Морфология волшебной сказки. Исторические корни волшебной сказки. Русский героический эпос

fb2

Владимир Яковлевич Пропп — выдающийся отечественный филолог, профессор Ленинградского университета. Один из основоположников структурно-типологического подхода в фольклористике, в дальнейшем получившего широкое применение в литературоведении. Труды В. Я. Проппа по изучению фольклора вошли в золотой фонд мировой науки ХХ века.

В книгах, посвященных волшебной сказке, В. Я. Пропп отказывается от традиционных подходов к изучению явлений устного народного творчества и обращается сначала к анализу структурных элементов жанра, а затем к его истокам, устанавливая типологическое сходство между волшебной сказкой и обрядами инициации. Как писал сам ученый, «„Морфология“ и „Исторические корни“ представляют собой как бы две части или два тома одного большого труда. Второй прямо вытекает из первого, первый есть предпосылка второго. <...> Я по возможности строго методически и последовательно перехожу от научного описания явлений и фактов к объяснению их исторических причин». Книга «Русский героический эпос» (1955) оказалась первым и до сих пор единственным фундаментальным исследованием, посвященный былинам. В. Я. Пропп предпринял их сюжетно-тематический и поэтический анализ. Эта работа ученого является своего рода справочником по русскому эпосу — от первого былинного богатыря Волха Всеславьевича до хорошо всем известных Ильи Муромца, Добрыни, Василия Буслаевича и др.

Во многом опередив свое время, работы В. Я. Проппа стали классикой гуманитарных исследований и до сих пор не утратили своей актуальности.



Владимир Пропп. Морфология волшебной сказки

Предисловие

Морфология еще должна легитимироваться как особая наука, делая своим главным предметом то, что в других трактуется при случае и мимоходом, собирая то, что там рассеяно, и устанавливая новую точку зрения, позволяющую легко и удобно рассматривать вещи природы. Явления, которыми она занимается, в высшей степени значительны; те умственные операции, при помощи которых она сопоставляет явления, сообразны с человеческой природой и приятны ей, так что даже неудавшийся опыт все-таки соединит в себе пользу и красоту.

Гете

Слово морфология означает учение о формах. В ботанике под морфологией понимается учение о составных частях растения, об их отношении друг к другу и к целому, иными словами, учение о строении растения.

О возможности понятия и термина морфология сказки никто не думал. Между тем в области народной, фольклорной сказки рассмотрение форм и установление закономерностей строя возможно с такой же точностью, с какой возможна морфология органических образований.

Если этого нельзя утверждать о сказке в целом, во всем ее объеме, то во всяком случае это можно утверждать о так называемых волшебных сказках, о сказках «в собственном смысле слова». Им только и посвящена настоящая работа.

Предлагаемый опыт — результат довольно кропотливой работы. Подобные сопоставления требуют от исследователя некоторого терпения. Но мы постарались найти такую форму изложения, которая не слишком искушала бы терпение читателя, упрощая и сокращая, где только можно.

Работа пережила три фазиса. Первоначально это было широкое исследование с большим количеством таблиц, схем, анализов. Опубликовать такую работу оказалось невозможным уже ввиду ее большого объема. Было предпринято сокращение, рассчитанное на минимум объема при максимуме содержания. Но такое сокращенное, сжатое изложение оказалось бы не по плечу рядовому читателю: оно походило на грамматику или на учебник гармонии. Форму изложения пришлось изменить. Правда, есть вещи, которые изложить популярно невозможно. Есть они и в этой работе. Но все же думается, что в настоящей форме работа доступна каждому любителю сказки, если только он сам захочет последовать за нами в лабиринт сказочного многообразия, которое в итоге предстанет перед ним как чудесное единообразие.

В интересах более краткого и живого изложения пришлось поступится многим, чем дорожил бы специалист. В первоначальном виде работа охватывала, кроме тех частей, которые даны ниже, также исследование богатой области атрибутов действующих лиц (т. е. персонажей как таковых); она подробно касалась вопросов метаморфозы, т. е. трансформации сказки; были включены большие сравнительные таблицы (остались только заголовки их в приложении), всей работе предшествовал более строгий методологический очерк. Предполагалось дать исследование не только морфологической, но и совершенно особой логической структуры сказки, что подготовляло историческое изучение сказки. Самое изложение было более детальным. Элементы, которые здесь только выделены как таковые, подвергались подробному рассмотрению и сопоставлению. Но выделение элементов составляет ось всей работы и предопределяет выводы. Опытный читатель сам сумеет дорисовать наброски.

I. К истории вопроса

История науки принимает всегда очень важный вид на той точке, где мы находимся; мы ценим, правда, своих предшественников и до известной степени благодарим их за услугу, которую они нам оказали. Но никто не любит рассматривать их как мучеников, которых неудержимое влечение заводило в опасные, иногда почти безысходные положения; и, однако, у предков, заложивших фундамент нашему существованию, часто больше серьезности, чем среди изживающих это наследие потомков.

Гете

В первой трети нашего века научная литература о сказке была не слишком богата. Помимо того, что трудов издавалось мало, библиографические сводки показывали следующую картину: больше всего издавалось текстов, довольно много было работ по частным вопросам и сравнительно мало трудов общего характера. Если же они и были, то в большинстве случаев имели не строго исследовательский, а философско-дилетантский характер.

Они напоминали труды эрудированных натурфилософов прошлого века, тогда как мы нуждались в точных наблюдениях, анализах и выводах. Вот как характеризовал это положение проф. М. Сперанский: «Не останавливаясь на полученных выводах, научное народоведение продолжает разыскания, считая собранный материал все еще недостаточным для общего построения. Таким образом, наука опять обращается к собиранию материала и к обработке этого материала в интересах будущих поколений, а каковы будут эти обобщения, и когда мы их будем в состоянии сделать — неизвестно» (Сперанский 400).

В чем же причина этого бессилия, этого тупика, в который в 20-е годы уткнулась наука о сказке?

Сперанский винит в этом недостаточность материала. Но с тех пор, как писались приведенные строки, прошло много лет. За это время окончен капитальный труд И. Больте и Г. Поливки, озаглавленный «Примечания к сказкам братьев Гримм» (Bolte, Polívka). Здесь под каждую сказку этого сборника подведены варианты со всего мира. Последний том заканчивается библиографией, где приведены источники, т. е. все известные авторам сборники сказок и другие материалы, содержащие сказки. Перечень этот охватывает около 1200 названий. Правда, среди материалов есть и случайные, мелкие материалы, но есть и крупнейшие сборники, как «Тысяча и одна ночь» ночь или Афанасьевский сборник с его 400 текстами. Но это еще не все. Огромное количество сказочного материала еще не издано, частью даже не описано. Оно хранится в архивах различных учреждений и у частных лиц. Специалисту некоторые из этих собраний доступны. Благодаря этому материал Больте и Поливки в отдельных случаях может быть увеличен. Но если это так, то какое же количество сказок имеется в нашем распоряжении вообще? И далее: много ли таких исследователей, которые охватили хотя бы только один печатный материал?

Говорить при таких условиях, что «собранного материала все еще недостаточно», совершенно не приходится.

Итак, дело не в количестве материала. Дело в ином: в методах изучения.

В то время, как физико-математические науки обладают стройной классификацией, единой терминологией, принятой специальными съездами, методикой, совершенствовавшейся преемственностью от учителей к ученикам, у нас всего этого нет. Пестрота и красочное многообразие сказочного материала приводят к тому, что четкость, точность в постановке и решении вопросов достигается лишь с большой трудностью. Настоящий очерк не преследует цели дать связное изложение истории изучения сказки. В короткой вводной главе это невозможно, да в этом и нет большой необходимости, так как эта история уже неоднократно излагалась. Мы постараемся лишь критически осветить попытки разрешения нескольких основных проблем сказочного изучения и попутно ввести читателя в круг этих проблем.

Вряд ли можно сомневаться в том, что окружающие нас явления и объекты могут изучаться или со стороны их состава и строения, или со стороны их происхождения, или со стороны тех процессов и изменений, которым они подвержены. Совершенно очевидно также и не требует никаких доказательств, что о происхождении какого бы то ни было явления можно говорить лишь после того, как явление это описано.

Между тем, изучение сказки велось, главным образом, лишь генетически, большей частью без попыток предварительного систематического описания. Об историческом изучении сказок мы пока говорить не будем, мы будем говорить только об описании их — ибо говорить о генетике без специального освещения вопроса об описании, как это делается обычно, — совершенно бесполезно. Ясно, что, прежде чем осветить вопрос, откуда сказка происходит, надо ответить на вопрос, что она собой представляет.

Так как сказка чрезвычайно многообразна и, по-видимому, не может быть изучена сразу по всему объему, то материал следует разделить на части, т. е. классифицировать его. Правильная классификация — одна из первых ступеней научного описания. От правильности классификации зависит и правильность дальнейшего изучения. Но, хотя классификация и ложится в основу всякого изучения, сама она должна быть результатом известной предварительной проработки. Между тем мы видим как раз обратное: большинство исследователей начинает с классификации, внося ее в материал извне, а не выводя ее из материала по существу. Как мы увидим дальше, классификаторы сверх того часто нарушают самые простые правила деления. Здесь мы находим одну из причин того тупика, о котором говорит Сперанский.

Остановимся на нескольких образцах.

Самое обычное деление сказок — это разделение на сказки с чудесным содержанием, сказки бытовые, сказки о животных[1]. На первый взгляд все кажется правильным. Но поневоле возникает вопрос: а разве сказки о животных не содержат элемента чудесного, иногда в очень большой степени? И наоборот: не играют ли в чудесных сказках очень большую роль именно животные? Можно ли считать такой признак достаточно точным? Афанасьев, например, причисляет сказку о рыбаке и рыбке к сказкам о животных. Прав он или нет? Если не прав, то почему? Ниже мы увидим, что сказка с величайшей легкостью приписывает одинаковые действия людям, предметам и животным. Это правило главным образом верно для так называемых волшебных сказок, но оно встречается и в сказках вообще. Один из наиболее известных в этом отношении примеров — это сказка о дележе урожая («Мне, Миша, вершки, тебе корешки»). В России обманутым является медведь, а на западе черт. Следовательно, эта сказка с привлечением западного варианта вдруг выпадает из ряда сказок о животных. Куда же она попадет? Ясно, что это и не бытовая сказка, ибо где же видано, чтобы в быту урожай делился подобным образом? Но это и не сказка с чудесным содержанием. Она в данной классификации вообще не умещается.

И тем не менее мы будем утверждать, что приведенная классификация в основах своих правильна. Исследователи здесь руководствовались инстинктом, и их слова не соответствуют тому, что они ощущали на самом деле. Вряд ли кто-нибудь ошибется, отнеся сказку о жар-птице и сером волке к сказкам о животных. Для нас также совершенно ясно, что и Афанасьев ошибся со сказкой о золотой рыбке. Но это мы видим не потому, что в сказках фигурируют или не фигурируют животные, а потому, что волшебные сказки обладают совершенно особым строением, которое чувствуется сразу и определяет разряд, хотя мы этого и не сознаем. Всякий исследователь, говоря, что он классифицирует по приведенной схеме, фактически классифицирует иначе. Но, противореча самому себе, он именно поступает правильно. Но если это так, если в основу деления подсознательно положено строение сказки, еще не изученное и даже не зафиксированное, то всю классификацию сказок следует поставить на новые рельсы. Ее нужно перевести на формальные, структурные признаки. А для того, чтобы это сделать, эти признаки следует изучить.

Но мы забегаем вперед. Обрисованное положение осталось невыясненным до наших дней. Дальнейшие попытки по существу не вносят улучшения. Так, например, в своей известной работе «Психология народов» Вундт предлагает следующее деление (Wundt 346 ff.):

1) Мифологические сказки-басни (Mythologische Fabelmärchen).

2) Чистые волшебные сказки (Reine Zaubermärchen).

3) Биологические сказки и басни (Biologische Märchen und Fabeln).

4) Чистые басни о животных (Reine Tierfabeln).

5) Сказки «о происхождении» (Abstammungsmärchen).

6) Шутливые сказки и басни (Scherzmärchen und Scherzfabeln).

7) Моральные басни (Moralische Fabeln).

Эта классификация много богаче прежних, но и она вызывает возражения. Басня (термин, который встречается пять раз при семи разрядах) есть категория формальная. Что под этим подразумевал Вундт — неясно. Термин «шутливая» сказка вообще недопустим, так как та же сказка может трактоваться и героически, и комически. Далее спрашивается: какая разница между «чистой басней о животных» и «моральной басней»? Чем «чистые басни» не «моральны» и наоборот?

Разобранные классификации касаются распределения сказок по разрядам. Наряду с распределением сказок по разрядам имеется деление по сюжетам.

Если неблагополучно обстоит дело с делением на разряды, то с делением на сюжеты начинается уже полный хаос. Мы не будем уже говорить о том, что такое сложное, неопределенное понятие, как сюжет, или вовсе не оговаривается, или оговаривается всяким автором по-своему. Забегая вперед, мы скажем, что деление волшебных сказок по сюжетам по существу вообще невозможно. Оно также должно быть поставлено на новые рельсы, как деление по разрядам. Сказки обладают одной особенностью: составные части одной сказки без всякого изменения могут быть перенесены в другую. Ниже этот закон перемещаемости будет освещен подробнее, пока же можно ограничиться указанием на то, что, например, баба-яга может встречаться в самых разнообразных сказках, в самых различных сюжетах. Эта черта — специфическая особенность сказки. Между тем, не взирая на эту особенность, сюжет обычно определяется так: берется одна какая-нибудь часть сказки (часто случайная, просто бьющая в глаза), прибавляется предлог «о», и определение готово. Так сказка, в которой есть бой со змеем, это сказка «о змееборстве», сказка, в которой есть Кощей, — это сказка «о Кощее» и т. д., причем единого принципа в выборе определяющих элементов нет. Если теперь вспомнить о законе перемещаемости, то с логической неизбежностью получается путаница или, выражаясь точнее, перекрестное деление, а такая классификация всегда искажает сущность изучаемого материала. К этому прибавляется еще невыдержанность основного принципа разделения, т. е. нарушается еще одно из элементарнейших правил логики. Такое положение продолжается вплоть до наших дней.

Мы проиллюстрируем это положение двумя примерами. В 1924 г. появилась книга о сказке одесского профессора Р. М. Волкова (Волков). Волков с первых же страниц своего труда определяет, что фантастическая сказка знает 15 сюжетов. Сюжеты эти следующие:

1) О невинно гонимых.

2) О герое-дурне.

3) О трех братьях.

4) О змееборцах.

5) О добывании невест.

6) О мудрой деве.

7) О заклятых и зачарованных.

8) Об обладателе талисмана.

9) Об обладателе чудесных предметов.

10) О неверной жене и т. д.

Как установлены эти 15 сюжетов — не оговорено. Если же всмотреться в принцип деления, то получится следующее: первый разряд определен по завязке (что здесь действительно завязка, мы увидим ниже), второй — по характеру героя, третий — по количеству героев, четвертый — по одному из моментов хода действия и т. д. Таким образом, принцип деления вообще отсутствует. Получается действительно хаос. Разве нет сказок, где три брата (третий разряд) добывают себе невест (пятый разряд)? Разве обладатель талисмана не наказывает с помощью этого талисмана неверную жену? Таким образом, данная классификация не является научной классификацией в точном смысле слова, она не более как условный указатель, ценность которого весьма сомнительна. И разве может подобная классификация хотя бы отдаленно сравниваться с классификацией растений или животных, произведенной не на глаз, а после точного и длительного предварительного изучения материала?

Затронув вопрос о классификации сюжетов, мы не можем обойти молчанием указателя сказок Антти Аарне (Ааrne 1911). Аарне является одним из основателей так называемой финской школы. Работы этой школы представляют собой в настоящее время вершину сказочного изучения. Здесь не место дать надлежащую оценку этому направлению. Укажем лишь на то, что в научной литературе имеется довольно значительное количество статей и заметок о вариантах к отдельным сюжетам. Такие варианты иногда добываются из самых неожиданных источников. Постепенно их накопляется очень много, а систематической разработки нет. Сюда главным образом и направлено внимание нового направления. Представители этой школы добывают и сравнивают варианты отдельных сюжетов по их мировому распространению. Материал группируется гео-этнографически по известной, вперед выработанной Системе, и затем делаются выводы об основном строении, распространении и происхождении сюжетов. Однако и этот прием вызывает ряд возражений. Как мы увидим ниже, сюжеты (в особенности сюжеты волшебных сказок) состоят в теснейшем родстве между собой. Определить, где кончается один сюжет с его вариантами и где начинается другой, можно лишь после межсюжетного изучения сказок и точной фиксации принципа отбора сюжетов и вариантов. Но этого нет. Перемещаемость элементов здесь также не принята во внимание. Работы этой школы исходят из неосознанной предпосылки, что каждый сюжет есть нечто органически-цельное, что он может быть выхвачен из ряда других сюжетов и изучаться самостоятельно.

Между тем, вполне объективное отделение одного сюжета от другого и подбор вариантов — дело совсем не простое. Сюжеты сказки так тесно связаны между собою, так переплетаются один с другим, что этот вопрос требует специального предварительного изучения раньше выделения сюжетов. Без такого изучения исследователь предоставлен своему вкусу, объективное же отделение пока даже просто невозможно. Приведем один пример. В числе вариантов к сказке «Frau Holle» Больте и Поливка приводят афанасьевскую сказку «Баба-яга» (Аф. 102). Имеются ссылки и на ряд других очень разнообразных сказок на этот сюжет. Но они не приводят сказки «Морозко». Спрашивается — почему? Ведь здесь мы имеем то же изгнание падчерицы и ее возвращение с подарками, ту же отсылку родной дочери и ее наказание. Мало того: ведь и Морозко и «Frau Holle» представляют собой персонификацию зимы, но в немецкой сказке мы имеем персонификацию в женском облике, а в русской — в мужском. Но, по-видимому, «Морозко», в силу художественной яркости этой сказки, субъективно зафиксировался как определенный сказочный тип, как определенный самостоятельный сюжет, который может иметь свои собственные варианты. Таким образом, мы видим, что вполне объективных критериев для отделения одного сюжета от другого нет. Там, где один исследователь будет видеть новый сюжет, другой будет видеть вариант и наоборот. Мы привели пример очень простой, а при расширении и увеличении материала увеличиваются и возрастают трудности.

Но, как бы то ни было, методы этой школы прежде всего потребовали списка сюжетов.

Составление такого списка и предпринято Аарне.

Список этот вошел в международный обиход и оказал делу изучения сказки крупнейшую услугу: благодаря указателю Аарне возможна шифровка сказки. Сюжеты названы Аарне типами, и каждый тип занумерован. Краткое условное обозначение сказок (в данном случае — ссылкой на номер указателя) очень удобно.

Но наряду с этими достоинствами указатель обладает и рядом существенных недостатков: как классификация он не свободен от тех ошибок, которые делает Волков. Основные разряды следующие:

I. Сказки о животных.

II. Собственно сказки.

III. Анекдоты.

Мы легко узнаем прежние приемы, перестроенные на новый лад. (Несколько странно, что сказки о животных как будто не признаются собственно сказками). Далее хочется спросить: имеем ли мы настолько точное изучение понятия анекдота, чтобы им можно было пользоваться совершенно спокойно (ср. басни у Вундта)? Мы не будем входить в подробности этой классификации, а остановимся лишь на волшебных сказках, которые выделены им в подразряд. Заметим кстати, что введение подразрядов одна из заслуг Аарне, ибо деление на роды, виды и разновидности не разрабатывалось до него. Волшебные же сказки охватывают, по Аарне, следующие категории:

1) чудесный противник,

2) чудесный супруг (супруга),

3) чудесная задача,

4) чудесный помощник,

5) чудесный предмет,

6) чудесная сила или уменье,

7) прочие чудесные мотивы.

По отношению к этой классификации могут быть почти дословно повторены возражения на классификацию Волкова. Как же быть, например, с теми сказками, в которых чудесная задача разрешается чудесным помощником, что именно встречается очень часто, или с теми сказками, в которых чудесная супруга и есть чудесный помощник?

Правда, Аарне и не стремится к созданию собственно научной классификации: его указатель важен как практический справочник, и как таковой он имеет огромное значение. Но указатель Аарне опасен другим. Он внушает неправильные представления по существу. Четкого распределения на типы фактически не существует, оно очень часто является фикцией. Если типы и есть, то они существуют не в той плоскости, как это намечается Аарне, а в плоскости структурных особенностей сходных сказок, но об этом после. Близость сюжетов между собой и невозможность вполне объективного отграничения приводит к тому, что при отнесении текста к тому или другому типу часто не знаешь, какой номер выбрать. Соответствие между типом и определяемым текстом часто лишь весьма приблизительно. Из 125 сказок, указанных в собрании А. И. Никифорова, 25 сказок (т. е. 20 %) отнесены к типам приблизительно и условно, что отмечено А. И. Никифоровым скобками (Никифоров 1927). Но если различные исследователи начнут относить ту же сказку к разным типам, то что же из этого может получиться? С другой стороны, так как типы определены по наличности в них тех или иных ярких моментов, а не по построению сказок, а одна сказка может содержать несколько таких моментов, то одну сказку иногда приходится относить к нескольким типам сразу (до 5 номеров для одной сказки), что совсем не означает, что данный текст состоит из пяти сюжетов. Такой способ фиксации по существу является определением по составным частям. Для известной группы сказок Аарне даже делает отступление от своих принципов и вдруг совершенно неожиданно и несколько непоследовательно вместо деления на сюжеты переходит на деление по мотивам. Так распределен им один из его подразрядов, группа, которую он озаглавливает «о глупом черте». Но эта непоследовательность опять представляет собой инстинктивно взятый правильный путь. Ниже мы постараемся показать, что изучение по дробным составным частям есть правильный способ изучения.

Таким образом, мы видим, что с классификацией сказки дело обстоит не совсем благополучно. А ведь классификация — одна из первых и важнейших ступеней изучения. Вспомним хотя бы, какое важное значение для ботаники имела первая научная классификация Линнея. Наша наука находится еще в долиннеевском периоде.

Мы переходим к другой важнейшей области изучения сказки: к описанию ее по существу. Здесь можно наблюдать следующую картину: очень часто исследователи, затрагивающие вопросы описания, не занимаются классификацией (Веселовский). С другой стороны, классификаторы не всегда подробно описывают сказку, а изучают лишь некоторые стороны ее (Вундт). Если один исследователь занимается тем и другим, то не классификация следует за описанием, а описание ведется в рамках предвзятой классификации.

Очень немного говорил об описании сказки А. Н. Веселовский. Но то, что он говорил, имеет огромное значение. Веселовский понимает под сюжетом комплекс мотивов. Мотив может приурочиваться к различным сюжетам (Веселовский 1913). («Серия мотивов — сюжет. Мотив вырастает в сюжет». «Сюжеты варьируются: в сюжеты вторгаются некоторые мотивы, либо сюжеты комбинируются друг с другом». «Под сюжетом я разумею тему, в которой снуются разные положения-мотивы»). Для Веселовского мотив есть нечто первичное, сюжет — вторичное. Сюжет для Веселовского уже акт творчества, соединения. Отсюда для нас вытекает необходимость изучать не столько по сюжетам, сколько прежде всего по мотивам.

Если бы наука о сказке лучше освоилась с заветом Веселовского: «отграничить вопрос о мотивах от вопроса о сюжетах» (там же, курсив Веселовского), то много неясностей уже было бы ликвидировано[2].

Но учение Веселовского о мотивах и сюжетах представляет собой только общий принцип. Конкретное растолкование Веселовским термина мотив в настоящее время уже не может быть применено. По Веселовскому мотив есть неразлагаемая единица повествования («Под мотивом я разумею простейшую повествовательную единицу». «Признак мотива — его образный, одночленный схематизм; таковы неразлагаемые далее элементы низшей мифологии и сказки» — Веселовский 1913, 11, 3). Однако те мотивы, которые он приводит в качестве примеров, раскладываются. Если мотив есть нечто логически целое, то всякая фраза сказки дает мотив. («У отца три сына» — мотив; «падчерица покидает дом» — мотив; «Иван борется со змеем» — мотив и т. д.) Это было бы совсем не так плохо, если бы мотивы действительно не разлагались. Это дало бы возможность составить указатель мотивов. Но вот возьмем мотив «змей похищает дочь царя», (пример не Веселовского). Этот мотив разлагается на 4 элемента, из которых каждый в отдельности может варьировать. Змей может быть заменен Кощеем, вихрем, чертом, соколом, колдуном. Похищение может быть заменено вампиризмом и различными поступками, которыми в сказке достигается исчезновение. Дочь может быть заменена сестрой, невестой, женой, матерью. Царь может быть заменен царским сыном, крестьянином, попом. Таким образом, вопреки Веселовскому, мы должны утверждать, что мотив не одночленен, не неразложим. Последняя разложимая единица как таковая не представляет собой логического целого. Соглашаясь с Веселовским, что часть для описания первичнее целого (а по Веселовскому мотив и по происхождению первичнее сюжета), мы впоследствии должны будем решить задачу выделения каких-то первичных элементов иначе, чем это делает Веселовский.

То, что не удалось Веселовскому, не удавалось и другим исследователям. Как на пример методически очень ценного приема, можно указать на методы Ж. Бедье (Bédier). Ценность приемов Бедье состоит в том, что он первый осознал, что в сказке существует какое-то отношение между ее величинами постоянными и величинами переменными. Он пробует это выразить схематически. Постоянные, существенные величины он называет элементами и обозначает их греческой омегой (ω). Остальные, переменные величины он обозначает латинскими буквами. Таким образом, схема одной сказки дает ω+a+b+c, другой — ω+a+b+c+п, далее ω+m+l+n и т. д. Но правильная по существу мысль разбивается о невозможность уловить эту омегу в точности. Что такое по существу, объективно представляют собой элементы Бедье и как их выделить, это остается невыясненным (ср. Ольденбург 1903, где дана более подробная оценка приемов Бедье).

Проблемами описания сказки вообще занимались мало, предпочитая взять сказку как нечто готовое, данное. Только в наши дни мысль о необходимости точного описания становится все более и более широкой, хотя о формах сказки говорят уже очень давно. И действительно, в то время как описаны и минералы, и растения, и животные (и описаны и распределены именно по их строению), в то время как описан целый ряд литературных жанров (басня, ода, драма и т. д.), сказка все еще изучается без такого описания. До какого абсурда иногда доходит генетическое изучение сказки, не останавливающееся на формах ее, показал В. Б. Шкловский (Шкловский 1925, 24 и сл.). В качестве примера он приводит известную сказку об измерении земли кожей. Герой сказки получает разрешение взять столько земли, сколько можно охватить воловьей кожей. Он разрезает кожу на ремни и охватывает земли больше, чем ожидала обманутая сторона. В. Ф. Миллер и другие старались видеть здесь следы юридического акта. Шкловский пишет: «Оказывается, что обманутая сторона, — а во всех вариантах сказки дело идет об обмане, — потому не протестовала против захвата земли, что земля вообще мерилась этим способом. Получается нелепость. Если в момент предполагаемого совершения действия сказки обычай мерить землю «сколько можно обвести ремнем» существовал и был известен и продавцу и покупателю, то нет не только никакого обмана, но и сюжета, потому что продавец сам знал, на что шел». Таким образом, возведение рассказа к исторической действительности без рассмотрения особенностей рассказа как такового приводит к ложным заключениям, несмотря на огромную эрудицию исследователей.

Приемы Веселовского и Бедье принадлежат более или менее отдаленному прошлому. Хотя эти ученые работали, главным образом, как историки фольклора, их приемы формального изучения представляли собой новые, по существу верные, но никем не разработанные и не примененные достижения. В настоящее время необходимость изучения форм сказки не вызывает никаких возражений.

Изучение структуры всех видов сказки есть необходимейшее предварительное условие исторического изучения сказки. Изучение формальных закономерностей предопределяет изучение закономерностей исторических.

Однако таким условиям может отвечать только такое изучение, которое раскрывает закономерности строения, а не такое, которое представляет собой внешний каталог формальных приемов искусства сказки. Упомянутая уже книга Волкова дает следующий прием описания. Сказки прежде всего раскладываются на мотивы. Мотивами считаются как качества героев («два зятя умных, третий дурак»), так и количества их («три брата»), поступки героев («завет отца после смерти дежурить на его могиле, завет, исполняемый одним дурнем»), предметы («избушка на курьих ножках», талисманы) и т. д. Каждому такому мотиву соответствует условный знак — буква и цифра или буква и две цифры. Более или менее сходные мотивы обозначаются одной буквой при разных цифрах. Теперь спрашивается: если быть действительно последовательным и обозначать подобным образом решительно все содержание сказки, то сколько же мотивов должно получиться? Волков дает около 250 обозначений (точного списка нет). Ясно, что пропущено очень многое, что Волков как-то выбирал, но как — неизвестно. Выделив таким образом мотивы, Волков затем транскрибирует сказки, механически переводя мотивы на знаки и сравнивая схемы. Сходные сказки, ясно, дают сходные схемы. Транскрипции занимают собой всю книгу. Единственный «вывод», который можно сделать из такой переписки, — это утверждение, что сходные сказки похожи друг на друга, — вывод, ни к чему не обязывающий и ни к чему не приводящий.

Мы видим, каков характер разрабатываемых наукой проблем. У малоподготовленного читателя может возникнуть вопрос: не занимается ли наука такими отвлеченностями, которые в сущности вовсе не нужны? Не все ли равно, разложим или неразложим мотив, не все ли равно, как выделять основные элементы, как классифицировать сказку, изучать ли ее по мотивам или по сюжетам? Поневоле хочется постановки каких-то более конкретных, осязаемых вопросов, — вопросов более близких всякому человеку, просто любящему сказку. Но такое требование основано на заблуждении. Приведем аналогию. Возможно ли говорить о жизни языка, ничего не зная о частях речи, т. е. об известных группах слов, расположенных по законам их изменений? Живой язык есть конкретное данное, грамматика — его отвлеченный субстрат. Эти субстраты лежат в основе очень многих жизненных явлений, и сюда именно и обращено внимание науки. Без изучения этих отвлеченных основ не может быть объяснена ни одна конкретная данность.

Наука не ограничилась теми вопросами, которые затронуты здесь. Мы говорили лишь о тех вопросах, которые имеют отношение к морфологии. В частности, мы не затронули огромной области исторических разысканий. Эти исторические разыскания могут быть внешне интереснее разысканий морфологических, и здесь сделано очень многое. Но общий вопрос: откуда происходит сказка — в целом не разрешен, хотя и здесь несомненно имеются законы зарождения и развития, которые еще ждут своей разработки. Зато тем больше сделано по отдельным частным вопросам. Перечисление имен и трудов не имеет смысла. Но мы будем утверждать, что, пока нет правильной морфологической разработки, не может быть и правильной исторической разработки. Если мы не умеем разложить сказку на ее составные части, то мы не сумеем произвести правильного сравнения. А если мы не умеем сравнивать, то как же может быть пролит свет, например, на индо-египетские отношения или на отношения греческой басни к индийской и т. д.? Если мы не сумеем сравнить сказку со сказкой, то как изучать связь сказки с религией, как сравнивать сказку с мифами? Наконец, подобно тому как все реки текут в море, все вопросы сказочного изучения в итоге должны привести к разрешению важнейшей, до сих пор не разрешенной проблемы — проблемы сходства сказок по всему земному шару. Как объяснить сходство сказки о царевне-лягушке в России, Германии, Франции, Индии, в Америке у краснокожих и в Новой Зеландии, причем исторически общения народов доказано быть не может? Это сходство не может быть объяснено, если о характере этого сходства у нас неправильные представления. Историк, не искушенный в морфологических вопросах, не увидит сходства там, где оно есть на самом деле; он пропустит важные для него, но не замеченные им совпадения, и, наоборот, там, где усматривается сходство, специалист-морфолог может показать, что сравниваемые явления совершенно гетеронимны.

Мы видим, таким образом, что от изучения форм зависит очень многое. Не будем же отказываться от черной, аналитической, несколько кропотливой работы, осложненной еще тем, что она предпринята под углом зрения вопросов отвлеченно-формальных. Подобная черная, «неинтересная» работа — путь к обобщающим «интересным» построениям.

II. Метод и материал

Я был совершенно убежден, что общий, основанный на трансформациях тип проходит через все органические существа, и что его хорошо можно наблюдать во всех частях на некотором среднем разрезе.

Гете

Прежде всего постараемся сформулировать нашу задачу. Как уже упомянуто в предисловии, работа посвящена волшебным сказкам. Существование волшебных сказок как особого разряда допускается как необходимая рабочая гипотеза. Под волшебными пока подразумеваются сказки, выделенные Аарне-Томпсоном под №№300–749. Это — определение предварительное, искусственное, но впоследствии представится случай дать более точное определение на основании полученных выводов. Мы предпринимаем межсюжетное сравнение этих сказок. Для сравнения мы выделяем составные части волшебных сказок по особым приемам (см. ниже) и затем сравниваем сказки по их составным частям. В результате получится морфология, т. е. описание сказки по составным частям и отношению частей друг к другу и к целому.

Какими же методами может быть достигнуто точное описание сказки? Сравним следующие случаи:

1. Царь дает удальцу орла. Орел уносит удальца в иное царство (Аф. 171).

2. Дед дает Сученке коня. Конь уносит Сученко в иное царство (132).

3. Колдун дает Ивану лодочку. Лодочка уносит Ивана в иное царство (138).

4. Царевна дает Ивану кольцо. Молодцы из кольца уносят Ивана в иное царство (156); и т. д.

В приведенных случаях имеются величины постоянные и переменные. Меняются названия (а с ними и атрибуты) действующих лиц, не меняются их действия, или функции. Отсюда вывод, что сказка нередко приписывает одинаковые действия различным персонажам. Это дает нам возможность изучать сказку по функциям действующих лиц.

Мы должны будем определить, в какой степени эти функции действительно представляют собой повторные, постоянные величины сказки. Постановка всех других вопросов будет зависеть от разрешения первого вопроса: сколько функций известно сказке?

Исследование покажет, что повторяемость функций поразительна. Так, и баба-яга, и Морозко, и медведь, и леший, и кобылячья голова испытывают и награждают падчерицу. Продолжая наблюдения, можно установить, что персонажи сказки, как бы они ни были разнообразны, часто делают одно и то же. Самый способ осуществления функций может меняться: он представляет собой величину переменную. Морозко действует иначе, чем баба-яга. Но функция как таковая есть величина постоянная. Для изучения сказки важен вопрос, что делают сказочные персонажи, а вопрос, кто делает и как делает, — это вопросы уже только привходящего изучения.

Функции действующих лиц представляют собой те составные части, которыми могут быть заменены мотивы Веселовского или элементы Бедье. Заметим, что повторяемость функций при различных выполнителях уже давно замечена историками религии в мифах и верованиях, но не замечена историками сказки. Подобно тому как свойства и функции богов переходят с одних на других и, наконец, даже переносятся на христианских святых, точно так же функции одних сказочных персонажей переходят на другие персонажи. Забегая вперед, можно сказать, что функций чрезвычайно мало, а персонажей чрезвычайно много. Этим объясняется двоякое качество волшебной сказки: с одной стороны, ее поразительное многообразие, ее пестрота и красочность, с другой — ее не менее поразительное однообразие, ее повторяемость.

Итак, функции действующих лиц представляют собой основные части сказки, и их мы прежде всего и должны выделить.

Для выделения функций их следует определить. Определение должно исходить из двух точек зрения. Во-первых, определение ни в коем случае не должно считаться с персонажем-выполнителем. Определение чаще всего представит собой имя существительное, выражающее действие (запрет, выспрашивание, бегство и пр.). Во-вторых, действие не может определяться вне своего положения в ходе повествования. Следует считаться с тем значением, которое данная функция имеет в ходе действия.

Так, если Иван женится на царевне, то это совершенно иное, чем брак отца на вдове с двумя дочерьми. Другой пример: если в одном случае герой получает от отца сто рублей и покупает себе впоследствии на эти деньги вещую кошку, а в другом случае герой награждается деньгами за совершенное геройство и сказка на этом кончается, то перед нами, несмотря на одинаковость действий (передача денег), морфологически различные элементы. Таким образом, одинаковые поступки могут иметь различное значение и наоборот. Под функцией понимается поступок действующего лица, определенный с точки зрения его значимости для хода действия.

Приведенные наблюдения могут быть коротко формулированы следующим образом:

I. Постоянными, устойчивыми элементами сказки служат функции действующих лиц, независимо от того, кем и как они выполняются. Они образуют основные составные части сказки.

II. Число функций, известных волшебной сказке, — ограничено.

Если функции выделены, то возникает другой вопрос: в какой группировке и в какой последовательности встречаются эти функции? Прежде всего о последовательности. Есть мнение, что эта последовательность случайна. Веселовский говорит: «Выбор и распорядок задач и встреч (примеры мотивов — В. П.) предполагает уже известную свободу» (Веселовский 1913, 3). Еще резче выразил эту мысль Шкловский: «Совершенно непонятно, почему при заимствовании должна сохраняться случайная (курсив Шкловского — В. П.) последовательность мотивов. При свидетельских показаниях именно последовательность событий сильнее всего искажается» (Шкловский 1925, 23). Эта ссылка на свидетельские показания неудачна. Если свидетели искажают последовательность, то их рассказ бестолков, но последовательность событий имеет свои законы, и подобные же законы имеют и художественный рассказ, и органические образования. Воровство не может произойти раньше взлома двери. Что же касается сказки, то она имеет свои совершенно особые, специфические законы. Последовательность элементов, как мы увидим ниже, строго одинакова. Свобода в последовательности ограничена весьма тесными пределами, которые могут быть приведены в точности. Мы получаем третий основной тезис нашей работы, подлежащий дальнейшему развитию и доказательству:

III. Последовательность функций всегда одинакова.

Следует оговорить, что указанная закономерность касается только фольклора. Она не есть особенность жанра сказки как таковой. Искусственно созданные сказки ей не подчинены.

Что касается группировки, то прежде всего следует сказать, что далеко не все сказки дают все функции. Но это нисколько не меняет закона последовательности. Отсутствие некоторых функций не меняет распорядка остальных. На этом явлении мы еще остановимся, пока же займемся группировками в собственном смысле слова. Самая постановка вопроса вызывает следующее предположение: если функции выделены, то можно будет проследить, какие сказки дают одинаковые функции. Такие сказки с одинаковыми функциями могут считаться однотипными. На этом основании впоследствии может быть создан указатель типов, построенный не на сюжетных признаках, несколько неопределенных и расплывчатых, а на точных структурных признаках. Действительно, это окажется возможным. Но если мы далее будем сравнивать структурные типы между собой, то получается следующее, уже совершенно неожиданное явление: функции не могут быть распределены по стержням, исключающим друг друга. Это явление во всей своей конкретности предстанет перед нами в следующей и в последней главах. Пока же оно может быть разъяснено следующим образом: если мы обозначим функцию, встречающуюся всюду на первом месте, буквой А, а функцию, которая (если она есть) всегда следует за ней — буквой Б, то все известные сказке функции разместятся в один рассказ, ни одна из них не выпадает из ряда, ни одна не исключает другой и не противоречит ей. Такого вывода уже никак нельзя было предугадать. Следовало, конечно, ожидать, что там, где есть функция А, не может быть известных функций, принадлежащих другим рассказам. Ожидалось, что мы получим несколько стержней, но стержень получается один для всех волшебных сказок. Они однотипны, а соединения, о которых говорилось выше, представляют собой подтипы. На первый взгляд этот вывод кажется нелепым, даже диким, но он может быть проверен самым точным образом. Такая однотипность представляет собой сложнейшую проблему, на которой еще придется остановиться. Явление это вызовет целый ряд вопросов.

Так мы получаем четвертый основной тезис нашей работы:

IV. Все волшебные сказки однотипны по своему строению.

Мы приступаем к доказательству, а также и к развитию и детализации этих тезисов. Здесь нужно помнить, что изучение сказки должно вестись (и по существу и в нашей работе ведется) строго дедуктивно, т. е. идя от материала к следствию. Но изложение может идти обратным порядком, так как легче следить за развитием его, если общие основания читателю известны вперед.

Однако прежде чем перейти к разработке, следует решить вопрос, на каком материале может быть произведена эта разработка. На первый взгляд кажется, что необходимо привлечь весь существующий материал. На самом деле в этом нет необходимости. Так как мы изучаем сказки по функциям действующих лиц, то привлечение материала может быть приостановлено в тот момент, когда обнаруживается, что новые сказки не дают никаких новых функций. Конечно, исследователь должен просмотреть большой контрольный материал. Но вводить весь этот материал в работу нет необходимости. Мы нашли, что 100 сказок на разные сюжеты представляют собой более, чем достаточный материал. Обнаружив, что никаких новых функций не может быть найдено, морфолог может поставить точку, а дальнейшее изучение пойдет уже по иным линиям (составление указателей, полная систематика, историческое изучение, изучение всей совокупности художественных приемов и т. д.). Но если материал и может быть ограничен количеством, то это не значит, что его можно выбирать по собственному усмотрению. Он должен диктоваться извне. Мы берем Афанасьевский сборник, начинаем изучение сказок с №50 номера (это по плану Афанасьева первая волшебная сказка сборника) и доводим его до №151[3]. Такое ограничение материала несомненно вызовет много возражений, но теоретически оно оправдано. Чтобы его оправдать шире, пришлось бы поставить вопрос о степени повторности сказочных явлений. Если повторность велика — можно взять ограниченный материал. Если она мала, — этого нельзя. Повторность основных составных частей, как мы увидим ниже, превосходит всякое ожидание. Следовательно теоретически можно ограничиться малым материалом. Практически это ограничение оправдывается тем, что вовлечение большого количества материала увеличило бы объем работы до чрезвычайности. Дело не в количестве материала, а в качестве его разработки. Сто сказок — это наш рабочий материал. Остальное — материал контрольный, представляющий большой интерес для исследователя, но не имеющий интереса более широкого.

III. Функции действующих лиц

В этой главе мы перечислим функции действующих лиц в том порядке, в каком это диктуется самой сказкой.

Для каждой функции дается: 1) краткое изложение ее сущности, 2) сокращенное определение одним словом, 3) условный знак ее. (Введение знаков позволит впоследствии сравнить построение сказок схематически.) Вслед за этим следуют примеры. Примеры большей частью далеко не исчерпывают нашего материала. Они даны лишь как образцы. Расположены они по известным группам. Группы относятся к определению, как виды к роду. Основная задача — выделение родов. Рассмотрение видов не может входить в задачи общей морфологии. Виды могут далее подразделяться на разновидности, и этим дается начало систематике. Данное ниже расположение не преследует подобных целей. Приведение примеров должно лишь иллюстрировать и показать наличность функции как некоторой родовой единицы. Как уже упомянуто, все функции укладываются в один последовательный рассказ. Данный ниже ряд функций представляет собой морфологическую основу волшебных сказок вообще[4].

Сказка обычно начинается с некоторой исходной ситуации. Перечисляются члены семьи или будущий герой (например, солдат) просто вводится путем приведения его имени или упоминания его положения. Хотя эта ситуация не является функцией, она все же представляет собою важный морфологический элемент. Виды сказочных начал смогут быть рассмотрены лишь к концу работы. Мы определяем этот элемент как исходную ситуацию. условный знак — i.

Вслед за начальной ситуацией следуют функции:

I. Один из членов семьи отлучается из дома (определение: отлучка, обозначение е).

1) Отлучиться может лицо старшего поколения. Родители уходят на работу (Аф. 113). «Надо было князю ехать в дальний путь, покидать жену на чужих руках» (265). «Уезжает он (купец) как-то в чужие страны» (197). Обычны формы отлучки: на работу, в лес, торговать, на войну, «по делам» (е1).

2) Усиленную форму отлучки представляет собой смерть родителей (е2).

3) Иногда отлучаются лица младшего поколения. Они идут или едут в гости (101), рыбу ловить (108), гулять (137), за ягодами (224). Обозначение е3.

II. К герою обращаются с запретом (определение — запрет, обозначение б).

1) «В этот чулан не моги заглядывать» (159). Береги братца, не ходи со двора» (113). «Ежели придет яга-баба, ты ничего не говори, молчи» (106). «Много князь ее уговаривал, заповедал не покидать высока терема» (265) и пр. Завет не уходить иногда усиливается или заменяется посажением детей в яму (201). Иногда, наоборот, имеется ослабленная форма запрета, в виде просьбы или совета: мать уговаривает сына не ходить на рыбную ловлю: «ты еще мал» (108) и пр. Сказка обычно упоминает об отлучке сперва, а затем о запрете. Фактически последовательность событий, конечно, обратная. Запреты могут даваться и вне связи с отлучкой: не рвать яблок (230), не подымать золотого пера (169), не открывать ящика (219), не целовать сестры (219). Обозначение б1.

2) Обращенную форму запрета представляет собой приказание или предложение: принести в поле завтрак (133), взять с собой в лес братца (244). Обозначение б2.

Здесь для лучшего понимания может быть сделано отступление. Сказка дальше дает внезапное (но все же известным образом подготовленное) наступление беды. В связи с этим начальная ситуация дает описание особого, иногда подчеркнутого благополучия. У царя — прекрасный сад с золотыми яблоками; старики нежно любят своего Ивашечку и т. д. Особую форму представляет собой аграрное благополучие: у мужика и его сыновей — прекрасный сенокос. Часто встречается описание посевов с великолепными всходами. Это благополучие, конечно, служит контрастным фоном для последующей беды. Призрак этой беды уже невидимо реет над счастливой семьей. Отсюда запреты — не выходить на улицу и пр. Самая отлучка старших эту беду подготовляет, она создает удобный момент для нее. Дети после ухода или смерти родителей предоставлены сами себе. Роль запретов иногда играет приказание. Если детям предлагается выйти в поле или пойти в лес, то выполнение этого приказания имеет такие же последствия, как нарушение запрета не выходить в лес или не выходить в поле.

III. Запрет нарушается (определение — нарушение, обозначение b).

Формы нарушения соответствуют формам запрета. Функции II и III составляют парный элемент. Вторая половина иногда может существовать без первой. Царевны идут в сад (е3), они опаздывают домой. Здесь опущен запрет опаздывания. Исполненное приказание (b2) соответствует, как указано, нарушенному запрещению (b1).

В сказку теперь вступает новое лицо, которое может быть названо антагонистом героя (вредителем). Его роль — нарушить покой счастливого семейства, вызвать какую-либо беду, нанести вред, ущерб. Противником героя может быть и змей, и черт, и разбойники, и ведьма, и мачеха и т. д. Как вообще появляются в ходе действия новые персонажи, этот вопрос мы выделили в особую главу. Итак, в ход действия вступил вредитель. Он пришел, подкрался, прилетел и пр. и начинает действовать.

IV. Антагонист пытается произвести разведку (определение — выведывание, обозначение в).

1) Выведывание имеет целью узнать местопребывание детей, иногда драгоценных предметов и пр. Медведь: «Кто же мне про царских детей скажет, куда они девались?» (201). Приказчик: «Где вы эти самоцветные камни берете?» (197). Поп исповедует: «Отчего так скоро сумел ты поправиться?» (258). Царевна: «Скажи, Иван-купеческий сын, где твоя мудрость?» (209). «“Чем сука живет?” — думает Ягишна». Она посылает на разведку Одноглазку, Двуглазку, Треглазку (100). Обозначение в1.

2) Обращенную форму выведывания мы имеем при выспрашивании вредителя его жертвой. «Где твоя смерть, Кощей?» (156). «Який у вас конь скорый! ти можно где-нибудь достать такого другого коня, чтоб от вашего утек?» (160). Обозначение в2.

3) В отдельных случаях встречается и выведывание через других лиц. Обозначение в3.

V. Антагонисту даются сведения о его жертве (определение — выдача, обозначение w).

1) Антагонист получает непосредственно ответ на свой вопрос. Долото отвечает медведю: «Вынеси меня на двор и брось на земь; где я воткнусь, там и рой» (201). На вопрос приказчика о самоцветных каменьях купчиха отвечает: «Да нам курочка несет» (197) и т. д. Здесь перед нами опять парные функции. Нередко они даны в форме диалога. Сюда относится, между прочим, и диалог мачехи с зеркальцем. Хотя мачеха и не выспрашивает непосредственно о падчерице, зеркальце ей отвечает: «Ты хороша, спору нет, а есть у тебя падчерица, живет у богатырей в дремучем лесу, — та еще прекрасней». Как и в других подобных случаях, вторая половина может существовать без первой. В этих случаях выдача принимает форму неосторожного поступка. Мать громким голосом зовет сына домой, и этим она выдает его присутствие ведьме (108). Старик получил чудесную сумку. Он угощает куму из сумы, и этим выдает тайну своего талисмана куме (187). Обозначение w1.

2-3) Обратное или иное выведывание вызывает соответствующий ответ. Кощей выдает тайну своей смерти (136), тайну быстрого коня (159) и пр. Обозначение w2 и w3.

VI. Антагонист пытается обмануть свою жертву, чтобы овладеть ею или ее имуществом (определение — подвох, обозначение г).

Прежде всего антагонист или вредитель принимает чужой облик. Змей обращается золотой козой (162), прекрасным юношей (202). Ведьма прикидывается «сердечной старушкой» (225). Она подражает голосу матери (108). Поп одевает козлиную шкуру (258). Воровка прикидывается нищей (139). Затем следует и самая функция.

1) Вредитель действует путем уговоров: ведьма предлагает принять колечко (114), кума предлагает попариться (187), ведьма предлагает снять платье (259), выкупаться в пруду (265). Обозначение г1.

2) Он действует непосредственным применением волшебных средств. Мачеха дает пасынку отравленные лепешки (233). Она втыкает в его одежду волшебную булавку (233). Обозначение г2.

3) Он действует иными средствами обмана или насилия. Злые сестры уставляют окно, через которое должен прилететь Финист, ножами и остриями (234). Змей перекладывает стружки, указывающие девушке дорогу к братьям (133). Обозначение г3.

VII. Жертва поддается обману и тем невольно помогает врагу (определение — пособничество, обозначение g).

1) Герой соглашается на все уговоры антагониста, т. е. берет колечко, идет париться, купаться и т. д. Можно заметить, что запреты всегда нарушаются, обманные предложения, наоборот, всегда принимаются и выполняются. Обозначение g1.

2-3) Он механически реагирует на применение волшебных и иных средств, т. е. засыпает, ранит себя и пр. Эта функция может существовать и отдельно. Героя никто не усыпляет, он вдруг засыпает сам, конечно, чтобы облегчить вредителю его дело. Обозначение g2 и g3.

Особую форму обманного предложения и соответствующего согласия представляет собой обманный договор. («Отдай то, чего в доме не знаешь»). Согласие в этих условиях вынуждается, причем враг пользуется каким-либо затруднительным положением своей жертвы. (Разбежалось стадо; крайняя бедность и пр.). Иногда это затруднительное положение нарочно вызывается противником. (Медведь берет царя за бороду 201.) Этот элемент может быть определен как предварительная беда. (Обозначение x. Этим знаком создается отличие от других форм обмана).

VIII. Антагонист наносит одному из членов семьи вред или ущерб (определение — вредительство, обозначение A).

Эта функция чрезвычайно важна, так как ею собственно создается движение сказки. Отлучка, нарушение запрета, выдача, удача обмана подготовляют эту функцию, создают ее возможность или просто облегчают ее. Поэтому первые семь функций могут рассматриваться как подготовительная часть сказки, тогда как вредительством открывается завязка. Формы вредительства чрезвычайно многообразны.

1) Он похищает человека (A1). Змей похищает дочь царя (131), дочь крестьянина (133). Ведьма похищает мальчика (108). Старшие братья похищают невесту младшего (168).

2) Он похищает или отнимает волшебное средство (A2)[5]. «Невздрашный детинка» похищает волшебный ларец (189). Царевна похищает волшебную рубашку (203). Мужичок сам с перст похищает волшебного коня (138).

2а) Особый подразряд этой формы составляет насильственное отнятие волшебного помощника. Мачеха велит зарезать чудесную корову (100, 101). Приказчик велит зарезать чудесную куру или утку (195, 197). Обозначение AII.

3) Он расхищает или портит посев (A3). Кобыла съедает стог сена (105). Медведь ворует овес (143). Журавль ворует горох (186).

4) Он похищает дневной свет (A4). Этот случай встречается лишь один раз (135).

5) Он совершает хищение в иных формах (A5). Объект похищения подвержен величайшим колебаниям, и регистрировать все формы нет необходимости. Как видно будет дальше, объект хищения не влияет на ход действия. Логически правильнее было бы считать вообще всякое хищение одной формой начального вредительства, а формы, разделенные по объектам, считать не разрядами, а подразрядами. Но технически удобнее выделить несколько главнейших форм, а остальные обобщить. Примеры:

Жар-птица ворует золотые яблоки (168). Норка-зверь каждую ночь поедает животных из царского зверинца (132). Генерал похищает меч (не волшебный) короля (259) и т. д.

6) Он наносит телесное повреждение (A6). Служанка вырезает глаза своей госпожи (127). Царевна отрубает ноги Катоме (195). Интересно, что эти формы также представляют собой (с точки зрения морфологической) хищение. Глаза, например, кладутся служанкой в карман и уносятся, а впоследствии добываются теми же способами, что и другие похищенные предметы, и ставятся на свое место. То же происходит с вырезанным сердцем.

7) Он вызывает внезапное исчезновение (A7). Обычно это исчезновение является результатом применения колдовских или обманных средств. Мачеха усыпляет пасынка. Его невеста исчезает навсегда (232). Сестры ставят ножи и иголки в окно девицы, куда должен прилететь Финист. Он ранит себе крылья, исчезает навсегда (234). Жена улетает от мужа на ковре-самолете (192). Интересную форму дает сказка №267. Здесь исчезновение вызвано самим героем. Он сжигает кожух своей заколдованной жены — она исчезает навсегда. Сюда же условно может быть отнесен особый случай в сказке №219. Колдовской поцелуй внушает полное забвение невесты. В этом случае жертвой является невеста, которая теряет своего жениха (AVII).

8) Он требует или выманивает свою жертву (A8). Обычно эта форма является следствием обманного договора. Морской царь требует царевича, и тот уходит из дома (219).

9) Он изгоняет кого-либо (A9). Мачеха изгоняет падчерицу (95). Поп изгоняет внука (143).

10) Он приказывает кого-либо бросить в море (A10). Царь сажает дочь и зятя в бочку, а бочку велит бросить в море (165). Родители высаживают спящего сына в море на лодочке (247).

11) Он околдовывает кого-либо или что-либо (A11). Здесь следует заметить, что вредитель наносит нередко два-три вреда сразу. Есть формы, которые редко встречаются самостоятельно и тяготеют к соединению с другими формами. К таким формам принадлежит и околдование. Жена превращает мужа в кобеля и изгоняет его (т. е. A911; 246). Мачеха превращает падчерицу в рысь и изгоняет ее (266). Даже в тех случаях, когда невеста превращена в утку и улетает, по существу имеется изгнание, хотя оно, как таковое, не упоминается (264, 265).

12) Он совершает подмену (A12). Эта форма в большинстве случаев также является сопроводительной. Нянька превращает невесту в уточку и подменивает ее своей дочерью (т. е. A1112; 264). Служанка ослепляет невесту царя и выдает себя за невесту (A612; 127).

13) Он приказывает убить (A13). В сущности эта форма представляет собой видоизмененное (усиленное) изгнание. Мачеха велит лакею во время прогулки зарезать падчерицу (210). Царевна приказывает слугам отвезти мужа в лес и убить (192). Обычно в этих случаях требуется представление печени и сердца убитого.

14) Он совершает убийство (A14). Обычно также лишь сопроводительная форма других видов завязочного вредительства, служащая их усилением. Царевна похищает волшебную рубашку мужа и убивает его самого (т. е. A214; 208). Братья убивают младшего и похищают его невесту (A114; 168). Сестрица отнимает у брата ягоды и убивает его самого (244).

15) Он заточает, задерживает (A15). Царевна заточает Ивана в темницу (256). Морской царь держит в заточении Семена (256).

16) Он угрожает насильственным супружеством (A16). Змей требует в жены царевну (125).

16а) То же между родственниками: брат требует в жены сестру (114). Обозначение AXVI.

17) Он угрожает каннибализмом (A17). Змей требует на съедение царевну (171). Змей пожрал всех людей в деревне, та же участь угрожает последнему оставшемуся в живых мужику (146).

17а) То же между родственниками (АXVII): сестра стремится съесть брата (92).

18) Он мучает по ночам (A18). Змей (192), черт (115) мучает царевну по ночам. Ведьма прилетает к девице, сосет ее грудь (193).

19) Он объявляет войну (A19). Соседний царь объявляет войну (161). Сходно: змей разоряет царства (137).

Этим исчерпываются формы вредительства в пределах избранного материала. Однако далеко не все сказки начинаются с нанесения вреда. Есть и другие начала, которые часто дают такое же развитие, как и сказки, начинающиеся с функции нанесения вреда (A). Всматриваясь в это явление, мы можем наблюдать, что эти сказки исходят из некоторой ситуации нехватки или недостачи, что и вызывает поиски, аналогичные поискам при вредительстве. Отсюда вывод, что недостача может быть рассмотрена как морфологический эквивалент, например, похищения. Рассмотрим следующие случаи: царевна похищает талисман Ивана. Результатом этого похищения является то, что Ивану этого талисмана недостает. И вот мы видим, что сказка, опуская вредительство, очень часто начинает прямо с недостачи: Ивану хочется иметь волшебную саблю или волшебного коня и пр. Как похищение, так и нехватка определяют собой следующий момент завязки: Иван отправляется в поиски. То же можно сказать о похищенной невесте и просто недостающей невесте и т. д. В первом случае дается некоторый акт, результат которого создает нехватку и вызывает поиски, во втором случае дается готовая нехватка, также вызывающая поиски. В первом случае недостача создается извне, во втором она осознается изнутри.

Мы вполне сознаем, что термины недостача и нехватка не вполне удачны. Но на русском языке нет таких слов, которыми данное понятие могло бы быть выражено вполне точно и хорошо. Слово «недостаток» звучит лучше, но оно имеет особый смысл, который для данного понятия не подходит. Эту недостачу можно сравнить с нулем, который в ряду цифр представляет собой определенную величину. Данный момент может быть зафиксирован следующим образом:

VIII-a. Одному из членов семьи чего-либо не хватает, ему хочется иметь что-либо (определение — недостача, обозначение a).

Случаи эти лишь с трудом поддаются группировке. Можно бы разбить их по формам осознания недостачи, но здесь можно ограничиться распределением по объектам недостачи. Можно отметить следующие формы: 1) недостача невесты (или друга, вообще человека). Эта недостача иногда обрисована очень ярко (герой намерен искать невесту), иногда же она словесно даже не упоминается. Герой холост и отправляется искать невесту — этим дается начало ходу действия (обозначение a1); 2) необходимо, нужно волшебное средство, например, яблоки, вода, кони, сабли и пр. (обозначение a2); 3) недостает диковинок (без волшебной силы), как то: жар-птицы, утки с золотыми перьями, дива-дивного и т. д. (обозначение a3); 4) специфическая форма: не хватает волшебного яйца со смертью Кощея (с любовью царевны) — обозначение a4; 5) рационализованные формы: не хватает денег, средств к существованию и пр.; обозначение a5, заметим, что подобные бытовые начала иногда развиваются совершенно фантастически; 6) различные другие формы; обозначение a6. Подобно тому как объект хищения не определяет собой строя сказки, так же не определяет его и объект недостачи. Следовательно, для общеморфологических целей нет необходимости систематизировать все случаи, можно ограничиться главнейшими, обобщив остальные.

Здесь поневоле возникает вопрос: но ведь далеко не все сказки начинают с вреда или с того начала, которое обрисовано только что. Так, сказка о Емеле-дураке начинается с того, что дурак ловит щуку, а вовсе не с вредительства и не с недостачи. При сравнении большего количества сказок обнаруживается, однако, что элементы, свойственные середине сказки, иногда выносятся к началу, и такой случай мы имеем здесь. Поимка и пощада животного — типичный срединный элемент, что мы увидим ниже. Вообще же элементы A или a обязательны для каждой сказки изучаемого класса. Иных форм завязок в волшебной сказке не существует.

IX. Беда или недостача сообщается, к герою обращаются с просьбой или приказанием, отсылают или отпускают его (определение — посредничество, соединительный момент, обозначение B).

Эта функция вводит в сказку героя. При ближайшем анализе она может быть разложена на составные части, но для наших целей это несущественно. Герои сказки могут быть двоякие: 1) Если похищается девушка и исчезает с горизонта ее отца (а с этим и с горизонта слушателя), и вслед за девушкой отправляется в поиски Иван, то героем сказки является Иван, а не похищенная девушка. Таких героев можно назвать искателями. 2) Если похищается или изгоняется девушка или мальчик и сказка идет с похищенным, изгнанным, не интересуясь тем, что сталось с оставшимися, то героем сказки является похищенная, изгнанная, девушка (мальчик). Искателей в этих сказках нет. Таких героев можно назвать пострадавшими героями[6]. Развиваются ли сказки с теми или другими героями одинаково или нет, — это будет видно ниже. Случаев, когда сказка следит как за искателем, так и за пострадавшим (ср. «Руслан и Людмила»), в нашем материале нет. Момент посредничества имеется в обоих случаях. Значение этого момента состоит в том, что им вызывается отправка героя из дома.

1) Издается клич о помощи с последующей отсылкой героя (B1). Клич обычно исходит от царя и сопровождается обещаниями.

2) Герой непосредственно отсылается (B2). Отсылка дана или в форме приказания, или в форме просьбы. В первом случае она иногда сопровождается угрозами, во втором — обещаниями, иногда тем и другим вместе.

3) Герой отпускается из дома (B3). В этих случаях инициатива отправки часто исходит от самого героя, а не от отправителя. Родители дают благословение. Иногда герой не сообщает своих подлинных целей. Он просится погулять и пр., а на самом деле идет на борьбу.

4) Беда сообщается (B4). Мать рассказывает сыну о похищении дочери, происшедшем до его рождения, не прося его при этом о помощи. Сын отправляется в поиски (133). Чаще, однако, рассказ о беде исходит не от родителей, а от различных старушек, случайных встречных и т. д.

Рассмотренные четыре формы относятся к героям-искателям. Последующие формы относятся непосредственно к пострадавшим. Структура сказки требует, чтобы герой во что бы то ни стало отправился из дома. Если это не достигается вредительством, то сказка пользуется для этой цели соединительным моментом.

5) Изгнанный герой увозится из дома (B5). Отец увозит изгнанную мачехой дочь в лес. Эта форма во многих отношениях очень интересна. Логически действия отца не нужны. Дочь и сама могла бы пойти в лес. Но сказка требует в соединительном моменте родителей-отправителей. Можно показать, что данная форма есть вторичное образование, но это не входит в цели общей морфологии. Следует заметить, что увоз применяется также по отношению к царевне, затребованной змеем. Она в этих случаях увозится на взморье. Однако в последнем случае одновременно с этим издается клич. Ход действия определяется кличем, а не увозом на взморье, почему увоз в этих случаях не может быть отнесен к соединительному моменту.

6) Обреченный на смерть герой тайно отпускается (B6). Повар или стрелец щадит девушку (мальчика), отпускает их, вместо них убивает животное, чтобы добыть их печень и сердце в качестве доказательства убиения (210, 195). Выше момент B был определен как фактор, вызывающий отправку героя из дома. Если отсылка дает необходимость отправиться, то здесь предоставляется возможность отправиться. Первый случай характерен для героя-искателя, второй — для пострадавшего героя.

7) Поется жалобная песнь (B7). Эта форма специфична для убиения (поет оставшийся в живых брат и др.), околдования с изгнанием, подмены. Беда благодаря этому становится известной и вызывает противодействие.

X. Искатель соглашается или решается на противодействие (определение — начинающееся противодействие, обозначение C).

Этот момент характеризуется, например, такими словами: «Позволь нам твоих царевен разыскать» и др. Иногда этот момент словами не упоминается, но волевое решение, конечно, предшествует исканию. Этот момент характерен только для тех сказок, где герой является искателем. У изгнанных, убитых, околдованных, подмененных героев нет волевого стремления к освобождению, и здесь этот элемент отсутствует.

XI. Герой покидает дом (определение — отправка, обозначение ↑).

Эта отправка представляет собою нечто иное, чем временная отлучка, обозначенная выше знаком е. Отправки героев-искателей и героев-пострадавших также различны. Первые имеют целью поиски, вторые открывают начало того пути без поисков, на котором героя ждут различные приключения. Нужно иметь в виду следующее: если похищается девушка и за ней идет искатель, то дом покидается двумя лицами. Но путь, за которым следит рассказ, путь, на котором строится действие, есть путь искателя. Если же, например, изгоняется девушка и искателя нет, то повествование следит за отправкой и приключениями пострадавшего героя. Знак ↑ обозначает путь героя, безразлично, является ли он искателем или нет. В некоторых сказках пространственное перемещение героя отсутствует. Все действие происходит на одном месте. Иногда, наоборот, отправка усиляется, ей придается характер бегства.

Элементы ABC↑ представляют собою завязку сказки. Далее развивается ход действия.

В сказку вступает новое лицо, которое может быть названо дарителем или, точнее, снабдителем. Обычно оно случайно встречено в лесу, на дороге и т. д. (см. гл. VII — формы появления действующих лиц). От него герой — как искатель, так и пострадавший — получает некоторое средство (обычно волшебное), которое позволяет впоследствии ликвидировать беду. Но прежде чем происходит получение волшебного средства, герой подвергается некоторым очень различным действиям, которые, однако, все ведут к тому, что в руки героя попадает волшебное средство.

XII. Герой испытывается, выспрашивается, подвергается нападению и пр., чем подготовляется получение им волшебного средства или помощника (определение — первая функция дарителя, обозначение Д).

