Четыре беса

Герман Банг.

Четыре беса

I.

 Раздался звонок. Мало-помалу публика занимала свои места; топот на галерее, болтовня в партере, выкрики мальчишек, торгующих апельсинами, заглушали музыку, -- и, наконец, тихо вошли в ложи равнодушно скучающие господа, и ждали.

 На очереди был номер "Les quatres diables". Это видно было потому, что уже и сетка была натянута.

 Фриц и Адольф выбежали из уборной в фойе артистов. Поспешно шли по коридору, так что серые плащи колотились около их ног. Постучались в дверь к Любе и Луизе, позвали.

 Уже обе сестры ждали, и дрожали от возбуждения, совсем закутанные длинными светлыми плащами, -- а дуэнья в криво надетом капоте, без устали крича дискантом, металась без толку взад и вперед с пудрой и притираниями.

 -- Пойдем, -- позвал Адольф, --пора.

 И побежали дальше, совсем потеряв голову, охваченные тою лихорадкою, которая овладевает всеми артистами, когда они почувствуют на своих ногах трико.

 И еще громче кричала дуэнья.

 Люба спокойно откинула свои длинные рукава и протянула руки к Фрицу. И быстро, не оглянувшись и не сказав ни слова, машинально провел он напудренной кистью по ее протянутым рукам вверх и вниз, -- как всегда.

 -- Пойдем! -- опять позвал Адольф.

 Вышли рука об руку, и ждали. Стали у выхода, и слушали оттуда первые такты любовного вальса, под который они обыкновенно работали:

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante

 Chante toujours.

 [Любовь, любовь, / О, прекрасная птица, / Пой, пой, / Всегда пой. -- фр.]

 

 Фриц и Адольф сбросили свои плащи на пол, и стояли блистая в своих одеяниях цвета розы, но такой бледной розы, почти белой. Их тела казались нагими, -- виден был каждый мускул.

 Музыка перестала играть.

 В конюшне было совсем пусто и тихо. Только несколько конюхов, ни на что не обращая внимания, тяжело передвигали ящики с овсом.

 И опять послышались звуки вальса: "четыре беса" вышли в манеж.

 Взрыв рукоплесканий прозвучал для них как неясное грохотание. Ни одного лица не различали.

 И казалось, что все фибры их тел уже дрожат от напряжения.

 Адольф и Фриц быстро сняли широкие плащи с Луизы и Любы, и плащи упали на песок. И сестры стояли под огнями сотен фонариков, точно голые в своих черных трико, -- как две негритянки с белыми лицами.

 Раскачались в сетке и начали "работать". Казалось, что они летают голые туда и сюда между бряцающими качелями, среди их блестящих латунных шестов. Обнимали друг друга, схватывались, возбуждали себя взаимными зовами; как будто белые и черные тела любострастно сплетались и потом опять разъединялись, вновь сплетались и опять разъединялись в манящей наготе.

 Все шире звучал усыпляющий томящий ритм любовного вальса, и волосы женщин развевались, когда они пролетали в воздухе, широко раскидывая черную наготу, -- как атласную мантию.

 Все не кончали. Теперь "работали" друг над другом Адольф и Луиза наверху.

 Как смущающий ропот долетали к ним наверх рукоплескания. В это время в ложах артистов (где и постоянно возбужденная дуэнья в своем небрежно надетом розовом капоте стояла, высовываясь вперед, и аплодировала своими голыми, звучными руками) гости усердно наблюдали "бесов" в свои бинокли, стараясь подметить секрет их одежд, о котором много говорили в мире артистов.

 -- Oui, oui, у них совсем голыя бедра.

 -- В том и секрет, что видно ляшки, -- говорили в ложе артистов, перебивая друг друга.

 Толстая наездница из цирка "Карусель XVI столетия", m-lle Роза тяжело отложила свой бинокль в сторону.

 -- Нет, они совсем без корсетов, -- сказала она, обливаясь потом.

 "Четыре беса" продолжали работать. То голубой, то желтый менялся электрический свет, пока они проносились в воздухе.

 Фриц вскрикнул; повиснув на ногах, руками он поймал Любу.

 Потом они отдыхали, сидя рядом на трапеции.

 Над собою слышали они оклики Луизы и Адольфа. Люба, запыхавшись, говорила о Луизиной работе:

 -- Voyez donc, voyez! [Итак, смотрите, смотрите! -- фр.] -- говорила она.

 Луиза висела на ногах Адольфа.

 Но Фриц не отвечал. Машинально уцепившись руками за маленькую висячую ступеньку, он пристально смотрел вниз, на ложи, светлые и неспокойные, которые протягивались под ними ярко-окрашенною каймою.

 И вдруг замолчала Люба, и пристально смотрела туда же, смотрела до тех пор, пока Фриц не сказал, как бы отрываясь от чего-то:

 -- Наша очередь.

 И она встрепенулась.

 Опять уцепились они за висячую ступеньку и ринулись вниз, и повисли на руках, словно хотели испытать силы своих мускулов. Потом легким прыжком опять сели на ступеньку. Радостными глазами мерили они расстояние между трапециями.

 Вдруг вскрикнули оба:

 -- Du courage! [Здесь: Смелее! -- фр.]

 И Фриц бросился задом наперед на самую далекую трапецию, а наверху Луиза и Адольф закричали что-то вместе, -- долгий крик, беспрерывный, словно хотели они разбудить зверя.

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours.

 

 Начался их большой "номер". Оттолкнулись назад оба, -- под хриплые оклики пролетели вместе, -- достигли своей цели. Повторили это, и опять закричали. И пока Луиза и Адольф кружились вокруг их качелей, как два беспрерывно вертящиеся колеса, вдруг сверху, от ротонды, стал падать дождь чистого скользящего золота, как облако золотой пыли, которое медленно ложится, блистая, -- через блестящий белый поток электрического света падал золотой дождь.

 И казалось тогда, как будто "бесы" летят через сияющий золотой рой, между тем как пыль, медленно ниспадая, усеяла тысячами сияющих золотых блестков их наготу.

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours.

 

 Внезапно устремились они друг за другом, вниз головой, через блестящий дождь в натянутую сетку, -- и музыка замолкла...

 Их вызывали без конца.

 Смущенные, опирались они друг на друга, как будто охваченные внезапным головокружением. Уходили с арены и опять возвращались. Потом рукоплескания затихли.

 Задыхаясь от усталости, вбежали они в свои уборные. Адольф и Фриц бросились на матрац на полу и закутались в одеяла. Так они лежали несколько времени почти без памяти.

 Потом встали и оделись.

 Адольф, глядя в свое зеркало, увидел, что Фриц надевает берейторский фрак.

 -- Ты хочешь стать на "службу", -- спросил он.

 Фриц сказал досадливо:

 -- Директор меня просил об этом.

 Он вышел к другим, которые, стоя у входа, несли берейторскую стражу, и попеременно прислонялись к стене украдкой, чтобы хотя на минуту дать отдых усталому телу.

 После представления труппа собиралась в ресторане.

 "Бесы" сели за стол молча, как и другие. На некоторых столах начали играть в карты, не говоря ни слова. Слышался только звон денег, перекидываемых через стол.

 Оба кельнера стояли у буфета и пристально и тупо смотрели на этих тихих людей. Артисты сидели вдоль стен, вытянув прямо перед собою ноги, с безжизненно повисшими руками, как будто им было все равно.

 Кельнеры начали тушить газ.

 Адольф положил деньги рядом с кружкой и встал.

 -- Пойдем, -- сказал он. -- Пора идти.

 И остальные трое поднялись за ним.

 Уже были улицы совсем тихи. Никакого иного звука не слышали они, кроме их собственной походки, -- и они шли попарно, так же, как работали. Дошли до своего дома. В первом этаже на темной лестнице расстались с тихим приветом: "Спокойной ночи".

 Люба стояла на темной площадке, пока Фриц и Адольф не дошли до второго этажа, и пока дверь за ними не захлопнулась.

 Сестры вошли и разделись, не говоря ни слова. Но уже когда Луиза была в постели, принялась она болтать о работе других, из тех, которые были в ложах артистов: она знала всех в лицо.

 Люба все еще сидела у своей постели, полураздетая, не двигаясь. Луизина болтовня становилась все отрывистее. Наконец она заснула.

 Но вдруг проснулась, поднялась на своей постели. Люба все еще сидела на одном месте.

 -- Что же ты не спишь? -- спросила Луиза. Люба торопливо задула свечу.

 -- Сейчас, -- сказала она, и встала.

 Легла, но и в постели не заснула. Думала только об одном: о том, что уже не встречаются ее глаза с глазами Фрица, когда он покрывает пудрою ее руки.

 Фриц и Адольф в своей комнате также собирались спать. Но Фриц долго метался около своей постели, словно его мучило что-то.

 К нему ли это относилось? И чего она хотела от него, она, эта женщина в ложе? Хотела ли она чего-нибудь? Но иначе зачем бы ей всегда так смотреть на него? Зачем бы ей проходить так близко мимо него? Что же это?

 И только об этой женщине он думал. С утра и до ночи ни о ком другом. Только она. Метался с одним вопросом, как зверь в своей клетке: чего же она, в самом деле, хочет, эта женщина в ложе?

 И постоянно и везде чудилось ему благоухание ее платья, как тогда, когда она спускалась и проходила мимо. Всегда так близко мимо него проходила она, когда он стоял там берейтором.

 Но для него ли она проходила? И чего же она хотела?

 Метался тоскливо, и повторял впотьмах:

 -- Femme du monde! [Мировая женщина! --фр.]

 Совсем тихо повторял, как заклинание:

 -- Femme du monde!

 И опять сначала те же вопросы: к нему ли это относилось, к нему ли?

 Люба опять встала, совсем тихо пробралась через комнату. В темноте ее пальцы нащупали стол, розетку ящика, -- выдвинула его

 В доме было совсем тихо.

II.

 "Бесы" отработали.

 В уборной Адольф бранился: Фриц, по его словам, срамит их всех своею вечною берейторскою службою, -- "бесы" же от нее свободны.

 Но Фриц ничего не отвечал.

