Книга представляет собой филологическое исследование, основным принципом которого является объединение литературоведческого подхода с лингвистическим. В центре внимания находятся явления грамматики и лексики, формирующие поэтическое содержание произведений. Рассматривается также интертекстуальный аспект творчества Бродского и отражение стилистики Бродского в пародии М. Крепса.
© Зубова Л., текст, 2015
© ЛЕМА, оформление, 2015
От автора
Книга составлена из статей и докладов разных лет. Все ранее опубликованные тексты переработаны и дополнены с учетом более поздней литературы. В начале каждой статьи дается библиографическая ссылка на место первой публикации.
Тексты И. Бродского цитируются преимущественно по изданию:
Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Составление: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общая редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001.
При этом цитаты сопровождаются указанием на названия и даты произведений, обозначением томов (римскими цифрами) и страниц (арабскими цифрами).
Некоторые тексты, отсутствующие в этом издании, взяты из других источников, ссылки на которые представлены в сносках:
Сочинения Иосифа Бродского: В 4 т. Составление и подготовка текстов: Г. Ф. Комаров. СПб: Пушкинский фонд, Париж – Москва – Нью-Йорк: Третья волна, 1992–1995.
Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы: В 2 т. Составление и подготовка текстов: Л. В. Лосев. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Вита Нова, 2011.
Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы (основное собрание). Подготовка текста: Сергей Виницкий. Электронный ресурс: http://lib.ru/BRODSKIJ/brodsky_poetry.txt_with-big-pictures.html.
При разночтениях в текстах разных источников предпочтение оказывалось изданию, подготовленному Л. В. Лосевым.
Графические выделения (полужирный шрифт и, в редких случаях, подчеркивания) в цитатах из поэтических текстов Бродского и других авторов – мои, за исключением особо оговоренных случаев.
Форма
Тезис о том, что поэт – орудие языка, настойчиво утверждаемый Иосифом Бродским[2], побуждает посмотреть на его поэзию именно с этой точки зрения.
В поэзии Бродского широко представлены свойства прошлых и будущих языковых состояний, а также, что кажется особенно интересным и важным, сам механизм преобразований: история русского языка предстает в стихотворениях и поэмах Бродского как наглядная картина динамических процессов, охватывающих все языковые элементы. Историко-лингвистический анализ произведений Бродского интересен не только для описания картины мира поэта, осмысления литературы и философии XX века, но и для уяснения того, какие процессы и каким образом в истории языка осуществляются.
Архаическая глагольная форма
Подобных примеров настолько много (в конкордансе Татьяны Патеры[3] зафиксировано 30 употреблений глагольной формы
Интересно, что на 30 употреблений формы
Итак, Бродский настойчиво утверждает форму
Между тем в сознании современного образованного человека существует еще весьма твердое представление, о том, что
Язык поэзии, и более всего язык Бродского расширяет сферу функционирования формы
Массовый характер ее употребления в единственном числе и многообразие контекстов с этой формой у Бродского и других поэтов заставляют видеть в этом явлении не ошибку, а отражение грамматической динамики – изменения, которое происходит на наших глазах.
В таком случае стоит вспомнить, почему и как происходят сдвиги в грамматической системе и каким образом исторические процессы в языке прошлых эпох становятся доступными для изучения. Утрата или эволюция всех грамматических категорий старославянского и древнерусского языков проявлялась в нарушении грамматической правильности форм[7]. При этом сначала при сохранении разных фонетических оболочек слов утрачивалось их смысловое различие: бывшие разные формы становились дублетами, затем конкуренция вариантов приводила либо к вытеснению одного из них, либо к новому расподоблению – стилистическому или смысловому[8].
Историки языка изучают динамику изменений по ошибкам писцов в рукописных источниках – ошибках, отразивших смешение категорий. Постепенно ошибки превращаются в новые правила, а художественный язык всегда использует дублеты как дополнительные стилистические и семантические ресурсы.
Исследуя творчество Бродского, Лев Лосев фиксирует внимание на таком важнейшем свойстве его поэзии, отразившей тенденции литературы XX в., как перемещение центра тяжести с этических и социальных вопросов на экзистенциальные (Лосев, 1986:189). Это обстоятельство значительно повышает – по отношению к нормативному языку – значимость глагола
Обращение к вопросам бытия, попытки преодоления времени в образах разрушения бытия временем, утверждение тех ценностей, которые времени не подвластны, диктуют смешение, а точнее, взаимодействие стилистически разнородных языковых элементов – архаических, маркированно современных и таких, которые опережают современное состояние языка. Устранение оппозиций между высоким и низким, сакральным и профанным, культурой и природой, умозаключением и эмоцией ведет и к устранению оппозиции между синхронией и диахронией (то есть между современным состоянием языка и его развитием). Тексты Бродского становятся не столько речью, делающей выбор из разных возможностей, сколько собственно языком во всем его стилистическом многообразии и в динамике – совокупностью одновременно реализуемых потенций.
В архаических элементах, далеко выходящих за рамки традиционных поэтизмов, типа
Это проявляется на разных языковых уровнях, но более всего в грамматике, поскольку именно грамматическая форма выражает отношения между понятиями. Грамматика нередко становится предметом изображения, собственно образом, объясняющим намерения автора, например:
Глагол
Многообразное смысловое наполнение конструкций с формой
Характерно, что этот синкретизм проявляется в контексте с демонстративной грамматической трансформацией
Синкретизм представлен и в следующем контексте:
В этом случае употребление
Двойная интерпретация
Здесь допустимы прочтения (‘грех первородства не является сутью сиротства’) и (‘грех первородства – это не /есть/ грех сиротства’).
Двойственность интерпретации потенциально присутствует и в таких строках:
Двойной смысл обусловлен тем, что помимо прочтения ‘сохранить суть’ (
В некоторых контекстах слово
Характерно, что в этих примерах ритмическое членение строк диктует, вопреки пунктуации, прочтение слова
Наблюдается и движение формы
Каким же образом все это осуществляет связь времен? Комплекс употреблений формы
В стихах Бродского имеются примеры с эксплицированной синонимией современной нормативной формы
В таких контекстах можно видеть градацию смысловой значимости грамматической формы: движение от уподобления на уровне образа или ощущения к обобщающему уподоблению на уровне умозаключения.
Валентина Полухина обращает внимание на то, что в метафорах отождествления
…существенно меняется «напряженность сравниваемой силы»[12], что выражено как грамматикой, так и авторитетностью, даже категоричностью тона (Полухина, 2009: 185);
Приравнивая субъект к предикату по сущностным смыслам, эти метафоры как бы претендуют на большее приобщение к истине, чем другие семантические типы метафор (Полухина, 2009: 192).
Язык поэзии Бродского противопоставляет форме
Для понимания роли аграмматизма при употреблении формы
В современном русском языке глагол
Оппозиция форм
Глагольная форма
Эта утрата компенсируется новыми функциями формы.
Потеря частных грамматических значений лица и числа у формы
Поэзия Бродского, опережая современную норму употребления формы
Доклад на эту тему прозвучал в 1998 г. на конгрессе славистов в Кракове. Во время обсуждения Лев Лосев сказал, что, когда он публиковал стихи Бродского, просил его изменить форму
Бродский, 1992 – Сочинения Иосифа Бродского: В 4 т. Составитель Г. Ф. Комаров. СПб: Пушкинский фонд, Париж – Москва – Нью-Йорк: Третья волна, 1992–1995. Т. 2. СПБ. 1992. 479 с.
Бродский, 1999 – Бродский И. Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. V. СПб., 1999. 376 с.
Булаховский, 1958 – Булаховский Л. А. Исторический комментарий к русскому литературному языку. Киев: Радянська школа, 1958. 488 с.
Зубова, 1989 – Зубова Л. В. Поэзия Марины Цветаевой: Лингвистический аспект. Л.: Изд-во Ленингр. ун-та, 1989. 263 с.
Зубова, 1996 – Зубова Л. Форма
Лосев, 1986 – Лосев Л. Чеховский лиризм у Бродского // Поэтика Бродского. Сборник статей. Под ред. Л. В. Лосева. Tenafly: Эрмитаж, 1986. С. 185–197.
Патера, 2002 – Patera Tatiana. A concordance to the poetry of Joseph Brodsky. Vol. 1–6. Lewinston, N.Y.: The Edwin Mellen Press, 2002.
Полухина, 2009 – Полухина В. Грамматика метафоры и художественный смысл // Полухина В. Больше самого себя. О Бродском. Томск: ИД СК-С, 2009. С. 177–212.
Эткинд, 1978 – Эткинд Е. Г. Материя стиха. Париж: Institut d'études slaves. 1978. 506 с.
Стихотворение Бродского «Одиссей Телемаку»[13]
Стихотворение «Одиссей Телемаку», написанное в 1972 г., когда Иосиф Бродский был вынужден эмигрировать, говорит об изгнании как судьбе и подводит итог прожитой жизни:
Это стихотворение – о том, что всегда находилось в центре внимания Бродского:
Меня более всего интересует и всегда интересовало на свете ‹…› время и тот эффект, какой оно оказывает на человека, как оно его меняет, как обтачивает ‹…› С другой стороны, это всего лишь метафора того, что, вообще, время делает с пространством и с миром (Интервью Джону Глэду – Бродский, 2000- б: 110–111).
В стихотворении «Я как Улисс…» (1961) можно видеть предтекст и предчувствие стихотворения «Одиссей Телемаку»:
В стихотворении «Письмо в бутылке», написанном в 1964 г. в Норенской, Улисс предстает преувеличенно романтическим персонажем[14]:
Тон этих строк резко контрастирует с жанром предсмертного письма, что и обнаруживается далее в тексте:
Там же имеются строки:
Затем образ Улисса появляется – совсем в другой тональности – в тексте «Прощайте, мадемуазель Вероника» (1967), где возникает тема сына:
Там же появляются слова
Очевидная биографическая отнесенность мифологических сюжетов и персонажей в поэтике Бродского иногда приводит к упрощению интерпретации:
Почти каждое стихотворение И. Бродского после 1965 года оказывается при тщательном анализе лишь формой опосредования какой-либо конкретной личной ситуации – ситуации, которой придается значительность за счет введения ее в круг классических мифологических сюжетов (Каломиров, 1986: 223).
В случае со стихотворением «Одиссей Телемаку» это, возможно, было бы и так, если бы Одиссей Бродского мог быть интерпретирован как Одиссей литературной традиции[15] – преодолевший испытания романтический странник и победитель. И если бы Бродский был позером, а не поэтом. Но текст Бродского далек от патетики, и картина, которая им изображена, скорее снижает образ литературного Одиссея, чем возвышает его собственный. Всё героическое обесценено и исключено из восприятия персонажа[16], романтическим, по существу, остается только имя как знак принадлежности к культуре. А личный аспект состоит, видимо, в том, что поэт ищет спасения от внутреннего разрушения, когда во внешнем мире рушится всё. Стихотворение вполне соответствует общей закономерности:
Классические мотивы в творчестве Бродского органически соотнесены с одной из главных повторяющихся тем его поэзии – катастрофическим разложением нашей культуры, ее традиционной морали и духовных корней. На лирическом уровне этому созвучна столь же постоянная тема трагической нестабильности и распада личных отношений, чреватых разрывами, предательствами, уходами (Верхейл, 1986: 129).
Стихотворение «Одиссей Телемаку» не содержит деклараций по поводу культуры, но тем не менее эта линия прослеживается и оказывается очень важной. В поисках спасения от разрушения Бродский обращается к духовному опыту – и собственному, и своих учителей, в первую очередь Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой. У них Бродский учится сопротивляться разрушительному времени и враждебному пространству. Но уроки предшественников Бродский усваивает критически, продолжая искать свой способ сопротивления. Вариация Бродского на тему странствий Одиссея – способ прочесть классику и расширить ее смысл через современное мироощущение:
Само бытие произведения в качестве классического предполагает в нем максимальную смысловую емкость – «губчатость», способность впитывать все новое и новое содержание (Эпштейн, 1988: 85).
Поэтому интертекстуальный анализ стихотворения Бродского, который предлагается в этой статье, позволяет увидеть нечто новое и в исходных текстах.
Сначала уточним отношение анализируемого текста к мифу и к эпосу Гомера. Этот аспект рассматривался М. Крепсом (Крепс, 1984: 155; см. также: Шталь, 1978). К сказанному Крепсом добавим, что Бродский контаминирует два эпизода. В первом из них Одиссей один год находился на острове Ээя у царицы Кирки (Цирцеи), превращавшей пленников в свиней, во втором – в течение семи лет – на острове Огигия у нимфы Калипсо.
Есть и третий остров, к которому могут быть отнесены слова
Очень вероятно, что, подводя итог жизни в Ленинграде, Бродский имел в виду и Васильевский остров, который уже в ранних стихах был символизирован им как мечта о возвращении в конце жизни. Еще в 1961 г. было написано «Июльское интермеццо» («Воротишься на родину. Ну что ж) со строками
предвосхищавшими обращение Одиссея к Телемаку.
Троянская война в стихотворении Бродского – не только Вторая мировая[18] (Воробьева, 1994:187), не только «перекодируется как ироническое “война с государственной машиной”» (Крепс, 1984:155). Она может быть понята и как Гражданская, которая началась в России в 1917 г., затем, принимая разные формы, продолжалась все годы советской власти и, как вражда идеологий, продолжается до сих пор. Для Бродского она кончилась в момент высылки. Окончание войны заставляет сосредоточить внимание на экзистенциальных вопросах:
Когда появляется примитивный страх перед насилием, уничтожением и террором, исчезает другой таинственный страх – перед самим бытием (Мандельштам Н. Я., 1989: 79).
Стихотворение Бродского «Новая жизнь» (1988) заключено в такую композиционную рамку, которая, отсылая к тексту «Одиссей Телемаку» и мифологическому предтексту, прямо обозначает проблему бытия в связи с окончанием войны:
Подобие конструкций
Имея в виду значимую совокупность многочисленных интерпретаций, обратимся к интертекстуальным связям стихотворения, выходящим за пределы поэмы Гомера и автореминисценций.
Ирина Ковалева указала на стихотворение К. Кавафиса «Итака» как один из источников стихотворения Бродского (Ковалева, 2000: 144–147). Анализ античных источников стихотворения Бродского содержится также в статьях: Ковалева, 2001; Ковалева, 2003; Ковалева, 2006.
Виктор Куллэ сопоставил текст «Одиссей Телемаку» со стихотворением Умберто Саба «Письмо», переведенным Бродским, и обратил внимание на то, что Бродский «как бы дописывает упомянутые в тексте Саба[20] стихи о Телемахе» (Куллэ, 1992: 6):
Здесь особо значимым представляется слово
Бродский изображает ситуацию, противоположную той, которая завершает стихотворение Мандельштама «Золотистого меда струя…»:
Возвращение Одиссея
…по ‹…› античной мифосимволической системе соотносится с ‘преодолением смерти’, с ‘воскресением’, с возвращением из царства мертвых. «Золотое руно» Одиссея получает тут, таким образом, смысл преодоления ‘смерти’, косного, нетворческого, стихийного начала
Одиссей Бродского не возвратился, время оказалось потерянным, пространство неподвластным, вместо Тавриды герой обрел
Но, не став обладателем пространства и времени, заместивших у Мандельштама золотое руно, Одиссей Бродского все же заявляет о своем обладании – первыми же словами:
В стихотворении «Золотистого меда струя…» есть прямой вопрос:
На этот вопрос Бродский и отвечает своим
«Одиссей Телемаку» обнаруживает тесную связь и с другим стихотворением Мандельштама – «День стоял о пяти головах…» из Воронежского цикла 1935 г., хотя в нем у Мандельштама нет ни упоминания об Одиссее, ни каких-либо намеков на этот образ[23]:
Обратить внимание на это стихотворение побудило сходство двух странных метафор: водяное мясо у Бродского и хвойное мясо у Мандельштама:
Чтобы убедиться в том, что скрытый подтекст действительно присутствует, нужны строгие критерии определения его присутствия. Например, условием наличия в тексте цитаты является некая текстуальная странность ‹…›, которая помогает читателю найти эту цитату и угадать, откуда она (Рейнолдс, 1995: 200–213).
Сравнение текстов позволяет увидеть в них изоморфную структуру образов, в которой Бродский следует за Мандельштамом, в то же время полемизируя с ним. В терминологии интертекстуальных исследований это можно назвать глубинной структурной цитатой (см., напр.: Жолковский, 1994: 25; Ораич-Толич, 1991: 104).
И у Мандельштама, и у Бродского представлена ситуация вынужденного странствия. И подконвойный поэт, и Одиссей думают и говорят о войне. Но у Мандельштама война нескончаема: рисуемые картины предстают
У Мандельштама представлена современность – реальными событиями, лицами, предметами: поездом, конвоем из ГПУ, кинофильмом, чтением стихов Пушкина. Но реальность разворачивается в сказочном пространстве и времени. Они показаны как чудовища: день с пятью головами, растущее, разбухающее пространство. Железные ворота ГПУ становятся деталями страшной сказки, а в сочетании
Мифологизация страшной действительности тоталитарного государства, превращение ее в сказку – это и есть попытка выжить для Мандельштама; метафорически – сделать несъедобное съедобным.
Если Мандельштам мифологизирует действительность, преображая ее в сказку, то Бродский, напротив, демифологизирует сказку, изображая остров реально-обыденным.
И в тех, и в других стихах говорится о море. У Мандельштама оно названо, но существует только в мечте о свободе – внутри сознания. У Бродского нет этого слова, но морем заполнено все пространство, море внеположено герою как препятствие к обретению свободы.
Образы хвойного и водяного мяса у Мандельштама и Бродского связаны с помехами восприятию, потерей чувствительности, то есть с этапами прекращения бытия. У подконвойного поэта атрофируется зрение, у Одиссея – слух. Обратим внимание на то, что в русском языке глагол
Дошло до того, что в ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший нарост (Мандельштам, 1994: 171).
При сопоставлении образов хвойного и водяного мяса оказывается принципиально значимым, что Мандельштам изображает телесную метаморфозу:
У обоих поэтов обостренное восприятие – результат крайнего напряжения органа, до болевого ощущения и до прекращения работы этого органа. Метафора Мандельштама порождает у Бродского не только строку
В метафоре
Тут я растягивал зрение и окунал глаз в широкую рюмку моря, чтобы вышла из него наружу всякая соринка и слеза.
Я растягивал зрение, как лайковую перчатку, напяливая ее на колодку – на синий морской околодок…
Я быстро и хищно, с феодальной яростью осмотрел владения окоема.
Так опускают глаз в налитую всклянь широкую рюмку, чтобы вышла наружу соринка
Ср. фрагмент Бродского о Венеции в прозе «Набережная неисцелимых»:
Глаз в этом городе обретает самостоятельность, присущую слезе. С единственной разницей, что он не отделяется от тела, а полностью его себе подчиняет. Немного времени – три-четыре дня – и тело уже считает себя только транспортным средством глаза, некоей субмариной для его то распахнутого, то сощуренного перископа. Разумеется, любое попадание оборачивается стрельбой по своим: на дно уходит твое сердце или даже ум; глаз выныривает на поверхность (Бродский, 2001: 23).
