти. Скажет, что это была самооборона, — вздохнула доктор.

К тому времени я уже несколько лет работала в женских группах и, выискивая способы помочь, приобрела некоторую осмотрительность, а не бросалась сразу менять реальность, как поначалу. У женщин из группы имелся опыт, они могли предложить верное решение, моя роль сводилась к материальной поддержке, но от случая с Су-саной, внучкой Факунды и сестрой Этельвины, кровь вскипела у меня в жилах. Я отправилась в Сакраменто переговорить с судьей, коллегой моего брата Хосе Антонио на несколько лет моложе его.

— Полиция не имеет права врываться в дом без ордера, Виолета, — ответил он, когда я рассказала о случившемся.

— Даже если кого-то избивают?

— Не преувеличивайте, друг мой.

— В нашей стране самый высокий уровень семейного насилия в мире, вы разве не в курсе?

— В большинстве случаев это частное дело, которое не входит в компетенцию правоохранительных органов.

— Начинается с избиений, а кончается убийством!

— В этом случае вмешивается закон.

— Да, конечно. Нужно дождаться, пока этот дегенерат убьет Сусану, чтобы вы подписали запретительный ордер. И вы так запросто об этом рассуждаете?

— Успокойтесь, дорогая. Я лично позабочусь о том, чтобы обидчик получил строгий выговор, это может означать даже увольнение из полиции.

— А если бы речь шла о вашей дочери или внучке, вы бы успокоились, зная, что этот тип на свободе и может снова напасть?

Сусана все еще лежала в больнице, когда ее сожитель явился на ферму под предлогом, что он соскучился по детям и хочет их увидеть. На нем была полицейская форма, за поясом револьвер. Он объяснил, что Сусана от природы неуклюжа и свалилась с лестницы. Факунда и Нар-сиса подняли страшный крик и не позволили ему увидеть детей; Сусанин сожитель убрался, поклявшись напоследок, что скоро вернется и тогда они увидят, на что он способен. Я поняла, что судья дал мне обещание только затем, чтобы от меня отделаться.

— Сусана должна немедленно бросить этого человека. Насилие всегда идет по восходящей, — сказала я Фа-кунде.

— Она не посмеет, Виолета. Этот парень угрожает убить ее и детей тоже.

— Придется их спрятать.

— Спрятать? Где?

— У меня дома. После выписки я заберу ее из больницы. А ты подготовь детей.

Худую и испуганную Сусану и двух ее малышей я отвезла к себе домой, где их поджидала Этельвина. Гипс пока не сняли. По дороге у меня было время поразмыслить и над собственной судьбой. Я многие годы терпела побои Хулиана Браво, не называя их «домашним насилием» и стараясь найти ему какое-нибудь оправдание: это несчастный случай; так получилось, потому что он слишком много выпил; я сама спровоцировала; у него проблемы, и он отводит душу, но это не повторится, он поклялся, он просит прощения. Меня ничто не связывало с Хулианом, он не был мне нужен, я была свободна и обеспечивала себя самостоятельно, однако потребовались годы, чтобы положить конец рукоприкладству. Может быть, я его просто боялась? Да, в какой-то степени виной тому был страх, но также и неуверенность, эмоциональная зависимость, инертность и привычка помалкивать, которая мешала мне говорить о том, что со мной происходит; я пряталась от себя и других.

Этельвина считала, что Сусане повезло, в нашем доме она в безопасности, но есть миллионы других пострадавших, которым деваться некуда. Фонд Ньевес финансировал несколько приютов для женщин, ставших жертвами жестокого обращения, но их не так много, предстояло открыть гораздо больше. Побеседовав с женщиной, которая руководила одним из них и хорошо знала истории жертв, находящихся на ее попечении, поскольку сама в свое время пережила нечто подобное, мы пришли к выводу, что, сколь бы ни увеличивалось количество приютов, их никогда не будет достаточно. Она сказала, что насилие в отношении женщин — секрет полишинеля и о нем следует трубить на весь свет, чтобы все знали.

— Разоблачать, просвещать, защищать, наказывать виновных, издавать законы — вот что нам предстоит, Виолета, — сказала она.

В общем, Камило, я определила задачу своего фонда. Это вдохнуло в меня энергию и энтузиазм, несмотря на так называемый «третий возраст», хотя в моем случае он уже четвертый или пятый. Теперь фондом занимается Майлен Кусанович, та, что еще подростком жаждала справедливости. А пока эта малышка посвящала свое свободное время феминизму, ты умудрился влюбиться по уши в эту кассиршу из супермаркета. Сколько же у меня было с тобой головной боли, Камило!

Сусана и ее дети, которых я забрала к себе, чтобы спрятать на несколько дней от чертова полицейского, прожили с нами несколько лет: возвращаться в Науэль было опасно, бывший сожитель Сусаны мог их разыскать. Харальд оплатил девушке новые зубы, она перестала закрывать руками лицо и могла улыбаться сколько угодно, и мы обнаружили, что она очень похожа на свою бабушку Фа-кунду в молодости. От бабушки она унаследовала не только черты лица, но и серьезность и силу духа. Она оправилась от травмы и, едва отдав дочку в детский сад, устроилась на работу в один из приютов нашего фонда. О ее младенце Этельвина заботилась с той же любовью, с какой заботилась о тебе, когда ты был маленьким, Камило. Сейчас мальчику тридцать лет и он учитель биологии. Понятия не имею, что случилось с полицейским, — он просто канул в небытие.

26

Ты окончил Сан-Игнасио с худшими оценками во всем классе, зато с грамотой «Лучший товарищ». Под конец учебы ты стал любимцем ректора, с которым вы яростно спорили о Боге и жизни.

— Иногда ваш внук доводит меня до бешенства, сеньора, и все же я очень его ценю, он задает непростые вопросы и с ним весело. Знаете, что пришло ему в голову в последний раз? Если бы Бог существовал, что, по его мнению, не факт, а всего лишь гипотеза, он был бы марксистом. Жаль, что в следующем году мальчика уже не будет в школе, — посетовал он.

В то время ты ничего не знал ни о Боге, ни о жизни, зато, как мне кажется, неплохо разбирался в женщинах. С детства ты постоянно пребывал в состоянии романтической влюбленности. Когда тебе было девять, ты грозил покончить с собой из-за семнадцатилетней соседки, которая даже не подозревала о твоих чувствах, пока ты не украл у меня бриллиантовое кольцо, чтобы преподнести ей в подарок. Полагаю, ты ее помнишь. Бедная девушка: она принесла мне кольцо назад, багровея от стыда.

— Камило просит меня подождать его, он женится на мне, когда окончит школу, — призналась она.

После этого любовного разочарования ты менял подружек каждые две недели. Их распугивала Этельвина.

«Не таскай этих шлюшек в наш дом, Камилито!» Это она так отзывалась о девочках в носочках и школьной форме.

После окончания школы ты поступил в университет на факультет машиностроения, и тут тебя угораздило влюбиться как следует, причем женщина была вдвое старше — тебе нравились зрелые дамы. К счастью, имя ее я забыла, и, надеюсь, ты тоже. Ты собирался на ней жениться, хотя сам себе сопли вытереть не умел, как совершенно справедливо говорила Этельвина. У твоей избранницы были дети-подростки, мужа она бросила и работала менеджером в супермаркете. Понятия не имею, что она в тебе нашла; видимо, ей очень уж нужен был мужчина, раз она положила глаз на длинноволосого и оборванного болвана, каким был ты в ту пору. Впрочем, ты и сейчас такой.

