Паучки

Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович

Паучки

I.

На городской каланче пробило десять часов. Летнее утро свежо, хотя уже начинает чувствоваться наливающийся зной, особенно на солнечной стороне улицы; пешеходы пробираются по дрянным деревянным тротуарам, какие сохранились только в глухих провинциальных городах. Каждый прокатившийся по улице экипаж оставляет за собою длинную полосу пыли, которая садится на все кругом толстым слоем.

-- Кажется, пора...-- говорю я, вынимая часы.

Предстоит довольно неприятный визит; поэтому я стараюсь не думать о нем, а беру шляпу и торопливо выхожу из своей квартиры. Всего несколько улиц. Навстречу попадается несколько чиновников, дьякон, отслуживший раннюю обедню, несколько разбитных мещанок с коромыслами; вихрем пронеслась пара на-отлет местнаго светила медицины; шарахнулся одуревший с жиру стоялый купеческий жеребец, заложенный в лакированную пролетку; где-то на крыше неистово кричат галки. Вот и старинная церковь, видавшая еще татарские "заезды". Беру налево по каменному тротуару; вот и черная, точно крытая бархатом, вывеска с золотой надписью: "Банкирская контора Подбрюшникова и К°". Трехэтажный каменный дом, великолепный подезд -- одним словом, помещение приличное для финансовых операций.

-- Заперто-с...-- предупреждает какой-то сомнительный господин, когда я направляюсь в подезд.

Очевидно, мы явились сюда по одному и тому же делу, придется подождать. Сомнительный господин продолжает совершать неторопливый "проминаж" по тротуару и заглядывает в окна банкирской конторы. Я тоже делаю несколько туров по его следам, но это скучно -- ухожу на бульвар и сажусь на зеленую скамейку, покрытую пылью и разными гиероглифическими надписями. Солнце начинает припекать. От-нечего-делать черчу палкой на песке разныя геометрическия фигуры. Незадолго до меня кто-то сидел на этой же скамье и тоже чертил палкой по песку; видны следы широких каблуков, несколько свежих окурков валяются тут же. Начинаю думать на тему: кто был мой предшественник и чего он ждал? Можеть-быть, это тот самый господин, который ходит под окнами банкирской конторы; наверно, он сидел, сидел, а теперь и разминает ноги. Еще раз вынимаю часы -- половина десятаго без семи минут.

Часы у меня дешевые и очень плохие; приобретены они в минуту жизни трудную и ходят чрезвычайно капризно -- то отстанут на полчаса, то забегут вперед на целый час, а то и совсем остановятся. Но я все-таки люблю их, как любят стараго испытаннаго друга; ведь они были живым свидетелем работы, неудач, радости и горя, именно живым, потому что размеривали как бы сознательно время по всем этим житейским рубрикам. А сколько было передумано и перечувствовано с ними в безсонныя ночи, у постели больного любимаго человека, в минуты тяжелаго уныния, когда не клеилась работа и нападало страшное чувство сомнения и неуверенности в собственных силах. По ним же считался пулес, когда жизнь уходила из тела капля за каплей, и неотступная мысль о смерти заслоняла собой все другия представления, чувства и желания. Нет, я положительно люблю вот эти самые дрянные часы, это механическое сердце нашего торопливо работающаго времени: чувство довольно смешное, но, вероятно, хорошо знакомое очень многим небогатым людям. Кроме своих законных функций, моим часам приходится выполнять одну двусмысленную и обидную роль, потому что они в отделе моей движимой собственности являются единственным представителем благороднаго металла и поэтому время от времени выступают на сцену в качестве замаскированнаго денежнаго знака, говоря проще -- закладываются в кассу ссуд. Мне всегда было тяжело разставаться с ними именно таким образом, но делать нечего: есть обстоятельства сильнее людей, и между ними первое место занимает "наш общий друг" -- голод. Увы, я должен сознаться, что и теперь шел в банкирскую контору с коварною целью устроить некоторое перемещение ценностей, именно при посредстве этого стараго испытаннаго друга. Впрочем, это слишком старая история...

-- Подлецы...-- сердито проворчал надо мною тот же голос, который давеча предупредил о запертых дверях.

Сомнительный господин видимо взволнован и садится на лавочку рядом со мной; он сердито сплевывает на сторону и раскуривает дешевую измятую папироску. Следует довольно длинная пауза, и я опять начинаю думать на тему о разных неодушевленных предметах, которые имеют счастье делаться нашими друзьями -- факт, без сомнения, интересный в психологическом отношении, потому что расширяет область наших альтруистических чувств за пределы даже органическаго мира.

