Элджернон Блэквуд – один из самых известных писателей первой половины XX века, работающих в жанре мистики. Его романы, повести и рассказы принесли ему мировую известность и почетные награды, среди которых орден Британской империи. В числе его поклонников можно назвать Говарда Филлипса Лавкрафта, Кларка Эштона Смита, Рэмси Кэмпбелла, Генри Миллера и Джона Р. Р. Толкина. В настоящее издание вошли известные повести и рассказы Блэквуда, среди которых повесть «Ивы», столь превозносимая Лавкрафтом, а также повесть «Вендиго», пожалуй самое знаменитое произведение Блэквуда о жутком демоне, обитающем в канадских непролазных лесах.
Algernon BLACKWOOD
THE WENDIGO
© Н. Г. Кротовская, перевод, 2005
© В. С. Кулагина-Ярцева, перевод, 2005
© М. А. Макарова, перевод, 2005
© Е. О. Пучкова, перевод, 2005
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука®
Вендиго
В том году едва ли не все охотники вернулись домой ни с чем и лишь немногим из них удалось-таки напасть на свежий след американского лося; животные вели себя пугливее обычного, и новоявленные Нимроды вынуждены были в кругу своих почтенных семей изощренно оправдываться, ссылаясь на действительные факты или на домыслы собственной фантазии. В числе неудачников был и доктор Кэскарт из Абердина, также вернувшийся с очередной охоты без единого трофея. Сам он, правда, неудачником себя не считал, потчуя всех желающих интригующими рассказами о произошедшем с ним необычайном переживании, которое, как он утверждал, имело для него куда большую ценность, чем все красавцы-лоси, каких только довелось ему в жизни застрелить. Необыкновенная эта история не нашла, однако, никакого отражения на страницах написанной им книги «Массовые галлюцинации» – по той простой причине (в чем доктор однажды признался своему приятелю и коллеге), что сам он принял в ней слишком уж непосредственное участие, чтобы иметь право на сколько-нибудь беспристрастное и компетентное суждение о случившемся…
Помимо самого Кэскарта и местного проводника Хэнка Дэвиса, в группу охотников входили совсем молодой племянник доктора, Симпсон, студент-богослов, с первого же дня обреченный в канадской лесной глуши на прозвище Малютка Церковь, и Дефаго, проводник юноши. Давным-давно, еще когда строилась Канадская тихоокеанская железная дорога, французский канук Жозеф Дефаго отбился от родных корней в провинции Квебек и навсегда застрял на Крысиной переправе; несравненный знаток лесной жизни и местных обычаев, он умел бесподобно исполнять старинные песенки вояжеров[1] да к тому же рассказывать чудные охотничьи байки. В придачу ко всему был он чрезвычайно чувствителен к несравненному очарованию дикой природы, с особой силой воздействующему на иные замкнутые, склонные к одиночеству натуры; безлюдные места Дефаго любил с такой беззаветной романтической страстью, что она порой граничила с одержимостью. Жизнь лесной глуши буквально завораживала его, одаривая непревзойденным умением приобщаться к ее тайнам.
К участию в охотничьей экспедиции нового проводника привлек Хэнк. Он хорошо знал Дефаго и мог за него поручиться. Нередко Хэнк по-дружески посмеивался над этим «парнем что надо», а поскольку речь канука, при всей своей очевидной бессмысленности, блистала перлами живописнейшей брани, разговор двух крепких и отважных «лесных жителей» частенько принимал весьма серьезный оборот. Впрочем, из уважения к старому «охотничьему хозяину», которого по обычаю родной страны Хэнк именовал просто «доком», ему удавалось все же несколько придерживать при Кэскарте вольный свой язык, тем более что и «молодой хозяин», Симпсон, был уже «чуть-чуть священником». Поводом к насмешкам над Дефаго служило то, что Хэнк определял как «извержение окаянного и мрачного духа», нет-нет да и проявлявшегося в поведении этого канадского француза; судя по всему, он имел в виду романский характер своего закадычного друга и подверженность Дефаго приступам необъяснимой хандры, когда ничто не могло заставить его вымолвить хоть словечко. Но, правду сказать, Дефаго и в самом деле отличался крайней впечатлительностью и склонностью к меланхолии. Как правило, поводом для приступов молчаливости было сближение с «цивилизацией», даже кратковременное, но всякий раз несколько дней жизни в лесной глуши неизменно вылечивали его.
Итак, в последнюю неделю октября уже упомянутого «года пугливых лосей» четверо охотников, весьма отличающихся друг от друга по духовному складу, разбили главную свою стоянку на дальнем канадском Севере, за Крысиной переправой – в глухой, заброшенной, безлюдной стороне. Впрочем, охотников сопровождал еще и индеец по имени Панк, исполнявший обязанности повара; он и в прежние годы участвовал в лесных скитаниях доктора Кэскарта и Хэнка. Панк должен был просто-напросто жить на стоянке, ловить рыбу, жарить мясо добытых животных и при необходимости в считаные минуты готовить кофе. В своей поношенной городской одежде, доставшейся ему от прежних хозяев, он был похож на истинного индейца – если, конечно, забыть о его жестких черных волосах и смуглой коже – не больше, чем, скажем, театральный негр на коренного жителя Африки. При всем том Панк еще не утратил инстинктов своей вымирающей расы – в нем стойко жили склонность к невозмутимому молчанию и всяческого рода суевериям.
В ту ночь охотники, жавшиеся к ярко пылающему костру, были настроены невесело: за всю неделю не обнаружилось никаких признаков лосей. Дефаго, впрочем, уже спел спутникам одну из своих излюбленных песен, а потом принялся рассказывать какую-то байку, но Хэнк, пребывавший по случаю неудачной охоты в особо дурном расположении духа, постоянно бурчал что-нибудь вроде «от его путаницы, кроме вранья, ничего не остается», и вскоре француз погрузился в мрачное молчание, из которого, казалось, вывести его было уже невозможно. Молчали и доктор Кэскарт с племянником, изнуренные бесплодным рысканьем по лесу. Панк, устроившийся под навесом из нарубленных веток, где позже и заснул, мыл посуду, что-то тихо бормоча про себя.
Никому не хотелось трогаться с места, чтобы оживить медленно гаснущий костер. Высоко в небе, уже по-зимнему холодном, сверкали звезды, ветер был так тих, что вдоль береговой кромки усмирившегося озера мало-помалу начала нарастать ледяная бахрома. Со стороны бескрайнего леса подступала настороженная, все обволакивающая тишина.
Внезапно тишину нарушил гнусавый голос Хэнка.
– Что до меня, док, – громко произнес проводник, устремив взгляд на своего патрона, – так я бы утречком перебрался в другие места. Тут мы разве что черта лысого добудем.
– Согласен, – коротко бросил обычно немногословный Кэскарт. – Мысль недурна.
– А вот, ей-богу, хозяин, – уже с уверенностью продолжал Хэнк, – я полагаю, стоит теперь двинуться на запад, к озеру Гарден, скажем, вы да я, для разнообразия! Никто из нас даже носу прежде не совал в те места…
– Идет.
– А ты, Дефаго, возьми маленькую лодку и с мистером Симпсоном – через озеро, до самого залива Пятидесяти Островов, а потом наискосок – вдоль южного берега. Прошлой зимой там этих лосей паслось до дьявола, и гадай не гадай, а чем бес не шутит, может, и нынче, назло нам, они опять туда подались.
Дефаго, не отводя глаз от костра, продолжал молчать. Видимо, он все еще чувствовал себя оскорбленным, переживая, что его так бестактно прервали.
– Нынче никто не ходил тем путем, готов поспорить на доллар! – твердо заключил Хэнк, словно имея какие-то особые основания. Он бросил острый взгляд на своего приятеля. – Взять с собой палатку – ту, что поменьше, – и махнуть туда ночи на две, – добавил он, полагая дело решенным. Да и правду сказать, Хэнк считался общепризнанным распорядителем всех охотничьих затей и теперь в той же мере отвечал за успех предприятия.
Все чувствовали, что Дефаго не испытывает восторга от намеченного плана и его молчание свидетельствует нечто большее, чем простое неодобрение: по смуглому, подвижному лицу француза огненной вспышкой промелькнуло странное выражение – не оставшееся, впрочем, незамеченным. «Мне показалось, что он словно испугался чего-то», – скажет позже Симпсон своему дяде, с которым они делили одну из палаток. Доктор Кэскарт не спешил с заключением, хотя, конечно, и от его внимания не ускользнула мимолетная перемена в лице проводника, оставившая зарубку в памяти. В душе доктора поселилась неосознанная тревога, хотя в тот момент он еще не мог ощутить ее.
Раньше остальных перемену настроения почувствовал Хэнк, но странное дело: не найдя поддержки со стороны друга, он не взорвался и не обиделся, а, напротив, стал словно подлаживаться к нему.
– Ну ведь нет же какой-то особой причины, чтобы их там не оказалось в этом году, – сказал он примирительно, заметно понизив голос, – оленей, а не того, о чем ты думаешь! В прошлом году, пусть так, были огни, которые отпугивали людей, но нынче, я полагаю… тут просто дело случая, и все!
Он говорил это с явной надеждой, что его поддержат.
Жозеф Дефаго мельком взглянул на Хэнка, но тут же вновь опустил глаза. Из глубины леса вырвался ветер, на миг ярко раздув тлеющие угли. Доктор Кэскарт уловил новую перемену в лице проводника, и она еще больше не понравилась ему. Взгляд Дефаго выдал все. То были глаза человека, испуганного до глубины души. Тревога доктора заметно усилилась, и гораздо больше, чем ему бы хотелось.
– Там могут быть индейцы, которых нам следует бояться? – спросил он с беспечной улыбкой, надеясь несколько разрядить напряжение.
Симпсон, сморенный дремотой и не способный осознать тонкость ситуации, с долгим зевком направился к своей палатке.
– Или в тех местах еще что-нибудь не в порядке? – спустя минуту тихо добавил Кэскарт, когда племянник уже не мог слышать его слов.
Хэнк посмотрел на хозяина, и в его взгляде доктору не удалось уловить обычной прямоты и откровенности.
– Да какое там, – возразил проводник с наигранным добродушием, – просто он все еще дуется на меня из-за небылицы, которую ему не дали досказать! Уж очень он крепко на меня обиделся, вот и вся недолга! Верно же, старина? – И он по-дружески пихнул носком сапога протянутую к костру ногу Дефаго, обутую в мокасин.
Дефаго резко поднял голову, как бы очнувшись от мечтательной задумчивости, не мешавшей ему, однако, внимательно следить за всем, что происходит вокруг.
– Я? Обиделся? Еще чего! – воскликнул он с возмущением. – Ничто в лесу не может обидеть Жозефа Дефаго! – И неожиданно воскресшая в его голосе привычная решительность тона не позволила определить, говорил он правду или только часть ее.
Хэнк взглянул на доктора. Он собирался было что-то сказать, но оборвал себя на полуслове и оглянулся. Шаги за их спиной заставили всех троих пристально вглядеться в темноту. То был старый Панк; пока они беседовали, он неслышно выбрался из-под своего навеса и теперь, прислушиваясь к разговору, стоял у самой черты светового круга, образованного сиянием костра.
– В другой раз, док! – шепнул Кэскарту Хэнк, заговорщически подмигнув одним глазом. – Когда галерка не будет торчать в партере! – И, вскочив на ноги, он похлопал индейца по спине, громко воскликнув: – Ну-ну, подваливай ближе к огню, погрей малость свою грязную красную шкуру.
Подтолкнув Панка к костру, он подкинул в огонь охапку сушняка.
– Ты нынче покормил нас на славу, – добавил он сердечным тоном, словно желая настроить мысли индейца на благодушный лад, – и не будет достоин христианского имени тот, кто заставит старую твою душу зябнуть, пока мы тут блаженствуем возле костра!
Панк приблизился к огню и стал греть ноги, отвечая на эти сладкоречивые излияния не словами, а лишь смутной улыбкой, тем более что едва ли понимал хотя бы половину сказанного. Видя, что продолжение разговора невозможно, доктор Кэскарт последовал примеру племянника и, оставив троих мужчин покуривать возле ярко пылавшего костра, забрался в свою палатку.
Стараясь не разбудить племянника, что в тесноте палатки было сделать нелегко, Кэскарт разделся, а затем исполнил на свежем воздухе то, что Хэнк определил бы фразой «справил старикан малую нужду». Справедливости ради надо заметить, что «старикан» в свои пятьдесят с лишним лет все еще был крепким и пышущим здоровьем мужчиной. Совершая вышеупомянутый процесс, он приметил, что Панк уже снова ушел под навес, а Хэнк и Дефаго оказались в положении молота и наковальни, причем в роли наковальни выступал маленький канадский француз. Издали эта картина напоминала сценку из вестерна: на лицах героев красными и черными бликами играл огонь костра; Дефаго, в широкополой фетровой шляпе с низко опущенными полями и мокасинах, представлялся злодеем из диких прерий; Хэнк, с непокрытой головой, широко улыбающийся и беспечно пожимающий плечами, – честным, обманутым простаком; таинственность картины дополнял старый Панк, как бы намеренно скрывшийся на заднем плане и подслушивающий разговор главных героев мелодрамы. Комизм этой сцены вызвал у доктора улыбку; и в то же время что-то в нем – едва ли он сам понимал, что именно, – болезненно сжалось, словно неуловимое дыхание некой угрозы слегка коснулось его души и снова ушло, прежде чем он успел уловить его. Возможно, ощущение это родилось от испуга, который он уже видел прежде в глазах Дефаго, иначе мимолетный всплеск эмоций вообще мог ускользнуть от его острого, все подмечающего внимания. Дефаго, на его взгляд, вполне мог неожиданно оказаться причиной беспокойства… Кстати, в роли проводника он не казался столь же надежным, как Хэнк. Ждать от него слишком многого не приходилось.
Прежде чем вернуться в тесную палатку, где уже похрапывал Симпсон, доктор еще некоторое время наблюдал за проводниками. Он видел, что Хэнк бранился теперь хоть и отчаянно, но словно бы напоказ – наподобие театрального африканца в каком-нибудь негритянском баре Нью-Йорка, – а на деле то была брань «от любви». Теперь, когда все, кто мог помешать бранившимся друзьям, ушли спать, взаимные проклятия и взывания к Богу текли неудержимым потоком. Хэнк почти с нежностью похлопывал друга по плечу, и вскоре оба они скрылись в тени, где смутно виднелась их палатка. Минутой позже, последовав их примеру, исчез во мраке и Панк, зарывшийся в свои вонючие одеяла.
Улегся спать и доктор Кэскарт; усталость и сонливость еще некоторое время боролись в его сознании со смутным желанием разобраться наконец в странном происшествии. Что же все это значило? Чего испугался Дефаго, когда речь зашла о заливе Пятидесяти Островов? Почему присутствие Панка помешало Хэнку досказать все до конца?.. Но в объятиях Морфея мысли доктора отказывались повиноваться. Возможно, все разъяснится завтра… Хэнк доскажет то, что хотел досказать, когда они вдвоем пойдут по следу неуловимых лосей…
Глубокое безмолвие опустилось на маленький охотничий лагерь, столь дерзновенно разбитый в самом сердце дикой природы. Черным травянистым лугом поблескивало под звездами широко раскинувшееся озеро. Воздух становился колюче студеным. В ночной лесной глуши таились послания далеких горных вершин, озер, подернутых первым ледком, чувствовались слабые, унылые запахи надвигающейся зимы. Белым людям, с их неразвитым обонянием, не дано уловить дыхание природы; смоляной дух костров заглушает для них тончайшие, почти электрические посылы мхов, древесной коры и застывающих вдали болот. Даже Хэнк и Дефаго, постигшие самую душу лесов, быть может, сейчас тщетно раздували бы свои тонкие ноздри.
Но часом позже, когда все уже заснули мертвым сном, старый Панк выполз из одеял и тенью скользнул к берегу озера – неслышно, как это умеют делать только индейцы. Он высоко поднял голову и огляделся. Кромешная тьма многое скрывала от его глаз, но, подобно животным, он обладал особыми чувствами, и мрак не был властен над ними. Панк долго прислушивался, потом потянул ноздрями воздух. Он стоял безмолвно и недвижно, будто стебель болиголова. Минут через пять он снова вытянул шею и принюхался, а затем еще раз. Внешне никак не проявлявшееся нервное напряжение растекалось по всему телу индейца, когда он втягивал в себя обжигающий свежий воздух. Слившись в единое целое с окружавшей его темнотой, как это удается лишь дикарям и животным, Панк вернулся к стоянке, по-прежнему скользя неуловимой тенью, и крадучись пробрался к своей постели под навесом.
Не успел он уснуть, как налетел предугаданный им ветер и поднял на поверхности озера, отражающей звезды, легкую рябь. Зародившись в отрогах гор с другой стороны залива Пятидесяти Островов, этот ветер явился как раз оттуда, куда смотрел старый индеец, и едва слышно, с тоскливым шуршаньем в верхушках исполинских деревьев, пронесся над погрузившейся в сон охотничьей стоянкой. Лесные безлюдные тропы наполнились странным ароматом – слишком тонким, чтобы его могли уловить даже изощренные чувства индейца, непостижимо волнующим ароматом чего-то неведомого, незнакомого.
И в это мгновение белокожий канадский француз и краснокожий индеец беспокойно завозились во сне. Но ни один из них не проснулся. А незабываемый странный запах унесся прочь, затерявшись в глуши девственного леса.
Еще до восхода солнца охотничий лагерь ожил. Всю ночь падал легкий снежок, холодный воздух щекотал ноздри свежестью. Судя по тому, что до обеих палаток донесся дух жареного бекона и аромат кофе, Панк уже исполнил свои утренние обязанности. Охотники поднялись в превосходном настроении.
– Ветер сменился! – бодро крикнул Хэнк, наблюдавший за тем, как Симпсон и его проводник принялись загружать небольшую лодку. – Теперь он с озера – то, что вам надо, парни! На свежем снегу каждый след как на ладони! Если попадутся лоси, при таком ветре им вас не учуять, разве что самую малость. Ну, мсье Дефаго, удачи тебе! – заключил он, впервые произнеся имя своего друга на истинно французский манер, присовокупив напоследок и французское «bonne chance».
Дефаго, по всей видимости пребывавший в прекрасном расположении духа – от его молчаливости не осталось и следа, – ответил приятелю такими же добрыми напутствиями. К девяти утра охотничья стоянка, оставленная на попечение Панка, опустела; Кэскарт и Хэнк уже ушли далеко на запад, а лодка Дефаго и Симпсона, нагруженная палаткой и двухдневным запасом провизии, превратилась для глаз индейца в черную точку, качающуюся на легкой зыби озера прямиком на востоке.
Пронзительная свежесть зимнего утра теперь была согрета лучами солнца, воспарившего над лесистыми горными отрогами и обливавшего радостным своим сиянием и озеро, и леса, и горы; сквозь сверкающие водяные брызги, вздымаемые порывами ветра, плавно скользили гагары; бодро выскакивая из воды навстречу солнцу, стряхивали воду с мокрых головок утки-нырки; насколько хватал глаз, вокруг высились необъятные, все подавляющие собой массивы первобытного леса, величественные в своем безмолвии, безлюдье и бесконечности, – то был могучий, не потревоженный ногой человека живой ковер, распростершийся вплоть до уже покрытых льдом берегов Гудзонова залива.
Симпсон, который сидел на носу пляшущего на волнах челнока и изо всех сил работал веслами, не мог не поддаться очарованию девственной красоты природы: зрелище это было для него в новинку. Сердце юноши сладко пьянилось чувством свободы и безмерного величия пространства, легкие жадно вбирали в себя прохладный, бодрящий, благовонный воздух. На корме, беспечно распевая приходящие на ум обрывки родных песен, расположился Дефаго – будто всю свою жизнь он только тем и занимался, что управлял маленьким суденышком из березовой коры, и притом успевал весело отвечать на бесчисленные вопросы Симпсона. У обоих на сердце было отрадно и легко. В подобных обстоятельствах быстро стираются условности, поверхностные различия между людьми, принадлежащими к разным слоям общества, и они становятся просто товарищами, действующими в очевидно общих интересах. Симпсон, работодатель, и Дефаго, наемный работник, в первобытных этих условиях словно поменялись ролями: первый стал «ведомым», второй – «ведущим». Тот, кто обладал сейчас первостепенно важными знаниями, естественным образом принял на себя руководство, а молодой богослов, не раздумывая, подчинился его опыту. Ему и в голову не пришло возразить, когда с первых же минут Дефаго отбросил ставшее как бы лишним словечко «мистер» и стал запросто говорить своему хозяину: «Послушай, Симпсон» – или «Эй, босс!», и к тому времени, когда они после напряженной – на протяжении двенадцати миль да еще против ветра! – работы веслами добрались до дальнего берега, такие отношения уже вошли в привычку; Симпсон только посмеивался про себя, ему все это нравилось, а вскоре он и вовсе перестал что-либо замечать.
Ведь, собственно говоря, наш «ученый богослов» был еще совсем юношей, пусть и очень способным и с сильным характером, но слишком мало повидавшим свет; впервые оказался он в незнакомой стране, если не считать крошечной Швейцарии, и непомерный размах всего увиденного немало озадачил его. Он понял, что знать о девственных лесах понаслышке – это одно, и совсем другое – увидеть их собственными глазами. А уж если выпадает случай побывать в них и познакомиться с дикой жизнью, то для умного человека это становится настоящим посвящением в нечто необычное, требующим пересмотра былых, прежде неизменных и священных, личностных ценностей.
Впервые Симпсон по-настоящему ощутил своеобразие дикой природы, когда взял в руки новенькое ружье и глянул в небо вдоль двух безупречных блестящих стволов. А три долгих дня, в течение которых охотники всей компанией, переправившись через озеро и реку, добирались до места главной стоянки, усилили это чувство. Теперь ему предстояло сделать новый шаг – выйти за пределы, обозначенные лагерем, и погрузиться в самую глубь необитаемых районов страны, столь же обширных, как вся Европа; и сама суть невероятной этой ситуации одновременно и восторгала, и ужасала юношу в меру отпущенного ему воображения. Ведь они вдвоем с Дефаго вступили теперь в противоборство со множеством могущественных сил, с самим Титаном!
Мрачное великолепие безлюдных лесов, раскинувшихся на невообразимых просторах, ошеломляло юного богослова, заставляя почувствовать рядом с ними собственную малозначительность. Суровость непроходимой лесной глуши, олицетворявшая безжалостность и беспощадность, становилась все более грозной в безбрежных синих далях, обнимающих горизонт. Симпсон все отчетливей ощущал ее молчаливую угрозу, все острей осознавал полнейшую свою беспомощность перед ней. Один лишь Дефаго – этот слабый символ оставленной позади цивилизации, где всему хозяин человек, – стоял теперь между ним и жестокой, не знающей жалости смертью от истощения и голода.
Симпсон со страхом наблюдал, как Дефаго на берегу озера перевернул лодку вверх дном, заботливо прибрал под нее весла, забросал ветвями, а затем принялся делать топориком метки на стволах канадских елей по обеим сторонам почти неприметной для глаза тропы, сопровождая свои действия небрежно бросаемыми фразами: «Ты вот что, Симпсон… Если со мной что случится, постарайся вернуться к лодке по этим зарубкам… А дальше плыви прямо на запад, к солнцу… Так до лагеря и доберешься, понял?»
Даже эти обыденные, совершенно естественные в подобной ситуации слова, сказанные как бы между прочим, без какой-либо особенной интонации, привели Симпсона к осознанию необычности положения, в котором он оказался впервые, обозначили весь накал чувств, переживаемых юношей, всю его собственную беспомощность как главный стержень происходящего. Только он и Дефаго наедине с бескрайним первобытным миром – и этим сказано все. Второй символ господства человека над природой – примитивная лодочка – остался где-то позади. И единственной нитью, связывающей его сейчас с цивилизацией, были эти едва заметные, наспех сделанные топором желтые метки на древесных стволах.
Разделив поклажу между собой, охотники взяли ружья – каждый свое – и по неприметной тропе двинулись вперед через скалы, упавшие деревья и полузамерзшие болота, обходя по берегам бесчисленные мелкие озерца, красиво обрамленные лесом и пеленой тумана; к пяти вечера они вышли на опушку леса: впереди расстилалась широкая водная гладь, за которой далеким пунктиром обозначились одетые ельником острова всех мыслимых и немыслимых очертаний и размеров.
– Залив Пятидесяти Островов! – устало объявил Дефаго. – И солнце, похоже, скоро опустит в него свою лысую башку! – добавил он с неосознанной поэтичностью, и тут же, не теряя времени на пустые разговоры, они принялись готовить место для ночлега.
В считаные минуты, повинуясь рукам, не привыкшим делать ни единого лишнего движения, на полянке выросла туго натянутая уютная палатка с постелями из ветвей пихты; и вот уже запылал яркий, но почти не дающий дыма костер, на котором можно было приготовить ужин. Молодой шотландец принялся чистить рыбу, пойманную на блесну прямо с лодки, а Дефаго заявил, что «покамест» пройдется по лесу, посмотрит, нет ли поблизости лосиных следов.
– Вдруг да и наткнусь на дерево, о которое лоси терли свои рога, – сказал он, живо поднявшись на ноги, – не исключено, что они кормились где-нибудь поблизости листом клена.
Небольшая его фигура словно тень растаяла в сумраке, и Симпсон с чувством, близким к восхищению, заметил, сколь легко лес вобрал ее в себя. Едва успев сделать несколько шагов, проводник полностью скрылся из виду, хотя вокруг почти не было подлеска и деревья стояли привольно, не тесня друг друга; в прогалинах росли серебристые березы и клены, выделяясь стройностью на фоне могучих разлапистых канадских пихт и сосен. Если бы не эти громадины и не серые гранитные валуны, тут и там выступавшие из земли округлыми спинами, ближний участок леса вполне мог бы сойти за уголок какого-нибудь парка в любезном сердцу Симпсона отечестве. Временами казалось даже, что здесь видна рука человека. Однако чуть правее начиналось огромное – на многие мили – пространство выгоревшего леса, и сразу же проявлялась его истинная дикая природа; то была brule, как именуется здесь лесная гарь; по всей видимости, прошлогодний пожар бушевал в этих местах в течение нескольких недель, и почерневшие стволы, лишенные ветвей, торчали теперь повсюду жалко и безобразно, подобно воткнутым в землю гигантским обгорелым спичкам, невыразимо жуткие и одинокие. Вокруг них все еще слабо вился запах древесного угля и намокшего под дождем пепла.
Быстро густели сумерки, поляны темнели, и только потрескивание костра да слабый плеск волн, доносившийся со стороны скалистого побережья, нарушали девственную тишину. С заходом солнца ветер утих, и во всем этом безмерном древесном мире не колыхалась ни одна веточка. Казалось, в любой момент можно было ожидать, что среди деревьев проявятся могучие и ужасные фигуры лесных богов, коим и надлежит поклоняться в этой тишине и пустынности. Впереди, в широком проеме между колоннами огромных, с прямыми стволами деревьев, раскинулся залив Пятидесяти Островов, образующий гигантский, в добрых пятнадцать миль, полумесяц, а еще дальше, милях в пяти от стоянки, слабо проглядывал противоположный его берег.
Кристально чистое, розовато-шафрановое небо, какого никогда в жизни не видел Симпсон, тихо лило на волны залива бледные струящиеся лучи, и острова – их тут было, конечно, не пять десятков, а добрая сотня – плыли по воде подобно сказочным ладьям какого-нибудь заколдованного флота. Окаймленные соснами, верхушки которых ласково и нежно касались неба, волшебные островки, по мере угасания солнца, возносились все выше и, казалось, вот-вот снимутся с якоря и покинут воды родного пустынного залива, отдавшись на волю небесных путей. И полоски цветных облаков, подобные гордо развевающимся вымпелам, словно бы сигналили об их отплытии к звездам…
Красота зрелища странно возбуждала Симпсона. Он коптил рыбу над пламенем и время от времени, обжигая пальцы, наслаждался ее нежной мякотью, а попутно следил за ужином на сковороде и поддерживал огонь в костре. В то же время ему не давала покоя затаившаяся в глубине сознания мысль о безразличии этой дикой природы к человеческой жизни, о безжалостном духе всеобщей потерянности и оставленности, вовсе не принимающем во внимание человека. Теперь, когда рядом не было даже Дефаго, это чувство бесконечного одиночества подступило к самому сердцу, и юноша в отчаянии стал оглядываться по сторонам, пока наконец не услышал шаги возвращающегося проводника.
Конечно, Симпсон обрадовался, увидев Дефаго, но вместе с тем испытал и запоздалый испуг: «Что бы я делал – что бы я смог сделать, если бы вдруг что-нибудь случилось с проводником и он не вернулся бы назад?..»
Заслуженный ужин вытеснил эти мысли, охотники с наслаждением поедали рыбу в неимоверных количествах и запивали ее чаем без молока – столь крепким, что он мог бы свалить с ног человека, не покрывшего перед тем верных тридцать миль практически без еды. А когда с ужином было покончено, они закурили и принялись, весело смеясь, потягиваясь и потирая усталые конечности, рассказывать друг другу всякие истории и обсуждать планы на следующий день.
Дефаго находился в прекрасном расположении духа, хотя и был разочарован, что не удалось обнаружить даже следа лосей. Далеко отойти от стоянки он не мог – уже темнело. К тому же совсем рядом раскинулась brule, а это портило все дело – одежда и руки пропахли гарью. Симпсон, исподволь наблюдая за проводником, с возобновившейся остротой прочувствовал, что в этой дикой лесной глуши их всего двое.
– Ну что, Дефаго, – вымолвил он наконец, – не находишь ли ты этот лес слишком бескрайним, чтобы чувствовать себя в нем как дома, так сказать, вполне уютно, а?
Он хотел всего лишь выразить минутное настроение и едва ли был готов к той серьезности, даже торжественности, с которой воспринял его слова проводник.
– Ты, Симпсон, угодил в самую точку, – согласился Дефаго, остановив на лице собеседника пронизывающий взгляд своих карих глаз, – в том-то, босс, и состоит истинная правда. Лесу этому нет конца. Нет конца вообще, понимаешь? – И, словно бы разговаривая сам с собой, добавил вполголоса: – Многие сталкиваются с этим, и тогда им сразу крышка!
Чрезмерная серьезность проводника пришлась не по вкусу Симпсону: в сложившейся ситуации она пугающе перехлестывала через край, и впору было теперь пожалеть, что он вообще так некстати затронул эту тему. Юноша вдруг вспомнил, как однажды дядя рассказывал ему, что некоторых людей поражает странная болезнь, своего рода лихорадка дикой глуши – зачарованность необитаемыми, пустынными просторами так глубоко воздействует на них, что они, наполовину завороженные, наполовину потерявшие рассудок, неотвратимо идут к собственной гибели. И в глубине души Симпсон уже почти догадывался, что и компаньон его в какой-то степени имеет касательство к этому опасному типу людей. Он поспешил перевести разговор на другую тему, напомнил о Хэнке, о докторе, о том, что волей-неволей между двумя группами теперь ведется соревнование – кто раньше увидит лосей.
– Если они направились прямиком на запад, – беспечно отозвался Дефаго, – нас разделяет теперь добрых шестьдесят миль, а где-то посередке сидит старый Панк, набивая брюхо рыбой и кофе, того и гляди лопнет.
Живо представив себе эту картину, оба расхохотались. Но мимолетное упоминание о расстоянии в шестьдесят миль снова заставило Симпсона остро осознать безмерный размах этих безлюдных мест, куда они прибыли ради охоты: шесть десятков миль равноценны здесь одному шагу, но даже и две-три сотни миль почти ничего здесь не значат. Все настойчивее в памяти его всплывали грустные истории о заблудившихся охотниках. Мысль о муках и таинственном исчезновении бесприютно странствующих людей, завороженных красотой величественных лесов, пронзила душу юноши слишком сильно, чтобы доставить хоть сколько-нибудь приятное ощущение. Быть может, подобные чувства владеют сейчас и проводником, столь настойчиво навевающим на него это холодящее душу настроение?
– Спой мне, Дефаго, что-нибудь, – попросил он тихо. – Какую-нибудь из старых коммивояжерских песен, что ты напевал в тот вечер.
Он протянул проводнику кисет с табаком, а потом набил и собственную трубку; не заставляя себя долго просить, канадец устремил через притихшее озеро заунывный, меланхоличный напев, наподобие тех, какими канадские лесорубы и охотники-трапперы скрашивают нелегкий свой труд и житье-бытье, – призывный, романтический, напоминающий о былых временах американских первопроходцев, когда частенько случались ожесточенные стычки и милая старая родина казалась куда более далекой, чем ныне. Голос у Дефаго был несильный, но приятный, звуки песни легко плыли над водой, но лес за спиной охотников, казалось, намеренно поглощал их без остатка, не позволяя прорваться ни единому отклику, заглушая всякое эхо.
Когда Дефаго добрался до середины третьего куплета, Симпсон ощутил нечто необычное – и его мысли сразу улетели куда-то далеко-далеко. В голосе певца что-то странным образом переменилось. Прежде чем юноша успел понять, что случилось, его уже охватило беспокойство; он быстро взглянул на Дефаго: тот, все еще продолжая петь, буквально пожирал глазами ближайшие кусты, будто заметил в них что-то невидимое для Симпсона. Голос его стал слабеть, снизился до шепота и вовсе иссяк. В тот же момент, словно учуявший добычу охотничий пес, Дефаго вскочил на ноги и выпрямился, жадно втягивая ноздрями воздух – короткими, резкими вдохами, быстро поворачиваясь из стороны в сторону, и наконец сделал «стойку» в направлении озера, к востоку. Это было странное, подозрительное и одновременно крайне впечатляющее действо. Симпсон наблюдал за происходящим с трепетом в сердце.
– Боже мой! Как ты меня напугал, приятель! – воскликнул он наконец, тоже вскочив на ноги и уставившись через плечо проводника в густой мрак. – Что там? Что тебя встревожило?
Но Симпсон уже и сам понял, сколь нелепы его вопросы, – любой на его месте, имея глаза, мог увидеть смертельную бледность на лице канадца. Ее не могли скрыть ни многолетний загар, ни пляшущие отсветы костра.
Тут уже и богослова пробрала дрожь, отозвавшаяся противной слабостью в коленях.
– Ну так что же случилось? – не унимался он. – Ты учуял лосей? Что там – что-то подозрительное… недоброе? – Симпсон невольно понизил голос.
Лес окружал их плотной стеной, ближние стволы деревьев в бликах от костра отсвечивали бронзой, но дальше царила сплошная чернота и, как бы мог выразиться студент-богослов, безмолвие смерти. Прямо за его спиной легкий порыв ветра поднял вверх одинокий древесный листок, словно бы оглядел его в воздухе со всех сторон и снова мягко опустил на землю, не потревожив ковер из листьев.
Казалось, целый миллион причин сошелся воедино, чтобы произвести этот слабый эффект, единственно видимый для постороннего взгляда. Вокруг сгущалось иное бытие, на секунду выдавшее себя ничтожным трепетом и тут же отступившее назад.
Дефаго резко повернулся к юноше; лиловато-синий оттенок на его лице уже сменился землисто-серым.
– Разве я сказал, будто что-то услышал или почуял? – произнес он медленно и подчеркнуто выразительно, со смутным протестом в странно изменившемся голосе. – Я просто огляделся, и не более того… Вечно ты спешишь с расспросами, отсюда и твои постоянные промахи… – Сделав над собой видимое усилие, он уже более естественным, обычным тоном спросил: – Спички при тебе, босс Симпсон? – И принялся раскуривать трубку, наполовину набитую еще до того, как он начал петь.
Ни один из них не произнес более ни слова; они вновь присели у костра. Дефаго расположился теперь лицом против ветра. Даже явный новичок в лесу смог бы заметить это. Было очевидно, что он хотел слышать и улавливать все, что исходило со стороны озера, – каждый звук, каждый запах. Сев спиной к лесу, он словно бы давал понять, что удивительно изощренным его нервам ничего странного и неожиданного оттуда не угрожает.
– Что-то мне расхотелось петь, – объяснил он, не дожидаясь вопроса. – Эта песня всегда тревожит меня, навевая воспоминания, не нужно было и начинать ее. Она – понимаешь, босс? – заставляет меня воображать всякие штуки…
Дефаго явно все еще пытался преодолеть некое глубоко затронувшее его чувство. Ему хотелось в чем-то оправдаться перед собеседником. Но в прозвучавшем объяснении заключалась лишь часть правды, и он отчетливо видел, что Симпсон угадывает это. Как оправдать смертельную бледность, отпечатавшуюся на его лице, когда он встал в боевую стойку, тревожно принюхиваясь?! Ничто – ни спокойное подбрасывание дров в огонь, ни неторопливая беседа на обычные темы – уже не могло вернуть их лесную стоянку к прежнему состоянию. Тень ужаса перед чем-то неведомым, на мгновение накрывшая лицо и определившая все движения проводника, пусть и не до конца угаданная, смутная, но оттого еще более убедительная, помимо воли Симпсона упала и на него. Очевидные усилия Дефаго сгладить впечатление от произошедшего только усугубляли ситуацию. К беспокойству молодого шотландца добавилась теперь еще и трудность – нет, даже не трудность, а невозможность! – задать проводнику хоть какой-то вопрос о вещах, в которых он ощущал свое полное невежество: об индейцах, диких животных, о лесных пожарах и многом другом… Воображение юноши лихорадочно работало, но тщетно…
Как бы то ни было, время делает свое дело, и пока они, греясь у костра, курили трубки и перекидывались малозначащими фразами, мрачная тень, неожиданно нависшая над их мирным лагерем, постепенно рассеялась. Возможно, сыграли свою роль утешительные речи Дефаго или даже просто возвращение проводника к его прежнему спокойному и уравновешенному состоянию; возможно, самому Симпсону стало казаться, что он все преувеличил и вывел за рамки правдоподобия; а может, вновь вступила в действие врачующая сила всемогущего воздуха этой дикой лесной глуши. Так или иначе, но обстоятельство, сковавшее мгновенным ужасом обоих спутников, по всей видимости, улетучилось с той же таинственностью, с какой и возникло, и ничего более не произошло, что могло бы вновь пробудить этот ужас. Симпсон начал думать, что просто поддался безрассудному чувству страха, подобно неразумному дитяти. Частично он объяснил это подсознательным возбуждением, порожденным в крови всем пережитым в первые дни пребывания в этой дикой, потрясающей своей грандиозностью глухой стороне; частично – очарованием безлюдия и безмолвия великих просторов; а может, в чем-то сказалось и переутомление. Конечно, труднее всего было объяснить внезапную бледность проводника… Но, в конце концов, это могла быть просто игра бликов от пылающего костра – не в меру разыгравшееся воображение способно и не на такое… Немного поразмыслив, Симпсон извлек всю возможную пользу из прирожденной своей способности во всем сомневаться – ведь недаром же он был шотландцем.
Когда душа расстается с каким-либо необычным чувством, ум тут же находит добрый десяток способов подыскать этому чувству самое простое, пусть и поверхностное объяснение… Симпсон вновь закурил трубку, мысленно посмеиваясь над собой. По крайней мере, когда он вернется домой, в родную Шотландию, будет повод рассказать у камина забавную историю. Он не понимал еще, что этот смех лишь подтверждает по-прежнему таящийся в глубине его души ужас, что именно такими уловками всякий сильно встревоженный чем-то человек пытается убедить себя, будто на самом-то деле все обстоит вовсе не так, как кажется…
Дефаго, однако, чутко уловил тихий смешок Симпсона и недоуменно уставился на компаньона. Они стояли теперь друг против друга, затаптывая ногами – перед тем, как отправиться на ночлег, – последние тлеющие угли угасшего костра. Десять вечера – для охотников слишком поздний час, чтобы продолжать бодрствовать.
– С чего это тебя разбирает? – спросил Дефаго вроде бы обычным своим тоном, но в то же время очень серьезно.
– Да так, я подумал… вспомнил наши маленькие, будто игрушечные леса, – с запинкой отвечал Симпсон, которого вопрос проводника застал врасплох и вынудил вновь испытать чувство ужаса, глубоко угнездившееся в душе, – и сравнил их с… со всем этим… – Он обвел рукой окружавшие их непроходимые чащи.
Последовала пауза.
– И все равно на твоем месте я не стал бы сейчас смеяться, – вновь заговорил Дефаго, вглядываясь через плечо Симпсона куда-то в темноту. – Здесь есть места, куда не ступала еще нога человека, и никто не знает, что в них творится, кто живет.
– Кто-то очень большой, превосходящий все обычное?
В словах проводника скрывался намек на нечто невообразимо огромное и страшное.
Дефаго кивнул. Лицо его было хмурым. От Симпсона не укрылось, что в душе его спутника нет покоя. Юноша понимал, что в самых глубинах этого необъятного края могли оставаться никем еще не изведанные, никем не потревоженные места. И мысль об этом была не из самых приятных. Преодолев свою растерянность, он нарочито веселым тоном намекнул, что пора бы уже и поспать. Но проводник все медлил, находя себе занятия, в которых вовсе не было надобности, – возился с угасшим костром, перекладывал с места на место камни вокруг кострища. По всей видимости, ему хотелось что-то сказать, но он никак не мог найти подходящих слов.
– Слышь-ка, Симпсон, – решился он вдруг, когда в воздух взлетел последний сноп угасающих искр. – Ты, часом, ничего… ничего не учуял? Ничего такого особенного, я хотел сказать?
Симпсон понимал, что за обычным этим вопросом крылась какая-то напряженная работа мозга. По спине его пробежали мурашки.
– Нет, ничего, – твердо ответил он и снова принялся с тихим шорохом затаптывать рассыпавшиеся по земле угольки, пугаясь самого этого шуршащего звука. – Разве что очень уж от лесного пожарища несет гарью.
– И что – за весь вечер ты ничего другого не почуял? – настаивал проводник, не сводя с него блестевших во мраке глаз. – Совсем ничего? Ничего особенного, отличного от прежних запахов?
– Да нет, дружище, совсем, совсем ничего! – уже почти сердито ответил Симпсон.
Лицо Дефаго прояснилось.
– Ну вот и слава богу! – воскликнул он с видимым облегчением. – Так приятно это слышать!
– А ты-то сам? – резко спросил Симпсон и тут же пожалел о своем вопросе.
Канадец, выступив из темноты, подошел поближе. Тряхнул головой.
– Нет, вроде бы нет… – сказал он, но в голосе его уже не было прежней твердости. – Как-то, пожалуй, не к месту пришлась последняя моя песня. Ее поют лесорубы на своих стоянках да еще вот в таких богом забытых местах, вроде этого, когда люди боятся, что где-то рядом носится быстрее ветра Вендиго…
– Но, ради бога, объясни, что такое это Вендиго? – поспешно, с раздражением спросил Симпсон. Он почувствовал вдруг, как снова напряглись его потрясенные нервы, ощутил тесное соприкосновение с охваченной ужасом душой проводника, с глубинной причиной всего происходящего. И в то же время страстное желание познать все до конца пересилило запреты рассудка и предостережения страха.
Дефаго быстро обернулся и глянул на него с ужасом, словно бы с трудом удерживаясь от крика. Глаза его сверкали, рот был широко раскрыт. Но единственное, что он сумел выдавить, понизив голос до глухого шепота, было:
– Да нет, ничего особенного… Это всякие бездельники, как выпьют лишнего, начинают голову всем морочить – дескать, там, – он мотнул головой в сторону севера, – живет какой-то огромный зверь, больше любого из обитающих в лесу… Судя по следам, быстрый как молния… Считается, что не больно-то хорошо человеку встретиться с ним, – вот и все!
– Мало ли о чем болтают в лесу… – поспешно отмахнулся Симпсон, нарочито быстро сделав шаг в направлении палатки, чтобы стряхнуть с запястья крепкую ладонь проводника. – Идем, идем скорее, и, ради бога, захвати с собой фонарь. Если уж решили подняться завтра с восходом, так давно спать пора…
Проводник следовал за ним по пятам.
– Иду, иду, – твердил он в темноте. – Иду.
Через некоторое время он вновь появился, уже с фонарем в руке, и повесил его на гвоздь, вбитый в переднюю стойку палатки. В свете фонаря тени сотен деревьев резко зашевелились; ныряя внутрь, Дефаго споткнулся о шнур, и верх палатки содрогнулся, будто от сильного порыва ветра.
Охотники, не раздеваясь, улеглись на мягких постелях из пихтового лапника. В палатке было тепло и уютно, но сразу возникло ощущение, что вся громада столпившихся вокруг деревьев, играя тысячами черных теней, тесно надвинулась на маленькое убежище людей – крошечную белую ракушку на берегу бесконечного лесного океана.
И тотчас же между двумя одинокими фигурками втиснулась непрошеной гостьей черная тень. Не тень, порожденная ночью, но Тень того странного Ужаса, что охватил Дефаго, когда он приблизился к середине своей песни, и избавиться от нее теперь было невозможно. Симпсон лежал молча, напряженно вглядываясь во тьму, царившую за откинутым пологом палатки, готовый погрузиться в сладостную бездну сна, впервые в жизни познавший до самой ее глубины неповторимую тишину первобытного леса, не нарушаемую ни единым шелестом ветерка, глухое безмолвие девственной глуши, где сама ночь словно обретает собственный вес, обволакивая душу незримым, но плотным покровом… Однако сон уже окончательно одолел Симпсона…
Показалось ли ему? Но он и в самом деле услышал настоящий, реальный, мерный плеск воды у самого входа в палатку: звук еще бился в унисон с ударами его замедленного пульса, когда он осознал наконец, что лежит с открытыми глазами, а в плеск и шуршанье мелких прибрежных волн мягко вплетается какое-то новое созвучье…
Даже не обозначив еще своей истинной природы, этот новый звук возбудил в мозгу Симпсона участки, ведающие чувствами жалости и тревоги. С минуту юноша вслушивался – внимательно, но тщетно, ибо прихлынувшая к вискам кровь шумно била во все свои барабаны. Откуда исходил таинственный звук – со стороны озера или из глубины леса?..
И вдруг что-то пронзило трепещущее сердце Симпсона: источник странного звука находится в самой палатке, совсем рядом с ним; он повернул голову, чтобы лучше слышать, и убедился окончательно, что все это происходит не далее как в двух футах от него. Юноша явственно различил человеческий плач. Лежа на своей постели из лапника, зарываясь лицом в сбитое комком одеяло, чтобы заглушить рыдания, горько и безутешно всхлипывал в темноте проводник Дефаго.
Еще не успев осознать происходящее, Симпсон почувствовал прилив мучительной, пронизывающей сердце нежности. Этот столь человечный, глубоко интимный звук, особенно непривычный среди безбрежной девственной глуши, пробудил в нем острую жалость. Плач казался здесь таким неуместным, таким болезненно тягостным и таким безутешным! Слезы – чем помогут они в этих беспредельных и жестоких к человеку лесных дебрях? В сознании Симпсона возник образ плачущего, затерявшегося в просторах Атлантики ребенка… А в следующее мгновение во всей своей убедительности к нему вернулось воспоминание о вчерашнем вечере, которое с таким трудом удалось изгнать из памяти, – и он почувствовал, как у него холодеет кровь. Ужас вернулся.
– Дефаго! В чем дело, Дефаго? – быстро и страстно зашептал Симпсон, стараясь придать своему голосу наивозможнейшую мягкость. – Что мучает тебя?.. О чем ты тоскуешь?
Ответа не последовало, но всхлипывания прекратились. Симпсон протянул руку и коснулся тела проводника. Тот даже не шевельнулся.
– Ну что, ты проснулся? – снова спросил Симпсон, подумав, что Дефаго плакал, наверное, во сне. – Ты не замерз?
Он заметил, что ничем не прикрытые ноги проводника высовывались за пределы палатки. Приподнявшись с постели, юноша натянул на них свободный конец своего одеяла. Тело Дефаго вместе с постелью из веток оказалось почему-то сильно сдвинутым к выходу из палатки. Опасаясь разбудить компаньона, Симпсон не решился переместить его на прежнее место.
Он попробовал задать еще два или три вопроса, но достаточно долгое ожидание оказалось бесплодным – не последовало ни ответа, ни хотя бы слабого движения. Теперь Симпсон слышал лишь равномерное, спокойное дыхание проводника; осторожно положив руку ему на грудь, он ощутил, как мерно вздымается и опускается его тело.
– Если что будет не так, сейчас же дай мне знать, – на всякий случай сказал он шепотом, – или если понадобится помощь. Сразу же буди меня…
Едва ли он отдавал себе отчет в происходящем. Судя по всему, Дефаго расплакался во сне. Его могло потревожить недоброе сновидение или еще что-то в том же роде. Но уже никогда в жизни Симпсону не забыть этого жалобного, беспомощного всхлипывания и ужасного ощущения, будто к горестному плачу Дефаго чутко прислушивается огромным ухом дикая лесная глушь…
Он снова надолго погрузился в размышления о странном происшествии минувшего вечера, отвоевавшем в его сознании свое таинственное место; стремясь отогнать ужасные предположения, он пока находил всему доступное разуму объяснение, но подспудное чувство тревоги, сопротивляясь любым доводам рассудка, уже глубоко укоренилось в душе – будто случилось нечто особенное, находящееся за гранью обычного.
Между тем здоровый сон уже завладел юношей, пересилив все эмоции. Тревожные мысли постепенно рассеялись; сморенный сном, угревшись в одеялах, Симпсон лежал в глубоком забытьи; ночь утешила и умиротворила его, притушив острые края памяти и беспокойства. Не прошло и получаса, как он снова утратил всякие связи с окружающим внешним миром.
Но дарующий покой и отраду сон таил в себе и великую угрозу, ослабляя чуткое, предупреждающее опасность напряжение нервов и облегчая доступ всему недоброму.
Как это бывает в мучительном кошмаре, когда ужасные видения роятся в мозгу, тесня друг друга, и живостью своей убеждают погруженного в сон человека в реальности происходящего, всегда находится какая-то одна неуместная, всему противоречащая подробность, которая раскрывает, радуя сонную душу, фальшь общей картины; вот так и зловещие события этой ночи, пусть и реально произошедшие, пытались найти оправдание в том, что, возможно, в хаотичной путанице впечатлений просто ускользнула от внимания одна, но при этом самая важная деталь и что, быть может, именно она смогла бы убедить потрясенный разум в нереальности событий, из которых лишь малая часть достойна доверия. В глубине сознания спящего всегда сохраняется частичка яви, готовая в любую минуту подсказать здравое суждение: «То, что сейчас происходит в твоих видениях, не во всем реально; проснувшись, ты ясно осознаешь это».
Что-то в подобном роде происходило и с Симпсоном. События, не находящие себе полного объяснения или попросту невероятные, все же остаются для человека, который был их свидетелем, только цепью разрозненных, не столь уж существенных фактов, хотя и способных вызывать ужас, ибо всегда теплится слабая надежда на то, что какая-то незначительная, но служащая ключом для счастливой разгадки целого подробность сокрыта от взволнованного, рассеянного внимания или просто ускользнула от него.
Впоследствии, описывая произошедшее, Симпсон сказал, что почувствовал какое-то грубое, насильственное действие, совершенное кем-то посторонним; оно заставило его проснуться и осознать, что Дефаго сидит рядом, выпрямившись в постели, весь пронизываемый дрожью. Должно быть, с момента первого пробуждения протекли часы, потому что уже обозначился слабый отсвет утренней зари, четко выделивший силуэт проводника на светлом полотнище палатки. Теперь Дефаго не плакал, но весь трепетал, как лист на ветру, и эта дрожь передавалась Симпсону через одеяло, покрывавшее их обоих во всю длину тел. Казалось, Дефаго инстинктивно жался к товарищу, в ужасе отшатываясь от чего-то неведомого – того, что, по всей видимости, таилось у самого выхода, вблизи полога палатки.
Симпсон громко закричал: то были отчаянные, проникнутые недоумением вопли еще не очнувшегося от сна человека – и впоследствии он не мог припомнить их, – но проводник безмолвствовал. Юному богослову казалось, что он все еще не очнулся от какого-то страшного сна, что он скован им, будучи не в силах ни двигаться, ни говорить. Он даже не мог до конца осознать, где находится – в главном лагере за озером или дома, в родном Абердине, в собственной постели… В душе его царило ощущение неимоверной путаницы и тревоги.
И почти тотчас же – едва ли не в самую минуту пробуждения – глубокое безмолвие раннего рассвета было нарушено каким-то необычным звуком. Он возник неожиданно, без той тонкой вибрации воздуха, что, как правило, предупреждает слух о приближении звука, и был невыразимо ужасен. Впоследствии Симпсон определил этот звук как голос – возможно, человеческий, хриплый и в то же время жалобный, мягко рокочущий где-то совсем близко, у самого входа в палатку, и, казалось, не у земли, а высоко над головой; он заключал в себе потрясающую мощь и в то же время странную пронзительность и чарующую сладость. Он состоял из трех отдельных, отстоящих друг от друга во времени нот или выкриков, удивительным образом рождающих противоестественное, но вполне узнаваемое сходство с именем проводника: «Де-фа-го!»
Юный богослов допускал, что не в состоянии описать этот звук достаточно внятно, ибо ничто другое, когда-либо в жизни слышанное им, не соединяло в себе столь противоречивых свойств. «В этом неистовом, страстном, рыдающем зове было что-то от одинокой, но и неукрощенной, простодушной, бесхитростной и в то же время вызывающей гадливое чувство силы…»
Еще прежде, чем этот голос умолк, вновь канув в великую бездну безмолвия, Дефаго, сидевший бок о бок с Симпсоном, затрепетал всем телом и с каким-то жалобным, невнятным криком вскочил на ноги. В неистовом порыве он, словно сослепу, налетел на шест, поддерживающий верх палатки, сотряся ее сверху донизу, и широко, будто желая объять как можно больше пространства, расставил руки, одновременно нетерпеливо выпутываясь из одеяла, которым были прикрыты его ноги. На какое-то мгновение он остановился перед выходом из палатки – темный силуэт на бледном зареве рассвета, – а затем с бешеной, немыслимой скоростью, прежде чем Симпсон успел протянуть руку, чтобы остановить его, пролетел стрелой наружу – и бесследно исчез. В тот же миг – столь ошеломляюще быстро, что даже первые звуки его голоса показались замирающими где-то в неимоверной дали, – он издал громкий, мучительный, полный ужаса вопль, одновременно исполненный безумного ликования и восторга:
– О! О! Мои ноги… Они горят, они в огне! О! О! Какая страшная высь! Какая дикая скорость!..
Еще одно мгновение – и голос Дефаго затих где-то вдали, а лес погрузился в прежнее мертвое безмолвие раннего рассвета.
Все произошло так внезапно и быстро, что, если бы не опустевшая вдруг постель проводника, Симпсон мог бы отнести случившееся к кошмарному видению ночи, продолжавшему бередить его память. Он еще чувствовал тепло мгновение назад находившегося рядом, но стремительно исчезнувшего тела; еще лежало на земле свившееся клубком одеяло, и палатка трепетала от неистовства стремительного бегства. В ушах продолжали звучать непостижимые, странные крики, словно бы исторгнутые устами внезапно сошедшего с ума человека. Это чрезвычайное, дикое происшествие запечатлелось в мозгу Симпсона не только благодаря зрению и слуху: когда Дефаго с воплем взлетал в неведомую высь, юноша уловил очень странный – слабый, но острый и едкий – запах, распространившийся по всей палатке. Кажется, именно в ту минуту, когда въедливая вонь дошла через ноздри до самого горла, он окончательно пришел в себя, вскочил на ноги и, собрав все свое мужество, выбрался из палатки на воздух.
Неверный холодный свет серого раннего утра, пробивавшийся сквозь кроны деревьев, обрисовывал окрестности достаточно отчетливо. За спиной, мокрая от росы, белела палатка; невдалеке темнел еще не остывший пепел кострища; за пеленой белесого тумана угадывалось озеро и смутно выступающая из него, словно окутанная ватой, вереница островов; на лесных прогалинах светлыми пятнами выделялись заплатки снега; все вокруг как бы замерло в ожидании первых лучей солнца – холодного и недвижимого. Но нигде не было видно ни единой приметы внезапно пропавшего проводника, мчащегося с безумной скоростью над стонущими лесами. Ни отзвука удаляющихся шагов, ни эха замирающего в небе голоса. Он исчез – исчез без следа.
Не осталось ничего, лишь ощущение его недавнего присутствия, которое запечатлелось на всем, что составляло временное их место обитания; и еще – этот пронзительный, всепроникающий запах.
Но и запах быстро улетучивался. Потрясенный до глубины души, Симпсон тем не менее изо всех сил старался определить его природу, однако тонкая эта операция, не всегда посильная даже для подсознания, оказалась и вовсе невыполнимой для проснувшегося разума, потерпевшего полнейшую неудачу. Странный запах исчез, прежде чем разум успел постигнуть его и найти ему определение… Затруднительным оказалось даже грубое его обозначение, ибо достаточно тонкое обоняние Симпсона никогда не воспринимало ничего подобного. Остротой и едкостью этот запах напоминал дух льва, но был мягче и приятнее, в нем соединялись ароматы гниющих листьев, сырой земли и еще тысячи других, составляющих в совокупности своей пряное благоухание лесной чащи. И все же впоследствии, когда требовалось дать самое общее определение, Симпсон возвращался к «запаху льва».
Наконец Симпсону удалось стряхнуть с себя оцепенение, и, словно очнувшись от забытья, он обнаружил, что стоит рядом с грудой остывшей золы кострища в состоянии крайнего изумления, растерянности и ужаса: перед всем тем, что, помимо его воли, могло еще случиться, он чувствовал себя беспомощной жертвой. Высунь сейчас ондатра из-за камня свою острую мордочку, промчись стремглав белка по стволу дерева – и он мог бы тут же рухнуть на землю в полном изнеможении. Ибо за всем, что творилось вокруг, сквозило присутствие Великого Космического Ужаса, а потрясенные душевные силы Симпсона еще не обрели способности вновь воссоединиться, чтобы помочь ему занять решительную позицию самоконтроля и самозащиты.
Однако больше ничего ужасного не произошло. По пробуждающемуся лесу пробежало долгое, ласковое, как поцелуй, дуновение ветра, и к ковру из листьев, покрывавшему землю, с трепетным шуршанием, крутясь в воздухе, присоединились несколько кленовых листочков. Симпсону показалось даже, что небо вдруг посветлело. Щек и обнаженных рук коснулся морозный воздух; юноша почувствовал, что дрожит от холода; с огромным усилием он вернул себе самообладание и определил главное в своем положении: во-первых, отныне он во всей этой глуши совсем один, и, во-вторых, он обязан что-то предпринять, чтобы найти своего пропавшего компаньона и помочь ему.
Приняв решение, Симпсон незамедлительно начал действовать, хотя поначалу его усилия оказались нерасчетливыми и тщетными. В этой дикой лесной глуши, отрезанный широким водным потоком от всякой надежды на помощь, терзаемый ужасом при каждом воспоминании о странных душераздирающих криках, он сделал то, что на его месте сделал бы любой малоопытный человек: принялся, как ребенок, метаться в разные стороны, сам не зная куда, громко выкликая имя проводника.
– Дефа-а-го! Дефа-а-го! Дефа-а-го! – вопил он, и лес отвечал ему глухим многократным эхом, с той же частотой повторяя: «Дефа-а-го! Дефа-а-го! Дефа-а-го!»
Потом он напал на след, кое-где отпечатавшийся на заснеженных участках леса, но вскоре вновь потерял его в чащобе, где снег не нашел себе места. Он кричал и звал до хрипоты, пока собственный голос в этом ко всему прислушивающемся, но безответном мире не начал пугать его самого. Чем больше усилий он прилагал, тем сильнее становилась его растерянность. Нестерпимо острые душевные муки не оставляли его, и в конце концов нервное напряжение так возросло, что рядом с ним поблекла даже вызвавшая его причина; в полнейшем изнеможении Симпсон вернулся к месту стоянки. Остается удивляться, как ему вообще удалось найти дорогу назад. Это стоило юноше невероятных усилий – лишь после долгих скитаний из стороны в сторону он увидел наконец между деревьями белый верх палатки и вздохнул с облегчением.
Физическая усталость притупила его чувства, послужив своего рода лекарством, и Симпсон немного успокоился. Разведя костер, он позавтракал. Горячий кофе и бекон вернули ему чувство реальности и способность рассуждать, и он понял наконец, что вел себя как мальчишка. Теперь необходимо было предпринять еще одну, более успешную попытку, спокойно оценив сложившуюся ситуацию. Когда свойственное его натуре мужество, как и следовало ожидать, явилось к нему на помощь, Симпсон принял решение провести планомерное, сплошное прочесывание окрестностей, а в случае неудачи постараться отыскать дорогу к главному охотничьему лагерю, чтобы призвать на помощь друзей.
Так он и поступил. Прихватив с собой немного еды, спички, ружье и топорик, дабы делать на деревьях зарубки, по которым можно было бы вернуться к стоянке, он приступил к исполнению намеченного плана. Ровно в восемь утра Симпсон покинул лагерь; солнце, поднявшись над лесом, уже ярко светило в безоблачном небе. Перед уходом юноша приколол к колышку возле костра записку для Дефаго – на случай, если тот вернется на стоянку первым.
На этот раз, согласно тщательно продуманному плану, Симпсон пошел по широкому кругу, который рано или поздно должен был пересечь след проводника; и в самом деле, не пройдя и четверти мили, он обнаружил на снегу следы какого-то крупного зверя, а рядом более легкие и мелкие отпечатки, по всей видимости оставленные человеком – следовательно, Дефаго. Облегчение оказалось кратковременным, хотя поначалу Симпсон и увидел в найденных следах простое объяснение произошедшего: крупные отпечатки, решил он, были оставлены лосем, – вероятно, идя по ветру, зверь случайно набрел на охотничью стоянку и, поняв это, издал обычный, предупреждающий об опасности тревожный рев. Дефаго, чей охотничий инстинкт развит до сверхъестественного совершенства, надо полагать, почуял запах несколько часов назад прошедшего по ветру зверя. Его вчерашняя смятенность чувств и внезапное исчезновение утром, скорее всего, и были вызваны тем, что…
Но здесь зыбкие предположения Симпсона, за которые в первый момент он с такой готовностью ухватился, теряли всякую убедительность, ибо здравый смысл безжалостно подсказывал юному шотландцу, что он выдает желаемое за действительное. Ни один проводник, даже куда менее опытный, чем Дефаго, не решился бы действовать столь неразумным образом: отправиться по следу зверя без ружья!.. Одну за другой перебирал он в памяти подробности случившегося и с каждой минутой все яснее осознавал, что они требуют неизмеримо более тонкого истолкования: и душераздирающий вопль ужаса, и в высшей мере странные восклицания проводника, и его испуганное, посеревшее лицо, когда он впервые уловил неведомый ему дотоле запах, и приглушенные одеялом рыдания в темной палатке, и, наконец, внутреннее, какое-то животное отвращение Дефаго именно к этому странному клочку земли…
Более того: чем пристальнее Симпсон приглядывался к звериным следам, тем яснее понимал – это вовсе не следы лося! Хэнк самым подробным образом обрисовал ему как-то особенности отпечатков, оставляемых копытами лосей – и самца, и самки, и детенышей; даже изобразил их на куске бересты. Сейчас же Симпсон столкнулся с чем-то совершенно иным. Эти следы были намного крупнее и шире, почти круглые, без четких очертаний, свойственных отпечаткам лосиных копыт. Уж не медведю ли принадлежат эти следы? Ни одно другое животное никак не ассоциировалось в его сознании с тем, что он видел, тем более карибу – хотя, впрочем, в это время года они не заходят так далеко на юг, – ведь отпечатки карибу в любом случае должны были сохранить форму копыт.
То были некие зловещие знаки, некие таинственные письмена на снегу, оставленные неведомым существом, коварно выманившим человека за черту безопасности… И когда юноша соединил их в своем воображении с пронзительным, всепроникающим криком, нарушившим мертвое рассветное безмолвие, голова его пошла кругом, а неописуемый страх вновь объял душу. Ему предстал самый ужасный вариант случившегося. Снова нагнувшись, чтобы получше рассмотреть жуткие отпечатки, он уловил рядом с ними слабое присутствие того же сладковатого, но нестерпимо острого запаха – и, отпрянув прочь, выпрямился во весь рост, борясь с позывом к тошноте.
Но память вновь услужливо подкинула хвороста в огонь: Симпсон зримо представил не прикрытые одеялом, высунувшиеся за пределы палатки ноги Дефаго; его тело, как бы насильно подтянутое к выходу; испуганное движение проводника, словно отшатнувшегося от чего-то ужасного, что ждало его снаружи… Новые эти подробности, сойдясь воедино, безжалостно атаковали потрясенный разум юноши. Казалось, они зарождались в бесконечных глубинах необъятного молчаливого леса, и дух древесных дебрей витал над юным богословом, прислушиваясь, приглядываясь к каждому его движению. Лесная глушь, обступив, теснила его.
Но вопреки всему, с отважной непреклонностью истинного шотландца, Симпсон продолжил поиски, стараясь по возможности не терять из виду обнаруженный след, глуша в себе чувство ужаса, которое, как ему казалось, только ждало удобного момента, чтобы расслабить его собранную в комок волю. Оставляя бесчисленные зарубки на деревьях, дабы не заблудиться, он упрямо шагал все дальше и дальше, время от времени громко провозглашая имя исчезнувшего своего компаньона. Частое звонкое постукивание топорика по древесным стволам отзывалось в голове Симпсона неестественным отголоском его собственных криков, и вскоре в душе юноши вновь зашевелился ужас: ведь это постукивание выдавало и само его присутствие здесь, и точное местонахождение, заставляя вообразить, что кто-то мог охотиться и за ним точно так же, как сам он шел сейчас по чужим следам…
Симпсон изо всех сил отгонял от себя эту мысль, но она с завидным постоянством возвращалась к нему. Он понимал, что подобные рассуждения могут привести к дьявольской путанице в мозгу, которая способна нарушить душевное равновесие, и тогда… тогда быстрая и неизбежная физическая гибель…
Хотя снег и не раскинулся сплошным покровом, а лежал лишь узкими полосами в прогалинах между деревьями, поначалу идти по следу было нетрудно. Однако затем расстояния между отпечатками начали удлиняться и скоро достигли таких размеров, что стали казаться совершенно невероятными даже для самого крупного зверя, какого только можно вообразить. То были отдаленные друг от друга следы, похожие на краткие прикосновения к земле во время невероятных прыжков или даже перелетов по воздуху. Одно из таких расстояний Симпсон измерил – оно оказалось равным восемнадцати футам: засомневавшись в своих выводах, он попытался обнаружить на снегу хоть какие-то промежуточные отпечатки, но, к своему изумлению, не нашел. Растерянность все сильнее овладевала им. Более же всего смущало, заставляя подозревать даже некий обман зрения, то обстоятельство, что и шаги самого Дефаго увеличивались пропорционально шагам зверя и покрывали теперь абсолютно невероятные расстояния. Симпсон, обладавший куда более длинными ногами, не смог бы, даже совершая прыжки с разбегу, преодолеть и половины такой дистанции.
Эти отстоящие немыслимо далеко друг от друга следы двух пар столь сильно разнящихся между собой конечностей – свидетельство некоего ужасного, немыслимого бега, понуждаемого страхом или безумием, – породили в душе юноши невыразимое волнение. Он был потрясен и ошеломлен неожиданным открытием. Ничего более ужасного ему видеть не приходилось. Он шел теперь по следу почти бездумно, механически, то и дело оглядываясь через плечо, словно проверяя, не преследует ли и его кто-нибудь такими же гигантскими скачками… И скоро он уже вообще перестал понимать, что могли означать эти неведомые отпечатки, оставленные на снегу какой-то ужасающей, дикой и неусмиренной тварью, постоянно сопровождаемые следами ног его товарища – маленького канадского француза, всего лишь несколько часов назад делившего с ним палатку, весело болтавшего, смеявшегося и даже что-то напевавшего…
Учитывая юный возраст и недостаточную опытность Симпсона, можно почти наверняка утверждать, что только прирожденная осмотрительность шотландца, воспитанного на уважении к здравому смыслу и логике, помогла ему сохранить душевное равновесие в столь необычайных обстоятельствах. В противном случае то, что он обнаружил некоторое время спустя, продолжая отважно продвигаться дальше по следу, должно было повергнуть его в паническое, неудержимое бегство – назад, в относительную безопасность стоянки, к теплу костра и замкнутому пространству палатки; но вместо этого ошеломляющие разум новые открытия лишь побудили его еще крепче сжать пальцы на стволе ружья и всем сердцем, воспитанным для предстоящего служения Церкви, вознести к высоким небесам бессловесную мольбу о помощи. Вскоре оба следа – он сразу это понял – претерпели странные перемены; особенно пугающими были изменения, произошедшие с отпечатками человеческих ног.
Впрочем, поначалу переменам подверглись крупные следы – и Симпсон долго не мог поверить собственным глазам: то ли древесные листья, гонимые ветром, производили на снегу странную игру света и тени, то ли сухой снег, запорошивший, словно тонко размолотая рисовая мука, края следов, бросал на них световые блики, то ли они и в самом деле постепенно приобретали непонятную окраску? Так или иначе, но вокруг глубоких вмятин, оставленных на снегу конечностями неведомого существа, появился загадочный красноватый оттенок, который Симпсону поначалу куда больше хотелось приписать непонятному световому эффекту, нежели цветовому изменению в самом веществе снега. Присущий каждому новому следу и все более различимый, огнистый отсвет привносил в общую картину случившегося новый зловещий колорит.
Когда же, не в силах объяснить этот феномен и поверить в него, Симпсон перенес свое внимание на человеческие следы, желая уяснить, не несут ли и они в себе подобное свидетельство загадочных метаморфоз, он, к своему ужасу, обнаружил нечто гораздо худшее. На последней сотне ярдов следы его компаньона начали принимать все большее сходство с соседним, крупным следом! Изменения эти происходили почти неуловимо, но неоспоримо. И было трудно установить, с чего они начались. Результат же, однако, не вызывал сомнений: следы были мельче, четче, определенней и теперь являли собой точное подобие следов неведомой твари. Но, значит, и ноги человека тоже должны были измениться! Когда юноша окончательно осознал этот факт, что-то в уме его, охваченном отвращением и ужасом, восстало в яростном протесте.
Симпсон испытал минутное колебание, но, устыдившись собственного малодушия и преодолев нерешительность, сделал еще несколько поспешных шагов вперед – и остановился как вкопанный!.. Впереди, насколько хватал глаз, следы отсутствовали – словно их никогда и не было… Напрасно он метался из стороны в сторону, отмеряя одну сотню шагов за другой. Ему не удалось найти ни единого признака продолжения этих следов. Они – исчезли! Дальше простиралось ничто.
Вокруг возвышались отдельно стоящие крупные стволы елей, кедров, сосен; подлеска между ними практически не было. В отчаянии озираясь вокруг, Симпсон, обезумевший от горя, почти не помнящий себя и утративший способность рассуждать здраво и разумно, несколько минут не мог сдвинуться с места. Вернув самообладание, он вновь пустился на поиски следов – круг за кругом, еще и еще, но с неизменным результатом. Ноги, столь долгое время оставлявшие на поверхности снега отпечатки, теперь – это было очевидно, – оторвавшись от земли, вознеслись куда-то ввысь!
И именно в этот миг, миг крайнего горя и смятения, всепоглощающий ужас нанес в сердце Симпсона новый, точно рассчитанный удар. Он грянул со смертоносной мощью, окончательно лишив шотландца присутствия духа. Бессознательно, в некоем тайнике души, юноша все время ждал этого удара – и вот он грянул.
Высоко над головой послышался плачущий, до странности тонкий и заунывный, приглушенный неимоверной высотой и расстоянием голос проводника Дефаго. Звук этот низвергнулся на Симпсона с притихшего зимнего неба как гром, разящий безжалостно и наверняка. Ружье выпало из его рук и ударилось о мерзлую землю. На миг Симпсон замер словно в столбняке, застыв каждой клеточкой тела; затем сделал несколько шагов вперед и, инстинктивно ища опоры, прислонился спиной к ближайшему дереву, безнадежно опустив руки и утратив какое-либо подобие порядка в мыслях и в душе. Это было самое сокрушительное ощущение из всех, какие ему когда-либо доводилось испытывать в жизни; мозг и сердце юноши опустели, словно их продуло жестоким нежданным сквозняком.
– О! О, мои ноги!.. В них огонь!.. Они горят!.. О, какая безумная высота!.. – доносился с неба умоляющий о пощаде, мученический, летящий из немыслимых далей голос. И вдруг все стихло, словно звуки голоса утонули в безмолвии дикой, ко всему прислушивающейся лесной глуши.
Симпсон почти не контролировал своих действий, ясно осознавая только одно: когда неожиданно для себя юноша принялся метаться из стороны в сторону, искать, звать, спотыкаясь о камни и древесные корни, безумно, неуправляемо рваться куда-то, – он рвался к нему, к Зовущему!.. Лишенный защиты памяти и разума, призванных ограждать человека от опасных реакций на все неожиданное, он, подобно капитану корабля в бушующем море, готовому взять курс даже на призрачные, предательские огни, поддался страху, заполонившему сердце и душу. Ибо голосом этим взывали к нему Ужас Лесной Глуши – Непокоренная Мощь Далей – Обольщение Пустынных Мест, губящие человека, разрушающие само его существо. В единый миг юный шотландец постиг все муки, порождаемые безнадежной, безвозвратной утратой, муки неутолимых страстей и тоску душевного одиночества, которое ожидает в конце жизни каждого человека. Пламенем, летящим сквозь мрачные руины мыслей и чувств, маячил перед ним образ несчастного Дефаго, обреченного неведомой чуждой силой на отчаянный, бесконечный полет в небесном просторе над этими древними лесами…
Казалось, что миновала вечность, прежде чем Симпсон нащупал твердую точку в хаосе спутанных, разрозненных чувств, на которую он смог наконец опереться, чтобы собрать волю в комок и заставить себя вернуться к доводам разума…
Крики с неба более не повторялись; хриплые зовы самого Симпсона не находили ответа; непостижимые силы безвозвратно взяли Дефаго под свою власть – и крепко держали в плену.
Но, вероятно, еще долгие часы после случившегося Симпсон рыскал вокруг и оглашал окрестности своим зовом, ибо, когда он решился наконец прекратить бесплодные поиски и вернуться в опустевший лагерь на берегу залива Пятидесяти Островов, было уже далеко за полдень. Он возвращался с болью в душе; в ушах все еще звенели отзвуки рыдающего голоса Дефаго. С большим трудом Симпсон отыскал брошенное ружье и собственный след, ведущий к стоянке. Острое чувство голода и необходимость сосредоточиться, чтобы быть в состоянии различать на стволах деревьев небрежно сделанные зарубки, помогали ему сохранять твердость духа. В противном случае временное помутнение рассудка могло достичь опасного предела, за которым человека ждет гибель. Шаг за шагом к Симпсону возвращалось душевное равновесие, близкое к его нормальному, спокойному самоощущению.
И все же обратный путь в грозно надвигающихся сумерках был ужасен. Расстроенные чувства по-своему трансформировали каждый звук: то Симпсону чудились за спиной чьи-то бесшумные, преследующие его шаги; то будто кто-то позади смеялся и перешептывался; то за деревьями и валунами юноше мерещились зловеще пригнувшиеся неясные фигуры: они делали друг другу какие-то знаки, словно сговариваясь, едва он приблизится, напасть на него. Всякий шорох в листве заставлял его остановиться и прислушаться. Он шел крадучись, стараясь производить как можно меньше шума, прячась за стволами деревьев. Лесные тени, до той поры дружески защищавшие и прикрывавшие его, сделались теперь врагами – они грозили, пугали, бросали ему вызов; в мрачном их великолепии для его испуганного, подавленного разума таился целый сонм всевозможных опасностей, ибо надвигающаяся темнота делала их загадочно неразличимыми. За каждой подробностью уже случившегося и того, что ждало впереди, крылось предчувствие ужасной, неминуемой гибели.