Мне пришлось вмешаться, моим долгом всегда было тебя защищать, как я и обещала Ньевес. Сначала я отправилась в супермаркет в надежде образумить эту даму. Она встретила меня в своем кабинете — хибаре за мясным и куриным прилавком. Мне она показалась довольно вульгарной, однако вела себя со мной почтительно. Я попросила ее ради собственного блага перестать видеться с моим внуком, безголовым разгильдяем, ходоком, алкоголиком и хулиганом с бешеным нравом.

— Благодарю вас за заботу, сеньора дель Валье, я непременно об этом подумаю, — вежливо ответила она, провожая меня к двери.

Поскольку дама из супермаркета не обратила внимания на мое предостережение, я договорилась с Хуаном Мартином, чтобы он пригласил тебя на каникулы в Норвегию, где ты переключился бы на скандинавских красоток. Предложение поработать на лососевой ферме, которое ты получил тем летом, не свалилось с неба из-за твоих заслуг, как мы тебя уверяли: Харальд пристроил тебя с большим трудом, потому что ты в то время ничего не умел, к тому же достаточно было одного взгляда, чтобы догадаться, что проблем с тобой не оберешься. Главное было — как можно дольше удерживать тебя вдали от этой женщины. План сработал, но я предположить не могла, что попутно ты отдалишься и от машиностроения. Склонность к нему ты унаследовал по материнской линии. Как я тебе уже говорила, тетушка Пилар была прирожденным механиком. Могла починить все, что угодно, к тому же изобретала всякие устройства вроде приспособления для сушки бутылок, своего рода внушительной инсталляции, похожей на допотопное чудище. Она передала тебе свой дар через хитроумные формулы наследственности, и в итоге он принес больше пользы, чем твои молитвы. Он очень помог тебе на помойке, я имею в виду в общине.

По какой-то причине, которую я сейчас уже не вспомню, — возможно, из-за случая с одиннадцатилетней девочкой, беременной от отчима, которой отказались делать аборт и она умерла в родах, — тысячи женщин в разных городах вышли на марш протеста. В то время это можно было делать без риска. В толпе я столкнулась с Майлен Кусанович и не узнала ее: тощая замухрышка превратилась в амазонку, которая шла во главе толпы, высоко держа плакат с лозунгом.

— Виолета! Это я, дочь Антона! — криком приветствовала она меня.

С одной стороны, она обратилась ко мне фамильярно, как к ровеснице, с другой — похвалила за участие в марше, словно из меня песок сыплется.

С того дня я не выпускала ее из поля зрения, Камило. Пока ты еще не вбил себе в голову идею стать священником, я мечтала женить тебя на ней, но вскоре смирилась с тем, что Майлен — твоя близкая подруга, если только в будущем ты не снимешь рясу и не пошлешь целомудрие к черту Кстати, целомудрие — тоже бессмысленный балласт; возможно, раньше оно внушало уважение, но теперь не вызывает ничего, кроме подозрения, и никто в здравом уме не оставит ребенка наедине со священником. В одной только нашей стране триста официально признанных педофилов. Я пригласила Майлен на чай, как было заведено в ту пору, чтобы получше ее изучить, прежде чем знакомить с тобой. Нам никто не мешал, потому что Харальд рыбачил с друзьями. Я не люблю рыбалку, жестокое развлечение — поймать несчастную рыбину, вырвать крючок изо рта, разодрав губу, и бросить обратно в воду, где она либо умрет медленной смертью, либо ее сожрет акула, привлеченная запахом крови. Впрочем, я отвлеклась, вернемся к Майлен.

Я ожидала увидеть шумную и потную девицу, которую встретила на уличном шествии, но она постаралась произвести на меня наилучшее впечатление и явилась накрашенной, со свежевымытыми волосами, в брюках клеш, облегающих сверху и широких книзу, как тогда было модно, и в белых туфлях на платформе. Этельвина приготовила торт-безе, который гостья ела кусок за куском, не обращая внимания на калории; эта деталь окончательно убедила меня в том, что Майлен идеальная девушка для моего внука — мне нравятся люди, которые поправляются без чувства вины.

Оказалось, что она изучала психологию и до окончания учебы ей оставалось три года. Она спросила, проходила ли я когда-нибудь психоанализ. Этот вопрос я объяснила себе не дерзостью, а профессиональным любопытством. Как выяснилось, она знала доктора Леви, его книги изучали у них на факультете, и обрадовалась, что я была знакома с ним лично. Он умер еще до ее рождения. Додж но быть, в этот момент она прикинула мой возраст и при шла к выводу, что я древняя, как египетские пирамиды, однако это открытие не изменило ее товарищеского тона. Я воспользовалась моментом и рассказала ей о внуке, прекрасном молодом человеке, чувствительном, с твердыми принципами, красивом, трудолюбивом и очень умном. Этельвина, которая как раз подкладывала гостье очередной кусок торта, застыла с ножом в руке и спросила, кого я имею в виду. В Норвегии ты получил замечательную должность — я не стала уточнять, что речь идет о потрошении лосося, — перед отъездом начал изучать инженерное дело и собираешься закончить учебу, когда вернешься, и скоро приедешь ко мне в Сакраменто.

— Я бы хотела, чтобы вы познакомились, — добавила я небрежным тоном.

Этельвина саркастически фыркнула и ушла на кухню.

Мать Антона Кусановича была чистокровной индианкой, но сын унаследовал внешность отца-хорвата. Он женился на канадке, которая путешествовала по Южной Америке как туристка, но влюбилась в него и так и не вернулась в свою страну. Майлен рассказала, что это была любовь с первого взгляда и даже после рождения семерых детей ее родители все еще влюблены друг в друга, как в первый день знакомства. Она единственная, кому досталась внешность бабушки-индианки: прямые, черные как смоль волосы, темные глаза и выпирающие скулы; остальные члены семьи выглядят по-европейски. Надо заметить, смешение кровей сделало Майлен очень привлекательной.

Я и представить себе не могла, что, пока я искала тебе невесту, ты мечтал поступить в семинарию.

В то время я была целиком поглощена романом с Харальдом — своей влюбленностью он поддерживал мою молодость. Одним из приключений, которое стало возможным благодаря ему, была поездка в Антарктиду. Мы отправились на военном крейсере по специальному разрешению — его выписали Харальду, потому что он был дипломатом, к тому же выдал себя за ученого. Этот белый, бесшумный и пустынный мир оказывает на человека огромное влияние и может даже навсегда его изменить. Мне кажется, он напоминает царство смерти, куда я скоро отправлюсь в поисках своих былых возлюбленных; там я отыщу Ньевес и многих других, кто ушел раньше. Сейчас Антарктида открыта для туристов, и ты должен непременно там побывать, Камило, пока льды не растаяли, а тюлени не вымерли. Мой муж увидел там совершенно незнакомых птиц и прогуливался со своей камерой, окруженный бесчисленной толпой пингвинов. Представь себе, они пахнут рыбой! Одним из развлечений на борту крейсера было купание в море среди обломков синеватого льда; тебя вытаскивают, прежде чем ты умрешь от переохлаждения. Чтобы не ударить лицом в грязь, мы с Харальдом тоже нырнули в самые холодные воды планеты, подражая молодым морякам. С тех пор у меня мерзнут ноги. Разумеется, все эти выходки придумывал Харальд, а я безропотно за ним следовала, поскольку понимала, что любовь к девственной природе у него в крови. Сказать по правде, я пережила с ним немало потрясений, как душевных, так и телесных.