1) Даритель испытывает героя (Д1). Яга задает девушке домашние работы (102). Лесные богатыри предлагают герою три года служить (216). Три года службы у купца (бытовая рационализация, 115). Три года обслуживать перевоз, не беря вознаграждения (128); выслушать игру на гуслях, не заснув (216). Яблоня, река, печь предлагают очень простую пищу (113). Яга предлагает лечь с ее дочерью (171). Змей предлагает поднять тяжелый камень (128). Это требование иногда написано на камне, иногда братья, найдя большой камень, сами пытаются его поднять. Яга предлагает устеречь стадо кобылиц (159) и т. д.

2) Даритель приветствует и выспрашивает героя (Д2). Эта форма может считаться ослабленной формой испытания. Приветствие и выспрашивание имеется и в вышеприведенных формах, но там оно не носит характера испытания, оно предшествует ему. Здесь же самое испытание отсутствует, а выспрашивание принимает характер косвенного испытания. Если герой отвечает грубо, он ничего не получает, если он отвечает вежливо, ему дается конь, сабля и пр.

3) Умирающий или умерший просит оказать услугу (Д3). Эта форма иногда также принимает характер испытания. Корова просит: «Не ешь моего мяса, косточки мои собери, в платочек завяжи, в саду их рассади и никогда меня не забывай, каждое утро водой их поливай» (100). Сходную просьбу произносит бык в сказке №201. Иную форму заупокойной просьбы имеем в сказке №179. Здесь умирающий отец предлагает сыновьям провести три ночи на его могиле.

4) Пленный просит об освобождении (Д4). Медный мужичок содержится в плену, просит освободить его (125). Черт сидит в башне, просит солдата освободить его (236). Выловленный кувшин просит, чтобы его разбили, т. е. дух в кувшине просит об освобождении (195).

4а) То же, с предварительным пленением дарителя. Если, например, в сказке №123 ловится леший, то здесь поступок не может считаться самостоятельной функцией, он лишь подготовляет последующую просьбу пленника. Обозначение *Д4.

5) К герою обращаются с просьбой о пощаде (Д5). Эта форма могла бы считаться подразрядом предыдущей. Ей предшествует поимка или же герой целится в животное, хочет его убить. Герой ловит щуку, она просит его отпустить ее. (166). Герой целится в животных, они просят отпустить их (156).

6) Спорщики просят разделить между ними добычу (Д6). Два великана просят разделить им клюку и помело (185). Просьба спорщиков не всегда произносится. Иногда герой по собственной инициативе предлагает раздел (обозначение д6). Звери не могут поделить падали. Герой ее разделяет (162).

7) Другие просьбы (Д7). Собственно говоря, просьбы составляют самостоятельный разряд, а виды их составляют подразряды, но, во избежание слишком громоздкой системы обозначения, можно условно считать все разновидности разрядами. Выделив главные формы, остальные можно обобщить. Мыши просят накормить их (102). Вор просит обворованного донести ему похищенное (238). Далее случай, который может быть отнесен сразу к двум разрядам: Кузинька ловит лисичку. Лисичка просит: «Не убивай меня (просьба о пощаде Д5), изжарь для меня курочку с маслицем, пожирнее» (вторая просьба Д7). Так как такой просьбе предшествует пленение, обозначаем весь случай — *Д57. Случай иного характера, также с предшествующей угрозой или приведением просителя в беспомощное состояние: герой похищает у купальщицы одежду, она просит отдать ее. Иногда имеется просто беспомощное состояние, без произнесенной просьбы. (Птенцы мокнут под дождем, дети мучают кошку). Герою в этих случаях представляется возможность оказать услугу. Объективно здесь имеется испытание, хотя субъективно оно не ощущается как таковое героем (обозначение д7).

8) Враждебное существо пытается уничтожить героя (Д8). Ведьма пытается посадить героя в печь (108). Ведьма пытается отрубить героям ночью головы (105). Хозяин пытается отдать гостей ночью на съедение крысам (212). Колдун пытается извести героя, оставив его одного на горе (243).

9) Враждебное существо вступает с героем в борьбу (Д9). Яга и герой борются. Борьба в лесной избушке с различными обитателями леса встречается очень часто. Борьба носит характер драки, потасовки.

10) Герою показывают волшебное средство, предлагают обменять его (Д10). Разбойник показывает дубину (216), купцы показывают диковинки (212), старик показывает меч (268). Их предлагают для обмена.

XIII. Герой реагирует на действия будущего дарителя (определение — реакция героя, обозначение Г).

В большинстве случаев реакция может быть положительной или отрицательной.

1) Герой выдерживает (не выдерживает) испытание (Г1).

2) Герой отвечает (не отвечает) на приветствие (Г2).

3) Он оказывает (не оказывает) услугу умершему (Г3).

4) Он отпускает плененного (Г4).

5) Он щадит просящего (Г5).

6) Он совершает раздел и мирит спорщиков (Г6). Просьба спорщиков (или просто спор без просьбы) чаще вызывает иную реакцию. Герой обманывает спорщиков, заставляя их, например, бежать за пущенной стрелой, а сам тем временем похищает спорные предметы (ГVI).

7) Герой оказывает какую-нибудь иную услугу (Г7). Иногда эти услуги соответствуют просьбам, иногда же они вызваны просто добротой героя. Девушка угощает прохожих-нищенок (114). Особый подразряд могли бы составить формы религиозного характера. Герой сжигает во славу божию бочонок с ладаном. Сюда же может быть отнесен один случай молитвы (115).

8) Герой спасается от покушения на него, применяя средства враждебного существа к нему самому (Г8). Он сажает в печь ягу, заставив ее показать, как влезать (108). Герои тайно меняются одеждой с дочерьми яги, она их убивает вместо героев (105). Колдун сам остается на той горе, куда хотел посадить героя (243).

9) Герой побеждает (или не побеждает) враждебное существо (Г9).

10) Герой соглашается на обмен, но немедленно применяет волшебную силу предмета к отдателю (Г10). Старик предлагает казаку меч-самосек в обмен на волшебную бочку. Казак меняется и сразу же приказывает мечу отрубить старику голову, добывая таким образом обратно и бочку (270).

XIV. В распоряжение героя попадает волшебное средство (определение — снабжение, получение волшебного средства, обозначение Z).

Волшебными средствами могут служить: 1) животные (конь, орел и пр.); 2) предметы, из которых являются волшебные помощники (огниво с конем, кольцо с молодцами); 3) предметы, имеющие волшебное свойство, как, например, дубины, мечи, гусли, шары и многие другие; 4) качества, даруемые непосредственно, как, например, сила, способность превращаться в животных и т. д. Все эти объекты передачи называются нами (пока условно) волшебными средствами. Формы передачи следующие:

1) Средство передается непосредственно (Z1). Очень часто подобные передачи носят характер награждения. Старик дарит коня, лесные животные дарят своих детенышей и т. д. Иногда герой, вместо того чтобы получить в свое распоряжение животное, получает способность превращаться в него (подробности см. ниже, в гл. VI). Некоторые сказки на моменте награждения завершаются. В таких случаях дар представляет собой некоторую материальную ценность, а не волшебное средство (z1). Если реакция героя была отрицательной, то передача может не произойти (Zneg) или замениться жестоким возмездием. Герой съедается, замораживается, из спины вырезается ремень, его бросают под камень и пр. (обозначение Zcontr).

2) Средство указывается (Z2). Старуха указывает дуб, под которым находится летучий корабль (144). Старик указывает крестьянина, у которого можно взять волшебного коня (138).

3) Средство изготовляется (Z3). «Колдун вышел на берег, нарисовал на песке лодку и говорит: “Ну, братцы, видите ли эту лодку?” — “Видим!” — “Садитесь в нее!”» (138).

4) Средство продается и покупается (Z4). Герой покупает волшебную куру (195), собаку и кошку (190) и др. Промежуточную форму между покупкой и изготовлением представляет собой изготовление на заказ. Герой заказывает в кузнице цепь (105). Обозначение такого случая Z43.

5) Средство случайно попадается герою (найдено им) (Z5). Иван видит в поле коня, садится на него (132). Он набредает на дерево с волшебными яблоками (192).

6) Средство внезапно появляется само собой (Z6). Вдруг появляется лестница на гору (156). Особую форму самостоятельного появления представляет собою вырастание из земли (ZVI), причем одинаково могут появляться и волшебные кусты (160, 101), прутики, собака и конь, карлик.

7) Средство выпивается или съедается (Z7). Строго рассуждая — это не форма передачи, тем не менее она условно может быть координирована приведенным случаям. Три напитка дают необычайную силу (125). Съеденные птичьи потроха придают героям различные волшебные качества (195).

8) Средство похищается (Z8). Герой похищает у яги коня (159). Он похищает предметы спорщиков (197). Применение волшебных средств к персонажу, который их обменил, и обратное отнятие отданных предметов также может считаться особой формой похищения.

9) Различные персонажи сами предоставляют себя в распоряжение героя (Z9). Животное, например, может или подарить детеныша, или же оно может само предложить свои услуги герою. Оно как бы дарит самого себя. Сравним следующие случаи. Конь не всегда передается непосредственно или в огниве. Иногда даритель сообщает только формулу заклинания, при помощи которой коня можно вызвать. В последнем случае Ивану собственно не дарится ничего. Он получает лишь право на помощника. Этот же случай мы имеем, когда проситель дает Ивану право на самого себя. Щука сообщает Ивану формулу, при помощи которой ее можно вызвать («только скажи: “по щучьему ведению”» и пр.). Если, наконец, опускается и формула, животное же просто обещает «в некое время я тебе пригожусь», то перед нами все же момент, когда герой получает в распоряжение волшебное средство в лице животного. Они затем становятся помощниками Ивана (обозначение z9). Нередко случается, что различные волшебные существа без всякой подготовки вдруг являются, встречаются на пути, предлагают свою помощь и принимаются в помощники (Z69). Чаще всего это герои с необычайными атрибутами, или же персонажи, обладающие разными волшебными свойствами (Объедало, Опивало, Мороз-Трескун).

Раньше чем продолжать дальнейшую регистрацию функций, может быть поставлен вопрос: в каком соединении встречаются виды элементов Д (подготовка передачи) и Z (передача)[7]? Следует только заметить, что при отрицательной реакции героя встречается только Zneg (передача не происходит) или же Zcontr (неудачник жестоко наказывается). При положительной же реакции встречаются следующие соединения (см. схему):

Из этой схемы видно, что связи чрезвычайно разнообразны и что, следовательно, в целом может быть зафиксирована широкая заменяемость одних разновидностей другими. Но, если всмотреться в схему внимательнее, то бросается в глаза, что некоторые соединения отсутствуют. Отсутствие это частично объясняется недостаточностью материала, но некоторые связи были бы нелогичны. Таким образом мы приходим к заключению, что существуют типы связей. Если исходить при определении типов от форм передачи волшебного средства, то можно зафиксировать два типа связей:

1) Похищение волшебного средства, связанное с попыткой уничтожить героя (изжарить и пр.), с просьбой о разделе, с предложением обмена.

2) Все другие формы передачи и получения, связанные со всеми другими подготовляющими формами. Просьба о разделе относится ко второму типу, если раздел действительно производится, но к первому, если спорщики обманываются. Далее, можно заметить, что находка, покупка и внезапное самостоятельное появление волшебного средства или помощника чаще всего встречаются без всякой подготовки. Это — рудиментарные формы. Но, если они все же подготовляются, то в формах второго типа, а не первого. В связи с этим может быть затронут вопрос о характере дарителей. Второй тип чаще всего дает дружественных дарителей (за исключением тех, которые отдают волшебное средство поневоле, после драки), первый тип дает дарителей враждебных или, во всяком случае, обманутых. Это уже не дарители в собственном смысле слова, а персонажи, снабжающие героев поневоле. Внутри форм каждого типа все соединения возможны и логичны, хотя бы они и отсутствовали. Так, например, испытующий или благодарный даритель может средство передать, указать, продать, изготовить, может дать герою найти его и т. д. С другой стороны, у обманутого дарителя средство может только похищаться или отниматься. Вне этих типов соединения нелогичны. Так, например, нелогично, если герой, исполнив трудную задачу яги, затем похищает у нее жеребенка. Это не значит, что таких соединений в сказке нет. Они есть, но рассказчик в таких случаях старается дополнительно мотивировать поступки своих героев. Другой образец нелогичной связи, очень прозрачно мотивированной: Иван бьется со стариком. Нечаянно во время боя старик дает Ивану испить сильной воды. Это «нечаянно» становится понятным, если сравнить этот случай с теми сказками, где напиток дается благодарным или, вообще, дружественным дарителем. Таким образом мы видим, что нелогичность связи сказочника не останавливает. Если идти чисто эмпирическим путем, то придется утверждать заменяемость всех разновидностей элементов Д и Z относительно друг друга.

Несколько конкретных примеров связи:

Тип II.

Д1 Г1 Z1. Яга заставляет героя пасти стадо кобылиц. Следует вторая задача, герой ее выполняет, получает коня (160).

Д2 Г2 Z2. Старичок выспрашивает героя. Тот отвечает ему грубо, не получает ничего. Затем он возвращается, отвечает вежливо: получает коня (155).

Д3 Г3 Z1. Умирающий отец просит сыновей провести три ночи на его могиле. Младший выполняет просьбу, получает коня (179).

Д3 Г3 ZVI. Бычок просит царских детей его зарезать, сжечь и пепел посеять на трех грядках. Герой это выполняет. Из одной грядки вырастает яблоня, из другой — собака, из третьей — конь (202).

Д1 Г1 Z5. Братья находят большой камень. «Нельзя ли его сдвинуть?» (Испытание без испытателя). Старшие этого не могут, младший отодвигает камень, под камнем обнаруживается подвал, в подвале Иван находит трех коней (137).

Список этот может быть продолжен ad libitum. Нужно только заметить, что в подобных случаях могут передаваться не только кони, но и другие волшебные дары. Здесь выбраны примеры с конями, чтобы резче оттенить морфологическое родство.

Тип I.

Д6 ГVI Z8. Три спорщика просят о разделе волшебных предметов. Герой заставляет спорщиков бежать взапуски, тем временем похищает предметы (шапку, ковер, сапоги).

Д8 Г8 Z8. Герои попадают к яге. Она хочет ночью отрубить им головы. Они подсовывают ей ее дочерей. Братья бегут, младший похищает волшебный платочек (106).

Д10 Г10 Z8. Герою служит невидимый дух Шмат-Разум. Три купца предлагают в обмен на него ящичек (сад), топор (корабль), рожок (войско). Герой соглашается на обмен, а затем зовет обратно и своего помощника (212).

Мы видим, что замена одних разновидностей другими в пределах каждого типа действительно практикуется очень широко. Другой вопрос, не связаны ли известные объекты передачи с известными формами передачи, т. е. не всегда ли дается конь, и не всегда ли похищается ковер-самолет и т. д.? Хотя наше рассмотрение касается только функций как таковых, мы можем указать (без доказательств), что такой нормы не существует. Конь, который чаще всего дается, в сказке №160 похищается. Наоборот, волшебный платочек, спасающий от погони, обычно похищаемый, в сказке №159 и др. дарится. Летучий корабль и изготовляется, и указывается, и дарится и т. д.

Возвращаемся к перечислению функций действующих лиц. После получения волшебного средства следует его применение или, если в руки героя попало живое существо, его непосредственная помощь по приказанию героя. Этим герой внешне теряет всякое значение: сам он не делает ничего, помощник исполняет все. Тем не менее морфологическое значение героя очень велико, так как его намерения создают стержень рассказа. Эти намерения проявляются в различных приказаниях, которые герой дает своим помощникам. Теперь может быть дано более точное определение героя, чем это было сделано выше. Герой волшебной сказки — это персонаж, или непосредственно пострадавший от действия вредителя в завязке (resp. ощущающий некоторую нехватку), или согласившийся ликвидировать беду или недостачу другого лица. В ходе действия герой — это лицо, которое снабжается волшебным средством (волшебным помощником) и пользуется или обслуживается им.

XV. Герой переносится, доставляется или приводится к месту нахождения предмета поисков (определение — пространственное перемещение между двумя царствами, путеводительство; обозначение R).

Обычно объект поисков находится «в другом», «ином» царстве. Это царство может лежать или очень далеко по горизонтали, или очень высоко или глубоко по вертикали. Способы соединения могут быть во всех случаях одинаковыми, но для глубин и для высот есть специфические формы.

1) Он летит по воздуху (R1). На коне (171), на птице (210), в образе птицы (162), на летучем корабле (138), на ковре-самолете (192), на спине великана или духа (210), в коляске черта (154) и т. д. Полет на птице иногда сопровождается деталью: ее по пути нужно кормить, герой берет с собой быка и пр.

2) Он едет по земле или воде (R2). Верхом на коне или на волке (168). На корабле (247). Безрукий несет безногого (196). Кот переплывает реку на спине собаки (190).

3) Его ведут (R3). Клубочек указывает путь (234). Лисица ведет героя к царевне (163).

4) Ему указывают путь (R4). Еж указывает путь к похищенному братцу (113).

5) Он пользуется неподвижными средствами сообщения (R5). Он взбирается по лестнице (156), находит подземный ход и пользуется им (141), идет по спине огромной щуки, как по мосту (156), опускается на ремнях и пр.

6) Он идет по кровавым следам (R6). Герой побеждает обитателя лесной избушки, тот бежит, скрывается под камнем. По его следам Иван находит вход в иное царство.

Этим исчерпываются формы перемещения героя. Нужно заметить, что доставка, как особая функция, иногда выпадает. Герой просто доходит до места, т. е. функция R является естественным продолжением функции ↑. В таком случае функция R не фиксируется.

XVI. Герой и антагонист вступают в непосредственную борьбу (определение — борьба, обозначение Б).

Эту форму следует отличать от борьбы (драки) с враждебным дарителем. Формы эти могут быть отличаемы по последствиям. Если в результате враждебной встречи герой получает средство для дальнейших поисков, то перед нами элемент Д. Если же в результате победы в руки героя попадает самый объект поисков, за которым он был послан, то перед нами элемент Б.

1) Они бьются на открытом поле (Б1). Сюда прежде всего относится бой со змеем или с Чудо-Юдой и пр. (125), а также бой с неприятельским войском, с богатырем и т. д. (212).

2) Они вступают в состязание (Б2). В юмористических сказках самого боя иногда не происходит. После перебранки (иногда совершенно аналогичной с перебранкой перед боем) герой и вредитель вступают в состязание. Герой при помощи хитрости одерживает победу. Цыган обращает в бегство змея, выжимая кусок творога вместо камня, выдавая удар дубины по затылку за свист (148), и т. д.

3) Они играют в карты (Б3). Герой и змей (черт) играют в карты (153, 192).

4) Особую форму имеет сказка №93. Здесь змеиха предлагает герою: «Пусть Иван-Царевич идет со мной на весы — кто кого перевесит».

XVII. Героя метят (определение — клеймение, отметка, обозначение К).

1) Метка наносится на тело (К1). Герой во время боя получает рану. Царевна будит его перед боем, нанося ему ранку ножом в щеку (125). Царевна метит героя перстнем в лоб (195). Она его целует, отчего на лбу загорается звезда.

2) Герой получает кольцо или полотенце (К2). Соединение двух форм мы имеем в том случае, если героя ранят в бою, и рана перевязывается платочком царевны или короля.

3) Иные формы клеймения (К3).

XVIII. Антагонист побеждается (определение — победа, обозначение П).

1) Он побеждается в открытом бою (П1).

2) Он побеждается при состязании (П2).

3) Он проигрывает в карты (П3).

4) Он проигрывает при взвешивании (П4).

5) Он убивается без предварительного боя (П5). Змея убивают спящим (141). Змиулан прячется в дупло, его убивают (164).

6) Он непосредственно изгоняется (П6). Царевна, одержимая дьяволом, одевает на шею образ. «Вражья сила клубом вылетела вон» (115).

Победа встречается и в негативной форме. Если на бой вышло два или три героя, то один из них (генерал) прячется, а другой одерживает победу (обозначение *П1).

XIX. Начальная беда или недостача ликвидируется (определение — ликвидация беды или недостачи, обозначение Л).

Данная функция образует пару с вредительством (A). Этой функцией рассказ достигает своей вершины.

1) Объект поисков похищается с применением силы или хитрости (Л1). Герои здесь иногда применяют те же средства, которые применяют вредители при начальном похищении. Конь Ивана обращается в нищего, просит милостыни. Царевна подает. Иван выбегает из кустов, они ее схватывают и уносят (185).

1a) Иногда добыча совершается двумя персонажами, из которых один заставляет другого совершить добычу. Конь наступает на рака, заставляет его принести подвенечное платье. Кот ловит мышь, заставляет ее принести колечко (190) (обозначение ЛI).

2) Объект поисков добывается несколькими персонажами сразу, с быстрой сменой их действий (Л2). Распределение вызывается рядом следующих друг за другом неудач или попытками похищенного бежать. Семь Семеонов добывают царевну: вор ее похищает — она улетает лебедью; стрелец ее подстреливает, другой вместо собаки достает ее из воды и т. д. (145). Сходно добывается яйцо со смертью Кощея. Заяц, утка, рыба убегают, улетают, уплывают, унося яйцо. Волк, ворона, рыба его добывают (156).

3) Объект поисков добывается при помощи приманок (Л3). Форма, в иных случаях очень близкая к Л1. Герой заманивает царевну при помощи золотых вещей на корабль и увозит ее (242). Особый подразряд могла бы составить приманка в форме предложения обмена. Ослепленная девушка вышивает чудесную корону, посылает ее злодейке служанке; в обмен на корону та отдает глаза, которые таким образом добываются обратно (127).

4) Добыча искомого является непосредственным результатом предыдущих действий (Л4). Если, например, Иван убил змея и затем женится на освобожденной царевне, то здесь нет добычи как особого акта, но есть добыча как функция, как этап хода действия. Царевна не схватывается, не уносится, тем не менее она добывается. Она добыта в результате боя. Добыча в этих случаях — логический элемент. Добыча может совершаться в результате и иных действий, не только боя. Так, Иван может найти царевну в результате путеводительства.

5) Объект поисков добывается мгновенно, путем применения волшебного средства (Л5). Двое молодцов (являются из волшебной книги) вихрем доставляют оленя-золотые рога (212).

6) Применением волшебного средства изживается бедность (Л6). Волшебная утка несет золотые яйца (195). Сюда же относится скатерть-самобранка и конь, рассыпающийся золотом (186). Иную форму скатерти-самобранки имеем в образе щуки: «По щучьему велению, по божьему благословению будь стол накрыт и обед готов» (167).

7) Объект поисков ловится (Л7). Эта форма типична для аграрных хищений. Герой ловит кобылицу, ворующую сено (105). Он ловит журавля, ворующего горох (187).

8) Заколдованный расколдовывается (Л8). Эта форма типична для A11 (околдование). Расколдование происходит или при помощи сжигания кожуха, или при помощи формулы: будь опять девицей.

9) Убитый оживляется (Л9). Из головы удаляется шпилька или мертвый зуб (202, 206). Героя опрыскивают живой и мертвой водой.

9а) Подобно тому как при обратном похищении одно животное заставляет действовать другое, так и здесь волк ловит ворона и заставляет его мать принести живой и мертвой воды (168). Такое оживление с предварительной добычей воды может быть выделено в особый подразряд (обозначение ЛIX)[8].

10) Плененный освобождается (Л10). Конь разбивает двери темницы и выпускает Ивана (185). Эта форма морфологически не имеет ничего общего, например, с выпуском лешего, так как там создается повод для благодарности и для передачи волшебного средства, здесь же ликвидируется завязочная беда. Особую форму освобождения имеем в сказке №259. Здесь морской царь в полночь всегда выносит своего пленника на берег. Герой умоляет солнце освободить его. Два раза солнце опаздывает. В третий раз «солнце засияло своими лучами, и уж морской царь не смог больше взять его в полон».

11) Иногда добыча объекта поисков совершается в тех же формах, что и добыча волшебного средства, т. е. он дарится, его место указывается, он покупается и т. д. Обозначение таких случаев: ЛZ1 — непосредственная передача, ЛZ2 — указание и т. д., как выше.

XX. Герой возвращается (определение — возвращение, обозначение ↓).

Возвращение обычно совершается в тех же формах, что и прибытие. Однако фиксировать здесь вслед за возвращением особую функцию нет необходимости, так как возвращение уже означает преодоление пространства. При отбытии туда это не всегда так. Там вслед за отбытием дается средство (конь, орел и пр.), и затем уже происходит полет или другие формы путешествия, здесь же возвращение происходит сразу и притом большей частью в тех же формах, что и прибытие. Иногда возвращение имеет характер бегства.

XXI. Герой подвергается преследованию (определение — преследование, погоня, обозначение Пр).

1) Преследователь летит за героем (Пр1). Змей догоняет Ивана (159), ведьма летит за мальчиком (105), гуси летят за девочкой (113).

2) Он требует виноватого (Пр2). Эта форма чаще всего также связана с полетом. Отец змея высылает летучий корабль. С корабля кричат: «Виноватого! виноватого!» (125).

3) Он преследует героя, быстро превращаясь в различных животных и пр. (Пр3). Форма, в некоторых стадиях также связанная с полетом. Колдун преследует героя в образе волка, щуки, человека, петуха (249).

4) Преследователи (змеевы жены и др.) обращаются заманчивыми предметами и становятся на пути героя (Пр4). «Забегу вперед и пущу ему день жаркий, а сама сделаюсь зеленым лугом: в этом зеленом лугу обращусь я колодцем, в этом колодце станет плавать серебряная чарочка... Тут и разорвет их по макову зернышку» (136). Змеихи обращаются садами, подушками, колодцами и пр. Каким образом они перегоняют героя, об этом сказка ничего не сообщает.

5) Преследователь пытается поглотить героя (Пр5). Змеиха обращается девушкой, обольщает героя, а затем обращается в львицу и хочет Ивана проглотить (155). Змеиха-мать открывает пасть от неба до земли (155).

6) Преследователь пытается убить героя (Пр6). Он старается вбить ему в голову мертвый зуб (202).

7) Он старается перегрызть дерево, на котором спасается герой (Пр7) (108).

XXII. Герой спасается от преследования (определение — спасение, обозначение Сп).

1) Он уносится по воздуху (иногда спасается молниеносно быстрым бегством — Сп1). Герой улетает на коне (160), на гусях (108).

2) Герой бежит, во время бегства ставит преследователю препятствия (Сп2). Он бросает щетку, гребенку, полотенце. Они превращаются в горы, леса, озера. Сходно: Вертогор и Вертодуб выворачивают горы и дубы, ставят их на пути змеихи (93).

3) Герой во время бегства обращается предметами, делающими его неузнаваемым (Сп3). Царевна превращает себя и царевича в колодец и ковшик, в церковь и попа (219).

4) Герой во время бегства прячется (Сп4). Речка, яблоня, печь прячут девушку (113).

5) Он прячется у кузнецов (Сп5). Змеиха требует виноватого. Иван спрятался у кузнецов, кузнецы схватывают ее за язык, бьют по ней молотками (136). С этой формой несомненно стоит в связи случай в сказке №153. Черти посажены солдатом в ранец, отнесены в кузницу и избиты молотками.

6) Он спасается бегством с быстрым превращением в животных, камни и пр. (Сп6). Герой бежит в образе коня, ерша, кольца, зерна, сокола (249). Существенным для этой формы является самое превращение. Бегство иногда может и отсутствовать; такие формы могут считаться подразрядом. Девушка убивается, из нее вырастает сад. Сад вырубается, он обращается в камень и т. д. (127).

7) Он избегает соблазна обращенных змеих (Сп7). Иван порубает сад, колодец и пр. Из них течет кровь (137).

8) Он не дает себя проглотить (Сп8). Иван перескакивает на своем коне через пасть змеихи. Он узнает в львице змеиху и убивает ее (155).

9) Он спасается от покушения на его жизнь (Сп9). Звери вовремя извлекают из его головы мертвый зуб (202).

10) Он перескакивает на другое дерево — Сп10 (108). На спасении от преследования очень многие сказки кончаются. Герой прибывает домой, затем, если была добыта девушка, женится и т. д. Но это бывает далеко не всегда. Сказка заставляет героя пережить новую беду. Опять является его враг, у Ивана похищается добыча, сам он убивается и т. д. Словом, повторяется завязочное вредительство, иногда в тех же формах, что и в начале, иногда в других, для данной сказки новых. Этим дается начало новому рассказу. Специфических форм повторного вредительства нет, т. е. мы опять имеем похищение, околдование, убиение и т. д. Но есть специфические вредители для этой новой беды. Это — старшие братья Ивана. Незадолго до прибытия домой они отбирают у Ивана добычу, иногда убивают его самого. Если они оставляют его в живых, то для того, чтобы создалось новое искательство, нужно опять как-то проложить огромную пространственную грань между героем и предметом его поисков. Это достигается тем, что Ивана сбрасывают в пропасть (в яму, в подземное царство, иногда в море), куда он летит иногда целых три дня. Затем повторяется все сначала, т. е. опять случайная встреча с дарителем, выдержанное испытание или оказанная услуга и пр., получение волшебного средства и применение его, чтобы вернуться домой в свое царство. С этого момента развитие иное, чем в начале, к чему мы перейдем ниже.

Это явление означает, что многие сказки состоят из двух рядов функций, которые можно назвать ходами. Новая беда создает новый ход, и таким образом иногда соединяется в один рассказ целый ряд сказок. Впрочем, развитие, которое будет обрисовано ниже, хотя и создает новый ход, но является продолжением данной сказки. В связи с этим впоследствии придется поставить вопрос, как определить, сколько сказок имеется в каждом тексте.

VIIIbis. Братья похищают добычу Ивана (сбрасывают его самого в пропасть).

Вредительство уже обозначено через A. Если братья похищают невесту, обозначаем A1. Если похищается волшебное средство — A2. Если похищение сопровождается убиением — A114. Формы, связанные со сбрасыванием в пропасть, обозначаем *A1, *A2, *A214 и т. д.

X–XIbis. Герой вновь отправляется на поиски (C↑ см. X–XI).

Этот элемент здесь иногда опускается, Иван бродит, плачет и как будто не думает о возвращении. Элемент B (отсылка) в этих случаях всегда также опускается, так как Ивана незачем посылать, раз невеста похищена у него самого.

XIIbis. Герой вновь подвергается действиям, ведущим к получению им волшебного средства (Д; см. XII).

ХIIIbis. Герой вновь реагирует на действия будущего дарителя (Г; см. XIII).

XIVbis. В распоряжение героя попадает новое волшебное средство (Z; см. XIV).

XVbis. Герой доставляется или привозится к месту нахождения предмета поисков (R; см. XV). В этом случае он доставляется домой.

С этого момента развитие повествования уже иное, сказка дает новые функции.

XXIII. Герой неузнанным прибывает домой или в другую страну (определение — неузнанное прибытие, обозначение X).

Здесь можно усмотреть два случая. 1) Прибытие домой. Герой останавливается у какого-нибудь ремесленника: золотаря, портного, башмачника, поступает к нему в ученики. 2) Он прибывает к иному королю, поступает на кухню поваром или служит конюхом. Наряду с этим иногда приходится обозначать и простое прибытие.

XXIV. Ложный герой предъявляет необоснованные притязания (определение — необоснованные притязания, обозначение Ф).

Если герой прибывает домой, то притязания предъявляют братья. Если же он служит в ином царстве, их предъявляют генерал или водовоз и др. Братья выдают себя за добытчиков, генерал — за победителя змея. Эти две формы можно бы считать особыми разрядами.

XXV. Герою предлагается трудная задача (определение — трудная задача, обозначение З).

Это один из любимейших элементов сказки. Задачи даются и вне связи, только что обрисованной, но эти связи будут нас занимать несколько ниже; пока же займемся задачами как таковыми. Задачи эти настолько разнообразны, что каждая требовала бы особого обозначения. Однако в эти детали пока нет необходимости входить. Так как не будет дано точного распределения, то мы перечислим все случаи нашего материала, приблизительно разбив их по группам. Испытание едой и питьем: съесть известное количество быков, возов хлеба, выпить много пива (137, 138, 144). Испытание огнем: помыться в чугунной раскаленной бане. Эта форма всегда связана с предыдущей. Отдельно: выкупаться в кипятке (169). Задачи на отгадывание и пр.: задать неразрешимую загадку (239), рассказать, истолковать сон (241), сказать, о чем каркают вороны у царского окна и отогнать их (247), узнать (отгадать) приметы царской дочери (192). Задачи на выбирание: из двенадцати равных девушек (мальчиков) указать искомых (219, 227, 249). Прятки: спрятаться так, чтобы нельзя было отыскать (236). Поцеловать царевну в окне (172, 182). Прыгнуть на ворота (101). Испытание силы, ловкости, мужества: царевна ночью душит Ивана или жмет его руку (198, 136); дана задача поднять отрубленные головы змея (171), объездить коня (198); выдоить стадо диких кобылиц (169). Победить богатырь-девку (202); победить соперника (167). Испытание терпения: провести семь лет в оловянном царстве (268). Задача на доставку и изготовление: доставить лекарство (123), доставить подвенечное платье, кольцо, башмаки (132, 139, 156, 169). Доставить волосы морского царя (137, 240). Доставить летучий корабль (144). Доставить живую воду (144). Поставить полк солдат (144). Добыть семьдесят семь кобылиц (169). Поставить за ночь дворец (190), мост к нему (210). Принести «к моему незнаемому под пару» (192). Задачи на изготовление: сшить рубашки (104, 267), испечь хлеба (267); в качестве третьей задачи в этом случае царь предлагает «кто лучше спляшет». Другие задачи: Сорвать ягоды с известного куста или дерева (100, 101). Перейти по жердочке через яму (137). «У кого свеча сама собой загорится» (195).

О том, как эти задачи могут быть отличены от других, очень сходных элементов, будет сказано ниже, в главе об ассимиляциях.

XXVI. Задача решается (определение — решение, обозначение Р).

Формы решения, конечно, в точности соответствуют формам задач. Некоторые задачи решаются раньше, чем они задаются, или раньше, чем задающий требует решения. Так, герой сперва узнает приметы царевны, а затем уже дается задача. Такие случаи предварительного решения будем обозначать знаком *Р.

XXVII. Героя узнают (определение — узнавание, обозначение У).

Он узнается по отметке, по клейму (рана, звезда) или по переданному ему предмету (колечко, полотенце). В этом случае узнавание представляет собою функцию, корреспондирующую с клеймением, с отметкой. Он узнается также по решению трудной задачи (в этом случае почти всегда предшествует неузнанное прибытие), или же узнавание происходит непосредственно после долгой разлуки. В этом случае узнавать друг друга могут родители и дети, братья и сестры и т. д.

XXVIII. Ложный герой или антагонист изобличается (определение — обличение, обозначение О).

Эта функция большей частью связана с предыдущей. Иногда она является результатом нерешенной задачи (ложный герой не может поднять голов змея). Чаще всего она дается в форме рассказа («Тут царевна рассказала все, как было»). Иногда все события рассказываются с самого начала в виде сказки. Вредитель в числе слушателей, он выдает себя возгласами неодобрения (197). Иногда поется песня, повествующая о происшедшем и изобличающая вредителя (244). Есть и другие единичные формы обличения (258).

XXIX. Герою дается новый облик (определение — трансфигурация, обозначение Т).

1) Новый облик дается непосредственно волшебным действием помощника (Т1). Герой проходит сквозь уши коня (коровы), получает новый, прекрасный облик.

2) Герой выстраивает чудесный дворец (Т2). Сам он во дворце ходит царевичем. Девушка за ночь вдруг просыпается в чудесном дворце (127). Хотя герой в этом случае не всегда меняет свой облик, но все же в этих случаях перед нами преображение, особый вид его.

3) Герой надевает новую одежду (Т3). Девушка одевает (волшебное) платье и убор, вдруг обретает сияющую красоту, которой все дивятся (234).

4) Рационализованные и юмористические формы (Т4). Эти формы частью объясняются предыдущими как их трансформации, частью должны быть изучены и объяснены в связи с изучением сказок-анекдотов, откуда они пришли. Собственно перемены облика в этих случаях нет, но обманом достигается его видимость. Примеры: лиса ведет Кузиньку к королю, говорит, что Кузинька упал в канаву, просит одежды. Ей дают королевскую одежду. Кузинька входит в царской одежде, принят за царевича. Все подобные случаи могут быть сформулированы: ложное доказательство богатства и красоты, принятое за действительное доказательство.

XXX. Враг наказывается (определение — наказание, обозначение Н).

Он расстреливается, изгоняется, привязывается к хвосту лошади, кончает самоубийством и пр. Наряду с этим иногда имеем великодушное прощение (Нneg). Наказывается обычно только вредитель второго хода и ложный герой, а первый вредитель наказывается только в тех случаях, когда в рассказе нет боя и погони. В противном случае он убивается в бою или погибает при погоне (ведьма лопается при попытке выпить море и пр.).

XXXI. Герой вступает в брак и воцаряется (определение — свадьба, обозначение C**).

1) Невеста и царство даются или сразу, или герой получает сперва полцарства, а по смерти родителей и все (C**)

2) Иногда герой только женится, но невеста его — не царевна, воцарения не происходит. Обозначение C*.

3) Иногда, наоборот, говорится только о достижении престола. Обозначение C*.

4) Если сказка незадолго до венчания прерывается новым вредительством, то первый ход кончается помолвкою, обещанием брака. (Обозначение с1).

5) Обратный случай: женатый герой теряет свою жену; в результате поисков брак возобновляется. Возобновленный брак обозначаем c2.

6) Иногда герой вместо руки царевны получает денежную награду или компенсацию в иных формах (c3).

Этим сказка завершается. Следует еще заметить, что некоторые действия сказочных героев в отдельных случаях не подчиняются и не определяются ни одной из приведенных функций. Таких случаев очень немного. Это — или формы, которые не могут быть поняты без сравнительного материала, или же формы, перенесенные из сказок других разрядов (анекдотов, легенд и др.). Мы определяем их как неясные элементы и обозначаем знаком N.

Какие же выводы можно сделать из приведенных наблюдений?

Во-первых, несколько общих выводов.

Мы видим, что, действительно, количество функций весьма ограниченно. Можно отметить лишь тридцать одну функцию. В пределах этих функций развивается действие решительно всех сказок нашего материала, а также и действие очень многих других сказок самых различных народов. Далее, если прочесть все функции подряд, то мы увидим, как с логической и художественной необходимостью одна функция вытекает из другой. Мы видим, что, действительно, ни одна функция другой не исключает. Все они принадлежат одному стержню, а не нескольким стержням, как это уже отмечалось выше.

Теперь несколько частных, правда, очень важных, выводов.

Мы видим, что очень большое количество функций расположено попарно (запрет-нарушение, выведывание-выдача, борьба — победа, преследование-спасение и т. д.). Другие функции могут быть расположены по группам. Так — вредительство, отсылка, решение противодействовать и отправка из дома (A B C ↑) составляют завязку. Испытание героя дарителем, его реакция и награждение (Д Г Z) также составляют некоторое целое. Наряду с этим имеются одиночные функции (отлучки, наказание, брак и др.).

Эти частные выводы мы пока просто отмечаем. Наблюдение, что функции расположены попарно, нам еще пригодится. Пригодятся нам еще и наши общие выводы.

Мы должны теперь перейти к сказкам вплотную, к отдельным текстам. Вопрос, как применяется данная схема к текстам, что такое представляют собой отдельные сказки по отношению к схеме, может быть разрешен только на анализе текстов. Обратный же вопрос — вопрос, чем является данная схема по отношению к сказкам — может быть разрешен сейчас. Она для отдельных сказок является единицей мерки. Подобно тому как материю можно приложить к метру и этим определить ее длину, сказки могут прилагаться к схеме, и этим они определяются. Из приложения же разных сказок к данной схеме может быть определено и отношение сказок между собою. Мы уже предвидим, что вопрос о родстве сказок, вопрос о сюжетах и вариантах благодаря этому может получить новое разрешение.

IV. Асимиляции. Случаи двойного морфологического значения одной функции

Выше было указано, что функции должны определяться независимо от того, кому приписано их выполнение. Из перечисления функций можно было убедиться, что они должны определяться и независимо от того, как, каким способом они выполняются.

Это иногда затрудняет определение отдельных случаев, так как разные функции могут выполняться совершенно одинаково. По-видимому, здесь имеется влияние одних форм на другие. Это явление может быть названо ассимиляцией способов исполнения функций.

В полном объеме это сложное явление здесь не может быть освещено. Оно может быть рассмотрено лишь постольку, поскольку это необходимо для последующих анализов.

Возьмем такой случай (160): Иван просит у яги коня. Она предлагает выбрать лучшего из табуна равных жеребят. Он выбирает верно и берет коня. Действие у яги представляет собой испытание героя дарителем, после чего следует получение волшебного средства. Но вот мы видим, что в другой сказке (219) герой хочет жениться на дочери Водяного. Тот требует, чтобы герой выбрал невесту из двенадцати равных девиц. Может ли этот случай также быть определен как испытание дарителя? Ясно, что, несмотря на одинаковость действий, перед нами элемент совершенно другой, а именно трудная задача в связи со сватовством. Можно предположить, что произошла ассимиляция одной формы с другой. Не задаваясь вопросом о первичности того или другого значения, мы, однако, должны найти критерий, который позволил бы во всех подобных случаях произвести точное разграничение элементов, несмотря на одинаковость поступков. В этих случаях всегда можно руководствоваться принципом определения функции по ее последствиям. Если за решением задачи следует получение волшебного средства, то мы имеем испытание дарителя (Д). Если следует добыча невесты и брак, мы имеем трудную задачу (З).

Этим же способом трудная задача может быть отличена от отсылки завязочного характера. Посылка за оленем-золотые рога и пр. также может быть названа «трудной задачей», но морфологически подобная отсылка представляет собою иной элемент, чем задача царевны и задача яги. Если отсылка вызывает отправку, длительные поиски (C↑), встречу с дарителем и пр., — то перед нами завязочный элемент (a, B — недостача и отсылка). Если задача разрешается немедленно и сразу ведет к браку, перед нами трудная задача и ее решение (ЗР).

Если за решением задачи следует брак, то это значит, что невеста решением задачи заслужена или добыта. Таким образом, последствием задачи (а по последствиям определяется элемент) является добыча искомого персонажа (resp. предмета, но не волшебного средства). Могут быть зафиксированы трудные задачи в связи со сватовством и вне этой связи. Последний случай встречается очень редко (в нашем материале лишь два раза, №249, 239). За решением следует добыча искомого. Таким образом, мы приходим к следующему итогу: все задачи, вызывающие поиски, должны рассматриваться как B, все задачи, вызывающие получение волшебного средства, рассматриваются как Д. Все остальные задачи рассматриваются как трудные задачи (З), с двумя разновидностями: задачи в связи со сватовством и браком и задачи вне связи со сватовством.

Рассмотрим еще несколько случаев более простых ассимиляций. Трудные задачи представляют собой наиболее благодарную область для самых разнообразных ассимиляций. Царевна иногда требует постройки волшебного дворца, который обычно сразу же выстраивается героем при помощи волшебного средства. Но постройка волшебного дворца может фигурировать и в совершенно другом значении. Герой после всех подвигов в мгновение ока выстраивает дворец и обнаруживается царевичем. Это уже особый вид преображения, апофеоза, а не решение трудной задачи. Одна форма ассимилировалась с другой, причем вопрос о первичности этой формы в том или другом значении здесь опять должен остаться открытым, он должен решаться историком сказки.

Задачи, наконец, могут ассимилироваться и со змееборством. Бой со змеем, похитившим девушку или разоряющим царства, и задачи царевны — элементы совершенно различные. Но в одной сказке царевна требует, чтобы герой победил змея, если хочет получить ее руку. Следует ли этот случай рассматривать как З (задачу), или как Б (борьбу, бой)? Этот случай представляет собою задачу, так как, во-первых, следует брак, во-вторых же, бой определен нами выше как бой с антагонистом-вредителем, а змей в этом случае не является вредителем, он введен ad hoc и мог бы без всякого ущерба для хода действия замениться другим существом, которое следует убить или укротить (ср.: задачу укротить коня, победить соперника).

Другие элементы, которые также часто ассимилируются, это — начальное вредительство и преследование вредителя. Сказка №93 начинается с того, что сестра Ивана (ведьма, названа также змеихой) стремится съесть брата. Он бежит из дому, и отсюда развивается действие. Сестра змея (обычный преследующий персонаж) здесь превращена в сестру героя, а преследование перенесено к началу и использовано как A (вредительство), в частности — как AXVII. Если вообще сравнить, как действуют при преследовании змеихи, с тем, как в начале сказки действует мачеха, то получатся параллели, которые бросают некоторый свет на начала, где мачеха мучает падчерицу. Такое сопоставление становится особенно рельефным, если прибавить к этому изучение атрибутов этих персонажей. При привлечении большего материала можно показать, что мачеха есть змеиха, перенесенная к началу сказки, принявшая некоторые черты яги и некоторые бытовые черты. Гонение иногда может быть сравниваемо непосредственно с преследованием. Укажем, что случай, когда змеиха обращается в яблоню и становится на пути героя, соблазняя его прекрасными, но смертоносными плодами, вполне может быть сопоставлен с предложением мачехой отравленных яблок, посланных вослед падчерице. Можно сравнить превращение змеихи в нищенку и превращение колдуньи, посланной мачехой, в торговку и т. д.

Другое явление, сходное с ассимиляциями, представляет собой двойное морфологическое значение одной функции. Простейший пример дает сказка №265 («Белая уточка»). Князь, уезжая, запрещает жене уходить из дому. Приходит к ней «женщинка, казалось, такая простая, сердечная! Что, говорит, ты скучаешь? Хоть бы на божий свет поглядела! Хоть бы по саду прошлась!» и т. д. (уговоры вредителя г1). Княгиня выходит в сад. Этим она соглашается на уговоры вредителя (g1), одновременно нарушая запрет (b1). Таким образом, выход княгини из дома имеет двойное морфологическое значение. Другой, более сложный пример, имеем в сказке №179 и др. Здесь трудная задача (поцеловать с разлета на коне царевну) перенесена к началу сказки. Она вызывает отправку героя, т. е. подходит под определение соединительного момента (B). Характерно, что эта задача дана в форме клича, подобно тому кличу, который объявляет отец похищенных царевен. (Ср. «Кто мою дочь Милолику-царевну с размаха на коне поцелует» и пр. «Кто разыщет моих дочерей» и пр.). Клич в обоих случаях — элемент одинаковый (B1), но кроме того клич в сказке №179 является одновременно трудной задачей. Здесь, как и в некоторых подобных случаях, трудная задача перенесена в завязку, использована как B, оставаясь одновременно З.

Мы, следовательно, видим, что способы выполнения функций влияют друг на друга, что одинаковые формы применяются к различным функциям. Одна форма переносится в другое место, принимая новое значение или одновременно сохраняя старое. Все эти явления затрудняют анализ и при сравнениях требуют особого внимания.

V. Некоторые другие элементы сказки

А. Вспомогательные элементы для связи функций между собой

Функции образуют основные элементы сказки, те элементы, на которых строится ход действия. Наряду с этим имеются составные части, которые, хотя и не определяют развития, все же очень важны.

Можно наблюдать, что функции не всегда следуют непосредственно одна за другой. Если следующие друг за другом функции исполняются различными персонажами, то второй персонаж должен знать, что до этого произошло. В связи с этим в сказке выработалась целая система осведомлений, иногда в художественно очень ярких формах; иногда сказка это осведомление пропускает, и тогда персонажи действуют ex machina или они всезнающи; с другой стороны, оно применяется и там, где оно по существу вовсе не необходимо. Этими осведомлениями в течение хода действия одна функция связывается с другой.

Образцы: у Кощея отнята похищенная им царевна. Следует погоня. Она могла бы последовать непосредственно за отнятием, но сказка вставляет слова Кощеева коня: «Иван-царевич приходил, Марью-Моревну с собой взял» и пр. Таким образом, добыча (Л) связывается с погоней (Пр, см. 159).

Это — простейший случай осведомления. Художественно более ярка следующая форма: у обладательницы волшебных яблок поверх стены натянуты струны. Иван на обратном пути, перескакивая через стенку, задевает струны: ведьма узнает о похищении, начинается погоня. Струны (для связывания других функций) применяются в сказке о жар-птице и др. Более сложный случай имеем в сказках 106 и 108. Здесь ведьма, вместо Ивана, съела свою собственную дочь. Но она этого не знает. Спрятавшийся Ивашко ей с насмешкой об этом сообщает, после чего следует бегство и погоня.

Обратный случай мы имеем, когда гонимый должен знать, что за ним гонятся. Он прикладывает ухо к земле и слышит погоню.

Специфическая форма для погони с превращением змеевых дочек или жен в сады, колодцы и т. д. следующая: Иван, победив змея и собравшись домой, еще раз возвращается. Он подслушивает разговор змеих и таким образом узнает о преследовании.

Такие случаи могут быть названы непосредственным осведомлением. В сущности, к этому же разряду явлений относится элемент, обозначенный выше через шифр B (беда или недостача сообщается), а также и w (выдача сведений о герое вредителю или наоборот). Но так как эти функции важны для завязки, то они приняли характер функций самостоятельных.

Осведомление встречается в промежутках между самыми разнообразными функциями. Примеры: похищенная царевна посылает к родителям собачку с письмом, указывая, что ее может спасти Кожемяка (связывается нанесение вреда и отсылка героя, A и B). Царь здесь узнает о герое. Подобная информация о герое может быть окрашена в известные эмоциональные тона. Специфической формой является клевета завистников («он-де похваляется» и пр.), вследствие чего возникает отсылка героя. В иных случаях (192) герой действительно хвастается своей силой. Такую же роль в некоторых случаях играют жалобы.

Иногда подобное осведомление носит характер диалога. Сказка выработала канонические формы ряда таких диалогов. Чтобы даритель мог передать свой волшебный дар, он должен узнать о случившемся. Отсюда диалог яги с Иваном. Точно так же и помощник, раньше чем выступить, должен знать о беде, и отсюда характерный диалог Ивана со своим конем или другими помощниками.

Как ни разнообразны все приведенные случаи, они объединены одним общим признаком: здесь один персонаж узнает что-либо от другого, и этим предшествующая функция связывается с последующей.

Если, с одной стороны, персонажи, для того чтобы начать действовать, должны что-либо узнать (сообщение, подслушанный разговор, звуковые сигналы, жалобы, клевета и т. д.), то, с другой стороны, они часто выступают со своей функцией потому, что они что-либо видят. Этим создается второй вид связок.

Иван выстраивает дворец против дворца царя. Царь его видит, узнает, что это Иван. Следует свадьба его дочери с Иваном. Иногда в этих, как и в других случаях, применяется подзорная труба. В подобной же роли при других функциях выступают такие персонажи, как Чуткий и Зоркий.

Но если нужный предмет очень мал или слишком далек и пр., то применяется другой прием связывания. Предмет приносится, а в применении к людям этому соответствует привод. Старик приносит царю птицу (126), стрелец приносит царице корону (127), стрелец приносит царю перо жар-птицы (169), старуха приносит царю полотно и т. д. Этим связываются самые разнообразные функции. В сказке о жар-птице Ивана приводят к царю. То же, в ином применении, имеем в сказке №145, где отец приводит своих сыновей к королю. В последнем случае связываются не две функции, а начальная ситуация и отсылка: царь не женат, ему приводят семерых искусников, он посылает их за невестой.

В близкой связи с этим стоит приход героя, например, на свадьбу своей невесты, потребованной ложным героем. Этим связывается притязания обманщика или ложного героя (Ф) и узнавание подлинного героя (У). Но эти же функции связываются и более ярко. На праздник приглашаются все нищие, в их числе является герой и т. д. Устройство широких пиров служит также для связывания Р (решение трудной задачи) и У (узнавание героя). Герой решил задачу царевны, но никто не знает, где он. Созывают пир, царевна обходит гостей, следует узнавание. Таким же способом царевна обличает ложного героя. Объявляется смотр солдат, царевна обходит их ряды, узнает обманщика. Созывание пира может не считаться функцией. Оно вспомогательный элемент для связывания притязаний ложных героев (Ф) или решение трудных задач (Р) с узнаванием героя (У).

Перечисленные пять-шесть разновидностей здесь не систематизированы и не исчерпаны. Но в этом пока для наших целей нет необходимости. Мы обозначаем элементы, служащие для связи функций между собой, знаком §.

В. Вспомогательные элементы при утроениях

Подобные же связывающие элементы мы имеем при различных утроениях. Утроение как таковое уже достаточно освещено в научной литературе, и здесь можно на этом явлении не останавливаться. Заметим только, что утраиваться могут как отдельные детали атрибутивного характера (три головы змея), так и отдельные функции, пары функций (преследование — спасение), группы функций и целые ходы. Повторение может быть или равномерным (три задачи, три года служить), или повторение дает нарастание (третья задача самая трудная, третий бой самый страшный), или же два раза дается отрицательный результат, один раз положительный.

Иногда действие может просто механически повторяться, но иногда надо, во избежание дальнейшего развертывания действия, ввести какие-то элементы, приостанавливающие развитие и вызывающие повторение.

Укажем два-три примера.

Иван получает от отца дубину, или клюку, или цепь. Он дважды подбрасывает дубину или рвет цепь. Дубина при возвращении на землю ломается. Заказывается новая дубина, и только третья оказывается пригодной. Проба волшебного средства не может считаться самостоятельной функцией, ею только мотивируется тройное получение его.

Иван встречает старуху (ягу, девушку), которая отсылает его к своей сестре. Путь от одной сестры к другой указывает клубочек; то же происходит при следовании к третьей сестре. Путеводительство клубочка в этом случае не является функцией R3 (путеводительство). Клубочек только ведет от одного дарителя к другому, что обусловлено утроением образа дарителя. Очень вероятно, что клубочек специфичен именно в данной роли. Наряду с этим клубочек приводит героя к месту его назначения, и тогда перед нами функция, обозначенная через R3.

Укажем другой пример: чтобы повторилась погоня, антагонист должен уничтожить препятствие, которое ему ставит герой. Ведьма прогрызает лес, и начинается вторая погоня. Это прогрызание не может считаться ни одной из приведенной тридцати одной функции. Это — элемент, которым вызывается утроение, элемент, связывающий первое выполнение со вторым, или второе с третьим. Наряду с этим мы имеем форму, где ведьма просто грызет дуб, на котором спасается Иван. Здесь вспомогательный элемент использован в самостоятельном значении.

Равным образом, если Иван, служа поваром или конюхом, побеждает первого змея, и затем возвращается на кухню, то это возращение не означает функции ↓ (возвращение), здесь только связывается первый бой со вторым и третьим. Но, если после третьего боя Иван, освободив царевну, возвращается к себе домой, тогда мы действительно имеем функцию ↓ (возвращение).

С. Мотивировки

Под мотивировками понимаются как причины, так и цели персонажей, вызывающие их на те или иные поступки. Мотивировки иногда придают сказке совершенно особую, яркую окраску, но все же мотивировки принадлежат к самым непостоянным и неустойчивым элементам сказки. Кроме того, они представляют собой элемент менее четкий и определенный, чем функции или связки.

Большинство поступков персонажей середины сказки естественно мотивированы ходом действия, и только нанесение вреда как первая основная функция сказки, требует некоторой дополнительной мотивировки.

Здесь можно наблюдать, что совершенно одинаковые или сходные поступки мотивируются самым различным образом. Изгнание и высаживание на воду мотивируется: ненавистью мачехи, спором о наследстве братьев, завистью, боязнью конкуренции (Иван-купец), неравным браком (Иван-крестьянский сын и царевна), подозрением в супружеской неверности, пророчеством об унижении сына перед родителями. Во всех этих случаях изгнание мотивируется жадным, злым, завистливым, подозрительным характером вредителя. Но изгнание может мотивироваться скверным характером изгнанника. Изгнанию здесь придается характер известной правомерности. Сын или внук бедокурит или глупит (отрывает руки, ноги прохожих), горожане жалуются (жалобы — §), дед изгоняет внука.

Поступки изгнанника, хотя и представляют собою действия, но отрывание рук и ног не может считаться функцией хода действия. Это — качество героя, выраженное в поступках, служащих мотивом для изгнания.

Заметим, что действия змея и очень многих других вредителей сказкой ничем не мотивируются. Конечно, и змей похищает царевну по известным мотивам (для насильственного супружества или чтобы ее пожрать), но сказка об этом умалчивает. Есть основание думать, что сказке вообще не свойственны мотивировки, формулированные словами, и мотивировки вообще с большой долей вероятности могут считаться новообразованиями.

В тех сказках, где нет нанесения вреда, ему соответствует a (недостача), первой же функцией является B (отсылка). Можно наблюдать, что отсылка при недостаче также мотивируется самым различным образом.

Начальная нехватка или недостача представляет собою ситуацию. Можно себе представить, что до начала действия она длилась годами. Но настает момент, когда отправитель или искатель вдруг понимает, что чего-то не хватает, и этот момент подлежит мотивировке, вызывая отсылку (B) или непосредственно поиски (C↑).

Осознание недостачи может происходить следующим образом: объект недостачи невольно сам посылает о себе некоторую весть, являясь мгновенно, оставляя некоторый яркий след, или являясь герою в каких-либо отражениях (портреты, рассказы). Герой (или отправитель) теряет свое душевное равновесие, загорается тоской по раз увиденной красоте, и отсюда развивается все действие. Одним из характерных и прекрасных образцов может послужить жар-птица и оставленное ею перо. «Это перо было так чудно и светло, что ежели принесть его в темную комнату, то оно так сияло, как бы в том покое было зажжено великое множество свеч»[9]. Сходным образом начинается сказка №138. Здесь царь видит прекрасного коня во сне. Этот конь «что ни шерстинка, то серебринка, а во лбу светел месяц». Царь посылает за конем. По отношению к царевне этот элемент может окрашиваться иначе. Герой видит проезжающую Елену: «осияло и небо, и землю, — летит по воздуху золотая колесница, в упряжи шесть огненных змеев; на колеснице сидит королевна Елена Премудрая — такой красы неописанной, что ни вздумать, ни взгадать, ни в сказке сказать. Сошла она с колесницы, села на золотой трон и начала подзывать к себе голубок по очереди и учить их разным мудростям. Покончила учение, вскочила на колесницу и была такова» (236). Герой влюбляется в Елену и т. д. Сюда же можно причислить те случаи, когда герой в запретном чулане видит портрет необычайной красавицы, смертельно в нее влюбляется и т. д.

Далее мы видим, что недостача осознается через персонажей-посредников, которые обращают внимание Ивана на то, что ему недостает чего-либо. Чаще всего это родители, которые находят, что сыну нужна невеста. Эту же роль играют рассказы о необычайных красавицах, вроде следующего: «Ах, Иван-царевич, что я за красавица? Вот как за тридевять земель, в тридевятом царстве живет у царя-змея королевна, так та подлинно красота несказанная» (161). Эти и подобные рассказы (о царевнах, богатырях, чудесах и т. д.) вызывают поиски.

Иногда недостача может быть мнимой. Злая сестра или мать, злой хозяин, злой царь отсылают Ивана за той или иной диковинкой, которая им вовсе не нужна и которая служит лишь предлогом, чтобы отделаться от него. Купец отсылает его из страха перед его силой, царь — чтобы овладеть его женой, злые сестры — по обольщению змея. Подобные отсылки иногда мотивируются мнимой болезнью. В этих случаях нет прямого вредительства, и отправка логически (но не морфологически) его заменяет. За спиной злой сестры стоит змей, и отправитель обычно подвергается тем же наказаниям, что вредитель в других сказках. Мы можем заметить, что отсылка враждебного характера и отсылка дружественная развиваются совершенно одинаково.

Отправляется ли Иван за диковинкой потому, что его хочет извести злая сестра или злой царь, или потому, что его отец болен, или потому, что отец увидел диковинку во сне, — все это на построение хода действия, т. е. на поиски как таковые, как мы увидим ниже, не оказывает влияния. Можно вообще заметить, что чувства и намерения действующих лиц не отражаются на ходе действия ни в каких случаях.

Способов, какими осознается недостача, очень много. Зависть, бедность (для рационализированных форм), удаль и сила героя — и многое другое могут вызвать поиски. Даже желание иметь детей может создать самостоятельный ход (героя отсылают искать средство от бездетности). Этот случай очень интересен. Он показывает, что любой сказочный элемент (в данном случае бездетность царя), может как бы обрасти действием, может обратиться в самостоятельный рассказ, может его вызвать. Но, подобно всему живому, сказка производит лишь себе подобное. Если какая-либо клетка сказочного организма становится небольшой сказкой в сказке, она строится, как это видно будет ниже, по тем же законам, что и всякая волшебная сказка.

Часто также чувство нехватки не мотивируется ничем. Царь созывает своих детей: «Сослужите мне службу» и пр., и посылает их в поиски.

VI. Pаспределение функций по действующим лицам

Хотя нашему изучению подлежат лишь функции как таковые, но не выполнители их, и не объекты, подвергающиеся им, тем не менее следует рассмотреть вопрос, как функции распределяются по действующим лицам.

Прежде чем ответить на этот вопрос детально, можно указать, что многие функции логически объединяются по известным кругам. Эти круги в целом и соответствуют исполнителям. Это — круги действий. Сказка знает следующие круги действия:

1) Круг действий антагониста (вредителя). Охватывает: вредительство (A), бой или иные формы борьбы с героем (Б), преследование (Пр).

2) Круг действий дарителя (снабдителя). Охватывает: подготовку передачи волшебного средства (Д), снабжение героя волшебным средством (Z).

3) Круг действий помощника. Охватывает: пространственное перемещение героя (R), ликвидацию беды или недостачи (Л), спасение от преследования (Сп), разрешение трудных задач (Р), трансфигурацию героя (Т).

4) Круг действий царевны (искомого персонажа) и ее отца. Охватывает: задавание трудных задач (З), клеймение (К), обличение (О), узнавание (У), наказание второго вредителя (Н), свадьбу (C*). Царевна и ее отец не могут быть разграничены по функциям вполне точно. Отцу чаще всего приписывается задавание трудных задач как действие, вытекающее из враждебного отношения к жениху. Он же нередко наказывает или велит наказать ложного героя.

5) Круг действий отправителя. Охватывает только отсылку (соединительный момент, B).

6) Круг действий героя. Охватывает: отправку в поиски (C↑), реакцию на требования дарителя (Г), свадьбу (C*). Первая функция (C↑) характерна для героя-искателя, герой-жертва выполняет лишь остальные.

7) Круг действий ложного героя охватывает также отправку в поиски (C↑), реакцию на требования дарителя — всегда отрицательную (Гneg) и, в качестве специфической функции, — обманные притязания (Ф).

Таким образом, сказка знает семь действующих лиц. По этим же персонажам распределяются и функции подготовительной части (е, б — b, в — w, г — g), но распределение здесь неравномерно, и по этим функциям определять персонажи нельзя. Кроме того, есть специальные персонажи для связок (жалобщики, доносчики, клеветники), а также специальные предатели для функции w (выдача сведений: зеркальце, долото, веник указывают, где искомая жертва). Сюда же относятся такие персонажи, как Одноглазка, Двуглазка и Трехглазка.

Вопрос о распределении функций может быть разрешен в плоскости вопроса о распределении по персонажам кругов действий.

Как распределяются означенные круги по отдельным сказочным персонажам? Здесь возможны три случая.

1) Круг действий в точности соответствует персонажу. Яга, которая испытывает и награждает героя, животные, просящие о пощаде и передающие Ивану дар, — чистые дарители. Конь, который доставляет Ивана к царевне, помогает ее похитить, решает трудную задачу, спасает от погони и т. д., — чистый помощник.

2) Один персонаж охватывает несколько кругов действий. Железный мужичок, который просит о выпуске из башни, затем дарует Ивану силу и дает ему скатерть-самовертку, а впоследствии помогает убить змея, является одновременно и дарителем, и помощником. Особого рассмотрения требуют благодарные животные. Они начинают как дарители (просят о помощи или пощаде), затем они предоставляют себя в распоряжение героя и становятся его помощниками. Иногда случается, что животное, освобожденное или пощаженное героем, просто исчезает, не сообщив даже формулы вызова его, но в критический момент оно является в качестве помощника. Оно награждает действием непосредственно. Оно может, например, помочь герою перебраться в иное царство, или оно достает ему предмет его поисков и др. Такие случаи можно обозначать Z9 = R, Z9 = Л и т. д.

Особого рассмотрения требует также яга (или другой обитатель лесной избушки), которая вступает с Иваном в драку, а затем бежит и этим указывает Ивану путь на тот свет. Путеводительство — функция помощника, а потому яга здесь играет роль невольного и (даже «противовольного») помощника. Она начинает как враждебный даритель, а затем становится невольным помощником.

Несколько других случаев совмещения: отец, отпускающий сына и дающий дубину, есть в то же время и отправитель, и даритель. Три девицы в золотом, серебряном и медном дворце, которые дарят Ивану волшебное колечко, а затем выходят за героев замуж, — дарители и царевны. Яга, похищающая мальчика, сажающая его в печь, затем обворованная мальчиком (у нее похищен волшебный платок), совмещает функции вредителя и дарителя (невольного, враждебного). Таким образом, мы вновь наталкиваемся на явление, что воля персонажей, их намерения не могут считаться существенным мотивом для их определения. Важно не то, что они хотят делать, не чувства их наполняющие, а их поступки как таковые, оцененные и определенные с точки зрения их значения для героя и для хода действия. Здесь получается та же картина, что и при изучении мотивировок: чувства отправителя, враждебные, нейтральные или дружелюбные, не оказывают влияния на ход действия.