Образ глаза, засоренного горизонтом, побуждает вспомнить и строфы из поэмы Цветаевой «Крысолов», в которых горизонт-
Кроме того, слово
Горизонт, который, по словарному определению, является линией воображаемой, в поэзии Бродского приобретает остро ощущаемую материальность и предстает пределом, болезненным до физической непереносимости:
Горизонт, предстающий в «Одиссее Телемаку» в уменьшенном виде – соринкой в глазу (по евангельской притче, это ‘изъян’), – интерпретируется Бродским и как графический знак:
Образ горизонта постоянно соседствует у Бродского с мотивом плача. Связь этих понятий, образов, мотивов с греками, победой-поражением, мальчиком, слезами и мандельштамовским хвойным мясом, а также поэзией отчетливо видна в Post aetatem nostram (1970):
В более позднем тексте «Доклад для симпозиума» (1989) Бродский продолжает рассуждение о глазе, которое становится итогом и «Уроков Армении» Мандельштама, и его собственных образов-формулировок. То, чем засоряется глаз, обобщено в понятии враждебной среды, которая обостряет восприятие до автономности органа, преодолевающего смерть тела:
С другой стороны, ущербность слуха в стихах Бродского соотносима со словами Мандельштама
В тексте Бродского кроме сочетаний
Мандельштамовская метафора растущего пространства (в конструкции с грамматическим активом
В русском языке глагол
У Мандельштама сознание представлено в маргинальном состоянии: оно расщеплено на
Учитывая, что в поэтике Бродского
Метафора
В счете волн Одиссеем-Бродским можно видеть и отзвук строки Мандельштама
Морской шум, он же
Общеязыковая основа сближения волн с рифмами – употребление слова
В стихах Мандельштама раздвоенность сознания приводит к появлению темы Пушкина одновременно в двух планах – явном и скрытом. Поэт слышит, как один из конвоиров читает другим стихи Пушкина[40], и это фиксируется в строках
Для Бродского, осужденного за тунеядство, слово
Так как
Можно предположить, что предметная основа этой метафоры – Спасская башня Кремля с пятиконечной звездой над часами. Это эмблема, утверждавшая одну из главных советских мифологем: главные часы государства должны определять ход времени во всем пространстве. Мандельштам, вовлеченный в миф, развивает его, давая образ самого времени как пятиглавого чудовища. Но при этом в тексте Спасской башне противопоставляется шпиль Адмиралтейства: у Пушкина –
Имплицитный образ Петербурга, спасающего время и позволяющего выжить, находит соответствие в стихотворении «Одиссей Телемаку»: прежде всего это адресация к сыну, который остался в Ленинграде-Петербурге. И конечно, автореминисценции, связывающие текст стихотворения «Одиссей Телемаку» с ранними стихами о Васильевском острове, Греческой церкви и многие другие.
Стихотворение Мандельштама насыщено пушкинскими образами –
Но переход от первой части стихотворения, в которой он говорит о своем состоянии, ко второй, где речь идет о сыне, настолько резок, что можно предположить значимый пропуск текста. Во второй части оказывается, что Одиссей помнит предысторию своего странствия в мельчайших деталях. В мифе Одиссей, чтобы не идти на войну, притворился сумасшедшим и сеял соль[44] вместо пшеницы, но его перехитрил Паламед, положив перед плугом Телемака-младенца. Именно эта память – условие того, что Одиссей сохраняет способность оставаться человеком, когда все органы чувств уже перестали действовать (напомним, что Цирцея превращала воинов в свиней, когда они забывали о доме).
В стихотворении «Одиссей Телемаку» помимо стихов Мандельштама присутствуют и стихи Ахматовой.
Говоря об Ахматовой как своем учителе, Бродский подчеркивает, что самым главным в общении с ней стал урок жизненной позиции:
Мы шли к ней, потому что она наши души приводила в движение ‹…› В моем сознании всплывает одна строчка из того самого «Шиповника»: «Ты не знаешь, что тебе простили». Она, эта строчка, не столько вырывается из, сколько отрывается от контекста, потому что это сказано именно голосом души – ибо прощающий всегда больше самой обиды и того, кто обиду причиняет. Ибо строка эта ‹…› – ответ души на существование. Примерно этому – а не навыкам стихосложения мы у нее и учились (Бродский, 1998: 256).
Но оказывается, что этические навыки (в частности, умение прощать) усваиваются вместе с навыками стихосложения. «Одиссей Телемаку», написанное белым стихом, как будто включается в некий текст, который уже писала Ахматова[45] – с тем же ощущением неузнаваемости и неузнанности, – «Северные элегии»:
Примечательно, что в белых стихах обоих авторов первые строки Бродского рифмуются с первыми строками Ахматовой:
Не исключено, что имя Достоевского, с которого начинаются «Северные элегии», ведет за собой и тему Эдиповых страстей у Бродского. Фрейдистский мотив, внесенный Бродским в миф о странствии Одиссея (см. также «Письмо в бутылке»), состоит в замене античной философской концепции, объясняющей судьбу Эдипа роком, на концепцию рока как Эдиповой страсти. Страсть как основа судьбы, отвергнутая Ахматовой, отвергается и Бродским; именно отказ от страстей – условие спасительного стоицизма.
Ахматовская тема в тексте Бродского, проявившаяся в мироощущении и стихосложении, тесно связана именно с адресацией к сыну. Подобно тому как фразеологизм
Если первая часть стихотворения Бродского с основным мотивом утраты памяти имеет своим подтекстом стихи Мандельштама, то вторая часть, в которой мысль Одиссея сосредоточена на судьбе сына, может быть понята как часть с сильным ахматовским подтекстом, подготовленным стиховой формой. Конечно, это связано и с биографией Ахматовой и Льва Гумилева, с позицией Ахматовой-матери.
Теперь, имея в виду мандельштамовский и ахматовский подтексты, обратимся еще раз к структуре стихотворения и к семантике слова в разных его частях. Хорошо заметны постоянное и нарастающее напряжение в первой части (на уровне мифа об Одиссее) и релаксация во второй. Это напряжение и освобождение от него связаны с процессом забывания. Первая строфа и кончается словами
Семантические сдвиги сопровождаются грамматическими. Так,
Вся переносы имеют изобразительную функцию: перепады в синтаксическом строе и в лексическом значении соотносятся с движением волн.
Синтагма
Категория неопределенности, характеризующая язык Ахматовой (Виноградов, 1925; Цивьян, 1979), создает структурную основу анализируемого текста Бродского. У Ахматовой она наиболее отчетливо обнаруживается в многочисленных местоимениях типа
Возможно, поэтика Ахматовой присутствует в этом стихотворении и на уровне пейзажа. Деэстетизации классических декораций, характерной для постмодернизма, предшествовал не только грубый антиэстетизм футуристов и обэриутов, но и романтическая дикость образного мира в поэзии Ахматовой:
Дикость у Ахматовой представляет собой прежде всего особое состояние культуры – запущенность, упадок, небрежность ‹…› И самый стиль Ахматовой, традиционно сближаемый с классицизмом, – такой же дичающий классицизм (Седакова, 1984: 108).
Бродский изображает дичающего человека, буквализм метафоры опирается на мифологический эпизод превращения в свиней тех, кто теряет память.
Итак, ахматовский белый стих, ахматовская интонация, ахматовская идеология образа становятся в тексте Бродского знаком выбора позиции – между позициями Мандельштама (будучи вовлеченным в действительность, которую невозможно принять, Мандельштам ищет способ выжить, мифологизируя трагическую реальность) и Ахматовой (позиция прощения и невовлеченности в происходящее, в поэтике – прозаизация классического образа). Другие способы – борьба или отказ от жизни – Бродским не рассматриваются. Отказ от жизни был отвергнут Бродским еще в первом обращении к сыну:
Стихотворение «Одиссей Телемаку» – второе послание – через растянутое пространство, с новым опытом сопротивления времени и насилию, который получен в пространстве поэзии.
В 1993 г., то есть примерно через 20 лет после «Одиссея Телемаку», Бродский написал стихотворение «Итака»:
Параллели этого текста со стихотворением «Одиссей Телемаку» совершенно очевидны, например строка
При ритмическом сходстве с ранними стихами Цветаевой «Вот опять окно…» (Цветаева, 1990:134); ср. также строку
Смысл, выраженный словами
В смешении языков мозг персонажа, автора, а следовательно, и читателя, настолько
Анализ интертекстуальных связей стихотворения «Одиссей Телемаку» на фоне других тематически близких текстов автора позволяет увидеть, что мандельштамовский подтекст входит в стихи Бродского как «цитата – отправная точка, чья функция в тексте аналогична функции кристалла в перенасыщенном растворе» (Юхт, 1994:94), а подтекст ахматовский – скорее как «цитата-“бормотание”, очаровывающая автора ‹…› ритмико-фонетической магией» (там же, и потому как цитата, отсылающая к авторитету источника. Поэтика Цветаевой более всего проявляется созданием неоднозначности слова, особенно в ситуации переносов.
Но и само стихотворение Бродского становится разрастающимся кристаллом. Это сказывается не только в автореминисценциях, когда автор, возражая себе, переводит экзистенциальные рефлексии в интонационно и стилистически противоположный ряд. Это хорошо видно также из наблюдения В. Куллэ о том, как Бродский продолжил стихи В. Саба, а затем Т. Венцлова продолжил стихи Бродского (Куллэ, 1995: 267–288).
Ахматова, 1977 – Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Сост., подг. текста и примеч. В. М. Жирмунского. Л.: Сов. пис., 1977. 560 с.
Бродский, 2000-а – Бродский И. Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. VI. СПб., 2000. 456 с.
Бродский, 2000-б – Бродский И. Большая книга интервью. Сост. В. Полухиной. М.: Захаров, 2000. С. 109–121. 704 с.
Бродский, 2001 – Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. VII. СПб., 2001. 344 с.
Верхейл, 1986 – Верхейл К. «Эней и Дидона» Иосифа Бродского // Поэтика Бродского: Сборник статей. Под ред. Л. В. Лосева. Tenafly: Эрмитаж, 1986. С. 121–132.
Виноградов, 1976 – Виноградов В. В. О поэзии Анны Ахматовой // Виноградов В. В. Поэтика русской литературы. М.: Наука, 1976. С. 451–459.
Бродский, 1998 – Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Независимая газета, 1998. 327 с.
Воробьева, 1994 – Воробьева А. Н. Поэтика времени и пространства в поэзии И. Бродского // Возвращенные имена русской литературы. Аспекты поэтики, эстетики, философии. Межвузовский сборник научных трудов. Под ред. В. И. Немцева. Самара: Изд-во Самар. гос. пед. ин-та, 1994. С. 185–197.
Горелов, 1988 – Горелов П. «Мне нечего сказать…» // Комсомольская правда. 19 марта 1988 г. С. 4.
Жолковский, 1994 – Жолковский А. К. «Чужих певцов блуждающие сны» // Жолковский А. К. Блуждающие сны и другие работы. М.: Наука, 1994. С. 14–30.
Зубова, 1999-а – Зубова Л. В. Язык поэзии Марины Цветаевой: Фонетика, словообразование, фразеология. СПб.: Изд-во С.-Петербург. гос. ун-та, 1999. 231 с.
Зубова, 1999-б – Zubova L. «Odysseus to Telemachus» // Joseph Brodsky. The Art of a Poem. Ed. by Lev Loseff and Valentina Polukhina, L.: Macmillan, 1999. P. 26–43.
Зубова, 2001 – Зубова Л. В. Стихотворение Бродского «Одиссей Телемаку» // Старое литературное обозрение. 2001. № 2. С. 64–75.
Ичин, 1996 – Ичин К. Бродский и Овидий // Новое литературное обозрение. М., 1996. № 19. С. 227–249.
Каломиров, 1986 – Каломиров А. [В. Кривулин] Иосиф Бродский (место) // Поэтика Бродского: Сборник статей. Под ред. Л. В. Лосева. Tenafly: Эрмитаж, 1986. С. 219–229.
Ковалева, 2000 – Ковалева И. «Греки» у Бродского: от Симонида до Кавафиса // Иосиф Бродский и мир. Метафизика. Античность. Современность. Ред. И. А. Муравьева. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2000. С. 139–151.
Ковалева, 2001 – Ковалева И. И. Одиссей и Никто. Об одном античном мотиве в поэзии И. Бродского // Старое литературное обозрение. 2001. № 2. С. 75–80.
Ковалева, 2003 – Ковалева И. И. Античность в поэтике Иосифа Бродского // Мир Иосифа Бродского. Путеводитель. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2003. С. 170–207.
Ковалева, 2006 – Ковалева И. И. «Шарада» и «сдвиг»: техника использования античных аллюзий у О. Мандельштама и И. Бродского // «Чернеть на белом, покуда белое есть…» Антиномии Иосифа Бродского: Сборник статей. Под ред. Т. Л. Рыбальченко. Томск: PaRt.com, 2006. C. 234–241.
Крепс, 1984 – Крепс, М. О поэзии Иосифа Бродского. Анн Арбор: Ардис, 1984. 278 с.
Куллэ, 1992 – Куллэ В. «…Там, где они кончили, ты начинаешь» // Бродский И. Бог сохраняет все. М.: МИФ. 1992. С. 5–6.
Мандельштам, Н. Я., 1989 – Мандельштам Н. Я. Воспоминания. М.: Книга, 1989. 480 с.
Мандельштам, 1994 – Мандельштам О. Собрание сочинений: В 4 т. Сост.: П. Нерлер, А. Никитаев. М.: Арт-бизнес-центр, 1994. Т. 3. 528 с.
Мандельштам, 1995 – Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. Сост., подг. текста и примечания А. Г. Меца. СПб.: Академический проект, 1995. 720 с.
Мечковская, 1998 – Мечковская Н. Б. Язык и религия: Пособие для студентов гуманитарных вузов. М.: Агентство «ФАИР», 1998. 352 с.
Мец, 1995 – Мец А. Г. Комментарий // Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. СПб.: Академический проект, 1995. С. 515–681.
Ораич-Толич, 1987 – Oraic-Tolic D. Авангард и постмодерн // Russian Literature. Amsterdam, 1987. Vol. XXI–I. С. 95–114.
Рейнолдс, 1995 – Рейнолдс Э. Смерть автора или смерть поэта? Интертекстуальность в стихотворении «Куда мне деться в этом январе?..» // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные мандельштамовские чтения: Сборник статей. Под ред. О. Е. Макаровой. Воронеж: Изд-во Воронеж. ун-та, 1995. С. 200–214.
Седакова, 1984 – Седакова О. А. Шкатулка с зеркалом. Об одном глубинном мотиве А. А. Ахматовой // Труды по знаковым системам, XXVII, 1984. Ученые записки Тартус. гос. ун-та. Вып. 641. С. 93–108.
Скляревская, 1993 – Скляревская Г. Н. Метафора в системе языка. СПб.: Наука, 1993. 151 с.
Словарь русского языка, 1983 – Словарь русского языка: В 4 т. Гл. ред. А. П. Евгеньева. Т. III. М.: Русский язык, 1983. 752 с.
Топильская, 1995 – Топильская Е. Е. Фольклорная аллюзия в лирике Мандельштама воронежского периода // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные мандельштамовские чтения: Сборник статей. Под ред. О. Е. Макаровой. Воронеж: Изд-во Воронеж. ун-та, 1995. С. 265–276.
Успенский, 1988 – Успенский Б. А. Анатомия метафоры у Мандельштама // Успенский Б. А. Избранные труды. Том II. Язык и культура. М.: Гнозис, 1994. С. 246–274.
Эпштейн, 1988 – Эпштейн М. Н. Парадоксы новизны. О литературном развитии XIX–XX веков. М.: Сов. пис., 1988. 416 с.
Фарыно, 1985 – Faryno J. «Я помню (чудное мгновенье…)…» и «Я (слово…) позабыл…» // Wiener Slawistischer Almanach. Band. 16. Wien, 1985. С. 29–36.
Фарыно, 1987 – Faryno J. «Золотистого меда струя…» Мандельштама // Text and context. Essays to honor Nils Ake Nilsson. Ed. by Peter Alberg Jensen. Stockholm. Stockholm’s universitet, 1987. С. 111–121.
Цивьян, 1979 – Цивьян Т. В. Наблюдения над категорией определенности – неопределенности в поэтическом тексте: (Поэтика А. Ахматовой) // Категория определенности и неопределенности в славянских и балканских языках. Отв. ред. Т. М. Николаева. М.: Наука, 1979. С. 348–363.
Шталь, 1978 – Шталь И. В. «Одиссея» – героическая поэма странствий. М.: Наука, 1978. 168 с.
Юхт, 1994 – Юхт В. В. «Я стал строками книги». К вопросу о рецепции мандельштамовских цитат современным общественным сознанием // Мандельштамовские дни в Воронеже. Материалы. Под ред. В. М. Акаткина и др. Воронеж: Изд-во Воронеж. ун-та, 1994. С. 93–95
Соперничество языка со временем: клише как объект внимания в стихах Бродского[50]
Мотив языка, противостоящего времени, постоянен у Бродского, что отражено во многих исследованиях, так как это и есть философская основа его поэтики, доминанта поэтической эволюции (Куллэ, 1996)[51].
Однако и язык подвержен действию времени. Из многочисленных высказываний Бродского о превосходстве языка над временем приведу слова из интервью Дэвиду Монтенегро:
Во-первых, я думаю, что какие бы разрушения ни причинили государства друг другу, что-то выживет. И язык, конечно, выживет, потому что это забавное свойство языка: он лучше всего и всех знает, что такое мутация. Способность языка мутировать чудовищна. Ну прямо как у таракана (Бродский, 2000-б:272)[52].
Естественно, поэзия Бродского, чутко реагирует на изменения в языке, особенно на потери.
Если «язык – мощнейший катализатор процесса познания» («Искусство поэзии». Интервью Свену Биркертсу – Бродский, 2000-б:96), то опасны для него прежде всего многочисленные стереотипы: устойчивые словосочетания, идиомы, банальные образы, постоянно воспроизводимые символы и тому подобные явления.
Бродский воспринимал всякое клише в искусстве как форму смерти[53].
Говоря о словесном стандарте, необходимо иметь в виду, что это явление противоречивое. Языку вредит именно то, что делает его удобным для общения.
В современной лингвистике установлено:
…именно коммуникативные фрагменты, то есть целые готовые выражения, являются первичными, целостными, непосредственно узнаваемыми частицами языковой материи ‹…›, а не отдельные слова в составе этих выражений и тем более не компоненты их морфемной или фонемной структуры (Гаспаров, 1996: 123–124).
Объединение языковых элементов в готовые словесные блоки приводит к автоматизации, а затем и к обессмысливанию речи, поскольку слово в ней перестает быть заметным.
Бродский видел насилие государства над человеком в том, что государство навязывало человеку казенный язык:
Язык оказывается в состоянии противоречия и противоборства с системой и ее языковой идиоматикой, которой пользуется система. ‹…› Власть хочет установить некоторую языковую доминанту, иначе все выйдет из-под контроля («Самое святое наш язык…». Интервью Н. Горбаневской – Бродский, 2000-б: 236).
Апофеоз абсурда – слово «нецелесообразно», которое фигурировало при отказе в выездной визе родителям Бродского.
Но и без государственного насилия язык в своей инертности стремится произвести и сохранить клише. Абсурдом, порожденным постоянными эпитетами, наполнен, например, фольклор с такими текстами, в которых у арапа руки белые, а про красивый цветок говорится
Б. Ю. Норман показывает, что выбор слова в разговорной речи часто мотивируется не потребностью сообщения, а устойчивыми вербальными связями: если говорящий, рассказывая о своем дяде, прибавляет слова
Поэзия в разные времена относилась к банальности по-разному. Фольклорная формульность, жанровое слово в классицизме, образные и символические стереотипы в романтизме, символизме становились достоянием культуры и мишенью для пародистов. Но и во времена высокой авторитетности канонов поэзия стремилась к выразительности. А установка на выразительность препятствует воспроизведению словесных блоков. Задачи поэзии часто противоречат задачам коммуникации: читатель не понимает поэта, поэт перестает ориентироваться на читателя.
Путь поэта – путь к растущему одиночеству: публика движению предпочитает остановку, обновлению – привычку, а словесным открытиям – клише (Эткинд, 1980: 38).
Затрудняя автоматическое восприятие речи, поэт не дает слову обессмыслиться. Человеком, который чувствует слово, не так легко манипулировать:
Политический протест – вещь более или менее спорная, а стихотворение очень ясно и просто предлагает лингвистическое превосходство над официальными идиомами («Рожденный в изгнании». Интервью Мириам Гросс – Бродский, 2000-б: 161).