Помимо увлечения птицами, как оказалось очень популярного в его стране, Харальд любил работать руками; вы с ним частенько что-нибудь мастерили вместе. Помнишь, как он учил тебя основам столярного ремесла? Он утверждал, что инструменты и ручной труд — язык, понятный каждому мужчине; когда есть общее дело, асе барьеры исчезают. Он родился и вырос в городке Улефосс, в доме, который его дед построил сам в 1880 году, а все его предки были плотниками и краснодеревщиками. Когда я в последний раз была в Улефоссе, его население насчитывало менее трех тысяч человек, но основными занятиями, как и в предыдущие века, по-прежнему были обработка железа и дерева и торговля. В детстве Харальд со своими приятелями прыгал по бревнам, которые сплавляли по широкой реке, разделяющей город, — самоубийственное развлечение: достаточно одного промаха, чтобы тебя затерло между бревнами или ты пошел ко дну.

Норвежским летом, когда ночь не окутывает землю полностью, мы ежегодно отправлялись в хижину, стоящую в глубине леса в трех часах езды от Улефосса. Харальд построил ее собственными руками, и это было заметно — так строят только для себя. Площадь ее составляла около шестидесяти квадратных метров, а уборная была в будочке во дворе. Ночью опускался полярный холод, страшно подумать, что там творится зимой. Электричества и водопровода в хижине не было, но Харальд установил генератор, а воду мы набирали в канистры. Сам он обливался холодной водой, я время от времени мылась с мылом и губкой, но иногда мы топили сауну, деревянную лачугу в нескольких метрах от дома, где парились, подливая воду на раскаленные булыжники, а затем на минуту или две ныряли в реку с ледяной водой. Мы топили железные дровяные печурки; Харальд ловко рубил дрова топором и разжигал огонь одной спичкой. Лучшие дрова — березовые, а березы в лесу росло много. Он ловил рыбу и охотился; я вязала и составляла план для своего бизнеса. Питались мы лапшой, картошкой, форелью и любыми млекопитающими, которых он добывал с помощью силков или дробовика, а чтобы скоротать время, баловались аквавитом, местным 40-градусным напитком. Драндулет Роя Купера был дворцом по сравнению с хижиной Харальда, но, признаюсь, я тоскую по нашим бесконечным медовым месяцам в живописной лесной чаще.

С наступлением осени стаи диких гусей улетали в теплые страны, в воздухе повисала завеса тумана, а на земле появлялись сверкающие кристаллики инея, ночи становились длинными, а дни короткими и пасмурными. Тогда мы прощались с хижиной. Харальд не запирал ее на ключ — вдруг кто-то заблудится в лесу и укроется в ней на ночь или две. Харальд оставлял вязанку дров, свечи, керосин, продукты и теплую одежду. Этот обычай пошел от его отца, который ввел его, чтобы помочь тем, кто бежал от войны во времена, когда Норвегия была оккупирована немцами.

Однажды я спросила у Харальда, какое у него самое заветное желание; он ответил, что всегда мечтал провести старость в тишине и уединении на маленьком островке, одном из пятидесяти тысяч островов, которыми изобилует раздробленная география Норвегии, но с тех пор, как мы вместе, хочет умереть со мной рядом на юге моей страны. В некоторых случаях — такое бывало крайне редко — он изъяснялся, как настоящий трубадур. Я уверена, что он очень меня любил, но ему трудно было выразить свои чувства; он был немногословен, отчаянно независим, и этого же ожидал от меня, к тому же, на мой вкус, он был излишне практичен. Никаких цветов или духов; он дарил мне перочинные ножики, секаторы, инсектициды, компасы и так далее. Избегал романтических или сентиментальных жестов, считая их подозрительными. Если ты действительно любишь человека, зачем тратить слова? Обожал музыку, но корчился от стыда из-за банальности некоторых песен и мелодраматических опер; предпочитал слушать их на итальянском, чтобы наслаждаться Наварит — ти, не задумываясь о том, какую тот поет чепуху. Избегал говорить о себе; довел до крайности скандинавское понятие janteloven, что означает: «Не думай, что ты особенный или лучше других, помни, что даже самый выдающийся гвоздь забивают молотком». Он не хвастался даже птицами, которых открывал.

Во время каждой поездки мы заезжали к Хуану Мартину и его семье в Осло, но только на несколько дней. Думаю, сыну было удобнее любить меня издалека. Он прожил в Норвегии много лет и привык к ее культуре, очень отличающейся от нашей. В нем ничего не осталось от юного революционера, который бежал от Грязной войны; он превратился в пузатого господина, голосующего за консерваторов. Впрочем, тамошние консерваторы левее здешних социалистов.

27

В тот год, когда я отослала тебя в Норвегию, чтобы разлучить с возлюбленной из супермаркета, по дороге в лесную хижину мы с Харальдом заехали к тебе на ферму. Лососевая аквакультура процветала уже более двадцати лет, страна была крупнейшим поставщиком этой рыбы в мире. Норвежцы достойны восхищения, Камило. Они были бедны, пока не отыскали на севере нефть и в их руки не упало целое состояние. Вместо того чтобы тратить его впустую, как случается во многих других местах, они обеспечили процветание для всего населения. С той же практической хваткой, любовью к науке и умением распоряжаться собственностью, которые так пригодились в разработке нефтяных месторождений, норвежцы создавали и лососевые фермы.

Во фьорды, где располагалась твоя ферма, лето приходило с опозданием, на тебе была оранжевая куртка, ярко-зеленый спасательный жилет, шапка, шарф, сапоги и резиновые перчатки. Мы увидели тебя издалека, ты расхаживал по узкой дорожке, соединяющей плавучие клетки с лососем; под розовым облачным небом, в окружении заснеженных гор, отражающихся в недвижной поверхности ледяной воды, ты походил на космонавта. Воздух был таким чистым, что больно было дышать. Жизнь на лососевых фермах была суровой, и я с удовольствием наблюдала, что многие женщины трудятся наравне с мужчинами. Если в тебе и были элементы мачизма, доставшиеся, разумеется, от Этельвины, а не от меня, там ты утратил их навсегда.

Теоретически ты мог бы откладывать всю свою зарплату целиком, но ты никогда не умел обращаться с деньгами, они утекают у тебя между пальцев, будто песок, и в этом ты тоже напоминаешь свою мать. Ты тратил деньги на пиво и аквавит для всех своих товарищей. Зато тебя все любили. Я беспокоилась, не завелось ли у тебя подружки, а то и нескольких, — так или иначе, цель поездки и заключалась в том, чтобы тебя отвлечь и заставить забыть даму сердца. Харальд прежде меня догадался, что мысли твои сейчас о чем-то другом.

На переработке рыбы все женщины выглядели одинаково, укутанные с головы до ног, в голубых фартуках и пластиковых шапочках, под которые заправляли волосы, но когда наступало время аквавита, становилось очевидно, что некоторые из них были красивыми девушками твоего возраста, которые устроились на временную подработку или проходят летнюю университетскую практику.

— Ты обратила внимание, что Камило на них даже не смотрит? — заметил Харальд.

— Точно. Чем же он тогда занимается?

— Читает проповеди о несправедливости, бесконечных нуждах человечества и своей печали из-за того, что не в силах их удовлетворить. Ходит озабоченный и мрачный, вместо того чтобы любоваться пейзажами, — сказал Харальд.

— И совсем не говорит о девушках. Может, он гей? — спросила я.

— Нет, но нельзя исключить, что он стал коммунистом или собрался податься в священники, — ответил Харальд, и мы рассмеялись.