3) Обратный случай: один круг действий распределяется по нескольким персонажам. Так, если змей убит в бою, он не может преследовать. Для преследования вводятся специальные персонажи: жены, дочери, сестры, тещи, матери змеев — его женская родня. Элементы испытания героя, его реакции на это испытание и награждение (ДГZ) иногда также распределяются, хотя такое распределение чаще бывает художественно неудачным. Испытывает один персонаж, а случайно награждает другой. Что функции царевны распределяются между ею и отцом, мы уже видели выше. Но чаще всего это явление касается помощников. Здесь прежде всего следует остановиться на отношении между волшебными средствами и волшебными помощниками. Сравним следующие случаи: а) Иван получает ковер-самолет, на нем улетает к царевне или домой, б) Иван получает коня, на нем улетает к царевне или домой. Отсюда видно, что предметы действуют как живые существа. Так и дубинка сама убивает всех врагов, сама наказывает воров и т. д. Сравним далее: а) Иван получает в дар орла, на нем улетает, б) Иван получает в дар способность обращаться в сокола, в образе сокола улетает. Другое сопоставление: а) Иван получает коня, который может рассыпаться (испражняться) золотом и делает Ивана богачом. б) Иван съедает птичий потрох и получает способность харкать золотом, становится богачом. Из этих двух примеров видно, что качество функционирует как живое существо. Таким образом живые существа, предметы и качества, с точки зрения морфологии, построенной на функциях действующих лиц, должны рассматриваться как равнозначащие величины. Удобнее, однако, живые существа называть волшебными помощниками, а предметы и качества называть волшебными средствами, хотя функционируют они и одинаково.

Впрочем, одинаковость эта подвержена некоторому ограничению. Можно установить три категории помощников: 1) Универсальные помощники, способные к выполнению (в известных видах) всех пяти функций помощника. Таким помощником в нашем материале оказался только конь. 2) Частичные помощники, способные к выполнению нескольких функций, но которые по совокупности данных не выполняют всех пяти функций помощника. Сюда относятся различные животные, кроме коня, д`ухи, являющиеся из кольца, различные искусники и т. д. 3) Специфические помощники, исполняющие только одну функцию. Сюда относятся только предметы. Так, клубочек служит для путеводительства, меч-самосек — для победы над врагом, гусли-самогуды — для решения задачи царевны и т. д. Отсюда видно, что волшебное средство есть не что иное, как частная форма волшебного помощника.

Следует еще упомянуть о том, что герой нередко обходится без всяких помощников. Он как бы сам себе помощник. Но если бы мы имели возможность изучить атрибуты, то можно было бы показать, как в этих случаях на героя переходят не только функции помощника, но и его атрибуты. Один из важнейших атрибутов помощника — это его вещая мудрость: вещий конь, вещая жена, мудрый мальчик и др. Это качество при отсутствии помощника переходит на героя. Получается образ вещего героя.

Наоборот, помощник иногда исполняет те функции, которые специфичны для героя. Кроме согласия на противодействие (C) для него специфична только реакция на действия дарителя. Но здесь помощник часто выступает за героя. Мыши выигрывают игру в жмурки у медведя, благодарные животные вместо Ивана выполняют задачи яги (159, 160).

VII. Способы включения в ход действия новых лиц

Каждая категория персонажей имеет свою форму появления, к каждой категории применяются особые способы, какими персонаж включается в ход действия.

Формы эти следующие:

Антагонист (вредитель) появляется в ходе действия два раза. В первый раз он является внезапно, со стороны (прилетает, подкрадывается и пр.), а затем исчезает. Во второй раз он входит в сказку как персонаж отысканный, обычно в результате путеводительства.

Даритель встречен случайно, чаще всего в лесу (избушка), или в поле, на дороге, на улице.

Волшебный помощник включается как дар. Этот момент обозначен знаком Z, и возможные вариации приведены выше.

Отправитель, герой, ложный герой, а также и царевна включаются в начальную ситуацию. О ложном герое при перечислении действующих лиц в начальной ситуации иногда на словах ничего не говорится, и только впоследствии выясняется, что он живет при дворе или в доме. Царевна появляется в сказке, подобно вредителю, два раза. Во второй раз она вводится как отысканный персонаж, причем искатель может увидеть или сперва ее, а потом вредителя (змея нет дома, диалог с царевной), или наоборот.

Это распределение можно считать сказочной нормой. Но бывают и отступления. Если в сказке нет дарителя, то формы его появления переходят на следующий персонаж — именно на помощника. Так, разные искусники случайно встречены героем, как это обычно происходит с дарителем. Если персонаж покрывает два круга функций, он вводится в тех формах, в каких он начинает действовать. Мудрая жена, которая сперва является дарителем, затем помощником и царевной, вводится как даритель, не как помощник или царевна.

Другое отступление состоит в том, что все персонажи могут вводиться через начальную ситуацию. Специфична эта форма, как уже указано, только для героев, для отправителя и для царевны. Можно наблюдать две основные формы начальных ситуаций: ситуацию, включающую искателя с его семьей (отец и три сына), и ситуацию, включающую жертву вредителя и его семью (три дочери царя). Некоторые сказки дают обе ситуации. Если сказка начинается с недостачи, то нужна ситуация с искателем (иногда и отправителем). Эти ситуации могут и слиться. Но так как начальная ситуация всегда требует членов одной семьи, то искатель и искомый из Ивана и царевны превращается в брата и сестру, сыновей и мать и т. д. Такая ситуация включает и искателя, и жертву вредителя. Можно наблюдать, что в таких сказках царевна вводится задним числом. Иван направляется искать свою мать, похищенную Кощеем, находит царскую дочь, тоже когда-то похищенную им.

Некоторые из таких ситуаций разрабатываются эпически. Искателя сначала нет налицо. Он рождается, обычно чудесным образом. Чудесное рождение героя — очень важный сказочный элемент. Это — одна из форм появления героя, с включением ее в начальную ситуацию. Рождение обычно сопровождается пророчеством о его судьбе. Еще до завязки проявляются атрибуты будущего героя. Рассказывается о его быстром росте, о его превосходстве над братьями. Иногда, наоборот, Иван — дурак. Все эти атрибуты героя могут быть нами изучены. Некоторые из них выражаются в поступках (спор о первенстве). Но эти поступки не составляют функций хода действия.

Упомянем еще, что начальная ситуация часто дает картину особого, иногда подчеркнутого благополучия, иногда в очень ярких, красочных формах. Это благополучие служит контрастным фоном для последующей беды.

В эту ситуацию сказка включает иногда и дарителя, и помощника, и вредителя-антагониста. Особого рассмотрения требуют только те ситуации, в которые включен вредитель. Так как ситуация всегда требует членов одной семьи, то вредитель, включенный в начальную ситуацию, превращается в родственника героя, хотя бы он в атрибутах определенно совпадал с змеем, ведьмой и т. д. Ведьма в сказке №93 («Ведьма и Солнцева сестра») — типичная змеиха. Но с перенесением ее в начальную ситуацию она становится сестрой героя.

Следует упомянуть о ситуации вторых и вообще повторных ходов. Эти вторые ходы точно так же начинаются с известной ситуации. Если Иван добыл невесту и волшебное средство, а царевна (иногда уже жена Ивана) затем похищает это волшебное средство, то мы имеем ситуацию: вредитель+искатель+будущий объект поисков. Таким образом, во вторых ходах вредитель встречается в начальной ситуации чаще. Один и тот же персонаж в одном ходе может играть одну роль, а во втором — другую. (Черт — помощник первого хода, но вредитель — второго и пр.) Все персонажи первого хода, которые затем выступают во втором, уже имеются, уже известны слушателю или читателю, и новое появление персонажей соответствующей категории уже не нужно. Однако случается, что при втором ходе сказочник забывает, например, о помощнике первого хода и заставляет героя добывать его вновь.

Особого упоминания требует еще ситуация, включающая мачеху. Мачеха или сразу имеется налицо, или рассказывается, как умирает первая жена старика, и как он женится на другой. Вторым браком старика в сказку вводится вредитель. Дочери, также вредительницы или ложные герои, затем рождаются.

Все эти вопросы могут быть разработаны более детально, но для наших общеморфологических целей достаточно этих указаний.

VIII. Об атрибутах действующих лиц и их значении

Учение о формах есть учение о превращениях.

Гете

Изучение персонажей по их функциям, распределение их по категориям и изучение форм их появления поневоле приводит к вопросу о сказочных персонажах вообще. Выше мы резко отграничивали вопрос о том, кто в сказке действует, от вопроса о действиях как таковых. Номенклатура и атрибуты действующих лиц представляют собой переменные величины сказки. Под атрибутами мы понимаем совокупность всех внешних качеств персонажей: их возраст, пол, положение, внешний облик, особенности этого облика и т. д. Эти атрибуты придают сказке ее яркость, ее красоту и обаяние. Когда говорят о сказке, то прежде всего вспоминается, конечно, баба-яга с избушкой, многоголовые змеи, Иван-царевич и прекрасная царевна, волшебные летучие кони и много другого. Но, как мы уже видели, в сказке один персонаж легко заменяется другим. Эти замены имеют свои иногда очень сложные причины. Действительная жизнь сама создает новые, яркие образы, которые вытесняют сказочных персонажей, влияет текущая историческая действительность, влияет эпос соседних народов, влияет и письменность, и религия, как христианская, так и местные поверья. Сказка сохраняет в своих недрах следы древнейшего язычества, древних обычаев и обрядов. Сказка постепенно метаморфирует, и эти трансформации, метаморфозы сказок также подвержены известным законам. Все эти процессы и создают такое многообразие, в котором разобраться чрезвычайно трудно.

И, тем не менее, изучение это все же возможно... Постоянство функций сохраняется, и это позволит привести в систему и те элементы, которые группируются вокруг функций.

Как же создать эту систему?

Наилучший способ — это составление таблиц. О табуляции сказок говорил еще Веселовский, хотя он не слишком верил в ее возможность.

Такие таблицы нами составлены. Ввести читателя во все подробности этих таблиц нет возможности, хотя они и не так уж сложны. Изучение атрибутов персонажа создает лишь следующие три основные рубрики: облик и номенклатура, особенности появления, жилище. К этому прибавляется ряд других, более мелких, вспомогательных элементов. Так, характерными особенностями бабы-яги будут: ее название, ее облик (с костяной ногой, нос в потолок врос и пр.), ее избушка, вращающаяся на курьих ножках, и способ ее появления: прилет в ступе со свистом и шумом. Если персонаж определен со стороны функций, например, как даритель, помощник и т. д., и выписано в рубрики все, что о нем говорится, то получается чрезвычайно интересная картина. Весь материал одной рубрики может рассматриваться совершенно самостоятельно сквозь весь сказочный материал. Хотя эти величины и представляют собой элементы переменные, но и здесь наблюдается большая повторность. Наиболее часто повторяющиеся, наиболее яркие формы представляют собой известный сказочный канон. Этот канон может быть выделен, для чего, впрочем, прежде вообще следует определить, как отличать основные формы от производных и гетерономных. Есть канон интернациональный, есть формы национальные, специально индийские, арабские, русские, немецкие, и есть формы провинциальные: северные, новгородские, пермские, сибирские и т. д. Наконец, есть формы, распределяющиеся по известным социальным категориям: солдатские, батрацкие, полугородские. Далее можно наблюдать, что элемент, который обычно встречается в одной рубрике, вдруг встречается в совершенно другой: перед нами перестановка форм. Змей, например, может играть роль дарителя-советчика. Такие перестановки играют огромную роль в создании сказочных образований, причем эти образования часто принимаются за новый сюжет, хотя они выводятся из старых как результат известной трансформации, известной метаморфозы. Перестановка не единственный вид трансформаций. Группируя материал каждой рубрики, мы можем определить все способы или, вернее, все виды трансформаций. На видах трансформаций мы останавливаться не будем, так как это завело бы нас слишком далеко. Трансформации представляют собой материал для самостоятельного исследования.

Но составление таблиц и изучение атрибутов действующих лиц, а также и изучение переменных величин вообще позволяет и другое. Что сказка строится по одинаковым функциям, мы уже знаем. Законам трансформации подвержены не только атрибутивные элементы, но и функции, хотя это и менее видно, и гораздо труднее поддается изучению. (Те формы, которые мы считаем основными, в нашем перечне всюду поставлены как первые). Если посвятить этому вопросу специальное исследование, то можно будет построить праформу волшебной сказки не только схематически, как это сделано у нас, но и конкретно. Ведь для отдельных сюжетов это делается давно. Отметая все местные, вторичные образования, оставив только основные формы, мы получим ту сказку, по отношению к которой все волшебные сказки явятся вариантами. Произведенные нами в этом отношении разыскания привели нас к тем сказкам, где змей похищает царевну, где Иван встречает ягу, получает коня, улетает, при помощи коня побеждает змея, возвращается, подвергается погоне змеих, встречает братьев и т. д., как к основной форме волшебных сказок вообще. Однако доказать это можно лишь при помощи точного изучения сказочных метаморфоз, трансформаций. В плоскости же формальных вопросов это приведет нас впоследствии к вопросу о сюжетах и вариантах и об отношении сюжетов к композиции.

Но изучение атрибутов приводит еще к другому, очень важному последствию. Если выписаны все основные формы для каждой рубрики и приведены в одну сказку, то такая сказка обнаруживает, что в основе ее лежат некоторые отвлеченные представления.

Поясним нашу мысль на примере. Если выписаны в одну рубрику все задачи дарителя, то можно увидеть, что эти задачи не случайны. С точки зрения сказа как такового они не что иное, как один из приемов эпической ретардации: герою ставится препятствие, преодолевая которое он получает в руки средство для достижения своих целей. С этой точки зрения совершенно безразлично, какова будет сама задача. Действительно, многие из таких задач должны рассматриваться только как составная часть известной художественной композиции. Но по отношению к основным формам задач можно увидеть, что они имеют особую, скрытую цель. Что именно хочет узнать от героя яга или другой даритель, в чем она его испытывает, — этот вопрос допускает единое решение, а ответ на него выразится в отвлеченной формуле. Такая же формула, но другая по существу, освещает задачи царевны. Сравнивая формулы, мы увидим, что одна вытекает из другой. Сопоставляя эти формулы с другими изученными атрибутивными элементами, мы неожиданно получаем такую же связную цепь в логическом плане сказки, как в плане художественном. Лежание Ивана на печи (черта интернациональная, а вовсе не русская), связь его с умершими родителями, содержание запретов и нарушение их, сторожевая застава дарителя (основная форма — избушка яги), даже такие подробности, как золотые волосы царевны (черта, распространенная по всему миру), приобретают совершенно особое значение и могут быть изучены. Изучение атрибутов дает возможность научного толкования сказки. С точки зрения исторической это означает, что волшебная сказка в своих морфологических основах представляет собою миф. Эта мысль достаточно дискредитирована сторонниками мифологической школы. Однако же она имела таких сильных сторонников, как Вундт, а ныне мы приходим к ней путем морфологического анализа.

Однако все это мы высказываем в виде предположения. Морфологические разыскания в этой области следует связать с изучением историческим, что пока не может войти в нашу задачу. Здесь сказка должна быть изучена в связи с религиозными представлениями.

Таким образом, мы видим, что изучение атрибутов действующих лиц, лишь намеченное нами, чрезвычайно важно. Дать точное распределение действующих лиц по их атрибутам не входит в наши задачи. Говорить о том, что вредителем может быть змей, ведьма, яга, разбойники, купцы, злая царевна и т. д., а дарителем может быть яга, старушка, бабушка-задворенка, леший, медведь и т. д., потому не стоит, что это свелось бы к каталогу. Такой каталог интересен только в том случае, если он дается под углом зрения более общих вопросов. Вопросы эти намечены: это законы трансформаций и отвлеченные представления, которые отражаются в основных формах этих атрибутов. Мы дали также систему, план разработки[10]. Но раз поставленные общие вопросы требуют специальных исследований и в нашем коротком очерке не могут быть решены, то простой каталог уже теряет свое общее значение и превратился бы в сухой список, чрезвычайно нужный специалисту, но не представляющий широкого интереса.

IX. Сказка как целое

Перворастение (Urpflanze) будет удивительнейшим существом в мире. Сама природа будет мне завидовать. С этой моделью и ключом к ней можно будет затем изобретать растения до бесконечности, которые должны быть последовательными, т. е. которые хотя и не существуют, но могли бы существовать. Они не являются какими-то поэтическими или живописными тенями или иллюзиями, но им присущи внутренняя правда и необходимость. Этот же закон сможет быть применен ко всему живому.

Гете

А. Способы сочетания рассказов

Теперь, когда указаны главнейшие элементы сказки и освещены некоторые привходящие моменты, можно приступить к разложению любого текста на его составные части.

Здесь прежде всего возникает вопрос, что подразумевать под сказкой.

Морфологически волшебной сказкой может быть названо всякое развитие от вредительства (A) или недостачи (a) через промежуточные функции к свадьбе (C*) или другим функциям, использованным в качестве развязки. Конечными функциями иногда являются награждение (Z), добыча или вообще ликвидация беды (Л), спасение от погони (Сп) и т. д. Такое развитие названо нами ходом. Каждое новое нанесение вреда или ущерба, каждая новая недостача создает новый ход. Одна сказка может иметь несколько ходов, и при анализе текста прежде всего следует определить, из скольких он состоит ходов. Один ход может следовать непосредственно за другим, но они могут и переплетаться, начатое развитие приостанавливается, вставляется новый ход. Выделить ход не всегда легко, но всегда возможно совершенно точно. Однако если мы условно определили сказку как ход, то это еще не значит, что количество ходов в точности соответствует количеству сказок. Особые приемы параллелизма, повторений и пр. приводят к тому, что одна сказка может состоять из нескольких ходов.

Поэтому, прежде чем решить вопрос о том, как отличить текст, содержащий одну сказку, от текста, содержащего две и больше сказок, посмотрим, какими способами соединяются ходы, независимо от того, сколько в тексте сказок.

Соединение ходов может быть следующее:

1) Один ход непосредственно следует за другим. Примерная схема таких соединений:

2) Новый ход наступает раньше, чем кончился первый. Действие прерывается эпизодическим ходом. После окончания эпизода наступает окончание и первого хода:

3) Эпизод в свою очередь также может быть прерван, и тогда могут получиться довольно сложные схемы.

4) Сказка может начаться с двух нанесений вреда сразу, из которых сперва может ликвидироваться полностью одно, а потом второе. Если герой убивается и у него похищается волшебное средство, то сперва ликвидируется убиение, а затем ликвидируется и похищение.

5) Два хода могут иметь общий конец.

6) Иногда в сказке имеется два искателя (см. №92, два Ивана, солдатских сына). В середине первого хода герои расстаются. Они обыкновенно расстаются у подорожного столба с предвещаниями. Этот столб служит разъединяющим элементом. (Расставание у подорожного столба обозначим знаком <. Иногда, впрочем, столб является простым аксессуаром). При расставании герои часто передают друг другу предмет-сигнализатор (ложку, зеркальце, платочек. Передачу сигнализирующего предмета обозначим знаком s). Схемы таких сказок:

Таковы главнейшие способы соединения ходов.

Спрашивается: при каких же условиях несколько ходов образуют одну сказку, и когда перед нами две сказки и больше? Здесь прежде всего надо сказать, что способ соединения ходов не оказывает никакого влияния. Совершенно четких признаков нет. Но можно указать несколько случаев более ясных.

Одну сказку мы имеем в следующих случаях:

1) Если вся сказка состоит из одного хода.

2) Если сказка состоит из двух ходов, из которых один кончается положительно, а другой отрицательно. Образец: ход I — мачеха изгоняет падчерицу. Отец ее увозит. Она возвращается с подарками. Ход II — мачеха посылает дочерей, отец их увозит, они возвращаются наказанными.

3) При утроении целых ходов. Змей похищает девушку. Ходы I и II — старшие братья по очереди отправляются ее искать, застревают. Ход III — младший отправляется, выручает девушку и братьев.

4) Если в первом ходе добывается волшебное средство, которое только во втором применяется. Образец: ход I — братья отправляются из дому добывать себе коней. Они их добывают, возвращаются. Ход II — змей угрожает царевне. Братья отправляются. При помощи коней достигают цели. Здесь, по-видимому, произошло следующее: добыча волшебного средства, обычно помещаемая в середине сказки, в этом случае выдвинута вперед, за главную завязку (угроза змея). Добыче волшебного средства предшествует осознание недостачи, ничем не мотивированное (братьям вдруг хочется иметь коней), но вызывающее поиски, т. е. ход.

5) Одну сказку мы имеем также, если до окончательной ликвидации беды вдруг ощущается какая-либо нехватка или недостача, что вызывает новые поиски, т. е. новый ход, но не новую сказку. В этих случаях нужен новый конь, яйцо — смерть Кощея и пр., что и дает начало новому развитию, а начатое развитие временно приостанавливается.

6) Одну сказку мы имеем также в том случае, когда в завязке дается сразу два вредительства (изгнание и околдование падчерицы и пр.).

7) Одну сказку мы имеем также в текстах, где первый ход включает бой со змеем, а второй начинается с похищения добычи братьями, сбрасывания героя в пропасть и т. д., а затем следуют притязания ложного героя (Ф) и трудные задачи. Это то развитие, которое выяснилось перед нами при перечислении всех функций сказки. Это наиболее полная и совершенная форма сказок.

8) Сказки, где герои расстаются у подорожного столба, также могут считаться цельными сказками. Надо, однако, заметить, что судьба каждого брата может дать совершенно отдельную сказку, и возможно, что этот случай придется исключить из разряда цельных сказок.

Во всех других случаях мы имеем две сказки и больше. При определении двухсказочности нельзя давать себя сбивать с толку очень короткими ходами. Особенно коротки ходы, включающие порчу посева и объявление войны. Порча посева занимает вообще несколько особое место. Большей частью сразу видно, что персонаж, портящий посев, играет во втором ходе б`ольшую роль, чем в первом, и что порчей посева он только вводится. Так, в сказке №105 кобылица, ворующая сено, впоследствии — даритель (ср. также №186 и 187). В сказке №126 в образе пташки, ворующей пшеницу, вводится медный мужик, аналогичный мужику сказок №129 и 125 («А тая пташка, то быў масенжны дзядок»). Но разделение сказок по принципу форм появления персонажа невозможно, иначе можно было бы сказать, что всякий первый ход лишь подготовляет и вводит персонажей для следующего хода. Теоретически воровство посева и поимка вора — совершенно отдельная сказка. Но такой ход большей частью ощущается как вводный.

В. Пример анализа

Зная, как распределяются ходы, мы можем разложить любую сказку на составные части. Вспомним, что основные составные части — это функции действующих лиц. Далее мы имеем связующие элементы, имеем мотивировки. Особое место занимают формы появления действующих лиц (прилет змея, встреча с ягой). Наконец, мы имеем атрибутивные элементы или аксессуары, вроде избушки яги или ее глиняной ноги. Эти пять разрядов элементов определяют собой уже не только конструкцию сказки, но и всю сказку в целом.

Попробуем же разложить одну какую-нибудь сказку целиком, дословно. Для примера мы выберем очень маленькую одноходовую сказку, самую маленькую сказку нашего материала. Примерные анализы более сложных сказок выделены нами в приложение, так как они важны главным образом лишь для специалиста. Сказка эта — «Гуси-лебеди» (113).

Жили старичок со старушкою; у них была дочка да сынок маленький1. «Дочка, дочка, — говорила мать, — мы пойдем на работу, принесем тебе булочку, сошьем платьице, купим платочек: будь умна, береги братца, не ходи со двора»2. Старшие ушли3, а дочка забыла, что ей приказывали4, посадила братца на травку под окошко, а сама побежала на улицу, заигралась, загулялась5.

1. Начальная ситуация (i).

2. Запрет, усиленный обещаниями (б1).

3. Отлучка старших (е1).

4. Нарушение запрета мотивируется (Мот).

5. Нарушение запрета (b1).

Налетели гуси-лебеди, подхватили мальчика, унесли на крылышках6.

6. Вредительство (A1).

Пришла девочка, глядь — братца нету7. Ахнула, кинулась туда-сюда — нету. Кликала, заливалась слезами, причитывала, что худо будет от отца и от матери, — братец не откликнулся8. Выбежала в чистое поле9; метнулись вдалеке гуси-лебеди и пропали за темным лесом. Гуси-лебеди давно себе дурную славу нажили, много шкодили и маленьких детей крадывали. Девушка угадала, что они унесли ее братца, бросилась их догонять10. Бежала, бежала, стоит печка11.

7. Рудимент сообщения беды (B4).

8. Детализация; рудимент утроения.

9. Выход из дома в поиски (C↑).

10. Так как в сказке нет отправителя, который сообщил бы о беде, эта роль, с некоторым опозданием, переносится на похитителя, который тем, что он показывается на секунду, дает сведения о характере беды (связка §).

11. Появление испытателя (каноничная форма появления его — встречен случайно) [11][12].

«Печка, печка, скажи, куда гуси полетели?» — «Съешь моего ржаного пирожка — скажу»12. «О, у моего батюшки пшеничные не едятся»13.

12. Диалог с испытателем (очень сокращенный) и испытание Д1 [13].

13. Заносчивый ответ = отрицательная реакция героя (невыдержанное испытание Г1neg).

(Следует встреча с яблоней и с речкой. Сходные предложения и сходные заносчивые ответы)14.

14. Утроение. Мотивы Д1Г1neg повторяются еще два раза. Награждения все три раза не происходит (Z1neg).

И долго бы ей бегать по полям, да бродить по лесу, да к счастью попался еж15; хотела она его толкнуть16, побоялась наколоться17 и спрашивает:

15. Появление благодарного помощника.

16. Беспомощное состояние помощника без просьбы о пощаде (д7).

17. Пощада (Г7).

«Ежик, ежик, не видал ли, куда гуси полетели?»18 — «Вон, туда-то», — указал19.

18. Диалог (связующий элемент — §).

19. Благодарный еж указывает путь (Z9=R4).

Побежала — стоит избушка на курьих ножках, стоит — поворачивается20.

20. Жилище антагониста-вредителя [14].

В избушке сидит Баба-яга, морда жилиная, нога глиняная21. Сидит и братец на лавочке22, играет золотыми яблочками23.

21. Облик антагониста [15].

22. Появление искомого персонажа [16].

23. Золото — одна из постоянных деталей искомого персонажа. Атрибут [17].

Увидела его сестра, подкралась, схватила и унесла24 25, а гуси за нею в погоню летят26; нагонят злодеи — куда деваться?»

24. Добыча с применением хитрости или силы (Л1).

25. Не упомянуто, но подразумевается возвращение (↓).

26. Погоня, преследование в форме полета (Пр1).

Вновь следует тройное испытание тех же персонажей, но с положительным ответом, который вызывает помощь самого испытателя в форме спасения от погони. Речка, яблоня и дерево прячут девушку27. Сказка кончается прибытием девочки домой.

27. Вновь трижды то же испытание (Д1), реакция героя на этот раз положительная (Г1). Испытатель предоставляет себя в распоряжение героя (Z9), осуществляя этим спасение от погони (Сп4).

Если теперь выписать все функции этой сказки, то получится следующая схема:

Теперь представим себе, что подобным же образом проанализированы все сказки нашего материала и что в результате каждого анализа выписана схема. К чему это приведет? Прежде всего следует сказать, что разложение на составные части чрезвычайно важно для всякой науки вообще. Мы видели, что до сих пор не было средств сделать это вполне объективно для сказки. Это первый, очень важный вывод. Но далее: схемы можно сопоставить, и тогда решается целый ряд из тех вопросов, которые затронуты выше, в вводной главе. К решению этих вопросов мы теперь и приступаем.

С. Вопрос о классификации

Выше мы обрисовали ту неудачу, которая постигла классификацию сказки по сюжетам. Воспользуемся же нашими выводами для классификации по структурным признакам.

Здесь надо выделить два вопроса:

1) Выделение класса волшебных сказок из ряда других.

2) Классификация волшебных сказок самих по себе.

Устойчивость строения волшебных сказок позволяет дать гипотетическое их определение, которое может гласить следующим образом: волшебная сказка есть рассказ, построенный на правильном чередовании приведенных функций в различных видах, при отсутствии некоторых из них для каждого рассказа и при повторении других. При таком определении термин волшебный теряет свой смысл, ибо легко можно себе представить волшебную, феерическую, фантастическую сказку, построенную совершенно иначе (ср. сказку Гете о змее и лилии, некоторые сказки Андерсена, сказки Гаршина и т. д.). С другой стороны, и некоторые немногочисленные не волшебные сказки могут быть построены по приведенной схеме. Известное количество легенд, единичные сказки о животных и единичные новеллы обнаруживают то же строение. Таким образом, термин волшебный должен быть заменен другим термином. Найти такой термин очень трудно, и мы временно оставляем за этими сказками старое название. Оно может быть изменено в связи с изучением других классов, что даст возможность создать соответствующую терминологию. Волшебные сказки можно бы назвать сказками, подчиненными семиперсонажной схеме. Это термин очень точный, но очень неудобный. Если определять этот класс сказок с точки зрения исторической, то они заслуживают старинное, ныне отброшенное название мифических сказок.

Конечно, такое определение разряда требует предварительного анализа. Нельзя ожидать, что анализ любого текста будет произведен очень быстро и легко. Часто элемент, неясный в одном тексте, очень ясен в тексте параллельном или другом. Но нет параллели — и текст неясен. Произвести правильный анализ сказки не всегда легко. Здесь требуется известная привычка и сноровка. Правда, очень многие сказки в русских сборниках раскладываются легко. Но дело осложняется тем, что чистота строения сказок свойственна только крестьянству, притом крестьянству, мало затронутому цивилизацией. Всяческие сторонние влияния меняют, а иногда и разлагают сказку. Как только мы выходим за грань абсолютно подлинной сказки, так начинаются осложнения. Сборник Афанасьева в этом отношении представляет собой удивительно благодарный материал. Но уже сказки братьев Гримм, давая в общем ту же схему, обнаруживают менее чистый и устойчивый вид ее. Всех деталей предусмотреть нельзя. Следует также иметь в виду, что, подобно тому как ассимилируются элементы внутри сказки, ассимилируются и скрещиваются целые жанры. Тогда создаются иногда очень сложные конгломераты, в которые составные части нашей схемы входят как эпизоды. Здесь хотелось бы указать еще на то, что подобное же строение обнаруживает и ряд древнейших мифов, причем некоторые мифы дают этот строй в удивительно чистом виде. Это, по-видимому, та область, к которой восходит сказка. С другой стороны, это же строение обнаруживают, например, некоторые рыцарские романы. Это, вероятно, область, которая сама восходит к сказке. Подробное сравнительное изучение — дело будущего.

Чтобы показать, что и некоторые из сказок о животных строятся подобным же образом, рассмотрим сказку о волке и козлятах (53). Эта сказка дает нам начальную ситуацию (коза и козлята), отлучку старшего, запрет, обманный уговор антагониста (волка), нарушение запрета, похищение члена семьи, сообщение беды, поиски, убиение врага. Убиение волка одновременно является его наказанием. Следует обратная добыча похищенных и возвращение. Сказка дает схему:

Таким образом, пользуясь структурными признаками, данный класс можно выделить из других абсолютно точно и объективно.

Далее мы должны уже разделить сказки по существу. Чтобы предостеречь себя от логических ошибок, заметим себе, что правильная классификация может производиться трояким образом:

1) по разновидностям одного признака (деревья лиственные и хвойные); 2) по отсутствию и наличности одного и того же признака (позвоночные и беспозвоночные); 3) по исключающим друг друга признакам (парнокопытные и грызуны среди млекопитающих). В пределах одной классификации приемы могут меняться лишь по родам, видам и разновидностям или другим степеням градации, но каждая степень градации требует выдержанности, единообразия приема.

Если теперь взглянуть на наши схемы (см. приложение III), то можно спросить себя, нельзя ли произвести классификацию по исключающим друг друга признакам? На первый взгляд кажется, что этого нельзя, ибо ни одна функция не исключает другой. Но, всматриваясь внимательнее, мы видим, что есть две такие пары функций, которые встречаются в одном ходе очень редко, настолько редко, что исключаемость может быть сосчитана закономерной, а соединение — нарушением закона (что, однако, как мы увидим ниже, не противоречит нашему утверждению об однотипности сказок). Эти две пары — борьба с антагонистом-вредителем и победа над ним (БП) и трудная задача и ее решение (ЗР). Первая пара на 100 сказок встречается 41 раз, вторая 33 раза, совмещаются они в одном ходе три раза. Далее мы видим, что есть ходы, развивающиеся без этих функций. Отсюда сразу устанавливается четыре разряда: развитие сюжета через БП (бой-победа), развитие через ЗР (задача-разрешение), развитие через то и другое, развитие без БП и без ЗР.

Но классификация сказок чрезвычайно усложняется тем, что многие сказки состоят из нескольких ходов. Сейчас мы говорим об одноходовых сказках. К сложным сказкам мы еще вернемся, а пока будем продолжать разделение простых сказок.

Дальнейшее деление уже не может идти по чисто структурным признакам, так как исключают друг друга только ЗР и БП, но ни одна из других функций. Следовательно, надо выбрать один такой элемент, который обязателен для всех сказок, и по его разновидностям и произвести деление. Таким обязательным элементом является только A (нанесение вреда) или a (недостача). По разновидностям этого элемента и можно вести дальнейшую классификацию. Таким образом, в первую голову для каждого разряда пойдут сказки о похищении человека, затем о похищении талисмана и т. д. сквозь все разновидности элемента A. Затем пойдут сказки с a, т. е. сказки о поисках невесты, о поисках талисмана и т. д. Можно возразить: но ведь таким образом две сказки, дающие одинаковое начало, попадут в разные разряды в зависимости от того, есть ли в них, например, трудная задача или нет? Да, это так и получится, но это не возражение против правильности нашей классификации. Сказки с БП и сказки с ЗР по существу сказки разной формации, раз эти признаки друг друга исключают. Наличность или отсутствие данного элемента — их основной структурный признак. Точно так же в зоологии кит не попадает в число рыб, раз он дышит легкими, хотя он внешне и очень похож на рыбу. Точно так же и угорь попадает в разряд рыб, хотя он похож на змею, картофель попадает в разряд стеблей, хотя обычно его принимают за корень и т. д. Это — классификация по структурным, внутренним признакам, а не по признакам внешним, переменчивым.

Дальше возникает вопрос: а как же быть со сказками многоходовыми, т. е. такими, где мы имеем, например, несколько вредительств, из которых каждое развивается в отдельности?

Здесь может быть только один выход: о каждом многоходовом тексте придется сказать: первый ход такой-то, а второй — такой-то. Иного выхода нет. Это, может быть, тяжеловесно, неудобно, особенно если хотеть составить точную таблицу классификации, но это и логически, и по существу верно.

Таким образом мы получаем как бы четыре типа сказок. Не противоречит ли это нашему утверждению о полном единообразии всех волшебных сказок? Если элементы БП и ЗР исключают друг друга в одном ходе, то не значит ли это, что мы имеем каких-то два основных типа сказок, а не один, как это утверждалось выше? Нет, это не так. Если мы внимательно рассмотрим те сказки, которые состоят из двух ходов, то мы увидим следующее: если один ход содержит бой, а другой трудную задачу, то бой всегда в первом ходе, а трудная задача во втором. Эти же сказки дают типичное для вторых ходов начало, а именно сбрасывание Ивана в пропасть его братьями и пр. Для данных сказок построение по двум ходам канонично. Это одна сказка из двух ходов, основной тип всех сказок. Она очень легко делится пополам. Осложнение вносят братья. Если не вводить братьев с самого начала или вообще ограничить их роль, то сказка может закончиться счастливым возвращением Ивана, т. е. концом первого хода, а второй ход может не наступить. Таким образом первая половина может существовать как самостоятельная сказка. С другой стороны, и вторая половина представляет собой законченную сказку. Стоит заменить братьев другими вредителями или просто начать с поисков невесты, как мы имеем сказку, которая может дать развитие через трудные задачи. Таким образом, каждый ход может существовать отдельно, но только соединение в два хода дает совершенно полную сказку. Очень возможно, что исторически существовало именно два типа, что каждый имеет свою историю и что в какую-то отдаленную эпоху две традиции встретились и слились в одно образование. Но говоря о русских волшебных сказках, мы принуждены сказать, что ныне это одна сказка, к которой возводятся все сказки нашего класса.

Д. Об отношении частных форм структуры к общему строю

Рассмотрим же, что представляет собой каждый вид наших сказок.

Если мы подпишем друг под другом все схемы, включающие борьбу-победу, а также те случаи, когда мы имеем простое убиение врага без боя, то мы получим следующую схему[18] (схема без функций подготовительной части; о них речь ниже):

Если подпишем друг под другом все схемы, включающие трудные задачи, то получится следующий итог:

Сопоставление двух полученных схем дает следующие результаты:

Отсюда видно, что борьба-победа и трудные задачи и решения их соответствуют друг другу по отношению к своему положению в ряду других функций. Среди этих функций меняют свое место только неузнанное прибытие и требование ложного героя, которое следует за боем (царевич выдает себя за повара, водовоз выдает себя за победителя), но предшествует трудным задачам (Иван дома поселяется у ремесленника, братья выдают себя за добытчиков). Далее, можно наблюдать, что ходы с трудными задачами чаще всего являются вторыми, повторными или же единственными ходами и лишь сравнительно очень редко — первыми. Если сказка состоит из двух ходов, то ходы с боем всегда предшествуют ходам с задачами. Отсюда вывод, что ход с БП есть типичный первый ход, а ход с трудными задачами — типичный второй или повторный. Каждый из них может существовать и отдельно, но соединение всегда происходит в названном порядке. Теоретически, конечно, возможно и обратное соединение, но в таких случаях мы всегда будем иметь механическое соединение двух сказок.

3. Сказки, включающие обе пары, дают следующую картину[19]:

Отсюда видно, что и здесь функции БП (бой-победа) предшествуют функциям ЗР (задача-решение). Между ними стоит Ф (притязания ложного героя). Изученные три случая не дают материала для суждения о том, возможно ли при данной комбинации преследование. Во всех рассмотренных случаях оно отсутствует.

По-видимому, мы здесь имеем механическое соединение двух ходов, т. е. нарушение канона у малоискушенных рассказчиков. Это результат некоторого распада классической сказочной архитектоники.

4. Если подписать друг под другом все схемы, в которых нет ни борьбы во всех ее видах, ни трудных задач, то получится следующее:

Если сравнить схему этих сказок с предыдущими схемами, то видно, что и эти сказки не дают какого-либо специфического строения. Переменной схеме

подчиняются все сказки нашего материала, причем ходы с БП развиваются по верхнему ответвлению, ходы с ЗР по нижнему, ходы с обеими парами сперва по верхнему, а затем, не доходя до конца, по нижнему, а ходы без БП и без ЗР развиваются, минуя отличные для каждого хода элементы.

Некоторых оговорок требует положение функции Ф (притязания ложного героя). При развитии через функции боя и победы (верхняя схема) она стоит между неузнанным прибытием (X) и узнаванием (У), при развитии через мотив трудной задачи и ее решения (ЗР), показанном в нижнем ряду, она стоит перед функцией задавания трудных задач (перед З). Положение этой функции по существу одинаково. Она замыкает верхний ряд или открывает нижний. Элиминируя повторяющиеся элементы и подписывая несовмещающиеся элементы один под другим, мы получим следующую итоговую схему:

Под этой схемой могут быть подписаны все сказки нашего материала (см. приложение III).

Какие же выводы дает эта схема? Во-первых, она подтверждает наш общий тезис о полном единообразии строения волшебных сказок. Отдельные мелкие колебания или отступления не нарушают устойчивую картину этой закономерности.

Этот главнейший общий вывод на первых порах никак не совмещается с нашими представлениями о богатстве и разнообразии волшебных сказок.

Как уже указано, этот вывод должен был явиться совершенно неожиданным. Он был неожиданным и для автора этой работы. Это явление настолько необычно, странно, что на нем как-то хочется остановится, раньше чем перейти к более частным, формальным выводам. Конечно, не наше дело истолковать это явление, наше дело только констатировать самый факт. Но все-таки хочется поставить вопрос: если все волшебные сказки так единообразны по своей форме, то не значит ли это, что все они происходят из одного источника? На этот вопрос морфолог не имеет права ответить. Здесь он передает свои заключения историку или сам должен превратиться в историка. Но от себя мы можем ответить хотя бы в виде предположения: да, похоже, что это так. Но только вопрос об источниках не должен быть поставлен узко географически. «Единый источник» не означает непременно, что сказки пришли, например, из Индии и распространились отсюда по всему миру, приняв при странствии своем различные формы, как это допускают некоторые. Единый источник может быть и психологическим в историко-социальном аспекте. Но и здесь нужно быть все же чрезвычайно осторожным. Если бы ограниченность сказки объяснялась ограниченными способностями человеческой фантазии вообще, то мы, кроме данного разряда сказок, не имели бы никаких других, а мы имеем тысячи других сказок, не похожих на волшебные. Наконец, единый источник может быть бытовым. Но морфологическое изучение сказки покажет, что быта она содержит очень мало. Здесь от быта к сказкам имеются известные переходные ступени, и быт отражается в них косвенно. Одна из таких переходных ступеней — это выросшие на определенной ступени бытового развития верования, и очень возможно, что есть закономерная связь между ранними фрагментами быта и религией, с одной стороны, и религией и сказкой — с другой. Но умирает быт, умирает религия, а содержание ее превращается в сказку. Сказки содержат настолько явные следы ранних религиозных представлений, что они могут быть выведены без помощи исторического изучения, как это уже указано выше. Но так как такое предположение легче разъяснить исторически, то приведем маленькую примерную параллель между сказками и верованиями. Сказка знает три основные формы носителей Ивана по воздуху. Это — летучий конь, птица и летучий корабль. Но как раз эти формы представляют собой носителей души умерших, причем у пастушеских и земледельческих народов преобладает конь, у охотников — орел, а у жителей побережий моря — корабль. Таким образом, можно предположить, что одна из первых основ композиции сказки, а именно странствование отражает собой представления о странствовании души в загробном мире. Эти представления и еще некоторые другие несомненно могли возникнуть независимо друг от друга по всему земному шару. Культурные скрещивания и вымирание верований довершают остальное. Летучий конь заменяется более забавным ковром. Но мы зашли слишком далеко. Предоставим судить об этом историку. В плоскости изучения сказки по ее параллели с религией с дальнейшим углублением в быт и хозяйство сказка изучалась еще очень мало.

Таков наиболее общий, основной вывод всей нашей работы. Правда, данное обобщение лишь попытка. Но если она верна, то в будущем она должна повлечь за собой и ряд других обобщений, и, может быть, тогда та тайна, которой все еще так густо окутана наша сказка, постепенно начнет рассеиваться.

Однако вернемся к нашей схеме. Утверждение об абсолютной устойчивости как будто бы не подтверждается тем, что не всюду последовательность функций такова, как это показывает итоговая схема. Внимательное рассмотрение схем покажет некоторые отступления. В частности, например, можно увидеть, что элементы ДГZ (испытание, реакция героя, награждение) часто стоят впереди A (начальное нанесение вреда). Не нарушает ли это закона? Нет. Здесь не новая, а обращенная последовательность.

Обычная сказка дает, например, сперва беду, а затем добычу помощника, который ее ликвидирует. Обращенная последовательность дает сперва добычу помощника, а затем уже беду, которая им ликвидируется. (Элементы ДГZ впереди A). Другой пример: обычно сперва дается беда, а затем выход из дома (ABC↑). Обращенная последовательность дает сперва выход из дома, обычно бесцельный («людей посмотреть и себя показать» и пр.), а затем уже по дороге герой узнает о беде.

Некоторые функции могут меняться местами. В сказках №93 и 159 бой с антагонистом происходит лишь после погони. Узнавание и обличение, свадьба и наказание могут переставляться. Из отдельных функций передача волшебного средства иногда происходит до выхода героя из дома. Это — дубины, веревки, булавы и пр., даваемые отцом. Такая передача чаще всего встречается при аграрных хищениях (A3), но она имеется и при других завязках, далеко не предопределяя возможности или невозможности встречи с дарителем обычного типа. Наиболее неустойчива по своему положению функция Т (трансфигурация). Логически она всего уместнее перед наказанием ложного героя или после него, перед самой свадьбой, где она и встречается чаще всего. Все эти отступления не меняют вывода об однотипности и морфологическом родстве волшебных сказок. Это не более как колебания, а не новая композиционная система, не новые стержни. Есть некоторые случаи и прямых нарушений. В отдельных сказках отступления довольно значительны (164, 248), но при ближайшем рассмотрении окажется, что это юмористические сказки. Такая перестановка, сопровождающая превращение поэмы в фарс, должна быть признана результатом разложения.

Отдельные сказки по отношению к основе дают неполную форму ее. Во всех сказках отсутствуют те или другие функции. Если функция отсутствует, то это нисколько не влияет на строй сказки — остальные функции сохраняют свои места. Часто по некоторым рудиментам можно показать, что это отсутствие представляет собой пропуск.

Этим же выводам подчиняются в целом и функции подготовительной части. Если бы мы выписали друг под другом все случаи нашего материала, то в итоге получилась бы в общем та последовательность, которая приведена выше при перечислении функций. Однако изучение этой части осложняется следующим обстоятельством: все семь функций этой части никогда не встречаются в одной сказке, причем отсутствие здесь никогда не может быть объяснено пропуском. Они несовместимы по существу. Здесь можно наблюдать, что одно и то же явление может быть вызвано несколькими способами. Пример: чтобы антагонист мог создать беду, рассказчику нужно привести героя или жертву в некоторое состояние беспомощности. Чаще всего его нужно разлучить с родителями, со старшими, защитниками. Это достигается тем, что героем нарушается запрет (герой уходит из дома, несмотря на запрещение), или же герой без всякого запрета выходить погулять, или тем, что герой поддается обману вредителя, который зовет его погулять к морю или завлекает его в лес и пр. Таким образом, если сказка использовала для этой цели одну из пар бb (запрет — нарушение) или гg (обман — поддача обману), то применение другой пары часто не нужно. Выдача вредителю сведений часто также может достигаться тем, что герой нарушает запрет. Таким образом, если в подготовительной части применено несколько пар, то всегда можно ждать двойного морфологического значения (нарушая запрет, герой выдает себя вредителю и пр.). Детальное выяснение этого вопроса требует дополнительно анализа на большем материале.

Важнейший вопрос, который далее может быть поставлен при рассмотрении схем, следующий: связаны ли разновидности одной функции непременно с соответствующей разновидностью другой функции? На этот вопрос схемы дают следующий ответ:

1) Есть элементы, которые всегда, без всяких исключений связаны соответствующими друг другу разновидностями. Это — некоторые пары в пределах своих половин. Так Б1 (бой на открытом поле) всегда связан с П1 (победа на открытом поле) и связь, например, с П3 (выигрыш в карты), совершенно невозможна и лишена смысла. Все разновидности следующих пар связаны постоянно одна с другой: запрет и нарушение его, выведывание и выдача сведений, обман (подвох) вредителя и реакция на него героя, бой и победа, отметка и узнавание.

Кроме этих пар, где все разновидности постоянно связаны только друг с другом, есть такие пары, где это можно сказать относительно некоторых разновидностей. Так, в пределах начального вредительства и его ликвидации стабильно связаны убиение и оживление, околдование и расколдование и некоторые другие. Также из видов погони и спасения от нее постоянно связаны погоня с быстрым превращением в животных с такой же формой спасения. Таким образом, фиксируется наличность элементов, виды которых связаны друг с другом стабильно в силу логической, а иногда и художественной необходимости.

2) Есть пары, где одна половина может быть связана с несколькими разновидностями своей корреспондирующей половины, но не со всеми. Так, похищение может быть связано с прямым контрпохищением (ЛI), с добычей через двух или нескольких помощников (Л1 Л2), с добычей через мгновенную обратную доставку волшебного характера (Л5) и т. д. Точно также прямая погоня может быть связана со спасением через простой полет, со спасением через бегство и бросание гребешка, с превращением бегущего в церковь или колодец, с укрывательством бегущего и пр. Впрочем, легко заметить, что часто в пределах пары одна функция может вызвать несколько ответов, но каждый из таких ответов связан только с одной, вызвавшей его формой. Так, бросание гребешка всегда связано с прямой погоней, но прямая погоня не всегда связывается с бросанием гребешка. Таким образом, есть как бы односторонне и двусторонне заменяемые элементы. На этой разнице мы сейчас останавливаться не будем. Укажем лишь, как на пример очень широкой двусторонней заменяемости, на элементы Д и Z, рассмотренные выше (см. гл. III).

Нужно, однако, заметить, что эти нормы зависимости, сколь они ни очевидны сами по себе, иногда сказкой нарушаются. Нанесение вреда и его ликвидация (AЛ) отдалены друг от друга длинным рассказом. В течение рассказа сказитель теряет нить, и можно наблюдать, что элемент Л иногда не совсем соответствует начальному A или a. Сказка как бы детонирует (меняет тональность, фальшивит). Иван отправляется за конем, а возвращается с царевной. Это явление представляет собой драгоценный материал для изучения трансформаций: сказочник изменил или завязку, или развязку, и из подобных сопоставлений могут быть выведены некоторые способы изменений и замен. Явление, сходное с детонациями, мы имеем, когда первая половина совсем не вызывает обычного ответа или заменяется ответом совершенно другим, для сказочной нормы необычным. В сказке №260 за околдованием мальчика не следует никакого расколдования, он на всю жизнь остается козленком. Очень интересна сказка «Чудесная дудка» (№244). Здесь убиение не ликвидируется оживлением убитого, оживление заменено раскрытием убийства, причем форма этого раскрытия представляет собой ассимиляцию с B7 — она дана в форме жалобной песни, на чем сказка и кончается, добавляя лишь наказание сестры-убийцы. При этом случае можно заметить, что изгнание не имеет специфической формы его ликвидации. Она заменяется просто возвращением. Часто изгнание является ложным вредительством, мотивируя ↑. Герой вовсе не возвращается, а женится и пр.

3) Все остальные элементы, а также пары как таковые соединимы совершенно свободно, без всякого нарушения логики или художественности. Легко убедиться, что похищение человека совершенно не вызывает необходимости в данной сказке непременно полета или указания пути, а не следования по кровавым следам. Равным образом, при похищении талисмана нет необходимости заставить героя подвергнуться преследованию через попытку убиения, а не через погоню по воздуху. Таким образом, здесь господствует принцип полной свободы и взаимной заменяемости, и в этом отношении эти элементы диаметрально противоположны тем элементам, которые, как БП (бой-победа), всегда и непременно друг с другом связаны. Только об этом принципе и идет здесь речь. Фактически народ этой свободой мало пользуется, и число действительно имеющихся соединений не так велико. Так, нет сказок, в которых околдование было бы связано с кличем, хотя это и художественно, и логически вполне возможно. Тем не менее, установить этот принцип свободы наряду с принципом несвободы очень важно. Именно путем замены одного вида тем же элементом другого вида и идет метаморфоза сказок, идет варьирование сюжетов.

Эти выводы, между прочим, могут быть проверены и экспериментально. Можно самому создавать новые сюжеты искусственно в неограниченном количестве, причем все эти сюжеты будут отражать основную схему, а сами могут быть не похожими друг на друга. Чтобы создать сказку искусственно, можно взять любое A, затем одно из возможных B, затем С↑, затем уже абсолютно любое Д, затем Г, затем одно из возможных Z, затем любое R и т. д. При этом любые элементы могут опускаться (кроме, разве, A или a) или повторяться утроенно, или повторяться в различных видах. Если распределить затем функции по действующим лицам из сказочного запаса или по собственному вкусу, то схемы оживают, они становятся сказками[20].

Конечно, нужно иметь также в виду и мотивировки и прочие вспомогательные элементы. Применение этих выводов к народному творчеству требует, конечно, большой осторожности. Психология сказочника, психология творчества его, как часть психологии творчества вообще должна изучаться самостоятельно. Но предположить, что основные яркие моменты нашей в сущности очень простой схемы и психологически играют роль некоторого корневища, — можно. Но тогда новые сказки всегда являются лишь комбинациями или видоизменениями старых. Это как будто говорит о том, что в применении к сказке у народа нет никакого творчества. Однако это не совсем так. Можно точно разграничить те области, в которых народный сказочник никогда не творит, и те области, где он творит более или менее свободно. Сказочник связан, не свободен, не творит в следующих областях:

1) В общей последовательности функций, ряд которых развивается по указанной выше схеме. Это явление представляет собой сложную проблему. Объяснить ее здесь мы пока не можем, мы можем только констатировать факт. Это явление должно изучаться антропологией и смежными дисциплинами, которые только и могут пролить свет на его причины.

2) Сказочник не свободен в замене тех элементов, разновидности которых связаны с абсолютной или относительной зависимостью.

3) Сказочник не свободен в иных случаях в выборе некоторых персонажей со стороны их атрибутов, если требуется определенная функция. Нужно, однако, сказать, что несвобода эта весьма относительна. Так, если требуется функция R1 (полет), то в качестве волшебного дара не может фигурировать живая вода, но может фигурировать и конь, и ковер, и кольцо (молодцы), и ящичек, и очень многое другое.

4) Есть известная зависимость между начальной ситуацией и следующими функциями. Так, если требуется или хочется применить функцию A2 (похищение помощника), то этот помощник должен быть включен в ситуацию.

С другой же стороны сказочник свободен и применяет творчество в следующих областях:

1) В выборе тех функций, которые он пропускает или, наоборот, которые он применяет.

2) В выборе способа (вида), каким осуществляется функция. Именно этими путями, как уже указано, идет создание новых вариантов, новых сюжетов, новых сказок.

3) Сказочник совершенно свободен в выборе номенклатуры и атрибутов действующих лиц. Теоретически свобода здесь полнейшая. Дерево может указать путь, журавль может подарить коня, долото может подсмотреть и т. д. Эта свобода — специфическая особенность только сказки. Надо, однако, сказать, что народ и здесь не слишком широко пользуется этой свободой. Подобно тому как повторяются функции, повторяются и персонажи. Здесь, как уже указано, выработался известный канон (змей — типичный вредитель, яга — типичный даритель, Иван — типичный искатель и пр.). Канон изменяется, но очень редко эти изменения представляют собой продукт личного художественного творчества. Можно установить, что создатель сказки редко выдумывает, он получает материал со стороны или из текущей действительности и применяет его к сказке[21].

4) Сказочник свободен в выборе языковых средств. Эта богатейшая область не подлежит изучению морфолога, изучающего строение сказки. Стиль сказки представляет собой явление, которое должно быть изучено специально.

Е. Вопрос о композиции и сюжете, о сюжетах и вариантах

До сих пор мы рассматривали сказку исключительно с точки зрения ее структуры. Мы видели, что в прошлом она всегда рассматривалась с точки зрения сюжета. Мимо этого вопроса нам нельзя пройти. Но так как единого, общепринятого толкования слова сюжет нет, то мы имеем carte blanche и можем это понятие определять по-своему.

Все содержание сказки может быть изложено в коротких фразах, вроде следующих: родители уезжают в лес, запрещают детям выходить на улицу, змей похищает девушку и т. д. Все сказуемые дают композицию сказок, все подлежащие, дополнения и другие части фразы определяют сюжет. Другими словами: та же композиция может лежать в основе разных сюжетов. Похищает ли змей царевну или черт крестьянскую или поповскую дочку, это с точки зрения композиции безразлично. Но данные случаи могут рассматриваться как разные сюжеты. Мы допускаем и другое определение понятия сюжет, но данное определение годится для волшебных сказок.

Как же теперь отличать сюжет от варианта? Если, скажем, мы имеем сказку вида:

A1 B1 С Д1 Г1 Z1 и т. д.,

а вторую вида:

A1 B1 С Д1 Г1 Z1 и т. д.,

то спрашивается: изменение одного элемента (B) при сохранении всех других уже дает новый сюжет, или это только вариант прежнего? Ясно, что это вариант. А если изменены два элемента, или три, или четыре, или если пропущены или добавлены 1–2–3 элемента? Вопрос из качественного сводится к количественному. Как бы мы ни определяли понятие сюжет, отличить сюжет от варианта совершенно невозможно. Здесь может быть только две точки зрения. Или каждое изменение дает новый сюжет, или же все сказки дают один сюжет в различных вариантах. В сущности говоря, обе формулировки выражают одно и то же: весь запас волшебных сказок следует рассматривать как цепь вариантов. Если бы мы могли развернуть картину трансформаций, то можно бы было убедиться, что морфологически все данные сказки могут быть выведены из сказок о похищении змеем царевны, из того вида, который мы склонны считать основным. Это — очень смелое утверждение, тем более что картины трансформации мы в этой работе не даем. Здесь важно было бы иметь очень большой материал. Сказки могли бы быть расположены так, что картина постепенного перехода одного сюжета в другой получилась бы довольно ясно. Правда, местами получились бы известные скачки, известные провалы. Народ не дает всех математически возможных форм. Но это не противоречит гипотезе. Вспомним, что сказку собирают не более ста лет. Ее начали собирать в такую эпоху, когда она уже начала разлагаться. Сейчас новообразований нет. Но, несомненно, были эпохи чрезвычайно продуктивные, творческие. Аарне считает, что в Европе такой эпохой было средневековье. Если представить себе, что те столетия, когда сказка жила интенсивно, для науки безвозвратно потеряны, то современное отсутствие тех или иных форм не будет противоречить общей теории. Точно так же, как мы на основании общих астрономических законов предполагаем существование таких звезд, которых мы не видим, возможно предположить существование сказок, которые не собраны.

Отсюда вытекает очень важное следствие методологического характера.

Если наши наблюдения о чрезвычайно тесном морфологическом родстве сказок верны, то из этого следует, что ни один сюжет данного рода сказок не может изучаться без другого ни морфологически, ни генетически. Путем замены элементов по видам один сюжет превращается в другой. Конечно, задача изучить какую-нибудь отдельную сказку во всех ее вариантах и по всему ее распространению очень заманчива, но для фольклорных волшебных сказок эта задача по существу неверно поставлена. Если в такой сказке встречается, например, волшебный конь, или благодарные животные, или мудрая жена и т. д., а исследование будет касаться их только в данной комбинации, то может случиться, что ни один элемент данного соединения не будет изучен исчерпывающе. Выводы из такого изучения будут неверными и шаткими, так как каждый такой элемент может встречаться и в другом применении и может иметь свою историю. Все эти элементы должны сперва быть изучены сами по себе, независимо от их применения к той или иной сказке. Сейчас, когда народная сказка для нас все еще полна потемок, нам нужно прежде всего освещение каждого элемента в отдельности по всему сказочному материалу. Чудесное рождение, запреты, награждение волшебными средствами, бегство — погоня и т. д. — все это элементы, которые заслуживают самостоятельных монографий. Само собой разумеется, что подобное изучение не может ограничиваться только сказкой. Большинство ее элементов восходит к той или иной архаической бытовой, культурной, религиозной или иной действительности, которая должна привлекаться для сравнения. Вслед за изучением отдельных элементов должно следовать генетическое изучение того стержня, на котором строятся все волшебные сказки. Далее непременно должны быть изучены нормы и формы метаморфоз. Только после этого может быть приступлено к изучению вопроса о том, как создались отдельные сюжеты и что они собой представляют.

Заключение

Работа окончена, нам осталось дать заключение. Резюмировать тезисы нет необходимости — они помещены в начале, ими проникнута вся работа. Вместо этого можно указать, что наши положения, хотя они и кажутся новыми, интуитивно предвидены не кем иным, как Веселовским, и его словами мы и закончим работу. «Дозволено ли и в этой области поставить вопрос о типических схемах... схемах, передававшихся в ряду поколений как готовые формулы, способные оживиться новым настроением, вызвать новообразования?.. Современная повествовательная литература с ее сложной сюжетностью и фотографическим воспроизведением действительности, по-видимому, устраняет самую возможность подобного вопроса; но когда для будущих поколений она очутится в такой же далекой перспективе, как для нас древность, от доисторической до средневековой, когда синтез времени, этого великого упростителя, пройдя по сложности явлений, сократит их до величины точек, уходящих вглубь, их линии сольются с теми, которые открываются нам теперь, когда мы оглянемся на далекое поэтическое творчество, — и явления схематизма и повторяемости водворятся на всем протяжении» (Веселовский 1913, 2).

Приложение I. Материалы для табулатуры сказки

Так как мы могли рассмотреть только функции действующих лиц и должны были оставить в стороне все другие элементы, то здесь мы даем список всех элементов волшебной сказки. Список не вполне исчерпывает содержания каждой сказки, но большинство укладывается в список целиком. Если представить себе каждую из таблиц исполненной на отдельном листе, то приведенные ниже заголовки дадут горизонталь, а выписываемые под ними материалы — вертикаль. Функции действующих лиц сохраняют ту последовательность, которая определена выше в главе III. Последовательность остальных элементов допускает некоторые колебания, которые, однако, не меняют общей картины. Изучение каждого из выделенных элементов или группы их открывает широкие перспективы для всестороннего изучения сказки в целом, подготовляя историческое изучение вопроса о ее генезисе и развитии.

Таблица I. Начальная ситуация

1. Временно-пространственное определение («в некотором царстве»).

2. Состав семьи:

a) по номенклатуре и положению,

b) по категориям действующих лиц (отправитель, искатель и пр.).

3. Бездетность.

4–5. Молитва о рождении сына:

4) форма молитвы,

5) мотивировка молитвы.

6. Чем вызвана беременность:

a) намеренная (съедена рыба и пр.),

b) случайная (проглоченная горошинка и пр.),

c) насильственная (девушка похищена медведем и пр.).

7. Формы чудесного рождения:

a) от рыбы и воды,

b) из очага,

c) от животного,

d) иначе.

8. Пророчества, предвещания.

9. Предзавязочное благополучие:

a) фантастическое,

b) семейное,

c) аграрное,

d) в иных формах.

10–15. Будущий герой:

10) номенклатура, пол,

11) быстрый рост,

12) связь с очагом, пеплом,

13) духовные качества,

14) озорство,

15) прочие качества.

16–20. Будущий ложный герой (первого вида — брат, сводная сестра; ср. ниже 110–113):

16) номенклатура, пол,

17) степень родства с героем,

18) отрицательные качества,

19) духовные качества сравнительно с героем (умники),

20) прочие качества.

21–23. Спор братьев о первенстве:

21) форма спора и способ решения,

22) вспомогательные элементы при утроениях,

23) результат спора.

Таблица II. Подготовительная часть

24–26. Запреты:

24) персонаж-выполнитель,

25) содержание, форма запрета,

26) мотивировка запрета.

27–29. Отлучки:

27) персонаж-выполнитель,

28) форма отлучки,

29) мотивировки отлучки.

30–32. Нарушение запрета:

30) персонаж-выполнитель,

31) форма нарушения,

32) мотивировка.

33–35. Первое появление антагониста:

33) номенклатура,

34) способ включения в ход действия (является со стороны),

35) особенности внешнего появления (прилетает сквозь потолок).

36–39. Выспрашивание, выведывание:

36) персонаж-выполнитель:

a) выспрашивание, выведывание вредителя о герое,

b) наоборот,

c) иначе.

37) что выспрашивается,

38) мотивировки,

39) вспомогательные элементы при утроениях.

40–42. Выдача сведений:

40) персонаж-предатель,

41) формы ответа вредителю (или неосторожный поступок):

a) формы ответа герою,

b) иные формы ответа,

c) выдача благодаря неосторожным поступкам.

42) вспомогательные элементы при утроении.

43. Обманы вредителя:

a) путем уговоров,

b) применение волшебных средств,

c) иначе.

44. Предварительная беда при обманном договоре:

a) беда дана,

b) беда вызвана самим вредителем.

45. Реакция героя:

a) на уговоры,

b) на применение волшебных средств,

c) на иные поступки вредителя.

Таблица III. Завязка

46–51. Вредительство:

46) персонаж-выполнитель,

47) форма вредительства (или обозначение недостачи),

48) предмет воздействия вредителя (или предмет недостачи),

49) собственник или отец похищенного (или лицо, осознавшее недостачу),

50) мотивировка и цель вредительства или форма осознания,

51) формы исчезновения вредителя.

(Пример: 46 — змей, 47 — похищает, 48 — дочь, 49 — царя, 50 — для насильственного супружества, 51 — улетает. — При недостачах: 46–47 — недостает, не хватает, нужен, 48 — золоторогий олень, 49 — царю, 50 — чтобы извести героя).

52–57. Соединительный момент:

52) персонаж-посредник, отправитель,

53) форма посредничества,

54) к кому обращено,

55) с какой целью,

56) вспомогательные элементы при утроении,

57) как посредник узнает о герое.

58–60. Вступление в сказку искателя, героя:

58) номенклатура,

59) форма включения в ход действия,

60) внешние особенности появления.

61. Форма согласия героя.

62. Форма отсылки героя.

63–66. Сопровождающие его явления:

63) угрозы,

64) обещания,

65) снабжение в дорогу,

66) вспомогательные элементы при утроениях.

67) Отправка героя из дома.

68–69. Цель героя:

68) цель как действие (отыскать, освободить, выручить);

69) цель как предмет (царевну, волшебного коня и пр.).

Таблица IV. Дарители

70. Дорога от дома до дарителя.

71–77. Дарители:

71) способ включения в сказку, номенклатура,

72) жилище,

73) облик,

74) особенности внешнего появления,

75) другие атрибуты,

76) диалог с героем,

77) угощение героя.

78. Подготовка передачи волшебного средства:

a) задачи,

b) просьбы,

c) схватка,

d) иные формы. Утроения.

79. Реакция героя:

a) положительная,

b) отрицательная.

80–81. Снабжение:

80) что дается,

81) в какой форме.

Таблица V. От вступления помощника до конца первого хода

82–89. Помощник (волшебное средство):

82) номенклатура,

83) форма вызова,

84) способ включения в ход действия,

85) особенности появления,

86) облик,

87) первоначальное местонахождение,

88) воспитание (укрощение) помощника,

89) мудрость помощника.

90. Доставка к месту назначения.

91. Формы прибытия.

92. Аксессуары места нахождения предмета поисков:

a) жилище царевны,

b) жилище вредителя,

c) описание тридесятого царства.

93–97. Второе появление вредителя:

93) способ включения в ход действия (отыскан и др.),

94) облик вредителя,

95) свита,

96) особенности внешнего появления,

97) диалог вредителя с героем.

98–101. Второе (при недостачах — первое) появление царевны (объекта поисков):

98) способ включения в ход действия,

99) облик,

100) особенности внешнего появления (сидит на взморье и др.),

101) диалог.

102–105. Борьба с вредителем:

102) место боя,

103) до боя (выдувание тока и др.),

104) формы боя или борьбы,

105) после боя (сожжение тела).

106–107. Клеймение:

106) персонаж,

107) способ.

108–109. Победа над вредителем:

108) роль героя,

109) роль помощника. Утроения.