Поэтому становится совершенно понятным парадоксальное высказывание Бродского о том, что поэзия – антропологическая цель:
Если главным отличием человека от других представителей животного царства является речь, то поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой нашу видовую, антропологическую цель («Искусство поэзии». Интервью Свену Биркертсу – Бродский, 2000-б:108)[54].
Посмотрим, как Бродский осуществляет эту антропологическую цель в стихах, а именно, как он реагирует на языковые и литературные стереотипы – пословицы, идиомы, слова-символы.
Стихотворение «Вертумн» (1990)[55] начинается с того, что Бродский[56] пытается вступить в беседу со статуей древнеримского бога перемен, заводя разговор на самые общие темы:
Этот фрагмент показывает, что коммуникация со статуей божества, преодолевающая время, различия между живым и неживым, реальным и мифическим, состоялась не столько потому, что речь персонажа содержала банальные темы, сколько потому, что в общие слова (на непонятном для слушателя языке) вкладывалось личное содержание: жалоба на неприятные перемены. Оказалось, что личное не разъединяет, а объединяет людей – как в лирике[57].
В языке из всех устойчивых словосочетаний наиболее фиксированными являются пословицы и поговорки. Их называют сгустками народной мудрости, но эти готовые сентенции держат человека в рамках заранее установленных оценок, в них
…отчетлива дидактическая тенденция, желание «воспитать» индивида через опыт масс, внушить ему страх мыслить и знать не как все, быть социальным аутсайдером, внушить желание усвоить некую, общую для масс, социальную информацию (Николаева, 1990: 234).
Бродский постоянно возражает пословичной дидактике. В стихотворении «Письма династии Минь» (1977) (а заметим, что в китайской культуре традиция особенно консервативна, китайский народ воспринимается носителями других культур как образец массовости)[58], Бродский прямо называет пословицу заразой бессмысленности:
Это письмо – ответ на грустное послание «Дикой Утки» возлюбленному. В цитируемом ответном письме нет ни слова, которое было бы прямой реакцией на жалобы. Дикая Утка рассказывает о печальных подробностях жизни, ее возлюбленный арифметически философствует, то ли показывая, то ли маскируя равнодушие к жизни, отдаленной от него и временем, и пространством. Он отвечает по существу, но не на те слова, которые к нему обращены.
Обратим внимание на лепечущий, уводящий от смысла, повтор звуков в строке
Бродский разрушает пословичные стереотипы разными способами.
В стихотворении «Кончится лето…» (1987) имеется смысловая трансформация. Исходная пословица
Смысл пословицы
В исходной сентенции речь идет не столько о прибыли в хозяйстве, сколько о призыве к осторожности ожиданий. Перенося акцент со сложения на вычитание (с прибыли на убыль), Бродский, по существу, не противоречит пословице, а проясняет ее смысл: он говорит о власти не хозяина, а хищника-смерти.
В стихотворении «На смерть друга» (1973) слова похоронного ритуала
В серьезной ситуации клише не высмеивается, его смысл не выворачивается наизнанку, напротив, оно переводится с общего языка на личный, когда человек на похоронах не бездумно повторяет поговорку, а чувствует, что он говорит.
Здесь же идеологическая возвышающая перифраза
Языковая метафора
Эта метафора буквализируется не только сравнением, основанным одновременно на двух признаках – таяния и цвета кожи, – но и внутренней рифмой
Сравнение температур несет в себе образ слияния танцоров с тропическим зноем и семантику тревожного уравнивания жары с нормальной температурой.
Знойный танец «Эль Чокло» («название означает сладкую кукурузу, а фонетическая память о нем живет в “шоколадке”» – Тименчик, 2000:181), названный англичанами танцем огня, а на русской почве превратившийся в блатную песню «На Дерибасовской открылася пивная», представлен Бродским как танго смерти (см.: Тименчик, 2000: 182; Петрушанская, 2004: 234).
Одним из обычных для поэзии Бродского образов смерти является ария (Нестеров, 2003: 280–282). В стихотворении «1867» арию поет попугай. В языке это эмблематический образ бездумного повторения, а повторение у Бродского, напомним, – тоже образ смерти. Кроме того, попугай – обычный атрибут ярмарочных предсказателей судьбы.
В таком контексте метафора
Вся поэзия Бродского наполнена отсылками к разнообразным текстам мировой культуры. Об этом говорится во многих исследованиях, в том числе монографических (см.: Ранчин, 2001). Остановлюсь на двух фразеологизированных цитатах не из художественной литературы.
Евангельскую фразу
Любопытен здесь дательный падеж
Попутно отметим, что слово
Цитата из основополагающих текстов советской пропаганды – слова Карла Маркса – помещена Бродским в контекст беседы, которую ведут пациенты сумасшедшего дома:
Патетика высказывания, определяемая архаизмом
В данном случае важно, что разговор в сумасшедшем доме можно интерпретировать и как диалог персонажей, и как шизоидный монолог одного человека (Проффер, 1986:137). Если принять вторую интерпретацию, с которой Бродский, по словам Б. Шерра, посомневавшись, согласился (там же, то в структуре шизофренического сознания, воплощенного в разговоре, можно узнать такое смешение казенной речи с человеческой, которое является и причиной, и следствием сумасшествия.
Теперь рассмотрим, как входят в стихи Бродского самые традиционные символы. Соловей, например, фигурирует при ретроспективном описании юношеского сознания, ориентированного на общепризнанные ценности – в стихотворении «Песня невинности, она же – опыта» (1972), отсылающем к жизнерадостным текстам Вильяма Блейка. Показательно, что лексической доминантой этого стихотворения Бродского является местоимение
Персонаж «Писем династии Минь», богдыхан, заменяет улетевшего соловья механическим и засыпает:
В этом эпизоде можно видеть отзвук сказки Г.-Х. Андерсена «Соловей». По сюжету сказки, живой соловей улетел от китайского императора, когда тот предпочел заводного, так как
…что касается живого соловья ‹…› то никогда ведь нельзя знать заранее, что именно споет он, а про искусственного же все известно наперед (Андерсен, 1973: 262).
В интерпретации Бродского этот эпизод предстает метафорой судьбы, которой подвергается поэтический штамп.
Подобный поэтический символ
В уже цитированном стихотворении «Мексиканский дивертисмент» строки
продолжаются образами смерти, к которым относится и тиражирование речи:
Показательно, что тема клише поддерживается и рифмой
Стихотворение «В Англии» (1976) представляет собой такой контекст для слова
Вернемся к рассмотрению банальной рифмы в стихах Бродского. Ясно, что в рифмовке он – виртуоз. И говоря в эссе, в интервью о рифме, Бродский постоянно утверждает ее назначение порождать смысл:
Рифма обычно обнаруживает зависимости в языке. Она соединяет вместе до той поры несводимые вещи («Поэты за круглым слолом». Интервью Джулиан Мей – Бродский, 2000-б: 396).
Но многие зависимости давным-давно обнаружены, и рифмы типа
Скажем, подкрадывается рифма, и в поле зрения нет лучшей. А она имеет привкус штампа. Так что лучше укрепить ее… («Поэзия – лучшая школа неуверенности» – Бродский, 2000-б: 66).
Это получается, например, так – в первой строфе стихотворения «Вот я и снова под этим бесцветным небом…»):
Бродский называет хлебом облака – в составе перифразы
Небо можно представить себе заваленным чем-то только в том случае, если на него это «что-то» набросали сверху, субъектом такого действия может мыслиться божество.
Словосочетание
Но метафорический
Мифологическая семантика свиста (см.: Плотникова, 1999) как сигнала предстоящего ущерба (ср. мотивацию запрета свистеть: «денег не будет», жаргонное значение слова
Насыщенность текста мифологическими элементами, связанными с темой искусства, а также сосредоточенность Бродского на фонетико-смысловых связях слова и его потенциальной многозначности, позволяют видеть в слове
Процесс отображения “филологической метафоры” захватывает у Бродского практически все области поэтической образности, демонстрируя тотальное замещение мира языком (Ахапкин, 2002: 20).
Таким образом, компоненты простейшей рифмы
Рассмотрим еще один пример архетипического наполнения банальности. Речь пойдет о речевом блоке
В стихотворении-пьесе «Театральное» (1994–1995), наполненном образами и мотивами древнегреческой литературы, посвященном Сергею Юрскому, хор спрашивает пришельца:
В соответствии с ситуацией и строем речи,
Высказывание гостя становится моделью языкового процесса – семантической динамики: в ответе присутствует и прямое значение фразы, и эвфемизм (который больше обнажает, чем скрывает вульгарный смысл фразы), и то ее содержание, которое уходит корнями в глубоко древние мифологические представления.
Обратим внимание на то, что слова
Лев Лосев об этом фрагменте пишет:
На самом деле Бродский не «просто» перефразирует здесь стандартное речение, обычно адресуемое эгоцентрикам, «я – последняя буква алфавита», но и создает двуязычный каламбур с иным смыслом: «Ю» – это и транслитерация английского личного местоимения you (ты/вы) (указано Я. Л. Клоцем). Таким образом, речь идет о вторичности «я» по отношению к «ты» ‹…› Что касается «барда», то, вероятно, имеется в виду знакомый Бродского, актер и исполнитель собственных песен Владимир Высоцкий, в одной из самых популярных песен которого, «Кони привередливые», в припеве: «Хоть немного еще постою на краю…» Высоцкий пел это, выделяя голосом двойные «ю» в конце строки (Лосев, 2011: 482).
Если прототип гостя – актер, то присутствие разных смыслов в ответе можно понимать как наличие разных ролей персонажа внутри эпизода. Актер, говоря в данном случае одно, подразумевает другое, это другое тоже можно понимать по-разному, и при этом все три значения фразы правдивы. Сергей Юрский, которому посвящено стихотворение, играл Эзопа в спектакле «Лиса и виноград», эта роль была для него не только органичной, но и лично значимой в условиях советской цензуры.
Обратим внимание на то, что для стражников пьесы Бродского этот персонаж – пришелец из будущего (вероятно, это у Бродского метафора сущности прототипа), и вспомним, что Юрский играл пришельца из прошлого в фильме Э. Рязанова «Человек ниоткуда». Название этого фильма – тоже прямой ответ на вопрос
Таким образом, простейшая разговорная фраза входит у Бродского в такой контекст (точнее, порождает его), где она оказывается способной представить историю слов и архетипических образов элементами личного языка персонажа – языка, определяемого его ролью в пьесе «Театральное», а также ролями и судьбой того человека, которому текст посвящен.
Рассмотренные примеры позволяют заключить, что Бродский, «злейший враг клише» (Крепс, 1984:2), эти клише не игнорирует, а наполняет содержанием, которое накапливается в слове во все периоды развития культуры, во всех сферах функционирования языка, от высокой поэзии до площадной брани.
Впрочем, и свойство слова обессмысливаться в стереотипных фразах становится у Бродского явлением, благоприятным для поэзии:
Фразеологизмы-идиомы в силу своей иррациональности органично вписываются в поэтический текст, протестующий против рационального истолкования мира (Подюков, 2000: 348).
Поэт Бродский очень четко сформулировал в Нобелевской лекции:
Искусство есть орудие безоткатное, и развитие его определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих) всякий раз качественно новое эстетическое решение (Бродский, 1998: 8).
Парадоксальное утверждение, что абсолютная зависимость от языка раскрепощает поэта, Бродский поясняет так:
Ибо будучи всегда старше, чем писатель, язык обладает еще колоссальной центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом – то есть всем лежащим впереди временем» («Нобелевская лекция». Бродский, 1998: 15).
Вероятно, в клише слово не умирает, а засыпает, накапливая новые силы – в ожидании поэта, который зависим не столько от языка своего времени, сколько от языка со всеми его возможностями, в том числе прошлыми и будущими.
Ажгихина, 1991 – Ажгихина Н. Предисловие // Огонек. 1991. № 30. С. 20.
Андерсен Г.-Х. Соловей // Андерсен Г.-Х. Сказки и истории: В 2 т. Т. 1. Кишинев: Луминэ, 1973. С. 257–267.
Ахапкин, 1991 – Ахапкин Д. Н. «Филологическая метафора» в поэзии И. Бродского. Автореферат дис…. канд. филол. наук. СПб., 2002. 22 с.
Бродский, 1999 – Бродский И. Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост., В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. V. СПб., 1999. 376 с.
Бродский, 2000-а – Бродский И. Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. VI. СПб., 2000. 456 с.
Бродский, 2000-б – Бродский И. Большая книга интервью. Сост. В. Полухиной. М.: Захаров, 2000. 704 с.
Бройтман, Ким, 2003 – Бройтман С. Н., Ким Х.-Ё. О природе художественной реальности в цикле Бродского «Часть речи» // Поэтика Иосифа Бродского. Сборник научных трудов. Редколлегия: В. П. Полухина, И. Ф. Фоменко, А. Г. Степанов. Тверь: Изд-во Твер. гос. ун-та, 2003. С. 329–342.
Вахтин, 1998 – Вахтин Н. Б. Исчезновение языка и языковая трансформация: заметки о метафоре языковой смерти // Типология. Грамматика. Семантика. К 65-летию В. С. Храковского. Ред.: Н. А. Козинцева, А. К. Оглоблин. СПб.: Наука, 1998. С. 115–130.
Гаспаров, 1996 – Гаспаров Б. М. Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования. М.: Новое литературное обозрение, 1996. 348 с.
Зубова, 2005 – Соперничество языка со временем: клише как объект внимания в стихах Бродского // Иосиф Бродский: Стратегии чтения. Материалы международной научной конференции. 2–4 сент. 2004 г. в Москве. Редколлегия: В. Полухина, А. Корчинский, Ю. Троицкий. М.: Изд-во Ипполитова, 2005. С. 156–170.
Ковалева, 2000 – Ковалева И. «Греки» у Бродского: от Симонида до Кавафиса // Иосиф Бродский и мир. Ред. И. А. Муравьева. Метафизика. Античность. Современность. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2000. С. 139–151.
Константинова, 1999 – Константинова С. Л. Мышь в поэтической системе И. Бродского // Художественный текст и культура. III. Материалы и тезисы докладов на международной конференции 13–16 мая 1999 г. Под общ. Ред. В. Кудасова. Владимир: Изд-во Владимир. гос. пед. ун-та, 1999. С. 97–100.
Крепс, 1984 – Крепс М. О поэзии Иосифа Бродского. Ann Arbor: Ardis, 1984. 278 с.
Кругликов, 1992 – Кругликов В. Между эпохами и пространством. Подступы к поэтической философии Иосифа Бродского // Наказание временем. Философские идеи в современной русской литературе. Под. ред. И. Т. Касавина. М.: Изд-во Российск. открытого ун-та, 1992. С. 206–230.
Куллэ, 1996 – Куллэ В. А. Поэтическая эволюция И. Бродского в России (1957–1972). Автореферат дис…. канд. филол. наук. М., 1996. 24 с.
Лосев, 1995 – Лосев Л. Иосиф Бродский: эротика // Russian Literature. North-Holland. 1995. Vol. XXXVII. С. 289–302.
Лосев, 2011 – Лосев Л. Примечания // Бродский И. Стихотворения и поэмы: В 2 т. Т. 2. Сост. и подг. текстов: Л. В. Лосев. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Вита Нова, 2011. С. 329–539.
Невская, 1997 – Невская Л. Г. Концепт
Нестеров, 2003 – Нестеров А. В. «Портрет трагедии» как поэтическое Credo // Поэтика Иосифа Бродского. Сборник научных трудов. Редколлегия: В. П. Полухина, И. Ф. Фоменко, А. Г. Степанов. Тверь: Изд-во Твер. гос. ун-та, 2003. С. 275–289.
Никитина, 1993 – Никитина С. Е. Устная народная культура и языковое сознание. М.: Наука, 1993. 189 с.
Николаев, 2000 – Николаев С. Г. Русская идиоматика как элемент поэтического языка Иосифа Бродского (стилистический аспект) // Известия высших учебных заведений. Северо-Кавказский регион. Обществ. науки. 2000. № 2. С. 113–120.
Николаева, 1990 – Николаева Т. М. О принципе «некооперации» и/или о категориях социолингвистического воздействия // Логический анализ языка: противоречивость и аномальность текста. Отв. ред. Н. Д. Арутюнова. М.: Наука, 1990. С. 225–235.
Норман, 1998 – Норман Б. Ю. Речевая масскультура носителя языка: от цитаты до фразеологизма // Przegled Rusycystyny. Katowice: Widawnictwo naukowe, 1998. С. 59–69.
Орлова, 2001 – Орлова О. В. Особенности межтекстового ассоциативно-смыслового поля концепта «язык» в поэзии И. Бродского // Болотнова Н. С., Бабенко И. И., Васильева А. А., Карпенко С. М., Орлова О. В., Сыпченко С. В., Тюрина Р. Я. Коммуникативная стилистика художественного текста: лексическая структура и идиостиль. Под ред. Н. С. Болотновой. Томск: Изд-во Томск. гос. пед. ун-та, 2001. С. 173–186.
Петрушанская, 2004 – Петрушанская Е. Музыкальный мир Иосифа Бродского. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2004. 352 с.
Плотникова, 1999 – Плотникова А. А. О символике свиста // Мир звучащий и молчащий. Семиотика звука и речи в традиционной культуре славян. Отв. ред. С. М. Толстая. М.: Индрик, 1999. С. 295–304.
Подюков, Тур, 2000 – Подюков И. А., Тур С. Ю. Фразеологические эксперименты И. Бродского // Слово во времени и пространстве. К 60-летию профессора В. М. Мокиенко. Под ред. Г. А. Лилич. СПб.: Фолио-пресс, 2000. С. 342–348.
Полухина, 2002 – Полухина В. «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» // Как работает стихотворение Бродского. Ред. – сост. Л. В. Лосев, В. П. Полухина. М.: Новое литературное обозрение», 2002. С. 133–158.
Проффер, 1986 – Проффер, Карл «Остановка в сумасшедшем доме: поэма Бродского «Горбунов и Горчаков» // Поэтика Бродского. Tenafly: Эрмитаж, 1986. С. 132–140.
Ранчин, 2001 – Ранчин А. М. На пиру Мнемозины: интертексты Иосифа Бродского. М.: Новое литературное обозрение, 2001. 464 с.
Седакова, 1983 – Седакова О. А. Метафорическая лексика погребального обряда: Материалы к словарю // Славянское и балканское языкознание. Проблемы лексикологии. Отв. ред. Л. Н. Смирнов М.: Наука, 1983. С. 204–220.
Служевская, 2000 – Служевская И. Поздний Бродский: путешествие в кругу идей // Иосиф Бродский и мир: метафизика, античность, современность. Ред. И. А. Муравьева. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2000. С. 9–35.
Стрижевская, 1997 – Стрижевская Н. Письмена перспективы. М.: Грааль, 1997. 376 с.
Сумцов, 1996 – Сумцов Н. Ф. Хлеб в обрядах и песнях // Сумцов Н. Ф. Символика славянских обрядов: Избранные труды. М.: Восточная литература, РАН, 1996. С. 158–248.
Тименчик, 2000 – Тименчик Р. Приглашение на танго: поцелуй огня // Новое литературное обозрение. М., 2000. С. 181–186.
Топоров, 1997 – Топоров В. Н. Μουσαι ‘музы’: соображения об имени и предыстории образа (к оценке фракийского вклада) // Из работ московского семиотического круга. Сост. Т. М. Николаева. М.: Языки русской культуры, 1997. С. 257–299.
Эткинд, 1980 – Эткинд Е. Г. «Взять нотой выше, идеей выше…» // Часть речи. Альманах литературы и искусства. 1. Нью-Йорк: Серебряный век, 1980. С. 37–41.