На второй день ты поинтересовался, верим ли мы в Бога, и вчерашняя шутка показалась мне куда менее забавной. В жизни Харальда религия занимала последнее место. В детстве он посещал с родителями лютеранские службы, но много лет назад отошел от религии. Я же воспитывалась в своего рода католическом язычестве, постоянно торгуясь с небесами с помощью обетов, молитв, свечей и месс, поклонения кресту и фигуркам святых. Магическое мышление, не более. Когда я рассталась с Фабианом и воссоединилась с Хулианом, меня отлучили от церкви за прелюбодеяние. Я воспринимала это как наказание, семья и общество наложили на меня клеймо изгоя, но никакого духовного воздействия это не оказало. Я прекрасно обходилась без церкви.

В том же 1993 году, перед тем как отправиться к тебе в Норвегию, я выполнила обет, который дала падре Хуану Кироге, когда тебя арестовали за осквернение Памятника спасителям отечества, ныне переименованного в Монумент Свободы, и выполнение которого откладывала год за годом. В тот день я на коленях пообещала святому, что, если он вернет мне внука живым, я пройду пешком добрую часть Камино-де-Сантьяго-де-Компостела[27]. Сделать это мне предстояло одной во время путешествия по Испании, когда Харальд уехал на Амазонку. В свои семьдесят три года я была самой старой среди тех, кто совершал паломничество из Овьедо в Сантьяго, и все-таки шестнадцать дней шла пешком с посохом в руках и рюкзаком за спиной. Это были дни усталости и восторга, незабываемых картин природы, трогательных встреч с другими паломниками и духовных размышлений. Я вспомнила всю свою жизнь, и когда мы наконец прибыли в собор Сантьяго-де-Компостела, пришла к выводу, что смерть — это всего лишь дверь в иное существование. Душа выходит за пределы тела и начинает новую жизнь.

Такова была первая из моих бесчисленных мыслей о вере, Камило.

Ты вернулся из Норвегии раньше срока, не имея ни малейшего желания восстанавливаться в университете, и решил поступить в послушники. Я была против: ни мне, ни кому-либо из знавших тебя людей в голову бы не пришло, что ты выберешь этот тернистый путь.

— Это не призвание, это каприз! — кричала я.

С тех пор ты напомнил мне об этом раз сто. Я чуть не отправилась к местному главе ордена, или как называют у вас начальника иезуитов, чтобы высказать ему все, что думаю по этому поводу, но Харальд и Этельвина меня отговорили. Тебе вот-вот должно было исполниться двадцать два, и они полагали, что бабушке не следует лезть в дела взрослого внука.

Не беспокойтесь о Камилито, сеньора, священники его к себе все равно не возьмут, его выгонят за хамство, — утешала меня Этельвина.

Теперь мы знаем, что все сложилось иначе. Тебя ожидали четырнадцать лет учебы и послушничества и только затем — священство.

Единственный способ объяснить твое духовное преображение, Камило, — это перечитать то, что ты писал мне много лет спустя из Конго, будучи уже рукоположен. Может быть, ты не помнишь того письма. Те же люди, с которыми ты трудился бок о бок и которым служил, напали на миссию и подожгли ее, изрубили мачете двух прекрасных монахинь, которые в ней жили. Ты спасся чудом; кажется, ездил в это время за продуктами для школьников. Об этом писала пресса по всему миру, а я чуть не сошла с ума от тревоги, поскольку новостей от тебя не было.

Твое письмо пришло через месяц. «Для меня вера, — писал ты, — это полная самоотдача. Предание себя всему тому, что проповедовал Иисус. Написанное в Евангелии — чистая правда, бабушка. Я не вижу силу тяготения, но не сомневаюсь, что она действует ежесекундно. Точно так же я чувствую истину Христа: как величайшую силу, которая проявляется во всем и придает смысл всей моей жизни. Несмотря на сомнения в Церкви и мои собственные ошибки и слабости, я глубоко счастлив. Не бойся за меня, бабушка, потому что я не боюсь за себя».

Ты ушел в семинарию, оставив вместо себя огромную пустоту. Мы с Этельвиной оплакивали тебя, как будто ты отправился на войну; без тебя было трудно жить дальше.

Факунда умерла в 1997 году в возрасте восьмидесяти семи лет, такая же сильная и здоровая, как и всегда. Она упала с лошади, подаренной тебе дедушкой Хулианом, прекрасного животного, которое счастливо жило на ферме Санта-Клара и было там обычным средством передвижения. Говорили, что умерла Факунда не от удара: остановилось сердце, когда она сидела в седле. В любом случае моя добрая подруга скончалась внезапно и безболезненно, она заслуживала такой кончины. Прощались с Фа-кундой в поместье, где она провела большую часть своей жизни, два дня к ней тянулась вереница друзей, соседей из Науэля и близлежащих деревень, а также местных индейцев, многие из которых были ее родственниками. Народу собралось столько, что панихиду пришлось устраивать во дворе, и гроб поставили под пологом из душистых цветов и лавровых ветвей. Мне жаль, что ты не присутствовал, Камило, — в то время ты как раз проходил послушание; Харальд сделал сотни снимков и видеозаписей, попроси их у Этельвины.

Приходской священник из Науэля отслужил мессу, а затем состоялся прощальный индейский обряд. Участники явились в своих церемониальных костюмах и принесли с собой музыкальные инструменты, потому что во время прощания принято петь. В угощении недостатка не было, мы зажарили на вертеле несколько ягнят, подали початки нежнейшей кукурузы, салат из лука и помидоров, свежеиспеченный хлеб, сладости и много агуардьен-те и вина, потому что выпивка помогает пережить горе. Правило поминок состоит в том, что умерщвленные животные должны быть съедены целиком; пищу выбрасывать нельзя. Старейшина общины, сменивший Яиму, произнес краткую речь на своем языке, я ничего не поняла, но мне перевели: он сказал Факунде, что она прекратила свое земное существование и не должна навещать детей или внуков, настало время предаться сну Матери-Земли, где покоятся те, кто ушел раньше.

Старец дал последние наставления духу Факунды, чтобы помочь ему перейти в мир предков, и принес в жертву петуха, которого окурил дымом сигары и смочил каплями вина, а затем свернул ему шею и бросил в огонь, где петух превратился в пепел. Несколько мужчин, все еще трезвых, подняли гроб и понесли в Науэль, потому что Факунда часто говорила, что хочет покоиться рядом с Ривасами, а не на индейском погосте. Те, кто мог, следовали за гробом пешком, остальные ехали на двух автобусах, нанятых специально для похорон. Расстояние было невелико, но выпили мы слишком много. Церемония завершилась у могилы, куда опустили гроб, — мы простились с телом Факунды в последний раз и пожелали ее духу счастливого пути.

В тот же год, помимо Факунды, с которой меня связывало столько воспоминаний, мы потеряли еще и Криспина. Псу было тринадцать лет, он оглох, наполовину ослеп и страдал маразмом, как это часто случается со стариками. Ветеринар не верил, что животные подвержены слабоумию, но я собственными глазами видела, как мой брат Хосе Антонио все глубже погружался в лабиринты забвения, и клянусь, Камило, у Криспина были те же симптомы. Он умер на руках у Этельвины, съев перед смертью фарш из филе, потому что зубов у него почти не оставалось; его усыпил тот же ветеринар, который отрицал помрачение ума у животных. Я забилась в дальний угол дома: не могла видеть конец моего верного друга. Тебя мы не предупредили, ты бы очень горевал, что не можешь оказаться с ним рядом; мы сказали тебе, что он тихо скончался в моей постели, где спал с тех пор, как тебя отправили в школу-интернат.