 Каждый вечер надевал он свою берейторскую форму. Становился у входа в ложи, и ждал, когда "дама из ложи" под руку со своим мужем спустится по лестнице и пройдет мимо него, -- теперь она часто приходила в конюшни во время последнего отделения, -- тогда он шел за нею.

 Она говорила с конюхами, ласкала лошадей, громко читала имена, прибитые на стойлах. Фриц шел за нею.

 С ним она ничего не говорила.

 Но все, что она делала, она делала для него, -- он это чувствовал, -- это открывалось ему тайно в каждом ее движении, в пожатии ее плеч, в жесте ее протянутой руки, в блеске ее глаз, -- хотя они и оставались постоянно далеки один от другого, -- все то же отдаление их разделяло, и все-таки связывало, как будто общее стремление соединяло их в странном двойном узле, радостном для обоих. Она переходила с места на место, читала надпись нового стойла и новое имя.

 Фриц шел за нею.

 Она смеялась, она шла дальше; и возвращалась приласкать собак.

 Фриц шел за нею.

 Она шла, и он за нею.

 Он как будто бы на нее и не смотрел. Но его взор был прикован к обшивке ее платья, к ее протянутой руке, -- взор дикого зверя, едва прирученного, взор подстерегающий, полный ненависти, полный в то же время сознанием своего бессилия.

 Однажды она подошла к нему, ее муж немного отстал от нее. Фриц поднял глаза, и она сказала тихо:

 -- Вы меня боитесь?

 Он помолчал.

 -- Не знаю, -- сказал он потом, хрипло и сурово.

 И она не знала, что сказать -- смущенная, почти испуганная требующими взглядами, которые она чувствовала прильнувшими к ее ногам, -- и страх вдруг отрезвил ее.

 Отвернулась, и ушла с коротким смехом, который был ей самой неприятен.

 В следующий вечер Фриц не был берейтором. Он говорил себе самому, что сойдет с ее дороги, он твердо решился никогда больше не видеть ее. Его одолел весь тот захватывающий страх, который артистов приучил остерегаться женщины, как погибели. И если бы он отдался, -- внезапно охваченный непреодолимым порывом, -- сплелось бы это с отчаянными сомнениями, с мстящею ненавистью к женщине, которая взяла его и похитила что-то от его тела, часть его силы, -- то, что было его драгоценным орудием, его единственным средством к существованию.

 Но этой дамы из ложи боялся он вдвое, потому что она была чужая, вовсе не из своих. Чего хотела она от него? Самая мысль о ней терзала его мозг, который не привык думать. Он наблюдал с подозрительной боязнью всякое движение этой чужой, из другой расы, как будто она хотела причинить ему некое таинственное зло, -- и он знал, что не мог спастись.

 Он ее больше не увидит -- нет, не увидит.

 Легко ему было сдержать обет: она не приходила. Два дня ее не было, три дня не было. На четвертый вечер Фриц опять встал берейтором. Но она не пришла. Не пришла в этот вечер. И на следующий вечер не пришла.

 Такой длинный был день. Со страхом думал он: "придет ли она? "; и вечером испытывал он безумный гнев, грубое, но немое бешенство, потому что она не пришла.

 Так она его, значит, дурачила! Так она, значит, над ним насмехалась! Такая баба! Но он отомстит за себя, только бы ее отыскать.

 И он воображал, как осыпает ее ударами, топчет ногами, издевается, так что она бьется и падает полумертвая: она -- эта баба.

 Так целыми часами по ночам лежал он, томимый немою яростью. И его страсть возрастала в эти первые бессонные ночи с такою отчаянно-неуклонною алчностью, -- ведь это были его первые бессонные ночи.

 И вот, наконец, на девятый день она пришла.

 С трапеции увидел он ее лицо, -- увидел его словно другими глазами -- и внезапным порывом, в мальчишеском восторге, бросил он в воздух свое красивое, стройное тело, повисши на вытянутых руках.

 Все лицо его сияло мерцающим смехом, и он высоко раскачивался.

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau.

 Chante, chante.

 Chante, toujours!

 

 Легко качалась его голова в такт вальса; и он схватил Любину руку, крепко и весело, как будто не было этих семи дней, и крикнул ей громко:

 -- Enfin -- du courage! [Наконец -- смелее! -- фр.]

 Это звучало, как победный клич.

 И когда он в своей берейторской униформе вышел в конюшню и увидел ее, стоял он опять безмолвный и враждебный и осматривал ее ненавистливо тем же избегающим ее глаз взглядом.

 Но после представления, в ресторане, сделался он опять резвым, почти буйным. Смеялся, выкидывал разные штуки. Играл чашками и кружками; положил свой цилиндр на конец палки, и заставил его балансировать.

 И других артистов заразило его веселое настроение.

 Клоун Том сходил за своей гармоникой, и играл, шагая своими длинными ногами через стулья.

 Начался чудовищный гвалт. Один перед другим выкидывали штуки почуднее. M-r Fillis заставил балансировать огромную трубу на своем носу; два, три клоуна кудахтали, как в курятнике.

 Но Фриц кричал всех громче; потом взобрался на стол; играл, как мячиками, двумя стеклянными колпаками, которые отвинтил от газовой люстры, и кричал, сияя всем своим радостным лицом:

 -- Адольф, tiens! [Ну! -- фр.]

 Адольф ловил, стоя на соседнем столе.

 Артисты прыгали вверх и вниз, кто на столы, кто на стулья. Клоуны кудахтали, гармоника испускала жалобные стоны.

 -- Фриц, tiens!

 Колпаки летели опять взад и вперед -- через головы клоунов. Фриц поймал один колпак и вдруг повернулся к Любе:

 -- Люба, tiens!

 Он метнул колпак прямо к ней, и Люба вскочила. Но не успела подхватить, колпак упал на пол, и разбился.

 Фриц смеялся и заглядывал под стол на осколки стекла.

 -- Это предвещает счастье, -- говорил он и смеялся; вдруг затих, и смотрел на свет газовой люстры.

 Люба отвернулась. Бледная села опять у стены.

 Спектакль продолжался. Близилось к двенадцати. Кельнеры приспустили газ. Но артисты не кончали. В полутьме они только удвоили шум. Кругом из всех углов слышались раздирающие слух крики и кудахтанье, на столе под люстрой Фриц ходил на руках.

 Он вышел последним, возбужденный, похожий на пьяного.

 Пошли все вместе. Мало-помалу расходились. При расставании звучало в темноте много странных звуков, -- последние приветы.

 Потом стало, наконец, тихо, и "четыре беса" шли молча, как всегда, попарно.

 Уже не говорили. Но Фриц еще не мог успокоиться. Опять пустил свою славную шляпу повертеться на конце палки.

 Дошли до дома, попрощались.

 В своей комнате Фриц широко распахнул оба окна, высунулся на улицу и принялся громко свистать.

 -- С ума ты сошел, -- сказал Адольф. -- Какого черта тебе, в самом деле, надо!

 Фриц только засмеялся:

 -- Il fait si beau temps! [Такая прекрасная погода! -- фр.] -- сказал он и продолжал свистать.

 Внизу и Люба открыла окно. Луиза, которая собиралась раздеваться, крикнула ей, чтобы она закрыла окно; но Люба стояла и всматривалась в узкую улицу.

 До сих пор она не понимала, почему он стал смотреть на нее такими пустыми глазами, почему в последние дни его голос звучал так устало, когда он говорил с нею, почему он стал так невнимателен к ее словам.

 161

 И уже как будто не те же самые были они, когда сидели так близко друг к другу.

 И уже не покрывал он ее рук пудрою.

 Вчера он вышел, как всегда в эти дни, так скоро и нетерпеливо. И она протянула навстречу ему свои руки, а он бессмысленно уставился на нее, словно ничего не понимая.

 -- Что ж ты не напудрилась? -- сказал он потом резко, и ушел.

 И ничего не понимая, пудрила она долго левую руку, и потом правую.

 -- Ах, нет, ах, нет, -- никогда она не знала, чтоб можно было так страдать.

 Люба прижалась головой к оконной раме, и слезы заструились по ее щекам.

 Теперь она все узнала. Теперь поняла.

 Вдруг подняла голову: она услыхала, как Фриц начал громко напевать.

 Это был вальс любви.

 Громче и громче напевал, -- запел наконец во весь голос.

 Как радостно пел, как счастливо! Каждый звук терзал ее, и все же она продолжала стоять: как будто это пение всю ее жизнь восстановляло в ее памяти.

 Как хорошо она все припоминала, -- с первого дня!

 Луиза опять окрикнула ее, и она машинально заперла окно. Но не легла, -- тихо стояла она в темном углу.

 Как хорошо она обо всем вспомнила.

III.

 Как ясно Люба видела опять в своем воображении Фрица и Адольфа, когда они в первый раз к ним пришли, -- чтобы их "взяли" к папе Чекки.

 Это было утром, и Люба и Луиза лежали еще в постели.

 А мальчики стояли в углу, опустив головы, -- они были в полотняных панталонах, хотя была зима: у Фрица была соломенная шляпа.

 Их раздели; папа Чекки щупал их, и жал их ноги, и хлопал их по груди, -- до слез довел. В это время старуха, которая их привела, стояла совсем тихо, морщинистая, с беззвучно двигающимся ртом, и только черные цветы на ее шляпе слегка вздрагивали.

 Она не говорила ничего. Она только смотрела на мальчиков и следила взором за ними -- как они двигались нагие под руками Чекки.

 И Люба с Луизой смотрели с своих кроватей. Папа Чекки продолжал щупать и хлопать; и казалось, что вся жизнь мальчиков затаилась в их робких глазах.

 Потом они были "взяты".

 Старуха не сказала ни слова. Не прикоснулась к мальчикам, не попрощалась с ними. Казалось, как будто все время, пока дрожали цветы на ее шляпе, она чего-то искала, чего-то такого, что ей не давалось. Так она и за дверь вышла, медленно, нерешительно, и затворила ее за собою.

 Фриц вскрикнул долгим детским криком, как ужаленный.

 Потом вернулись они оба, он и Адольф, в тот же уголок, и уселись там безмолвно, понурясь и уронив тесно сжатые руки.