Как ни удивительно, но юному шотландцу удалось вернуться на стоянку победителем; люди, наделенные несравненно большим опытом и зрелым умом, могли бы выйти из тех же тяжелых испытаний с куда меньшим успехом. Отныне Симпсон был предоставлен самому себе, но все его последующие действия доказали, что он способен правильно оценить свое положение. Спать было нельзя – это не вызывало сомнений, но равным же образом представлялось крайне неразумным пускаться незнакомой дорогой, в кромешном мраке, в обратный путь, к главной стоянке; и он, не выпуская из рук ружья, просидел всю ночь перед костром, не позволяя огню ни на минуту угаснуть. Мучительная, тревожная напряженность этого чуткого бодрствования навсегда запала ему в душу; но ночь прошла без новых потрясений, а с первыми же проблесками рассвета Симпсон двинулся в долгий путь к главной стоянке, чтобы призвать на помощь друзей. Он снова приколол к сучку записку, объясняющую причину его отсутствия и указывающую место, где спрятаны спички и достаточный запас провизии, – хотя едва ли теперь можно было надеяться, что к ним прикоснется рука человека!
Уже одно то, как Симпсон без проводника преодолел путь через лесные чащи и озеро, само по себе достойно целого рассказа – слушателям юного богослова довольно было впоследствии и этих подробностей, чтобы всей кожей почувствовать отчаянное, напряженное одиночество человека, попавшего в ловушку Лесной Глуши, которая цепко держит его своими бесконечно длинными руками и насмехается над ним. Нельзя было не восхититься неукротимой волей и отвагой юноши.
Симпсон вовсе не похвалялся своей смекалкой или сноровкой, когда утверждал, что двигался по едва приметному следу практически бездумно, механически. Именно это, скорее всего, и помогло ему. Он положился на руководящую силу подсознания, инстинкта, на некое чувство врожденной способности ориентироваться в пространстве, свойственное животным и дикарям. Так или иначе, Симпсону удалось преодолеть весь этот сложный путь и выйти в конце концов к тому месту, где Дефаго три дня назад укрыл спасительный челнок; слова проводника, брошенные тогда как бы между прочим, глубоко засели в памяти юноши: «Если со мной что случится, постарайся вернуться к лодке по… зарубкам… А дальше плыви прямо на запад, к солнцу… Так до лагеря и доберешься…»
Хотя солнце не больно-то баловало Симпсона своим присутствием, оно было для него единственно верным проводником, и он до конца использовал этот природный компас; и вот наконец с облегчением юноша уселся в утлую лодчонку, чтобы проделать по воде последние мили пути, с радостью осознавая, что зловещий лес остался далеко позади. К счастью, на этот раз воды были спокойны, и, вместо того чтобы держаться более безопасного берега, Симпсон взял курс на самую середину озера, сократив таким образом путь на целых двадцать миль. Повезло ему и в том, что двое других охотников вернулись на место главной стоянки раньше, чем он. Огонь разожженного ими костра послужил ему путеводной звездой: не будь ее, пришлось бы ему, скорее всего, рыскать вдоль берега всю ночь напролет.
Близилась полночь, когда приставшая к берегу лодка прошуршала наконец днищем по песку небольшой бухты. Хэнк, Панк и дядя Симпсона, Кэскарт, пробужденные ото сна криками с озера, поспешили к берегу и помогли юноше – этому шотландскому образчику человеческой породы, физически изможденному и духовно сломленному, – пошатываясь, преодолеть последние десятки шагов по скалистой тропе, ведущей к загасшему костру.
Вторжение прозаической дядиной фигуры в призрачный мир колдовских превращений и ужаса, окружавший Симпсона в течение двух суток, показалось юноше – как он того ни ждал – неожиданным и невероятным, оно немедленно произвело благотворное воздействие, позволив взглянуть на случившееся как бы со стороны. Живительные звуки родного голоса, воскликнувшего: «Хэлло, мой мальчик! Ну теперь-то что стряслось?», и энергичное пожатие сухощавой крепкой руки вернули его к иному уровню суждения об окружающем. Внезапная перемена чувств словно омыла его душу. Он даже устыдился своей слабости – как мог он позволить себе так распуститься? Привычное, свойственное его нации здравомыслие взяло верх, и Симпсон вновь бодро вскинул голову.
Эта внутренняя перемена, без сомнения, позволит объяснить, почему Симпсон вдруг почувствовал, как трудно будет рассказать дяде и Хэнку, ожидавшим у костра начала его истории, о том, что произошло, – в подробностях, ничего не упустив. Впрочем, даже немногих его фраз оказалось достаточно, чтобы все трое тотчас приняли решение: утром, как можно раньше, отправиться на поиски Дефаго; а поскольку Симпсону предстояло выступить в роли проводника, прежде всего ему следовало подкрепиться и, уж само собой, хорошенько выспаться. Доктор Кэскарт, оценивший состояние племянника с куда большей проницательностью, чем тот подозревал, настоял на небольшой инъекции морфия, после чего Симпсон проспал шесть часов как убитый.
Когда впоследствии юный богослов представил своим слушателям более обстоятельный отчет о случившемся, обнаружилось, что в первом, кратком рассказе он опустил многие весьма существенные подробности. В те минуты под пристальным взглядом дяди, всем своим обликом олицетворявшего трезвое, прозаическое отношение к жизни, юноша не осмелился упомянуть о них. А потому спутники его пришли к простому, лежащему на поверхности выводу: по всей видимости, ночью несчастного Дефаго постиг острый, необъяснимый приступ безумия, – очевидно, ему померещилось, будто кто-то или что-то «зовет» его к себе, и он, не помня себя, без ружья и пищи, кинулся в лес, где и обречен – если ему не будет вовремя оказана помощь – на ужасную, мучительную смерть от холода и голода. Более того, «вовремя» в данной ситуации означало «немедленно».
Однако на другой день – а они двинулись в путь в семь утра, оставив лагерь на попечение Панка с наказом в любое время иметь наготове еду и разожженный костер, – Симпсон счел возможным раскрыть перед дядей пошире истинную подоплеку произошедшего; впрочем, юноша даже не догадывался, что новые подробности были искусно вытянуты из него с помощью весьма тонко проведенного допроса. К тому времени, как охотники достигли места, где была укрыта лодка, Симпсон уже успел рассказать о смутном намеке проводника на существо, которое он называл Вендиго, и о всхлипываниях Дефаго во сне; проговорился он также и о других симптомах душевного смятения своего компаньона, признавшись, что и на него самого этот «особенный» запах – «острый и едкий, словно исходящий от льва» – произвел ошеломляющее впечатление. А когда они пересекали залив Пятидесяти Островов и снова выдался свободный час, с языка его сорвалось еще одно смущенное признание – в том, что, услышав с неба отчаянный зов исчезнувшего проводника, он впал в поистине истерическое состояние. Юноша не посмел повторить прозвучавшие в этом вопле странные, казавшиеся нелепыми фразы. С той же робостью, описывая процесс постепенного уподобления, пусть и в миниатюре, отпечатков человеческих ног следам животного, он не решился рассказать, что расстояние между ними становилось с каждым новым гигантским скачком все более продолжительным и превышающим все допустимые нормы. Постоянно балансируя между боязнью уронить собственное достоинство и желанием во всем остальном остаться честным и искренним, Симпсон мучительно пытался решить, о чем все-таки следовало сказать открыто, а что было бы лучше утаить. Он, к примеру, поведал товарищам, как отпечатки на снегу постепенно стали принимать огненный оттенок, но не упомянул, что и самого проводника, и его постель кто-то пытался вытащить из палатки…
В результате всех этих его колебаний и недомолвок доктор Кэскарт – всегда почитавший себя тонким психологом – достаточно убедительно заключил, что в какой-то момент разум племянника, угнетенный чувством одиночества, смятения и страха, спасовал перед нервным перенапряжением и поддался галлюцинациям. Поминутно всячески одобряя действия Симпсона, Кэскарт тем временем установил главное: где, когда и как племянник утратил власть над собой. Он призвал юного богослова оценить собственное поведение по справедливости – в какие именно моменты Симпсон считает свои действия достойными самой высокой похвалы, а в какие он проявлял большее неразумие, нежели можно было допустить даже при минимально реалистической оценке наблюдаемых фактов. То есть, подобно многим другим убежденным материалистам, доктор Кэскарт исходил из констатации явной недостаточности уровня человеческих знаний, ибо его лесной интеллект вообще не допускал возможности обретения искомой достаточности.
– Воздействие ужасного одиночества, затерянности человека в первородной пустыне, – рассуждал он, – не может оставить безучастным ни один ум – я, конечно, имею в виду людей, обладающих высокой способностью к воображению. Мне и самому, когда я был в твоем возрасте, довелось испытать такое же воздействие дикого мира на мои незакаленные еще чувства. Зверь, бродивший возле нашей стоянки, был, без сомнения, обыкновенным лосем – общеизвестно, что «зов», или «клич», лося порой может приобретать весьма своеобразное звучание. Иллюзия странной окрашенности крупных следов была, очевидно, вызвана неким искажением твоего зрительного восприятия, обусловленного вполне понятным волнением. Размеры отпечатков на снегу и расстояния между ними мы определим точнее, когда прибудем на место. А услышанный тобой голос с неба – это всего лишь одна из обычнейших форм слуховых галлюцинаций, вызываемых нервным возбуждением – перевозбуждением, мой дорогой мальчик, вполне извинительным и, позволь мне еще добавить, блестящим образом взятым твоей волей под контроль. В заключение же я обязан прямо заявить: в столь исключительных обстоятельствах ты действовал с необыкновенным мужеством, ведь боязнь потерять в лесной глуши самообладание почти непреодолима; доведись мне самому оказаться на твоем месте, я далеко не уверен, что сумел бы хотя бы на четверть повести себя так же умно и решительно, как ты. Единственное, чему я пока не могу найти объяснение, – это проклятый запах, о котором ты говорил.
– Но клянусь, меня от него чуть не стошнило! – воскликнул Симпсон. – У меня даже голова закружилась!
Позиция невозмутимого всезнания, занятая дядей лишь по праву знакомства с несколько бо́льшим числом психологических дефиниций, вызвала в племяннике желание хоть с чем-то не согласиться. Нет ничего легче, чем с видом всепонимающего мудреца истолковывать не испытанные тобой переживания.
– В этом запахе сквозил оттенок какой-то безнадежности, даже несчастья и, я бы сказал, ужаса, вот, пожалуй, и все, больше здесь нечего добавить, – заключил Симпсон, обводя взглядом невозмутимо спокойную фигуру сидящего рядом с ним дяди.
– Можно только поражаться, – тут же откликнулся Кэскарт, – что в такой ситуации тебе не почудилось что-нибудь похуже.
Бесстрастные эти слова, отметил про себя юноша, повисли в некоем пространстве между имевшей место правдой и тем, как ее интерпретировал его дядя.
За разговорами они добрались наконец до покинутой Симпсоном стоянки, где обнаружили остывшее кострище, а на колышке рядом с ним – никем не тронутую записку. Тайничок с провизией, устроенный неопытными руками, уже успели отыскать и разорить ондатра, норка и белка. Продукты были растащены до последней крошки, остались лишь рассыпанные по поляне спички.
– Ну что ж, – громко, по своему обыкновению, констатировал Хэнк, – здесь его точно нет! Клянусь богом, это так же верно, как то, что уголька в преисподней хватит на всех с избытком! А вот найти его теперь будет куда труднее, чем мне попасть в рай и торговать там венчиками для праведников!
Он пересыпал свою речь словечками, которые прежде не позволил бы себе употребить в присутствии юного богослова, но мы из уважения к читателю предпочли опустить их.
– По мне, так рассусоливать тут нечего, – добавил Хэнк решительно, – берем ноги в руки – и ходу!
Нехитрые, будничные признаки недавнего присутствия Дефаго на опустевшей стоянке подействовали на всех троих угнетающе, заставив их с особой остротой и болью почувствовать опасность нынешнего его положения, чреватого угрозой скорой гибели, которая рисовалась им мучительной и ужасной. Особенно подействовал на них вид опустевшей палатки с постелью из пихтового лапника, все еще примятой и уплощенной, словно бы напоминающей о том, что совсем недавно Дефаго находился в такой близости к ним. Симпсон, смутно чувствуя, что каждое его слово может оказаться решающим для успеха поисков, вполголоса принялся уточнять подробности произошедшего. Теперь речь его текла сдержанней и спокойней, хотя долгие переходы, конечно же, сильно утомили юношу. Дядин подход к объяснению деталей, а более всего его стремление «найти всему достаточно понятное истолкование» все же оказались полезны, так как помогали племяннику несколько охлаждать эмоции, то и дело возбуждаемые вновь ожившими воспоминаниями о случившемся.
– Он кинулся туда. – Симпсон указал рукой направление, в котором исчез проводник. – Помчался, как олень, прямиком между теми березой и сосной…
Хэнк и доктор Кэскарт переглянулись.
– А в двух милях отсюда, если двигаться по прямой, – продолжал Симпсон, и в голосе его вновь послышался трепет пережитого ужаса, – я обнаружил следы и шел по ним, пока они вдруг не исчезли – начисто, будто и не было!..
– А где ты услышал, что он зовет тебя, где почуял вонь и увидел все прочие распроклятые штучки? – вступил в разговор Хэнк, и столь необычное для него многословие выдало всю остроту переживаемого им горя.
– И в каком месте волнение довело тебя до галлюцинации? – вполголоса, но достаточно громко, чтобы племянник мог расслышать, добавил к сказанному Хэнком доктор Кэскарт.
До темноты оставалось добрых два часа, и нельзя было терять ни минуты. Доктор Кэскарт и Хэнк немедленно отправились по следу, оставив изможденного юношу на стоянке: ему предстояло поддерживать огонь в костре и одновременно отдыхать.
Руководствуясь зарубками Симпсона на стволах деревьев, а кое-где и отпечатками на снегу, они шли достаточно быстро. Но часа через три совсем стемнело, и пришлось ни с чем вернуться обратно. Свежевыпавший снег запорошил почти все следы, и, хотя Кэскарт и Хэнк успели добраться до места, откуда Симпсон повернул назад, им не удалось обнаружить присутствия ни единого живого существа – ни человека, ни зверя. А впереди и вовсе снег лежал девственно непотревоженным.
Предстояло решить, что предпринять дальше – хотя, в сущности, нечего было и пытаться сделать больше того, что они уже сделали. Поиски могли растянуться на многие недели без каких-либо шансов на успех. Недавно выпавший снег свел на нет все их надежды. Приунывшие, помрачневшие охотники собрались вокруг костра, чтобы поужинать. И в самом деле, было над чем призадуматься – на Крысиной переправе несчастного Дефаго ждала жена. Его случайные заработки были единственным средством существования для всей семьи.
Теперь, когда охотникам открылась правда во всей ее очевидной жестокости, стало ясно, что бесполезно и дальше пытаться скрывать что-то друг от друга или недоговаривать. Без утайки и недомолвок открыто рассуждали они о том, что произошло и можно ли в сложившейся ситуации еще хоть что-нибудь предпринять. Это был не первый случай – даже на памяти доктора Кэскарта, – когда человек не выдерживал искушения одиночеством и терял рассудок; к тому же Дефаго и без того был предрасположен ко всякого рода странностям, в крови его уже растекалась меланхолия, усугубляемая запоями, которые порой длились неделями. И что-то на этот раз – никто никогда не сможет сказать, что именно, – послужило последним толчком к пропасти безумия, только и всего. И он ушел – ушел в нескончаемую глушь лесов и озер, чтобы погибнуть от холода и истощения. Шансы на то, что он сумеет вернуться на стоянку, были ничтожны; овладевшее им бредовое состояние могло усугубиться, а в таком случае и до насилия над собой недалеко, хотя оно лишь приблизит ужасный конец. И быть может, пока они беседуют тут у костра, самое худшее уже свершилось. Однако, по предложению Хэнка, старого и закадычного приятеля Дефаго, было решено провести ночь на стоянке, а весь следующий день, от рассвета до темноты, посвятить самым тщательным, какие только возможны, поискам пропавшего проводника. Прилегающую к лагерю часть леса они поделили на три сектора – по числу отправляющихся на поиски людей – и принялись уточнять мельчайшие детали плана, ибо понимали, что обязаны предпринять все, на что только способен в подобных обстоятельствах человек.
Не обошли они в разговоре и ту особую форму, в какой проявилось воздействие Ужаса Лесной Глуши на разум несчастного Дефаго. Хэнку, в общих чертах знакомому с легендой о Вендиго, эта тема, судя по всему, была не по вкусу, и он неохотно участвовал в беседе. Впрочем, Хэнк признал, что нескольким индейцам уже довелось осенью прошлого года «видеть Вендиго» на берегах залива Пятидесяти Островов – вот почему Дефаго и не был расположен охотиться в этих местах. Посмеявшись над другом и переубедив его, Хэнк сейчас, ясное дело, испытывал раскаяние, ибо в каком-то смысле способствовал гибели Дефаго. «Когда кто-нибудь из индейцев сходит с ума, – пояснил он, обращаясь, пожалуй, больше к самому себе, нежели к собеседникам, – всегда говорят, что он, дескать, „видел Вендиго“. А старина Дефаго был так суеверен – аж до самых пяток!..»
Тогда-то Симпсон, сочтя оборот беседы вполне подходящим, и пересказал заново всю историю, все свои недавние переживания, не скрыв на этот раз ни единой подробности, в том числе и собственных чувств и страхов. Он опустил только странные слова Дефаго, которые тот выкрикивал с высоты.
– Но, дорогой мой, я полагаю, что Дефаго достаточно подробно рассказал тебе легенду о Вендиго, – продолжал гнуть свою линию доктор Кэскарт. – А в таком случае можно допустить, что впечатляющая эта выдумка запала тебе в душу и под воздействием возбужденной фантазии и волнения развилась в твоем воображении дальше – не так ли, мой мальчик?
И тогда Симпсон выложил все от начала до конца. Дефаго, объяснил он, только мельком упомянул об этой странной твари. Сам же он, Симпсон, никогда раньше не слышал легенду о Вендиго и, насколько помнит, ничего не читал о ней. Даже само это слово ему незнакомо.
Без сомнения, Симпсон говорил правду, и доктор Кэскарт вынужден был скрепя сердце допустить необычность всего случившегося. Но об этом свидетельствовали не слова доктора, а прикрывавшая их тень неуверенности в собственной правоте. Опиравшийся спиной о крепкий толстый ствол дерева, Кэскарт то и дело наклонялся к угасавшему костру и ворошил его, заставляя вновь ярко пылать; прежде всех улавливал он малейший звук в сгустившейся ночной мгле – плеск рыбы в озере, потрескивание сухого сучка в лесу, шуршание упавшего с ветки снега. Изменился и тон его голоса – теперь доктор говорил тише и не так самоуверенно. На маленькой охотничьей стоянке уже хозяйничал страх, и при общем желании всех присутствующих переменить тему единственным, о чем они, казалось, способны были сейчас рассуждать, оставалось все то же – источник подступившего к ним ужаса. Все их усилия были тщетны: ни о чем другом разговор не завязывался. Лишь Хэнку удавалось держать себя в руках и ограничиваться редкими замечаниями. Но и он больше не смел повернуться к темноте спиной. Лицо его постоянно было обращено в сторону леса, и, когда возникала нужда подбросить в костер дров, он старался не уходить за ними ни на шаг дальше, чем требовалось.
Охотников плотно обступила стена безмолвия: снег лежал еще тонкой пеленой, но и ее было довольно, чтобы умертвить все звуки в лесу, а окрепший к вечеру мороз властвовал над природой. Слышались только приглушенные человеческие голоса да слабое гудение пламени. Лишь изредка где-то рядом ощущался легкий трепет, подобный вибрации крылышек мотылька. Было очевидно, что никому не хотелось идти спать. Тем временем близилась полночь.
– Что ж, легенда сама по себе весьма причудлива, – после долгого молчания произнес доктор, продолжая разговор просто для того, чтобы нарушить паузу. – Но ведь, по правде сказать, Вендиго не что иное, как олицетворенный зов ветра, который слышат лишь очень немногие, – слышат на собственную погибель.
– Во-во, – откликнулся вдруг Хэнк. – И когда услышишь такое, ни в чем не усомнишься. Ведь обращаются прямо к тебе и называют тебя по имени.
Снова повисла томительная пауза. И тут доктор Кэскарт вернулся к тому, о чем никто уже не хотел говорить, – и с такой настойчивостью, что заставил своих собеседников заерзать.
– Это иносказание весьма правдоподобно, – отметил он, вглядываясь в окружавшую их темноту, – ведь голос, как утверждают, напоминает все наводящие тоску лесные звуки: шум ветра, шорох падающей воды, звериные крики и прочее в том же роде. И стоит поддавшемуся слабости человеку услышать такое – ему, считай, конец! Самые же уязвимые места жертвы этого наваждения – ноги и глаза; ноги, как вы понимаете, страдают из-за их стремления к неустанному странствованию, глаза – из-за жадности к наслаждению красотой. Бедняга на бегу развивает такую скорость, что у него начинают кровоточить глаза, а ноги сжигает жар.
Доктор Кэскарт продолжал тревожно вглядываться в ночной мрак. Голос его снизился до едва слышного шепота.
– Потому и говорят, – добавил он, – что Вендиго сжигает ноги своей жертвы: очевидно, это происходит из-за их сверхъестественного трения о почву, вызванного неимоверной скоростью передвижения, – так они и горят, пока вовсе не отпадут, а на их месте не отрастут новые, как у самого Вендиго.
Симпсон слушал речь дяди со все возрастающим изумлением и ужасом, но еще больше его пугала необыкновенная бледность, разлившаяся по лицу Хэнка. Юный богослов с трудом сдерживал желание заткнуть уши и закрыть глаза.
– Но ведь ноги даже не касаются земли, – медленно, намеренно растягивая слова, произнес Хэнк, – человек летит так высоко, что ему кажется, будто это звезды обжигают его. Только иногда Вендиго делает тяжелые, длинные прыжки, пролетая над вершинами деревьев, а потом швыряет свою жертву с высоты на землю, подобно тому как морской ястреб швыряет пойманную рыбешку, чтобы убить ее, прежде чем съесть. Однако в отличие от ястреба Вендиго избрал себе самую что ни на есть никудышную пищу – мох! – Хэнк натянуто рассмеялся. – Пожиратель мха – вот он кто такой, этот Вендиго! – И проводник обвел возбужденным взглядом лица собеседников. – Да, пожиратель мха! – повторил он, сопроводив свои слова целым каскадом самых замысловатых, какие только мог изобрести, ругательств.
Но Симпсон уже уловил затаенную подоплеку этого разговора. Больше всего его компаньоны – сильные и многоопытные, хотя и каждый на свой лад, – боялись сейчас молчания. Они продолжали говорить и говорить, стремясь заговорить само время. Непрерывным потоком слов они боролись с окружавшим их мраком, с нарастающим паническим ужасом, с покаянной мыслью о том, что посмели незваными гостями вступить в этот чуждый, враждебный им мир, – они готовы были на все, лишь бы не позволить возобладать над собой самым худшим, тщательно скрываемым от других опасениям. Куда менее опытный юноша, переживший накануне жуткую бессонную ночь, имел сейчас некоторое превосходство над ними. Он уже достиг той крайней степени ужаса, за которой неизбежно следует тупая невосприимчивость к нему. Эти же двое – и ироничный, все подвергающий холодному анализу доктор, и прямодушный, своенравный «лесной житель» – испытывали глубокий душевный трепет.
Тянулись часы, а трое человеческих существ, осмелившихся забраться в самое сердце Дикой Природы, продолжали сидеть у костра, коротая время в негромких разговорах, безрассудно толкуя об ужасной, не дающей им покоя легенде, ни на миг не забывая о грозящей опасности и собирая все силы для возможной схватки с невидимым врагом. Силы, конечно же, были неравны, ибо Дикая Природа уже использовала преимущество первого удара – и взяла заложника. Судьба несчастного Дефаго нависала над ними грозовой тучей, и напряжение в конце концов стало невыносимым.
Хэнк первым не выдержал последней, самой длительной паузы, оборвать которую, казалось, никто из них уже был неспособен, и позволил вырваться на свободу накопившемуся напряжению; произошло это весьма неожиданным образом: он вдруг вскочил на ноги и издал невообразимо громкий, душераздирающий вопль, разнесшийся далеко по ночному лесу. Чтобы усилить свой зов, он неоднократно менял его тональность, вибрируя ребром прижатой к губам ладони.
– Это для Дефаго, – объяснил он тут же, оглядев своих компаньонов со странным, вызывающим смехом. – Готов биться об заклад, – здесь мы опускаем всю сопутствующую его речи замысловатую брань, – что мой старый приятель крутится сейчас где-то совсем близко от нас.
Неистовство и безрассудство выходки Хэнка, весь этот крайне нелепый спектакль произвели соответствующий эффект: Симпсон в испуге и изумлении вскочил с места, а доктор, вдруг утратив обычное хладнокровие, даже выпустил трубку изо рта. Конечно, лицо Хэнка было ужасно, но Кэскарту тем не менее не следовало позволять себе обнаруживать перед всеми подобную слабость. В следующую же минуту в глазах его засверкал гнев, доктор неспешно поднялся на ноги и глянул с упреком в лицо своему не в меру возбудившемуся проводнику. Поступок Хэнка был глуп, опасен и, конечно, абсолютно недопустим, поэтому Кэскарт намеревался подавить его нелепый бунт в зачатке.
Предположить, что могло бы произойти на стоянке в следующую минуту, не так уж трудно, хотя предположения отнюдь не всегда соответствуют действительности, тем более что времени на долгие рассуждения не было: вслед за глубоким безмолвием, поглотившим неистовый вопль Хэнка, как бы в ответ на этот душераздирающий призыв в ночном небе над головой охотников что-то промчалось с ужасающей скоростью – нечто громадное, неотвратимое, заполнившее собой всю окружающую массу воздуха, а ниже – между деревьями – прозвучал слабый, испуганный, исполненный неописуемой муки, взывающий о помощи человеческий крик:
– О! О! Какая ужасная высота! О, мои ноги! Они горят! Они в огне!..
Хэнк, белый как мел, с глупым, растерянным видом оглядывался вокруг. Доктор Кэскарт с выражением крайнего ужаса повернулся к палатке, словно ища в ней убежища, и издал невнятный возглас, но тут же застыл на месте, не в силах пошевелиться. Единственным, кто сумел до известной степени сохранить присутствие духа, был Симпсон. Он уже слышал прежде призывы Дефаго с небес да к тому же был слишком испуган, чтобы немедленно отреагировать на произошедшее.
Придя в себя и обернувшись к пораженным своим товарищам, он почти спокойно произнес:
– Именно этот крик я тогда и слышал и примерно те же слова!
А затем, обратив лицо к небу, начал громко взывать:
– Дефаго! Дефаго! Спустись! Спустись к нам!
Но прежде чем его компаньоны успели осознать случившееся, в ближнем лесу что-то тяжело прогромыхало, прорываясь сквозь древесные кроны, и, ударяясь о ветви, с глухим грохотом упало на мерзлую землю. Треск и шум, пронесшиеся по лесу, были ужасающи.
– Это он, да поможет ему милостивый Господь! – вырвался из уст Хэнка полуприглушенный испуганный шепот; рука его непроизвольно потянулась к висящему на поясе охотничьему ножу. – И он уже идет сюда! Да, он идет сюда! – добавил Хэнк с испуганным, бессмысленным смехом, как только стали отчетливо слышны тяжелые, неверные шаги – кто-то с хрустом и скрипом, ступая по снегу, двигался сквозь мрак к светлому ореолу костра.
Шаги неотвратимо приближались, а трое мужчин недвижно и безмолвно стояли вокруг костра. Доктора Кэскарта будто парализовало, он был не в силах даже перевести взгляд. Лицо Хэнка выдавало душевную муку, – казалось, он готов совершить новый отчаянный поступок, но не мог ни на что решиться. В эту минуту он был словно вытесан из камня. Все трое походили на застывших в испуге детей, являя собой олицетворенный ужас. Разглядеть что-либо в кромешной тьме не представлялось возможным, а шаги тем временем все приближались, все слышней становился хруст мерзлого снега. Это бесконечное – слишком долгое, а потому почти нереальное, – размеренное и неотвратимо беспощадное приближение Неизвестного было поистине кошмарным.
Наконец непроглядный мрак словно вытолкнул из себя смутную, едва различимую фигуру. Она вступила в полосу неверной полутьмы, образованной ночными тенями и колеблющимися отсветами пламени, и остановилась футах в десяти от охотников, устремив на них пристальный взгляд. Но тут же, совершив порывистое, судорожное движение, таинственная фигура, словно управляемая кем-то на расстоянии, снова стала перемещаться вперед, все ближе к костру, к яркому свету – только теперь охотники различили в ней очертания человека… Это был Дефаго.
Казалось, лица наблюдавших за этой сценой людей спрятались за масками страха – из мира реальности, преодолевая грань нормального человеческого видения, три пары неподвижных глаз будто смотрели теперь в Неведомое.
Дефаго медленно продвигался вперед, поступь его была все такой же неуверенной и тяжкой; сначала он направился как бы ко всем троим сразу, не выделяя никого из них, но затем резко повернул голову и уставился на Симпсона. С губ его сорвался странный звук, и послышался знакомый голос Дефаго:
– Я здесь, босс Симпсон. Меня кто-то звал. – Голос звучал еле слышно, холодно и бесстрастно, он казался натужным, задыхающимся, словно каждое слово давалось с неимоверным напряжением. – Я здесь, я все время в полете, в этом адском огне.
И Дефаго засмеялся – неуклюже поворачиваясь, он, казалось, кивал в сторону двух других обращенных к нему полулиц-полумасок.
Но этот смех неожиданно вернул к жизни охотников, только что являвших собой ряд восковых фигур с мертвенно-бледными лицами. Хэнк тотчас прыгнул вперед, изрыгая поток ругательств – столь причудливых и вычурных, что Симпсону не удалось различить в них почти ни одного английского слова, и он даже принял речь проводника за индейскую тарабарщину или неведомый ему жаргон. Но чутье подсказало юноше, что неожиданный выпад Хэнка, вторгшегося в пространство между Дефаго и обоими шотландцами, оказался как нельзя более желательным и своевременным. Однако и доктор Кэскарт, несколько оправившийся от испуга, также сделал два-три медленных, тяжелых шага вперед.
Позже Симпсон с огромным трудом, весьма смутно мог припомнить свои слова и действия в последующие несколько секунд, ибо глаза отвратительного, ужасного призрака испытующе пристально уставились в его собственные глаза и находились в такой непосредственной близости, что юноша совершенно растерялся и мог лишь недвижимо стоять, не произнося ни слова. Симпсон не обладал закаленной волей старших своих товарищей, позволявшей им действовать вопреки любому душевному потрясению. Он наблюдал за происходящим как будто через стекло, отчего все казалось почти нереальным и напоминало дурной сон. Юноша вспоминал потом, что поток бессмысленных ругательств Хэнка перемежался властными, твердыми и повелительными фразами дяди, – кажется, он говорил что-то о пище, о виски, о костре и тепле, об одеялах и прочем… А далее над всем воцарилась бьющая в ноздри струя странного, всепроникающего, мерзкого и в то же время сладковато-дурманящего запаха, которым сопровождалось все, что происходило на стоянке в последующие минуты.
И однако, именно Симпсон – куда менее опытный и искушенный, чем его компаньоны, – повинуясь спасительному инстинкту, произнес фразу, немного разрядившую напряженную психологическую атмосферу и выразившую тяжкое сомнение, терзавшее сердце всех троих охотников.
– Ты… ты в самом деле Дефаго? – спросил он тихим, прерывающимся от ужаса голосом.
И, прежде чем кто-либо успел хотя бы шевельнуть губами, зазвучал громкий, решительный голос доктора Кэскарта:
– Ну разумеется! Разумеется, это он! Неужели вы сами не видите?! Просто он едва жив от холода, истощения и страха. Случившееся с ним кого угодно могло довести до неузнаваемости.
Этими словами доктор Кэскарт пытался убедить в своей правоте не столько других, сколько самого себя, и лишь подчеркнутая выразительность и горячность речи выдавали затаившееся в его душе сомнение. Он говорил и двигался, не отнимая платка от лица: омерзительный запах был вездесущ.
Сидевший теперь возле жаркого костра закутанный в одеяло человек – жалкий, съежившийся, прихлебывавший виски и державший в исхудалой руке еду – имел не большее сходство с Дефаго, каким они привыкли его видеть, чем фотография шестидесятилетнего старика – с дагеротипом, сделанным с этого человека в ранней его юности, да к тому же в костюме тех давних времен. Невозможно найти слова, чтобы хоть приблизительно описать эту жуткую карикатуру, эту пародию, выдающую себя в неверном свете костра за истинного, живого Дефаго. Впоследствии, перебирая в памяти обрывки тех давних, темных и ужасных впечатлений, Симпсон утверждал, что в облике новоявленного Дефаго было больше животного начала, нежели человеческого, что черты его имели странные, неправильные пропорции, дряблая кожа на лице и на руках отвисала расслабленно и вяло, как если бы ее до того долго мяли и растягивали. Да и вообще лицо это смутно напомнило юноше жуткие рожи, какие для забавы делают из бычьих пузырей уличные торговцы на Ладгейт-Хилл, – резко меняющие свои черты, когда их сильно надувают, они, сжимаясь, издают слабые жалобные звуки, сходные с человеческим голосом. Не менее мерзким показался Симпсону и голос этого отвратительного существа, назвавшегося Дефаго. Кэскарт, пытавшийся много времени спустя передать словами это неописуемое явление, говорил, что так могли бы выглядеть лицо и тело человека, прошедшего испытание внезапно и сильно разреженным воздухом: когда атмосферное давление меняется столь резко, весь организм грозит разорваться в клочья, а позже принимает некий несообразный вид.
И один лишь Хэнк, убитый горем, потрясенный до глубины души неистовым потоком переживаний, с которыми он никогда не имел дела и которых не понимал, расставил наконец все на свои места. Отойдя от костра на некоторое расстояние и заслонившись на мгновение ладонями от ослепляющего света, он принялся громко вопить – и в голосе его невероятным образом слились ярость и нежность:
– Ты не Дефаго! Совсем, совсем не Дефаго! Будь я проклят, если это ты, старый мой приятель, каким я знаю тебя вот уже двадцать лет! – Свирепым, ненавидящим взглядом он уперся в съежившуюся у костра фигуру, словно желая испепелить ее дотла. – Хоть убей, это не ты! Пусть мне суждено до скончания века швабрить пол в преисподней клочком ваты на зубочистке, да хранит меня милосердный Господь! – продолжал Хэнк, сопровождая свои вопли отчаянными жестами, выражающими крайний ужас и отвращение.
Не было силы, способной сейчас оборвать его крик. Стоя в стороне от костра, он исторгал свои вопли с видом человека, в которого со всех сторон впиваются жала всего того, на что страшно было смотреть, что невозможно было слышать, – ибо Хэнк говорил правду. Он повторял свой приговор десятками самых разнообразных способов – один другого хитрей и замысловатей. Крики его эхом отдавались в окрестных лесах. Казалось, еще минута – и он набросится на ненавистного «чужака»: рука его так и рвалась к висевшему на поясе длинному охотничьему ножу.
Но Хэнк не сделал этого, он не предпринял вообще ничего, и весь его бурный, неистовый порыв разрешился чуть ли не слезами. Крики вдруг резко оборвались, Хэнк как подкошенный рухнул на землю, и подбежавший к нему доктор Кэскарт уговорил его пойти в палатку и лечь. Но и оттуда Хэнк продолжал пристально следить за всем, что происходило у костра; его бледное, искаженное страхом лицо время от времени появлялось за приоткрытым пологом палатки.
Доктор Кэскарт, неотступно сопровождаемый племянником, который по-прежнему ухитрялся лучше остальных сохранять спокойствие духа, снова подошел к костру и остановился напротив странной фигуры, склонившейся к огню. Не отводя глаз от лица «призрака», он заговорил. И голос его вначале звучал достаточно жестко и требовательно:
– Скажи нам, Дефаго, в двух словах, что случилось с тобой? Должны же мы понять наконец, как помочь тебе.
В вопросах доктора, заданных твердым, властным тоном, слышался приказ. Это и было прямым приказанием. Но тут же голос Кэскарта дрогнул: сидевший у костра человек повернулся, и в лице его проглянуло нечто столь жалостное, ужасное и нечеловеческое, что доктор отпрянул в сторону, будто от нечистой силы. Симпсон, стоявший за спиной дяди, утверждал впоследствии, что пугающее это лицо показалось ему маской, которая вот-вот спадет, а под ней вдруг обнаружится во всей своей наготе нечто темное, дьявольское.
– Будь с нами честным, дружище, откройся нам! – В голосе доктора Кэскарта теперь слышались страх и мольба. – Мы больше не в силах переносить все это!.. – уже кричал доктор, ибо инстинкт взял верх над разумом.
Наконец тот, кто назвался Дефаго, ответив мертвенно-бледной улыбкой, заговорил еле слышным, слабеющим и, казалось, приобретающим уже какое-то новое, странное качество голосом.
– Я видел великого Вендиго, – почти шептал он, и ноздри его шевелились, как у животного, внюхиваясь в окружающий воздух. – И я был вместе с ним…
Успел бы он добавить еще что-то к сказанному, сумел бы доктор Кэскарт продолжить свой пристрастный допрос, теперь сказать невозможно, ибо в тот же миг от палатки донесся истошный вопль Хэнка, а за пологом блеснули его испуганные глаза. Так Хэнк не кричал никогда.
– Ноги! Его ноги! Бог мой! Посмотрите на них – они же изменились, они огромные. Боже, какие огромные!
Отвечая доктору Кэскарту, сидевший у костра повернулся, и его ноги впервые оказались на свету. Но Симпсон не смог увидеть то, что разглядел из палатки Хэнк. Впоследствии же Хэнка ни разу не удавалось застать в таком состоянии, чтобы можно было получше расспросить его обо всем. В тот же миг доктор Кэскарт одним прыжком, словно испуганный тигр, оказался рядом с Дефаго и склонился над ним, торопливо прикрывая его ноги одеялом, – все произошло столь стремительно, что юный богослов едва успел уловить мелькание чего-то темного и до странности массивного там, где он ожидал увидеть обутые в мокасины ноги проводника; но промелькнувшая перед его глазами картина не оставила какого бы то ни было ясного впечатления.
Прежде чем доктор Кэскарт успел выпрямиться, а Симпсон задаться вопросом, который зрел в его мозгу, Дефаго уже поднялся: он стоял перед ними, с трудом и видимой болью переминаясь с ноги на ногу, его искаженное лицо, лишенное привычных черт, приняло выражение столь мрачное и злобное, что стало просто чудовищным.
– Теперь и вы видели, – хрипло пробормотал он, – видели мои горящие в огне ноги! Но… вы не смогли спасти меня, уберечь от этого… вот и снова пришло мое время, когда…
Внезапно его жалобный, молящий о помощи голос был прерван звуком, подобным завываниям ветра над озером. Деревья затрясли кронами, зашумели тесно переплетенными ветвями. Языки пламени в пылающем костре припали к земле и сейчас же яростно полыхнули к небу. Над маленькой охотничьей стоянкой с ужасным, оглушительным шумом пронеслось что-то невидимое, на какой-то момент объяв собой все вокруг. Дефаго сбросил с плеч и колен окутывавшие его одеяла, повернулся лицом к лесу и, сделав несколько неуклюжих, неуверенных шагов, подобных тем, что так напугали охотников, вдруг растворился в воздухе – прежде чем кто-либо успел шевельнуть хотя бы пальцем, чтобы попытаться воспрепятствовать этому; исчез стремительно, с ошеломляющей, хотя и неуклюжей быстротой, не оставляющей времени для раздумий и действий. Мрак в буквальном смысле поглотил его. Не прошло и десяти секунд, как трое застывших от изумления мужчин услышали дикий вопль, заставивший биться их сердца в бешеной пляске ужаса, – вопль, перекрывший вой внезапно налетевшего ветра и шум ломаемых бурей деревьев, вопль, грянувший на них с немыслимой высоты и из запредельной дали:
– О! О! Какая обжигающая высота! О, мои ноги, они горят! Мои ноги в огне…
И столь же внезапно этот отчаянный зов замер вдали, посреди необозримых пространств и мертвого безмолвия.
Доктор Кэскарт, первым пришедший в себя, успел крепко схватить за руку Хэнка, попытавшегося в безрассудном порыве кинуться следом за другом в объятый мраком лес.
– Но я хочу, чтобы ты знал – именно ты, – отчаянно вопил Хэнк, вырываясь из рук своего патрона, – это не он… вообще не он! В его шкуру влез дьявол!..
Невероятными усилиями – доктор Кэскарт признал впоследствии, что никогда не подозревал в себе подобных способностей, – удалось-таки утихомирить разбушевавшегося проводника и препроводить его обратно в палатку. И хотя с Хэнком доктор и в самом деле справился самым удивительным образом, но куда больше он испугался за собственного племянника, до той минуты проявлявшего великолепное самообладание: многодневное нервное перенапряжение прорвалось вдруг наружу в виде слезливой истерики, и Кэскарту пришлось немедленно изолировать юношу от потрясенного проводника, уложив в постель, наспех устроенную из мягких ветвей и одеял.
И пока над одиноким, затерянным в лесной глуши охотничьим лагерем истекали остатки ночи – для доктора Кэскарта то были часы бессонного, какого-то призрачного бдения, – юный богослов лежал, выкрикивая в сбитые комом одеяла дикие слова и фразы. В бреду он бормотал что-то об ужасной скорости, о невероятной высоте, о пламени и огне, перемежая все эти несуразности с обрывками библейских текстов, усвоенных им в учебных аудиториях. «Они уже идут, о, как горят их лица, они страшны, нелепы, и поступь их ужасна, они все ближе, ближе…» – жалобно стонал юноша, поминутно вскакивая, а потом садился на постели и, с напряжением вслушиваясь в мертвое безмолвие, устремлял невидящие глаза в темноту леса и в страхе шептал: «Как ужасны их ноги… у тех, кто там, в диком лесу…» – и дядя кидался к нему, перебивал его речи, стараясь успокоить, отвлечь, дать другое направление лихорадочным его мыслям.
К счастью, истерика оказалась кратковременной. Сон излечил юного богослова, как, впрочем, и Хэнка.
До пяти утра, пока не обозначились первые признаки рассвета, нес доктор Кэскарт свою ночную стражу. Лицо его посерело, а под глазами разлились синяки. Все эти бессонные, безмолвные часы воля его боролась с ужасом и смятением, охватившими душу. Внутренняя борьба доктора и нашла отражение в его внешнем облике.
С рассветом Кэскарт разжег костер, приготовил завтрак и разбудил Хэнка и Симпсона; около семи утра они были уже на пути к главной стоянке – трое сокрушенных и растерянных мужчин, хотя каждый из них в меру своих сил усмирил внутреннее смятение и в той или иной степени восстановил в душе равновесие.
Они говорили мало и по большей части о самых обыденных, малосущественных вещах, но тревожные вопросы продолжали мучительно бередить им души, настоятельно требуя разрешения. Хэнк, ближе всех стоявший к первобытной природе, первым сумел наконец обрести себя. Доктора Кэскарта от яростного натиска необычного защищала его «цивилизованность». Но с этого дня кое в чем он уже не чувствовал абсолютной уверенности – во всяком случае, на «обретение самого себя» ему понадобилось больше времени, чем его компаньонам.
Юному богослову, пожалуй, лучше других удалось восстановить душевное равновесие. Однако он ни в коей мере не претендовал на научную обоснованность своих выводов. Там, в самом сердце еще не укрощенной человеком лесной глуши, рассуждал Симпсон, они оказались, без сомнения, очевидцами чего-то извечно жестокого, от природы грубого и по существу своему первобытного. Нечто, невероятным образом отставшее от своего времени и поневоле смирившееся с появлением на земле человека, теперь вдруг вырвалось наружу с ужасающей силой, как низшая, чудовищная и незрелая стадия жизни. Он видел во всем случившемся своего рода прорыв – случайное, мимолетное проникновение в доисторические времена, когда сердца людей еще были угнетены дикими, всеохватывающими, беспредельными суевериями, а силы природы – неподвластны новым хозяевам жизни на земле, – Силы, населявшие первобытный мир и еще не до конца вытесненные из современного бытия. Позже в одной из своих проповедей он определил их как «неукрощенные, свирепые Силы, что до сих пор кроются и в глубинах душ человеческих, – быть может, и не злонамеренные по сути своей и все же инстинктивно враждебные по отношению к человеку, каким он предстает ныне на земле».
Никогда впоследствии Симпсон не обсуждал с дядей происшедшие события в подробностях, ибо преграда, разделяющая их столь различные склады ума, неизменно препятствовала этому. Лишь однажды, многие годы спустя, когда какой-то спор между ними привел их на грань запретной темы, он задал дяде единственный вопрос:
– Можешь ли ты все же сказать мне – на что они были похожи?
Ответ дяди, по существу своему мудрый, ни в коей мере не удовлетворил племянника.
– Было бы куда лучше, – заметил Кэскарт, – если бы ты не пытался более докапываться до истины.
– Ну допустим, а как насчет того запаха? – настаивал племянник. – Что ты сказал бы о нем?
Доктор Кэскарт пристально поглядел на Симпсона и поднял брови.
– Запахи, дорогой мой, – ответил он, выдержав паузу, – не так просты и доступны для телепатического общения, как голос или человеческий облик. Согласимся, что я понимаю в этом столь же много или, лучше сказать, столь же мало, сколь и ты сам.
С известных пор в своих рассуждениях он уже не позволял себе быть излишне многословным, как это случалось прежде.
К исходу дня трое охотников – замерзшие, изнуренные, терзаемые голодом – завершили наконец долгую переправу через озеро и, чуть не падая с ног от усталости, дотащились до главной стоянки. На первый взгляд она показалась им брошенной. Костер не горел, и Панк, вопреки ожиданиям, не кинулся к ним навстречу с добрыми словами приветствия. Чувства всех троих были измотаны и притуплены, а потому никто не выразил вслух удивления или досады; и вдруг непроизвольный, исполненный необычайной ласки и нежности вопль, сорвавшийся с уст Хэнка, еще раз напомнил о происшедшей с ними поразительной истории, обретающей наконец завершение: как безумный, опередив всех, кинулся проводник к остывшему кострищу. И доктор Кэскарт, и его племянник признавались впоследствии: когда они увидели Хэнка упавшим на колени и с восторгом обнимавшим некое живое существо, которое, еле шевелясь, полулежало возле остывшей груды золы, они до глубины души прониклись предощущением, что это нечто, без сомнения, их пропавший и вновь обретенный проводник, настоящий, подлинный Дефаго.
Так оно и оказалось.
Однако это утверждение сильно опережает события. Радость была преждевременной. Истощенный до последней степени маленький канадский француз – вернее, то, что от него осталось, – вяло ползал вокруг кучки золы, пытаясь снова разжечь костер. Скрючившись в три погибели, он возился со спичками и сухими веточками – слабые его пальцы еще кое-как повиновались долголетней, давно уже ставшей инстинктом жизненной привычке. Но, чтобы управиться до конца с простейшим этим действием, инстинкта уже недоставало – разум же был утрачен безвозвратно. А вместе с ним Дефаго лишился и памяти. Не только события последних дней, но и вся долгая, предшествовавшая необычайным событиям жизнь обратилась для него в белое пятно.
Тем не менее на этот раз у костра находилось подлинно человеческое существо, хотя и невероятно, ужасающе усохшее. Лицо его не выражало никаких чувств – ни страха, ни радости узнавания, ни приветствия. Похоже, бедняга не узнавал ни того, кто так горячо обнимал его, ни тех, кто обогревал и кормил его, произнося слова утешения и поддержки, – покинутый, сломленный, оказавшийся за пределами всякой человеческой взаимопомощи, он лишь кротко и бессловесно исполнял волю других. То, что некогда составляло его Я, исчезло навсегда.
Одним из наиболее тяжелых воспоминаний в жизни все трое впоследствии охарактеризовали бессмысленную, идиотскую улыбку, с которой Дефаго вдруг вытащил из-за раздувшихся щек мокрые комки грубого мха и сообщил, что он и есть «проклятый пожиратель мха»; от самой простой пищи его постоянно рвало. Но больше всего тронул охотников его жалобный, по-детски беспомощный голос, когда Дефаго принялся уверять, что у него болят ноги – «горят как в огне», чему, впрочем, нашлась вполне естественная причина: осмотрев несчастного страдальца, доктор Кэскарт обнаружил, что обе его ноги сильно обморожены. Под глазами Дефаго еще были заметны следы недавнего кровотечения.
Как перенес он столь длительное пребывание в лесной глуши под открытым небом без пищи и обогрева, где он скитался, как удалось ему преодолеть огромное расстояние между двумя стоянками, включая и долгий пеший обход вокруг озера, – все эти подробности так и остались неизвестными. Память покинула Дефаго навсегда. Лишенный разума, души и воспоминаний, он протянул лишь несколько недель и ушел из жизни вместе с зимой, начало которой ознаменовалось для него столь странным и печальным происшествием. Впоследствии индеец Панк добавил кое-какие детали к уже известным событиям, но его рассказ не помог пролить свет на эту темную историю. Около пяти часов вечера – то есть за час до того, как вернулись охотники, – он чистил рыбу на берегу озера, когда вдруг увидел похожего на тень, с трудом ковылявшего к стоянке проводника, которому предшествовало, по словам Панка, слабое дуновение какого-то необычного запаха.
Не раздумывая, индеец собрал манатки и поспешил к родному дому. Все расстояние – добрых три дня ходу – он преодолел с той невероятной быстротой, на какую способен лишь человек его крови. Панка гнал ужас, давно поселившийся в крови племени, к которому он принадлежал. Уж он-то отлично понимал, что означало «увидеть Вендиго».
Ивы
Уже миновав Вену, но задолго до Будапешта оказываешься в той части Дуная, где река течет, куда ей заблагорассудится, абсолютно пренебрегая законным своим руслом, и вот, куда ни глянь, на многие мили вокруг раскинулись топкие хляби, сплошь покрытые стелющимся низко ивняком. На больших картах это пустынное пространство закрашено голубым цветом – мутным у берегов и постепенно высветляющимся ближе к середине русла, а поперек этой неравномерной голубизны скачущими буквами выведено: «stimpfe», что означает – «болота».
В половодье эти огромные песчаные полосы, насыпи из гальки и поросшие ивами островки почти целиком скрыты под водой, но в остальное время ивы шелестят и гнутся от прихотливого ветра, сверкая на солнце серебристыми листьями, – огромная равнина непрестанно колышется, неуловимо изменчивая и ошеломляюще прекрасная. Ивы, ивы, ивы… С их поникшими макушками, зыбкими контурами и тонкими ветвями, послушными малейшему дуновению ветра, им никогда не попасть в благородную когорту деревьев – за неимением крепких надежных стволов им остается лишь безропотно смириться с тем, что их всегда будут считать только кустами. Гибкие, как травинки, они пребывают в постоянном движении, и оттого кажется, что все это зеленое пространство
Вырвавшись из плена берегов, Дунай с наслаждением растекается по множеству каналов и канавок, то совсем узких, то широких, как улицы. Вода с шумом несется, омывая островки. Она затевает кутерьму из водоворотов, воронок, пенистых водопадов, вгрызается в песчаные берега, отхватывая от них кусок за куском; она вымывает почву из-под корней ив – и тут же лепит новые острова, ежечасно изменяя их величину и очертания. И это еще не самая худшая участь для островов: в половодье река их вообще заглатывает целиком…
Итак, наиболее яркие впечатления поджидали нас сразу же за Пресбургом. Надо сказать, эта часть путешествия пришлась на середину июля, то есть на самый пик половодья, именно тогда, погрузив в канадское каноэ свой «цыганский шатер» да котелок, мы двинулись в путь. В то памятное утро, в час, когда небо едва еще начинало розоветь, мы, лихо руля, проплыли мимо сладко дремавшей Вены, и часа через два на горизонте замаячили в легком мареве синие холмы Венского леса; завтракали мы, чуть отплыв от фишерамендской березовой рощи, тревожно шумевшей под яростными порывами ветра; потом нас вынесло на быстрину, и мимо один за другим промелькнули Орц, Хайнбург и Петронелл (при Марке Аврелии его величали Карнунтом), а там уж нас обступили угрюмые вершины Тебена – это на отрогах Карпат, где слева неприметно подступает Моравия и проходит граница между Австрией и Венгрией.
На скорости двенадцать километров в час мы довольно быстро одолели часть Венгрии, но вдруг вода резко помутнела – верная примета паводка! – и началось… Мы то садились на мель, утыкаясь в галечные наносы, то нас, как жалкую пробку, крутило в бесчисленных водоворотах. Наконец на горизонте показались башни Пресбурга (по-венгерски – Pozsony), и тут наша лодчонка рванулась вперед, как норовистая лошадь, – с дикой скоростью промчавшись вдоль серых крепостных стен и благополучно миновав затопленную переправу у Висячего моста (Fliegende Brücke), мы, после того как нас резко занесло влево, сначала взмыли на гребне желтоватой пены, а потом будто провалились в сказочное царство ив, сотканное из множества диких островков, песчаных отмелей и топей.
Это произошло так неожиданно… Представьте, что вам показывают диапозитивы с городскими видами, и среди них вдруг попадается лесная поляна или берег озера… Мы словно на крыльях влетели в заповедное пространство – через полчаса рядом не было ни лодок, ни рыбачьих сетей, ни иных примет человеческого присутствия. Цивилизация осталась позади, первозданная прелесть этого необычного мирка, состоящего из ивовых зарослей, из порывов ветра, из множества потоков и журчащих струй, околдовала нас; блаженно посмеиваясь, мы тут же постановили, что нам срочно требуются особые паспорта, дозволяющие пребывание в этом маленьком чудо-королевстве, куда наше каноэ ненароком вторглось и где живут лишь избранные. Оставаясь незримыми, эти счастливчики словно предупреждали нас, чужаков: не вздумайте искать с нами встречи.
Хотя до вечера было еще довольно порядочно, мы, донельзя измученные назойливым ветром, стали немедленно присматривать место для ночлега. Однако вскоре выяснилось, что в этом лабиринте островов высадиться на сушу совершенно невозможно, хотя нас к ней то и дело прибивало, ибо тут же какими-то глубинными течениями относило вновь, как ни пытались мы удержаться у берега, хватаясь за скользкие ивовые ветки израненными в кровь пальцами. Несколько раз нам даже удалось причалить, но илистая кромка тут же уходила под воду, не выдержав тяжести нашего каноэ. К счастью, внезапно подувшим боковым ветром нас снесло в тихую заводь, и мы, подняв тучи брызг, взяли наконец берег приступом.
Отдуваясь и подшучивая над своим невезением, мы, не в силах сдержать стона счастья, растянулись на горячем желтом песке; солнце палило во всю мочь, небо было безоблачным и синим, со всех сторон нас обступали легионы колышущихся, ликующе шелестящих ивовых кустов. Они искрились алмазными каплями, они хлопали тысячами узеньких листьев-ладошек, словно аплодировали нашей победе.
– Ну и река! – невольно вырвалось у меня, когда я перебрал в памяти все этапы нашего путешествия, начатого у ручейка, затерявшегося в чащобах Шварцвальда. Тогда, в первых числах июня, нам частенько приходилось перетаскивать лодку на себе – виной тому были сплошные отмели и перекаты.
– Надеюсь, судьба нам не устроит больше никаких сюрпризов? – пробормотал мой приятель, потом на всякий случай подтянул наше каноэ еще выше, рухнул на песок и, свернувшись калачиком, закрыл глаза.
Я, блаженствуя, лежал рядом и упивался ласками нескольких стихий разом – воды, ветра, песка и щедрых солнечных лучей; лежал и размышлял о том, что солидную часть пути мы уже одолели, однако пройти предстоит еще больше – до самого Черного моря. Хорошо, что у меня есть друг, на которого можно положиться: Свид отличный малый и непоседа под стать мне – такого в четырех стенах не удержишь.
Мы прошли с ним уже немало рек, но Дунай покорил наше сердце своим небывалым жизнелюбием. Оно проявлялось еще в тонюсеньком игривом ручейке, упрямо торившем путь среди сосновых боров Донауэшингена, – и уж тем более теперь, в этом могучем потоке, который закрутил-заморочил нас, вовлек в свои неуемные проказы, раздавшись среди пустынных болот в прямо-таки необъятную ширь… Дунай мы воспринимали уже как живое существо, которое росло не по дням, а по часам, становясь все более зрелым и сильным. В этом довольно смирном поначалу мальчугане по мере возмужания просыпались кипучие страсти и желания; теперь уже он зрелый мужчина, знающий себе цену, который, красуясь, раскинул свое огромное текучее тело на территории нескольких стран. Снисходительно терпя на своих мускулистых плечах наше легонькое каноэ, этот гигант время от времени затевал с нами рискованные игры, но вполне добродушно, без всякого злого умысла. В конце концов мы безоговорочно признали его Великой Рекой.
Да и могло ли быть иначе, ведь Дунай открыл нам столько своих секретов! Лежа ночью в палатке, мы слышали, как он с характерным присвистом – говорят, так же вода шелестит в прибрежной гальке, – напевал луне какую-то волшебную мелодию. Время от времени невидимки-водовороты дразнили нас, с гулким бульканьем выпуская на поверхность гроздь пузырьков. Вскоре мы научились различать раздраженное шипение песка на отмелях, когда игривые струи воды слишком донимали его; мы познали бешеную скорость дунайских стремнин и то, как обманчива зеркальная гладь – под нею постоянно что-то вскипает и стонет. И кто бы знал, с какой заботливостью наш могучий приятель омывал ледяной водичкой берега! А каким он становится взъерошенным, когда по нему хлещет дождь, каким бранчливым! И этот его раскатистый хохот, когда ветер дует против течения, словно пытаясь сдержать неукротимый напор водной массы! Да, мы уже знали все его всхлипы, вскрики и шорохи, эти всегда внезапные броски, неожиданно вспенивающиеся хребты волн и дурашливые наскоки на опоры мостов; вот он смущенно бормочет что-то себе под нос – наверняка задел по неосторожности подножья холмов, а вот его тон становится нарочито надменным – это когда он проносит свои воды мимо всякой мелюзги, маленьких провинциальных городишек, – и звучит столь естественно, что подвоха сразу и не заметишь; ну а потом, когда солнце, настигнув слегка угомонившийся на плавной излучине поток, начинает припекать всерьез, так что над водной гладью курится прозрачная дымка, с его уст срывается лишь едва слышный ласковый лепет…
Дунай и в нежном возрасте, начиная свой путь скромной речушкой и еще не ведая, что ему суждено стать огромной, знаменитой на весь мир рекой, был совсем не похож на паиньку. В верховьях – где-то в районе Швабских лесов – ему очень нравилось выкидывать такие вот шутки: юркнет в какую-нибудь нору, а потом вынырнет на поверхность в стороне от пористых известковых холмов, притворившись совсем другой рекой и даже сменив имя. И если бы только это, а то ведь он и воду свою умудрялся куда-то припрятать, так что нам приходилось пешим ходом преодолевать многокилометровые отмели, изнемогая под тяжестью каноэ…
Но больше всего этот непочтительный юнец любил изображать из себя Братца Лиса из «Сказок дядюшки Римуса» – заляжет в низине и плетется будто бы на последнем издыхании, ну а когда с Альп к нему устремляется какой-нибудь резвый приток, жаждущий с ним слиться, в нем вдруг просыпается жизнь: наш строптивец держится особняком, не подпуская чужака к своему руслу, категорически не желая признавать его. И тот покорно плетется рядом. Только за Пассау этот фокус хитрецу не удается, потому что несущийся наперерез приток Инн слишком велик и напорист, чтобы считаться с чьим-либо суверенитетом, – он бесцеремонно вторгается в вотчину Дуная, и на каком-то отрезке русла им настолько тесно вдвоем, что наш гордец готов лезть на скалы, лишь бы отделаться от настырного попутчика. Кипя от ярости, так что по нему ходуном ходят пенные буруны, он предпринимает отчаянные попытки уйти от преследования: то отступит, то сделает резкий рывок, но вырваться из теснины не может – соответственно, наше каноэ то еле-еле дрейфует на мелководье плесов, то его захлестывает свирепыми волнами. Как бы то ни было, Инн преподал этому надменному одиночке хороший урок – после Пассау Дунай начал принимать своих водных вассалов с бо́льшим почтением.
Как же далеки теперь эти отроческие забавы. Великая Река успела продемонстрировать нам совсем иные грани своей переменчивой натуры. Вдоль пшеничных полей Баварии, раскинувшихся у города Штраубинга, она текла с такой чинной неспешностью, что мы поняли: это неспроста. Под прогретой жарким июльским солнцем прозрачной, отсвечивающей серебром толщей наверняка таятся молчуньи-ундины – плывут себе невидимой стайкой к морю, покорные медлительности струй, чтобы случайно не выдать себя нетерпеливым плеском хвостового плавника…
Мы многое прощали Дунаю за доброе отношение ко всякому зверью и птицам, в изобилии обитающим на его берегах. В укромных местах рядком сидят бакланы, очень похожие издали на черный частокол; серые вороны настырно каркают в галечных насыпях; на мелководье между островков замерли аисты, выслеживая рыбу; лебеди, ястребы и всякая болотная живность оглашают окрестности то хлопаньем крыльев, то пением, то зычными криками. Разве можно было сердиться на его капризы, подсмотрев спозаранку, как плюхается в воду олениха и плывет мимо нас; а славные мордочки оленят, глазеющих из-за кустов на наше каноэ, или опасливый взгляд карих очей отца оленьего семейства, который мы чуем на себе, огибая очередную излучину. Лисы тоже наведываются на отмели – грациозно семеня по грудам сплавляемых бревен, они умеют мгновенно, как по волшебству, исчезать.
Да, после Пресбурга наш Дунай заметно остепенился. Больше никаких проказ. Все-таки прожито уже почти полрусла, и впереди по курсу совсем другие страны, где не терпят и не понимают шуток. Малыш вдруг разом повзрослел, требуя от нас уважения и даже покорности. В какой-то момент он растекся по трем рукавам, которые лишь через сто километров должны были слиться воедино, и мы решительно не знали, какой из них избрать.
– Только не боковые, – твердо сказал нам венгерский офицер, с которым мы разговорились в местном магазинчике, запасаясь провизией. – Если паводок пойдет на убыль, можно запросто застрять на какой-нибудь отмели, милях в сорока от всякого жилья и пропитания. Самое разумное – переждать. Вода все еще прибывает, и ветер точно будет усиливаться.
Прибывающая вода нас нисколько не смущала, а вот очутиться в болотистых топях со всем походным скарбом действительно было бы неприятно. На всякий случай мы даже закупили побольше провианта. Что же касается ветра, то пророчество офицера довольно скоро стало сбываться: несмотря на совершенно безоблачное небо, он неуклонно крепчал и в конце концов достиг прямо-таки штормовой силы.
Мы раньше, чем обычно, пристали к берегу, до захода солнца оставалось не меньше часа, а то и двух. Я не стал будить своего друга и отправился обследовать тот «постоялый двор», который уготовил нам случай. Мне удалось выяснить, что наш островок размером меньше акра представлял собой широкую песчаную отмель, находившуюся фута на три выше уровня воды. Дальний конец, смотревший в сторону заката, был покрыт клочьями пены – разгулявшийся ветер срывал их с бьющихся о берег волн. Остров был треугольной формы с направленной по течению вершиной.
Я всматривался в тронутый багрецом бурлящий поток – он с грозным рычанием обрушивал свои волны на этот клочок суши, посмевший разрезать его на две вспененные струи. Казалось, вот-вот наш приют не выдержит натиска воды – поток смоет его; а еще этот ветер до того свирепо гнул и раскачивал ивы, что возникала полная иллюзия, будто это земля под ними ходит ходуном… Выше по течению я мог разглядеть мили две, и зрелище было ошеломляющим. В перспективе Великая Река напоминала обледенелый склон (хотя то был не лед, то была белая, зависшая в воздухе пена), а чуть ближе все бурлило, клокотало и вспучивалось, беснуясь в лучах заходящего солнца.
Густейшие ивовые заросли начинались сразу за береговой полосой, пробираться сквозь эти джунгли было очень непросто, но я все-таки продолжил свой путь к более низкой части островка. Там, естественно, свет был менее ярким, и река выглядела более темной и угрюмой. Собственно, с этой точки мне были видны лишь гребни волн, тоже слегка вспененные, их с силой гнали порывы неутомимого ветра, дувшего против течения. Они метались меж островов, с разбегу накатывались на берег, норовя прорваться сквозь ивы, а те тут же обступали их, словно стадо доледниковых монстров, столпившихся у водопоя. «А вдруг они выпьют всю воду, – невольно подумалось мне. – Все русло загородили, вон их сколько, ненасытных, просто губки какие-то!»
Раскинувшаяся передо мной панорама во всем ее торжественном безмолвии была великолепна, я никогда не видел ничего подобного; но по мере того, как я жадно вглядывался в каждую ее деталь, странное волнение овладевало мною. Восторг перед этой первозданной красотой вскоре был вытеснен беспокойством, почти тревогой.
Видимо, разлив реки всегда вызывает чувство легкой паники: я знал, что большинство островков к утру будут затоплены; этот неукротимый бешеный поток не мог не вызывать опасения. Но в том-то и дело, что я не испытывал боязни перед непредсказуемыми капризами природы. Нет, моя тревога была вызвана чем-то иным, более сокровенным. И даже завывающий ветер, почти ураганный, которому ничего не стоило вырвать с корнем целую рощу ив, не слишком меня пугал. Просто он чересчур расшалился, ведь на этом плоском пространстве не было ни единой подходящей преграды, которая заставила бы его угомониться; честно говоря, я чувствовал себя его сообщником в этой бесшабашной игре, которая мне даже нравилась. Нет-нет, этот забияка был неповинен в томившем меня смутном беспокойстве. Настолько смутном, что невозможно было определить его причины. Скорее всего, меня угнетала собственная ничтожность, столь очевидная в сравнении с разгулявшимися стихиями. Буйное исступление реки не могло не обескуражить… Что и говорить, я и мой товарищ проявили непростительную самонадеянность: природные катаклизмы в любой момент могли уничтожить нас. Ибо в этой грандиозной битве стихий, будоражившей мою чувствительную душу, человек был лишним.
Самым удивительным было то, что смущала меня не столько вода (если я верно себя понял), сколько ивы… Акры и акры ивовых джунглей, ивы везде и всюду – напирающие на реку, готовые задушить ее, выстроившиеся тесными боевыми колоннами на протяжении многих миль, они выжидают, они прислушиваются, они выслеживают… Да, не только ветер и небо, вода и земля, но и эти шелестящие полчища исподволь вселяли в меня тревогу, подавляя своими необъятными размерами мое болезненное воображение, повсюду выискивающее сверхъестественные силы, причем далеко не благостные.
Великие творения природы особым образом влияют на каждого из нас, я много раз в этом убеждался: горы внушают благоговение, океаны устрашают, а дремучие леса завораживают… Суть же этих подспудных инспираций едина: и горы, и океаны, и леса тончайшим образом связаны с человеком, с его естеством и жизнью. Испытываемые нами пред ликом природы ощущения вполне объяснимы, даже страх. И в сущности, подобные переживания возвышенны и благотворны.
Однако эти все вокруг заполонившие ивы вызывали совсем иные чувства – от них исходили некие флюиды, проникавшие в самую душу, пробуждая в ней смиренный трепет, но не восторга, а ужаса. По мере того как сгущался сумрак, их плотные шеренги становились все более темными, гибкие ветви исступленно и в то же время податливо трепетали от властных прикосновений ветра, а я… я почему-то все острее чувствовал, что мы напрасно вторглись в их владения – мы здесь непрошеные гости и можем дорого за это поплатиться!
Итак, докопаться до причин загадочной тревоги мне не удалось, что, однако, не слишком меня удручало. Но – странная штука! – даже занявшись таким хлопотным делом, как установка палатки, которую так и норовил снести ветер, и сооружая костер, я не мог избавиться от этого неприятного ощущения. И к моему стыду, подобной ерунды оказалось достаточно, чтобы испортить сладкое предвкушение отдыха и пахнущего дымком жаркого. Приятелю я ничего говорить не стал, поскольку знал, что с фантазией у него туговато, да мне и не удалось бы ничего толком объяснить, этот флегматик только поднял бы меня на смех.
В середине островка имелась небольшая впадина, там мы и поставили палатку, рассчитывая на то, что нависающие со всех сторон ивовые ветви будут в какой-то мере защищать нас от ветра.
– Местечко так себе, – меланхолично констатировал Свид, когда мы наконец справились с палаткой, – ни камней подходящих, ни хвороста. Давай завтра пораньше отсюда двинем, а? На этом песке палатка в любой момент может завалиться.
Мы с ним имели однажды удовольствие проснуться среди ночи под рухнувшим брезентом, что научило нас быть более предусмотрительными. С помощью испытанных ранее ухищрений мы надежно укрепили наш уютный «цыганский шатер» и отправились добывать топливо. Поскольку в ивняках валежника не водится, мы могли рассчитывать только на плавник – принесенные течением обломки деревьев. Обследуя берега, мы обнаружили, что упорно наступающая вода нещадно их терзает, с бульканьем и урчанием выгрызая огромные куски.
– Остров-то наш уменьшается прямо на глазах, – не преминул заметить мой педантичный друг. – При таких темпах его ненадолго хватит. Надо бы подтащить каноэ к палатке, чтобы сразу, в случае чего, отчалить. Ты как хочешь, а я даже раздеваться не буду.
Он шел в двух шагах позади меня, и я расслышал тихий смешок, сопровождавший эту тираду. Однако буквально через секунду меня остановил его возглас:
– О господи!
Я резко обернулся, но увидел только ивы.
– Что же это такое! – донеслось откуда-то из кустов, на этот раз голос Свида был далеко не веселым.
Сделав несколько шагов в его сторону, я раздвинул заросли и увидел, как мой приятель, наклонившись над водой, что-то разглядывает.
– Силы небесные, похоже, чей-то труп! – воскликнул он. – Видишь?!
На пенившихся волнах, примерно в двадцати футах от берега, действительно покачивалось что-то черное, то исчезая под водой, то вновь всплывая… И вдруг мертвец, будто нарочно, повернулся к нам лицом – глаза его светились странным желтым огнем, в них отражался закат. Потом раздался короткий всплеск – и тело погрузилось в мерцающую воду…
– Да это же выдра! – разом вырвалось у нас, и мы с облегчением расхохотались.
«Труп» оказался выдрой, надумавшей поохотиться. Но выглядела она совершенно как утопленник, потому что лежала неподвижно, полностью покорившись волнам. Через какое-то время выдра вынырнула гораздо ниже по течению, мы увидели ее черную спинку, влажно блестевшую в догорающих лучах.
Собрав плавник, мы побрели к палатке, но тут случилась еще одна неожиданность. На сей раз это действительно был человек, только вполне живой и плывший на лодке.
Увидеть на Дунае обыкновенную лодку теперь почти невозможно… тем более в этой его части, да еще в самый пик паводка. Это был сюрприз, ничего не скажешь! Мы замерли, провожая лодку взглядом.
То ли из-за слепящих бликов на воде, то ли из-за бивших в глаза солнечных лучей я толком не сумел разглядеть это «видение». Понял только, что это был мужчина – стоя, он правил к противоположному берегу широкими взмахами длинного весла. Он, видимо, тоже нас заметил, но из-за дальности расстояния и неверного освещения мы могли только предполагать… Мне показалось, что он делает нам какие-то знаки и даже что-то весьма эмоционально кричит, однако до нас донеслись лишь маловразумительные обрывки – бо́льшую часть его тирады ветер отнес прочь… Все это было довольно несуразно – и сам человек, и его нелепые жесты, и этот яростный вопль. Я решительно не понимал, что происходит, но вдруг сообразил.
– Да он же крестится! – торжествующе воскликнул я. – Смотри, он осеняет себя крестным знамением.
Из-под приставленной ко лбу ладони Свид долго всматривался в удаляющегося человека.
– Похоже, ты прав.
Лодка между тем скрылась за излучиной, там, где море ив было пурпурным от солнца и непередаваемо прекрасным. Начал садиться туман, все вокруг подернулось легкой дымкой.
– И что ему тут понадобилось на ночь глядя, да еще в паводок? – пробурчал я себе под нос. – Куда его несет в такую погоду и что означают все эти крестные знамения и вопли? Может, он хотел нас о чем-то предупредить?
– Увидел дым от нашего костра и подумал, что тут поселилась парочка привидений, – усмехнулся мой дружок. – Эти венгры ужасно суеверны! Вспомни, что говорила та продавщица в Пресбурге: на здешние острова никто ни ногой, потому что тут обитает какая-то нечисть. Надо думать, они до сих пор верят во всяких фей и русалок… Очевидно, этот крестьянин никогда никого здесь не встречал, – чуть поразмыслив, добавил он, – и, понятное дело, перепугался.
Однако голос его был не слишком уверенным, да и держался он как-то странно, не так, как всегда; впрочем, мне могло и показаться.
– Что ж они так мелочатся, никакой фантазии – какие-то феи, русалки… – хмыкнул я и принялся натужно хохотать: почему-то хотелось производить как можно больше шума. – Места, вполне достойные античных богов. У римлян тут наверняка полно было всяких капищ, священных рощ и прочих апартаментов для их божков.
Посмеявшись над венграми, мы снова занялись приготовлением ужина – уже молча, поскольку мой приятель был не мастак вести беседы на отвлеченные темы. Помнится, я даже этому радовался; непробиваемое здравомыслие этого безнадежного рационалиста казалось мне в тот момент необыкновенно надежным и основательным. Я сразу припомнил его редкие таланты: Свид не хуже индейца правил на стремнинах и лучше всех прочих бледнолицых мог избежать водоворота или проплыть над затопленным мостом. Он был незаменимым помощником в долгих путешествиях и не терял выдержки в самых рискованных ситуациях. Я окинул взглядом его сосредоточенно-упрямое лицо, лохматую белокурую гриву, огромную – вдвое больше моей! – охапку хвороста, под тяжестью которой он даже чуть покачивался, и немного воспрянул духом. Да, это было замечательно, что Свид таков, каков он есть, – никаких заумных реплик, все у него просто и ясно…
– А водичка все поднимается, – пробормотал он, словно в продолжение какой-то мысли, и, отдуваясь, бросил охапку на землю. – Если так пойдет дальше, через пару дней от острова ничего не останется.
– Черт с ней, с водичкой, – буркнул я, – главное, чтобы утих этот ветрила.
Вода действительно была нам нипочем: собраться мы могли минут за десять; да и вообще, чем больше воды, тем лучше – по крайней мере затопит проклятые отмели, то и дело терзающие дно нашего каноэ.
Вопреки нашим надеждам после захода солнца ветер так и не стих. Стал завывать даже громче, так лихо выворачивая и сгибая ивовые ветки, словно это были хлипкие соломинки. Вой ветра изредка сопровождался странными раскатами грома, напоминавшими залпы мощной артиллерии, они раздавались то над водой, то над островом. Мне тогда подумалось, что столь необычные звуки может производить несущаяся в космическом пространстве планета, просто нам не дано это слышать.
Однако на небе так и не появилось ни единого облачка, и, едва мы успели отужинать, на востоке повисла полная чистая луна, затопив бескрайние поля уже не лепечущих, а жалобно стонущих ив ярким – почти как днем – светом.
Лежа на песчаном пятачке у костра, мы курили и под аккомпанемент всех этих ночных шелестов, грохотов и стонов как ни в чем не бывало обсуждали пройденный уже путь и прикидывали дальнейший маршрут. Карту мы разложили на пологе палатки, но из-за сильного ветра, колебавшего наш полотняный «стол», почти ничего не могли разобрать: приходилось то и дело его поправлять и гасить фонарь. В сущности, если бы не карта, нам было бы достаточно и света от костра, изредка выстреливавшего вверх фонтаны искр. В нескольких ярдах от нас бурлил, пришептывая и журча, поток, а временами слышался тяжелый плеск – это водная стихия отхватывала очередной кусок суши.