Цветаева в прозе и поэзии Бродского
(«Новогоднее» Цветаевой, «Об одном стихотворении» и «Представление» Бродского)[70]
Сколько раз на школьном табурете…
Мальчик садится на место, расстегивает портфель, кладет на парту тетрадь и ручку, поднимает лицо и приготавливается слушать ахинею
Цветаевский подтекст стихотворения Бродского «Представление» (1986 г.) не очевиден, но весьма важен для понимания этого произведения. Ускорение мысли в стихотворной строке, о котором говорилось в нобелевской речи Бродского, ощутимо отрывает поэта от читателя, поэтому за разъяснением смысла стихов полезно обратиться к прозе автора, в которой он формулирует свои взгляды на сущность поэзии. Основание для толкования и комментария «Представления» с учетом цветаевского подтекста можно найти в эссе Бродского «Об одном стихотворении» – 1980 г. (Бродский, 1999: 142–187) и в объекте этого эссе – стихотворении Цветаевой «Новогоднее» (Цветаева, 1994: 132–136).
Обращение к прозе Бродского о Цветаевой вызвано особым местом, которое Цветаева заняла в его сознании:
Благодаря Цветаевой изменилось не только мое представление о поэзии – изменился весь мой взгляд на мир, а это ведь и есть самое главное, да? С Цветаевой я чувствую особое родство: мне очень близка ее поэтика, ее стихотворная техника ‹…› Цветаева – единственный поэт, с которым я заранее отказался соперничать («Искусство поэзии». Интервью Свену Биркертсу – Бродский, 2000-б: 91).
Но о соперничестве есть и другие мнения:
Цветаева интересовала Бродского скорее не как наставница, а как соперница (Крепс, 1984: 25);
Это только кажется Бродскому, что он не вступил в соревнование с Цветаевой. Кажется из любви к ней. На самом деле ее-то он как раз и «победил» (Ушакова 1997: 103).
По-видимому, именно в тех случаях, когда Бродский говорит о безусловном превосходстве, непревзойденности Цветаевой в чем-либо, и можно искать импульс Бродского к соперничеству, а точнее, к попытке пойти дальше. Такую точку опоры для движения в направлении, заданном Цветаевой, находим в высказывании:
Взглянуть же на себя глазами странствующей в пространстве души мертвого Рильке, и при этом увидеть не себя, но – покинутый им – мир, – для этого требуется душевная оптика, об обладании которой кем-либо мы не имеем сведений (Бродский, 1999: 156).
Бродский в «Представлении» взялся за аналогичную задачу, возможно, имея в виду и цветаевское
«Представление» изобилует и усмешками, и сносками – как в цветаевском смысле уточнениями, так и в смысле Бродского аллюзиями.
Трудность понимания «Представления» состоит не только во множестве намеков разной степени зашифрованности и в разных возможностях толкования гротескных образов[71], но и прежде всего в том, что тональность стихотворения, заставляющая думать о жанре, явно обманна:
…это вообще были какие-то частушки (Шварц, 1997: 207);
…там в чистом виде стилизация, соединенная с примитивом (Уфлянд, 1997: 143);
Так бывает – какие-то боковые ветви-недомерки вдруг идут в рост, словно бы отвечая потребностям времени в ерничестве, в хохмачестве, в капустнике, в балагане (Соловьев, 1992: 173).
Нечаянным провалом в глубину текста можно считать цитату из погромной статьи в газете «Единство»:
Разговорную речь «простого народа» он [Бродский. – Л. З.] насыщает следующими оборотами: волки воют: «Ё-мое…» (Кормилов 1990: 4).
Основным ключом к пониманию «Представления», несомненно, являются две последние строки:
Как пишет М. Липовецкий,
…искрометная постмодернистская буффонада Иосифа Бродского
Впрочем, как я надеюсь показать, ничего искрометного, веселого и нарядного в этом тексте нет – не только финал, но и каждая строка в нем – о смерти, хотя тональностью они действительно похожи на буффонаду. Кстати, семиотический смысл ряженых – обозначать мертвецов, назначение шута – говорить о серьезном. Но исходный смысл забывается, и со временем появляется необходимость в иных мотивациях «неподходящего тона», например в психологической. И это не подмена, а сохранение сущности в новых условиях и в новых формах.
В XXI веке появилось несколько работ, авторы которых рассматривают «Представление» как изображение трагедии, например Плеханова, 2012; Ли, 2004.
Очевидно, что «Представление» рождено беспредельным отчаянием, ужас социальной катастрофы, подавленный иронией, не может найти иного выражения, кроме лирического самоотчуждения, когда вновь и вновь переживается смерть матери и отца ‹…›. Такова универсальная концепция истории, и общей, и личной: безвозвратная потеря, тотальное наступление смерти, необратимое крушение того, что строилось усилиями любви, волей Пушкина, Толстого, родителей (Плеханова, 2012[73]: 261).
Бродский, завершая постмодернистскую буффонаду, в конечном итоге, рисует картину «настоящей трагедии» – трагедии человека перед лицом смерти, абсолютной власти времени (Ли, 2004: 108).
Бродский начинает эссе «Об одном стихотворении» с характеристики жанра (элегии) «на смерть» и далее показывает, как глубокий трагизм стихотворения Цветаевой усиливается контрастной интонацией:
Цветаева все время как бы борется с заведомой авторитетностью поэтической речи, все время старается освободить свой стих от котурнов (Бродский, 1999: 155);
…экстатичности ‹…› противопоставляется буквализм прямой речи (Бродский, 1999: 158);
…сдвиг к вульгарности, почти базарной ‹…›. Данный сдвиг – назовем его сдвигом вниз – продиктован уже не просто стремлением скрыть свои чувства, но унизить себя – и унижением от оных чувств защититься (Бродский, 1999: 159).
Другим ключом к «Представлению» можно считать слова о том, что для Цветаевой смерть Рильке «оказывается косвенным ударом – через всю жизнь – по детству»[74]. Смерть родителей – не косвенный, а прямой удар по детству. В ситуации Цветаевой «удар по детству» означает удар по немецкому языку, усвоенному в детстве. Для Бродского смерть родителей – удар по родному языку. Цветаева затрагивает тему России в связи с тем, что Рильке в молодости бывал там и читал по-русски. Родители Бродского провели в России всю жизнь и
В эссе Бродский подчеркивает, насколько важна адресованность стихов на смерть поэта. У «Представления» другой адрес, но стихи на смерть мамы с папой соперничают в своей глобальности со стихами этого жанра. Задача Бродского формулируется строками Данте (в переводе М. Лозинского):
То, что смерть родителей-не поэтов – удар именно по языку, объясняется развитием сюжета в «Представлении».
Начало последней строфы может быть понято как первые уроки словесности:
Многие травестированные цитаты прямым образом связаны с последующими уроками (говоря словами Цветаевой,
(← В. Маяковский. «Стихи о советском паспорте»);
(← Л. Ошанин. «Гимн демократической молодежи мира»);
(← М. Горький. «Буревестник»; А. Якобсон [?][76]).
Непристойности и пошлости из речевого обихода подростков, уличной толпы, коммунальной кухни – тоже уроки словесности. Может быть, здесь осуществляется антитеза
Но для Бродского именно этот убогий язык, существующий как данность – в стадии утраты языка вообще[77] – подлежал метафизическому освоению.
Стоит отметить, что длинные строки «Представления», ритмически восходящие, вероятно, к переводу баллады Эдгара По «Ворон» и к стихотворению В. Сосноры «Баллада Эдгара По»[78], тематически связаны преимущественно с уроками литературы и истории в школе, официальной пропагандой (все это травестировано еще во времена вхождения образов и сюжетов в сознание)[79], а короткие, частушечной интонации[80] – с бытом языка вне культуры. Порядок следования образов и речений довольно последовательно отражает вхождение текстов в сознание ребенка – подростка – взрослого. Это своеобразная биография сознания, формируемого языком.
Цветаева в тексте не названа[81], тем не менее она присутствует в тексте постоянно.
«Представление» можно считать продолжением поэм 20-летнего Бродского «Шествие» (1961) и «Гость» (1961)[82], а точнее, ответом 45-летнего поэта на эти юношеские произведения[83] и новой репликой в диалоге с Ахматовой – на темы «Поэмы без героя». И «Шествие», и «Гость» самым прямым образом связаны также с поэмами Цветаевой (см. также: Рейн, 1997:18). Вероятно, в данном случае имело значение и соперничество Ахматовой с Цветаевой. Бродский проявлял себя как своевольный ученик Ахматовой.
Некоторые положения из эссе «Об одном стихотворении» непосредственно воплощены поэтикой «Представления»:
Оплакивая потерю (любимого существа, национального героя, друга или властителя дум), автор зачастую оплакивает – прямым, косвенным, иногда бессознательным образом – самого себя, ибо трагедийная интонация всегда автобиографична (Бродский, 1999: 142);
…пишущий находится по отношению к своему объекту в положении зрителя к сцене (Бродский, 1999: 142);
…поэт всегда надеется на некоторую параллельность процессов, происходящих в его творчестве и в сознании читателя (Бродский, 1999: 145);
Голос, звучащий в цветаевских стихах, убеждает нас, что трагедия совершается
…в поэзии подобием смерти является именно механистичность звучания или возможность соскользнуть в клише (Бродский, 1999: 151).
Вот эта клишированность языка «Представления» и есть прежде всего изображение смерти.
Бродский пишет: «Цветаева стремится дать здесь картину мира глазами его покинувшего»[85] и сам занимает ту же позицию. У обоих поэтов есть биографическое основание для этого: отдаленность от предмета изображения. Оба видят Россию как
Начало стихотворения Бродского с обращением в первой строке
Возможно также, что следующее за «Зрел» восклицание «Налаженная перебежка!» – то есть легкость перемещения с этого света на тот – является отчасти эхом скорого на руку революционного правосудия (Бродский, 1999: 162–163).
Отмечая, что «достоверность цветаевской метафизики именно в точности ее перевода ангельского на полицейский»[87], Бродский и сам обращается к полицейскому языку в самом начале текста.
Читая в эссе:
…не является ли жанр стихов «на смерть поэта» как бы логическим апофеозом и целью поэзии: жертвой следствия на алтарь причины? (Бродский, 1999: 158),
неизбежно вспоминаем написанное позже в «Представлении»:
Это подводит итог всем предшествующим подходам Бродского к диалектике причины и следствия.
Развивая тезис «с точки зрения Времени смерть и любовь – одно и то же»[88], Бродский дает целый ряд грубо плотских сцен (
Нечто главное в сексуальной образности у Бродского – секс, лишенный эротичности, но взамен представленный как акт коммуникации, ‘часть речи’, если угодно (Лосев, 1995: 289).
Собственно, все плотские сцены и сексуальные реплики в «Представлении» не имеют смысла вне способа их языкового обозначения.
Когда Бродский, реагируя на слова Цветаевой
…прибегает к речевым маскам исключительно из целомудрия, и не столько личного, сколько профессионального: поэтического. Она просто старается снизить – а не возвысить – эффект, производимый выражением сильных чувств, эффект признания (Бродский, 1999: 177),
то кажется, что он пишет о себе – о своей иронии, о своих вульгаризмах и нисходящей метафоре – о том, что есть почти во всех его текстах, но в «Представлении» речевые маски фактически заслоняют все другие формы речи. Персонажи «Представления» – тоже маски: Пушкин в летном шлеме с папиросой (так видятся шевелюра, бакенбарды и гусиное перо[89]), Гоголь в бескозырке (свисающие волосы)[90], Лев Толстой в пижаме (широкой рубахе). На эти внешние ассоциации накладываются и другие, например можно понять, что Пушкин спускается с небес. В. П. Скобелев приводит анекдот, в котором инициалы
Обратим внимание на то, что Бродский подчеркивает контекстуальную многозначность слов в стихотворении Цветаевой, например, слова
1) ‘спектакль’;
2) ‘воображение’;
3) существительное, производное от глагола
4) ‘официальный документ’.
Учитывая стихию просторечия в тексте Бродского, следует вспомнить и безграмотное произношение слов
Первоочередная актуальность значения ‘спектакль’[91] тоже указывает на возможную связь двух заглавий. Их можно сложить, получив одно из клише русского языка «Новогоднее представление». Карнавальность представления, очевидная в тексте Бродского, традиционна именно для новогоднего праздника, наследующего некоторые элементы святочного ритуала.
Актуальность значения ‘документ’ обнаруживается в обращении
Бродский действительно работал недалеко от границы с Китаем[94]. Китайская тема в начале «Представления» многоаспектна, она связана и с воспоминаниями о раннем детстве, развернутыми в эссе «Полторы комнаты», и с китайской опасностью для России, и выстраивает сюжет сотворения человека из знаков-иероглифов. Важен также и синоним названия Китая
Вместе с тем слово
Рифма
Это говорит об устойчивой связи понятий.
Что касается слов
Среди многочисленных травестированных цитат и аллюзий «Представления» можно узнать и цветаевские, хотя каждая из них имеет еще несколько смыслов и отсылок, которые здесь не приводятся. Как и во многих других цитатах-перифразах, у Бродского заметно устранение пафоса, принадлежащего источнику. Каждое из этих совпадений можно было бы считать случайным, если бы их не было так много:
Такое снижающее травестирование, соответствующее одному из центральных образов Бродского – образу испорченного зеркала[97], – тоже одно из проявлений усугубленной трагедии языка. Трагедия следует из реальной ситуации, в которой оказались отправители и адресаты этих сообщений, то есть ситуации, отличающей смерть родителей Бродского от смерти Рильке. Коммуникация Цветаева → Рильке продолжается в той форме, в которой она осуществлялась при жизни: Цветаева пишет письмо (–
Здесь есть еще одно важное обстоятельство. Стоит подумать о том, какую трагедию имеет в виду Бродский, говоря о Цветаевой: «Голос, звучащий в цветаевских стихах, убеждает нас, что трагедия совершается в самом языке» (Бродский, 1999:91). Судя по эссе, имеется в виду, что трагичен уход поэта, появляющаяся пустота, это трагедия будущего невоплощения явлений в слове. Но похоже, что в «Представлении» показана худшая трагедия.
Во-первых, воплощенным оказывается искаженный образ сущности – возможно, как возмездие за ложь или заблуждение автора (перифразы типа
Во-вторых, то, что воплощено, разрушается. Неадекватность языкового опыта экзистенциальному в «Представлении» оказывается вовсе не духовным прозрением, превосходящим языковые возможности, а тем, что ущербный экзистенциальный опыт приспосабливает язык к своему убожеству и язык распадается. В диалогах и полилогах «Представления» резко выражены неадекватность реакций:
губительная для языка экспансия речевых стереотипов:
забвение смысла слов:
структура речи как замкнутого круга:
Бродский как будто развивает тезис Цветаевой
Конечно, говоря о «Представлении», очень трудно ограничиться рамками цветаевской темы. Литературное многоголосие этого стихотворения требует внимательного обращения и к ранним текстам Бродского с истоками «Представления», и к «Поэме без героя» Ахматовой, и к «Двенадцати» Блока (блоковский подтекст раньше других отметили исследователи – Кэмпбелл, 1996; Скобелев, 1997), и к стихам Пушкина, Мандельштама, Хлебникова, Маяковского, Сосноры, Евтушенко, к поэме Твардовского «Теркин на том свете», к прозе Гоголя, Толстого. Часто в пределах строки и даже слова переплетены самые разные аллюзии. В «Представлении» идет своеобразный «межвременной семинар» на темы о смысле жизни и философии языка. При всем этом Цветаева для Бродского – главный авторитет.
Бродский часто говорил, что для большого поэта точкой отсчета становится конец, предел творчества его предшественников и современников. Эта мысль может стать ключом к пониманию философии и поэтики самого Бродского, особенно в его отношении к Цветаевой. Мировоззрение Цветаевой во многом стало точкой отсчета для Бродского, отправным пунктом для дальнейшего движения. Ср. высказывание Е. Г. Эткинда:
Иосиф Бродский еще свободнее, чем даже стихийная Цветаева: многие иллюзии, которые ею владели, теперь невозможны (Эткинд, 1980: 41).
Реакцией на публикацию этой статьи в журнале «Звезда» стала реплика С. Максудова и Н. Покровской с категорическим неприятием сравнения «Представления» Бродского с «Новогодним» Цветаевой:
Автор статьи исходит из слов Цветаевой, что для нее смерть Рильке была ударом по детству, и добавляет: «в ситуации Цветаевой ‘удар по детству’ означает удар по немецкому языку, усвоенному в детстве». Соответственно, по мнению Зубовой, ключом к ‘Представлению’ является смерть родителей, а «для Бродского смерть родителей – удар по родному языку». Эти глубокомысленные рассуждения писаны вилами по воде, но необходимость их рассмотрения полностью отпадает после того, как автор начинает доказывать близость стихотворений Цветаевой и Бродского цитатами. ‹…› Предложенные сопоставления поразительны. Профессор, специалист по лингвистической поэтике, указывает на совпадение нескольких общераспространенных слов, а то и букв, полностью игнорируя стилистику, контекст, а то и здравый смысл. Трагическое обращение Цветаевой к Рильке «С новым местом» и список советских учреждений, иронически названный Бродским «эта местность», – то же самое. Вошел к Цветаевой «любимый человек – Ты» с большой буквы и вышел у Бродского жалкий, ничтожный «представитель населенья» – полное совпадение! Ноет сердце у поэтессы от тоски по Родине, и волки воют, перед тем как устроиться на ночь, – конечно, это одно и то же. И так далее и тому подобное, 21 пример один поразительней другого. Кажется, что перед нами не научная статья, а стёб подростков, соревнующихся в придумывании смешных нелепостей. Как заметил в свое время Юлий Ким – «Свобода (три точки), свобода» (Максудов, Покровская, 2001).
Сообщаю С. Максудову и Н. Покровской, что мое сопоставление – никак не «стёб подростков, соревнующихся в придумывании смешных нелепостей». Авторы не учитывают, что сопоставление вовсе не означает, что утверждается смысловое, аксиологическое и стилистическое тождество. В моей статье речь идет не о «смешных нелепостях», а о трагизме содержательного и стилистического снижения слов Цветаевой.
Артемьев, 2007 – Артемьев М. Тарзаны и партизаны. Иосиф Бродский: от «Лесной идиллии» к «Представлению» http://exlibris.ng.ru/tendenc/2007-01-18/7_tarzany.html
Бродский, 1990 – Бродский И. Азиатские максимы (Из записной книжки 1970 г.) // Иосиф Бродский размером подлинника: Сборник, посвященный 50-летию И. Бродского. Сост. Г. Ф. Комаров. Л.; Таллинн, 1990. С. 8–9.
Бродский, 1999 – Бродский И. Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. V. СПб., 1999. 376 с.
Бродский, 2001 – Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. VII. СПб., 2001. 344 с.
Данте, 1967 – Данте Алигьери. Божественная комедия. Пер. М. Лозинского // Данте Алигьери. Новая жизнь. Божественная комедия. М.: Худож. лит-ра, 1967. 688 с.
Зубова, 2000 – Зубова Л. Марина Цветаева в восприятии Иосифа Бродского (проза, интервью) // Russian literature XLVII. 2000. С. 369–382.
Кормилов, 1990 – Кормилов Д. Лик Горгоны, или нобелевский лауреат о России // Единство. Свободная региональная газета Ленинградских профсоюзов. [1990]. 14 мая – 21 мая. № 16 (43). С. 4.
Крепс, 1984 – Крепс М. О поэзии Иосифа Бродского. Анн Арбор: Ардис, 1984. 278 с.
Кривулин, 1991 – Кривулин В. Театр Иосифа Бродского // Современная драматургия. М., 1991. № 3. С. 15–17.
Кузнецов, 1977 – Кузнецов С. Распадающаяся амальгама // Вопросы литературы. 1997. № 3. С. 24–49.
Кэмпбелл, 1996 – Кэмпбелл Т.-Х. Трудности перевода стихотворения Иосифа Бродского «Представление» с русского на английский // Митин журнал. № 53. СПб., 1996. № 53. С. 173–222.
Ли, 2004 – Ли Чжи Ён. «Конец прекрасной эпохи». Творчество Иосифа Бродского: Традиции модернизма и постмодернистская перспектива. СПб.: Академический проект, 2004. 160 с.