110–113. Ложный герой (второго вида — водовоз, генерал; ср. выше 16–20):

110) номенклатура,

111) формы появления,

112) как держит себя во время боя,

113) диалог с царевной, обманы и пр.

114–119. Ликвидация беды или недостачи:

114) запрет помощника,

115) нарушение запрета,

116) роль героя,

117) роль помощника,

118) способ,

119) вспомогательные элементы при утроении.

120. Возвращение.

121–124. Погоня:

121) формы извещения вредителя о бегстве,

122) формы погони,

123) извещение героя о погоне,

124) вспомогательные элементы при утроении.

125–127. Спасение от погони:

125) спаситель,

126) формы,

127) гибель вредителя.

Таблица VI. Начало второго хода

От нового вредительства (A1 или A2 и т. д.) до прибытия — повторение предыдущего, те же рубрики.

Таблица VII. Продолжение второго хода

128. Неузнанное прибытие:

a) домой с вступлением в услужение,

b) домой без вступления в услужение,

c) к другому царю,

d) другие формы укрывательства и пр.

129–131. Необоснованные притязания ложного героя:

129) персонаж-выполнитель,

130) формы притязания,

131) приготовления к свадьбе.

132–136. Трудная задача:

132) персонаж, задающий ее,

133) чем задача мотивируется задающим ее (болезнь и др.),

134) чем мотивируется задача на самом деле (желание отличить ложного героя от истинного и пр.),

135) содержание задачи,

136) вспомогательные элементы при утроениях.

137–140. Решение задачи:

137) диалог с помощником,

138) роль помощника,

139) форма решения,

140) вспомогательные элементы при утроении.

141–143. Узнавание:

141) способ вызова истинного героя (устройство пира, обход нищих),

142) форма появления героя (на свадьбе и пр.),

143) форма узнавания.

144–146. Обличение:

144) персонаж-обличитель,

145) способ обличения,

146) чем вызвано обличение.

147–148. Трансфигурация:

147) персонаж,

148) способ.

149–150. Наказание:

149) персонаж,

150) способ.

151. Свадьба.

Приложение II. Дальнейшие примеры анализов

1. Анализ простой одноходовой сказки, развивающейся через мотивы боя и победы (БП).

№131. Царь, три дочери (начальная ситуация — i). Дочери отправляются гулять (отлучка младших — е3), опаздывают в саду (рудимент нарушения запрета — b1). Змей похищает их (завязка — A1). Царь призывает к помощи (клич — B1). Три героя отправляются в поиски (C↑). Три боя со змеем и победа (Б1П1), избавление девиц (ликвидация беды Л4). Возвращение (↓), награждение (c3).

2. Анализ простой одноходовой сказки, развивающейся через мотивы трудных задач и их решения (ЗР).

№247. Купец, купчиха, сын (начальная ситуация — i). Соловей предвещает, что родители будут унижены сыном. (Предвещание = мотивировка последующей попытки извести сына. Не функция хода действия. Ср. табл. I, 8). Родители кладут спящего мальчика в лодку и пускают ее в море (завязка: нанесение вреда через спуск на море — A10). Корабельщики его находят и везут с собой (пространственное перемещение в форме поездки — ↑ R2). Прибывают в Хвалынск (эквивалент тридевятого царства). От царя задача: отгадать, о чем кричат вороны у царского двора и отогнать их (задача — З). Мальчик задачу решает (решение — Р), женится на дочери царя (свадьба — C*), едет домой (↓), по дороге на ночлеге узнает родителей (узнавание — У).

Примечание: мальчик решает задачу потому, что от рождения знает птичий язык. Здесь пропущен элемент Z1 — передача волшебного свойства. Следовательно, отсутствует и помощник; атрибуты его (мудрость) переходят на героя. Сказка сохранила рудимент этого помощника: соловей, вещавший об унижении родителей, улетает с мальчиком, садится ему на плечо. Однако в ходе действия он не принимает участия. По дороге мальчик дает доказательство мудрости, предсказывая бурю и приближение разбойников и тем спасая корабельщика. Это — атрибут мудрости, дополнительно развернутый эпически.

3. Анализ простой одноходовой сказки без мотивов боя и победы (БП) и без мотивов трудной задачи и ее решения (ЗР).

№244. Поп, попадья, сын Иванушка, (начальная ситуация — i). Аленушка уходит в лес за ягодами (отлучка — е3). Мать приказывает взять с собой братца (обращенная форма запрета в форме приказания — б2). Иванушка собирает больше ягод, чем Аленушка (мотивировка последующего нанесения вреда, представляющая собой завязку). «Давай, я поищу у тебя в головке» (обманные уговоры антагониста — г3). Иванушка засыпает (g3). Аленушка убивает брата (завязочное нанесение вреда в форме убийства — A14). На могиле вырастает тростинка (появление волшебного средства из земли — ZVI). Пастух ее срезает и делает из нее дудку (связующий элемент — §). Пастух играет, дудка поет и выдает убийцу (обличение — О). Песня повторена пять раз в различной обстановке. По существу это — жалобная песнь (B7), ассимилировавшаяся с обличением. Родители изгоняют дочь (наказание — Н).

4. Анализ двухходовой сказки при одной завязке, развивающейся через бой с антагонистом и победу над ним (БП).

№133. I. Человек, жена, два сына, дочка (начальная ситуация — i). Братья уходят в поле на работу (отлучка старших — е1), просят сестру принести им завтрак (просьба = обращенная форма запрета — б2), по дороге в поле рассыпают стружки (этим они выдают змею-антагонисту сведения о герое — w1). Змей перекладывает стружки (обман антагониста с целью завлечения жертвы — г3); девушка идет в поле с завтраком (исполнение просьбы — b2), идет по неверному пути (реакция героя на обманные действия антагониста — g3). Змей ее похищает (завязка: похищение — A1). Братья узнают об этом (B4) и отправляются в поиски (реакция героя — C↑). Пастухи: «Съешьте моего самого большого вола» (испытание дарителем — Д1). Братья этого не могут (отрицательная реакция ложного героя — Г1neg). To же: пастух предлагает съесть барана и другой — съесть кабана. Реакция отрицательная. Змей: «Съешьте двенадцать волов» (новое испытание другим персонажем — Д1). Братья опять этого не могут (Г1neg). Братья брошены под камень (наказание вместо награждения — Zcontr).

II. Рождается Покатигорошек. Мать рассказывает о беде (сообщение о беде — B4). Герой отправляется в поиски (реакция героя C↑). Пастухи и змей как выше (испытание героя — Д1, его реакция — Г1, испытание остается для хода действия без последствий). Бой со змеем и победа (Б1П1). Избавление сестры и братьев (ликвидация беды — Л4). Возвращение (↓).

5. Анализ двухходовой сказки: первый ход развивается через функцию боя и победы (БП), второй — через трудную задачу и ее разрешение (ЗР).

№139. I. Бездетный царь. Чудесное рождение трех сыновей царицей, коровой, собакой (i). Они выезжают из дома (↑). Спор о старшинстве выигрывает Сученко (мотивы 21–23 — не функция хода действия). Встречают Белого Полянина. Два брата бьются с ним неудачно (схватка с враждебным дарителем Д9, — и отрицательная реакция ложного героя — Г9neg), он их избивает (наказание вместо награждения — Zcontr). Сученко его побеждает (Д9Г9). Он предоставляет себя в распоряжение героя (Z9). Наезжают на дом, в нем старый дед. Три брата последовательно с ним бьются (Д9). Старик побеждает (отрицательная реакция героя — Г9neg). Младший побеждает его (Г9). Он бежит, по его кровавым следам найден вход в иное царство (кровавый след указывает путь — R6), Сученко спускается туда на канате (использование неподвижных средств сообщения — R5) — Z=R65. «Он вспомнил про царевен, что покрали на тот свет три змия. Пойду их шукать» (похищение — A12 — произошло до начала хода действия, но повествуется о нем в середине, внезапное воспоминание о нем — эквивалент сообщения B4). Отправка на поиски (C↑). Следует три боя и победа (Б1П1). Девушки освобождены (освобождение — Л4). Младшая в знак обручения передает герою кольцо (отметка героя кольцом — К2). Обручение (c1). Возвращение (↓).

II. Братья и Полянин похищают девиц, самого Сученко сбрасывают в пропасть (*A1) Схватка с встречным дедом. Сученко получает от него сильную воду и коня (схватка с враждебным дарителем — Д9, победа в схватке — Г9, волшебное средство передается и съедается или выпивается Z17). Конь по воздуху доставляет его домой (R1 — полет). Неузнанное прибытие, служба у золотаря (X). Ложные герои притязают на руку царевен (Ф). Царевны требуют изготовления золотых перстней (трудная задача перед свадьбой — З). Герой в роли золотаря изготовляет кольцо (решение задачи — Р). Царевна вспоминает о своем женихе, но не догадывается, что кольцо сделал он (узнавания не происходит — Уneg). Герой пролезает через уши коня и преображается в красавца (трансфигурация — Т). Ложные герои наказаны (Н). Невеста узнает жениха (узнавание — У). Тройная свадьба (C*).

6. Пример анализа четырехходовой сказки.

№123. I. Король, сын (i). Король приказывает изловить лешего, леший просит царевича отпустить его (просьба пленника с предварительной поимкой его — *Д4). Царевич это выполняет (реакция героя — Г4). Леший обещает ему свою помощь (Z9). Король изгоняет сына из дому (изгнание — A9), дает с собой дядьку (появление антагониста, наносителя вреда), по дороге дядька обманывает царевича (обман и реакция героя — г3g3), отнимает у него одежду и выдает себя за царского сына, а царевича за слугу (подмена — A12). Царевич и дядька прибывают к другому царю, царевич в поварах (неузнанное прибытие — X). (Опускаем незначительный эпизод, не имеющий отношения к нити рассказа.)

II. Является леший, его дочери дарят царевичу волшебные дары: скатерть, зеркальце и дудочку (передача волшебных средств — Z1). Царевна «примечает» царевича (не функция — подготовляет будущее узнавание). Идолище с угрозой требует царевну в замужество (угроза насильственного супружества — A16). Царь издает клич (B1). Королевич и дядька отправляются на помощь (C↑). Является леший, дарует королевичу напиток силы, коня, меч (снабжение волшебными средствами — Z17). Он побеждает змея (бой и победа — Б1П1). Царевна избавлена (ликвидация беды — Л4). Возвращение (↓). Царевна на глазах у всех целует царевича (рудимент: отметка или клеймение героя в форме поцелуя — К). Дядька приписывает победу себе и требует царевну (притязания ложного героя — Ф).

III. Царевна прикидывается больной и требует лекарства (недостача — a6 и отсылка B2. Случай двойного значения одной функции: он может быть рассмотрен так же, как задавание трудной задачи). Царевич и его дядька отправляются на корабле (C↑).

IV. Дядька топит царевича (A14). У царевича есть зеркальце, оно дает знак тревоги (сообщение о беде — B4). Царевна отправляется его спасать (C↑). Леший дает ей невод (передача волшебного дара — z1). Она вытаскивает королевича (ликвидация беды, оживление — Л9), возвращается (↓), все рассказывает (обличение — О), открывается подлинный царевич (узнавание — У). Дядьку расстреливают (наказание — Н), свадьба (C*).

Последний ход (IV) завершает одновременно и предыдущий (III).

7. Анализ сложной пятиходовой сказки с переплетением ходов.

№198. I. Царь, царица, сын (i). Родители поручают сына дядьке Катоме (в распоряжение героя попадает будущий помощник — Z1), умирают (отлучка старших в форме смерти — е2). Сын хочет жениться (недостача невесты — a1). Катома показывает Ивану портреты (связка — §), под одним надпись: «Коли кто задаст ей загадку, за того пойдет замуж» (трудная задача — З). Герой и его дядька отправляются (C↑). По дороге Катома придумывает загадку (решение — Р). Царевна задает еще две задачи, Катома решает их за Ивана (задача и решение — ЗР). Свадьба (C*).

II. Царевна после венчания пожимает руку Ивана, узнает его слабость, догадывается о помощи Катомы (связующий элемент — §). Они едут в государство Ивана (отлучка — е3). Царевна «улещивает» Ивана (г3), он поддается ее чарам (герой поддается на обман — g3). Она велит отрубить Катоме руки и ноги (членовредительство — A6) и оставить его в лесу.

III. У Ивана насильственно отнят помощник (отнятие помощника — AII), сам он должен пасти коров.

IV. (Сказка следит за Катомой, он герой этой части повествования). Безногий Катома встречает слепого (встреча с помощником, предлагающим услуги — Z69). Они поселяются в лесу, им не хватает хозяйки, они замышляют похитить купеческую дочь (недостача невесты — a1), отправляются (C↑), слепой несет безногого (пространственное перемещение в форме переноски — R2). Они похищают купеческую дочь (добыча невесты с применением силы — Л1), возвращаются (↓). Их преследуют, они спасаются бегством (преследование и спасение — Пр1Сп1). Они живут как братья и сестра (свадьбы не происходит C*neg).

V. Ведьма по ночам сосет грудь девушки (вампиризм — A18). Они это замечают (эквивалент сообщения о беде — B), решают ее спасти (противодействие — C). Схватка с ведьмой (непосредственная схватка с ягой — впоследствии дарителем — Д9Г9). Девица избавлена (ликвидация беды как непосредственный результат предшествующих действий — Л4).

II (развитие). Ведьма указывает героям колодец с целющей и живущей водой (волшебное средство указывается — Z2). От воды они выздоравливают: Катоме возвращены руки и ноги, слепому — глаза (ликвидация ущерба путем применения волшебного средства; мгновенная ликвидация беды путем применения волшебного средства — Л5). Бабу-ягу бросают в огненный колодец (наказание — Н).

IV (конец). Слепой женится на девушке (свадьба — C*).

III (развитие и конец). Герои отправляются выручать царевича (C↑). Катома вновь предлагает свои услуги Ивану (предоставление себя помощником в распоряжение герою — Z9). Его освобождают от унизительной службы (ликвидация начальный беды как непосредственный результат предшествующих действий — Л4). Мирное продолжение брака Ивана и царевны (возобновленный брак — c2).

8. Пример анализа сказки с двумя героями.

№155. 1. Солдатка, рождение двух сыновей (i). Они хотят иметь коней (недостача волшебного средства или помощника — a2), прощаются (герой отпущен — B3), отправляются (C↑). Встречный старичок их выспрашивает (испытание дарителем — Д2). Они отвечают вежливо (реакция героя — Г2). Он дарит им по коню (получение волшебного средства в форме дара — Z1. До этого два проданных коня на рынке оказываются негодными — утроение). Они возвращаются домой (↓).

II. Они хотят иметь по сабле (a2), мать опускает их (B3). Они отправляются (C↑), встречный старичок их выспрашивает (Д2), они отвечают вежливо (Г2), он дарит им по сабле (Z1; до этого сабли, сделанные кузнецами, оказываются негодными — утроение). Они возвращаются домой (↓). Этот ход дублирует первый и может рассматриваться как его повторение.

III. Братья уходят из дому (↑). Подорожный столб на одном пути предвещает воцарение, на другом смерть (предвещение — см. табл. I, 8). Братья передают друг другу по платочку, который при беде другого будет кровоточить (передача сигнализатора — s), и расстаются (расставание и отправка в разные пути — <). Судьба первого брата: он продолжает путь (R2), попадает в чужое царство и женится на царевне (C*). В седле он находит пузырек с целющей и живущей водой (находка волшебного средства — Z5; приобретение волшебного средства вынесено вперед и найдет свое развитие позже).

IV. Второй брат доезжает до царства, где змей пожирает людей. Очередь дошла до царских дочерей (угроза пожирания — A17); следует отправка с целью противодействия (C), три боя со змеями и победа над ними (Б1П1), в третьем бою герой получает рану, которую ему перевязывает царевна (отметка героя — К1). Царь посылает водовоза собрать кости царевны (появление ложного героя). Он выдает себя за победителя (притязания ложного героя — Ф). После третьего боя герой приходит во дворец (связующий момент — §), его узнают по перевязанной ране (узнавание — У), ложный герой изобличается (обличение — О), наказывается (наказание — Н), свадьба (C*).

III (продолжение). Другой брат едет на охоту (отлучка — е3). В лесном доме прекрасная девушка начинает его завлекать (обман антагониста с целью погубить — г3). Герой поддается ее обману (g3), она превращается в львицу и пожирает его (убиение — A14; одновременно служит местью за убийство змеев в предыдущем ходе: девушка оказывается сестрой убитых змеев). Платок у брата дает знак беды (сообщение о беде — B4), брат отправляется его избавлять (C↑). Езда на волшебном коне по воздуху (R2); девушка (львица) пытается его соблазнить, он не поддается (г3g3neg), заставляет ее отрыгнуть проглоченного и оживляет его (оживление — Л9). Прощает змеиху (Нneg).

Сказка имеет краткий нешаблонный конец: оставленная в живых змеиха разрывает братьев на кусочки.

Приложение III. Схемы и примечания к ним

На вклейке печатаются схемы сорока пяти[22] сказок сборника Афанасьева из ста, указанных в тексте. Введены некоторые упрощения. Так, по техническим причинам не указаны утроения. Равным образом в схемах не указаны функции вступительной части (е, бb, вw, гg). Полный анализ нескольких избранных текстов читатель найдет в главе IX.

Если функции или группы их повторены одна за другой в разных видах, такое повторение обозначается подписыванием повторных элементов друг под другом в фигурных скобках. Например,

означает, что даритель обращается к герою с какой-либо просьбой (Д7), герой ее выполняет (Г7), тот предоставляет себя в его распоряжение (Z9). Вслед за тем даритель подвергает героя испытанию (Д1), герой его выдерживает (Г1), даритель передает ему волшебное средство (Z1). Если развитие хода действия прерывается и в действие вклинивается новый ход, такой перерыв обозначается отточием с обозначением нового хода (второго, третьего и т. д.) через римскую цифру. Например, «R1... II. Л4» означает, что между мотивом передвижения героя в пути (R1) и ликвидацией им начальной беды (Л4) вставлен новый, второй, рассказ, который в схеме будет обозначен ниже под цифрой II. Недостача, если она словесно не подчеркнута сказкой, но вытекает из ситуации, обозначается в квадратных скобках. Например, герой не женат, отправляется искать себе жену — обозначается через [23] В С ↑, где a означает недостачу, B — осознание ее (например, через советчиков), C — решение отправиться, ↑ — отправку в путь. В схему не включены функции подготовительной части, предшествующие завязке (например, отлучка старших и др.), так как это вызывает затруднения типографского характера, и их наличие или отсутствие решающего значения для развития хода действия не имеет. Цифры обозначают номера сказок по советским изданиям сборника Афанасьева, римские цифры — ходы по данным нашего анализа. Под этими же номерами к отдельным схемам даны текстуальные объяснения.

Если функция стоит в рассказе не на каноническом для нее месте, она вписывается туда, где она стоит. Так, например, в сказке №135 герой получает волшебное средство (Z2) сразу после наступления беды (A4) и перед отправкой (A4 Z2 C↑). Здесь оно не фиксируется. Такие случаи очень редки и не меняют картины общей закономерности, а представляют собой колебания. Отдельно такие случаи не оговариваются. Есть некоторые случаи, когда форма функции не вполне подходит под предусмотренные разновидности. Тогда разновидность не фиксируется (например, Z — награждение волшебным даром вообще, безотносительно к разновидностям этой функции).

Мы выписали половину нашего рабочего материала. Остальной материал не меняет картины закономерности и в таблицы не включается.

Примечания к отдельным схемам

93. Эта сказка довольно сложна. Дадим полный анализ ее.

I. Царь, царица, сын (i). Конюх предупреждает: родится сестра, будет страшная ведьма, съест отца и мать и всех подначальных людей (угроза каннибализма через родственников — AXVII). Иван просится погулять и отпускается (B3), он бежит (↑), встречает двух старых швей: «Вот доломаем сундук иголок, тотчас и смерть придет» (беспомощное положение без просьбы — д7). Герой ничего для них не может сделать (Г1neg). Они ему ничего не дарят (Zneg). To же происходит с Вертодубом, выворачивающим последние дубы, и с Вертогором, выворачивающим последние горы. Иван прибывает к Солнцевой сестрице.

II. Иван грустит (§). Солнцева сестрица трижды выспрашивает его (b3w3). Его тянет домой (a6), она его отпускает (B3), дает щетку, гребенку, два молодильных яблока (Z1). Он уходит (↑). Вновь встреча с Вертогором, Вертодубом и швеями (д7). Он дарит им щетку, гребенку и яблоки (щетка — новые горы, новая жизнь для Вертогора, гребенка — новые дубы, яблоки — молодость старухам. Оказанная услуга — Г7). Старухи дарят ему хусточку (Z1). Иван прибывает домой.

III. Сестра: поиграй на гуслях (обманный уговор — г1). Мыши предупреждают (§): она пошла зубы точить (AXVII). Иван не поддается обману (g3neg), бежит (↑). Ведьма догоняет (преследование — Пр1). Вертодуб ставит дубы, Вертогор — горы, хусточка превращается в озеро (спасение через препятствия — Сп2). Он прибывает к Солнцевой сестре. Змеиха: пусть Иван-царевич идет на весы, кто кого перевесит (Б4). Весы дают Ивану превосходство (П4). Он навсегда остается у Солнцевой сестры (композиционный эквивалент брака — C*). В отличие от канона преследование и спасение предшествуют бою и победе.

94. «Волга и Вазуза» — сказка иного разряда, здесь не рассматривается.

104. II. Более сложный случай.

Девушка, чудесная куколка (i). Девушка идет в город, поселяется у старушки (неузнанное прибытие — X). Старуха покупает ей льну (Z4), из него она прядет необычно тонкую пряжу (об этом см. ниже). Кукла за ночь изготовляет ей ткацкий станок (Z3). Она ткет необычайное полотно (см. ниже). Старуха несет полотно к царю (§). Он приказывает сшить сорочки той, кто пряла и ткала (задача — З). Девушка шьет сорочки (решение — Р). Царь посылает за девушкой (§), свадьба и воцарение (C**).

Случай этот на первый взгляд не совсем ясен. Очевидно, однако, что прядение, тканье и шитье — утроение одного элемента. Шитье — решение царской задачи. Что поручение шить сорочки действительно трудная задача, видно, между прочим, и из того, что никто не берется их шить, и тогда царь объявляет через старуху: «Умела напрясть и соткать такое полотно, умей из него и сорочки сшить». Следовательно, прядение и тканье также представляют собой решение задач, но самая задача опущена. Это — случай предварительного решения (*Р). Сперва идет решение, а затем сообщается задача. Это, между прочим, видно и из слов девушки: «Я знала, что эта работа моих рук не минует». Она предвидит задачу. Покупка льна и изготовление станка отнесены к передаче волшебных средств. Правда, в льне нет ничего волшебного, но он — средство для выполнения задачи. Станок в большей степени носит волшебный характер. Третья задача решается без предварительного получения каких-либо средств, но можно предположить, что здесь пропущена передача какой-либо иглы, обладающей волшебными свойствами. Далее, мы видим, что в этом ходе как будто нет завязки. Но все действие исходит из ситуации: у царя нет жены. Словами она не упоминается, но действия девушки все диктуются этой ситуацией. Она обладает даром предвидения, и покупка льна и т. д. вызвана ее стремлением к царю-жениху. Если этот элемент обозначить знаком a1 то схема даст:

105. II. Знаками Д8Г8 условно обозначена борьба с кобылицей. Укрощение коня обычно не является функцией (см. табл. V, 83), здесь оно использовано как Д8, подготовляя Z8 — передачу жеребцов-помощников.

113. Эта сказка проанализирована текстуально. См. выше в главе VI.

114. Брат зовет сестру на перину. условно обозначено шифром Пр без отнесения к виду. Действие куколок, под пение которых девушка погружается в землю, условно обозначено через шифр Cп4 — спасение через спрятывание.

115. Наказание ложного героя в тексте сказки следует после женитьбы положительного героя.

123. Эта сказка подробно проанализирована в тексте. См. выше в главе IX.

125. Два незначительных эпизода не включены в схему.

127. Более сложный случай.

Купеческая дочь — невеста царя (i; распространено эпически). Она едет к королю (отлучка — е3). Служанка заманивает ее погулять (обманные уговоры — г1), она поддается (реакция героя — g1). Служанка выкалывает ей глаза, подменивает ее собой (ослепление, подмена — A612). Неузнанное прибытие во дворец жениха (неузнанное прибытие — X). Героиня живет у пастуха, просит его купить ей шелку и бархату, вышивает чудесную корону (чудесное средство изготовляется, покупается — Z34). При помощи короны выманивает глаза, ставит их на место и прозревает (добыча искомого при помощи объектов приманки — Л3). Девушка за ночь вдруг просыпается во дворце (трансфигурация — Т2). Царь видит дворец, зовет девушку в гости (§). Служанка велит жандармам засечь ее (попытка извести героя — Пр6; исполнение ассимилировано с A13, приказано принести сердце). Старик хоронит останки, из них вырастает сад (спасение через превращение — Сп6). Служанка-царица велит рубить сад (Пр6). Сад окаменевает (См6). Является мальчик (ex machina) и выманивает у царицы сердце при помощи горьких слез (Л3=Сп). Девушка вдруг является (текст не совсем ясен, во всяком случае Л9 — оживление). Следует узнавание (У) и обличение (О), — невеста все рассказывает. Следует наказание, свадьба (Н, C*).

Из трех преследований последнее ассимилировалось с A13Л3 (приказание убить, добыча при помощи объектов приманки).

131. Эта сказка проанализирована более подробно в тексте книги. См. выше в главе IX.

133. Эта сказка более подробно проанализирована в тексте книги. См. выше в главе IX.

136. Трудная задача и ее решение (ЗР) следуют после свадьбы (C*).

137. После того как царевна добыта (Л), она бежит. Герой ее возвращает. Для этого элемента не предусмотрено условного знака.

138. Третий ход вклинивается между элементами R1 и Л4 второго хода.

139. Эта сказка проанализирована более подробно. См. выше в главе IX.

140. Элементы Z7 (получение волшебного дара) и R6 (пространственное перемещение героя) переставлены местами.

141. Ходу действия предшествует подробный рассказ о чудесном рождении четырех братьев.

145. Действующие герои этой сказки — семь братьев, семь Семенов. Обычно эта братья — помощники героя, здесь они все вместе — герои повествования. Добытая царевна пробует бежать, ее ловят. Ср. выше, №137.

150. Более сложный случай.

I. Мужик и три сына (начальная ситуация — i). Старший отправляется к купцу служить в батраках (↑), но не выдерживает и возвращается домой; то же происходит со средним сыном (испытание Д1, герой его не выдерживает — Г1neg, награждение не происходит — Zneg, возвращение — ↓). Отправляется младший. Служба та же, герой обманывает хозяина и выдерживает испытание (испытание — Д1, положительная реакция героя — Г1). Батрак показывает свою силу, убивая одним щелчком быка, которого ведут четверо мужиков (выдержанное испытание — Д1Г1). Купец начинает бояться батрака (мотивировка дальнейшего). У него якобы пропала корова (a6), он посылает батрака (B2 — отсылка), тот отправляется (C↑), ловит медведя (Л7), возвращается (↓).

II. Купец еще больше боится (мотивировка), посылает батрака за деньгами, будто бы отданными чертям (недостает денег — a5, отсылка — B2); герой отправляется (согласие — C, отправка — ↑). Три состязания с чертями (состязание — Б2, превосходство в состязании — П2). Добыто много денег (непосредственная добыча с помощью хитрости или силы — Л1; опускаем некоторые детали, не меняющие хода действия). Возвращение (↓). Купец с женой бежит от батрака, батрак с помощью хитрости следует за ними. Обычно герой бежит, преследует его антагонист (дети бегут от яги и пр.) Здесь имеем обратный случай: бежит антагонист, его преследует герой (СпПр). Батрак убивает купца (наказание — Н), берет себе его имущество (денежное вознаграждение или иная форма обогащения при развязке — c3). Эта сказка, сохраняя в общем строй волшебных сказок и многие ее мотивы, представляет собой переходный случай от сказок волшебных к сказкам реалистическим.

153. Конец этой сказки не укладывается в схему (N). Солдат, поймавший чертей в ранец и избавивший от них царевну, идет домой. В трактире баба открывает ранец с чертями, черти убегают. Это — отступление от канона, по которому антагонист никогда не спасается безнаказанно.

154. Сказка имеет продолжение, которое обрывается на первых же строках и здесь не показано.

155. К сказке добавлен необычайный конец: встречный мальчик просит милостыню, оборачивается львом и разрывает сперва одного брата, потом другого. Эта сказка проанализирована выше в главе IX.

159. Сложная сказка из четырех переплетающихся ходов.

I. Иван-царевич с тремя сестрами (i). Родители умирают (смерть старших — е2), завещают сыну отдать сестер за первых, кто посватается (обращенный запрет). В грозе является сокол, требует и увозит старшую дочь (повторяется трижды — с орлом и вороном — A1). Ивану делается скучно, он отправляется искать сестер (C↑).

II. По дороге видит рать-силу, побитую Марьей Моревной (ложная завязка; мотив разгрома войска не находит развития; герой таким способом узнает о Марье; функционально — это соединительный момент B). Он едет дальше (↑). Доезжает до Марьи и женится на ней (брак героя — C*).

III. Марья Моревна уезжает на войну. Это в данном случае не завязка, а отлучка одного из членов семьи, подготовляющая беду (е). Запрещает ему входить в один из чуланов (запрет — б1). Герой его нарушает (b1). В чулане на цепи Кощей, он порывает цепи, улетает, похищает Марью (A1). Иван отправляется ее искать (↑).

I (развязка первого хода). По дороге он находит своих сестер (Л4).

III (продолжение). Он оставляет у сестер различные предметы, которые могут подавать знак бедствия (передача сигнализатора — s). Беспрепятственно находит Марью Моревну (ликвидация беды как непосредственное следствие предыдущих действий — Л4), возвращается (↓).

IV. Кощей догоняет и убивает героя, похищает обратно жену (Л114 — похищение человека, убийство). Предметы-сигнализаторы дают знак бедствия (B4). Зять-орел оживляет его при помощи живой воды (ЛIX), он находит жену (Л4).

V. Он просит жену разузнать у Кощея, где можно достать такого же коня, как у него (a2). Марья Моревна дает ему волшебный платочек — мост (Z1). Он переправляется через огненную реку (↑R). По дороге щадит птицу (Д5Г5z9 — трижды). Доходит до бабы-яги. Она предлагает упасти ее кобылиц (задача дарителя — Д1); при помощи пощаженных им животных задача выполняется (Г1). Он крадет у яги волшебного жеребенка (Z8), бежит (↓). Баба-яга хочет его догнать (Пр), но падает в огненную реку (Сп). Герой берет Марью Моревну (Л), Кощей летит в погоню (Пр), они спасаются (Сп), Иван убивает Кощея (наказание — Н), приезжает домой (↓).

160. Эта сказка представляет собой очень близкий вариант предыдущей сказки (159) и здесь не рассматривается.

162. Что змей похитил царевну, герой узнает не в начале сказки, а в середине ее. До одержания победы герой добывает яйцо — смерть Кощея.

163. Сказка «Бухтан Бухтанович» (кот в сапогах) содержит те же элементы, что и волшебные сказки, но в веселой, пародийной трактовке. После свадьбы при возвращении кот обманывает встречных Кокота, Ворона и Змея, губит их и присваивает их имущество для Бухтана и его жены. Подобные мотивы после свадьбы представляют собой нарушение канона в связи с шуточно-пародийной трактовкой сюжета и стиля этой сказки.

164. Следует возвращение Козьмы, обманом женившегося на царевне, домой. Лиса путем всяческих обманов продолжает выдавать его перед невестой за богача. Он убивает царя Змиулана и перенимает от него царство. Этот конец может рассматриваться как комическая и шуточно-пародийная трактовка мотива преображения героя при женитьбе на царевне, поставленного здесь после свадьбы героя. Эта сказка может рассматриваться как разновидность предыдущей.

166. Из двух вариантов сказки о Емеле избирается более краткий. Царь женит дочку на дураке и велит их засадить в бочку и сбросить ее в море. Этот случай можно рассматривать как конец первого хода (брак — C*) и одновременно как начало второго (заточение в бочку и сбрасывание ее в море — A10).

167. Сказка имеет продолжение, состоящее в том, что царь изгнавший дочь и ее сына, терпит посрамление. Это — развязка второго хода, стоящая в конце третьего.

Приложение IV. Список сокращений

Большинство знаков представляют собою первую букву определения (О — обличение, У — узнавание, Н — наказание и т. д.). Если определение состоит из нескольких слов, взята первая буква главного слова (Д — первая функция дарителя, Г — реакция на нее героя). Для некоторых знаков не хватало русских букв (получились бы повторения). Преследование и спасение обозначены знаками Пp и Сп. Для некоторых функций пришлось прибегнуть к латинским буквам. Латинские буквы представляют собой первую букву немецких слов. Так Z — Zaubergabe (волшебный дар) или Zaubermittel (волшебное средство), R — Raumvermittelung (пространственное перемещение). Для завязки взяты три латинские буквы A, B, C. Для подготовительной части взяты маленькие буквы попарно, где это было нужно: е, бb, вw, гg.

Подготовительная часть: i — начальная ситуация; е1 — отлучка старших; е2 — смерть старших; е3 — отлучка младших; б1 — запрет; б2 — приказание; b1 — нарушенный запрет; b2 — исполненное приказание; в1 — выведывание вредителя о герое; в2 — выведывание героя о вредителе; в3 — выведывание через других лиц и прочие случаи; w1 — вредителю даются сведения о герое; w2 — герою даются сведения о вредителе; w3 — другие случаи; г1 — обманные уговоры вредителя; г2 — применение им волшебных средств; г3 — другие формы обмана; g1 — герой реагирует на предложение вредителя; g2 — герой механически поддается волшебному воздействию; g3 — герой поддается или механически реагирует на обман вредителя; х — предварительная беда при обманном договоре.

A — вредительство:

A1 — похищение человека; A2 — похищение волшебного средства или помощника; AII — насильственное отнятие помощника; A3 — порча посева; A4 — похищение дневного света; A5 — хищения в иных формах; A6 — членовредительство, ослепление; A7 — вызывание исчезновения; AVII — забвение невесты; A8 — требование выдачи или выманивание, увод; A9 — изгнание; A10 — спуск на воду; A11 — околдование, превращение; A12 — подмена; A13 — приказание убить; A14 — убиение; A15 — заточение; A16 — угроза насильственного супружества; AXVI — то же между родственниками; A17 — каннибализм или его угроза; AXVII — то же между родственниками; A18 — вампиризм (болезнь); A19 — объявление войны.

а — недостача:

a1 — невесты, человека; a2 — помощника, волшебного средства; a3 — диковинок; a4 — яйца смерти (любви), a5 — денег, пропитания, a6 — в других формах.

B — посредничество, соединительный момент:

B1 — клич; B2 — отсылка; B3 — отпуск; B4 — сообщение о беде в разных формах; B5 — увоз; B6 — отпуск и пощада; B7 — жалобная песнь.

C — начинающееся противодействие.

↑ — отправка героя из дома.

Д — первая функция дарителя:

Д1 — испытание; Д2 — приветствие, выспрашивание; Д3 — просьба о загробной услуге; Д4 — просьба пленника об освобождении; *Д4 — то же с предварительным пленением; Д5 — просьба о пощаде; Д6 — просьба о разделе; д6 — спор без произнесенной просьбы о разделе; Д7 — другие просьбы; *Д7 — то же с предварительным приведением просителя в беспомощное состояние; д7 — беспомощное состояние дарителя без произнесенной просьбы, возможность оказать услугу; Д8 — попытка уничтожить; Д9 — схватка с враждебным дарителем; Д10 — предложение волшебного средства в обмен.

Г — реакция героя: Г1 — выдержанное испытание; Г2 — приветливый ответ; Г3 — услуга мертвецу; Г4 — отпущенный пленник; Г5 — пощада просящего; Г6 — раздел спорщиков; ГVI — обман спорщиков, Г7 — различные другие оказанные услуги или выполненные просьбы, благочестивые поступки; Г8 — попытка уничтожения предотвращается и пр.; Г9 — победа в схватке; Г10 — обман при мене.

Z — овладевание волшебным средством:

Z1 — средство передается; z1 — подарок материального свойства; Z2 — средство указывается, изготовляется; Z3 — продается, покупается; Z4 — изготовляется; Z34 — изготовляется на заказ; Z5 — найдено; Z6 — появляется самостоятельно; ZVI — появляется из земли; Z7 — средство выпивается, съедается; Z8 — похищается; Z9 — предложение своих услуг, предоставление себя в распоряжение; z9 — то же без формулы вызова («в некое время я тебе пригожусь» и пр.); Z69 — встреча с помощником, предлагающим услуги.

R — перемещение к месту назначения:

R1 — полет; R2 — езда, переноска; R3 — героя ведут; R4 — герою указывают путь; R5 — герой пользуется неподвижными средствами сообщения; R6 — кровавый след указывает путь.

Б — борьба с вредителем:

Б1 — бой на открытом поле; Б2 — состязание; Б3 — игра в карты; Б4 — взвешивание (см. №93).

П — победа над вредителем:

П1 — победа в бою; *П1 — победа в негативной форме (ложный герой не принимает боя, прячется, а герой одерживает победу); П2 — победа или превосходство в состязании; П3 — выигрыш в карты; П4 — превосходство при взвешивании; П5 — убиение врага без боя; П6 — изгнание врага.

К — клеймение, отметка героя:

К1 — нанесение отметки на тело; К2 — передача кольца или полотенца; КЗ — в иных формах.

Л — ликвидация беды или недостачи:

Л1 — непосредственная добыча с применением силы или хитрости; ЛI — то же: один персонаж заставляет другого совершить добычу; Л2 — добыча совершается несколькими помощниками сразу; Л3 — добыча объектов при помощи приманки; Л4 — ликвидация беды — непосредственный результат предшествующих действий; Л5 — беда ликвидируется мгновенно применением волшебного средства; Л6 — бедность ликвидируется применением волшебного средства; Л7 — ловля; Л8 — расколдование; Л9 — оживление; ЛIX — то же, с предварительной добычей живой воды; Л10 — освобождение; ЛZ — ликвидация в форме Z, т. е.: ЛZ1 — объект поисков передается; ЛZ2 — указывается и т. д.

↓ — возвращение героя.

Пр — преследование героя:

Пр1 — полет по воздуху; Пр2 — требование виноватого; Пр3 — преследование с рядом превращений в животных; Пр4 — преследование с превращением в заманчивые предметы; Пр5 — попытка поглотить героя; Пр6 — попытка извести героя; Пр7 — попытка перегрызть дерево.

Сп — спасение героя:

Сп1 — быстрое бегство; Сп2 — бросание гребешка и пр.; Сп3 — бегство с превращением в церковь и пр.; Сп4 — бегство с укрыванием бегущего; Сп5 — укрывательство у кузнецов; Сп6 — ряд превращений в животных, растения и камни; Сп7 — предотвращение соблазна заманчивых предметов; Сп8 — спасение от попытки поглотить; Сп9 — спасение от попытки извести; Сп10 — скачок на другое дерево.

Х — неузнанное прибытие.

Ф — необоснованные притязания ложного героя.

З — трудная задача.

Р — решение задачи: *Р — решение до срока.

У — узнавание героя.

О — обличение ложного героя.

Т — трансфигурация:

Т1 — новый телесный облик; Т2 — постройка дворца; Т3 — новая одежда; Т4 — юмористические и рационализованные формы.

Н — наказание ложного героя или вредителя.

C** — свадьба и воцарение:

C* — свадьба; C* — воцарение; c1 — обещанный брак; c2 — возобновленный брак; c3 — денежное вознаграждение (вместо руки царевны) и прочие формы обогащения при развязке.

N — неясные или заносные формы.

< — расставание у подорожного столба.

s — передача сигнализатора.

Мот. — мотивировки.

§ — связки.

pos — положительный успех функций;

neg — отрицательный успех функций;

contr — достижение результата, противоположного значению функции.

Приложение V. Перевод нумерации дореволюционных изданий сказок Афанасьева на нумерацию изданий пореволюционных

В 1936–1940 гг. вышло критическое издание сборника сказок Афанасьева, в котором изменена нумерация предыдущих изданий: обозначение вариантов через буквы (1a, 1b, 1c и т. д.) заменено последовательным обозначением через цифры (1, 2, 3 и т. д.). Этот же порядок сохранен в последующих изданиях этого сборника. Между тем в указателе сказочных сюжетов Аарне-Андреева (1929), равно как и в исследовательских работах, вышедших до 1936 г., ссылки даются по старой нумерации. Ниже приведена таблица соответствий нумерации текстов этих изданий в тех пределах, в каких они использованы в данной книге. Левая колонка обозначает старую нумерацию, правая — новую.

50 = 93

51 = 94

52a = 95

52b = 96

53 = 97

54 = 98

55 = 99

56 = 100

57 = 101

58a = 102

59 = 104

60 = 105

61a = 106

62a = 108

63 = 112

64 = 113

65 = 114

66a = 115

67 = 123

68 = 125

69 = 126

70 = 127

71a = 128

72 = 131

73 = 132

74a = 133

75 = 135

76 = 136

77 = 137

78 = 138

79 = 139

80 = 140

81a = 141

82 = 143

83 = 144

84a = 145

85 = 148

86 = 149

87 = 150

88 = 151

89 = 152

90 = 153

91 = 154

92 = 155

93a = 156

94 = 159

95 = 160

96 = 161

97 = 162

98 = 163

99 = 164

100a = 165

101 = 167

102 = 168

103a = 169

104a = 171

105a = 179

106a = 182

107 = 185

108 = 186

109 = 187

110 = 188

111 = 189

112a = 190

113a = 192

114a = 195

115a = 197

116a = 198

117 = 201

118a = 202

119a = 206

120a = 208

121a = 210

122a = 212

123 = 216

124a = 217

125a = 219

126a = 227

127a = 230

128a = 232

129a = 234

130a = 236

131 = 238

132 = 239

133 = 240

134 = 241

135 = 242

136 = 243

137a = 244

138 = 247

139 = 248

140a = 249

141a = 254

142 = 256

143 = 257

144 = 258

145 = 259

146a = 260

147 = 264

148 = 265

149 = 266

150a = 267

151 = 268

Схемы разборов сказок

Цитированная литература

Aarne A. Verzeichnis der Märchentypen. Folklore Fellows Communications № 3. Helsinki, 1911.

Bédier J. Les fabliaux. Paris, 1893.

Bolte J., Polívka G. Anmerkungen zu den Kinder und Hausmärchen der Brüder Grimm. Bd. I–V. Leipzig, 1913–1932.

Wundt W. Völkerpsychologie. Bd. II. Leipzig, 1960. Abt. 1.

Веселовский А. Н. Поэтика. Том. II. Вып. 1 (поэтика сюжетов). Спб., 1913.

Волков Р. М. Сказка. Разыскания по сюжетосложению народной сказки. Т. 1. Сказка великорусская, украинская, белорусская. [24], 1924.

Вундт В. Миф и религия. СПб., б. г.

Никифоров А. И. Сказочные материалы Заонежья, собранные в 1926 году. Сказочная комиссия в 1926 г. Обзор работ. Л., 1927.

Пропп В. Я. Трансформации волшебных сказок // Собрание трудов: Поэтика фольклора. М., 1998.

Пропп В. Я. Собрание трудов: Морфология / Исторические корни волшебной сказки. М., 1998.

Сперанский M. Н. Русская устная словесность. M., 1917.

Шкловский В. Теория прозы. M.; Л., 1925.

Сокращения

Аф. — Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. Т. 1–3 / Подгот. текста, предисл. и примеч. В. Я. Проппа. M., 1957 (в тексте книги в скобках указаны не страницы, а номера сказок).

Больте-Поливка — Bolte J., Polívka G. Anmerkungen zu den Kinder- und Hausmärchen der Brüder Grimm. Bd. 1–5. Leipzig, 1913–1932.

Гримм — Grimm J. und W. Kinder- und Hausmärchen. Bd. 1–3. Berlin, 1822 и др. (в тексте в скобках указаны номера сказок).

Ж. ст. — Живая старина. Т. XXI, 1912. Вып. II–IV.

ЗВ — Зеленин Д. К. Великорусские сказки Вятской губернии. Пг., 1915 г. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр. Т. XLII.)

ЗП — Зеленин Д. К. Великорусские сказки Пермской губернии. Пг., 1914. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр. Т. XLI.)

К. — Сказки M. M. Коргуева. Кн. 1 / Зап., вступ. статья и комм. А. Н. Нечаева. Петрозаводск, 1939. (Сказки Карельского Беломорья, 1.)

«Книга мертвых» — Naville E. Das Aegyptische Todtenbuch der XVIII. bis XX. Dynastie. Bd. 1–2. Berlin, 1881.

Он. зав. — Песни и сказки на Онежском заводе. Петрозаводск, 1937. (Карел. НИИ культуры.)

Онч. — Ончуков Н. E. Северные сказки. СПб., 1908. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр. Т. XXXIII.)

Ригведа — Ludwig A. Der Rigveda, oder Die heiligen Hymnen der Brâhmana / Zum ersten Male vollständig ins Deutsche übersetzt. Bd. I–V. Praga, 1876–1883.

Сад. — Садовников Д. Н. Сказки и предания Самарского края. СПб., 1884. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр. Т. XII.)

Сев. — Карнаухова И. В. Сказки и предания Северного края. M., 1934.

Ск. — Соколовы Б. и Ю. Сказки и песни Белозерского края. M., 1915.

См. — Смирнов А. M. Сборник великорусских сказок Архива Русского географического общества. Вып. I, II. Пг., 1917. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр. Т. XLIV. 1, 2)

Худ. — Худяков И. А. Великорусские сказки. Вып. 1–3. M., 1860–1862.

Сб. МАЭ — Сборник Музея антропологии и этнографии им. Петра Великого АН СССР (Ленинград).

ARw — Archiv für Religionswissenschaft (Leipzig).

FFC — Folklore Fellows Communications. Edited for the Folklore Fellows (Helsinki).

ZfE — Zeitschrift für Ethnologie (Berlin).

ZV — Zeitschrift des Vereins für Volkskunde (Berlin).

Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки

Предисловие

Предлагаемая работа снабжена вводной главой, и потому в предисловии можно ограничиться некоторыми замечаниями технического характера.

В книге часто встречаются ссылки на сказки или выдержки из них. Эти выдержки надо рассматривать как иллюстрации, а не как доказательства. За примером кроется более или менее распространенное явление. Разбирая явление, следовало бы приводить не одну-две иллюстрации, а все имеющиеся случаи. Однако это свело бы книгу к указателю, который размерами превзошел бы всю работу. Эту трудность можно было бы обойти ссылками на существующие указатели сюжетов или мотивов. Однако, с одной стороны, распределение сказок по сюжетам и сюжетов по мотивам, принятое в этих указателях, часто весьма условно, с другой же стороны — ссылки на сказки встречаются в книге несколько сот раз, и пришлось бы несколько сот раз давать ссылки на указатели. Все это заставило меня отказаться от традиции приводить при всяком сюжете номер типа. Читатель поймет, что приводимые материалы представляют собой образцы.

То же касается примеров из области обычаев, обрядов, культов и т. д. Все приводимые факты — не более как примеры, число которых можно было бы произвольно увеличить или уменьшить, приводимые примеры могли бы быть заменены другими. Таким образом, в книге не сообщается никаких новых фактов, нова только устанавливаемая между ними связь, и в ней центр тяжести всей книги.

Необходимо сделать еще оговорку относительно способа изложения. Мотивы сказки так тесно связаны между собою, что, как правило, ни один мотив не может быть понят изолированно. Излагать же приходится по частям. Поэтому в начале книги часто встречаются ссылки на то, что еще будет развито, а со второй половины — на то, что уже изложено выше.

Книга представляет собой одно целое, и ее нельзя читать из середины для справок по отдельным мотивам.

В данной книге читатель не найдет анализа многих мотивов, которые он вправе искать в такой работе. Многое не уместилось в ней. Упор сделан на анализ основных, главнейших сказочных образов и мотивов, остальное же частью уже опубликовано раньше и здесь не повторяется, частью, возможно, появится в виде отдельных очерков в будущем.

Работа вышла из стен Ленинградского ордена Ленина государственного университета. Многие из моих товарищей по работе поддерживали меня, охотно делясь своими знаниями и опытом. Особенно многим я обязан члену-корреспонденту Академии Наук проф. Ивану Ивановичу Толстому, который дал мне ценные указания как по части использованного мной античного материала, так и по общим вопросам работы. Приношу ему свою глубочайшую и искреннюю благодарность.

Автор

Глава I. Предпосылки

1. Основной вопрос

Что значит конкретно исследовать сказку, с чего начать? Если мы ограничимся сопоставлением сказок друг с другом, мы останемся в рамках компаративизма. Мы хотим расширить рамки изучения и найти историческую базу, вызвавшую к жизни волшебную сказку. Такова задача исследования исторических корней волшебной сказки, сформулированная пока в самых общих чертах.

На первых порах кажется, что в постановке этой задачи нет ничего нового. Попытки изучать фольклор исторически были и раньше. Русская фольклористика знала целую историческую школу во главе со Всеволодом Миллером. Так, Сперанский говорит в своем курсе русской устной словесности: «Мы, изучая былину, стараемся угадать тот исторический факт, который лежит в ее основе, и, отправляясь от этого предположения, доказываем тождество сюжета былины с каким-нибудь известным нам событием или их кругом» (Сперанский 222). Ни угадывать исторических фактов, ни доказывать их тождества с фольклором мы не будем. Для нас вопрос стоит принципиально иначе. Мы хотим исследовать, каким явлениям (а не событиям) исторического прошлого соответствует русская сказка и в какой степени оно ее действительно обусловливает и вызывает. Другими словами, наша цель — выяснить источники волшебной сказки в исторической действительности. Изучение генезиса явления еще не есть изучение истории этого явления. Изучение истории не может быть произведено сразу — это дело долгих лет, дело не одного лица, это дело поколений, дело зарождающейся у нас марксистской фольклористики. Изучение генезиса есть первый шаг в этом направлении. Таков основной вопрос, поставленный в этой работе.

2. Значение предпосылок

Каждый исследователь исходит из каких-то предпосылок, имеющихся у него раньше, чем он приступает к работе. Веселовский еще в 1873 году указывал на необходимость прежде всего уяснить себе свои позиции, критически отнестись к своему методу (Веселовский 1938, 83–128). На примере книги Губернатиса «Зоологическая мифология» («Zoological Mythology») Веселовский показал, как отсутствие самопроверки ведет к ложным заключениям, несмотря на всю эрудицию и комбинаторские способности автора работы.

Здесь следовало бы дать критический очерк истории изучения сказки. Мы этого делать не будем. История изучения сказки излагалась не раз, и нам нет необходимости перечислять труды. Но если спросить себя, почему до сих пор нет вполне прочных и всеми признанных результатов, то мы увидим, что часто это происходит именно оттого, что авторы исходят из ложных предпосылок.

Так называемая мифологическая школа исходила из предпосылки, что внешнее сходство двух явлений, внешняя аналогия их свидетельствует об их исторической связи. Так, если герой растет не по дням, а по часам, то быстрый рост героя якобы отражает быстрый рост солнца, взошедшего на горизонте (Frobenius 1898, 242). Во-первых, однако, солнце для глаз не увеличивается, а уменьшается, во-вторых же, аналогия не то же самое, что историческая связь.

Одной из предпосылок так называемой финской школы было предположение, что формы, встречающиеся чаще других, вместе с тем присущи исконной форме сюжета. Не говоря уже о том, что теория архетипов сюжета сама требует доказательств, мы будем иметь случай неоднократно убеждаться, что самые архаические формы встречаются как раз очень редко, и что они часто вытеснены новыми, получившими всеобщее распространение (Никифоров 1926).

Таких примеров можно указать очень много, причем выяснить ошибочность предпосылок в большинстве случаев совсем не трудно. Спрашивается, отчего же сами авторы не видели своих столь ясных для нас ошибок? Мы не будем их в этих ошибках винить — их делали величайшие ученые; дело в том, что они часто не могли мыслить иначе, что их мысли обусловлены эпохой, в которую они жили, и классом, к которому они принадлежали. Вопрос о предпосылках в большинстве случаев даже не ставился, и голос гениального Веселовского, который сам неоднократно пересматривал свои предпосылки и переучивался, остался гласом вопиющего в пустыне.

Для нас же отсюда вытекает следствие, что нужно тщательно проверить свои предпосылки до начала исследования.

3. Выделение волшебных сказок

Мы хотим найти, исследовать исторические корни волшебной сказки. О том, что мыслится под историческими корнями, будет сказано ниже. Раньше чем это сделать, необходимо оговорить термин «волшебная сказка». Сказка настолько богата и разнообразна, что изучать все явление сказки целиком во всем его объеме и у всех народов невозможно. Поэтому материал должен быть ограничен, и я ограничиваю его волшебными сказками. Это означает, что у меня есть предпосылка, что существуют какие-то особые сказки, которые можно назвать волшебными. Действительно, такая предпосылка у меня есть. Под волшебными я буду понимать те сказки, строй которых изучен мной в «Морфологии сказки». В этой книге жанр волшебной сказки выделен достаточно точно. Здесь будет изучаться тот жанр сказок, который начинается с нанесения какого-либо ущерба или вреда (похищение, изгнание и др.) или с желания иметь что-либо (царь посылает сына за жар-птицей) и развивается через отправку героя из дома, встречу с дарителем, который дарит ему волшебное средство или помощника, при помощи которого предмет поисков находится. В дальнейшем сказка дает поединок с противником (важнейшая форма его — змееборство), возвращение и погоню. Часто эта композиция дает осложнение. Герой уже возвращается домой, братья сбрасывают его в пропасть. В дальнейшем он вновь прибывает, подвергается испытанию через трудные задачи и воцаряется и женится или в своем царстве или в царстве своего тестя. Это — краткое схематическое изложение композиционного стержня, лежащего в основе очень многих и разнообразных сюжетов. Сказки, отражающие эту схему, будут здесь называться волшебными, и они-то и составляют предмет нашего исследования.

Итак, первая предпосылка гласит: среди сказок имеется особая категория сказок, обычно называемых волшебными. Эти сказки могут быть выделены из других и изучаться самостоятельно. Самый факт выделения может вызвать сомнения. Не нарушен ли здесь принцип связи, в которой мы должны изучать явления? Однако в конечном итоге все явления мира связаны между собой, между тем наука всегда выделяет явления, подлежащие ее изучению, из числа других явлений. Все дело в том, где и как здесь проводится граница.

Хотя волшебные сказки и составляют часть фольклора, но они не представляют собой такой части, которая была бы неотделима от этого целого. Они не то же, что рука по отношению к телу или лист по отношению к дереву. Они, будучи частью, вместе с тем составляют нечто целое и берутся здесь как целое.

Изучение структуры волшебных сказок показывает тесное родство этих сказок между собой. Родство это настолько тесно, что нельзя точно отграничить один сюжет от другого. Это приводит к двум дальнейшим, весьма важным предпосылкам. Во-первых: ни один сюжет волшебной сказки не может изучаться без другого, и во-вторых: ни один мотив волшебной сказки не может изучаться без его отношения к целому.

Этим работа становится принципиально на новый путь.

До сих пор работа обычно велась так: брался один какой-нибудь мотив, или один какой-нибудь сюжет, собирались по возможности все записанные варианты, а затем из сопоставления и сравнения материалов делались выводы. Так, Поливка изучал формулу «русским духом пахнет», Радермахер — мотив о проглоченных и извергнутых китом, Баумгартен — мотив о запроданных черту («отдай, чего дома не знаешь») и т. д. (Polívka 1924, 1–4; Radermacher 1906; Baumgarten 1915). Авторы ни к каким выводам не приходят и от выводов отказываются.

Точно так же изучаются отдельные сюжеты. Так, Макензен изучал сказку о поющей косточке, Лильеблад — о благодарном мертвеце, и т. д. (Mackensen 1923; Liljeblad 1927). Таких исследований имеется довольно много, они сильно продвинули наше знание распространенности и жизни отдельных сюжетов, но вопросы происхождения в этих работах не решены. Поэтому мы пока совершенно отказываемся от посюжетного изучения сказки. Волшебная сказка для нас есть нечто целое, все сюжеты ее взаимно связаны и обусловлены. Этим же вызвана невозможность изолированного изучения мотива. Если бы Поливка собрал не только все разновидности формулы «русским духом пахнет», а задался бы вопросом, кто издает это восклицание, при каких условиях оно издается, кого этим возгласом встречают и т. д., т. е. если бы он изучал его в связи с целым, то, очень возможно, он пришел бы к верному заключению. Мотив может быть изучаем только в системе сюжета, сюжеты могут изучаться только в их связях относительно друг друга.

4. Сказка как явление надстроечного характера

Таковы предпосылки, почерпнутые из предварительного изучения структуры волшебной сказки. Но этим дело не ограничивается.

Выше было указано, что предпосылки, из которых исходят авторы, часто являются продуктом эпохи, в которую жил исследователь.

Мы живем в эпоху социализма. Наша эпоха также выработала свои предпосылки, на основании которых надо изучать явления духовной культуры. Но в отличие от предпосылок других эпох, приводящих гуманитарные науки в тупик, наша эпоха создала предпосылки, выводящие гуманитарные науки на единственно правильный путь.

Предпосылка, о которой здесь идет речь, есть общая предпосылка для изучения исторических явлений: «Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще» (Маркс, Энгельс 13; 7). Отсюда совершенно ясно вытекает, что мы должны найти в прошлом тот способ производства, который обусловливает сказку.

Каков же был этот способ производства? Достаточно самого беглого знакомства со сказкой, чтобы сказать, что, например, капитализм волшебной сказки не обусловливает. Это, конечно, не означает, что капиталистический способ производства сказкой не отражен. Наоборот, мы здесь найдем и жестокого заводчика, и алчного попа, и офицер-секуна («секун-майор»), и поработителя-барина, и беглого солдата, и нищее, пьяное и разоренное крестьянство. Здесь надо подчеркнуть, что речь идет именно о волшебных, а не новеллистических сказках. Настоящая же волшебная сказка с крылатыми конями, с огненными змеями, фантастическими царями и царевнами и т. д. явно не обусловлена капитализмом, явно древнее его. Не теряя лишних слов, скажем, что волшебная сказка древнее и феодализма — это будет видно из всего хода исследования.

Однако что же получилось? Получилось, что сказка не соответствует той форме производства, при которой она широко и прочно существует. Объяснение этого несоответствия мы также найдем у Маркса. «С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке» (там же). Слова «более или менее быстро» очень важны. Изменение в идеологии происходит не всегда сразу после изменения экономических основ. Получается «несоответствие», чрезвычайно интересное и ценное для исследователя. Оно означает, что сказка создалась на основе докапиталистических форм производства и социальной жизни, а каких именно — это и должно быть исследовано.

Вспомним, что именно такого рода несоответствие позволило Энгельсу пролить свет на происхождение семьи. Цитируя Моргана и ссылаясь на Маркса, Энгельс в «Происхождении семьи» пишет: «Семья, — говорит Морган, — активное начало; она никогда не остается неизменной, а переходит от низшей формы к высшей, по мере того как общество развивается от низшей ступени к высшей. Напротив, системы родства пассивны; лишь через долгие промежутки времени они регистрируют прогресс, проделанный за это время семьей, и претерпевают радикальные изменения лишь тогда, когда семья уже радикально изменилась». «И точно так же, — прибавляет Маркс, — обстоит дело с политическими, юридическими, религиозными, философскими системами вообще» (21, 36). Прибавим от себя, что точно так же обстоит дело со сказкой.

Итак, возникновение сказки связано не с тем производственным базисом, на котором ее стали записывать с начала XIX века. Это приводит нас к следующей предпосылке, которая пока формулируется в очень общей форме: сказку надо сравнивать с исторической действительностью прошлого и в ней искать корней ее. Такая предпосылка содержит нераскрытое понятие «исторического прошлого». Если историческое прошлое понимать так, как его понимал Всеволод Миллер, то, очень возможно, мы придем к тому же, к чему пришел он, утверждая, например, что змееборство Добрыни Никитича сложилось на основе исторического факта крещения Новгорода.

Нам, следовательно, необходимо расшифровать понятие исторического прошлого, определить, что именно из этого прошлого необходимо для объяснения сказки.

5. Сказка и социальные институты прошлого

Если сказка рассматривается как продукт, возникший на известном производственном базисе, то ясно, что нужно рассмотреть, какие формы производства в ней отражены.

Непосредственно в сказке производят очень мало и редко. Земледелие играет минимальную роль, охота отражена шире. Пашут и сеют обычно только в начале рассказа. Начало легче всего подвергается изменениям. В дальнейшем же повествовании большую роль играют стрельцы, царские или вольные охотники, большую роль играют всякого рода лесные животные.

Однако исследование форм производства в сказке только со стороны его объекта или техники мало продвигает нас в изучении источников сказки. Важна не техника производства как таковая, а соответствующий ей социальный строй. Так мы получаем первое уточнение понятия исторического прошлого по отношению к сказке. Все исследование сводится к тому, чтобы определить, при каком социальном строе создались отдельные мотивы и вся сказка.

Но «строй» — понятие очень общее. Нужно брать конкретные проявления этого строя. Одним из таких проявлений строя являются институты этого строя. Так, нельзя сравнивать сказку с родовым строем, но можно сравнивать некоторые мотивы сказки с институтами родового строя, поскольку они в ней отразились или обусловлены им. Отсюда вытекает предпосылка, что сказку нужно сравнивать с социальными институтами прошлого и в ней искать корней ее. Этим вносится дальнейшее уточнение в понятие исторического прошлого, в котором надо искать происхождение сказки. Так, например, мы видим, что в сказке содержатся иные формы брака, чем сейчас. Герой ищет невесту вдалеке, а не у себя. Возможно, что здесь отразились явления экзогамии: очевидно, невесту почему-то нельзя брать из своей среды. Поэтому формы брака в сказке должны быть рассмотрены и должен быть найден тот строй, тот этап или фазис или стадия общественного развития, на котором эти формы действительно имелись. Далее мы, например, видим, что герой очень часто воцаряется. Чей же престол занимает герой? Окажется, что герой занимает престол не своего отца, а своего тестя, которого при этом он очень часто убивает. Тут возникает вопрос о том, какие формы преемственности власти отражены сказкой. Одним словом, мы исходим из предпосылки, что сказка сохранила следы исчезнувших форм социальной жизни, что эти остатки нужно изучить, и что такое изучение вскроет источники многих мотивов сказки.

Но это, конечно, не все. Многие мотивы сказки, правда, объясняются тем, что они отражают некогда имевшиеся институты, но есть мотивы, которые ни с какими институтами непосредственно не связаны. Следовательно, данной области как материала для сравнения недостаточно. Не все объясняется наличием тех или иных институтов.

6. Сказка и обряд

Уже давно замечено, что сказка имеет какую-то связь с областью культов, с религией. Строго говоря, культ, религия, также может быть назван институтом. Однако подобно тому, как строй манифестируется в институтах, институт религии манифестируется в известных культовых действиях; каждое такое действие уже не может быть названо институтом, и связь сказки с религией может быть выделена в особый вопрос, вытекающий из связи сказки с социальными институтами. Энгельс в «Анти-Дюринге» совершенно точно сформулировал сущность религии. «Но ведь всякая религия является не чем иным, как фантастическим отражением в головах людей тех внешних сил, которые господствуют над ними в их повседневной жизни, — отражением, в котором земные силы принимают форму неземных. В начале истории объектами этого отражения являются прежде всего силы природы... Но вскоре, наряду с силами природы, вступают в действие также и общественные силы, — силы, которые противостоят человеку в качестве столь же... необъяснимых для него, как и силы природы... Фантастические образы, в которых первоначально отражались только таинственные силы природы, приобретают теперь также и общественные атрибуты и становятся представителями исторических сил» (328–329).

Но так же как нельзя сравнивать сказку с каким-то социальным строем вообще, ее нельзя сравнивать с религией вообще, а нужно сравнивать ее с конкретными проявлениями этой религии. Энгельс устанавливает, что религия есть отражение сил природы и общественных сил. Отражение это может быть двояким: оно может быть познавательным и выливаться в догматах или учениях, оно манифестируется в способах объяснения мира или оно может быть волевым и выливаться в актах или действиях, имеющих целью воздействовать на природу и подчинить ее себе. Такие действия мы будем называть обрядами и обычаями.

Обряд и обычай — не то же самое. Так, если людей хоронят через сожжение, то это обычай, а не обряд. Но обычай обставляется обрядами, и разделять их — методически неправильно.

Сказка сохранила следы очень многих обрядов и обычаев: многие мотивы только через сопоставление с обрядами получают свое генетическое объяснение. Так, например, в сказке рассказывается, что девушка закапывает кости коровы в саду и поливает их водой (Аф. 100). Такой обычай или обряд действительно имелся. Кости животных почему-то не съедались и не уничтожались, а закапывались (Пропп 1934). Если бы нам удалось показать, какие мотивы восходят к подобным обрядам, то происхождение этих мотивов до известной степени уже было бы объяснено. Нужно систематически изучить эту связь сказки с обрядами.

Такое сопоставление может оказаться гораздо труднее, чем это кажется на первый взгляд. Сказка — не хроника. Между сказкой и обрядом имеются различные формы отношений, различные формы связи, и эти формы должны быть кратко рассмотрены.

7. Прямое соответствие между сказкой и обрядом

Самый простой случай — это полное совпадение обряда и обычая со сказкой. Этот случай встречается редко. Так, в сказке закапывают кости, и в исторической действительности это тоже именно так и делали. Или: в сказке рассказывается, что царских детей запирают в подземелье, держат их в темноте, подают им пищу так, чтобы этого никто не видел, и в исторической действительности это тоже именно так и делалось. Нахождение этих параллелей чрезвычайно важно для фольклориста. Эти соответствия необходимо разработать, и тогда часто может оказаться, что данный мотив восходит к тому или иному обряду или обычаю, и генезис его может быть объяснен.