Разговор наш крутился в основном либо вокруг недоразумений, омрачавших наши привалы в Шварцвальде, либо то он, то я выуживали из памяти что-нибудь занятное, однако теперешнее свое положение мы оба, словно по уговору, старались без крайней надобности не обсуждать. Ни выдра, ни человек в лодке не удостоились даже упоминания, хотя в иных условиях мы бы только о них и говорили. Еще бы, такие события в нашей довольно монотонной походной жизни!..
При весьма скудных запасах топлива поддерживать огонь было настоящей морокой, тем более что ветер, сдувавший дым прямо нам в лицо, давал отличную тягу. За дровами ходили по очереди. Когда Свид возвращался, я, глядя на его тощий улов, изумлялся, почему его так долго не было. Не то чтобы я боялся оставаться один, просто заранее предвкушал, как теперь уже мне придется рыскать под кустами вдоль скользких, осыпающихся берегов, залитых холодным лунным светом. Многочасовая битва с течением и ветром – и с каким ветром, с каким течением! – вымотала нас обоих, давным-давно пора было заползать в палатку и ложиться спать. Но мы продолжали жаться поближе к огню и, с невольной опаской поглядывая на глухую стену ив, вслушивались в странные звуки, порожденные ветром и рекой. Уединенность этого мирка заставляла нас вести себя не так, как обычно: тут куда более уместным было молчание – очень скоро собственные голоса стали казаться нам резкими и фальшивыми, и мы невольно перешли на шепот. Человеческий голос никогда не вписывался в хор могучих стихий, здесь же его звучание и вовсе воспринималось как нечто кощунственное. Все равно что громко разговаривать в церкви или в каком-нибудь другом неподходящем и даже
Поистине мистическая мрачность этого заросшего ивами одинокого островка, истерзанного ураганом и окруженного со всех сторон стремительными бурными потоками, подавляла – и наверняка не только меня. Нетронутый и мало кому известный кусочек суши, освещенный сейчас полной луной, находился в стороне от вездесущего людского рода, тут все было другим – иной, чуждый и неведомый мир, населенный лишь ивами и их душами. А мы, неразумные твари, посмели сюда явиться и даже пытались тут хозяйничать! Но не только гнетущая таинственность этого угрюмого острова внушала мне подспудную тревогу, пока я полеживал на песке, протянув ноги к огню и глядя сквозь листья на звезды, – меня мучило что-то еще…
Поднявшись, чтобы отправиться за очередной порцией плавника, я твердо сказал:
– В последний раз иду, потом, как только все догорит, ложусь спать…
Мой приятель лишь вяло на меня посмотрел.
Я шагнул в сгущающуюся чуть поодаль от костра темень.
Свид, человек отнюдь не склонный к праздным фантазиям, был сегодня слишком уж восприимчив, замечая то, на что раньше просто не считал нужным обращать внимание. Похоже, он тоже проникся дикой прелестью этих мест. Помнится, меня совсем не обрадовало это пустяковое, в сущности, обстоятельство, и, вместо того чтобы искать всякие щепочки да сучки, я отправился в дальний конец острова, туда, где река и заросли ив были особенно эффектно освещены лунным светом. Мне хотелось побыть одному; тревога моя усилилась, и к ней прибавилось какое-то смутное ощущение – мне необходимо было постичь его суть.
Дойдя до песчаного обрыва, возвышавшегося над волнами, я замер, потрясенный колдовским очарованием открывшегося моим глазам ландшафта. И дело было не только в живописности этих живых «декораций» – тут присутствовало что-то еще, отчего все тревожней сжималось сердце.
И пустынные водные просторы, и купы шепчущихся ив, и порывы неистового ветра привносили в мои ощущения новые оттенки, наполняя душу странной горечью и унынием. Особенно усердствовали ивы: ни на миг не умолкая, они то что-то бормотали, то пересмеивались, то издавали леденящие кровь завывания, то тяжко вздыхали… А главное, их шелестящий гомон свидетельствовал о какой-то особой жизни всего этого необъятного растительного пространства. Оно было чуждым всему вокруг, совсем не таким, как разбуянившиеся, но вовсе не злобные река и ветер. Ивы словно бы жили в ином измерении, подчиняясь иным законам бытия, и в данный момент увлеченно обсуждали какие-то доступные лишь им одним тайны. Они заговорщически друг к другу наклонялись, забавно покачивая косматыми головами, шевеля мириадами листьев, даже тогда, когда совсем ненадолго утихал ветер. Да-да, ивы двигались независимо от него, как живые, и эта их жутковатая обособленность вселяла в меня какой-то иррациональный ужас.
В лунном свете ивы казались несметным полчищем – они угрожающе размахивали множеством серебряных пик, готовые в любой момент атаковать наш бивак.
У всякой местности есть своя аура, и довольно активно проявляющаяся, надо только прислушаться и присмотреться… Путешественник особенно явственно ощущает ее во время ночлега, когда выбранное для привала место дает понять, «принимает» оно его или нет. Поначалу на эту ауру мало кто обращает внимание, хлопоча над палаткой и приготовлением пищи, но при первой же передышке – чаще всего после ужина – все становится ясно. Знак, поданный нашим ивовым пристанищем, был абсолютно недвусмыслен: мы тут никому не нужны. Ощущение враждебности нарастало. Мы оказались у опасной грани, преступив которую рисковали вызвать страшный гнев. Одну ночь нас, возможно, потерпят, но не дольше! И порукой тому все языческие боги дерев и стихий – они говорят нам «нет»! Мы первые из рода человеческого посмели осквернить своим присутствием этот заповедный островок, и напрасно:
Вот такие нелепые, непонятно откуда взявшиеся мысли одолевали меня, пока я стоял и слушал, слушал… Дослушался до совершенно бредовой идеи: а что, если эти говорливые ивы вдруг решат продемонстрировать свою «жизненную силу»? Взовьются чудовищным роем и по приказу местных властителей со свистящим гулом устремятся к стоянке «захватчиков», чтобы там, повиснув над нашей палаткой черной зловещей тучей, ринуться вниз. Вот они смыкают свои ряды, потом, чуть расступившись, встают поудобнее и с угрюмым видом ждут, когда наконец подует достаточно сильный ветер, который позволит им взмыть ввысь… Я мог поклясться, что ивы выглядели несколько иначе, чем минуту назад, их строй стал более тесным.
С неба донесся зловещий крик какой-то ночной птицы, и в этот момент меня резко качнуло: кусок суши под моими ногами надломился и с гулким плеском шлепнулся в воду… Я едва успел отскочить и принялся ретиво искать сушняк, посмеиваясь над собой: ну вот, опять поддался нелепым фантазиям, которыми буквально нашпигован мой мозг…
Собравшись идти назад, я вспомнил пожелание Свида завтра же отсюда убраться, и только подумал, что это весьма разумная мысль, как мой приятель возник передо мной собственной персоной. Подойдя вплотную, он, стараясь перекричать вой ветра и рев реки, спросил:
– Ты чего так долго?! Я уж было решил, что-то случилось!
Но, судя по его лицу, по некоторой экзальтированности тона и по всей его повадке, я понял, что не тревога за меня погнала его прочь от уютного костра. В этом заклятом месте он тоже чувствовал себя не в своей тарелке, и ему просто не хотелось оставаться одному.
– Вода все поднимается! – крикнул он, махнув рукой в сторону залитой лунным светом реки. – И ветер тоже крепчает!
Свид был, как всегда, краток, но я его понял: он призывал меня оценить всю опасность нашего положения.
– Хорошо еще, что у нас хватило ума поставить палатку в той выемке, так-то оно надежнее, – пробурчал я и в оправдание своей медлительности стал врать, будто не мог найти подходящего плавника.
Однако порыв ветра отнес эту мою оправдательную речь в сторону, поэтому Свид услышал только про палатку и, кивнув, заорал в ответ:
– Хорошо, конечно! – но тут же добавил: – А еще лучше было бы убраться отсюда, пока целы, – подальше от этого зловещего места!
Он буквально огорошил меня и даже разозлил, потому что очень точно отразил мое собственное настроение. Да, место именно зловещее. Зло витало совсем близко, я чувствовал это каждой клеточкой.
Подойдя к костру, мы подбросили туда ту жалкую охапку сушняка, который мне удалось собрать, и, разворошив угли ногами, в последний раз заставили пламя разгореться. Потом еще раз осмотрелись.
– Из-за ветра, наверное, немного спадет жара, – обронил я и, помню, очень был изумлен раздраженным ответом моего приятеля: мол, дорого бы он дал за нормальную июльскую погоду, пусть даже самую жаркую, только бы утих «этот проклятый ветер».
Все было готово к ночевке: перевернутое вверх дном каноэ лежало рядом с палаткой, впритык к нему – два желтых весла, мешок с едой висел на крепком суку, вымытые миски лежали на безопасном расстоянии от кострища; утром, в случае чего, можно было наскоро перекусить.
Мы присыпали песком янтарные тлеющие угли и заползли в палатку. Полог решили не опускать, и мне хорошо были видны ажурные переплетения веток, россыпи звезд и серебристое лунное сияние, разлитое повсюду. Шелест ив и бешеные порывы ветра, пытающегося добраться до тугого брезента палатки, – последнее, что я запомнил, прежде чем погрузился в сладостное забытье…
Я не сразу сообразил, что глаза у меня открыты и что взор мой устремлен в ночное небо. Взглянув на часы, приколотые к брезенту, я увидел – настолько ярким был свет луны, – что сейчас самое начало первого, начались новые сутки. Выходит, мой сон длился не более двух часов. Свид спал как убитый, ветер буйствовал по-прежнему, а сердце мое почему-то сжалось от страха. Возникло ощущение, будто рядом что-то происходит… совсем рядом.
Я резко сел и высунул голову из-под полога. Все эти кусты, и маленькие и большие, ходили ходуном, их нахлестывал ветер, но наш брезентовый домишко, по счастью, был недостижим для его порывов – они проносились выше, не задевая верха палатки, и возвращались к нам, успев растерять весь свой боевой пыл. Охваченный странным волнением, я решил проверить, не случилось ли чего с нашим скарбом, и, встав на четвереньки, потихоньку начал пробираться к выходу, стараясь не задеть Свида.
Мне уже почти удалось выползти наружу, когда мой взгляд случайно скользнул по макушкам кустов, росших чуть поодаль, и уперся в зыбкий узор из колышущихся листьев. Я сел на пятки и стал приглядываться. Чуть выше моей головы мне привиделось нечто немыслимое… Среди колеблющихся ив двигались какие-то смутные тени, облепляя ветви подобно зыбким сгусткам, очертания которых в мертвенном лунном свете ежесекундно менялись. Тени были совсем близко от меня, футах в пятидесяти.
Я чуть было не кинулся будить Свида, но что-то меня остановило: еще, чего доброго, спугнет их… Я снова стал осторожно выползать из палатки и, до рези напрягая глаза, смотрел, смотрел, пока окончательно не убедил себя, что это мне не снится.
Взору моему предстали огромные фигуры, достигающие самых верхушек кустов: великаны бронзового цвета, пребывающие в постоянном движении, причем у колебаний их был свой особый ритм, независимый от прихоти ветра и покорных ему ветвей. Немного успокоившись, я сумел рассмотреть этих существ получше: они были несравнимо крупнее и выше людей, и сразу было понятно, что в них нет
Я весь обратился в зрение, стараясь не упустить ничего, ни одной мельчайшей детали, и все время боялся, что великаны сейчас исчезнут, сольются с мерно колышущимися ветвями, и тогда, ничего не поделаешь, придется считать их оптическим обманом. Стараясь подметить непреложные доказательства их реального существования, я в какой-то момент обнаружил, что сами критерии, определяющие их реальность, стали какими-то зыбкими. Чем дольше я смотрел на этих существ, тем менее фантастичными они мне казались, хотя, конечно, были очень далеки от стандартов, которые обычно фиксируют фотоаппараты и дотошные биологи. От моего страха не осталось и следа, его сменило смиренное благоговение и жгучее любопытство, подобных смешанных чувств я никогда еще не испытывал. Похоже, мне посчастливилось увидеть живых, вернее говоря, «воплотившихся» элементалей этих нехоженых мест. Наше вторжение растревожило их, заставило выбраться из укромных уголков. Да, похоже, мы устроили в этом заповеднике настоящий переполох… В моей памяти тут же всплыли десятки легенд и сказок о друидах и подвластных им духах стихий, которых люди почитали с незапамятных времен. Мне бы еще немного подумать, разложить все по полочкам, но неведомая сила толкала меня все дальше вперед.
Я подполз на четвереньках к костру и, поднявшись, почувствовал своими босыми ступнями, что песчаный пятачок рядом с кострищем еще не успел остыть. Ветер тут же вцепился мне в волосы и стал хлестать по щекам; от рева клокочущей воды заложило уши. И река, и ветер были предельно реальны, стало быть, мое восприятие оставалось вполне адекватным. Тем не менее фигуры не исчезли – продолжая взмывать к небесам, они, безмолвные и величественные, растягивались в огромные, но необыкновенно изящные спирали. Меня охватил почти мистический экстаз, я готов был пасть пред таинственными существами на колени, как самый дремучий язычник.
Наверное, так бы оно и произошло, но очередной порыв ветра был столь мощным, что меня отбросило в сторону и я едва удержался на ногах. Вероятно, ветер хотел меня растормошить, сдуть наваждение. Однако фигуры никуда не делись, просто теперь я наблюдал за ними с другого ракурса. Они по-прежнему взмывали из черного нутра ночи к звездному небу, но, увы, мой изначальный скептицизм оправдался. Мне действительно все только показалось. Ну и что, рассуждал я, разве от этого увиденное мной было менее реальным? К сожалению, реальность эта была явлена только мне. Ивовые ветви и лунный свет, причудливо соединившись, отразились в зеркале моего воображения, да так, что привидевшиеся мне картины казались абсолютно реальными. Итак, всего-навсего обман зрения… Набравшись храбрости, я пересек песчаные проплешины и подошел ближе к кустам. О боже, неужели и впрямь все это было лишь галлюцинацией, игрой моей взбудораженной фантазии? Но разве все эти мои «разумные» доводы не диктуются рутинными, давно изжившими себя стандартами якобы
Я же был уверен, что эти похожие на сгустившиеся тени создания действительно существовали: слишком долго оставались в поле моего зрения их ввинчивающиеся в небо фигуры, чтобы сойти за нечто эфемерное, да и выглядели они вполне
Как только бронзовые гиганты пропали, а вместе с ними естественные любопытство и азарт, на меня накатил ледяной ужас. Теперь уже не оставалось ни малейших сомнений в том, что этот затерянный остров находился во власти неведомых и недоступных нашему разумению сил. Опасливо озираясь, я лихорадочно искал, куда бы скрыться, но вскоре понял, что ничего путного все равно не придумаю, и побрел к палатке. Стараясь не разбудить Свида, я улегся на свое песчаное ложе, предварительно опустив полог, чтобы не видеть этих опостылевших ив, освещенных мертвенным лунным светом, а чтобы заглушить омерзительные завывания ветра, натянул на голову край одеяла.
Как нарочно, чтобы мне не вздумалось внушать себе, будто все случившееся только сон, я долго не засыпал, и, даже когда веки наконец отяжелели, мной овладела всего лишь дремота: не покидавшая меня тревога мешала сознанию полностью отключиться, я постоянно был начеку.
Спустя какое-то время меня покинуло и это жалкое подобие сна. Резко вскочив от вновь накатившей волны почти животного страха, я сразу понял, что вызван он не буйствующими ветром и рекой – что-то иное назойливо вторгалось в мое тревожное забытье, пока не разбудило совсем. Я вдруг обнаружил, что не лежу, а сижу, стараясь не шевелиться, и – вслушиваюсь в ночь.
Снаружи доносился не то слабый прерывистый шорох, не то легкое постукивание – по всей поверхности палатки. Видимо, так оно продолжалось уже довольно долго, но мне только сейчас удалось расслышать эти хаотичные звуки. Застыв от напряжения, я окончательно забыл про сон, а потом вдруг почувствовал, что стало тяжело дышать и что на меня как будто кто-то навалился, кто-то весьма упитанный…
Ночь была очень душной, но мое тело мгновенно покрылось холодным потом. Чуть позже я сообразил, что давят не на меня, а на палатку, причем со всех сторон одновременно. Значит, ветер все-таки и до нас добрался, налег всей своей невидимой тушей? Или там начался дождь? А может, капает с листьев? Кроме того, ветер мог донести с реки водяную пыль, она оседала на палатку, на лету собираясь в крупные капли…
Прокрутив в голове с дюжину вариантов, я вдруг понял, что произошло! Тополь – единственное на острове
Я огляделся: дерево как стояло, так и стоит, на палатке никаких капель или брызг, ничего…
Сквозь листву уже пробивался холодный серый свет, тускло мерцал песок. На небе все еще толпились звезды, ветер продолжал громко завывать, костер окончательно потух, а с восточной стороны в просветах между кустами видны были слабые проблески зари. Уже несколько часов прошло с тех пор, как я, затаив дыхание, наблюдал за устремлявшимися вверх бронзовыми гигантами, теперь они казались мне просто ночным кошмаром, но даже воспоминание навевало ужас. До чего же мне надоел этот взбесившийся ветер! Донельзя измотанный бессонной ночью, с натянутыми до предела нервами, я и не помышлял ни о каком отдыхе. Вода продолжала свое наступление. Плеск и рев речного потока гулко отдавались в воздухе, моя тоненькая ночная рубашка быстро намокла от разлетавшейся во все стороны водяной пыли.
Свид не отозвался на мой панический вопль, теперь его и вовсе незачем было будить. Я стал с пристрастием осматривать нашу стоянку: каноэ на месте, оба весла – тоже; с тополиного сука свисает мешок с припасами, вокруг все те же ивы – обступили со всех сторон, качаются… Вскрикнула, проснувшись, какая-то птаха, в сумеречном небе мелькнула стая уток. Ветер сыпал мне на ноги струйки песка, и острые песчинки впивались в кожу. Я обогнул палатку и сквозь кусты пробрался к реке. При виде этих растянувшихся до самого горизонта ивовых чащоб, блекло-серых, как привидения, мне снова стало не по себе. Слоняясь вдоль берега, я пытался понять, что же все-таки барабанило по палатке и так сильно на нее давило, что даже заставило меня проснуться. Скорее всего, очередные фокусы ветра – подхватывая сухой песок, он швырял его на палатку, и песчинки шуршали о брезент, а потом стал дуть в тоненькую крышу, навалившись на нее всей своей мощью.
Нервное напряжение и безотчетный страх все нарастали.
Я подошел к дальнему берегу, в глаза сразу бросилось, как сильно он за ночь похудел, – река унесла огромные куски. Зайдя по щиколотку в прохладную воду, я, намочив обе ладони, приложил их ко лбу. Вот-вот должно было взойти солнце, и в воздухе веяло острой свежестью раннего утра.
Возвращаясь назад, я специально стал пробираться сквозь те кусты, где мне пригрезились извивающиеся бронзовые великаны, и, как только забрел подальше, в самую чащу, из зеленого сумрака метнулась чья-то огромная тень. Сердце мое болезненно сжалось… Кто-то пронесся мимо меня, точно…
Внезапно в спину мне ударил порыв ветра, словно хотел помочь выбраться, и, едва я очутился на более или менее открытом пространстве, страх почему-то сразу исчез… Ну, почти исчез…
Глупости, не было ничьей тени, уговаривал я себя, в густых зарослях может привидеться все что угодно, и огромный зверь, бросающийся на тебя из-за дерева, на поверку оказывается всего-навсего игрой шкодливого ветерка, случайно качнувшего пару-другую веток. Должен сказать, испытанный ужас был настолько глубок и настолько не похож на прежние аналогичные переживания, что вызвал у меня болезненное любопытство, почти заглушившее и самый страх. Потихоньку я добрел до самой верхней точки острова, откуда была хорошо видна вся пойма реки: пурпурная в лучах восходящего солнца, она казалась такой волшебно прекрасной, что я едва не закричал от охватившего меня восторга.
Однако крик восхищения застрял у меня в горле, едва взгляд мой упал на нашу еле заметную в окружении кустов палатку: я обнаружил нечто более впечатляющее, чем шутки невидимки-ветра.
Ландшафт явно переменился. То, что я видел все с другого ракурса, значения не имело, ибо перемены произошли только в непосредственной близости от палатки… Сгрудившиеся вокруг
Всю ночь шажок за шажком подкрадывались по зыбкому песку – и вот, доползли… Интересно, это ветер их передвинул или сами припожаловали? Мне сразу вспомнилось дробное постукивание по брезенту и тяжесть, навалившаяся на палатку и на мое сердце, – тяжесть, из-за которой я в холодном поту проснулся. Меня вдруг качнуло ветром, как какой-то куст, я еле устоял на ногах. В поведении ив достаточно очевидно просматривалась некая целенаправленность, продиктованная крайней враждебностью, – это кошмарное открытие ввергло меня в состояние полной прострации. Усилием воли я взял себя в руки: какая нелепость, надо же такое выдумать! Хотелось и смеяться, и плакать одновременно: ну почему, спрашивается, мой ум так падок на всякую чертовщину? И вдруг похолодел, пораженный страшным открытием: а что, если атака невидимых сил направлена не на наши тела, а на наше сознание?..
Ветер слегка меня освежил, чуть погодя из-за горизонта показался краешек солнца, значит был уже пятый час; видимо, я довольно долго простоял здесь на пригорке, не решаясь приблизиться к смутившим меня ивам. Я крадучись подошел к палатке, придирчиво осмотрелся, после чего – да, вынужден признаться! – произвел кое-какие расчеты: промерил со всех сторон расстояние от палатки до границы кустов, с особым тщанием – до кустов ближайших.
Потом, стараясь не шуметь, снова забрался под одеяло. Судя по всему, мой приятель ни разу не просыпался (чему я был несказанно рад) и продолжал мирно похрапывать. То, что он не был свидетелем моих ночных «откровений», позволяло мне втайне надеяться, что я сумею выкинуть все эти глупости из головы. При свете дня гораздо проще убедить себя в том, что вся эта ночная фантасмагория – всего лишь мираж, плод разыгравшегося воображения.
Теперь мне нечего было опасаться, и я, изнемогающий от усталости, почти сразу уснул, но, засыпая, все-таки поймал себя на том, что отчаянно боюсь услышать тихое, вкрадчивое постукивание и почувствовать, как на сердце что-то давит и как все труднее становится дышать…
Солнце уже здорово грело, когда моему приятелю удалось растормошить меня; он сообщил, что овсянка почти сварилась и что у меня всего десять минут на купание. В ноздри ударил упоительный запах шипящего на сковороде бекона.
– Вода все поднимается, – доложил Свид, – несколько островов на середине русла уже полностью затопило. А наш за ночь изрядно уменьшился в размерах.
– Дрова-то еще есть? – спросонок поинтересовался я.
– Сдается мне, что и дровам, и острову конец придет одновременно, и не далее как завтра, – усмехнулся он, – но до этого прекрасного момента дровишек вроде бы должно хватить.
Нырнув с песчаного мыса, я едва успел воочию убедиться, что наш островок и впрямь заметно уменьшился, ибо меня тут же подхватило течение и понесло вспять, к нашей стоянке. Вода была ледяной, берег проносился мимо с такой скоростью, будто я смотрел на него из окна поезда. Освежающее купание заставило мигом улетучиться ночные кошмары. Солнце было жарким, на небе ни облачка, ну а ветер не желал уступать ни на йоту.
До меня вдруг дошел смысл последней реплики Свида: «И дровам, и острову конец придет одновременно, и не далее как завтра… но до этого прекрасного момента дровишек вроде бы должно хватить». Итак, он больше не рвется поскорее отсюда убраться и намерен торчать здесь еще одну ночь. Но почему? Ведь вчера он был настроен на отъезд. В чем причина столь внезапной перемены?
Огромные куски берега с тяжелым плеском шлепались в воду, вздымая тучи брызг, ветер тут же подхватывал их и швырял прямо на наш бекон. А Свид, делая вид, будто ничего не замечает, со светским видом рассуждал о том, как тяжело сейчас, наверное, пароходам, плывущим из Вены в Будапешт, не сбиваться с курса. Я почти не слушал его, проблемы судоходства интересовали меня гораздо меньше, чем состояние моего приятеля. Какой-то он был странноватый – явно чем-то взволнован и смущен, голос и жесты слегка неестественные, будто он все время контролировал каждое свое движение. Сейчас, на холодную голову, мне трудно точно определить тогдашнее его настроение. Но в тот момент у меня сомнений не было: он явно чего-то боялся!
К завтраку Свид почти не притронулся и даже не вспоминал о своей уже раскуренной трубке. Рядом с тарелкой он положил раскрытую карту, от которой просто не мог оторваться.
– Нам бы лучше отчалить, и не позже чем через час, – заметил я, немного выждав, надеясь, что своим ответом он невольно себя выдаст. И то, что я услышал, совсем мне не понравилось.
– Да уж неплохо бы! Если они нас отпустят.
– Кто они? Ты имеешь в виду не в меру разгулявшиеся стихии? – переспросил я с невинным видом.
– Я имею в виду владельцев духов земли, тех кобольдов, гномов или эльфов, как бы они ни назывались, которые обитают в этой местности, – объяснил он, с нарочитым вниманием высматривая что-то на карте. – Если все эти пресловутые божества и впрямь существуют, то здесь они точно водятся.
– Стихии вездесущи и бессмертны, а стало быть, и впрямь божественны, – глупо пошутил я, стараясь смеяться как можно естественней, хотя прекрасно знал, что мой приятель, конечно же, все поймет по моей перекошенной от страха физиономии.
Пытливо взглянув на меня сквозь облачко табачного дыма, Свид сказал:
– Да, нам бы крупно повезло, если бы весь этот кошмар кончился и мы смогли бы отсюда убраться.
«Кошмар»… Значит, что-то произошло. Этого я и боялся! Ну что же, видно, откровенного разговора не избежать. Примерно то же испытываешь в кабинете зубного врача: сколько ни оттягивай, а зуб все равно рвать придется…
– Какой еще кошмар? Что-нибудь случилось?
– Ну, во-первых, исчезло рулевое весло, – обыденным тоном сообщил Свид.
– Рулевое весло?! – переспросил я, не веря своим ушам, ибо это был действительно кошмар: плыть в паводок без рулевого весла было равносильно самоубийству. – Но куда оно могло запро…
– А во-вторых, – невозмутимо добавил он, словно меня не слыша, и тут голос его слегка дрогнул, – в днище имеется пробоина.
Тупо глядя на него, я продолжал задавать дурацкие вопросы, а сам с ужасом думал о том, что теперь ни эти жаркие лучи, ни горячий песок не смогут защитить нас от чьей-то ледяной враждебности, окружившей нашу палатку со всех сторон. Потом мне пришлось встать и обреченно тащиться за Свидом к каноэ. Оно лежало там же, где и ночью, по-прежнему кверху дном; весла, вернее, теперь уже одно весло валялось рядом.
– Видишь, одно, – сказал мой приятель, демонстрируя мне весло. – И вот она, пробоина.
У меня едва не вырвалось, что несколько часов назад оба весла были на месте, однако, вовремя сдержавшись, я молча наклонился над каноэ.
Длинная, правильной формы пробоина зияла в днище, кусок древесины был очень аккуратно срезан – то ли острым выступом скалы, то ли чем-то не менее острым… Если бы мы не проявили должной бдительности, то так бы и поплыли. Поначалу края выбоины, разбухнув от воды, закупорили бы щель, но очень скоро вода просочилась бы внутрь, и каноэ, края которого всего в двух инчах от поверхности реки, в считаные минуты пошло бы ко дну.
– Значит, решили-таки заполучить свою жертву, – сказал Свид скорее себе, чем мне, и уточнил, ощупывая пробоину: – Целых две жертвы…
Ничего не ответив, я принялся, сам того не замечая, что-то насвистывать – всегда так делаю, оказавшись в затруднительном положении. Да и сказать мне было нечего, просто хотелось верить, что это полная чушь.
– Прошлой ночью днище было целым, – заметил мой дотошный приятель, выпрямившись и стараясь не смотреть на меня.
– Наверное, наскочили на камень, когда швартовались, – пробурчал я. – У камней бывают очень острые края…
Я осекся, потому что Свид обернулся и посмотрел мне прямо в глаза. Я не хуже его знал, что объяснение мое никуда не годится. Хотя бы потому, что камней на этом острове не было и в помине.
– Ну а как ты объяснишь вот это? – все тем же спокойным голосом осведомился он, ткнув пальцем в лопасть весла, при виде которой я просто оторопел и ощутил знакомый озноб.
Лопасть была так тщательно отшлифована, будто кто-то долго и старательно драил ее наждаком и явно переусердствовал: теперь она стала настолько тонкой, что при первом же энергичном гребке непременно сломается.
– Наверное, кто-то из нас лунатик и проделал все это во сне, – убитым голосом промямлил я, – или… или это из-за песка, ветер швырял его на лопасть, и песчинки терлись о дерево… как наждак.
– Ну и ну, – усмехнувшись, Свид отошел, – на все-то у тебя есть ответ!
– Кстати, второе весло мог подхватить сильный порыв ветра, отнести его на берег, а потом именно этот кусок суши обвалился в воду! – крикнул я ему вслед, твердо вознамерившись найти объяснение решительно всему, что он мне еще предъявит.
– Я так и понял, – бросил он через плечо и в следующую секунду исчез в ивовых зарослях.
Оставшись один на один с абсолютно очевидными свидетельствами присутствия на острове неких таинственных сил, я все-таки подумал: «Все это устроил кто-то из нас, и, естественно, не я!» Но мне тут же стало стыдно, ведь очевидно, что ни при каких самых невероятных обстоятельствах ни друг мой, ни я не могли все это устроить. Чтобы Свид, этот бывалый путешественник, в здравом уме и твердой памяти, сотворил подобные глупости! Еще труднее было представить, что донельзя прагматичный флегматик Свид вдруг спятил и стал швыряться веслами и ковырять ножиком каноэ. И все же… и все же меня грызли сомнения, отравлявшие всю прелесть этого жаркого утра и девственных красот: с психикой моего друга явно что-то произошло, он стал неузнаваем. Эти нервозность и странная замкнутость – он ни словечком еще не обмолвился о том, что его гложет; но больше всего меня пугала постоянная настороженность, готовность к чему-то
Я быстренько осмотрел палатку и подступы к ней, однако никаких перемещений за отмеченные мной утром границы не заметил. Зато в песке появились какие-то странные ямки: они были правильной формы, но разной глубины и размера, одни величиной с чашку, другие – с огромное блюдо. Наверняка это тоже проделки ветра, как и пропажа весла, которое он зашвырнул в реку. Правда, оставалось неясным, откуда взялась пробоина; но, в конце концов, мы могли наскочить на что-то, когда причаливали. Да, я знал, что на берегу не было ничего острого, но мое отравленное рационализмом сознание, которому непременно требовалась «причина», отчаянно цеплялось за этот вариант. Ну не мог я обойтись без объяснения, пусть и самого абсурдного! Мы ведь и законы Вселенной норовим снабдить объяснениями – пусть даже самыми беспомощными, – на радость тем фанатичным прагматикам, которые свое предназначение в этом мире видят в том, чтобы преодолевать и доказывать, не суть важно что и кому. Столь философское обобщение казалось мне в те минуты вполне резонным.
Не мешкая, я растопил на огне деготь и принялся смолить каноэ, Свид стал мне помогать, но понятно было, что, как бы мы ни старались и как бы ни пекло солнце, наше залатанное каноэ не просохнет раньше завтрашнего дня. Я вскользь упомянул про выемки в песке.
– Видел я эти ямы. Их тут полно, по всему острову. Ну, ты-то, само собой разумеется, знаешь, откуда они взялись!
– Знаю. Это все ветер, – глазом не моргнув, заявил я. – Разве тебе не случалось видеть, как ветер на улицах поднимает вверх всякие бумажки, веточки и давай их крутить. А тут вместо бумажек песчинки: сухие вздымаются вихрем, а влажные остаются на месте, только и всего.
Свид ничего не ответил, и какое-то время мы работали молча. Я исподтишка за ним наблюдал, и он за мной, вероятно, тоже. А еще он все время к чему-то прислушивался, я никак не мог понять, что ему там мерещится. Впрочем, возможно, он только ждал каких-то звуков, поскольку часто поглядывал то на кусты, то на небо, то в сторону реки, русло которой виднелось сквозь редкие просветы между ветками. Иногда он даже прикладывал к уху ладонь и на минуту замирал, ничего мне не объясняя. Сам я ни о чем не спрашивал. Потом он снова принимался смолить, и, надо сказать, его сноровке позавидовал бы и чистокровный индеец. Я очень был рад его азартному усердию, так как побаивался, что он заведет разговор про ивы… про то, что они изменились. Ведь если и он это заметил, значит мое неуемное воображение тут ни при чем, значит ивы действительно подступают…
Наконец ему надоело молчать.
– Странно все-таки, – зачастил он скороговоркой, словно хотел поскорее высказаться и прекратить разговор, – очень странно… я имею в виду ту выдру.
Я-то думал, он заговорит совсем о другом, и поэтому уставился на него с откровенным изумлением.
– Лишнее свидетельство того, что место тут совсем дикое. Выдры очень пугливые твари…
– Да я не об этом! – досадливо поморщившись, перебил он. – Я… я… как ты думаешь, это действительно была выдра?
– О господи! А кто же еще?
– Я ведь увидел ее раньше, чем ты. И знаешь, в первый момент она показалась мне слишком большой… выдры такими не бывают.
– Ну мало ли что, лучи так легли на воду, чисто оптический эффект, и темновато уже было…
Свид пропустил мое замечание мимо ушей, думая о чем-то своем.
– И глаза желтые-желтые… – пробормотал он.
– Тоже из-за солнца. – Я рассмеялся, но чуть громче, чем следовало бы. – А сейчас ты, наверное, спросишь, был ли тот малый на лодке всамделиш…
Я осекся, увидев, что он снова замер, обернувшись в сторону ветра с таким выражением лица, что у меня слова застряли в горле. Вновь повисло молчание, и мы продолжили корпеть над своим каноэ. Очевидно, Свид даже не заметил, что я не договорил. Однако минут через пять он поднял голову и, отодвинув в сторону котелок с дымящейся смолой, очень серьезно на меня посмотрел.
– Представь, мне действительно интересно, кто был на той лодке. Я тогда подумал, что это не может быть человек. Он так внезапно появился, сразу на середине реки. Откуда, спрашивается?
На сей раз я не выдержал, моя злость и раздражение выплеснулись наружу.
– Послушай! – заорал я. – Здесь и так хватает всякой чертовщины, зачем же изобретать что-то еще? Лодка была обыкновеннейшим челноком, а лодочник – человеком, нормальным человеком, который хотел поскорее убраться из этого милого местечка. А выдра была выдрой, и хватит валять дурака!
Он продолжал с самой серьезной миной смотреть на меня. И похоже, совсем не обиделся. Это еще больше меня взбесило:
– И ради бога, прекрати изображать, будто ты что-то такое слышишь, это страшно действует на нервы. Ну что тут можно услышать, кроме шума воды и этого проклятого, до чертиков надоевшего ветра!
– Заткнись! – выпалил Свид испуганно, точнее, прошипел. – Это ты валяешь дурака. Притворяешься, как все, кто готов стать жертвой… Можно подумать, ни ты, ни я не понимаем, в чем дело! – с издевательским умилением воскликнул он. – Тебе бы только сохранить свой драгоценный покой и привычные стереотипы. Но все твои попытки себя обмануть бессмысленны, ты сам загоняешь себя в тупик, закрывая глаза на реальное положение вещей.
Мне нечего было ему ответить, потому что он был абсолютно прав, я действительно вел себя как законченный дурак – я, а не он. Столкнувшись с непостижимыми и непредсказуемыми явлениями, он, в отличие от меня, многое понял, не впав при этом в панику, а я, при всех своих амбициях, ничего не заметил. Мне было горько себе признаться, что я оказался куда менее восприимчив, что моя психика менее чутка, что мне удалось не заметить даже те странности, которые творились у меня под носом. Выходит, он все знал, с самого начала… Обескураженный этим открытием, я напрочь забыл намек Свида на то, что кто-то жаждет жертвы и этой жертвой должны стать мы. Как бы то ни было, в ту минуту я отбросил все свои спасительные выдумки, и меня захлестнула ледяная волна страха.
– В одном ты все-таки прав, – сказал Свид, завершая разговор, – лучше поменьше это обсуждать, да и думать об этом не следует: мысли ведь облекаются в слова, а если слова произнести, то все, о чем ты подумал, рано или поздно случится на самом деле.
Днем, пока сохла смола на каноэ, мы пытались ловить рыбу, проверяли скорость течения, запасались дровами и смотрели на неутомимо бурлившую реку. Когда к берегу прибивало плавник, мы отлавливали все эти сучья и коряги длинными ивовыми прутьями. Остров прямо на глазах уменьшался, то и дело отваливался очередной кусок суши, и река жадно и громко его заглатывала. До четырех небо было по-прежнему ясным, и впервые за эти три дня ветер немного присмирел. В пятом часу на юго-западе появились облака и начали медленно затягивать небо.
Надо сказать, это нас весьма порадовало, потому что бесконечные завывания, грохот и рев ветра держали нас в постоянном напряжении. Однако, когда минут через сорок он вдруг вообще стих, наступившая тишина показалась нам еще более гнетущей. Ее, конечно, оживлял гул реки, но это было совсем не то. Водная стихия, безусловно, более мелодична, но ее монотонное звучание быстро приедается. Другое дело ветер с его богатой партитурой: тут и высокие ноты, и низкие, басовые, свои мощные аккорды он извлекает отовсюду – из веток, песка и воды. Незатейливая песенка речных струй слагалась из двух-трех нот, тихих, будто приглушенных педалью, эта мелодия была так печальна, так не похожа на озорные импровизации ветра, что в тогдашнем моем взвинченном состоянии казалась мне чуть ли не траурной.
Еще мы были буквально сражены тем, как все преобразилось, стоило только солнцу скрыться за облаками: радующие глаз пейзажи сразу сделались угрюмыми и зловещими. Меня эти удручающие перемены повергли в полное уныние, и я поймал себя на том, что пытаюсь вычислить, в каком часу взойдет сегодня луна и смогут ли облака приглушить ее коварный свет.
С наступлением великого затишья (ветер лишь изредка напоминал о себе вялыми порывами) вода в реке стала казаться более темной, а ивы словно сдвинулись еще теснее. Они и без ветра продолжали покачиваться, перешептываясь и странно содрогаясь от самых корней до макушек. Когда вполне привычные объекты начинают вести себя столь непривычным образом, это будоражит воображение во сто крат сильнее самых фантастических явлений – сгрудившиеся вокруг в сумеречной полутьме кусты все больше напоминали мне живых и вполне разумных существ. Их непритязательная обыкновенность была только маской, за которой скрывалась злоба, направленная на нас. С наступлением темноты незримые властители этих мест начинают подступать все ближе и ближе. Их манит этот остров, а более всего – мы…
Вот какие поистине неописуемые картины рождали в моем воображении сгустившиеся сумерки.
Днем мне удалось немного отоспаться после кошмарной ночи, но, похоже, отдых не пошел мне впрок: я лишь еще острее ощущал этот навязчивый страх перед невидимыми соглядатаями. Я старался отогнать его, всячески над собой подтрунивал, твердил, что все это абсурд и ребячество, приправляя свои доводы самыми смачными выражениями, сдобренными ненормативной лексикой, но даже это не помогало… Я боялся надвигающейся ночи, как заблудившийся в лесу ребенок боится темноты.
Каноэ мы тщательно накрыли клеенкой, а единственное весло Свид накрепко привязал к стволу тополя, чтобы ветер не унес и его. Уже с пяти часов я начал колдовать над ужином, сегодня была моя очередь. Картошка, лучок, мелко нарезанное сало плюс изрядное количество мясной подливки, оставшейся с прошлого раза; когда все это проварится, надо покрошить туда черного хлеба, – отличная еда! А на десерт сливовый компот и крепкий чай с щепоткой сухого молока. Дров мы запасли предостаточно, ветра не было, в общем, мне досталось легкое дежурство. Мой дружок изредка бросал в мою сторону ленивые взгляды. В данный момент он занимался сразу двумя делами, важность которых, разумеется, не шла ни в какое сравнение с моей рутинной стряпней: чистил любимую трубку и давал мне кучу всяких бесполезных советов – вполне заслуженная привилегия того, кто уже исполнил свой долг. После полудня Свид развил бурную деятельность: еще раз просмолил пробоину, подправил растяжки у палатки и, пока я спал, выудил из реки изрядное количество древесных обломков. Никаких опасных тем мы больше не затрагивали. Разве что, обеспокоенный дальнейшей судьбой острова, Свид позволил себе посетовать на его размеры, уменьшившиеся, по его мнению, уже на целую треть.
Котелок только-только начал закипать, когда я услышал, что Свид зовет меня с берега. Я даже не заметил, как он ушел.
– Вот, послушай, – сказал он, когда я подбежал, – интересно, что ты на это скажешь. – И, приставив ладонь к уху, затаил дыхание. – Ну что, теперь слышишь?
Я тоже начал старательно прислушиваться, но не слышал ничего, кроме монотонного гула реки и бульканья водоворотов. Ивы, пожалуй, впервые за эти дни стояли молча, не шевеля ни единым листком. Через некоторое время я все-таки уловил странный звук, совсем слабенький – похожий на гул далекого гонга. Он доносился из темноты со стороны болот и ивняков, росших по ту сторону русла, и повторялся через равные интервалы, но это был точно не колокол и не гудок далекого парохода. Больше всего он походил на звук гигантского гонга, подвешенного высоко в небе, этот приглушенный звон, очень мягкий и мелодичный, не затихал ни на миг – кто-то бил и бил в огромный металлический диск, заставляя громче стучать мое сердце.
– Он весь день у меня в ушах, – сказал Свид. – Пока ты сегодня спал, этот непрекращающийся гул доносился сразу со всех сторон. Я стал искать его источник, но ничего не вышло – он звучал то откуда-то сверху, то как будто из-под воды, то – клянусь! – внутри… внутри меня самого! Представляешь? Так, наверное, все и происходит в четвертом измерении.
Я был настолько ошеломлен происходящим, что почти его не слушал. Пытаясь определить, на что еще похож этот то ли гул, то ли звон, я жадно ловил каждый звук, но безуспешно – он постоянно менял место, то подбираясь совсем близко, то, буквально через секунду, удаляясь куда-то в бесконечность. Не скажу, что в нем было что-то угрожающее, нет, он казался скорее приятным, однако мне стало как-то не по себе, я предпочел бы никогда его не слышать.
– Наверное, это завывает ветер, попадая в те песчаные воронки… – Я был верен себе, я лихорадочно искал
– Звучит над всеми этими топями и сразу со всех сторон, – уточнил Свид, проигнорировав мои смехотворные объяснения. – А иногда из ивовых кустов, из самой чащи.
– Но в данный момент нет ветра, – возразил я, – не могут же они сами издавать эти звуки.
Ответ моего приятеля был ужасен, ибо именно его я и ждал, так как сам догадывался, в чем тут дело.
– Потому и издают, что его нет, – прошептал Свид. – Точнее, раньше ветер их просто заглушал. Думаю, это кричат…
Тут сзади раздалось бульканье котелка, костер зашипел, и я кинулся спасать наш ужин, а если честно, то, воспользовавшись благовидным предлогом, просто ретировался, так как категорически не желал расставаться с привычными представлениями об устройстве мира. Лишь бы не слышать эти его речи о языческих божествах, элементалях, духах разных стихий и каких-нибудь еще запредельных материях. Мне необходимо было беречь силы для дальнейших сюрпризов, ведь нам предстояло еще целую ночь торчать на этом милом островке…
– Иди нарежь хлеба! – попросил я Свида, старательно размешав аппетитное варево. И вдруг рассмеялся, подумав, что, если бы котелок вовремя не забулькал, неизвестно, что сталось бы с нашими бедными мозгами.
Неторопливо подойдя к тополю, мой обстоятельный приятель снял мешок и стал в нем рыться, потом зачем-то вывалил все на подстилку, расстеленную на песке.
– Скорее, выкипает же! – поторопил я.
В ответ раздался дикий хохот, я вздрогнул от неожиданности. Это был очень громкий хохот и вполне искренний, но совсем не веселый.
– Тут ничего нет! – хохотал Свид, держась за живот.
– Мне нужен только хлеб.
– Тю-тю. Никакого хлеба. Они его забрали!
Выронив половник, я ринулся к подстилке: все пакеты, кульки и банки были целы, не хватало только буханки.
Я содрогнулся от страха, ледяной волной прокатившегося по моему телу, и – тоже начал хохотать. Это единственное, что нам оставалось, и мы оба прекрасно понимали, почему нас так разобрало: невероятное душевное напряжение требовало выхода, и разрядка наступила в виде этого истерического хохота; нам необходимо было как-то избавиться от мучительного ощущения кошмара, и пароксизмы смеха явились своего рода спасительным клапаном. Насмеявшись, мы вдруг разом, как по команде, умолкли.
– Какой же я идиот! – закричал я, тут же придумав очередную сказку (я был неисправим). – Совершенно забыл тогда про хлеб. Та продавщица в Пресбурге настоящая трещотка, из-за ее болтовни я уже ничего не соображал. Наверное, оставил одну буханку на прилавке или…
– И овсяных хлопьев гораздо меньше, чем было утром, – хмуро сообщил Свид.
«И все-то ты подмечаешь, любую ерунду!» – злобно подумал я.
– На завтрашнюю кашу хватит, – процедил я сквозь зубы и стал свирепо мешать похлебку. – А в Комарно или Гране докупим все, что нужно. Через сутки мы будем уже далеко-далеко отсюда.
– Дай-то господи, – пробормотал мой приятель, запихивая кульки и банки обратно в мешок. – Будем, конечно, если нас не используют в качестве жертвы, – добавил он с дурацкой ухмылкой и потащил мешок в палатку.
Свид все еще что-то бормотал себе под нос, но я предпочел не переспрашивать.
Надо ли говорить, что ужин получился очень унылый, мы почти не разговаривали и старались друг на друга не смотреть; зато очень внимательно следили за тем, чтобы пламя было ровным и ярким. Потом мы умылись, приготовились ко сну. Теперь можно и покурить. Но как только насущные хлопоты отступили на второй план, тревога, донимавшая меня весь день, усилилась. Не могу сказать, что меня охватил леденящий страх, я даже не знал, чего, собственно, боюсь, и эта неопределенность была мучительна; оказывается, гораздо легче бояться чего-то конкретного. А невидимый гонг продолжал наполнять ночь слабым ровным гулом, теперь уже почти непрерывным. Он звучал то сзади, то спереди, иногда перемещался влево, к ближайшему ивняку, потом снова доносился со стороны дальних зарослей. Чаще всего он шел сверху, как будто воздух рассекали чьи-то огромные крыла, а в иные моменты звучал буквально отовсюду. Он не поддавался описанию, равно как и сравнению с чем бы то ни было – этот приглушенный и одновременно пронзительный гул, разлитый над пустынными топями и морем ив.
Столь приятная обычно после ужина беседа как-то не клеилась, напряжение росло. Гнуснее всего было то, что мы, пребывая в растерянности и полном неведении, даже не представляли, чего нам, собственно, ждать, и не могли заранее принять хоть какие-то меры предосторожности. Все мои хитроумные объяснения сейчас, когда скрылось солнце, казались особенно нелепыми. Чем больше нагнеталась тревога, тем очевидней становилось, что откровенного разговора не избежать, хочу я этого или нет. Как-никак нам предстояло провести ночь в одной палатке. Я и сам чувствовал, что без поддержки Свида мне не обойтись, что разговор начистоту необходим, и все равно всячески оттягивал его, пытаясь не замечать редких высказываний своего приятеля или попросту отшучиваясь.
Между тем некоторые из этих замечаний только укрепляли мои подозрения – и укрепляли потому, что Свиду все виделось совсем иначе. Надо сказать, его сумбурные реплики были весьма примечательны: он бросал их как бы вскользь, словно они не укладывались в рамки каких-то тайных его рассуждений, не очень-то понятных и ему самому, будто хотел избавиться от этих «избыточных» мыслей, облекая их в словесную форму. Так ему, видимо, было легче. Он не мог удержать их в себе, его, казалось, рвало этими фразами.
– Тут точно есть какие-то существа, которым нравится все калечить, ломать, разрушать… В том числе и нас… – вглядываясь в языки пламени, бормотал он. – Мы, вероятно, преступили какую-то опасную черту.
Чуть позже, когда гонг загудел громче, прямо над нашими головами, он пробурчал себе под нос:
– На фонограф его не запишешь. Я этот звук не слышу, я его – ощущаю. Вибрации воспринимаются не слухом.
Я сделал вид, что не расслышал этих слов, но придвинулся поближе к огню и осмотрелся. Облака обложили все небо, не пропуская ни единого лунного лучика. Под пологом кромешной тьмы все было подозрительно тихим, как будто река и лягушки что-то там затевали.
– Вся штука в том, – продолжал рассуждать Свид, – что это нечто для нас непостижимое… оно за пределами наших интеллектуальных и чувственных возможностей. Только одно и можно сказать: какой-то нечеловеческий звук, в том смысле, что он существует в недоступной человеку среде.
Исторгнув из себя очередную порцию «избыточных» мыслей, он какое-то время лежал молча, словно наслаждаясь избавлением от них, – видимо, высказанные вслух, они больше не терзали его мозг.
Нестерпимое одиночество, испытанное в той дунайской глуши, – разве можно его забыть? Полное ощущение, что мы со Свидом одни на пустой планете! И мысли постоянно возвращаются к городам, словно пытаясь найти в них спасительное прибежище. В такие минуты я душу готов был отдать за то, чтобы очутиться в одной из многочисленных баварских деревушек, мимо которых мы проплывали. Так хотелось побыть в нормальном цивилизованном месте, где под деревьями поставлены столы, за ними сидят крестьяне и потягивают пиво, ласково светит солнышко, за киркой с красной черепицей виднеется скала с развалинами замка. Я готов был смириться даже со стаями назойливых туристов…
А тогдашний мой страх, совсем не похожий на обычную трусость… Он был не сравним с прежними страхами – будто в крови проснулся исконный ужас моих древних пращуров, он пробирал до мозга костей. Я и представить себе не мог, что такое бывает… Да, Свид был прав, мы «преступили черту», нас занесло в особое пространство, находиться в котором было очень рискованно, но мы даже не знали, чем грозит нам эта опасная близость к неведомому миру. Это место принадлежало пришельцам из иных сфер, тут находилось тайное их обиталище, откуда они, оставаясь невидимыми, могли наблюдать за людьми. В этой точке земли завеса, отделяющая их мир от мира нашего, была несколько тоньше, чем во всех остальных. Мы слишком тут задержались, и теперь они заберут нас, лишив того, что входит в понятие «моя жизнь», а раз так, то расправа будет не физической, а духовной. Похоже, мы действительно, как предрекал Свид, станем жертвами – жертвами собственного авантюризма. В общем, как бы то ни было, а жертвоприношение, очевидно, свершится…
Мы по-разному трактовали свалившиеся на нас напасти, каждый в меру своей восприимчивости и духовной твердости. Мне мерещились разъяренные элементали, сгустившиеся от злости и даже обретшие человекоподобный образ; я не сомневался, что они расправятся с нами, не простят нам нашего бесцеремонного вторжения в этот их потусторонний заповедник. Мой друг, не мудрствуя лукаво, решил, что нас занесло на территорию какого-то древнего капища, где и поныне не утратили своего могущества античные божества и все еще витают здесь отзвуки чувств некогда поклонявшихся им людей; он поддался языческим чарам, – судя по всему, его предки были примерными язычниками.
Bo всяком случае, место это не было осквернено присутствием людей, ветра прилежно очищали его от всего «человечьего», что случайно могло попасть сюда; здесь царили духи, их незримое присутствие ощущалось буквально во всем, и настроены они были воинственно. Никогда еще я столь явственно не ощущал близость «инобытия» – других форм жизни, существующих по иным законам. И кончится тем, что разум наш не выдержит, поддастся ужасным чарам и нас со Свидом затянут в этот неведомый, чуждый нам мир.
Справедливость моих опасений подтверждали десятки мелочей, которые теперь, в этой звенящей тишине, при свете костра казались вполне весомыми доказательствами «особенности» этого зачарованного островка. Сама атмосфера предрасполагала к тому, чтобы примечать некий тайный смысл решительно во всем: во внезапном появлении выдры, в поспешном исчезновении лодочника, совершавшего непонятные пассы, в переменчивом поведении ив. Все вокруг разом утратило привычный вид, предстало в ином свете, овеянное присутствием неведомого мира. Я чувствовал, что этот новый облик всего сущего на сей раз был таковым не только для меня, все
– Преднамеренные осмысленные действия налицо… перед этим кто угодно спасует, – вдруг сказал Свид, словно продолжая свою мысль. – Многое, конечно, можно было бы приписать мнительности. Но весло, дыра в каноэ, пропажа хлеба и овсяных хлопьев…
– Но я же тебе все объяснил! – в сердцах воскликнул я. – Разве нет?
– Да, да, в самом деле.
И Свид опять стал говорить что-то по поводу «готовности стать жертвой»; только теперь, по зрелом размышлении, я понимаю, что это был крик охваченной ужасом души, ведь мой приятель понимал, что его хотят лишить самой сути личности, так или иначе вытеснив ее или разрушив. В тот момент нам требовалось предельное хладнокровие и стойкость, но мы совершенно не способны были взять себя в руки. Еще никогда я так остро не ощущал двойственность своей натуры: одно мое «я» усердно изобретало всяческие объяснения, другое тут же их высмеивало, хотя само умирало от страха.
Костер мало-помалу догорал, дров осталось совсем немного, однако ни один из нас не изъявлял желания прогуляться за сучьями, и мрак подступал все ближе. Буквально в нескольких футах от круга, очерченного светом догоравшего пламени, тьма была уже густой, как чернила. Изредка шальной порыв ветра дрожью отзывался в ближайшем ивняке, но эти далеко не сладостные звуки совсем ненадолно врывались в гнетущую тишину, нарушаемую лишь бульканьем воды и приглушенным гулом незримого гонга.
Думаю, мы оба успели соскучиться по свежему, бодрящему ветру.
И вот после одного из его обнадеживающе сильных и продолжительных порывов я дошел до крайней степени напряжения, мне необходимо было немедленно выговориться или… или выкинуть какой-нибудь фортель, пусть даже он обернется очередной неприятностью…
Я пнул ногой догоравшие головешки и резко повернулся к Свиду, с изумлением вскинувшему на меня глаза.
– Все, с меня хватит. Мне противно это место, эта темнота, эти звуки, и сам я себе жутко противен. Все здесь меня подавляет, заставляет чувствовать себя каким-то пришибленным. Я всего лишь жалкий трус, не отрицаю. Знал бы, что на другом берегу нет всего этого, не задумываясь нырнул бы и поплыл туда!
Загорелая дочерна физиономия Свида вмиг сделалась мертвенно-белой. Посмотрев мне в глаза, он заговорил, но голос его был таким неестественно спокойным, что я сразу понял, до какой степени он напуган. И все же даже в этот момент он был сильнее меня – по крайней мере у него достало мужества не впасть в истерику.
– От этого невозможно убежать, – изрек он с видом эскулапа, вынужденного сообщить тяжелый диагноз, – надо сидеть тихо и ждать. Они совсем близко от нас, наши славные языческие божества, и им ничего не стоит прикончить вмиг целое стадо слонов, как какую-нибудь муху. Так что нам лучше понапрасну их не раздражать. Может, повезет и они не заметят двух жалких букашек.
Я был настолько озадачен услышанным, что даже утратил дар речи. Совсем как пациент, которому подробно описали его болезнь, но слишком мудреными медицинскими терминами.
– Я вот что имел в виду… Они обнаружили, что на их острове кто-то хозяйничает, но нас самих пока не нашли, не «выявили», как говорят американцы. Они действуют наугад, примерно так же, как ищут обычно место утечки газа. Добрались до каноэ, до весла, проникли в мешок с продуктами. Они улавливают наше инородное присутствие, но видеть нас, похоже, не могут. Главное – сохранять спокойствие, они чувствуют нас на ментальном уровне. Мы должны контролировать свои мысли и эмоции, иначе нам крышка.
– Ты… ты хочешь сказать, м-мы у-у-умрем? – заплетающимся от страха языком пробормотал я.
– Хуже, гораздо хуже. Одни полагают, что смерть – это полное уничтожение, другие – освобождение от бремени плоти, при котором духовная суть человека остается прежней. Ты не можешь сразу измениться, хотя тело твое мертво. Но с нами будет иначе… радикальная метаморфоза, перерождение, абсолютный распад личности как следствие подмены… это хуже смерти и ужасней полного уничтожения. Нас угораздило разбить палатку как раз на границе, там, где завеса, отделяющая их мир от нашего, очень тонка, – (о ужас, он дословно повторил то, о чем я думал совсем недавно!) – поэтому они знают, что мы где-то поблизости.
– Кто знает? – невольно вырвалось у меня.
Сразу забыв про пугающую дрожь ив в этом сонном безветрии, про гул гонга над головой, про все на свете, я ждал ответа, хотя заранее его боялся.
Свид наклонился ближе к огню, и неуловимо изменившееся выражение его лица заставило меня отвести взгляд.
– Всю свою жизнь. – вполголоса произнес он, – я, сам не знаю почему, явственно ощущал, что есть какое-то иное пространство, иной мир, не такой уж далекий, строго говоря, но совершенно несхожий с нашим; там происходят вещи невероятно значительные, там устрашающе огромные существа устремляются навстречу великим откровениям, в сравнении с которыми все наши земные проблемы – расцвет и падение государств, судьбы империй, гибель армий и континентов – поистине ничто, горстка праха; под великими откровениями я разумею общение с душами или хотя бы с их воплощениями…
– А знаешь, давай… – перебил я, чтобы заставить его замолчать: мне показалось, что мой приятель бредит.
Однако остановить Свида было уже невозможно – речь его лилась страстно, напористо, неудержимо…
– Ты считаешь, что это духи стихий, а я – что древние божества. Однако теперь я точно знаю, что это – ни то ни другое. Духи стихий и божества все же хоть как-то доступны нашему разумению, поскольку связаны с людьми самим фактом верования или обрядом жертвоприношения. Но те потусторонние сущности, которые нас сейчас окружают, не имеют ничего общего с человеком – лишь по какой-то роковой случайности их мир вошел во взаимодействие с нашим.
И пусть это была только гипотеза, однако, столь убедительно выраженная, она повергла меня в ужас, который только усиливали царящий вокруг кромешный мрак, тишина и наше полное одиночество…
– И что ты предлагаешь? – дрожащим голосом спросил я.
– Нужно совершить нечто вроде жертвоприношения. Жертва могла бы отвлечь их, а мы тем временем убрались бы отсюда. Это как с волками: чтобы спастись, им отдают собаку, пока они ее пожирают, сани несутся дальше. Но… но где взять жертву, видимо, другого выхода нет… – Глаза Свида как-то странно блеснули. – Все дело в ивах, конечно. Они прячут их… ну, тех, кто охотится за нами. Надо держать себя в руках, полностью контролируя свои эмоции; стоит только нашему страху прорваться наружу – и мы пропали, окончательно пропали… – Взгляд моего приятеля был сейчас настолько искренним и спокойным, что я отбросил всякие сомнения относительно его психического состояния. – Только бы эту ночь продержаться, – добавил он, – а завтра с утра пораньше отчалим отсюда, пока нас не заметили, точнее сказать, не вычислили…
– Ты действительно думаешь, что жертва помогла бы нам…
Едва я это произнес, гул гонга, словно хищная птица, ринулся вниз и теперь нудно зудел у самых наших макушек, но замолчать меня заставил не он, а перекошенное лицо моего друга.
– Ш-ш-ш! – зашипел он, вскинув руку. – Лучше их вообще не упоминать. И никаких конкретных названий. Назвать – значит выдать себя, это обязательно наведет их на след; на них нельзя обращать внимание, тогда они, возможно, не заметят нас. Это наш единственный шанс.
– Даже в мыслях не называть?
На лице Свида отразилась мучительная тревога.
Я снова сгреб в кучу головешки, чтобы огонь хоть немного теплился, своим слабым светом разгоняя коварную, настороженно затаившуюся тьму. Никогда еще я так сильно не тосковал по солнцу, как в ту кошмарную, непроглядно-черную летнюю ночь.
– Где тебя носило прошлую ночь? – спросил вдруг Свид.
– Плохо спалось на рассвете, – уклончиво ответил я, памятуя о его наставлениях, которые показались мне весьма полезными. – Наверное, из-за ветра, который…
– Если ты о тех звуках, то ветер тут ни при чем.
– Значит, ты тоже их слышал?
– Ну да, будто по палатке бегало множество маленьких ног… – И, помешкав, добавил: – Было кое-что еще…
– Будто на палатку кто-то улегся, кто-то огромный и очень тяжелый, так? – (Он кивнул.) – И сразу стало труднее дышать, что-то похожее на удушье.
– Ну да, примерно такое ощущение. Как будто резко возросло атмосферное давление; казалось, нас вот-вот раздавит.
– А это? – продолжал я, решив разом выяснить все, и молча ткнул пальцем вверх, где с легким завыванием, точно передразнивая ветер, заунывно гудел невидимый гонг. – Что ты на это скажешь?
– Это
Я не очень-то понял, что он имеет в виду, но, в принципе, наши мысли совпадали. Я воспринимал ситуацию примерно так же, только не столь основательно ее проанализировал. Мне даже захотелось рассказать про тех привидевшихся мне великанов и про «ползучие» кусты, но в этот миг он наклонился к самому моему уху и деловито зашептал:
– Слушай внимательно. Нам не остается ничего другого, как делать вид, будто ничего особенного не происходит. Надо вести себя самым будничным образом: ложиться спать, готовить еду, мыть посуду, – короче, нужно притвориться, что мы ничего не поняли и не заметили. Необходимо отвлечься: чем меньше мыслей, сам знаешь о ком, тем больше шансов уцелеть. Главное – не думать, потому что мысли имеют свойство осуществляться.
Меня поразили его смелость и самообладание. И этого человека я в течение многих лет считал примитивным флегматиком!
– Ладно, – выдавил я, еле дыша, пытаясь осмыслить услышанное, – ладно, попробую… но только скажи мне одну вещь. Что это за дыры вокруг палатки, откуда взялись эти воронки в песке?
– Нет! – вскрикнул Свид, от волнения забыв понизить голос. – Молчи! Ничего не говори, умоляю! Очень хорошо, что ты ни о чем не догадался. И лучше не пытайся. В мои мозги они сумели это протолкнуть, ты же постарайся во что бы то ни стало уберечься от этого знания.
Конец фразы он снова произнес шепотом. Я не требовал никаких объяснений. Я и так был на грани нервного срыва от всех этих кошмаров. Разговор наш прекратился, мы лишь сосредоточенно попыхивали своими трубками.
Потом произошло одно событие, забавный пустячок, однако в момент крайнего нервного напряжения любая ерунда может оказаться последней каплей. Так вышло, что я случайно бросил взгляд на свою сандалию – очень удобная вещь для «покорителей рек»; созерцание обрезанного мыска вдруг заставило меня вспомнить лондонский магазин, в котором они были куплены: и как долго продавец не мог найти подходящую пару, и прочие подробности этого вполне обыденного, но необходимого действа. А дальше, как по цепочке, из памяти потянулись вдруг эпизоды современной суетной жизни, знакомые каждому горожанину, – я стал зачем-то думать о ростбифе и пиве, о машинах и полицейских, о духовых оркестрах и о массе других самых заурядных вещей. Эффект был потрясающим и мгновенным и, естественно, абсолютно неожиданным. Необходимой психологической подоплекой ему, разумеется, послужило длительное пребывание в условиях, которые психика городского человека просто не могла уже вынести. Впрочем, бог с ними, с причинами, главное, что весь этот морок вдруг отпустил меня и в мою душу проникло блаженное чувство освобождения и покоя. Я отвел глаза от мыска сандалии, посмотрел на Свида и весело воскликнул:
– Эх ты, старый язычник! Мнительный кретин! Проклятый идолопоклонник, жалкая жертва суеверий! Ты… – И тут я осекся, охваченный прежним мучительным страхом, – нет, лучше уж мне онеметь навеки, чем своими святотатственными возгласами провоцировать потусторонние силы…
Свид, конечно, тоже его услышал, тот странный крик, донесшийся сверху из темноты, и явственный звук, как будто что-то снижалось и теперь парило прямо у нас над головами…
Лицо его сделалось пепельно-серым. Вскочив на ноги, он замер, освещенный слабыми отблесками пламени, и, боясь пошевелиться, смотрел на меня расширившимися, чуть остекленевшими глазами.
– Теперь уже точно – все… – обреченно пробормотал он. – Быстренько собираемся – и прочь отсюда, нам нельзя больше тут оставаться.
Свид выпалил все это, явно охваченный страхом, – унизительный суеверный страх, которому он так долго сопротивлялся, теперь настиг и его.
– В такую темень? – приглушенно воскликнул я, так как, хотя меня самого била дрожь после моей истеричной выходки, мне все же удалось сохранить остатки здравого смысла. – Но это же полное безумие! Ты только посмотри, что творится с рекой – того и гляди выйдет из берегов. А у нас только одно весло. И учти, мы еще больше углубимся в их владения. Впереди еще миль на пятьдесят сплошные ивняки. Ничего, кроме ив! Ивы, ивы, ивы!
Мой друг снова сел, казалось, он был в полузабытьи. Мы словно поменялись ролями (воистину неисповедимы прихоти человеческой натуры!), и теперь уже я контролировал ситуацию. Похоже, Свид дошел до критической точки и его разум слегка помутился.
– Какая муха тебя вдруг укусила, а? – еле слышно спросил он прерывающимся от ужаса голосом.
Обогнув костер, я опустился рядом с ним на колени, взял его за обе руки и заглянул в округлившиеся от страха глаза.
– Мы сейчас сходим за дровами и еще немного посидим у костра, – твердо сказал я, – а когда он догорит, пойдем спать. И как только рассветет, спустимся вниз по течению к Комарно. А теперь постарайся взять себя
Свид молчал, но я видел, что он готов следовать моим указаниям. Мы дружно встали и отправились за дровами; удивительное дело, этот малоприятный поход даже немного нас успокоил. Мы брели шаг в шаг, почти касаясь друг друга, обшаривая кусты и осматривая кромку берега. Чем дальше мы отходили от костра, тем громче становился не смолкавший ни на минуту гул над нашими головами. Да, эта вылазка, что и говорить, была поступком!
Мы забрались в самую гущу ивняка, пытаясь дотянуться до сушняка, застрявшего среди верхних веток, – видимо, его оставил там прошлогодний паводок. Внезапно кто-то вцепился в мое плечо, от неожиданности я рухнул на колени. Схватил меня, естественно, Свид. Он тоже упал, но, стараясь удержаться, сжал меня, как тисками. Сквозь его неровное дыхание, раздававшееся у самого моего уха, я вдруг услышал, как он судорожно всхлипнул:
– Смотри! Там!
До этой минуты я не знал, что можно плакать от ужаса… Рука Свида была нацелена футов на пятьдесят правее костра. Найдя глазами эту точку, я почувствовал… Клянусь, сердце мое перестало биться…
В слабом неверном свете догорающего костра
Я видел это сквозь прозрачную пелену, повисшую вдруг перед моими глазами, – совсем как занавес на заднике театральной сцены…
– Смотри, эти клубы опадают в середину, – шептал он, всхлипывая. – О боже! Оно… они идут сюда! – Его шепот напоминал теперь тихий свист. – О-о-о!
Я судорожно обернулся: похожее на зыбкую тень
Острая боль пронзила мое плечо: это, конечно, Свид – вывернул мне руку, когда мы падали.
Потом он уверял, что это меня и спасло: боль заставила
Не знаю, сколько времени мое сознание находилось под наркозом боли, помню только, как, придя в себя, обнаружил, что пытаюсь выкарабкаться из скользких пут ивовых веток, а подняв глаза, увидел Свида, протягивающего мне руку.
Не сразу сообразив, что от меня требуется, я наконец ухватился за его ладонь.
– Я на несколько секунд потерял сознание, – донесся до меня голос приятеля. – И естественно, не мог в этот момент думать о них. Не случись этого, я был бы уже не я.
– Ты чуть не сломал мне руку, – пробормотал я, и это была единственная связная мысль, которую сумел породить мой мозг, скованный странной вялостью.
– И это защитило тебя! – радостно ответил он. – Похоже, нам удалось сбить их со следа. Гул-то прекратился, по крайней мере сейчас его не слышно!
На меня вдруг снова напал приступ истерического хохота, и на этот раз мой друг тоже ему поддался, – нас сотрясали взрывы смеха, каждый следующий приступ которого приносил все большее облегчение. Вернувшись к костру, мы положили на тлеющие угольки несколько веток. При свете вспыхнувшего пламени мы увидели, что палатка наша обрушилась и лежит бесформенной кучей на земле.
Мы стали ее поднимать, то и дело проваливаясь в зияющие в песке ямы.
– Это те самые воронки, – сказал Свид, когда палатка снова была натянута, а огонь разгорелся настолько, что осветил окружавшую наш лагерь полоску песка. – Ты только посмотри, какие они здоровые!
Все пространство вокруг палатки и правее костра – там, где мы видели те смутные тени, – было изрыто глубокими, похожими на воронки ямами идеально круглой формы, точно такие же покрывали весь остров; но эти оказались гораздо глубже и больше диаметром, в них свободно проходила моя ступня, и я проваливался чуть ли не по колено.
Мы предпочли все это не обсуждать. Очевидно, самым разумным сейчас было лечь спать, что мы и сделали, предварительно затушив костер и убрав мешок с продуктами и весло в палатку. Каноэ прислонили к палатке, так чтобы упираться в него ногами, – если его кто-то тронет, мы сразу проснемся. На всякий случай я в эту ночь лег спать в одежде…
Конечно, нам следовало быть начеку, но сказалась неимоверная физическая и нервная усталость, и очень скоро меня одолела дремота, укутав теплым уютным пледом забвения. Да еще рядом сладко похрапывал Свид. Правда, поначалу мой друг беспокойно ворочался на пробковом матрасе: то ему казалось, что палатка снова падает, то – что река затапливает остров, и тогда он меня тормошил, приговаривая: «Ты слышал?» Я выходил, осматривал окрестности и докладывал, что все в порядке. В конце концов он прекратил ворочаться, стал ровнее дышать, и вскоре раздался храп, и, честное слово, очень приятно было его слышать, хотя раньше, да и после, я терпеть не мог, когда рядом кто-то храпел.
Эта мысль – последнее, что я запомнил, прежде чем провалился в сон.
Проснулся оттого, что мне стало трудно дышать: еще бы, ведь я с головой был накрыт одеялом! Но мне мешало что-то еще, давило на грудь, я было подумал, что Свид во сне перекатился на мой матрац. Окликнув его, я привстал, и тут только до меня дошло, что мы –
Цепенея от ужаса, я еще раз позвал Свида, чуть повысив голос. Он не отвечал, но и храпа не было слышно, потом я увидел, что полог палатки опущен. Это была непозволительная оплошность. Только откинув его, я понял, что Свида нет, он исчез…
Подгоняемый самыми ужасными подозрениями, я ошалело бросился наружу и тут же окунулся в море знакомых звуков – назойливый гул доносился со всех сторон одновременно. Он был тем же самым, но теперь в нем звучали какие-то безумные нотки! Казалось, меня осаждали рои разъяренных пчел. От этих звуков воздух стал вязким и плотным, я почти не мог дышать.
Тем не менее медлить было нельзя, ведь мой друг находился в смертельной опасности.
С минуты на минуту мог забрезжить рассвет, густые облака уже чуть побелели, подсвеченные узкой полоской света на горизонте. Ветер вообще не подавал признаков жизни. Вокруг смутные очертания кустов, за ними – река и бледные проплешины песка. Несколько раз обежав остров, я в отчаянии выкрикивал имя моего друга и какие-то бессвязные фразы – кричал что было сил, но ивы не пропускали мой голос, а проклятый гул заглушал его, меня можно было услышать лишь на расстоянии в два-три фута. Я продирался сквозь ивовые заросли, поминутно спотыкаясь о выступающие корни, царапая лицо о ветки, агрессивно метившие мне в глаза.
Наконец мне удалось прорваться к песчаному мысу, и я увидел на фоне реки и неба черный силуэт – это был Свид… Он уже ступил одной ногой в воду! Еще секунда – и он утонет!
В два прыжка я оказался рядом и, крепко обхватив его за пояс, потащил назад. Он яростно сопротивлялся, издавая какие-то дикие звуки, очень похожие на этот изматывающий гул, и время от времени выпаливая нечто несусветное, вроде: «Хочу быть
Успокоился он внезапно, и сразу же гул снаружи затих, и больше не было слышно дробного стука по крыше палатки; такое совпадение поразило меня даже больше, чем весь этот кошмар. Спустя несколько минут Свид открыл глаза и повернул ко мне усталое лицо, на котором играли слабые блики занимавшейся зари.
– Старина, я вечный твой должник, – торжественно заявил он, но голос его был похож на голос перепуганного малыша. – Да-да, ты спас мне жизнь. Но теперь уже все – они нашли себе другую жертву!
Свид откинулся на одеяло, глаза его тут же стали слипаться, тело обмякло, и вскоре он как ни в чем не бывало захрапел, будто всего четверть часа назад не пытался совершить самопожертвование, отправившись на дно речное.
Разбудил его часа через три солнечный свет – мне же соснуть так и не удалось, – и по его поведению я довольно скоро понял, что он начисто забыл о своем ночном «купании». У меня хватило ума держать язык за зубами и не задавать ему опасных вопросов.
Итак, проснулся Свид вполне бодрым и полным сил, когда солнце уже хорошенько грело, поскольку не было ветра. Тут же вскочив, он пошел раскладывать костер для завтрака, потом направился к воде… На всякий случай я двинулся следом, однако купаться мой друг не стал, только окунул голову и проворчал, что вода «просто ледяная», и, немного поплескав на себя воды, с удовлетворением сообщил:
– А ведь уровень-то ее немного спал! И это замечательно.
– Гул тоже прекратился, – осторожно заметил я.
Свид спокойно на меня посмотрел, в его взгляде не было ни малейшего недоумения, – очевидно, он помнил все, кроме того, что этой ночью пытался покончить с собой.
– И гул, и все прочее, – уточнил он, – а все потому…
И тут же осекся. Я сразу догадался, о чем он подумал.
– Потому что они нашли себе другую жертву? – спросил я, через силу усмехнувшись.
– Именно! Я совершенно в этом уверен, ведь… ведь я снова ничего не боюсь…
Присев на корточки, Свид вдруг стал всматриваться в сверкавшие под солнечными лучами песчаные прогалины. Ивы стояли спокойно, не шевеля ни единым листочком. Ветра так и не было. Мой приятель медленно поднялся.
– Иди сюда, – позвал он. – Если как следует поищем, то обязательно найдем…
Свид быстрым шагом двинулся вдоль берега, я отправился следом. Он шел по самой кромке, шаря палкой среди заводей, запруд и расщелин, я не отставал от него ни на шаг.
– А-а! – внезапно закричал он.
Страх, преследовавший меня уже сутки, мигом ожил, внедрившись в каждую клеточку; я подскочил к Свиду, показывавшему на какой-то темный продолговатый предмет, часть которого находилась в воде, часть – на суше. Он крепко застрял среди оголенных ивовых корней, и река никак не могла оторвать его и унести прочь. Видимо, этот предмет всплыл сравнительно недавно.