Липовецкий, 1997 – Липовецкий М. Русский постмодернизм: Очерки исторической поэтики. Екатеринбург: Изд-во Урал. гос. пед. ун-та, 1997. 317 с.
Лосев, 1995 – Лосев Л. Иосиф Бродский: эротика // Russian Literature. XXXVII, № 2/3. 1995. С. 289–301.
Лосев, 1996 – Лосев Л. От переводчика // Знамя. М., 1996. № 6. С. 144–146.
Лосев, 2011 – Лосев Л. Примечания // Бродский И. Стихотворения и поэмы: В 2 т. Т. 2. Сост. и подг. текстов: Л. В. Лосев. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Вита Нова, 2011. С. 329–539.
Лотман, 1995 – Лотман М. Ю. Гиперстрофика Бродского // Russian Literature. XXXVII. № 2/3. 1995. С. 303–322.
Максудов, Покровская 2001 – Максудов С., Покровская Н. К представлению «Представления» // Russian Literature, XLLX. 2001. С. 393–448.
Неизвестный, 1991 – Неизвестный Э. Катакомбная культура и власть // Вопросы философии. 1991. № 10. С. 3–28.
Плеханова, 2012 – Плеханова И. И. Метафизическая мистерия Иосифа Бродского. Поэт времени. Томск: ИД СК-С, 2012. 384 с.
Полухина, 1998 – Полухина В. Поэтический автопортрет Бродского // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. Сост. Я. А. Гордин. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1998. С. 145–153.
Рейн, 1997 – Прозаизированный тип дарования. Интервью с Евгением Рейном // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 14–29.
Скобелев, 1997 – Скобелев В. П. «Чужое слово» в лирике Иосифа Бродского // Литература третьей волны. Ред. – сост. В. П. Скобелев. Самара: Изд-во Самар. ун-та, 1997. С. 159–176.
Соловьев, 1992 – Соловьев В. Буффонада Иосифа Бродского // Соловьев В. Призрак, кусающий себе локти. М.: РИК «Культура», 1992. С. 172–175.
Солонович и др., 1967 – Солонович Е., Аверинцев С., Михайлов А., Лозинский М. Примечания // Данте Алигьери. Новая жизнь. Божественная комедия. А. Эфроса. М.: Худож. лит-ра, 1967. С. 525–674.
Соснора, 2006 – Соснора В. Стихотворения. СПб.: Амфора, 2006. 870 с.
Уфлянд, 1997 – Уфлянд В. Один из самых свободных людей. Интервью с В. Уфляндом // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 140–153.
Ушакова, 1997 – Поэт напряженной мысли. Интервью с Еленой Ушаковой // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 102–105.
Цветаева, 1994 – Цветаева М. Сочинения: В 7 т. Сост., подг. текста и примеч.: А. А. Сааканц, Л. А. Мнухин. Т. 3. М.: Эллис Лак, 1994. 816 с.
Шварц, 1997 – Шварц Е. Холодность и рациональность. Интервью с Еленой Шварц // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 200–215.
Эткинд, 1980 – Эткинд Е. Г. «Взять нотой выше, идеей выше…» // Часть речи: Альманах литературы и искусства. Нью-Йорк, 1980. Вып. 1. Ред. Г. Поляк. С. 37–41.
Марина Цветаева в восприятии Иосифа Бродского (Проза, интервью)[101]
Тема «Цветаева в восприятии Бродского» серьезна, сложна и далеко не исчерпана опубликованными работами (например: Спивак, 1997; Кудрова, 1997, 1998; Лакербай, 1993, 1998; Ахапкин, 2001; Ичин, 2001; Викулина, 2002; Хаимова, 2003; Корчинский, 2004; Ничипоров, 2004; Захарьян, 2005; Степанов, 2005; Ляпон, 2005; Артемова, 2007; Мищенко, 2010; Егоров, 2013-а; Егоров, 2013-б; Латыпова, 2013).
Не претендуя на окончательное раскрытие этой темы, постараюсь все же сказать то, что дополняет положения, сформулированные исследователями и критиками, и то, что мне представляется наиболее существенным. Речь пойдет о прояснении Бродским своих позиций, касающихся нравственности, философии жизни, сущности и назначения поэзии и о функции языка в связи с этими понятиями.
Общий обзор трех специальных текстов Бродского о Цветаевой – «Поэт и проза» (1979), «Об одном стихотворении» (1980) и «Примечание к комментарию» (1992), а также диалогов Бродского с С. Волковым о Цветаевой (1980–1990) содержится в статье И. В. Кудровой, акцентирующей парадоксальность высказываний Бродского (Кудрова, 1997). Анализируют эти эссе Е. Г. Эткинд и Д. Л. Лакербай. Е. Г. Эткинд приходит к выводу: «Иосиф Бродский еще свободнее, чем даже стихийная Цветаева: многие иллюзии, которые ею владели, теперь невозможны» (Эткинд, 1980:41). Д. Л. Лакербай показывает, что в поэзии Цветаевой «происходит кристаллизация некоей тотальной поэтической философии, когда жизнь и тело поэта из материальных переходят в лингвистическое состояние», но формулировки Цветаевой «выглядят поэтическими капризами рядом с действительно тотальной поэтической философией Бродского» (Лакербай, 1993: 175). Тема специальной главы в книге Д. Бетеа – сопоставление поэтики, отражающей мироощущение, социальную и творческую позицию Бродского и Цветаевой как поэтов изгнания (Бетеа, 1994). В. Куллэ сопоставляет изображение куста в «Исааке и Аврааме» Бродского как воплощение букв с образом куста в цикле «Куст» Цветаевой – как воплощения тишины «между молчаньем и речью» (Куллэ, 1994: 75). С. Спивак, сравнивая стихотворение Бродского «Посвящается стулу» с циклом Цветаевой «Стол», пишет, что «диалог выливается в полемику и принимает форму пародии» (Спивак, 1997: 68). Цветаевский подтекст стихотворения Бродского «Представление» анализируется в статье Л. В. Зубовой (Зубова, 1999). Е. Айзенштейн обращается к стихам Цветаевой и Пастернака о Магдалине в контексте доклада Бродского «Вершины великого треугольника» и рассматривает стихотворение Рильке «Пиета» (Айзенштейн, 1997).
Многие из современных поэтов и друзей Бродского отмечали значительное влияние Цветаевой на его поэтику. Так, Е. Рейн говорит об очевидной связи поэмы Бродского «Шествие» не только с «Крысоловом» Цветаевой, но и с «Поэмой горы», и с «Поэмой конца» (Рейн, 1997: 18). Е. Ушакова считает, что Бродский не только вступил в соревнование с Цветаевой, но и победил ее (Ушакова, 1997: 103); А. Кушнер отмечает, что Бродский учился у Цветаевой жесткому обращению с языком – анжамбеманам, сложному синтаксису (Кушнер, 1997: 112); Л. Лосев сближает метод Цветаевой следовать за речью с методом английских метафизиков – в отличие от обычая поэтов XIX века заранее знать, что они хотят сказать (Лосев, 1997: 131); Очевидно, что эта близость стала ясной именно потому, что Бродский соединил в своем творчестве достижения Цветаевой с достижениями метафизиков. В. Кривулин придает особо важное значение сочетанию высокой техничности Цветаевой с сильным личным началом, с обостренным индивидуализмом, оправданным трагической судьбой. Но, по мнению Кривулина, если в начале пути Бродского его сближал с Цветаевой «остервенелый романтизм, то есть предельная утопичность поэтического видения», то после ссылки Бродский ушел далеко от Цветаевой (Кривулин, 1997: 175). Е. Шварц, удивляясь любви Бродского к Цветаевой, видит причину его притяжения к ней в естественном признаке огромности (Шварц, 1097: 205). О. Седакова говорит о том, что Бродский показывает в Цветаевой свою заинтересованность в трагическом, но не приписывает Цветаевой, как и другим поэтам, свое понимание языка, а «переводит их содержание на язык своей “грамматической концепции”» (Седакова, 1997: 222).
В перечисленных работах и в интервью отмечается особо значительное влияние Цветаевой на Бродского. Сам Бродский говорил так:
Благодаря Цветаевой изменилось не только мое представление о поэзии – изменился весь мой взгляд на мир, а это ведь и есть самое главное, да? С Цветаевой я чувствую особое родство: мне очень близка ее поэтика, ее стихотворная техника ‹…› Цветаева – единственный поэт, с которым я заранее отказался соперничать (Бродский, 2000-б: 91).
Но правда и то, что «Цветаева интересовала Бродского скорее не как наставница, а как соперница» (Крепс, 1984: 25). Бродский постоянно говорит о безусловном превосходстве, непревзойденности Цветаевой в чем-либо, как будто подсказывая, где можно искать его собственный импульс к попытке пойти дальше. При этом Бродский никогда, никаким намеком не проговаривается, что ему это удалось. И никогда не говорит о своей зависимости от поэтики и стихотворной техники Цветаевой. Между тем в его поэзии есть и то и другое, и, хотя он явно избегает прямых цитат из ее произведений, внутренних текстуальных перекличек с Цветаевой у него немало.
С самого начала, уже в ранней юности, Бродский взял внутренне близкого поэта не за образец, а за точку отсчета. В зрелые годы, говоря о поэтах разных стран и времен, он часто повторял, что для большого поэта точкой отсчета становится конец, предел творчества его предшественников и современников.
Ученичество у Ахматовой – главной соперницы и современницы Цветаевой, очень на нее не похожей, вероятно, помогало Бродскому освобождаться от сильного влияния Цветаевой на его поэтику, и в то же время – так как Бродский никогда не был послушным учеником – можно не сомневаться, что критический взгляд Ахматовой на Цветаеву постоянно побуждал Бродского вчитываться в тексты Цветаевой, находя в них все больше силы и глубины.
В специальных работах разного жанра – двух статьях, докладе и в интервью о Цветаевой – Бродский выступает как серьезный исследователь, к чему, несомненно, побуждает объект описания и анализа. Цветаева знала это свойство своих текстов и как будто задавала направление будущим исследованиям ее поэзии:
Стоит мне только начать рассказывать человеку то, что я чувствую, как – мгновенно – реплика: «Но ведь это же рассуждение! ‹…› Четкость моих чувств заставляет людей принимать их за рассуждения» («Отрывки из книги “Земные приметы”». Цветаева, 1994-а: 524).
Бродский, отнюдь не стремящийся уместиться в рамках заданного жанра, рассказывает прежде всего о своем чувстве к творчеству Цветаевой, и у него получается философский анализ ее произведений. Объясняя Цветаеву читателю, слушателю, собеседнику, он объясняет себя, смысл поэзии и смысл жизни – иногда запинаясь, иногда противореча себе, но увлекаясь процессом, поскольку он поставил перед собой трудную задачу – сказать самое главное не стихами. Вспомним, что в эссе «Поэт и проза» он писал:
…в обращении поэта к прозе – к этой априорно «нормальной» форме общения с читателем – есть всегда некий мотив снижения темпа, переключения скорости, попытки объясниться, объяснить себя (Бродский, 1999: 131).
В таком случае Бродский задает себе задачу достичь цели, двигаясь дальней дорогой и медленно. А цель его – зайти далеко: сказать о смысле жизни поэта.
Несомненно, что если поэтика и стихотворная техника Цветаевой так близки Бродскому, то, стремясь избежать повторения (а это для него было чрезвычайно важно), Бродский всю жизнь в поэзии преодолевал сам себя. И во всех его текстах о Цветаевой, особенно в эссе о «Новогоднем», звучит эта мысль – о том, как Цветаева преодолевала себя, отказывалась от себя, – мысль, кажущаяся парадоксальной, если учесть распространенное мнение биографов, критиков, исследователей и читателей о крайнем эгоцентризме Цветаевой:
…навык отстранения – от действительности, от текста, от себя, от мыслей о себе, – являющийся едва ли не первой предпосылкой творчества и присущий в определенной степени всякому литератору, развился в случае Цветаевой до стадии инстинкта. То, что начиналось как литературный прием, превратилось в форму существования (Бродский, 1999: 157).
Нетривиальны и противоположны общим представлениям о Цветаевой такие ее характеристики, как «предельное самозабвение», «тактичность Цветаевой, не педалирующей ни здесь, ни позже в стихотворении своей участи изгнанницы» (Бродский, 1999: 157). В разговоре с Волковым он утверждает, что в творчестве Цветаевой нет бунта, нет надрыва, нет дидактики:
Цветаева – вовсе не бунт. Цветаева – это кардинальная постановка вопроса: «голос правды небесной / против правды земной». В обоих случаях, заметьте себе, – правды ‹…› Того, что надрывом называется, у него [Пушкина. – Л. З.] нет. У Цветаевой его тоже нет, но сама ее постановка вопроса а-ля Иов: или-или, порождает интенсивность, Пушкину несвойственную (Бродский, 1998: 44);
В репликах обоих собеседников можно видеть отзвук высказывания Анны Ахматовой, который в пересказе М. И. Будыко формулируется так: «Недостаток стихов Цветаевой – она все договаривает до конца» (Будыко, 1990: 478). Но если Волков соглашается с Ахматовой в оценке, то Бродский противоречит ей – противоречит не в самóм установлении факта, а в чувстве. Как и Цветаева, он начинает рассказывать, что он чувствует, и получается рассуждение.
Нельзя не обратить внимания на противоречивость весьма категоричных утверждений Бродского, прозвучавших в этом диалоге:
нет бунта, но жизненную позицию и творчество Цветаевой можно свести к формуле «Ответ один – отказ» (Бродский, 1998: 44, 46);
нет надрыва, но «поэзия Цветаевой прежде всего отличается от творчества ее современников некоей априорной трагической нотой, скрытым – в стихе – рыданием» (Бродский, 1999: 152);
«Конечно, по содержанию – это женщина. Но по сути… По сути – это просто голос трагедии» (Бродский, 1998: 47);
«Даже достаточно опытный читатель Цветаевой, привыкший к ее стилистической контрастности, оказывается далеко не всегда подготовленным к этим ее взлетам со дна в эмпиреи» (Бродский, 1999: 164); но «ввиду стилистического единства “Новогоднего…”» (Бродский, 1999: 171).
Тем не менее эти высказывания, кажущиеся противоречивыми, представлены разными словами (Бродский не говорит, что бунта нет и бунт есть, надрыва нет и надрыв есть и т. д.). А для поэта слова не безразличны: за употреблением разных слов стоит утверждение разных смыслов. Значит, Бродский настаивает на том, что трагедия, а также «плач», «рыдание», «вопль» у Цветаевой даются без надрыва, отказ осуществляется без бунта, суть не сводится к содержанию, в стилистической контрастности Цветаевой и состоит стилистическое единство. Все это важно, поскольку Бродский формулирует свое собственное кредо и видит в Цветаевой истоки собственной философии.
Главное, на чем настаивает Бродский, – нравственность цветаевской позиции:
Ибо в стихотворениях Цветаевой читатель сталкивается не со стратегией стихотворца, но стратегией нравственности; пользуясь ее же собственным определением – с искусством при свете совести. От себя добавим: с их – искусства и нравственности – абсолютным совмещением (Бродский, 1999: 164–165).
Более того, обусловленность нравственности искусством Бродский объявляет тотальной закономерностью в Нобелевской лекции:
Всякая новая эстетическая реальность уточняет для человека реальность этическую. Ибо эстетика – мать этики; понятие «хорошо» и «плохо» – понятия прежде всего эстетические, предваряющие понятия «добра» и «зла» (Бродский, 1998-а: 9).
Я полагаю, что для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего (Бродский, 1998-а: 12).
Эти тезисы как будто тоже противоречат высказываниям Цветаевой об искусстве как обольщении стихией, часто разрушительной:
Художественное творчество в иных случаях некая атрофия совести, больше скажу: необходимая атрофия совести, тот нравственный изъян, без которого ему, искусству, не быть. Чтобы быть хорошим (не вводить в соблазн малых сих). искусству пришлось бы отказаться от доброй половины самого себя. Единственный способ искусству быть заведомо-хорошим – не быть («Искусство при свете совести». Цветаева, 1994-б: 353).
Бродский проясняет свою позицию, противоположную цветаевской, исходя из сформулированного Цветаевой убеждения о соблазне стихом и затем снимает противоречие:
До какого-то момента стих выступает в роли наставника души; потом – и довольно скоро – наоборот (Бродский, 1999: 158).
Почему это так, понятно из следующего утверждения:
Всякое сказанное слово требует какого-то продолжения. Продолжить можно по-разному: логически, фонетически, грамматически, в рифму. Так развивается язык, и если не логика, то фонетика указывает на то, что он требует себе развития. Ибо то, что сказано, никогда не конец, но край речи, за которым – благодаря существованию Времени – всегда нечто следует. И то, что следует, всегда интереснее уже сказанного – но уже не благодаря Времени, а скорее вопреки ему. Такова логика речи, и такова основа цветаевской поэтики (Бродский, 1999: 135–136).
В этом фрагменте важно отметить слова «уже не благодаря Времени, а скорее вопреки ему». В том, что разрушительность времени преодолевается поэзией, и проявляется нравственная сила поэта.
Говоря словами Бродского о Цветаевой, ему удается «разогнать клише до размеров истины, в нем заключенной» (Бродский, 1999: 179), то есть создать контекст, в котором убедительно звучат дидактические тезисы:
На самом-то деле итогом существования должна быть этическая позиция, этическая оценка (Бродский, 1998: 47);
Роль поэта в человеческом общежитии – одушевлять оное: человеков не менее, чем мебель ‹…› Способность видеть смысл там, где его, по всей видимости, нет, – профессиональная черта поэта (Бродский, 1998: 48).
И Бродский показывает, какой ценой поэт получает возможность одушевлять, видеть смысл, как достигает этической позиции. Это оказывается прямым образом связано с языком.
Лингвистичность восприятия этики и философии очень ярко проявилась в реакции Бродского на вопрос Соломона Волкова о том, почему он называет Цветаеву кальвинисткой. Волков спрашивает о мировоззрении и мироощущении, а Бродский, отвечая, говорит о синтаксисе:
Прежде всего имея в виду ее синтаксическую беспрецедентность, позволяющую – скорей заставляющую – ее в стихе договаривать все до самого конца (Бродский, 1998: 43).
Воплощение кальвинистского мировоззрения в русском языке – тема, остро актуальная для Бродского, стремившегося дать средствами русского языка те представления о свойствах мироздания, которые Бродский получил, выйдя далеко за пределы национальной культуры. Для Бродского особенно важно, что поэт, способный синтезировать свойства разных культур, выявляет суть и усиливает потенциал исходного содержания – в случае Цветаевой – кальвинистской ответственности бытия:
Пожалуй, не существует более поглощающей, более емкой и более естественной формы для самоанализа, нежели та, что заложена в многоступенчатом синтаксисе русского сложно-придаточного предложения. Облеченный в эту форму кальвинизм заходит («заводит») индивидуума гораздо дальше, чем он оказался бы, пользуясь родным для кальвинизма немецким. Настолько далеко, что от немецкого остаются «самые лучшие воспоминания», что немецкий становится языком нежности (Бродский, 1999: 165–166).
Собственно, именно об ответственности поэта говорит и Цветаева в эссе «Искусство при свете совести».
Ответственностью поэта перед языком, напряжением чувств, этикой самоотстранения Бродский объясняет стилистические переходы Цветаевой от высокого к низкому и от низкого к высокому (часто на поверхностном уровне восприятия текстов читатели и критики видят в стилистическом снижении – вульгаризмах, грубостях, жаргоне, канцеляризмах безответственность и цинизм авторов, предполагая найти идеал поэзии в возвышенном стиле). Бродский очень подробно и терпеливо объясняет значение стилистически сниженных элементов у Цветаевой целомудрием и кальвинистским самоанализом.
Приведенные ниже высказывания, несомненно, являются ключом к пониманию многих стихов и поэм Бродского.
Она прибегает к этим «речевым маскам» исключительно из целомудрия, и не столько личного, сколько профессионального, поэтического. Она просто старается снизить – а не возвысить – эффект, производимый выражением сильных чувств, эффект признания (Бродский, 1999: 177).