-- Нет, каковы подлецы-то?..-- уже шипит сомнительный господин, запахивая расходящияся полы своего верхняго пальто с явной целью скрыть заплатанныя коленки:-- дрыхнут до десяти часов... а?..

-- Кажется, контора обыкновенно открывается в девять?-- спрашиваю я, чтобы поддержать разговор.

-- Всегда в девять... Я и пришел сюда в восемь, целый час продежурил, а они не изволят и шевелиться. Знаете, я таки-добился -- поймал швейцара и спрашиваю, отчего контору не отворяют: "Юбилей, говорит, справляли вечор..." -- "Какой такой юбилей?.." -- "А, говорит, трехлетний юбилей, потому как наше занятие весьма себя оправдало". По случаю этого юбилея теперь все и дрыхнут... Ну, скажите, ради Бога, не подлецы они после этого... а? Тьфу!.. Конечно, есть из чего юбилеи-то справлять, когда с нашего брата по три шкуры дерут... Двенадцать процентов годовых да за хранение двадцать четыре, итого тридцать шесть процентов в год... Очень недурно!..

Сомнительный господин фукнул носом и с ожесточением задымил папиросой. Опухшее красное лицо с щетинистыми усами, заношенная блином фуражка, отсутствие белья -- все обличало разночинца без определенных занятий, как и оказалось на деле, когда мы познакомились.

-- Трудно нынче на свете жить,-- разсказывал мой разночинец:-- хоть и умирать, так в ту же пору... Уж где только я ни служил, Господи, а все вот со дня на день бьюсь. Плохо нашему брату... Было место на железной дороге, на двадцать рублей жалованья, подаю прошение, а там их больше трехсот лежит. Это как?.. Смерть, а не житье нашему брату, разночинцу. Да-с... Нынче все мужика жалеют, а что мужик?-- мужик настоящий богач супротив нашего брата. Послушайте, что же это мы тут сидим? Может, юбилейники-то и встали... Эх, вот кому масленица, а не житье -- это закладчикам. Да-с, прежде этого и звания но было, а нынче везде пошли эти самыя банкирския конторы. Взять того же Подбрюшникова. Да, дело верное: положил сто целковых -- через год вынул триста. И все принимают, хоть кожу с себя сними да принеси им...

Контора однако оказалась еще закрытой, хотя швейцар, из отставных солдат, и пропустил нас подождать в приемную залу.

-- Ну, так выправили юбилей, служба?-- спрашивал разночинец,

-- Известно, выправили... шенпанскаго одного сколько выпили -- страсть! Потому наше дело верное, вполне оправдалось...

II.

Банкирская контора Подбрюшникова и К° ничем не отличалась от других касс. Прямо из передней посетители входят в длинную приемную, перегороженную деревянной решеткой на две половины: в первой -- клиенты, во второй -- служащие. Кассир помещался, как обезьяна, в проволочной клетке. Двери налево вели в собственные апартаменты Подбрюшникова, человека новой геологической формации. В маленький городок, на одном из притоков Оби, он явился неизвестно откуда, открыл свою банкирскую контору и через три года "выправил юбилей".

-- Здесь попрохладней будет...-- говорил разночинец, усаживаясь на вылощенную посетителями дубовую лавочку:-- может, и проснутся, стервы-то юбилейныя! Ох-хо-хо...

Действительно, в приемной было гораздо прохладнее, чем на улице, особенно около крашеной под дуб кирпичной стены. Пока я разсматривал обстановку банкирской конторы, разночинец погрузился в сладкую дремоту. Где-то жужжала и билась головой о стекло большая зеленая муха; на стене с медленной важностью тикали большие часы; на столах и конторках правильными кучками, как кирпичи, лежали тяжелыя книги в массивных переплетах. К юбилею контора, очевидно, была подновлена, и сильно пахло непросохшей краской.