– Смотри, – понизив голос, сказал мой друг, – жертва, благодаря которой мы сумели спастись.
Наклонившись над его плечом, я увидел, что он тычет палкой в уткнувшегося лицом в песок мужчину. Это был труп крестьянина. Свид немного развернул его, но голова осталась в прежнем положении. Похоже, этот человек утонул несколько часов назад и его тело прибило к нашему острову незадолго до рассвета – как раз тогда, когда Свид вышел из своего сумеречного состояния.
– Знаешь, надо его похоронить как полагается.
– Само собой, – ответил я, ощутив легкий озноб: что-то в облике этого бедняги меня насторожило.
Свид как-то странно на меня посмотрел и стал спешно спускаться к воде. Я нехотя полез за ним, машинально отметив про себя, что бурное течение привело одежду утопленника в беспорядок: его шея и часть торса были обнажены.
Ha середине склона мой друг внезапно остановился и предостерегающе поднял руку; но я, видимо, слишком резко затормозил или оступился и, не удержав равновесия, сильно толкнул его в спину. Свид инстинктивно отскочил – через секунду мы оба шлепнулись на плотный песок, подняв ногами тучи брызг и нечаянно задев труп…
Свид издал болезненный крик, а я отпрянул, будто в меня выстрелили: как только наши ботинки коснулись утопленника, раздался громкий гул – гудело сразу нескольких гонгов – и одновременно в небо взвились сотни незримых крылатых существ; гул и шелест бесчисленных крыльев становились все слабее и слабее, пока не утихли вдали. Судя по всему, мы спугнули целый сонм потусторонних тварей, оторвав их от какого-то неведомого, но явно приятного действа.
Свид вцепился в меня, я – в него, и, пока мы приходили в себя, очередная волна накатила на труп, – на этот раз воде удалось вырвать его ноги из плена цепких корней; потом та же волна, откатившись, развернула и верхнюю часть утопленника: бледное распухшее лицо теперь смотрело в небо. Мертвое тело покачивалось в нескольких дюймах от края заводи, в любой момент его могло унести течением.
Свид крикнул что-то – я сумел разобрать только «похороним как полагается» – и бросился было к воде, но вдруг рухнул на колени, закрыв ладонями глаза. Я подбежал к нему и… и тоже увидел это…
Вода, непрерывно раскачивавшая и вертевшая труп, на миг развернула его так, что нам стали видны и лицо, и шея, и грудь. И что же? Все тело было испещрено маленькими, безупречно круглыми ранками – точными копиями тех воронок, которые мы обнаружили на песчаном теле острова.
– Это их следы! – услышал я сдавленный голос моего друга. – Их чудовищные отметины!
Когда я отвел взгляд от мертвенно-бледного лица Свида и посмотрел на реку, течение уже успело отнести тело на быстрину, теперь достать его было невозможно. Вскоре оно стало едва различимым, и волны играли им как хотели, словно с отдавшейся в их власть выдрой.
Превращение
Все началось с того, что заплакал мальчик. Днем. Если быть точной – в три часа. Я запомнила время, потому что с тайной радостью прислушивалась к шуму отъезжающего экипажа. Колеса, шелестя в отдалении по гравию, увозили миссис Фрин и ее дочь Глэдис, чьей гувернанткой я служила, что означало для меня несколько часов желанного отдыха в этот невыносимо жаркий июньский день. К тому же царившее в небольшом загородном доме возбуждение сказалось на всех нас, а на мне в особенности. Это приподнятое настроение, наложившее отпечаток на все утренние занятия в доме, было связано с некоей тайной, а гувернанток, как известно, в тайны не посвящают. Глубокое беспричинное беспокойство овладело мною, а в памяти всплыла фраза, сказанная когда-то моей сестрою: с такой чуткостью мне следовало бы сделаться не гувернанткой, а ясновидицей.
К чаю ожидали редкого гостя – мистера Фрина-старшего, «дядюшку Фрэнка». Это было мне известно. Я знала также, что визит каким-то образом связан с будущим благополучием маленького Джейми, семилетнего брата Глэдис. Больше я не знала ничего, и из-за недостающего звена мой рассказ превращается в некое подобие головоломки, важный фрагмент которой утерян. Визит дядюшки Фрэнка носил характер филантропический, и Джейми предупредили, чтобы он вел себя как следует и старался понравиться дядюшке. А Джейми, до тех пор никогда дядюшку не видевший, заранее ужасно боялся его. И вот сквозь замирающий в знойном воздухе шелест колес до меня донесся тихий детский плач, который неожиданно отозвался в каждом нерве и заставил вскочить на ноги, дрожа от беспокойства. Слезы подступили к глазам, вспомнился беспричинный ужас, охвативший мальчика, когда ему сказали, что к чаепитию приедет дядюшка Фрэнк и ему непременно нужно «вести себя хорошо». Плач мальчика причинял мне боль, словно ножевая рана. Несмотря на то что все это произошло средь бела дня, меня охватило гнетущее ощущение кошмара.
– Этот человек с грома-а-адным лицом? – спросил Джейми чуть дрогнувшим от страха голосом и, не говоря больше ни слова, вышел из комнаты в слезах; все попытки утешить его оказались безуспешны.
Вот все, что я видела, а слова мальчика о человеке «с грома-а-адным лицом» показались мне дурным предзнаменованием. Но в какой-то мере это послужило развязкой – внезапным разрешением тайны и возбуждения, пульсировавших в тишине знойного летнего дня. Я боялась за мальчика. Из всего этого вполне заурядного семейства Джейми нравился мне больше всех, хотя мы с ним не занимались. Джейми был нервным, чувствительным ребенком, и мне казалось, его никто не понимает, а меньше всего – добросердечные, порядочные родители; и вот негромкий плач мальчика заставил меня вскочить с постели. Я подбежала к окну, будто услышав крик о помощи.
Июньский зной тяжелым покровом повис над большим садом; чудесные цветы, радость и гордость миссис Фрин, поникли; газоны, мягкие и упругие, заглушали все звуки, только липы да заросли калины гудели от пчел. Сквозь жару и марево до меня донесся отдаленный, едва слышный детский плач. Удивительно, как мне вообще удалось услышать его, потому что в следующую минуту я увидела Джейми в белом матросском костюмчике, одного, позади сада, шагах в двухстах от дома. Он стоял рядом с Запретным местом – отвратительным куском земли, где ничего не было.
Меня охватила слабость, подобная смертной слабости, когда я увидела его не где-нибудь, а именно там, куда ему запрещалось ходить, где он и сам всегда боялся бывать. Увидев мальчика одного в этом странном месте и услышав его плач, я оцепенела. Однако только собралась с силами, чтобы позвать Джейми, как из-за поворота появился мистер Фрин-младший с собаками, возвращавшийся с нижней фермы, и, увидев сына, сделал это вместо меня. Громким, добрым голосом окликнул мальчика. Джейми повернулся и побежал к нему – как будто чары рассеялись, – прямо в раскрытые объятия своего любящего, но непонимающего отца. Мистер Фрин-младший, усадив его себе на плечо, понес домой, спрашивая по дороге, из-за чего такой шум. За ними с громким лаем следовали короткохвостые овчарки, они прыгали и приплясывали, взбрасывая сырой круглый гравий. Джейми называл это «танцами на дорожках».
Я отошла от окна, прежде чем меня заметили. Доведись мне стать свидетельницей спасения ребенка из огня или из реки, я вряд ли испытала бы большее облегчение. Но мистер Фрин-младший, я уверена, не в состоянии был сделать то, что нужно. Защитить мальчика от его собственных пустых выдумок он мог, но дать такое объяснение, которое развеяло бы их, был не в силах. Они скрылись за розовыми кустами, направляясь к дому. Больше я ничего не видела до приезда мистера Фрина-старшего.
Трудно понять, почему этот безобразный клочок земли именовался «запретным»; возможно, такое определение закрепилось за ним когда-то давно, хотя не припомню, чтобы кто-нибудь из семейства употреблял его. Для Джейми и меня, хотя мы тоже никогда не называли так этот кусок земли, где не росло ни цветочка, ни деревца, он был более чем странным. В дальнем конце великолепного, пышного розария зияла голая, больная земля, черневшая зимой наподобие коварного болота; летом же, заскорузлая и потрескавшаяся, она давала приют зеленым ящерицам, пробегавшим по ней, словно искры. В сравнении с роскошью всего изумительного сада это место казалось воплощением смерти среди пышного цветения жизни, средоточием болезни, жаждущим исцеления, пока болезнь не распространилась. Но она не распространялась. Дальше шла роща серебряных берез, а за нею переливалась зелень луга, где резвились ягнята.
У садовников было очень простое объяснение бесплодности этой земли: вся вода ушла оттуда по лежащему рядом склону, и не осталось ни капли. Что тут можно сказать? Это Джейми, который на себе ощущал ее чары и часто бывал там, который, преодолевая страх, простаивал там часами – потому-то ему и было велено «держаться подальше от этого места», ибо пребывание там бередило и без того богатое воображение мальчика, причем самые мрачные его стороны, – именно Джейми, который хоронил там побежденных людоедов и слышал исходивший от земли плач, уверял, что видел, как ее поверхность порою содрогается, и потихоньку подкармливал землю найденными во время своих ежедневных странствий по округе мертвыми птичками, мышами или кроликами. Это ему, Джейми, удалось необыкновенно верно выразить словами ощущение, охватившее меня с первой же минуты, как я увидела эту пустошь.
– Это дурное место, мисс Гулд, – сообщил он мне.
– Но, Джейми, в природе нет ничего дурного – совсем дурного; просто есть вещи, которые отличаются от остальных.
– Мисс Гулд, но ведь здесь пусто. Здесь ничего не родится. Эта земля погибает, потому что не получает нужной пищи.
И пока я смотрела на бледное личико, на котором чудесно сияли темные глаза, и собиралась с мыслями, чтобы найти верный ответ, мальчик произнес, убежденно и страстно, ту самую фразу, от которой я похолодела.
– Мисс Гулд, – он всегда обращался ко мне именно так, – она голодает, разве вы не видите? Но я знаю, что может ей помочь.
Серьезность ребенка, возможно, могла бы заставить окружающих обратить хотя бы мимолетное внимание на странное предположение, но я ощущала: то, во что верит дитя, весьма важно, его слова всегда звучат как тревожный и мощный прорыв действительности. Джейми, со своей склонностью к гиперболе, уловил приметы удивительного явления, его чуткому воображению приоткрылась некая сокровенная истина.
Трудно сказать, в чем крылся ужас этих слов, но, когда он произнес последнюю фразу: «Но я знаю, что может ей помочь», мне показалось, что вокруг сгустились какие-то темные силы. Помню, что не стала расспрашивать его подробнее. Фразы, по счастью не произнесенные, дали жизнь некой не облеченной в слова возможности, которая с тех пор существовала в глубине моего сознания. Само ее возникновение, как мне думается, доказывает, что она уже присутствовала в моем разуме. Кровь отхлынула от сердца, колени подогнулись: мысль Джейми совпадает – и совпадала – с моей собственной…
И сейчас, лежа на кровати и раздумывая обо всем этом, я поняла, почему приезд дядюшки Фрэнка был каким-то образом связан с переживаниями, ужаснувшими Джейми. Внезапно мне пришла в голову мысль, так испугавшая меня, что я не в силах была ни отказаться от нее, ни попытаться опровергнуть; вместе с ней явилась темная, полная – как в кошмаре – убежденность в том, что она истинна; и если кошмар можно облечь в слова, то мысль моя состояла в следующем: этой гибнущей земле в саду чего-то недоставало, и она постоянно искала это нечто – то, что дало бы ей возможность ожить и расцвести. Более того, существовал человек, который мог ее спасти. Мистер Фрин-старший, иначе дядя Фрэнк, и был тем человеком, который своею избыточной жизненностью мог восполнить этот ее изъян – сам не осознавая этого.
Связь между гибнущим, пустым куском земли и личностью этого энергичного, здорового и процветающего человека уже существовала в моем подсознании задолго до того, как я стала отдавать себе в этом отчет. Конечно, она существовала всегда, хотя и неосознанно. Слова Джейми, внезапная бледность мальчика, боязливое предчувствие как бы наметили контур, но его одинокий плач в Запретном месте выявил четкий отпечаток. Передо мной в воздухе возник некий образ. Я отвела глаза. Если бы не боязнь, что они покраснеют – с красными глазами лицо мое никуда не годилось, – я бы заплакала. Слова, сказанные Джейми утром о «грома-а-адном лице», снова обрушились на меня, подобно ударам тарана.
Мистер Фрин-старший столько раз становился объектом семейных бесед, с тех пор как я начала здесь работать, я так часто слышала разговоры о нем и так часто читала о нем в газетах – о его энергии, о благотворительной деятельности, об успехах на любом поприще, – что его портрет составился в моем представлении довольно полно. Я даже знала, каков он внутри, или, как говорит моя сестра, сокровенно. Единственный раз мне привелось видеть его воочию, отвозя Глэдис на собрание, где он председательствовал. Там я ощутила окутывавший этого человека ореол, разглядела его лицо во время минутного покровительственного разговора с племянницей и убедилась, что нарисованный мною портрет верен. Остальное вы можете счесть лишь необузданными женскими фантазиями, я же думаю, что это род божественной интуиции, присущей женщинам и детям. Если бы души могли быть видимы, я поручилась бы жизнью за истинность и точность составленного мною портрета.
Мистер Фрин принадлежал к людям, которые увядают в одиночестве и расцветают в компании – потому что они используют жизненные силы окружающих. Он, сам не осознавая этого, был непревзойденным мастером присваивать плоды чужой жизни и работы – для собственной пользы. Занимался вампиризмом он, разумеется, бессознательно, однако всех тех, с кем ему приходилось иметь дело, оставлял изможденными, утомленными, вялыми. Мистер Фрин жил за счет других, поэтому в зале, где было полно народа, он блистал, а предоставленный самому себе, не имея рядом жизни, которую можно подманить, слабел, терял силы. Находясь с ним рядом, можно было почувствовать, как его присутствие опустошает тебя; он присваивал твои мысли, твою силу, даже твои слова и потом использовал их для собственной выгоды и возвышения. Разумеется, без злого умысла. Он был неплохой человек, но чувствовалось, насколько опасна та легкость, с которой этот бессознательный вампир поглощал не принадлежащие ему жизненные силы. Его глаза, голос, само присутствие лишало жизни, – казалось, живое существо, недостаточно высокоорганизованное, чтобы сопротивляться, должно всеми силами избегать его приближения и прятаться в страхе быть поглощенным, то есть в страхе смерти.
Джейми, сам того не ведая, положил последний мазок на неосознанно составленный мною портрет этого человека, который владел даром молча подчинять себе и вытягивать из тебя все силы, мгновенно усваивая их. Вначале сопротивляясь, ты постепенно слабеешь, воля твоя угасает, и тебе остается либо уйти, либо сдаться, соглашаясь со всем, что бы он ни сказал, ощущая слабость, доходящую до обморока. С противником-мужчиной могло быть иначе, но и тогда попытки сопротивления порождали силу, которую поглощал он, а не кто другой. Защищенный каким-то инстинктом, он никогда не давал ничего, я хочу сказать, он никогда ничего не давал людям. В этот раз вышло иначе: у него было не больше шансов, чем у мухи под колесами огромного – или, как говорил Джейми, «чудовищного» – паровоза.
Именно таким он виделся мне: громадный человек-губка, вобравший в себя жизненные силы, украденные у других. Моя мысль о человеке-вампире была, несомненно, верной. Мистер Фрин жил, присваивая сгустки жизненной энергии других. В этом смысле его жизнь не была в полной мере «его», и поэтому, думаю, он не мог контролировать ее целиком, как предполагал.
Через час-другой этот человек окажется здесь. Я подошла к окну. Оголенный кусок земли, тускло черневший среди великолепных садовых цветов, притягивал мой взгляд. Меня поражал этот клочок пустоты, жаждущий, чтобы его наполнили, напитали. Мысль о том, что Джейми играл на самом его краю, была невыносимой. Я смотрела на неподвижные летние высокие облака, вслушивалась в послеполуденную тишину, всматривалась в знойное марево. Кругом царило гнетущее безмолвие. Не могу припомнить другого такого застывшего дня. Все замерло в ожидании, семейство тоже – в ожидании, когда из Лондона на большом автомобиле приедет мистер Фрин.
Мне никогда не забыть охватившей меня тревоги, ледяной дрожи, пробежавшей по спине, когда я услышала шум мотора. Мистер Фрин приехал. Стол к чаю накрыли на траве под липами, и миссис Фрин с Глэдис, возвратившиеся из поездки, сидели в плетеных креслах. Мистер Фрин-младший встретил брата в холле, а Джейми, как я потом узнала, пребывал в таком беспокойном состоянии, что ему разрешили остаться в своей комнате. В конце концов, может быть, его присутствие и не было столь уж необходимым. Визит явно имел отношение к таким непривлекательным сторонам жизни, как деньги, ценные бумаги, дарственные и тому подобное; точно не скажу, однако семейство находилось в волнении, ведь дядюшка Фрин был человеком состоятельным.
Впрочем, это не имело значения для того, что произошло. Главным было то, что миссис Фрин послала за мной и просила сойти вниз в «своем миленьком белом платьице» – если, разумеется, я не против; я была и испугана, и польщена, поскольку приглашение означало, что глаз гостя хотят порадовать хорошеньким личиком. Странно, но я сразу почувствовала, что мое присутствие каким-то образом предполагалось, что мне надлежит стать свидетельницей всему, что случится. В тот момент, когда я ступила на газон – не знаю, стоит ли говорить, настолько глупо и путано это звучит, но я готова в этом поклясться! – и наши взгляды встретились, внезапно сгустилась тьма, закрыв на мгновение щедро разлитый кругом солнечный свет, и целые табуны маленьких черных коней заскакали от этого человека к нам и вокруг нас, готовые растоптать все на своем пути.
Бросив на меня беглый взгляд, выдавший его, мистер Фрин больше не смотрел в мою сторону. Чаепитие и беседа текли спокойно; я передавала чашки и тарелки, а случавшиеся паузы заполняла негромким разговором с Глэдис. О Джейми никто не упоминал. Внешне все выглядело превосходно, но только внешне, ибо происходящее соприкасалось с чем-то не облекаемым в слова и было столь чревато опасностью, что я, как ни старалась, не могла сдержать дрожи в голосе, участвуя в беседе.
Рассматривая жесткое, холодное лицо нашего гостя, я отметила, как он худощав и как странно блестят его немигающие глаза. Они отливали маслянистым блеском, мягким и бархатным, как у людей Востока. Во всех его действиях и словах ощущалось то, что я рискнула бы назвать «присасыванием». Его вампирическая сущность достигала своей цели без ведома сознания. Мистер Фрин властвовал над всеми нами, но настолько мягко, что этого никто не замечал – до самого конца.
Не прошло и пяти минут, как я впала в какую-то прострацию: представившаяся моему внутреннему взору картина казалась настолько живой, что мне было странно, почему никто не вскрикнет и не побежит, чтобы предотвратить неизбежное. А происходило вот что: отделенный от нас доброй дюжиной ярдов, наш гость, в котором бурлили присвоенные жизненные силы окружающих, стоял неподалеку от зиявшей пустотою земли, ждавшей и жаждавшей, чтобы ее наполнили. Земля чуяла добычу.
Эти два действующих «полюса» находились на расстоянии, подходящем для поединка: он – худощавый, жесткий, энергичный за счет окружающих, практичный, торжествующий, и безобразная пустошь – терпеливая, глубокая, ненасытная, за ней стояли силы земли, и она – ах! – явно уповала на долгожданную возможность утолить свой голод.
Я видела все это так ясно, как если бы наблюдала за двумя огромными животными, готовыми схватиться в смертельном поединке; это было какое-то необъяснимое внутреннее видение. Столкновение предстояло неравное. Каждая сторона уже выслала лазутчиков, не могу сказать, давно ли, поскольку первым свидетельством, что с нашим гостем что-то не в порядке, было замешательство в его голосе, ему стало не хватать воздуха, губы дрогнули. В следующую минуту эта странная и ужасная перемена отразилась и на его лице – оно сделалось обвислым, большим, мне невольно вспомнились загадочные слова Джейми о «грома-а-адном лице». Лазутчики двух царств, человеческого и стихийного, сошлись, как я поняла, именно в этот момент. В первый раз за всю свою долгую жизнь мистер Фрин противостоял противнику более сильному, и та небольшая часть его живущего за чужой счет существа, которая, собственно, и являлась личностью этого вампиричного человека, содрогнулась, охваченная предчувствием беды.
– Да, Джон, – говорил он, лениво растягивая слова и самодовольно внимая собственному голосу, – сэр Джордж отдал мне этот автомобиль… точнее, подарил. Взгляни, разве он не очарова… – И он вдруг запнулся, оборвал фразу, набрал в грудь воздуха и тревожно огляделся.
Все застыли в изумлении. Это было как щелчок, пустивший в ход огромный механизм, – мгновенная пауза перед тем, как он действительно заработает. Дальнейшие свои действия мистер Фрин, больше напоминавший сейчас работающий без контроля автомат, совершал с калейдоскопической быстротой. Мне пришла в голову мысль о невидимом и бесшумном моторе, который приводил его в движение.
– Что это? – пролепетал он упавшим голосом, в котором слышалась нескрываемая тревога. – Что за жуткое место? И там как будто кто-то воет? Кто это?
Мистер Фрин указал на пустошь и, не дожидаясь ответа, побежал к ней через газон, с каждым мгновением убыстряя шаг. Прежде чем кто-либо успел остановить его, он оказался на краю пустоши. Наклонился, пристально вглядываясь в землю.
Казалось, прошли часы, хотя на самом деле всего несколько секунд, ведь время измеряется не тем, сколько произошло событий, а тем, с какими переживаниями они сопряжены. Среди всеобщего замешательства я фиксировала происходящее с безжалостными, фотографическими подробностями. Противоборствующие стороны проявляли необычайную активность, но лишь одна – человек – сопротивлялась, напрягая все силы. Другая просто играла, не используя и тысячной доли своих исполинских возможностей, большего и не требовалось. Победа была легкой и тихой, можно даже сказать, жуткой – ни шума, ни титанических усилий…
Я наблюдала за ходом битвы, стоя неподалеку; кажется, мне одной пришла в голову мысль последовать за мистером Фрином. Все остались на своих местах, только миссис Фрин, всплеснув руками, задела чашку, а Глэдис, как мне помнится, воскликнула, чуть не плача:
– Мама, это от жары, да?
Мистер Фрин-младший, ее отец, сидел безмолвный, бледный как полотно.
Когда я подошла к краю пустоши, стало ясно, что именно влекло меня туда. На другом ее краю, среди серебристых берез, стоял малыш Джейми. Он наблюдал. Из-за него я пережила один из самых ужасных моментов в своей жизни – мгновенный, беспричинный и от этого еще более сильный страх охватил меня. И все же, знай я заранее то, что должно было случиться, страх мой оказался бы во сто крат сильнее; происходило нечто жуткое, исполненное несказанного ужаса.
Казалось, я наблюдала за столкновением вселенских сил, причем ужасное действо происходило на пространстве не более квадратного фута. Думаю, мистер Фрин догадывался, что, если кто-нибудь займет его место, он будет спасен, и инстинктивно выбрал самую легкую добычу из всех возможных – увидев Джейми, он громко позвал его:
– Джеймс, мальчик мой, подойди сюда!
Голос звучал глухо и безжизненно, подобное ощущение вызывает сухой щелчок при осечке ружья вместо ожидаемого выстрела. Это была мольба. И с удивлением я вдруг услышала свой собственный голос – повелительный и сильный, он принадлежал несомненно мне, хотя до меня только сейчас стало доходить, что с моих уст срываются эти слова:
– Не ходи, Джейми. Стой, где стоишь.
Но Джейми, этот мальчишка, не послушался ни одного из нас. Подойдя к самому краю пустоши, он остановился – и засмеялся! Я слышала этот смех, но готова была поклясться, что смеялся не мальчик, а голая, жаждущая жертвы земля…
Мистер Фрин повернулся, воздев руки. Его холодное, жесткое лицо, раздаваясь в стороны, делалось все шире, щеки обвисли. То же самое происходило со всем его телом, вытянувшимся под действием каких-то невидимых вихрей. Лицо его на мгновение напомнило мне игрушки из каучука, которые так любят растягивать дети, – оно стало поистине «грома-а-адным». Но это было лишь внешнее впечатление, на самом же деле я поняла совершенно ясно: жизненные силы, вся жизнь, которую этот человек годами получал от других людей, сейчас уходили от него, превращаясь в нечто иное…
Вдруг мистер Фрин пошатнулся, быстро и неуклюже шагнул вперед, на эту голую землю, и тяжело рухнул ничком. Глаза упавшего мертвенно поблекли, а то выражение, которое застыло на его лице, можно было охарактеризовать лишь одним словом – крах. Он выглядел совершенно уничтоженным. Мне послышался звук – неужели Джейми? – но на сей раз это был не смех, а что-то похожее на глоток, глубокий и жадный, шедший из глубины земли. Мне снова привиделся табун маленьких черных коней, уносящихся галопом в земную бездну – они погружались все глубже, а топот их копыт становился все слабее и слабее. Моих ноздрей коснулся резкий запах сырой земли…
Когда я пришла в себя, мистер Фрин-младший приподнимал голову брата, который упал из-за жары на газон рядом с чайным столом. А Джейми, как мне потом удалось узнать, все это время проспал в своей кроватке наверху, измученный плачем и беспричинной тревогой. Глэдис бежала к столу с холодной водой, губкой, полотенцем и бутылкой бренди.
– Мама, это случилось от жары, да?
Ответа миссис Фрин я не расслышала. Судя по ее лицу, она сама была близка к обмороку. Подошел дворецкий, и бесчувственного гостя наконец подняли и отнесли в дом; он оправился еще до прихода доктора.
У меня до сих пор не укладывается в голове: как же так, ведь все остальные видели то же самое, что и я, однако никто так и не обмолвился об этом ни словом. И это, возможно, самое ужасное во всей этой истории.
С того дня я едва ли слышала упоминание о мистере Фрине-старшем. Казалось, он вдруг куда-то исчез. Газеты перестали писать о нем, его бурная общественная деятельность, очевидно, прекратилась. Так или иначе, в последующие годы этот человек не достиг ничего, достойного публичного упоминания. Хотя, возможно, покинув дом миссис Фрин, я лишилась возможности слышать о нем.
Судьба же пустого клочка земли в последующие годы оказалась совершенно иной. Насколько мне известно, садовники не делали ничего для того, чтобы провести туда воду или насыпать другой земли, но еще до моего ухода, случившегося на следующее лето, это место превратилось в густые буйные заросли сорных трав и ползучих растений – мощных, полных сил и жизненных соков.
Огненная Немезида
Совершенно непостижимым для меня способом Джон Сайленс всегда умудрялся забронировать отдельное купе, а двух часов до первой остановки поезда было вполне достаточно, чтобы мы могли вдвоем предварительно проанализировать факты очередного расследуемого случая.
Доктор позвонил с утра пораньше, и хотя нас разделяли тысячи миль, даже через телефонный провод мне передалось владевшее им возбуждение.
– Собирайтесь, как при обычной поездке в сельскую местность, – ответил он на мой вопрос. – И не забудьте прихватить ружье.
– С холостыми патронами? – уточнил я, ибо знал его строгие принципы, запрещающие убивать живых существ, и догадался, что ружья нужны нам просто как прикрытие.
Он выразил признательность за мою готовность сопровождать его, сообщил номер поезда и время отправления, а затем резко положил трубку; взволнованный этим звонком, я немедленно приступил к сборам. Должен сказать, что честь быть компаньоном доктора Джона Сайленса в его поездках, связанных с расследованием какого-нибудь случая, с точки зрения многих представлялась весьма сомнительной, тем более что зачастую подобные поездки оказывались весьма рискованными. Предстоящее приключение могло таить в себе любые неожиданности, и я прибыл на вокзал Ватерлоо, предчувствуя, что нас ожидают впереди многочисленные опасности, причем отнюдь не обычного рода – угрожающие жизни и телу, а такие, которые трудно определить и еще труднее побороть.
– Владение цветисто именуется Усадьбой, – рассказывал доктор, сидя, как и я, с удобно задранными ногами. – Но скорее всего, это ничем не примечательная ферма среди обычных вересковых пустошей и болот за Д.; ее владелец, отставной полковник Рэгги, большой, насколько мне известно, любитель чтения, живет там вместе со своей пожилой парализованной сестрой. Так что не предвкушайте приятного визита, хотя случай, который нам предстоит расследовать, может оказаться весьма интересным.
– Вы полагаете?
Вместо ответа он передал мне конверт с пометкой «лично». Судя по дате, письмо было отправлено неделю назад, в конце стояла подпись: «Искренне ваш, Хорэс Рэгги».
– Он слышал обо мне от капитана Андерсона, – скромно объяснил доктор, хотя давно уже имел почти мировую славу. – Вы, вероятно, помните тот случай с одержимым индейцем.
Я прочитал письмо. Смысл пометки «лично» мне уловить не удалось. Письмо было короткое и предельно деловое. Начиналось оно ссылкой на капитана Андерсона, затем автор писал, что ему требуется помощь, и просил о личной встрече – желательно утром, ибо по вечерам он отлучаться не может. Письмо было проникнуто строгим чувством достоинства; и у меня сложилось впечатление, что его автор, сильный, волевой человек, испытал большое потрясение и находится в состоянии замешательства и растерянности. Возможно, на меня повлияла лаконичность письма и загадочность излагаемого в нем дела, а ссылка на произошедшую с Андерсоном ужасную историю, которая все еще будоражила мою память, и вовсе преисполнила меня зловещей тревогой. Каким-то неведомым мне образом от обычного листа белой бумаги с несколькими написанными на нем твердой рукой строчками исходило ощущение серьезной опасности; где-то между слов было скрыто также чувство глубокого беспокойства.
– Вы уже виделись с ним? – спросил я, возвращая письмо, в то время как поезд, гулко постукивая колесами, проезжал Клэпхем-Джанкшн.
– Нет, только собирался. Этот человек явно писал в состоянии сильной тревоги; такое впечатление, будто он мысленно видел живые картины, – рассуждал доктор. – Обратите внимание на сдержанность стиля. Это случай для психометрии: клочка бумаги, которого касалась его рука, вполне достаточно, чтобы восприимчивый и сочувствующий человек смог воспроизвести в уме ясные картины происходящего. У меня уже сложилось достаточно четкое общее представление о его проблеме.
– И она действительно может оказаться крайне интересной?
Джон Сайленс какое-то время размышлял, прежде чем ответить.
– Во всем этом мне видится большая опасность, – наконец произнес он с серьезным видом. – Кто-то – я полагаю, не он сам – экспериментировал с сильным взрывчатым веществом. Выражаясь вашими словами, проблема и в самом деле может оказаться крайне интересной.
– А какова будет моя роль? – спросил я, сразу же оживившись. – Ведь я ваш «ассистент».
– Ведите себя как умудренный опытом личный секретарь. Обращайте внимание на все, но незаметно. Ничего не говорите, во всяком случае ничего значительного. Присутствуйте при всех деловых встречах. Вполне вероятно, вы мне очень пригодитесь; если у меня сложилось правильное впечатление, это… – Он умолк на полуслове и добавил: – Просто наблюдайте и слушайте. Старайтесь выработать свое собственное мнение, пользуйтесь интуицией. Думаю, не нужно объяснять, что мы едем как обычные гости, – в его глазах мелькнула лукавая искорка, – поэтому и взяли с собой ружья.
Краткость и расплывчатость его инструкций, конечно, разочаровали меня, но я не мог не признать правоты доктора, понимая, насколько ценнее будут его впечатления при сопоставлении с моими. К тому же интуиция в сочетании с чувством юмора бывает неизмеримо полезнее самых рациональных рассуждений.
Прежде чем убрать письмо, Джон Сайленс вновь протянул его мне и попросил на несколько секунд приложить ко лбу, а затем описать увиденное.
– Не старайтесь как-то специально настроиться. Просто представьте, что вы смотрите на внутреннюю поверхность век, и ждите, не появятся ли на этом темном фоне какие-нибудь картины.
Последовав его совету, я постарался освободить свою голову от каких бы то ни было мыслей. Но не увидел ничего, кроме цветных узоров, которые сменялись с калейдоскопической быстротой. Разве что на какой-то миг я ощутил странное чувство тепла.
– Что вы видите? – спросил доктор.
– Ничего, – разочарованно признался я. – Ничего, кроме обычных в таких случаях световых вспышек. Возможно, они несколько ярче, чем бывают, но и только.
Он никак не отреагировал на мои слова.
– Иногда эти вспышки сливаются вместе, – продолжал я с мучительной искренностью, ибо сожалел, что не видел никаких картин. – А еще собираются в огненные шары и образуют почти правильные геометрические фигуры, треугольники, кресты. Но ничего больше.
Открыв глаза, я возвратил доктору письмо.
– Оно нагрело мне голову, – посетовал я, разочарованный, что так и не сподобился увидеть ничего интересного.
Но в глазах Джона Сайленса зажегся огонек.
– То, что вы ощущаете тепло, крайне важно, – многозначительно произнес он.
– Надо сказать, ощущение довольно сильное и не очень приятное, – сообщил я, надеясь услышать от него подробное объяснение. – Я чувствовал тепло внутри, причем весьма отчетливо, но почему-то это угнетало меня.
– Любопытно, – протянул доктор, убирая письмо в карман, и поудобнее устроился, переключив свое внимание на газеты и книги. Более он не проронил ни слова. Я знал, что в таких случаях вызывать его на разговор бесполезно, а потому последовал его примеру и тоже взял полистать журналы. Закрыв глаза, я ожидал, что вновь увижу вспышки света и почувствую тепло, но не увидел ничего, кроме обычных картинок, отражающих впечатления дня: лица, мелкие происшествия, воспоминания, – не ощутил я и никакого тепла. Вскоре меня сморил сон – крепкий, без каких-либо сновидений.
Когда спустя шесть часов мы вышли на маленькой станции, затерянной среди поросших вереском песчаных пустошей без единого деревца, окружающий пейзаж окутывали мрачные октябрьские тени и солнце почти скрылось за окрестными холмами, также покрытыми вереском. Вскоре мы уже быстро катили в высокой охотничьей двуколке с особыми местами для собак, взирая на унылые холмы, простиравшиеся во все стороны; свежий ветер щипал нам лица, запах сосен и папоротника полнил грудь. На горизонте смутно виднелись все те же обнаженные холмы, а слева – густая полоса теней. Там, по словам возницы, раскинулось море. Редкие каменные дома фермеров, стоящие чуть поодаль от дороги среди одиноких елей, и большие черные амбары, казалось, плыли куда-то мимо нас в сгущающейся мгле, но только эти творения человеческих рук и позволяли поверить, что здесь обитают цивилизованные люди; пять миль бодрой езды пролетели незаметно, впереди заблестели фонари, мы проехали через освещенные ворота и углубились в густую сосновую рощу, скрывавшую усадебный дом.
В прихожей нас встретил сам полковник Рэгги – типичный армейский офицер, который прошел хорошую выучку, вдоволь понюхав пороха, – настоящий служака. Он был рослым, крепкого сложения, широкоплечим, но поджарым, как гончая; суровые глаза и седеющие усы придавали ему мрачноватый вид. Выглядел он гораздо моложе своих почти шестидесяти лет, поскольку каждое его движение было преисполнено силой и ловкостью. Волевое, решительное лицо выдавало в нем человека, на которого можно положиться, но в прямодушных серых глазах таилось нескрываемое беспокойство. Первого взгляда на него было достаточно, чтобы понять: нам предстоит столкнуться здесь с грозной опасностью. Даже просто само присутствие полковника придавало какую-то особую важность всему происходящему. У этого человека несомненно имелись веские причины для столь сильной тревоги и беспокойства.
Его манера разговаривать, простая и искренняя, вполне соответствовала стилю письма. Такой же прямотой и неуклонностью отличалась и его натура. В частности, он без всяких обиняков выразил удивление, что доктор Сайленс приехал не один, а с помощником.
– Мой личный секретарь мистер Хаббард, – представил меня доктор.
Открытый прямой взгляд и мощное рукопожатие, которого я удостоился, подкрепили мое первое впечатление: вот человек, с которым не следует шутить, и если он обеспокоен, значит к тому есть вполне реальная и весомая причина. Приветствие полковника было, без сомнения, совершенно искренним.
Из небольшой прихожей он сразу провел нас в комнату, служившую одновременно библиотекой и курительной. Усадьба производила впечатление довольно запущенного, слегка облагороженного фермерского дома – древнего, прочного, удобного и без каких-либо претензий. Таким он, собственно, и был. Необычным показалось мне лишь царившее в нем неестественное тепло. Конечно, эта комната с пылающим камином вполне могла показаться мне чрезмерно жаркой после продолжительной поездки в двуколке, поскольку погода стояла прохладная, – и все же обилие угля на каминных решетках или труб с горячим воздухом либо водой не служило достаточно убедительным объяснением такой температуры в прихожей, да и во всем доме. Это было не приятное оранжерейное тепло, а удушливая жара, которая тяжело ударяла в голову. Память тут же услужливо напомнила мне о том ощущении тепла, что я испытал в поезде, когда приложил письмо ко лбу, – странное чувство беспокойства и тревоги охватило меня.
Без каких-либо реверансов полковник коротко поблагодарил доктора Сайленса за приезд, чем обмен любезностями и ограничился. Ясно было, что наш хозяин, как и мой компаньон, человек действия, а не слов. Его манера вести себя была прямой и непосредственной. Я как будто видел полковника Рэгги насквозь: озадаченный, встревоженный чем-то совершенно для него непостижимым, он производил впечатление человека, который предпочел бы презрительно пройти мимо того, с чем ему пришлось столкнуться, но готов встретить любые испытания без малейших колебаний, хотя и явно пристыжен своей неспособностью разобраться в происходящем.
– Боюсь, не могу предложить вам никаких развлечений, кроме моего общества и тех странных явлений, что происходили и все еще происходят здесь, если, конечно, это можно назвать развлечением. – И легким наклоном головы он дал понять, что доверяет не только доктору, но и мне.
– Я полагаю, полковник Рэгги, – веско произнес Джон Сайленс, – скучать нам тут не придется. Дел более чем достаточно.
Несколько секунд полковник и доктор смотрели друг на друга; в их молчании таилось нечто такое… не могу точно определить, что именно, но впервые призадумался, не слишком ли опрометчиво ввязался в это странное дело? Мой мысленный вопрос, естественно, остался без ответа, однако пути назад уже не было: ворота закрылись за мной, моей душой всецело владел приключенческий дух, в авангарде которого копошились тысячи мелких надежд и страхов.
Объяснив, что будет готов к доверительной беседе лишь после ужина, ибо его сестра не посвящена в происходящее, полковник провел нас на второй этаж в отведенные нам комнаты; я как раз заканчивал переодеваться, когда послышался стук в дверь и вошел Джон Сайленс.
Доктор всегда отличался серьезностью и даже в комические моменты давал понять, что не упускает из виду и трагической стороны жизни, но в этот раз, едва взглянув на него, я сразу же почувствовал, что он никогда не был настроен более серьезно. В выражении его лица сквозила неподдельная тревога. Я перестал возиться со своим черным галстуком и устремил на доктора пристальный взгляд.
– Дело действительно нешуточное и, похоже, чревато еще более опасными последствиями, чем я думал. – Джон Сайленс говорил тихо и взвешенно. – Сдержанность полковника Рэгги не позволила провести достаточно полный психометрический анализ его письма. Я зашел, чтобы предупредить вас: соблюдайте крайнюю осторожность.
По моей спине пробежали мурашки.
– Уж не думаете ли вы, что этот дом заколдован?
Но доктор только мрачно улыбнулся:
– Если и заколдован, то его можно назвать заколдованным Домом Жизни. – В глазах Джона Сайленса появилось выражение, которое я уже видел однажды, когда он, напрягая все свои силы, боролся за избавление человеческой души от обуревавших ее мук. Чувствовалось, что доктор глубоко взволнован.
– И кто виноват в происходящем – полковник Рэгги или его сестра? – спросил я торопливо, ибо уже звучал гонг, зовущий к ужину.
– Впрямую – никто из них, – сказал он, стоя в дверях. – Здесь действуют очень старые, даже древние силы, принадлежащие к временам, которые до сих пор еще окутаны туманом.
Доктор быстро подошел ко мне, приложив палец к губам, преисполненный какой-то особой значительностью.
– Вы еще не чувствуете… ничего странного? – спросил он шепотом. – Ничего трудноопределимого? Скажите мне, Хаббард, ибо для меня очень важны ваши впечатления. Они могут оказаться полезными.
Я покачал головой, избегая его сурово вопрошающего взгляда. Под таким взглядом уклониться от ответа было невозможно.
– Пока еще ничего, – ответил я искренне, жалея, что не уловил чего-нибудь в самом деле примечательного. – Разве что эта странная жара…
Джон Сайленс даже подпрыгнул, приблизившись ко мне.
– Вот-вот, снова жара! – воскликнул он, словно радуясь, что я подтвердил его наблюдения. – И как бы вы описали ее? – Доктор, уже собираясь выходить, взялся за дверную ручку.
– Эта жара не похожа на обычное физическое тепло. – Я мучительно пытался подобрать как можно более точное определение.
– А на тепло духовное, – перебил он, – на излучение мыслей и желаний, на лихорадочный жар души?
Я признался, что он совершенно точно описал мои ощущения.
– Хорошо, – заключил Джон Сайленс с непередаваемым жестом, в котором предупреждение быть начеку сочеталось с похвалой по поводу моей интуиции, и вышел.
Я поспешил за ним и нашел его и полковника Рэгги ожидающими меня перед камином.
– Должен предупредить вас, – сказал наш хозяин, когда я вошел, – что моя сестра, вы встретитесь с ней за ужином, не знает об истинной цели вашего приезда. Я дал ей понять, что у нас общие интересы – фольклор – и мое желание встретиться с вами объясняется вашими научными изысканиями. Ее привезут на ужин в каталке, вы понимаете. И она будет очень рада видеть вас обоих. У нас редко бывают гости.
Войдя в столовую, мы и в самом деле застали мисс Рэгги в каталке за столом. На редкость живая, очаровательная старая дама с веселым выражением лица и яркими глазами весь ужин протараторила, почти не умолкая. Лицо у нее было гладкое, без морщин, и очень свежее – некоторым удается сохранить молодость кожи от колыбели до могилы; щеки – розовые и пухлые, волосы – без седины, блестящие, аккуратно разделенные пробором на две ровные половины. На переносице – очки в золотой оправе, на шее – очень красивая брошь, большой скарабей из зеленой яшмы.
Полковник Рэгги и доктор Сайленс в основном молчали; разговор шел между старой дамой и мной. Она много рассказывала об истории усадьбы, и, к своему стыду, должен признаться, что я слушал ее вполуха.
– Когда здесь останавливался Кромвель, – трещала мисс Рэгги, – он занимал как раз те комнаты наверху, которые теперь стали моими апартаментами. Но, по мнению брата, желательно, чтобы я спала на первом этаже. На случай пожара.
Эта фраза запечатлелась в моей памяти лишь потому, что полковник вдруг резко перебил сестру и перевел разговор на другую тему. Его, видимо, встревожило случайное упоминание о пожаре, и дальнейшую беседу он уже направлял сам.
С трудом верилось, что эта веселая, оживленная старая дама, проявляющая такой горячий интерес ко всем жизненным делам, – калека с парализованными ногами, что долгие годы ее существование неразрывно связано с диваном, кроватью или креслом-каталкой; вот и сейчас она непринужденно болтает за обеденным столом, сидя рядом со мной в своей неизменной каталке. Но за разговором ее болезнь как-то ушла на второй план и напомнила о себе лишь после десерта, когда, позвонив в колокольчик, мисс Рэгги остроумно сообщила, что покидает нас, «как время, известное беззвучной поступью своей», и дворецкий укатил ее в апартаменты в дальнем конце дома.
Все остальные, естественно, незамедлительно последовали ее примеру, спешно завершив трапезу, ибо мы с доктором Сайленсом так же сгорали от желания узнать, зачем нас призвали в этот дом, как наш хозяин торопился поделиться с нами своими проблемами. Он провел нас по длинному, выложенному каменными плитами коридору в самый конец дома, где находилась небольшая комната с двойными дверями и с прочными ставнями на окнах. Вдоль всех стен тянулись книжные полки, а большое бюро в эркере было завалено раскрытыми и закрытыми, с закладками, книгами, вперемежку с неаккуратными стопками бумаг разного размера.
– Это мой кабинет и рабочая комната, – объяснил полковник Рэгги с восхитительно простодушной гордостью, словно был прославленным ученым. Он расставил кресла около камина. – Здесь, – многозначительно добавил наш хозяин, – мы будем в полном уединении и сможем поговорить абсолютно откровенно.
За ужином доктор вел себя вполне естественно и непринужденно, но я слишком хорошо его знал, чтобы не почувствовать, что подсознательно он был предельно напряжен и его сверхчувствительный ум улавливал все живые впечатления. В сосредоточенности его лица, в многозначительном тоне полковника Рэгги и в том, что мы собрались в этой уединенной комнате, чтобы поговорить о странных, возможно, даже таинственных явлениях, было нечто такое, что сильно будоражило мое воображение и нервы. Я занял предложенное мне кресло и закурил сигару в ожидании, когда старый вояка начнет наконец свою атаку; понимая, что мы зашли уже слишком далеко, чтобы отступать, я размышлял, куда нас может привести это очередное приключение.
Трудно сказать с достаточной точностью, чего именно я ожидал. Пожалуй, ничего определенного. Однако в столь внезапной смене декораций было нечто драматическое. Еще совсем недавно меня окружала прозаическая обстановка Пикадилли, но сейчас я сидел в потайной комнате уединенного старого дома, ожидая рассказа о явлениях, возможно исполненных неизъяснимого ужаса. Мои мысли кружили среди поросших вереском пустошей и холмов, в темных сосновых рощах, вздыхающих за стенами дома под ночным ветром; на память приходили странные слова компаньона, сказанные им в моей комнате перед ужином; затем я повернулся и устремил пристальный взгляд на суровое лицо полковника, который, глядя на нас, раскуривал свою большую черную сигару.
«Итак, мы на пороге приключения, – подумал я, с нетерпением ожидая начала рассказа, – а это самый волнующий момент – вплоть до окончательной развязки».
Но полковник Рэгги долго колебался, прежде чем начать. Он коротко расспросил нас о поездке, поговорил о погоде, об окрестных холмах и на другие тривиальные темы, ища, видимо, подходящего повода, чтобы затронуть интересующий всех вопрос. Повода он так и не нашел, и из затруднительного положения ему помог выбраться доктор Сайленс.
– Если вы не возражаете, мистер Хаббард сделает кое-какие пометки по ходу беседы, – сказал он. – Тогда мое внимание не будет раздваиваться.
– Конечно, конечно. – Полковник взял со стола несколько чистых листов бумаги и поглядел на меня. Он все еще колебался. – Поймите, – заговорил он извиняющимся тоном, – мне не хотелось бы сразу перекладывать на ваши плечи мои заботы, это несправедливо. Может, перенесем наше свидание на дневное время? Тогда вы сможете выспаться спокойно, без всяких кошмаров.
– Ценю вашу заботливость, – с кроткой улыбкой ответил Джон Сайленс, принимая командование на себя. – Но у нас обоих уже выработался надежный иммунитет. Полагаю, ничто не может помешать нашему сну – кроме внезапного пожара или какого-нибудь другого стихийного бедствия.
Полковник Рэгги пристально посмотрел на него. Я был уверен, что упоминание о пожаре отнюдь не случайно. Оно, как и следовало ожидать, стерло последние признаки колебания с лица нашего хозяина.
– Извините, – сказал он. – Разумеется, я ничего не знаю о методах, применяемых вами в подобных случаях; вероятно, вы хотите, чтобы я незамедлительно начал свой рассказ и изложил вам в общих чертах создавшуюся ситуацию.
Доктор Сайленс утвердительно кивнул.
– Только разобравшись во всем, я могу принять предупредительные меры, – спокойно разъяснил он.
Старый вояка растерянно вскинул брови, как бы не вполне понимая значение его слов, но не стал больше тянуть время и с явной неуверенностью и неохотой начал свой рассказ.
– Боюсь, что буду вынужден вторгнуться в совершенно чуждую для меня сферу, – заметил он, попыхивая сигарой, – к тому же у меня так мало реальных свидетельств, что вы вряд ли уловите какую-либо последовательность в событиях. Тревогу вызывает именно общий эффект всего происходящего. – Он тщательно подбирал слова, стараясь ни на волосок не отклоняться от правды.
– Я приехал в этот дом двадцать лет назад, когда умер мой старший брат, – продолжал полковник, – но в то время поселиться здесь у меня не было возможности. Моя сестра – вы с ней встречались за ужином – до самой смерти брата вела хозяйство; и все эти годы, пока я служил за границей, она присматривала за усадьбой – мы так и не смогли найти подходящего арендатора – и следила, чтобы дом не пришел в полное запустение. Я вступил в свои права лишь год назад.
– Мой брат, – снова заговорил он после довольно продолжительной паузы, – также проводил много времени вне дома. Он был заядлым путешественником и заполонил усадьбу редкими вещами, привезенными им со всего мира. Нашу прачечную, небольшой отдельный домик за людской, он превратил в настоящий маленький музей. Все привезенные им вещи я убрал, ибо на них скапливалось слишком много пыли, к тому же они часто бились и ломались, но саму прачечную вы можете увидеть хоть завтра.
Полковник Рэгги так тщательно обдумывал свои слова, перемежая их частыми паузами, что вступление заняло много времени. А потом он и вовсе надолго прервал рассказ. Что-то явно мешало ему продолжать. Наконец он посмотрел в упор на моего компаньона.
– Позвольте спросить – надеюсь, мой вопрос не покажется вам странным, – заговорил он приглушенным голосом, – не заметили ли вы чего-нибудь необычного во время пребывания в моем доме?
– Да, заметил, – сразу же ответил доктор Сайленс. – Во всем доме царит необъяснимо сильная жара.
– Значит, вы почувствовали это? – воскликнул полковник, слегка вздрагивая.
– И весьма удивился, – тут же отозвался доктор, – причем причина жары, как я полагаю, заключается не в самом доме, а вне его.
Полковник Рэгги поднялся и стал снимать со стены обрамленную рамкой карту. Мне показалось, что таким образом он пытается скрыть от нас выражение своего лица.
– Ваш диагноз абсолютно точен, – полковник повернулся к нам с картой в руках, – хотя я и не представляю себе, как вы могли догадаться…
Джон Сайленс выразительно пожал плечами.
– Это просто мое впечатление, – объяснил он. – Если больше доверять своим впечатлениям, не допуская, чтобы на них воздействовали доводы рассудка, вы легко сможете убедиться, что они бывают поразительно, я бы даже сказал, сверхъестественно точны.
Полковник снова сел и разложил карту на коленях. С глубокой задумчивостью возобновил он свой рассказ.
– После того как я вступил во владение усадьбой, – продолжал он, глядя попеременно то на меня, то на доктора, – выяснилось, что о нашем доме ходит много совершенно невероятных легенд, и должен сказать, что поначалу я относился к ним с насмешливым равнодушием, но затем вынужден был переменить свое отношение, хотя бы ради того, чтобы удержать слуг и работников. Начало этим легендам, как я полагаю, положила смерть моего брата.
Нагнувшись, полковник протянул карту доктору Сайленсу.
– Это старый план усадьбы, – объяснил он, – вполне пригодный для наших целей, и я хочу, чтобы вы обратили внимание на положение отмеченных на ней плантаций, особенно тех, что возле дома. Вот эта, – показал он пальцем, – называется Двенадцатиакровой плантацией. Именно здесь, совсем рядом с домом, погибли мой брат и его управляющий.
Полковник говорил как человек, вынужденный признавать крайне огорчительные для него факты, которые он предпочел бы умолчать или, по крайней мере, преподнести по возможности с насмешкой. Это придавало его словам особую убедительность и весомость, и я слушал его с растущим беспокойством, стараясь предугадать, какой помощи попросит у меня доктор. Я словно был зрителем некоей мистерии, в которой на сцену могут пригласить и меня самого.
– Двадцать лет назад произошла одна история, – продолжал полковник. – В то время, к несчастью, ходило много разных толков, и вы, быть может, тоже слышали о ней. Управляющий Страйд отличался горячим и вспыльчивым нравом; такого же темперамента был и мой брат, поэтому между ними случались частые ссоры.
– Нет, я не помню этой, как вы изволили выразиться, истории, – сказал доктор. – Могу ли я узнать истинную причину смерти? – Что-то в его голосе заставило меня насторожиться.
– Управляющий, как предполагалось, умер от удушья. А после проведенного вскрытия врачи утверждали, что оба они скончались в одно и то же время.
– А ваш брат? – спросил Джон Сайленс, заметив, что полковник недоговаривает что-то очень важное.
– Тут кроется какая-то тайна. – В тихом голосе полковника сквозило явное усилие. – Я должен упомянуть об одном огорчительном обстоятельстве. Самому мне не довелось видеть лицо брата, но другие видели… Страйд был вооружен, однако оба ствола его ружья оказались неразряженными… – Он говорил, смятенно запинаясь. За его словами вновь ощущался пережитый ужас.
– Продолжайте, – сочувственно кивнул доктор Сайленс.
– Они сказали, что лицо моего брата словно было опалено чем-то. То ли вспышкой пламени, то ли взрывом – трудно определить. Зрелище, по их словам, было ужасное. Тела лежали бок о бок, лицом вниз, ногами к лесу, как если бы Страйд и мой брат убегали от него, не более чем в двенадцати ярдах от опушки.
Доктор Сайленс никак не отреагировал на эти слова. Казалось, он молча изучает карту.
– Сам я, правда, не видел, – повторил полковник, стараясь скрыть невольные проявления ужаса – если не в выражении лица, то хоть в голосе. – Но моя сестра, на свое несчастье, видела; и я полагаю, теперешнее ее состояние всецело объясняется испытанным тогда нервным шоком. Естественно, она никогда об этом не упоминает, и я даже склонен думать, что Небом ей милосердно даровано забвение. Но по горячим следам она тоже сказала, что лицо брата было опалено – то ли вспышкой пламени, то ли взрывом.
Джон Сайленс оторвал глаза от карты, всем своим видом показывая, что пока не собирается вступать в беседу, но готов внимательно слушать дальше. Немного погодя полковник Рэгги продолжил рассказ. Он стоял на коврике, закрывая своими широкими плечами бо́льшую часть каминной доски.
– Все легенды сосредоточивались вокруг Двенадцатиакровой плантации. Это вполне естественно, здешние люди суеверны, как ирландские крестьяне, и хотя я примерно наказал несколько человек, пытаясь прекратить глупые толки, это не принесло никакого результата; каждую неделю до меня доходили все новые слухи. Увольнять слуг и работников не было смысла, ибо они увольнялись сами. Сторожа выдумывали невероятные предлоги, чтобы оставить службу; лесники отказывались заходить в лес; загонщики и слышать не хотели об исполнении своих обязанностей. По всей округе сложилось мнение, что Двенадцатиакровую плантацию следует обходить стороной и днем и ночью.
Откладывать расследование уже не представлялось возможным, – продолжал полковник. – Просто отмахнуться от всех этих легенд и слухов я не мог и потому сам занялся их сбором и осмыслением. Как видите на этой карте, Двенадцатиакровая плантация практически смыкается с домом. Ее опушка почти соприкасается с лужайкой позади него; завтра вы сами все сможете увидеть: густая сосновая плантация – главная защита от дующих с моря восточных ветров. В прежние времена, до того, как мой брат распугал всю тамошнюю дичь, это было лучшее место для охоты на фазанов во всей усадьбе.
– И каким образом он сумел распугать всю дичь?
– Подробно я не смогу вам рассказать, мне и самому известно немного; знаю только, что по этому поводу у них были частые ссоры с управляющим. В последние два года своей жизни, когда брат прекратил путешествия и обосновался здесь, он уделял лесу особое внимание и по необъяснимой причине решил даже обнести его низкой каменной оградой – ограда так и осталась недостроенной, завтра вы увидите ее развалины.
– И что вы почерпнули из исследования легенд? – спросил доктор, возвращая полковника в нужное русло.
– Сейчас перейду к этому, – медленно произнес полковник, – но сначала я хочу рассказать вам о самом лесе. Хотя легенды росли там как грибы, он не представляет собой ничего особенного. Обычное густое сосновое насаждение, в самой середине которого поднимается обнаженный холм с кольцом из каменных валунов; кстати, кольцо это, как я слышал, выложено еще древними друидами. Есть там и небольшой пруд. Однако, повторяю, – ничего примечательного: обычный, самый обычный сосновый лес, только очень густой да у некоторых деревьев скручены стволы – и больше ничего.
Что до легенд, то ни одна из них не имела ничего общего с моим бедным братом или с управляющим, как вы, возможно, ожидаете, но все они были до невероятности странные – подобное просто невозможно придумать или сочинить. Я не представляю себе, чтобы здешние люди оказались способными на такое.
Полковник замолчал, раскуривая потухшую сигару.
– В этом лесу нет никаких дорог, – возобновил он свой рассказ, энергично пыхтя сигарой, – но поля вокруг постоянно обрабатываются; один из садовников, чей коттедж находится близ леса, рассказывает, что по ночам он видит огненные шары, с тихим свистом плавающие над верхушками деревьев; другому привиделись среди деревьев какие-то слабо светящиеся фигуры, не похожие на животных или людей, – странные, бесформенные, он даже не мог их толком описать. Иногда светится весь лес, а еще один человек – он до сих пор живет здесь, и вы можете повидаться с ним – рассказывает, что видел на опушке леса большие звезды, лежащие на земле на равном друг от друга расстоянии.
– Какие звезды? – перебил Джон Сайленс так резко, что я вздрогнул от неожиданности.
– Не могу сказать, звезды и звезды, только очень большие и пылающие, будто вся земля под ними в огне. Человек этот был слишком напуган, чтобы подойти ближе и рассмотреть звезды повнимательнее, а с тех пор он никогда больше их не видал.
Нагнувшись, полковник разворошил головешки в камине, и они вспыхнули радующим глаз ярким светом: приятен был именно их свет, а не распространяемое ими тепло. В комнате и так уже сказалась странная удушающая жара, которая действовала на всех нас угнетающе.
– Разумеется, – продолжал полковник, выпрямляясь, – людям не так уж редко случается видеть по ночам всякие светящиеся фигуры и огни. Большинство здешних жителей неравнодушно к выпивке, а пьяное воображение и страх могут нарисовать какие угодно картины. Однако некоторые видели необычные явления и днем. Один из дровосеков, человек непьющий и заслуживающий всяческого доверия, однажды отправился пообедать, и клянется, что, когда он шел через лес, следом за ним, от дерева к дереву, кралось что-то невидимое. Это невидимое существо раскачивало на своем пути ветви, обламывало сухие сучки и даже производило какой-то шум. Но вы же понимаете, – со смешком заключил полковник, – насколько подобные уверения абсурдны…
–
– Шум, по его словам, походил на треск огня, – нехотя добавил полковник. – Да, именно на треск огня, – с нервным смешком закончил он.
– Весьма интересно, – заметил доктор Сайленс. – Пожалуйста, ничего не опускайте.
– Вскоре в лесу стали случаться пожары, – вновь заговорил полковник. – Начинались они как-то загадочно – вдруг вспыхивала белесая трава, покрывающая наиболее открытые части плантации. Никто никогда не видел, как пожары зарождаются, но многие – среди них и ваш покорный слуга – наблюдали горящую и тлеющую траву. Причем всякий раз на месте пожара оставалось небольшое круглое пепелище – такое обычно бывает на пикниках. Управляющий приводит добрую дюжину объяснений: послушать его, так возгорание происходит от искр, вылетающих из дымовых труб, или оттого, что в каплях росы фокусируется солнечный свет, но ни одно из его объяснений не представляется мне сколько-нибудь убедительным. Странное, очень странное впечатление производят эти загадочные пожары; к счастью, они случаются не так часто и никогда не распространяются.
Тот же управляющий подметил любопытные факты, вполне, кстати сказать, достоверные. Он утверждает, будто никакая дичь никогда не появляется в нашем лесу, более того – там вообще нет никакой жизни. Птицы не только не гнездятся на деревьях, но даже не залетают в их тень. Он ставил бессчетные ловушки и силки, но ни разу не поймал ни ласки, ни кролика. Животные избегают этого леса, и много раз он подбирал на опушке неизвестно как погибших зверьков.
Особенно интересен рассказ управляющего о том, как его охотничий пес гонялся за каким-то невидимым существом. Они брели по полю, когда пес неожиданно сделал стойку, а затем с диким лаем пустился в преследование. Он добежал до самой опушки и даже нырнул в лес, чего никогда раньше не делал. Едва оказавшись в тени – там бывает темно даже днем, – он стал бешено и отчаянно кидаться на какую-то дичь, если то была дичь. Управляющий сказал, что он побоялся вмешаться, хотя и был с ружьем. Когда наконец, часто дыша, с повисшим хвостом, пес вышел из леса, у него на брылях светился прилипший белый волосок, который управляющий принес показать мне. Я рассказываю так подробно, потому…
– Все это, поверьте, крайне важно и подробности необходимы, – прервал его доктор. – Вы, надеюсь, сохранили волосок?
– Он исчез самым таинственным образом, – сокрушенно объяснил полковник. – Странный, должен заметить, был волосок, он походил на асбестовую нить, и я послал его на анализ в одну местную лабораторию. Но то ли лаборант что-то узнал о его происхождении, то ли в силу какого-то предубеждения, однако он возвратил волос мне, сказав, что тот не имеет отношения ни к животному, ни к растительному, ни к минеральному происхождению и он не желает им заниматься. Я завернул волос в бумагу, а когда через неделю решил взглянуть на него, обертка оказалась пуста. И таких историй великое множество. Я знаю их сотни.
– Расскажите о том, что вы видели сами, полковник Рэгги, – попросил Джон Сайленс, всем своим видом выражая величайший интерес и сочувствие.
Хозяин дома чуть заметно вздрогнул. Он явно ощущал дискомфорт.
– Я… не видел… ничего достоверного, – медленно выговорил полковник. – Ничего такого… о чем я имел бы право рассказывать… Пока, во всяком случае. – И плотно сжал губы.
Доктор Сайленс подождал, не добавит ли он чего-нибудь еще, однако не стал донимать его дальнейшими расспросами.
– Так вот, – снова заговорил полковник; чувствовалось, что он хотел бы добавить своему тону пренебрежительности, да не смеет, – с тех пор, с небольшими перерывами, все это так и продолжается. Мистические вымыслы стали распространяться, как пожар; со всех сторон начали стекаться люди, чтобы посмотреть на наш лес; без всякого на то права, они слонялись по усадьбе, путаясь у всех под ногами. Мы развесили грозные предупреждения: мол, везде расставлены западни на людей и ружья с пружинным устройством, которые будут стрелять в каждого, кто посмеет приблизиться, но это лишь распалило общее любопытство, и, подумайте только, – сердито фыркнул полковник, – какое-то местное исследовательское общество обратилось с ходатайством, чтобы одному из его членов разрешили провести ночь в нашем лесу. Глупцы посмелее, не спрашивая никакого дозволения, срезали кору с деревьев и давали ее ясновидящим, а те, естественно, сочиняли все новые и новые легенды. Казалось, этому не будет конца.
– Могу представить, как вам опостылела такая жизнь, – вставил доктор.
– Однако загадочные явления прекратились так же внезапно, как и начались, и общий интерес к ним упал. Сочинять легенды перестали: у людей появились другие интересы. Это был июль прошлого года, – могу сказать точно, ибо я вел дневник.
– Продолжайте, я внимательно слушаю, – подстегнул рассказ доктор Сайленс.
– Так вот, совсем недавно, в последние три недели, все неожиданно вернулось на круги своя. Началась – как бы это определить – яростная атака! Можете себе представить общее положение дел, если я скажу, что у меня появилось желание уехать.
– Начались частые пожары или, быть может, поджоги? – предположил доктор Сайленс; говорил он очень тихо, как бы про себя, но полковник Рэгги все же его услышал.
– Клянусь Юпитером, сэр, вы как будто перехватили мои слова! – воскликнул он удивленно, глядя то на доктора, то на меня и бренча монетами в кармане, словно таким образом пытался найти объяснение необыкновенной проницательности моего друга.
– Все дело в том, что у вас очень живое мышление, – спокойно объяснил доктор, – и ваши мысли, еще до того, как вы выражаете их вслух, становятся мне ясны. Элементарное чтение мыслей.
Как я понял, он вовсе не хотел озадачить этого доброго человека, а просто демонстрировал собственные способности, чтобы обеспечить полное повиновение своей воле.
– Боже праведный! А я и понятия не имел… – И полковник продолжил рассказ. – Сам я, признаюсь, ничего не видел, но непредубежденные, как я полагаю, свидетели утверждали, что по лесу протекают тонкие ручьи огня, а его языки протягиваются иногда по направлению к нашему дому. Вот здесь, – он показал пальцем на карту и заговорил так громко, что я чуть не подпрыгнул от неожиданности, – где западный край плантации смыкается с лужайкой позади дома (темные пятна означают заросли лавра), здесь-то и видели эти огненные языки. Из леса они перебрасывались на лавр, а уже оттуда – на дом. «Прямо как ракеты или молнии – такие ослепительные вспышки», – пояснял один из свидетелей.
– Эти свидетельства можно считать достоверными?
– Языки огня и в самом деле достигали дома. Они оставили подпалины на стенах прачечной. Вы увидите их завтра. – Полковник еще раз показал на карту и, выпрямившись, обвел взглядом комнату с таким видом, будто сказал нечто совершенно невероятное и ждет возражений.
– Они были опалены – как лица, – пробормотал доктор, многозначительно глядя на меня.
– Да, опалены, – подтвердил полковник, в возбуждении недослушав конца фразы.
Последовало продолжительное молчание, нарушаемое лишь бульканьем керосина в лампе, потрескиванием угля и тяжелым дыханием полковника. По моей спине пробежал неприятный холодок, и я подумал, не запрезирает ли меня хозяин, если я попрошусь спать к нему в комнату? Часы на каминной доске показывали одиннадцать. «События развиваются с потрясающей быстротой» – от этой мысли мне стало не по себе. Мое любопытство ожесточенно боролось со страхом. Но даже если бы и можно было пойти на попятный, думаю, любопытство легко одержало бы верх.
– Разумеется, у меня есть враги, – на этот раз жестко сказал полковник, – ведь я уволил множество слуг и работников.
– Враги тут ни при чем, – заметил Джон Сайленс.
– Вы думаете? В каком-то смысле я рад это слышать, но… Есть много такого, с чем можно справиться, если принять соответствующие меры…
Не закончив фразу, полковник опустил взгляд с выражением мрачной суровости, по всей видимости свойственной его характеру. Этот боевой командир испытывал ненависть и презрение при мысли о враге, с которым нельзя схватиться врукопашную. Он вернулся на свое место. Из груди его вырвалось что-то похожее на вздох. Доктор Сайленс промолчал.
– Насколько возможно, я стараюсь держать свою сестру в неведении относительно происходящего, – сказал он без всякого перехода, как если бы просто размышлял вслух. – Будь ей все известно, она нашла бы какое-нибудь примитивное объяснение. Но я не могу. Хотя и уверен, что оно должно существовать!
Наступила многозначительная пауза. Правда, паузой ее назвать было трудно: оба собеседника продолжали размышлять так быстро и упорно, что их мысли, казалось, звенели, облекаясь в слове. Я же находил некоторое успокоение в том, что доктор, очевидно, был уже на пороге разгадки. По всей видимости, он уже мысленно определил природу этой сложной проблемы. Лицо его походило на застывшую маску – он пользовался самым минимумом жестов и слов. Вся его энергия была обращена внутрь, и я не сомневался, что с помощью непостижимых методов и способов, которые Джон Сайленс освоил с таким бесконечным терпением и трудом, он уже вошел в контакт с силами, проявляющимися в этих необычных феноменах, и обдумывал, как совлечь с них покров тайны и наиболее эффективно нейтрализовать их действие.
Полковник Рэгги тем временем проявлял все большее и большее беспокойство. Он то и дело поворачивался к моему компаньону с явным намерением заговорить, но каждый раз передумывал. А потом подошел к внутренней двери и быстро ее распахнул, видимо, чтобы проверить, не подслушивает ли кто через замочную скважину; на мгновение он выскочил из комнаты, и я услышал, как он открывает наружную дверь. Несколько секунд полковник стоял в коридоре, шумно к чему-то принюхиваясь. Затем тщательно закрыл обе двери и вернулся к камину. Было заметно, что он испытывает странное, все возрастающее возбуждение. По всей вероятности, полковник собирался с духом, чтобы сделать какое-то трудное для него признание. А. Джон Сайленс, как я понял, терпеливо ждал, когда он решится высказать, что у него на уме. Наконец полковник повернулся к нам, расправив широкие плечи, и заметно напрягся.
Доктор Сайленс ободряюще посмотрел на него:
– Мне больше всего помогают именно ваши наблюдения.
– Дело в том, – заговорил полковник, понизив голос, – что на прошлой неделе произошло несколько возгораний в самом доме. Если быть точным – три возгорания, и все три – в комнате моей сестры.
– Да, – произнес Джон Сайленс таким тоном, будто именно это и ожидал услышать.
– И все три совершенно не поддаются объяснению, – добавил полковник, усаживаясь.
Я начал понимать причину его сильного возбуждения. Он наконец осознал, что никакое простое, «естественное» объяснение, поисками которого он занимался все время, здесь совершенно неприменимо, и это бесило его.
– К счастью, – продолжал полковник, – все три раза сестры не было дома, и она ничего не знает. Но я переселил ее в спальню на нижнем этаже.
– Разумная предосторожность, – одобрил доктор.
Он задал несколько вопросов. В первый раз возгорание началось с оконной шторы, во второй – с балдахина над кроватью. В третий раз дым обнаружила служанка – оказалось, что тлеют развешанные на вешалках платья мисс Рэгги. Доктор все внимательно выслушал, но не сказал по этому поводу ни слова.
– А теперь, – попросил он чуть погодя, – попробуйте сформулировать, что чувствуете вы сами – каково ваше общее впечатление?
– Боюсь, это прозвучит глупо, – после секундного колебания ответил полковник, – но я чувствую то же самое, что во времена моих индийских кампаний: как будто дом и все, что в нем находится, в осаде, нас скрытно окружают враги, кругом их засады. – С тихим нервным смешком он добавил: – И при следующем появлении дыма начнется паника – неудержимая паника.
Я словно воочию увидел перед собой ночную тьму, обволакивающую дом, и скрученные, как описывал полковник, сосны вокруг – лес, где таится могущественный враг; и, глядя на решительное лицо и фигуру старого солдата, принужденного наконец к исповеди, я понял, какие муки ему пришлось перенести, прежде чем он обратился за помощью к Джону Сайленсу.
– Завтра, если я не ошибаюсь, полнолуние, – внезапно заметил доктор, внимательно следя, какое впечатление произведут на его собеседника эти, как будто невзначай оброненные, слова.
Полковник Рэгги заметно вздрогнул, его лицо на глазах зримо побелело.
– Что вы хотите сказать? – выговорил он дрожащими губами.
– Только то, что это дело наконец проясняется, – спокойно ответил доктор, – и, если я не ошибаюсь в своих предположениях, во время каждого полнолуния явления, о которых вы рассказываете, усиливаются.
– Не вижу тут никакой связи, – с грубой суровостью произнес полковник, – но вынужден признать, что мой дневник подтверждает ваши предположения. – Его честное лицо выражало самое неприкрытое недоумение; к тому же чувствовалось, что ему крайне неприятно это еще одно свидетельство неприемлемого для него объяснения. – И все же не вижу никакой связи, – повторил он.
– Вполне естественно. – Джон Сайленс впервые за весь вечер рассмеялся. Он встал и вновь повесил карту на стену. – А вот я вижу, ибо занимался специальным исследованием подобных феноменов. Позвольте мне добавить, что я никогда еще не сталкивался с проблемами, не имеющими естественного объяснения. Необходимы только соответствующий объем знаний и смелость, которой должен обладать исследователь.
Полковник Рэгги взглянул на него по-новому, с каким-то особенным уважением. Видно было, что он успокаивается. Более того, смех доктора и его изменившийся тон разрядили напряжение, которое сковывало нас всех так долго. Мы поднялись, потягиваясь, и прошлись по комнате.
– Должен сказать, доктор Сайленс, что я очень рад вашему присутствию здесь. – Полковник, как всегда, говорил просто и ясно. – Очень, очень рад… Но боюсь, я злоупотребляю вашим терпением, уже очень поздно. – Тут он посмотрел и в мою сторону. – Вы, должно быть, сильно устали и хотите спать. Я рассказал вам все, что знаю, – добавил он, – и завтра вы можете предпринять любые меры, какие сочтете необходимыми.
Вот так неожиданно резко полковник закруглил беседу, что, впрочем, не удивило меня, ибо все самое важное уже было сказано, а оба мои собеседника не терпели пустой болтовни.
В холодной прихожей полковник зажег для нас свечи, и мы отправились наверх. В доме царили тишина и спокойствие, все спали. Мы старались ступать бесшумно. Через окна на лестнице виднелась лужайка, устланная в лунном свете глубокими тенями. Вдали смутно проступали ближайшие сосновые деревья – непроницаемо плотная черная стена.
Полковник Рэгги зашел в наши комнаты, чтобы проверить, все ли в порядке. Он указал на моток прочной веревки, лежащей около окна. Одним концом веревка была привязана к железному кольцу, вделанному в стену. Очевидно, это незамысловатое средство спасения появилось совсем недавно.
– Не думаю, что нам придется воспользоваться веревкой, – усмехнулся доктор Сайленс.
– Надеюсь, нет, – мрачно сказал хозяин. – Моя комната рядом, за лестничной площадкой, – шепнул он, показывая на свою дверь. – И если… Если вам что-нибудь понадобится ночью, вы знаете, где меня найти.
Он пожелал нам спокойной ночи и, прикрывая свечу большой мускулистой рукой, чтобы ее не задуло сквозняком, направился к своей комнате.
Джон Сайленс задержал меня на мгновение.
– Так вы поняли, в чем тут дело? – спросил я, ибо любопытство оказалось сильнее усталости.
– Да, – ответил он. – Я почти уверен. А вы?
– Не имею ни малейшего понятия.
Доктор выглядел разочарованным, но куда сильнее было мое разочарование.
– Египет! – прошептал он. – Египет!
Ночь прошла относительно спокойно, если не считать кошмара, который привиделся мне во сне: полковник Рэгги гонялся за мной среди тонких языков огня, а его сестра мешала мне убежать, неизменно появляясь передо мной из-под земли, мертвая. Однажды меня разбудил заливистый лай собак; должно быть, это случилось перед самым рассветом, ибо я видел оконную раму на фоне сумеречного неба, перечеркнутого вспышкой молнии. Но я тут же повернулся на другой бок и снова провалился в сон. В комнате было очень жарко и душно.
В двенадцатом часу полковник Рэгги предложил нам прогуляться, посоветовав взять с собой ружья – по всей видимости, для маскировки наших истинных целей. Я был рад оказаться на свежем воздухе, ибо в доме царила тяжелая, полная недобрых предзнаменований атмосфера. Явственно ощущалась возможность катастрофы. Страх рыскал по коридорам, таился в укромных уголках комнат. Поистине это был заколдованный дом: по нему не бродили привидения, но в нем, казалось, жили опасные и непостижимые силы. Малейший запах дыма переполошил бы всех. А уж вид огня, я убежден, вызвал бы настоящую панику. Даже слуги, хотя по молчаливому приказу своего хозяина и делали вид, будто ничего не знают, жили в постоянном страхе; отвратительная неопределенность, усугубленная проявлениями некой злобной и мстительной силы, окрашивала в черный цвет Рока не только стены, но и умы живущих в этих стенах людей.