Ни у одного из цветаевских современников нет этой постоянной оглядки на сказанное, слежки за самим собой. Благодаря этому свойству (характера? глаза? слуха?) стихи ее приобретают убедительность прозы ‹…› Цветаева все время как бы борется с заведомой авторитетностью поэтической речи, все время старается освободить свой стих от котурнов (Бродский, 1999: 155);
…сдвиг к вульгарности, почти базарный, бабий выкрик ‹…› Данный сдвиг – назовем его отстранением вниз – продиктован уже не просто стремлением скрыть свои чувства, но унизить себя – и унижением от оных чувств защититься (Бродский, 1999: 159);
В вульгарно-бравурном «…буквы / Русские пошли взамен немецких…» слышится нота легкого презрения к себе и к своему творчеству. И она начинает оправдываться – в том же самом бодром площадном тоне: «…То не потому, что нынче, дескать, / Все сойдет, что мертвый (нищий) все съест – / Не сморгнет!» Но тон этот – лишь дополнительная форма самобичевания. Разухабистость этого «…мертвый (нищий) все съест – / Не сморгнет!», устервленная смесью пословицы и фольклорного синонима покойника – «жмурик», присутствует здесь не в качестве характеристики адресата, но как штрих к психологическому автопортрету автора: как иллюстрация возможной меры его падения. Отсюда, с самого низу, Цветаева и начинает свою защиту, результат которой, как правило, тем более достоверен, чем хуже отправная точка (Бродский, 1999: 164).
Такой анализ текста в главном вторит словам Цветаевой, но словам не о стилистике, а о непременном условии поэтического творчества:
Дать себя уничтожить вплоть до какого-то последнего атома, из уцеления (сопротивления) которого – и вырастет – мир («Искусство при свете совести». Цветаева, 1994-б: 348).
По Бродскому, расположение отправной точки в самом низу не только прибавляет тексту достоверности, но и дает простор для развития скорости, позволяющей выше подняться. Ускорение мысли и есть, по убеждению Бродского, сущность поэзии:
…поэтическая речь – как и всякая речь вообще – обладает своей собственной динамикой, сообщающей душевному движению то ускорение, которое заводит поэта гораздо дальше, чем он предполагал, начиная стихотворение (Бродский, 1999: 147).
Этот тезис является разъяснением знаменитого афоризма Цветаевой
Строки Цветаевой
Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека, зашедшего в предпочтении этом довольно далеко – и в частности от Родины… (Бродский, 1998-а: 5);
Пишущий стихотворение пишет его потому, что язык ему подсказывает или просто диктует следующую строчку. Начиная стихотворение, поэт, как правило, не знает, чем оно кончится, и порой оказывается очень удивлен тем, что получилось, ибо часто получается лучше, чем он предполагал, часто мысль его заходит дальше, чем он рассчитывал ‹…› Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихотворение – колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом (Бродский, 1998-а: 16).
Эссе «Об одном стихотворении» Бродский решил поместить в качестве вступительной статьи к американскому собранию сочинений Цветаевой. В этом, на первый взгляд, видится отступление от жанра: он не пишет о Цветаевой вообще, о содержании и эволюции ее творчества, как полагается во вступительных статьях. Но вместе с тем это и проявление большой ответственности: общий обзор произведений требует широты охвата в ущерб глубине анализа. Бродский предпочел глубину, и обобщения он делает исходя из конкретного употребления слова в стихе. При этом он сразу же говорит о самом главном у Цветаевой – о том, что далеко выходит за пределы «Новогоднего»: анализируя первую строку, он показывает цветаевский инвариант вознесения, на сюжетном уровне представленный в поэмах «На Красном коне», «Переулочки», «Молодец», «Поэме воздуха», во многих стихах. Сюжетное вознесение «Новогоднего» Бродский видит в фонетике, семантике цветаевских слов, синтаксисе, например, говорит о том, что синонимическое перечисление подобно восхождению по ступеням.
Влияние Цветаевой на Бродского не могло не отразиться в прямых и косвенных перекличках с ней и за пределами его специальных работ о Цветаевой. Так, например, можно видеть прямую производность высказывания Бродского «Отношения с пространством основывались на ширине шага» в «Предисловии к антологии русской поэзии XIX века» (Бродский, 2001: 98) от стихотворения Цветаевой «Ода пешему ходу». Когда Бродский писал эссе «Полторы комнаты» по-английски, он повторил тезис Цветаевой о всеязычности того света: «Теперь они [родители] должны быть
Несомненно, что, когда Бродский пишет о Цветаевой, он в большой степени находится под ее влиянием. Именно в текстах о Цветаевой – интенсивнее, чем в текстах о других авторах, – сосредоточены музыкальные образы и метафоры, что было свойственно и самой Цветаевой, музыкально одаренной и музыкально образованной. Бродский вторит Цветаевой в том, что он и, более того, всякий поэт, пишет по слуху,
Ибо искусство, поэзия в особенности, тем и отличается от всякой иной формы психической деятельности, что в нем всё – форма, содержание, и самый дух произведения – подбираются на слух (Бродский, 1999: 150),
но тут же он говорит и о других каналах восприятия мира, в частности, о «душевной оптике».
Поэтика Цветаевой, основанная на логике семантического уподобления и расподобления фонетически похожих слов, часто однокоренных, на логике созвучий с минимальными переходами от одного слова к другому, сказалась и на стиле Бродского в работах о Цветаевой, например:
Начало преобладания звука над действительностью, сущности над существованием (Бродский, 1999: 134);
Отсюда – стремление к отречению от себя, к отрешенности от всего земного (Бродский, 1999: 150);
И далее, с горечью и гордостью патриота (Бродский, 1999: 162);
безадресность и безрадостность пригорода (Бродский, 1999: 176);
непереносимость и непроизносимость этой высоты (Бродский, 1999: 182).[103]
О таком принципе построения текста Бродский говорил:
Фраза строится у Цветаевой не столько по принципу сказуемого, следующего за подлежащим, сколько за счет собственно поэтической технологии: звуковой аллюзии, корневой рифмы, семантического enjambement, etc. То есть читатель все время имеет дело не с линейным (аналитическим) развитием, но с кристаллообразным (синтетическим) ростом мысли. Для исследователей психологии поэтического творчества не отыщется, пожалуй, лучшей лаборатории: все стадии процесса явлены чрезвычайно крупным – доходящим до лапидарности карикатуры – планом (Бродский, 1999: 130).
Заметим, что в примере со словами
Отрешение, вот оно мое до безумия глаз, до обмирания сердца любимое слово! Не отречение (старой женщины от любви, Наполеона от царства!), в котором всегда горечь, которое всегда скрепя сердце, в котором всегда разрыв, разрез души, не отречение, которое я всегда чувствую живой раной, а: отрешение, без свищущего ч, с нежным замшелым ш – шелест монашеской сандалии о плиты, – отрешение: листвы от дерева, дерева от листвы, единственное, законное распадение того, что уже не вместе, отпадение того, что уже не нужно, что перестало быть насущностью, т. е. уже стало лишнестью: шелестение истлевших риз («Кедр». Цветаева, 1994-б: 260).
Бродский настолько проникает во внутренний мир Цветаевой, что позволяет себе говорить о психологических импульсах ее творчества (в современном литературоведении это уже не принято):
Однако главной причиной, побудившей ее растянуть enjambement на три строки, была не столько опасность клише, таившаяся (при всей ироничности тона) в словосочетании «новое место», сколько неудовлетворенность автора заурядностью рифмы «кровом – новом» (Бродский, 1999: 155).
При всем проникновении в сущность творчества Цветаевой Бродский должен был во многом преодолеть прямую зависимость от любимого автора.
В Цветаевой Бродский видел в первую очередь то, чего он хотел от поэзии сам – может быть, из осторожности, чтобы не повторить пройденное. Но вместе с тем, вчитываясь в нее, намечал ориентиры для себя.
Сдержанность Бродского в его поэзии в значительной степени опирается на «повышенный эмоциональный тонус Цветаевой»: он как будто старается тихим голосом сказать то, что прокричала Цветаева, переступившая через порог читательского восприятия. Бродский же, в отличие от многих читателей, оказался готов к пониманию ее текстов. Если Цветаева, по словам Бродского, «голос трагедии», то сам Бродский во многом – приёмник, воспроизводящий этот голос через расстояние в полстолетия. Но в своих стихах он противопоставляет экзальтированности Цветаевой то ворчание, то иронию, то грубости. Если, как написано в эссе «Об одном стихотворении», для Цветаевой характерны причитание, вопль, рыдание, «ощущение ‹…› о чем бы ни шла речь, заведомой оплаканности» (Бродский, 1999: 151), то преимущественная тональность Бродского в его поэзии соответствует ситуации глубокого вздоха после (или вместо) рыдания, когда глаза сухи, зрение и слух обострены и «душевная оптика» автора позволяет воспринимать мироздание через трагедию, как через увеличительное стекло, – пронизывая ее и видя пространство за ее пределами.
В текстуальных перекличках с Цветаевой, например в «Представлении», Бродский показывает, что все стало еще хуже, чем видела Цветаева. Но при этом Бродский, восхищенный отказом Цветаевой от безумного мира, сам от этого мира вовсе не отказывается и при всем его пессимизме не соглашается на отчаяние:
И это, пожалуй, самое существенное в полемике Бродского с Цветаевой. Она же в эссе «Искусство при свете совести» и писала:
Один прочел Вертера и стреляется, другой прочел Вертера и, потому что Вертер стреляется, решает жить. Один поступил, как Вертер, другой, как Гёте («Искусство при свете совести». Цветаева, 1994-б: 352).
Позицию Бродского логично назвать мужественной. Умению взлетать ввысь с самого дна он учится у Цветаевой.
Цветаева же во многом оказывается понятнее современному читателю благодаря не только исследовательским эссе, но и собственной поэзии Бродского с его более резким переключением стилистических регистров, более очевидным смешением жанров, более выраженным антипафосом. В конце концов, благодаря тому пространству, куда речь завела Бродского.
Айзенштейн, 1997 – Айзенштейн Е. После «Вершины великого треугольника» Иосифа Бродского // Звезда. СПб., 1997. № 5. С. 219–225.
Артемова, 2007 – Артемова С. Ю. По ту сторону добра и зла: диалог И. Бродского с М. Цветаевой // Добро и зло в мире Марины Цветаевой: Сборник докладов. Ред. Л. А. Викулина. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2007. С. 433–438.
Ахапкин, 2001 – Ахапкин Д. Марина Цветаева и Иосиф Бродский: логика метафорического развития // Марина Цветаева: Личные и творческие встречи, переводы ее сочинений. Отв. ред. О. Г. Ревзина. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2001. С. 220–225.
Бетеа, 1994 – Bethea D. Josef Brodsky and the Creation of Exile. Princeton, Princeton University Press, 1994. 317 p.
Бродский, 1998 – Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Независимая газета, 1998. 327 с.
Бродский, 1999 – Бродский И. Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. V. СПб., 1999.
Бродский, 2000-б – Бродский И. Большая книга интервью. Сост. В. Полухиной. М.: Захаров, 2000. 704 с.
Бродский, 2001 – Бродский И. Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. VII. СПб., 2001. 344 с.
Будыко, 1990 – Будыко М. И. Рассказы Ахматовой // Об Анне Ахматовой. Стихи, эссе, воспоминания, письма. Сост. М. М. Кралин. Л.: Лениздат, 1990. С. 461–506.
Викулина, 2002 – Викулина JI.A. «След» цветаевского «Крысолова» в поэме-мистерии И. Бродского «Шествие» // На путях к постижению Марины Цветаевой: Девятая цветаевская международная научно-тематическая конференция (9–12 окт. 2001 г.): Сборник докладов. Отв. ред. О. Г. Ревзина. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2002. С. 195–205.
Егоров, 2013-а – Егоров А. А. Мотивы пения и образ певца-стихотворца как метафорическое отражение творческих установок И. А. Бродского и М. И. Цветаевой // Материалы Международного молодежного научного форума «ЛОМОНОСОВ-2013» http://lomonosov-msu.ru/rus/archive.html.
Егоров, 2013-б – Егоров А. А. Сравнительное изучение творчества И. А. Бродского и М. И. Цветаевой: тенденции и перспективы (методологический аспект) // Наука, образование, общество: тенденции и перспективы: Сборник научных трудов по материалам Международной научно-практической конференции 31 августа 2013 г. В 3 частях. Часть I. М.: АР-Консалт, 2013. С. 38–43.
Захарьян, 2005 – Захарьян Н. А. М. Цветаева и И. Бродский: невербальные компоненты стиля. Автореф. дис…. канд. филол. наук. Иваново, 2005. 16 с.
Зубова, 1999 – Зубова Л. В. Цветаева в прозе и поэзии Бродского («Новогоднее» Цветаевой, «Об одном стихотворении» и «Представление» Бродского) // Звезда. СПб., 1999. № 5. С. 196–204.
Ичин, 2001 – Ичин К. «Попытка комнаты» М. Цветаевой и творчество И. Бродского (предварительные заметки) // Марина Цветаева: Личные и творческие встречи, переводы ее сочинений: Восьмая цветаевская международная научно-тематическая конференция (9–13 октября 2000 г.). Сборник докладов. Отв. ред. В. И. Масловский. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2001. С. 204–219.
Корчинский, 2004 – Корчинский А. В. Поэтология И. А. Бродского в контексте «позднего модернизма» (Стихотворения к. 1960-х – н. 1980 гг.). Автореферат дис…. канд. филол. наук. М., 2004. 26 с.
Кривулин, 1997 – Кривулин В. Маска, которая срослась с лицом. Интервью с Виктором Кривулиным // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 170–185.
Кудрова, 1997 – Кудрова И. «Это ошеломляет…» // Бродский о Цветаевой: интервью, эссе. Сост. Г. Ф. Комаров. М.: Независимая газета, 1997. С. 154–161.
Кудрова, 1998 – Кудрова И. В. Верхнее «до» // Бродский о Цветаевой: интервью, эссе. Сост. Г. Ф. Комаров. М.: Независимая газета, 1998. С. 5–21.
Куллэ, 1994 – Куллэ В. Иосиф Бродский: Парадоксы восприятия (Бродский в критике Зева Бар-Селлы) // Structure and Tradition in Russian Society. Papers from an International Conference on the Occasion of the Seventieth Birthday of Yury Mikhailovich Lotman / Ed. by R. Reid, J. Andrew and V. Plukhina. Helsinki, 1994. (Slavica Helsingiensia 14). Р. 64–82.
Кушнер, 1997 – Кушнер А. Последний романтический поэт. Интервью с Александром Кушнером // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 108–117.
Лакербай, 1993 – Лакербай Д. Л. «Удостоверясь в тождестве наших сиротств» (Бродский и Цветаева) // Марина Цветаева и художественные искания XX века: Межвузовский сборник научных трудов. ред.: О. Коканова. Иваново: Изд-во Ивановск. гос. ун-та, 1993. С. 166–178.
Лакербай, 1998 – Лакербай Д. Л. Поэзия Иосифа Бродского конца 1950-х годов: между концептом и словом // Вопросы онтологической поэтики. Потаенная литература: исследования и материалы. Под ред. Л. П. Быкова и др. Иваново: Изд-во Ивановск. гос. ун-та, 1998. С. 166–180.
Латыпова, 2013 – Латыпова Л. Т. Специфика функционирования мифа о М. Цветаевой на рубеже XX – XX1 вв. («случай» И. Бродского) // Материалы Международного молодежного научного форума «ЛОМОНОСОВ-2013» http://lomonosov-msu.ru/rus/archive.html
Лосев, 1997 – Лосев Л. Новое представление о поэзии. Интервью с Львом Лосевым // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 119–137.
Ляпон, 2005 – Ляпон М. В. Парадокс как отражение когнитивной стратегии: Бродский и Цветаева // Иосиф Бродский. Стратегии чтения. Ред. Коллегия: В. Полухина, А. Корчинский, Ю. Троицкий. М.: Изд-во Ипполитова, 2005. С. 63–75.
Максудов, Покровская, 2001 – Максудов С, Покровская Н. К представлению «Представления» // Russian Literature. XLLX. 2001. С. 393–448.
Мищенко, 2010 – Мищенко Е. В. И. Бродский и М. Цветаева: уроки композиции // Иосиф Бродский в XXI веке. Ред. Я. А. Гордин. СПб.: Изд-во Филологического факультета СПбГУ; МИРС, 2010. С. 37–41.
Ничипоров, 2004 – Ничипоров И. Б. О духе и стиле эссеистской прозы И. Бродского о М. Цветаевой // Эйхенбаумовские чтения-5: материалы международной конференции по гуманитарным наукам. Часть II: Художественный текст: история, теория, поэтика. Воронеж: Изд-во Воронеж. гос. пед. ун-та, 1994. Отв. ред. А. С. Крюков. С. 123–128.
Рейн, 1997 – Прозаизированный тип дарования. Интервью с Евгением Рейном // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 14–29.
Седакова, 1997 – Седакова О. Редкая независимость. Интервью с О. Седаковой // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 218–231.
Спивак, 1997 – Спивак Р. С. Философская пародия Бродского. Литературное обозрение. М., 1997. № 4. С. 68–71.
Степанов, 2005 – Степанов А. Г. Две «Горы»: диалог Бродского с Цветаевой // Иосиф Бродский. Стратегии чтения. Редколлегия: В. Полухина, А. Корчинский, Ю. Троицкий. М.: Изд-во Ипполитова, 2005. С. 429–435.
Ушакова, 1997 – Ушакова Е. Поэт напряженной мысли. Интервью с Еленой Ушаковой // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 102–105.
Хаимова, 2003 – Хаимова В. М. М. Цветаева, И. Бродский: Два метафизических пространства («Новогоднее» и «Большая элегия Джону Донну» // Марина Цветаева: Эпоха, культура, судьба: Десятая цветаевская международная научно-тематическая конференция: Сборник докладов. Отв. ред. И. Ю. Белякова. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2003. С. 145–153.
Цветаева, 1994-а – Цветаева М. Сочинения: В 7 т. Сост., подг. текста и примеч.: А. А. Сааканц, Л. А. Мнухин. Т. 4. М.: Эллис Лак, 1994. 688 с.
Цветаева, 1994-б – Цветаева М. Сочинения: В 7 т. Сост., подг. текста и примеч.: А. А. Сааканц, Л. А. Мнухин. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1994. 720 с.
Шварц, 1997 – Шварц Е. Холодность и рациональность. Интервью с Еленой Шварц // Полухина В. Бродский глазами современников. Сборник интервью. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1997. С. 200–215.
Эткинд, 1980 – Эткинд Е. Г. «Взять нотой выше, идеей выше…» // Часть речи: Альманах литературы и искусства. Ред. Г. Поляк. Нью-Йорк, 1980. Вып. 1. С. 37–41.
Прилагательные Бродского
Иосиф Бродский много раз благодарно вспоминал совет Евгения Рейна обходиться в стихах без прилагательных (см., например: Бродский, 2000: 83, 109, 178, 234):
Помню один его важный совет – я и сейчас готов повторить его любому пишущему: если хочешь, чтобы стихотворение работало, избегай прилагательных и отдавай решительное предпочтение существительным и даже в ущерб глаголам (Бродский, 2000: 83);
…если вы положите на бумагу некую волшебную скатерть, которая убирает прилагательные, то бумага должна остаться черной после того, как вы эту скатерть поднимете. Это может быть главный урок, который я получил в своей жизни (Бродский, 2000: 178).
У Рейна были предшественники.
Б. М. Эйхенбаум в статье «Анна Ахматова. Опыт анализа» (1923 г.) отметил такую особенность ее поэзии: «скупость на прилагательные, которыми был так богат стиль символистов», связывая эту черту с поэтикой акмеизма (Эйхенбаум 1986: 401).
Но это не было особенностью только акмеизма.