 Папа Чекки погнал их в кухню чистить картофель. Потом Люба и Луиза были отправлены туда же. Все четверо молча сидели за кухонным столом.

 Луиза спросила:

 -- Откуда вы?

 Но мальчики не отвечали. Понурясь, покусывали губы.

 Немного погодя Люба шепнула:

 -- Это ваша мать была?

 Но они все-таки не отвечали, и казалось по неровному колыханию их грудей, что они едва удерживают слезы. И слышно было только, кал шлепались в воду очищенныя картофелины.

 -- Она умерла? -- шепнула потом Луиза.

 Мальчики все не отвечали; обе девочки тихо смотрели то на одного, то на другого, и вдруг Люба тихонько заплакала, а за нею и Луиза, -- сидели и плакали.

 На другой день мальчики начали "работать".

 Разучивали "китайский танец" и "крестьянский танец". Через три недели дебютировали они все четверо.

 -- Обдерни куртку, -- сказала Люба, которая и сама, охваченная лихорадочною дрожью, едва могла стоять спокойно, и потянула Фрицеву куртку, сбившуюся на бок.

 -- Commencez! [Начинайте --фр.] -- сказал Чекки из первой кулисы.

 Занавес поднялся, им надо было выходить.

 Не видели рампы, не видели людей.

 С испуганными улыбками делали они свои заученные па, уставив глаза на Чекки, который в первой кулисе отбивал такт ногою.

 -- Налево! -- шептала Люба Фрицу, который все сбивался; она боялась и за себя и за него, и ей приходилось соображать за обоих.

 Они все вместе были похожи на восковые куклы, которые вертятся под шарманку.

 Публика хлопала и вызывала. Апельсины сыпались на подмостки. Дети их подбирали и улыбались, в знак благодарности, хотя пришлось их отдать Чекки, который съел их ночью за своим коньяком с водой, играя в карты с агентом Ватсоном.

 Папа Чекки проигрывал ночи напролет с агентом у себя на квартире.

 Дети просыпались от их ругани, и смотрели со своих постелей, тараща глаза, пока, смертельно усталые, опять засыпали.

 Так проходило время.

 Труппа Чекки снимала цирк, и все четверо прошли всю выучку.

 Они начинали репетиции в половине десятого. Щелкая зубами, одевались и принимались работать в полутемном цирке. Луиза и Люба ходили по канату, балансируя двумя флагами, а в это время папа Чекки, сидя верхом на барьере, командовал.

 Потом приводили лошадь, и Фриц проходил жокейскую школу.

 Папа Чекки командовал, вооружась длинным бичом. Фриц скакал и скакал. Ничто не удавалось ему. Падал, когда брал барьер. Опять взбирался на лошадь. Бич свистел и хлестал его по ногам, так что потом надолго оставались рубцы.

 Папа Чекки продолжал командовать. Глотая слезы, мальчик скакал да скакал.

 Опять падал.

 Старые раны сочились кровью, ветхое трико проступало кровяными пятнами.

 А Чекки все покрикивал:

 --Encore, encore! [Еще, еще! --фр.]

 Задыхаясь, перемежая рыдания глубокими вздохами, скакал Фриц с искаженным болью лицом.

 Бич хлестал его, и он с отчаянием говорил:

 -- Я не могу.

 Но приходилось снова работать.

 На лошадь сыпались удвоенные удары, и она быстро неслась с рыдающим мальчиком, у которого от боли трепетали все члены.

 -- Я не могу! -- кричал он измученным голосом.

 Артисты молча смотрели из партера и из лож.

 -- Encore! -- кричал Чекки.

 Фриц опять скакал.

 Бледная, с побелевшими губами, прижавшись в углу ложи, смотрела Люба, полная страха и гнева.

 Но папа Чекки не кончал. Час проходил, час с четвертью. Сплошною язвою становилось тело Фрица. Он падал опять и опять, от боли бился ногами о песок и опять падал.

 Нет, теперь уже совсем не идет дело. И его с проклятием прогоняли.

 Люба выбегала из ложи; стеная от боли, прятался Фриц за кучею обручей. Задыхаясь, сжав руки, в дикой ярости выкрикивал он отрывистые проклятия, тьму уличных слов, ругательства конюшен.

 Люба сидела совсем тихо. Только бледные губы ее дрожали.

 Долго сидели они там, притаясь за кучей обручей. Голова Фрица склонялась к стене, и он засыпал в мучительном изнеможении, а Люба сидела над ним бледная, неподвижная, словно оберегая его сон.

 Проходили годы. Они были уже взрослыми.

 Папа Чекки умер, пораженный на смерть лошадиным копытом.

 Но они оставались вместе. Всего пришлось испытать. Бывали в больших труппах, попадали и совсем в маленькие.

 Как ясно еще видела Люба окрашенные белою известкою, голые стены провинциального "Пантеона", в котором они работали в ту зиму. Какой там был леденящий холод! Перед представлением приносили три жаровни, и весь цирк наполнялся дымом, так что трудно было дышать.

 В конюшне стояли артисты, посинелые от стужи, и протягивали голые руки над жаровнями, и клоуны в своих полотняных башмачках прыгали на голом полу, чтобы хоть сколько-нибудь отогреть ноги.

 Труппа Чекки работала во всех родах. Танцевали, -- Фриц был партнером Любы. Люба была парфорсной наездницей, -- Фриц, как берейтор, подтягивал подпругу ее коня.

 Труппа бедствовала; едва была в силах исполнять половину программы.

 Дело не шло. Каждую неделю исчезало по одной лошади, -- ее продавали, чтобы добыть корму другим. Артисты с деньгами уходили; кто принужден был остаться, те голодали, -- пока наконец все было прожито и пришлось прикончить.

 Лошади, костюмы, -- все было взято, описано за долги, пошло с молотка.

 Был вечер того дня, когда это случилось.

 Немногие артисты, которые еще остались, сидели впотьмах молча и грустно. Ничего не могли придумать. Не знали, куда идти.

 В конюшне на ящике из-под сена перед пустыми стойлами сидел директор, и плакал, и бормотал все одни и те же проклятия на всех языках.

 И было совсем тихо, мертво тихо.

 Только собака, -- ее то не описали --т акая жалкая, с насторожившимися глазами, лежала на куче соломы...

 Труппа Чекки -- все четверо -- вошли в ресторан. Там было пусто. Трактирщик запер буфет и снял посуду. Стулья, покрытые пылью, громоздились на пыльных столах.

 Все четверо молча сидели в углу. Они пришли с почты. Каждый день туда ходили. Ходили за письмами от агентов, -- отказ за отказом.

 Фриц распечатывал их, -- и читал. Остальные трое сидели около, и не решались уж и спрашивать.

 Раскрывал письмо за письмом, читал медленно, точно не веря своим глазам. Прочтет, положит рядом.

 Остальные только смотрели на него, молча и уныло.

 Он сказал:

 -- Ничего.

 И они опять сидели перед печальными письмами, которыя не принесли им ничего.

 И сказал Фриц:

 -- Так жить нельзя. Нам надо специализироваться.

 Адольф пожал плечами.

 -- Немало найдется на всякую работу, -- сказал он насмешливо. -- Придумай что-нибудь новое.

 -- Работа на трапеции оплачивается, -- нерешительно соображал Фриц.

 Остальные молчали, и Фриц говорил так же тихо:

 -- Мы могли бы работать под куполом.

 Опять длилось молчание, пока Адольф не сказал почти яростно:

 -- А ты очень уверен в своей ловкости?

 Фриц не отвечал. И было совсем темно и тихо.

 -- Мы можем и расстаться, --сказал Адольф хриплым шепотом.

 У всех была та же мысль и тот же страх перед нею. Теперь она была высказана, и Адольф прибавил, всматриваясь в темноту покинутого покоя:

 -- Не век же голодать.

 Сказал это приподнятым, возбужденным голосом, как говорят люди, поспорившие из-за бесовой бороды; но Фриц упорно молчал, не двигаясь, и смотрел на пол...

 Поднялись и молча вышли. Везде было холодно и темно.

 Тихо сказала Люба, когда шли они, тесно прижавшись друг к другу, -- так тихо, что Фриц едва расслышал ее голос:

 -- Фриц, я буду работать с тобой на трапеции.

 Фриц остановился.

 -- Я это знал, -- тихо сказал он и пожал ее руку.

 Луиза и Адольф ничего не говорили.

 Они решились остаться в городе. Фриц заложил их последние кольца. Адольф оставался только затем, чтобы переписываться с агентами. Но Фриц и Люба работали.

 Повесили в "Пантеоне" свою трапецию, и начали каждый день работать. Перенесли некоторые партерные приемы на трапецию, и по целым часам, обливаясь потом, ломали свои тела.

 Минуты шли за минутами, раздавалась команда Фрица. Потом на той же трапеции отдыхали они с утомленными и тусклыми улыбками.

 Начали привыкать к работе; принялись за более трудные вольты. Пробовали делать прыжки между качелями, -- и стремглав низвергались в натянутую сетку.

 И все продолжали, подбадривая друг друга восклицаниями:

 -- En avant!

 -- Ça va!

 -- Encore!

 [-- Вперед! / -- Все в порядке! / -- Еще! -- фр.]

 Фрицу удавалось, Люба падала.

 Продолжали работу.

 Загорались глаза, как пружины напрягались мускулы; как победные крики звучали их голоса, -- удалось!

 И с лихорадочною быстротою подхватывались, перебрасываемые от одного к другой, подбадривающие оклики:

 -- En avant -- du courage! [-- Вперед! -- Смелее! -- фр.]

 Люба делала успехи. ее мускулы трепетали, когда она перелетела на самую дальнюю трапецию. Попыталась еще раз, и опять удачно. Радость охватила их. Казалось, что сила их тел опьяняет их. Носились один мимо другого, и опять садились рядом отдыхать, покрытые потом, улыбающиеся.

 Охваченные радостью, осыпали они взаимными похвалами свои тела, ласкали мускулы, которые их носили, и смотрели друг на друга блистающими глазами:

 -- Ça va, ça va, -- говорили они и смеялись.