Сердобольный швейцар оказал гостеприимство не нам одним,-- скоро вошла молодая девушка с поблекшим лицом, потом старик-чиновник, две бойких городских мещанки, какой-то мастеровой в кожаной фуражке. У кого был в руках узел, у кого просто бумажный сверток; фабричный достал из фуражки две розовых квитанции. Словом, набиралась специальная публика, которую можно встретить в любой кассе ссуд, как в столицах, так и в далекой провинции. Собственно, настоящей голой нужды, которая протягивает руку на улице, здесь не бывает,-- ей нечего закладывать,-- но зато все переходныя ступени к этой отрицательной величине налицо. Большинство закладывающих всегда принадлежит к разночинцам, а в фабричных местностях -- к мастеровым; средния ступени заняты мелким чиновничеством, якобы цивилизованным новым купечеством, людом случайной наживы, прогорелым барством, мыслящим пролетариатом и т. д. Мужика, духовное лицо, представителя стариннаго, крепкаго купечества вы никогда не встретите в этой финансовой ловушке, которая затягивает и разоряет в конец. Замечательно то, что и в далекой провинции состав закладывающей публики тот же, что и в столицах.

Мне слишком часто приходилось обращаться за братской помощью к ссудным кассам, так что специфическое впечатление, производимое этими паучьими гнездами на свежаго человека, с течением времени притупилось, как стирается монета из самаго чистаго, благороднаго металла от слишком долгаго употребления. Но я нахожу, что время от времени очень полезно заглядывать в эти печальныя места. Эта открытая всем четырем ветрам нужда оставляет сильное впечатление, тем более, что здесь, в этих финансовых притонах, идет самая безжалостная спекуляция человеческаго горя и несчастья во всевозможных видах, разновидностях и подразделениях.

-- Э, с богатаго немного возьмешь,-- говорил мне один старик-еврей:-- богатый купит все во-время, оптом, а капиталы наживают по крошечкам, с небогатых людей.

Это уже целая теория о великом значении неизмеримо-малых величин, когда капля долбит камень или из микроскопических ракушек вырастают горные кряжи. Поэтому спекуляция бедности и несчастья доставляет самые баснословные барыши, как это известно всем политико-экономам. Сидя в банкирской конторе Подбрюшникова, я думал о том, отчего наши благотворительныя общества не пустят в ход таких же точно ссудных касс, где, по крайней мере, брали бы законные проценты на капитал -- и только. Ведь существуют же за границей такия кассы, где с бедных людей не берут за заклады никаких процентов... Закладывающая беднота еще может вывернуться при маленькой поддержке, и важно то, что она не будет переплачивать за свое безвыходное положение 300--400% разным благодетелям, в роде Подбрюшникова и К°.

Одним словом, читатель, я немного замечтался и залетел в область совсем несбыточных фантазий. Из этого состояния вывел меня уже знакомый вам разночинец, который толкнул меня локтем и прошептал:

-- Смотрите налево... в дверь.

В полуотворенную дверь можно было разсмотреть отлично меблированную комнату с ореховой мебелью и настоящими шелковыми драпировками. На пороге стояла девочка лет восьми и как-то не по-детски проницательно осматривала собравшуюся публику, т.-е. нас; она была одета в розовое барежевое платьице, открывавшее до самаго плеча полныя детской полнотой руки, с ямочками на круглых локтях. Девочка была очень красива, как бывают красивы дети последней детской красотой, на границе неблагодарнаго переходнаго возраста; особенно хороши были задумчивые темные глаза с длинными загнутыми ресницами и великолепные белокурые волосы, падавшие бахромой на белый маленький лоб. Легкое кружево, охватывавшее шею, точно пеной, ажурные шелковые чулки и прюнелевыя туфельки на ногах свидетельствовали о желании нравиться.

-- Настоящая грёзовская головка...-- проговорил мой разночинец.-- Не правда ли, какая красивая девочка? И сейчас видно, что в этой маленькой фее уже просыпается женщина: посмотрите, как она держит ноги, точно позицию учит... Да. А как она смело смотрит... а?...

Этот отзыв разночинца меня удивил, потому что откуда бы знать этому сомнительному господину о грезовских головках и позициях, а между тем он заговорил языком настоящаго аматера и принялся разсматривать девочку неприятно прищуренными глазами. От девочки не ускользнуло это внимание; она нахмурила брови, сжала пухлыя губки и, не торопясь, скрылась, что заставило разночинца улыбнуться самодовольной, странной улыбкой.

-- Какова... а?-- заговорил он после короткой паузы.-- Это дочь самого Подбрюшникова и будет красавица, уверяю вас. Заметили, как у нея доставлена голова -- роскошь...

-- Знаете, как-то нейдет именно так говорить о детях,-- заметил я, чтобы оборвать разлакомившагося разночинца.-- Детский возраст имеет некоторыя счастливыя преимущества...

-- Совершенно верно... Но я ужасно люблю женщин. Да... видите, в каком я зверином виде, а все из-за женщин!..