8. Переосмысление обряда сказкой

Но, как уже указано, такое прямое соответствие между сказкой и обрядом встречается не так часто. Чаще встречается другое соотношение, другое явление, явление, которое можно назвать переосмыслением обряда. Под переосмыслением здесь будет пониматься замена сказкой одного какого-нибудь элемента (или нескольких элементов) обряда, ставшего в силу исторических изменений ненужным или непонятным, — другим, более понятным. Таким образом переосмысление обычно связано с деформацией, с изменением форм. Чаще всего изменяется мотивировка, но могут подвергаться изменению и другие составные части обряда. Так, например, в сказке рассказывается, что герой зашивает себя в шкуру коровы или лошади, чтобы выбраться из ямы или попасть в тридесятое царство. Его затем подхватывает птица и переносит шкуру вместе с героем на ту гору или за то море, куда герой иначе не может попасть. Как объяснить происхождение этого мотива? Известен обычай зашивать в шкуру покойников. Восходит ли данный мотив к этому обычаю или нет? Систематическое изучение данного обычая и сказочного мотива показывает их несомненную связь: совпадение получается полное, не только по внешним формам, но и по внутреннему содержанию, по смыслу этого мотива по ходу действия и по смыслу этого обряда в историческом прошлом (см. ниже, гл. VI, § 3), с одним, однако, исключением: в сказке в шкуру зашивает себя живой, в обряде зашивают мертвеца. Такое несоответствие представляет собой очень простой случай переосмысления: в обычае зашивание в шкуру обеспечивало умершему попадание в царство мертвых, а в сказке оно обеспечивает ему попадание в тридесятое царство.

Термин «переосмысление» удобен в том отношении, что он указывает на происшедший процесс изменений, факт переосмысления доказывает, что в жизни народа произошли некоторые изменения, и эти изменения влекут за собой изменение и мотива. Эти изменения во всяком отдельном случае должны быть показаны и объяснены.

Мы привели очень простой и ясный случай переосмысления. Во многих случаях первоначальная основа настолько затемнена, что не всегда удается ее найти.

9. Обращение обряда

Особым случаем переосмысления мы должны считать сохранение всех форм обряда с придачей ему в сказке противоположного смысла или значения, обратной трактовки. Такие случаи мы будем называть обращением. Поясним наше наблюдение примерами. Существовал обычай убивать стариков. Но в сказке рассказывается, как должен был быть убит старик, но он не убивается. Тот, кто пощадил старика, при существовании этого обычая был бы осмеян, а может быть поруган или даже наказан. В сказке пощадивший старика — герой, поступивший мудро. Был обычай приносить девушку в жертву реке, от которой зависело плодородие. Это делалось при начале посева и должно было способствовать произрастанию растений. Но в сказке является герой и освобождает девушку от чудовища, которому она выведена на съедение. В действительности в эпоху существования обряда такой «освободитель» был бы растерзан как величайший нечестивец, ставящий под угрозу благополучие народа, ставящий под угрозу урожай. Эти факты показывают, что сюжет иногда возникает из отрицательного отношения к некогда бывшей исторической действительности. Такой сюжет (или мотив) еще не мог возникнуть как сказочный, когда имелся уклад, требовавший принесения в жертву девушек. Но с падением этого уклада обычай, некогда почитавшийся святым, обычай, при котором героем была девушка-жертва, шедшая иногда даже добровольно на смерть, становился ненужным и отвратительным, и героем сказки уже оказывается нечестивец, который помешал этому жертвоприношению. Это — принципиально очень важное установление. Оно показывает, что сюжет возникает не эволюционным путем прямого отражения действительности, а путем отрицания этой действительности. Сюжет соответствует действительности по противоположности. Этим подтверждаются слова В. И. Ленина, противопоставившего концепции эволюционного развития концепцию развития как единства противоположностей. «Только вторая дает ключ к “самодвижению” всего сущего; только она дает ключ к “скачкам”, к “перерыву постепенности”, к “превращению в противоположность”, к “уничтожению старого и возникновению нового”» (Ленинский сборник, т. XII, с. 324).

Все эти соображения и предварительные наблюдения заставляют нас выдвинуть еще одну предпосылку: сказку нужно сопоставлять с обрядами и обычаями с целью определения, какие мотивы восходят к тем или иным обрядам и в каком отношении они к ним находятся.

Здесь возникает одна трудность. Дело в том, что и обряд, возникнув как средство борьбы с природой, впоследствии, когда находятся рациональные способы борьбы с природой и воздействия на нее, все же не отмирает, но тоже переосмысляется. Таким образом может получиться, что фольклорист, сведя мотив к обряду, найдет, что мотив восходит к переосмысленному обряду, и будет поставлен перед необходимостью объяснить еще и обряд. Здесь возможны случаи, когда первоначальная основа обряда настолько затемнена, что данный обряд требует специального изучения. Но это — дело уже не фольклориста, а этнографа. Фольклорист вправе, установив связь между сказкой и обрядом, в иных случаях отказаться от изучения еще и обряда — это завело бы его слишком далеко.

Бывает и другое затруднение. Как обрядовая жизнь, так и фольклор слагается буквально из тысячи различных деталей. Нужно ли для каждой детали искать экономических причин? Энгельс по этому поводу говорит: «...низкое экономическое развитие предысторического периода имеет в качестве дополнения, а порой в качестве условия и даже в качестве причины ложные представления о природе. И хотя экономическая потребность была и с течением времени все более становилась главной пружиной прогресса в познании природы, все же было бы педантизмом, если бы кто-нибудь попытался найти для всех этих первобытных бессмыслиц экономические причины» (Маркс, Энгельс XXXVII, 419). Эти слова достаточно ясны. По этому поводу необходимо еще прибавить следующее: если один и тот же мотив приводится нами на ступени родового общества, на ступени рабовладельческого строя типа древнего Египта, античности и т. д. (а такие сопоставления приходится делать очень часто), причем мы устанавливаем эволюцию мотива, то мы не считаем необходимым всякий раз особенно подчеркивать, что мотив изменился не в силу эволюции изнутри, а в силу того, что он попадает в новую историческую обстановку. Мы постараемся избежать опасности не только педантизма, но и схематизма.

Но вернемся опять к обряду. Как правило, если установлена связь между обрядом и сказкой, то обряд служит объяснением соответствующего мотива в сказке. При узкосхематическом подходе так должно бы быть всегда. Фактически иногда бывает как раз наоборот. Бывает, что, хотя сказка и восходит к обряду, но обряд бывает совершенно неясен, а сказка сохранила прошлое настолько полно, верно и хорошо, что обряд или иное явление прошлого только через сказку получает свое настоящее освещение. Другими словами, могут быть случаи, когда сказка из объясняемого явления при ближайшем изучении окажется явлением объясняющим, она может быть источником для изучения обряда. «Фольклорные сказания разноплеменного сибирского населения послужили нам едва ли не самым главным источником для реконструкции древних тотемических верований», — говорит Д. К. Зеленин (Зеленин 1936, 232). Этнографы часто ссылаются на сказку, но не всегда ее знают. Это особенно касается Фрэзера. Грандиозное здание его «Золотой ветви» держится на предпосылках, которые почерпнуты из сказки, притом из неправильно понятой и недостаточно изученной сказки. Точное изучение сказки позволит внести ряд поправок в этот труд и даже поколебать его устои.

10. Сказка и миф

Но если мы обряд рассматриваем как одно из проявлений религии, то мы не можем пройти мимо другого проявления ее, а именно — мифа. Об отношении сказки к мифу существует огромная литература, которую мы здесь целиком обходим. Наши цели не непосредственно полемические. В большинстве случаев разграничение делается чисто формально. Приступая к исследованию, мы еще не знаем, каково отношение сказки к мифу — здесь пока выставляется требование исследовать этот вопрос, привлечь миф как один из возможных источников сказки.

Разнообразие имеющихся толкований и пониманий понятия мифа заставляет и нас оговорить это понятие точно. Под мифом здесь будет пониматься рассказ о божествах или божественных существах, в действительность которых народ верит. Дело здесь в вере не как в психологическом факторе, а историческом. Рассказы о Геракле очень близки к нашей сказке. Но Геракл был божеством, которому воздавался культ. Наш же герой, отправляющийся, подобно Гераклу, за золотыми яблоками, есть герой художественного произведения. Миф и сказка отличаются не по своей форме, а по своей социальной функции (Тронский 1934).

Социальная функция мифа тоже не всегда одинакова и зависит от степени культуры народа. Мифы народов, не дошедших в своем развитии до государственности, — это одно явление, мифы древних культурных государств, известных нам через литературу этих народов, — явление уже иное. Миф не может быть отличаем от сказки формально. Сказка и миф (в особенности мифы доклассовых народов) иногда настолько полно могут совпадать между собой, что в этнографии и фольклористике такие мифы часто называются сказками. На «сказки первобытных» даже имелась определенная мода, и таких сборников, и научных, и популярных, имеется очень много. Между тем если исследовать не только тексты, а исследовать социальную функцию этих текстов, то большинство их придется считать не сказками, а мифами. В современной буржуазной фольклористике совершенно не учитывается то огромное значение, которое присуще этим мифам. Они собираются, но почти не изучаются фольклористами. Так, в указателе Больте и Поливки (Bolte, Polívka) «сказки первобытных» занимают весьма скромное место. Такие мифы не «варианты», а произведения более ранних стадий экономического развития, не утерявшие еще связи со своей производственной базой. То, что в современной европейской сказке переосмыслено, здесь часто содержится в своем исконном виде. Таким образом эти мифы часто дают ключ к пониманию сказки.

Правда, есть исследователи, которые чувствуют это значение и даже говорят о нем, но дальше деклараций дело не пошло. Принципиальное значение этих мифов не понято, и не понято оно именно потому, что исследователи стоят на формальной, а не исторической точке зрения. Данные мифы как историческое явление игнорируются, зато частные случаи обратной зависимости, зависимости фольклора «диких» народностей от «культурных», замечены и исследованы. Только в самое последнее время мысль о социальном значении мифа начинает высказываться в буржуазной науке, начинает утверждаться тесная связь между словом, мифами, священными рассказами племени, с одной стороны, и его ритуальными действиями, моральными действиями, социальной организацией и даже практическими действиями, с другой стороны. Однако о том, чтобы это положение распространялось и на европейские сказки, обычно нет речи, эта мысль слишком смела.

К сожалению, однако, запись подобных мифов в большинстве случаев мало удовлетворительна. Даются только тексты, и больше ничего. Часто издатель даже не сообщает, знал ли он язык, записывал ли он непосредственно или через переводчика. Даже в записях такого крупного исследователя, как Боас, встречаются тексты, которые с несомненностью представляют собой пересказы, но нигде это не оговорено. А для нас важны мельчайшие детали, частности, оттенки, часто важен даже тон рассказа... Еще хуже обстоит дело, когда туземцы рассказывают свои мифы по-английски. Так иногда записывал Кребер. Его сборник «Gros Ventre Myths and Tales» содержит 50 текстов, из которых 48 текстов были рассказаны по-английски, что мы узнаем в середине книги из подстрочного примечания, как весьма второстепенное и маловажное обстоятельство (Kroeber I; III pt).

Выше мы говорили, что миф имеет социальное значение; но значение это не всюду одинаково. Отличие античных мифов от полинезийских очевидно для всякого. Но и в пределах доклассовых народов это значение и его степень также не одинаковы, их нельзя бросать в один котел. В этом отношении можно говорить о различии мифов отдельных стран и народов в зависимости от степени их культуры.

Наиболее ценными и важными оказались для нас не европейские и не азиатские материалы, как можно было думать по территориальной близости, а материалы американские, отчасти океанийские и африканские. Азиатские народы в целом стоят уже на более высокой ступени культуры, чем стояли народы Америки и Океании в тот момент, когда их застали европейцы и стали собирать этнографические и фольклорные материалы; во-вторых, Азия — древнейший культурный континент, котел, в котором потоки народов переселялись, смешивались и вытесняли друг друга. На пространстве этого континента мы имеем все стадии культуры от почти первобытных айну до достигших высочайших культурных вершин китайцев, а ныне — и социалистическую культуру СССР. Поэтому в азиатских материалах мы имеем смешение, которое чрезвычайно затрудняет исследование. Якуты, например, рассказывают сказку об Илье Муромце наравне со своими вероятно исконными якутскими мифами. В вогульском фольклоре упоминаются лошади, которых вогулы не знают (Чернецов). Эти примеры показывают, как легко здесь ошибиться, принять пришедшее и чуждое за исконное. А так как нам важно изучать явление не само по себе, не тексты, а важно изучить связь мифа с той почвой, на которой он возник, то здесь кроется величайшая опасность для фольклориста. Он может принять, например, явление, пришедшее из Индии, за первобытно-охотничье, так как оно встречается у этих охотников.

В меньшей степени это касается Африки. Здесь, правда, также имеются и народы, стоящие на весьма низкой ступени развития, как бушмены, и скотоводческие народы, как зулусы, и народы земледельческие, народы, знающие уже кузнечное дело. Но все же взаимные культурные влияния здесь менее сильны, чем в Азии. К сожалению, африканские материалы иногда записаны не лучше, чем американские. Американцы все же сами живут в непосредственном соседстве с индейцами, Африку же изучают пришельцы, колонизаторы и миссионеры — французы, англичане, голландцы, немцы, которые еще менее дают себе труда изучить язык, а если изучают, то не в целях записывания фольклора. Один из крупнейших исследователей Африки, Фробениус, не знает африканских языков, что не мешает ему массами издавать африканские материалы, не оговаривая, как он их получил, что, конечно, заставляет относиться к ним весьма критически.

Правда, и Америка вовсе не свободна от посторонних влияний, но тем не менее именно американские материалы дали то, чего иногда не дают материалы по другим континентам.

Таково значение мифов первобытных народов для изучения сказки, и таковы трудности, встречающиеся при их изучении.

Совершенно иное явление представляют собой мифы греко-римской античности, Вавилона, Египта, отчасти Индии, Китая. Мифы этих народов мы знаем не непосредственно от их создателей, каковыми являлись народные низы, мы знаем их в преломлении письменности. Мы знаем их через поэмы Гомера, через трагедии Софокла, через Вергилия, Овидия и т. д. Виламовиц пытается отказать греческой литературе в какой бы то ни было связи с народностью (Wilamowitz-Moellendorf). Греческая литература будто бы так же непригодна для изучения народных сюжетов, как Нибелунги Геббеля, Гейбеля или Вагнера — для изучения подлинных Нибелунгов. Такая точка зрения, отрицающая народность античного мифа, прокладывает дорогу реакционным теориям и установкам. Мы будем признавать за этими мифами подлинную народность, но должны помнить, что мы имеем их не в чистом виде, и что их нельзя приравнивать к записям фольклорных материалов из уст народа. Приблизительно так же обстоит дело с мифами Египта. Мы также знаем их не из первых рук. Представления египтян нам известны через надгробные надписи, через «Книгу мертвых» и т. д. Мы большей частью знаем лишь официальную религию, культивировавшуюся жрецами в политических целях и одобренную двором или знатью. Но народные низы могли иметь иные представления, иные, так сказать, сюжеты, чем официальный культ, и об этих народных представлениях нам известно очень мало. Тем не менее мифы культурных народов древности должны быть включены в круг исследования. Но в то время как мифы доклассовых народов представляют собой прямые источники, здесь мы имеем источники косвенные. Они с несомненностью отражают народные представления, но не всегда являются ими в прямом смысле этого слова. Может оказаться, что русская сказка дает более архаический материал, чем греческий миф.

Итак, мы отличаем мифы доклассовых формаций, которые можно рассматривать как непосредственный источник и мифы, переданные нам господствующими классами древних культурных государств, которые могут служить косвенным доказательством наличия того или иного представления у соответствующих народов.

Отсюда предпосылка, что сказку нужно сопоставлять как с мифами первобытных доклассовых народов, так и с мифами культурных государств древности.

Таково последнее уточнение, вносимое в понятие «исторического прошлого», привлекаемого для сопоставлений и для изучения сказки. Легко заметить, что в этом прошлом нас не интересуют отдельные события, т. е. то, что обычно понимается под «историей» и что понимала под ней так называемая «историческая школа».

11. Сказка и первобытное мышление

Из всего сказанного видно, что мы ищем основы сказочных образов и сюжетов в реальной действительности прошлого. Однако в сказке есть образы и ситуации, которые явно ни к какой непосредственной действительности не восходят. К числу таких образов относятся, например, крылатый змей или крылатый конь, избушка на курьих ножках, Кощей и т. д.

Будет грубой ошибкой, если мы будем стоять на позиции чистого эмпиризма и рассматривать сказку как некую хронику. Такая ошибка делается, когда, например, ищут в доистории действительных крылатых змеев и утверждают, что сказка сохранила воспоминание о них. Ни крылатых змеев, ни избушек на курьих ножках никогда не было. И тем не менее и они историчны, но историчны они не сами по себе, а исторично их возникновение, и оно-то и должно быть объяснено.

Обусловленность обряда и мифа хозяйственными интересами ясна. Если, например, пляшут, чтобы вызвать дождь, то ясно, что это продиктовано желанием воздействовать на природу. Неясно здесь другое: почему в этих целях пляшут (причем иногда с живыми змеями (Warburg)), а не делают что-нибудь другое. Скорее мы могли бы понять, если бы в этих целях лили воду (как это тоже часто делается). Это было бы примером применения симильной магии, и только. Этот пример показывает, что действие вызывается хозяйственными интересами не непосредственно, а в преломлении известного мышления, в конечном итоге обусловленного тем же, чем обусловлено само действие. Как миф, так и обряд есть продукт некоторого мышления. Объяснить и определить эти формы мышления бывает иногда очень трудно. Однако фольклористу необходимо не только учитывать его, но и уяснить себе, какие представления лежат в основе некоторых мотивов. Первобытное мышление не знает абстракций. Оно манифестируется в действиях, в формах социальной организации, в фольклоре, в языке. Бывают случаи, когда сказочный мотив необъясним ни одной из приведенных выше предпосылок. Так, например, в основе некоторых мотивов лежит иное понимание пространства, времени и множества, чем то, к которому привыкли мы. Отсюда вывод, что формы первобытного мышления должны также привлекаться для объяснения генезиса сказки. На это здесь только указывается — не более. Это — еще одна предпосылка работы. Сложность этого вопроса очень велика. В обсуждение существующих взглядов на первобытное мышление можно не входить. Для нас мышление также прежде всего есть исторически определимая категория. Это освобождает нас от необходимости «толковать» мифы или обряды или сказки. Дело не в толковании, а в сведении к историческим причинам. Миф несомненно имеет свою семантику. Но абсолютной, раз навсегда данной семантики не существует. Семантика может быть только исторической семантикой. При таком положении перед нами возникает большая опасность. Легко принять мыслительную действительность за бытовую и наоборот. Так, например, если баба-яга грозит съесть героя, то это отнюдь не означает, что здесь мы непременно имеем остаток каннибализма. Образ яги-людоедки мог возникнуть и иначе, как отражение каких-то мыслительных (и в этом смысле тоже исторических), а не реально-бытовых образов.

12. Генетика и история

Данная работа представляет собой генетическое исследование. Генетическое исследование по необходимости, по существу своему всегда исторично, но оно все же не то же самое, что историческое исследование. Генетика ставит себе задачей изучение происхождения явлений, история — изучение их развития. Генетика предшествует истории, она прокладывает путь для истории. Но все же и мы имеем дело не с застывшими явлениями, а с процессами, т. е. с некоторым движением. Всякое явление, к которому возводится сказка, мы берем и рассматриваем как процесс. Когда, например, устанавливается связь некоторых мотивов сказки с представлениями о смерти, то «смерть» берется нами не как абстрактное понятие, а как процесс представлений о смерти, изложенный в его развитии. Поэтому у читателя легко может получиться впечатление, что здесь пишется история или доистория отдельных мотивов. Несмотря иногда на более или менее детальную разработку процесса, это все же еще не история. Бывает и так, что явление, к которому возводится сказка, очень ясно само по себе, но развить его в процесс не удается. Таковы некоторые очень ранние формы социальной жизни, удивительно хорошо сохраненные сказкой (например, обряд инициации). Их история требует специального историко-этнографического исследования, и фольклорист не всегда на такое исследование может отважиться. Здесь многое упирается в недостаточную разработанность этих явлений в этнографии. Поэтому историческая разработка не всегда одинаково глубока и широка. Часто приходится ограничиваться констатацией факта связи — и только. Некоторая неравномерность исторической разработки вызвана также неодинаковым удельным весом сказочных мотивов. Более важные, «классические», мотивы сказки разработаны подробнее, другие, менее важные — короче и схематичнее.

13. Метод и материал

Изложенные здесь принципы как будто весьма просты. На самом же деле осуществление их представляет значительные трудности. Трудность лежит прежде всего в овладении материалом. Ошибки исследователей часто заключаются в том, что они ограничивают свой материал одним сюжетом или одной культурой или другими искусственно созданными границами. Для нас этих границ не существует. Такую ошибку сделал, например, Узенер, изучая сюжет или миф о всемирном потопе только в пределах античного материала. Это не значит, что нельзя заниматься подобными вопросами в некоторых рамках или пределах. Но нельзя обобщать выводов, как это делает Узенер, нельзя изучать подобные вопросы генетически, только в рамках одной народности. Фольклор — интернациональное явление. Но если это так, то фольклорист попадает в весьма невыгодное положение по сравнению со специалистами индологами, классиками, египтологами и т. д. Они — полные хозяева этих областей, фольклорист же только заглядывает в них как гость или странник, чтобы, заметив себе кое-что, идти дальше. Знать по существу весь этот материал невозможно. И тем не менее раздвинуть рамки фольклористических исследований совершенно необходимо. Здесь надо взять на себя риск ошибок, досадных недоразумений, неточностей и т. д. Все это опасно, но менее опасно, чем методологически неправильные основы при безукоризненном владении частным материалом. Подобное расширение необходимо даже в целях специальных исследований: к ним необходимо вернуться в свете сравнительных данных. Предварительных работ по отдельным культурам, по отдельным народностям так много, что настал момент, когда этот материал нужно начинать действительно использовать, хотя бы овладеть материалом во всей широте и оказалось невозможным.

Итак, я с самого начала становлюсь на точку зрения, что возможно начать исследование, даже если материал целиком не исчерпан, и это — тоже одна из предпосылок данной работы. Я становлюсь на эту точку зрения не в силу печальной необходимости, а нахожу, что она возможна принципиально, и здесь я расхожусь с большинством исследователей. Основание, позволяющее встать на эту точку зрения, есть наблюдение повторности и закономерности фольклорного материала. Здесь изучаются повторные элементы волшебной сказки, и для нас не существенно, взяты ли нами на учет все 200 или 300 или 5000 вариантов и версий каждого элемента, каждой частицы материала, подлежащего исследованию. То же относится к обрядам, мифам и т. д. «Если бы мы захотели ждать, пока материал будет готов в чистом виде для закона, — говорит Энгельс, — то это значило бы приостановить до тех пор мыслящее исследование, и уже по одному этому мы никогда не получили бы закона» (Маркс, Энгельс 20; 555). Весь материал делится на материал, подлежащий объяснению — это для нас прежде всего сказка — и на материал, вносящий объяснение. Все остальное есть контрольный материал. Закон выясняется постепенно, и он объясняется не обязательно именно на этом, а не на другом материале. Поэтому фольклорист может не учитывать решительно всего океана материала, и если закон верен, то он будет верен на всяком материале, а не только на том, который включен.

Принцип, который здесь выдвигается, противоположен принципу, обычно лежащему в основе фольклорных исследований. Здесь обычно прежде всего стремятся к исчерпывающей полноте материала. Но фактически мы видим, что там, где материал в пределах доступности действительно исчерпан, вопросы все же решены неправильно, потому что задача поставлена неправильно. Здесь же выдвигается иная точка зрения: прежде всего должна быть правильно поставлена задача, и тогда правильный метод приведет к правильному решению.

14. Сказка и послесказочные образования

Из всего сказанного явствует, что обряды, мифы, формы первобытного мышления и некоторые социальные институты я считаю досказочными образованиями, считаю возможным объяснить сказку через них.

Но сказкой не исчерпывается фольклор. Есть еще родственный ей по сюжетам и мотивам героический эпос, есть широкая область всякого рода сказаний, легенд и т. д. Есть Махабхарата, есть Одиссея и Илиада, Эдда, былины, Нибелунги и т. д. Все эти образования оставляются, как правило, в стороне. Они сами могут быть объяснены сказкой, часто восходят к ней. Бывает, правда, и другое, бывает, что эпос донес до наших дней детали и черточки, которых не дает сказка, не дает никакой другой материал. Так, например, в «Нибелунгах» Зигфрид, убив змея, купается в его крови и приобретает неуязвимость. Эта деталь важна при изучении змея, она кое-что объясняет в его образе, а в сказке ее нет. В таких случаях, за неимением другого материала, может привлекаться и героический эпос.

15. Перспективы

Предпосылки, из которых мы исходим, теперь ясны. Ясна также и основная задача. Спрашивается: какие перспективы открывает нам такое сопоставление? Предположим, что мы нашли, что в сказке детей сажают в подземелье, и в исторической действительности это тоже делалось. Или мы нашли, что девушка сохраняет кости убитой коровы, и в действительности это тоже делалось. Можно ли заключить, что в таких случаях мотив вошел в сказку из исторической действительности? Несомненно это можно. Но не получится ли тогда картина необычайной мозаичности? Мы этого не знаем, этот вопрос и должен быть исследован. До сих пор имеется мнение, что сказка впитала в себя некоторые элементы первобытной социальной и культурной жизни. Мы увидим, что она состоит из них. В результате мы получим картину источников сказки.

Решение этого вопроса продвинет нас в понимании сказки, но оно не решает другого, также еще не решенного вопроса: почему об этом рассказывали? Как сложилась сказка как повествовательный жанр? Этот вопрос сам собой возникает при постановке нашей задачи. Поэтому наряду с вопросом о том, откуда взялись отдельные мотивы как составные части сюжета, мы должны будем ответить на вопрос: откуда берется рассказывание, откуда берется собственно сказка как таковая?

На этот вопрос мы постараемся ответить в последней главе, но ответ на него наталкивается на одну трудность. Здесь изучаются только волшебные сказки. Акт рассказывания волшебных сказок неотделим от акта рассказывания сказок других жанров, например, животных сказок. Поэтому пока не будут исторически изучены другие жанры, на данный вопрос можно дать только предварительный, гипотетический ответ с большей или меньшей степенью вероятности и убедительности.

По существу, такая работа никогда не может считаться оконченной, и данная работа скорее вводит в круг изучения генезиса сказки, чем претендует на окончательное решение его.

Работа может быть сравниваема с разведочной экспедицией в неизвестные еще земли. Мы отмечаем залежи, чертим схематические карты, подробная же разработка каждой из залежей должна быть делом будущего. Дальнейшим этапом может быть детальная разработка отдельных мотивов и сюжетов, но уже без изоляции от целого. На данном этапе нашей науки важнее изучить связь явлений, чем детально разработать каждое такое явление в отдельности.

Наконец, еще одна оговорка, касающаяся материала. В основу изучения положена русская сказка, особо учтена сказка северная. Выше уже указывалось, что сказка интернациональна, и мотивы ее также в значительной степени интернациональны. Русский фольклор отличается большим разнообразием, богатством, исключительной художественностью и хорошей сохранностью. Поэтому совершенно естественно, чтобы советский исследователь прежде всего ориентировался на наш родной фольклор, а не на фольклор иноземный. В работе учтены все основные типы волшебной сказки. Эти типы в мировом репертуаре представлены и русским, и иноземным материалом. Для сравнительной работы безразлично, какие образцы данного типа берутся. Там, где не хватает русского материала, мы привлекаем и иноземный материал. Но мы хотели бы подчеркнуть, что данная работа не есть исследование русской сказки (такая задача может быть поставлена как специальная задача после разрешения общих вопросов генетики и требует специального исследования); данная работа есть работа по сравнительно-историческому фольклору на основе русского материала как исходного.

Глава II. Завязка

I. Дети в темнице

1. Отлучка

С первых же слов сказки — «В некотором царстве, в некотором государстве» слушатель сразу охвачен особым настроением, настроением эпического спокойствия. Но это настроение обманчиво. Перед слушателем скоро раскроются события величайшей напряженности и страстности. Это спокойствие — только художественная оболочка, контрастирующая с внутренней страстной и трагической, а иногда и комически-реалистической динамикой. Далее следует: жил мужик с тремя сыновьями, или царь с дочерью, или три брата, — одним словом, сказка вводит какую-нибудь семью. Собственно говоря, следовало бы начать с рассмотрения этой сказочной семьи. Но элементы сказки так тесно связаны друг с другом, что характер семьи, с которой начинается сказка, может быть раскрыт только постепенно, по мере того как будут развиваться события. Скажем только то, что семья живет счастливо и спокойно, и могла бы жить так очень долго, если бы не произошли очень маленькие, незаметные события, которые вдруг, совершенно неожиданно, разражаются катастрофой. События иногда начинаются с того, что кто-нибудь из старших на время отлучается из дому: «Дочка, дочка!.. мы пойдем на работу» (Аф. 113); «Надо было ему (князю) ехать в дальний путь, покидать жену на чужих руках» (265); «Уезжает он (купец) как-то в чужие страны» (197); купец едет торговать, князь — на охоту, царь — на войну и т. д.; дети или жена, иногда беременная, остаются одни, остаются без защиты. Этим создается почва для беды. Усиленную форму отлучки представляет собой смерть родителей. Со смерти или отлучки родителей начинаются очень многие сказки. Та же самая ситуация может создаться, если отлучаются не старшие, а наоборот, младшие. Они уходят в лес за ягодами, девушка уходит в поле, чтобы принести братьям завтрак, царевна уходит погулять в сад и т. д.

2. Запреты, связанные с отлучкой

Старшие каким-то образом знают, что детям угрожает опасность. Самый воздух вокруг них насыщен тысячью неведомых опасностей и бед. Отец или муж, уезжая сам или отпуская дитя, сопровождает эту отлучку запретами. Запрет, разумеется, нарушается, и этим вызывается, иногда с молниеносной неожиданностью, какое-нибудь страшное несчастье: непослушных царевен, вышедших в сад погулять, уносит змей; непослушных детей, ушедших к пруду, околдовывает ведьма — и вот они уже плавают белыми уточками. С катастрофой является интерес, события начинают развиваться.

Среди этих запретов нас пока займет один: запрет выходить из дому. «Много князь ее уговаривал, заповедывал не покидать высока терема» (Аф. 265). Или: «Этот мельник, когда пойдет за охотой, и наказывает: “Ты, девушка, никуда не ходи”» (См. 43). «Дочка, дочка!.. будь умна, береги братца — не ходи со двора» (Аф. 113). В сказке «Сопливый козел» дочери видят дурной сон: «Перепугался отец, не велел свой любимой дочери даже на крыльцо выходить». В этих случаях, как указано, непослушание ведет к несчастью: «Так нет вот не послушалась, вышла! А козел в это время подхватил ее на высокие рога и унес за крутые берега» (277). Здесь можно было бы думать об обычной родительской заботе о своих детях. Ведь и сейчас родители, уходя из дому, запрещают детям уходить на улицу. Однако это не совсем так. Здесь кроется еще что-то другое. Когда отец уговаривает дочь «даже на крыльцо не выходить», «не покидать высока терема» и пр., то здесь сквозит не простое опасение, а какой-то более глубокий страх. Страх этот так велик, что родители иногда не только запрещают детям выходить, но даже запирают их. Запирают они их тоже не совсем обыкновенным образом. Они сажают их в высокие башни, «в столп», заключают их в подземелье, а подземелье это тщательно уравнивают с землей. «Выкопали преглубокую яму, убрали ее, разукрасили словно палаты, навезли туда всяких запасов, чтобы было что и пить и есть; после посадили в ту яму своих детей, и поверх сделали потолок, закидали землей и заравняли гладко-нагладко» (Аф. 201).

Сказка здесь сохранила память о мероприятиях, которые когда-то действительно применялись к царским детям, причем сохранила их с поразительной полнотой и точностью.

3. Фрэзер об изоляции царей

Фрэзер в «Золотой ветви» показал ту сложную систему табу, которая некогда окружала царей или верховных жрецов и их детей. Каждое движение их регламентировалось целым кодексом, чрезвычайно тяжким для исполнения. Одним из правил этого кодекса было — никогда не покидать дворца. Это правило в Японии и Китае соблюдалось вплоть до XIX века. Во многих местах царь — таинственное, никем никогда не виданное существо. Почему это так было, мы сейчас увидим, а пока рассмотрим некоторые другие окружавшие царя запреты, причем мы выберем наиболее характерные, свойственные всем разновидностям этого обычая. Среди этих запретов Фрэзер указывает на следующие: царь не должен показывать своего лица солнцу, поэтому он находится в постоянной темноте. Далее, он не должен касаться земли. Поэтому его жилище приподнято над землей — он живет в башне. Его лица не должен видеть ни один человек, поэтому он пребывает в полном одиночестве, а разговаривает он с подданными или приближенными через занавеску. Строжайшей системой табу окружен прием пищи. Ряд продуктов вообще запрещен. Пищу подают через окошечко.

Надо сказать, что Фрэзер не делает никаких попыток расположить или объяснить свой материал исторически. Он начинает свои примеры с японского микадо, затем переходит к Африке и Америке, затем к ирландским королям, а отсюда перескакивает на Рим (Frazer 1911, II). Но из его примеров видно, что явление это сравнительно позднее. В Америке оно наблюдалось в древней Мексике, в Африке — там, где уже образовались маленькие монархии. Одним словом, это — явление ранней государственности. Вождю или царю приписывается магическая власть над природой, над небом, дождем, людьми, скотом, и от его благополучия зависит благополучие народа. Поэтому, тщательно охраняя царя, магически охраняли благополучие всего народа. «Царь — фетиш бенингов, почитаемый своими подданными как божество, не должен был покидать своего дворца». «Король Лоанго прикреплен к своему дворцу, который ему запрещено покидать» (123). «Цари Эфиопии обоготворялись, но их держали запертыми в их дворцах», и т. д. Если подобные монархи пытались уйти, их побивали камнями. Нет необходимости приводить все примеры, привлеченные Фрэзером, а также все частности, касающиеся изоляции царей. Мы обратимся к сказке и посмотрим, какую картину дает нам современный фольклор.

4. Изоляция царских детей в сказке

Простейшие случаи дают одну только изоляцию: «Велел он построить высокий столб, посадил на него Ивана-царевича и Елену Прекрасную и провизии им поклал туда на пять лет» (Аф. 202, сходно 201). «Она его очень сберегала, из комнаты не выпускала» (Худ. 53). Другой пример: «Король берег их пуще глаза своего, устроил подземные палаты и посадил их туда, словно птичек в клетку, чтобы ни буйные ветры на них не повеяли, ни красно солнышко лучом не опалило» (Аф. 140). Здесь уже сквозит запрет солнечного света. Что здесь не просто имеется естественное стремление уберечься от солнца, что страх здесь носит иной характер, видно из параллелей. Царские дети содержатся в полной темноте. «Испостроили ей темничу» (Онч. 4). «Только папаша с мамашей не велели (своим двум сыновьям) показывать никакого свету семь лет» (Ж. ст. 367). «И приказал царь в земле выстроить комнаты, чтоб она там жила, день и ночь все с огнем, и чтоб мужского пола не видала» (Худ. 110). Запрет света здесь совершенно ясен. В грузинских и мегрельских сказках царевна именуется mzeθunaqav. Этот термин может носить два значения: «солнцем не виденная» и «солнца не видевшая» (Тихая-Церетели). Запрет солнечного света имеется и в немецкой сказке, но свет солнца здесь переосмыслен в свет свечи. Девушка здесь стала женой льва, счастлива с ним, но она просит его навестить с ней ее родителей. «Но лев сказал, что это слишком опасно для него, так как, если там его коснется луч света, то он превратится в голубя и должен будет семь лет летать с голубями». Он все-таки отправляется, но девушка «приказала сложить зало с такими толстыми и крепкими стенами, чтобы ни один луч не проник, и в нем он должен был сидеть» (Гримм № 88).

С этим запретом света тесно связан запрет видеть кого бы то ни было. Заключенные не должны видеть никого, и их лица также никто не должен видеть. Чрезвычайно интересный случай имеется у Смирнова в сказке «Как солдат снимал портрет с королевы»: «У одного там короля есь красавица-хозяйка, портрет бы с ней снять, а она все в маски ходит» (См. 12). Царь приходит к заключенному герою: «Когда он пришел, царевич сказал ему: «Не подходи близко», — а сам отвернулся и вздохнул в сторону от царя» (См. 303). Здесь сказываются те же представления, которые приводят к страху дурного глаза. Попадья посажена в подземелье. «У меня, пожалуй, кто-нибудь ее сглазит» (357). Вятская сказка сохранила последствия, которые могут произойти, если взглянуть на заключенных. «Жила она в подвале. Хто поглядит из муськова полку (т. е. мужчин), из молодых, то здорово болел народ» (ЗВ 105). Вятская же сказка сохранила запрет упоминания заключенных. «А он в темниче... Про нево не след и говорить: тебя ведь заберут!» (28).

Приведем еще один яркий пример из русской сказки, где мы имеем сразу несколько видов запретов. Герой попадает в иное царство, и между ним и встречным завязывается следующий разговор:

«— Что же у вас, господин хозяин, месность экая у вас широкая, — и башня к чему эка выстроена, не одного окна и некакого света нет, к чему она эка?

— Ах, друг мой, в этой башни застата царская дочь. Она, говорит, как принесена, родилась, да и не показывают ей никакого свету. Как кухарка ли, нянька принесет ей кушанье, тольки сунут ей там, и не заходят внутрь. Так она там и живет, ничего вовсе не знат, какой такой народ есь.

— Неужели, господин хозяин, люди не знают, кака она, хороша ли, чиста ли, нечиста?

— А господь ее знает, хороша ли, нехороша ли, чиста ли, нечиста ли. Кака она есь, не знают люди и она не знает, каки есть люди. Никогда не выходит, не показывается на люди» (См. 10).

Этот любопытный пример включает еще одну деталь: способ, каким подается пища. «Только сунут ей там, и не заходят внутрь». Уже выше мы видели, что царским детям ставят провизии сразу на пять лет (Аф. 202). Это, конечно, фантастическая деформация. Сказки сохранили и более точные данные о том, как подавалась пища. «Приказал ему отец склась каменный столб; только бы ему была, значит, кровать-лежанка и окошко, решотки штобы были крепкие: форточку оставить небольшую, штобы пишшу только совать» (ЗП 18). То же о девушке: «Ее велели в каменный столб закласть... Оставили окошечко, штоб ей подавать по стаканчику водицы да по кусочку сухарика из суток в сутки» (Худ. 21).

Абхазская сказка очень хорошо сохранила еще два запрета: запрет касаться земли и запрет на обычную пищу. Царских детей кормят пищей, способствующей их волшебным качествам: «Свою сестру держали в высокой башне. Воспитывали ее так, что ее нога не касалась земли, мягкой травы. Кормили ее только мозгами зверей» (Абхазские сказки).

В русских сказках запрет не касаться земли прямо не высказывается, хотя он вытекает из сиденья на башне.

Таким образом мы видим, что сказка сохранила все виды запретов, некогда окружавших царскую семью: запрет света, взгляда, пищи, соприкосновения с землей, общения с людьми. Совпадение между сказкой и историческим прошлым настолько полное, что мы вправе утверждать, что сказка здесь отражает историческую действительность.

5. Заключение девушки

Однако этот вывод не вполне нас может удовлетворить. До сих пор мы рассматривали только формы заключения и относящиеся сюда запреты, безотносительно к тому, кто подвергается заключению. Если сравнить материалы, собранные у Фрэзера, с теми материалами, которые дает сказка, можно видеть, что Фрэзер говорит о царях, вождях, сказка иногда говорит о царских детях. Но надо сказать, что и в сказке иногда сам царь вместе с детьми находится в подземелье: «царь выстроил себе огромный подвал и спрятался в нем и завалили его там» (Сад. 11), а во-вторых, и в исторической действительности запреты были обязательны не только для царей, но и для наследников. У Фрэзера находим: «Индейцы Гранады в Южной Америке до семилетнего возраста содержат будущих вождей и их жен в заточении. Условия заточения были суровыми: им нельзя было видеть солнце — в противном случае они потеряли бы право на звание вождя» (Фрэзер 557).

Но мы привели еще не все случаи. Сказка сохранила еще один вид запретов, который в данной связи не засвидетельствован, но засвидетельствован в связи несколько иной. Это — запрет стричь волосы. Волосы считались местонахождением души или магической силы. Потерять волосы означало потерять силу. С этим мы еще неоднократно встретимся, пока же достаточно напомнить хотя бы историю Самсона и Далилы. «Никуда она из терема не ходила, вольным воздухом царевна не дышала; много у ней и нарядов цветных и каменьев дорогих, но царевна скучала: душно ей в тереме, в тягость покрывало! Волосы ее густые, златошелковые, не покрытые ничем, в косу связанные, упадали до пят, и царевну Василису стали величать: золотая коса, непокрытая краса» (Аф. 560). Золотая окраска волос нас займет в другом месте, а пока важна длина их. Мотив длинных волос заключенной царевны особенно ясен в немецкой сказке (Гримм № 12 — Рапунцель). «Когда ей исполнилось 12 лет, волшебница заключила ее в башню, лежащую в лесу, не имевшую ни лестниц, ни дверей... У ней были длинные, великолепные волосы, тонкие, как золотая ткань. Слыша голос волшебницы, она развязывала свои косы, обвязывала их вокруг крючка у окна, и тогда они спадали на двадцать локтей, и волшебница по ним подымалась». Длинные волосы заключенной царевны — часто встречающаяся черта. В грузинской сказке «Иадон и Соловей» красавица живет в высокой башне, откуда спускает вниз свои золотые волосы. Чтобы победить красавицу, нужно крепко намотать волосы на руку (Тихая-Церетели 151).

Запрет стричь волосы нигде в сказке не высказан прямо. Тем не менее длинные волосы заключенной царевны — часто встречающаяся черта. Эти волосы придают царевне особую привлекательность.

Запрет стричь волосы не упоминается и в описаниях заключения царей, царских детей и жрецов, хотя он вполне возможен. Зато запрет стричь волосы известен в совершенно иной связи, а именно в обычае изоляции менструирующих девушек. Что менструирующих девушек подвергали заточению, это достаточно известно. Фрэзер указывал также, что таким девушкам запрещалось стричь и расчесывать волосы.

Между обычаем изолировать царей и царских детей и обычаем изолировать девушек имеется несомненная связь. Оба обычая основаны на одинаковых представлениях, на одинаковых страхах. Сказка отражает как ту, так и другую форму изоляции. Образ девушки, подвергавшейся заключению в сказке, уже сопоставлен с изоляцией девушек, производившейся когда-то во время месячных очищений. Для подтверждения этой мысли Фрэзер приводит миф о Данае (Фрэзер 563). Эту же мысль высказывает фон-дер-Лейен в своей книге о сказке, и она же повторена в издании афанасьевских сказок под редакцией Азадовского, Андреева и Соколова. Действительно, Рапунцель подвергается заключению при исполнении ей 12 лет, т. е. при наступлении половой зрелости; она заключена в лесу. Именно в лес уводились девушки. При этом они иногда носили шлемы и скрывали свое лицо. Здесь вспоминается царевна, носящая маску.

Есть еще одно соображение в пользу этого сопоставления: вслед за заключением девушки обычно следует брак ее, как мы это видим в сказке. Часто божество или змей не похищает девушку, а навещает ее в темнице. Так дело происходит в мифе о Данае, так оно иногда происходит и в русской сказке. Здесь девушка беременеет от ветра. «Он побаивался, чтоб не забаловалась. И посадил ю в высоку башню. И дверь каменщики заложили. В одном месте между кирпичей была дырка. Щель, одним словом. И стала раз та царевна навколо той щели, и надул ей ветер брюхо» (Сев. 42). Сиденье в башне явно подготовляет к браку, притом к браку не с обычным существом, а с существом божественного порядка, от которого рождается божественный же сын, в русской сказке — Иван-Ветер, а в греческом мифе — Персей. Чаще, однако, заключена не будущая мать героя, а будущая жена героя. Но в целом аналогия между обычаем и сказкой здесь гораздо слабее, чем аналогия мотива заключения царей и царских детей. В сказке совершенно одинаковому заключению подвергаются как девушки, так и мальчики, и братья с сестрами вместе.

Сопоставляя эти факты, мы должны спросить себя, в какой связи стоят эти две формы заключения между собой и со сказкой. Заключение девушек древнее, чем заключение царей. Оно имеется уже у наиболее примитивных, наиболее первобытных народов, например у австралийцев. Сказка сохраняет оба вида. Эти две формы вытекают одна из другой, наслаиваются друг на друга и ассимилируются друг с другом, причем изоляция девушек сохранилась в более бледных формах и сильнее выветрилась. Изоляция царских наследников — более позднего происхождения; здесь сохранился целый ряд исторически засвидетельствованных деталей.

6. Мотивировка заключения

Наше рассмотрение было бы неполным, если бы мы не остановились еще на одной детали, а именно на вопросе о том, чем это заключение вызывается, как оно мотивируется. Заключение царей в исторической действительности мотивировалось тем, что «царь или жрец наделен сверхъестественными способностями или является воплощением божества, и в соответствии с этим верованием предполагается, что ход природных явлений в большей или меньшей мере находится под его контролем. На него возлагают ответственность за плохую погоду, плохой урожай и другие стихийные бедствия» (165). Именно это приводило к особой заботливости о нем, приводило к обереганию его от опасности. Фрэзер принимает этот факт, но не пытается объяснить, почему влияние света или глаза или соприкосновение с землей гибельны.

Сказка не сохранила нам мотивировок подобного характера. Жизнь окружающего народа в сказке не зависит от заключенных. Только в одном случае мы видим, что от нарушения запрета «здорово болел народ» (ЗВ 105). В сказке дело идет только о личной безопасности царевича или царевны. Но забота о сохранении царя сама основана на более древнем и не разработанном Фрэзером представлении, что воздух начинен опасностями, силами, которые в любой момент могут разразиться над человеком. Мы не будем здесь разрабатывать это положение. На него указывал уже Нильссон: все наполнено неизвестным, внушающим страх. Табу возникает из страха, что от соприкосновения произойдет нечто вроде короткого замыкания (Nilsson 7). «Для майя, — говорит Бринтон, — леса, воздух и темнота наполнены таинственными существами, которые всегда готовы навредить ему или услужить, но обычно — навредить, так что преобладающее количество этих созданий его фантазии — злокозненные существа» (Brinton 251).

Можно с уверенностью сказать, что этнографы вроде Бринтона и Нильссона ошибаются только в одном: силы, духи, окружающие человека, «неизвестными» представляются только этнографам, а не самим народам — эти хорошо их знают и представляют их себе совершенно конкретно и называют их имена. В сказке страх, правда, часто бывает неопределен, но столь же часто он определен и точен: боятся существ, которые могут похитить царских детей.

Этот религиозный страх в преломлении сказки создает заботу о царских детях и выливается в художественную мотивировку беды, наступающей за нарушением запрета. Достаточно царевне выйти из своего заключения погулять в сад, подышать свежим воздухом, чтобы «откуда ни возьмись» появился змей и унес ее. Короче, детей оберегают от похищения. Такая мотивировка появляется уже довольно рано: так, в зулусской сказке мы читаем: «Они жили, не выходя наружу, их мать воспретила, говоря, что если они выйдут наружу, они будут уведены воронами и убиты» (Сказки зулу 91). То же, стадиально гораздо позднее, в египетской сказке-мифе. Уходя, Бата говорит своей жене: «Ты не выходи наружу (из дома), чтобы не увлекло тебя море» (Викентьев 39; Струве 55). И еще позднее в сказке: «Царь отдал приказ нянькам, чтобы они царевну берегли, на улицу не отпускали, чтобы не унес Ворон Вороневич» (См. 323).

Из всех видов запретов, которыми пытались защитить себя от демонов, являющихся в сказке в форме змеев, воронов, козлов, чертей, духов, вихря, кощея, яги, и похищающих женщин, девушек и детей — из всех этих видов запрета лучше всего в сказке отражен запрет покидать дом. Остальные виды катартики (пост, темнота, запрет взглядов и прикосновений и пр.) отражены слабее. Но все-таки здесь не все еще ясно. Так, по некоторым косвенным признакам можно судить, что пребывание под землей или в темноте или на башне способствовало накоплению магических сил не в силу запретов, а просто как таковое. Так, в сказании племени зуньи (Сев. Америка) «отец, будучи великим жрецом, посвятил свою дочь священному служению (to sacred things) и потому всегда держал ее в доме в стороне от взглядов всех мужчин и всех подраставших». Но в ее помещение попадает солнечный свет, рождается ребенок. Этого ребенка тайно отправляют из дому в лес, где он воспитывается оленем (Cushing 132). Такие случаи необходимо иметь в виду исследователям мифа о Данае. Мы знаем, что в древнем Перу держали взаперти «солнечных дев». Люди их никогда не видели. Они считались женами солнца, фактически служа женами заместителя бога-солнца, т. е. инки (Karstens). Солнце вообще появляется поздно, оно в этих случаях, как мы увидим ниже, отражает земледельческие представления. Сказка, как уже указано, солнца в этой роли почти не знает: она более архаична, чем эти случаи.

7. Итоги

Все изложенные здесь материалы дают нам право на следующее заключение: древнейшим религиозным субстратом нашего мотива является страх перед невидимыми силами, окружающими человека. Причины этого явления еще недостаточно разработаны историками-этнографами и не входят в компетенцию фольклориста. Этот страх приводит к тому, что менструирующих девушек подвергают заключению, чтобы оградить их от этих опасностей. В сказке это явление отражено в образе девушки, заключенной в лесу, причем у нее вырастают длинные волосы. С появлением власти вождя-царя или жреца эти заботы в тех же формах появляются в отношении царя и всей его семьи. Подробности заключения царей и сопровождающие это заключение запреты в точности соответствуют подробностям, имеющимся в сказке. В частности, сказка отразила запрет света, запреты, связанные с едой и пищей, запрет показывать лицо, запрет прикасаться к земле. Сказка содержит только единичные следы представления, что благо заключенного царя связано с благом народа. В сказке имеется стремление к личной безопасности царских детей. Сказка пользуется мотивом заключения и нарушения его в качестве художественной подготовки и мотивировки похищения царских детей змеями и другими внезапно и неизвестно откуда появляющимися существами. Само же заключение в сказке никогда не мотивируется. Мотивировка его гневом отца (Гримм 198) и т. п. всегда единична, не типична для сказки, создает переход в новеллистический жанр. Данный мотив перешел и в новеллистическую литературу, и в народную книгу, и в агиографическую литературу, но здесь он часто завуалирован и деформирован. В сказках новеллистического содержания муж после свадьбы «выстроил жене дворец и сделал в этом дворце одно только окно» и т. д. (Минаев 82). В дальнейшем оказывается, что это сделано, чтобы испытать женскую верность. Иногда такое заключение есть средство преследования жен: «И бабу бедную, безвинную, беспричинную посадили. Помешшик у себя же на дворе выклал ей башню — из кирпичей столб — и запер ее в етот столб... Оставили ей маленькое окошечко: сухарь и воду подают ей исть туды» (Аз. 5). Мотив заключенных девушек и женщин широко использован в новеллистической литературе. Этим приемом пользуются ревнивые мужья. С другой стороны, заключенные женщины представляются святыми страдалицами, и данный мотив перешел и в агиографическую литературу (Веселовский 1878; 1913, 70).

II. Беда и противодействие

8. Беда

Мы можем следить дальше за развитием событий в сказке.

Запрет «не покидать высока терема» неизменно нарушается. Никакие замки, никакие запоры, ни башни, ни подвалы — ничто не помогает. Немедленно после этого наступает беда. Надо только добавить, что посажение детей в столб — элемент не обязательный, и что беда наступает иногда с самого начала сказки.

Какая-либо беда — основная форма завязки. Из беды и противодействия создается сюжет. Формы этой беды чрезвычайно разнообразны, настолько разнообразны, что они не могут быть рассмотрены вместе. В этой главе никакого объяснения форм этой беды дано быть не может. Вслед за посажением в столб или темницу обычно следует похищение. Чтобы изучить это похищение, мы должны будем изучить фигуру похитителя. Основной, главнейший похититель девушек — змей. Но змей выступает в сказке два раза. Он появляется молниеносно, уносит девушку и исчезает. Герой за ним отправляется, встречает его, и между ними происходит бой. Характер змея может быть выяснен только из анализа змееборства. Тут только можно получить ясную картину змея и объяснить похищение девушек. Другими словами: для наивного слушателя ход действия и конец есть производное от начала действия. Для исследователя дело может обстоять наоборот: начало есть производное от середины или конца. В то время как начало сказки разнообразно, середина и конец гораздо более единообразны и постоянны. Поэтому начало часто может быть объяснено только из середины или даже из конца. То же относится и к другим видам сказочных начал. Сказка, например, иногда начинается с того, что из дому изгоняются неугодные дети. Это — сказки типа «Морозко», «Баба-яга» и другие. Что это за изгнание, мы сможем установить только тогда, когда будет изучена обстановка, в которую изгнанные дети попадают. Другой вид сказочного начала не содержит беды. Сказка начинается с того, что царь объявляет всенародный клич, обещая руку своей дочери тому, кто на летучем коне допрыгнет до ее окна. Это — один из видов трудных задач. Данная задача может быть объяснена только в связи с изучением волшебного помощника и фигурой старого царя, а помощник обычно добывается в середине сказки. Таким образом и здесь середина сказки объяснит нам начало ее.

Анализ серединных элементов позволит осветить и вопрос, почему сказка так часто начинается именно с беды, и что это за беда. Обычно к концу сказки беда обращается в благо. Похищенная царевна благополучно возвращается с женихом, изгнанная падчерица возвращается с богатыми дарами и часто также вслед за тем вступает в брак. Исследование форм этого брака покажет, каков жених и с чего брак начинается.

Таким образом, мы в нашем исследовании вынуждены перескочить через один момент хода действия и начать наше рассмотрение с середины.

Но уже сейчас мы можем поставить вопрос о том, не кроется ли за этим многообразием какое-то единство. Серединные элементы сказки устойчивы. Похищена ли царевна, изгнана ли падчерица, отправляется ли герой за молодильными яблоками — он во всех случаях попадает к яге. Это единообразие серединных элементов вызывает предположение, что и начальные элементы при всем их многообразии объединены каким-то единообразием. Так это или нет, мы увидим ниже.

9. Снаряжение героя в путь

В предыдущем разделе мы рассмотрели некоторые виды сказочных начал. Они объединены одной общей чертой: происходит какая-нибудь беда. Ход действия требует, чтобы герой как-нибудь узнал об этой беде. Действительно, этот момент в сказке имеется в очень разнообразных формах: тут и всенародный клич царя, и рассказ матери или случайных встречных и т. д. На этом моменте мы останавливаться не будем. Как герой узнает о беде, это для нас несущественно. Достаточно установить, что он об этой беде узнал и что он отправляется в путь.

Отправка в путь на первый взгляд не содержит в себе ничего сколько-нибудь интересного. «Пошел стрелок в путь-дорогу», «Сын сел на коня, отправился в далекие царства», «Стрелец-молодец сел на своего богатырского коня и поехал за тридевять земель», — вот обычная формула этой отправки. Действительно, слова эти не содержат в себе как будто ничего проблематического. Важны, однако, не слова, а важен факт отправки героя в путь. Другими словами, композиция сказки строится на пространственном перемещении героя. Эта композиция свойственна не только волшебной сказке, но и эпопее (Одиссея) и романам; так построен, например, Дон-Кихот. На этом пути героя могут ждать самые разнообразные приключения. Действительно, приключения Дон-Кихота очень разнообразны и многочисленны, так же как и приключения героев других, более ранних рыцарских полуфольклорных романов («Вигалуа» и др.). Но в отличие от этих литературных или полуфольклорных романов, подлинная фольклорная сказка не знает такого разнообразия. Приключения могли бы быть очень разнообразны, но они всегда одинаковы, они подчинены какой-то очень строгой закономерности. Это — первое наблюдение.

Второе наблюдение: сказка перескакивает через момент движения. Движение никогда не обрисовано подробно, оно всегда упоминается только двумя-тремя словами. Первый этап пути от родного дома до лесной избушки выражается такими словами:

«Ехал долго ли, коротко ли, близко ли, далеко ли». Эта формула содержит отказ от описания пути. Путь есть только в композиции, но его нет в фактуре. Второй этап пути — от лесной избушки в иное царство. Оно отделено огромным пространством, но это пространство берется мигом. Герой через него перелетает. Слетевшая с головы шапка уже оказывается за тысячи верст, когда он хочет за нее хватиться. Опять мы имеем, по существу, отказ от эпической разработки этого мотива.

Отсюда видно, что пространство в сказке играет двойственную роль. С одной стороны, оно в сказке есть. Оно — совершенно необходимый композиционный элемент. С другой стороны, его как бы совсем нет. Все развитие идет по остановкам, и эти остановки разработаны очень детально.

Для нас нет никакого сомнения, что, например, Одиссея более позднее явление, чем сказка. Там путь и пространство разработаны эпически. Отсюда вывод, что статистические, остановочные элементы сказки древнее, чем ее пространственная композиция. Пространство вторглось во что-то, что существовало уже раньше. Основные элементы создались до появления пространственных представлений. Мы увидим это более детально ниже. Все элементы остановок существовали уже как обряд. Пространственные представления разделяют на далекие расстояния то, что в обряде было фазисами.

Куда же отправляется герой? Присмотревшись ближе, мы видим, что герой иногда не просто отправляется, а что он до отправки просит снабдить его чем-либо, и этот момент требует некоторого рассмотрения.

Предметы, которыми снабжается герой, очень разнообразны: тут и сухари, и деньги, и корабль с пьяной командой, и палатка, и конь. Все эти вещи обычно оказываются ненужными и выпрашиваются только для отвода глаз. Изучение покажет, что, например, конь, взятый из отцовского дома, не годится и обменивается на другого. Но среди этих предметов есть один, на который стоит обратить особое внимание. Это — палица. Палица эта железная, она обычно требуется до отправки героя в путь: «Скуйте-ка мне, добрые молодцы, палицу в двадцать пудов» (Аф. 177). Что это за палица? Чтобы испытать ее, герой бросает ее в воздух (до трех раз). Из этого можно бы заключить, что это — дубина, оружие. Однако это не так. Во-первых, герой никогда не пользуется этой взятой из дома палицей как дубиной. Сказочник о ней в дальнейшем просто забывает. Во-вторых, из сличений видно, что герой берет с собой железную палицу вместе с железной просфорой и железными сапогами. «Иванушка сходил к кузнецу, сковал три костыля, испек три просвиры и пошел разыскивать Машеньку» (См. 35). Улетающий Финист говорит девушке: «Если вздумаешь искать меня, то ищи за тридевять земель, в тридесятом царстве. Прежде три пары башмаков железных истопчешь, три посоха чугунных изломаешь, три просвиры каменных изгложешь, чем найдешь меня» (Аф. 234). То же говорит жена-лягушка: «Ну, Иван-царевич, ищи меня в седьмом царстве, железные сапоги износи и три железных просвиры сгложи» (268).

Из соединения посох + хлеб + сапоги легко выпадает одно или даже два звена. Часто мы имеем один только хлеб («Испеки ему хлеба три пуда». Ж. ст. 275), или одну только обувь («Вели ему тридевять пар сшить разных башмак». Сад. 60), или, наконец, один только посох. Хлеб часто рационализируется в сухари, подорожники и др., а посох — в палочку или палицу, которая переосмысляется в оружие, но никогда не играет роли оружия. Это легко установить по таким, например, случаям: «Обутки от песку протираются, шляпка от дождя пробивается, клюка под рукой утоняется» (Сев. 14). Здесь клюка не служит оружием, сохраняя исконную функцию. Или: «Коли хочет, пусть скует три шляпы медных, тогда и поди. Когда истычет копья и износит шляпы, тогды и меня найдет» (См. 130). Здесь посох превращается в копье, но в копье, которым упираются при ходьбе, а не пользуются в виде оружия. Интересно установить, что этот тройной элемент лучше всего сохранился в женских сказках (Финист и др.). Это потому, что образ женщины не связывается с оружием, и здесь посох стабильно сохранен в своем первоначальном виде.

Можно установить, что обувь, посох и хлеб были те предметы, которыми некогда снабжали умерших для странствий по пути в иной мир. Железными они стали позже, символизируя долготу пути.

Харузин говорит: «В зависимости от представления о пути в загробный мир... находятся и предметы, опускаемые в могилу или сожигаемые с умершим. Вполне естественно, что если мертвецу придется переплывать водное пространство для достижения мира теней, ему положат в могилу ладью. Если ему предстоит далекий путь пешком, ему наденут более крепкую обувь» (Харузин 1905, 260).

Это представление имеется уже у индейцев Сев. Америки. В сказании, записанном Боасом, герой хочет найти свою умершую жену. «Он попросил у своего отца пять медвежьих шкур и вырезал себе из них сто пар башмаков» (Boas 1895, 41). Итак, чтобы отправиться в царство мертвых, надо иметь крепкую обувь. В Калифорнии индейцев непременно хоронили в мокасинах (Negelein 1901в, 151). «Туземцы Калифорнии дают своим покойникам обувь, потому что путь к местам вечной охоты далек и труден» (Харузин 1905, 260). В Бенгалии мертвецов «снабжают так, как будто бы им предстоит долгий путь» (Negelein 1901в, 151). У египтян умершему дают крепкий посох и сандалии (Reitzenstein 1905, 178). Глава 125-я «Книги мертвых» в одном из вариантов озаглавлена так: «Эта глава должна быть сказана (умершим) после того, как он был очищен и мыт, и когда он одет в одежду и обут в белые кожаные сандалии...» В иератическом папирусе об Астарте говорится (Астарта находится в преисподней): «Куда ты идешь, дочь Птаха, богиня яростная и страшная? Разве не износились сандалии, которые на твоих ногах? Разве не разорвались одеяния, которые на тебе, при твоем уходе и приходе, которые ты совершила по небу и земле?» (Струве 51). Эти реальные, хотя и прочные сандалии постепенно сменяются символическими. В погребениях древней Греции находили глиняную обувь, иногда — две пары обуви (Samter 206). Это представление живет дальше и в средние века и доживает до современности. В алеманских могилах найдены свечи, плоды, посохи и обувь (Negelein 1901, II, 151). В некоторых местах Лотарингии на покойника натягивают сапоги и дают ему в руки палку для предстоящего путешествия в загробный мир (Штернберг 1936, 330). В Скандинавии «мертвому клали особый вид обуви при погребении; при помощи ее покойник мог свободно проходить по каменистой и покрытой колючими растениями тропе, ведущей в загробный мир» (Харузин 1905, 260).

«В том случае, когда путь идет туда по суше, является забота облегчить его прохождение умершему обуванием его в сапоги, положением с ним палки и пр.», — говорит Анучин (Анучин 179).

Этих материалов достаточно, чтобы установить, что сто пар башмаков, две пары, глиняная обувь, особая обувь, фигурирующие в наших материалах, равно как и особый посох, в сказке превратились в железную обувь и железный костыль, а при непонимании значения этого мотива посох превращается в палицу-оружие.

Данные материалы (их особенно много собрано у Замтера) позволяют утверждать, что железная обувь есть признак отправления героя в иной мир.

Другой вопрос, могущий возникнуть в этой связи, это вопрос о характере героя. Кто он — живой ли, отправляющийся в царство мертвых, или он — мертвец, отражающий представление о странствованиях души? В первом случае героя можно было сопоставить с шаманом, отправляющимся вслед за душой умершего или больного. Когда герой изгоняет злого духа, вселившегося в царевну, он действует в точности, как шаман. В этом случае композиция была бы ясна: царевна унесена змеем, царь призывает могучего шамана, волшебника, мага, предка, и он отправляется вслед за ней. Однако хотя в этом утверждении есть доля истины, дальнейшее рассмотрение покажет, что оно слишком упрощено и что здесь имеются еще другие, более сложные представления.

Таким образом, разрешение одного вопроса влечет за собой появление других вопросов. Их разрешения мы ждем от рассмотрения следующих, серединных моментов сказки. Прежде всего мы должны узнать, куда герой попадает на своем пути.

Глава III. Таинственный лес

1. Дальнейшая композиция сказки. Получение волшебного средства

Уже выше указывалось, что сказочная завязка обычно содержит какую-нибудь беду и отправку героя из дома. Иногда само удаление из дома уже есть беда — что мы имеем, например, когда из дома изгоняется падчерица. Эту беду нужно избыть, и обыкновенно это происходит так, что в руки героя попадает какое-нибудь волшебное средство. Этим, собственно, предопределяется исход. Это, однако, только бледная, сухая схема, которая в сказке облечена в богатый наряд всяких чрезвычайно красочных деталей и аксессуаров. Богатство сказки не в композиции. Богатство в том, как разнообразно осуществляется один и тот же композиционный элемент. В частности, например, здесь придется поставить вопрос: как в руки героя попадает волшебное средство?

В репертуаре сказки очень много способов доставить герою это средство. Как правило, для этого вводится новый персонаж, и этим ход действия вступает в новый этап. Этот персонаж — даритель.

Даритель — определенная категория сказочного канона. Классическая форма дарителя — яга. Тут необходимо оговорить, что исследователь не всегда имеет право доверять номенклатуре сказки.

Часто ягой названы персонажи совсем иных категорий — например мачеха. С другой стороны, типичная яга названа просто старушкой, бабушкой-задворенкой и т. д. Иногда в роли яги выступают животные (медведь) или старик и т. д.