В том же 1923 г. Р. О. Якобсон писал об особом отношении В. В. Маяковского к прилагательному и о его поисках необычных сочетаний прилагательного с существительным (Якобсон, 1979: 107).
Вероятно, поэтика русских футуристов усвоила программные установки футуристов итальянских, опубликованные в России в 1912 г.:
Надо отменить прилагательное, и тогда голое существительное предстанет во всей своей красе. Прилагательное добавляет оттенки, задерживает, заставляет задуматься, а это противоречит динамике нашего восприятия (Маринетти, 1986: 163).
Корней Чуковский рекомендовал избегать эпитетов в стихах для детей:
Стихи, которые богаты эпитетами, – стихи не для малых, а для старших детей ‹…› эпитет ‹…› это плод опыта, созерцания, исследования, совершенно недоступного маленьким детям. ‹…› Маленького ребенка по-настоящему волнует в литературе лишь действие, лишь быстрое чередование событий. А если так, то побольше глаголов и возможно меньше прилагательных! (Чуковский, 2003: 640–641).
Еще раньше А. П. Чехов советовал А. М. Пешкову:
Вычеркивайте, где можно, определения существительных и глаголов. У Вас так много определений, что вниманию читателя трудно разобраться, и он утомляется. Понятно, когда я пишу: «человек сел на траву», это понятно, потому что ясно и не задерживает внимания. Наоборот, неудобопонятно и тяжеловато для мозгов, если я пишу: «высокий, узкогрудый, среднего роста человек с рыжей бородкой сел на зеленую, уже измятую пешеходами траву, сел бесшумно, робко и пугливо оглядываясь». Это не сразу укладывается в мозгу, а беллетристика должна укладываться сразу, в секунду (Чехов, 1957: 340).
Борьба против прилагательных имеет еще более глубокие корни:
При поисках новых форм повествования в 20-е – 30-е годы [XIX века. – Л. З.] много писалось о сокращении количества прилагательных. Н. А. Полевой в своей статье об «Эде» Боратынского ставил поэту в заслугу, что «он умеет также избегать прилагательных, которые так обильно рассыпаются в наших стихах и иногда с излишком употребляются даже в самых лучших произведениях» (Виноградов, 2000: 303).
В 1836 г. Альфред де Мюссе опубликовал сатирическую пьесу «Письма Дюпюи и Котоне». В ней молодые писатели, пытаясь понять специфику романтизма, пришли к выводу, что она состоит в чрезмерном употреблении прилагательных (Ванслов, 1966: 36–46).
Заметим, что Иосиф Бродский в юности был романтиком[104].
Поиски в Интернете других текстов с рекомендациями избегать прилагательных обнаружили, что эти установки содержатся в руководствах по прокурорскому надзору (Васильев) и по методике проведения вербовочной беседы в бизнес-разведке (Доронин). В разных руководствах об этом говорится одними и теми же словами:
В формулируемые фразы необходимо включать больше активных глаголов и меньше прилагательных и пассивных существительных. В них возникает потребность только в том случае, когда необходимо подчеркнуть какие-либо особые свойства (Васильев; Доронин).
В блогах Интернета фигурируют такие фразы:
Чем меньше прилагательных, тем больше мастерства. По-моему это главное в поэзии. Спасибо (http://www.stihi.ru/rec.html?2004/11/22-1582);
Я только что сделал научное открытие – чем высокоразвитее общество, тем меньше оно использует прилагательных (http://blue-olusha.livejournal.com/156298.html?thread=1206922).
При всем этом лингвисты отмечают, что роль прилагательных в поэзии в XX веке возрастает:
В поэтическом языке XX в. усиливается признаковость текста и повышается степень его предикативности. Художественное познание сложных, иррациональных, неявных миров возможно лишь одним путем: присвоение признаков непознанным (и неназываемым) сущностям, уподобление их элементам видимого мира. Отсюда – приоритет признаковой семантики в поэтическом языке XX в., высокая употребительность признаковых слов, занятие всех возможных синтаксических позиций обозначением признака (Ковтунова, 1993: 108).
Понятно, что неконсервативные поэты стремятся противопоставить свою поэтику общей тенденции.
Михаил Крепс писал, что безэпитетность – характерная черта поэтического стиля Бродского, проявляющаяся во многих его стихотворениях:
В связи с установкой Бродского на рациональное познавание мира (как материального, так и духовного) орнаментальный эпитет как способ выражения чувственного восприятия не играет у него существенной роли (Крепс, 1984: 49);
Вообще очень важно отметить, что Бродский избегает употребления прилагательных и почти никогда их не рифмует – вещь наиредчайшая в русской литературе (школа Цветаевой, которую он в этом превзошел) (Крепс, 1984: 53).
Однако рациональность Бродского вовсе не абсолютна:
Поэтика Бродского живет постоянно действующим противоречием рационального и художественного типа мышления, каждый из которых стремится победить – и не одерживает победы (Служевская, 2000: 33):
Стихи Бродского внерациональны в той же степени, в которой рациональны; жесткие итоговые формулы в них неизменно подготавливаются суггестивным воздействием детали. Логическому умозаключению или их цепочке предшествует, как правило, смысловой «зигзаг»: внимание читателя отвлекается на какую-либо деталь, изначально лежавшую за пределами изображения (Гельфонд, 2006: 73).
Обратимся к стихам Бродского. Стихотворение «Рождественский романс» 1961 г., посвященное Е. Рейну, что существенно, изобилует прилагательными:
Знакомство Бродского с Рейном состоялось в 1958 г. (Рейн, 2012). С большой вероятностью «Рождественский романс», написанный через три года, является реакцией Бродского на совет обходиться без прилагательных[105].
Очень возможно, что и стихотворение «Глаголы» 1960 года – тоже результат общения с Рейном:
Утверждая приоритет глаголов, Бродский в каждой строчке сопровождает слово
Метафора оказывается переносом значения, строящимся не за счет сходства означаемых, а за счет сходства означающих. Единственный метафорический эпитет, построенный по другому принципу, – оксюморон «молчаливые глаголы» в первой строке стихотворения, но и здесь возникает аллитерация на
Многокомпонентные ряды прилагательных имеются и в других стихотворениях, как ранних, так и поздних:
В некоторых случаях прослеживается тематическая обусловленность скопления прилагательных, например при изображении явлений, чуждых субъекту восприятия:
Следующий пример демонстрирует динамику изменений, выраженную прилагательными:
Далее рассмотрим необычное употребление прилагательных в стихах Бродского.
Нестандартных определений у Бродского немало, например
В двух следующих контекстах отступление от нормативной референции прилагательных легко объясняется нестандартным восприятием реальности:
Прилагательное
Определение
Во-первых, определение в сочетании
Иногда странная сочетаемость прилагательного с существительным объясняется тем, что вполне стандартное определение при прямой номинации предмета перемещается в перифрастическую номинацию:
При этом и предикат
Сочетание
Очень возможно, что
По-видимому, прилагательные
Обращает на себя внимание ситуация, когда прилагательное, употребляемое как цветообозначение, на самом деле сообщает не столько о цвете, сколько – аллегорически – о печальном будущем всего живого:
Далее рассмотрим несколько примеров с метонимическим эпитетом. Он давно освоен русской литературой, кроме термина
Гипаллага – «сложная гибридная фигура, основанная на перемещении определения от того слова, к которому оно относится по смыслу, на другое, связанное с первым отношениями смежности. Возможность перемещения отражает сходство впечатлений от предметов или явлений, названных данными словами. Таким образом, в гипаллаге сочетается свойство метонимии и метафоры» (Хазагеров, Ширина 1999: 217).
Пушкина современные ему критики осуждали за такие сочетания с метонимическими эпитетами, как
Неожиданный эпитет Пушкина существует отдельно от конкретного контекста. Это стихи в стихах. Зашифрованный в одном определении образ, который потомки развернут в пространные метафоры. Память о будущем ‹…› Во всем этом сквозит странная философская картина мира, тотально одушевленного и разъятого на части, каждая из которых важна сама по себе, каждая полна самостоятельной жизни (Вайль, Генис 1991: 50–51).
При всей освоенности приема свежие метонимические эпитеты воспринимаются эмоционально. Они обращают на себя внимание сочетанием алогизма и смысловой компрессии. М. В. Никитин, называя метонимический эпитет контракцией, на примере слов Н. А. Некрасова
Доля смысла, приходящаяся на единицу выражения, увеличена против средней нормы, сочетания гиперсемантизированы. Однако при этом расшатываются принятые в языке нормы соотношения между формулами лексической сочетаемости слов и формулами положенного им смысла (Никитин, 1996: 573–574).
М. В. Никитин в этом случае указывает на опасность нарушения нормы, но в этой цитате можно было бы переставить фрагменты до слова
Рассмотрим несколько примеров из поэзии Бродского, обращая внимание на разные аспекты смысловой компрессии.
Сочетание
В следующих строчках метонимический эпитет совмещает в себе прямое и переносное значение прилагательного
Полисемия метонимического эпитета наблюдается и в таком контексте:
Прилагательное
Семантическая диффузность метонимического эпитета обнаруживается в таком контексте:
Прилагательное
В «Прощальной оде» рядом находятся два сочетания с метонимическими эпитетами:
Эпитет
В следующем контексте прилагательное
В строке
Т. М. Николаева провела исследование сравнительной интенсивности произнесения прилагательных и существительных в словосочетаниях – отталкиваясь от гипотезы Р. О. Якобсона, который предположил, что В. Маяковский избегает прилагательных в привычных сочетаниях из-за их подчиненности существительным. Вывод, к которому пришла Т. М. Николаева, таков:
Если первое слово было прилагательным или местоимением, то его общая интенсивность была в 1,5 раза большей, чем если первым словом было существительное. Т. е. словосочетание с изменяемым определяющим оказывалось
Именно это и было прозрением Р. Якобсона, анализировавшего стих Маяковского.
У Бродского в последнем примере интенсивность каждого слова максимальна, что достигается и ритмической выделенностью, и пунктуацией, и порядком слов, и фонетикой анаграммы.
Кроме необычной соотнесенности прилагательных с существительными интересно отметить и способы, которыми Бродский обходится без прилагательных там, где они как бы напрашиваются.
Во-первых, это сравнение. Вместо того чтобы назвать лужу большой, Бродский пишет:
Во-вторых, это образование глаголов, производных от прилагательных, то есть изображение свойств как действий или состояний:
В-третьих, образование существительных, производных от прилагательных (номинализация прилагательных) – изображение свойств как субстанций:
В заключение, возвращаясь к многократному утверждению Бродского, что он следует совету избегать прилагательных, приведу цитату из книги Л. Лосева:
Если бы мы не знали его стихов, а только его высказывания о поэзии, у нас возникло бы абсолютно превратное представление о том, какие стихи пишет Бродский (Лосев, 2006: 7).
Ахапкин, 2003 – Ахапкин Д. Н. Иосиф Бродский: Глаголы // Поэтика Иосифа Бродского. Сборник научных трудов. Редколлегия: В. П. Полухина, И. Ф. Фоменко, А. Г. Степанов. Тверь: Изд-во Твер. гос. ун-та, 2003. С. 28–38.
Бродский, 2000 – Бродский И. Большая книга интервью. Сост. В. Полухиной. М.: Захаров, 2000. 704 с.
Вайль, Генис, 1991 – Вайль П., Генис А. Родная речь. Уроки изящной словесности. М.: Независимая газета, 1991. 191 с.
Ванслов, 1966 – Ванслов В. В. Эстетика романтизма. М.: Искусство, 1966. 397 с.
Васильев – Васильев В. Л. Психологическая культура прокурорско-следственной деятельности // http://law.vl.ru/analit/show_a.php?id
Гельфонд, 2006 – Гельфонд М. Внерациональное в лирике Бродского: «Строфы» // Грехневские чтения: Сборник научных трудов. Вып. 3. Отв. ред. И. С. Юхнова. Нижний Новгород: Изд-во Нижегород. ун-та им. Н. И. Лобачевского, 2006. С. 72–77.
Доронин – Доронин А. Бизнес-разведка // http://www.dere.com.ua/library/doronin/gl_003
Зубова, 2007 – Зубова Л. В. Смысловой потенциал эпитета в современной поэзии // Лингвистика и поэтика в начале третьего тысячелетия: Материалы международной научной конференции (Институт русского языка им. В. В. Виноградов РАН. Москва, 24–28 мая 2007 г.). Ред. Н. А. Фатеева. М.: Институт русского языка РАН, 2007. С. 231–244.
Ковтунова, 1993 – Ковтунова И. И. Принцип неполной определенности и формы его грамматического выражения в поэтическом языке XX века // Очерки истории языка русской поэзии XX века. Грамматические категории. Синтаксис текста. Отв. ред. Е. В. Красильникова. М.: Наука, 1993. С. 106–153.
Крепс, 1984 – Крепс М. О поэзии Иосифа Бродского. Анн Арбор: Ардис, 1984. 278 с.
Куллэ, 1996 – Куллэ В. А. Поэтическая эволюция И. Бродского в России (1957–1972). Дис…. канд. филол. наук. М., 1996. 246 с.
Лосев, 2006 – Лосев Л. Иосиф Бродский: Опыт литературной биографии. М.: Молодая гвардия, 2006. 544 с.
Маринетти, 1986 – Маринетти Ф.-Т. Технический манифест футуристической литературы // Называть вещи своими именами: Программные выступления мастеров западноевропейской литературы. Л. Г. Андреева. М.: Прогресс, 1986. С. 163–167.
Никитин, 1996 – Никитин М. В. Курс лингвистической семантики. СПб.: Научный центр проблем диалога, 1996. 760 с.
Николаева, 2009 – Николаева Т. М. Замечательное прозрение Р. Якобсона, или Почему Маяковский избегал прилагательных? // Славянский стих. VIII: Стих, язык, смысл. Под ред. А. В. Прохорова, Т. В. Скулачевой. М: Языки славянских культур, 2009. С. 123–131.
Ожегов, Шведова, 1992 – Ожегов С. И., Шведова Н. Ю. Толковый словарь русского языка. М.: АЗЪ Ltd, 1992.
Рейн, 2012 – Рейн Е. Поэтически грамотное решение. Интервью Наталье Дардыкиной // Московский комсомолец. № 25946. 24.05.2012. http://www.mk.ru/culture/interview/2012/05/23/707028-poeticheski-gramotnoe-reshenie.html
Самойлова, 2012 – Самойлова И. Ю. Индивидуальная картина мира поэта: зрительное восприятие. Иосиф Бродский: проблемы поэтики: Сборник научных трудов и материалов. Ред.: А. Г. Степанов, И. В. Фоменко, С. Ю. Артёмова. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 84–96.
Селиверстова, 2004 – Селиверстова О. Н. Труды по семантике. М.: Языки славянской культуры, 2004. 960 с.
Служевская, 2000 – Служевская И. Поздний Бродский: путешествие в кругу идей // Иосиф Бродский и мир. Метафизика, античность, современность. Ред. И. А. Муравьева. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2000. С. 9–35.
Фоменко, 2002 – Фоменко И. В. О двух особенностях лирики И. Бродского // Фоменко И. В. Три статьи о поэтике: Пушкин. Тютчев. Бродский. Тверь: Изд-во Твер. гос. ун-та, 2002. С. 28–35.
Хазагеров, Ширина, 1999 – Хазагеров Т. Г., Ширина Л. С. Общая риторика: курс лекций; словарь риторических приемов. Отв. ред. Е. Н. Ширяев. Ростов н/Д: Феникс, 1999. 320 с.
Чехов, 1957 – Чехов A. П. [Письмо А. М. Пешкову] 03.09.1899 // Чехов А. П. Собрание сочинений: В 12 т. Т. 12. М.: Худож. лит-ра, 1957. С. 340.
Чуковский, 2003 – Чуковский К. И. От двух до пяти // Чуковский К. И. Стихи и сказки. От двух до пяти. М.: АСТ, 2003. 704 с.
Чхеидзе, 1992 – Чхеидзе В. В. Адъективная метонимия в поэзии А. С. Пушкина. Автореф. дис…. канд. филол. наук. СПб., 1992. 16 с.
Эйхенбаум, 1986 – Эйхенбаум Б. М. Анна Ахматова: опыт анализа // Эйхенбаум Б. М. О прозе. О поэзии: Сборник статей. Л.: Худож. лит-ра, 1986. С. 374–439.
Якобсон, 1979 – Jakobson R. О чешском стихе преимущественно в сопоставлении с русским // Jakobson R. Selected writings. The Hague – Paris – New York: Mouton, 1979. T. 5. Р. 3–121.
Поэма Михаила Крепса «Царевна-лягушка», пародия на Бродского[113]
Михаил Крепс[114] более всего известен как автор первой в мире книги о поэтике Бродского (Крепс, 1984-а; Крепс, 2007). Кроме того, опубликованы его филологические исследования (Крепс, 1994-б; Крепс, 1986-а) и несколько поэтических сборников (Крепс, 1986-б; Крепс, 1987; Крепс, 1992; Крепс, 1995), а также сборников палиндромов (Крепс, 1993; Крепс, 2012).
Из филологических работ, анализирующих стихи Крепса, мне известны только кандидатская диссертация Н. Е. Шанявской (Шанявская, 2012), статьи этого автора (Шанявская, 2010-а; Шанявская, 2010-б; Шанявская, 2011 и др.) и статья С. Слепухина (Слепухин, 2012).
Поэма «Царевна-лягушка» впервые опубликована в 1990 г. (Крепс, 1990), затем перепечатана в 1996 г. (Крепс, 1996) То, что текст «Царевны-лягушки» – пародия на Бродского, отражено в библиографии: (Лапидус. 1999: 160). А. Я. Лапидус указывает, что это пародия на стихотворение «Пятая годовщина», но, как я постараюсь показать, это пародия далеко не только на одно произведение. Крепс пародирует поэтику Бродского в разных ее проявлениях – не только ритмическом, но и лексическом, стилистическом, синтаксическом, фонетическом, образном.
Конечно, возможно, что пародия была написана гораздо раньше ее первой публикации, но с большой долей вероятности можно предположить, что всё же после работы над книгой «О поэзии Иосифа Бродского».
В любом случае, особенности поэтики Бродского не только хорошо отрефлексированы Крепсом, но и подробно проанализированы и сформулированы им.
Замечу, что в собственных стихах Крепс не подражает стилю Бродского (хотя И. Кручик считает иначе – Кручик, 2002). Конечно, общность некоторых образов наблюдается, изредка встречаются и совпадения поэтических приемов, однако в большинстве текстов Крепс совершенно независим от Бродского.
Ю. Н. Тынянов писал:
Все методы пародирования, без изъятия, состоят в изменении литературного произведения, или момента, объединяющего ряд произведений (автор, журнал, альманах), или ряда литературных произведений (жанр) – как системы, в переводе их в другую систему (Тынянов, 1977: 294);
…при столкновении с отдельными фактами вовсе не легко решить каждый раз – где подражание, где пародия (Тынянов, 1977: 292).
Поэма Крепса травестирует тексты Бродского со знанием и любовью.
В первой части анализа поэмы рассмотрим некоторые внешние приемы поэтики как самые заметные элементы пародии Крепса – в соотнесении с теоретическими положениями книги «О поэзии Иосифа Бродского», во второй части обратимся к мифологической основе фольклорной сказки с намерением показать глубинную связь метафизики Бродского с мифологической метафизикой – в том пародийном отражении, которое свойственно сказке Крепса.
Как сформулировал Ю Тынянов,
простейший и сильнейший метод стихотворной пародии ‹…› – пародия интонационная или же мелодическая (Тынянов, 1977: 301).
Это очевидно в тексте Крепса. Вот, например, начало поэмы:
Достаточно вспомнить такие строчки Бродского с похожим ритмом и системой рифм:
Рифма Бродского – предмет серьезного анализа в книге Крепса. Он пишет:
Именно тогда поэт становится новатором рифмы, когда она становится органической чертой его стиля, то есть задействована не в каких попало, а в его лучших поэтических контекстах (Крепс, 1984-а: 8).