Мне показалось, что мой собеседник начинает заговариваться, и я с недоверием посмотрел на его опухшее некрасивое лицо: с такой неблагодарной физиономией трудно было нравиться кому-нибудь.

-- Однако вы за кого меня принимаете?-- заговорил разночинец, поймав мой вопросительный взгляд.-- Ах, если бы вы были на Востоке, где женщина в двенадцать лет бывает матерью,-- о какия там женщины, какия женщины...

-- А вы как это на Восток попали?

-- Помилуйте, три года в Тегеране жил... Как же-с!.. Да... При русском посольстве состоял. Я ведь на факультет восточных языков кончил, служил при министерстве, а потом получил командировку в Персию. Память у меня хорошая была -- восемь языков знал, да и теперь кое-что помню. Саади читал в оригинале... Вот автор, а?.. Его нужно читать именно под персидским небом, в этой восточной обстановке.

-- Как же вы из Персии к нам в Сибирь попали?

-- Из-за женщины... ха-ха!.. Вам это смешно слышать от такого санкюлота, а между тем это так. Я и восточными языками с этою целью занимался, чтобы пожить на Востоке в свое удоволествие. Действительно, скажу я вам, вот сторонка... и какия женщины!.. Раз, ночью, иду я по Тегерану; уличка этакая грязная, узкая, как самая скверная канава. Хорошо-с... Мазанки, сады... Только поровнялся я с одной стеной -- там ведь стены не такия, как у нас: во-первых, из кирпича-сырца их лепят, а потом никакой архитектуры, просто какая-то детская работа,-- тут выступ, там яма, одним словом, ни на что не похоже!-- только иду я по уличке, задумался, и вдруг над самой моей головой этакий смех раздался... Так меня и обожгло! Поднял голову, а там, над стеной из виноградной зелени, два таких глаза, как черные брильянты... Конечно, молод был, искал приключений. Да... Начал я каждую ночь бродить мимо этой стены и познакомился... Оказалось, что это какой-то загородный дворец одного князька; ну, жены тут у него жили. Я познакомился с одной из них, влюбился без ума, а потом в одну такую прекрасную ночь и увез ее... Ей-Богу!.. Конечно, вышел громадный скандал, и, вдобавок, меня поймали почти на самой границе... Ну, понятно, меня со службы в шею, потому что я скомпрометировал все посольство. Мыкался-мыкался я, обехал всю Россию, теперь вот в Сибирь отправился искать счастья. Я, собственно, в Бухару хотел пробраться, да вот на полдороге засел и теперь третий год в вашем Пропадинске переколачиваюсь.

-- Странная история... Чем же вы занимаетесь?

-- Да как случится... Прошения пишу по кабачкам, занимаюсь бухарским языком, суфлером был. А теперь вот притащил в кассу эту штучку...

Мой собеседник вытащил откуда-то из-под подкладки складную зрительную трубку и торжественно раздвинул ее.

-- Настоящая офицерская, тридцать пять рублей стоила,-- обяснил он, снимая с обектива медную накладку.-- Очень хорошая штучка, и так жаль разставаться с нею... Пригодилась бы в Бухаре. Крепился до последняго, а теперь вот приходится ее закладывать, да еще, пожалуй, у выкупить не удастся.

Мы разговорились, т.-е. я собственно хотел проверить моего собеседника и начал его разспрашивать об университете, о профессорах, о Персии, о персидской литературе. Оказалось, что мой разночинец не лгал и действительно был тем, чем выдавал себя.

-- Странно, как вы в самом деле дошли до своего настоящаго положения,-- удивился я в заключение.

-- Бывает,-- философски ответил любитель восточных красавиц.-- Знаете, у меня в Персии была даже какая-то проказа... ей-Богу!.. Ноги раздуло, как бревна, язвы; одним словом, по всей форме. На беду вылечился...

-- Т.-е. как это на беду?

-- Да так... Иногда недурно во-время покончить лишние расчеты с этим лучшим из миров и выйти в тираж. Да вон, кажется, и юбиляры начинают показываться... Однако двенадцатый час! Ах, злодеи!..

Упраздненный представитель восточной дипломатии засмеялся каким-то неопределенным смехом и потянулся рукой за подкладку, где лежала зрительная труба. В публике произошло легкое движение, точно дунуло ветром по траве.

III.