 Начали одолевать труднейшие упражнения. Придумывали новые комбинации. Испытывали и соображали. Углублялись в упражнения с жаром изобретателей. Обсуждали и придумывали изменения. Фриц почти не спал: думы о работе будили его и ночью.

 Утром, едва только солнце встанет, стучался он в дверь к Любе, и ждал ее.

 И пока еще она одевалась, он, стоя у ее дверей, развивал уже свои планы, объяснял их, громко крича, и она отвечала, возбужденная, как он, -- и они наполняли весь дом своими радостными голосами.

 Луиза протирала глаза и садилась на постели. Она начала посещать их опыты. Увлекалась успехами их работы: кричала им и аплодировала. Они отвечали сверху. Весь цирк был полон веселыми голосами.

 Только Адольф сидел молча в своем углу у конюшни.

 Однажды и он вошел, и сел, и смотрел на них. Ничего не говорил.

 Работа кончилась. Выбивались из сил. Тяжело падали в натянутую сетку.

 Фриц соскакивал на пол, и осторожно снимал Любу с сетки. Весело держал он ее на своих твердо вытянутых руках, -- как ребенка.

 Одевались, и шли в маленький ресторан есть.

 Начинали говорить о будущем, о том, где им удастся получить ангажемент, об условиях, которых они достигнут, об именах, которыя они примут, об успехах, которые их ожидают.

 Оба, прежде такие молчаливые, они смеялись, они строили свое будущее. Фриц придумывал новое упражнение, -- всегда новое.

 -- Если бы вот на это отважиться, -- говорил Фриц, весь пылая, -- если бы на это отважиться!

 Люба глядела на него, и отвечала:

 -- Так что ж! Если ты хочешь.

 И что-то в ее голосе ободряло Фрица. "

 -- Ты у меня молодец, -- говорил он вдруг и смотрел на нее, --и приветливо мерцали ее глаза.

 И сидели оба, прислонясь головой к стене, глядя прямо перед собою, и мечтая.

 Однажды попробовали они в первый раз свою последнюю выдумку, -- то, что, по их мнению, должно было их особенно выдвинуть, как их специальность. Им удалось, -- с одной трапеции на другую перепрыгнуть задом наперед.

 Снизу послышался крик. Это Адольф, с высокоподнятым лицом, с сияющими глазами, кричал браво, браво, так что откликались пустые стены:

 -- Браво, браво, -- кричал он опять, охваченный удивлением.

 И они перекликались все четверо, спрашивая и объясняя.

 В этот день они обедали вместе, также и на другой день. Они говорили об упражнениях, как будто бы все четверо в них участвовали. Фриц говорил:

 -- Да, ребята, если бы мы вчетвером работали! Вы, Адольф, наверху, -- только шесты и мельницы, -- а мы, -- мы оба, Люба, -- под вами, -- с нашим бесовским прыжком, -- да, если бы нам это сделать!

 И он принялся объяснять им свой новый план, расписывая все эволюции; но Адольф оставался безмолвным, и Луиза не решилась отвечать.

 Но на другой день сказал Адольф, -- он стоял, потупя глаза и переминаясь с ноги на ногу:

 -- Вы репетируете сегодня после обеда?

 Нет, после обеда они не репетировали.

 -- Я это потому, -- сказал Адольф, -- что даром тратишь время, и члены теряют свою гибкость.

 После обеда Адольф и Луиза начали репетировать. Другие два пришли и смотрели на них. Они их ободряли и учили.

 Фриц сидел веселый и играл Любиной рукой.

 -- Ça va, ça va! -- кричали они оба снизу.

 Наверху Луиза и Адольф смело перебрасывались между качелями туда и сюда.

 -- Ça va, ça va.

 Они знали, что теперь останутся вместе...

 Репетиции кончились. "Номер" был готов. Работали совершенно так, как хотелось Фрицу. Назвались "Четыре беса" и отправились в Берлин делать костюмы.

 Дебютировали в Бреславле. Потом ездили из города в город. Везде их сопровождал тот же успех.

 Люба разделась, улеглась.

 Не могла заснуть, -- лежала, всматриваясь в темноту.

 Да -- как ясно видела она все это перед собою, все с первого дня!

 Всю жизнь провели они вместе, -- всю жизнь!

 И вот она пришла, она, эта чужая, -- погубить его,--при этой мысли бедная акробатка стискивала зубы в бессильной, отчаянной, чисто телесной ярости.

 Чего надо ей от него, ей, с ее кошачьими глазами? Чего надо ей от него, ей, с ее развратными улыбками? Чего надо от него ей, что она ему навязывается, как девка? Отнять его от Любы, разрушить его силу, погубить его?

 Люба кусала свое одеяло, мяла наволочку, не находила покоя своим лихорадочно жарким рукам.

 Ея мысль искала и не находила достаточно бранных слов, негодующих укоров и суровых обвинений, -- и Люба опять принималась плакать; и опять чувствовала она всю эту обессиливающую боль, которая всегда была с нею, днем и ночью, ночью и днем.

IV.

 Фриц лежал с закрытыми глазами, его голова покоилась на груди возлюбленной.

 Медленно, и все медленнее скользил кончик ее ногтя по его светлым волосам.

 Фриц продолжал лежать с закрытыми глазами, его голова легко покоилась на ее груди; итак, в самом деле -- вот он, Фриц Шмидт, из Франкфуртских уличных мальчиков, он, не помнивший отца, он, чья мать, пьяная, бросилась в реку, он, кого бабушка продала, -- его и брата, -- за 20 марок.

 Итак, в самом деле, он, Фриц Шмидт, называемый Чекки из "Четырех бесов", любовником сделался, любовником "дамы из ложи". Это его затылок лежал на ее коленях. Это его руки посмели обнять ее тело. Это на его шее покоятся теперь ее губы.

 Он, Фриц Чекки из "Четырех бесов".

 И он полуоткрыл глаза и смотрел с тем же непонимающим, кружащим голову изумлением на ее тонкие руки, такие мягкие, не обезображенные никакою работою, на ее розовые, округленные ногти, на ее матово-белую кожу, которую он так охотно, нежно и долго целовал.

 Да, -- ее рука скользила по его лбу.

 И это он вдыхал сладкий запах от ее тела, которое было так близко, от ее платья, ткань которого похожа на облако, -- о, как приятно погружать руки в эту воздушную ткань!

 Его она ждала ночью у высокой решетки, и дрожала, ожидая, как от холода. Его провела она через свой сад и за каждым кустом обнимала его.

 Его губы называла она своим "цветком", его руки называла она своею "погибелью".

 Да, -- такие чудные слова она говорила, она сказала; его губы пускай будут цветок мой, его руки -- погибель моя.

 Фриц Чекки улыбнулся и опять закрыл глаза.

 Она увидела его улыбку, наклонила к нему голову и нежно прильнула губами к его лицу.

 Фриц продолжал улыбаться, -- все тем же очарованным удивлением:

 -- Но это чудесно, -- сказал он тихо, и повторял: -- Но это чудесно! -- и двигался головою туда и сюда.

 -- Что же? -- спросила она.

 -- Да вот это, -- ответил он только и тихо лежал под ее поцелуями, словно боясь прервать свой сон.

 Продолжал улыбаться: в его памяти все повторялось ее имя, и чаровало его, -- одно из больших имен, с европейскою известностью, -- и вот оно, как сказка, упало к нему.

 И медленно опять открыл он глаза, и смотрел на нее, и схватил ее обеими руками за уши, и, смеясь как мальчишка, щипал ее, -- крепче и крепче, и это он смел, -- и это!

 Приподнялся и прислонил голову к ее плечу. Все с тою же улыбкою осматривал он комнату.

 Все было к его услугам, все, что ей принадлежало: это множество хрупких безделушек, рассеянных на диковинной, тонконогой мебели: едва решаясь прикоснуться к этим вещицам, он, жонглер, сначала дотрагивался до них так осторожно, как будто они могли сломаться в его пальцах; но вот, полный задора, -- ведь он был сегодня господин, он, Фриц Шмидт, -- уже бросал он, как мячик, роскошный стол или балансировал целою этажеркою, -- а она смеялась, неумолчно смеялась.

 Картины были ему непонятны, все эти изображения предков в одежде века Возрождения, со шпагами, в перчатках. Была минута, когда он внезапно перед этими картинами расхохотался так громко, так резко, точно уличный мальчишка, -- неудержимо смеялся тому, что вот он, Фриц Шмидт, сегодня у нее сидит, у отпрыска этих предков, и что она принадлежит ему.

 И он смеялся, смеялся, -- и не понимала она, чему он смеется. Наконец спросила:

 -- Да чему же ты смеешься?

 -- Да вот, -- отвечал он, вдруг перестав смеяться, -- уж так это чудно, так чудно.

 Он испытывал странное, на половину радостное, на половину боязливое удивление, -- что он был здесь.

 Что он сегодня был господином.

 Он чувствовал себя господином: она же принадлежала ему. Он обладал ею. В его нецивилизованном мозгу еще сохранялись все идеи о неограниченном владычестве мужчины, -- владычестве над "бабьем", -- он, деятельный, и в самых изнуряющих наслаждениях превосходил женщину и мог ее раздавить.

 Но все эти мужские предрассудки у Фрица, -- которому они доставляли сладострастное удовольствие обуздывать ее, покорять, приручать, -- исчезали вновь бессильно и беспомощно от его немого, все возобновляющегося удивления перед нею: ничтожнейшие слова ее звучали иначе и другой имели ритм: малейшее движение у нее строилось на иной лад; ее тело, и даже каждая часть его, были прекрасны иною, чуждою красотою, непонятной и нежной.

 И он сделался кротким и робким, и вдруг открыл сомкнутые глаза, чтобы посмотреть, не сон ли это, -- и медленно ласкал он ее тонкие, длинные пальцы: да, это было наяву.

 Ея руки все медленнее и медленнее двигались по его волосам, и учащалось ее дыхание, пока он лежал, словно спящий.

 Внезапно открыл он глаза:

 -- Но чего же вы хотите от меня?--спросил он.

 -- Какой ты глупый, -- прошептала она и прижалась устами к его щеке.

 Она продолжала шептать ему прямо в ухо, -- тон ее голоса возбуждал его еще более, чем ее ласки:

 -- Какой ты глупый, какой ты глупый!