Когда ты поступил в семинарию, мне пришлось любить тебя издалека. Словами не передать, как это было тяжело, Камило, пока я не привыкла к письмам. Когда-нибудь ты найдешь время перечитать свои тогдашние письма и заново переживешь волнения юности, когда твоим другом был сам Иисус, а заодно вновь погрузишься в те годы, когда изучал философию, историю и теологию — все эти распахнутые окна в познание человеческой души. Тебе повезло с учителями: им удавалось пробудить тебя, научить учиться, искать ответ на вопросы, которые ты не умел даже задать. Некоторые из них были настоящими учеными. Помнишь старика, который преподавал каноническое право? На первом уроке он сказал, что ты должен выучить предмет вдоль и поперек… и найти в нем лазейку, чтобы освободить человека. Мне кажется, ты так и поступал всю жизнь, накрепко усвоив его урок.

Находишь ты лазейку и для себя. Я знаю, что недавно тебя вызвал епископ и отругал за то, что ты обвенчал двух женщин — счастливых, в белых подвенечных нарядах. Он сунул тебе под нос свадебную фотографию, которая появилась в «Фейсбуке»[28].

— Похоже на первое причастие, — усмехнулся ты.

— Вы должны отменить таинство и принести извинения! — наставлял тебя епископ.

Ты воспользовался лазейкой в обете послушания.

— Я оставляю за собой право сообщить прессе то, что вы мне приказали, ваше преосвященство. Но не могу отменить таинство, это было бы против моей совести, я считаю, что каждый человек имеет право на любовь. Я беру на себя ответственность за последствия.

Ты рассказал мне об этом по телефону, и я записала твои слова, потому что именно так ты ответил, когда я ребенком застукала тебя на каком-то озорстве: «Я не могу просить прощения, это было бы против моей совести, бабушка. Каждый человек имеет право метать яйца из рогатки, но если это доставит тебе удовольствие, накажи меня». В десять лет ты уже рассуждал как иезуит.

Ты так и не признался, почему тебя отправили в Африку. Полагаю, этим назначением тебе решили заткнуть рот, когда ты попытался сообщить о случаях педофилии среди своих собратьев, а может, ты сам попросился в миссионеры из любви к риску, то есть по тем же причинам, по которым в одиннадцать лет упросил своего дедушку Хулиана отвезти тебя понырять среди акул. Я чуть не умерла от ужаса, когда узнала, что тебя посадили в клетку с фотокамерой и опустили в море, кишащее прожорливыми тварями, пока твой дедушка прохлаждался на катере, попивая с капитаном пиво.

Поначалу христианская миссия в Конго показалась мне поэтической выдумкой в духе романов девятнадцатого века: юные идеалисты несут веру варварам, а заодно улучшают условия их жизни. Я была тронута тем, что ты выучил суахили — это ты-то, который едва знает английский и еле-еле на нем говорит, да и то с бандитским акцентом. Тебе больше нравилось работать руками, чем совершать мессу, но чересчур оптимистичный тон твоих писем заставил меня насторожиться. Ты что-то от меня скрывал.

Ты присылал мне фотографии разбитого автомобиля, который ты починил, собственноручно выковав недостающие детали в кузнице, детишек в школьной столовой, которую тоже построил своими руками, выкопанного тобой в деревне колодца, баскской монахини, наделенной непобедимой отвагой, монахини-африканки, которая вечно тебя смешила, и кобелька, оказавшегося сучкой, но почти не рассказывал о месте, куда тебя занесла судьба. Я ничего не знала об Африке, о разнообразии ее ландшафтов, истории и неисчислимых бедах, не могла отличить одну страну от другой и предполагала, что слоны и львы водятся на всей территории континента. Затем я кое-что почитала и обнаружила, что Конго — огромная страна с богатейшими ресурсами, что тем не менее это самое страшное место на свете и крови там проливается больше, чем в любой зоне боевых действий.

Я вытягивала из тебя правду по крупинке и в конце концов поняла, что в каком-то смысле ты берешь пример с миссионера Альбера Бенуа, умершего несколько лет назад в городке, которому посвятил свою жизнь. Я отправилась на похороны вместо тебя; улицы были запружены скорбящей толпой, которая тянулась за гробом на кладбище. Подобно французскому священнику, ты решил разделить участь самых бесправных. Я слышала о межплеменных распрях, войнах, нищете, вооруженных отрядах, лагерях беженцев, жестоком обращении с женщинами, которые стоят дешевле, чем домашний скот, о том, что можно лишиться жизни в любой момент по какой угодно причине помимо несчастного случая или болезни. Ты рассказал о двух юношах, которые стали солдатами в возрасте восьми лет, их завербовали насильно и заставили совершить ужасное преступление — убить мать, отца и брата, чтобы пролитая кровь навсегда связала их с боевиками и разлучила с родными и племенем; о женщинах, которых насиловали, когда те шли за водой к колодцу, а мужчины ходить за водой не могли, потому что их расстреливали; о коррупции, жадности и злоупотреблении властью, ужасном наследии колонизации.

Здесь ты все время был недоволен. Тебя возмущали несправедливость, классовая система, нищета; ты восставал против церковной иерархии, против суеверия, тупости и узости взглядов, присущих политикам, бизнесменам и многим священникам. В Конго, где имелись куда более серьезные проблемы, ты был доволен жизнью; трудился плотником и механиком, давал уроки детям, сажал овощи и разводил свиней. Это была не твоя страна, ты не собирался менять ее, просто помогал, чем мог. «Мое дело — трудиться и пытаться решать практические задачи, проповеди — не для меня. Как миссионер я полный ноль», — написал ты мне. Ты стал скромным, Камило; таков был великий урок Конго.

Теперь ты живешь в общине, которая до твоего приезда была мусорной свалкой. Для меня стало настоящим потрясением, когда ты мне ее показал: все чисто, опрятно, очень скромные, но приличные домики, школа, мастерские, где занимаются разными ремеслами, даже библиотека. Больше всего меня поразила хижина с утоптанным земляным полом, где ты живешь с собакой и кошкой, которые тебя усыновили. Знаешь, Камило? Я почувствовала укол зависти, желание быть молодой и начать все сначала, выбросить лишнее за борт и оставить только самое необходимое, чтобы помогать и делиться. Я знаю, что среди этих людей ты совершенно счастлив. Ты смирился с тем, что не способен изменить страну и тем более мир, зато можешь помочь некоторым людям. Рядом с тобой дух падре Альбера Бенуа. Ты не представляешь, сколько раз я благодарила небеса за то, что во времена диктатуры ты был слишком юн и, несмотря на шалости, избежал репрессий. Сейчас епископ пытается тебя прищучить, и кое-кто обвиняет тебя в том, что ты коммунист, потому что возишься с бедняками; но в те годы тебя бы раздавили, как таракана.

Честное слово, я давно отказалась от планов свести тебя с Майлен Кусанович. Разумеется, я шучу, советуя тебе жениться на ней, когда снимешь рясу. Жить мне осталось недолго, и я не собираюсь тратить время на пустые мечтания; я знаю, что ты останешься священником до самой смерти. Твоей, не моей. Появление Майлен на горизонте, когда ты уже был в Африке, чистая случайность, я ее не искала.

Майлен услышала о Фонде Ньевес, который существовал уже несколько лет и пользовался хорошей репутацией, и обратилась к нам за помощью. Уже не девочкой, ей было за тридцать, и, как я узнала вскоре, не замужем. В то время все дела фонда проходили через мои руки, у меня была только секретарша, я старалась как можно меньше тратить на управление. Майлен удивилась, увидев меня за столом, она не думала, что я занимаюсь благотворительностью, а меня удивило то, что она не отказалась от феминизма, который привлекал ее в двенадцать лет. Она надеялась, что мой фонд поддержит ее программу контрацепции и полового воспитания.