Первым явился кассир, розовый, опрятный старичок в безукоризненной летней "паре" из китайскаго шелка; он, не торопясь, забрался в свою проволочную клетку и с медленной важностью принялся выполнять некоторыя предварительныя манипуляции -- надел золотыя очки, высморкался, причесался, даже поковырял в зубах. Лицо у него носило явные следы безсонной ночи, а красивые глаза так и слипались, как у кота. За ним появились канцеляристы, одетые в сборные костюмы; глаза у всех были заспаны, лица помяты. Они переглядывались между собою, улыбались, зевали и потягивались, передавая шопотом подробности, юбилея, законченнаго где-нибудь в портерной или в дрянном трактире. Последним явился щеголь-бухгалтер; он небрежно кивнул головой кланявшимся канцеляристам и прошел прямо в кассирскую клетку. Началась какая-то очень занимательная беседа, которая ведется после веселых ночей обрывками фраз, полусловами и заспанными улыбками; дожидавшаяся публика могла любоваться открытой белой шеей бухгалтера и его выхоленными руками.

-- Когда же это начнут-то?-- спрашивала с тоской девушка с бледным лицом.-- Уж обед на дворе... Ах, ты, Господи!..

-- Сказано: юбилей выправляли,-- громко ответил фабричный.

-- Это наконец чорт знает что такое!-- возмущался мой дипломат и отправился за обяснениями к кассирской клетке.

Он вернулся оттуда с нахмуренным лицом и сердито проворчал:

-- Оценщика потеряли... Нигде не могут найти и в полицию заявление подали. Вот где подлецы-то...

Публика начала роптать. В комнате набралось человек двадцать; одни уходили, не желая дожидаться, их заменяли новые посетители. Кто-то вполголоса ругал пропавшаго без вести оценщика; одна старушка спала, прикорнувши в уголке. Солнце врывалось в окна целыми снопами яркаго света и заставляло жмуриться и зевать; в комнате делалось жарко и душно. Швейцар спустил парусинную занавеску на одном окне, но солнце упрямо лезло в комнату золотыми пятнами и полосками, которыя разсыпались по мебели, конторским книгам и публике. А кассир и бухгалтер продолжали беседовать самым беззаботным образом, прихлебывая чай из стаканов в мельхиоровых подстаканниках.

-- Это безсовестно так обращаться с публикой,-- роптал дипломат, начиная шагать по комнате.

Появление самого Подбрюшникова на мгновение заставило роптавшую публику притихнуть. Он вышел из той двери, в которой недавно стояла девочка, поздоровался со служащими и прошел прямо в кассирскую клетку, куда ему сейчас же был подан свежий стакан чаю. Его приветствовали горячими рукопожатиями и какими-то комплиментами по поводу вчерашняго торжества, на что он отвечал легкими кивками головы. Это был видный и красивый господин неопределенных лет, с легкой лысиной в белокурых волнистых волосах; одет он был безукоризненно; на жилете болталась двойная массивная золотая цепь, на толстых и коротких пальцах блестели крупные брильянты,-- вообще, это был настоящий "банкир", как их описывают в бульварных парижских романах.

-- Что же мы будем делать?-- спрашивал кассир.-- Оценщика нигде не могут найти.

-- Подождем еще немного...-- лениво протянул Подбрюшников, поглядывая на публику.

В самый критический момент, когда публика готова была поднять открытый бунт, в дверях показался наконец оценщик -- заспанный угрюмый человек с каким-то желтым лицом. Он, раскланявшись с хозяином и получив приличный выговор, занял свое место за длинным столом, придвинутым к самому барьеру. Публика хлынула к нему и торопливо принялась развертывать принесенные узелки с вещами; впереди всех протолкался дипломат и торжественно предложил вниманию оценщика свою зрительную трубу. Раздвинув и сдвинув несколько раз трубу, оценщик ответил совершенно особенным, равнодушным тоном, каким говорят, кажется, только одни оценщики:

-- Два рубля...

-- Помилуйте, да она заплачена тридцать пять рублей!-- взмолился дипломат:-- я с ней хотел ехать в Бухару...

-- Извините, пожалуйста, мне решительно некогда.

-- Да ведь я с ней обехал всю Персию!-- не унимался дипломат и, схватив трубу, побежал с ней к кассиру.