 И как будто желая убаюкать упоением прекрасное и равнодушное тело, она шептала:

 -- Какой ты глупый, какой ты глупый!

 Но он поднялся, и говорил со своею неизменною улыбкою, сидя рядом с нею, прижав к своей груди ее голову и глядя на нее с невыразимою нежностью:

 -- Тебе хочется спать?

 И качал ее на руках, как ребенка, пока они не рассмеялись оба, глядя друг на друга.

 -- Какой ты глупый!

 Тогда вспыхнули его глаза, и он обнял ее; не говоря ни слова, понес он ее через всю комнату на поднятых руках, туда...

 И светло-голубая лампада смотрела тихо, как темное око...

 Светало, когда они расстались. Но на каждом повороте лестницы, и в саду внутри тихого дома, -- такого важного и чинного, с опущенными шторами, старались они продлить безумные часы свидания, и она шептала все те же три слова, подобные рефрену к словам ее любви, -- любви, душа которой -- инстинкт:

 -- Какой ты глупый!

 Наконец простились, -- и решетчатая дверь захлопнулась за ним.

 Но она осталась стоять, и еще раз вернулся он. Обнял ее опять, и вдруг засмеялся, стоя рядом с нею перед ее дворцом.

 И как будто мысли их сошлись, и она засмеялась, глядя на дом своих отцов.

 И он начал, -- услаждая своим любопытством свой необычайный триумф, -- разспрашивал ее отдельно о каждом каменном гербе над окнами, о каждой надписи портала, и она отвечала ему, и смеялась, смеялась.

 Это были самые надменные имена страны. Он их не знал, но она рассказывала кое-что о каждом.

 Это была история высоких почестей, история битв, история побед.

 Он смеялся.

 Там были щиты, прикрывавшие троны. Там были эмблемы, напоминающие о папском престоле.

 Он смеялся.

 Казалось, что сама она сознавала свое недостоинство; становились ее ласки все горячее, дерзкие, почти кощунственные в этом полусвете восходящего дня, -- и она продолжала рассказывать, точно хотела она этими словами сорвать один за другим все щиты отчего дома и разгромить их в позоре ее любви.

 -- А это? -- спрашивал он, и показывал на герб.

 -- А это?

 И она продолжала рассказывать.

 Это была история столетий. Здесь были троны воздвигнутые и королевские троны низвергнутые. Тот был другом императора. Тот убил короля.

 И она продолжала говорить--шепча с дразнящею насмешкою, прислонясь к плечу акробата, отдаваясь впечатлениям этого позора.

 И его охватывало упоение.

 Это было, -- они оба это видели своими собственными глазами, -- полное крушение, и они наслаждались, минута за минутой, падением этого великого дома, с его гербами, порталами, щитами, памятными досками, верхами башенок над ним, -- крушением дома под жерновами их страсти.

 Наконец оторвалась от него и побежала по дорожке.

 Еще раз остановилась у маленькой двери, и быстро мелькнувшей рукою кинула ему, -- как последнюю шутку, -- из под большого гербового щита над дверью, -- воздушный поцелуй, и засмеялась.

 Фриц шел домой. Словно крылья выросли у его ног. Еще чувствовал все ее ласки.

 Вокруг пробуждался большой город.

 Повозки тарахтели по улице. На них лежали все сокровища цветочнаго рынка: фиалки, ранние розы, аврикулы, гвоздика.

 Фриц пел. В полголоса пел стихи любовного вальса:

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours.

 

 A повозки все проносились мимо. Улицы были полны благоуханий.

 Продавщицы цветов, которые сидели на козлах, укутавшись в большие платки, оглядывались на него и улыбались.

 Он опять пел:

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours.

 

 В той улице, где он жил, между высокими домами было еще темно и тихо. Фриц шел медленнее. Но все напевал, и оглядывал свой дом сверху до низу.

 Вздрогнул, -- показалось, что наверху за стеклом увидел чье-то лицо.

 Бледная, задыхаясь, притаилась, подслушивая за своею дверью, Люба.

 Да, это был он.

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours.

 

 Дверь внизу закрылась, все стало тихо.

 Бледная, как лунатик, прижав руки к груди, подошла Люба к постели. Неподвижно смотрела она на рассветающий день, -- новый день.

V.

 Было поздно, когда Фриц Чекки проснулся; от утомления не сразу возвращаясь к сознанию, неотчетливо видел он, как Адольф вытирал тело мокрым полотенцем.

 -- Пора бы уже и проснуться, -- насмешливо сказал Адольф.

 -- Да, -- отвечал Фриц и продолжал смотреть на брата.

 -- Надо же, наконец, вставать, -- тем же тоном говорил Адольф.

 -- Да, -- сказал Фриц; но продолжал, не двигаясь, рассматривать крепкое и непорочное тело брата, мускулы которого играли жизненной силой; он испытывал безумную ярость, раздражающий и жалкий гнев израненного.

 Когда он так лежал, уставившись на брата, вдруг он поднял голые руки и почувствовал, как бессильны они были, и когда он потом одним толчком уперся ногами в обножье кровати и почувствовал вялость и в мускулах ноги, -- он был охвачен вдруг бледным и диким раздражением на себя самого на свое тело, на свой пол, и на нее: воровка, грабительница... она!

 Его ярость была бессмысленна. Он знал только одно: он был бы способен, как сумасшедший, убить ее наповал. Насмерть забить сжатыми кулаками. Удар за ударом. Кричит она, смеется, -- убить ее, убить. Убить, чтобы она и не пикнула больше. Растоптать ее ногами.

 Опять поднял руки и сжал ладони, и, чувствуя опять бездействие бессильных мускулов, стиснул зубы.

 Адольф вышел и захлопнул дверь.

 Тогда Фриц вскочил и начал голый испытывать свое тело. Попробовал некоторые упражнения, и неудачно. Делал партерную гимнастику, -- не выходило. Усталые члены, непослушные, только дрожали.

 Опять пытался. Бил сам себя. Опять пытался. Щипал себя ногтями. Все напрасно.

 Ничего не мог.

 Ударился лбом об стену, и опять пытался. Не удавалось.

 Он устало сел перед большим зеркалом и рассматривал мускул за мускулом на своем ленивом, изнемогшем теле.

 Да, это была правда: она похитила разом все: здоровье, силу, крепость мышц. Да, это была правда: все было разом разрушено: работа, положение, имя.

 Да, так это было.

 И с ним будет, что с "the Stars", -- две девки шатались из города в город, и их колотили, пока, наконец, не засадили в сумасшедший дом

 С ним будет то же, что с жонглером Шарлем, который имел связь с певицей Аделиной, -- его члены стали вялыми, как у пьяницы. Потом он повесился.

 Или еще Губерт, который ушел с женой конюха и теперь наездничает на ярмарках; или еще жонглер Поль, который втюрился в "Аниту с ножами" и теперь служит зазывальщиком в балагане.

 Да, они измочалили свои тела.

 Опять поднялся.

 Он не хотел пасть.

 И он принялся опять работать, трудить свои мускулы, напрягать свою силу, возбуждать каждое мышечное волоконце.

 Наладилось.

 Быстро оделся. Кое-как натянул одежду на тело, кое-как застегнулся и вышел.

 Репетировать -- в цирке -- на трапеции.

 Адольф, Люба и Луиза были уже за работою и висели на трапециях в своих серых блузах.

 Фриц нахмурился и начал работать на полу. Он ходил на руках, балансируя на правой и на левой руке, так что все его тело трепетало.

 Остальные молча смотрели со своих качелей.

 Потом прыгнул он в сетку, быстро и бодро, и взлез на качели против Любы. Спрыгнул, схватившись руками, так что стройное тело вытянулось, и начал.

 Люба продолжала сидеть. Усталым от бессонной ночи, тяжелым взором она пристально смотрела на этого человека, которого она любила, на этого мужчину, которого она любила и которого только что обнимала другая.

 Год за годом, тело с телом вместе жили.

 И глаза ее мерили его, -- его плечи, которые носили ее, его руки, которые держали ее, его поясницу, которую она обхватывала руками...

 Навыки ремесла, традиции работы, -- все увеличивало ее муку.

 Безмолвная, сломленная этим робким страданием, которое ощущалось ею, как телесная боль, она смотрела на Фрица, как он работал близ нее.

 Но Фриц разбудил ее:

 -- Что ж ты не начинаешь? -- сурово крикнул он.

 -- Сейчас.

 Она вздрогнула и машинально выпрямилась на качелях. Только на миг встретились их глаза. Но внезапно увидел Фриц ее бледное лицо, ее широко-раскрытые глаза, ее словно одеревенелое, коснеющее тело, -- и понял все.

 И в то же мгновение почувствовал непреодолимое, непобедимое отвращение от этого тела женщины, омерзение, гадливость перед самыми ее прикосновениями, -- другой женщины, чем та, которую он любил.

 Неодолимое, пронизывающее его отвращение, подобное ненависти.

 -- Начинай! -- крикнул Адольф.

 -- Начинай же! -- кричала Луиза.

 Но она еще медлила.

 Потом понеслись они один к другому и встретились. Бледные мерили они глазами один другого и опять понеслись. Он схватил ее, но она упала. Начали, опять, -- он свалился.

 Начали заново, один на один; с каждым мгновением, казалось, она бледнела, -- и оба упали, сперва Фриц.

 Луиза и Адольф громко смеялись на своих качелях. Адольф кричал:

 -- Ну, и удачный у тебя выдался денек!

 Луиза крикнула:

 -- Его сглазили.

 И опять они смеялись, там, наверху, на качелях.

 Они продолжали, но недолго: Люба уронила Фрица, он громко ругался внизу на растянутой сетке.

 И вдруг все, взволнованные и раздраженные, закричали один на другого громкими, пронзительными голосами, -- только Люба молча смотрела широко раскрытыми глазами, бледная, несмотря на все напряжение работы.

 Опять Фриц взобрался вверх, и начали снова. Оба кричали, оба носились по воздуху.

 Носились один навстречу другому, и равно в обоих возрастало то же неистовство. С криком схватывали они друг друга, яростно обнимали один другого.