2. Типы Яги

Яга — очень трудный для анализа персонаж. Ее образ слагается из ряда деталей. Эти детали, сложенные вместе из разных сказок, иногда не соответствуют друг другу, не совмещаются, не сливаются в единый образ. В основном сказка знает три разные формы яги. Она знает, например, ягу-дарительницу, к которой приходит герой. Она его выспрашивает, от нее он (или героиня) получает коня, богатые дары и т. д. Иной тип — яга-похитительница. Она похищает детей и пытается их изжарить, после чего следует бегство и спасение. Наконец, сказка знает еще ягу-воительницу. Она прилетает к героям в избушку, вырезает у них из спины ремень и пр. Каждый из этих типов имеет свои специфические черты, но кроме того есть черты, общие для всех типов. Все это чрезвычайно затрудняет исследование.

Исход мы видим не в том, чтобы подробно описать все три типа. Исход здесь возможен иной: весь ход развития сказки и в особенности начало (отправка в страну мертвых) показывает, что яга может иметь какую-то связь с царством мертвых. Выделим сперва те черты ее, которые в свете исторических материалов подтверждают это предположение. Здесь необходимо предупредить, что этим освещается только одна сторона в образе яги, но сторона, которая непременно должна быть рассмотрена: к этому приводит и художественная логика сказки и исторические материалы.

3. Обряд посвящения

Вопрос, к которому приводят наши материалы, может, следовательно, быть сформулирован так: какова связь образа яги с представлением о смерти? Но вопрос в такой форме не исчерпывает нашего материала. Мы увидим ниже, что яга действительно тесно связана с подобного рода представлениями. Предположим, что связь эта будет досказана. Тут немедленно возникает другой вопрос: почему герой попадает к вратам смерти? Правда, по ходу действия это мотивировано. Ведь начало сказки предстало перед нами как возникшее на основе представлений о смерти. Но этим вопрос не решается, а только переносится: почему сказка отражает в основном представления о смерти, а не какие-нибудь другие? Почему именно эти представления оказались такими живучими и способными к художественной обработке?

Ответ на этот вопрос мы получим из рассмотрения одного явления уже не только в области мировоззрения, но и в области конкретной социальной жизни. Сказка сохранила не только следы представлений о смерти, но и следы некогда широко распространенного обряда, тесно связанного с этими представлениями, а именно обряда посвящения юношества при наступлении половой зрелости (initiation, rites de passage, Pubertätsweihe, Reifezeremonien).

Этот обряд настолько тесно связан с представлениями о смерти, что одно без другого не может быть рассмотрено. Мы должны будем, следовательно, сравнивать сказку не только с материалом верований, но и с соответствующими социальными институтами.

Этим затрагивается новый и чрезвычайно важный вопрос. Характеристику обряда мы дадим ниже, пока же, ввиду чрезвычайной важности этого вопроса, необходимо коснуться истории его изучения.

Что сказка отражает обряды посвящения, уже замечено, но систематически этот вопрос никогда не исследовался. Фрэзер ставит его в «Золотой ветви». Однако сказка как таковая Фрэзера не интересовала. Он пользуется ею только как аргументом в пользу своей теории, согласно которой во время посвящения из посвящаемого вынималась душа и передавалась тотемному животному. Но так как из этнографических материалов такое утверждение не явствует, Фрэзер ссылается на сказочного Кощея. Действительно, душа Кощея хранится вне его, но связь с обрядами посвящения Фрэзером не доказана.

Иначе подходит к делу французский исследователь Сентив (Saintyves). Он исходит из самой сказки. По его мнению, некоторые сказки («Мальчик с пальчик», «Синяя Борода», «Кот в сапогах», «Рикэ с хохолком») восходят к обряду посвящения. Но как это доказывается? По каждому из названных типов пересказывается ряд вариантов, а затем читателю сообщается, что данная сказка восходит к обряду посвящения. Так, пересказав на с. 235–275 своего труда несколько европейских и несколько внеевропейских сказок типа «Мальчик с пальчик», автор говорит: «Замечательно, что эта форма нашей сказки вызывает мысль о посвящении. Трудные задачи совершенно естественно объясняются испытанием при посвящении». Никаких доказательств этой мысли не дается, есть только утверждение, что это так. Таким же способом разработаны другие типы.

Несколько подробнее разработана только «Синяя Борода», но и здесь этнографический материал приводится крайне скупо и часто неудачно. Такой способ не может быть назван исследовательским, и книга Сентива интересна только тем, что вопрос в ней поставлен.

В советской науке эта мысль также высказывалась. Так, Б. В. Казанский заканчивает свою работу о «Тристане и Исольде» указанием на то, что комплекс «Тристана и Исольды» восходит к обрядам «посвящения в половую зрелость» (Казанский 135). Эта мысль доказывается схематической характеристикой обрядов посвящения, но связь с «Тристаном» опять не разработана, а только указана. Мы видим, что исследователи ходят вокруг вопроса, интуитивно ощущая здесь какую-то связь, но не могут или не хотят войти в глубь материала и установить эту связь по существу.

Этот упрек в меньшей мере относится к работе С. Я. Лурье «Дом в лесу» (Лурье). Автор базируется преимущественно на Шурце — это не может быть признано достаточным. Тем не менее ряд явлений сказки объяснен совершенно бесспорно и притом независимо от других исследователей. Впервые здесь проложен путь не в форме догадок или поверхностных аналогий, а в форме исследования по существу. К сожалению, однако, автор исходит из традиционных предпосылок о сказочных типах. Взято всего два-три типа (главным образом «Спящая красавица» и гриммовские «Двенадцать братьев»), а весь остальной материал оставлен в стороне. Вследствие этого вся широта этого явления осталась автору неясной. Связь гораздо шире и глубже, чем это показано в названной работе.

Все названные работы рассматривают изучаемое явление чисто описательно, безотносительно к тому общественному строю, на основе которого оно создалось.

Мы видим, что вопрос достаточно нов и неясен. Здесь мы не можем ограничиться беглой характеристикой, а должны присмотреться к делу несколько ближе.

Мы должны сравнить материал сказки с материалом обряда инициации, и для этого мы должны прежде всего охарактеризовать этот обряд.

Здесь мы наталкиваемся на большую трудность. Мы должны были бы дать не просто описание этого обряда, мы должны были бы дать его историю, однако сделать это мы сейчас не можем. Это — проблема чисто этнографическая, и в этнографии этот вопрос всегда излагается только описательно. Мы имеем много отдельных показаний, наблюдений, записей. Мы имеем несколько исследований, где эти показания систематизированы и приведены к некоторому искусственному арифметическому среднему (Schurtz 1902; Webster 1908; Loeb 1929; Gennep 1909). Мы имеем монографии в пределах территориальных границ (Boas 1897; Frobenius 1898; Nevermann 1933). Но все это не может удовлетворить фольклориста. Не ставится самая проблема этого обряда, не освещаются чрезвычайно важные для фольклориста детали. Каждый исследователь выдвигает одну сторону в ущерб другим. Вследствие этого и мы вынуждены на первых порах ограничиться схематическим представлением об этом обряде. Исторические перспективы, проблематика и частности вскроются постепенно.

Что такое посвящение? Это — один из институтов, свойственных родовому строю. Обряд этот совершался при наступлении половой зрелости. Этим обрядом юноша вводился в родовое объединение, становился полноправным членом его и приобретал право вступления в брак. Такова социальная функция этого обряда. Формы его различны, и на них мы еще остановимся в связи с материалом сказки. Формы эти определяются мыслительной основой обряда. Предполагалось, что мальчик во время обряда умирал и затем вновь воскресал уже новым человеком. Это — так называемая временная смерть. Смерть и воскресение вызывались действиями, изображавшими поглощение, пожирание мальчика чудовищным животным. Он как бы проглатывался этим животным и, пробыв некоторое время в желудке чудовища, возвращался, т. е. выхаркивался или извергался. Для совершения этого обряда иногда выстраивались специальные дома или шалаши, имеющие форму животного, причем дверь представляла собой пасть. Тут же производилось обрезание. Обряд всегда совершался в глубине леса или кустарника, в строгой тайне. Обряд сопровождался телесными истязаниями и повреждениями (отрубанием пальца, выбиванием некоторых зубов и др.). Другая форма временной смерти выражалась в том, что мальчика символически сжигали, варили, жарили, изрубали на куски и вновь воскрешали. Воскресший получал новое имя, на кожу наносились клейма и другие знаки пройденного обряда. Мальчик проходил более или менее длительную и строгую школу. Его обучали приемам охоты, ему сообщались тайны религиозного характера, исторические сведения, правила и требования быта и т. д. Он проходил школу охотника и члена общества, школу плясок, песен, и всего, что казалось необходимым в жизни.

Таковы в схематическом изложении основные черты обряда. Подробности постепенно раскроются перед нами. Обратим только особое внимание на то, что посвящаемый якобы шел на смерть и был вполне убежден, что он умер и воскрес. С изучением подробностей нам постепенно раскроется и смысл этого обычая, откроется цель, которая при этом преследовалась. Мы увидим, что он вызван производственными интересами.

Вернемся теперь к сказке. До сих пор мы всегда исходили из сказки и приводили исторический материал вслед за изложением сказочного материала. Здесь, в целях более удобного и легкого изложения, мы иногда будем поступать наоборот. Способ аргументации не меняется, меняется иногда последовательность изложения.

4. Лес

Идя «куда глаза глядят», герой или героиня попадает в темный, дремучий лес. Лес — постоянный аксессуар яги. Мало того, даже в тех сказках, где нет яги (например в сказке «Косоручка»), герой или героиня все же непременно попадают в лес. Герой сказки, будь то царевич или изгнанная падчерица, или беглый солдат, неизменно оказывается в лесу. Именно здесь начинаются его приключения. Этот лес никогда ближе не описывается. Он дремучий, темный, таинственный, несколько условный, не вполне правдоподобный.

Здесь перед исследователем открывается целый океан материалов, связанных с представлениями о лесе и его обитателях. Чтобы здесь не заблудиться, необходимо строго придерживаться только тех представлений, которые связаны со сказкой. Так, сказкой почти не отражены лешие и русалки. Русалка во всем афанасьевском сборнике встречается всего один раз, и то в присказке. Леший всегда есть не что иное, как переименованная яга. Тем теснее связь сказочного леса с тем лесом, который фигурирует в обрядах инициации. Обряд посвящения производился всегда именно в лесу. Это — постоянная, непременная черта его по всему миру. Там, где нет леса, детей уводят хотя бы в кустарник.

Связь обряда посвящения с лесом настолько прочна и постоянна, что она верна и в обратном порядке. Всякое попадание героя в лес вызывает вопрос о связи данного сюжета с циклом явлений посвящения. Когда мы в современной сказке читаем: «Отец его отвез в леса, в особенную избушку, и он богу молился 12 лет» (ЗП 16) или «Пойдем в лес, там есь для нас дом» (ЗП 41) и т. д., то связь здесь еще достаточно прозрачна и легко может быть разработана. Но все же надо сказать, что непосредственно в самой сказке пока не видно никаких других признаков леса, позволяющих сделать это сближение. Но дело меняется, когда мы рассмотрим функциональную роль этого леса. Лес в сказке вообще играет роль задерживающей преграды. Лес, в который попадает герой, непроницаем. Это своего рода сеть, улавливающая пришельцев. Такая функция сказочного леса ясна в другом мотиве — в бросании гребешка, который превращается в лес и задерживает преследователя. Здесь же лес задерживает не преследователя, а пришельца, чужака. Сквозь него не пройти. Мы увидим, что герой получает от яги коня, на котором он перелетает через лес. Конь летит «выше лесу стоячего».

Здесь мы наталкиваемся на недостаточность изученности вопроса в этнографии. Почему во всем мире, везде, где этот обряд производился, он непременно всегда производился в лесу или в кустарнике? Гадать об этом можно сколько угодно, например — утверждать, что лес давал возможность производить обряд тайно. Он скрывал мистерию. Правильнее будет придерживаться материалов; а материалы показывают, что лес окружает иное царство, что дорога в иной мир ведет сквозь лес. В американских мифах есть сюжет о человеке, отправляющемся искать свою умершую жену. Он попадает в лес и обнаруживает, что он в стране мертвецов (Dorsey 1904, 74). В мифах Микронезии за лесом находится страна солнца (Frobenius 1898, 203). Более поздние материалы, когда обряд уже давно вымер вместе с создавшим его строем, показывают, что лес окружает иное царство, что дорога в иной мир ведет сквозь лес.

Это ясно еще в античности, и на это давно обращено внимание. «Большей частью входы в подземный мир были окружены непроницаемым девственным лесом. Этот лес был постоянным элементом в идеальном представлении о входе в Аид» (Roscher); об этом же говорит Овидий в «Метаморфозах» (IV, 432, VII, 402). В 6-й книге Энеиды описывается нисхождение в Аид Энея.

Свод был высокий пещеры, зевом широким безмерной, Каменной, озером черным и сумерком леса хранимой. Вергилий VI, 237–238

Как Овидий, так и Вергилий дают литературное отражение представлений, но по этим отражениям видно, что представления эти были.

Эти материалы позволяют сделать следующее пока чисто предварительное заключение: сказочный лес, с одной стороны, отражает воспоминание о лесе как о месте, где производился обряд, с другой стороны — как о входе в царство мертвых. Оба представления тесно связаны друг с другом.

Эта связь пока еще не доказана. Посмотрим теперь, что происходит с героем дальше.

5. Избушка на курьих ножках

Лес как отдельный изолированный элемент еще ничего не доказывает. Но что этот лес не совсем обычен, видно по его обитателям, видно по избушке, которую вдруг видит перед собой герой. Идя «куда глаза глядят» и невзначай подняв взор, он видит необычайное зрелище, — избушку на курьих ножках. Эта избушка как будто бы давно знакома Ивану: «Нам в тебя лезти, хлеба-соли ести». Он нисколько не удивлен ею и знает, как себя держать.

Некоторые сказки сообщают, что избушка эта «крутится», т. е. вращается вокруг своей оси. «Стоит перед ней избушка на курьих ножках и беспрестанно повертывается» (Аф. 235). «Стоит и вертитце» (К. 7). Такое представление получилось от неправильного понимания слова «повертывается». Некоторые сказки уточняют: когда надо — повертывается. Повертывается она, однако, не сама собой. Герой должен заставить ее повернуться, а для этого нужно знать и произнести слово. Опять мы видим, что герой нисколько не удивлен. Он за словом в карман не лезет и знает что сказать. «По старому присловию, по мамкину сказанью: «Избушка, избушка, — молвил Иван, подув на нее, — стань к лесу задом, ко мне передом». И вот повернулась к Ивану избушка, глядит из окошка седая старушка» (Аф. 560). «Избушка, избушка, повернись к лесу глазами, а ко мне воротами: мне не век вековать, а одна ноць ноцевать. Пусти прохожего» (К. 7).

Что же здесь происходит? Почему нужно избушку повернуть? Почему нельзя войти просто? Часто перед Иваном гладкая стена — «без окон без дверей» — вход с противоположной стороны. «У этой избушки ни окон, ни дверей, — ничего нет» (17). Но отчего же не обойти избушки и не войти с той стороны? Очевидно, этого нельзя. Очевидно, избушка стоит на какой-то такой видимой или невидимой грани, через которую Иван никак не может перешагнуть. Попасть на эту грань можно только через, сквозь избушку, и избушку нужно повернуть, «чтобы мне зайти и выйти» (См. 1).

Здесь интересно будет привести одну деталь из американского мифа. Герой хочет пройти мимо дерева. Но оно качается и не пускает его. «Тогда он попытался обойти его. Это было невозможно. Ему нужно было пройти сквозь дерево». Герой пробует пройти под деревом, но оно опускается. Тогда герой с разбега пускается прямо на дерево, и оно разбивается, а сам герой в ту же минуту превращается в легкое перо, летающее по воздуху (Kroeber 1907, I, 1984). Мы увидим, что и наш герой из избушки не выходит, а вылетает или на коне, или на орле, или превратившись в орла. Избушка открытой стороной обращена к тридесятому царству, закрытой — к царству, доступному Ивану. Вот почему Иван не может обойти избушку, а поворачивает ее. Эта избушка — сторожевая застава. За черту он попадет не раньше, чем будет подвергнут допросу и испытанию, может ли он следовать дальше. Собственно, первое испытание уже выдержано. Иван знал заклинание и сумел подуть на избушку и повернуть ее. «Избушка поворотилась к ним передом, двери сами растворилися, окна открылися» (Аф. 14; Kroeber I, 84). «Избушка стала, двери открылись» (Аф. 114). Это пограничное положение избушки иногда подчеркивается: «За той степью — дремучий лес, а у самого лесу стоит избушка» (140). «Стоит избушка — а дальше никакого хода нету — одна тьма кромешная; ничего не видать» (272). Иногда она стоит на берегу моря, иногда — у канавы, через которую надо перепрыгнуть. Из дальнейшего развития сказки видно, что яга иногда поставлена стеречь границу стоящими над ней хозяевами, которые ее бранят за то, что она пропустила Ивана. «Как смела ты пропустить негодяя до моего царства?» (172) или: «Для чего ты приставлена?» (176). На вопрос Царь-Девицы «Не приезжал ли тут кто?», она отвечает: «Что ты, мы не пропускаем муху».

В этом примере уже сквозит, что даритель волшебного средства охраняет вход в царство смерти. По ранним материалам это видно яснее: «Когда он некоторое время пробродил, он вдали увидел дымок, и когда он подошел поближе, то увидел в прерии дом. Там жил пеликан. Тот спросил его: «Куда ты идешь?» Он ответил: «Я ищу свою умершую жену». — «Это трудная задача, внук мой, — сказал пеликан. — Только мертвые могут найти этот путь с легкостью. Живые только с большой опасностью могут достичь страны мертвых». Он дал ему волшебное средство, чтобы помочь ему в его предприятии и научил его, как пользоваться им» (Boas 1895, 4).

Здесь мы имеем и выспрашивание. Отметим, что даритель здесь имеет животный облик. Это наблюдение нам еще пригодится. К этой же категории относятся такие, например, случаи. В долганской сказке читаем: «В одном месте им (шаманам-гусям) пришлось пролететь через отверстие в небе. Около этого отверстия сидела старуха, подстерегала пролетающих гусей». Эта старуха оказывается хозяйкой вселенной. «Пусть ни один шаман не пролетает в эту сторону. Хозяйке вселенной это неугодно» (Долганский фольклор).

Отмечаем еще, что во всех случаях герой — не мертвец, а живой или шаман, желающий проникнуть в царство мертвых.

Здесь, однако, нет вращающейся избы. В объяснение образа вращающейся избы можно напомнить, что в древней Скандинавии двери никогда не делались на север. Эта сторона считалась «несчастной» стороной. Наоборот, жилище смерти в Эдде (Настранд) имеет дверь с северной стороны. Этой необычностью расположения дверей и наша избушка выдает себя за вход в иное царство. Жилище смерти имеет вход со стороны смерти.

Некоторыми особенностями обладает избушка в женских сказках. Девушка, раньше чем идти к яге, заходит к своей тетушке, и та предупреждает ее о том, что она увидит в избушке и как себя держать. Эта тетушка — явно привнесенный персонаж. Выше мы видели, что герой всегда сам знает, как себя держать и что делать в избушке. Внешне такое знание ничем не мотивировано, оно мотивировано, как мы увидим, внутренне.

Художественный инстинкт заставляет сказителя мотивировать это знание и ввести тетушку-советчицу. Эта тетушка говорит следующее: «Там тебя, племянушка, будет березка в глаза стегать — ты ее ленточкой перевяжи; там тебе ворота будут скрипеть и хлопать — ты подлей им под пяточки маслица; там тебя собаки будут рвать — ты им хлебца брось; там тебе кот будет глаза драть — ты ему ветчины дай» (Аф. 103 b).

Рассмотрим сперва действия девушки. Когда она подливает под ворота маслица, то мы здесь видим следы окропления. В другом тексте это яснее: «Дверь взбрызнула водой» (Худ. 59). Мы уже видели, что и герой дует на избушку. Если она дает животным, охраняющим вход в избушку, мяса, хлеба и масла, то самые продукты, которые здесь даются, указывают на позднее земледельческое происхождение этой детали. Умилостивительные жертвы животным, охраняющим вход в Аид (типа Цербера и др.), нами рассматриваются в другой главе. Наконец, если дерево обвязывается ленточкой, то и здесь легко усмотреть остаток широко распространенных культовых действий. И если девушка совершает свои действия при возвращении, а не при вступлении в избушку, то и здесь можно усмотреть признаки позднего обращения.

Чтобы найти объяснение всем этим явлениям, мы должны будем обратиться к мифам и обрядам народов, стадиально стоящих на более ранней ступени. Там мы не найдем ни окропления, ни хлеба, ни масла, ни ленточек на деревьях. Зато здесь мы видим нечто другое, объясняющее многое в образе избушки: избушка, стоящая на грани двух миров, в обряде имеет форму животного, в мифе часто совсем нет никакой избушки, а есть только животное, или же избушка имеет ярко выраженные зооморфные черты. Это объяснит нам и «курьи ножки» и многие другие детали.

В американских охотничьих мифах можно видеть, что для того, чтобы попасть в избушку, надо знать имена ее частей. Там же избушка сохранила более ясные следы зооморфности, а иногда вместо избушки фигурирует животное. Вот как описывается постройка дома в североамериканском сказании. Герой спускается на землю с солнца. Он — сын солнца. Он женится на земной женщине и строит дом. Передние и задние столбы в его доме — мужчины. В тексте приводятся их довольно замысловатые имена (говоритель, хвастун и др.). Два передних столба непосредственно держат на себе продольные балки, которые представляют змею, в то время как задние столбы покрыты поперечной балкой, которая представляет змею или волка. Дверь этого дома висит на петлях сверху, и кто выбегает недостаточно быстро, того она убивает. «Когда он окончил дом, он устроил большой праздник и все столбы и балки стали живыми. Змеи начали шевелить языками, а люди, стоящие в доме сзади (т. е. столбы), говорили ему, когда входил злой человек. Змеи его сейчас же убивали» (Boas 1895, 166).

Чем важен этот материал, что он вскрывает в истории сложения нашей избушки? Здесь важны две особенности: первое, что части дома представляют собой животных, второе — что части дома имеют свои имена.

Остановимся сперва на именах. Чтобы попасть в избушку, герой должен знать слово. Есть материалы, которые показывают, что он должен знать имя. Вспомним хотя бы сказку об Али-Бабе и 40 разбойниках, где также надо знать имя, чтобы двери отверзлись.

Эта магия слова оказывается более древней, чем магия жертвоприношения. Поэтому формула «стань к лесу задом», формула, отверзающая пришельцу двери, должна быть признана древнее, чем «дала коту маслица». Эта магия слов или имен с особой ясностью сохранилась в египетском заупокойном культе. «Магия была средством на пути умершего, которая отверзала ему двери потусторонних обителей и обеспечивала его загробное существование», — говорит Тураев (Тураев 1920, 56). В 127-й главе «Книги мертвых» говорится: «Мы не пропустим тебя, — говорят запоры этой двери, — пока ты не скажешь нам нашего имени». «Я не пропущу тебя мимо себя, — говорит левый устой двери, — пока ты не скажешь мне моего имени». То же говорит правый устой. Умерший называет имена каждой части двери, причем они иногда довольно замысловаты. «Я не пропущу тебя через себя, — говорит порог, — пока ты не скажешь мне мое имя». «Я не открою тебе, — говорит замок двери, — пока ты не скажешь мне моего имени». То же говорят петли, косяки и пол. И в конце: «Ты знаешь меня, проходи». Мы видим, с какой подробностью перечисляются все части двери, так чтобы не пропустить ни одной. Очевидно, этому обряду, обряду именования, т. е. открывания дверей, приписывалось особое значение.

Известно, что наряду с этим в земледельческом Египте уже широко фигурирует и жертвоприношение и окропление.

Все эти материалы показывают, что избушка на более ранних стадиях охраняет вход в царство мертвых, и что герой или произносит магическое слово, открывающее ему вход в иное царство, или приносит жертвоприношения.

Вторая сторона дела — животная природа избушки. Чтобы понять ее, нужно несколько ближе присмотреться к обряду. Избушка, хатка или шалаш — такая же постоянная черта обряда, как и лес. Эта избушка находилась в глубине леса, в глухом и секретном месте. Иногда она специально выстраивалась для этой цели, нередко это делали сами неофиты. Кроме расположения в лесу, можно отметить еще несколько типичных черт ее: она часто имеет вид животного. Особенно часто имеют животный вид двери. Далее, она обнесена забором. На этих заборах иногда выставлены черепа. И, наконец, иногда упоминается тропинка, ведущая к этой избе. Вот несколько высказываний: «Здесь молодежь во время обряда посвящения отправляется в хатку (hut) в лесу, где, как полагают, они общаются с духами» (Loeb 256). «Место, на котором находится хижина, окружено высокой и частой изгородью, внутри которой разрешается бывать только определенным лицам» (Parkinson 72). «В культе Кват на острове Банка на уединенном месте делается своего рода загон (enclosure) посредством забора из тростника, два конца которого нависают и образуют вход. Это называется пастью акулы. На острове Серам говорят, что неофит поглощается пастью». Там вход называется «пастью крокодила, и о посвящаемых говорят, что животное их разорвало» (Loeb 257, 261). «В стороне, в лесу, на расстоянии 100 метров от места пляски находилось собственно «pal na bata». Это — единственное такое здание, которое я видел... со всех сторон оно было окружено густыми зарослями, и сквозь них вилась узкая тропинка, такая узкая, что пробраться можно было только согнувшись» (Parkinson 606). Строение, о котором здесь идет речь, стояло на резных столбах. Вопросом о черепах специально занимался Фробениус, и здесь нет необходимости выписывать его материалы. Приведенные здесь случаи представляют собой не только описание дома, но и показывают одну из функций его. Здесь герою предстоит быть проглоченным, съеденным. Мы здесь не будем входить в толкование этого обряда — оно будет дано в другом месте (см. ниже, гл. VII). Но и яга, как своим жилищем, так и словами, представляется людоедкой. «Возле этого дома был дремучий лес, и в лесу на поляне стояла избушка, а в избушке жила баба-яга; никого она к себе не подпускала, и ела людей, как цыплят» (Аф. 104). «Забор вокруг избы из человеческих костей, на заборе торчат черепа людские с глазами; вместо верей[25] у ворот — ноги человечьи, вместо запоров — руки, вместо замка — рот с острыми зубами» (104). Что дверь избушки кусается, т. е. представляет собой рот или пасть, мы уже видели выше. Таким образом, мы видим, что этот тип избушки соответствует той хате, в которой производились обрезание и посвящение. Эта хата-зверь постепенно теряет свой звериный вид. Наибольшей сопротивляемостью обладают двери: они дольше всего сохраняют вид пасти. «Дверь к комнате Комакоа закрывалась и открывалась как пасть». Или, перед домом стоит орел: «Берегитесь! Всякий раз, когда орел раскроет свой клюв, быстро впрыгивайте по-одному!» Или: «Сперва придется тебе пройти мимо массы крыс, а потом мимо змей. Крысы захотят тебя разорвать, змеи будут грозить проглотить тебя. Если ты счастливо пройдешь мимо них, то дверь тебя укусит» (Boas 1895, 239, 253, 118). Это сильно напоминает нам увещевание тетушки в нашей сказке. Думается, что и птичьи ноги есть не что иное, как остаток зооморфных столбов, на которых некогда стояли подобного рода сооружения. Этим же объясняются животные, охраняющие вход в нее. Мы здесь имеем то же явление, которое наблюдается в процессе антропоморфизации бога-животных. То, что некогда играло роль самого бога, впоследствии становится его атрибутом (орел Зевса и т. д.). То же имеем и здесь: то, что некогда было самой хатой (животное), становится атрибутом хаты и дублирует ее, выносится к выходу.

В изложении данного мотива мы шли от нового (т. е. сказочного) материала к материалу переходного характера и закончили указанием на обряд. Заключение можно сделать в обратном порядке. Нельзя сказать, чтобы все здесь было уже ясно и окончательно и вполне выяснено. Но некоторые связи все же можно нащупать. Древнейшим субстратом можно признать устройство хаты животной формы при обряде инициации. В этом обряде посвящаемый как бы спускался в область смерти через эту хижину. Отсюда хижина имеет характер прохода в иное царство. В мифах уже теряется зооморфный характер хижины, но дверь, а в русской сказке столбы, сохраняют свой зооморфный вид. Данный обряд создан родовым строем и отражает охотничьи интересы и представления. С возникновением государства типа Египта никаких следов инициации уже нет. Есть дверь — вход в иное царство, и эту дверь нужно уметь заклинать умершему. На этой стадии появляются окропление и жертвоприношение, также сохраненные сказкой. Лес — первоначально непременное условие обряда — также впоследствии переносится в иной мир. Сказка является последним звеном этого развития.

6. Фу, фу, фу

Будем следить за действиями героя дальше. Избушка повернулась, и герой в нее входит. Он еще пока ничего не видит. Но он слышит: «Фу, фу, фу! Прежде русского духу слыхом не слыхано, видом не видано; нынче русский дух на ложку садится, сам в рот катится» (Аф. 137). «Русський дух ко мне в лес зашол!» (Сев. 7). Или короче: «Фу, как русска кость воня» (Аф. 139). На этой детали надо остановиться. Она очень существенна.

Рассматриваемый нами мотив уже однажды подвергался исследованию. Поливка посвятил ему специальную работу.

Здесь собраны все известные автору случаи подобных восклицаний. Их собрано огромное количество, но все же автор не приходит ни к какому выводу. Вывод и не мог получиться, так как Поливка ограничился славянскими материалами (Polívka).

Однако как только мы обратимся к сравнительно более ранним ступеням, то сразу получим ключ к нашему мотиву. Этот материал показывает, что Афанасьев не ошибся, утверждая, что запах Ивана есть запах человека, а не русского. Но его утверждение можно уточнить. Иван пахнет не просто как человек, а как живой человек. Мертвые, бестелесные не пахнут, живые пахнут, мертвые узнают живых по запаху. В сказаниях Северной Америки это видно очень ясно. Человек, например, отправляется искать свою умершую жену. В подземном царстве он наталкивается на дом. Хозяин дома хочет его проглотить, но говорит: «Он очень воняет! Он не мертв!» (Boas 1895, 4). Таких случаев можно найти очень много, например у Гайтона, в его работе, посвященной мифу об Орфее в Америке. В этих мифах герой узнается как живой по своему запаху. «На другой стороне, — говорится в таком мифе, — была его жена и много людей». Жена его уже умерла, но после некоторых поисков он ее находит. Она пляшет с другими умершими особую пляску. Пришедшего замечают по запаху. «Все говорили о неприятном запахе пришельца, потому что он был жив». Это — постоянная, характерная черта данного мифа (Gayton). Но эта черта встречается не только в этом мифе и не только у американцев. В африканском сказании умирает мать девочки, но умершая приходит помогать дочери перекапывать сад. Ее узнают, и она уходит и уводит дочь с собой. Фюллеборн далее рассказывает сюжет так: «Там внизу мать прячет свою дочь в закрытом помещении хижины и запрещает ей говорить. Через некоторое время в гости приходят родные и знакомые, все тени. Но едва они сели в хижине, как те, морща нос, спрашивают: “Что здесь в хижине? Чем это тут пахнет? Здесь так пахнет жизнью. Что у тебя здесь спрятано?”» (Fülleborn). У зулу: «Говорится, если человек умер тут на земле, что пошел он к умершим, и они говорят: сначала не подходи к нам, ты еще пахнешь очагом. Они говорят: оставайся вдалеке от нас, пока не остынешь от очага» (Сказки зулу 123).

Этот запах живых в высшей степени противен мертвецам. По-видимому, здесь на мир умерших перенесены отношения мира живых с обратным знаком. Запах живых так же противен и страшен мертвецам, как запах мертвых страшен и противен живым. Как говорит Фрэзер, живые оскорбляют мертвых тем, что они живые (Frazer 1933, 143). Соответственно в долганском фольклоре: «Умертвили того человека за то, что пришел к ней с повадками, со словами своего мира» (Долганский фольклор 169). Поэтому герои, желающие проникнуть в иной мир, иногда предварительно очищаются от запаха. «Два брата пошли в лес и остались там скрытыми в течение месяца. Каждый день они купались в озере и мылись сосновыми ветками, пока они не стали совсем чистыми и нисколько не распространяли запаха человека. Тогда они поднялись на гору Куленас и нашли там дом бога грома» (Boas 1895, 96, cf. 41).

Все это показывает, что запах Ивана есть запах живого человека, старающегося проникнуть в царство мертвых. Если этот запах противен яге, то это происходит потому, что мертвые вообще испытывают ужас и страх перед живыми. Ни один живой не должен переступать заветного порога. В американском мифе мертвецы так пугаются, увидев живого в своей стране, что они кричат: «Вот он, вот он» и прячутся друг под друга, образуя высокую кучу (Dorsey 1904, 75). Есть некоторые сведения, что в обряде посвящения неофиты подвергались омовению, чтобы освободиться от «женского запаха» (засвидетельствовано в бывшей Британской Новой Гвинее (Nevermann 1933, 66)). В мифах племени квакиутль, которые, как показал Боас, тесно связаны с обрядом, герой по пути очень часто моется или натирает себя сильно пахучими растениями (например болиголовом), чтобы перебить запах (Boas 1895, 449).

Материалов по данному вопросу можно привести очень много, но и данных материалов достаточно для уяснения значения этого мотива.

7. Напоила-накормила

Канон сказки требует, чтобы вслед за восклицанием «Фу, фу, фу» и пр. следовало выспрашивание о цели поездки: «Дело пытаешь или от дела летаешь?» Мы ожидаем, что герой теперь расскажет о своей цели. Ответ, который он дает, должен, однако, быть признан совершенно неожиданным и не вытекающим из угроз яги. Он прежде всего требует поесть. «Чего кричишь? Ты прежде напой-накорми, в баню своди, да после про вести и спрашивай» (Аф. 105). И, что самое необычайное, яга при таком ответе совершенно смиряется: «Баба-яга их напоила, накормила их, в баню сводила» (105). «Слезла, кланялась низко» (137).

Еда, угощение непременно упоминаются не только при встрече с ягой, но и со многими эквивалентными ей персонажами. В тех случаях, когда царевич входит в избушку, а яги еще нет, он находит накрытым стол и угощается без нее. Даже сама избушка иногда подогнана сказочником под эту функцию: она «пирогом подперта», «блином крыта», что в детских сказках Запада соответствует «пряничному домику». Этот домик уже своим видом иногда выдает себя за дом еды.

Отметим, что это постоянная, типичная черта яги. Она кормит, угощает героя. Отметим еще, что он отказывается говорить, пока не будет накормлен. Сама яга говорит: «Вот дура я, стала у голодного да у холодного выспрашивать» (К. 9). Что это? Почему герой никогда не ест, например перед отправкой из дома, а только у яги? Эта не бытовая, не ново-реалистическая черта, эта черта имеет свою особую историю. Еда имеет здесь особое значение. Уже на стадии развития, на которой стояли североамериканские индейцы, мы видим, что человеку, желающему пробраться в царство мертвых, предлагается особого рода еда. Так, например, в североамериканских сказаниях хозяин воды приводит к себе молодых людей. «Но старая женщина, мышь, предупредила молодых людей, чтобы они не ели того, что им даст Комокоа, иначе они никогда не вернутся на верхний свет» (Boas, 239). По верованию маори, «даже переправившись через реку, отделяющую живых от мертвых, еще можно вернуться, но кто вкусил пищи духов, тот не вернется никогда» (Frazer 1922, 28).

Эти случаи совершенно ясно показывают, что, приобщившись к еде, назначенной для мертвецов, пришелец окончательно приобщается к миру умерших. Отсюда запрет прикасания к этой пище для живых. Мертвый не только не чувствует отвращения к этой еде, он должен приобщиться к ней, так как подобно тому, как пища живых дает живым физическую силу и бодрость, пища мертвых придает им специфическую волшебную, магическую силу, нужную мертвецам.

Требуя еды, герой тем самым показывает, что он не боится этой пищи, что он имеет право на нее, что он «настоящий». Вот почему яга и смиряется при его требовании дать ему поесть. В американском сказании герой иногда только делает вид, что ест, а на самом деле бросает эту опасную пищу на землю. Наш герой этого не делает, он этой пищи не боится. Там, где культ мертвых уже получил полное развитие, эта необходимость еды на пути странника выражена ясно и сохранилась в деталях. Особо яркий пример дает Египет. Египетский материал объяснит нам, почему сперва надо есть, а потом только можно говорить. Еда отверзает уста умершего. Только приобщившись к этой еде, он может говорить.

В египетском заупокойном культе умершему, т. е. его мумии, по принесении в склеп прежде всего предлагали еду и питье. Это так называемый «стол предложений». Бадж описывает эту церемонию так: «Еда вносилась на столе, и два стола предложений приносились также в зал (usekht) или помещение склепа. Статуя (т. е. мумия) не могла, конечно, сесть за стол, чтобы поесть; по-видимому, кто-нибудь, может быть жрец, садился в качестве заместителя (vicariousty) приложиться к еде на столе. Еда состояла из немногих видов хлеба и лепешек, напитка (tchesert), и по окончании вкушения уста статуи были «отверсты, и верили, что умерший, которого представляла мумия, превратился в khu, или духа, и приобрел все способности духов другого мира» (Budge 1909, 3). Этот текст совершенно ясно показывает, что еда «отверзает уста» и превращает умершего в дух — субститут некогда бывшего здесь превращения в животное. Церемония отверзания уст была одной из важнейших церемоний культа. В заупокойных текстах ей посвящена специальная книга, которая называется «Книгой отверзания уст». Но и в «Книге мертвых» можно найти примеры. Вот отрывок из 122-й главы «Книги мертвых»: «“Открой мне?” — “А ты кто? Куда ты идешь? Как твое имя?” — “Я — один из вас, имя моей лодки — собиратель душ... Пусть мне будут даны сосуды молока с лепешками, хлебами... и кусками мяса... Пусть эти вещи мне даны будут полностью... Пусть мне будет сделано так, чтобы я мог продвигаться дальше подобно птице Бенну...”»

В этом отрывке есть два пожелания: «пусть я буду есть» и «пусть я стану птицей». Но в сущности — это одно желание, которое на нашем языке гласило бы так: пусть я буду есть, чтобы стать птицей. В 106-й главе «Книги мертвых» это выражено яснее: «Соизволь мне хлеба, соизволь мне масла, и пусть я очищусь посредством бедра и жертвенных лепешек». Итак, эта еда очищает, очищает от земного и превращает человека в неземное, летучее, легкое существо, в птицу. Брестэд говорит: «Наконец, этот странный, мощный хлеб и пиво, которые жрец предлагает мертвецу, не только превращают его в душу и приуготовляют его, но дают ему силу и делают его мощным». Без этой силы мертвый был бы беспомощен. Эта сила должна была также дать умершему способность выдержать враждебные встречи, которые ожидали его в том мире» (Breasted 66).

Как показывает исследование Баджа, эта церемония считалась очень важной, и она применялась ко всем, даже к самым бедным, т. е. она носила общенародный характер и вполне могла сохраниться в фольклоре.

Нечто подобное мы имеем и в Вавилоне. На второй таблице эпоса о Гильгамеше Эабани рассказывает сон о том, как он спустился или был унесен в подземное царство: «Спустись со мной, спустись со мной в жилище тьмы, в обиталище Иркаллы, в жилище, из которого, войдя, не возвращаются... в место, жители которого не знают ответа». Подобно птицам, они одеты «опереньем». Далее неясно, а затем следует угощение: «Апу и Эллил предлагают ему жареное мясо (может быть отвар). Лепешки они предлагают, дают холодный напиток, воду из мехов» (Gressmann 42).

Итак, и здесь мы видим, что, перешагнув за порог сего мира, прежде всего нужно есть и пить. Здесь мы также имеем сперва насыщение волшебной едой, а затем выспрашивание в доме хозяина.

В древнеиранской религии «душу, прибывшую в небо, осыпают вопросами, как она сюда попала. Но Ахурамазда запрещает спрашивать о страшном и ужасном пути, по которому она пришла, и приказывает дать ей небесной пищи» (Bousset, 156). Итак, и здесь (с явной рационализацией) мы имеем запрет выспрашивания и предварительную подачу небесной пищи.

То же представление мы имеем в античности. «Калипсо хочет, чтобы Одиссей взял у нее нектара и амврозии: только тот, кто поел пищи эльбов и испил их питья, навсегда остается в их власти»... «Так же Персефона принадлежит Аиду, поев гранатовое яблоко»... «Можно напомнить также о едении лотоса. Кто из греков поел этой сладкой пищи, тот забывал родину и оставался в стране лотофагов» (Güntert 79, 80, 151). Сходно выражается Роде: «Wer von der Speise der Unterirdischen genießt, ist ihnen verfallen» (Кто вкусил пищи подземных обитателей, тот навсегда причислен к их сонму) (Rohde 241).

Все изложенные здесь материалы и соображения приводят нас к результату, что мотив угощения героя ягой на его пути в тридесятое царство сложился на основе представления о волшебной пище, принимаемой умершим на его пути в потусторонний мир.

8. Костяная нога

Таковы первые действия яги при появлении в избушке героя.

Мы теперь обратимся к рассмотрению самой яги. Облик ее слагается из ряда частностей, и эти частности мы рассмотрим сперва в отдельности, и только после этого рассмотрим фигуру ее в целом. Сама яга со стороны облика является в двух видах: или при входе Ивана она лежит в избе — это одна яга, или она прилетает — это яга другого вида.

Яга-дарительница при приходе Ивана находится в избушке. Она, во-первых, лежит. Лежит она или на печке, или на лавке, или на полу. Далее, она занимает собой всю избу. «Впереди голова, в одном углу нога, в другом другая» (Аф. 102). «На печке лежит баба-яга, костяная нога, из угла в угол, нос в потолок врос» (137). Но как понимать «нос в потолок врос»? И почему яга занимает всю избу? Ведь она нигде не описывается и не упоминается как великан. И, следовательно, не она велика, а избушка мала. Яга напоминает собой труп, труп в тесном гробу или в специальной клетушке, где хоронят или оставляют умирать. Она — мертвец. Мертвеца, труп видели в ней и другие исследователи. Так, Гюнтерт, исследовавший образ яги, исходя из античной Калипсо, говорит: «Если Хель (северная богиня подземной страны мертвых) имеет цвет трупа, то это означает не что иное, как то, что она, богиня смерти, сама есть труп» (Güntert 74).

Русская яга не обладает никакими другими признаками трупа. Но яга как явление международное обладает этими признаками в очень широкой степени. «Им всегда присущ атрибут разложения: полая спина, размякшее мясо, ломкие кости, спина, изъеденная червями» (Güntert).

Если это наблюдение верно, то оно поможет нам понять одну постоянную черту яги — костеногость.

Чтобы понять эту черту, надо иметь в виду, что «осознание трупа» — вещь очень поздняя. В уже приведенных нами стадиально более ранних материалах из Америки охранитель царства мертвых всегда или животное или слепая старуха — без признаков трупа. Анализ яги как хозяйки над царством леса и его животных покажет нам, что ее животный облик есть древнейшая форма ее. Такой она иногда является и в русской сказке. В одной вятской сказке у Д. К. Зеленина (ЗВ 11), которая вообще изобилует чрезвычайно архаическими чертами, роль яги в избушке играет козел. «Лежит козел на полатях, ноги на грядках» и пр. В других случаях ей соответствует медведь, сорока (Аф. 249, 250) и т. д. Но животное никогда не обладает костяной ногой не только в русском материале (что можно было бы объяснить явлениями языка — «яга» рифмует с «нога»), но и в материале международном. Следовательно, костяная нога как-то связана с человеческим обликом яги, связана с антропоморфизацией ее. Переходную ступень от животного к человеку составляет человек с животной ногой. Такой ногой яга никогда не обладает, но такими ногами обладают Пан, фавны и пестрая вереница всякой нечисти. Всякого рода эльбы, карлики, демоны, черти обладают животными ногами. Они так же сохраняют свои животные ноги, как их сохранила избушка. Но яга вместе с тем настолько прочно связана с образом смерти, что эта животная нога сменяется костяной ногой, т. е. ногой мертвеца или скелета. Костеногость связана с тем, что яга никогда не ходит. Она или летает, или лежит, т. е. и внешне проявляет себя как мертвец. Может быть, этой исторической сменой объясняется то, что Эмпуса, сторожащая у преддверия Аида, обладает перемежающейся наружностью, то представляясь «большим зверем», то быком, то ослом, то женщиной. Как женщина она обладает одной железной ногой и одной ногой из ослиного помета. Обращаясь женщиной, она сохраняет какие-то признаки ослиной природы. Эта нога — бескостна. Здесь можно усмотреть другую форму отмершей, а именно разложившейся ноги. Такая форма не чужда и русской сказке: «Одна нога г...на, другая наземна» (ЗВ 11).

Однако надо сказать, что выдвинутое здесь объяснение все же несколько проблематично, хотя оно и более правдоподобно, чем теория, выдвигаемая Гюнтертом. По его мнению, животные ноги развились из костяной ноги. Он говорит: «Странное представление содержится в широко распространенном суеверии, что карлики, эльбы и демоны имеют животные, в особенности гусиные и утиные ноги... Естественно исходить прежде всего из превращения в животных, чтобы объяснить эту странную черту многих сказаний, но я не думаю, чтобы здесь лежала настоящая причина. Мы знаем, что демоны мыслятся как разлагающиеся скелеты и потому безобразный вид ног может быть сведен к следующему: след ноги скелета рассматривали как след утиной или гусиной ноги, и когда эта связь перестала ощущаться, развилось сказание о ноге демона» (Güntert 75).

Такое объяснение страдает натяжками, и, кроме того, оно исторически неверно. Объяснение, что костяная нога развилась из следа ноги скелета, неверно, потому что такой след в природе не может наблюдаться. Такой след играет некоторую роль в народных представлениях (немецкий Drudenfuß), но это представление само нуждается в объяснении. Утверждение же, что костяная нога первична, а животная — вторична, не подтверждается материалами, взятыми в их стадиальном развитии: животный облик смерти древнее облика костяного или скелетного.

9. Слепота яги

Яга постепенно выясняется перед нами как охранительница входа в тридесятое царство и вместе с тем как существо, связанное с животным миром и с миром мертвых. В герое она узнает живого и не хочет его пропустить, предупреждает его об опасностях и пр. Только после того как он поел, она указывает ему путь. Ивана она узнает как живого по запаху. Но есть еще другая причина, почему яга воспринимает Ивана по запаху. Хотя в русской сказке этого никогда не говорится, но все же можно установить, что она слепая, что она не видит Ивана, а узнает его по запаху. Эту слепоту предполагал, между прочим, уже Потебня. Он объясняет эту слепоту так: «Яга представляется, между прочим, слепою. Можно догадываться, что слепота Бабы значит безобразие. Представление тьмы, слепоты и безобразия сродни и могут заменить одно другое». Это доказывается анализом корня «леп» в славянских языках (Потебня). Такое заключение Потебни неверно уже потому, что слепой она является не только на русской или славянской почве. Слепота существ, подобных яге, явление международное, и если уже становиться на путь изучения этимологии имени или слова для обозначающего его явления (что всегда очень опасно и часто неверно по существу, так как значение меняется, а слово остается), то нужно было бы заняться сравнительным изучением обозначения слепоты в разных языках. К названию яги не приведет ни одно из них. Но подобный анализ мог бы показать, что под «слепотой» понимается не просто отсутствие зрения. Так, латинское caecus не только означает активную слепоту (невидящий), но и, так сказать, пассивную (невидимый — caeca nox — «слепая» ночь). То же можно вывести относительно немецкого ein blindes Fenster.

Итак, анализ понятия слепоты мог бы привести к понятию невидимости. Слеп человек не сам по себе, а по отношению к чему-нибудь. Под «слепотой» может быть вскрыто понятие некоторой обоюдности невидимости. По отношению к яге это могло бы привести к переносу отношения мира живых в мир мертвых: живые не видят мертвых точно так же, как мертвые не видят живых. Но, можно возразить, тогда и герой должен был бы представляться слепым. Действительно, так оно должно было бы быть, и так оно и есть на самом деле. Мы увидим, что герой, попавший к яге, слепнет.

Но действительно ли яга слепая? Непосредственно этого не видно, но по некоторым косвенным признакам об этом можно судить. В сказке «Баба-яга и Жихарь» яга хочет похитить Жихаря и прилетает к нему в тот момент, когда его приятели и сожители, кот и воробей, ушли за дровами. Она начинает считать ложки. «Это — котова ложка, это — воробьева, это — жихарькова». Жихарько не мог утерпеть, заревел: «Не тронь, яга-баба, мою ложку!» Яга-баба схватила Жихаря, потащила» (Аф. 106). Итак, чтобы узнать, где Жихарько, яга должна услышать его голос. Она не высматривает, она выслушивает, так же как она вынюхивает пришельца.

В других сказках ягу ослепляют. «Как она уснула, девка залила ей глаза смолой, заткнула хлопком; взяла свою дитятю, побежала с ним» (Худ. 52). Точно так же и Полифем (родство которого с ягой очень близко) ослепляется Одиссеем; в русских версиях этого сюжета («Лихо одноглазое» Аф. 302) глаз не выкалывается, а заливается. Одноглазость подобных существ может рассматриваться как разновидность слепоты. В немецких сказках у ведьмы воспаленные веки и красные глаза, т. е. у нее собственно нет глазных яблок, а есть красные орбиты без глаз (Vordemielde).

Но все эти аргументы говорят только о возможной, а не действительной слепоте яги. Зато действительную, настоящую слепоту существ, соответствующих яге, мы имеем в сказках охотничьих народов, где подобные существа — более живое, еще не реликтовое явление. Здесь подобные старухи всегда (или почти всегда) действительно слепые. «Он подошел к шалашу, который стоял совсем один, в нем была слепая женщина» (Dorsey, Kroeber 301). Эта старуха встречена чудесно рожденным героем после его выхода из дома. Она выспрашивает его о его пути. Или герой уходит на дно морское, и здесь он видит трех женщин, занятых едой. «Он увидел, что они были слепые». Они указывают ему путь (Boas 1895, 55).

Если верно, что яга охраняет тридесятое царство от живых, и если пришелец, возвращаясь, ослепляет ее, то это значит, что яга из своего царства не видит ушедшего в царство живых, вернувшегося. Точно так же и в гоголевском «Вие» черти не видят казака. Черти, могущие видеть живых, это как бы шаманы среди них, такие же, как живые шаманы, видящие мертвых, которых обыкновенные смертные не видят. Такого шамана они и зовут. Это — Вий (ср. Аф. 137, ЗВ 100). Но проблема еще не решена. Выше утверждалось, что яга имеет какую-то связь с обрядом инициации. Эта связь откроется перед нами постепенно. Посвящаемый уводился в лес, вводился в избушку, представал перед чудовищным существом, властителем смерти и властителем над царством животных. Он спускался в область смерти, чтобы оттуда снова вернуться «на верхний свет». Мы знаем, что он подвергался символическому ослеплению именно в тех формах, в каких в сказках ослепляется яга и Полифем: ему залепляли глаза. Фробениус описывает это следующим образом: «неофит с завязанными глазами вводится в избушку. В яме замешивают густую кашу, род раствора. Кто-нибудь из уже посвященных схватывает неофита и втирает ему эту массу, к которой примешан перец, в глаза. Раздается ужасный вопль, а стоящие вне хатки хлопают в ладоши и поют хвалу духу» (Frobenius 1898а, 62). Это — далеко не единичный случай. Неверманн сообщает из Океании: «После нескольких дней отдыха неофиты покрываются известковой кашей, так что они выглядят совершенно белыми и не могут раскрыть глаз» (Nevermenn 1933, 26). Смысл этих действий становится ясным из смысла всего обряда. Белый цвет есть цвет смерти и невидимости. Временная слепота также есть знак ухода в область смерти. После этого происходит обмывание от извести и вместе с тем прозрение — символ приобретения нового зрения, так же как посвящаемый приобретает новое имя. Это — последний этап всей церемонии, после этого неофит возвращается домой. Наряду с отверзанием уст, рассмотренным выше, мы здесь имеем отверзание глаз. Мы знаем, что при этом производилось и обрезание, не сохраненное сказкой, и выбивание передних зубов, также не сохраненное. Сопоставление всех этих действий позволяет объяснить обрезание также как один из видов магического отверзания, которому предшествует воздержание, так же как отверзанию глаз предшествует искусственная слепота, а отверзанию уст предшествует немота — запрет слова в этих случаях засвидетельствован. После этого юноша получает право на брак. Однако поскольку сказкой эти явления не отражены, мы их здесь касаться не будем.

Действия, которые совершаются над юношей, напоминают нам действия, которые герой сказки совершает над ягой или Полифемом. Однако между обрядом и сказкой имеется одна принципиальная разница. В обряде глаза залепляются юноше, в сказке — ведьме или соответствующему ей персонажу. Другими словами, миф или сказка представляют собой точное обращение обряда. Почему такое обращение получилось?

Обряд был страшен и ужасен для детей и матерей, но считался нужным, потому что прошедший приобретал нечто, что мы назвали бы магической властью над животным, т. е. обряд соответствовал способам примитивной охоты. Но когда с совершенствованием орудий, с переходом на земледелие, с новым социальным строем старые жестокие обряды ощущаются как ненужные и проклятые, их острие обращается против их исполнителей. Если при обряде юноша в лесу ослепляется существом, которое его мучает и грозит пожрать, то миф, уже открепившийся от обряда, становится средством некоторого протеста. Такой же случай мы увидим ниже при анализе мотива сжигания: в обряде «сжигаются» дети, в сказке дети сжигают ведьму.

Но помимо этих случаев обращения сказка сохранила некоторые следы слепоты именно героя. В избушке яги герой иногда жалуется на глаза. Причина этой боли разнообразна. «Дай-ка мне наперед воды глаза промыть, напои меня, накорми, да тогда и спрашивай» (Аф. 303). «Глаза надуло», — жалуется он в другой сказке (93). Здесь можно бы возразить, что это — чисто рациональный мотив. Но в свете изложенного материала дело представляется все-таки иначе. В зулусской сказке девушка, вернувшаяся после посвящения, говорит: «Я ничего не вижу» (Сказки зулу 21). Специальное изучение слепоты, может быть, покажет, почему пророки и провидцы (Тиресий), освободители народа (Самсон), праотцы (Яков, Исаак), вещие поэты (Гомер) часто представляются слепыми.

10. Хозяйка леса

Другая особенность облика яги — это ее резко подчеркнутая женская физиологичность. Признаки пола преувеличены: она рисуется женщиной с огромными грудями: «Титки через грядку» (Онч. 178. Грядка — шест для полотенец и пр.); «Яга Ягишна, Овдотья Кузьминишна, нос в потолок, титьки через порог, сопли через грядку, языком сажу загребает» (См.150). Или: «На печи, на девятом кирпичи лежит баба-яга, костяная нога, нос в потолок врос, сопли через порог висят, титьки на крюку замотаны, сама зубы точит». Или еще более откровенно: «Из избушки выскочила баба-яга, костяна нога, ж... жилена, м... мылена» (Онч. 8.).

Итак, яга снабжена всеми признаками материнства. Но вместе с тем она не знает брачной жизни. Она всегда старуха, причем старуха безмужняя. Яга — мать не людей, она — мать и хозяйка зверей, притом зверей лесных. Яга представляет стадию, когда плодородие мыслилось через женщину без участия мужчин. Гипертрофия материнских органов не соответствует никаким супружеским функциям. Может быть именно потому она всегда старуха. Являясь олицетворением пола, она не живет жизнью пола. Она уже только мать, но не супруга ни в настоящем, ни в прошлом. Правда, в сказке она нигде не названа матерью зверей. Зато она имеет над ними неограниченную власть. Вот как в северной сказке она скликает зверей: «Где вы есь, серые волки, все бежите и катитесь во едно место и во единой круг, выбирайте промежу собой, которой больше, которой едреньше за Иваном-царевичем бежать» (Онч. 3). В сказке о Кощее младшая яга отсылает к старшей: «Впереди по дороге живет моя большая сестра, может она знает, есть у ней на то ответчики: первые ответчики — зверь лесной, другие ответчики — птица воздушная, третьи ответчики — рыба и гад водяной; что ни есть на белом свете, все ей покоряется» (Аф. 157). Или: «Вышла старуха на крыльцо, крикнула громким голосом — и вдруг, откуда только взялись, — набежали всякие звери, налетели всякие птицы» (212). Иногда яге подчинены и ветры: «Вышла старуха на крыльцо, крикнула громким голосом, свистнула молодецким посвистом; вдруг со всех сторон поднялись, повеяли ветры буйные, только изба трясется!» (272). В другом тексте она названа матерью ветров (565). У нее хранятся ключи от солнца (См. 304). Мужской эквивалент яги, Морозко, — хозяин мороза; в немецкой сказке ему соответствует Frau Holle, вызывающая снег. У эскимосов она — хозяйка подводных животных (Nansen 220–225). В долганском фольклоре ей соответствует хозяйка моря (Долганский фольклор 137).

Но, спросим себя, где же здесь материнство? Мы должны здесь признать следы чрезвычайно древних общественных отношений. Мать есть вместе с тем властительница. С падением матриархата женщина лишается власти, остается только материнство как одна из общественных функций. Но с женщиной — матерью-властительницей — в мифе дело происходит иначе: она теряет материнство, сохраняет только атрибуты материнства и сохраняет власть над животными, так как вся жизнь охотника зависит от животного, она сохраняет власть и над жизнью и смертью человека.

Что она властвует именно над животными, притом над лесными животными, стоит в связи с зависимостью человека этой стадии от лесных, охотничьих животных, которым он приписывает свою собственную родовую организацию. Другими словами, яга представляет собой явление, известное в этнографии под названием хозяина.

Вопрос о хозяине — вопрос чрезвычайно сложный и далеко еще не разработанный. «Как развилось представление о «хозяине — для выяснения этого сложного и большого вопроса необходимо особое исследование», — говорит Д. К. Зеленин (Зеленин 1936, 206).

Что значит «хозяйка»? Штернберг на многих примерах показал, как культ животных был первоначально культом всего рода животного, затем уже культ воздавался одному представителю этого рода, который и остался священным (медведь, египетский Апис и т. д.), и, наконец, вырабатывается антропоморфизированный образ хозяина данного рода, который может иметь уже человеческий, или смешанный, или перемежающийся облик. Этому хозяину подчинены все особи рода. Хозяина имеют не только животные. Есть хозяева стихий — грома, солнца, гор, ветров и т. д. Здесь на животных проецированы родовые отношения, и из таких хозяев стихий впоследствии развились индивидуальные боги.

Посмотрим теперь, чем является яга на более ранних стадиях культуры, что ей в этих случаях соответствует? Что и здесь яга представлялась старухой, мы уже видели. Мы видели также, что она очень часто является старухой и одновременно животным («Эта женщина была утка»). Особый интерес представляют для нас те случаи, где русской яге соответствует животное. В американском мифе родители заводят детей в лес и покидают их. Они привязывают их к дереву. Появляется волк (подчеркнуто, что он старый) и койот. Старый волк кричит: «Приходите ко мне со всех сторон!» Дальше говорится: «Волки и койоты пришли со всех сторон земли». Старый волк велит отвязать детей. К зиме дети строят шалаш. Сестра от волков получает дар исполнения желаний. По ее желанию шатер окружают стада оленей, буйволов и других охотничьих животных. Взгляд девушки их убивает. Ей достаточно произнести слово, и шкуры сами сшиваются в палатку. На покрывалах сами собой являются узоры, те самые, которыми племя пользуется до сих пор. Она дает брату помощников — пантеру и медведя (Dorsey, Kroeber 286).

Этот случай чрезвычайно показателен. Хозяин — животное (старый волк). Но он имеет власть не только над волками, он дает власть над всеми животными, нужными охотнику. Он передает эту власть в руки сестры, а не брата. Она дает ему помощников. Этот случай вскрывает охотничье-производственную основу подобных сюжетов. Он же показывает связь с тотемизмом: эта девушка дает племени священные узоры.

Таких случаев можно привести очень много, но дело не в количестве примеров, а в сущности явления.

Раньше чем продолжать наше изучение яги-хозяйки, мы должны поставить себе еще один вопрос. До сих пор яга представлялась нам как охранительница входа в царство мертвых. Здесь она оказывается хозяйкой животных. Есть ли здесь связь? Что здесь имеется — две линии, две традиции в одном образе, или это — один образ, и между образом яги-хозяйки и яги-охранительницы входа есть какая-то причинная связь? Почему именно хозяин охраняет вход в иное царство? Ответ на это нам также дадут сами материалы. Мы уже знаем, что смерть на некоторой стадии мыслится как превращение в животных. Но так как смерть есть превращение в животных, то именно хозяин животных охраняет вход в царство мертвых (т. е. царство животных) и дает превращение, а тем самым и власть над животными, а в более позднем осмыслении дарит волшебное животное. Так, в одном очень интересном сказании в сборнике Боаса герой попадает к волкам. Сзываются все волки, медведи и выдры, и пришельцу оказывается всяческая честь. «Тогда волки вдруг внесли труп. Они завернули его в волчью шкуру, положили его у огня и начали плясать вокруг него и отбивать такт. Тогда мертвец встал и качаясь стал ходить. Но чем дальше они пели, тем увереннее он стал двигаться и, наконец, забегал совсем, как волк. Тогда главарь волков сказал: «Теперь ты видишь, что делается с мертвецами — мы превращаем их в волков». Эти волки выучивают его пляске волков. «Когда ты вернешься домой, научи людей нашей пляске». Они дарят ему волшебную стрелу, которую достаточно нацелить, чтобы убить дичь без выстрела. Этот случай, между прочим, уже сейчас вводит в понимание того, что такое волшебные дары яги» (Boas 1895, 111).

Этот миф объясняет и обряд. Нам теперь понятно, ради чего уходили в область смерти к тотемному предку-хозяину.

Мы не будем здесь прослеживать образ яги как женщины, мы сделаем это ниже, при рассмотрении травестизма. Нам важно установить, что образ яги восходит к тотемному предку по женской линии. Впоследствии родоначальство и власть переходят к мужчине. Именно как предок яга связана с очагом. Она «руками уголья гребет» (Онч. 178); «На печке лежит» (Аф. 137); «Языком сажу загребает» (См. 150). «Сама лежит на лавке, а зубы на печи» (Худ. 103). Очаг появляется в истории вместе с культом предка-мужчины. Очаг, собственно, не вяжется с ягой-женщиной, но вяжется с родоначальницей-женщиной. Очаг как родовой (мужской) признак переносится на образ яги. Поэтому ей приписываются всяческие атрибуты женского характера, связанные не столько с очагом, сколько с кухней: кочерга, метла, помело; отсюда связь с другими аксессуарами кухни — с пестом, толкачом и т. д.

Здесь нам можно было бы охарактеризовать дальнейшую эволюцию подобных существ. От волка, дающего оленей, через животных-женщин ведет прямой путь к таким богиням, как Кибела с ее преувеличенными органами плодородия, к Артемиде — вечной девственнице, сопутствуемой животными и живущей в лесах, и др. Охотничье происхождение Кибелы показали и Штернберг в лекциях по эволюции религиозных верований и Фрэзер в «Золотой ветви».

Впоследствии, когда при земледелии охранительница начинает терять связь с животным миром, она все еще остается охранительницей входа и помощницей, указывающей дорогу в иной мир. Такой случай мы имеем в египетском заупокойном культе: «Он принес от двух матерей двух орлиц с длинными волосами и отвислыми грудями, которые находятся на горе Сехсэ. Они ударили своими грудями по устам короля Пепи»...

Эти слова умерший Пепи должен произнести, чтобы попасть в царство блаженных (Breasted 117). Таким образом, женщина-животное, охраняющая вход в иное царство, имеется не только в мифах и сказках, но и непосредственно в заупокойном культе более поздней стадии.

11. Задачи яги

Широко распространено мнение, что яга — персонаж, для которого типично задавание трудных задач. Это верно только для женских сказок, да и то можно показать, что эти задачи в основном — позднего происхождения. Мужчине задачи задаются гораздо реже, вообще редко, и они весьма немногочисленны. Обычно награждение следует сразу после диалога. «“Едва ли достанешь! Разве я помогу” — и дает ему своего коня» (Аф. 174). «Накормила его, напоила и дала Кобылицу-Золотицу» (Сев. 46). Таких случаев можно привести очень много, это — типичная форма. Спрашивается: за что же яга награждает героя? Внешне, художественно, это награждение не мотивировано. Но в свете материалов, приведенных выше, мы можем сказать, что герой уже выдержал ряд испытаний. Он знал магию открытия дверей. Он знал заклинание, повернувшее и открывшее избушку, знал магию жестов: окропил дверь водой. Он принес умилостивительную жертву зверям, охранявшим вход. И, наконец, самое важное: он не испугался пищи яги, он сам потребовал ее, и этим навсегда приобщил себя к сонму потусторонних существ. За испытанием следуют расспросы, за расспросами награда. Этим же объясняется уверенность, с которой герой себя держит. В том, что он видит, не только нет ничего неожиданного, наоборот — все как будто давно известно герою, и есть то самое, что он ожидал. Он уверен в себе в силу своей магической вооруженности. Сама же эта вооруженность действительно ничем не мотивирована. Только изредка мы встречаем такие персонажи, как тетушку, наставляющую девушку, как держать себя у яги. Герой все это знает, потому что он герой. Геройство его и состоит в его магическом знании, в его силе.

Вся эта система испытания отражает древнейшие представления о том, что подобно тому, как магически можно вызвать дождь или заставить зверя идти на ловца, можно вынудить вход в иной мир. Дело вовсе не в «добродетели» и «чистоте», а в силе. Но по мере того как развивалась техника, развивалась социальная жизнь — вырабатывались известные нормы правовых и иных отношений, которые были возведены в культ и стали называться добродетелями. Поэтому уже очень рано, наряду с проверкой магической силы умершего, стали появляться представления о проверке его добродетели. В египетской «Книге мертвых» отразились как самые ранние, так и более поздние представления. К поздним представлениям относится, например, представление о «взвешивании сердца» умершего на весах — представление, которое, как видно будет ниже, также дошло до сказки. Характерно, что гирей служит перо, знак богини Маат, знак права и правды.