Только веселость и жизнерадостность старой мисс Рэгги, которая, разъезжая в каталке, приветствовала наклоном головы всех встречных и развлекала их своим щебетанием, не позволяла унынию окончательно завладеть нами, как это уже произошло с остальными. Ее появление походило на луч света, пронизывающий темную, зловещую рощу; мы как раз выходили из дома, когда служанка выкатила мисс Рэгги на светлую лужайку: повернув голову, она с улыбкой пожелала нам удачной охоты.
Стояло прекрасное октябрьское утро. На покрытой росой траве и на ало-золотых листьях играл солнечный свет. В воздухе уже реяли нарядные предвестники инея, как бы ища, где им расположиться на зимний постой. Бесконечные вересковые заросли колыхались под прохладным, благоуханным западным ветром, будто лиловое море с небольшими вкраплениями серых скал. Все окрестные запахи заглушал всепоглощающий аромат моря, разносимый, вероятно, пронзительно кричащими высоко в небе чайками.
Но наш хозяин не обращал никакого внимания на это сверкающее буйство природы и не спешил показать нам окрестности.
– Такие же унылые вересковые пустоши и холмы простираются на многие десятки миль, – сказал он, широким жестом руки проведя по воздуху, – а вон там, в четырех милях, лежит залив С., длинная болотистая бухта, к берегам которой слетаются мириады птиц. С другой стороны дома – плантации и сосновые леса. Я думаю, мы прихватим с собой собак и для начала отправимся на Двенадцатиакровую плантацию, о которой я рассказывал вам вчера вечером. Она здесь совсем рядом.
Псарня соседствовала с конюшней. Собаки – одна породистая ищейка и два больших датских дога – радостно запрыгали при нашем появлении, а я сразу же вспомнил заливистый лай прошлой ночью. «Странные собаки для охоты» – эта мысль не давала мне покоя, когда мы шли через поля в сопровождении столь внушительных животных. Низко опустив голову, они двигались большими прыжками.
По дороге мы почти не разговаривали. Предельно сосредоточенное лицо Джона Сайленса не поощряло к беседе. Мне было хорошо знакомо это выражение глубокой озабоченности, поглощающей все его существо. Я никогда не видел доктора испуганным, но озабоченность нередко отпечатывалась на его лице, вызывая во мне острое сочувствие, – вот и сейчас он был явно чем-то озабочен.
– Прачечную мы осмотрим на обратном пути, – коротко заметил полковник Рэгги, ставший, как и доктор, скупым на слова. – Это привлечет меньше внимания.
Даже бодрящая красота утра не могла рассеять сгущавшееся чувство тревоги и страха.
Через несколько минут дом заслонила сосновая роща, и мы оказались на опушке густого хвойника. Полковник Рэгги резко наклонился и, вытащив из кармана карту, в нескольких словах объяснил расположение плантации и дома. Он показал нам на карте место, где лес подходит почти к стенам прачечной, скрытой от нас деревьями, и куда выходят окна спальни мисс Рэгги, поскольку несколько раз пожар начинался именно в этой комнате. Теперь нежилая, она выходила прямо на лес. Нервно оглянувшись, полковник подозвал собак и предложил нам войти в лес и тщательно его осмотреть, если, конечно, мы считаем это необходимым. Возможно, удастся уговорить собак пройти с нами небольшое расстояние, – полковник кивнул на жавшихся к его ногам животных, – хотя и сомнительно.
– Боюсь, тут не помогут не только уговоры, но и хлыст, – добавил он. – Я уже многократно в этом убеждался.
– Если вы не возражаете, – решительно прервал его доктор Сайленс, заговоривший чуть ли не впервые за всю дорогу, – мы осмотрим лес вдвоем, мистер Хаббард и я. Так будет лучше.
Его тон не допускал никаких возражений, и полковник согласился с такой готовностью, что даже не очень далекий человек мог бы догадаться, какое искреннее облегчение он испытывает.
– Полагаю, у вас есть на это веские причины, – только и сказал полковник.
– Я просто хочу, чтобы никто не оказывал влияния на мои впечатления. Когда же у человека уже прочно сложилось определенное мнение, он может ненароком увести меня в сторону от разрешения этой не столь уж простой проблемы.
– Прекрасно вас понимаю. – Старый вояка был согласен со всем, что говорил доктор, хотя выражение его лица явно противоречило словам. – Тогда я подожду вас здесь, вместе с собаками; мы сможем осмотреть прачечную на обратном пути.
Перебираясь через низкую каменную стену, сооруженную покойным владельцем, я оглянулся и увидел прямую, по-воински подтянутую фигуру полковника. Он провожал нас необычайно пристальным взглядом. Трудно объяснить почему, но его стремление с презрением отвергнуть все необычные объяснения тайны и в то же время неуклонно и упорно изучать связанные с нею обстоятельства вызывало у меня сочувствие. Он кивнул и махнул рукой в знак прощания. Этот момент хорошо запечатлелся в моей памяти: полковник Рэгги, вместе с большими собаками, стоит в солнечных лучах и пристально смотрит нам вслед.
Доктор Сайленс шел впереди, среди скрюченных стволов, теснящихся вокруг, я следовал за ним по пятам. Как только мы дошли до места, где полковник уже не мог нас видеть, мой компаньон остановился и положил свое ружье на корни большого дерева, то же самое сделал и я.
– Нам вряд ли понадобятся эти тяжелые орудия убийства, – заметил доктор с легкой улыбкой.
– Стало быть, вы уже уверены, что ключ у вас в руках? – спросил я, сгорая от любопытства, но в то же время боясь себя выдать, чтобы не упасть в глазах доктора.
– Да, совершенно уверен, – серьезно ответил он. – И думаю, что мы прибыли как раз вовремя. Придет час – и вы все узнаете. Пока же следуйте за мной и наблюдайте. И думайте, упорно думайте. Я рассчитываю на помощь вашего ума.
Голос доктора звучал с той спокойной, непререкаемой повелительностью, повинуясь которой люди радостно и гордо жертвуют своими жизнями. В эту минуту я последовал бы за ним куда угодно, хоть в ад. Джон Сайленс был преисполнен каким-то всесокрушающим упорством. С душевным трепетом воспринял я его доверие, однако даже в ярком сиянии дня от меня не укрылась его тревога.
– У вас не было никаких сильных впечатлений? – поинтересовался доктор. – Не случилось ли, например, чего-нибудь ночью? Не приснился ли вам какой-нибудь запоминающийся сон?
Он с нетерпением ожидал моего ответа.
– Я спал почти беспросыпно. Вы же знаете, как я устал, а тут еще эта гнетущая жара…
– Стало быть, жару вы почувствовали? – Доктор скорее рассуждал сам с собой, чем задавал мне вопрос. – А молнию, молнию вы видели? Среди ясного неба, – добавил он. – Ну ее-то вы видели?
Я ответил, что, кажется, пробуждался от яркой вспышки, и он привлек мое внимание к некоторым обстоятельствам.
– Вы, конечно, помните ощущение тепла, которое вы почувствовали, когда в поезде приложили письмо ко лбу? Помните, какая жарища была в доме вечером, да и ночью? И вы также слышали, как полковник рассказывал о языках огня, неожиданно вспыхивающих в лесу и в самом доме, и о том, как двадцать лет назад погибли его брат и управляющий?
Я кивнул, не понимая, к чему он клонит.
– И во всем этом вы не улавливаете никакой подсказки? – Доктор был явно удивлен.
Я тщательно обшарил самые укромные закоулки своего ума и воображения и вынужден был признать, что нет, не улавливаю.
– Ничего, скоро вы поймете. А теперь, – добавил Джон Сайленс, – мы осмотрим лес – нет ли тут для нас чего-нибудь интересного?
Из сказанного я получил кое-какое представление о его замысле. Мы должны сохранять предельную собранность и сообщать друг другу все, что нам хоть мельком удастся увидеть в картинной галерее наших мыслей. Затем, уже на ходу, доктор обратился ко мне с последним предостережением.
– Если вы хотите обеспечить свою безопасность, – веско произнес он, – все время, пока мы будем здесь находиться, постоянно внушайте себе, что вы защищены прочным панцирем. Употребите на это все свои силы, подключите воображение, волю. Вплоть до окончания нашего приключения поддерживайте в себе уверенность, что в панцире, выкованном вашим воображением, мыслью и волей, вы совершенно неуязвимы для какого бы то ни было нападения.
Он говорил с непоколебимой убежденностью, не отрывая от меня глаз, как бы стараясь усилить значение своих слов. Затем, без всякого предупреждения, он двинулся вперед по неровной, кочковатой земле вглубь леса. Между тем, хорошо понимая ценность совета доктора, я изо всех сил старался ему последовать.
Деревья сомкнулись за нами, как ночная мгла. Их ветви сплетались у нас над головами, стволы все теснее жались друг к другу, все гуще и гуще становился подлесок из кустов куманики. Колючки рвали нам брюки, царапали руки, глаза забивались мелкой пылью, что мешало уклоняться от цепких сплетений ветвей деревьев и ползучих растений. В ноги вонзалась грубая белая трава. Кочки, поросшие этой травой, походили на отрубленные человеческие головы, покрытые волосами. Мы поминутно натыкались на них. Идти было очень тяжело, и я вполне мог себе представить, что по ночам эти места просто непроходимы. Иногда мы перепрыгивали с кочки на кочку, и нам казалось, будто мы прыгаем по головам воинов, павших на поле сражения, а под белой травой скрываются неотступно следящие за нами глаза.
Кое-где солнечные лучи прорывались сквозь навес ветвей слепящими снопами, и тогда окружающая нас тьма казалась еще непрогляднее. Дважды мы натыкались на круглые пепелища. Доктор Сайленс показал на них, не говоря ни слова и не останавливаясь, но при виде этих пепелищ во мне шевельнулся глубоко запрятанный страх.
Это была очень утомительная прогулка. Мы держались как можно ближе друг к другу. Тела наши сильно разогрелись. Не столько от физического напряжения, сколько от того внутреннего жара, который исходит от пылающей печи сердца. Всякий раз, опережая меня, доктор останавливался, дожидаясь, пока я его нагоню. Очевидно, сюда много лет никто не наведывался: ни управляющий, ни лесник, ни охотник; и мои темные, путаные мысли, полные тревожного ожидания и страха, казалось, походили на этот лес.
Поле за нашей спиной окончательно скрылось. Ни единого луча, ни единого проблеска. Будто мы находились в сердце первобытного леса. И вдруг кусты куманики, кочки и побеги белой травы также оказались позади, деревья расступились, начался покатый подъем к вершине холма в самом центре плантации. Немного погодя мы увидели старинные камни друидов, о которых упоминал наш хозяин. Обходя редкие здесь деревья, мы легко поднялись на вершину холма и уселись на один из бурых валунов, откуда открывался вид на сравнительно голое пространство, величиной с небольшую лондонскую площадь.
Размышляя о торжественных обрядах и жертвоприношениях, которые вершились здесь, среди этих доисторических монолитов, я вопросительно посмотрел на своего компаньона. Прочитав мои мысли, он отрицательно покачал головой.
– Наша тайна не имеет ничего общего с этими мертвыми символами, – сказал он. – Она связана с другой, куда более древней страной.
– Вы имеете в виду Египет? – спросил я вполголоса, вспомнив, о чем он говорил в моей спальне.
Доктор кивнул. Я по-прежнему пребывал в сомнениях, но не решился расспрашивать его дальше, поскольку он уже погрузился в глубокие размышления. Не в силах полностью осознать значение его слов, я оглядывал окрестности, радуясь возможности отдышаться и немного успокоиться. Мое внимание привлекли уродливо скрученные формы многих сосен, росших поблизости, как вдруг доктор Сайленс нагнулся и тронул меня за плечо. Он показал вниз. Выражение его глаз сразу же до предела взвинтило мои нервы. В двадцати ярдах от нас, у подножия холма, среди деревьев поднималась тонкая, почти неприметная струйка голубого дыма. Извиваясь, она исчезала в путанице ветвей над нашими головами. Такой дымок вполне мог бы подниматься от небольшого обычного костра.
– Укрепите свой мысленный панцирь. Как можно прочнее, – сурово шепнул доктор. – И следуйте за мной по пятам.
Тут же поднявшись, он быстро зашагал вниз по склону, по направлению к дыму; боясь остаться в одиночестве, я поспешил за ним. Под нашими ногами тихо похрустывали сосновые иглы. Я не отрывал глаз от тонкой голубой спирали, струившейся где-то впереди над плечом доктора. Не знаю, какими словами описать всепоглощающий ужас, охвативший меня при виде этой голубой змейки, живописно извивавшейся среди темных деревьев. С каждым нашим шагом усиливалось и впечатление надвигавшейся жары. Казалось, мы направляемся к пышущему жаром, но невидимому очагу.
Доктор Сайленс постепенно замедлял шаг. Затем он остановился и показал на небольшой круг выгоревшей травы. Кочки почернели и продолжали тлеть. Из центра этого круга и восходила ровная, бледно-голубая струйка дыма. В атмосфере происходило какое-то перемещение: нагревшийся воздух поднимался вверх, на его место тотчас стекался более прохладный – своего рода маленький циклон среди общего затишья. Листва над нашими головами, там, где исчезал дым, шевелилась и дрожала. Но ни одно дерево не вздыхало, ни один звук не нарушал тишины. Лес был тих, словно кладбище. Меня охватило ужасное предчувствие надвигающейся катастрофы: сейчас на наши головы обрушится небо, в земле образуется зияющий провал. Остов моего разума шатался, как от землетрясения.
Джон Сайленс вновь двинулся вперед. Я не видел его лица, но по всему чувствовалось, что он полон решимости и готов к самым энергичным действиям. Мы были в десяти футах от выжженного круга, когда дым внезапно рассеялся. Хвост струи скрылся в воздухе над нами, в тот же миг ощущение пышущего жара исчезло, движение воздуха прекратилось. И уже снова вовсю властвовал спокойный дух свежего октябрьского дня.
Мы подошли к пепелищу. Трава еще продолжала тлеть и земля не успела остыть. Выжженный круг составлял от одного до полутора футов в поперечнике. Выглядел он как обычный след от костра, такие нередко остаются после пикников. Я нагнулся, чтобы повнимательнее осмотреть пепелище, но в тот же миг с невольным криком отпрянул: доктор как раз затаптывал пепел, и вдруг послышалось странное шипение, будто он пихал ногами живое существо. Шипение было негромкое, но явственно различимое. Пролетев мимо нас, оно углубилось в чащу леса, и доктор Сайленс, не медля, бросился следом.
Трудно представить себе более необычную погоню, ибо то была погоня за невидимым.
Доктор Сайленс двигался очень быстро, явно что-то преследуя. Он смотрел прямо перед собой, чуть вверх, и потому все время спотыкался о неровности почвы. Шипение прекратилось. Не было слышно и никаких других звуков, понять, что именно он преследует, не представлялось возможным. Но, подгоняемый смертельным страхом остаться позади и не менее жгучим любопытством, я следовал за доктором по пятам.
В памяти непрошено всплывали безумные легенды, рассказанные полковником; их очевидная нелепость могла бы вызвать смех, если бы не зрелище торопливо шагающего впереди Джона Сайленса. Сосредоточенно занятый своим делом, он внушал мне почтительный трепет. Доктор выглядел беззащитно маленьким среди гигантских скрученных деревьев, но мне было известно величие его целей и знаний, и даже в этой торопливой ходьбе он сохранял свое обычное достоинство. Сознание, что мы играем в странную, исполненную напряжения игру причудливо смешивалось во мне с опасением, что ее развязка будет трагична.
Всецело захваченный своей погоней, доктор, не оборачиваясь, продвигался вперед, а я, тяжело дыша, старался не отставать от него. Складывалось впечатление, будто все это происходит в беспорядочном кошмарном сне. Меня вдруг осенило, что до сих пор мой спокойный, самоуглубленный компаньон скрывал нечто важное, что было известно ему, но неизвестно мне: с того самого момента, как мы вошли в лес, он неустанно наблюдал, выжидал, обдумывал каждый свой поступок. Каким-то невероятным, если не сказать, магическим напряжением ума он сумел войти в контакт с источником всего происходящего, самой сущностью тайны. Приближалась развязка. Что-то неминуемо должно было случиться, что-то важное, возможно, ужасное. Об этом каждым своим шагом, каждым движением и жестом возвещал быстро шагающий впереди человек – не так ли небо, ветры и обличье земли подсказывают птицам точное время для миграции и предостерегают животных о приближении опасности?
Через несколько мгновений мы достигли подножия холма и вошли в густой, спутанный подлесок, раскинувшийся между нами и залитым солнцем полем. Здесь нас поджидали многочисленные трудности. Приходилось огибать кусты куманики, проползать под низкими ветвями, втискиваться между плотно сомкнувшимися стволами. Однако доктор не проявлял никаких признаков колебания. Он подныривал, перепрыгивал, обегал препятствия, но продолжал идти все в том же направлении, ни разу не сбившись с пути. Дважды я спотыкался и падал и оба раза, поднимаясь, видел перед собой несгибаемого Джона Сайленса: он продолжал бежать, как пес, за своей незримой добычей. А иногда, по-собачьи, делал стойку – не в буквальном, конечно, смысле, а в смысле максимальной внутренней собранности, – и каждый раз я слышал в эти моменты слабое шипение в воздухе перед нами. У доктора был безошибочный инстинкт лозоходца.
Наконец мне удалось его догнать. Мы стояли на берегу мелкого пруда, упомянутого накануне полковником Рэгги. Пруд был длинный и узкий; в темно-бурой воде смутно отражались деревья. Зеркальную поверхность не искривляла ни одна складка.
– Наблюдайте! – воскликнул доктор. – Он должен пересечь пруд. И при этом непременно выдаст себя. Вода его естественный враг, и мы увидим, куда он направляется.
В самом деле, по сверкающей глади пруда быстро потянулся след – похожий на тот, что оставляет после себя водяной паук. Вдоль следа заклубился легкий парок, и я тут же почувствовал запах горения.
Джон Сайленс метнул на меня взгляд, подобный вспышке молнии. Я почувствовал дрожь во всем теле.
– Быстрее! – возбужденно крикнул доктор. – Мы должны обежать пруд, чтобы найти его след. Он направляется к дому.
Меня поразила прозвучавшая в его голосе тревога. Я уверенно пробежал по скользкому берегу и нырнул вслед за доктором в море кустов и деревьев. Темень здесь стояла такая, что прошло некоторое время, прежде чем мы увидели первые пунктиры солнечного света. Доктор бежал теперь зигзагами. Объект его преследования вилял из стороны в сторону, но, как мне показалось, двигался медленнее, чем прежде.
– Быстрее! – поторапливал доктор. – Мы можем потерять его след на свету.
Я все еще ничего не видел, ничего не слышал и не различал никаких следов, но доктор Сайленс, направляемый поистине безошибочным чутьем, не делал ни одного лишнего движения; для меня до сих пор остается загадкой, каким образом мы не врезались ни в одно дерево. Через мгновение мы уже были на опушке леса, перед нами раскинулось открытое поле.
– Слишком поздно! – услышал я досадливый голос. – Его уже нет в лесу, и, клянусь Богом, он направляется к дому.
Полковник с собаками поджидал нас на том месте, где мы его оставили. Низко нагнувшись, он всматривался в лес. Заслышав наши шаги, а затем и увидев нас, полковник выпрямился, как согнутый хлыст. Джон Сайленс бежал, не останавливаясь, и только крикнул ему, чтобы он присоединялся к нам.
– Мы можем потерять след на свету. Быстрее! Возможно, еще успеем.
Мы мчались по открытому полю: впереди – доктор Сайленс и я, за нами – не умолкающие собаки, а чуть сзади, с такой быстротой, будто речь шла о спасении жизни, – полковник. Забуду ли я когда-нибудь это зрелище?! Не очень понимая, что происходит, я бежал изо всех сил и благодаря своей молодости легко оторвался от Джона Сайленса и полковника. Уже у дома я, тяжело дыша, остановился, чтобы подождать отставших. Но когда я поворачивался посмотреть, где мои спутники, мне предстала настолько невероятная картина, что потрясение, испытанное в тот момент, еще долго будет преследовать меня!
Наружная дверь была открыта, и через узкий проход, прихожую и столовую я мог видеть часть лужайки по другую сторону дома. И по этой лужайке бежала – не ковыляла, а именно бежала! – мисс Рэгги. Даже на таком расстоянии было заметно, что она увидела меня и несется со всей прытью отчаянно испуганной женщины. Паралича как не бывало.
Живые краски стерлись с лица мисс Рэгги: его серовато-синяя гамма напоминала скорее лицо покойника; при этом впечатление было такое, будто она смеется: рот широко раскрыт, глаза, и всегда-то яркие, сверкают диким, ребяческим, но почему-то наводящим ужас весельем. Пробежав мимо меня, мисс Рэгги бросилась в объятия брата, и в тот же миг я безошибочно почуял запах горения; должен сказать, что до сих пор запах дыма и огня вызывает у меня тошнотворное чувство, напоминая обо всем перенесенном.
Следом за мисс Рэгги бежала, явно испуганная, но все же сохраняющая самообладание служанка; как и у старой хозяйки, на лице ее отпечаталась ужасная маска смерти, но дара речи, в отличие от мисс Рэгги, она не потеряла.
– Мы были возле кустов, на солнце, – завопила служанка в ответ на бессвязные расспросы полковника Рэгги, – я, как обычно, катила хозяйку в каталке, и тут она как закричит. Боже! Страсть-то какая, – выпрыгнула из каталки и побежала. А перед тем еще ветер подул, жаркий такой, она лицо руками закрыла ну и выпрыгнула из каталки. Ни слова не сказала, не заплакала, просто выпрыгнула и побежала.
Однако самое ужасное нас ждало впереди. Я стоял в прихожей, не в силах ни говорить, ни шевелиться; доктор, полковник и служанка повели еле стоявшую на ногах старую женщину вверх по лестнице, в ее прежние апартаменты; кругом толпились незнакомые мне люди – и вдруг я услышал позади себя чей-то голос. Повернувшись, я увидел дворецкого – лицо все в поту, глаза широко раскрыты.
– Пожар, – закричал он, – прачечная полыхмя полыхает.
Услышав это странное словосочетание «полыхмя полыхает», я хотел было улыбнуться, но мышцы лица отказались мне повиноваться.
– Дьявол опять принялся за свое дело. Господь да оборонит нас всех! – визгливым от ужаса голосом продолжал орать дворецкий, бегая среди нас кругами.
Группа на лестнице рассыпалась, как при звуке выстрела. Оставив испуганную мисс Рэгги на попечение ее единственной служанки, полковник и доктор Сайленс кинулись вниз, перепрыгивая через три ступеньки.
Мы быстро пересекли переднюю лужайку и завернули за угол дома: впереди полковник, за ним – Джон Сайленс и я, чуть позади – запыхавшийся толстяк-дворецкий, непрестанно взывающий то к Богу, то к дьяволу. Сразу за конюшней нам предстала прачечная: из ее окон валил густой дым, а кругом с громкими криками носились служанки и грумы.
Появление хозяина мгновенно восстановило порядок, и бывший вояка, быть может и туго соображающий, но действующий умело и энергично, показал себя в лучшем виде. Он отдавал одно за другим четкие распоряжения, и, прежде чем я успел опомниться, цепочка мужчин и женщин уже передавала ведра от водяного насоса, стоящего возле конюшни, до прачечной.
– Внутрь! – коротко приказал Джон Сайленс и бросился в дверь прачечной, за ним рванули полковник и я. На бегу доктор добавил: – Думаю, огня пока нет. Это только дым.
Огня и в самом деле не было. Дым вскоре рассеялся. И сразу стало ясно, что нет никакой необходимости поливать пол или стены.
– Да тут и гореть нечему, сплошной камень, – кашляя, прохрипел полковник.
Но доктор показал на деревянные крышки больших котлов для стирки одежды, и мы увидели, что они уже обуглились и тлеют. А когда мы выплеснули на них полведра воды, верхние кирпичи зашипели и окутались клубами пара. Дым и пар вскоре улетучились через открытые окна и дверь, а мы в недоумении стояли на кирпичном полу, пытаясь понять, каким образом, в нарушение всех естественных законов, прачечная вообще могла загореться или хотя бы задымить. И все трое молчали: я – от растерянности и смятения, полковник – потому что его спокойная отвага не терпела многословия, а Джон Сайленс – погрузившись в мысленный анализ этого последнего проявления интересующего его феномена.
Налицо были неоспоримые факты, которые не требовали никакого обсуждения.
Первым заговорил полковник.
– Я должен проведать свою сестру, – сказал он.
Вскоре со двора уже раздавался его голос: деловым тоном полковник отдавал приказания перепуганным слугам; одного из них, видимо заведующего прачечной, он отругал за то, что развели слишком сильный огонь под котлами, и даже не стал слушать оправданий, что, мол, там уже несколько дней не топили. Затем он послал конюшего за местным доктором.
Как раз в этот момент Джон Сайленс повернулся ко мне. Его самообладание поражало: он не допускал никакого внешнего проявления своих чувств – ни в жестах, ни в выражении лица или глаз; более того, он даже умел предупреждать зарождение каких-либо чувств в сердце; при желании он мог превратить свое лицо в каменную маску; поэтому понять, что происходит в его сознании, всегда было чрезвычайно трудно. Но на этот раз на его лице я увидел не загадочное выражение сфинкса, а ликующее торжество умного человека, которому удалось наконец разрешить сложную и опасную проблему и найти путь к окончательной победе.
– Ну, теперь-то вы догадались? – спросил он, как будто речь шла о решении пустяковой задачи, до банальности простой и ясной.
Но я только ошарашенно смотрел на него, ничего не отвечая. Он еще раз окинул взглядом обгоревшие крышки котлов и пальцем начертил в воздухе какую-то фигуру. Но я был слишком возбужден, слишком подавлен его превосходством, а быть может, и просто растерян, чтобы понять, что именно он начертил и что хочет мне объяснить. Недоуменно качая головой, я тупо продолжал глазеть на него.
– Элементарный огонь! – воскликнул доктор. – Элементарный огонь самого могучего и опасного свойства.
– Огонь? Какой огонь? – прогремел голос полковника Рэгги, который услышал эти слова, повернувшись в нашу сторону.
– Элементарный огонь, – повторил доктор Сайленс уже спокойнее, но с нотками неудержимого ликования в голосе. – Разъяренный элементарный огонь.
Наконец в моем уме забрезжил слабый лучик понимания. Но полковник – он никогда не слышал этого термина, к тому же был сильно возбужден соприкосновением с непостижимыми для его простого ума тайнами – стоял совершенно остолбенелый.
– Но почему, – начал он, охваченный диким желанием найти хоть что-то видимое, с чем он мог бы вступить в прямую борьбу, – но почему, черт подери?..
– Мой дорогой полковник Рэгги, – успокоительно сказал доктор, – вы затрагиваете самую суть проблемы. Вы спрашиваете: «Почему?» На этот вопрос я и ищу ответ. – Он поглядел в упор на полковника. – И я уверен, что ответ будет скоро найден. Не могли бы мы пойти в комнату с двойными дверьми, чтобы наметить дальнейший план действий?
Слова «план действий» немного успокоили нашего хозяина, и, не говоря ни слова, он отвел нас по длинному каменному коридору в ту комнату, где мы беседовали с ним накануне вечером. По взгляду доктора я понял, что мое присутствие нежелательно, и, весь дрожа, отправился наверх, в свою спальню.
В уединении моей комнаты на меня обрушился поток живых воспоминаний о только что произошедшем, и я вдруг понял, что многое потерял бы в жизни, если бы не увидел бегущей мисс Рэгги – это была кульминация человеческой мистерии в мире непостижимых тайн. Естественно, я обрадовался, когда слуга сообщил мне, что полковник Рэгги приглашает меня в маленькую курильню.
– Думаю, вам следует присутствовать при нашем разговоре, – сказал полковник, когда я вошел в комнату.
Я сел спиной к окну. До обеда оставался еще целый час, хотя никто из нас, разумеется, не думал в эти минуты о распорядке дня – все мысли были поглощены только происходящими событиями.
Атмосфера в комнате, насколько я мог судить, наэлектризовалась до предела. Полковник походил на ощетинившегося ежа; он стоял спиной к камину, крутя в пальцах незажженную черную сигару; лицо его побагровело; во всем облике старого вояки чувствовалась готовность к решительным действиям. Он ненавидел эту недоступную пониманию тайну, которая так беззастенчиво вмешивалась в его жизнь. Она была вызовом всей сущности его характера: полковник стремился встретиться лицом к лицу с реальным противником, чтобы иметь возможность вести с ним борьбу. Доктор Сайленс сидел перед разостланной на столике картой. По выражению его лица я прочитал, что он испытывает неподдельную радость, находясь в самой гуще событий, – доктор был сосредоточен и напряжен. Он поднял веко, показывая, что заметил мое появление, и блеск его глаз, совершенно не сочетавшийся с неподвижностью и спокойствием лица и фигуры, был для меня красноречивее слов.
– Я как раз собирался объяснить нашему хозяину, какие силы, по моему мнению, действуют во всем этом деле, – сказал он, опустив поднятое веко, – но полковник предложил пригласить вас, чтобы мы сообща могли выработать план действий.
Изъявляя свое согласие, я не мог не задуматься, какой силой воли обладает этот спокойный, скупой на излияния чувств человек – он весь буквально светился какой-то странной мужественностью и уверенностью в себе.
– Мистер Хаббард уже кое-что знает о моих методах, – серьезно продолжал доктор Сайленс, повернувшись к полковнику, – и не раз… э… оказывал мне содействие в разрешении интересных проблем… А сейчас нам требуются, – он вдруг подошел к полковнику вплотную и устремил на него пристальный взгляд, – люди, хорошо владеющие собой, уверенные в себе, в критические моменты излучающие устойчивые, благотворные токи вместо неустойчивых, неблаготворных, порождаемых отрицательными чувствами – например, страхом.
Он осмотрел нас обоих. Полковник Рэгги стоял, расставив ноги пошире и выкатив грудь; я чувствовал себя неловко, но не сказал ни слова, сознавая, что доктор хочет, чтобы я проявил все свое мужество. Он заводил меня, как часы.
– В то, что нам предстоит осуществить, – продолжал наш руководитель, – каждый должен вложить все свои силы, чтобы обеспечить успех моего плана.
– Мне не страшен никакой видимый враг, – решительно заявил полковник.
– Я готов, – произнес я как бы машинально, – готов ко всему, что может последовать.
Сойдя с ковра, доктор Сайленс принялся ходить взад и вперед по комнате. Руки он держал глубоко в карманах своей охотничьей куртки. От него исходила чудовищная жизненная энергия. Я не отрывал глаз от движущейся фигурки своего компаньона, такой маленькой и в то же время исполненной такой мощи и величия, что мне казалось, будто я вижу перед собой исполина, крушителя миров. Он обращался к нам мягко, почти ласково, говорил спокойно и ровно, без каких-либо проявлений чувств. Почти все, им сказанное, хотя и не слишком явно, было обращено к полковнику.
– Ярость этого неожиданного нападения, – продолжал он, расхаживая взад и вперед под книжной полкой в торце комнаты, – частично объясняется полнолунием, – тут он мельком взглянул на меня, – а частично тем, что мы сосредоточили на этом деле все свои мысли. Наше мысленное вмешательство усилило его активность. Скрытый за всеми этими манифестациями интеллектуальный заряд заподозрил, что мы замышляем его уничтожение. И он не только приготовился к защите, но и перешел в наступление.
– Вы все время говорите «он», «его». Да кто такой этот «он»? – вскипел полковник. – И что это за чертовщина такая – элементарный огонь?
– К сожалению, в данный момент, – ответил доктор Сайленс, поворачиваясь к полковнику, ничуть не смущенный, что его перебили, – я не могу прочитать вам лекцию о природе и истории магии, скажу лишь, что всякая элементарная субстанция – это активная сила, стоящая за стихиями – будь то земля, воздух, вода или
Сама по себе слепая элементарная энергия способна достичь очень малого, но если она управляется или направляется тренированной волей могущественного манипулятора, то может весьма эффективно служить целям Добра или Зла. Элементарная энергия – основа всякой магии; в зависимости от вложенного в нее побудительного импульса она может быть «черной» или «белой»; может передавать благословения или проклятия, а проклятия представляют собой не что иное, как увековеченные злобные помышления. В случаях же, подобных нашему, за всеми происходящими явлениями стоит сознательная направляющая воля, которая использует элементарную субстанцию в своих интересах.
– Вы полагаете, что мой брат?.. – перебил потрясенный полковник.
– Ваш брат не имеет прямого отношения ко всему этому. Элементарный огонь, доставляющий столько неприятностей вам и вашим домочадцам, был прислан сюда с некоей, неизвестной нам целью, задолго до появления вас, вашей семьи, ваших предков и даже самой вашей нации. В этом я совершенно уверен, но мы поговорим обо всем позднее, после того, как я проведу необходимый эксперимент. Пока же могу только сказать, что здесь мы имеем дело не только с Нападающим Огнем, но и с мстительным и разгневанным интеллектом, который управляет этим огнем из-за кулис, – мстительным и разгневанным, – со значением повторил он.
– И это объясняет?.. – начал полковник Рэгги, судорожно подбирая нужные слова.
– Многое, – ответил Джон Сайленс, останавливая его жестом.
На какой-то миг он перестал расхаживать, и в комнате воцарилась полная тишина. Солнечный свет за окнами, казалось, утратил свою яркость; длинная линия темных холмов потеряла дружественный вид – она напоминала огромную, до небес, волну, которая вот-вот обрушится и затопит все своим могучим разливом. Что-то угрожающее сгустилось вокруг нас. В картине, нарисованной Джоном Сайленсом, несомненно, содержалась ужасная угроза: бессмертная человеческая воля через много веков протягивает свою грозную десницу, чтобы покарать живых, ни в чем не повинных людей.
– Но какова его цель? – Полковник уже не мог сдерживаться. – Почему он избрал своим обиталищем эту плантацию? Почему он совершает нападения на нас? – Вопросы полились потоком.
Несколько минут доктор терпеливо слушал, затем спокойно сказал:
– Все в свое время… Прежде всего я должен установить с достаточной точностью, кто или что управляет этим конкретным элементарным огнем. А посему сначала мы должны постараться, – доктор говорил медленно и обдуманно, – придать ему видимый облик, форму.
– Силы небесные всемогущие! – воскликнул солдат, путаясь от изумления в эпитетах.
– Именно так. – Доктор ни на секунду не терял самообладания. – Я полагаю, что только таким путем мы сможем нейтрализовать заложенную в него цель, вернуть его в нормальное латентное состояние – и… – он заметно понизил голос, – увидеть облик и форму одушевляющего его Существа.
– Так сказать, наводчика пушки, – воскликнул полковник. Начав хоть что-то понимать, он наклонился вперед, чтобы не пропустить ни единого звука.
– Я предполагаю, что в последний момент, перед тем как возвратиться в латентное состояние, огонь примет облик и форму направляющего его мага, который некогда подчинил огонь своей воле с помощью заклятий и прислал сюда, за много веков до нынешнего дня.
Полковник сел и, тяжело дыша, изумленно уставился на моего компаньона; свой вопрос он, однако, задал еле слышным голосом.
– А каким образом вы можете придать ему видимый облик? Объясните, доктор Сайленс.
– Мы должны снабдить его всем необходимым для материализации. Если ограничить его определенными размерами, он обретет весомость и зримость. Вот тогда-то мы и сможем рассеять его. Незримый огонь, как вы заметили, непредсказуемо опасен; если с помощью специального материала замкнуть огонь в определенную форму, то, вероятно, удастся смирить его. Внешнее выявление – для него смерть.
– А что это за специальный материал, необходимый, как вы говорите, для его материализации? – спросили мы с полковником в один голос, хотя я, кажется, успел догадаться.
– Материал, быть может, и не слишком для нас приятный, но достаточно эффективный. – Доктор выдержал спокойную паузу. – Испарения свежепролитой крови.
– Надеюсь, не человеческой крови? – вскакивая с кресла, выкрикнул полковник Рэгги. Казалось, глаза у него вот-вот вылезут из орбит.
Лицо Джона Сайленса уже не было сковано напряжением, а легкий смешок доктора дал нам желанную, хотя и недолгую разрядку.
– Думаю, дни человеческих жертвоприношений безвозвратно миновали. – Доктор говорил спокойно и убедительно. – Для нашей цели вполне достаточно крови какого-нибудь животного; уверен, что эксперимент не принесет нам ничего неприятного. Единственное условие – кровь должна быть свежепролитая и густая, с той жизненной эманацией, которая привлекает именно этот класс элементарных субстанций. Возможно… возможно, в усадьбе найдется какая-нибудь свинья, предназначенная для продажи на рынке.
Он отвернулся, чтобы скрыть улыбку, но легкий комедийный элемент не нашел никакого отклика в душе нашего хозяина, с трудом переходившего от одного чувства к другому. Честный и прямодушный, полковник, по всей видимости, тщательно взвешивал многие обстоятельства. Но в конце концов целеустремленность и научное беспристрастие доктора, который успел уже приобрести над ним большое влияние, одержали верх; вскоре он успокоился и коротко заметил, что это вполне осуществимое предложение.
– Есть и другие, менее неприятные методы, – продолжал объяснять доктор Сайленс, – но они требуют времени и тщательных приготовлений, а события зашли, на мой взгляд, слишком далеко, чтобы думать об отсрочке. И этот эксперимент не причинит вам никакого беспокойства: мы будем сидеть вокруг чаши в ожидании результатов. Вот и все. Эманация крови – первое, по словам Леви, воплощение универсальной жидкости – и есть тот материал, из которого существа бестелесные, или, если угодно, духи, могут создавать себе временное обличье. Этот процесс используется с незапамятных времен и лежит в основе всех жертвоприношений, связанных с пролитием крови. Его знали жрецы Ваала, он известен современным экстатическим танцорам, которые наносят себе раны, чтобы породить танцующих вместе с ними фантомов. И даже наименее одаренный из всех ясновидцев скажет вам, что вокруг боен и над покинутыми полями сражений витают бесчисленные духи, чьи облики просто не поддаются описанию. Но не подумайте, – добавил он, заметив, что наш хозяин беспокойно поеживается, – будто у нас есть хоть какие-нибудь основания опасаться эксперимента, который мы проведем в прачечной, ибо случай этот довольно простой, и только мстительный характер интеллекта, управляющего элементарным огнем, вызывает некоторое беспокойство и тревогу за нашу безопасность.
– Любопытно. – Полковник глубоко вздохнул, словно собирался говорить о вещах неприятных, и вдруг обрел непривычную для него словоохотливость: – В годы моего пребывания среди горных племен Северной Индии я сам, лично сталкивался со случаями резкого прекращения жертвоприношений некоторым богам и видел, к каким катастрофическим последствиям это приводило. Ни с того ни с сего вспыхивали хижины, загорались даже одежды на туземцах. Во время своих занятий, – он указал на книжные полки и заваленный книгами стол, – я читал, что сирийские служители культа в процессе ритуальных танцев резали свои тела ножами и тем самым вызывали огромные шары огня, которые принимали чудовищные, ужасные облики; и еще я помню, что перед императором Юлианом предстали смутные фигуры и бледные лица духов, притязавших на бессмертие, и потребовали, чтобы он возобновил жертвоприношение крови, «испарений которой они лишены со времени установления христианства», – это как раз были фантомы, порожденные жертвоприношениями крови.
Мы с доктором Сайленсом с большим удивлением выслушали его внезапную речь, ибо никто из нас не ожидал, что полковник обладает такой эрудицией.
– Тогда, возможно, вы читали, – спросил доктор, – как космические божества некоторых диких народов, примитивных по своей природе, веками поддерживали свое существование с помощью жертвоприношений крови?
– Нет, – ответил полковник Рэгги, – об этом я не читал.
– Во всяком случае, – добавил Джон Сайленс, – я рад, что у вас есть некоторое знакомство с предметом, ибо это поможет вам отнестись с бо́льшим пониманием к нашему эксперименту и вы сможете оказать ему большее содействие. Ибо в данном случае кровь нам требуется лишь для того, чтобы выманить существо из его логова и придать ему зримую форму.
– Вполне понимаю. И если я только что колебался, – признался полковник, рассуждая все медленнее и медленнее, словно чувствуя, что сказал слишком много, – то только потому, что хотел убедиться: провести этот ужасный эксперимент вас побуждает не простое любопытство, но сознание реальной необходимости.
– Под угрозой ваша личная безопасность, безопасность всех ваших домочадцев и безопасность вашей сестры, – подтвердил доктор. – После того как я увижу
Полковник Рэгги поклоном выразил свое согласие.
– Я рассчитываю на помощь луны, – добавил доктор. – Ранним утром она как раз будет полной, а подобные элементарные субстанции проявляют наибольшую активность в период полнолуния. Это наблюдение, как вы можете заметить, я почерпнул из вашего дневника, полковник.
На том и договорились. Полковник Рэгги предоставит материал для проведения эксперимента, и все мы встретимся в полночь. Оставалось сомнение, успеет ли наш хозяин управиться к назначенному часу, но это уже его забота. Мы с доктором были уверены, что он сдержит слово. В полдень или в полночь будет забита свинья, не имело никакого значения, кроме того, что полковнику, возможно, придется пожертвовать своим сном и удобством.
– Стало быть, мы встречаемся в прачечной, – подытожил Джон Сайленс. – Втроем, в полночь, когда все в доме спят и никто не помешает нам провести эксперимент.
Он обменялся многозначительным взглядом с нашим хозяином, и тут слуга сообщил о прибытии семейного доктора, а потому полковник поторопился в комнату сестры.
На весь остаток дня Джон Сайленс исчез. Я втайне подозревал, что он отправился на плантацию, а оттуда в прачечную, но, как бы там ни было, больше мы его в этот день не видели. Я не сомневался, что он готовится к ночному эксперименту, но мог лишь догадываться о характере его приготовлений. Из комнаты доктора слышался какой-то шум, доносились ароматы, похожие на благовония; и, зная, что он считает обряды некими передатчиками энергии, я вряд ли ошибался в своих догадках.
Бо́льшую часть дня отсутствовал и полковник Рэгги; он покинул комнату сестры глубоко расстроенный. Мы встретились с ним за вечерним чаем, и в ответ на мой вопрос о ее состоянии он ответил, что она пытается говорить, но пока ее речь истерична и бессвязна и она не может объяснить, что именно вызвало у нее такое сильное потрясение. Да, она обрела способность ходить, но врач опасается, что она утратила память и даже, быть может, рассудок.
– Но уж ходить-то она, во всяком случае, будет, – не зная, как выразить свое сочувствие, не очень уместно вставил я.
А он со странным смешком ответил:
– О да. В этом нет никаких сомнений.
Только случайно подслушанный, разумеется помимо моей воли, обрывок разговора позволил пролить некоторый свет на действительное состояние старой леди. Случилось так, что, когда я вышел из комнаты, полковник Рэгги и семейный доктор вместе спускались по лестнице, и слова их беседы донеслись до моего слуха, прежде чем я успел кашлянуть, чтобы дать знать о своем присутствии.
– Вы должны любой ценой четко следовать предписанию, – решительно произнес доктор. – Ничто не должно нарушать ее спокойствия. Следует пресечь все ее попытки выходить из дома, в случае необходимости силой. То, что она постоянно стремится в какой-то лес, – не более чем истерия. Ни в коем случае нельзя потакать этому ее желанию.
– Можете не сомневаться, – ответил полковник уже внизу.
– Почему-то это странное желание глубоко запечатлелось в ее душе, – рассуждал доктор, очевидно стараясь подобрать утешительное объяснение; но собеседники отошли уже далеко и дальнейшего их разговора я не слышал.
За обедом, под предлогом головной боли, Джон Сайленс отсутствовал, и, хотя ему послали полный обед, я склонен думать, что весь этот день он постился.
Мы разошлись по своим комнатам пораньше, надеясь, что все домочадцы последуют нашему примеру; должен признаться, что, когда в десять часов вечера я временно попрощался с полковником Рэгги и отправился к себе в комнату, чтобы мысленно приготовиться к ожидавшему нас эксперименту, у меня вдруг сжалось сердце, ибо я в полной мере осознал, что эта полночная встреча в прачечной – затея весьма необычная и опасная. В жизни бывают такие минуты, когда разумный человек, понимающий ограниченность своих возможностей, просто обязан пойти на попятный. И если бы не хорошо известный мне нрав нашего руководителя, я, вероятно, тут же принес бы свои извинения, спокойно улегся спать, а утром выслушал волнующий рассказ о том, что произошло ночью. Но Джон Сайленс был не из тех людей, которые позволили бы мне отсидеться в своей комнате, поэтому, расположившись у пылающего камина и отсчитывая минуты, я всячески старался укрепить в себе решимость и волю, чтобы не бояться любого нападения людей, дьяволов или элементарных огней.
За четверть часа до полуночи, надев тяжелое свободное пальто и легкие спортивные туфли, я, крадучись, вышел из своей комнаты. На лестничной площадке, возле двери доктора, я прислушался. Все тихо, дом погружен в кромешную тьму, ни проблеска света под чьей-либо дверью, только из конца коридора, где помещалась комната мисс Рэгги, слышались слабые звуки смеха и бессвязный лепет, что, естественно, отнюдь не успокаивало мои взвинченные нервы. Быстро миновав прихожую, я вышел через парадную дверь в ночную темноту.
Упоительно свежий, с острым холодком воздух был напоен ночными ароматами, в небе сверкали мириады свеч; чуть колыхаясь, вздыхали верхушки сосен. Зрелище необъятного ночного неба на миг взбодрило мою кровь, ибо яркие, бесстрастные звезды вселяют мужество, но едва я завернул за угол и тихо пошел по дорожке, усыпанной гравием, как сердце у меня снова упало. Над траурными султанами Двенадцатиакровой плантации только-только показался неровный желтый полукруг луны: она взирала на нас, как некое небесное Существо, следящее за исполнением предначертаний Рока. Среди поднимающихся от земли испарений ее лицо выглядело до странности незнакомым и почти утратило свое обычное выражение снисходительного презрения. Опустив глаза и держась в тени ограды, я направился к прачечной.
Прачечная, как я уже упоминал, стояла в стороне от дома и усадебных построек, позади нее теснились лавровые рощи, с другой стороны к ней примыкал огород, откуда доносился сильный запах удобренной почвы и овощей. Тени заколдованного леса, сильно удлиненные восходящей луной, достигали ее стен и ложились темным покровом на каменные черепицы крыши. Все мои чувства были настолько обострены в этот момент, что я, вероятно, мог бы заполнить целую главу описанием бесконечных мелких подробностей – теней, запахов, звуков, – представших мне за те несколько секунд, что я стоял перед закрытой деревянной дверью.
Затем я заметил, как в лунном свете кто-то двигается в мою сторону, и чуть погодя ко мне быстро и бесшумно присоединился Джон Сайленс; он был без пальто и с непокрытой головой. Его глаза горели с пронзительной яркостью, а бледное лицо буквально светилось во тьме.
Он знаком велел мне следовать за ним, распахнул дверь и вошел внутрь.
В прачечной было холодно, как в подвале. И от кирпичного пола, и от побеленных стен в пятнах сырости и дыма исходила холодная морось. Прямо перед нами зиял огромный черный зев печи; в топке все еще лежали груды древесного пепла; по обеим сторонам выступающей вперед дымовой трубы утопали глубокие ниши для больших котлов, где кипятили одежду. На крышах этих котлов стояли две небольшие керосиновые лампы с красными абажурами – единственный источник света во всей прачечной. Прямо перед печью был установлен круглый столик с тремя стульями вокруг него. Вверху узкие щелевидные окна смутно высвечивали полускрытые среди теней стропила, а над ними вздымались потолочные своды. Мрачная и непривлекательная, несмотря на красное освещение, прачечная походила на заброшенную, без скамей и без кафедры, молельню, суровую и безобразную; будничное предназначение этого места никак не совмещалось с той мистической целью, которая привела нас сюда.
Видимо, я невольно вздрогнул, потому что мой компаньон повернулся и посмотрел на меня ободряюще; он так великолепно владел собой, что и мне в какой-то степени передалось его самообладание, возвратилось ослабшее было мужество. Простите за вычурное сравнение, но в минуту опасности его взгляд походил на ограждение, позволяющее спокойно идти по краю бездонной пропасти.
– Я готов, – шепнул я, поворачиваясь, чтобы лучше слышать приближающиеся шаги.
Он кивнул, по-прежнему не сводя с меня глаз. Наш шепот с достаточной гулкостью отдавался под сводами потолка, среди стропил.
– Я рад, что вы здесь, – сказал он. – Далеко не у всех хватило бы мужества явиться сюда, не теряйте хладнокровия и представляйте себе, что ваше внутреннее существо – в защитном панцире.
– Со мной все в порядке, – повторил я, проклиная выбивающие дробь зубы.
Он взял мою руку и пожал ее, это пожатие, казалось, передало мне часть его непоколебимой веры в себя. Глаза и руки сильного человека имеют несомненную власть над чужой душой. Очевидно, он угадал мою мысль, ибо в уголках его рта мелькнула легкая улыбка.
– Вы почувствуете себя спокойнее, – тихо сказал доктор, – когда вся эта история завершится. Разумеется, мы можем положиться на полковника. Однако помните, – предостерегающе добавил он, – что этот древний дух способен вселиться в нашего перепуганного друга, ибо он не знает, как это предотвратить. А втолковать полковнику, что он должен делать… – Джон Сайленс выразительно пожал плечами. – Но если это и произойдет, то лишь на время; я позабочусь, чтобы с ним не случилось ничего дурного.
Доктор одобрительно осмотрел сделанные в прачечной приготовления.
– Красный цвет, – сказал он, показывая на лампы с абажурами, – имеет наименьшую частоту вибрации. Сильный свет с большой частотой вибрации мешает материализации; если она и происходит, то на очень короткий период.
Я был не вполне с ним согласен, ибо полная темнота создает иллюзию безопасности, ощущение собственной невидимости, полусвет же разрушает эту иллюзию; но я вспомнил предупреждение хранить хладнокровие и решительно подавил все опасения.
В дверях появилась фигура полковника Рэгги. Хотя он и шел на цыпочках, шаги его были достаточно шумные, ибо свобода движений полковника была ограничена бременем, которое он нес; на вытянутых руках он держал большую желтоватую чашу, покрытую белой салфеткой. Лицо его было хоть и напряжено, но спокойно. Он тоже прекрасно владел собой. Я представил, какое бессчетное число раз приходилось ему вскакивать по тревоге, вести утомительное наблюдение за противником и, не зная устали, отбивать нападения; подумал о том, сколько испытаний и потрясений перенес он за свою жизнь, включая и ужасное происшествие, случившееся с его сестрой, – и все же полковник сумел сохранить несгибаемое мужество, не отступающее даже перед лицом самой грозной опасности, – вот что имел в виду Джон Сайленс, когда сказал, что на него «можно положиться».
Кроме суровой напряженности и землистого цвета лица, я не заметил никаких внешних признаков той бури, которая, несомненно, бушевала сейчас в душе полковника; и необыкновенная выдержка этих людей, хотя и проявляющаяся у каждого из них по-разному, так приободрила меня, что к тому времени, когда закрыли дверь и мы обменялись безмолвными приветствиями, я уже полностью держал себя в руках и был уверен, что хладнокровно выдержу любое испытание.
Полковник Рэгги осторожно поставил чашу в самый центр стола.
– Полночь, – кратко сообщил он, взглянув на часы, и мы расположились вокруг стола на заранее приготовленных стульях.
Мы сидели посреди холодной и тихой прачечной, глядя на легкий парок, пробивавшийся из чаши через белую салфетку: на мгновение зависнув над столом, он тут же скрывался в глубокой тени печной трубы.
Согласно распределенным доктором местам, я оказался спиной к двери, напротив черного зева печи. Полковник Рэгги сидел слева от меня, Джон Сайленс – справа, оба вполоборота ко мне, причем доктор был покрыт более густой тенью, чем полковник. Таким образом, мы наблюдали за тремя разными частями стола и, откинувшись на спинки стульев, молча ожидали дальнейшего развития событий.
Около часа в этих четырех стенах под сводчатым потолком не было слышно ни малейшего звука. Наши домашние туфли бесшумно скользили по кирпичному полу, мы всячески сдерживали дыхание, не шуршала даже одежда, когда мы шевелились. Это безмолвие – безмолвие ночи и тревожного ожидания – подавляло нас. Даже шипение ламп не нарушало царившую в прачечной тишину; если бы, скажем, свет был способен произвести хоть какой-нибудь шум, не думаю, что мы услышали бы шаги серебристого лунного луча, который оставлял на полу свои бледные следы.
И полковник Рэгги, и доктор, и я – все мы сидели будто каменные изваяния, не обмениваясь ни словом, ни жестом. Мои глаза непрестанно блуждали между чашей и напряженными лицами справа и слева от меня. В красном свете ламп они походили на безжизненные маски, а легкий парок, струившийся из-под салфетки, давно уже перестал быть видимым.
Когда луна поднялась чуть выше, вдруг повеял ветерок. Своими легчайшими крыльями он еле слышно шумел над крышей, овевал стены, ледяным дыханием обдавал наши ноги. Вслушиваясь в дыхание ветра, я представлял себе вересковые пустоши вокруг дома, обнаженные, без единого дерева, одинокие холмы, ближние рощи, мрачные и таинственные в ночной тьме. Особенно яркой была картина Двенадцатиакровой плантации, и мне чудилось даже, будто я вижу, как покачиваются скрученные стволы, слышу, как печально перешептываются верхушки деревьев. В глубине прачечной, за спиной у нас, лучи луны сплетались во все более причудливую сверкающую сеть.
Прошел целый час томительного ожидания, когда около конюшен залаяли собаки, и я увидел, как Джон Сайленс шевельнулся на стуле и, судя по позе, предельно напряг свое внимание. Все мое существо мгновенно откликнулось на произошедшую перемену повышенной настороженностью. Медленно, не отрывая глаз от столика, зашевелился и полковник Рэгги.
Протянув руку, доктор снял с чаши белую салфетку.
Не знаю, померещилось мне или нет, но красное мерцание ламп стало тусклее и воздух над столиком перед нами как будто сгустился. Вероятно, под влиянием долгого ожидания мне вдруг почудилось, будто что-то витает перед моим лицом и даже касается моих щек своими шелковистыми крыльями. Скорее всего, это была иллюзия. Однако полковник в тот же миг поднял глаза и оглянулся через плечо, как бы следя за чем-то, летающим по прачечной; тщательно застегнув пальто, он взглянул сначала на меня, затем на доктора, – и это уже никак нельзя было назвать иллюзией. А потом потемневшее лицо полковника расплылось бесформенной тенью, что тоже не было иллюзией. Плотно сжатые губы, строгое, даже суровое выражение его лица подсказали мне, что полковник открыл нам лишь часть того, что ему довелось перенести в этом доме, было еще много такого, в чем он не смог заставить себя признаться. Я не сомневался в этом. Он поворачивался и смотрел вокруг себя так, словно был хорошо знаком с некоторыми таинственными явлениями, о которых даже не упоминал. Он искал взглядом не огонь, а что-то живое, мыслящее, что-то, способное ускользнуть от наблюдения, – некое древнее Существо, стремящееся вселиться в него.
И то, что на этот затравленный взгляд полковника доктор ответил взглядом, полным едва уловимого сочувствия, подкрепило мое предположение.
– Приготовьтесь, – шепнул он, и я понял, что мой компаньон ободряет и предостерегает меня, и мысленно приготовился к самому худшему.
Но еще задолго до того, как полковник Рэгги начал оглядываться, а доктор подтвердил мою догадку о появлении духа, я каким-то сверхъестественным образом почувствовал, что нас уже больше, чем трое. Это произошло в тот момент, когда повеял ветерок. Лай собак, казалось, послужил сигналом. Не могу объяснить, как пустое место вдруг перестало быть пустым; мои органы чувств не способны были ничего заметить; изменение баланса личных сил в какой-либо человеческой группе невозможно определить словами и тем более доказать. Но ощущается оно безошибочно. Я совершенно точно знал, в какой именно момент под этими сводами появилось четвертое живое существо. И убежден, что знали это и мои компаньоны.
– Следите за светом, – чуть слышно шепнул доктор, и я понял, что в комнате стало ощутимо темнее, причем об игре воображения тут не могло быть и речи; а когда я увидел, с каким вниманием доктор Сайленс изучает лицо полковника, мое тело пронзил электрический ток изумления и ожидания.
Но ощущал я не ужас, а только какое-то сильное смятение; и еще мне казалось, будто я вознесен на какую-то страшную высоту, где может произойти – и уже происходит – нечто совершенно небывалое и неведомое. Возможно, я и ощущал страх, но отнюдь не ужас, и тем более не сверхъестественный ужас.
В мой мозг негромко, но настойчиво, как маленькие молоточки, стучались необычные мысли, в подсознании разливались совершенно новые, неизведанные ощущения. Я никогда даже не подозревал, что способен на такие причудливые фантазии. Все мое существо испытывало какое-то небывалое потрясение; я отчетливо слышал таинственный зов глубокой древности. Казалось, вот-вот, под каким-то невероятным углом, я взлечу в космическое пространство, которого никогда не видел даже во сне. Все это, вместе взятое, производило совершенно необыкновенный эффект, и я был рад, что мне есть на кого опереться: присутствие такого сильного, волевого человека, как доктор, было для меня гарантией душевного равновесия и безопасности.
Энергичным усилием воли я заставил себя вернуться к реальности и попытался сосредоточить свое внимание на столике и сидящих вокруг него двух безмолвных фигурах. И тут я заметил, что в прачечной произошли некоторые перемены.
Пятна лунного света на полу заволоклись тенью; лица моих компаньонов были видны не столь ясно, как прежде; на лбу и щеках полковника Рэгги поблескивали капельки пота. Сильно изменилась и температура воздуха. Наступившая жара угнетающе действовала не только на полковника, но и на всех нас. Это была душная, неестественная жара. Мы задыхались. И не только в буквальном смысле слова.
– Вы первым почувствовали его приближение, – сказал доктор Сайленс, глядя на полковника. – Это и понятно, ведь вы уже вступали с ним в контакт.
Полковнику не удавалось скрыть свое беспокойство. У него так тряслись колени, что было слышно, как шаркают его комнатные туфли. Он кивнул, подтверждая, что расслышал слова доктора, но ничего не ответил. По всей видимости, он с трудом держал себя в руках. Я знал, против чего он борется. Как предупреждал доктор Сайленс, в него должен был вселиться дух, и он яростно, хотя и тщетно сопротивлялся.
Между тем мной овладело странное, дурманящее веселье. Жара становилась все сильнее, но теперь почему-то оказывала приятное действие: я ощущал приподнятое состояние, мысли с необычайной быстротой проносились в моей голове, воображение порождало живые картины, в крови играли яростные желания, все члены моего тела наполняла могучая энергия, подобная энергии молнии. Я не испытывал сильного беспокойства, подобно полковнику, а чувствовал лишь смутное опасение, что все это может достичь чрезмерной интенсивности, которая в состоянии спалить меня, превратив мои душу и тело в пламя чистого духа. Темп жизни ускорился настолько, что долго так не могло продолжаться. Это был какой-то утысячеренный экстаз.
– Крепитесь! – шепнул Джон Сайленс мне на ухо.
Вздрогнув, я увидел, что полковник Рэгги встает. Поднялся и доктор. Я последовал их примеру и впервые заглянул в чашу. К своему изумлению и ужасу, я увидел внутри ее ощутимое волнение. Кровь начинала бурлить.
За ходом эксперимента мы наблюдали стоя. Он развивался со стремительной быстротой. Если я и испытывал что-то похожее на сонливость, то от нее и следа не осталось.
Никогда не забуду этого зрелища: полковник Рэгги стоит передо мной – прямой и непоколебимый, широко расставив ноги, оглядываясь в невероятном смятении, но преисполненный непримиримого духа борьбы. На его потных щеках играют отблески красного света, на смертельно бледном лице резко выделяются глаза, дышит он тяжело, однако, конвульсивно вздрагивая, изо всех сил старается держать себя в руках, захваченный суровым духом борьбы, он готов к встрече с врагом, но враг, если и существует, пока невидим, – так и стоит он, неподвижный, готовый к любому повороту событий. Я никогда не видел, чтобы у него была такая бледная кожа и такое пылающее лицо, не видел – и никогда не захочу увидеть еще раз.
А потом на лицо полковника стала наползать густая черная тьма, стиравшая знакомые черты: постепенно, дюйм за дюймом она заволокла все его тело. Тут только до меня дошло, что процесс перевоплощения начался. Я двигался из стороны в сторону, наблюдая за происходящим, и наконец понял, что тьма отнюдь не застилает лицо полковника Рэгги, а как бы висит между ним и мной наподобие занавеса. Что-то бесформенное выползало из пола, а затем начало клубиться над столиком с чашей. Количество крови в ней значительно убавилось.
В то же время изменялось и лицо полковника. Одна его половина была освещена красной лампой, другая – бледным лунным светом, струящимся из высоких окон, поэтому наблюдать за всеми подробностями этой перемены было трудно. Мне только показалось, что черты остались прежними – те же глаза, нос, рот, – но отражавшаяся в них внутренняя жизнь подверглась глубоким изменениям. На лицо полковника легла печать силы могущества, его выражение стало непостижимо загадочным и каким-то необъяснимым образом – исполненным угрозы.
Вдруг он открыл рот и заговорил; при звуках этого изменившегося, хотя глубокого и музыкального, голоса я весь похолодел, а мое сердце учащенно забилось. Незримое существо, Дух, как и предполагал доктор Сайленс, завладело умом полковника и заговорило его устами.
– Я вижу перед собой тьму, подобную той, что поглотила Египет, – произнес наполовину знакомый, наполовину незнакомый голос. – И они выходят из этой тьмы, выходят из тьмы.
Я инстинктивно вздрогнул. Доктор на мгновение повернулся ко мне, затем сосредоточил все свое внимание на полковнике, и интуиция подсказала мне, что он наблюдает за самым загадочным поединком, какой когда-либо проходил в душе человеческой, – но не просто наблюдает, а в любую минуту готов защитить человека.
– Он уже одержим, в него вселился дух, – шепнул доктор. Лицо моего компаньона поразило меня: оно выражало ликование, даже восторг.
Тем временем видимая тьма все текла и текла из пола, она ложилась тонкими слоями, застилая наши глаза и лица. Эта ужасная тьма распространилась по всему помещению, оставалось лишь слабое, призрачное свечение. Постепенно оно стало уступать место бледному неземному сиянию, которое перекинулось и на нас. В самом сердце этого сияния я увидел пылающие фигуры – не людей или каких-либо живых существ, а огненные шары, треугольники, кресты и другие геометрические фигуры. Они то разгорались, то гасли, создавая видимость пульсации, быстро носились взад и вперед по воздуху, то поднимаясь, то опускаясь, особенно в непосредственной близости к полковнику, часто собирались вокруг его головы и плеч, а иногда даже садились на него, как гигантские огненные насекомые. И все время слышалось слабое шипение, такое же, как днем на плантации.
– Это элементарные огни, – вполголоса сказал доктор. – Готовьтесь к появлению их хозяина.
Огни продолжали попеременно разгораться и гаснуть, среди темных стропил наверху слышались слабые отголоски шипения, и вдруг из уст полковника раздался ужасный голос – могучий и по-своему великолепный, исполненный величия, как древний голос самого Времени, доносящийся из бесконечных каменных переходов, из величественных храмов, из самого сердца пирамид. Создавалось впечатление, что этот голос исходит откуда-то издали.
– Я видел моего божественного Отца, Осирис! – гремел голос. – Я рассеял ночную мглу. Я вырвался из-под земли и воссоединился со звездными божествами.
Лицо полковника обрело нечеловеческое величие. Старый солдат смотрел прямо перед собой ничего не видящим взглядом.
– Наблюдайте! – шепнул доктор Сайленс тоже как будто издалека.
Уста полковника разомкнулись, и вновь зазвучал ужасный голос:
– Тот, – прогремел он, – ослабил пелены, которыми Сет завязал мой рот. Я занял свое место среди великих небесных ветров.
Вокруг стен и над крышей скорбно застонал ночной ветерок.
– Слушайте, – шепнул доктор.
А голос продолжал:
– Я скрылся среди вас, о неубывающие звезды. И я помню свое имя – то имя, под которым меня знают в… Доме… Огня!
Голос замолк вместе со всеми отголосками. Заметно было, что нечеловеческое напряжение спало с полковника Рэгги. Исчезло и ужасное выражение с его лица.
– Великий ритуал, – шепотом объяснил мне доктор Сайленс. – «Книга Мертвых». Вселившийся дух покидает его. Скоро кровь должна создать видимый облик.
Полковник Рэгги – все это время он стоял совершенно неподвижно – покачнулся и, вероятно, упал бы в состоянии коллапса, если бы доктор вовремя не поддержал его.
– Я опьянел от вина Осириса, – кричал он, уже наполовину своим голосом. – Но в пути… меня… охраняет Вечный Страж – Гор. – Голос постепенно затих, оборвавшись жалобным стоном.
– А теперь наблюдайте внимательно, – предупредил меня доктор Сайленс. – Сейчас должен появиться сам Великий Огонь.
В воздухе неожиданно свершилась какая-то ужасная перемена; ноги у меня стали как бумажные, и я вынужден был упереться рукой о столик. Полковник Рэгги стоял, нагнувшись вперед. Все огненные фигуры исчезли, лицо полковника было освещено лишь красным светом лампы, а за спиной у него, как серебристый туман, колыхалось бледное лунное сияние.
Мы оба смотрели на чашу, уже почти пустую; полковник склонился так низко, что я боялся, как бы, потеряв равновесие, он не упал прямо на нее; и смутная тень перед нами начала принимать явственные очертания.
Джон Сайленс быстро вышел вперед, встав между нами и тенью, – прямой, величественный, полный хозяин положения. Лицо у него было спокойное, почти улыбающееся, но глаза ярко горели. За его спиной мы чувствовали себя как за надежным защитным покровом. Отвращение и ужас, которые я испытывал, наблюдая, как сверхъестественное Существо обретает зримые очертания, уменьшились до такой степени, что я даже смог поднять глаза над чашей.
По мере того как облик духа становился все явственнее, в прачечной воцарялась какая-то удивительная тишина. Древняя тишина, похожая на покой, царящий в самом сердце движущегося циклона. Тем временем из испарений крови вырисовывались черты того Существа, которое повелевало элементарным огнем. На наших глазах оно росло, темнело и приобретало видимую плоть. Нижняя часть существа была скрыта столиком, но верхняя постепенно открывалась во всей красе, будто кто-то невидимый медленно стаскивал с нее покрывало. И хотя существо еще не успело приобрести нормальных пропорций, в значительной степени оставаясь бесформенным, оно быстро концентрировалось, и я уже мог различить его колоссальные плечи, шею, нижнюю часть темных челюстей, ужасный рот, а затем зубы и губы, но незримое покрывало продолжало подниматься, проявляя нос и скулы, еще мгновение – и я смотрел бы ему прямо в глаза…
Но тут доктор Сайленс сделал нечто совершенно для меня неожиданное и непонятное, объяснений по этому поводу я, кстати сказать, так и не получил от него до сих пор. Он произнес какое-то повелительное восклицание и, шагнув вперед, встал между мной и лицом Существа, которое как раз в это время должно было обрести полную завершенность.
– Берегитесь! – закричал доктор. – Сейчас появится пламя!
И в самом деле из зева печи с ревом вырвался огромный язык пламени, и на одно мгновение в прачечной стало светло, как днем. Мое лицо ослепила яркая вспышка, тело обдало таким жаром, что оно будто все съежилось. Раздались чьи-то шаги, и полковник Рэгги издал такой дикий крик, какого я никогда в жизни не слышал. Невероятная жара сковывала дыхание, а яркая вспышка света, казалось, лишила меня зрения.
Когда через несколько мгновений ко мне вернулась способность видеть, я различил полковника Рэгги с неестественно бледным, испещренным какими-то пятнами лицом – он находился совсем рядом со мной. Около него стоял доктор Сайленс, не скрывавший своего ликования по поводу столь успешного завершения эксперимента. Полковник попробовал ухватиться за меня, но не успел и, покачнувшись, тяжело грохнулся на кирпичный пол.
Снаружи, вокруг прачечной, забушевал сильный ветер, чуть не сорвавший крышу, и через мгновение прекратился так же внезапно, как и начался. В наступившей тишине я заметил, что сверхъестественное Существо исчезло, а доктор склонился над полковником Рэгги, помогая тому сесть.
– Снимите с ламп абажуры, – сказал он, – нам надо больше света, как можно больше света!
Полковник Рэгги сидел на полу, и на его лицо упал ставший более ярким свет ламп. Лицо полковника было землистого цвета, все перекошенное, потное; за этот короткий промежуток времени его глаза потускнели, возле уголков рта образовались складки, он как-то сразу заметно постарел. Но выражение глубокого беспокойства и тревоги покинуло его. Он испытывал явное облегчение.
– Исчез! – воскликнул полковник, остолбенело глядя на доктора и с трудом поднимаясь на ноги. – Слава богу, наконец-то исчез! – Он растерянно огляделся, как бы стараясь понять, где находится. – Этот дух вселялся в меня? Я нес какую-то бредятину? – спросил он без обиняков. – После того как наступила эта проклятая жарища, я ничего не помню…
– Через несколько минут вы придете в себя, – пообещал доктор. К своему бесконечному ужасу, я увидел, что он исподтишка стирает с лица темные пятна. – Наш эксперимент увенчался успехом.
Быстрым взглядом он попросил меня убрать чашу. Я торопливо сунул ее под крышку ближайшего котла, а он тем временем поддерживал полковника.
– И никто из нас не пострадал, – заключил доктор.
– А огни? – спросил все еще ошеломленный полковник. – Огней больше не будет?
– Они, по крайней мере в значительной степени, нейтрализованы, – уклончиво ответил доктор Сайленс.
– А наводчик пушки, – продолжал полковник, едва сознавая, что говорит, – вам удалось выяснить, кто он?
– Материализация состоялась, – коротко ответил доктор. – Теперь я знаю совершенно точно, какой направляющий интеллект стоял за всем этим.
Полковник Рэгги окончательно обрел устойчивость. Он еще плохо схватывал значения слов, но память мало-помалу возвращалась к нему, и он пытался соединить обрывочные воспоминания в единое целое. В прачечной стало холодно, и полковник дрожал. Здесь снова было пусто и безжизненно.
– С вами все в порядке? – спросил его доктор, скорее констатируя факт, чем задавая вопрос.
– Да. И за это я должен поблагодарить вас обоих. – Он глубоко вздохнул, вытер с лица пот и даже попробовал улыбнуться. Наш хозяин был похож в этот момент на воина, вернувшегося с поля сражения, хотя и раненого, но презирающего свои раны. Окончательно придя в себя, он повернулся к доктору с немым вопросом в глазах.
– Именно то, что я и предполагал, – спокойно произнес Джон Сайленс. – Это был элементарный огонь, присланный еще во времена Фив, за долгие столетия до Христа, и сегодня ночью, впервые за все эти тысячелетия, он освободился наконец от колдовского заклятия.
Мы оба даже не пытались скрывать своего изумления. Полковник Рэгги, приоткрыв губы, тщательно пытался выдавить хоть слово.
– А если мы разроем пол, – многозначительно добавил доктор, показывая вниз, где темнота была особенно густа, – то обнаружим тоннель или подземный ход, ведущий к Двенадцатиакровой плантации. Он был вырыт еще вашим… предшественником.
– Подземный ход, вырытый моим братом? – выдохнул полковник. – Но ведь сестра должна была знать об этом – они жили тут вместе… – Он вдруг замолчал.
Джон Сайленс медленно наклонил голову.
– Думаю, да, – спокойно подтвердил он. – Ваш брат, несомненно, испытывал те же муки, что и вы, – продолжал доктор Сайленс, глядя на глубоко задумавшегося полковника. – Он попробовал захоронить ее в лесу и, чтобы защититься от преследовавших его сил, обнес лес круговой оградой с магическими заклятиями. А эти сверкающие звезды на земле…
– Но что именно он хотел захоронить? – спросил полковник, отступая – чтобы опереться – к стене.
Прежде чем ответить, доктор Сайленс пристально оглядел нас обоих. Вероятно, размышлял: сказать нам прямо сейчас или после полного завершения расследования.
– Мумию, – тихо ответил он, – мумию, которую ваш брат похитил из места ее погребения и привез сюда.
Полковник Рэгги упал на ближайший к нему стул, с замиранием сердца ловя каждое слово. Он был слишком поражен, чтобы выдавить из себя хоть звук.
– Мумию какой-то важной особы, скорее всего жреца, защищенную от воров и осквернителей с помощью древней ритуальной магии. В те времена умели использовать для защиты мумий стихийные силы, которые даже по прошествии веков будут преследовать любого, кто посягнет на святыню. В данном случае это был элементарный огонь.
Доктор Сайленс подошел к лампам и погасил их одну за другой. Он сказал все, что считал нужным. Следуя его примеру, я сложил столик и взял стулья, а наш хозяин, все еще не пришедший в себя и молчаливый, машинально повинуясь жесту доктора, направился к двери.
Мы уничтожили все следы эксперимента, а пустую чашу отнесли обратно в дом и прикрыли плотным пальто.
Воздух на улице был прохладный и благоуханный: звезды в небесах уже начинали меркнуть, а с востока, где появились первые признаки наступающего дня, веял свежий ветерок. Был уже шестой час.
Мы крадучись вошли в прихожую, заперли дверь и стали на цыпочках подниматься по лестнице. Держа в руке свечу, полковник кивнул, молча желая нам спокойной ночи, и шепотом сообщил, что, с нашего согласия, раскопки начнутся сегодня же.
Затем он тихо направился к комнате своей сестры.
Но ни мистическое упоминание о мумии, ни предстоящие раскопки не могли повлиять на естественную реакцию, которая последовала за необычайным напряжением последних двенадцати часов. Я спал мертвым сном, без каких-либо сновидений. Разбудило меня чье-то прикосновение, и, открыв глаза, я увидел, что около моей кровати стоит доктор Сайленс, готовый к выходу, в верхней одежде.
– Вставайте, – сказал он. – Уже время утреннего чая. Вы проспали почти двенадцать часов.
Я спрыгнул с кровати и стал торопливо приводить себя в порядок, а мой компаньон, расположившись в кресле, беседовал со мной. Выглядел он как хорошо отдохнувший человек, и вел себя доктор еще спокойнее, чем обычно.
– Полковник Рэгги приготовил кирки и лопаты. Сейчас мы выкопаем эту мумию, – сообщил он. – Надеюсь, ничего не помешает нам уехать утренним поездом.
– Я готов уехать хоть сегодня вечером, если, конечно, вы не возражаете, – откровенно признался я.
Но доктор Сайленс отрицательно покачал головой.
– Нужно довести дело до конца, – серьезно сказал он, и я понял, что нас ожидают еще какие-то неприятные происшествия. Все время, пока я одевался, доктор продолжал говорить.
– Это один из типичных случаев, когда мумия мстит за свое похищение. Каждый раз подобное дело бывает нешуточным, – объяснил он, – ибо мумии важных особ – царей, жрецов, магов – хоронили с соблюдением всех ритуальных обрядов и, как вы видели, очень эффективно защищали от осквернения, а тем более уничтожения.
– В Египте существовала общая вера, – продолжал он, предвосхищая мои вопросы, – согласно которой сохранность мумии обеспечивает и сохранность ее двойника – Ка; можно также предположить, что магическое бальзамирование применялось для предотвращения скорой реинкарнации, ибо сохранение тела препятствовало возвращению духа к суете земной жизни; во всяком случае, египтяне знали, как использовать могучие защитные силы против осквернителей. Вы видели – и еще увидите, – добавил он со значением, – какая судьба ожидает тех, кто похищает мумии да еще и пытается снять с них пелены.
Пристегивая воротник, я заметил отраженное в зеркале лицо доктора. Оно было совершенно серьезно. Не приходилось сомневаться, что он хорошо знает, о чем говорит.