В нашей стране избрали первую женщину-президента, которая активно занималась женскими вопросами, особенно борьбой с таким повсеместным злом, как семейное насилие, которое называла «национальным позором». Когда она вступила в должность, мы несколько раз встречались, мой опыт ей пригодился. Миссия моего фонда в точности совпадала с ее задачами — преследовать насилие, информировать, обучать, защищать жертв и менять законы. Отныне Фонд Ньевес получал помощь от правительства, приобретал известность и привлекал меценатов, которые и сегодня, спустя столько лет, вносят свой вклад в его финансирование.

— Мне казалось, что новое Министерство по делам женщин проводит такую программу в школах, заметила я.

Майлен объяснила, что средств для удаленных сельских районов и индейских поселений, как обычно, не хватает. Есть женщины-волонтеры и материалы, предоставленные правительством, но не хватает фургонов для их перевозки, бюджета на бензин и питание в пути. Ее просьба звучала разумно; мы все обсудили и договорились менее чем за пятнадцать минут.

Из офиса мы отправились ужинать в ресторан, где блюда были убийственны для желчного пузыря, зато очень вкусны, и перед десертом я предложила ей работать со мной в фонде.

— Через пару лет мне стукнет девяносто. Я не собираюсь уходить на пенсию, но мне нужна помощь, — сказала я.

Так Майлен снова появилась в моей жизни, на этот раз, чтобы остаться.

С тех пор она стала мне дочерью и вошла в нашу крошечную семью. Неудивительно, что менее чем через шесть месяцев она возглавила Фонд Ньевес. Мое партнерство с ней не имело отношения к сватовству, Камило. Достаточно того, что она твоя лучшая подруга и относится к тебе как к брату; когда я уйду, она позаботится о тебе, у нее гораздо больше здравого смысла, чем у тебя. Ее задача — не позволить тебе наделать слишком много глупостей.

Я вступила в последнее десятилетие своего существования, но, поскольку здоровье меня не подводило, а рядом был Харальд, я не чувствовала, что приближаюсь к царству смерти. Мы живем свою жизнь, стараясь не задумываться о том, что рано или поздно умрем, и в девяносто лет ничего в этом смысле не меняется. Я продолжала верить, что впереди еще много времени, пока не скончался Харальд. Мы были парой романтичных стариков, ложились спать, держась за руки, и просыпались, прильнув друг к другу. Я, жаворонок, просыпалась раньше него и бодрствовала благословенные полчаса в сумерках и тишине нашей спальни, благодаря небеса за подаренное нам обоим счастье. Таков мой способ молиться.

Тщеславие жило во мне ровно столько, сколько со мной был Харальд, считавший, что я красавица. Помнишь, какой я была раньше, Камило? Ты появился в моей жизни, когда мне было примерно столько же лет, сколько сейчас тебе, но выглядела я намного лучше, чем ты. Доброта изнашивает, я тебя предупреждала. Злодеи получают больше удовольствия от жизни и доживают до старости в лучшем состоянии, чем святые вроде тебя. Если ада больше не существует, а относительно рая тоже есть некоторые сомнения, мне кажется неразумным так уж стремиться в праведники.

Я очень скучаю по Харальду. Как бы мне хотелось, чтобы он был рядом, держал меня за руку в последние дни моей жизни. Ему сейчас было бы восемьдесят семь лет. С точки зрения прожитого мной века, это не так много. В свои восемьдесят семь я была еще молоденькой и училась танцевать румбу вместо физических упражнений, поскольку обычная зарядка кажется мне слишком скучной, а еще мы вместе плавали на каноэ по бирюзовым водам реки Футалеуфу в Патагонии, одной из самых бурных в мире, как я потом узнала. Представь себе, Камило, восьмерых психов в желтой резиновой лодке, в спасательных жилетах, чтобы трупы не утонули, и в шлемах, чтобы мозги не разлетелись при ударе головой о камень!

Я так любила своего мужа! Я не могу ему простить, что он меня бросил. Он был совершенно здоров, у меня и в мыслях не было, что его сердце внезапно разорвется. Было невежливо с его стороны умереть раньше меня, притом что он был на тринадцать лет моложе. Это случилось, когда мне исполнилось девяносто пять, — он умер в разгар вечеринки по случаю моего дня рождения с бокалом шампанского в руке. У Харальда была прекрасная жизнь и прекрасная смерть, он ушел с песней на устах, пьяный и влюбленный, но для меня это был тяжелый удар; мое сердце было разбито.

28

Я помню, как в шестьдесят четыре года я была готова смириться с приближением старости, но крестик Торито заставил меня изменить ход мыслей и начать новую жизнь, он указал мне цель, дал шанс приносить пользу другим и восхитительную свободу для моей собственной души. Я избавилась от большей части материального бремени и страхов — кроме тревоги, что с тобой может случиться что-то плохое, Камило. Следующие тридцать пять лет я прожила с тем же юношеским вдохновением. Зеркало показывало мне неизбежные возрастные изменения, но внутри я их не чувствовала. Поскольку процесс старения шел постепенно, дряхлость застала меня врасплох. Старость и дряхлость — это не одно и то же, мой дорогой.

Инстинкт постоянства поддерживает во мне жизнь, но подобная жизнь исключает чувство собственного достоинства. За последние три года безжалостная природа лишила меня энергии, здоровья, независимости, и в конце концов я превратилась в старуху, которую представляю собой сегодня. Мне исполнилось девяносто семь, но я не чувствовала себя старой — я занималась своими проектами, интересовалась окружающим миром и все еще способна была возмущаться, увидев перед собой очередную избитую женщину. Я не думала о смерти, потому что была поглощена жизнью. Я прожила два года без Харальда, человека, который подарил мне самое большое счастье за всю мою долгую жизнь, но была не одна, у меня были ты, Этельвина, Майлен и великое множество женщин, с которыми мы работали в Фонде Ньевес.

А потом, как ты знаешь, я упала на лестнице. Никаких серьезных травм я не получила. Обычная операция по замене тазобедренного сустава и несколько месяцев упражнений, чтобы снова начать ходить, но я больше не могла делать это в одиночку, мне нужна была палка, крепкая рука Этельвины, ходунки и, наконец, инвалидное кресло. Хуже всего в этом кресле то, что мой нос вечно утыкается в чужие пупки, а в людях я первым делом вижу волоски в носу. Прощай автомобиль, прощай мой офис на втором этаже, прощайте театры и фонд, который полностью перешел в руки Майлен, хотя на самом деле она управляла им уже много лет. В итоге я признала, что мне нужна помощь. Смирение уменьшает муки ежедневной унизительной зависимости. Однако телесная немощь принесла неожиданный подарок: бесконечную свободу ума.

У меня больше не было обязанностей, я могла неторопливо писать эту повесть и готовить дух к расставанию с миром.

После операции я переехала в Санта-Клару: последний этап жизни обидно проводить в городе. Здесь родилась Этельвина, здесь мы обе были счастливы. Подумать только, приехав в это идиллическое место с мамой и тетушками, мы окрестили его Изгнанием — именно так, с большой буквы. Это было не изгнание, а убежище. Теперь здесь сборный дом, который мы построили с братом на месте дома Ривасов, рухнувшего и сгоревшего во время землетрясения 1960 года. С тех пор он так и стоит на своем месте, каждые четыре года я меняла солому на крыше и провела отопление, потому что зимой здесь холодно и сыро. Дом окружен жасмином и гортензиями, а у ворот растут фиолетовые анютины глазки. С собой я привезла кровать и кое-какую мебель; очень уютно, я чувствую в этих стенах присутствие тех, кто жил тут прежде: мамы и тетушек, Ривасов, Факунды и Торито.