Эти представления о проверке добродетели также вошли в сказку и сохранились в ней от сравнительно ранних представлений о добродетели, связанных с культом предков, вплоть до новейших, бытовых, вроде, например, таких добродетелей, как уменье хорошо взбить перину и выстирать белье. Эта проверка магической силы умершего и передача ему помощника для дальнейшего следования по царству мертвых превратилась в испытание и награждение добродетели. Так возникает функция задавания задач. Сами задачи иногда перенесены из другого мотива, из задач царевны. Там они действительно уместны и каноничны. Такова задача выбрать кого-нибудь из двенадцати равных, или задача упасти стадо. Но все же среди задач яги есть такие, которые восходят к большой древности. К таким задачам или условиям относится, например, условие не уснуть, т. е. запрет сна.

12. Испытание сном

Задача яги не уснуть очень часто связана с поручением достать гусли-самогуды. «Пожалуй, подарю тебе (гусли), только с одним уговором: как стану я гусли настраивать, чтоб никто не спал» (Аф. 216). «Ты теперь сиди и не дремли, а то не получишь гусли-самогуды» (См. 310).

По приведенным примерам может получиться впечатление, что запрет сна стабильно связан с мотивом гуслей. Но это не стабильная связь, а тенденция, свойственная русскому материалу. Здесь эта связь действительно встречается особенно часто. Жена при отправке дает герою цветок. «“Заткни, — говорит, — этим цветком уши и ничего не бойся!” — Дурак так и сделал. Стал мастер в гусли играть, а дурак сидит, его и сон не берет» (Аф. 216 прим., вар. 3). Здесь поневоле вспоминается Одиссей, также затыкающий себе уши от сирен. Возможно, что эта аналогия бросает свет на образ сирен, заманивающих героя пением и убивающих его. Засыпание в избушке яги немедленно влечет за собой смерть. «Смотри же, — говорит ему волк-самоглот, — чур, не спать! Если уснешь — сейчас тебя проглочу» (216, вар. 2). Запрет сна даже в русском материале встречается и вне связи с гуслями. Самый лес — волшебный и вызывает неодолимую дремоту. «Шли они, шли и пришли в дремучий густой лес. Только взошли в него, сильный сон стал одолевать их» (131). У других народов мотив сна не связан с мотивом гуслей, но всегда связан с мотивом яги. Очень подробную разработку этого запрета мы имеем в долганском фольклоре. Здесь герой играет с ягой в карты, и на него нападает неодолимый сон. Он дважды ее обманывает, говоря, что он не засыпает, а задумался. Но в третий раз он признает, что он уснул, и ведьма хочет его пожрать (Долганский фольклор 144–145).

Расшифровку этого мотива мы начнем с указания на американский материал. В работе Гайтона, посвященной сюжету мужа, отправляющегося искать умершую жену (Gayton), видно, что пришелец не должен зевать и не должен спать, так как это выдает в нем живого. Сон здесь имеет такое же значение, как и запах. Живые узнаются потому, что они пахнут, зевают, спят и смеются. Мертвецы всего этого не делают. Естественно поэтому, что страж, охраняющий царство мертвых от живых, пытается по запаху, смеху и сну узнать природу пришельца, а этим самым определить его право на дальнейшее следование. Так, одна из записей этого сюжета пересказывается Гайтоном так: герой отправляется искать умершую жену, приходит к главарю другого мира и после трапезы высказывает ему свое желание. «Тот сказал, что он не думает, что он добудет свою жену, так как ему придется бодрствовать всю ночь. Он ему сказал, что он не получит обратно жену, если он уснет хотя бы на одно мгновение» (Gayton 258).

Что испытание сном отнюдь не случайное явление, видно еще по эпосу о Гильгамеше. Здесь герой Гильгамеш ищет Ут-Напиштима, чтобы получить от него бессмертие (аналогия к живой воде нашей сказки). Ут-Напиштим — такой же испытатель и даритель, какой имеется в сказках. Он предлагает герою не спать шесть дней и семь ночей. Но Гильгамеш, усталый от далекого пути, засыпает. Однако жена Ут-Напиштима его жалеет и будит его в тот момент, когда он засыпает (Jensen 46). Грессман прибавляет: «Тогда ее муж предлагает ей испечь для Гильгамеша хлеба, вероятно, на дорогу. Следует довольно загадочная сцена печения хлеба, которому, как кажется, приписывалась какая-то магическая сила» (Gressmann 56). Мы уже знаем, какая сила приписывалась еде, вкушаемой у входа в царство мертвых. В основном же эти случаи показывают, что запрет сна прекрасно вяжется с образом яги и ее ролью.

В трудах, посвященных обряду посвящения, ничего не говорится о специальном запрете сна. Тем не менее отдельные случаи такого запрета засвидетельствованы. Так, у юго-восточных африканских народов, у которых мальчики подвергаются обрезанию в возрасте 14 лет, мальчикам запрещено спать, пока не заживет рана. У евреев ночь перед обрезанием называлась «ночью бодрствования», так как в эту ночь нельзя спать, потому что «шедим», злые духи, пытаются овладеть мальчиком до обрезания (Samter 132). Обряд посвящения вообще плохо известен. Мы знаем, что он представлял собой смерть и воскресенье или рождение. Замтер собрал очень много материала о запрете сна при рождении, смерти и вступлении в брак. Для нас они важны, косвенно подтверждая связь запрета сна со сферой смерти и рождения, т. е. со сферой, которая была основой обряда инициации.

13. Изгнанные и сведенные в лес дети

До сих пор мы рассматривали образ яги главным образом в связи с ее ролью как охранительницы прохода в тридесятое царство. Попутно мы могли отметить, что этот образ отражает не только абстрактные представления о смерти, но и связанные с ними конкретные обряды. Следы этих обрядов есть, но они до сих пор были единичны, слабо выражены. Мы должны теперь вплотную подойти к сравнению обряда со сказкой. Даже те несколько гипотетичные случаи соответствий, которые мы нашли, заставляют нас подойти к материалу вплотную и произвести более точное и глубокое сравнение.

До сих пор мы в изложении материала исходили из сказки. По мере того как продвигается герой, рассматривалось то, что он на своем пути видит. Теперь мы в основу положим обряд и рассмотрим материал в той последовательности, в какой это диктуется обрядом. Мы проследим весь ход обряда от начала до конца и сопоставим его с тем, что дает нам сказка. Это позволит нам осветить некоторые начальные элементы сказки, оставленные до сих пор в стороне.

Возраст, в котором дети подвергаются обряду посвящения, различен, но есть тенденция производить этот обряд еще до наступления половой зрелости. Вспомним, что к яге-пожирательнице всегда попадают дети.

Когда наступал решительный момент, дети так или иначе отправлялись в лес к страшному для них и таинственному существу. Формы этой отправки различны. Для фольклориста интересны три формы: увод детей родителями, инсценированное похищение детей в лес и, наконец, самостоятельная отправка мальчика в лес без участия родителей.

Если детей уводили, то это всегда делал отец или брат. Мать этого делать не могла, так как самое место, где производился обряд, было запрещено женщинам. Несоблюдение запрета могло привести к немедленному убийству женщины. «С наступлением темноты неофиты, каждый в сопровождении своего отца или другого мужчины, ведутся в глубину леса и приводятся перед лицо Коваре». Так Вебстер описывает увод детей в Новой Гвинее (Webster). Мы должны себе представить дело так, что детей не всегда доводили до священного места — их оставляли одних, и они сами должны были найти избушку. Мы знаем, что в сказке заблудившиеся или брошенные в лесу дети лезут на дерево и ищут огонька. В этих случаях они находят не человеческое жилье, а попадают в лесную избушку изучаемого нами типа.

Проводы посвящаемого были проводами на смерть. Посвящаемого особым образом украшали, красили и одевали. «Когда женщины видят украшенного таким образом мальчика, они пускаются в плач, и то же делают его близкие родственники, отец и братья матери. Они обмазываются грязью и золой, чтобы выразить свое горе» (21), т. е. мы имеем типичную картину первобытного траура.

Из этого описания мы видим, что этот увод частью населения и прежде всего самими мальчиками испытывался как бедствие. Они еще не знают, какие великие блага им предстоят. Но хотя акт увода и представлялся как акт враждебный, его требовало общественное мнение. Посвящаемый приобретал великие блага. Инициатором увода был отец. Но впоследствии, когда обряд стал вымирать, общественное мнение должно было измениться. Блага, приобретаемые актом посвящения, стали непонятными, и общественное мнение должно было измениться, осуждая этот страшный обряд. Этот момент и есть момент зарождения сюжета. Пока обряд существовал как живой, сказок о нем быть не могло.

В сказке увод детей в лес всегда есть акт враждебный, хотя в дальнейшем для изгнанника или уведенного дело оборачивается весьма благополучно. Посмотрим, как происходит отправка в лес в сказке. Сказочная семья начала сказки таит в себе некую двойственность. С одной стороны, хотят и ждут ребенка, и когда он появляется, то о нем трогательно заботятся: «И вместо колодочки стал рость в пеленочках сынок Терешечка, настоящая ягодка!» (Аф. 112). С другой стороны, в семье ощущается глухая или открытая вражда. «Как бы его со света сбыть» — постоянная сказочная формула. Эти слова могут сказать все члены семьи относительно друг друга, но с одним только исключением: их никогда не произносит лицо младшего поколения по отношению к старшим, т. е. никогда не скажет сын или дочь об отце или матери. Извести, со света сбыть хотят всегда только старшие младших. Это желание извести знает одну преобладающую форму: «нежеланного» мальчика или девочку или брата и сестру изгоняют или заводят или посылают в лес: «Тот страшно рассердился, взял сестру и отвез в дремучий лес» (280). «Давайте, дети, поедим в лес, я — драва рубить, а вы — яготки собирать» (См. 233). Часто уже с самого начала фигурирует землянка. «Повез он свою дочь в лес и оставил там в землянке» (ЗВ 122). «Свожу кажнова своего сына в лес, узнаю, к чему оне способны» (Ж. ст. 249). В этом случае уже с самого начала видно, что сын в лесу покажет или приобретет какие-то способности. «В одно время выпросили они у матери младшего брата на охоту, завели его в дремучий лес и оставили там» (Аф. 209). «Здобляйся, коли так, в лес. Пришли в лес, он снял с него одежу и велел сесть в дупло дуба, а сам ушел, оставив его нагова и босова» (См. 85). Таких случаев можно выписать несколько страниц. Можно создать целую систематику, изучить, в каких сюжетах встречается увод или изгнание, и в каких нет, можно изучить мотивировку этого изгнания, можно спросить себя, кто уводится (сын, дочь, в каком возрасте и т. д.). Для наших целей это несущественно. Мы выделим только одну сторону дела, спросив себя, кто уводит детей в лес?

Мы уже видели, что изгнание мотивируется какой-нибудь ad hoc созданной враждой. Исторически инициатором увода был отец или, если его не было, старший брат, брат матери и т. д. Но вражда отца к сыну сказочнику чужда и непонятна, она не соответствует его семейным идеалам. Чтобы оправдать эту вражду, сказка идет по двум линиям: с одной стороны, она чернит и унижает сына: он заслуживает, чтобы его изгнали из дома; этот сын и лентяй («а работы никакой не работал» — Аф. 193), и бедокур, на него жалуются, он и дурак и «бессчастный». Но все же эти случаи сравнительно редки. Гораздо чаще эта вражда подгоняется под условия семейной вражды, известной русской деревне из действительности. Вражда появляется с вступлением в семью нового лица, носителя этой вражды; это — вторые жены или мужья при наличии детей от первого брака. Так в сказке появляется мачеха и ее историческая роль — взять на себя эту «вражду», которая некогда принадлежала отцу. Она и есть главный инициатор изгнания детей в лес, к яге и т. д. Случаи ненависти самих родителей очень редки. «Когда родилсе сын, то сначала мать сына своего очень любила и жалела, и ласкала его и воспитывала как можно лучче. А отець тем больше. Вот, когда он начал рости, выучилсе в грамоту, уж было ему лет тринатцеть, тогда она его не залюбила» (К. 19). То же происходит, когда мирно живут брат и сестра, но на горизонте появляется невестка. Невестка становится врагом сестры, брат увозит ее в лес. Родители, таким образом, изводят детей не сами. Примеров вражды мачехи и падчерицы я приводить не буду, они известны. Но увозит дочь в лес все-таки отец, причем он играет здесь самую жалкую роль. «Думал, думал наш мужик и повез свою дочь в лес» (Аф. 102). «Старику жалко было старшей дочери, он любил ее... да не знал старик, чем пособить горю. Сам был хил, старуха ворчунья...» (95). «Старик затужил, заплакал, однако посадил дочку на сани» (96). Спрашивается: почему же мачеха сама не может извести падчерицу или пасынка? Почему, при всей своей лютости и ярости, она сама не уводит детей в лес своей властной рукой? Она вполне могла бы сделать это логически, но она исторически этого не может, так как исторически детей уводит в лес всегда только отец или брат или дядя, но этого никогда не делала женщина. Это мог делать только мужчина, и мужчина в этой роли не вполне вытеснен в сказке.

14. Похищенные дети

Другая форма отправки в обряде представляет собой действительное или инсценированное похищение детей. «Часто бывает, что мальчика схватывает так называемый дьявол и уводит его в лес Гри-Гри, причем никто об этом не знает, но об этом догадываются» (Frobenius 1898а, 119). Матери в таких случаях говорят, что их унес дух. Употребление слов «черт» и «дух» доказывает, что мы имеем или позднее явление или плохую запись. Существа, являвшиеся из леса, были маскированы животными или птицами, изображали их и подражали им. В лесу раздавался шум трещоток, все в ужасе разбегались. После увода необрезанных говорили, что «Марсаба» проглотил мальчиков и вернет их не раньше, чем людьми будут сделаны обильные подношения свиньями и таро (Webster 103). Страх перед этими существами и таинственными церемониями, связанными с ними, был так велик, что он продолжался долго после введения христианства и прекращения этих обрядов (168). Страх перед этими существами служил воспитательным средством. «Вместо того, чтобы наказывать телесно, мать племени навахо грозит непослушному ребенку местью этих масок» (187, 178). Этот страх и эта угроза пережили века и дошли до наших дней. Такие угрозы имелись в античности. Существом, похищавшим детей, была Ламия. Ламия, по-видимому, общее название, и Мормо, Гелло, Карко, а также Эмпуса — отдельные Ламии (Rohde 410; о запугивании детей: Dieterich 1893, 48). Вера в подобные существа в Европе исследована Маннгардтом, и здесь нет необходимости повторять его материалы и доказывать родство этих существ с нашей ягой, похищающей детей.

15. Запродажа

Кроме прямого увода или инсценированного похищения была еще одна форма отправки в лес, но чтобы понять эту форму, необходимо внести некоторое уточнение в наше изложение обряда и его значения. До сих пор дело представлялось так, что мальчик, прошедший обряд посвящения, возвращался домой, мог жениться и пр. Необходимо указать, что посвященные представляли собой некоторую организацию, обычно называемую «мужским союзом», или, по английской терминологии, «тайным союзом». Слово «тайный» не совсем удачно, так как существование союза не было тайной, тайной была (для непосвященных) внутренняя организация и внутренняя жизнь этого союза. Союзы играли огромную и очень разнообразную роль в жизни племени. Им часто принадлежала политическая власть. Могло быть несколько союзов, которые отличались друг от друга степенями. Обряд посвящения был одновременно обрядом приема в союз. Не только вступление в союз, но и переход из союза одной степени в высшую степень сопровождался посвящением в тайны этого союза. Формальное (но еще не фактическое) вступление в союз совершалось сразу при рождении, а может быть даже еще до рождения ребенка. При рождении ребенка его — мы бы сейчас сказали — «приписывали» к союзу. Другими словами, ребенок как бы запродавался. Отец при этом вносил в союз некоторую плату, а с наступлением срока отдавал мальчика в союз, причем мальчик подвергался обряду посвящения. «Мальчики уже в детстве принимаются в союз, хотя они лишь позже обучаются соответствующей пляске и принимают в ней участие» (Parkinson 599). Шурц выражается точнее: «И дети могут запродаваться (eingekauft), но они изучают пляски только по достижении соответствующего возраста». То же происходит при вступлении в знаменитый союз «Дук-Дук» (Schurtz 384, 371). Мальчики могут запродаваться сразу после рождения, но их вступление происходит не раньше достижения 16-летнего возраста. В точном соответствии с этим в русской сказке говорится: «Родитсе сын или дщерь, — до 16 лет твой, а с 16 пропиши мне» (Ж. ст. 247).

Другими словами, данное соответствие бросает свет на мотив «отдай то, чего дома не знаешь». Этот мотив можно назвать мотивом запродажи. Общая схема этого мотива такова: человек вне дома попадает в какую-нибудь неожиданную беду. Например: вдруг на море останавливаются его корабли, или он нагнулся напиться, и из воды высовывается чудовище и хватает его за бороду, или человек заблудился в лесу, или он в чужом волшебном саду сорвал цветок для своей дочери и т. д. Мотивировок очень много, и их рассмотрение для наших целей несущественно. Второй момент этого мотива: морской царь или старик в пруду или владелец сада, черт и т. д. требует от попавшего в беду «отдай то, чего дома не знаешь». Не зная, что он делает, он обещает чудовищу своего ребенка и, откупившись, уходит домой, а дома узнает, что у него родился сын.

Этот мотив специально исследовался Баумгартнером, но автор был вынужден прийти к заключению, что «сущность и корни его недостаточно ясны» (Baumgartner 240–249). Однако если всмотреться в то, что происходит в сказке, то мы имеем следующее: мы имеем совершение сделки при рождении ребенка, в силу которой ребенок поступает в распоряжение таинственного лесного или водяного существа. Рассмотрим эту сделку несколько ближе. Она обставлена глубочайшей тайной. Вещи не называются их именами. Ребенок при этом никогда не назван. «То, чего дома не знаешь» — иносказательное выражение. Эта иносказательность в системе засекреченной организации, обставленной целым рядом строжайших табу, — весьма вероятный исторический факт. Второе обстоятельство — водяной или лесной характер одной из договаривающихся сторон. Этот характер таинственного старика сейчас еще не может быть освещен — он станет яснее, когда мы увидим, куда мальчик в этих случаях попадает. Наконец, третья и для нас самая важная сторона сделки — это сроки ее. После сделки мальчик до известного возраста все же остается при отце, и только после наступления «срока» уходит. Что это за срок? Какая выгода старику требовать себе мальчика и почему он не берет его себе сразу? Все становится ясным, если предположить, что «срок» есть срок наступления зрелости. «Родится у тебя сын, только с одним условием, если ты мне его отдашь, когда ему будет 17 лет» (Сад. 99). Сказочник иногда сам недоумевает, откуда такая отсрочка и понимает ее по-своему: «Дай мне сына ростить до 12 лет: я хоть полюбуюсь на него» (Сад. 11), т. е. сказочник видит в этой не понимаемой им отсрочке некоторое снисхождение. Сын уходит с такими, например, словами: «“Прощай, папа! Куда ты меня обещал, туда и посылай! Благословляйте, пришло время!” Отец и мать плакали и не отпускали. Но все-таки отпустили, и он ушел» (ЗВ 118). «“Тятинька, теперь прошшай, я не ваш!” — “Куды жо ты сын теперь отправишша?” — Сказал сын: “Я теперь к чуду лесному отправляюсь на пожрание”» (ЗП 24).

Иногда отправляемый уходит к своему крестному. Это — очень интересная деформация, исторически вполне оправданная, так как обряд крещения и обряд посвящения стоят в исторической связи. Крестный заменил учителя и руководителя более древних времен. «И наказал послать к нему кресницу, когда она подрастет» (См. 73). Крестный в этих случаях иногда пытается съесть крестницу.

К запродаже очень близка продажа — вернее, отдача сына какому-нибудь таинственному или неожиданно появившемуся колдуну, ремесленнику, черту и др. С характером этого учителя мы еще познакомимся ниже. У женщины сын дурачок. Приходит старик. «“Ну, аддай, — говорит, — ты мне ево, я его абуцу”. — Ну, она и отдала» (См. 221). «Отдай его мне — говорит встречный, — я его в три года выучу всем хитростям» (Аф. 249). К этим таинственным учителям относится и Ох, который является (иногда из могилы), стоит только сказать «ох!» Кречмер видит в нем посланца или воплощение смерти, что вполне согласуется с затронутым здесь кругом явлений (Kretschmer). «“Куда пошел, старик? Куда сына повел?” — “В лес, оставить: ись нечево стало”. — “Отдай мне сына-та, три года учить ево буду”» (ЗВ 30). Итак, ушедши из дома, герой часто попадает в «учение». Посмотрим, что это за учение.

16. Била-била

Что же происходило с мальчиками, попавшими в лесу к страшному духу, который должен был их съесть? В центре обряда посвящения повсеместно, как указано, стояло обрезание. Но обрезание — только небольшая часть тех действий, которые производятся над мальчиками. Здесь, в лесу, они подвергаются страшнейшим пыткам и истязаниям. Многие путешественники с ужасом описывают те вопли, которые раздаются в этой избушке (Webster 33). Что детей подвергают действию огня, мы увидим ниже. Другим способом истязания было сдирание кожи, нанесение глубоких ран с целью вызвать рубцы. И Шурц и Вебстер говорят о рассечении спины от шеи вниз. «Видимым символом такого посвящения является рассечение кожи спины от шеи вниз» (Webster 26; Schurtz 97). Иногда под кожу спины и груди пропускались ремни, за которые мальчиков подвешивали (Webster 185). Особой жестокостью отличались эти обряды в южной Америке. Здесь мальчикам в рану втирали перец, как это известно и в нашей сказке (Schurtz 98). Эти действия сопровождались побоями. В сказке точно так же именно, в избушке и именно лесным духом истязаются герои. Яга «схватила толкач, начала бить Усынюшку; била, била, под лавку забила, со спины ремень вырезала, поела все дочиста и уехала» (Аф. 141). «Вдруг едет старый дед в ступе толкачом подпирается... За него берется, крючком да в ступу — толк-толк! Снял у него со спины полосу до самых плечей, взял половою натер да под пол бросил...» (139).

На вопрос о смысле этих жестокостей исследователи отвечают, что эти действия должны были приучить к абсолютному послушанию старшим, что здесь получали закалку будущие воины и т. д. Сами туземцы объясняют их иногда желанием уменьшить население, так как в результате этих «посвящений» известный процент детей погибал. Все эти объяснения кажутся малоубедительными. По-видимому, эти жестокости должны были, так сказать, «отшибить ум». Продолжаясь очень долго (иногда неделями), сопровождаясь голодом, жаждой, темнотой, ужасом, они должны были вызвать то состояние, которое посвящаемый считал смертью. Они вызывали временное сумасшествие (чему способствовало принятие различных ядовитых напитков), так что посвящаемый забывал все на свете. У него отшибало память настолько, что после своего возвращения он забывал свое имя, не узнавал родителей и т. д. и, может быть, вполне верил, когда ему говорили, что он умер и вернулся новым, другим человеком.

Явление временной смерти и временного безумия подробнее займет нас несколько ниже, формы его очень разнообразны. Приведем еще одну любопытную деталь. «Сам-с-нокоть взял Усыню богатыря, принял ево трепать; до того его ухайкал, и под лавку запехнул, а писчу у них нагадил, только в роде ополоски оставил» (ЗП 22). Шурц и другие авторы говорят о том, что в мальчиках возбуждали отвращение. Они должны были пить мочу своего учителя и пр. (Loeb 253). Их сажали в яму с навозом и водой, обсыпали их испражнениями животных (Schurtz 385).

Не вдаваясь в частности, Шурц говорит, что «наряду с перенесением боли часто требовалось преодоление отвращения». Момент «под лавку забила» может соответствовать потере сознания, провалу в темноту, ощущению смерти и темноты.

17. Безумие

Мы очень коротко коснемся явления обязательного в этих случаях безумия. Сказкой это почти не отражено, но его важно отметить в общей связи, и оно кое-что объясняет в явлениях фольклора вообще. Побоями ли, голодом ли, или болью, истязанием, или отравляющими или наркотическими напитками — неофит ввергался в состояние бешеного безумия. Шурц полагает, что момент безумия был моментом вселения духа, т. е. моментом приобретения соответствующих способностей. Точно так же понимает дело Фробениус. «По-видимому, мы здесь имеем один из тех случаев, которые в Южной Гвинее встречаются чаще, чем в Новой Гвинее, и которые следует понимать как одержимость. Осуществление этих состояний все еще неясно. Такие люди будто бы обладают необычайными силами, они, например, в состоянии вырывать деревья» (Frobenius 1898а, 126). «В некоторых случаях как будто действительно полагают, что новообрезанный одержим духом и впадает в бешенство» (Schurtz 107). В шаманизме (связь которого с нашим обрядом могла бы составить предмет особого исследования) мы имеем то же явление. «Бурятские шаманы должны доводить себя и часто доводят до галлюцинаций и эпилептических припадков. Такие именно шаманы пользуются особым уважением и почетом у бурят» (Зеленин 1936, 314). Наконец, широкая область проявления этого экстаза — греко-римская античность. Что безумие Ореста стоит в несомненной связи с затронутым нами комплексом, мы увидим ниже. Но и другие случаи священной μανια могут быть поставлены в эту связь. В сказке безумие также встречается, но очень редко. Оно стоит в связи со зрелищем разрубленных тел. Когда мы рассмотрим мотив разрубания, мы увидим, что здесь имеется исторически засвидетельствованная связь между разрубанием и безумием в обряде. В сказке в этих случаях говорится: «А сама без ума вроде доспелась» (Ж. ст. 380) или «Вередилась — обезумела» (Онч. 45). В одной вятской сказке мотив безумия развит сильнее. Здесь говорится: «А если выслушаешь ты их три часа, не выигрышша из ума — получишь гусли самопевцы даром, выиграешша — голова долой... Солдат не мог выслушать четверти часа и выигрался из ума: значит безумным стал» (ЗВ 1). Во всех этих случаях безумие происходит в обстановке лесного дома — или разбойничьего или у таинственного существа, дающего гусли, игра которых и вызывает безумие. Этими краткими указаниями здесь можно пока ограничиться. Вопрос мог бы составить предмет специального исследования, для нас же важно отметить это явление, так как оно поможет нам понять некоторые еще неразобранные явления сказки.

18. Отрубленный палец

Один из видов членовредительства сохранен сказкой с особой полнотой. Это — отрубание пальца. Другие виды членовредительства (выбивание зубов) сказкой не сохранены. Отрубание пальца производилось после обрезания. Вебстер говорит об этом следующее: «После частичного выздоровления они оказывались перед лицом маскированного человека, который одним ударом топора отрубал мизинец левой руки. Иногда, как нам рассказывали, кандидаты предлагали в качестве дополнительной жертвы указательный палец той же руки» (Webster 185). В сказке герой очень часто в избушке теряет палец, и именно мизинец левой руки. Потеря пальца часто встречается в следующих ситуациях: 1) У яги и подобных ей существ. Палец здесь отрубается, чтобы узнать, достаточно ли откормлен мальчик. 2) У Лиха одноглазого (Полифема). Здесь бегущий герой прилипает пальцем к какому-нибудь предмету. Лихо его уже настигает, но он отрубает себе палец и ценой отрубленного пальца спасает себе жизнь. 3) В доме разбойников. Палец отрубается жертве из-за кольца. Кроме того, есть ряд отдельных случаев. Можно вообще заметить, что герой иногда возвращается с подвигов без пальца. Иногда отрубание пальца служит отметкой ложного героя. За палец на руке и ноге и за ремень из спины он покупает у героя искомую диковину и выдает ее за свою, а потом по отрубленным пальцам изобличается.

В вятской сказке козел говорит детям: «Отрежьте от рук по пальцу! — я вас попробую!» Он бросает пальцы на печь, но они не жарятся. «Нет, есчо не сальны, не време жарить» (ЗВ 11). В немецкой сказке пальчик только ощупывается, но не отрубается. В русской сказке пальчик рубится. «Бурая... шумит: “Дочери мои, хорошия дочери мои пригожия, отрежьте ему пальчик — мизинец”». Палец отрезается, «Нет, мама, он не жирен» (См. 250).

Другая ситуация, при которой герой теряет палец, это — пребывание у Полифема и ему подобных. Уже эта деталь заставляет сопоставить ягу и Полифема. Русский Полифем живет в лесу, в загоне, за изгородью. Его одноглазость может быть сопоставлена со слепотой яги. Если герой перед бегством заливает ему глаза оловом, то это может быть сопоставлено с девушкой, залепляющей ведьме глаза тестом. Наконец, подобно яге, Полифем — хозяин животных, но в отличие от лесных животных, которыми распоряжается яга, Полифем разводит овец, коров или коз. В одной из версий герой перекинут Лихом через забор вместе с быком, за которого он ухватился. Чтобы удержать героя, Лихо («Нужда») бросает ему вслед золотой топор и золотую цепь (вспомним, что и Полифем бросает за Одиссеем камень). Герой — кузнец, он соблазняется. «Кузнец позавидовал, хотел утащить цепь, побоялся и приложил один палец, палец-то и прирос к цепи. Кузнец видит — дело плохо, вынул ножик да и отрезал палец и ушел домой» (См. 217). Сходно: «Не пожалел свою руку, руку обрезал и ушел от его» (ЗП 13).

Видя, что вместо пальца в лесу отрубается целая рука, мы можем предположить, что отсюда же ведет начало «Косоручка» — мотив девушки, у которой брат в лесу отрубает руку или обе руки. Руки эти потом чудесным образом вновь вырастают.

Палец также отсекается у девушек, затащенных в лесной дом разбойниками. «Разбойники выткнули одной глаза вилкой, содрали с нея кожу, а другой отсекли палец, на котором был золотой перстень» (См. 344). В других случаях, наоборот, сами женихи-разбойники не имеют пальца или руки. «Сладили дело, пировать пир сели. У жениха рук-то нет, он и надел перчатки черныя, а в них набил песку». На вопрос об этом он отвечает: «А так, говорит, руки болят маленько» (127). Часто также отпадает палец, опущенный в запретный сосуд или котел (Худ. 58).

Здесь вспоминается и Орест. В Мессении, в семи стадиях от Мегалополиса стоял храм богинь, называемых мания. Там Орест вследствие убийства матери впал в безумие и в припадке бешенства откусил себе палец. Недалеко от храма находилось возвышение с каменным пальцем на верхушке. Это возвышение называлось δακτυλου μνημα (Radermacher 1903, 139).

19. Знаки смерти

Здесь поневоле является вопрос о смысле этого обряда. По-видимому, здесь дело не только в рубце как знаке пройденного посвящения. В сказке палец или рука иногда рубится вместо того, чтобы разрубить всего человека. Иногда девушка действительно разрубается, а палец отрубается отдельно. «Взяли они (ее), раздели догола, положили на колодку и зарезали, а потом начали снимать перстеньки с рук». Один перстенек не сходит. «Он взял секиру, и как рубнул, так палец с перстеньком полетел...» (Аф. 344). Чаще, однако, разрубания не происходит, а отрубленный палец служит заменой его. Особенно часто эта замена встречается в сказке «Косоручка». «Клади голову на пенек, я буду рубить». «Есь я твое детишшо зарубила, так вот... отсекай мои руки по локоть» (ЗВ 72). В другой версии жена приказывает мужу убить его сестру. «Поезжай, говорит, за дровами и убей сестру». Сестра умоляет: «Отруби обе мои руки и снеси ей». Брат это делает, и жена удовлетворена: «Ладно! значит ты убил сестру» (Ж. ст. 446; Лурье 179).

Но если это так, то это бросает свет на мотив героя или героини, отправляемой в лес на смерть, причем требуется показать знаки совершившейся смерти — окровавленную одежду, вырезанные глаза, сердце, печень, окровавленное оружие и т. д. «Вот тебе, палач, мой сын. Отведи моего сына в поле, изруби его в мелкие кусочки и принеси мне меч в его крови!» «Палач, не руби меня! Отрежь у меня у левой руки мизинец и помажь меч» (Худ. 41). Иногда показывают окровавленное платье. «Он убил собаку, окровянил платье и пустил ее» (т. е. девушку. — См. 243).

Мы уже знаем, что посвящаемые якобы убивались. В таких случаях родственникам показывались знаки совершившейся смерти. Шурц сообщает, что сквозь крышу хижины высовывали окровавленное копье, т. е. окровавленное оружие, как в сказке — окровавленный меч. Окружающие знали, что мистерия совершилась. Иногда показывали окровавленную одежду. «На другой день женщинам показывают окровавленные одежды, и им говорят, что юноши мертвы и что они никогда не вернутся» (Loeb 261; Boas 1895, 555, 568, etc.).

20. Временная смерть

Приведенные материалы заставляют нас остановиться на явлении, которое уже упоминалось, но значение которого еще не ясно. Это — явление временной смерти.

Формы этой смерти очень различны, но сейчас нам важны не формы, а самый факт. Вот несколько показаний. «Почти повсеместно обряд посвящения включает мимическое представление смерти и воскресенья посвящаемого» (Webster 38). «Главная часть церемонии состояла в умерщвлении и воскресении посвящаемого, который таким образом приобретал магическую силу» (Schurtz 404). «С наступлением назначенного дня сельский маг потрясает трещоткой по направлению к юношам, которые падают замертво. Их одевают в погребальные одежды и уносят в загороженное место вне деревни, называемое Вела. Предполагают, что эти «мертвецы» разлагаются, и что маг-волшебник собирает кости и возвращает юношей к жизни» (434). Таких показаний можно собрать очень много, их можно систематизировать и исследовать, но это дело не фольклориста, а этнографа. Мы можем только установить факт, не вдаваясь в его объяснение. Факт тот, что этому умиранию и воскресению приписывали приобретение магических свойств.

Но если мы не можем войти в рассмотрение этого явления по существу, то мы можем сделать другое: мы можем рассмотреть формы умерщвления и воскресения, поскольку они отражены сказкой. Мы увидим, что формы эти очень разнообразны, и что они сохранены сказкой достаточно полно и точно.

Здесь необходимо еще указать на то, что смерть принимала формы пространственного передвижения. То же мы видим и здесь. О посвящаемом говорят, что «он умер и ушел в мир духов» (Webster 173). «О нем думают, что в это время он находится в преисподней», или что «он отправился на небо» (Boas 1897, 568, 659). Мы здесь найдем некоторый ключ к поездкам героя.

Материала по временной смерти чрезвычайно много. Однако высказывать какие-нибудь догадки, не исследовав его, нельзя. Мы перейдем к рассмотрению отдельных случаев.

21. Разрубленные и оживленные

Одной из форм временной смерти было вскрытие человека или его разрубание на куски. Мы знаем, что обряды, имеющие предметом вскрытие или разрубание, действительно производились, но сведения об этом очень скудны. Так, у австралийцев племени варрамунга юноша погружается в сон, а жрецы «во время сна его убивают, вскрывают труп, меняют его органы (changent ses organes) и вводят в него маленькую змею, которая воплощает магические способности» (Saintyves 381). Другой пример у племени ирунтариа. Здесь посвящение производится в пещере. Посвящаемый засыпает перед пещерой. Тогда жрец «пронизывает его невидимым копьем, которое выходит сзади через затылок, проходит сквозь язык, оставляя в нем большое отверстие, и снова выходит через рот». (Язык навсегда остается поврежденным, и это свидетельствует о связи с духами.) Вторым ударом копье проводится сквозь уши. Затем уснувшего уносят в пещеру. Там у него «перебирают все внутренности и вводят новые... в открытое тело вводятся магические кристаллы, затем его оживляют, но он лишен рассудка». Впоследствии он приходит в себя, и в нем признают шамана (380).

Если всмотреться в эти случаи, то видно, что прободение копьем языка производилось действительно, а вскрытие тела и перебирание внутренностей производилось при бессознательном состоянии неофита, т. е., по-видимому, не производилось фактически; вызывалось только впечатление этого. Как это впечатление вызывалось? В точности мы этого не знаем. Более поздние случаи показывают нам заместительное умерщвление и разрубание другого человека, не посвящаемого, или животного. Есть следы, что фактически убивался военнопленный или раб. В некоторых случаях отрубание головы производилось над изображениями. Вот несколько случаев: «Был убит раб, членами тайного союза... он был разрублен и съеден ими» (Schurtz 397). В этом случае действительно убивался человек. У племени квакиутл «срубается голова, и тот, кто ее срубал, показывал резное изображение головы с выражением смерти на лице, держа голову за волосы. Эти головы — приблизительные портреты плящущих, поскольку это позволяет искусство резчика» (Boas 1897, 491).

Есть материалы, свидетельствующие, что посвящаемым показывали мертвые, изрубленные тела, что эти тела накладывались на мальчика или он проползал под ними или шагал через них. Этим, очевидно, символизировалось убиение самого посвящаемого: «Они должны были перешагнуть через человека, забрызганного кровью, на голое тело которого были положены кишки свиньи, как будто из тела высовывались их собственные кишки. Остальные также лежали будто мертвые, и один из «Вере» упрекал посвящаемых в том, что они виноваты в их смерти». Убивается не сам посвящаемый, а другой за него — фиктивно. Возможно, что этому заместительному убийству предшествовало настоящее убийство одного из остальных, который в этих случаях поедался.

Что при данном обряде имелось людоедство, не подлежит никакому сомнению. Об этом говорят все исследователи его, хотя по вполне понятным причинам ни один из них не наблюдал его непосредственно.

Разрубание, растерзание человеческого тела играет огромную роль в очень многих религиях и мифах, играет оно большую роль и в сказке. Мы можем здесь коснуться лишь некоторых случаев, в которых разрубание и оживление есть источник силы или условие обожествления.

В работе Н. П. Дыренковой «Получение шаманского дара по воззрениям турецких племен» (Сб. МАЭ IX, 267–293) даны выдержки из огромного материала, показывающие, что ощущение разрубания, разрезания, перебирания внутренностей есть непременное условие шаманства и предшествует моменту, когда человек становится шаманом. У тюркских племен Сибири формы этого разрубания совершенно одинаковы: оно совершается в состоянии галлюцинации. Вот несколько выдержек из этих материалов. Якутский шаман Герасимов рассказал этнографу А. А. Попову, как он стал шаманом. Он вдруг (ища потерянных оленей) увидел на небе трех воронов, почувствовал удар в спину и потерял сознание. К нему явились «духи» и стали его истязать. «Его били веревками и ремнями, в тело его впивались гады. Его обмакивали в кровяные сгустки, он захлебывался в крови, должен был сосать грудь ужасной старухи, ему выкололи глаза (о слепоте см. выше), просверлили уши, тело его разрезывали на куски и укладывали в железную люльку» и т. д. (273). По записям многих исследователей и наблюдателей, будущий шаман у якутов «испытывает все мучения отрезания головы, разрезания и варки тела» (там же). Телеутка шаманка Койон (заяц) начала шаманить после видения. «Несколько человек разрезали ее тело на куски по суставам и положили варить в котел. Потом пришло еще двое людей. Опять резали ее мясо, потрошили, варили» (274). Такова типичная картина видений шамана до его вступления в исполнение шаманских функций. Спрашивается — почему все шаманы галлюцинируют одинаково, и почему образы этих видений иногда до мелочей (варка в котле и пр.), с одной стороны, совпадают с тем, что в Америке, Африке, Полинезии, Австралии совершается в качестве обряда, с другой стороны, с тем материалом, который дает нам сказка? В обряде мы имеем более древнюю форму, прочно связанную с производственной основой и социальной организацией этих народов. Тюркские народы представляют собой более позднюю стадию как производственной, так и социальной и религиозной культуры. Сказка же содержит тот же материал на ступени реликта в совершенно новой, изменившейся общественной обстановке. Можно указать, что на стадии античных и древневосточных государств этот мотив имеется в религии, но уже в иной форме: здесь растерзан не шаман, а бог или герой. Наиболее известный пример — Орфей. Но разрубанию подвергается и Осирис в Египте, Адонис в Сирии, Дионис Загрей во Фракии, Пенфей и др. Все они «умирают преждевременно насильственной смертью, но они не совсем умирают: они воскресают и становятся предметом культа» (Reinach). Можно в этих античных случаях установить отрубание головы, татуировку, безумие, пляски, сохранение музыкальных инструментов в святилище, связь мнимого трупа с деревом, о чем подробнее будет сказано ниже.

Как указывает Якоби (Jacoby 465), и Будда сам рассек свое тело на куски и вновь воссоединил их — эту версию дает Асвагоша. Мотивировка здесь явно поздняя, свидетельствующая о непонимании: он делает это, чтобы обратить своего отца.

Мотив разрубания и оживления очень популярен и в сказке. Можно установить несколько типов его в зависимости от сюжета и большое число отдельных случаев вне органической связи с сюжетом.

Один из сюжетов, в котором имеется разрубание, это — сказка о невесте в разбойничьем лесном доме, разновидностью которого является «Синяя Борода». С разбойничьим домом мы подробнее ознакомимся ниже, пока же укажем, что в сказках типа «Синяя Борода» девушка в запретном чулане видит изрубленных жен Синей Бороды. У Гримма: «Но что увидела она, когда она заглянула внутрь? Большой кровавый таз стоял в середине, а в нем лежали мертвые разрубленные люди. Тут же стояла плаха, и на ней — блестящий топор». Когда колдун обнаруживает, что девушка была в запретном чулане, «он бросил ее наземь, таскал ее за волосы, отрубил ей на плахе голову и разрубил ее, так что по земле текла кровь» (Гримм 46). В северной сказке девушка и мальчик попадают в дом разбойников. Ее приглашают в дом: «“Заходите пообедать”. Зашли, налили штей и принесли белого хлеба, принесли говядину — целовецьски руки и ноги варены» (Онч. 45). Когда приходят разбойники «они побежали в странную комнату (т. е. в комнату странников) — тащат мальчика за махало в куфню. Топится пецька и чугун кипит. Мальцика пихнули в цюгун и сварили к ужину. Закрычал мальчик по худому, и недолго кричал, умертвился. Вынесли мальцика на торелку, сели кушать: накушалися и успокоились спать» (45).

В подобных случаях нам важно, что разрубание производится в лесном доме. В якутской сказке две девушки попадают в железную юрту к страшной старухе с одной ногой и одной рукой. Девушки слышат, как в соседней комнате она режет человеческое мясо — отрезает руки и ноги. Этим она кормит девушек. У одной из девушек отрезают голову и вешают ее на дерево. Голова не умирает и плачет (Ж. ст. 462). Здесь интересно, что девушки едят мясо разрубленных. В русских сказках от такой еды отказываются. Зато в русских сказках разрубленный и оживленный дает герою пить человеческую кровь (ЗВ 20). Эта кровь — источник необычайной силы. «“Дать ему силы!” — Наццыдил из своих ребер бутылку крови, подает ему и говорит: “Если чуешь в себе силы много, оставь и мне, не все пей”. Ваня выпил эту бутылку и почуял в себе силу непомерную; (Нисколь богатырю не оставил)» (ЗП 2). Отрубание головы встречается в сказках типа «Гусли-самогуды»: «“Есть с тобой 12 купцов?” — “Есть”. Он велел их отвести в темницу и говорит: “Ты теперь сиди и не дремли, а то не получишь гусли-самогуты”. Сидит купеческий сын и видит: купцов, с которыми он приехал, по одному ведут мимо его и отрубают головы, а трупы бросают в темницу, и они там оживают» (См. 310).

Итак, в лесной избушке в разных типах сказок производится разрубание человека.

Другим типом разрубания, уже тесно связанным с определенным сюжетом, является разрубание в сказках о «неудачном врачевании». Это — популярная сказка с несколькими разновидностями. Старик попадает в кузницу или встречает Николу, который его разрубает, оживляет и омолаживает (155 и др). «“Ложись, старче, в корыто”, говорит странник. Старик лег, а странник взял топор и изрубил его на мелкие части. Поп принес воды; странник спрыснул ею изрубленное тело — стала пена; он в другой раз спрыснул — стало мертвое тело; в третий раз спрыснул — стал молодой человек» (270). Здесь ясен смысл обряда: разрубание создает нового человека.

Но это только одна сторона дела. Выше мы видели, что при посвящении в тело кандидата вводится змея. Она вводится непосредственно во внутренности. Благо и необходимость такого введения должны были скоро стать непонятными и переосмыслиться: тело разрубается, чтобы из него извлечь змей и гадов, вызывающих болезнь. Эта сказка или этот мотив в пределах данного сюжета рассмотрен проф. И. И. Толстым, собравшим весь русский материал и указавшим античные параллели к нему (Толстой 1932).

Третья форма разрубания человеческого тела — разрубание заколдованной царевны, на которой женится герой. Такое разрубание не связано стабильно ни с каким определенным сюжетом. «Он взял топор и начал рассекать Марью Прекрасную на части... Потом велел принести огонь и бросил кусочки Марьи Прекрасной в оной. Тут поползли из нее всякие гады: змеи, лягушки, ящерицы, мыши» (См. 142).

Кроме трех основных форм (в разбойничьем доме, в сказках о неудачном врачевании, разрубание царевны) есть очень много отдельных случаев, в которых разрубание является эпизодом. Даже та беглая характеристика, которую здесь можно было дать, показывает связь сказки с обрядом. Об этом говорит не только самый факт, но и обстановка, и некоторые детали. Об этом говорит хотя бы частая связь этого мотива с избушкой. Другая особенность этого мотива — введение или извлечение из тела змей — также может быть возведена к обряду. Наконец, что разрубленный всегда оживает, указывает на характер временной смерти, а омолаживание старика — на возрождение или новое рождение человека, к чему сводился весь обряд. Другой вопрос, как эти разновидности получились. В избушке яги или в разбойничьем доме никогда не вырезываются змеи или черти. Этот вопрос не может быть разрешен общим сравнительным изучением сказки, он должен быть разрешен путем дальнейшего изучения каждого сюжета в отдельности.

22. Печь яги

В приведенных случаях мы могли заметить, что разрубленные тела часто варятся. Огонь так же омолаживает, как разрубание.

Мы знаем, что в обрядах инициации неофиты в самых разнообразных формах подвергались воздействию огня. Здесь можно было бы проследить эти формы, сопоставить их друг с другом, проследить зависимость или независимость одних от других, рассмотреть их развитие, появление заместительных, смягченных и символических форм. Параллельно с этим следовало бы рассмотреть богатейший, почти неисчерпаемый материал мифов и религиозных представлений, проследить соответствие форм сожжения в мифах формам в обряде и установить, почему, как и где явление превращается в свою противоположность, выражающуюся в том, что перемещается объект сожжения: сжигаемые дети заменяются сжигаемым сжигателем. Это — материал для большого социально-исторического исследования. Здесь опять могут быть установлены только основные вехи, может быть показана связь.

Сжигание, обжаривание, варка посвящаемых прослеживаются уже на наиболее ранних известных нам ступенях обряда посвящения. Спенсер и Гиллен записали эти обряды среди австралийцев. Обряд, записанный ими, длился много дней и представлял собой нечто вроде спектакля; один из его эпизодов состоял в том, что предварительно было вырыто в земле длинное углубление такой величины, чтобы вместить в себя тело мужчины. Это и есть «печь». Один из представляющих был уложен в углубление, другой стал на колени у его ног, а третий — у головы. Двое последних изображали собой мужчин арунта, жаривших человека в земляной печке. Каждый из этих двух при помощи бумеранга делал вид, что поливает жарящегося и засыпает его тело угольями; при этом они удивительно хорошо подражали звукам шипящего и лопающегося жарящегося мяса... Тогда из темноты выступил четвертый артист, представлявший мужчину тотема лягушки времен Альчеринга (т. е. глубокой древности). Он шел неуверенным шагом, беспрестанно втягивая в себя воздух, как бы чувствуя запах жарящегося мяса; но, по-видимому, он был не в состоянии открыть, откуда несся запах.

Таков рассказ Спенсера и Гиллена. Последний исполнитель приходит уже к самому концу представления. Посвящаемый к тому времени уже сгорел. Никаких следов старой, смертной, человеческой натуры не осталось, что и выражается в том, что после сгорания ничего нельзя было обнаружить по запаху.

В этом случае обряд выполнялся символически. Он мог выполняться более жестоко. Юношей держали на огне по 4–5 минут. В Верхней Гвинее посвящаемые «убивались, жарились и совершенно изменялись» (Achelis 11). Обряд в Виктории описывается так: «Сильный огонь, зажженный в предыдущую ночь, к этому времени уже сгорал, так что он содержал только золу и тлеющие уголья. Над огнем держат шкуру опоссума, и на нее лопатами насыпают угли и золу. Юноши проходят под шкурой, и их осыпают углями и золой». Лица, насыпающие угли лопатой, имеют специальное название (Mathews). Пролезание под шкурой есть, очевидно, более поздняя форма пролезания сквозь животное. В Меланезии посвящаемый пролезал сквозь длинное узкое здание, причем он обливался кипятком (Schurtz 385).

Мы знаем, что при посвящении юноша как бы получал новую душу, становился новым человеком. Мы здесь стоим перед представлением об очистительной и омолаживающей силе огня — представлением, которое затем тянется до христианского чистилища.

В Океании еще накануне «разжигают огромный огонь. Мужчины приказывают неофитам присесть к нему. Сами мужчины рассаживаются в несколько тесных рядов позади них. Вдруг они схватывают ничего не подозревающих мальчиков и держат их близ огня, пока не будут спалены все волосы на теле, причем многие получают ожоги. Никакие вопли не помогают» (Nevermann 1933, 25). Много разнообразных примеров заместительного сжигания можно найти в работе Боаса о социальной организации племени квакиутл.

Сжигание, обжигание, обжаривание во всех этих случаях ведет к величайшему благу, к тому благу, к которому приводит весь обряд вообще, т. е. к тем способностям, которые нужны полноправному члену родового общества.

Мы знаем, что весь обряд представляет собой нисхождение в преисподнюю. То, что происходило с посвящаемыми, происходило и с умершими. На островах Согласия представляли себе, что «душу варили или пекли в земной печке, подобно тому как свиней пекут в земле, и что ее затем помещали в корзину из листьев кокосовой пальмы, ранее чем подать ее тому богу, которому умерший поклонялся в жизни. Этим каннибальским божеством он теперь съедается, после чего, посредством некоего необъяснимого процесса, умерший и растерзанный человек эманировал из тела божества и становился бессмертным» (Frazer 1928, 310).

Мы не будем останавливаться на стадии первобытного мифа, представленного огромным материалом, а прямо перейдем к сказке, причем проследим сперва сжигание как благо. В новгородской сказке мальчика отдают в науку «дедушке лесовому». Его дочери топят печь. «Дед и бросил мальчика в печь — там он всяко вертелся. Дед вынул его из печки и спрашивает: «Чего знаешь ли?» — «Нет, ничего не знаю» (трижды; печь накаляется докрасна). «Ну, теперь, научился ли чему?» — «Больше твоего знаю, дедушка», — ответил мальчик. Ученье окончено, дед лесовой и заказал батьку, чтоб он приходил за сыном». Из дальнейшего видно, что мальчик научился превращаться в животных (См. 72). В вятской сказке мальчик также попадает к лесному учителю. Отец за ним приходит. «“Нет, еще не отдам. Я его еще варить стану в котле”. Расклад огнище, поставил котел, сына как сцапал, бросил в этот котел. Тот выскочил невредимым. В другой раз бросил, тоже невредимо. “Будет ли ужо?” — “Нет, еще разок... Ты теперь больше меня знаешь, так будет”» (ЗВ 30). Здесь мальчик научается понимать крик птиц. В обоих случаях сохранена первоначальная охотничья основа: прошедший посвящение приобретает качества животного. В материалах Больте-Поливки (III, 147) можно найти еще несколько случаев, где сжигаемый превращается в животное. От этого же представления идут легенды о кузнеце, Христе, черте, перековывающих старых на молодых. Сгорая, они приобретают молодость.

Однако наряду с этим представлением о сжигании, как о благе, уже очень рано имелось другое, противоположное ему. Мы пока только устанавливаем факт, а объяснение его дадим после рассмотрения материалов.

Такое отрицательное отношение мы имеем, например, на островах Кука. Здесь полагали, что после некоторых приключений душа попадает в сети страшного существа, называемого Миру. «Наконец, — пишет Фрэзер, — сеть вытаскивалась с душой в ней, которая теперь, наполовину захлебнувшись, дрожа, вводилась к ужасной ведьме Миру, известной под названием «Красная», потому что ее лицо отражало пылающий жар вечно топящейся печки, в которой она варила свои неземные жертвы. Сперва, однако, она кормила и может быть откармливала их черными жуками, красными земляными червями, крабами и мелкими птицами. Подкрепленные, они должны были выпивать чашку крепкого «кава», сваренного прекрасными руками четырех красавиц — дочерей ведьмы. Приведенные в состояние бесчувственности этим опьяняющим напитком, души затем уносились без всякого сопротивления к печке и варились там» (Frazer 1928, 241).

Кто не узнает здесь детей, попавших к ведьме и откармливаемых, чтобы быть съеденными?

В этом случае интересно, что никакой борьбы против сжигания нет. Резко бросается в глаза полная неизбежность того, что происходит, обреченность души. Этот материал записан на островах Кука, а материал, приведенный выше, где сжигание приводит к обожествлению, записан не слишком далеко оттуда — на островах Согласия. Следовательно, на одной и той же территории мы имеем диаметрально противоположные представления. Дело, следовательно, не в территориальном принципе, а в другом: судьба души зависит от социального положения умершего. Сжигание смертельно для женщин, детей, для всех умерших естественной смертью. Они попадают в сети Красной Миру, и это означало окончательную смерть, уничтожение навеки. Убитые же в бою, вообще воины и вожди, умирают иначе: их души через горн уходят в небесный мир для вечной жизни.

Таким образом эта двойственность появляется с начатками социальной дифференциации.

Мы знаем, что мифы представляли собой табуированные, священные рассказы. Подробнее мы это увидим в последней главе. Но по мере «профанации» рассказа, связанной с совершенствованием орудий и падением магии, а в связи с этим и с социальным расслоением, берет верх «профанная» версия, т. е. версия, отрицающая благо сжигания и обращающая острие его против сжигателя, которого теперь бросают в печь. Но наряду с этим для социальных верхов, для вождей, героев, полубогов и позже богов все же рассказывается архаическая версия, выросшая из обряда.

С этой стороны интересно рассмотреть античный материал. Действующие лица — боги и герои. В гомеровском гимне Деметра, богиня земли, плодородия и подземного царства, странствует в поисках своей дочери и попадает в дом Келея. Здесь она живет неузнанной, она принята в няньки младенца Демофонта. «Деметра согласилась остаться там и стать нянькой младенца. Она взяла ребенка в свои бессмертные руки и приложила его к своей благоухающей груди; и сердце матери радовалось» (Гомеровы гимны 54). Так Деметра воспитывала Демофонта, и ребенок рос подобно богу, не брал груди и не ел хлеба; но Деметра натирала его ежедневно амврозией, будто бы он действительно был отпрыском богов, нежно на него дышала, держа его на своих руках, ночью же, когда она была одна с ребенком, она тайно прятала его в силе огня, как головню, ибо ее сердце склонялось к ребенку, и с радостью она подарила бы ему бессмертие.

Так говорится в гомеровском гимне. Как указано, сгорания здесь не происходит. Мать ребенка однажды ночью подсматривает за Деметрой, в ужасе видит своего ребенка в огне и кричит; богиня в гневе на неразумную мать вырывает его из пламени, лишая его, таким образом, бессмертия. Предметом мифа является не столько сжигание, сколько сопротивление ему.

Совершенно то же мы видим в мифе о Пелее и Фетиде. Фетида, мать Ахилла, по ночам погружает сына в огонь, чтобы уничтожить, выжечь в нем смертную природу его отца Пелея и дать ему божественность и бессмертие. Но Пелей подсматривает и вырывает у нее сына (Тронский 531). Итак, в античности сгорание уже не происходит. Здесь мотив сгорания уже на ущербе. В этой связи оно переходит в загробные представления, и эти представления очень близки к сказке. Несмотря на то, что действующие лица мифа — боги и полубоги, люди, которые должны стать богами, по «непониманию» людей обыкновенных ими не становятся. Исторический процесс переосмысления здесь совершенно ясен.

Точно так же и сказка, наряду с сохранением архаических форм сжигания, приводящего к приобретению способностей, нужных охотнику и вождю, сохранила противоположное понимание сжигания как ужаса, который счастливо избегается. Примеров мы приводить не будем, они слишком известны.

23. Хитрая наука

Если наши наблюдения о связи сказки с обрядом посвящения верны, то они бросают свет еще на один сюжет, а именно на сказку «Хитрая наука» и на весь тот комплекс, при котором изгнанный или высланный из дому возвращается с каким-нибудь необычайным мастерством, знанием или умением. В сказке «Хитрая наука» родители, иногда по собственной воле, а иногда — по нужде, отдают сына в ученье. Казалось бы, что это — вполне реалистический элемент, и действительно, герой иногда (особенно в немецких сказках) возвращается ловким мастером какого-нибудь ремесла, но чаще ни фигура учителя, ни обстановка, ни способы учения, ни приобретенные знания нисколько не похожи на историческую действительность XIX века, но очень походят на историческую действительность весьма далекого прошлого.

Учитель, к которому попадает мальчик, — глубокий старик, колдун, леший, мудрец. Он живет за морем. «За морем учит один учитель разным наукам» (Худ. 94). Он «за морем», «за рекой», т. е. где-то в другом царстве, иногда в другом городе. «За Волгой, в городе такой был мастеровой человек, учил разным языкам и разным изделиям, и по всячески может он оборотиться. Обучал он молодых людей — ребят, брал их от отцов-матерей на три года» (Сад. 64). Иногда он является из могилы, если сказать «ох» (Аф. 251). Он является, если сесть на пень. Это — «дедушка лесовой» (См. 72). Из этих примеров видно, что учитель является из леса, живет в другом царстве, берет и уводит от родителей детей в лес на три года (resp. на один год, на семь лет).

Чему же герой выучивается? Он выучивается оборачиваться в животных или обучается языку птиц. «Отдали они его учиться на разные языки к одному мудрецу аль тоже знающему человеку, чтоб по-всячески знал — птица ли запоет, лошадь ли заржет, овца ли заблеет; ну, словом, чтоб все знал!» (Аф. 252). Он учится колдовству: «Отдай мне его колдовать» (ЗП 57). «Отдам учиться птичьему языку» (Аф. 253). Когда ученье кончилось, о нем говорится: «Сын твой в науке хорош, силы могучей» (Худ. 19). «А он волшебную имел великую силу и хитрость; знал такую силу, что не то что было, а знал, что вперед будет» (Худ. 19).

Способ, каким производится обучение, почти никогда не сообщается. Выше указывалось, что в одном случае герой варится в котле, отчего и приобретает свое вещее знание (См. 72). Почти никогда также не описывается жилище учителя. Только в одном случае мы узнаем, что это «дом в саду», в котором живет 12 молодцов (Худ. 94; о мотиве дома см. ниже § 30). В другом случае мы слышим о «широком учебном подворье» (Сад. 64).

Все эти частности: лесной характер учителя, уход детей от родителей, колдовской характер ученья, уменье превращаться в животных или понимать язык птиц и т. д. — все эти частности заставляют отнести и этот круг мотивов к тому же явлению, к которому отнесены предыдущие мотивы.

Обряд посвящения был школой, ученьем в самом настоящем смысле этого слова. При посвящении юноши вводятся во все мифические представления, обряды, ритуалы и приемы племени. Исследователи высказывают мнение, что им здесь преподносится некая тайная наука, т. е. что они приобретают знания. Действительно, им рассказывают мифы племени. Один очевидец говорит, что «они сидели тихо и учились у стариков; это было подобно школе» (Webster 7). Однако не в этом все-таки суть дела. Дело не в знаниях, а в умении, не в познании воображаемого мира природы, а во влиянии на него. Именно эта сторона дела хорошо отражена сказкой «Хитрая наука», где, как указано, герой выучивается превращаться в животных, т. е. приобретает уменье, а не знание.

Это воспитание или обучение составляет существенную черту посвящения во всем мире. В Австралии (Новый Южный Уэльс) старики учили молодых «играть в местные игры, петь песни племени и плясать некоторые корроборри, которые были запрещены женщинам и непосвященным. Они вводились также в священные традиции (рассказы) племени и в его науку» (Webster 58). Опять мы можем установить, что момент рассказа отступил на задний план перед моментом действия. «Обряды... состоят в грубой, но часто в очень выразительной драматизации мифов и легенд. Маскированные и костюмированные актеры представляют животных или божественных существ, историю которых рассказывают мифы» (178). В этом сообщении кроется предпосылка, что мифы первичнее драматических действий — «миф драматизируется». Нам кажется — дело происходило наоборот. Первично — драматическое действие, миф же развивается позднее. В этом в особенности убеждает Австралия, имеющая весьма сложные и длинные драматические представления, тогда как мифы коротки, крайне сбивчивы, аморфны и для европейца часто непонятны (Gennep). Эти представления и пляски не были зрелищами. Они были магическим способом воздействия на природу. Посвященный обучался всем пляскам и песням весьма тщательно и долго. Малейшая ошибка могла оказаться роковой, могла испортить всю церемонию. Кстати упомянем, что в белорусской сказке медведь отпускает падчерицу только после того, как она ему пляшет. В сборнике Боаса есть случаи, когда герой отправляется в «иное царство» и приносит оттуда пляски, которым обучает свое племя.

Юноша здесь обучается тем пляскам и церемониям, которые входят в осенние, весенние и зимние обряды, имеющие целью увеличить дичь, вызвать дождь, поднять урожай, отогнать болезнь и т. д. (Webster 183).

Герои русской сказки приносят от лесного учителя не пляски: они приносят магические способности. Но и пляски были выражением или способом применения этих способностей. Пляска сказкой утеряна: остался только лес, учитель и магическое уменье. Но в сказках других типов можно найти некоторые следы и плясок. Пляски совершались под музыку, и музыкальные инструменты считались священными, запретными. Дом, в котором производилось посвящение и в котором посвящаемые иногда некоторое время жили, назывался иногда «домом флейт» (Schurtz 641). Звук этих флейт считался голосом духа. Если это иметь в виду, то станет ясным, почему герой в лесной избушке так часто находит гусли-самогуды, дудочки, скрипки и т. д. Под эти гусли все должны плясать. Герой приобретает власть над плясками. Характер этих плясок, конечно, совершенно изменился. «Зашли в сторону. Стоит избушка. Зашли в ету избушку... Он глядел-глядел, да увидал дудочку под маткой (перекладиной). Начал в дудочку играть» (ЗП 43). На звук является Сам с локоть. Звук дудки вызывает духа.

В одной версии сказки «Гусли-самогуды» гусли делаются из человеческих жил. «Повел их мастер в мастерскую, сейчас одного человека на машину распялил и стал из него жилье тянуть» (См. 4). Что священные инструменты делались из человеческих костей, это известно. Но и пляски глухо сохранились в сказке. «После того стал Никита избушку оглядывать, увидал на окошке небольшой свисток, взял его, приложил к губам и давай насвистывать. Смотрит: что за диво? Слепой брат пляшет, изба пляшет, и стол, и лавки, и посуда — все пляшет» (Аф. 199). На звук является баба-яга. «Веселой отправился со своей скрипочкой, становится к сосне (он поселился с братьями в лесу). Подходит яга-баба к Веселому. — «Что ты, Веселой, делаешь?» — «А в скрипочку играю». Сбрасывает [26] ведра... давай плесать». (Ж. ст. 269). В вятской сказке (ЗВ 40) отслуживший солдат ночует в келейке у сиротки. Тут же большой украшенный дом (о доме ниже). Солдат ночует в доме. «Потом бесы зачали все комеди приставляти. У бесов испрошли все комеди. — “Давай, солдат, приставляй ты: у нас все вышли”». Название лесных плясок «бесовским комедийным представлением» весьма интересно и показательно. Важно также, что очередь доходит до героя, что и его заставляют производить некоторые мимические действия.

В пермской сказке в запретном чулане большого дома находятся три девицы. Ванюша отдает им их платьица. «Они надели платьи, взяли ево под шашки (пазуху) и пошли кадрелью плясать» (ЗП 1). Что в платьях и крылышках девиц можно усмотреть тотемные маски и костюмы, об этом говорилось выше. Наконец, как указывает Д. К. Зеленин, религиозные обряды часто превращаются в игры (Зеленин 1936, 237). Может быть, игра в жмурки с медведем в лесной избушке представляет собой отражение плясок, которым выучивались в лесу.

Сравнительная характеристика материала сказки и материала этнографического показывает и здесь тесную связь.

24. Волшебный дар

Мы уже видели, что сказка дает в руки героя какой-нибудь волшебный дар и что при помощи этого дара он достигает своей цели. Этот дар — или какой-нибудь предмет (кольцо, ширинка, шарик и многое другое) или животное, главным образом — конь. Мы видим также, как тесно образ яги связан с обрядами посвящения. Есть ли в этих обрядах что-либо, соответствующее получению дара?

Вопрос о помощнике мы выделяем в особую главу. Здесь нас пока будет интересовать только момент передачи помощника в связи с изучением обряда. Оказывается, что в обрядах посвящения — такой момент не только имелся, но представлял собой центральное место, вершину всего обряда. Магические способности героя зависели от приобретения им помощника, который английскими этнографами не совсем удачно назван дух-хранитель (guardian spirit). Вебстер по этому поводу говорит: «Повсеместно среди женщин и непосвященных детей распространялась вера, что старшие, распорядители обрядов посвящения, обладают известными таинственными и магическими предметами, открытие которых посвященным представляет центральную и наиболее характерную черту» (Webster 61). И в другом месте: «Фундаментальной доктриной была вера в личного духа-хранителя (т. е. помощника), в которого посредством обрядов фаллического характера члены объединения, как полагали, превращались» (123). Шурц говорит, что весь обряд посвящения мальчиков «сводится к приобретению духа-хранителя, к приобретению волшебной силы маниту» (Schurtz 396). Более подробное изучение этого вопроса будет дано в следующей главе. Мы поймем и колечки, и палочки, и шарики и другие предметы, а также связь героя с его помощниками — животными. Здесь достаточно указать, что помощник-хранитель был связан с тотемом племени.