– Путешественник, брат полковника, который привез сюда эту мумию, несомненно, подвергся преследованию сил, ее защищавших, потому-то он и пытался захоронить мумию в лесу и обнести место захоронения магическим кругом ограды. Очевидно, он кое-что знал о совершаемых в таких случаях обрядах; светящиеся звезды, не раз пугавшие окрестных жителей, конечно же, были пентаграммами, разложенными через равные промежутки по кругу. Но он, видимо, знал недостаточно, а быть может, и просто не догадывался, что эту мумию охранял огонь. Огонь нельзя окружить огнем, хотя, как вы видели, его можно высвободить огнем.
– Стало быть, ужасная фигура, которую мы видели в прачечной?.. – спросил я, пораженный необычайной разговорчивостью доктора.
– Это, несомненно, подлинный Ка мумии, действующий, как обычно, через своего посредника – огонь. Что до мумии, то она была, вероятно, погребена много тысячелетий назад.
– А мисс Рэгги?
– Мисс Рэгги, – повторил он с внезапной озабоченностью. – Мисс Рэгги…
В дверь постучал слуга, доложивший, что чай подан и полковник ждет нас. Появление слуги прервало наш разговор. Доктор Сайленс направился к двери, пригласив меня жестом следовать за ним. Но, судя по его виду, на свой последний вопрос я все равно не получил бы ответа.
– А где мы начнем копать? – спросил я, не в силах подавить любопытство. – Вы определите это место методом предсказания или…
Около двери доктор остановился, оглянулся на меня и вышел, увидев, что я все еще не закончил одеваться.
Уже смеркалось, когда мы втроем молча направились к Двенадцатиакровой плантации; небо было застлано облаками, с востока дул сильный ветер. Старый дом тонул в унылой полумгле; воздух, казалось, полнился вздохами. Инструменты были уже разложены на самой опушке, мы разобрали лопаты и кирки и вслед за своим предводителем направились в лес. Пройдя около двадцати ярдов, Джон Сайленс остановился. У его ног лежало круглое пепелище, достаточно заметное среди окружающей белой травы.
– Тут три таких пепелища, – сказал он, – и все три расположены на одной линии. Каждая из них находится над подземным ходом, соединяющим прачечную – бывший музей – с пещерой, где сейчас покоится мумия.
Счистив обгорелую траву, он начал копать, и мы последовали его примеру. Я орудовал киркой, остальные – лопатами. Никто не произносил ни слова. Энергичнее всех трудился полковник. Почва была мягкая, песчаная, нам попалось лишь несколько змееподобных корней и относительно больших камней. Тут-то и пригодилась моя кирка. Между тем воцарилась тьма, и в верхушках деревьев зашумел пронизывающе холодный ветер.
Вдруг, не успев даже вскрикнуть, полковник Рэгги провалился по самую шею.
– Подземный ход! – воскликнул доктор, помогая раскрасневшемуся, запыхавшемуся и покрытому песком и потом полковнику выбраться наружу. – Разрешите я пойду первым.
Он проворно соскользнул в образовавшееся отверстие, и через мгновение мы услышали его голос, приглушенный песком и расстоянием.
– Следующим спускайтесь вы, Хаббард, а затем полковник Рэгги, если он хочет.
– Конечно, я пойду с вами, – заявил полковник, глядя, как я спускаюсь в подземный ход.
Диаметром этот ход был с большую канализационную трубу, где можно было стоять лишь на четвереньках. Тьма здесь царила кромешная. Через минуту тяжелый стук падения и осыпь песка возвестили о том, что к нам присоединился полковник Рэгги.
– Держитесь за мою ногу, – сказал доктор Сайленс, – а полковник пусть держится за вашу.
Медленно, прилагая много усилий, мы поползли по подземному ходу, выкопанному в зыбком песке и кое-где укрепленному деревянными опорами и столбами. Я боялся, как бы нас всех не погребло заживо. Мы ничего не видели на дюйм перед собой и пробирались мимо стен и столбов на ощупь. Дышать было трудно, и полковник полз за мной очень медленно: в таком положении это было нелегко.
За десять минут мы едва преодолели десять ярдов, как вдруг нога доктора выскользнула у меня из руки.
– Ах, вот оно что, – донесся до меня его голос откуда-то сверху. Доктор стоял в пещере, и в следующий миг я уже присоединился к нему. Чуть погодя подполз и полковник Рэгги. Доктор Сайленс достал свечи, а мы – захваченные с собой спички.
Но еще до того, как стало светло, нас всех охватило необъяснимое чувство ужаса. Стоя бок о бок, тесно прижимаясь друг к другу, в этой песчаной пещере в трех футах под землей, мы вдруг почувствовали близость чего-то древнего, необыкновенного и угрожающего. Даже в кромешной тьме мы явственно ощущали что-то величественное и ужасное. Не знаю, как определить словами то, что мы чувствовали; каким-то таинственным путем, минуя органы чувств, мы ясно сознавали, что здесь, в этом темном подземелье, покоится нечто, наделенное могуществом древних веков.
Полковник Рэгги еще теснее прижался ко мне; его близость наполнила меня неподдельной радостью. Никогда еще ничье прикосновение ко мне не было столь красноречивым.
Вспыхнула спичка, рождая тысячи крылатых теней, и я увидел, как Джон Сайленс разжигает свечу, склонив над ней причудливо освещенное лицо. Я опасался ужасных разоблачений, которые мог принести с собой свет, но оказалось, что для этого не было никаких оснований. Мы стояли в небольшой сводчатой песчаной пещере: стены и потолок были укреплены деревянными брусьями, пол выстлан грубой черепицей. Высотой пещера была футов шесть, так что мы все могли стоять удобно, выпрямившись во весь рост, длиной – футов десять, а шириной – восемь. На деревянных столбах у стены я увидел грубо выжженные египетские иероглифы.
Доктор Сайленс зажег три свечи и дал каждому из нас по одной. Четвертую он воткнул в стену справа от себя и еще одну – чтобы отметить устье тоннеля. Инстинктивно затаив дыхание, мы тревожно озирались.
– Клянусь Богом, здесь пусто! – воскликнул полковник Рэгги. Его голос дрожал от волнения. Опустив взгляд, он добавил: – Смотрите, следы на песке. Следы на песке.
Доктор Сайленс ничего не ответил. Пригнувшись, он стал осматривать пещеру; мои глаза следовали за его пригнувшейся фигурой и заметили странные искривленные тени, которые тянулись к нему от стен и потолка. Кое-где по стенам сыпались тонкие струйки песка. В воздухе витал слабый, но въедливый запах, а пламя свечей было совершенно неподвижно, будто нарисованное.
Я попытался убедить себя, что пещера действительно находится в саду на юге современной Англии; но мне все время отчетливо виделось, что передо мной – вход в большой скальный храм, созданный многие, многие тысячелетия назад. Надо мной величественно громоздятся высокие, до небес, гранитные колонны; под крышей, как под сводом облаков, вдоль громадных бесконечных приделов притененной процессией движется вереница колоссальных фигур. Это великолепное, необъяснимо откуда возникшее видение стояло передо мной с такой ясностью, что мне пришлось сделать огромное усилие, чтобы сосредоточить все свое внимание на маленькой согнувшейся фигурке доктора, который внимательно осматривал пещеру, – только так я смог избавиться от преследовавшего меня видения.
Но пещера была слишком мала для долгого обследования; Джон Сайленс задел ногами какой-то твердый, гулкий предмет и нагнулся пониже, чтобы рассмотреть его.
Доктор находился как раз в самом центре небольшой пещеры, когда это случилось. Затем он начал разгребать песок ногами, и менее чем через минуту показалась деревянная крышка. Приподняв ее, доктор заглянул куда-то вглубь. Разнесся сильный запах селитры, битума и каких-то неведомых странных ароматических снадобий; запах был такой едкий, что от него запершило в горле, заслезились глаза.
– Мумия! – шепнул доктор Сайленс, оглядываясь через свечу на наши лица; услышав это слово, полковник тяжело навалился на меня и задышал мне в ухо.
– Мумия! – повторил он тихо, когда мы протиснулись вперед, чтобы заглянуть в отверстие.
Не могу объяснить, почему это зрелище вызвало у меня такое глубокое чувство удивления и почтения, ведь я далеко не в первый раз лицезрел мумию; с некоторыми из них мне даже довелось проводить магические эксперименты. Но было что-то непередаваемо особенное в этой серой безмолвной фигурке, покоящейся в современном ящике из свинца и дерева на дне песчаной могилы; именно над этой фигуркой, завернутой в древние пелены и пропитанное благоуханиями льняное покрывало, тысячи лет назад произносили свои могучие заклинания египетские жрецы; поистине что-то сакральное было в этой мумии, дышащей своим собственным ароматом в далеком краю, куда забросила ее судьба; что-то, проникавшее в самую глубь моего существа и пробуждавшее ужас, дремлющий в каждом человеке, там, где рождаются слезы и фанатизм истинного поклонения.
Я помню, что быстро отвернулся от полковника, дабы он не заметил волнения, причины которого не смог бы понять, схватил Джона Сайленса за руку и, весь дрожа, увидел, что он тоже опустил голову и прикрыл лицо ладонями.
Из неведомых глубин моей памяти вырвался неудержимый вихрь то ли воспоминаний, то ли видений: я слышал древние магические заклятия из «Книги Мертвых», видел, как мимо меня смутно различимой процессией проходят Боги, могучие бессмертные Существа – персонифицированные воплощения истинных Богов: Бога с огненными глазами, Бога с лицом из дыма. Я вновь видел Анубиса, собачьеголового Бога, и детей Гора[2], вечного стража веков: они заворачивали в мистические, благоухающие пелены Осириса, первую мумию, и я ощущал сладостный экстаз оправданной души, которая в золотой ладье Ра отправляется к месту своего упокоения, в поля блаженных.
С бесконечным почтением доктор Сайленс нагнулся и притронулся к неподвижному лицу, устрашающе взиравшему на него своими нарисованными глазами, и вокруг нас растеклись волны тысячелетних благоуханий. Время обратилось вспять, и передо мной раскрылась волшебная панорама самого поразительного сна, который когда-либо являлся миру.
Заслышав тихое шипение, доктор быстро отступил назад. Шипение приблизилось к нашим лицам, а затем стало как бы играть вдоль потолка и стен.
– Последний элементарный огонь – все еще ожидающий своего часа, – пробормотал доктор, но я почти не расслышал его слов, ибо продолжал наблюдать прохождение души через Семь Покоев Смерти, слушал отголоски великих ритуальных заклятий, самых могущественных, какие существовали когда-либо на земле.
Около мумии лежали глиняные чаши с иероглифическими надписями, а вокруг нее, в соответствии со сторонами света, располагались четыре кувшина с головами ястреба, шакала, кинокефала и человека: в них были уложены волосы, обрезки ногтей, сердце и некоторые части тела. Были там также амулеты, зеркало, голубые глиняные статуэтки Ка и лампа с семью фитилями. Недоставало лишь священного скарабея.
– Мумию не просто похитили с места упокоения, – торжественно возгласил доктор Сайленс, не сводя глаз с полковника Рэгги, – с нее пытались снять пелены, – он указал на грудь, – а с шеи украли скарабей.
Шипение, похожее на шепот невидимого пламени, прекратилось; лишь время от времени оно слышалось в подземном ходе, то ближе, то дальше; а мы стояли, в немом оцепенении глядя друг на друга.
Полковник Рэгги с большим усилием взял себя в руки. Слова как будто застревали у него в горле.
– Это моя сестра, – сказал он очень тихо.
Последовала долгая пауза, нарушенная наконец Джоном Сайленсом.
– Скарабея надо вернуть на место, – произнес он со значением.
– Я ничего не знал об этом, – словно оправдываясь, промямлил полковник, с трудом выдавливая из себя каждое слово. – Абсолютно ничего.
– Его следует вернуть на место, – повторил доктор. – Если уже не слишком поздно. Ибо я опасаюсь… я опасаюсь…
Полковник Рэгги кивнул в знак согласия:
– Это будет сделано.
В пещере повисла тишина, как в могиле.
Не знаю, почему мы все трое вдруг так резко обернулись, ибо я, во всяком случае, не слышал ни малейшего звука.
Доктор как раз собирался водворить крышку на прежнее место и вдруг выпрямился, будто в него попала пуля.
– Кто-то идет сюда, – как бы про себя сказал полковник Рэгги, и глаза доктора, устремленные на устье тоннеля, указали мне, куда следует смотреть.
Где-то в самой середине тоннеля слышалось отчетливое шарканье.
– Песок падает, – довольно глупо предположил я.
– Нет, – в голосе полковника прозвенел металл. – Я слышу этот звук уже некоторое время. И он приближается.
Исполненное решимости, его лицо выглядело почти благородным. Ужас переполнял сердце полковника, тем не менее он был готов к любой, самой страшной неожиданности.
– Здесь нет другого выхода, – заметил Джон Сайленс.
Он положил крышку на песок и стал ждать. По застывшему выражению его лица, по его бледности и немигающему взгляду я знал, что доктор предполагает увидеть что-то совершенно поразительное, если не ужасное.
Мы с полковником расположились по обе стороны устья. Я все еще держал свечу, но, к моему стыду, она сильно дрожала и воск капал прямо на меня; полковник же воткнул свою свечу в песок, возле ног. В моем сердце по-хозяйски заворочался страх, мне почудилось, что какая-то незримая, беспощадная, необоримая сила вот-вот расправится с нами: погребет заживо или придавит, как крыс. Затем я вспомнил об огне: он мог задушить нас дымом или спалить. По моему лицу заструился пот.
– Держитесь! – послышался голос доктора Сайленса, отразившийся от потолочного свода.
Минут пять, тянувшиеся, казалось, все пятьдесят, мы стояли, поочередно глядя то друг на друга, то на мумию, то на устье подземного хода, и все это время негромкое, вкрадчивое шарканье неуклонно приближалось. Напряжение – мое, во всяком случае, – достигло предела, когда источник нашей тревоги оказался у противоположной стороны устья. Над самым устьем от сотрясения неестественно медленно посыпалась струя песка. Раздался сдавленный крик.
То, что предстало моим глазам, было куда ужаснее, чем все, что рисовало мне воображение.
Я был уже почти готов к появлению какого-нибудь египетского чудовища, Бога Гробниц или Демона Огня, но когда я увидел в песчаном проходе сначала смертельно бледное лицо, а затем и саму мисс Рэгги, ползущую на четвереньках, когда в желтом свете свечей блеснули ее выпученные глаза, первым моим поползновением было повернуться и убежать, как безумно напуганное животное.
Однако ничуть, видимо, не удивленный доктор Сайленс схватил меня за руку и сразу же успокоил этим своим прикосновением. Полковник Рэгги медленно опустился на колени. Не менее минуты брат с сестрой окаменело смотрели друг на друга, не произнося ни слова. Лицо мисс Рэгги, охваченной животным ужасом, походило скорее на горгулью, чем на человеческий лик; застывшая бледная маска на лице полковника была вообще лишена всякого выражения, даже изумления или тревоги. Мисс Рэгги подняла глаза, и полковник потупился. Освещенная, как огнями рампы, светом воткнутой в песок свечи, сцена производила кошмарное впечатление.
Джон Сайленс шагнул вперед и заговорил очень тихим, но вполне естественным голосом.
– Я рад, что вы здесь, – сказал он. – Вы единственный человек, чье присутствие нам сейчас необходимо. Надеюсь, что вы еще успеете умилостивить гнев Огня, водворить мир в вашем доме, а также, – произнес он еще тише, – спасти себя от угрожающей вам опасности.
Полковник неуклюже попятился назад, раздавив по неосторожности свечу, а старая леди вползла в сводчатую пещеру и медленно поднялась на ноги.
Я ожидал, что при виде запеленутой мумии она громко вскрикнет и упадет в беспамятстве, однако, к моему крайнему удивлению, мисс Рэгги лишь наклонила голову и спокойно опустилась на колени. Через минуту она воздела глаза к потолку и зашевелила губами, словно в молитве. Ее правая рука прикоснулась к шее, затем, повернувшись ладонью кверху, застыла над древней серой фигуркой, покоящейся в ящике. И мы увидели на ладони блеск украденного яшмового скарабея.
Полковник, тяжело подавшись назад, громко вскрикнул, но Джон Сайленс, стоя прямо перед мисс Рэгги, посмотрел ей в глаза и показал на застывшее лицо мумии.
– Приколите скарабея на прежнее место, – сурово произнес он, – туда, где этой реликвии и надлежит быть.
Мисс Рэгги все еще стояла на коленях, когда случилось нечто неожиданное. Возможно, кому-то из читателей приходилось видеть, как вынутые из гробниц и положенные на песок мумии начинают медленно шевелиться и гнуться, по мере того как египетское солнце разогревает их древние тела, придавая им некое подобие жизни; представьте же себе, какой беспредельный ужас мы испытали, когда безмолвная фигурка шевельнулась в своей гробнице из свинца и песка. Медленно корчась у нас на глазах, тихо шурша своими древними пеленами, она поднялась и незрячими, запелёнатыми глазами уставилась на свою осквернительницу.
Я попробовал шевельнуться… полковник тоже предпринял усилия, чтобы сдвинуться с места, но песок, казалось, прочно сковал наши ноги. Тогда я попробовал крикнуть, и полковник попытался исторгнуть из себя хоть какой-нибудь звук… но, казалось, наши легкие и гортани забиты песком. Мы могли только смотреть, но и наши глаза были будто застланы песчаным облаком.
Когда мне наконец удалось разлепить веки, мумия недвижно лежала на песке, ее сморщенное, разрисованное лицо было обращено к потолку, а на ее усохшем теле покоились голова и руки старой леди.
Но я заметил, что на шее мумии, как живой глаз, сверкает священный яшмовый скарабей.
Полковник Рэгги и доктор пришли в себя гораздо раньше, чем я; пока мы с полковником неуклюже и неумело поднимали хрупкое тело старой леди, Джон Сайленс аккуратно водворил крышку на прежнее место, засыпал ее песком и отдал несколько коротких распоряжений.
Я слышал его голос как во сне, но, превозмогая жару, проползти узкий тоннель, с потолка и стен которого постоянно осыпался песок, застилая нам глаза, и вытащить при этом на себе мертвую женщину надо было наяву, а не во сне. Нам понадобилось почти полчаса, чтобы выбраться на свежий воздух. И потом еще пришлось долго ждать появления доктора Сайленса. Мы отнесли мисс Рэгги прямо в верхней одежде на второй этаж.
– Мумия не причинит вам больше никаких неприятностей, – сказал доктор Сайленс нашему хозяину вечером, перед отъездом, – при том, разумеется, условии, что ни вы, ни ваши домочадцы не будете нарушать ее покой.
Уехали мы как во сне.
– Я знаю, что вы не видели ее лица, – заметил доктор Сайленс, когда мы, завернувшись в пледы, уже сидели в пустом купе.
Я только покачал головой, не в силах объяснить, что меня предостерег какой-то глубинный инстинкт.
Он повернулся ко мне, бледный, искренне опечаленный.
– Оно было все опалено, – с трудом выговорил доктор. – Как от взрыва.
Остров призраков
Это произошло на уединенном островке посреди большого канадского озера, берега которого жители Монреаля и Торонто облюбовали для отдыха в жаркие месяцы. Достойно сожаления, что о событиях, несомненно заслуживающих самого пристального внимания всех, кто интересуется сверхъестественными феноменами, не осталось никаких достоверных свидетельств. Увы, но это так.
Вся наша группа, около двадцати человек, в тот день вернулась в Монреаль, а я решил задержаться на одну-две недели, чтобы подтянуть свои знания по юриспруденции, ибо весьма неразумно пренебрегал занятиями летом.
Стоял поздний сентябрь, и по мере того, как северные ветры и ранние заморозки понижали температуру воды в озере, из его глубин все чаще и чаще стали всплывать форели и щуки-маскинонги. Листва кленов окрасилась в ало-золотистые тона, окрестности оглашал дикий смех гагар, которому вторили долгим эхом закрытые бухточки, где летом никогда не звучали подобные странные крики.
Я был единственным хозяином острова, а также двухэтажного коттеджа и каноэ, ничто не мешало моим занятиям, кроме бурундуков и еженедельных появлений фермера с яйцами и хлебом, так что, казалось, мне не составит труда наверстать упущенное. Да только жизнь любит преподносить сюрпризы.
Перед отъездом все тепло попрощались со мной и предупредили, чтобы я остерегался индейцев и не задерживался до наступления морозов, которые достигают здесь сорока градусов. Сразу же после отплытия группы я болезненно ощутил свое одиночество. Ближайшие острова – в шести-семи милях, прибрежные леса не так далеко, милях в двух, но на протяжении всего этого расстояния не видно никаких признаков человеческого жилья. Остров был совершенно пустынным и безмолвным, однако скалы и деревья, в продолжение двух месяцев непрестанно откликавшиеся на человеческий смех и голоса, пока еще хранили их в своей памяти, поэтому, перебираясь со скалы на скалу, я ничуть не удивлялся, если мне слышались знакомые крики, а иногда даже мерещилось, будто кто-то зовет меня по имени.
В коттедже было шесть крошечных спаленок, разделенных некрашеными деревянными перегородками: в каждой комнате – кровать, матрац и стол, и во всем доме – всего два зеркала, причем одно из них – треснутое. Под ногами громко скрипели половицы, везде видны были следы пребывания людей, и с трудом верилось, что я один, совершенно один. Казалось, я вот-вот наткнусь на кого-нибудь, кто, подобно мне, остался на острове или просто еще не успел уехать и сейчас собирает свои вещи. Одна из дверей плохо открывалась, и каждый раз, когда я налегал на ручку, мне чудилось, будто кто-то держит ее изнутри и, если удастся наконец войти, меня встретит дружеский взгляд знакомых глаз.
Тщательно осмотрев дом, я решил занять маленькую комнатку с миниатюрным балкончиком, нависающим над крышей веранды. Хотя спальня и была крохотная, кровать в ней стояла большая, с лучшим во всем доме матрацем. Располагалась эта комнатка как раз над гостиной, где я предполагал зубрить основы юриспруденции, а единственное окошко было обращено на восток, где всходило солнце. Между верандой и причалом пролегала узкая тропка, змеившаяся в зарослях кленов, тсуг и кедров. Деревья обступали коттедж так тесно, что при малейшем ветерке их ветви начинали скрести крышу и стучать по деревянным стенам. Через несколько минут после захода солнца воцарялась кромешная мгла. Свет от горевших в гостиной шести ламп пронизывал ее всего ярдов на десять, дальше – ничего не видно, так что немудрено было стукнуться лбом о стену.
Остаток первого после отъезда моих спутников дня я посвятил перетаскиванию вещей из палатки в гостиную, осмотрел кладовую и припас достаточно дров на целую неделю, а перед заходом солнца дважды проплыл вокруг острова на каноэ. Прежде я, конечно же, не предпринимал подобных предосторожностей, но когда остаешься в полном одиночестве, делаешь много такого, что не пришло бы в голову, будь ты в большой компании.
Остров выглядел непривычно пустынным. В этих северных широтах тьма наступает сразу, без предварительных сумерек. Причалив и вытащив каноэ на берег, я перевернул его и ощупью направился к веранде. Вскоре в гостиной весело запылали шесть ламп, но в кухне, где я ужинал, было полутемно, а лампа горела так тускло, что сквозь щели в потолке виднелись выступившие на небе звезды.
В тот вечер я довольно рано поднялся в спальню. Снаружи было безветренно и тихо. Я слышал поскрипывание кровати и мелодичный плеск воды о скалы… но не только. Казалось, что коридоры и комнаты пустого дома наполнены звуками шагов, шарканьем, шорохом юбок, постоянным перешептыванием. И когда я наконец уснул, все эти шумы и шелесты слились с голосами моих снов.
Прошла неделя, занятия юриспруденцией продвигались довольно успешно, как вдруг, на десятый день моего одиночества, случилось нечто странное. Проснулся я, хорошо выспавшись, однако почему-то испытывал сильную неприязнь к своей спальне. Я задыхался. И чем усерднее пытался понять причину происходящего, тем меньше видел во всем этом смысла. И все же что-то внушало мне непреодолимый страх. Это чувство владело мной все время, пока я одевался, с трудом совладая с дрожью, и какой-то животный инстинкт властно гнал меня вон из комнаты. Тщетно убеждал я себя в смехотворности своего страха и успокоился, лишь когда оделся и спустился в кухню; у меня было такое ощущение, будто я избежал заражения опасной болезнью.
Занявшись приготовлением завтрака, я стал вспоминать все ночи, проведенные в этой спальне, надеясь связать неприязнь, даже отвращение, которые она во мне будила, с каким-нибудь реально произошедшим случаем. Однако удалось припомнить лишь одну непогожую ночь, когда, внезапно проснувшись, я услышал громкий скрип половиц в коридоре, как будто по ним ступали люди. Прихватив ружье, я спустился вниз по лестнице, но убедился, что все двери заперты, окна закрыты на задвижки, а пол находится в безраздельном владении мышей и тараканов. Этого, разумеется, было недостаточно, чтобы объяснить силу моего страха. Утренние часы я провел за упорными занятиями, а когда прервал их, чтобы пообедать и поплескаться в озере, был очень удивлен, если не встревожен, тем, что страх и отвращение стали еще сильнее. Поднявшись наверх за книгой, я буквально принудил себя войти в комнату, и пока находился там, меня не покидали беспокойство и тревога. Поэтому, вместо того чтобы заниматься, вторую половину дня я катался на каноэ и ловил рыбу, вернулся уже на закате, привезя с собой полдюжины восхитительных окуней; этого хватило не только на ужин, но и для того, чтобы сделать запас в кладовой.
Оберегая собственное спокойствие, я решил не искушать больше судьбу и перенес кровать в гостиную, мотивируя переселение необходимостью позаботиться о хорошем сне и, уж конечно, не считая это уступкой нелепому, необъяснимому страху. Плохой сон мог повредить занятиям, а я очень дорожил своим временем и не мог рисковать.
Итак, повторяю, я перенес кровать в гостиную, поставив ее напротив входной двери, и был очень рад, что покинул полную зловещих теней и безмолвия спальню, вызывавшую во мне столь непонятные чувства.
Когда хриплый голос стенных часов возвестил, что уже восемь, я как раз закончил мыть тарелки и перешел в гостиную, где зажег все лампы, сразу наполнившие комнату ярким светом.
Снаружи было тихо и тепло. Ни дуновения ветерка, ни плеска волн, деревья стояли неподвижные, только в тяжелых тучах, застилавших горизонт, таилась какая-то неведомая угроза. Занавес мглы опустился мгновенно, и ни один проблеск не указывал на то место, где зашло солнце.
Я уселся за книги с необычайно ясной головой, к тому же приятно было сознавать, что в леднике лежат пять черных окуней, а завтра приедет фермер со свежим хлебом и яйцами. Вскоре чтение целиком поглотило меня.
Вокруг царила полная тишина. Не слышно было даже возни бурундуков, не скрипели половицы, не вздыхали протяжно дощатые стены. Я продолжал упорно читать, пока из мрачной тени кухни не раздался бой часов – девять сиплых ударов. Как громко они звучали! Будто стучал тяжеленный молот. Закрыв книгу, я взялся за другую, чувствуя себя в хорошем рабочем настроении.
Однако этого настроения хватило ненадолго; через несколько минут я обнаружил, что по нескольку раз перечитываю одни и те же абзацы. Мысли мои разбредались, никак не удавалось сосредоточиться. Вдруг я спохватился, что перевернул сразу две страницы и, не вдумываясь, читаю третью. Это было уже серьезно. Что же мешает мне заниматься? Конечно, не физическая усталость. Мозг работает очень активно, с лучшей, чем обычно, восприимчивостью. Я напряг волю и некоторое время читал с необходимым пониманием. Но затем откинулся на спинку стула, уставившись в потолок.
Тревога не покидала меня. Словно я забыл сделать что-то важное. Может быть, не запер дверь кухни или задвижки окон. Но оказалось, что я напрасно обвиняю себя в рассеянности. Может, надо подбросить дров в камин? В этом тоже не было никакой необходимости. Я осмотрел все лампы, проверил по очереди все спальни, затем обошел дом, не забыл заглянуть даже в кладовую. Вроде бы все в порядке. И однако же, что-то было не так. Мое беспокойство все росло и росло.
Попробовав вернуться к книгам, я вдруг впервые заметил, что в комнате холодно. Между тем день выдался удушающе жарким и вечер не принес облегчения. К тому же шести больших ламп было вполне достаточно, чтобы поддерживать в гостиной тепло. И все же чувствовался холод: видимо, тянуло от озера, поэтому я решил закрыть стеклянную дверь, ведущую на веранду. Несколько мгновений я смотрел на лучи света, которые падали из окон на тропу и даже высвечивали край озера.
И тут вдруг увидел каноэ, скользящее в сотне футов от берега.
Я был удивлен появлением каноэ недалеко от острова в обычно такой пустынной части озера, да еще в столь позднее время.
С этого момента мое чтение сильно замедлилось: силуэт каноэ, быстро скользящего по черным водам, прочно запечатлелся у меня в памяти. Он все время стоял перед глазами, закрывая страницы книги. И чем больше я задумывался над произошедшим, тем сильнее становилось мое удивление. За все летние месяцы я не видел ни одного подобного каноэ – большого, с высоким изогнутым носом и такой же кормой, очень похожего на старые индейские пироги. Дальнейшие попытки продолжить чтение оказались совершенно безуспешными; наконец я оставил книги, вышел на веранду и принялся прохаживаться взад-вперед, разогревая озябшее тело.
Ночь была звеняще тиха и невообразимо темна. Спотыкаясь на каждом шагу, я добрел до причала, где чуть слышно плескалась о сваи вода. На дальнем берегу озера рухнуло большое дерево, грохот от падения прозвучал как орудийный залп, возвещающий начало ночной атаки. Но после того, как умолкли его отголоски, ни один звук не нарушал больше торжественную тишину.
Неожиданно полосу зыбкого света, струившегося из окон гостиной, вновь пересекло каноэ. На этот раз я рассмотрел его лучше. Оно напоминало первое – большое, сделанное из березовой коры, с высоким носом и кормой, с широким бимсом. В нем сидели двое индейцев, один из которых – рулевой – был здоровенным детиной. Второе каноэ прошло гораздо ближе к берегу, чем первое, но оба они, видимо, направлялись к правительственной резервации, расположенной на материке в пятнадцати милях отсюда.
Я с недоумением размышлял, что могло привлечь индейцев в столь поздний час в эту часть озера, как вдруг появилось третье каноэ, точно такое же, и тоже с двумя индейцами, но уже совсем близко к берегу. И только тут меня осенила догадка, что это одно и то же каноэ, проплывающее мимо в третий раз.
Не могу сказать, что мне от этой мысли полегчало, ибо необычное появление здесь индейцев вполне могло быть связано с моей скромной особой. Я никогда не слышал о нападениях индейцев на здешних поселенцев, которые вместе с ними владели этой дикой, негостеприимной землей; с другой стороны, вполне резонно было предположить… Однако я сразу же отмел все ужасные предположения, решив, что гораздо лучше найти разумное объяснение; всевозможных объяснений набралось немало, но ни одно из них не казалось мне достаточно убедительным.
Повинуясь инстинкту, я отошел в сторону с того хорошо освещенного места, где стоял, и затаился в глубокой тени скалы, поджидая, не появится ли каноэ снова.
Не прошло и пяти минут, как оно появилось в двадцати ярдах от причала. Я понял, что индейцы собираются высадиться на острове. Теперь у меня не оставалось никаких сомнений: передо мной то же самое каноэ с теми же людьми. По всей вероятности, они плавают вокруг острова, выбирая благоприятный момент для высадки. Я пристально всмотрелся в темноту, пытаясь проследить их путь, но ночь целиком поглотила непрошеных гостей, не слышно было даже слабого плеска весел, а ведь гребки у индейцев долгие и мощные. Через несколько минут каноэ вновь будет здесь, и на этот раз индейцы, вероятно, высадятся. Мне следовало приготовиться. Я ничего не знал об их намерениях, однако соотношение сил не внушало оптимизма.
В углу гостиной, у задней стены, стояло мое ружье с десятью патронами в магазине и одним загнанным в патронник. У меня было достаточно времени, чтобы вернуться в дом и занять оборонительную позицию. Ни минуты не раздумывая, я, осторожно пробираясь среди деревьев, чтобы не идти по освещенной тропе, добрался до веранды. Войдя в гостиную, запер за собой дверь и как можно быстрее погасил все шесть ламп. Находиться в ярко освещенной комнате, где каждое мое движение было хорошо видно снаружи, тогда как сам я не видел ничего, кроме кромешной тьмы за окнами, противоречило бы элементарным правилам военного искусства и дало бы врагу неоспоримое преимущество. А враг, если это враг, слишком хитер и опасен, чтобы уступать ему преимущество. Я стоял в углу комнаты, спиной к стене, положив руку на холодный ружейный ствол. Между мной и дверью громоздился большой стол, заваленный книгами. Но на несколько минут, после того как я погасил лампы, исчезло абсолютно все, даже мрак, казалось, отступил, таким был непроницаемым. Затем мало-помалу глаза мои приноровились к темноте, и я стал смутно различать оконные рамы. Вскоре я уже хорошо видел застекленную вверху дверь и окна, выходящие на веранду; это радовало, ибо теперь приближение индейцев не застанет меня врасплох и можно постараться разгадать их замыслы. Мои предположения подтвердились: чуть погодя каноэ причалило и его втащили на скалистый берег. Я даже слышал, как под него подсунули весла; воцарившаяся вслед за этим тишина, несомненно, означала, что индейцы подкрадываются к дому.
Нелепо было бы утверждать, будто я не испытывал никакого беспокойства или страха при мысли о серьезности моего положения и о возможных последствиях, но поверьте, если я и боялся, то не за себя. Я находился в странном психическом состоянии, мое восприятие перестало быть нормальным. Однако физического страха не было; почти всю ночь я судорожно сжимал в руках ружье, хотя и сознавал, что вряд ли оно мне поможет. Меня не покидало странное ощущение, будто в этом действе я играю роль постороннего зрителя, что все происходящее носит отнюдь не реальный, а сверхъестественный характер. Многие тогдашние мои чувства были слишком зыбкими, чтобы достаточно четко определить и проанализировать их, но преобладал, несомненно, панический ужас, который останется со мной навсегда; ужас – и мучительное опасение, что еще немного, и мой рассудок не выдержит.
Все это время я прятался в углу, терпеливо ожидая дальнейшего развития событий. Тишина в доме стояла могильная, но в ушах у меня непрестанно звенели неразборчивые голоса ночи, а пульсирующая в жилах кровь набатом била в виски.
Допустим, индейцы попробуют войти в дом с задней стороны, через кухню, но ведь дверь там надежно заперта. Забираясь внутрь, они, конечно же, наделают много шума. Войти в дом можно только через дверь гостиной, и поэтому я ни на миг не сводил с нее глаз.
С каждой минутой мое зрение приспосабливалось к темноте все лучше и лучше. Теперь я хорошо видел стол, который занимал почти всю комнату, оставляя лишь узкие проходы с обеих сторон. Различал прямые спинки прислоненных к нему стульев и даже бумаги и чернильницу на белой клеенке. Я вспоминал веселые лица своих спутников, собиравшихся летними вечерами вокруг этого стола, и никогда в жизни так не тосковал о солнечном свете, как в ту ночь.
Слева от меня, менее чем в трех футах, начинался коридор, ведущий в кухню. Тут же были и лестницы наверх, в спальни. Через окна я видел расплывчатые тени деревьев, ни один лист не шевелился на них, ни одна ветвь не колыхалась.
Гробовая тишина длилась недолго; вскоре я услышал крадущиеся шаги на веранде, такие тихие, что их вполне можно было принять за плод моего воображения. Тотчас же за стеклянной дверью появилась черная фигура, а затем к стеклу прижалось лицо. Волосы у меня встали дыбом, по спине пробежали мурашки.
Таких могучих силачей, как прильнувший к двери индеец, я видел лишь на арене цирка. Мой мозг, казалось, излучал какой-то таинственный свет, и при этом свете ясно вырисовывалось сильное темное лицо с орлиным носом и высокими скулами, расплющенными о стекло. Я не мог определить направление взгляда непрошеного гостя, но слабые вспышки вращающихся белков позволяли сделать вывод, что ничто в комнате не ускользало от его внимания.
Чуть ли не целых пять минут темная фигура маячила за дверью, наклонившись так, чтобы голова находилась на уровне верхней части стекла, а тем временем за спиной гиганта, словно дерево на ветру, покачивался второй индеец, хотя и не такой огромный, но тоже достаточно внушительный. Пока я в мучительной тревоге ожидал, что предпримут эти двое, по моей спине, казалось, бежали струи ледяной воды, а сердце то замирало, то начинало биться с бешеной частотой. Даже индейцы, наверно, могли слышать и прерывистый стук моего сердца, и звон крови у меня в голове. Я был весь в поту; меня раздирало желание закричать, завопить, застучать по стенам, как испуганный ребенок, сделать хоть что-нибудь, что разрядило бы нестерпимое напряжение и ускорило бы развязку, какова бы она ни была.
Но впереди меня ждало еще одно неприятное открытие: когда я решил достать из-за спины ружье и прицелиться, выяснилось, что руки и ноги мне не повинуются. Странный страх парализовал все мои мускулы. Положение было ужасное.
Негромко звякнула медная ручка, и дверь приоткрылась на пару дюймов, а затем и шире. В комнату, словно тени, проскользнули две безмолвные фигуры, после чего один из индейцев бесшумно прикрыл дверь.
Итак, я оказался с ними наедине в четырех стенах. Увидят ли они меня, неподвижно стоящего в углу? Или, может, уже увидели? Я с трудом владел собой: в висках барабанила пульсирующая кровь, дыхание, несмотря на все попытки сдержать его, вырывалось с шумом паровозного пара.
Мучительное ожидание сменилось чувством новой, сильной тревоги. Оба индейца до сих пор не обменялись ни словом, ни знаком, однако было ясно, что, куда бы они ни пошли, им придется идти мимо стола. А если они направятся в мою сторону, то пройдут в шести дюймах от меня. Второй индеец – тот, что пониже, – вдруг поднял руку и указал на потолок. Первый посмотрел вверх. Тут меня наконец осенило: они идут в комнату, которая еще вчера была моей спальней. Если бы не странная неприязнь к этой комнате, овладевшая мной сегодня утром, я лежал бы сейчас в широкой кровати у окна.
Индейцы, как я и опасался, двинулись в мою сторону, ступая так тихо, что я мог слышать их шаги лишь благодаря своему обостренному страхом восприятию. Словно два чудовищно больших кота, приближались они ко мне, и только тогда я впервые заметил, что один из них что-то волочит за собой по полу. По мягкому шороху я предположил, что это большая мертвая птица с распростертыми крылами или широкая кедровая ветвь. Но разглядеть, что это на самом деле, я так и не сумел, ибо, скованный страхом, даже не мог повернуть голову.
А они все приближались и приближались. Индеец, идущий впереди, положил гигантскую ручищу на стол. Мои губы слиплись, как будто склеенные, воздух обжигал мне ноздри. Я попытался закрыть глаза, чтобы не видеть этих чертовых индейцев, но веки словно окоченели. Пройдут ли они когда-нибудь мимо? Ноги потеряли всякую чувствительность, как если бы я стоял на деревянных или каменных подпорках. Хуже того, я утратил чувство равновесия, не мог держаться прямо, даже прислонившись спиной к стене. Какая-то сила толкала меня вперед, и я боялся, что упаду на индейцев, когда они окажутся рядом.
Но время не замедляет свой бег, секунды безостановочно складываются в минуты, а затем и в часы, и вот уже индейцы добрались до лестницы. Хотя они прошли совсем близко, менее чем в шести дюймах от меня, я был убежден, что остался незамеченным. Даже то, что они волочили за собой по полу, вопреки опасениям, не коснулось моих ног, и я возблагодарил судьбу за это, казалось бы, не очень значительное обстоятельство.
То, что индейцы были теперь на некотором отдалении, принесло мне весьма слабое облегчение. Я по-прежнему стоял, весь дрожа, в углу и чувствовал себя все так же плохо, разве что дышал чуть посвободнее. Свет непонятного происхождения, позволивший мне следить за каждым жестом и движением ночных визитеров, сразу же после их ухода исчез. Комнату затопила какая-то неестественная тьма, скрывшая от моего взора даже оконные рамы и стеклянные двери.
Состояние, в котором я находился, трудно было назвать нормальным. Я утратил, как это бывает только во сне, способность удивляться. Органы чувств с поразительной точностью отмечали все происходящее, вплоть до мельчайших деталей, но выводы я мог делать лишь самые элементарные.
Индейцы вскоре достигли верхней площадки и на мгновение остановились. Я не имел ни малейшего понятия, что они собираются делать. Видимо, они колебались. Внимательно прислушивались. Затем один из них – судя по поступи, это был гигант – пересек узкий коридор и вошел в комнату у меня над головой – в мою крошечную спальню. Да, не переселись я сегодня в гостиную, лежал бы сейчас в постели, а около меня стоял бы могучий индеец.
Минуты на полторы все вдруг погрузилось в полнейшую тишину – такая, должно быть, существовала еще до появления звуков на земле. Затем вдруг раздался долгий, пронзительный крик ужаса, который эхом разнесся над островом и захлебнулся где-то далеко-далеко. Тут же второй индеец, ожидавший на верхней площадке, присоединился к своему спутнику, продолжая волочить за собой загадочную ношу. Послышался громкий стук, как будто упало что-то тяжелое, и вновь воцарилась прежняя тишина.
Весь день атмосфера была перезаряжена электричеством, и как раз в этот миг разразилась яростная гроза: в небе заплясала сверкающая молния, оглушительно загрохотал гром. В течение пяти секунд я видел все с удивительной отчетливостью – и не только в комнате, но и торжественные шеренги стволов за окнами. За дальними островами продолжал рокотать гром, а затем шлюзы небес открылись, и на землю и озеро низверглась стена дождя.
Тяжелые капли с громким плеском падали на спокойную до тех пор озерную гладь, выстукивали ритмичную дробь по листьям кленов и крыше коттеджа. Через миг еще более яркая и долгая вспышка прорезала небо от зенита до горизонта и затопила комнату ослепительной белизной. Я видел, как ярко сверкает дождь на листве и ветвях. Налетел сильный ветер, с неистовой яростью началась буря.
Но, несмотря на шумное буйство стихий, я слышал каждый, даже самый тихий звук у себя над головой; затем вновь раздался крик ужаса и боли, а спустя мгновение – приглушенные шаги. Индейцы покинули комнату, вышли на верхнюю площадку лестницы и после короткой остановки начали спускаться. Они по-прежнему что-то волочили за собой, и это «что-то» заметно потяжелело.
Я ожидал их приближения почти спокойно, даже с апатией, которую можно объяснить только тем, что в определенных случаях сама природа применяет свои анестезирующие средства, даруя нам спасительное бесчувствие.
Индейцы уже прошли, спускаясь вниз, половину лестницы, как вдруг я вновь оцепенел от ужаса, вызванного неожиданным новым соображением: не высветит ли молния комнату, когда призрачная процессия будет идти как раз мимо моего убежища? Вдруг они меня увидят? Но что я мог поделать? Мне оставалось лишь затаить дыхание и ждать.
Индейцы достигли подножия лестницы. В коридоре замаячила могучая фигура одного из них, и что-то тяжелое свалилось с последней ступени на пол.
Гигант повернулся и нагнулся, чтобы помочь своему спутнику. Затем эта странная процессия двинулась дальше, индейцы вошли в комнату и стали медленно обходить стол с моей стороны. Первый уже миновал меня, а его товарищ, волочивший что-то смутно различимое, был как раз передо мной, когда они вдруг остановились. И в тот же самый миг, с удивительной непредсказуемостью, свойственной грозам, ливень перестал хлестать, а бурный ветер утих, будто его и не было.
Мое сердце какое-то время, казалось, вообще не билось, как если бы я умер. События разворачивались стремительно, воплощая в реальность то, чего я так опасался: двойная вспышка молнии с беспощадностью убийцы осветила комнату.
Гигант-индеец стоял в нескольких футах справа от меня: одна нога поднята – он собирался сделать шаг, мощный торс и лицо обращены к спутнику, но я отчетливо видел его великолепные, яростные черты и взгляд, устремленный на ношу, которую они тащили за собой по полу. Его профиль – большой орлиный нос, высокие скулы, прямые черные волосы и волевой подбородок – неизгладимо отпечатался в моей памяти. Второй индеец, находившийся от меня в двенадцати дюймах, стоял, склонившись над тем, что я поначалу принял за большую мертвую птицу; эта поза придавала ему еще более зловещий вид. Приглядевшись, я наконец рассмотрел их загадочную ношу: на длинной кедровой ветви лежало тело белого человека, с которого был почти снят скальп; на щеках и на лбу несчастного алели пятна крови.
И тогда впервые за эту ночь ужас, парализовавший мои мускулы и волю, оставил меня – с такой неожиданностью, будто спало заклятие. С громким криком я протянул руки, чтобы схватить могучего индейца за горло, но не поймал ничего, кроме воздуха, и в ту же секунду в беспамятстве упал ничком на пол.
Ибо я узнал лицо белого человека, которого они тащили, – и это было мое лицо!
Очнулся я от звука человеческого голоса. День уже приближался к полудню, а я так и лежал там, где упал, и в комнате стоял фермер, привозящий мне хлеб и яйца. Ужас пережитой ночи все еще продолжал жить в моем сердце; грубоватый поселенец помог мне встать на ноги и подобрал с пола ружье; он засыпал меня выражениями сочувствия и вопросами, но боюсь, что мои ответы были маловразумительными или просто непонятными.
Немного придя в себя и тщательно обыскав коттедж, я тут же покинул остров и провел последние десять дней каникул у фермера; ко времени возвращения домой я уже проштудировал все, что требовалось, и полностью успокоился.
В день моего отъезда гостеприимный хозяин отвез меня на большой лодке к пристани, находившейся в двенадцати милях от его фермы. Дважды в неделю там причаливал небольшой пароходик, который развозил охотников. Но перед этим я посетил на своем каноэ остров, где пережил такое странное приключение.
Я осмотрел весь остров и коттедж. С каким-то особым чувством вошел в маленькую спальню наверху. Но там не было заметно ничего необычного. Я уже собирался отплывать, когда увидел каноэ, скользящее вдоль изогнутого побережья. В такое время года здесь очень редко кто-то бывает, а это каноэ возникло как будто бы ниоткуда. Изменив немного свой курс, я наблюдал, как оно скрылось за скалистым мысом, – большое, с высоким изогнутым носом, и в нем двое индейцев. С некоторым волнением я подождал, появится ли оно с другой стороны. Появилось, не прошло и пяти минут. От каноэ до меня было менее двухсот ярдов, и направлялось оно прямо ко мне.
Ни разу в жизни я не греб как быстро, как тогда. А оглянувшись, увидел, что индейцы прекратили погоню и плывут вдоль острова.
За лесами на дальнем берегу озера уже заходило солнце, и в воде отражались алые закатные облака, когда я оглянулся в последний раз и увидел большое, сделанное из коры деревьев каноэ и двух его призрачных гребцов, все еще плывущих вокруг острова. Затем тени быстро сгустились, озеро почернело, мне в лицо дохнул ночной ветер, и какая-то скала скрыла от меня и остров, и каноэ.
Страна Зеленого Имбиря
Мистер Адам сидел перед разожженным камином в своем служебном кабинете. Человек он был немолодой, напряженно сомкнутые губы и насупленные брови придавали его лицу выражение досады или гнева, хотя на самом деле он просто пребывал в глубокой задумчивости. В этот поздний час, где-то между вечерним чаем и ужином, царила умиротворяющая тишина; вокруг кресла валялись вскрытые и еще не вскрытые письма, однако внимание мистера Адама было сосредоточено на короткой, отпечатанной на машинке записке. Он не знал, как на нее ответить, это вызывало беспокойство и недоумение, что и отражалось на его лице.
«Ох уж эти журналистские сборища! – бурчал он про себя. – Суета сует, да и только!»
Секретарша давно уже ушла домой, унеся с собой надиктованные им главы очередного, двадцатого романа; при мысли о том, какой успех снискали все его предыдущие творения, мистер Адам улыбнулся.
«Как я начал писать? – прочитал он отпечатанную фразу. – Что послужило побудительным толчком?» И снова насупил брови. Память унесла его в бездонный омут далекого прошлого. Он хорошо помнил, что послужило побудительным толчком. «Но ведь в это никто не поверит…»
Мистер Адам недовольно поморщился. В конце концов он решил, что утром продиктует несколько банальных абзацев – не искажая фактов, но умолчав о том странном случае, благодаря которому обнаружил в себе писательский дар. Это было следствием глубочайшего потрясения, а потрясение, как известно, вполне может разбудить дремлющие где-то в подсознании способности. Чтобы выпустить их на волю, требуются особые обстоятельства; не сложатся нужные обстоятельства, и способности могут так и остаться нераскрытыми.
Он вспомнил, как странно подействовало на него потрясение, выразившееся в первом, еще робком, проявлении таланта. «Нет, нет, они подумают, что это чистейшей воды вымысел!» Продолжая размышлять, мистер Адам набросал карандашом несколько слов на полях записки.
«И ведь что интересно, – думал он, – ростки тех событий уже имели корни в моей душе. Во мне уже созрели все необходимые предпосылки. Я лишь использовал наиболее важные детали, внес в них драматизм. В этом, видимо, и заключается творческий дар, надо полагать… В умении преображать сырой материал в законченное произведение».
Он помнил все так отчетливо, как если бы это случилось не тридцать лет назад, а накануне. Испытанное им потрясение было вызвано утратой наследства. Махинации его опекуна, оказавшегося отъявленным мошенником, привели к тому, что он, двадцатилетний сирота, недавний выпускник Оксфорда, вместо ожидаемых двух тысяч фунтов в год вынужден был довольствоваться пятьюдесятью, а быть может, и того менее. Горечь и злость на обобравшего его опекуна, которого он знал лично, усугублялись беспомощностью и растерянностью, ибо он понятия не имел, как будет зарабатывать на жизнь. Если бы мистер Адам решил поведать журналистам правду, то злость и растерянность назвал бы в первую очередь. Именно эти чувства всецело владели им, когда он отправился на прогулку, чтобы хорошенько все обдумать.
В двадцать лет положение, в котором он оказался, представлялось ему безнадежным; еще ни с кем в мире судьба не обходилась так жестоко; ненависть к опекуну, этому ханже, гнусавившему псалмы, не знала предела. Он готов был убить мистера Холиоука. Подлец вполне заслуживал смерти. Узнав, как тот из года в год надувал его и в результате оставил без гроша, молодой человек буквально кипел гневом. Не то чтобы он в самом деле собирался убить опекуна, но чувствовал, что способен на это. Мистер Адам до сих пор вспоминал, правда уже с улыбкой, как в конце концов вынужден был все же капитулировать под натиском доводов разума. «Это лишь усугубит мое положение, – с горечью заключил он тогда. – Если я убью Холиоука, мне не избежать наказания. Меня повесят. Тот, кто убьет, будет и сам убит».
И он окончательно – так ему, во всяком случае, казалось – оставил мысль об убийстве.
Теперь же нужно было подумать о будущем. Как зарабатывать на жизнь? Решением этой проблемы он и занялся. Перебирал в уме все возможные виды деятельности: сцена, журналистика, страховое дело, торговля автомобилями – еще только зарождавшаяся, – но неизменно с сожалением констатировал, что ничего из этого ему не подходит. Не очень привлекала его и эмиграция. Как одержимый, он лихорадочно пытался найти такую работу, которая бы его устроила. Да, людям открыты сотни тысяч путей, и все-таки он никак не мог сделать выбор. В жизни каждому из нас предоставляется множество возможностей; как правило, мы используем лишь одну, но выбор есть всегда.
Некоторое время он прогуливался, не обращая внимания на то, куда идет, как вдруг осознал, что находится у причала старого порта. Шел уже седьмой час летнего субботнего вечера. Извилистые пустынные улочки были перечеркнуты косыми лучами солнца. Пахло морем, рыбой, смолеными канатами и оснасткой, и все это вновь возродило мысль об эмиграции. Он вспомнил о своем двоюродном брате, который нашел себе какую-то работу в Китае.
В голове у Адама теснились дикие замыслы, отравленные сильной горечью. Внезапно, подняв глаза, он прочитал три коротких слова, написанных блеклыми черными буквами на озаренной заходящим солнцем табличке, что висела на мрачной кирпичной стене. Была в этих словах какая-то потаенная романтика, пробудившая отклик в его душе. Он стоял и смотрел как зачарованный. Само собой, на табличке значилось лишь название переулка, но мысли Адама были уже далеко.
Как сказал бы поэт, слова, ненароком попавшиеся ему на глаза, расхаживали туда-сюда по его сердцу…
В воображении возникли картины давно забытых дней, когда старый порт вел торговлю с южными островами, когда по узким улочкам сновали темнобородые моряки, говорившие на разных иноземных языках, а у причала и в море красовались, как символы высокой романтики, стройные силуэты парусных кораблей. Эти три коротких слова походили на цитату из какого-то стихотворения.
Страна Зеленого Имбиря!
Тот прежний мистер Адам, на тридцать лет моложе, остановился, устремил взгляд на, казалось бы, ничем не примечательную надпись, сиявшую в солнечных лучах ярче золота. А затем пошел вдоль по извилистой улочке, где за высокими стенами домов скрывались самые неромантические конторы (там можно было найти судовых маклеров, нотариусов, машинисток, упаковщиков, комиссионеров), пока не наткнулся на единственное исключение – старую мебельную лавочку, многочисленные товары которой были выставлены даже на узком тротуаре. Здесь имелись вещи на любой вкус. Неторопливо пройдя несколько шагов, Адам увидел свое отражение в круглом зеркале, водруженном на шестифутовом треножнике. Он оглядел себя не без удовлетворения: добротный фланелевый костюм, монокль, соломенная шляпа, какие носят выпускники Оксфорда. И тут же в сумрачном грязном проходе за открытой дверью появился сутулый худой старичок в ермолке.
Человечек медленно двинулся навстречу возможному покупателю.
– Чудесная вещь! – прохрипел он, превозмогая одышку. – Настоящее произведение искусства, мой господин! И недорого! – Старик потирал руки, кивая головой в сторону зеркала. – Мы получили его из Китая, лет тридцать назад.
Адам вдруг понял, что вот уже несколько минут рассматривает свое отражение. Пытаясь избавиться от беспокойных мыслей, он вошел в лавку. Кланяясь и шаркая ногами, старичок попятился от него. Внутри оказалось темно и гораздо просторнее, чем можно было предположить по узкому входу. Одна-единственная керосиновая лампа освещала целую анфиладу длинных тесных комнат, забитых всякими антикварными вещицами, среди которых сутулый хозяин осторожно поставил и прихваченное с улицы зеркало. В царившем здесь полумраке собственное отражение показалось молодому человеку еще привлекательнее. Оно словно смягчилось, стало более выразительным. Хриплый голос вновь проскрипел цену – и в самом деле пустячную, всего несколько шиллингов. Адаму вовсе не хотелось ничего покупать, но еще меньше хотелось ему остаться наедине со своими мучительными мыслями. Он прошел вперед и принялся осматривать зеркало. Нагнувшись, он увидел, что черное дерево рамы украшает глубоко вырезанная надпись. Она была сделана китайскими иероглифами. Адам провел по иероглифам пальцем и вопросительно взглянул на хозяина.
– «Кто посмотрится в меня, – перевел скрипучий голос, – убьет и будет сам убит».
Унося зеркало с собой, старик семенящими шагами отступил в тень другой комнаты.
Молодой человек был ошеломлен. Невольная, еле уловимая дрожь пробежала по его телу. Что-то дрогнуло и в его душе. Трудно сказать, был ли он сильно встревожен. Но сильно удивлен – несомненно; испытывая странное притяжение, он почти машинально последовал за удаляющейся фигуркой с зеркалом, которая остановилась на пороге следующей – третьей по счету – длинной комнаты, гораздо более темной, чем две предыдущие. Воздух здесь был прохладным, но затхлым. Адам вдруг остро ощутил свое одиночество. Подавляя слабый трепет, он заговорил грубо, почти вызывающим тоном.
– И что означает этот вздор? – резко спросил он.
– Только то, что сказано, мой господин, – еще тише, чем прежде, прохрипел старик.
В его приглушенном голосе сквозило что-то неприятное, а выражение изборожденного морщинами лица отнюдь не приглашало к веселью. Вероятно, именно поэтому молодой человек громко рассмеялся. И лишь потом осознал, что смех выдал его. Адам нервничал – и смех выявил это, как лакмусовая бумажка. Да к тому же он походил на кудахтанье и звучал очень неестественно среди груд чужеземного хлама, не будил ни единого отголоска. Это был неживой смех.
– Ну и как, надпись оправдывается? – с вызовом спросил Адам, чувствуя, что опять выдает себя своим тоном. Неизвестно, заметил ли это старик, но сам он заметил: трепет, который он тщетно пытался подавить, охватил и его голос. – Вы хотите сказать, что, купив это зеркало, я… как и вы до меня…
Он так и не смог договорить. У него перехватило дыхание, голос осекся. Произнося эти слова, он смотрел не на старика, а в зеркало, где видел себя. Однако не собственное отражение помешало ему закончить фразу и заморозило кровь в жилах: одной морщинистой рукой старый лавочник все еще держал треножник, а в другой его руке сверкал обнаженный кинжал.
– Разумеется, оправдывается, мой господин, – послышался шепот из темноты комнаты.
Говоря это, старик слегка изменил угол, под которым стояло зеркало. Молодой человек по-прежнему видел себя, но видел и еще что-то, за своей спиной. Это «что-то» лежало на полу – неподвижное, ужасно сморщенное, в неестественной позе. Чье-то жалкое, отталкивающее на вид тело. Выйти из узкой длинной комнаты можно было, только перешагнув через него.
– Это ты… сделал?.. – почти беззвучно выдохнул Адам.
– Он посмотрелся в зеркало, – раздался в ответ шелестящий шепот. – Вот и случилось то, что должно было случиться.
– А еще раньше… он… в свою очередь…
– Да, таков закон.
Лавочник уставился на Адама с ужасающей ухмылкой.
Адам почувствовал напряжение в мышцах; застывшая было кровь бурно запульсировала. Кулаки крепко сжались. Ни на миг не отводил он глаз от лавочника: отставив зеркало, тот неотвратимо продвигался вперед. Несмотря на возраст, старик обладал легкой поступью и поразительным проворством; его конвульсивные движения выдавали молниеносную реакцию. Словно тень, витал он вокруг покупателя, который, не в силах пошевелиться, зачарованно наблюдал за его вселяющим ужас танцем. Кинжал то мерцал, то ярко вспыхивал.
Наконец, с невероятным трудом собрав воедино остатки воли, молодой человек сумел взять себя в руки, вновь обретя контроль над своим телом. Проснулся инстинкт самосохранения. Судорожно оглядевшись, Адам схватил со стоявшего рядом тикового столика массивную палицу. Сил едва хватало, чтобы поднять ее.
– Теперь, значит, моя очередь? – угрожающе крикнул он, шагнув навстречу старику.
– Я могу постоять за себя! – прохрипел лавочник, с удивительной быстротой перемещаясь из стороны в сторону. – Не знаю только, легче ли вам от этого? – добавил он, размахивая кинжалом.
Ощутив в себе необъяснимый прилив сил, Адам одним прыжком приблизился к Танцующему Ужасу. Взмах тяжелой палицей. И в следующий миг сокрушительный удар обрушился на голову противника, вогнав ермолку глубоко в расщелину треснувшего черепа. Лавочник пронзительно взвизгнул, повалился бесформенной тушей на пол и лежал, похожий на большое изувеченное насекомое. Больше он не шевелился.
«Кто убьет, будет и сам убит! – попытался выкрикнуть Адам, но, как бывает в кошмарном сне, не смог произнести ни звука. – Тебя-то я, во всяком случае, прикончил. Теперь, стало быть, мой черед?..»
Почувствовав, что кто-то наблюдает за ним, он быстро обернулся.
На улице, затемняя дальний вход в лавку, высокий незнакомец, слегка нагнувшись, рассматривал что-то стоящее на тротуаре.
Адам пригляделся. Из полутьмы комнаты он хорошо видел в вечернем свете очертания высокого человека. Но незнакомец ли это? Добротный фланелевый костюм, монокль, соломенная шляпа, какие носят выпускники Оксфорда…
Адам посмотрел на лежащее на полу тело. Это не лавочник! Его как будто ударило электрическим током. Мертвец был в добротном фланелевом костюме и соломенной шляпе.
С громким воплем Адам ринулся к выходу. Он опрометью пересек узкую длинную комнату, направляясь к высокому человеку на улице. А тот быстро и бесшумно заскользил навстречу, словно был его зеркальным отражением. Вот он все ближе и ближе, ужасно кого-то напоминающий, почти знакомый…
Адам не пытался его остановить; странно, но он чувствовал, что не хочет, не должен этого делать. Нужно принять его как судьбу, свою собственную судьбу, он не может избежать этой встречи, более того, он рад ей.
А потому Адам не только не замедлил шаг, но даже ускорил его, пока расстояние между ними не уменьшилось до одного фута. Он испытывал страх, и в то же время в нем возрождалось мужество. Они встретились, они прошли друг сквозь друга, и в этот короткий миг Адам успел узнать… самого себя… И вот уже он стоит на тротуаре, глядя в зеркало на высоком треножнике, а около него, потирая руки, суетится маленький, худощавый, согбенный старичок в ермолке. Очевидно, лавочник, обхаживающий потенциального покупателя.
– Чудесная вещь! – хриплым голосом расхваливал лавочник свой товар. У него были острые, как буравчики, глаза. – Настоящее произведение искусства, мой господин! – Старик указал на зеркало. – Мы получили его из Китая, лет тридцать назад.
Волна удивительного, восхитительного чувства захлестнула сердце Адама, когда он нагнулся, чтобы еще раз увидеть иероглифическую надпись на деревянной раме. Он провел по ней пальцем, затем вопросительно поднял взгляд.
– «Человеку, – перевел скрипучий голос, – дано десять тысяч путей, но каждый должен выбрать свой собственный».
И лавочник стал рассказывать, как много лет назад некий джентльмен любезно расшифровал ему эту надпись, однако молодой человек уже не слушал его. Он изумленно смотрел на раму.
– Она… пуста! – громко воскликнул Адам. – В ней нет зеркала!
И его сердце снова погрузилось в пучину бесподобного чувства.
– Зеркало разбилось, – объяснил скрипучий голос. – Но можно вставить другое, мой господин. Это дивная старинная вещь. – И он упомянул ту же пустячную цену, всего несколько шиллингов.
Молодой мистер Адам купил раму и отнес ее домой. Через некоторое время он поступил клерком в страховую контору своего двоюродного брата; а однажды вечером описал события, произошедшие с ним в Стране Зеленого Имбиря. Позднее он стал писать регулярно и длиннее. У него открылся особый дар – с потрясающей силой воображения описывать вымышленные приключения… И открылся этот дар благодаря потрясению, которое он тогда испытал.
Наутро пожилой мистер Адам продиктовал секретарше несколько банальных абзацев, отвечая на вопрос «Как я начал писать?»: «Двадцати лет от роду я поступил клерком в страховую контору своего двоюродного брата»… – и дальше в том же духе. Текст был невыразимо скучен.
– Пошлите мой ответ издателю, – сказал он секретарше, – с припиской: «Надеюсь, это именно то, что вам требуется. В противном случае можете выбросить».
И пока он додиктовывал последние строки, взгляд его блуждал между длинной полкой, где корешок к корешку стояли двадцать приключенческих романов, и высокой рамой на треножнике – пустой, без зеркала. Но пожилой мистер Адам знал, что зеркала там никогда не было и не будет.
Вход и выход
У окна загородного особняка стояли трое: старый физик, девушка и ее жених – молодой англиканский священник. Шторы еще не были задернуты. На фоне бледного вечернего февральского неба четкой графикой темнел сосновый бор. Свежевыпавший снег покрывал пушистым ковром лужайку и холм. Ярко светила большая луна.
– Да, именно там, в тенистой роще, – задумчиво сказал физик, – точно в такой же день, тринадцатого февраля, пятьдесят лет назад исчез человек. Исчез загадочным, невероятным образом, в одно мгновение оказавшись в сфере невидимого, будто какая-то неведомая сила перенесла его в
Его слова вызвали смех, прозвучавший диссонансом странному вдохновению самой речи.
– Пожалуйста, расскажите, – прошептала охваченная любопытством девушка. – Мы умеем хранить тайны.
Однако в вопросительном взгляде, который она бросила на своего жениха, как бы ища защиты, чувствовалась смутная тревога. Выражение лица англиканского священника было серьезным и необычайно увлеченным. Он внимательно слушал.
– Как будто в природе, – продолжал физик, – таятся тут и там некие вакуумы, дыры в пространстве, находящиеся под углом к трем известным нам измерениям. – Его ум всегда был склонен к подобному теоретизированию, временами даже чрезмерно. Казалось, он разговаривает сам с собой. – Это «высшее пространство», проникнув в которое человек может незаметно исчезнуть, это «новое измерение», как назвали бы его Бойл, Гаусс, Хинтон и другие ученые мужи, вы, с вашим уклоном в мистику, – заметил он, посмотрев на молодого священника, – сочли бы духовным изменением в состоянии, переходом в область, где не существуют пространство и время и где возможны любые измерения, поскольку все они
– Ну пожалуйста, расскажите, – снова стала умолять девушка, не понимавшая этих мудреных рассуждений. – Хотя я сомневаюсь, что Артуру следует слушать вашу историю. Он слишком сильно интересуется подобными темными материями! – Неуверенно улыбаясь, она прильнула к жениху, словно пытаясь своим телом оградить его душу.
– Хорошо, я расскажу вам, что помню о том сверхъестественном случае, – согласился физик. – Но только вкратце, ведь мне тогда было всего десять лет. Тот вечер очень напоминал сегодняшний – такой же холодный и прозрачный, и снег также искрился в лунном свете. Люди и раньше говорили отцу, что слышали в роще непонятный звук – то ли плач, то ли стенания. Отец не придавал этому значения, пока тот же звук не напугал мою сестру. Тогда он послал конюха посмотреть, в чем дело. Хотя ночь была светлая, конюх взял с собой фонарь. Мы наблюдали за ним отсюда, из этого самого окна. Вскоре его фигура затерялась среди деревьев, а желтый свет перестал дрожать и раскачиваться, как если бы фонарь поставили на землю. Никакого движения. Мы ждали полчаса, потом отец, заинтригованный и взволнованный – таким его образ запечатлелся в моей памяти, – чуть ли не выбежал из комнаты, и я, испуганный, бросился за ним. Мы шли по следам, но около фонаря следы прерывались, и расстояние между двумя последними никак не соответствовало нормальному человеческому шагу – оно было поистине огромным. На снегу вокруг – ни одного следа, а человек исчез. Потом мы слышали, как он звал на помощь: его голос звучал вверху, внизу, за нами, доносился сразу со всех сторон и ниоткуда. Мы кричали в ответ, но тщетно. Возгласы конюха становились все тише и тише, как будто раздавались с очень большого расстояния, пока наконец не затихли совсем.
– И что было дальше? – в один голос спросили оба слушателя.
– Он не вернулся – с того дня его никто не видел. Но спустя недели, даже месяцы люди все еще слышали в лесу мольбы о помощи. Потом и это прекратилось, – по крайней мере, насколько я знаю, – закончил свой рассказ старый физик, тяжело вздохнув. – Вот и все, если вкратце.
Девушке история не понравилась, поскольку в устах старика невероятное происшествие казалось абсолютно реальным – так убедительно он говорил. Это одновременно и раздражало и пугало ее.
– Смотрите, вот и остальные возвращаются! – воскликнула она с оттенком облегчения, указывая на группу людей, пробиравшихся между соснами по свежему снегу. – Теперь можно и чаю попить. – И она ушла в другой конец комнаты, чтобы заняться подносом.
Слуга начал закрывать ставни. А молодой священник продолжил заинтересованный разговор с хозяином, понизив голос так, что его невесте почти ничего не было слышно. До нее долетали только обрывки фраз, вызывавшие сильное беспокойство, причину которого она осознала не сразу.
«Материя, как известно, проницаема, – говорил ее жених, – и два объекта могут существовать в одном и том же месте в одно и то же время. Однако странно, что нельзя видеть, но можно слышать, что воздушные волны доносят голос, но эфирные волны не передают изображения».
Потом ее слух уловил слова старика:
«Как будто некие части Природы – да, именно так – требуют перемены, места, где сверхъестественные силы выступают из земли, словно из
Что он сказал дальше, девушка не разобрала, и к разговору ее вновь вернул голос священника:
«Настроение ума тоже помогает силам этих мест. Так же, как и настроение, навеянное музыкой, некоторыми литургиями мессы, экстазом…»
– Послушайте, хватит философствовать! – прервала их беседу женщина, вернувшаяся с прогулки вместе с другими гостями. Дом сразу наполнился оживленным гомоном, сосновым духом и ароматом открытых равнин. – А знаете, в вашем лесу, похоже, действительно водятся привидения, мы слышали
Все засмеялись.
– Да ладно, этот звук больше напоминал вопли зайца, попавшего в капкан, чем голос человека, – оправдывался Гарри. Здоровый румянец уже успел скрыть его вызванную испугом бледность. – Я слишком хотел горячего чаю, чтобы беспокоиться о каком-то старом зайце.
Через некоторое время после чаепития невеста священника обнаружила, что ее жених исчез. Сложных умозаключений не понадобилось, чтобы понять, что произошло. Она кинулась к окну кабинета хозяина дома и рывком раздвинула шторы. По снегу двигалась одинокая фигура, озаренная яркой луной. Человек нес фонарь, желтый свет которого сразу бросался в глаза на фоне серебристого сияния.
– Ради бога, быстрее, – закричала девушка. От ужаса ее лицо стало белее снега. – Быстрее, или мы опоздаем. Артур просто помешан на подобных вещах. О, я должна была знать, должна была догадаться. Это та самая ночь. Господи, как мне страшно!
Пока физик нашел свое пальто и вслед за девушкой выскользнул из дома через заднюю дверь, свет фонаря уже маячил вблизи леса. Царила ледяная тишина, было очень холодно. Они бежали, не переводя дыхания, по следам. Вскоре направление шагов изменилось, и глубокие в мягком снегу отпечатки человеческих ног стали четко различимыми. Вокруг раздавался жалобный шепот ветвей – сосны плачут, даже когда нет ветра.
– Не отходите от меня, – сурово сказал физик.
Он уже заметил лежавший на снегу фонарь. Священника нигде не было видно.
– Смотрите, тут следы обрываются, – прошептал физик, нагнувшись, когда они подошли к фонарю.
Цепочка следов, до этого прямая, странно отклонилась. Внезапно девушка схватила старика за руку – последний шаг был невероятно длинным, почти бесконечным.
– Как будто беднягу подтолкнули сзади, – пробормотал старик, слишком тихо, чтобы спутница услышала его. – Или унесло вперед – как мощным потоком воды.
С неожиданной для человека его возраста силой он пресек отчаянную попытку девушки рвануться туда, где исчез ее жених. Вцепившись в него, она вдруг заголосила – жутко, безысходно.
– Вот! Это голос Артура! Слышите? – всхлипнула она, немного успокоившись.
Они застыли и прислушались. Тайна, превосходившая обычные тайны ночи, окутала их сердца – тайна, бо́льшая, чем жизнь или смерть, тайна, которую только трепет и ужас могут извлечь из глубин души.
Футах в пятидесяти от них из леса раздался тихий плачущий голос – то ли стенающий, то ли поющий. «Помогите! Помогите! – взывал он в безмолвии ночи. – Ради любви Господней, молитесь за меня!»
В ответ меланхолично зашумели сосны. А потом в вышине опять зазвучал плачущий голос, и снова – уже впереди, затем – позади. Он шел отовсюду, становясь все слабее и слабее, угасая в отдалении, и это вселяло страх…
Однако, кроме старика и девушки, в роще никого не было – лишь ветер нарушал покой леса своим дыханием. Не было и ничьих следов на безупречно белом снежном ковре. Лунный свет отбрасывал чернильные тени, холод пронизывал до костей, ночь, оглашаемая потусторонними криками, наполнилась смертельным ужасом.
– Но зачем
– Только сила молитвы, мысли и желания помочь способна извлечь его оттуда, где он пребывает, – сказал старик девушке, ненадолго прервав молитву.
Спустя мгновение уже оба стояли на коленях, в снегу, молясь, похоже, о собственных душах…
Не трудно представить, какие меры по розыску были предприняты – никто не остался в стороне: пропавшего священника искали друзья, полиция, газеты, практически вся страна…
Но самое интересное в этом странном путешествии в «высшее пространство» случилось в конце – по крайней мере, как можно судить, исходя из имеющейся на данный момент информации.
Через три недели, когда уже вовсю ревели мартовские ветры, маленькая темная фигура, едва передвигая ноги, пересекла поле, направляясь к дому старого физика. В худом, бледном как привидение, потрепанном и ужасно истощенном человеке не сразу можно было узнать молодого англиканского священника. Но от его лица и из его глаз струилось изумительное сияние – столь великолепное, какого никто доселе не видел… Возможно, потеря памяти была реальной, а может, нет – доподлинно об этом ничего не известно, тем более его девушке, которую возвращение жениха вырвало из объятий приближающейся смерти. Во всяком случае, что бы с ним ни происходило во время его невероятного исчезновения, он сохранил все в тайне.
– Никогда не спрашивай меня о случившемся, – говорил он своей возлюбленной, повторив то же самое даже после полного выздоровления. – Я не смогу рассказать. Нет языка, способного
Да воцарится свет!
В небольшой фотостудии в переулке возле Шепердс-Буш за весь день не было ни одного посетителя – в такую пасмурную погоду никому не хотелось бледной тенью бродить по безлюдным улицам. Серое небо над Лондоном с самого утра предвещало снегопад. Редкие пешеходы, ежась от холода, на мгновение мелькнув в свете фар ревущих автобусов, сразу спешили исчезнуть во мраке маленьких убогих домов. Первые снежинки медленно кружились в морозном воздухе, словно хотели оттянуть неизбежное падение в грязную жижу. Ветер стонал и пел унылые песни, хватая за уши и за полы потрепанного пальто мистера Дженкина, фотохудожника, который стоял на улице и дрожащими руками пытался закрыть ставни, уже не надеясь на появление клиентов. Было без пяти шесть вечера.
Бросив взгляд на огромный портрет толстяка с масонскими регалиями, гордо красовавшийся в витрине студии, Дженкин закрыл ставни на последний крючок и направился внутрь. Ему еще нужно было проявить и напечатать снимки в лаборатории наверху – занятие не слишком прибыльное, но определенно куда более увлекательное, чем сидеть в пустой студии в бессмысленном ожидании посетителей и понапрасну жечь масло в двух газовых горелках. Он уже закрывал входную дверь, как вдруг увидел перед собой человека, который пристально смотрел на него из темноты узкой передней.
Позже мистер Дженкин признавался, что чуть не подскочил от удивления. Этот человек находился так близко, и вошел так незаметно, и в глазах его таилось что-то такое до странности печальное и трогательное…
Дженкин уже отправил домой своего ассистента, и в маленьком двухэтажном доме, кроме самого фотохудожника и загадочного посетителя, никого не было. Вероятно, незнакомец проскользнул вслед за ним, когда он отвернулся. Кто этот человек, откуда взялся и что ему нужно? Попрошайка? Клиент? Мошенник?
– Добрый вечер, – сказал мистер Дженкин, придав своему голосу только половину той елейной любезности, с какой обычно приветствовал клиентов. Он подумал, что в данном случае правильнее придерживаться доброжелательного тона, и уже собирался добавить «сэр», когда загадочный посетитель, сделав шаг в сторону, оказался ближе к свету, и Дженкин узнал его. Если только он не ошибся, это был букинист с соседней улицы.