 Уже это была не работа. Это было сражение. Уже они не сходились, не схватывались, не обнимались. Они только нападали и боролись, как звери.

 В отчаянной борьбе пытая свои силы, мелькали в воздухе оба тела.

 Не переставали. Уже и командных слов не было. Бессмысленно, с дикою, непреодолимою ненавистью носились они по воздуху, и сами словно испуганные, в ужасном кулачном бою.

 Вдруг Люба с криком свалилась, -- и лежала одно мгновение в сетке, как не живая.

 Фриц взобрался на свою качель и смотрел на побежденную, стиснув зубы, бледный, как маска.

 Он встал на трапецию и сказал:

 -- Она не может больше работать. Переменимся, -- она берет верхнюю качель, а Луиза работает здесь.

 Он говорил резко, как имеющий власть повелевать. Никто не отвечал, но Луиза медленно стала спускаться из-под свода к Любиной качели.

 Люба не сказала ни слова. Только приподнялась в сетке, как сраженный зверь.

 Медленно взлезла по верхнему канату под купол.

 И они работали опять по-новому.

 Но уже силы у Фрица упали. Самый его гнев истощал его. Руки больше не держали: упал, и Луиза свалилась.

 -- Да что с тобою? -- спросил Адольф, -- никак ты болен. Возьми себе купол, -- с этим ты справишься, -- а то ведь не идет.

 Фриц не отвечал и сидел, понуря голову, как сраженный ударом.

 Потом сказал, -- пробормотал сквозь зубы.

 -- Да, мы, конечно, можем поменяться, -- на сегодня.

 Он выбрался из сетки, и вышел. Его сжатые руки были бледны. Ему казалось, что конюхи шепчут его имя, и он, полный стыда, прокрался мимо них, как собака.

 В уборной бросился на матрас. Уже не чувствовал своего тела. Но его глаза пылали.

 Не мог успокоиться. Опять начал упражняться. Подобно человеку, который трогает болящий зуб, чтобы успокоить его зудение, и нажатием пальца причиняет себе боль, -- Фриц продолжал подвергать испытаниям свои ослабевшие члены.

 Пытал лихорадочно, сможет ли это сделать, сможет ли то сделать:

 Ничего не мог. Лег опять, -- и снова пытался упражняться. И самая эта старательность в попытках утомляла его, -- напрасно, -- и опять.

 Так прошел день. Фриц не выходил из цирка. Бродил вкруг манежа, как злая совесть около злодея.

 Вечером работал он с Луизой наверху в куполе.

 Он боролся, как бешеный, с своими непослушными членами. Напрягал отчаянно свои дрожащие мускулы.

 Удалось, -- раз, еще раз, еще раз.

 Переносился назад, вперед, отдыхал.

 Ничего не видел--ни купола, ни лож, ни Адольфа. Только трапецию, ту, которой ему надо было достигнуть, и Луизу, которая качалась перед ним.

 Потом бросился вниз, с криком, -- казалось, что шум крови в тоскующем мозгу обновил его ткань, -- схватился за Луизину ногу и упал в заколебавшуюся сеть.

 Во всем громадном помещении было тихо, тихо, как будто все считали его мертвым.

 Тогда Фриц слегка приподнялся. Не понимал, где он. Едва опомнился, и с ужасным напряжением увидел манеж, сетку, и черное окружение людей, ложи и ее.

 Пораженный отчаянием, страдая не столько от ушибов при падении, сколько от унижения, он поднял сжатые кулаки и опять повалился на спину.

 Остальные трое прервали представление и в смущении окликали друг друга. С быстротою молнии Адольф спустился вниз по канату.

 Он и два конюха вынули Фрица из сетки и поддерживали его, так что казалось, как будто он сам идет.

 Только тогда Люба медленно спустилась по канату. Шла, как слепая--ничего не видела.

 Два артиста стояли у входа.

 -- Он должен сказать спасибо этой сетке, -- сказал один.

 -- Да, -- отвечал другой, -- сломал бы шею...

 Люба вздрогнула вдруг, -- услышала эти слова. И как будто увидев это все в первый раз, смерила она одним долгим взглядом сеть, и канат, и качели, -- высокие, страшно высокие качели.

 Один из артистов взглянул по направлению ее взора.

 -- Дьявольски высоко! -- сказал он.

 Люба только медленно наклонила голову.

 Стало опять тихо, и представление продолжалось. Фриц в уборной встал с матраса и сел к своему зеркалу. Ему ничего не сделалось, только был ошеломлен падением.

 Адольф одевался. Долго они молчали.

 Потом Адольф сказал:

 -- Разве ты не понимаешь, что так дальше нельзя?

 Фриц не отвечал. Бледный, продолжал он сидеть, но отвел взор от своего странного лица, отраженного зеркалом.

 Адольф был готов, и они услышали, как Луиза постучалась в дверь уборной.

 -- Когда же ты, наконец, будешь готов? -- спросил Адольф. -- Они ждут.

 Фриц снял с подзеркального столика тикающие часы и вышел в корридор, где молча ждали обе сестры. Они тихо пошли домой, -- Фриц рядом с Луизой.

 В его душе горел стыд унижения, -- словно рана в груди.

VI.

 Фриц и Адольф уже давно были в постелях, и Адольф спал неподвижно, с открытым ртом, как спят, обыкновенно, акробаты, распластавшись в глубоком сне.

 Но Фриц не мог заснуть; он лежал вытянувшись под одеялом, томясь безумным отчаянием.

 Значит, это совершилось. Теперь уже это совершилось. Он не может больше работать.

 Все возвращался к той же мысли; значит, он больше не может работать. Медленно и вяло вспоминал, как это случилось, -- день за днем и ночь за ночью. Спокойно и вяло видел он это все перед собою: голубую комнату и высокую постель, и себя, и ее; желтую залу с кушеткой за ширмой, и себя, и ее; лестницу с погашенными лампами, и себя, и ее; и сад, где они опять останавливались.

 И теперь все прошло. Пожинай теперь плоды. Он это знал.

 И дальше брели его мысли, все такие же тяжёлые.

 И как его повергли в прах, так же и он ее повергнет. Да, он это может.

 Он придет ночью, и дверь отомкнет. И когда он там будет, у нее, с нею, -- опять стали его мысли отчетливы, и он увидел голубой покой, и себя, и ее,--тогда он, о, тогда он зазвонит, весь дом поднимет звоном, и ее мужа, и слуг, и горничных, всех скличет, и они увидят ее.

 Да, это он может сделать.

 Да, он это сделает.

 И вдруг сказал, словно опять увидел все это перед собою:

 -- Да, я это сделаю, теперь.

 И уже не было ему покоя. Почему же не сделать ему этого? И теперь же, пока его замысел свеж, его гнев еще не утих и его мысли так ясны. Да, надо сделать это сразу. И проворно, не зажигая свечи, стал он искать свое платье и одеваться, бесшумно, чтобы не разбудить Адольфа, -- и постоянно видел перед собою себя самого и ее в голубом покое, среди голубого покоя себя и ее. Там это случится.

 Второпях он стукнул стулом, и вдруг замер, сидя на кровати, полный страха, что Адольф проснется. Не надо, чтобы он проснулся.

 Потом, задерживая дыхание, продолжал тихонько одеваться.

 Надо было идти, -- нельзя было не идти.

 Стукнул каблуком, -- и опять пришлось остановиться.

 Адольф заворочался в постели и заворчал:

 -- Какого черта носит!

 И потом сказал:

 -- Куда ты?

 Фриц не отвечал. Полуодетый бросился он под одеяло, чтобы укрыться, и задрожал, как пойманный вор.

 Потом, услышав спокойное дыхание Адольфа, он опять стал одеваться, лежа в постели: дрожал от страха, точно крал свою собственную одежду, -- потому что он знал, на что идет. Опять встал. Улыбаясь над каждым избегнутым препятствием, пробирался вдоль стенки хитрый, как пьяница, подкрадывающийся к своей бутылке.

 Ему удалось открыть дверь и опять закрыть, спуститься, и выйти, все крадучись...

 И он чувствовал себя бесстыдным, как собака. И он говорил: "вот и завтра я не могу работать". И он думал: "ну, погибать так погибать".

 И он бежал, бежал все быстрее, вдоль домов, в их тени.

 В доме никто его не заметил, -- кроме Любы.

 Она за ним, -- скользнула с лестницы, -- вышла из дому, перешла на ту сторону...

 Как две тени, преследующие одна другую, неслись они по тихим улицам.

 Так добежал Фриц до палаццо, и шаги его замерли у решетки... Люба притаилась в подъезде против окон палаццо.

 Она увидела свет, который двигался в доме вдоль окон первого этажа. Она увидела две тени, скользнувшие за решетчатые ворота.

 То были они.

 Свет двигался обратно, скользили две тени, -- потом стало темно... Только голубоватое мерцание тихо светилось за последним окном.

 Там были они, -- за этими стеклами, это были они.

 С прерывающимся дыханием, в муках ревности не сводила Люба глаз все с того же окна; все, все эти картины проходили и мучили ее.

 Все картины, в которых последняя мука отвергнутой, и которые перед нею, девушкой-акробаткой, всплывали, -- всплывали, словно чья-то живая рука рисовала их на этом стекле, за которым он был, за которым были они.

 И ее всю жизнь, которая сплошь была жертвою, -- все ее существо, которое было кроткою преданностью, -- все, что она думала, каждую ее нежную мысль, каждое общее намерение, -- все разом захлестнули и утопили эти картины, --эти картины двух тел.

 Вся ее жизнь, вся целиком, до последнего воспоминания, до последней мысли, разбита, спутана, уничтожена, исчезла в одной страстной жажде, страстной жажде отвергнутой...

 Ничего не осталось: ни ее преданности, ни ее нежности, ни ее готовности к жертвам, -- ничего... Все осквернено ее несчастием, все погибло в ее отверженности, все упало к своему первоисточнику.

 Страсть, всемогущая, всесокрушающая страсть...

 Часы проходили.

 И уже казалось, что большего нет страдания.

 Как во сне, тускло смотрела она на то же светло-голубое мерцание.

 Потом открылась решетчатая дверь, и опять захлопнулась на замок.