Публика сильно наперла на оценщика, и я очутился в хвосте. От нечего-делать я разсматривал физиономии служащих, оценщика, который с особенной ловкостью встряхивал и развертывал на столе какия-то шали, старую шубу и военные штаны с красной прошвой. Дверь налево, где помещалась хозяйская квартира, была приотворена наполовину, и мне отлично было видно почти всю комнату. Около окна стоял изящный дамский рабочий столик, а за ним сидел мальчик лет семи, лицом ко мне; из-под стола выставлялись только его короткия ножки в ботинках и шелковых синих чулках. Отложной широкий ворот белой рубашки придавал красивому и серьезному личику ребенка необыкновенно поэтический колорит; русые волосы вились из кольца в кольцо, серые большие глаза смотрели бархатным влажным взглядом, но припухлыя детския губы были сложены серьезно, совсем не по-детски. Около неслышными шагами двигалась уже доказывавшаяся нам девочка в розовом барежевом платье; она выглядывала в полуотворенную дверь и кокетливо потупляла глаза. Дети были одни в комнате и старались говорить вполголоса, так что трудно было разслышать их детскую болтовню.

Я сначала не понял, что делали эти две грёзовских головки, ко потом сделалось все ясно.

-- Таня, ты что же это?-- сердито спрашивал маленький Боря, сдвигая свои брови.-- После этого я играть не буду с тобой.

-- Что же ты сердишься...-- проговорила девочка.-- В прошлый раз ты гораздо меньше закладывал вещей.

-- Хорошо, хорошо...-- строго оборвал мальчик.-- Ну, теперь ты что принесла?

Девочка достала из кармана какой-то сверток бумаги, осторожно его развязала и подала брату белую коробку из-под конфет. Мальчик взял коробку, не торопясь, раскрыл ее, развернул розовую вату и добыл оттуда маленькое золотое колечко; он внимательно осмотрел его, взвесил на руке и серьезным тоном проговорил:

-- А где проба?

-- Ах, какой ты, Боря...-- возмутилась девочка и, выхватив кольцо, указала розовым пальчиком на пробу.-- Ну, какой еще тебе нужно пробы?

Мальчик опять внимательно разсмотрел все кольцо, прикинул даже его на свет, и, с прежней серьезной миной, проговорил:

-- Камень поддельный...

-- Поддельный рубин?-- всплеснула обеими ручками девочка.-- Боря, ты, кажется, совсем с ума сошел... Это мне мама на рожденье подарила, а ты: "камень поддельный"...

Девочка очень удачно скопировала недовольную мину братца и даже отвернулась. Из-за шелковой оконной драпировки на детей упал золотой луч, и эти милыя головки сделались еще лучше, как выставленные в окно цветы.

-- Послушай, с тобой играть невозможно...-- заворчал мальчик и заговорил прежним серьезным тоном, копируя больших:-- хорошо, я вам дам за него двадцать копеек...-- Нельзя ли рубль?-- упрашивала девочка, тоже стараясь подделаться под тон больших.

-- Нет, не могу... У нас и без того много всякой дряни. Если хотите -- двадцать пять копеек... Больше, ей-Богу, не могу...

Боря еще раз взвесил на руке кольцо и положил его в деревянную копилку, стоявшую на столе, а потом написал квитанцию и выдал ее сестре.

-- Ты, Таня, совсем просить не умеешь...-- заговорил он уже детским тоном.-- Нужно плакать... Знаешь, как просят женщины у папы в конторе?

-- Да я не умею, Боря...-- шептала девочка со слезами в голосе.

-- Пожалуйста, без капризов!.. Не разориться же мне для вас... Что у вас еще принесено?..

Девочка сделала нерешительное движение, но маленький закладчик был неумолим: он поймал ее за платье, притянул к собе и достал из кармана шагреневый футляр с какой-то блестящей безделушкой.

-- Я не хочу больше играть...-- говорила девочка, закрывая лицо руками.

Эта интересная игра грёзовских головок кончилась тем, что маленькая Таня окончательно расплакалась, хотя и не разжалобила семилетняго закладчика, который аккуратно сложил полученныя в заклад вещи в свою копилку, выдал плаксе деньги и не моргнул глазом во все время операции. Это уже была не детская игра, и, по всей вероятности. Боря Подбрюшников пойдет далеко,-- может-быть, гораздо дальше своего родителя...

Что же сказать на это? Я видал сотни детей нищих, маленьких воровок и воришек, детей несчастных и забитых, которых впереди ждала, может-быть, тюрьма; но и эти отверженцы общества, исчадия нищеты, подвалов и всевозможных трущоб никогда не производили на меня такого гнетущаго впечатления, как эти поистине несчастные Боря и Таня в пестрой рамке окружающей их роскошной обстановки... Кстати, вот вам, господа русские художники-жанристы, самый благодарный сюжетец для картины на самую большую золотую медаль.

1886.