– А, мистер Уилсон! – воскликнул фотограф, слегка запинаясь, почти с вопросительной интонацией, будто сомневался, что перед ним действительно сосед-букинист. Но когда тот кивнул в ответ, Дженкин уже более уверенно добавил: – Простите, я… ммм… не сразу узнал вас, мы уже закрываемся. Не изволите ли войти? Заходите, пожалуйста.
Он провел гостя в темную студию. «Интересно, в чем дело?» – думал мистер Дженкин. Уилсон не был его постоянным клиентом; они едва знали друг друга – виделись в магазине случайно, когда требовалось купить бумагу или какую-нибудь канцелярскую мелочь. Дженкин не мог не заметить, насколько плохо выглядит букинист – его лицо было бледным и осунувшимся, как при тяжелой болезни. Вообще, этот внезапный визит вывел фотографа из равновесия. Он испытывал смятение и неловкость. Ему было не по себе.
Уилсон проследовал в студию первым, как будто хорошо знал, где что находится. Дженкин зажег свет. От его профессионального взгляда не укрылось, что букинист надел свой самый лучший воскресный костюм. Он явно пришел с определенной целью. Все это было весьма странно. По-прежнему не произнося ни слова, Уилсон пересек комнату и уселся в старое кресло на фоне выцветших обоев с изображением каких-то деревьев – прямо перед камерой. Студия была ярко освещена. Он скрестил ноги, отодвинул от себя круглый столик с искусственными розами в высокой тонкой вазе и принял торжественную позу. Уилсон явно был намерен фотографироваться. Он смотрел прямо в объектив камеры, накрытой черной бархатной тканью, не обращая ни малейшего внимания на хозяина студии. Мистера Дженкина, стоявшего у входа, вдруг обдало потоком холодного воздуха, и причиной тому была не только стужа за дверью. Волосы его вздыбились. По спине побежали мурашки. Бледное, измученное лицо и остекленевшие глаза гостя, неподвижно смотревшие в объектив, – все это свидетельствовало о неизлечимой болезни, которая не оставляла никакой надежды. На мгновение показалось, что в кресле перед камерой сидит сама Смерть.
Но только на мгновение. Потом Дженкин, с огромным усилием взяв себя в руки, отогнал это леденящее кровь видение и приступил к переговорам – ведь если заранее обсудить все детали, процесс съемки займет не более двух минут.
– Простите, – сказал он смущенно, слегка заикаясь, – я… ммм… не вполне понял. Вы, очевидно, хотите позировать для портрета. У меня был напряженный день, и я уже не ждал посетителей.
В этот момент раздался бой часов – ровно шесть. Но Дженкин, поглощенный своими мыслями, не слышал ничего вокруг. «Человек не должен фотографироваться, когда он одной ногой в могиле, – думал фотограф. – Господи! А что, если Уилсон потребует, чтобы я сделал много снимков и тут же их проявил?!»
Он начал обсуждать с клиентом размеры, цены и сроки – обычная профессиональная скороговорка, – но тот не удостоил его ни ответом, ни комментариями. Уилсон производил впечатление человека, который очень спешит и хочет поскорее завершить неприятное дело без лишней болтовни. Многие из тех, кого Дженкину приходилось фотографировать, вели себя подобным образом: даже прием у стоматолога напрягал их меньше, чем позирование перед камерой. Пока он заполнял паузы ничего не значащими профессиональными репликами, посетитель по-прежнему неподвижно смотрел в объектив, сидя все в той же позе, которую принял с самого начала. Мистер Дженкин гордился своим умением придавать человеку веселый и благополучный вид, однако с этим клиентом, похоже, все усилия были тщетны. Только позднее он осознал, что ни разу не прикоснулся к Уилсону – что-то безнадежное в болезненной внешности букиниста не позволяло ему подойти поближе, чтобы поправить его позу, которую тот не хотел менять с такой настойчивостью.
– Конечно, мы используем вспышку, мистер Уилсон, – объяснял Дженкин, беспокойно суетясь вокруг камеры. Когда он немного придвинул ее к посетителю, тот нетерпеливо кивнул, выражая согласие.
В работе фотографа очень важен личный контакт с клиентом. Можно было бы выразить сочувствие по поводу его болезни, сказать ему что-то приятное или предложить прийти в другой раз, когда он будет лучше выглядеть. Но с Уилсоном такого личного контакта никак не удавалось достичь – это было совершенно невозможно. Между ними как будто возник некий невидимый барьер. Мистер Дженкин мог только повторять общие места, связанные с фотографией. Надо заметить, что все это время он был немного скован и чувствовал себя не вполне естественно. Как ни странно, неловкость не проходила, а только усиливалась. Он торопился. Ему тоже хотелось поскорее все закончить и забыть о неприятном визитере.
Наконец приготовления к съемке были завершены, оставалось только включить вспышку. Нагнувшись, Дженкин накрыл голову черной бархатной тканью, навел объектив на клиента и… никого не увидел! Говоря «никого», следует, однако, пояснить, что имеется в виду. Сам он описывает это так: «Мгновенная вспышка, и в ореоле яркого белого света – лицо. О небо! Лицо Уилсона… и все же не его – торжественное, просветленное! Оно словно взорвалось, не умещаясь в рамки никакого объектива. Оно ослепило меня, уверяю вас, я действительно наполовину ослеп. Это было истинное озарение!»
Пока мистер Дженкин, закрыв глаза, с трудом переводил дыхание, со стороны казалось, что он запутался в складках черного бархата. Когда же он опомнился и, выпрямившись, посмотрел на клиента поверх камеры, то уже в буквальном смысле не увидел перед собой никого. Машинально повесив на объектив шляпу, которую он держал в левой руке, фотограф покачнулся… торопливо окинул взглядом пустую студию и, перевернув на ходу стул, выбежал в коридор. В прихожей и в передней тоже было пусто, входная дверь закрыта. Посетитель исчез. «Словно его никогда тут и не было», – сказал Дженкин сам себе испуганным шепотом. И снова почувствовал, как волосы встали дыбом и по коже побежали мурашки, как будто кто-то положил ему за шиворот кусок льда.
Через несколько секунд он вернулся в студию и лихорадочно осмотрел ее. Там по-прежнему стояло кресло на фоне все тех же выцветших обоев с деревьями; рядом был круглый столик, на нем – ваза с цветами. Меньше минуты назад здесь еще сидел мистер Томас Уилсон, являя собой саму Смерть. «Не могло же мне
В «Букинисте» все было как обычно, однако мистер Уилсон отсутствовал за прилавком, на котором в беспорядке лежали книги. Другой продавец вполголоса разговаривал с высоким джентльменом. Мистер Дженкин кивнул им при входе и принялся рассматривать коробку дешевых стилографических перьев, ожидая окончания их беседы. Не принять в ней пассивного участия он не мог. Магазин, насколько он знал, имел постоянных клиентов, и высокий джентльмен, очевидно, был одним из них. Дженкин уловил только обрывки разговора, но до сих пор помнит все, что тогда услышал. «Примечательно, не правда ли? Это были последние слова умирающего, – сказал высокий джентльмен. – Весьма примечательно. Помните, у Ньюмена: „Да воцарится свет!“ – так, кажется?» Продавец удрученно вздохнул. «Верно, – подтвердил он, – именно так». Далее последовала пауза. Дженкин еще ниже склонился над перьями.
«Этот случай тоже в некотором роде характерен, – добавил джентльмен, направляясь к выходу. – Давнее обещание, понимаете ли, невыполненное, но не забытое, неожиданно всплывает в предсмертном бреду. Любопытно, весьма любопытно. Достойнейший был человек, благородный и порядочный – до самого последнего вздоха. Я знал его двадцать лет – он ни разу не нарушил своего обещания…»
Автобус, промчавшийся мимо магазина, заглушил конец фразы, а потом Дженкин услышал уже слова продавца, идущего по направлению к двери: «Только представьте, он уже наполовину спустился по лестнице, когда его нашли, и все повторял: „Я обещал жене, я обещал жене“. Мне говорили, было нелегко затащить его обратно наверх. Он отчаянно сопротивлялся. Это, полагаю, и погубило его так быстро. Через четверть часа он скончался, повторяя все те же слова: „Я обещал жене…“»
Высокий джентльмен откланялся, и мистер Дженкин, забыв, зачем пришел, бросился к продавцу.
– Когда это произошло? – хрипло спросил он, с трудом узнавая собственный голос.
Ответ гремел и гудел у него в ушах, когда минуту спустя он возвращался домой: «Около шести часов – да, незадолго до шести. Да, болел уже две недели. Свалился с тяжелой лихорадкой, когда собирался идти к вам, мистер Дженкин. Сильно переживал, что не успел договориться с вами о портрете. Да, очень печально, действительно очень печально».
Мистер Дженкин не вернулся в тот вечер в студию. Всю ночь там горел свет. Он пошел в свою маленькую комнату, выспался, а на следующий день отдал фотопластинку ассистенту для проявки.
– Тут какой-то дефект, сэр, – сообщил ассистент, проявив пластинку. – Ничего, кроме вспышки света – необычайно яркого света.
– Сделайте тем не менее отпечаток, – попросил Дженкин.
Через шесть месяцев, рассматривая пластинку и отпечаток, фотохудожник обнаружил, что удивительные потоки света исчезли и там и там. Сверхъестественный блеск совершенно погас, как будто его никогда и не было.
Переход
Джон Мадбери возвращался домой из магазинов, нагруженный рождественскими подарками. Уже минуло шесть, и на улицах царила предпраздничная суета. Он был обыкновенным человеком и жил в обыкновенной квартире в пригороде с обыкновенной женой и обыкновенными детьми. Сам-то он, конечно, не считал их обыкновенными, но все остальные считали. И подарков он накупил самых обыкновенных: дешевый альбом для жены, дешевое духовое ружье для сына и тому подобное. Ему перевалило за пятьдесят, он уже облысел, служил в конторе, отличался скромностью во вкусах и привычках и не отличался твердостью во взглядах на политику и религию. Тем не менее он мнил себя положительным человеком, человеком с принципами, искренне не замечая, что эти принципы всецело определяются утренней газетой. Физически он был достаточно крепок, если не считать слабого сердца, которое, впрочем, его никогда не беспокоило. Летний отпуск он проводил, неважно играя в гольф, пока дети купались в море, а жена на берегу читала модный роман. Как большинство людей, он предавался ленивым грезам о прошлом, бесцельно расточал настоящее и строил туманные предположения – после какого-нибудь особо впечатляющего чтения – относительно будущего.
– Не имею ничего против вечной жизни, – говорил он, окидывая рассеянным взглядом жену и детей и тут же возвращаясь мыслями к дневным заботам, – при условии, что там лучше, чем здесь. В противном случае… – И он пожимал плечами, как человек не робкого десятка.
Он прилежно посещал церковь, но там ничто не убеждало его в том, что он причастен вечной жизни, как и ничто не вселяло надежду, что он удостоится ее в будущем. С другой стороны, ничто вне церкви не убеждало его в обратном.
– Я эволюционист, – любил он повторять в кругу глубокомысленных закадычных дружков за кружкой пива, по-видимому не слыхав, что дарвинизм вышел из моды.
Итак, Джон Мадбери шел домой, веселый и счастливый, с кипой рождественских подарков для «жены и малюток», предвкушая их пылкую радость и восторг. Накануне вечером он водил жену на «Магию» в театр для избранных, который посещали все лондонские интеллектуалы. И до сих пор пребывал в состоянии необычного возбуждения. Он шел в театр с сомнением в душе и в то же время ожидая чего-то из ряда вон выходящего.
– Это не оперетта, – предупреждал он жену, – не фарс, словом, не комедия. – А в ответ на ее вопрос, что говорят критики, поморщился, вздохнул и стал нервно поправлять галстук. Ибо любому уважающему себя обывателю не пристало разбираться в том, что говорят критики, даже если он не понимает пьесу. Поэтому Джон ответил честно: – О, они, как обычно, несут всякий вздор. Но театр каждый день полон, а это главное.
И как раз сейчас, когда он пересекал Пикадилли-серкус, чтобы поспеть на омнибус, его голова (после случайного взгляда на афишу) была полна именно этой пьесой, вернее, впечатлением от нее. Потому что она взволновала его до глубины души – тонкими умозрительными намеками, смелостью и возвышенной красотой. Разум бросался в погоню за дерзким предположением о существовании иных миров, за мыслью, что человек не один во Вселенной, всеми силами отвергал сентенцию, которую услужливо подсовывала ему память: «Наука не в состоянии постигнуть мироздание», – и в то же время восставал против возможности ее опровержения.
Мадбери так и не понял, как все произошло. Он увидел чудовище, устремившее на него взгляд, полный слепящего огня. Это было ужасно! Оно бросилось на него. Он увернулся… Второе чудовище подстерегало за углом. Они ринулись на него с двух сторон. Он рванулся вперед отчаянным прыжком, как отставший фаворит на скачках с препятствиями, но было уже поздно. Он оказался как раз посередине между преследователями, сердце его буквально выскочило из груди. Они безжалостно накинулись на него… Хрустнули кости… Потом пришло странное ощущение ледяного холода и пламенного жара… Взревели трубы и людские голоса… Перед его лицом возникло нечто вроде огромного тарана, броня из металла… «Всегда стойте лицом к идущему транспорту», – вдруг вспомнил он, издал дикий вопль и… очутился на противоположном тротуаре.
Сомнений быть не могло: он чудом избежал довольно-таки отвратительной смерти. Первым делом он ощупал подарки – они были целы и невредимы. А потом, забыв поздравить себя со счастливым избавлением и перевести дух, Мадбери поспешил домой – нетвердой походкой, потому что тело еще не совсем слушалось его, – думая лишь о том, какое разочарование постигло бы жену и ребятишек, если бы… ну, словом, если бы что-нибудь случилось. Потом ему ни с того ни с сего пришло в голову, что он больше не любит жену, а всего лишь привязан к ней. Бог знает что заставило его об этом подумать, но он подумал. Мадбери был человеком честным и не умел кривить душой. Это пришло как своего рода откровение. На мгновение он обернулся и увидел толпу, сбившиеся в кучу такси, каски полицейских, в которых отражался свет магазинных витрин… потом снова устремился вперед, полный предвкушением радости, которую принесут его подарки, представляя себе, как подпрыгивают от нетерпения дети, как жена – да благословит Господь ее бесхитростную душу – разглядывает таинственные свертки.
И вот уже Мадбери, сам не зная как, очутился возле похожего на тюрьму здания, в котором жил. Видно, он был так погружен в свои мысли, что не заметил утомительного пути в добрых три мили. «К тому же, – размышлял он, – я пережил серьезное потрясение. Теперь как подумаешь: еще секунда – и мне конец». Он все еще чувствовал дрожь в коленках, мысли его слегка путались, однако на сердце было легко и радостно, как никогда.
Он пересчитал пакеты и все в том же счастливом предчувствии радости близких быстро открыл ключом входную дверь. «Здорово же я задержался, – подумал он, – но когда она увидит подарки, то и слова не скажет. Боже, благослови ее преданное сердце». И он снова мягко повернул ключ в замке и на цыпочках вошел в квартиру.
Услышав шум голосов, повесил пальто и шляпу на вешалку в тесной прихожей (они никогда не называли ее «холлом») и бесшумно двинулся к двери в гостиную, держа свертки за спиной. Он не думал о себе, только о них – разумеется, о жене и детях, а не о свертках. Тихонько приоткрыв дверь, незаметно заглянул в комнату.
К его удивлению, гостиная была полна народу. Он отпрянул, недоумевая. Вечеринка? И Джин даже не предупредила его? Невероятно! Его охватило чувство острого разочарования. Но, шагнув назад, он обнаружил, что в прихожей тоже толпятся люди.
Мадбери изумился и в то же время принял это как должное. Все поздравляли его. Их было так много – целая толпа. Более того, все эти люди казались ему знакомыми, по крайней мере он припоминал их лица. И все знали его.
– Разве это не восхитительно! – засмеялся кто-то, хлопнув его по спине. – Они даже не подозревают… – И говоривший – им оказался старик Джон Палмер, счетовод в их конторе, – выделил голосом «они».
– Да, ничуть не подозревают, – с улыбкой подтвердил Мадбери, не понимая, что говорит, но чувствуя, что говорит то, что нужно.
И тут же на лице его отразилось крайнее удивление. По-видимому, пережитое недавно потрясение было сильнее, чем ему казалось. Наверное, так и есть. Ум его блуждал в смятении. Но странно, никогда еще он не ощущал такой ясности мыслей. Все вдруг стало простым и понятным. Но почему так тесно обступили его эти люди – словно близкие друзья?
– Это покупки, – весело объяснил он, прокладывая путь в толпе, – рождественские подарки для них. – Он кивнул в сторону гостиной. – Я долго копил деньги. Отказался от сигар, бильярда и… прочих приятных вещей, и вот – купил.
– Молодчина! – счастливо рассмеялся Джон Палмер. – Главное в человеке – душа!
Мадбери ошарашенно взглянул на него. Палмер изрек удивительную истину. Только… вряд ли люди поймут ее и поверят. Или поверят?
– Что? – переспросил он, чувствуя себя оглушенным и сбитым с толку. Разум его беспомощно метался между двумя смыслами фразы, один из которых казался слишком выспренним, а другой – невыносимо банальным.
– Мистер Мадбери, будьте любезны, войдите туда. Они ждут вас, – произнес кто-то важно и доброжелательно.
Круто обернувшись, он встретился взглядом с добрыми глуповатыми глазами сэра Джеймса Эпифани, управляющего банком.
Мадбери немедленно послушался – вследствие давней привычки.
– Да, они ждут, – сердечно улыбнулся он и вошел в гостиную, как уже столько раз входил в нее. О, как он был счастлив и весел! Теперь он не сомневался в своей любви к жене. Романтика, правда, ушла, но жена была нужна ему, а он ей. А дети! Милли, Джейн и Билл – как он любил их! Поистине, ради этого стоило жить.
В комнате толпились люди, но было поразительно тихо. Оглядевшись по сторонам, Джон Мадбери пошел к жене, которая сидела в кресле с Милли на коленях. В одно мгновение народу сильно прибавилось. Он остановился перед женой и дочерью и вынул из-за спины свертки.
– Сегодня сочельник, – застенчиво прошептал он, – и я кое-что вам принес. Каждому. – Он протянул им подарки.
– Все это прекрасно, – произнес голос у него за спиной. – Но вы можете стоять с вашими свертками хоть сто лет. Ваши родные все равно их не увидят.
– Разумеется, не увидят. Мне просто приятно это делать, – ответил Джон Мадбери и умолк, пораженный собственными словами.
– Мне кажется… – шепнула вдруг Милли, обводя комнату пристальным взглядом.
– И что же тебе кажется? – резко спросила мать. – Вечно ты что-то выдумываешь.
– Мне кажется, – мечтательно повторила девочка, – что папа уже здесь. – И, помедлив, продолжала со свойственной детям убежденностью: – Конечно, он здесь. Я чувствую.
Раздался громкий смех. Смеялся сэр Джеймс Эпифани. Все остальные тоже обернулись, расплывшись в улыбках. Но мать, ссадив девочку с колен, вдруг вскочила. Ее лицо побелело как мел. Она протянула руки, ловя воздух перед собой. Тело ее сотрясала дрожь, в глазах застыла боль, дыхание прерывалось.
– Смотрите же, – повторил Джон, – вот подарки.
Но слова не облекались в звук. И одновременно с ледяной болью, пронзившей сердце, он вспомнил, что и Палмер, и сэр Джеймс несколько лет назад… умерли.
– Я люблю тебя, Джинни! – вскричал он тогда. – Вот она – магия! Я люблю тебя и всегда был верен тебе… всегда! Мы нужны друг другу. О, неужели ты не понимаешь?! Мы вместе – ты и я – во веки веков!
– Говорите мысленно, – прервал его мягкий вежливый голос. – Не стоит кричать. Они не слышат вас. Не могут… Пока.
Обернувшись, Джон Мадбери увидел Эверарда Минтерна, председателя правления банка. Минтерн утонул в прошлом году на «Титанике».
Он выронил свертки. Сердце его забилось.
Вгляделся в лицо жены. Она смотрела сквозь него. Но девочка смотрела прямо ему в глаза. Она видела.
Потом он понял, что слышит звон – где-то далеко-далеко. Что-то звенело внизу – внутри его, – словно он сам звенел, как колокольчик. Это и оказался колокольчик.
Милли присела на корточки и стала собирать с полу пакеты. Лицо ее сияло счастьем.
Но тут в гостиную вошел человек с нелепо серьезным лицом, с карандашом и блокнотом. На нем была темно-синяя каска. Следом за ним цепочкой вошли другие. Они что-то несли… Мадбери не мог разглядеть, что именно. Когда он протиснулся сквозь толпу, перед ним, как в тумане, возникли пара глаз, нос, подбородок, глубокая багровая рана и сложенные поверх пальто руки. Потом все это заслонило нечто, имеющее очертания женской фигуры, и он услышал отдаленные звуки детского плача, потом знакомые смеющиеся голоса – смеющиеся весело и беззаботно.
– Скоро они соединятся с нами. Разлука будет недолгой.
Он обернулся с великой радостью в сердце и понял, что эти слова принадлежали сэру Джеймсу, который стоял, положив руку на плечо Палмера естественным и все же несколько неожиданным жестом, исполненным светлой любви и искренней дружбы.
– Идем, – сказал Палмер, улыбаясь лучезарной улыбкой человека, примкнувшего к некоему мировому братству. – Давайте им поможем. Они, конечно, не поймут, но попробовать всегда можно.
И толпа устремилась ввысь со смехом и шутками. Наконец-то настал миг истинной жизни – жизни души. Всюду царили блаженство, радость и мир.
Тут только Джон Мадбери понял – понял, что мертв.
Обещание
В одиннадцать вечера, запершись в своей комнате, Марриотт усердно зубрил. Четвертый год он штудировал медицину в Эдинбургском университете и столько раз проваливался по одному и тому же предмету, что родители твердо заявили: больше они не дадут ему ни гроша.
Он занимал дешевые темные комнаты: все деньги уходили на оплату лекций. В конце концов Марриотт решил не валять дурака и выдержать экзамен во что бы то ни стало. Вот уж несколько недель, как он лихорадочно поглощал одну книгу за другой, пытаясь наверстать упущенное время и вернуть потраченные деньги, – впрочем, рьяность, с которой студент взялся за дело, показывала, что он не знает цены ни тому ни другому. Заурядный человек – а Марриотт был во всех отношениях заурядным человеком – не может бесконечно перенапрягать свой ум: расплата неминуемо настанет, раньше или позже.
Друзья-студенты обещали не беспокоить его по вечерам, пока он честно корпит над книгами. Поэтому, заслышав дверной колокольчик, он порядком удивился. Возможно, кто-нибудь другой на его месте не обратил бы на колокольчик внимания и продолжал читать, но только не Марриотт. Он был натурой впечатлительной и потому всю ночь ломал бы голову над тем, кто к нему заходил и зачем. Так что ему не оставалось ничего другого, как впустить непрошеного гостя, а потом побыстрее выпроводить.
Квартирная хозяйка отправлялась спать ровно в десять, и позже этого часа никакая сила не могла заставить ее подняться с постели, поэтому Марриотт вскочил из-за стола и с восклицанием, не сулившим гостю ничего хорошего, отправился отворять дверь.
В столь поздний час – поздний для Эдинбурга – на улицах нет ни души, и на тихой улочке Ф., где на четвертом этаже проживал Марриотт, ни единый звук не нарушал тишины. Когда студент пересек комнату, колокольчик настырно зазвонил еще раз. Он отпер дверь и шагнул в темный проход, чувствуя, как в нем закипают гнев и раздражение: «Все знают, что я готовлюсь к экзамену. Кому это вздумалось явиться сюда на ночь глядя?»
Дом населяли студенты, начинающие писатели и люди неопределенных занятий. Вниз вела каменная лестница без всякого намека на ковер или перила. Она освещалась тусклыми газовыми рожками, пламя в которых нельзя было сделать ярче. Некоторые площадки выглядели опрятнее других. Это зависело от квартирной хозяйки на каждом этаже.
Оказалось, что винтовая лестница обладает странными акустическими свойствами: каждую секунду Марриотт, стоявший в открытых дверях с книгой в руке, ждал, что владелец шагов вот-вот возникнет перед ним, – топот башмаков раздавался так близко, словно они шагали впереди своего хозяина. Гадая, кто бы это мог быть, Марриотт приготовился высказать непрошеному гостю все, что о нем думает. Однако тот все не появлялся, хотя шаги звучали совсем рядом.
Студента охватил безотчетный страх: ноги вдруг сделались ватными, по спине поползли мурашки. Но страх исчез столь же внезапно, как и возник. Марриотт колебался: окликнуть невидимого гостя или захлопнуть дверь и вернуться к учебникам – но тут виновник беспокойства показался из-за угла.
Молодой мужчина, приземистый и широкий в плечах. На белом как мел лице лихорадочно горели запавшие глаза. Несмотря на несколько помятый вид и заросшие щетиной подбородок и щеки, незнакомец, вне всякого сомнения, принадлежал к хорошему обществу: был изящно одет и держался с достоинством. Но больше всего Марриотта поразило, что гость был без шляпы, плаща и зонта, хотя дождь лил не переставая весь вечер.
В голове Марриотта вихрем пронеслось множество вопросов: «Кто вы такой?», «Что вам нужно?» и прочее, но не успел он и рта раскрыть, как незнакомец слегка повернул голову. Свет упал на его лицо, и Марриотт тут же его узнал.
– Боже мой, Филд! Ты ли это? – прошептал он.
Студент четвертого курса не был обделен интуицией и сразу почувствовал, что дело требует деликатности. Он догадался, что буря, которой ждали давно, наконец разразилась и отец выгнал Филда из дому. Несколько лет назад они учились вместе в частной школе, и, хотя с тех пор не виделись, время от времени до него доходили известия о бывшем друге, так как их семьи жили по соседству и сестры состояли в тесной дружбе. Он знал, что после школы Филд словно с цепи сорвался: вино, женщины, опиум или что-то в этом роде – он точно не помнил.
– Входи, – пригласил он, мгновенно забыв о досаде. – Похоже, у тебя неприятности. Входи, поговорим. Быть может, я смогу тебе помочь… – Он не знал, что еще сказать, и запнулся. Темная сторона жизни со всеми ее ужасами не касалась его узкого мирка книг и мечтаний. Но сердце у него было доброе.
Плотно прикрыв за собой входную дверь, он пересек прихожую, но вдруг заметил, что его приятель, к слову сказать совершенно трезвый, едва держится на ногах. Хотя Марриотт и был нерадивым студентом, однако тотчас распознал симптомы истощения – острого истощения, если он не ошибался.
– Рад тебя видеть, – сказал Марриотт с непритворным сочувствием. – А я как раз собирался перекусить. Поужинаем вместе.
Ответа не последовало. Гость буквально валился с ног от слабости, и Марриотту пришлось поддержать его. Тут только он заметил, что костюм болтается на том как на вешалке. Филд страшно исхудал, превратился буквально в скелет. Когда Марриотт до него дотронулся, то вновь ощутил страх и дурноту. Но он приписал ее усталости и потрясению, которое испытал, увидев старого друга в столь жалком виде.
– Давай-ка я помогу тебе. Здесь чертовски темно, в этой прихожей. Я тысячу раз жаловался хозяйке, – оживленно продолжал он, – но старая карга отделывается обещаниями.
Филд навалился на него всем телом. Судя по всему, он и впрямь нуждался в помощи. Марриотт помог дойти гостю до дивана, пытаясь угадать, откуда тот явился и как узнал его адрес. Со времени их дружбы в частной школе прошло не меньше семи лет.
– Посиди тут минутку, – сказал Марриотт, – а я приготовлю ужин. И ничего не объясняй, просто немного отдохни. Я вижу, ты смертельно устал. Обсудим все потом.
Пока Марриотт ходил за буханкой ржаного хлеба, лепешками и большой банкой мармелада – неизменной пищей эдинбургских студентов, его приятель сидел на краю дивана, молча уставившись в одну точку. Глаза его лихорадочно блестели. Марриотт, искоса взглянув на него, подумал о наркотиках. Смотреть в упор он как-то не решался: бедняга оказался в беде, и было бы невежливо глазеть на него, словно требуя объяснений. К тому же Филд казался едва живым. Поэтому из деликатности – а также по другой причине, которую он затруднялся определить, – он не стал беспокоить отдыхавшего гостя, а принялся готовить ужин. Зажег спиртовку, чтоб сварить какао, и, когда вода вскипела, придвинул стол с едой к дивану, чтобы Филду не пришлось подниматься с места.
– Давай поужинаем, – произнес Марриотт, – а потом выкурим по трубке и поболтаем. Я, знаешь ли, готовлюсь к экзамену и вечером всегда что-нибудь перехватываю. Рад, что ты составишь мне компанию.
Подняв глаза, он поймал взгляд гостя, направленный куда-то поверх его головы, и невольно вздрогнул: лицо напротив было смертельно бледным, на нем застыла страшная гримаса боли и душевных мук.
– Господи! – воскликнул Марриотт, вскочив со стула. – Где-то у меня оставалось немного виски. Какой же я болван! Совсем забыл. Когда сижу над книгами, я даже не притрагиваюсь к спиртному.
Он подошел к буфету и налил Филду крепкого виски, которое тот проглотил залпом, не разбавив водой. Пока он пил, Марриотту бросилась в глаза еще одна подробность: перепачканный пылью сюртук гостя был абсолютно сухим, к плечу прилипла паутина. Филд появился ночью в проливной дождь без шляпы, зонта и плаща, однако его одежда была совершенно сухой, даже пыльной. Значит, он вышел из какого-то укрытия. Какого? Может, прятался где-нибудь поблизости?
Все это казалось очень странным. Филд по-прежнему хранил молчание, а Марриотт твердо решил не задавать вопросов, пока тот не поест и не выспится. Главное для него теперь – пища и сон. Марриотт с удовольствием отметил про себя, как быстро он поставил диагноз. Бесчеловечно приставать к бедняге, пока тот не восстановит силы.
За ужином Марриотт без умолку болтал о себе, об экзаменах, о «старой карге» хозяйке. Филд не сказал ни слова. Тогда как сам хозяин едва притронулся к ужину, гость жадно поглощал все подряд. Неискушенный студент, которому никогда не приходилось есть реже трех раз в день, в полном изумлении глядел, как его изголодавшийся приятель уничтожает сдобренные мармеладом лепешки, черствый кекс и ржаной хлеб. Он не сводил с Филда глаз, поражаясь, как в него столько влезает.
Как оказалось, спать Филду хотелось не меньше, чем есть. Несколько раз его голова бессильно падала, и он переставал жевать. Тогда Марриотту приходилось слегка трясти его за плечо, чтобы бедняга мог продолжить трапезу. Наш незадачливый студент со смешанным чувством изумления и страха следил за упорной борьбой между муками голода и волшебным дурманом всемогущего сна. Он слышал, что кормить голодных и наблюдать, как они едят, приятно, но не представлял, что это выглядит именно так: Филд ел как животное – чавкал, сопел, давился. Забыв об экзамене, Марриотт чувствовал, как к горлу подкатывает ком.
– Боюсь, мне больше нечего тебе предложить, старина, – неосторожно выпалил он, когда со стола исчезла последняя лепешка и странный ужин подошел к концу.
Филд опять ничего не ответил и только благодарно поглядел на друга.
– А теперь отправляйся спать, – продолжал Марриотт, – иначе ты просто не выдержишь. Я буду всю ночь готовиться к этому чертову экзамену, а ты спокойно укладывайся на мою кровать. Утром за завтраком мы обо всем поговорим и что-нибудь придумаем. Тебе-то ведь известно, я мастер на выдумки, – прибавил он в надежде подбодрить приятеля.
Филд, как и прежде, не проронил ни звука, но, казалось, не возражал против предложения Марриотта, и тот повел его в спальню, на ходу извиняясь перед голодным сыном баронета, чей дом был похож на дворец, за скромные размеры своего жилища. Однако измученный гость даже не попытался выразить свою признательность. Он просто проковылял по комнате, опираясь на руку друга, и прямо в одежде рухнул на кровать. Не прошло и минуты, как он, судя по всему, уснул.
Некоторое время Марриотт стоял перед открытой дверью, глядя на спящего и размышляя о том, как скверно оказаться в подобной переделке и что ему делать с непрошеным гостем завтра. Но вскоре вспомнил о своих учебниках: что бы там ни было, он должен выдержать экзамен.
Он запер дверь в прихожую, уселся за книги и продолжил свои медицинские штудии с того же места, где их прервал звон колокольчика. Ему не сразу удалось сосредоточиться. Перед глазами то и дело всплывало мертвенно-бледное лицо и лихорадочно горевшие глаза перепачканного пылью голодного человека, который в ботинках и сюртуке лежал на его кровати. Он вспомнил школьные годы, когда жизнь еще не развела их, – как они клялись в вечной дружбе и все такое. А теперь! Какая жестокая судьба! Что может сделать с человеком страсть к разгульной жизни!
Но все же одну из этих клятв Марриотт совсем забыл. Во всяком случае, она осталась лежать глубоко на дне его памяти.
Через полуоткрытую дверь – спальня примыкала к гостиной – доносилось глубокое, размеренное дыхание, тяжелое дыхание смертельно уставшего человека, от одного звука которого Марриотта потянуло в сон.
«Бедняга нуждался в помощи, – подумал он, – и получил ее как раз вовремя».
И впрямь, снаружи резкий ветер с Форса, швыряя холодные струи дождя на оконные стекла, гнал их по пустынным улицам. Поначалу Марриотт ясно различал глубокое дыхание того, кто спал в соседней комнате, потом с головой погрузился в учебники.
Двумя часами позже он зевнул, отложил прочитанную книгу и, прислушиваясь к доносившемуся из спальни дыханию, осторожно подошел к двери.
Возможно, из-за того, что после яркого света его глаза не сразу привыкли к темноте, он различил только темные очертания мебели, глыбу комода у стены и белое пятно там, где посреди комнаты стояла ванна.
Затем понемногу начала вырисовываться кровать. На ней обозначились очертания спящего тела, которое постепенно приобретало объемность, пока его глазам не предстала приземистая черная фигура на белом покрывале.
Марриотт еле сдержал улыбку: Филд лежал в той же позе, в которой уснул.
Секунду-другую он смотрел на спящего, затем вернулся к книгам. Ночь наполняли поющие голоса дождя и ветра. Не слышно было цокота копыт по мостовой: шум экипажей стих, а для тележки молочника время еще не настало. Он снова с головой ушел в занятия, прерываясь лишь затем, чтобы взять новый учебник или глотнуть ядовитого зелья, которое гнало сон прочь и держало его мозг в лихорадочном возбуждении. И всякий раз во время паузы слышал из соседней комнаты дыхание Филда. За окнами завывала буря, но в доме царил покой, настольная лампа бросала яркий свет на заваленный книгами стол, дальний конец комнаты тонул в полумраке. Дверь в спальню находилась как раз напротив. Нашего студента ничего не отвлекало, если не считать порывов ветра за окном да легкой боли в руке.
Эта непонятно откуда взявшаяся боль раз или два становилась нестерпимой. Он попытался вспомнить, где и когда мог повредить руку, но не смог.
Мало-помалу лежавшие перед ним страницы сделались из желтых серыми, на улице послышался скрип колес. Было четыре утра. Марриотт откинулся назад и широко зевнул. Отдернул занавески. Буря утихла, и Кэстл-Рок заволокло туманом. Зевнув еще разок, он отвернулся от унылого пейзажа, намереваясь поспать четыре часа до завтрака. Из спальни по-прежнему доносилось тяжелое дыхание, и Марриотт на цыпочках пересек комнату, чтобы взглянуть на спящего.
Приблизившись к полуоткрытой двери, он без труда отыскал глазами кровать – теперь она отчетливо вырисовывалась в сером утреннем свете, – протер глаза, протер еще раз и сунул голову в дверной проем.
Однако ничего не изменилось. Комната была пуста. Внезапно на него нахлынул страх, как и тогда, при появлении Филда, однако на этот раз студент буквально похолодел от ужаса. И тут же нестерпимо заныла левая рука. Он растерянно оглядывался по сторонам, пытаясь собраться с мыслями и дрожа всем телом.
Огромным усилием воли Марриотт заставил себя выйти из-за двери и решительно шагнул в комнату.
Там, на кровати, виднелся отпечаток тела. На подушке остался след от головы, на покрывале – вмятина от ботинок. И совершенно явственно – совсем рядом! – слышалось дыхание…
Марриотт попытался взять себя в руки. Борясь со страхом, он заставил себя окликнуть друга по имени:
– Филд! Это ты? Куда ты спрятался?
Ответа не последовало, но дыхание по-прежнему доносилось с кровати. Собственный голос показался таким чужим и жалким, что Марриотт не стал повторять вопроса, а, опустившись на колени, заглянул под кровать и наконец, стянув матрас на пол, принялся срывать с него покрывало, простыни, одеяло. Хотя Филда нигде не было видно, звук дыхания не умолкал. Студент отодвинул кровать от стены, но звук остался на том же самом месте.
Теряя самообладание, Марриотт бросился обыскивать комнату. Он торопливо обшарил буфет, комод, маленькую нишу, где висела одежда, – все напрасно. Крошечное окно под потолком было закрыто; впрочем, в него не пролезла бы и кошка. Дверь в гостиной была заперта изнутри, через нее Филд не мог уйти. В голове у Марриотта зашевелились странные мысли, влекущие за собой неприятные ощущения. Все более волнуясь, он перетряхивал постель, пока спальня не стала походить на поле боя. Он обыскал обе комнаты, прекрасно понимая тщетность этого занятия, – и снова принялся искать. Его прошиб холодный пот, а тяжелое дыхание по-прежнему раздавалось там же, куда он уложил спать Филда.
Тогда Марриотт попробовал изменить тактику. Вернул кровать на прежнее место и сам улегся туда, где лежал его гость. Но тут же вскочил как ужаленный: кто-то дышал у самой его щеки, точнее, между его головой и стеной – в этом промежутке не уместился бы и грудной младенец.
Студент вернулся в гостиную, открыл окно, чтобы впустить побольше света и воздуха, и попытался трезво и спокойно обдумать происходящее. Он знал, что у того, кто слишком мало спит и слишком много читает, случаются яркие галлюцинации, и вновь перебрал в уме подробности той ночи и собственные ощущения: звонок, приход гостя, зловещее пиршество. Нет, ни одна галлюцинация не может охватить всю последовательность событий и продолжаться так долго. Менее охотно он вспомнил беспричинный страх и острую боль в руке – все это не поддавалось никакому объяснению.
Мало того, когда он стал анализировать события прошедшей ночи, его вдруг осенило: за все это время Филд не произнес ни слова! И словно в насмешку над ним и над его попытками разобраться в этом наваждении, в спальне кто-то дышал – ровно, глубоко, размеренно. Это было невероятно.
Преследуемый мыслями о нервной горячке и надвигающемся безумии, Марриотт надел фуражку и плащ и вышел из дому. Утренний ветер на Артурз-Сит, запах вереска и моря прочистят ему мозги. Час или два он бродил по лужам над Холируд, пока из него окончательно не выветрился страх. Вдобавок ему зверски захотелось есть.
Вернувшись к себе, Марриотт увидел, что в комнате спиной к окну кто-то стоит. То был его товарищ по курсу Грин, который готовился к тому же экзамену.
– Всю ночь просидел над книгами, – сообщил он. – Решил заглянуть к тебе, чтобы сверить конспекты и вместе позавтракать. А ты, я вижу, успел погулять? – заметил он, вопросительно глядя на приятеля.
Марриотт объяснил, что у него болела голова, но теперь прошла, и Грин понимающе кивнул. Однако, когда служанка поставила на стол дымящуюся овсянку и вышла, Грин заметил довольно принужденным тоном:
– Я и не знал, что среди твоих друзей есть любители выпить.
Замечание было довольно бестактным, и Марриотт ответил сухо, что и сам этого не знал.
– Похоже, парень отсыпается после изрядной попойки, – не унимался Грин, кивнув в направлении спальни и испытующе глядя на Марриотта.
Несколько секунд они смотрели в глаза друг другу, затем Марриотт с облегчением вздохнул:
– Слава богу! Значит, ты тоже его слышишь?
– Конечно слышу. Дверь-то ведь открыта. Но возможно, я сую свой нос куда не следует, тогда прости.
– Ах, дело вовсе не в этом, – сказал Марриотт. – Но я ужасно рад. Сейчас объясню. Если ты тоже слышишь дыхание, значит все в порядке. Но я, сказать по правде, здорово перепугался. Решил, что у меня нервная горячка или что-нибудь в этом роде. Ты знаешь, как много зависит от этого экзамена. Ведь тем, кто сходит с ума, всегда сначала что-то мерещится, и я…
– Ничего не понимаю, – нетерпеливо перебил Грин. – Что за чушь ты несешь?
– Слушай меня внимательно, – произнес Марриотт, стараясь говорить как можно спокойнее, – я все тебе объясню. Только не перебивай.
И он подробно рассказал все, что случилось ночью, не забыв упомянуть и про боль в руке. Затем поднялся и подошел к двери в спальню.
– Ты ясно слышишь дыхание? – спросил он. Грин ответил утвердительно. – Тогда иди со мной, обыщем комнату вдвоем.
Однако Грин не двинулся с места.
– Я уже был там, – сказал он неуверенно. – Я услыхал этот звук и решил, что это ты там дышишь. И вошел.
Ничего не ответив, Марриотт распахнул дверь как можно шире. Звук стал громче.
– Но ведь кто-то там должен быть, – прошептал Грин еле слышно.
– Кто-то там и есть, только где?
И Марриотт знаком пригласил товарища следовать за ним, но Грин наотрез отказался: он уже там был и ничего не обнаружил. И ни за что на свете не войдет туда опять.
Они закрыли дверь и вернулись в гостиную, чтобы спокойно все обсудить. Грин стал подробно расспрашивать друга о событиях прошедшей ночи, но толку от этого было мало, ибо вопросы не меняли сути дела.
– Боль в руке – единственное, чему должно иметься логическое объяснение, – сказал Марриотт, поглаживая руку с вымученной улыбкой. – Чертовски болит, хотя я не помню, чтобы повредил ее.
– Дай-ка я тебя осмотрю, – предложил Грин. – Я прекрасно разбираюсь в анатомии, хотя экзаменаторы отказываются это признать.
Им захотелось немного подурачиться, и, скинув пиджак, Марриотт засучил рукав рубашки.
– Боже мой, кровь! – воскликнул он. – Взгляни! Что это?
Рядом с кистью виднелась тонкая красная линия. На ней алела свежая капля крови. Грин подошел поближе и несколько минут разглядывал ранку. Затем опустился на стул и пристально посмотрел в глаза приятелю.
– Ты просто где-то поцарапался, – сказал он наконец.
– Здесь нет следов ушиба. И от царапины рука так не болит.
Марриотт сидел недвижно, молча уставившись себе на руку, словно на ней была написана разгадка тайны.
– Что ты там разглядываешь? Самая обычная царапина, – голос Грина звучал не слишком убедительно. – Ночью ты был возбужден и…
Марриотт пытался что-то сказать побелевшими губами. Пот выступил крупными каплями у него на лбу. Он наклонился к самому уху своего друга.
– Смотри, – прошептал он слегка дрожащим голосом. – Видишь эту красную отметину? Под тем, что ты назвал царапиной?
Грин согласился, что там и впрямь что-то есть, а Марриотт тщательно стер платком кровь с руки и попросил вглядеться внимательней.
– Да, теперь вижу, – отозвался Грин через минуту, поднимая голову. – Похоже на старый шрам.
– Это и есть старый шрам, – пробормотал Марриотт дрожащими губами. – Теперь я все вспомнил.
– Что все? – Грин заерзал на стуле. Он попытался рассмеяться, но не смог. Казалось, Марриотт вот-вот лишится чувств.
– Только не пугайся, – тихо сказал он. – Эту отметину сделал Филд.
Некоторое время друзья молча глядели друг на друга.
– Эту отметину сделал Филд! – медленно повторил Марриотт.
– Филд?! Ты хочешь сказать… прошлой ночью?
– Нет, раньше. Несколько лет назад, в школе, ножом. А я сделал надрез на его руке. – Теперь Марриотт говорил очень быстро. – Мы обменялись каплями крови. Он пустил каплю крови в мою ранку, а я – в его…
– Боже мой, зачем?
– Мальчишеская выдумка. Мы заключили священный договор, сделку. Теперь я все вспомнил. Прочли какую-то дурацкую книгу и поклялись явиться друг другу после смерти. То есть тот, кто умрет первым, явится тому, кто остался в живых. И скрепили договор кровью. Семь лет назад. Как сейчас помню: жаркий летний полдень, а один из учителей поймал нас и отнял ножи… Я никогда не вспоминал об этом до сегодняшнего дня…
– И ты полагаешь… – произнес, заикаясь, Грин.
Но Марриотт не ответил. Он встал, прошел в другой конец комнаты и повалился на диван, закрыв лицо руками.
Грин поначалу растерялся. Он прекратил расспросы и задумался. Затем подошел к лежащему недвижно Марриотту и растолкал его: нужно глядеть в глаза фактам, пусть даже необъяснимым, сдаваться просто глупо.
– Вот что мне пришло в голову, Марриотт, – начал он, глядя в смертельно бледное лицо друга. – Не стоит так убиваться. Если это галлюцинация, то нам известно, что делать, а если нет, то нам известно, что думать. Разве не так?
– Пожалуй, – хрипло ответил Марриотт. – И все же мне очень страшно. К тому же этот бедняга…
– Что ж, если наши худшие предположения верны и парень действительно сдержал обещание, то самое страшное уже позади.
Марриотт кивнул.
– И наконец: ты совершенно уверен, что он на самом деле ел? Вернее, съел хоть что-нибудь?
Секунду помедлив, Марриотт ответил, что это легко проверить. Он говорил спокойно, после всего пережитого его трудно было удивить подобным пустяком.
– Я сам убрал все со стола после ужина. Еда в буфете, на третьей полке. Больше к ней никто не притрагивался.
Не поднимаясь с места, он указал на буфет, и Грин послушно направился туда.
– Так я и думал, – воскликнул он через пару минут. – Частично это была галлюцинация. Еда не тронута. Гляди сам.
Вместе они обыскали полку и обнаружили буханку ржаного хлеба, груду лепешек и кекс – все в целости и сохранности. Даже содержимое бутылки с виски не убавилось.
– Ты кормил пустоту, – сказал Грин. – Филд ничего не ел и не пил. Его здесь вообще не было!
– А как же дыхание? – спросил Марриотт, изумленно уставившись на друга.
Ничего не ответив, Грин направился к спальне. Марриотт проводил его взглядом. Грин распахнул дверь и прислушался. Все было ясно без слов: комнату наполнял звук глубокого, ровного дыхания, ни о какой галлюцинации не могло быть и речи.
Грин затворил дверь и вернулся назад.
– Тебе остается одно, – заявил он решительно, – написать домой и все выяснить. А пока будем заниматься у меня. В моей комнате две кровати.
– Согласен, – ответил Марриотт. – Экзамен – это уж точно не галлюцинация. Я должен сдать его, несмотря ни на что.
Так они и поступили. Неделю спустя Марриотт получил письмо от сестры. Отрывок из него он прочел Грину:
«Удивительно, что ты спрашиваешь о Филде. Это звучит ужасно, но лишь совсем недавно терпение у сэра Джона истощилось, и он выставил сына из дому, говорят, без гроша в кармане. И что же ты думаешь? Бедняга покончил жизнь самоубийством. Во всяком случае, так это выглядит. Вместо того чтобы уйти из дома, он спустился в подвал и просто уморил себя голодом… Родственники, разумеется, пытаются замять скандал, но мне сообщила об этом моя горничная, а ей сказал их лакей… Они обнаружили тело четырнадцатого, и доктор сказал, что смерть наступила полдня назад. Он был страшно истощен…»
– Значит, он умер тринадцатого, – задумчиво констатировал Грин.
Марриотт кивнул.
– И в ту же ночь явился к тебе.
Марриотт кивнул еще раз.
Дальние покои
Он долго пытался понять, кто это в темноте заглядывает к нему в спальню и тут же прячется за дверью, да так проворно, что никогда не успеваешь разглядеть лица. Это случалось после того, как няня уходила и уносила свечу. «Спокойной ночи, Тим, – обычно говорила она, прикрывая свечу ладонью, чтобы свет не бил в глаза. – Приятных снов». И медленно удалялась. По потолку со скоростью поезда пробегала острая тень от двери, из коридора доносилось несколько сказанных шепотом фраз – конечно же, о нем, – и он оставался один. Тим слышал, как нянины шаги затихают в глубине старого загородного дома, шлепают по каменным плитам в прихожей, иногда ему удавалось различить глухой стук двери в людскую, затем воцарялась тишина. Когда затихал последний звук и исчезали все следы няниного присутствия, таинственное существо покидало свое укрытие и с быстротой молнии выглядывало из-за угла. Обычно это случалось, когда он говорил себе: «Сейчас засну. Хватит думать. Спокойной ночи, Тим, приятных снов». Ему нравилось желать спокойной ночи самому себе. Так он не чувствовал себя одиноким. Получалось, будто разговаривают двое. Просторная, с высоким потолком спальня располагалась на верхнем этаже старинного дома. Его кроватка с железной решеткой стояла у стены. На другом конце комнаты висели шторы. Он следил, как в их тяжелых складках пляшут отблески огня. Узор на ткани неизменно его занимал: спаниель охотился за длиннохвостой птицей, а та летела к густому дереву. Рисунок повторялся много раз. Сначала Тим пересчитывал собак, затем птиц и напоследок деревья, но их число никогда не совпадало. В рисунке был скрыт тайный смысл. Сумей он его разгадать, птицы, собаки и деревья «сошлись» бы. Он сотни раз играл в эту игру. Он был на одной стороне, а птицы и собаки на другой. Они всегда выигрывали. Как только ему начинало везти, он засыпал. Шторы висели неподвижно, но иногда ни с того ни с сего шевелились – и прятали в своих складках собаку или птицу, чтобы он не выиграл. Однажды, насчитав одиннадцать птиц и одиннадцать деревьев – чтобы не сбиться, он твердил: «Одиннадцать птиц и одиннадцать деревьев, но только десять собак», – он в нетерпении искал глазами одиннадцатую собаку, но вдруг занавески заколыхались и спутали ему весь счет. Одиннадцатая собака исчезла. Это ему не понравилось. Ведь занавески не шевелятся сами по себе. Впрочем, обыкновенно он бывал слишком увлечен счетом и не испытывал тревоги.
Напротив кровати был камин с красными и желтыми углями. Прижавшись щекой к подушке, Тим смотрел на него сквозь прутья кровати. Когда угли, осев, с мягким треском рассыпались, он переводил взгляд с занавесок на каминную решетку, стараясь точно угадать, какой из угольков свалится вниз. Пока в камине пылал огонь, звук нравился ему. Но иногда он просыпался среди ночи: в темноте комната казалась больше, огонь угасал, и его звук был уже не таким приятным. Тиму становилось не по себе: ведь угли падали не сами собой; казалось, кто-то нарочно их подталкивал. Перед каминной решеткой лежали густые тени. Однако утром и шторы, и угасший камин, в котором остывшие угольки позвякивали, точно олово, оставляли его совершенно равнодушным.
Когда утомленный игрой со шторами и угольками Тим лежал в ожидании сна, собираясь произнести свое «Сейчас засну», происходило нечто странное. Он сонно глядел на умирающее пламя или пересчитывал носки и фланелевую одежку, висевшую рядом на высокой вешалке, как вдруг кто-то с быстротой молнии заглядывал в дверь и исчезал, прежде чем Тим успевал повернуть голову. Появление и исчезновение всегда совершались с поразительной быстротой.
В дверном проеме с легкостью, проворством и бесшумной вкрадчивостью тени возникали плечи и голова, но то была не тень – держась рукой за дверной косяк, кто-то осторожно заглядывал в спальню и, заметив Тима, молниеносно прятался. Ловкость и быстрота этого маневра были непостижимы. Все происходило в полной тишине. Фигура исчезала, едва мелькнув. Но в долю секунды гостья успевала заметить его, разглядеть и понять, что он делает. Ей нужно было знать, спит он или нет. Исчезнув, она продолжала следить за ним. Где-то ждала и знала о нем все. Где ждала, неизвестно. Наверно, приходила издалека, быть может, с крыши, но скорее всего – из сада или с неба. Несмотря на окружавшую ее таинственность, она не внушала страха. Тим чувствовал ее нежность и заботу. Когда она появлялась, он не пытался звать на помощь хотя бы потому, что у него пропадал голос.
«Она приходит из Галереи кошмаров, – решил он, – но сама она не кошмар». Все это было загадочно.
Иногда она приходила несколько раз за ночь. Тим был почти уверен – хотя не до конца, – что она проскальзывает к нему в комнату, как только он засыпает. Садилась у гаснущего огня, пряталась за тяжелыми шторами и даже ложилась в пустую кровать, где спал его брат, когда приезжал домой на каникулы. Похоже, это она играла с занавесками и перемешивала угли. Почти наверняка ей было известно, где прячется одиннадцатая собака. Но точно Тим знал одно: она входила в его спальню и выходила из нее и не желала, чтобы ее заметили. Часто, просыпаясь среди ночи, он чувствовал, что она совсем рядом, склонилась над ним в темноте. Мальчик ничего не слышал, просто ощущал ее присутствие. Тогда она тихонько отходила в сторону. Двигалась она на удивление легко, но он замечал все ее перемещения, вернее, чувствовал разницу: вот она здесь, поблизости, а вот ее нет, но стоило ему снова заснуть, как она возвращалась. Впрочем, ее ночные явления разительно отличались от первого робкого заглядывания в дверь. При свете камина она приходила одна, а в темные безмолвные часы – со свитой.
И вдруг Тим догадался: у нее есть крылья – вот почему она движется так легко и стремительно. Она летала! А те, кого она тайком приводила с собой, ее дети. Он также догадался, что от них исходят нежность, покой и утешение и что они каким-то образом проникают к нему через Галерею кошмаров, хотя сами не имеют к кошмарам никакого отношения.
– Понимаешь, – объяснял он няне, – она приходит ко мне одна, а когда я совсем усну, приводит малышей.
– Выходит, чем быстрее ты заснешь, тем лучше, Тим.
– Конечно! Я и засыпаю. Только мне хотелось бы знать, откуда они приходят.
И говорил он это так, словно о чем-то догадывался.
Няня не могла сказать ему ничего путного, и он отправился к отцу.
– По-моему, – ответил его вечно занятой, но любящий отец, – либо там вообще никого нет, либо это Дрема приходит к тебе, чтобы унести в страну снов.
Он говорил ласково, но как-то торопливо. В тот день он был расстроен повышением земельного налога и просто не мог сосредоточиться на волшебном мире Тима. Усадив сына на колени, он поцеловал его, потрепал по голове, словно любимую собаку, и, приподняв, поставил на ковер:
– Пойди спроси у мамы, она прекрасно разбирается в таких вещах. А после ты все мне расскажешь, в другой раз.
Мать Тима сидела в кресле у камина. Она вязала и читала книгу – он никогда не мог понять, как это у нее выходит. Когда мальчик вошел, она подняла голову, сдвинула на лоб очки и протянула руки ему навстречу. Он все ей рассказал, не забыв передать слова отца.
– Понимаешь, это не как Санта-Клаус или что-нибудь в этом роде. Она – настоящая.
– И добрая, – заверила мама. – Она заботится о тебе и хочет убедиться, что тебе хорошо и покойно.
– Да, я знаю. Но…
– Наверное, папа прав, – торопливо добавила она. – Это Дрема заглядывает в дверь. У нее есть крылья. Я много раз об этом слышала.
– А малыши? – спросил он. – Кто они, по-твоему?
Мама ответила не сразу. Она перевернула страницу, медленно закрыла книгу и отложила ее в сторону. Не торопясь, отложила вязанье, тщательно расправив петли на спицах.
– Быть может, – сказала она, притягивая сына к себе и заглядывая в его большие изумленные глаза, – это сны?
Тим затрепетал от волнения. Он отступил на шаг и всплеснул руками.
– Сны! – прошептал он с чувством. – Как же это я раньше не догадался!
Доказав свою проницательность, мама не удовольствовалась достигнутым успехом и пустилась в объяснения, но Тим уже не слушал – мысли его унеслись совсем в ином направлении. И наконец он прервал поток ее слов.
– Теперь я знаю, где она прячется, – объявил он торжественно. – Вернее, знаю, где она живет. – И, не дождавшись вопроса, выпалил: – В Дальних покоях.
– Ах! – удивленно воскликнула мама. – Какой ты молодец, Тим!
Итак, справедливость его предположения была подтверждена.
Теперь он знал, что Дрема с малютками-снами днем прячется на заброшенной половине огромного елизаветинского особняка, что прозывалась Дальними покоями. Уже давно там никто не жил и никто туда не наведывался. Окна были закрыты ставнями, комнаты заперты. Туда вело несколько обитых зеленым сукном дверей, но их никогда не открывали. Вот уже много лет, как эта часть дома стояла заколоченной и была недоступна для детей. Во всяком случае, Дальние покои никогда не воспринимались как место, где можно поиграть в прятки. Их окружал некий ореол недосягаемости. В их глубине царили тени, пыль и тишина.
Но Тим, имевший обо всем собственное мнение, твердо верил, что Дальние покои обитаемы. Он в точности не знал, кто занимал череду пустынных комнат, прогуливался по просторным переходам, сновал за закрытыми ставнями, и называл обитателей Дальних покоев «они», а правила ими «Владычица» – всесильная, недоступная, вездесущая и невидимая.
У Тима было странное для маленького мальчика представление о ней. Он как-то связывал Владычицу с собственными сокровенными мыслями. Когда он в мечтах отправлялся на луну, или к звездам, или на дно океана, то всякий раз путь туда лежал через Дальние покои. Через их коридоры и залы – и, разумеется, через Галерею кошмаров. Обитые зеленым сукном двери захлопывались за ним, глазам открывался длинный темный проход – и начиналось очередное приключение. Когда ему впервые удалось преодолеть Галерею кошмаров, Тим понял, что теперь он вне опасности, а распахнув тяжелые ставни на окнах, освободился от огромного потустороннего мира, ибо свет, проникнув внутрь, освещал ему путь.
Эти удивительные для ребенка представления устанавливали связь между таинственными комнатами Дальних покоев и скрытой от глаз обителью души. Чтобы испытать настоящие приключения, он должен был пройти через все эти залы, мрачные коридоры и галереи, которые пользовались дурной славой и таили в своей глубине опасность. Когда он сумел пробиться достаточно далеко и распахнуть ставни, его открытием стал свет. Обо всем этом Тим, в сущности, никогда не думал и не говорил. И тем не менее знал, чувствовал, что происходит там, внутри. Путь в Дальние покои лежал не только через обитые зеленым сукном двери, но и через сердце Тима. Оба маршрута были нанесены на карту чудес, что хранилась у него в душе.
Теперь он наконец узнал, кто там живет и кто такая Владычица. Ставни распахнулись, и свет прогнал тьму. Тим догадался, а мама подтвердила: днем там скрывается Дрема с малютками-снами, а с наступлением темноты они тайком выскальзывают из своего убежища. Все приключения на свете начинаются со снов, в этом не замедлит убедиться всякий, кто проникнет в Дальние покои.
Теперь, когда Тим знал, кто обитает в Дальних покоях, путешествие в страну поисков и открытий стало его единственной целью. Карту, что хранилась у него в сердце, он хорошо себе представлял, но карты Дальних покоев никогда не видел. Воображение рисовало ему расположение комнат, залов и галерей, но сам он никогда не бродил по пустынным этажам, где средь теней и пыли пряталась стайка снов. Мальчик страстно мечтал очутиться в великолепных покоях Владычицы и заглянуть ей в лицо. Он принял решение проникнуть в Дальние покои.
Осуществить задуманное было нелегко, но Тим не собирался отступать и начал тщательно обдумывать план действий. Ночью идти туда не стоило, ведь с наступлением темноты Владычица со свитой покидает Дальние покои и летает по миру. Дом пустеет, и он может испугаться пустоты. Значит, оставался дневной визит. Придется нарушить некоторые запреты, рассуждал он, и сделать так, чтоб не попасться на глаза кому-нибудь из слишком любопытных взрослых, иначе его тут же спросят: «Где это ты пропадал?» – или что-нибудь в этом роде. Мальчик сравнивал разные способы проникнуть в Дальние покои и, хотя еще не принял окончательного решения, знал: все кончится благополучно. Главное, он предвидел грозящую ему опасность, и, значит, его не застанут врасплох.
От намерения проникнуть в Дальние покои из сада вскоре пришлось отказаться: в стене из красного кирпича не оказалось ни единой щербинки или трещины. Из внутреннего двора туда тоже было не попасть: даже встав на цыпочки, Тим едва дотягивался до широких каменных подоконников. Когда играл один или гулял с гувернанткой-француженкой, он неутомимо искал возможность проникнуть в Дальние покои снаружи. Таковой не представлялось. Если бы ему и удалось дотянуться до ставней, то это ничего бы не изменило, такие они были толстые и прочные.
А пока он пользовался каждым удобным случаем, чтобы подойти поближе к плотной кирпичной кладке. Башни и фронтоны Дальних покоев уходили ввысь. До Тима доносился шум ветра под карнизом, и он представлял себе легкие шаги и шелест крыльев внутри. Дрема и ее малютки хлопотливо готовятся к ночному путешествию. Они затаились, но не спят. В этой заброшенной части замка, которая была больше любого загородного дома, Дрема наставляла и пестовала стайку крылатых снов. Это было чудесно. Наверное, они облетают все графство. Однако еще чудесней было то, что сама Владычица сходит к нему в спальню и наблюдает за ним всю ночь. Это приводило его в изумление. И тут живое воображение подсказывало: «А вдруг они хотят взять меня с собой? Во сне! Ну конечно! Вот почему они ко мне приходят!»
Однако чаще Тим старался понять, как Дрема покидает Дальние покои. Наверняка через обитые зеленым сукном двери! Тогда мальчик пришел к выводу: он проникнет туда тем же путем, чтоб узнать, что скрывается внутри.
В последнее время мимолетные визиты прекратились. Молчаливая фигура больше не заглядывала в дверь. Тим стал слишком быстро засыпать – задолго до того, как угасал огонь в камине. К тому же собак и птиц на шторах теперь всегда оказывалось ровно столько же, сколько деревьев, и Тим легко выигрывал игру. Собак или птиц никогда не бывало слишком много, шторы никогда не шевелились. Так стало после того, как он рассказал о Владычице отцу и матери. Тогда он сделал второе открытие: на самом деле родители не верят в его гостью. Вот почему она держится в стороне. Они сомневаются в ее существовании, и она затаилась. Это был еще один повод отправиться на ее поиски. Он тосковал без нее. Она была так заботлива, так добра к маленькому мальчику в огромной пустой комнате, а родители так небрежно говорили о ней. Ему страстно захотелось ее увидеть и сказать: он в нее верит и любит. Тим не сомневался, что ей приятно будет услышать это. Ей не все равно. Хотя теперь он засыпал слишком быстро и не видел, как она заглядывает в комнату, ему начали сниться сны – о путешествиях. Это она посылала их. А главное, он верил, что она возьмет его с собой.
Однажды вечером, на исходе мартовского дня, его час пробил. И точно в срок, потому что завтра должен был приехать на каникулы его брат, и Владычица вряд ли захочет навестить Тима, если Джек будет спать на соседней кровати. К тому же была Пасха, а после Пасхи – Тим этого еще не знал – ему предстояло распрощаться с гувернанткой и поступить в начальную школу в Веллингтоне. Случай представился как бы сам собой. И Тим ни секунды не колебался. Назад пути не было, ибо он внезапно очутился перед обитыми зеленым сукном дверями, которые слегка покачивались на петлях! Здесь кто-то недавно прошел.
Вот как это случилось. Отец охотился в Шотландии, в Инглмьюире, и должен был вернуться завтра утром. Мать отправилась в церковь по пасхальным делам, а гувернантку отпустили на каникулы во Францию. Тим получил на время полную свободу и не замедлил ею воспользоваться. Он без особого труда ускользнул из-под надзора нянек и лакеев и вечером, после чая, с жадным любопытством исследовал все запретные места в доме, добравшись под конец до святая святых – отцовского кабинета. Эта великолепная комната была средоточием всего гигантского дома. Здесь его как-то высекли розгами, и здесь же отец с торжественным и радостным видом объявил ему: «Теперь у тебя есть маленькая сестренка, Тим. Люби и береги ее». Здесь также хранились деньги. В воздухе стоял «милый папин запах», как называл его Тим: запах книг, табака, бумаг, охотничьих хлыстов и пороха.
Тим благоговейно застыл на пороге, но вскоре, набравшись храбрости, на цыпочках двинулся к огромному, заваленному важными бумагами столу. Документов он не тронул, но его проворные глаза заметили зазубренный осколок снаряда, который отец привез с Крымской войны, а теперь использовал как пресс-папье. Тиму с трудом удалось приподнять его. Забравшись с ногами в мягкое вертящееся кресло, он немного покрутился в нем, затем, утопая в подушках, стал завороженно глядеть на лежавшие перед ним необычные предметы. Затем перевел взгляд на стоявшую в углу подставку для тростей – их, он знал, позволялось трогать. Он играл с этими тростями прежде. Их было, как все говорили, около двадцати, с диковинными изогнутыми рукоятками. Отец привез их из далеких, таинственных стран, а некоторые вырезал собственными руками. Тим отыскал глазами тонкую блестящую палку с набалдашником из слоновой кости, которую ему всегда страстно хотелось иметь. Он заведет себе такую же, когда вырастет. Трость гнулась, дрожала и, когда он взмахивал ею, со свистом рассекала воздух. Она была гибкой и очень прочной. Это была семейная реликвия: когда-то трость принадлежала его прадедушке. Сам ее вид напоминал о прошлом веке, его достоинстве, изяществе и праздности. Неожиданно мальчик подумал: «Прадедушка скучает по своей трости! Ему, наверное, очень хочется получить ее назад!»
Тим точно не знал, как это вышло, но несколько минут спустя он с гордым видом старого вельможи уже шагал по пустынным залам и переходам огромного дома. То, что трость доходила ему до плеча, не имело значения. Мальчик помахивал ею, словно денди восемнадцатого века, прогуливающийся по Мэллу. В поисках приключений он двинулся напрямик, через Дальние покои своего сердца, будто трость, принадлежавшая его прадеду, перенесла его во времена своего владельца.
Того, кто живет в небольших домах, может удивить, что в этом причудливо спланированном здании некоторые помещения даже Тиму показались незнакомыми. В своих фантазиях он представлял себе карту Дальних покоев гораздо ясней, чем географию той части дома, где бывал ежедневно. Он проходил тонувшие в полумраке комнаты, длинные каменные коридоры за картинной галереей, узкие, обшитые дубовыми панелями площадки с четырьмя ступенями вниз и двумя вверх, пустынные залы с арочными сводами, до странного неузнаваемые в мартовских сумерках. Опьяненный успехом, он беззаботно устремился навстречу приключениям, вглубь неведомой страны. Он энергично шагал, размахивая тростью, тихонько насвистывая и не забывая зорко поглядывать по сторонам, – и вдруг очутился перед дверями…
Тим резко остановился, изумленно глядя на обитые зеленым сукном двери, которые слегка покачивались на петлях. Крепко сжал трость и перевел дыхание. «Дальние покои!» – еле слышно вырвалось у него.
Это был вход. Тим полагал, что знает все ходы и выходы, но этих дверей он никогда не видел. Несколько мгновений мальчик стоял как вкопанный, не сводя с них глаз. Двери были двустворчатыми, но покачивалась лишь одна створка. Она ходила на петлях взад и вперед, с каждым разом все слабей, пока не остановилась. И сердце Тима, вторившее ее частым колебаниям, тоже замерло – на миг.
«Здесь кто-то недавно прошел, – подумал он и в тот же миг догадался – кто. Уверенность возникла сама собой: – Это прадедушка. Он знает, что трость у меня, и хочет получить ее назад!»
За первым озарением тут же пришло второе: «Он спит здесь. Видит сны. Вот что такое умереть».
«Нужно сказать отцу, – мелькнуло у него в голове, – вот он обрадуется!» – но следом пришла мысль о себе: необходимо довести приключение до конца. Сейчас это главное. Отцу он расскажет потом, а теперь надо просто войти через эти двери в Дальние покои и вернуть трость владельцу. Передать из рук в руки.
Настало время испытать волю и характер. Наделенный богатым воображением, Тим знал, что такое страх, но трусом не был. Порой он визжал и топал ногами, как и любой другой ребенок его возраста, однако подобные «сцены» всегда преследовали определенную цель, в них проявлялась его упрямая воля. Теперь его воле никто не противоречил. Ему был также ведом беспричинный, порой до дрожи во всем теле страх – родители называли это «нервы».
Сталкиваясь с подлинной опасностью, Тим храбро смотрел ей в лицо. Он крепко сжимал кулаки, подбирался, стискивал зубы, жалел, что не вырос побольше, – но не отступал, ибо был наделен высочайшей доблестью: мужеством впечатлительных натур. Вот и теперь, оказавшись в трудном для восьмилетнего мальчика положении, он не дрогнул – поднял трость, решительно распахнул качавшуюся дверь и переступил порог Дальних покоев.
Обитые зеленым сукном двери захлопнулись за ним. Тим настолько владел собой, что обернулся и уверенным жестом придержал их, чтобы не стучали за спиной, прекрасно отдавая себе отчет в необычности происходящего.
Крепко сжимая трость, он храбро шагал по длинному коридору. С этого момента всякий страх бесследно исчез, уступив место глубокому молчаливому изумлению. Беззвучными шагами он шел по воздуху. Вместо ожидаемой темноты или полумрака сверху струился мягкий мерцающий свет, похожий на серебристое сияние неполной луны на безоблачном небе. К тому же мальчик ясно представлял себе свой путь, откуда и куда он идет. Коридор был знаком ему не хуже собственной спальни, он различал его очертания и размеры, точно совпадающие с той картой, которая давным-давно хранилась в его воображении. Хотя очутился здесь впервые, он знал здесь каждый закоулок.
В тихом изумлении Тима не было и тени замешательства. «Я снова здесь!» – так приблизительно он думал. И лишь слегка удивлялся тому, как сюда попал. Он больше не кривлялся, но ступал осторожно, почти на цыпочках, почтительно сжимая набалдашник из слоновой кости. По мере того как он продвигался вперед, сияние медленно угасало у него за спиной, скрывая преодоленный путь. Но этого Тим не знал, потому что не оглядывался. Он смотрел лишь вперед, зная, что серебристый коридор ведет в великолепный зал, где ждет его владелец трости. Тот, кто вошел перед ним в обитые зеленым сукном двери, а потом шествовал впереди – дед его отца, – теперь стоял в огромном зале, чтобы получить свою собственность. Тим знал это наверняка и уже различал в дальнем конце коридора большое серебристое пятно – дверной проем.
Мальчик также знал, что коридор, по обе стороны которого тянулись плотно закрытые двери, был Галереей кошмаров. Как часто он пересекал его! За каждой дверью скрывался угрюмый обитатель. «Это Галерея кошмаров, – прошептал он про себя, – но я знаком с Владычицей, мне нечего бояться. Кошмары не посмеют причинить мне зло». Слышно было, как они скребутся в двери, пытаясь вырваться наружу. Уверовав в свою безнаказанность, Тим поступил опрометчиво: стал на ходу водить тростью по стенам. И вдруг им овладела тяга к острым ощущениям, неудержимое желание испытать «сладкий ужас», и он, не в силах противиться, поднял трость и ткнул ею в одну из плотно закрытых дверей!
Он не был готов к тому, что за этим последовало, но в полной мере испытал желанный страх: дверь неожиданно приоткрылась, оттуда высунулась рука и ухватила трость. Тим резко отпрянул назад и принялся тянуть трость на себя, но руки стали ватными. Он попытался кричать, но не мог. Хотел бросить трость, но не тут-то было: пальцы словно приросли к набалдашнику. Тим похолодел от ужаса, с каждой секундой его все ближе притягивало к страшной двери. Уже конец трости исчез в узкой щели. Тим не видел тянувшей с другого конца руки, но знал, что она огромна. Теперь он понял, почему мир странен, почему лошади мчатся вскачь, а поезда свистят, проносясь мимо станции. Комедия и ужас кошмара сжали его сердце ледяными клещами. Происходящее отличалось отвратительной несоразмерностью. В довершение всего дверь вдруг беззвучно захлопнулась, и трость с легким хрустом переломилась пополам. Тот, кто стоял за дверью, играючи расплющил крепкую палку, как соломинку.
Тим посмотрел на трость и увидел стебель тростника. Ему было не до смеха, абсурдность и несуразность происходящего внушали ужас: увидеть жалкую тростинку вместо полированной трости – в этом и заключалась немыслимая жуть кошмара. Тим окончательно запутался – как это он раньше не заметил, что трость была совсем не тростью, а тоненькой, пустотелой тростинкой?
И вдруг настоящая трость вновь оказалась у него в руках. Он оторопело глядел на нее. Кошмар достиг своего апогея. Тим услышал, как у него за спиной со скрипом отворяется другая дверь. Едва он с ужасом успел заметить тянущуюся к нему через узкую щель руку, едва успел понять, что это второй кошмар решил присоединиться к мерзкой игре, как с облегчением увидел подле себя высокую, почти до потолка фигуру той, которая приходила к нему в спальню. Чувствуя ее покровительство, он повернулся лицом к преследующему его кошмару – и страх пропал. То был всего лишь кошмарный сон. Безмерный ужас исчез, осталась комедия. Мальчик улыбнулся.
Владычица Дальних покоев была так огромна, что Тим лишь смутно различал ее. Но он с ней встретился и знал, что теперь ему ничего не грозит. Он глядел на нее с любовью и изумлением, стараясь рассмотреть получше. Но лицо ее терялось в вышине, таяло где-то в небе, над крышей. Он понял, что она больше ночи, но гораздо, гораздо нежней. Крыла ее простерлись над ним ласковее материнских рук. Сквозь оперение местами просвечивали звезды. Она могла покрыть крылами миллионы людей. Насколько мог судить мальчик, Владычица не растаяла в воздухе и не исчезла, но стала такой огромной, что он потерял ее из виду. Она заполнила собой все пространство…
И Тим припомнил, что именно так все и должно было произойти. Он часто бывал здесь прежде и в Галерее кошмаров не встретил ничего нового – все было как обычно. Узнав, что в комнатах прячутся кошмары, он должен был выманить их наружу, а они завлекали, манили, обольщали его – такова их сила. Они обладали особой властью притягивать к себе, и он не смел противиться. Мальчик ясно осознал, отчего ему вдруг захотелось стукнуть палкой в страшные двери: сделав это, он принял вызов и теперь мог спокойно продолжать свой путь. Его хранила Владычица Дальних покоев.
Тима охватила сладкая беззаботность. Предметы вокруг казались мягкими, как вода, – они не могли причинить ему вреда. Уверенно сжимая трость с набалдашником из слоновой кости, он, словно по воздуху, двинулся вперед.
Вскоре мальчик достиг конечной цели. Он оказался на пороге огромного зала, где ждал его хозяин трости. Длинный коридор остался позади, впереди взгляду открывалось гигантское величественное помещение – Тим вспомнил о Хрустальном дворце, Юстонском вокзале или соборе Святого Павла. Напротив тянулся ряд высоких стрельчатых окон, вырубленных в толстой стене, справа пылал огромный камин, толстые ковры свисали с потолка до каменного пола, посредине стоял массивный стол из темного полированного дерева, вокруг которого располагались стулья с высокими изогнутыми спинками. На самом большом из них, словно на троне, восседал старик и строго на него глядел.