 Это был он.

 И Люба увидела, как он медленно прошел мимо, измученный, бледный в бледном свете дня.

VII.

 -- Люба, -- спросила Луиза таким голосом, точно хотела разбудить, -- ты спишь?

 Люба молча подняла руку, -- странно медленно-- и стала завязывать свой длинные волосы.

 -- Этого надо было ждать, -- сказала Луиза.

 А Люба сидела неподвижно перед зеркалом, в котором отражался ее странный лик, -- точно две спящие с открытыми глазами смотрели не мигая одна на другую.

 Медленно надела свою блузу, и встала, с тем же странным лицом, и, точно следуя за невидимым призраком, вышла походкою автомата, -- словно в ее бездыханном теле душа погрузилась в легкий сон.

 Луиза пошла за нею, и они обе вышли в темное помещение, где уже Фриц ждал на трапеции.

 Казалось, что Люба никогда не работала увереннее, чем сегодня: в механическом темпе хваталась за трапецию, выпускала ее и перелетала на другую.

 Работали опять с Фрицем, и ее спокойствие отражалось на нем: как мертвые колеса в машине, встречались они, расходились и встречались опять. И опять отдыхали на повешенных рядом качелях.

 И казалось, что в целом громадном помещении Люба видела только одно, постоянно только одно: -- его тело.

 Это играющее тело, колеблющаяся грудь, дышащие уста, эти жилы, которые горячо бились, -- это все может сделаться тихим и холодным.

 Тихим и совсем холодным.

 Эти стремительные мускулы, руки, которые обнимали ее, затылок, за которым таилась жизнь, -- все это станет тихим и холодным.

 Руки неподвижные, и мускулы как камень, и лоб холодный, и горло мертвое, и грудь высокая и тихая.

 И рука тяжело упадет, если ее приподнимут.

 Руки, и ноги, и плечи -- мертвые...

 Они опять работали. Неслись и встречались.

 Каждое прикосновение подстрекало ее: вот он такой жаркий, -- а будет такой холодный, вот все в нем так трепещет, -- а будет так тихо.

 Уже не думала, -- за что. Уже не думала о себе. Она видела только картину смерти, только это видела, только это.

 Его -- холодного и тихого.

 И как помешанная, настойчиво преследующая предмет своей мании, она стала хитрою и лживою. Как морфинистка, которая хочет удовлетворить свою страсть, стала она в высшей степени изобретательна.

 С упрямством маньяка преследовала она только одну мысль.

 Стала искать Фрица, которого долго застенчиво избегала.

 Так как репетиция кончилась, то она стала работать одна. Она перенесла все упражнения нижних качелей под купол. Она окликнула Фрица и задержала его в манеже, расспрашивая его, требуя его советов, льстя ему, как ученица учителю.

 Она рисковала на все там, наверху, под куполом. Играла со смертью. Дерзко дразнила ее.

 Следила за неверной зыбкостью своих движений, словно хотела измерить ее. Искала помощи в своем бессилии, которое старалась скрыть. Кричала:

 -- Мы еще посмотрим, что мы можем. Мы не дадим себя обойти.

 Подстрекала его. Он давал ей советы. Полез по зыбкому канату к ней на трапецию.

 Она перелетала перед ним по-прежнему между качающимися качелями. Перебрасывалась с трапеции на трапецию над зияющей глубиной.

 И словно побуждаемый непреодолимою силою, принялся он ей подражать, и она разжигала его своими окликами. Лихорадочная сила была в ее стремительно-напряженном теле. Она истощала свои последние силы, как в последней жизненной борьбе.

 Она кричала:

 -- Ça va, ça va!

 Он летел за нею и подхватывал:

 -- Ça va, ça va!

 Артисты, которые входили и выходили, теперь остались в манеже, стояли и смотрели.

 Он становился все усерднее. Он дерзал на все, на что она решалась. От качели к качели летела она, дикая, с развевающимися волосами, словно показывая ему дорогу.

 Они встречались и схватывались. ее тело было холодное, точно две мраморные руки обхватывали ее жаркое и трепещущее тело.

 Потом она остановилась, но он продолжал упражнения. Она сидела, ерзая на своих качелях и подстрекая его еле-слышными, словно ворчащими призывами, сидела в темноте и глядела на него.

 Фриц застонал и, ринувшись вниз, ухватил качающийся канат; казалось, что он падает вниз, в великую тьму.

 Люба сидела на своих качелях; слышала, тупой звук от его падения в сетку. Потом послышались его шаги по мягкой земле манежа, скоро звуки его походки заглохли.

 Было совсем темно. Только из-под купола лился слабый свет. Тишина легла на все громадное пространство манежа.

 Но Люба все сидела, сжавшись на трапеции между сеткой и канатом. Потом поднялась. Скобки качелей и шнуры легонько брякали.

 Приподнимала их и исследовала.

 Как тень, возилась над чем-то в темноте Люба, -- прилежно, как в мастерской.

 Латунные кнопки качелей мерцали, словно кошачьи глаза.

 А вокруг было совсем темно.

 Канаты качелей колотились слегка один о другой.

 А вокруг было совсем тихо.

 Долго возилась Люба над чем-то в куполе.

 Потом послышался громкий голос внизу из темноты манежа.

 Это был Фриц. Он звал:

 -- Люба! Люба!

 -- Ладно, иду! -- прозвучал ответ.

 Люба воспользовалась правым канатом. Медленно скользила она вниз, -- и одно мгновение казалось молча парящею над ним, -- и он ждал.

 -- Иду, -- сказала она опять, и сошла к нему.

VIII.

 "Четыре беса" получили бенефис.

 Был вечер накануне этого дня. Публика расходилась из цирка по домам.

 Адольф постучался в дверь к Любе и Луизе, и все четверо пошли по коридору.

 Ни один из них не сказал ни слова, и тихо уселись они за тот стол в ресторане, где всегда садились. Кружки были принесены, и они пили молча. Были так медленны и осторожны малейшие движения Любы, так нерешительно за стакан бралась, словно она взвешивала каждую мелочь.

 В ресторане было шумно. Биб и Боб праздновали день своего рождения, и кружок артистов собрался около их стола.

 Кто-то фокусы показывал, а клоун Трип изображал паяца.

 Одни только "бесы" оставались у себя в углу.

 Тихо исчезли танцовщицы, которые в ожидании сидели у стены, за ними прислали какие-то нетерпеливые господа. На одном столе в углу приказчики играли в карты.

 Клоуны продолжали шуметь. Один из них играл на окарине, и полдюжины кри-кри ему отвечали. Клоун Том поднес Бобу, как подарок от товарищей, качан, набитый табаком, и все принялись нюхать и чихать, хором нюхать и чихать под крик кри-кри. Вскочив на стол, клоун Трип все еще изображал паяца, вертясь и извиваясь.

 А "бесы" сидели тихо.

 Вошел разносчик афиш с сумкой и с клейстером и наклеил на двух досках программу на завтра. Слова ,,les quatre diables" повторялись там три раза.

 Адольф встал, подошел к программе и рассматривал ее. Попросил приказчика перевести, и тот встал из-за карт и перевел медленно с чужого языка, -- а Адольф слушал:

 "Уверяя, что в этом нашем представлении мы приложим все старания, чтобы угодить почтеннейшей публике и всем, дарившим нас своим благосклонным вниманием, остаемся с совершенным почтением

Les quatre diables".

 Адольф кивал головой, следя от слова к слову за чужим текстом. Потом вернулся к столу, уставил на афишу с ее замысловатыми буквами радостные глаза, и говорил:

 -- Красивые буквы.

 И Луиза и Фриц тоже встали, пошли к афише один за другим и рассматривали ее.

 Кри-кри пронзительно пищали, так что ушам было больно. Клоун Том насвистывал что-то, запихав себе в нос маленькую свистульку.

 Встала и Люба. Тихо стала позади Фрица и Луизы, и в это время приказчик опять переводил те же слова:

 "остаемся с совершенным почтением

Les quatre diables".

 Луиза смеялась чуждому звуку слов, таких трудных, -- язык сломаешь; их веселили и буквы, и звуки, которые подсказывал приказчик, эти удивительные звуки, и особенно смешила их обоих фраза: "остаемся с совершенным почтением".

 Это звучало так комично, что и другие подошли; и все они, -- клоуны, и гимнасты, и дамы,-- смеялись, и кричали, и повторяли громко, насмешливо-веселым хором, на своем языке каждый, заливаясь хохотом, одни и те же слова:

 "остаемся с совершенным почтением

Les quatre diables".

 Визжали кри-кри. Высоко со стола на стол перескакивал, паясничая, Трип.

 Рассмеялась и Люба, громко и продолжительно, после всех, уже когда шум начал утихать.

 "Бесы" вернулись на свое место.

 Адольф вынул деньги и положил их рядом с кружкой. Потом встали трое, а Фриц остался. Ему еще не хотелось идти домой.

 -- Покойной ночи, -- сказали Адольф и Луиза.

 -- Покойной ночи, -- ответил Фриц, и не двинулся с места.

 Люба остановилась, пристально посмотрела на него, точно опять мучительна стала ей мысль об этой последней ночи.

 -- А demain, Aimée [До завтра, любимая -- фр.], -- сказал он.

 Медленно отвела от него свой взор.

 -- Покойной ночи.

 Вышла в большой коридор. Там было темно. Фонарь разносчика афиш стоял на полу, и в его мерцающих лучах светилась желтая бумага афиш. Остальные двое ждали уже ее у дверей. Она пошла за ними одна.

 Между высокими домами было мертво и тихо.

 Люба смотрела на высокие каменные громады словно чуждыми глазами.

 Небо было высоко и ясно. Люба подняла голову и смотрела на звезды, о которых говорят, что это--целые миры, другие миры.

 И потом смотрела опять на здешнее, -- на дома, и двери, и окна, и фонари, и камни мостовой, как будто каждая здесь вещь была дивным чудом, как будто все это она видела в первый и единственный раз.

 -- Люба, -- окликнула Луиза.

 -- Да, я иду.

 Опять смотрела на длинный ряд домов, которые тянулись желтые, замкнутые, все каменные, -- ряд домов, между которыми замирали ее шаги...