Рядом науэльское кладбище, где покоятся мои близкие, в том числе Харальд — его сыновья согласились на то, чтобы останки отца оставались здесь, как он и завещал. Они приезжали на похороны со своими детьми, такими же высокими блондинами, как Харальд; по приезде у них сразу же разболелись животы, как обычно случается с цивилизованными людьми. Там в керамической урне лежит прах твоей матери, там же могила Торито, хотя мы никогда не узнаем, принадлежат ли выданные нам кости ему или кому-то другому. Там же ты похоронишь меня в биоразлагаемом гробу, который уже поджидает в Скворечнике.

Я знаю, что ты роешься в моих ящиках в поисках сбережений, которые мы с Этельвиной спрятали на черный день. Мы решили держать под рукой наличные на случай, если кто-то проникнет в дом: не обнаружив у нас ничего, нас просто прирежут. Помнишь, такое уже случилось однажды — мы очень перепугались, когда воры влезли в окно, а потом я завопила во всю глотку, они выскочили обратно и разбежались; но в следующий раз нам может не повезти или глотка мне откажет. Впрочем, это случилось в Сакраменто, здесь такое вряд ли возможно.

Отлеживаясь в тайниках, эти банкноты, перевязанные рождественскими ленточками, никому не пойдут на пользу. В ближайшее время, максимум через несколько дней, Этельвина передаст их тебе для твоих волшебных тетрадок. Ты мне о них не говорил, но про это писали в газетах и рассказывали по телевизору: даже миллиардеры, которые обычно ничего не дают бедным, потому что куда эротичнее жертвовать на Филармонию, вносят свой вклад в твои тетрадки. По словам Этельвины, они делают это больше от стыда, чем из сострадания. Она объяснила, что ты раздаешь такие тетрадки самым нуждающимся семьям, чтобы они покупали в кредит в местном магазине, записывали расходы в тетрадку, а в конце месяца ты оплачиваешь счет. Это гарантирует, что на столе появится еда, помогает людям избежать унизительного ощущения, что им подали милостыню, и поддерживает магазин, который в противном случае пришлось бы закрыть. Хорошая идея, как и многие другие, которые время от времени приходят тебе в голову.

Запомни: все, что найдется в подвале в Сакраменто, принадлежит Этельвине, точнее, ее квартире, где она будет жить, как только от меня избавится. Наконец-то она сможет спать допоздна, завтракать в постели и проводить лето на принадлежащей ей ферме. Пусть живет в свое удовольствие, она этого заслужила. Полагаю, все свое наследство ты раздашь бедным, поэтому оставляю тебе только деньги, за исключением суммы, которая будет принадлежать Этельвине, а также того, что достанется Хуану Мартину и фонду, как это предусмотрено в завещании. Тебя ждет сюрприз, Камило: здесь хватит на несколько сотен волшебных тетрадок.

Думаю, бесполезно просить, чтобы ты хоть немного позаботился о себе, хотя пора бы тебе купить одежду, а заодно заменить эти ужасные солдатские ботинки с дырявыми подошвами. Рясы вышли из моды, как и монашеские облачения; ты всегда ходишь в одних и тех же выцветших джинсах и жилетке, которую Этельвина связала тебе тысячу лет назад. Может, хоть Майлен сможет как-то на тебя повлиять. Ты действительно беден, Камило. Из трех священнических обетов обет бедности дается тебе легче всего.

Может, запутавшись в страстях и бизнесе, я действительно была плохой матерью Хуану Мартину и Ньевес, но я была очень хорошей матерью для тебя, Камило. Ты — самая большая любовь моей жизни, эта любовь началась, когда ты еще был головастиком и плавал в околоплодных водах у Ньевес в животе. Ньевес любила тебя с первой искорки твоей жизни, она отказалась от наркотиков, которые поддерживали ее в урагане бедствий, чтобы тебя защитить, чтобы ты родился здоровым. Она не бросала тебя, она всегда была с тобой; думаю, ты чувствуешь ее рядом так же, как и я. Я привязалась к тебе моментально, впервые взяв тебя на руки, с этого мгновения моя любовь росла и росла, в этом ты можешь быть уверен. По-другому и быть не могло. Ты исключительный, и я говорю это не ради шутки, половина страны согласна со мной, а другая половина вообще не в счет.

Тобой моя эмоциональная родословная кончается, хотя кровь моя течет и в других. На фотографиях, которые присылает мне Хуан Мартин, его семья снята в кристально чистых пейзажах из снега и льда, в их улыбках слишком много зубов и подозрительный избыток оптимизма. Это не твой случай, дорогой. Твои зубы оставляют желать лучшего, и ты ведешь тяжелую жизнь. Вот почему я тобой восхищаюсь и так сильно тебя люблю. Ты мой друг и наперсник, мой духовный спутник, самая большая любовь всей моей долгой жизни. Я хотела, чтобы у тебя были дети и чтобы они выросли похожими на тебя, но в этом мире не всегда получаешь то, чего хочешь.

Есть время жить и время умирать. А в промежутке есть время вспоминать. Чем я и занимаюсь в тишине этих дней: мне удалось вспомнить подробности, которых недоставало этому завещанию, касающемуся в первую очередь чувств, а не материальных вопросов. Вот уже несколько лет я не могу писать от руки, мой почерк стал неразборчив, утратил былую элегантность, которой меня в детстве научила мисс Тейлор, зато артрит не мешает мне пользоваться компьютером, самым полезным членом моего измученного тела. Ты смеешься надо мной, Камило, ты говоришь, что я единственная умирающая столетняя бабка, которая больше занята монитором, чем молитвой.

Я родилась в 1920 году во время пандемии испанки, а умру в 2020 году во время пандемии коронавируса. Какое элегантное имя досталось такому вредному микробу! Я прожила целый век, и у меня хорошая память, в моем распоряжении семьдесят с лишним дневников и тысячи писем, запечатлевших мой путь в этом мире. Я была свидетельницей многих событий и накопила огромный опыт, но, будучи рассеянной и вечно чем-то озабоченной, стяжала не слишком много мудрости. Если существует реинкарнация, мне придется вернуться в наш мир, чтобы выполнить то, чего я не успела. Этот вариант меня пугает.

Мир замер, человечество удалилось на карантин. Удивительная симметрия — родиться во время одной эпидемии и умереть во время другой. Я видела по телевизору, что улицы городов опустели, эхо гуляет среди небоскребов Нью-Йорка, бабочки порхают среди памятников Парижа. Я не могу принимать посетителей, но это позволяет мне попрощаться спокойно и без суеты. Всякая деятельность прекратилась, и воцарилась печаль, но здесь, в Санта-Кларе, мало что изменилось: животные и растения не ведают о вирусе, воздух чист, а тишина настолько глубока, что со своей кровати я слышу сверчков в далекой лагуне.

Вы с Этельвиной — единственные люди, которые могут находиться со мной рядом, все прочие — призраки. Я бы хотела попрощаться с Хуаном Мартином, сказать ему, что я очень его люблю, скучаю по нему и сожалею, что толком не знала его детей, но приехать он не может, сейчас такие поездки опасны. К счастью, ты со мной, Камило. Спасибо, что приехал и остался. Тебе не придется долго ждать, обещаю. Меня беспокоит то, что ты помогаешь людям именно там, где болезнь приводит к такому страшному количеству смертей. Береги себя. Ты стольким нужен.