Сердце у Тима взволнованно забилось, но он ничуть не удивился. Его переполняли радость и гордость. То, что открылось его глазам, не удивило его. Он смело шагнул на каменный пол, держа драгоценную трость перед собой. Тим мог гордиться собой: он выдержал испытание.
Старик неторопливо поднялся со своего места и двинулся ему навстречу, величественно ступая по каменным плитам. Его глаза смотрели ласково и строго, орлиный нос выдавался вперед. Тим сразу его узнал: атласные панталоны до колен, сверкающие пряжки башмаков, темные шелковые чулки, пышные кружева вокруг запястий и шеи, узорчатый камзол широко распахнут – все в точности как на портрете, что висел в кабинете отца над камином между двумя штыками, привезенными с Крымской войны. Недоставало лишь полированной трости с набалдашником.
Сделав три шага навстречу старику, Тим обеими руками протянул ему трость.
– Я принес ее, прадедушка, – произнес он тихо, твердо и внятно.
Старик чуть нагнулся вперед и тремя пальцами, которые виднелись из-под кружев, взял трость за костяной набалдашник. Отвесив изысканный поклон, он улыбнулся. Улыбка была сдержанной и печальной. Затем неторопливо заговорил. В голосе звучали мягкая приветливость и тонкая учтивость прежних времен.
– Благодарю, – сказал он. – Я крайне тебе признателен. Эту трость подарил мне мой дед. Я забыл ее, когда… – Тут его речь стала несколько невнятной.
– Когда что? – переспросил Тим.
– Когда я… ушел, – пробормотал старик.
– Понимаю, – произнес Тим, думая о том, как красив и добр его прадед.
Старик бережно провел рукой по трости, любуясь гладкой поверхностью, и ласково погладил тонкими пальцами набалдашник из слоновой кости. Он явно был растроган.
– Я уже не тот… гм… что прежде, – начал он мягко. – Память мне несколько изменяет. – И вздохнул.
– Я тоже часто о чем-нибудь забываю, – сочувственно подхватил Тим, он уже успел полюбить дедушку. На какой-то миг ему захотелось, чтобы тот поднял его на руки и поцеловал. – Я ужасно рад, что принес вам эту трость, – добавил он, – что она опять у вас.
– Благодарю, мой мальчик. Я глубоко тронут. Из-за меня ты подвергался опасности. Другие прежде пытались, но Галерея кошмаров… гм… – Он внезапно умолк и с силой ударил тростью о каменный пол, словно хотел проверить ее прочность. Слегка согнувшись, он оперся на нее всем телом.
– Великолепно! – воскликнул старик. – Теперь я смогу…
Речь его снова стала невнятной. Тиму не удалось разобрать ни слова.
– Что вы сказали? – переспросил он, впервые ощутив легкий трепет.
– …снова появиться на людях, – продолжал тот еле слышно. – Без трости, – добавил он, – я не мог… – с каждым словом голос его звучал все тише, – выйти… в свет… Достойно сожаления… Какая оплошность… забыть про нее… Черт побери!.. Я… я…
Его голос затих, слившись с шумом ветра. Прадедушка выпрямился и несколько раз громко стукнул железным наконечником палки по каменным ступеням. По спине Тима побежали мурашки. Странные слова немного испугали его.
Старик сделал шаг вперед. Он по-прежнему улыбался, однако улыбка из утонченно-вежливой вдруг стала искренней. Следующие слова, как показалось Тиму, донеслись уже сверху, словно их принес холодный ветер.
Хотя мальчик понимал, что они были произнесены с добрыми намерениями, его встревожила столь резкая перемена, происшедшая со стариком. Ведь прадедушка как-никак был человеком! А отдаленный звук напоминал о том потустороннем мире, откуда дул холодный ветер.
– Я бесконечно благодарен тебе, – доносилось до него, пока лицо и фигура старика таяли в воздухе. – Я не забуду твоего великодушия и отваги. К счастью, настанет час, когда я сумею отблагодарить тебя… Но теперь тебе пора возвращаться… и поскорей… Ведь голова и руки у тебя лежат на столе, документы раскиданы как попало, подушка свалилась с кресла… а сын моего сына в доме… Прощай! Поторопись! Гляди, она стоит и ждет. Иди с ней! Не медли!..
Последние слова еще звучали в воздухе, как вдруг все исчезло. Тим ощутил вокруг пустоту. Огромная призрачная фигура подхватила его и понесла на могучих крылах. Он летел, он мчался, он больше ничего не помнил – пока не услышал над головой другой голос и не почувствовал тяжелую руку на своем плече:
– Тим! Ах ты мошенник! Что ты здесь делаешь в темноте?
Тим посмотрел на отца и ничего не ответил. Он еще не очнулся от сна. Отец подхватил его на руки и поцеловал.
– Чертенок! Как ты узнал, что я вернусь сегодня? – Он ласково встряхнул сына и поцеловал в спутанные волосы. – И уснул прямо у меня в кабинете. Ну как, дома все в порядке? Знаешь, завтра приезжает Джек…
И правда, Джек приехал на следующий день; а когда пасхальные каникулы кончились, гувернантка больше не вернулась, и Тима ожидали совсем другие приключения в начальной школе в Веллингтоне. Годы промчались быстро. Он стал взрослым, родители его умерли, за ними в скором времени последовал Джек, Тим унаследовал имение, женился, поселился в своих владениях и открыл Дальние покои. Мечты впечатлительного мальчика исчезли без следа, а может быть, взрослый Тим не хотел о них вспоминать или забыл. Во всяком случае, теперь он не говорил о подобных вещах. Когда его жена-ирландка сказала ему, что в их старом доме обитает привидение и что однажды ей встретился в коридоре «старик в костюме восемнадцатого века с тростью в руке», Тим только рассмеялся:
– Что ж, если из-за этих ужасных налогов нам когда-нибудь придется продать дом, то с респектабельным привидением он будет стоит дороже.
Но как-то ночью его разбудил стук трости. Он уселся в постели и прислушался. По спине побежали мурашки. Теперь, когда Тим ни во что не верил, он не на шутку испугался. Стук приближался, затем послышались легкие шаги. Дверь отворилась – чуть шире, так как была приоткрыта, – и на пороге возникла знакомая фигура старика. Тим явственно различил его черты. Старик улыбался, но улыбка была тревожной и предостерегающей. Он поднял руку, и из-под кружев показались тонкие длинные пальцы, сжимавшие полированную трость. Он дважды потряс ею в воздухе, вытянул шею, что-то прокричал – и исчез. Слов Тим не расслышал, с губ старика не сорвалось ни звука.
Тим спрыгнул с кровати. В комнате стояла кромешная тьма. Он зажег свет. Дверь, как обычно, была закрыта. Конечно, это ему приснилось. Но тут он почувствовал странный запах. Принюхался и понял: пахло дымом! К счастью, он проснулся вовремя…
По общему мнению, Тим вел себя геройски. Много дней спустя, когда поврежденные огнем помещения были восстановлены, страсти улеглись и сельская жизнь вошла в привычную колею, Тим рассказал обо всем жене. А заодно поведал ей историю, которая когда-то приключилась с впечатлительным мальчиком. Она попросила показать ей старую фамильную трость. И эта просьба оживила в его памяти подробности, о которых он за эти годы совсем забыл. Он неожиданно припомнил и пропажу трости, и поднятый отцом переполох, и долгие поиски, которые ни к чему не привели. Ибо трость бесследно исчезла, и Тим, которого допрашивали с особым пристрастием, честно заявил, что не имеет ни малейшего представления, куда она подевалась. Что было, разумеется, чистой правдой.
Лес мертвых
Однажды летом во время своих пеших странствий по западу страны я завтракал в придорожной гостинице. Дверь в комнату отворилась, и на пороге появился старик-крестьянин, который спокойно прошел мимо стола, за которым сидел я, и занял место у большого окна. Мы обменялись взглядами или, точнее говоря, кивками, потому что в ту минуту я даже не поднял глаз от тарелки, торопясь утолить голод, не на шутку разыгравшийся после двенадцатимильного путешествия по холмам.
Рано утром прошел теплый дождь, который вскоре превратился в мерцающий туман, окутавший кроны деревьев. Теперь от него осталась только легкая дымка в бездонной синеве неба: летний день в блеске золота вступил в свои права. Это был один из тех редких для Сомерсета и Северного Девона дней, когда цветущие сады и луга как бы излучают свет – так свежа и блестяща зелень листвы и трав.
Через некоторое время вошла дочь хозяина гостиницы – пригожая деревенская девушка. Она поставила на стол оловянную кружку с шапкой пены и вышла. Очевидно, она не обратила внимания на старика, сидевшего у окна, так же как и он в свою очередь ни разу не повернул головы в ее сторону.
При других обстоятельствах я, вероятно, тоже не обратил бы на незнакомца внимания, но по уговору с хозяином гостиницы комната предоставлялась в полное мое распоряжение, и то, что человек этот просто сидел здесь, бесцельно глядя в окно, и не пытался ни завязать разговор, ни объяснить свое присутствие, невольно привлекло к нему мой любопытный взор; вскоре я поймал себя на том, что гадаю, почему это он все молчит да сидит, отвернувшись.
Годы согнули его спину и избороздили лицо морщинами. Старик был в плисовых штанах, завязанных тесемками под коленями, и вытертом темно-коричневом сюртуке. Иссохшая рука покоилась на толстой палке. В посадке убеленной сединами головы чувствовалось благородство.
Несколько уязвленный полным отсутствием интереса к своей персоне, я заключил, что старик, скорее всего, пользуется особым правом распоряжаться этой комнатой по собственному усмотрению. Закончив завтрак, я молча уселся на скамью напротив незнакомца, чтобы выкурить трубку перед тем, как снова тронуться в путь.
Через распахнутое окно в комнату вливался аромат цветущих яблонь. Сад нежился в солнечных лучах, и ветви лениво шевелились от дуновений легкого ветерка. Трава под деревьями пестрела желтыми и белыми маргаритками, благоухание алых роз, взбиравшихся по стене к окну, мешалось с мягким дыханием моря.
Все здесь манило предаться блаженной лени – с утра до вечера валяться на траве и мечтать, наблюдая за сонными бабочками и слушая пение птиц, которыми, казалось, был усеян небосвод. Я уже мысленно спрашивал себя, не задержаться ли в этих краях и насладиться покоем, вместо того чтобы карабкаться по каменистым тропам, как вдруг незнакомец повернулся ко мне и нарушил молчание.
В его голосе слышалась мечтательная нотка, созвучная всему, что нас окружало, но мне показалось, будто он доносится издалека, оттуда, где тени ветвей ткут бесконечный узор на садовой ограде. К тому же в его речи не было и следа неотесанности, и, рассмотрев как следует благородное лицо, я с изумлением отметил, что глубокий мягкий взгляд гораздо больше соответствует тембру его голоса, чем грубой одежде и манерам деревенского жителя. Ласковые волны этого проникновенного голоса странным эхом отдавались в моей душе. Если мне не изменяет память, старик спросил:
– Вы чужой в здешних местах?
Или:
– Вам незнакома эта местность?
В его речи отсутствовало обращение «сэр», равно как и другие выражения почтительности, которыми настоящий деревенский житель неизменно награждает горожанина, но в ней сквозили мягкость и истинное расположение, которые согревают сердце куда больше, чем внешние проявления вежливости.
Я ответил, что путешествую пешком, что прежде никогда не бывал в этих краях и весьма удивлен, не найдя на карте специальной отметки, уведомляющей путника об идиллической прелести здешних мест.
– А я прожил здесь всю жизнь, – вздохнув, отозвался старик, – и возвращаться сюда для меня каждый раз большая радость.
– Стало быть, вы здесь больше не живете?
– Да, я покинул эти места, – ответил он и после непродолжительного молчания, пока взгляд его задумчиво блуждал по роскошно цветущему саду за окном, добавил: – Но иногда я жалею об этом, ибо нигде больше солнечный луч не скользит так мягко, цветы не пахнут так сладко, а ветры и ручьи не звучат так нежно.
Звуки его голоса будто растаяли вдали, слившись с шепотом роз, заглядывающих в окно, ибо старик отвернулся от меня и посмотрел в сад. Глаза мои широко распахнулись, я не мог скрыть удивления, услышав столь поэтическую тираду от простого крестьянина, но в то же время мне почему-то казалось, что речь эта вполне уместна и что именно таких слов следует от него ожидать.
– Думаю, вы правы, – ответил я наконец. – Место это поистине зачаровано. От него исходит какая-то волшебная прелесть, воскрешающая в памяти видения детства, когда человек еще не ведает о… о…
Я вдруг заговорил так же, как мой собеседник: какая-то внутренняя сила побуждала меня. Но тут чары развеялись, и я совершенно потерял мысль, которая еще мгновение назад открывала моему внутреннему взору беспредельные пространства.
– По правде говоря, – с запинкой закончил я, – здешние места приводят меня в восторг, и сейчас я нахожусь в нерешительности: идти ли мне дальше или…
Помню, уже тогда в глубине души я удивлялся, что вступил в беседу с посторонним человеком, только что встреченным мною в деревенской гостинице: мне всегда была присуща излишняя сдержанность, почти суровость в обращении с незнакомыми людьми. Мне казалось, я и мой собеседник – персонажи сна, которые общаются без слов и, быть может, обретаются в ином измерении, подчиняясь каким-то своим, неведомым обыденному миру законам. Но мое удивление тут же сменилось совсем другим чувством, когда старик повернул голову и я встретился с ним взглядом: в его глазах зажегся внутренний огонь. В них читалась страстная решимость, и весь его облик теперь выражал готовность и сосредоточенность. В нем появилось нечто такое, отчего у меня по спине пробежал холодок. Я не отвел глаз, но внутренне содрогнулся.
– Тогда задержитесь ненадолго, – произнес старик, и голос его стал более низким и глубоким, чем прежде. – Останьтесь. Я хочу открыть вам, зачем возвратился сюда.
Внезапно он умолк. Меня охватил глубокий трепет.
– Значит, на то есть особые причины? – спросил я, едва понимая, что говорю.
– Я зову, – продолжал он тем же волнующим голосом, – зову человека, который еще не готов уйти, но предназначен для иной, более высокой цели в другом месте. – В словах незнакомца звучала печаль, и он показался мне еще более загадочным.
– Вы хотите сказать… – начал я, ощущая безотчетный страх.
– Я пришел за тем, кто должен вскоре покинуть эти места, как покинул их я.
Взгляд старика пронизал меня насквозь, но я вновь прямо встретил его, хотя весь дрожал. Вдруг я почувствовал, что во мне проснулось неведомое прежде чувство, хотя не сумел бы назвать его или определить его природу. В душе моей поднялась и вновь отхлынула могучая волна. В единый миг я осознал, что прошлое и будущее слиты воедино в безмерном настоящем, что это мой собственный ограниченный и несовершенный разум выбирает то одно, то другое из бесконечного числа обманчивых представлений, наделенных временны́м правдоподобием.
Старик отвел от меня взгляд – и мимолетное видение исчезло без следа. Разум вновь воцарился в своем убогом, скучном мире.
– Приходите сегодня в полночь, – услышал я. – Ступайте в Лес мертвых.
Я невольно вцепился в ручку скамьи, почувствовав, что говорю с кем-то, кто знает о прошлом и будущем неизмеримо больше, чем я сам, пребывающий в телесной оболочке и пользующийся обычными способами восприятия, и этот намек на обещание, что завеса может слегка приподняться, произвел на меня сильнейшее впечатление.
Ветерок с моря затих, цветущие ветви замерли. Мимо окна проплыла сонная бабочка. Умолкли птицы. Я вдыхал запах моря, благоухание знойного воздуха, поднимавшегося с нагретых солнцем полей и лугов, – несказанные ароматы июня, долгих летних дней. С лугов и пастбищ доносился гул мириад живых существ, детские голоса, звук пастушьей свирели, журчание воды.
Я знал, что нахожусь на пороге неизведанного дотоле ощущения – на пороге блаженства. Меня с неудержимой силой влекло к этому странному человеку. Я жаждал испытать могущество духа, разом взлетев к вершинам высочайшей радости. Это длилось не более секунды, но в сей краткий миг на меня снизошло то же озарение, которое недавно явило мне, что прошлое и будущее слиты в настоящем. Я понял и ощутил, что боль и блаженство столь же нераздельны, ибо переполнившая меня радость заключала в себе и все горе, которое уже выпало на мою долю и ожидало в будущем.
Солнечный свет стал ослепительно-ярким, потом померк, растаял. Тени прервали свой танец на траве, сгустились, растворились в воздухе. Цветы яблонь зазвенели тоненьким серебристым смехом, когда прилетевший с моря бриз прошептал в их сияющие личики старую-старую сказку о безмерной любви. Мне послышалось, что кто-то окликнул меня по имени. Душа наполнилась восхитительным ощущением легкости и силы.
Неожиданно дверь отворилась, и вошла хозяйская дочка. По всем обычным меркам она была милой деревенской девушкой, красота которой сродни звездам, диким цветам и лунному свету, пробивающемуся сквозь туман над рекой и полями, но по сравнению с открывшейся мне красотой иного, высшего порядка девушка казалась чуть ли не безобразной – так тусклы были ее глаза, тонок голос, пресна улыбка и бесцветен весь облик.
Она заслонила от меня старика на то время, пока я отсчитывал мелкие монеты – плату за еду и услуги, – но когда девушка чуть отошла в сторону, я увидел, что скамья пуста: в комнате не было никого, кроме нас двоих.
Это нисколько меня не удивило, – в сущности, я почти ожидал чего-либо подобного. Таинственный человек исчез, как исчезает порой персонаж сновидения, ничем не нарушая его течения и оставляя вас в том же сне. Я заплатил по счету, на деле ознаменовав свое возвращение к обыденной жизни, и тут же спросил у девушки, знаком ли ей старик, сидевший у окна, и что он имел в виду, упомянув Лес мертвых.
Хозяйская дочь вздрогнула и, с беспокойством оглядев пустую комнату, недоуменно сказала, что никого не видит. Когда я подробно описал наружность старика, лицо ее слегка побледнело под нежным загаром, и она самым серьезным тоном сообщила, что здесь, должно быть, побывал призрак.
– Призрак? Какой призрак?
– О, наш деревенский призрак, – тихо ответила она, пугливо придвигаясь поближе с выражением неподдельной тревоги на лице. – Говорят, он является перед смертью.
Мне трудно было заставить ее разговориться, но история, очищенная от суеверий, что с годами окутали память о яркой, необычной личности, оказалась весьма любопытной.
Эта гостиница, рассказывала девушка, в прошлом служила жилищем мелкому фермеру, человеку редких достоинств, хотя и несколько чудаковатому. Всю жизнь он терпел нужду, пока неожиданно ему не досталась большая сумма, почти состояние, от сына, погибшего в колониях.
Старик не изменил скромного образа жизни, но направил все свои силы и средства на помощь односельчанам. Он действовал независимо от личных привязанностей, никому не отдавал предпочтения, словно все люди для него были одинаковы и представляли собой лишь объект истинной, беспристрастной благотворительности. Прежде люди немного его побаивались, но теперь отношение их изменилось, и старик стал пользоваться всеобщей любовью и почитанием. Отныне его величали не иначе как Отец деревни.
Однако незадолго до смерти он стал вести себя совсем странно. Деньгами он распоряжался все так же мудро и тратил их на общее благо, но, как решили люди, свалившееся на него богатство несколько помрачило его разум. Старик утверждал, что слышит голоса и видит видения, но при этом оставался человеком с твердым характером и сильной волей. Поэтому односельчане не знали, что и думать, а викарий, добрый человек, считал его «особым случаем». Стали поговаривать, что он связался с нечистой силой: о нем рассказывали небылицы, старались не попадаться ему на глаза и после наступления темноты обходили его дом стороной. Никто не понимал этого не от мира сего человека, и, хотя большинство относилось к нему с любовью, имя его из-за глупых сплетен навсегда окутала атмосфера таинственности и страха.
Сосновую рощу за фермой – девушка указала на склон холма – старик прозвал Лесом мертвых: люди, которых он видел вступавшими в этот лес, вскоре умирали. Тот, кто туда входил, уже не возвращался. Старик называл их имена своей жене, которая спешила поделиться откровениями мужа с соседями. Теплыми летними ночами он иногда брал в руки толстую палку и часами разгуливал под соснами с непокрытой головой. Отец деревни любил эту рощу и часто говорил, что встречается там со своими старыми друзьями и однажды останется в ней навсегда. Жена мягко пыталась отучить его от этой привычки, но он всегда поступал по-своему. Как-то раз она тайком последовала за мужем и нашла его под огромной сосной в самой чаще. Старик разговаривал с кем-то невидимым. Он обернулся к жене, упрек его был мягок, но она больше никогда не повторяла своих попыток. Он сказал:
– Мэри, тебе не следует прерывать нашу беседу, потому что мои наставники – помни это – учат меня удивительным вещам, и я должен успеть постигнуть многое, прежде чем соединюсь с ними.
История эта распространилась по деревне подобно пожару, обрастая все новыми и новыми деталями, пока наконец каждый не оказался в состоянии подробно описать гигантские, закутанные в саван фигуры, которые, как божилась женщина, мелькали меж стволами деревьев там, где она нашла мужа. Безобидная роща отныне стала обиталищем призраков, а название «Лес мертвых» пристало к ней так же прочно, как если бы возникло в результате топографической съемки местности.
Вечером в свой девяностый день рождения старик подошел к жене и поцеловал ее. Взор его выражал любовь и ласку, но в нем появилось нечто, внушавшее, как рассказывала она потом, благоговейный трепет, словно перед ней стоял не человек, а дух.
Он нежно поцеловал ее сначала в одну щеку, потом в другую, но, когда заговорил, глаза его глядели как бы сквозь нее, не видя.
– Любезная жена моя, – произнес он, – я хочу попрощаться с тобой, ибо отправляюсь в Лес мертвых и больше не вернусь. Не ходи за мной и не посылай на поиски, но будь готова в скором времени последовать за мной.
Добрая женщина ударилась в слезы и попыталась удержать его, но старик мягко высвободился из ее объятий, а идти за ним она побоялась. Стояла и смотрела, как он неспешно пересек под палящим солнцем поле, а потом вступил в прохладную сень рощи и скрылся из виду.
Проснувшись среди ночи, она обнаружила, что он мирно лежит рядом, протянув к ней руку. Мертвый. В тот день ее рассказу поверили лишь отчасти, но уже через несколько лет никому и в голову не приходило, что в этой истории есть хоть крупица вымысла. На погребальную службу собралась вся округа, и каждый разделял чувства, которые побудили вдову прибавить слова «Отец деревни» к обычной в таких случаях надписи на могильной плите.
Вот такова была легенда о деревенском духе, которую поведала мне в летний день молоденькая дочка хозяина гостиницы.
– Вы не первый, кто видел его, – закончила рассказчица, – ваше описание в точности сходится с тем, что нам уже доводилось слышать. А эта скамья у окна была, говорят, его любимым местом, где он частенько сиживал при жизни и все думал, думал, а иногда из глаз его лились слезы.
– А вы испугались бы, если б увидели его? – спросил я, заметив, что мой рассказ необыкновенно заинтересовал и взволновал девушку.
– Наверное, если бы он заговорил со мной, – робко ответила она и, немного помедлив, спросила: – Ведь он говорил с вами, сэр, верно?
– Да, говорил, что за кем-то пришел.
– За кем-то пришел… – повторила она. – А он не сказал…
– Нет, за кем именно, он не сказал, – поспешно перебил я, увидев, что лицо ее внезапно омрачилось, а голос задрожал.
– Вы уверены, сэр?
– О, вполне уверен, – бодро отозвался я. – Да я и не спрашивал.
Девушка долго смотрела на меня в упор, будто хотела спросить о чем-то, но не решалась. В конце концов, так ничего и не спросив, она взяла со стола поднос и медленно вышла из комнаты.
Вместо того чтобы последовать первоначальному намерению и после завтрака пуститься в путь к ближайшему селению на вершине холма, я велел оставить за собой комнату и всю вторую половину дня провел, блуждая по окрестным полям, валяясь на траве под яблонями и любуясь белыми облачками, плывущими над морем.
Лес мертвых я обозрел издали, но зато посетил сельское кладбище и осмотрел камень, воздвигнутый в честь Отца деревни, который оказался вовсе не мифической фигурой. Повидал я также и то, что осталось в память о его возвышенной, лишенной себялюбия душе: выстроенную им школу, библиотеку, дом призрения и маленькую больницу.
Ночью, когда часы на церковной колокольне пробили половину двенадцатого, я крадучись выбрался из гостиницы и через темный сад и скошенное поле устремился к холму, на южном склоне которого чернел Лес мертвых. Я не мог противиться жгучему любопытству и тяге к неизведанному, но вынужден признать, что, когда спотыкаясь брел по полю к месту, которое народная фантазия населила призраками, а молва объявила зловещим, сердце у меня замирало.
Гостиница находилась подо мною, а вокруг во тьме, не нарушаемой ни единым проблеском света, лежала деревня. Ночь была безлунной, но светлой: на безоблачном небе сияли мириады звезд. Кругом царила сонная тишина, такая глубокая, что всякий раз, когда я спотыкался о камешек, мне казалось, звук этот разносится по всей деревне, будя спящих.
Я медленно поднимался по склону, вспоминая странную историю о благородном старце, который с готовностью устремился на помощь ближним, едва представилась возможность. Почему силы, ведающие человеческими судьбами, столь редко выбирают достойное орудие? Раз или два над моей головой прочертила круг ночная птица, но даже летучие мыши давно отправились на покой, вокруг не было никаких других признаков жизни.
И вот я с содроганием увидел первые деревья Леса мертвых, что вздымался предо мною черной стеной. Стволы устремлялись в звездное небо, подобно гигантским копьям. Хотя лицо не ощущало ни малейшего движения воздуха, я слышал слабый, прерывистый шорох, который издавали бесчисленные иголки при легчайшем дуновении ночного ветерка, гулявшего в ветвях. Высоко над головой рождался и тут же затухал приглушенный звук, ибо в этих рощах ветер никогда не спит и даже в самый тихий день там слышится нежная музыка.
С минуту я стоял в нерешительности на пороге Леса, напряженно прислушиваясь. Тонкие запахи земли и хвои хлынули из чащи мне навстречу. Предо мною воздвиглась непроницаемая тьма. Лишь мысль о том, что я повинуюсь необычному приказу, наделяющему меня особыми полномочиями, позволила мне преодолеть страх и решительно вступить в Лес.
И тут же тени сомкнулись, и кто-то шагнул ко мне из глубины мрака. Проще всего не пытаться отделить те впечатления, которые могли оказаться плодом моего воображения, от реальности и сказать: ледяная рука взяла меня за руку, и некто повел по невидимым тропинкам в таинственную тьму, но, как бы там ни было, я шел, не спотыкаясь, без боязни, уверенный, что приближаюсь к заветной цели. Вначале было совсем темно, ни единый звездный луч не пронизывал свод ветвей, и когда мы продвигались вперед, деревья смыкались у нас за спиной и выстраивались – ряд за рядом, полк за полком, – словно воины бесчисленной призрачной армии.
Наконец деревья расступились, и, взглянув наверх, я увидел, что молочная белизна великой звездной реки начинает меркнуть, затмеваемая новым светом, заполняющим небосклон.
– Это рассвет, – произнес знакомый голос, который почти сливался с шелестом сосновых ветвей, – и мы сейчас в самом сердце Леса мертвых.
Мы уселись на замшелый валун и стали ждать восхода. Бледное зарево со сказочной быстротой сменилось ярким сиянием, проснулся ветер и загудел в верхушках деревьев, первые лучи солнца скользнули меж стволов и золотыми кольцами упали к нашим ногам.
– Теперь ступай за мной, – прошептал мой провожатый тем же глубоким голосом, – ибо времени здесь не существует, и тот, о ком я говорил, уже здесь.
Мы быстро и бесшумно двинулись по ковру из сосновых иголок. Солнце уже стояло высоко в небе, и тени съежились у подножия стволов. Лес снова стал гуще, но время от времени мы проходили небольшие прогалины, где пахло солнцем и нагретой хвоей. Потом мы вышли на опушку рощи, и я увидел скошенный луг, расстилавшийся предо мною в блеске летнего дня, и двух лошадей, запряженных в воз сена, которые лениво помахивали хвостами, отгоняя мух.
Ощущение реальности было настолько полным, что я до сих пор помню благодать прохладной лесной тени там, где мы сидели и смотрели на пышущий полуденным зноем простор.
Душистая ноша заброшена наверх последним взмахом вил, и крупные лошади уже натянули постромки. Возничий вел их под уздцы. Это был рослый и крепкий парень с коричневыми от солнца руками и шеей. И тут я заметил на высоком, дрожащем и колыхавшемся троне из сена тоненькую фигурку юной девушки. Лица ее я не видел, но видел каштановые волосы, выбившиеся из-под соломенной шляпки, и загорелые руки, которыми она сжимала старые деревянные грабли. Она смеялась и переговаривалась с возничим, а он то и дело бросал на нее пылкие взгляды, которые рождали в ответ улыбку и легкий румянец.
Тем временем воз свернул на дорогу, огибавшую холм. Я с живейшим интересом наблюдал эту сцену и был настолько поглощен ею, что совсем забыл о том, каким странным способом довелось мне сделаться зрителем.
– Слезай! – крикнул молодой человек, остановившись и протянув руки к девушке. – Прыгай! Я тебя поймаю.
Она смеялась, и смех этот показался мне самым счастливым и беззаботным девичьим смехом, который мне приходилось когда-либо слышать.
– Ах, с радостью, но ты забыл, что я – Сенная Королева и мне не пристало ходить пешком.
– Тогда и я поеду! – ответил он и стал взбираться на воз.
Но девушка с серебристым смехом легко соскользнула с копны и побежала по дороге. Я видел ее вполне отчетливо и отметил очаровательную природную грацию и любящий взгляд, который она бросила на юношу, обернувшись, чтобы удостовериться, что он следует за нею. Проказница, очевидно, и не думала всерьез спасаться бегством.
Высокий загорелый парень, предоставив лошадей самим себе, в два прыжка настиг беглянку. Еще немного – и он обхватил бы тонкую талию и прижал к сердцу хрупкое сокровище. Но в тот же миг из уст старика, сидевшего рядом со мной, вырвался странный крик – хриплый и тревожный, – который пронзил мне сердце, подобно лезвию меча.
Он позвал ее по имени – и она услышала!
Секунду девушка колебалась, испуганно оглядываясь по сторонам, потом с коротким горестным воплем рванулась в сторону и нырнула под сень сосен.
Юноша, увидав это, отчаянно прокричал ей вслед:
– Назад, любовь моя, не ходи туда! Это Лес мертвых!
Девушка бросила на него через плечо смеющийся взгляд, и ветер темным облаком взметнул волосы у нее за спиной. Уже в следующее мгновение она оказалась рядом с нами и припала к груди моего спутника; я готов поклясться, что слышал слова, многократно повторяемые и прерываемые вздохами:
– Отец, ты позвал меня, и я пришла. Пришла по доброй воле, потому что устала, так устала…
По крайней мере так мне послышалось, и, кажется, я уловил ответ, произнесенный знакомым глубоким шепотом:
– Ты будешь спать, дитя мое. Спать долго-долго, пока не настанет время собираться в новый путь.
Я узнал лицо и голос дочери хозяина гостиницы, но тут же раздался страшный вопль молодого человека, и небо внезапно потемнело, будто настала ночь. Налетевший ветер стал рвать ветви деревьев. Все поглотил непроглядный мрак.
Снова моей руки коснулись ледяные пальцы, и мы тронулись в обратный путь. Снова я пересек поле, все так же дремавшее в свете звезд, пробрался в гостиницу и улегся спать…
Год спустя мне снова довелось побывать в тех краях, и я, припомнив странное летнее видение, которое, словно наяву, вновь предстало у меня пред глазами, слегка размытое временем, завернул в ту же деревню и пил чай под цветущими деревьями в той же гостинице, но моя знакомая – дочь хозяина – что-то не показывалась. Тогда я спросил ее отца, где она и как поживает.
– Не иначе как вышла замуж, – улыбнулся я, но сердце у меня уже сжималось от дурного предчувствия.
– Нет, сэр, – удрученно ответил хозяин, – не замуж она вышла, хоть и собиралась, а померла. Солнечный удар на сенокосе. Как раз через несколько дней после вашего отъезда. В неделю ее не стало.
Крылья Гора
Бинович чем-то походил на птицу. Чертами лица, несомненно – пронзительными глазами и ястребиным носом; движениями – быстрой скачущей походкой, привычкой дергать плечом, сидеть нахохлившись на краешке стула; еще своим высоким гортанным голосом, но более всего умом – стремительным и переменчивым, как птичий полет. Бинович с легкостью скользил по поверхности предметов, ловко выклевывая суть, – так птица скользит над землей, хватая на лету свою добычу. Он глядел на вещи с высоты птичьего полета, любил птиц, понимал их сердцем и с удивительной точностью умел подражать их голосам. Ему недоставало одного: равновесия, без которого не удержаться в вышине. Это был маленький нервный человек, настоящий неврастеник. И по совету врача он жил в Египте.
Что за фантастические, никчемные идеи рождались у него в голове! Что за странные мысли!
– Древние египтяне, – говорил он посмеиваясь, но с оттенком торжественной уверенности, – были великими людьми. Их сознание отличалось от нашего. К примеру, их представления о божестве, верней о птичьем божестве, выражались в идее птицы. Они почитали священных птиц: соколов, ибисов и других – поклонялись им. – И он высовывал кончик языка, словно спрашивая с вызовом: «Каково?!»
– Египтяне поклонялись также кошкам и крокодилам, – усмехнулся Палазов.
– Потому что для них все живое, – почти выкрикнул Бинович, – символизировало духовную силу. Ваш ум, подобно словарю, цепляется за букву и столь же произвольно перескакивает с одного на другое. Тысячи пахнущих типографской краской слов, расставленных без всякой связи! Глагол всегда в инфинитиве! Будь вы древним египтянином, вы… – он вспыхнул, в горле у него заклокотало, кончик языка вновь высунулся, глаза сверкнули, – вы взяли бы все эти слова и составили из них великое толкование жизни, космический роман, как делали они. Но у вас во рту отвратительный привкус типографской краски, которой вы брызжете на нас, изрекая пустые фразы. – И он передернулся всем телом, словно отряхивающаяся птица.
Хилков заказал еще бутылку шампанского, а Вера, его сестра, предложила возбужденно:
– Поедемте кататься. Смотрите, какая луна!
Ее слова были встречены с энтузиазмом. Кто-то позвал официанта и попросил уложить еду и вино в корзины. Было всего одиннадцать вечера. Они направятся в пустыню, в два ночи устроят ужин, будут рассказывать истории, петь и там же встретят рассвет.
Дело происходило в одном из египетских отелей, куда съезжается публика со всего света: обычные туристы и те, кто «на лечении». Что же касается русских, то все они болели не тем, так другим и все были посланы сюда своими доведенными до отчаяния врачами. Неуправляемые, словно восточный базар, и столь же переменчивые, они либо предавались излишествам, либо не вылезали из постелей. Время шло, однако никто из них не выздоравливал, равно как и не сетовал на судьбу. Они общались между собой в странной задушевной манере, без тени раздражения или обиды. Жившие в отеле англичане, французы и немцы наблюдали за ними с некоторым изумлением и называли «эти русские». Странные люди, ими двигали вполне естественные побуждения, жили они, никогда не сбавляя темпа, а если не выдерживали гонки, то просто исчезали, чтобы через день-другой вновь появиться на людях и погрузиться вновь в водоворот прежней «жизни».
Бинович, несмотря на неврастению, слыл душой компании. Лечил его доктор Плицингер, известный психиатр, которого крайне заинтересовал необычный пациент. И неудивительно: Бинович был человеком исключительных способностей и подлинно высокой культуры. Однако привлекал он другим: редкой оригинальностью. Он говорил и делал удивительные вещи.
– Я мог бы летать, если б захотел, – заявил он однажды, после того как пронесшиеся над пустыней аэропланы повергли в изумление аборигенов. – Только без всех этих железок и шума. Это вопрос веры и понимания…
– Покажите! – раздались крики. – Покажите нам, как вы летаете!
– На него опять нашло! Он снова в ударе!
Когда Бинович расходился, всем становилось невероятно весело. Он говорил чудовищные вещи так, словно на самом деле в них верил. Люди любили его безумие – оно дарило им новые ощущения.
– Это левитация, только и всего, – выкрикивал чудак, высовывая кончик языка после каждого слова – признак того, что он в запале. – А что такое левитация, как не сила духа? Никто из вас со всеми вашими научными знаниями не может продержаться в воздухе и секунды, а луна преспокойно висит в пространстве. И звезды. Думаете, они подвешены на проволоке? А как, по-вашему, поднимали огромные каменные глыбы в Древнем Египте? Вы в самом деле верите, что их нагромождали друг на друга с помощью песка, веревок, неуклюжих рычагов и всех ваших ничтожных и громоздких механических приспособлений? Ха! Это левитация. Силы воздуха. Поверьте в эти силы, и земное тяготение станет для вас простым детским фокусом: вот оно есть, а вот его нет. С помощью четвертого измерения вы сможете выбраться из запертой комнаты и вмиг очутиться на крыше или в другой стране, а сила воздуха даст вам возможность покончить с тем, что вы зовете весом, – и взлететь.
– Покажите, покажите нам! – кричали окружающие, задыхаясь от восторженного смеха.
– Это вопрос веры, – повторил он. Его язык то исчезал, то появлялся, подобно заостренной тени. – Сила воздуха наполняет все ваше существо. Зачем мне вам показывать? Зачем просить божество, которому я поклоняюсь, вразумить ваши ехидные умишки с помощью чуда? Ведь речь идет о божестве, говорю я вам, и ни о чем другом. Я знаю, что говорю. Следуйте одной идее, как следую я своей идее птицы, следуйте самозабвенно, сосредоточив на ней все помыслы, – и вам откроется эта сила, ибо божество, вернее, идея птичьего божества сокрыта в глубинах вашей памяти. Им же, древним египтянам, это крылатое божество было известно не понаслышке…
– Ах, покажите, покажите! – нетерпеливо кричали любопытные, устав от путаных речей. – Летите! Левитируйте, как они! Станьте звездой!
Вдруг Бинович побледнел как полотно. Странный свет вспыхнул в его умных карих глазах. Как-то странно преобразившись, он медленно поднялся со стула, на краешке которого примостился, словно на насесте. Мгновенно наступила тишина.
– Сейчас покажу, – спокойно бросил он, к глубокому изумлению собравшихся. – Не для того, чтобы избавить вас от неверия, а чтобы убедиться самому. Ибо силы воздуха здесь, со мной. Я верю в это и вручаю себя покровительству великого Гора, бога с соколиной головой.
В голосе и жестах Биновича угадывалась скрытая могучая сила, которая, казалось, рвалась вверх. Воздев руки к небу, он запрокинул голову. Медленно набрал в легкие побольше воздуха и выкрикнул нараспев не то какой-то стих, не то молитву:
Внезапно он умолк. Легко, одним прыжком вспорхнул на ближайший стол – дело происходило в пустом игорном зале после карточной игры, в которой он проиграл фунтов больше, чем дней в году, – и высоко подпрыгнул. Какой-то миг он, казалось, парил над столом, раскинув руки и ноги, – но вдруг обмяк, резко дернулся вперед и рухнул оземь под дружный хохот толпы.
Однако смех стал быстро стихать, ибо в разыгранной Биновичем дикой сцене было что-то жуткое и неестественное, ведь на мгновение он действительно повис в воздухе, словно Мордкин или Нижинский. У всех возникло тягостное чувство, что этот чудак в самом деле преодолел силу земного притяжения. К этому чувству примешивался легкий страх, неприятный самой своей неопределенностью.
Бинович поднялся на ноги, целый и невредимый, лицо его стало мрачнее тучи. И все с изумлением и тревогой заметили на нем новое выражение. Смех окончательно стих, как унесенный ветром колокольный звон. Подобно многим некрасивым людям, Бинович был превосходным актером и виртуозно владел поистине бесконечным репертуаром, однако на сей раз он не играл. На его неправильной русской физиономии появилось нечто, заставляющее сердце биться чаще. Вот почему смех неожиданно оборвался.
– Вам нужно было полетать еще немного, – крикнул кто-то, выразив общее мнение.
– В отличие от вас, Икар не пил шампанского, – со смехом подхватил другой голос.
Однако никто не засмеялся.
– Вы подлетели слишком близко к Вере, – заметил Палазов, – и страсть растопила воск. – При этих словах его лицо чуть дернулось: он не совсем понимал происходящее и в глубине души не одобрял.
Странное выражение проступало на лице Биновича все отчетливей и в конце концов застыло отталкивающей, почти пугающей маской. Разговоры смолкли. Все с изумлением и безотчетным страхом воззрились на Биновича. Женщинами овладело странное возбуждение. Вера не отрывала от него глаз. Шутливое замечание по поводу пылкой страсти, растопившей воск, осталось незамеченным. Все вместе и каждый в отдельности испытали потрясение. Раздались голоса:
– Взгляните на Биновича. Что у него с лицом?
– Он изменился, он меняется.
– Боже! Да он похож на птицу!
Однако по-прежнему никто не смеялся.
Стали перебирать имена птиц: сокол, орел, даже филин. Никто не заметил человека, который, прислонясь к дверному косяку, внимательно наблюдал за ними. Видимо, случайно заглянув в игорный зал из коридора, он, по-прежнему никем не замеченный, теперь наблюдал за происходящим, не сводя спокойных умных глаз с Биновича. Это был доктор Плицингер, великий психиатр.
Поднявшись с пола, Бинович, как ни странно, не потерял самообладания и всем своим видом исключал всякую возможность насмешек. Он не кривлялся и не казался сконфуженным, хотя и выглядел удивленным, несколько рассерженным и слегка испуганным. Как заметил кто-то, ему явно «нужно было полетать еще немного». Его акробатический этюд произвел на окружающих невероятное впечатление – невероятное, но вполне ощутимое. Сверхъестественная идея восторжествовала, словно на спиритическом сеансе, когда не ждешь ничего сверхъестественного и все же это сверхъестественное происходит. Сомнений быть не могло: Бинович летал…
И вот он стоял с белым лицом – белым от ужаса и гнева. Выглядел он нелепо, этот маленький русский неврастеник, и в то же время – зловеще. В нем чувствовалось, от него исходило нечто неземное, неведомое простым смертным, и те, кто находился рядом, ощутили это. Рот его оставался приоткрытым, сверкающие глаза светились бешенством, язык высунулся, как у муравьеда, и все же этот человек не был смешон.
– Он предал меня, предал! – Бинович силился кричать. – Мой Гор, мое божество с головой сокола, властелин воздуха оставил меня! Так пусть же он провалится в преисподнюю! Да сгорят его крылья и лопнут зоркие глаза! Да обратится он в прах за ложные пророчества! Я проклинаю его, проклинаю Гора!
Вместо того чтобы громко разнестись по притихшему залу, голос Биновича вдруг сорвался на высокий птичий писк. Этот внезапный, режущий слух звук был отвратителен своей неподдельностью. Но сцена в целом была исполнена великолепно. Здесь, разумеется, не обошлось без актерского вдохновения: оно сквозило в голосе, жестах, словах – во всем безумном, исступленном облике этого чудака. Но появившееся на его лице выражение было настоящим. Неподдельным. Жутким. На лице Биновича проступило нечто новое, холодное и опасное, чуждое всему человеческому, нечто ненасытное, быстрое и жестокое, принадлежащее иной, неземной стихии. Странное хищное благородство запечатлелось в его искаженных чертах. Сейчас он действительно походил на сокола.
И вдруг Бинович кинулся к Вере, которая с жадной тревогой следила за ним: ее и тянуло к нему, и отталкивало. Бинович приближался на цыпочках. Разумеется, он продолжал играть – нес прежний вздор про то, как поклонялся Гору и как в час испытаний древнее божество с соколиной головой изменило ему, однако в его движениях и взгляде сквозило нечто слишком настоящее. Рот хрупкой девушки приоткрылся, сигарета упала на пол. Вскрикнув, она отпрянула назад, словно маленькая пестрая пташка, что в страхе прячется от преследующего ее сокола. Бинович, широко расставив руки, бросился на нее и едва не схватил…
Никто не мог сказать, что, в сущности, произошло. Игра неожиданно обернулась реальностью, чувства смешались, тональность вмиг изменилась. От шутки к ужасу – опасная встряска для человеческого сознания. Кто-то – кажется, ее брат Хилков – опрокинул стул. Все разом зашумели, вскочили с мест. В воздухе повисло смутное предчувствие близкой катастрофы. Словно в тех пьяных ссорах, которые кончаются выстрелом из пистолета, никто не мог вразумительно объяснить, с чего все, собственно, началось.
Положение спас молчаливый человек, со стороны наблюдавший за происходящим. Незаметно для всех он оказался между Верой и Биновичем, смеясь, восклицая и аплодируя. Он настойчиво подталкивал своего пациента в спину, а его голос легко перекрывал общий шум. Это был сильный, уравновешенный человек, даже смех его внушал почтение. И этот смех теперь свободно разносился по залу, словно одним своим присутствием доктор Плицингер восстановил мир и согласие. С ним вернулась уверенность. Шум смолк. Вера снова сидела на стуле. Хилков поднял бокал за великого человека.
– Вот это по-царски! – воскликнул Плицингер, сделав глоток шампанского, в то время как все сгрудились вокруг, восхищаясь его любезностью и тактом. – За вашу премьеру в русском балете! – взглянув на Биновича с многозначительной улыбкой, предложил он ответный тост. – Или за ваш дебют в Москве, в Большом театре!
Тот чокнулся с ним. Но когда Плицингер взял пациента под руку, Палазов заметил, что пальцы доктора глубоко ушли в ткань черного пиджака. Все со смехом присоединились к тосту, не без уважения поглядывая на Биновича, который казался робким и растерянным рядом с рослым, осанистым австрийцем. Неожиданный поворот событий, как видно, направил мысли Биновича совсем в иное русло.
– Ну разумеется, за мой дебют в «Жар-птице», – воскликнул маленький русский. – Это балет для меня. Для нас, – добавил он, пожирая глазами Веру.
Необычайно польщенный, он с жаром принялся рассуждать о балете и об основах танца. Ему говорили про его нераскрытый талант, и он был в восторге. Подмигнув Вере, Бинович еще раз чокнулся с ней.
– За наш совместный дебют! – воскликнул он. – Начнем с лондонского «Ковент-Гардена». Я сам придумаю костюмы и афишу. «Ястреб и голубка»! Неподражаемо! Я в темно-сером, Вера в золотисто-голубом! Ведь танец, как вы знаете, священен. Ничтожное человеческое «я» исчезает, растворяется. Вас охватывает экстаз, неземной восторг. А танец в воздухе – страсть птиц и звезд. Ах! Позы и жесты богов! Вы познаете божество, воплощаясь в него.
Бинович говорил без умолку. Всем своим существом он устремился к новому предмету. Идея воплотить божество в танце захватила его. Компания принялась с жаром обсуждать эту тему, словно на свете не существовало ничего более важного. Все говорили одновременно. Вера взяла у Биновича сигарету, которую он прикурил от своей. Их пальцы встретились. Русский был вполне нормален и безобиден, словно отставной дипломат в светской гостиной. Но эта перемена была делом рук Плицингера, и тот же Плицингер, предложив сыграть на бильярде, увел Биновича, теперь с жаром рассуждавшего о карамболях, шарах и лузах, в другой зал. Они вышли в обнимку, смеясь и оживленно беседуя.
Поначалу их уход как будто ничего не изменил. Вера, проводив Биновича взглядом, повернулась к князю Минскому, который со знанием дела рассказывал, как голыми руками ловил волков.
– Скорость и силу волка невозможно себе представить. Прыжок его страшен, а могучие челюсти способны прокусить стальное стремя.
Князь показал шрам на руке и еще один – на губе. Он говорил о том, что пережил на самом деле, и все слушали затаив дыхание. Его рассказ продолжался минут десять или чуть больше, затем Минский неожиданно умолк, огляделся и, увидев бокал вина, осушил его.
Настала пауза. Послышались вздохи, кто-то беспокойно заерзал в кресле, кто-то закурил новую сигарету, однако никто и не думал скучать, ведь там, где собираются русские, жизнь постоянно бьет ключом. Эти люди, точно взрослые дети, всей душой отдаются тому, что занимает их в данный момент, они относятся к жизни с какой-то бесшабашной удалью, словно пытаясь прогнать глубокую тайную печаль, проникшую в самую кровь их нации.
– Полночь! – возвестил Палазов, взглянув на свои часы, и все вдруг принялись обсуждать эти часы, восхищаться ими и задавать вопросы. На какое-то время ничем не примечательные часы оказались в центре общего внимания. Палазов сообщил их цену. – Они никогда не останавливаются, – заявил он, – даже в воде. – И, обведя присутствующих гордым взглядом, рассказал, как однажды в загородном имении заключил пари, что доплывет до островка на озере, и выиграл его. Вместе с ним пари выиграла еще одна девушка, но так как на кон была поставлена всего одна лошадь, пришлось отдать ее девушке, а сам он остался ни с чем. В голосе Палазова звучала неподдельная обида, казалось, он вот-вот заплачет. – Но часы шли исправно все время, пока я плыл, – сказал он с восхищением и поднял драгоценную вещицу, чтобы все могли ее лицезреть. – Я пробыл в воде минут двадцать… Прямо в одежде плыл…
Однако и этот сумбурный разговор, и то слишком уж акцентированное внимание, с которым присутствующие разглядывали чудо-механизм, были явно нарочитыми. Из зала в конце коридора доносился стук бильярдных шаров. Снова возникла пауза. Она была вызвана не леностью ума и не отсутствием идей – у всех из головы не шел другой предмет, о котором никто не решался заговорить. Наконец Палазов, не выдержав напряжения, повернулся к Хилкову, который заказывал виски с содовой, так как шампанское было для него слишком сладким, и что-то тихо прошептал ему на ухо. Хилков, забыв про виски, бросил быстрый взгляд в сторону сестры, пожал плечами и скривил лицо в саркастической гримасе.
– Теперь с ним все в порядке, – ответил он тихо, – он с Плицингером, – и кивком головы указал туда, откуда доносился стук бильярдных шаров.
Предмет разговора был найден. Все повернули голову. Загудели голоса, посыпались вопросы и ответы, точнее, полуответы. Собеседники поднимали брови, пожимали плечами, возбужденно разводили руками. Повеяло дурными предчувствиями, тайной. Зашевелились первобытные инстинкты, ожил глубинный национальный страх перед непонятными эмоциями, которые при случае могут одержать верх. Присутствующие не желали смотреть правде в лицо, а то, чего они боялись, все ближе подбиралось к ним. Они обсуждали Биновича и его странное поведение. Хорошенькая хрупкая Вера слушала с круглыми от беспокойства глазами, не проронив ни слова. Официант-араб погасил свет в коридоре, и теперь единственная люстра горела у них над головой, оставляя лица в тени. Вдали по-прежнему стучали бильярдные шары.
– Это не розыгрыш, – с жаром говорил Минский. – Бинович не притворялся. С волками я привык справляться, но с птицами… особенно с человеком-птицей… – Оказавшись свидетелем того, чего не понимал, он был охвачен инстинктивным страхом и с трудом подбирал слова. – Когда Бинович бросился на Веру, я почему-то вспомнил о волках. Только какой из него волк…
Одни с ним согласились, другие нет.
– Сначала это была игра, но потом игра кончилась, – прошептал кто-то. – Но подражал он не животному, а птице, хищной птице!
Вера вздрогнула. В русских женщинах дремлет нечто архаичное, первобытное: им нравится, когда их преследуют, покоряют, уводят силой и, наконец, берут в сладкий плен те, у кого достанет на это мужества. Она поднялась с места и подсела к женщине в летах, которая заботливо взяла ее за руку. На маленьком личике Веры в ореоле пышных золотых волос отражались смешанные чувства: грусть и в то же время некая исступленность. Было ясно, что Бинович ей небезразличен.
– Он одержим навязчивой идеей, – сказала женщина в летах. – Просто помешался на всем, что связано с птицами. Помните, еще в Эдфу этот сумасброд вздумал поклоняться огромным каменным изваяниям возле храма – изображениям Гора. Он впал в настоящий экстаз.
Лучше бы ей не вспоминать, как Бинович вел себя в Эдфу: легкая дрожь пробежала по спинам присутствующих, каждый ждал от других слов, способных объяснить охватившее их чувство, однако никто не решался заговорить первым. Вдруг Вера вздрогнула.
– Тише! – воскликнула она прерывающимся шепотом, впервые нарушив молчание. – Тише! – повторила девушка, напряженно прислушиваясь. – Вот опять, только ближе. Еще ближе. Слышите?
Она затрепетала. Ее голос, движения, особенно огромные остановившиеся глаза вселяли ужас. Несколько секунд все молчали, напрягая слух. Огромный отель был погружен во тьму, постояльцы спали, даже стук шаров прекратился.
– Что мы должны слышать? – спросила женщина в летах, пытаясь успокоить Веру, однако ее голос заметно дрожал.
Рука девушки крепко сжала ее руку.
– Неужели вы не слышите? – пролепетала Вера.
Все молча замерли, вглядываясь в ее побледневшее лицо. Казалось, нечто таинственное и непостижимое заполнило собой пространство. Какой-то приглушенный, еле уловимый, непонятно откуда идущий шорох. Все сжались, внезапно охваченные хорошо знакомым русским предчувствием беды, которое принадлежало тому первобытному миру, где властвует не разум, а подсознание.
– Что ты слышишь, черт возьми? – спросил ее брат с невольным раздражением.
– Когда он бросился на меня, – ответила Вера очень тихо, – я услышала этот звук впервые. Теперь я снова его слышу. Он приближается!
И в тот же миг из темной пасти коридора вынырнули две фигуры, Плицингер и Бинович. Игра закончилась. Они направлялись в свои номера спать. Когда они проходили мимо распахнутой двери игорного зала, то все заметили, что доктор сдерживал Биновича, который пытался продвигаться вперед летящими балетными па. Он походил на большую птицу, что рвется ввысь, стараясь оторваться от земли. Когда они вошли в полосу света, Плицингер сделал шаг в сторону, мгновенно встав между Биновичем и теми, кто сидел в темном углу. Он увлекал пациента вперед, не позволяя заглянуть внутрь зала. Вскоре они исчезли во мраке коридора. Сидевшие в зале обменялись тревожными и недоуменными взглядами. Казалось, удалявшуюся пару сопровождали странные колебания воздуха.
Первой нарушила молчание Вера.
– Значит, вы тоже слышали, – тихо сказала она, и лицо ее стало белее мела.
– Что за ерунда! – не выдержал ее брат. – Это ветер бился о стены, ветер пустыни. Зыбучие пески движутся.
Вера подняла на него глаза и, прижавшись к своей соседке, которая крепко обняла ее за плечи, просто сказала:
– Это не ветер… – Все напряженно ждали конца фразы, не сводя с нее глаз, словно наивные крестьяне, ждущие чуда. – Крылья, – прошептала Вера. – Это шумели крылья…
В четыре утра, когда компания русских вернулась с прогулки по пустыне, маленький Бинович крепко и безмятежно спал в своей постели. Мимо его дверей они прошли на цыпочках, но их старания были напрасны: Бинович все равно ничего не слышал – он видел сон. Душа его пребывала в Эдфу, где вместе с древним божеством, господином всякого полета, он предавался неизъяснимому блаженству, к которому рвалось его измученное человеческое сердце. Доверившись могучему соколу, которого он осыпал проклятьями всего несколько часов назад, его душа вольной птицей летела над землей. Это было изумительно, великолепно. Со скоростью молнии он проносился над Нилом, ринувшись вниз с Великой пирамиды, камнем падал на маленькую голубку, что тщетно пыталась укрыться в пальмовых ветвях. Он вершил свой полет во славу того, кому поклонялся. Величие гигантских статуй распалило его воображение до того крайнего предела, на подступах к которому оно неминуемо изливается в творчестве.
Однако в сладчайший миг, когда его когти готовы были вонзиться в плоть голубки, сон неожиданно обернулся кошмаром. Лазурь небес и солнечный свет померкли. Далеко внизу крошечная голубка заманивала его в неведомую бездну. Он мчался все быстрее, однако ему никак не удавалось ее схватить. И вдруг над ним нависла огромная тень. От взгляда хищных глаз леденела кровь, от зловещего шелеста крыльев сжималось сердце. Он задыхался. Чудовище гналось за ним, заполнив собой пространство. Он чувствовал над собой страшный клюв – острый, изогнутый, как ятаган. Он начал падать. Заметался. Попытался крикнуть.
Он падал, задыхаясь, в пустом пространстве. Исполинский призрак сокола настиг его и, схватив за шею, вонзил когти в сердце. Во сне Бинович вспомнил свои проклятия, каждое неосторожное слово. Проклятие непосвященного – пустой звук, проклятие адепта исполнено сокровенного смысла. Его душа в опасности. Он сам во всем виноват. И в следующий миг Бинович с ужасом осознал, что голубка, которую он преследовал, была просто-напросто приманкой, намеренно влекущей его к гибели… Он очнулся в холодном поту, задыхаясь от ужаса, и услышал за распахнутым окном шум крыльев, уносящийся в темное небо.
Кошмарный сон произвел на неуравновешенного, нервного Биновича огромное впечатление, обострив его болезненное состояние. На следующий день он с громким смехом, под которым некоторые люди пытаются скрыть свои истинные чувства, пересказал свой сон графине Дрюн, подруге Веры, но не встретил ни малейшего понимания. Настроение прошедшей ночи кануло в прошлое и больше никого не интересовало. Русские не допускают банальной ошибки, повторяя острое ощущение до тех пор, пока оно вконец не приестся, – они ищут свежих впечатлений. Жизнь, мелькая, проносится перед ними, ни на миг не задерживаясь, чтобы их мозг не снял с нее фотографического снимка. Однако мадам Дрюн сочла себя обязанной сообщить о видениях пациента доктору Плицингеру, ибо тот вслед за Фрейдом полагал, что во сне проявляются подсознательные стремления, которые рано или поздно обнаружат себя в конкретных поступках.
– Благодарю за информацию, – доктор вежливо улыбнулся, – но он уже сам мне все рассказал. – Секунду он смотрел ей в глаза, словно читая в ее душе. – Видите ли, – продолжал он, явно довольный тем, что увидел, – я считаю Биновича редким феноменом – гением, не находящим себе применения. Его в высшей степени творческий дух не может найти подходящего выражения, творческие силы этого человека огромны и неиссякаемы, однако он ничего не творит. – Плицингер с минуту помолчал. – Таким образом, ему грозит отравление, самоотравление. – Он пристально поглядел на графиню, словно прикидывая в уме, можно ли ей доверять. – Итак, – продолжал доктор, – если вы найдете ему применение, область, в которой его бурлящий творческий гений сможет приносить плоды, тогда, – он пожал плечами, – ваш друг спасен. В противном случае, – вид у Плицингера был чрезвычайно внушительный, – рано или поздно наступит…
– Безумие? – спросила графиня очень тихо.
– Скажем, взрыв, – со значением поправил доктор. – Возьмем, к примеру, эту одержимость Гором, крайне нелепую с точки зрения археологии. По сути, перед нами мания величия в самой неожиданной форме. Его интерес, его любовь к птицам, восхищение ими, достаточно безобидные сами по себе, не находят себе применения. Человек, по-настоящему любящий птиц, не станет держать их в клетке, охотиться на них или откармливать на убой. Что ему остается делать? Заурядный любитель птиц наблюдает за ними в бинокль, изучает повадки, а затем пишет книгу, но такому человеку, как Бинович, этого мало – ему важно понять их изнутри, почувствовать, что чувствуют они. Он хочет жить их жизнью, хочет стать птицей… Вы улавливаете мою мысль? Не совсем. Так вот, он отождествляет себя с предметом своего страстного, благоговейного поклонения. Всякий гений стремится познать вещь в себе, изнутри, так сказать, с ее собственной точки зрения. Он мечтает о союзе. Эта тенденция, которую он, пожалуй, сам не осознает, то есть тенденция подсознательная, коренится в самой его душе. – Плицингер сделал паузу. – И вдруг он видит эти величественные изваяния в Эдфу, свои идеи, воплощенные в граните, и вот уже одержимость птицами ищет выхода в конкретном действии. Бинович иногда чувствует себя птицей! Вы видели, что произошло прошлой ночью?
Графиня кивнула, чуть вздрогнув.
– Весьма любопытное зрелище, – пробормотала она, – но у меня нет ни малейшего желания увидеть это вновь.
– Самое любопытное в этом зрелище, – ответил доктор холодно, – его подлинность.
– Подлинность! – У графини перехватило дыхание. Что-то в голосе и выражении глаз доктора испугало ее. Ее ум отказывался понимать смысл сказанного, так сказать, дальше начиналась область потустороннего. – Вы хотите сказать, что на какое-то мгновение Бинович… повис… в воздухе? – Другое, более подходящее к случаю слово она не решалась произнести.
Лицо великого психиатра оставалось загадочным. Он обращался скорее к сердцу своей собеседницы, чем к ее уму.
– Истинная гениальность, – произнес он с улыбкой, – встречается крайне редко, тогда как талант, даже большой талант, довольно распространен. Это означает, что гениальный человек, хоть на единый миг, становится всем. Становится мировой душой, целой вселенной. Происходит вспышка, отождествление с универсальной жизнью. В этот сверкающий миг он является всем, находится всюду, может все: каменеть в неподвижности с кристаллами, расти с травой, летать с птицами. Он соединяет в себе три этих мира. Вот что означает слово «творческий». Это вера. Тогда вы ходите по воде, аки посуху, двигаете горами, воспаряете в небеса. Потому что вы и есть огонь, вода, земля, воздух. Видите ли, гений – это ненормальный человек, сверхчеловек в высоком смысле слова. А Бинович – гений.
Плицингер вдруг замолчал, заметив, что графиня не понимает. Сознательно погасив охватившее его воодушевление, он продолжал, более осторожно подбирая слова:
– Задача в том, чтобы направить этот страстный творческий гений в человеческое русло, которое поглотит его и сделает безопасным.
– Он влюблен в Веру, – сказала графиня наугад, однако верно ухватив суть дела.
– Он может жениться на ней? – быстро спросил Плицингер.
– Он уже женат.
Доктор внимательно поглядел на собеседницу, не зная, говорить ли ей все до конца.
– В этом случае, – медленно произнес он после паузы, – лучше, чтобы один из них уехал.
Тон и выражение лица психиатра не оставляли сомнений в серьезности его слов.
– Вы хотите сказать, что существует опасность?
– Я хочу сказать, – произнес он сурово, – что этот могущий творческий порыв, так странно сфокусировавшийся на идее Гора-сокола, может вылиться в некий насильственный акт…
– …который и будет безумием, – закончила за него графиня Дрюн, глядя на доктора в упор.
– …который будет катастрофой, – поправил тот и, не сводя с собеседницы серьезного взгляда, медленно, с расстановкой произнес: – Ибо в момент высшего творческого напряжения этот человек может нарушить физические законы.
Костюмированный бал, устроенный два дня спустя, удался на славу. Палазов нарядился бедуином, Хилков – индейцем, графиня Дрюн появилась в национальном головном уборе, Минский был вылитым Дон Кихотом – все русские выглядели великолепно, хотя и несколько экстравагантно. Однако главный успех среди танцующих выпал на долю Биновича и Веры. Всеобщее внимание привлек также высокий человек в костюме Пьеро – несмотря на банальность костюма, он выделялся благородством облика. Однако его лицо было скрыто под маской.
И все же главный приз, если бы таковой имелся, достался бы Биновичу и Вере: они не просто нарядились в карнавальные костюмы, но мастерски играли свои роли. Бинович в темно-серой, украшенной перьями тупике и в маске сокола был стремителен и великолепен. Все в нем, начиная с коричневого изогнутого клюва и кончая острыми, торчащими из-под перьев когтями, поражало изысканностью и вместе с тем подлинностью. Вера, в голубой с золотом шапочке, из-под которой струились волнами распущенные волосы, с парой трепещущих бледно-сизых крылышек за спиной, легко перебирала стройными крошечными ножками. Картину дополняли огромные кроткие глаза и легкие порхающие движения.
Как ухитрился Бинович соорудить свой костюм, осталось загадкой: крылья у него за спиной были настоящими. Прежде они принадлежали одному из тех больших черных соколов, что охотятся над Нилом, сотнями кружа над Каиром и безмолвными холмами Мукаттам. Где раздобыл их Бинович, бог весть. Когда он двигался, крылья шуршали, со свистом рассекая воздух. Он танцевал с одалисками, египетскими царевнами, румынскими цыганками, танцевал превосходно, легко и грациозно. Но с Верой он не танцевал, а летал – скользил по паркету с непринужденностью и страстью, которая заставляла других провожать их глазами. Казалось, они парят над землей. Это было прекрасное, захватывающее и в то же время странное зрелище. Бьющая в глаза экстравагантность этой пары приковала взгляды. Бинович и Вера оказались в центре внимания. Вокруг стали перешептываться:
– Взгляни на человека-птицу! Он так похож на сокола! И неотступно преследует голубку. Какая эффектная погоня! В ней чувствуется что-то зловещее. Кто он? Его партнерше не позавидуешь.
Когда Бинович проносился мимо, толпа расступалась. Ему освобождали путь. Казалось, он постоянно преследует Веру, даже когда танцует с другими женщинами. Человек-сокол не сходил с уст присутствующих. В этой неистовой погоне временами проглядывало что-то слишком откровенное, отталкивающее, кровожадное. Зал был наэлектризован тревогой.
– Это неприлично. Что за манеры! Позор! Ужасно! Вы только посмотрите, как она испугана!
И тут произошла короткая, ничем как будто не примечательная сцена, мгновенно обнажившая ту реальность, жутковатое присутствие которой многие ощущали с самого начала. Бинович приблизился к Вере, зажав в своих длинных, видневшихся из-под перьев когтях программку, но в тот же миг из-за угла вдруг вынырнул Пьеро с такой же программкой в руках. Те, кто наблюдал за ними, утверждали потом, что Пьеро выжидал и вмешался намеренно и что в его поведении чувствовалось что-то властное и покровительственное. Ситуация была самая что ни на есть банальная: у обоих в программке под номером тринадцать, танго, значилось ее имя, однако за танцем следовал ужин, поэтому ни Сокол, ни Пьеро не собирались уступать. И тот и другой стояли на своем. И тот и другой желали танцевать только с Верой. Атмосфера накалялась…
– Ну что же, пусть Голубка сама выберет одного из нас, – вежливо улыбнулся Сокол, хотя его пальцы с когтями на концах нервно подергивались.
Однако более искушенный в подобных вопросах или просто более смелый Пьеро учтиво возразил:
– Я бы с радостью подчинился решению Голубки, – за властным тоном Пьеро легко угадывалась раздражающая уверенность в том, что он имеет на девушку права, – но я получил согласие на танец еще до того, как Его Величество Сокол появился в зале. Поэтому решать буду я.
Пьеро уверенно взял девушку за руку и увел. Он не терпел возражений – захотел получить Веру и получил. Уступая и в то же время сопротивляясь, Голубка последовала за ним. Они затерялись в пестрой толпе танцующих, оставив потерпевшего поражение Сокола среди хихикающих зевак. Стремительность разбилась о непоколебимую силу.
Потом случилось нечто необъяснимое. Видевшие Биновича свидетельствуют, что он мгновенно преобразился. Это было ужасно, невероятно. По галереям и комнатам пронесся испуганный шепот:
– В воздухе что-то странное!
Одни отошли подальше, другие сбежались посмотреть. Нашлись и такие, которые клялись, что слышали необычный шелестящий звук и видели, как воздух взволновался и задрожал, как на покинутое Голубкой и Пьеро пространство пала тень… И вдруг раздался крик, резкий, пронзительный, дикий:
– Гор! Светлое божество ветра!
Один человек решительно утверждал, что в открытое окно что-то влетело. Впрочем, подобное объяснение напрашивалось само собой. Новость мгновенно распространилась по залу. Толпу, как это бывает во время пожара, охватили возбуждение и страх: танцоры путали па, оркестр фальшивил и сбивался с ритма, ведущая пара в танго споткнулась и стала озираться по сторонам. Все находившиеся в зале отпрянули назад, пытаясь спрятаться, увернуться, остаться незамеченными, как будто нечто странное, опасное и жуткое вдруг вырвалось на волю. Люди сгрудились у стен, и Пьеро с Голубкой внезапно оказались посреди пустого зала.
Это было похоже на вызов. Раздались аплодисменты, гул голосов смешался с хлопками рук в перчатках. Все взгляды устремились к одинокой паре, танцующей в центре зала, – казалось, для публики готовится представление, увертюрой которого является этот танец. Оркестр заиграл уверенней. Пьеро был силен и полон достоинства, его нисколько не смущало всеобщее внимание. Голубка хотя и робела, однако своей восхитительной покорностью прекрасно дополняла мужественного партнера. Они танцевали, слившись в единое целое. Пьеро окончательно завладел Верой. И Соколу невыносимо было видеть, как бережно тот держит ее в объятиях, как он силен и уверен в себе, как гордо демонстрирует власть над девушкой, словно заявляя о неприкосновенности своих прав на это нежное создание.
– Все-таки она досталась Пьеро! – заметил кто-то слишком громко, выразив общее мнение. – Хорошо, что не Соколу!
Вдруг, к полному изумлению толпы, что-то пронеслось в воздухе. И вновь раздался высокий, пронзительный голос:
– Преоблачи душу мою оперением… дабы мог познать я грозную твою стремительность!
Мелодия этих слов проникала в душу, зовущая, страстная, пьянящая. И в тот же миг с балкона поразительно легко и ловко ринулся вниз человек-птица. Перья его трепетали, словно паруса, полные ветром. Подобно соколу, что камнем падает на свою добычу, это существо, раскинув могучие крылья, обрушилось на опустевшую площадку, где танцевали Вера и Пьеро, и точно приземлилось рядом с изумленными танцорами…
Все произошло так быстро, что у многих потемнело в глазах, точно от удара молнии. В разных концах зала людям мерещилось разное. А те, кто в испуге закрыл глаза или спрятал лицо в ладони, вообще ничего не видели. Толпу охватил панический ужас. То безымянное, что смутно предчувствовалось весь вечер, вдруг стало реальностью. Облеклось в плоть.
При ярком свете люстр на опустевшей площадке случилось невероятное. Бинович, во всем своем страшном великолепии, простер над Верой огромные крыла. Притянул к себе. Длинные серые перья с шелестом взметнули вихри воздуха. От Сокола исходило нечто пугающее: большой острый клюв был готов к удару, пальцы с изогнутыми когтями то сжимались, то разжимались, – весь его жуткий облик выражал готовность к нападению. Это единодушно утверждало большинство присутствующих. Однако нашлись и такие, кто стал уверять, что то был вовсе не Бинович: кто-то другой, чудовищный и мрачный, высился над ним, прикрыв гигантскими темными крылами. Как бы то ни было, можно с уверенностью сказать, что противоречивые и сбивчивые показания сходятся в одном: на всем происходящем лежала странная печать чего-то сакрального, может быть, даже божественного… Ибо многие потупились и склонили голову. Воцарился благоговейный ужас. Свидетели заявляли, что у них над головой словно бы пронеслась неведомая сила.
В зале был явственно слышен шум крыльев.
Вдруг кто-то закричал, резко и пронзительно. Чувства, обычные человеческие чувства, непривычные к ужасам, не выдержали. Сокол и Вера взмыли вверх и улетели: она – охотно и радостно, он – исполненный силы. Отброшенный к стене мощным вихрем, Пьеро ошеломленно смотрел им вслед. Они выпорхнули из освещенного зала, из душного, набитого людьми пространства, из тесных, огороженных стенами и залитых искусственным светом комнат-клеток. Все это осталось позади. Счастливые, они были сродни ветру, принадлежа отныне воздушной стихии. Земное притяжение было над ними не властно. С изумительной легкостью они, словно птицы, пронеслись по длинному коридору навстречу ночи, к южной террасе, где с колонн свисали длинные цветастые шторы. Мелькнули и скрылись из глаз. Потом, когда порыв ветра откинул край огромной шторы, темный силуэт беглецов возник на фоне звездного неба. Раздался чей-то крик, за ним последовал прыжок. Еще раз хлопнув, штора закрылась, и в бальный зал ворвался холодный ветер пустыни.
Но тут же на месте исчезнувшей пары выросли три фигуры. Казалось, их, взорвавшись, вытолкнула потрясенная, оцепеневшая от ужаса толпа, и эти трое, подобно снарядам, устремились за беглецами: апаш, Дон Кихот и последним – Пьеро. Ибо Хилков, брат Веры, и князь Минский – тот, кто ловил волков живьем, – были начеку, а доктор Плицингер, ясно читавший тревожные симптомы, следил за каждым шагом Биновича. Теперь, когда маска у Пьеро сбилась набок, все узнали великого психиатра.
Все трое успели добежать до парапета в тот самый миг, когда тяжелая штора, хлопнув, вернулась на место, скрыв дальнейшее от взглядов публики. Хилков, подгоняемый криками доктора, на бешеной скорости вырвался вперед.
В тридцати шагах от террасы скала, на которой был выстроен отель, круто обрывалась. Внизу простиралась пустыня. По краю скалы тянулся низкий каменный парапет.
В этом месте показания расходятся. Хилков успел в последний миг подхватить свою сестру, буквально висевшую над обрывом. Снизу до него донесся звук падающих камней. На миг завязалась жестокая борьба, так как Вера, которая была не в себе, яростно сопротивлялась. И тут Хилков блестяще вышел из положения: он вернулся в зал, кружа девушку в танце.
Это было великолепно. Толпа мгновенно успокоилась. Брат с сестрой появились, как ни в чем не бывало вальсируя. Крепкие руки молодого кавалерийского офицера, привычного к изнурительным учениям в казачьем полку, легко несли полумертвую ношу.
Почти все присутствующие сочли Веру разве что немного усталой. Спокойствие было восстановлено – такова психология толпы, – и под звуки чарующего венского вальса Хилков с сестрой незаметно покинул зал, велел подать бренди и уложил Веру в постель.
О Соколе никто и не вспоминал. Впрочем, было высказано несколько туманных предположений, о которых вскоре забыли. Странная, смешанная с тревогой симпатия толпы сосредоточилась на Вере. Как только все убедились, что она в безопасности, темный, архаичный ужас, весь вечер неприятно щекотавший нервы присутствующим, сразу исчез. Дон Кихот танцевал, увлеченно и беззаботно. За танцами последовал ужин, инцидент был исчерпан, он растворился в общей суматохе бального безумия. Никто даже не заметил, что Пьеро так и не появился в зале.
Доктор Плицингер не спал всю ночь. Составить свидетельство о смерти не всегда так просто, как кажется людям несведущим. То, что Бинович, сорвавшись с двадцатиметровой скалы, погиб от удушья, не укладывалось в голове. Но что еще более странно: рухнувшее с большой высоты тело мирно покоилось на песке – не изувеченное, с целыми костями и мышцами, на коже ни единой ссадины или синяка. В песке не обнаружили ни малейшей вмятины. Бинович лежал на боку, словно спал, сложив темные крылья за спиной, как это делают большие птицы, умирая в одиночку. На лице, под маской Гора, застыла улыбка. Казалось, в своем полете к смерти он наконец приобщился стихии, которую так страстно любил. И только Вера видела те огромные крыла, которые, маняще вздымаясь над бездной, перенесли его в иной мир.
Плицингер их тоже видел. Однако он решительно утверждал, что они принадлежали одному из тех больших черных соколов, что охотятся на холмах Мукаттам и ночуют на скалах позади отеля. Впрочем, он и Вера сошлись в одном: высокий пронзительный крик, рыдающий и неистовый, был, несомненно, криком черного сокола, зовущего подругу. Услышав его, Вера на секунду замешкалась – и была спасена. Еще мгновение – и она унеслась бы с Биновичем навстречу смерти…