 За ними пронзительно визжали кри-кри, и слышался смех клоунов.

 -- Люба! -- опять окликнула Луиза.

 -- Я здесь.

 Люба догоняла их. Оба стояли рядом у фонаря и ждали ее.

 Луиза откинула голову назад и тихо вздохнула.

 -- Боже мой! -- сказала она, -- что ты все отстаешь?

 И, озаренная светом фонаря, прижавшись к руке Адольфа, смотрела она в мертвую, незнакомую улицу, из которой они только-что вышли, и которая тонула в полутьме.

 -- Мне нравится эта улица, -- сказала она.

 И она засмеялась, повторяя эти смешные слова: "остаемся с совершенным почтением", и потом сказала, бросив последний взгляд в даль успокоенной улицы:

 -- А как она называется?

 -- Ах, -- сказал Адольф, -- мало ли улиц и переулков, всех не запомнишь.

 И они шли дальше между каменных громад.

 Фриц оставался в ресторане. Его звали за стол, где сидели клоуны. Но он только покачал головой, и один из клоунов сказал:

 -- А, его ждет что-то получше, -- счастливой ночи!

 И все смеялись.

 Подняли бокалы и продолжали смеяться: Биб и Боб раздобыли себе удочки и выудили с вешалки все шляпы артистов.

 Фриц встал, вышел через открытую на улицу дверь из ресторана и сел на площадке за столик под лавровыми деревьями.

 Бесконечная скука, беспредметное отвращение охватили его.

 Смотрел на перешептывающиеся парочки, которые приходили и уходили обнявшись. В темноте целовались, миловались, смеялись. Женщины сладострастно извивались, и мужчины щеголяли и чванились друг перед другом, как полевые звери, которые собираются спариваться...

 Вдруг Фриц рассмеялся, коротко и резко. Он вспомнил клоуна Тома, который называл себя господином с собаками, -- да, Том был прав.

 И Фриц представил себе этого Тома с его тихим, неподвижным, печальным лицом, которое было похоже на лицо статуи, с тонким, красным, округленным и унылым ртом, -- ртом женщины.

 Фриц видел его дома, в большой горнице, в которой он для своих собак построил целый дом, -- двух-этажный дом, в котором жили все собаки...

 Там лежали звери, каждый в своем помещении, тихие с высунутыми в окошки головами, и неподвижно глядели перед собою глазами, такими же печальными, как глаза Тома. И Том сидел среди них. Какая была это тихая компания!

 Все эти собаки были кастрированы, -- и Том говорил, что звери человечнее людей.

 Да, Том был прав: люди были как звери. И мгновения жизни, в которые мы живем, были зверскими.

 Звери -- они звери, которые хотят веселиться!

 Безумцы они; безумцы мы все.

 Мы бережемся и заботимся о себе, мы работаем, -- неисчислимые несем труды. Мы отдаем дни, годы, нашу юность, нашу силу, свежесть нашего мозга, и настанет день, и воспрянет в нас зверь, зверь, каким каждый из нас станет в свой черед.

 Фриц смеялся. И невольно ощупывал он это свое тело, о котором он заботился всю жизнь, и которое в несколько дней так опустилось.

 Из ресторана вышел артист. Подождал немного, потом и его жена вышла, и они пошли по тротуару, переваливаясь с ноги на ногу.

 Фриц смотрел за ними и продолжал смеяться. И потом те, которые женятся. Разве это не портит их тел? Сочетаться на всю жизнь, есть свой насущный хлеб, и служить для продолжения рода!

 Как толстые трутни, раздуваются они и врастают брюхом в свою размеренно правильную жизнь. И детей влекут продолжать эту жизнь!

 Безумцы, безумцы!

 Фриц стоял и смотрел на блуждающие здесь и там пары. Они делались все нежнее. Искали тени, и сговаривались намеками.

 А там шумели клоуны. Кри-кри визжали. Все это звучало над многообразною и многоликою толпою и над всеми этими парами, как победная песнь глупости.

 Фриц встал. Бросил монету на стол. Потом пошел.

 Шум в ресторане увеличивался. Мычали, кричали, смеялись. Фриц запел. И подхватили все; свистя, крича, кудахтая, с клоунскими гримасами, с манежными выходками, с перекошенными ртами пели:

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours!

 

 На площадке перед рестораном останавливались. Парочки заглядывали в окна, прижимались друг к другу, и смеялись.

 Потом и они стали напевать, пара за парой, мелодию клоунов. И слышалось далеко в темноте улиц:

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours!

 

 Фриц вышел на площадку. Там в зале видел он ошалелых клоунов, здесь на улице любовные парочки покачивали в такт головами.

 И вдруг начал акробат смеяться; прижавшись к фонарю, смеялся, смеялся он, дикий, безумный, и не мог овладеть собою.

 Тогда подошел к нему представитель порядка и внимательно оглядел этого господина в цилиндре, который нарушает общественное спокойствие.

 Но господин продолжал смеяться так сильно, что его качало, а сам пытался петь:

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours!

 

 И вдруг, совершенно неожиданно, принялся хохотать и блюститель порядка, сам не зная, о чем смеется.

 А в ресторане продолжали:

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours!

 

 Фриц повернулся. Пошел -- туда.

IX.

 Еще раз грянули рукоплескания, и Луиза опять показалась.

 Потом конюхи стали снимать большую сетку. Музыка замолкла, и слышен был шелест сети, похожий на шум паруса, когда его подбирают.

 "Господин Фриц и m-lle Aimée исполнят большой прыжок без сетки".

 Несколько конюхов очень усердно заравнивали арену песком. И вот все было готово. Как почетная стража, стали берейторы, и опять раздался "вальс любви".

 Фриц и Люба вышли рука об руку. Они кланялись, и их осыпали цветами.

 Потом, раскачиваясь, стали подниматься по длинному канату.

 Множество глаз следило за ними.

 Взобрались на верх, одну секунду отдыхали рядом друг с другом.

 Дрожь пробежала по толпе, когда Фриц отпустил канат и полетел, -- дрожь потрясла всех зрителей, как будто все они составляли одно тело.

 Но еще никогда не работали они так уверенно, как теперь. В бездыханной тишине их руки цепко хватали зыбкие качели.

 Фриц летал взад и вперед.

 Любины глаза следили за ним, большие и тускло-блестящие, как два потухающие светоча.

 Звуки вальса росли, и все стремительнее становились размахи качелей.

 Как из стесненной груди исходили боязливые рукоплескания. .

 Теперь Люба распустила волосы, словно желая закутаться в их черную мантию. Выпрямившись на качелях, ждала она Фрица. Большой прыжок начинался.

 Они летали, шумя в воздухе. Как птичий крик звучали их командные слова над звуками музыки, и смелость их казалась безумием.

 -- Aimée, du courage! [Любимая, смелей! -- фр.]

 Он опять летел.

 -- Enfin du courage! [Наконец, смелей! -- фр.]

 Опять схватился.

 Люба смотрела на его тело, -- как будто это был свет ее глаз. Опять раздались громоподобные рукоплескания.

 Звуки вальса нарастали, торжественные, ликующие.

 Фриц ждал ее.

 Помнила только одно, -- вдруг подняла руку и, далеко откачнувшись от шаткой качели, выдернула скобу, на которой она держалась.

 И Фриц полетел туда.

 Не видела ничего больше, не слышала ни одного крика.

 Только шорох, точно бы мешок с песком упал на пол манежа, -- так упало его тело.

 Только один миг помедлила Люба на своей, качели: она поняла теперь впервые, что в смерти -- сладострастие, -- и она опустила руки, вскрикнула и упала как сорвавшиеся с цепи, стремились сотни людей, охваченные страхом. Мужчины перепрыгивали через барьеры и убегали, женщины в проходах старались поскорее выбраться.

 Никто не остался, все хлынули прочь. Женщины кричали, точно их ножами резали.

 Три врача вбежали на арену и склонились у трупов.

 Потом стало тихо. Словно прячась, пробрались артисты в свои уборные, не раздеваясь. Вздрагивали от каждого звука.

 Тихо шепча, подошел конюх к врачам, которые его ждали, и они подняли тела и положили их на одну парусину.

 Молча вынесли их, через проход и через конюшни, где лошади в своих стойлах забеспокоились. Сзади шли артисты, -- странное погребальное шествие! --в пестрых нарядах из пантомимы.

 Была приготовлена большая багажная фура.

 Адольф поднялся на нее и положил их туда во мрак, обоих, -- сперва Любу, и потом брата, рядом. Их руки глухо упали на пол фуры.

 Потом закрылась дверь.

 Опять раздался крик, --женщина бросилась и уцепилась за фуру.

 Это была Луиза; ее тихо отнесли.

 Кельнер ресторана бежал по длинному, пустому коридору, перепуганный, словно среди белого дня увидел привидение.

 Звал врача.

 В ресторане лежала дама в судорогах.

 Один из трех врачей поспешил туда, и позвали карету.

 Она подъехала, -- с великолепными гербами на дверцах, -- и дама, опираясь на врача, была выведена.

 Ее экипаж пришлось задержать на минуту. Багажная фура загораживала улицу.

 Потом экипаж поехал дальше.

 На улице было много света и шума.

 Два молодых человека остановились у фонаря. Веселыми любопытными глазами смотрели они на площадь.

 Двое других подошли и рассказывали о приключении.

 Уверяли в чем-то, и объясняли со многими жестами. Потом двое любопытных пошли дальше.

 Остальные два господина стояли.

 Один из них стукнул палкой по мостовой.

 -- Ну, -- сказал он, -- mon dieu -- pauvres diables! [Боже мой -- бедные дьяволы! -- фр.]

 И всматриваясь в кишащую толпу, начали они напевать:

 

 Amour, amour,

 Oh, bel oiseau,

 Chante, chante,

 Chante toujours!

 

 Палка с серебряным набалдашником блестела. Молодые люди в длинных плащах потихоньку пошли дальше.

Перевел Федор Сологуб

--------------------------------------------------------------------

 Текст издания: Северные сборники издательства "Шиповник. Книга 1. -- Санкт-Петербург, 1907. -- С. 146--220.