Виртуозные рифмы у Крепса, как и у Бродского, формируют сюжет в образах, типичных для Бродского, соединяют эти образы и ведут в глубину мировосприятия, свойственного Бродскому. Особенно выразительно это можно продемонстрировать на таких фрагментах:
В книге Крепс подробно говорит о новаторском характере и о значении составных рифм Бродского:
Составная рифма, например, известная русской поэзии как в виде каламбура (Мятлев, Минаев), так и в различных других вариантах, а в начале двадцатого века широко употреблявшаяся поэтами-футуристами, становится у Бродского одной из примет его стиля. Однако дело не в том, что она употреблялась или была известна до Бродского и что не он ее выдумал, а в том, что впервые за всю историю русской поэзии она перестала восприниматься как некий экзотический и чужеродный элемент (Крепс, 1984-а: 8);
составная рифма Бродского тем и интересна, что неинтересна, в ней нет лихой сногсшибательности ее старших сестер, ибо она органична и ненавязчива – одна из возможностей среди десятка других возможностей, использование ее ненарочито и совсем не всегда подчеркивается ее регулярной встречаемостью в регулярных местах. Более того, не в ней дело, а в смысловых ходах контекста, важность и серьезность которого не позволяет вниманию отвлечься и думать о форме, отчего изощреннейшие технические достижения Бродского (и не только в области рифмы) остаются незамеченными, о них не думают, как не думают ни о планах, ни о кирпичах великолепного здания, называя все незамеченное достойным словом гармония (Крепс, 1984-а: 10).
Составные рифмы в поэме «Царевна-лягушка» тоже виртуозны:
Кроме того, у Крепса встречаются скрытые образопорождающие рифмы:
В филологической книге Крепса большое внимание уделяется такому аспекту новаторства Бродского, как отказ «от стилистически дифференцированного языка поэзии» (Крепс, 1984-а: 7), и это явление Крепс связывает с влиянием английских метафизиков XVIII в.:
Для поэта-метафизика образность перестала служить целям иллюстративности и орнаментальности, она стала мощным аналитическим инструментом, способствующим движению мыслительного процесса, аргументации положений, оправданию парадоксальных суждений. ‹…› У него не было высоких, низких, непоэтических или вульгарных сфер в применении к поэзии, ибо не только эстетическое, но все происходящее вокруг и внутри него было темой, источником и материалом его поэтического видения. Отсюда сравнения и метафоры метафизиков из различных областей человеческой деятельности, традиционно исключавшихся из сферы эстетического – геометрии, географии, (ал)химии, астрономии, медицины, быта, купли-продажи, секса и т. д., отсюда же отказ от деления языка на высший, средний и низший стили, рассмотрение его как логически-точного и эмоционально-правдивого средства человеческого общения (Крепс, 1984-а: 70).
На первый взгляд, стилистические особенности языка Бродского, определяемые его обращенностью к метафизике, приходят в резкое противоречие с условно бытовым контекстом сказки как чтения для детей. Но внутренне текст Крепса в очень большой степени связан с метафизикой Бродского и метафизикой мифологического архетипа (коллективного бессознательного по К. Юнгу), о чем речь пойдет во второй части статьи.
Приведу некоторые примеры, естественно, не перечисляя всех случаев контрастной стилистики.
Термины в сказке Крепса оказываются рядом с экспрессивным просторечием, романтической и публицистической риторикой:
Термины встречаются в стилистически контрастных рифмах:
в составе конструкций экспрессивного синтаксиса рядом с поэтическими архаизмами:
Традиционные поэтизмы (как лексические, так и синтаксические) тоже соседствуют с экспрессивным и социальным просторечием:
Во всей этой стилистической какофонии некоторые слова относятся одновременно к разным, иногда противоположным стилистическим пластам. Например, слово
слово
Типичными для поэтики Бродского являются снижающие тропы – сравнения, метафоры, метонимия. Например, и предметом, и образом сравнения у Бродского часто становились зубы:
Зубы как предмет сравнения изображаются и Крепсом:
Не забыты и протуберанцы. В ранних стихах Бродского их образ вполне романтичен:
У Крепса протуберанцы появляются в снижающей генитивной метафоре с астрономической образностью:
Если в стихотворении Бродского протуберанцы грохочут (вероятно, фонетический образ слова вызвал звуковую метафору вопреки этимологическому и терминологическому значению слова[120], то в пародии Крепса слово
Снижающую функцию у Крепса Бродского выполняет и словообразование, например:
К словоформе
Но, говоря о снижении, интереснее отметить в тексте Крепса другое: метаязыковое образное высказывание о самом приеме снижения в начале поэмы:
Сколь характерны аналогичные метаязыковые высказывания для Бродского, хорошо показано в диссертации Дениса Ахапкина (Ахапкин, 2002). А именно
В книге «О поэзии Бродского» большое внимание уделено анализу перифраз[121] – он занимает 15 страниц. Приведу фрагмент:
Парафраза как поэтический прием ведет свое начало от древнегреческой и римской поэзии ‹…› парафраза была регулярным приемом поэтики классицизма. Встречается она и в русской поэзии 18 века. У Ломоносова, например, находим такие парафразы, как «земнородных племя» (люди), «владычица российских вод» (Нева), «твари обладатель» (Бог) ‹…›. В русской поэзии 19 века отдельные примеры парафразы можно найти почти у каждого поэта, однако ни у одного из них этот стилистический прием не является сколько-нибудь нарочитой повторяющейся индивидуальной чертой стиля. Здесь я говорю, конечно, не о языковых парафразах, как, например, «корабль пустыни», и не парафразах-клише литературного направления: «узы Гименея» ‹…› а о парафразах авторских, оригинальных, ни у кого из других поэтов не встречающихся и читателю незнакомых ‹…› Парафраза обычно определяется как стилистический прием замены простого слова или фразы описательной конструкцией, а семантически – как выражение окольным путем того, что могло бы быть сказано просто ‹…› Цели такого окольного выражения могут быть разными, но результат один – читателю предлагается разрешить своеобразный род маленькой загадки, в результате которой он поймет смысл выражаемого в тексте. ‹…› Парафраза – прием, бросающий вызов читателю, заставляющий его думать (Крепс, 1984-а: 55).
У Крепса вся поэма пронизана перифразами, совершенно не характерными для фольклорного текста, но в высшей степени свойственными поэзии Бродского. При этом в поэме Крепса, как и у Бродского, перифразы являются и элементами возрожденной поэтической традиции высокого стиля, и способом обзывания.
Вот как именуются персонажи поэмы-сказки:
лягушка:
царевич:
царь:
баба Яга:
кот:
Кощей:
рассказчик:
В поэме Крепса загадочность перифраз иногда усугубляется их нарочитой синтаксической неопределенностью, например при измененном порядке слов:
Для поэзии Бродского характерен затрудненный синтаксис:
Постоянная черта поэзии Бродского – исключительно резкий конфликт между ритмом и синтаксисом, выраженный в переносах, инверсиях, разрывах синтагматических связей и т. п. (Венцлова, 2002: 115);
Бывают фразы с непроизносимым порядком слов. Существительное от своего глагола или атрибута порой отодвигается на неосмысляемое, уже не улавливаемое расстояние; хотя формально имеется согласование, но до смысла нелегко доискаться ‹…› Сколько искрученных, исковерканных, раздёрганных фраз – переставляй, разбирай (Солженицын, 1999: 184).
Бродский действительно предлагает переставлять и разбирать. Вот некоторые примеры измененного порядка слов в его стихах:
М. Крепс в филологическом исследовании не анализирует инверсию у Бродского, но явно компенсирует это пародией.
Текст Крепса начинается с простой инверсии
Строка
В строке
В самом начале филологического исследования Крепс говорит: «Бродский – злейший враг банального». И в пародии подтверждает это целой серией разнообразных приемов, разрушающих клише:
• он осовременивает сказочный атрибут – волшебный клубок:
• изменяет падеж слова из устойчивого сочетания и деконструирует наречие:
• вводит натуралистический эпитет в идиому:
• превращает устойчивое сочетание в имя собственное, изменяя при этом грамматическую структуру исходного сочетания:
• создает каламбурно-двусмысленные контексты – со словом
У Бродского в его эротической образности (а на самом деле далекой от эротики, как показал Лев Лосев – Лосев, 1995) колено упоминается весьма выразительно:
Строка Крепса
Характерно, что даже глагол
Изящество замены состоит и в том, что Крепс обновляет забытую этимологическую связь между словами
Одним из выразительных способов разрушения клише является фразеологический эллипсис (сокращение идиомы до обрывка – лексического сигнала). Примеры такого эллипсиса у Бродского:
Крепс доводит фразеологический эллипсис до абсурда:
Впрочем, словоупотребление, которое возникает в результате сокращения устойчивых сочетаний, склонно к абсурду и в общеупотребительном языке, что, кстати, отражено и Бродским:
К выражению
Разрушение клише можно наблюдать и в конце сказки, написанной Крепсом:
Финальная формула фольклорных текстов такова (с незначительными вариациями):
Далее рассмотрим мифологический и метафизический аспекты поэмы-сказки Крепса в связи с основными образами пародии и соответствующими мотивами и образами в произведениях Бродского[127]. Царевна-лягушка в поэзии Бродского встречается в таком контексте:
Эти два фрагмента показывают, что Бродский воспроизводит семиотическую двойственность образа лягушки:
В различных мифопоэтических системах функции Л.[ягушки], как положительные (связь с плодородием, производительной силой, возрождением), так и отрицательные (связь с хтоническим миром, мором, болезнью, смертью), определяются прежде всего ее связью с водой, в частности с дождем (Топоров, 1980: 614).
Значение образов воды в поэтике Бродского – как воплощенного времени – давно и подробно проанализировано (например, Келебай, 2000; Александрова, 2005).
В поэзии Бродского встречается немало и других образов, на которые опирается поэма Крепса. Некоторые из них непосредственно связаны с центральным персонажем – лягушкой[130]:
Бродский часто пишет о своей принадлежности к пространству болот, причем болота – это и метонимия географического расположения Петербурга-Ленинграда, и метафора застоя[131] как смерти. Болота фигурируют в обращении к Баратынскому и в воспоминаниях Бродского о севере России:
Слова
У Крепса лягушка размышляет:
В поэзии Бродского выражение
Сопоставим фрагменты из текстов Крепса и Бродского, имея в виду явное стилистическое сходство, по крайней мере в рифмах. В обоих случаях персонажи строят глазки, глядя на свое отражение. Но что общего по смыслу может быть у ряски и закона? Во-первых, и у Крепса, и у Бродского это образы застоя – стоячей воды и незыблемости закона, во-вторых, образ некоей завесы, под которой скрывается сущность явления (ряской покрыта вода, законом ограничена свободная жизнь). Слово
У Крепса выражение
Но если ряска и коряги тематически-ассоциативно связаны с болотами, то связь болота и балета – связь поэтически-ассоциативная, основанная на созвучии, диссонансной рифме
М. Крепс привлекает образы балета, опираясь не только на рифму, но и на упоминание классического балета и разнообразных танцев у Бродского:
Возможно, что связь танца Василисы, в которую превратилась лягушка, с балетными образами Бродского представлена у Крепса гораздо глубже, чем на уровне танцевальной образности и на уровне текстопорождающей фонетики.
Этимологически слово
В стихах Бродского упоминается и Кощей (в контексте с названиями танцев), причем это слово притягивает выразительные созвучия-аллитерации:
Та же аллитерация встречается у Бродского и безотносительно к Кощею:
Крепс еще больше усиливает фонетический образ слова
Есть у Бродского и упоминание сказочной избы на курьих ножках:
Упоминание избы на курьих ножках в цикле «Кентавры» примечательно – в нем говорится о соединении разных сущностей.
Избушка на курьих ножках (дом Бабы-яги) – так же, как и кентавр, как и царевна-лягушка – соединение зооморфного образа с человеческим.
Древнейшим субстратом можно признать устройство хаты животной формы при обряде инициации. В этом обряде посвящаемый как бы спускался в область смерти через эту хижину. Отсюда хижина имеет характер прохода в иное царство. В мифах уже теряется зооморфный характер хижины, но дверь, а в русской сказке столбы, сохраняют свой зооморфный вид (Пропп, 1986: 64).
Зооморфность избушки Пропп объясняет тем, что в ней герою предстоит быть съеденным.
В поэме Крепса говорится:
Очень интересна строка поэмы Крепса
У Бродского слово
Обратим внимание на то, что здесь есть и слово
А слово
Здесь водолаз является воскрешающим персонажем, а это, как уже говорилось, функция мифологической лягушки. Словами
В стихотворении Бродского «Портрет трагедии» есть строки, которые, казалось бы, являются самым прямым объектом пародии Крепса:
Однако «Портрет трагедии» датируется 1991 годом, а первая публикация «Царевны-лягушки» Крепса состоялась в 1990-м. Не исключено, что Бродский с его константой снижающего стиля ориентировался на пародийные строки Крепса для описания трагедии.
Итак, в блистательной, веселой и умной поэме-сказке «Царевна-лягушка» Михаил Крепс создает игровой вариант исследования «О поэзии Бродского».
Именно в игре, субстрат которой – фольклорный текст, Крепсу удалось сказать то, что он не затрагивал в филологическом исследовании (имеются в виду не конструктивные элементы, например внутренние рифмы, инверсия, но и элементы смысловые). В книге о поэзии Бродского Крепс говорил о том, что метафизика Бродского связана с поэтической философией и поэтической практикой предшественников-поэтов, а в пародии-сказке он показал связь метафизики с глубинными пластами архетипических представлений, которые до нас в редуцированном виде донес фольклор.
В большой степени успешность проникновения в истоки культуры обусловлена собственно поэтической формой, когда в эти глубины сознания ведут ритм, разнообразные созвучия, в том числе рифмы, семантика и этимология сближаемых слов, фразеологические ассоциации, литературные аллюзии.
Проводником в эти сферы оказалась поэтика Бродского, возникшая как материальное воплощение метафизически ориентированного сознания поэта.
Возможно, утрируя, гиперболизируя специфику поэтического языка Бродского, Крепс освобождался от подавляющего влияния этого поэта на собственные стихи.
Александрова, 1995 – Александрова А. Эволюция архетипа воды в творчестве И. Бродского на примере образа моря (океана) // Иосиф Бродский: стратегии чтения. Материалы международной научной конференции 2–4 сентября 2004 года в Москве. Ред. коллегия: В. Полухина, А. Корчинский, Ю. Троицкий. М.: Изд-во Ипполитова, 2005. С. 238–251.
Ахапкин, 2002 – Ахапкин Д. Н. Филологическая метафора в поэтике И. Бродского. Автореферат дис. … канд. фил. наук. СПб., 2002. 21 с.
Бродский, 2011 – Бродский И. Стихотворения и поэмы: В 2 т. Т. 1. Сост. и подг. текстов: Л. В. Лосев. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Вита Нова, 2011. 656 с.
Венцлова, 2002 – Венцлова Т. «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова» (1973–1983) // Как работает стихотворение Бродского: Сборник статей. Ред. – сост. Л. В. Лосев, В. П. Полухина. М.: Новое литературное обозрение, 2002. С. 108–132.
Зубова, 2015 – Зубова Л. В. Поэма Михаила Крепса «Царевна-лягушка», пародия на Бродского // Язык и поэтика русского фольклора: к 120летию со дня рождения В. Я. Проппа: сборник докладов всероссийской (с международным участием) научной конференции (16–19 сентября 2015 года, г. Петрозаводск). Отв. ред. Н. В. Патроева. Петрозаводск: Изд-во ПетрГУ, 2015. С. 24–37.
Келебай, 2000 – Келебай Е. Поэт в доме ребенка (пролегомены к философии творчества Иосифа Бродского). М.: Книжный дом «Университет», 2000. 336 с.
Крепс, 1984-а – Крепс М. О поэзии Иосифа Бродского. Ann Arbor: Ardis, 1984. 278 с.
Крепс, 1984-б – Крепс М. Булгаков и Пастернак как романисты: Анализ романов «Мастер и Маргарита» и «Доктор Живаго». Анн Арбор: Ардис, 1984. 284 с.
Крепс, 1986-а – Крепс М. Техника комического у Зощенко. Benson: Chalidze publ., 1986. 244 с.
Крепс, 1986-б – Крепс М. Интервью с птицей Феникс. Париж-Нью-Йорк: Третья волна, 1986. 142 с.
Крепс, 1987 – Крепс М. Бутон головы. Филадельфия: Encounters, 1987. 182 с.
Крепс, 1990 – Крепс М. Царевна-Лягушка // Новый журнал. Нью-Йорк, 1990. № 179. С. 25–29.
Крепс, 1992 – Крепс М. Русский Пигмалион. Поэма. СПб., 1992. 33 с.
Крепс, 1993 – Крепс М. Мухи и их ум. Палиндромы. Бостон – СПб., 1993. 4 с.
Крепс, 1995 – Крепс М. Космос, Петербург, плечо. Бостон, Массачусетс, 1995. 134 с.
Крепс, 1996 – Крепс М. Царевна-Лягушка // Петрополь. Литературная панорама 1993–1996. СПб., 1996. С. 206–209.
Крепс, 2007 – Крепс М. О поэзии Иосифа Бродского. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2007. 200 с.
Крепс, 2012 – Крепс М. «И – И» Екатеринбург: Евдокия, 2012.
Кручик, 2002 – Кручик И. Какие особенности поэтики Иосифа Бродского чаще всего используют его подражатели // Сетевая словесность. 12 ноября 2002. http://www.netslova.ru/kruchik/brodsky.html
Лапидус, 1999 – Лапидус А. Я. Иосиф Бродский: Указатель литературы на русском языке за 1962–1995 гг. 2-е изд. СПб.: Изд-во Российской национальной библиотеки, 1999. 196 с.
Лосев, 1995 – Лосев Л. Иосиф Бродский: эротика // Russian Literature. North-Holland. 1995. Vol. XXXVII. С. 289–302.
Ожегов, Шведова, 1992 – Ожегов С. И., Шведова Н. Ю. Толковый словарь русского языка. М., АЗЪ Ltd, 1992. 960 с.
Пропп, 1986 – Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки Л.: Изд-во Ленингр. гос. ун-та, 1986. 368 с.
Слепухин, 2012 – Слепухин С. Михаил Крепс. «И – И» // Зинзивер. 2012. № 10 (42). С. 88–93
Солженицын, 1999 – Солженицын А. И. Иосиф Бродский «Избранные стихи». Из «Литературной коллекции» // Новый Мир. 1999. № 12. С. 180–193.
Топоров, 1980 – Топоров В. Н. Лягушка // Мифы народов мира. М.: Советская энциклопедия, 1980. С. 614–615.
Тынянов, 1977 – Тынянов Ю. Н. О пародии // Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. С. 284–309.
Шанявская, 2010-а – Шанявская Н. Е. Две стратегии сравнения (на материале стихотворений М. Крепса и И. Бродского) // Вестник Санкт-Петербургского университета. Серия 9. Филология, востоковедение, журналистика. 2010. Вып. 4. С. 207–213.
Шанявская, 2010-б – Шанявская Н. Е. Иконичность ритма и рифмы в поэзии Михаила Крепса // Отечественное стиховедение: 100-летние итоги и перспективы развития: Материалы Международной научной конференции: 25–27 ноября 2010 г. СПб.: Изд-во Филологич. факультета С.-Петербург. гос. ун-та, 2010. С. 313–321.
Шанявская, 2011– Шанявская Н. Е. Актуализация конструкции с предлогом в в поэтических текстах М. Крепса и И. Бродского // Материалы конференции «Русский язык: конструкционные и лексико-семантические подходы» 24–26 марта 2011 г. Институт лингвистических исследований. СПб., 2011. С. 44.
Шанявская, 2012 – Шанявская Н. Е. Разноструктурные языковые средства в описании предмета (на материале поэзии М. Крепса и И. Бродского). Дис. … канд. филол. наук. СПб., 2012. 275 с.