Прощай, Камило

Итак, конец. Я ожидаю его в обществе Этельвины, моей кошки Фриды, бесхозных собак, которые время от времени приходят на ферму, чтобы полежать у моей кровати, и призраков, которые толпятся вокруг. Торито — самый настойчивый: это его дом, а я его гостья. Он не изменился, мертвые не меняются, это тот же добродушный великан, который ушел с Хуаном Мартином в горы, и больше я его не видела. Он садится на скамейку в уголке и молча вырезает из дерева зверюшек. Я спрашивала его, что случилось в горах, как его схватили и как убили, но в ответ он лишь пожимает плечами: ему неохота об этом говорить. А еще я спросила, как выглядит другая сторона жизни, и он ответил, что у меня будет время познакомиться с ней поближе.

Вот уже несколько дней, почти неделю, я переживаю предсмертную агонию и предаюсь воспоминаниям. Инсульт случился внезапно, на ровном месте — я смотрела по телевизору новости о вирусе. Я не успела как следует подготовиться, и теперь дама, которая, должно быть, и есть сама смерть, сидит у меня в ногах, приглашая за ней следовать. Я уже толком не различаю день и ночь, и это меня не беспокоит, потому что боль и память не измеряются часами. Морфий усыпляет меня и переносит в измерение снов и видений. Этельвине пришлось снять со стены картину, изображающую китайских крестьян, которая всегда висела напротив моей кровати, потому что эта парочка, прежде неподвижно стоявшая с корзиной для пикника и в соломенных шляпах-конусах, покидала раму и бродила по моей спальне, шаркая сандалиями. Все это, скорее всего, из-за морфия, потому что я в сознании, я всегда в своем уме; тело больше никуда не годится, зато мозг все еще цел. Забавные крестьяне отправились в Большой дом с камелиями, где их дожидался мой отец, покуривая в библиотеке. Они принесли ему рис и надежду.

Если врач ошибся и я не умру, все будут страшно разочарованы. Но этого не произойдет. Время от времени меня уносит куда-то вверх, как столб дыма, и оттуда я вижу, как лежу на кровати, изо всех сил пытаясь дышать, такая крохотная, что мой силуэт едва различим под одеялом. Ах! Какой невероятный опыт — оторваться от тела и парить в воздухе! Вот я наконец и свободна. Умереть не так просто, Камило. Спешить некуда, я буду мертва очень долго, но ожидание Изматывает. Единственное, о чем я жалею, — мы больше не будем вместе, но пока ты помнишь меня, я так или иначе с тобой. Когда я спросила тебя, будешь ли ты по мне скучать, ты ответил, что я всегда буду сидеть в кресле-качалке внутри твоего сердца. Иногда ты бываешь сентиментален, Камило. Вряд ли ты будешь сильно тосковать, ты так занят своими неизлечимыми бедняками, что у тебя попросту не найдется времени подумать обо мне, но возможно, тебе будет не хватать моих писем. Если мое отсутствие тебя немного огорчит, Майлен тебя утешит; что-то мне подсказывает, что она в тебя влюблена. Уверена, ваша договоренность быть исключительно друзьями продлится не так много времени; я слишком долго жила, чтобы верить в обет целомудрия и прочую белиберду. Кроме того, ты сам говорил, что целомудрие и целибат — не одно и то же. В общем, иезуитом ты был, иезуитом и остался.

Этельвина плачет, когда ей кажется, что я ее не слышу. Она была моим лучшим другом и опорой в том возрасте, когда тело больше не слушается и требует помощи, даже чтобы сходить в туалет. Скоро я покину эту изношенную плоть, которая целое столетие служила мне верой и правдой и наконец пришла в негодность.

— Я умираю, Этельвина?

— Да, сеньора. Вам страшно?

— Нет. Мне любопытно. Что ждет меня по ту сторону?

— Я не знаю.

— Спроси у Камило.

— Я уже спросила, сеньора. Он говорит, что и сам не знает.

— Если даже Камило не знает, значит ничего там нет.

— Приходите утешить нас, сеньора, заодно и расскажете, каково это — умереть, — попросила она меня с ее извечным лукавством.

Я действительно счастлива и сгораю от нетерпения, но иногда мне становится страшновато. На другой стороне может обнаружиться лишь отчаяние, нескончаемое блуждание в звездном пространстве и безуспешные попытки до кого-то докричаться. Но нет. Этого не будет. Будет свет, много света. Приступы неуверенности кратковременны. Это жизнь, которая тянет меня назад, и мне трудно ее покинуть.

Этельвина хочет, чтобы я исповедалась и причастилась, пользуясь тем, что ты рядом; она боится, что у меня накопилось слишком много грехов и на Страшном суде они перевесят. Я с тобой согласна, исповедь не должна входить в привычку, достаточно исповедоваться пару раз в жизни, когда возникает острая потребность облегчить душу, снять с нее бремя вины. Кроме того, за последние двадцать лет у меня не было возможности грешить, а за предыдущие ошибки я уже расплатилась. В общении с людьми я руководствовалась простым правилом: относиться к другим так, как хочешь, чтобы относились к тебе. Тем не менее кое-кого я здорово обижала. Это случалось без злого умысла, за исключением Фабиана, которого я предала и бросила, потому что ничего не могла с собой поделать, и Хулиана, потому что он заслужил. Я не раскаиваюсь в том, что с ним сделала, — это было единственное наказание, которое пришло мне в голову.

Я чувствую, что ноги мерзнут сильнее, чем когда-либо прежде. Я не знаю, какое сейчас время суток, иногда ночь кажется такой долгой, что слипается со следующей ночью и предыдущей. Когда я спрашиваю Этельвину, какой сегодня день, она отвечает одно и то же: «Какая разница, сеньора, здесь все дни одинаковы». Она мудра; она догадалась, что существует лишь настоящее. А ты, Камило? Что ты думаешь о смерти? Мой вопрос заставляет тебя улыбаться; у тебя по-прежнему ямочки на щеках, а когда ты смеешься, глаза твои сужаются, в точности как у твоей мамы. Тебе скоро исполнится пятьдесят, и ты видел больше жестокости и страданий, чем обычные смертные, но сохраняешь невинный вид маленького мальчика.

Я прожила целый век, а чувство такое, будто время утекло между пальцев. Куда делась эта сотня лет?

Я не могу исповедоваться тебе, Камило, ты мой внук, но, если хочешь, можешь дать мне отпущение грехов, чтобы успокоить Этельвину. Безвинные души легко улетают в космическое пространство и превращаются в звездную пыль.

Прощай, Камило, за мной пришла Ньевес. Небо прекрасно…

Благодарности

В работе над этой книгой принимали участие самые разные люди. Одни помогали собирать материал или просто меня вдохновляли, другие служили прообразами для конкретных персонажей, а редакторы и переводчики подготовили ее к выходу в свет.

В первую очередь я благодарна:

Хуану Альенде, моему брату, который помогал собирать материал и читал первый вариант текста.

Джоанне Кастильо, моему агенту в Нью-Йорке, редактировавшей рукопись.

Луису Микелю Паломаресу и Марибель Луке из агентства «Бальсельс», которое представляло меня сорок лет подряд.

Лори Барра, руководящей моим фондом, где я узнала, как сильны женщины в самых травмирующих обстоятельствах.

Фелипе Берриосу дель Солару, служившему прототипом Камило дель Валье.

Берте Бельтран, прототипу верной Этельвины.

Беатрис Манц, которая поделилась со мной воспоминаниями о деревенском детстве.

Роджеру Кукрасу за его анекдоты о мафии и за безусловную нежность.

Скотту Майклу за инструктаж по налоговым преступлениям в Америке.

Элизабет Суберказо за ее писательскую проницательность и дружескую поддержку.

Миккелю Аланду за информацию о Норвегии и ее обитателях.

Дженнифер и Харли Гордон, чьи трагические судьбы помогали мне создать образ Ньевес.

Google и «Википедии», незаменимым источникам информации.