25. Яга — теща

В образе яги, однако, еще не все ясно. Из всего изложенного видно, что яга сближается нами с лицом или маской, производящей обряд посвящения. Здесь, однако, имеется одно несоответствие. Яга — или женщина, или животное. Ее животный облик прекрасно вяжется со всем, что мы знаем об этом обряде. Великий учитель и предок, производивший обряд, часто представлялся животным, носил его маску. Если же говорить о его человеческом облике, то, хотя в этнографических материалах это не указывается, он все же представляется мужчиной, а не женщиной. Присмотримся еще несколько ближе как к яге, так и к обрядам.

Одно из назначений обряда было подготовить юношу к браку. Оказывается, что обряд посвящения при экзогамии производился представителями не того родового объединения, к которому принадлежал юноша, а другой группой, а именно той, с которой данная группа была эндогамна, т. е. той, из которой посвящаемый возьмет себе жену. Это — австралийская особенность и, можно полагать, — древнейший вид посвящений (Webster 139). Раньше чем отдать девушку за юношу из другой группы, группа жены подвергает мальчика обрезанию и посвящению.

Мэтьюз в Виктории заметил еще другое обстоятельство: «Помощник (приобретаемый мальчиком) не должен относиться к родне посвящаемого: он избирается кем-нибудь из пришедших (на торжество) племен, в которое мальчик впоследствии вступит через брак» (Mathews). Как мы увидим ниже в главе о помощниках, этот помощник передавался по наследству. Здесь мы видим, что он передается по наследству по женской линии.

Сказка сохранила и это положение. Мы можем наблюдать следующее: если яга или другая дарительница или обитательница избушки состоит в родстве с кем-нибудь из героев, то она всегда приходится сродни жене или матери героя, но никогда не самому герою или его отцу. В вятской сказке она говорит: «Ах ты дитетко! Ты мне будешь родной племянничек, твоя мамонька сестрица мне будет» (ЗВ 47). «Сестрицу» здесь нельзя понимать буквально. Эти слова в системе иных форм родства означают, что его мать принадлежит к тому родовому объединению, к которому принадлежит сама яга. Еще яснее этот случай, когда герой уже женат. В этом случае говорится: «это зять мой пришел», т. е. яга — мать или сестра его жены, сродни жене, принадлежит к тому же объединению, что и она. «Это мой зять пришел» (ЗВ 32). «Эта старуха тебе теща» (Сад. 9). «А, — говорит, — ты мой племеш» (Сев. 7). «Ух, шурин пришел» (К. 7). «Она (царевна) моя родная племенниця» (К. 9) и др.

Очень интересный случай мы имеем в пермской сказке (ЗП 1). Здесь герой в поисках исчезнувшей жены попадает к яге. «Где же ты, милой друх, проживался? — Проживался я у дедушки в учениках шесть лет; он споженил меня на малой дочери. — Вот ты какой дурак! Ведь ты жил у брата моева, а взял племянницу мою». Здесь великий учитель назван братом яги. Здесь герой — муж не сестер, а племянницы яги. Конечно, все это — только глухие указания. Чтобы герой никогда не слыхал и ничего не знал о своей теще, живущей в лесу, это весьма странно, если под тещей, теткой, сестрицей и т. д. понимать то, что под этим понимаем мы. Но если предположить, что теща, сестра и т. д. заменили собой другие формы родства, что герой, попадая в избушку, попадает к «родственникам» своей жены по линии тотемного, а не семейного родства, тогда в этом нет ничего удивительного, а в свете наблюдений Вебстера становится и понятным, почему именно женину, а не свою родню он встречает в лесу.

Все эти материалы объясняют формы родства героя с ягой, но они еще не вполне объясняют, почему яга женщина. Они показывают, однако, что объяснение надо искать в матриархальных отношениях прошлого. Мы сейчас видели, что посвящение шло через род жены. Есть некоторые материалы, указывающие на то, что посвящение шло не только через род жены, но и через женщину в буквальном смысле этого слова: посвящаемый временно превращался в женщину. С другой стороны, и дух-руководитель мог мыслиться женщиной. К этому мы теперь обратимся.

26. Травестизм

В тех материалах, которые здесь были сопоставлены, есть одно несоответствие. По всему ходу сравнения видно, что яга по совокупности ее свойств и функций в сказке должна бы соответствовать той фигуре или той маске, перед лицо которой попадает посвящаемый. Между тем из материалов, которые здесь были приведены, не видно, чтобы лицо, совершавшее обряд, мыслилось или представляло собой женщину. Яга и лесной учитель в сказке представляют собой взаимный эквивалент: оба они сжигают или варят детей в котле. Но когда это делает или неудачно хочет сделать яга, то это вызывает отчаянную борьбу. Если это делает лесной учитель — ученик приобретает всеведение. Но и яга — существо благодетельное. С ее дарами мы еще познакомимся. Между образом яги и образом лесовика-колдуна сказка обнаруживает родство.

Есть ли для этого родства исторические причины? Сказка наводит на мысль, что и в обряде фигурировала женщина.

В большинстве случаев записавшие или описывающие этот обряд путешественники или исследователи ничего не говорят о том, чтобы распорядителями обряда были женщины. Но в некоторых случаях мы видим, что здесь играли роль мужчины, переодетые в женщин. По другим свидетельствам все члены союзов имели одну общую мать — старуху. Рассмотрим некоторые относящиеся сюда случаи. Неверман описывает начало обряда в бывшей Нидерландской Новой Гвинее у племени маринд-аним следующим образом: «Мужчины, переодетые старухами, с женскими передниками, пестро раскрашенные и с клыками над ртом в знак того, что им нельзя говорить, приблизились к майо-аним (т. е. посвящаемым). Последние обхватили шеи «праматерей» и те стали тащить их в потаенное место. Здесь они сбрасывались на землю и прикидывались спящими» (Nevermann 1933, 74). Мы имеем не что иное, как мимическое изображение похищения в лес старухой-женщиной. В соответствии с этим стоят и мифы: благодетелем-дарителем является женщина. Дорси записал следующий рассказ: человеку снится сон, призывающий его положить на голову глины, уйти на холм и стоять там дни и ночи. Так он стоит четыре дня. На пятый день он окружен орлами. Один большой красный орел говорит: «Я женщина, живущая на небе, я прихожу к людям и даю им сны. Я пришлю тебе кое-кого, а ты должен поместить мои перья на жезл, который будет для тебя волшебным жезлом». К нему является буйвол и дает дальнейшие поучения: «Орел, который к тебе появился, управляет всеми животными». Придя домой, он основывает «союз буйволовых плясунов» и учит свое племя пляскам и песням буйвола (Dorsey 68).

В этом мифе, отражающем приобретение шаманства, интересно, что животное, являющееся неофиту, есть женщина.

В женской природе подобных существ можно видеть, как и в женской природе яги, отражение матриархальных отношений. Эти отношения вступают в коллизию с исторически вырабатывающейся властью мужчин. Как из этой коллизии выходят? При существовании обряда инициации этот процесс должен был уже закончиться: обряд есть условие приема в мужской союз. Из этой коллизии выходят различно: руководитель обряда переодевается женщиной. Он мужчина-женщина. Отсюда прямая линия ведет к переодетым в женщин богам и героям (Геракл, Ахилл), к гермафродитизму многих богов и героев. Есть и иной исход: обряд исполняется мужчинами, но где-то в таинственной дали есть женщина — мать членов союза. Эта форма как будто более распространена, чем другие. Приведем несколько примеров. «Все маски племени (Новая Британия) имеют общую мать. Она якобы живет на месте сборищ союза носителей маски, и ее никогда не видят непосвященные... О ней говорят, что она больна, что у нее нарывы, и что из-за этого она не может ходить» (Nevermann 1933, 88). Хромота этой таинственной матери соответствует неспособности к ходьбе яги. В союзе Дук-Дук самый важный дух называется Тубуан. «Он считается женщиной и матерью всех масок Дук-Дук (т. е. всех, носящих маску). Вероятно, он первоначально был духом-птицей, но это почти исчезло из сознания туземцев» (Nevermann 1933, 88; Parkinson 578). Неверман сообщает также, что на празднества являлись странные фигуры, «обладающие одновременно фаллосом и грудями и представляющиеся непредупрежденному наблюдателю гермафродитами. Но туземцы резко отвергают такое толкование и подчеркивают, что они всегда представляются только мужчинами». Наконец, сам посвящаемый иногда мыслится превращенным в женщину. Его тайное имя иногда — женское (Nevermann 1933, 126, 99). Высшая степень посвящения включает уменье превращаться в женщину (Parkinson 605). Очень много примеров травестизма дает индийская повествовательная литература. Но и здесь мы найдем, что превращение в женщину происходит в лесу. Этот лес проклят — в нем мужчины превращаются в женщин, и потому мужчины избегают в него ходить — явный рудимент запретного леса[27].

Данных материалов достаточно, чтобы убедиться, что толкование О. М. Фрейденберг, будто «женско-мужская травестия представляет собой метафору полового слияния: женщина становится мужчиной, мужчина женщиной», в корне неправильно (Фрейденберг 1936, 103). Нам важен травестизм не как таковой, но он важен как фактор, объясняющий женскую природу яги и наличие в сказке мужского эквивалента к ней. Учитель-лесовик историчен, женщина, старуха, мать, хозяйка, дарительница волшебных свойств — доисторична, чрезвычайно архаична, но по рудиментам прослеживается в обрядовых материалах. Яга по той же причине женщина, по которой и сибирский шаман часто представляется женщиной, гермафродитом или мужчиной с женскими атрибутами в костюме. Для нас важно установить здесь связь, и связь эта вытекает даже из немногих здесь выборочно приведенных материалов.

27. Заключение

Рассмотрение яги закончено. Она рассыпалась перед нами рядом частностей и отдельных черточек. Мы должны опять их собрать воедино.

Но тут окажется, что воедино собрать их нельзя. Яга-похитительница, стремящаяся сварить или изжарить детей, и яга-дарительница, выспрашивающая и награждающая героя, — не представляют собой целого. Но вместе с тем они и не представляют собой двух совершенно различных фигур, объединенных только именем.

В основном оказалось, что яга-похитительница связана с комплексом посвящения, с ним же связан акт передачи помощника. Но атрибуты яги и некоторые ее действия и восклицания связаны с представлениями о прибытии человека в царство смерти. Эти два комплекса, однако, совершенно не исключают друг друга. Наоборот, они состоят в теснейшем историческом родстве.

Уход детей в лес был уходом на смерть. Вот почему лес фигурирует и как жилище яги, похищающей детей, и как вход в Аид. Между действиями, происходившими в лесу, и подлинной смертью особого различия не делали. Но обряд умирает, смерть остается. То, что было прикреплено к обряду, то, что происходило с посвящаемым, теперь происходит уже только с умершим. Этим объясняется не только то, что и здесь лес, и там лес, но и то, что мертвецов варят и жарят уже с очень ранних пор, как это делали с посвящаемыми, и то, что посвящаемый испытывался на запах, а впоследствии на запах испытывался пришелец в иной мир.

Но это еще не все. С появлением земледелия и земледельческой религии вся «лесная» религия превращается в сплошную нечисть, великий маг — в злого колдуна, мать и хозяйка зверей — в ведьму, затаскивающую детей на вовсе не символическое пожрание. Тот уклад, который уничтожил обряд, уничтожил и его создателей и носителей: ведьма, сжигающая детей, сама сжигается сказочником, носителем эпической сказочной традиции. Нигде — ни в обрядах, ни в верованиях мотива этого нет. Но он появляется, как только рассказ начинает циркулировать независимо от обряда, показывая, что сюжет создался не при том укладе, который создал обряд, а при укладе, пришедшем ему на смену и превратившем святое и страшное в полугероический, полукомический гротеск.

Глава IV. Большой Дом

I. Лесное братство

1. Дом в лесу

Яга далеко не единственный даритель в сказке. Мы должны были бы теперь рассмотреть другие формы дарителя. Однако, так как мы затронули обряд посвящения, то мы проследим сперва все, что еще относится к этому обряду, а затем уже рассмотрим других дарителей.

Мы до сих пор рассматривали только самый акт обряда. Но самый акт — только одна фаза его. Он имеет еще одну фазу, связанную с возвращением неофита домой.

После совершения акта посвящения наблюдались у различных народов и в различных местах три разные формы продолжения или прекращения стадии посвящения: 1) посвящаемый после исцеления от ран непосредственно возвращался домой, или уходил туда, где он женится; 2) он оставался жить в лесу, в избушке, хатке или шалаше, на более продолжительный срок, исчисляющийся месяцами или даже годами; 3) он из лесной избушки переходил на несколько лет в «мужской дом».

Между сроком посвящения и последующей жизнью в лесу или в мужском доме нельзя провести точной грани. Эти явления представляют собой комплекс. Тем не менее, если не происходило немедленного возвращения домой, можно отличить два момента: собственно момент посвящения и следующий за ним период, длящийся до вступления в брак. Этот период, а также обстоятельства, сопровождающие возвращение героя, и будут нас теперь занимать.

Но прежде всего мы должны оговорить термин «мужской дом». Мужские дома — это особого рода институт, свойственный родовому строю. Он прекращает свое существование с возникновением рабовладельческого государства. Его возникновение связано с охотой как основной формой производства материальной жизни, и с тотемизмом как идеологическим отражением ее. Там, где начинает развиваться земледелие, этот институт еще существует, но начинает вырождаться и иногда принимает уродливые формы. Функции мужских домов разнообразны и неустойчивы. Во всяком случае можно утверждать, что в известных случаях часть мужского населения, а именно юноши, начиная с момента половой зрелости и до вступления в брак, уже не живут в семьях своих родителей, а переходят жить в большие, специально построенные дома, каковые принято называть «домами мужчин», «мужскими домами» или «домами холостых». Здесь они живут особого рода коммунами.

Обычно все посвященные мужчины объединены в союз, имеющий определенное название, определенные маски и т. д. Функции союза также очень широки и разнообразны. Часто в его руках находится фактическая власть над всем племенем. Мужские дома являются центром сборищ союза. Здесь совершаются пляски, церемонии, иногда хранятся маски и другие святыни племени. Иногда на одной площадке имеются два дома — один маленький (в нем производится обрезание) и один большой. Женатые в нем обычно не живут.

Подробная картина организации мужских союзов или, по английской терминологии, «тайных союзов» дана в работах Фробениуса, Боаса, Шурца, Вебстера, Леба, ван Геннепа, Неверманна и др. (см. выше, гл. II, § 4).

Сказка сохранила чрезвычайно ясные следы института мужских домов. Герой, выйдя из дому, часто вдруг видит перед собой на поляне или в лесу особого рода постройку, обычно просто названную «домом».

Изучение этого дома показывает, что по совокупности своих признаков он соответствует упомянутым выше «мужским домам». Рассмотрим все особенности этого дома в сказке.

Дом этот поражает героя многим. Прежде всего он поражает его своей величиной. «Ехали, ехали. Приезжают в лес, запутались. Видят вдали огонь. Приехали туда: стоит там дом, огромный такой» (Худ. 12). «Вот выходит он на большую поляну, видит — стоит дом — и дом большущей пребольшущей, таково нигде ешшо не видал» (Ск. 27). «Дом огромный, большой» (Сев. 47). «Идут лесом. Забуранило. Тут пошли дош и град. Бежать. Бегли, бегли, дом громаднейший. Дело к вечеру. Старик вышол... “Сына в ученье повел?.. Мне в ученье отдай, ко всему выучу”» (ЗП 303). В другой версии этому старику 500 лет (ЗП 1). Таких примеров можно привести множество. Странность соединения огромного дома с лесной глушью никогда не останавливает сказочника, как она до сих пор не останавливала на себе внимание исследователя. Правда, огромные размеры дома, его величина сами по себе ничего не доказывают. Однако отметим все-таки, что мужские дома именно отличались своей иногда поразительной величиной. Это были громадные постройки, приспособленные для совместного житья в ней всей холостой молодежи селения. Кук видел на Таити дом в 200 футов длины. После пребывания в жалкой родительской лачуге такой дом должен был производить весьма внушительное впечатление.

Другая особенность дома та, что он обнесен оградой. «Кругом дворца железная решетка» (Аф. 211). «Кругом тот дворец обнесен высокою железною оградою: ни войти во двор, ни заехать добрым молодцам» (199). «А кругом превысокая ограда поставлена — не пробраться туда ни пешему, ни конному» (185). Действительно, как указывает Шурц (Schurtz 235), дом обносился оградой. В доме хранились святыни племени, и доступ к этому дому под страхом смерти был запрещен женщинам и непосвященным. В доме часто хранились черепа (о них подробно у Фробениуса), и черепа эти могли выноситься на ограду. «Кругом дворца стоит частокол высокий на целые на десять верст, и на каждой спице по голове воткнуто» (Аф. 222). Ограда охраняла дом от взоров тех, чье приближение означало бы для них смерть на месте. Иногда этот дом окружается живой изгородью. «Когда происходят празднества, члены Дук-Дук еще больше, чем обычно, защищаются от профанов и устанавливают вокруг Тарайу (место празднества) высокую стену, которую занавешивают циновками. Иногда внутри этой ограды выращивают живую изгородь» (Nevermann 1933, 87). Живая изгородь русской сказкой не сохранена, но такая изгородь вырастает вокруг спящей, но не умершей красавицы. Запрещенность этого места также сохранена сказкой: «И стоит сад, обгорожен железным тыном, заперт, и двери замканы. Сад запрещенный быу, жили в ем отец с сыном» (См. 182).

Сказка донесла даже смутные реминисценции религиозных языческих функций этих домов: «А образов нет никаких, одни шишки елевыя торчат» (135).

Все остальные особенности этого дома могут быть объяснены стремлением оградить себя от мира. Этот дом стоит на столбах. «Шли, шли, увидали дом на столбах стоит высокой, дом преогромной» (Онч. 45). Мужские дома часто выстраивались на столбах. Жили и спали наверху. Сказочный дом часто представляется многоэтажным, но за этой многоэтажностью легко вскрыть первоначальную форму. «Подходит он к дворцу и кряду же ставает на верхний этаж» (К. 24). «Стал искать дорогу, выбрался на луговину; глянул кругом — на той луговине стоит большой каменный дом в три этажа выстроен: ворота заперты; ставни закрыты, только одно окно отворено, и к нему лестница приставлена» (Аф. 203). Итак, вход все-таки через верхний этаж по приставной лестнице. «Подошел когды он к дворцю, пыталсе он найти, но не заметил ни дверей, ни окон, ничево нет, понащупал одну кнопку, как нажал, так открылась дверь, и пошол попадать кверьху во дворец» (К. 12). Герой направляется в верхний этаж, минуя нижний. Еще яснее: «Обошел кругом дворца — нет ни ворот, ни подъезда, нет ходу ниоткудова. Как быть? Глядь — длинная жердь валяется; поднял ее, приставил к балкону... и полез по той жерди» (Аф. 214). «Среди лесу огромный дом, весь тесом загорожен»... «Дом не очень дивный, а устроена больно дивно беседка. Тем дивна, что высока, и раскрашена хорошо... Наверх — лесенка» (Сад. 17). Рудименты столбов имеются в таких, например, случаях: «Походил мальчик вокруг дома, не нашел ни дверей, ни ворот, и хотел было уж обратно идти. Потом... заметил в столбике чуть заметные дверцы, отворил он их и вошел» (Ж. ст. 346). Эти случаи показывают, каким способом попадают в дом, и подчеркивают ту тщательность, с какой занавешиваются или маскируются все отверстия. Вот описание мужского дома на острове Андес в передаче Шурца: дом этот стоит на столбах. Некоторые столбы здесь были вырезаны в виде мужских и женских фигур. Бревно, по которому забирались к входной двери, также представляло мужскую фигуру с огромным фаллом. Входные отверстия были завешены, чтобы ни одна женщина не могла заглянуть во внутрь дома... и не подвергалась бы таким образом смерти (Schurtz 216). Дом на Андронских островах описан следующим образом: «На столбах покоилось огромное перекрытие, сквозь него отверстие вело в верхние помещения, которые состояли из четырех комнат: для еды, сна, запасов и работы» (245).

Последний случай показывает нам внутреннее устройство дома. Особенность его та, что он состоит из отделений или комнат. Именно такое устройство сохранила нам сказка. «В этем дому никово нет. Походил по комнатам...» и пр. (ЗП 2). Это типичная черта. Герой проходит по палатам и комнатам. Почему в этом доме никого нет, мы увидим ниже. Что комнаты, как правило, упоминаются сказкой, показывает, что в этом обстоятельстве кроется для героя нечто непривычное и необычайное.

Как указывает Шурц, дома эти часто служили пристанищем для пришельцев-мужчин. Сказка знает «странную горницу» в этом доме, т. е. комнату для странников (Онч. 45). Другой пример: «Пошел по Уралу и натакался: стоит огромной дом. В этем дому никово нет. Походил по комнатам. Он... зашол в особую комнату, лег на диван отдыхать» (ЗП 2).

Эти дома иногда имели великолепный вид, украшались резьбой, раскрашивались. Неудивительно, что они превратились в «мраморные дворцы».

В сказке дом очень часто охраняется животными — большею частью змеями или львами. Этой детали мы здесь разрабатывать не будем, мы встретимся с этим в описании тридесятого царства.

В работе Шурца собран материал по мужским домам. Их вид мог быть и очень различным, но тем не менее они обладают некоторыми типичными чертами, и эти черты сохранены сказкой. Подводя итоги, мы можем указать на следующие черты дома, отраженные сказкой: 1) дом находится в тайнике леса; 2) он отличается своей величиной; 3) дом обнесен оградой, иногда — с черепами; 4) он стоит на столбах; 5) вход — по приставной лестнице или по столбу; 6) вход и другие отверстия занавешиваются и закрываются; 7) в нем несколько помещений.

Из этих пунктов сомнение вызывает только первый. Мужской дом не стоял или не всегда стоял в лесной глуши. Здесь произошло некоторое смещение, и к этому я теперь перехожу.

2. Большой дом и малая избушка

Сказка знает не только «большой дом» в лесу, она знает еще малую избушку типа избушки яги и ее разновидностей. Выше указывалось, что посвящение иногда производилось в лесном шалаше или в избушке, после чего посвящаемый или возвращался в семью, или оставался жить тут же, или переходил в большой мужской дом. Эти два типа построек Шурц называет «домом обрезания» (Beschneidungshaus) и «мужским домом» (Männerhaus). Все три случая имеются в сказке. В сказке имеется непосредственное возвращение из лесной избушки домой. Но в этом случае это всегда или дети или девушки. Второй случай — пребывание в лесу на долгое время, до вступления в брак, также имеется. Не всегда герой встречает на своем пути «большой дом», но часто он сам выстраивает (или встречает) избушку и надолго остается жить в ней, вместе со своими товарищами. Подробнее мы это увидим ниже. Соответствие здесь очень точное. Здесь хотелось бы только указать, что постройка собственными руками дома в лесу имеется, например, в знаменитой египетской сказке о двух братьях. Герой ее, Бата, уходит «в долину кедров». Об этой «долине кедров» имеется целая литература (см. Викентьев), но еще никто не сопоставлял ее с «лесом» наших сказок в том значении, в каком это сделано здесь. «И вот, спустя много дней, он построил собственными руками башню в долине кедра. Она была полна всяких хороших вещей, которые он сделал, чтобы дом был наполнен» (Викентьев 38). В дальнейшем в этой сказке можно проследить временную смерть и воскресение, травестизм, брак.

Несколько иначе обстоит дело с переходом из малого дома в большой. Часто эти дома имелись на одной и той же площадке (Parkinson 576). Такое же внешнее расположение дает иногда и сказка: «Вот однажды идет он лесом и видит большой и красивый дом, а неподалеку от него простая изба» (См. 79). Есть также в сказке случаи, когда герой сперва живет в малой избушке, потом в большом доме. В пермской сказке героя родители за лень выселяют в лес в старую баню. «Ванюху выселили в баню. Ваня стал ездить в лес рубить дрова: дрова продавал и покупал хлеб. Нашел далеко в лесу дом на поляне: окны затворены и ворота тожо» (ЗП 305). Если бы это был единственный случай, здесь можно было бы усмотреть в бане чисто бытовую черту. Но сходные случаи имеются и в других сборниках (См. 229). Такой же случай у Афанасьева. Герой живет в бане. «Дурак стал ходить в лес работать, тем и кормились». Однажды он теряет дорогу, видит большой каменный дом в три этажа и пр. (Аф. 203). Девушка живет сперва в хижине в овраге, потом в большом разбойничьем доме (Сад. 17; о разбойниках ниже). Однако подобные случаи все же немногочисленны. Вернее будет сказать, что сказка в целом не дает перехода из малого дома в большой. Она знает или малый дом или большой. Эти два типа построек в сказке не имеют резких функциональных отличий. Сказка перенесла «мужской дом», обычно находившийся в селении или при селении, в лес, и не отличает его от «малой избушки». Мы будем рассматривать жизнь дома в лесу независимо от того, локализована ли она в «большом» или в «малом» доме, но, как указано, рассмотрим теперь те моменты, которые следуют за посвящением, а не самый акт посвящения. Характерным признаком этой жизни является совместное пребывание в лесу нескольких богатырей.

3. Накрытый стол

Присмотримся теперь к обитателям этого дома. В нем герой находит накрытый стол: «В одной палате накрытый стол, на столе 12 приборов, 12 хлебов и столько же бутылок с вином» (Аф. 211, вар.). Герой видит здесь иную подачу еды, чем та, к которой он привык. Здесь каждый имеет свою долю, и доли эти равны. Пришелец еще не имеет своей доли и ест от каждой понемножку. Другими словами, здесь едят коммуной. Мы увидим дальше, что здесь не только едят, но и живут коммуной. Два способа еды очень ясно противопоставлены в белуджской сказке, правда, в несколько иной обстановке. «Когда ты попадешь в царский дом, сначала с тобой поздороваются, потом принесут тебе семь различных кушаний: хлеба, яблок, мяса и тому подобных вещей. Только ты не поступай по своему прежнему пастушескому обыкновению, чтобы от каждого кушанья есть целое блюдо, так не поступай, а от каждого кушанья ешь по кусочку» (Белуджские сказки 40). В семьях, в селении, где жил мальчик до сих пор, ели именно «по целому блюду». В африканских материалах можно найти мотив, что отец тайно ест от своих детей и ест больше: «Он съел кислое молоко один, а дети с матерью спали» (Сказки зулу 92). Здесь это невозможно. Здесь живут дружно, здесь живут братья.

4. Братья

Вопреки сказочной традиции всякое действие повторять и избегать единовременности, братья являются всегда в дом вместе, все сразу.

Число этих братьев колеблется. Их может быть в сказке от 2 до 12, но их бывает и 25 и даже 30 (ЗП 305). Не противоречит ли такое малое число большому дому? Нет ли здесь несоответствия? В мужских домах их могло быть больше. Здесь жили по нескольку лет, каждый год (или в другие сроки) есть приток новых и уход достигших брачного возраста. Но, во-первых, как указано, братья живут не только в «большом доме», но и в малой избушке. Во-вторых, в пределах этой коммуны есть более тесные братства. Есть народы, у которых одновременно обрезанные или посвященные рассматриваются как особенно тесно связанные друг с другом, почти как родные. У австралийцев это отношение имеет даже специальное название. О том, что сверстники составляют особые и тесные группы, говорит и Вебстер:

«Члены этих братств, как правило, никогда не свидетельствуют один против другого, и было бы великим оскорблением каждого из них, если бы кто-нибудь стал принимать пищу один, когда его товарищи близко. Воистину, дружба здесь крепче, чем в Англии между мужчинами, поступающими вместе в университет». Все члены этого союза называют друг друга братьями (Webster 81, 156). Шурц отмечает, что в пределах этих групп могут образоваться еще более дробные группы по 2 человека, обязанных защищать друг друга в боях. Таким образом, мы можем предположить, что сказка отражает не всю жизнь дома, а жизнь одного коллектива в пределах этого дома.

5. Охотники

Когда герой приходит в этот дом, он обычно бывает пуст. Иногда героя встречает старуха, иногда — молодая девушка. О девушках речь будет ниже, старухи же действительно могли иметь доступ в мужские дома, не считаясь уже женщинами (Loeb 251). Старых женщин братья называют матерями.

Следующий диалог между героем и старухой объясняет, почему дом пустует. «Хто здесь проживает?» — «Такие-то люди, 12 человек, разбойники». — «Где они у тебя?» — «Уехали на охоту, скоро явяцца» (ЗП 61). Юноши сообща отправлялись на охоту и возвращались только к ночи. Часто мужской дом служил главным образом местом ночлега, а днем пустовал (Frazer 1922, 22). Так как братья все делают вместе, сообща, то мы можем предположить, что они и охотятся сообща; такое предположение не противоречит формам первобытной охоты.

В сказке братья, как только они поселяются в лесу (в большом или малом доме, безразлично), начинают охотиться. «Стали богатыри в том лесу жить и зачали за перелетной птицей охотиться» (Аф. 200). «Остановились они тут жить, доспели юрту себе. Потом стали бить всякую птицу и всякого зверя, перо и шерсть в кучу копили» (Ж. ст. 359). Мужская коммуна живет исключительно охотой. Пища юношей — исключительно мясная, продукты земледелия им иногда бывают запрещены. Шурц ставит это в связь с тем, что земледелие находится в руках женщин. Иногда вырабатывается своеобразная монополия на охоту. Только посвященные в союз имеют право охотиться (Schurtz 321). В гриммовской сказке «12 охотников» мы имеем такой коллектив охотников, поставляющих дичь к столу царя-вождя. То же имеем в русской сказке. «В некотором государстве жил-был король холост — неженат, и была у него целая рота стрельцов: на охоту стрельцы ходили, перелетных птиц стреляли, государев стол дичью снабжали» (Аф. 212).

6. Разбойники

Но в сказке эта коммуна часто живет еще другой профессией. Эти братья — разбойники. Здесь можно бы думать о простой бытовой деформации древнего мотива в сторону приближения его к более позднему быту, в данном случае — к более поздним и понятным явлениям разбоя. Так смотрит, например, Лурье (Лурье). Однако разбой лесных братьев также имеет свою историческую давность. Новопосвященным часто предоставлялись права разбоя или по отношению к соседнему племени, или, гораздо чаще, по отношению к своему собственному. «Мальчики уже не находятся под действием обычных правил и законов, но имеют право на эксцессы и насилия, в особенности воровство и вымогательство средств питания. В «Futa Djallou» новообрезанные могут в течение месяца красть и есть, что им вздумается, в «Dar Fui» они бродят по соседним селениям и воруют домашнюю птицу». Это не одиночное, а характерное явление. «Сила неофитов простирается так далеко, что они могут присвоить себе всякий предмет, принадлежащий непосвященному» (Schurtz 107, 379, 425). Смысл этого разрешения, по-видимому, заключается в том, что в мальчике-воине и охотнике надо развить оппозицию к прежнему дому, к женщинам и земледелию. Разбой есть прерогатива новопосвященного, а таким является и молодой герой.

Можно ли сравнивать сказочных лесных разбойников с уголовниками недавнего прошлого? Даже в самых, казалось бы, реалистически переработанных мотивах иногда вкраплены чрезвычайно архаические частности. «Идет он по городу, видит двухэтажный дом, заходит в него. А в этом доме живет шайка разбойников. Заходит в дом, они сидят за столом, водку распивают» и т. д. Герой просится в шайку. «Если вы не верите, глядите — на моих руках: вот у меня и клеимы есть...» (ЗП 17). О том, что нанесение клейма характерно для обряда посвящения, мы уже говорили выше. Это не что иное, как татуировка. Вопрос о нанесении клейм и знаков специально разработан у Леба. Но есть и другой признак, свидетельствующий о связи этого мотива с обрядом посвящения: это человеческая пища, которую обычно едят братья-разбойники. В человеческих костях, находимых в щах (ЗП 71), в обрубленных и оторванных руках, ногах, головах, в трупах, которые в разбойничьем дому кладутся на стол для съедения и пр., мы имеем остаток обрядового каннибализма.

7. Распределение обязанностей

Это братство имеет свою очень примитивную организацию. Оно имеет старшего. Этот старший выбирается. Сказка называет его иногда «большим братом». Иногда братья, покинув дом, бросают шарик или пускают стрелу, и по тому, чья стрела дальше летит, выбирают старшего. Более ясно отношение к лесному дому в следующем случае: «Вот четыре богатыря и пошли. Доходят: каменная стена круг этова царства и железный тын. “Хто эти ворота отобьет, тот и большой брат будет”» (ЗВ 45). У Худякова мальчик, которого отдали повару, чтобы изжарить его, попадает в учение к кузнецу. Он попадает в старшие: «Вон там в реке лягушки квачут: у кого перестанут квакать, тот будет царем» (Худ. 80). В пермской сказке: «Кричите: “воротись, река, назад”» (resp. «приклонись к сырой земле, лес», «утишись в лесе, тварь»). Очевидно, выбирается наиболее ловкий и сильный, обладающий магической властью над природой. В этом именно заключается одна из сторон посвящения: охотник якобы приобретал власть над стихиями, в частности над «лесной тварью». О выборах старших в указанных условиях упоминает и Шурц (126, 130).

В этой коммуне есть и известное распределение обязанностей. В то время как братья охотятся, один из них готовит для них пищу. В сказке братья всегда делают это по очереди. «Поселились. Оставили Дубынца завтрак варить» и т. д. «Которой... кашу-ту варил у вас?» — спрашивает пришелец в доме разбойников» (ЗВ 52). Сказка не сохранила того исторически имевшегося положения, что вся группа вновь поступивших должна готовить пищу для всего дома и держать его в порядке (Schurtz 379). В Америке новопоступившие в течение двух лет должны были нести рабскую службу, в некоторых местах Азии низший ранг новопоступивших назывался «носителями дров» и исполнял эти обязанности в течение 3 лет (169). В русской и немецкой сказках солдат, попавший к черту (этот мотив представляет собой эквивалент пребывания в лесу у лешего и пр.), должен в течение ряда лет подкладывать под котлы дрова. На эту связь обратил внимание и Лурье, приводящий между прочим швейцарскую сказку, где «главная обязанность мальчиков, попавших в лесную избушку, следить за тем, чтобы огонь в очаге не потух» (Лурье 188; там же другие примеры, в частности из античности).

8. «Сестрица»

Все, о чем говорилось до сих пор, носит характер аксессуаров, обстановки, статики, но не динамики, не действия. Эта динамика начинается с появлением в этом братстве женщины.

Мы не будем здесь рассматривать вопроса, каким образом в сказке девушка попадает в лесной дом. Она выгнана мачехой, приглашена в дом разбойниками, похищена и т. д. Из возможных форм попадания девушки в дом мы остановимся только на похищении ее. В афанасьевской сказке в лесу живут 2 богатыря: «один слепой, другой без ног. Скучно им показалоси, и выдумали они украсть где-нибудь девку от отца, от матери» (Аф. 200). Положение похищенной весьма почетное: «Богатыри привезли купеческую дочь в свою лесную избушку и говорят ей: «Будь нам заместо родной сестры, живи у нас, хозяйничай; а то нам, увечным, некому обеда сварить, рубашек помыть. Бог тебя за это не оставит!» Осталась с ними купеческая дочь, богатыри ее любили, почитали, за родную сестру признавали, сами они то и дело на охоте, а названная сестра завсегда дома, всем хозяйством заправляет, обед готовит, белье моет» (Аф. 198). Уже этого одного примера достаточно, чтобы установить следующие черты, характерные для «сестрицы». Она или похищена, или, в других версиях, приходит добровольно или случайно; она ведет у братьев хозяйство и пользуется почетом; она живет с братьями как сестра. Из этих трех пунктов третий не соответствует исторической действительности и на нем я остановлюсь ниже, первые же два вполне историчны даже в деталях.

С одной стороны, жизнь в мужском доме имеет своей целью отделение юношей от женщин. Весь дом, и все, что в нем происходит, запрещен женщинам. Такое враждебное отношение сохранилось, например, в немецкой сказке: «Мы клянемся: где мы найдем девушку, там потечет ее алая кровь» (Гримм 9; Лурье 168). Этот случай — явное отражение женских запретов. Но этот же случай ясен в другом отношении: он относится к женщинам вне дома.

Мужской дом запрещен женщинам в целом, но этот запрет не имеет обратной силы: женщина не запрещена в мужском доме. Это значит: в мужских домах всегда находились женщины (одна или несколько), служившие братьям женами. Это настолько типичная черта этой системы, что Шурц прямо говорит о наличии трех групп мужского населения: непосвященных, юношей в мужском доме в вольных брачных отношениях, и женатых, живущих в регламентированных брачных отношениях (Schurtz 87). У Вебстера и Шурца можно найти много примеров этому. «Девушки, живущие в мужских домах, не подвергались никакому презрению. Родители даже сами побуждали их вступать туда... В этих домах обычно имеется одна или несколько незамужних девушек, которые часто являются временной собственностью молодых людей» (Webster 165). «У бороро, — говорит Шурц, — половые потребности юношей удовлетворяются тем, что отдельных девушек насильно уводят в мужской дом, где они одновременно нескольким служат возлюбленными и получают от них подарки» (Schurtz 296).

Кроме насильственного увода или желания родителей, могли быть и другие причины, заставлявшие девушек или женщин уходить в мужской дом. Они иногда бежали от своих мужей, и этот случай также отражен сказкой. В пермской сказке поповская дочь в брачную ночь бьет своего мужа поясом и говорит: «“Есь, говорит, — у меня гулеван (любовник), на лице у нево только онучи сушить, Харк Харкович, Солон Солоныч, и тот лучше тебя!” (Безобразен жених!) Потом она отдула ево шолковым поясом и сама убралась от ево. Утром дружки стают, невесты нет». Муж отправляется ее искать и узнает: «Она у Харк Харковича, Солона Солоныча; у нево вкруг дому тын, на кажной тынинке по человечьей головинке» (ЗП 20). В самарской сказке жена бежит от мужа в лес, становится атаманом разбойников, а через семь лет кается и возвращается домой к мужу (Сад. 107).

То почетное положение, которым пользуется «сестрица», равно как и домашние обязанности, лежащие на ней, вполне историчны. Фрэзер сообщает о девушках, живущих в мужских домах на островах Пелау, следующее: во время своей службы она должна держать помещение дома в чистоте и следить за огнем. Мужчины обращаются с ней хорошо, и ее насильно не принуждают оказывать свое расположение (Frazer 1922б, 217). Девушка живет в особом помещении при доме. Обращение с ней рыцарское. Ни один из юношей не дерзнет войти к ней в помещение. Она обильно снабжается пищей, юноши заботятся о предметах роскоши для нее. Ей приносят орехи бетеля и табак.

Здесь хотелось бы обратить внимание еще на одну деталь, которая окажется очень существенной для объяснения сказок типа «Амура и Психеи». А именно: пища подается ей так, что она при этом никого не видит. Пища подается ей в особое помещение. Ниже на этом придется остановиться подробнее. Женщины пребывают в домах только временно, впоследствии они выходят замуж. Если бы женщина предпочла остаться здесь на всю жизнь, ее бы не уважали.

Из всех этих материалов видно, что девушка, проживающая в мужском доме, отнюдь не «сестрица» братьев. Раньше чем перейти к вопросу, в каких формах осуществляется брачная связь одной или нескольких женщин с группой мужчин, посмотрим, всегда ли сестрица в сказке есть только «сестрица».

Во-первых, сказка резко отрицает наличие брачных отношений, и уже это должно заставить нас насторожиться. В сказке «Волшебное зеркальце» мы читаем: «Разглядевши ее, каждый хотел на ней жениться; да как не могли согласиться, то взяли ее себе за сестру и вельми уважали» (Аф. 210). В другой версии: «Если кто из нас посмеет на сестрицу посягнуть, то не щадя изрубить его вот этой самою саблею» (211). Сказка здесь несколько передвинула границы брачных и братских отношений. Это можно подтвердить ссылкой на вятскую сказку. Здесь изгнанная падчерица попадает в лесной дом к двум разбойникам. Они уходят. «И оставили ей всякова кушанья и всякова снаряду: и все тебе — и пей и ешь, и самолучшее платье снаряжайся!.. А она уже с нимя прижила девчоночку малинькю» (ЗВ 116). «С ними», а не с одним из них. О ребенке мы еще будем говорить ниже. В белорусской сказке читаем: «Был себе король с королевой, имели они одну дочь вельми хорошую, и к ней сватались 12 кавалеров, а те кавалеры были все разбойники» (Аф. 344). Здесь к одной девушке сватаются 12 женихов сразу, а не один жених. Правда, все это отдельные черточки, отдельные случаи, но эти случаи показывают возможность такого передвижения границ под влиянием более поздних форм брака, исключающих и карающих полиандрию. Там, где парный брак не закон, наш случай высказан гораздо яснее. В монгольской сказке семь царевичей идут в рощу (рудимент леса) «разогнать скуку». Они встречают необыкновенной красоты девушку. «Послушай, что мы тебе предложим. Нас семь братьев-царевичей, и у нас до сих пор нет жен. Будь нашей супругой! Девушка та согласилась, и они стали жить вместе» (Волшебный мертвец 31).

Между прочим необходимо указать, что имеются не только мужские дома, но могли иметься дома женские. В проблему женских домов здесь входить невозможно, здесь можно только указать на самый факт. Шурц считает их поздним явлением, подражанием мужским домам. В пермской сказке три названных брата странствуют по миру. Подобно тому как девушка попадает в мужской дом, здесь герои попадают в дом, населенный женщинами. «Нечаянно — стоит дом хорошей. Заходят в етот дом, отворяют ворота, заходят во дворец... нашли белова хлеба и там вари всяческой нашли». В дом прилетают три девицы и узнают следующее: «...у нас в доме севодни похитка; явились к нам три молодца; из них из троих один был очень красивой». Девицы расспрашивают героев и говорят: «Вы зовите нас женами, а мы вас будем звать мужьями; с нами вместе спать, а худых речей не выражать! Худые речи кто выразит, тогда мы вас не будем здесь держать, выгоним отсюдова!» (ЗП 23).

Таким образом, мы видим, что в сказке брачные отношения не вполне вытеснены братскими.

Каковы же были формы супружеских отношений в мужских домах? Материалов по этому вопросу очень мало. Во всяком случае можно сказать, что отношения не везде и не всегда были одинаковыми. Женщины могли принадлежать всем, могли принадлежать некоторым или одному по их выбору или по выбору одного из братьев. Они «представляли временную собственность молодых людей» (Webster 169). За услуги они вознаграждались, сперва — кольцами или другими вещами для них самих, или стрелами для братьев, впоследствии они получали плату. Этот групповой брак имеет тенденцию закончиться индивидуальным браком. «Она выбирает компаньона или любовника, властительницей которого она является номинально; последний ответствен за ее плату или вознаграждение; но она свободна, при известных условиях, общаться с другими мужчинами». В этом случае инициатива исходит от женщины. Но она может исходить и от мужчины. «Мужчина может предложить девушке во время ее служения выйти за него, и это делается часто. Если его предложение принято, он платит братству некоторую сумму за свою жену. Чаще, однако, девушки вступают в брак, когда период служения кончился и они вернулись в свою собственную деревню» (Frazer 1922б, 217, 218).

Сказка всех этих возможностей не отражает. В сказке она или не принадлежит никому, или она принадлежит всем. Впрочем, в некоторых довольно редких случаях можно установить, что она принадлежит одному из братьев. У Худякова она отдается в жены новопришедшему. Герой здесь приходит в разбойничий дом. «Зачем тебе, Тимоня, домой? Останься у нас: мы тебя женим; сестру за тебя отдадим» (Худ. 34). В других случаях можно усмотреть, что она принадлежит главарю шайки. Он меняется с ней крестами.

Русской сказкой не отражены подарки, которые она получает, но по международному материалу такие случаи можно собрать (Лурье).

Зато сказка отразила другое явление: стремление этого брака превратиться в индивидуальный и ту роль, которую в этом стремлении играли дети.

9. Рождение ребенка

Что от такого сожительства рождались дети, это очевидно. Отношение к детям также неодинаково. «Дети, происшедшие от таких союзов, почти всегда убивались» (Schurtz 134). Мы можем предположить, что это происходило в тех случаях, когда женщины принадлежали всем сообща. Но там, где на фоне промискуитета уже создавался союз двух людей, где отцовство могло быть известным, отношение могло быть иным. «Во многих случаях ребенок не считался нежеланным, но становился поводом для превращения свободной любовной связи в прочный брак» (91).

В сказке можно найти следы того осложнения, которое вносит рождение ребенка. В пермской сказке (ЗП 13) герой по лесной тропе попадает в «дом» («стоит дом»). В нем живет богатырка-воительница. «“Я заблудяшшой человек, не примешь ли ты меня с собой жить наместо мужа?” — То она согласилась с им жить, также на место мужа держать, и они в год прижили мальчика. Жена говорит: “Теперь, Федор Бурмакин, живи как требно быть, по-домашнему, што мне, — то и тебе дите”». Но Федор готовит бегство. Жена его уходит на «побоище», и он уходит от нее на плоте. «То робенок заревел и лес затрешшел. Услыхала, што ребенок ревет, очень скоро торопилась домой. То прибежала, ребенка схватила, прибежала на море, на ногу (ребенка) стала, а за другу разорвала напополам. Она бросила эту половину, добросила до ево, у ево плотик начал тонуть. Кое-как он спехнул ету половину, потом отправился вперед, а она свою половину съела». Ясны элементы: лесной дом, сожительство в нем, рождение ребенка, стремление женщины превратить брак в постоянный, нежелание этого брака со стороны мужа, уничтожение (съедение) ребенка, использование трупа в качестве приворотного средства, и уход мужа. В данном случае бегство мужа от жены удается. Сходный случай мы имеем в северной сказке. Здесь рождаются двойни, после чего герой бежит. После некоторых приключений он прибывает домой и застает там свою жену. Здесь жена следует за лесным мужем в его дом. Поводом к превращению связи в брак являются именно дети (Онч. 85). В этих случаях связь с «большим» домом ясна. Мы видим, однако, что сказка в целом не признает брака в лесном доме. Для сказки женщина в этих случаях только сестрица. Возможно, что черты этого персонажа перенесены в сказке на другой персонаж, а именно на царевну. Если это так, то к затронутому кругу явлений относится царевна в сказке о живой воде. Здесь герой грешит с царевной, и она с двумя детьми отправляется искать своего мужа и находит его, «и приняли они законный брак» (Аф. 178). Однако окончательно этот вопрос может быть разрешен только в связи с изучением царевны.

10. Красавица в гробу

Уже из изложенного стало ясно, что женщины, жившие в мужских домах, проживали в них только временно. После некоторого пребывания в них они уходили из него и вступали в брак или с одним из «братьев», или, чаще, в своем селении. Исторически здесь должно было наступить одно осложнение. Все, что делалось в мужском доме, для женщин было тайной. Здесь хранились святыни племени, совершались ритуальные пляски и пр. Но для «сестрицы» не было тайн. Можно ли было так просто выпустить ее из дома? «Им (т. е. молодым женщинам, находящимся в доме холостых) разрешается видеть и слышать песни и пляски, от которых другие женщины были отстранены» (Frazer 1922б, 161).

В сказке девушка, живущая у богатырей в лесу, иногда внезапно умирает; затем, пробыв некоторое время мертвой, вновь оживает, после чего вступает в брак с царевичем. Временная смерть, как мы видели, есть один из характерных и постоянных признаков обряда посвящения. Мы можем предположить, что девушка, раньше чем быть выпущенной из дома, подвергалась обряду посвящения. Мы можем догадываться и о причинах этого: такое посвящение гарантировало сохранение тайны дома. Здесь сказка только слегка изменила внутреннюю, но не внешнюю последовательность событий. В сказке она неожиданно умирает и столь же неожиданно оживает и вступает в брак. Здесь не исторична только неожиданность. Именно момент ухода из дома ради брака и вызывал необходимость посвящения, т. е. умирания и воскресения.

О временной смерти говорилось выше (гл. III, § 20). Нам важно установить здесь внешние формы этой смерти, имеющие отношение к нашей сказке.

От чего в сказке типа «волшебное зеркало» умирает девушка? Из материалов Больте — Поливки можно установить три группы предметов, от которых девушка умирает. Одна группа составляет предметы, вводимые под кожу: иголки, шипы, занозы. Сюда же можно отнести шпильки и гребенки, вводимые в волосы. Вторая группа — это средства, вводимые внутрь: отравленные яблоки, груши, виноградинки или, реже, напитки. Третью группу составляют предметы, которые надеваются. Здесь фигурирует одежда: рубашки, платья, чулки, туфельки, пояса или предметы украшения: бусы, кольца, серьги. Наконец, есть случаи, когда девушка превращается в животное или птицу и вновь превращается в человека. Средства оживления очень просты: нужно вынуть иглу или шпильку из-под кожи, нужно потрясти труп, чтобы отрава выскочила наружу, нужно снять рубашку, колечко и т. д.

Среди способов, какими в обрядах посвящения достигается временная смерть, имеются и названные выше. Одним из способов было введение под кожу острых предметов. «Главная часть церемонии состояла в умерщвлении посвящаемого, который таким образом обретал большую магическую силу. Умерщвление производилось путем мнимого или волшебного введения в тела посвящаемых священных раковин, после чего упавший вновь оживлялся песнями» (Schurtz 404). Этими раковинами стреляли в посвященного. «Мнимым» или «волшебным» такое убиение представляется исследователю или постороннему зрителю, но не самому посвящаемому, который мнил себя действительно убитым и воскресшим. Данный случай — не исключение. Общеизвестно, что почти во всем мире болезнь приписывается наличию в теле постороннего предмета, а лечение состоит в извлечении шаманом этого предмета. Здесь этим же причинам приписывается смерть и возвращение к жизни.

Другим способом вызвать временную смерть было отравление. Этот способ практиковался очень широко. Юноши падали замертво, теряли сознание, а через некоторое время они приходили в себя и возвращались к жизни. Так, на Нижнем Конго руководство посвящением берет на себя жрец-волшебник (Zauberpriester). Он уходит со своими воспитанниками в лес и проводит там с ними определенное время. Они, по-видимому, при помощи наркотического средства погружаются в сон и объявляются мертвыми (Schurtz 436; Webster 173, etc.). Мы ничего не слышим об отравленных плодах. Яд, по-видимому, всегда подносился в виде напитка, каковой имеется и в сказке. Но в сказке действие напитка, кроме того, часто переносится на плоды.

Наконец, если на девушку надеваются рубашки, пояса, бусы и пр., то частично это — позднейшие, сказочные явления, частично же мы имеем здесь обряжение мертвого. На посвящаемых надевали одеяния мертвых (Frobenius 1898а, 50), после чего они считались умершими. Там, где одежда вообще не известна, посвящаемого в знак смерти обмазывали белой глиной. Рубашка, надеваемая на девушку, есть одежда смерти. В самарской сказке девушке присылается «рубашка на смерть». Девушка «вздумала рубашку померять. Надела, легла да и умерла» (Сад. 17).

Гроб, это, конечно, позднейшее явление. Но возникновение и эволюция гроба вообще могут быть прослежены. Предшественниками гроба являются деревянные хранилища животной формы. Такие хранилища засвидетельствованы во многих местах. Шурц, например, сообщает о домах с деревянными изображениями акул, внутри которых хранились трупы вождей. Это — древнейшая форма гроба. Такая форма, в свою очередь, отражает более ранние представления о превращении человека при смерти в животное или о съедении его животным. В дальнейшем гроб теряет свои животные атрибуты. Так, в египетской «Книге мертвых» можно видеть изображения саркофагов или постаментов, на которых лежит мумия. Они имеют ножки животного и голову и хвост животного. В дальнейшем животные атрибуты совсем отпадают, и гроб принимает известные нам формы. С этой точки зрения превращение девушки в животное и обратно — ее превращение в человека, и положение ее во гроб с обратным извлечением ее оттуда живой — явления одного порядка, но в разных по древности формах.

Почему гроб часто бывает стеклянным — на этот вопрос можно дать ответ только в связи с изучением «хрустальной горы», «стеклянной горы», «стеклянного дома» и всей той роли, которую в религиозных представлениях играли хрусталь и кварц, а позже — стекло, вплоть до магических кристаллов средневековья и более поздних времен. Хрусталю приписывались особые волшебные свойства, он играл некоторую роль в обрядах посвящения, и хрустальный гроб есть только частный случай более общего явления (см. ниже, гл. VIII, § 8).

Здесь может возникнуть еще такой вопрос. Почему в гроб кладется только девушка? Почему сказка не сохранила введения шипов и пр. для юношей? Однако это не совсем так. В некоторых случаях в стеклянном гробу лежит юноша (Ж. ст. с. 339). «Спящей красавице» можно противопоставить «спящих отроков» (См. 56). Наконец, и юноша-герой, отправляясь к водяному, «срядился в белую рубашку и подштанники — все равно как на смерть срядился» (ЗП 8). Но все же тенденция к специфически женским формам временной смерти налицо. В этнографических материалах нет источников для такой дифференциации. Мы должны считать ее явлением сказочной традиции, начало и причину которой можно проследить только путем специального изучения данного сюжета.

11. Амур и Психея

Весь затронутый здесь круг явлений очень сложен и, несомненно, что еще не все связи вскрыты, что не все еще обнаружено и найдено. С другой стороны, вполне возможно, что некоторые аналогии могут оказаться ложными.

Так, может быть поставлен вопрос о связи с затронутым кругом явлений некоторых элементов сказки об Амуре и Психее.

Где находится Психея, где происходит ее брачная жизнь с Амуром? Аксессуары эти известны: дворец и сад. Однако Психея русских народных сказок живет в лесном доме, и она — жена одного из 12 братьев. В северной сказке хозяйка дома — старушка. Девушка приходит в ее дом, она приглашает ее лечь за занавеску. «Вдруг стук, гром, идут 12 молодцов. Они и говорят двенадцатому брату: “Ты уже не ужинай, у тебя есть невеста”». Он спит с пришедшей девушкой. (Онч. 178, тип. «Амур и Психея»). Здесь, конечно, легко возразить, что этот случай не показателен, что здесь произошла ассимиляция с мотивом 12 разбойников. Вопрос так может быть поставлен. Но допустима и другая постановка: не отражает ли брак Психеи с Амуром явления временных браков с «братьями», причем здесь опущены другие братья и полиандрический временный брак представлен парным браком позднейшей формации? Целый ряд наблюдений подтверждает это предположение.

Что дворец Амура стоит в лесу, это не специфическая черта русской сказки, это — общераспространенная черта ее. В ганноверской сказке девушка попадает сюда на 7 лет, т. е. живет здесь временно, и должна прибирать дом, совсем как знакомая нам «сестрица». Слуги, работники и кучера этого дома — все наперерыв стремятся провести с ней ночь (Больте-Поливка II, 88, 231).

Но это далеко не единственная черта, приводящая к этой мысли. Девушка обычно запродана чудовищу. Изучение запродажи показывает, что запроданный попадает в обстановку, связанную с комплексом посвящения. Что девушка продавалась родителями в мужской дом, мы уже видели выше. Мы видели, что родители сами отправляли ее туда. В сказках типа «Амур и Психея» девушка обычно слабо сопротивляется. Далее, если она находит в новом месте всегда готовую для нее еду, то и это весьма близко подходит к тем материалам, которые сообщались выше. «Не печалься, батюшка, — говорит меньшая дочь. — Бог даст, мне и там хорошо будет! Вези меня к змею». Отец отвез ее, оставил во дворце, попрощался и уехал домой. Вот красная девица, дочь купеческая, ходит по разным комнатам — везде золото да бархат, а никого не видать, ни единой души человеческой. А время идет да идет, проголодалась красавица и думает: «Ах, как бы я теперь покушала!» Не успела подумать, и уже перед нею стол стоит, а на столе и кушанья, и напитки, и сласти; разве только птичьего молока нет» (Аф. 276).

Мы и здесь легко узнаем уже знакомый нам «большой дом», хотя он в этом случае не назван и не описан. Уже выше мы видели, как девушка в этих домах снабжается пищей. Ее подают так, что она при этом никого не видит, т. е. мы имеем некоторую инсценировку невидимости услуг. Невидимые слуги — постоянная черта этих сказок. У Фрэзера дело представлено очень рационалистически. Возможно, однако, что дело здесь гораздо глубже. Мы уже знаем, что пребывающие в доме мыслились пребывающими в царстве смерти. Одна из особенностей его — невидимость. Отсюда и «слепота», и белая или черная окраска неофитов и т. д. Отсюда же, как мы увидим ниже, и шапка-невидимка. Эта несколько условная невидимость воспринималась, однако, так же реально, как условный маскированный животный вид обитателей этого дома. Мы имеем маскировку невидимости, которая в сказке сохранилась как реальная невидимость.

Наконец, этому не противоречит и животная природа жениха и его внезапное исчезновение, наоборот, это подтверждает догадку. Что «лесные братья» имеют животный облик, это вовсе не исключение (ср. Аф. 209). Посвященные и живущие в мужских или лесных домах часто мыслились и маскировались животными. Наконец, утреннее исчезновение жениха связано с мотивом дома, пустующего в течение дня.

Все эти мотивы встречаются и в других сказках. В них нет ничего специфически нового. Более специфичным для данного цикла сказок является мотив посещения родственников. В сказках о волшебном женихе или сама девушка (иногда даже вместе с мужем) отправляется в гости к своим родным (Гримм 88), или девушка принимает гостей из своего дома. Царство, в котором проживает Психея, уже давно понято как царство мертвых. Что подвергающиеся посвящению мыслятся пребывающими в ином мире, мы уже видели. Но если бы сад змея был только потусторонним царством, то посещение родственников было бы необъяснимо. Если же сад и царство змея, живущего в браке с девушкой, и царство оставленных позади родственников и родителей понимать в указанном здесь смысле, то посещение родственников становится понятным. У Апулея девушку посещают ее сестры. В наших сказках часто происходит обратное: девушка посещает своих родителей. «Здумала про свою сторонушку» (ЗВ 13). «Пусти меня к матушке повидаться» (Худ. 63). «Ну, так поедем к родителям» (См. 126) и т. д. Как указывает Вебстер (Webster 78), посещение родных по истечении известного срока разрешалось. Больте находит, что сказка «теряет характер чудесного, так как жене удается уговорить мужа посетить ее отца» (Больте-Поливка I, 46, 400). Это может быть и так, но в сказке «чудесное» и «не чудесное» может быть одинаково историчным.

12. Жена на свадьбе мужа

При обрисованном положении как юноши, так и некоторые девушки имели каждый в своей жизни последовательно два брака. Один — вольный, в «большом доме», брак временный и групповой, другой — после возвращения домой, брак постоянный и регламентированный, брак, из которого создается семья.

Можно заметить, что в сказке герой иногда женится 2 раза, вернее собирается жениться во второй раз, забыв о первой жене. С точки зрения нашего материала можно поставить вопрос, не есть ли первая жена, встреченная вне дома, где-то в другом царстве и т. д., жена временная в мужском доме. Вторая жена, на которой герой собирается жениться после возвращения домой, может соответствовать жене второго, регламентированного брака. В исторической действительности первая жена, жена братьев, и в том числе каждого в отдельности, оставлялась и забывалась. По возвращении домой совершался уже постоянный, прочный брак, создавалась семья. Именно так всегда хочет поступить герой. Но брошенная жена «оттуда» напоминает о себе, и герой женится на первой.

Если это наблюдение верно, если здесь действительно есть исторически обусловленная аналогия, то это означало бы, что сказка здесь отражает позднюю стадию, стадию разложения этой системы, ту стадию, когда наступает конфликт со строем, который был свойствен земледельческому порядку и требовал иных форм брака.

Рассмотрим несколько относящихся сюда случаев. В сказке «Морской царь и Василиса Премудрая» герой запродан морскому царю. Он уходит к нему, женится на его дочери, и затем вместе с ней возвращается домой. Василиса говорит: «Ступай, царевич, вперед, доложись отцу с матерью, а я тебя здесь на дороге обожду, только помни мое слово: со всеми целуйся, не целуй сестрицы, не то меня позабудешь» (Аф. 219). Здесь вызывает недоумение: что собственно заставляет Василису остановиться на дороге? В сказке нет никаких препятствий, в силу которых она не могла бы просто войти в город вместе с царевичем. Этот странный поступок мотивирован не сказкой, он мотивирован историей. Если бы она не остановилась у ворот, то никакого конфликта двух жен не произошло бы, а он — не вполне забытое историческое явление. Остановка на дороге — это те белые нитки, которыми наш мотив пришит к сказке.

Запрет «не целуй сестрицы» для нас также ясен. «Сестрица» здесь такая же «сестрица», как и в лесном доме. «Не целуй» также достаточно ясное указание. Девушка здесь просит героя не знать других женщин. Но он все же «целует сестрицу», т. е. вступает в другой брак, вследствие чего совершенно забывает о первой жене. «Наш царь сына женит на богатой королевне». Здесь характерно, что сына женят (а не сам он женится) на «богатой», т. е. совершается брачная сделка. Два брака по характеру отличаются друг от друга. Василиса забыта. Но в сказке она всегда находит средство напомнить о себе в разгар свадебного пира. «Тут вспомнил царевич про свою жену, выскочил из-за стола» и т. д. До бедной «королевской дочери» уже никому дела нет, и герой женится на Василисе. «Невесты этой, конешно, было конфузно, и гостям, но делать было нечего» (К. 6).

Можно возразить, что такое толкование поцелуя рационализировано. Ряд авторов выдвигает другое толкование. Забытие рассматривается как потеря памяти при вступлении из царства живых в царство мертвых и наоборот. Так смотрит, например, Аарне: «Что девушка принадлежит к существам иного мира, видно из того, что юноша забывает о ней при поцелуе с девушкой этого мира» (Aarne 1930, 155; FFC N 92). Такое толкование возможно. Мы видели, как можно понимать пребывание героя в «ином мире». В «Книге мертвых» есть молитвы о сохранении памяти (гл. XXII), что указывает на наличие представления о потере памяти. Однако этому противоречит поцелуй. Почему забвение наступает именно с поцелуем? Это при таком толковании неясно, тогда как при понимании поцелуя и сестрицы в том смысле, как это делается здесь, дело приобретает некоторую ясность.

Средство, которым девушка напоминает о себе, состоит в том, что делается пирог, из которого вылетают две голубки. «Разрезал он пирог, а оттуды голубь да голубка вылетели» (Сев. 1). Эти голубки целуются. Любовная верность голубей напоминает герою о его собственной неверности. Е. Г. Кагаров в своем исследовании свадебного обряда говорит следующее: «Изображение пары голубков налепляется на каравай «щоб наші діти у пари були», или по краям свадебного каравая помещаются две птички носик с носиком, «чтобы молодые жили в согласии». С этим я сопоставляю магическое изображение двух кукол, нежно обнимающих друг друга и долженствующих вызвать любовь и согласие определенных лиц (Португалия)». Автор относит этот обряд к синдесмическим, или соединяющим, обрядам (Кагаров 1929, 182–183). Отражение такого обряда мы имеем и в сказке.

Поцелуй и забвение свойственны не только типу сказки о Василисе и морском царе, но и другим. Подробное изучение этих случаев вскрывает положение дела с полной ясностью. Даже словесное выражение создавшейся ситуации становится особенно ясным в свете приведенных материалов. В вятской сказке герой запродан черту. Он женится на его дочери и возвращается. «Он тогда подумал жениться и совсем забыл о той: а уж ей были последни дни выходить» (ЗВ 118). Какую роль при превращении временного брака в постоянный играли дети — на это указывалось выше. Родители говорят вернувшемуся сыну: «Ступай к дьячихе, сватайся, у нея три дочьки, а то где ты там нашел невесту какую-то дальнюю» (См. 97). «Вздумал Иван-царевич про свою старую невесту, сказал королю: «Мне твою дочь нельзя взять. Есть у меня невеста в Урале» (дикие места, лес) (ЗП 12) и т. д. Этим объясняется так часто встречающееся в сказках двоеженство. «Вот бы быть ей моей жоною. Ну, уж у меня жона есть, на што мне?» (К. 6).

К этому же кругу принадлежит и «Финист» (Аф. 235). Однако расстановка действующих персонажей здесь несколько иная. Первый брак — притом брак вольный — совершается не в лесу, не в ином царстве, а дома, после чего любовник в образе животного уходит в иное царство и там уже собирается жениться (или женится) на другой, когда его находит девушка и, купив три ночи у соперницы, отвоевывает себе мужа. Мотив купленных ночей несомненно также историчен, но в материалах по мужским домам нет данных, при помощи которых этот мотив может быть объяснен точно. Можно только предположить, что здесь мы имеем запрещенную связь девушки с юношей-птицей, т. е. с маской, с юношей, уже находившимся за пределами своего дома в «ином» царстве, куда за ним отправляется его невеста.

13. Неумойка

Мотив «жены на свадьбе мужа» перекликается с мотивом «мужа на свадьбе жены». Но, раньше чем перейти к этому мотиву, необходимо рассмотреть некоторые обстоятельства возвращения героя домой после посвящения.

В сказке неузнанный герой часто бывает грязен, вымазан в саже и пр. Это — «Неумойка». Он заключил союз с чертом, который запрещает ему мыться. За это черт дает ему несметное богатство, после чего герой женится. Он «не стрижется, не бреется, носа не утирает, одежды не переменяет» (278). Это продолжается 14 лет (в немецкой сказке 7 лет), после чего герой говорит: «Ну, служба моя кончена». «После этого черт изрубил его на мелкие части, бросил в котел и давай варить; сварил, вымыл и собрал все воедино, как следует». Он взбрызгивает его живой и мертвой водой. Мотив грязного жениха еще более развит в немецкой сказке. «Тебе в ближайшие годы нельзя мыться, нельзя стричь бороды и волос и молиться “отче наш”» (Гримм, 101). Сходно: «не мыться, не бриться, не сморкаться, не стричь ногтей, не вытирать глаз» (Гримм 100). Подобное же сообщается о девушке в лесу. Она «вымазала себе лицо и руки сажей» (Гримм 65). Она одета в шкуру разных зверей (Allerleirauh). Герой мужской сказки одет в медвежью шкуру (Bärenhäuter). Такое состояние героев или героинь характерно для времени их пребывания в лесу или службы у черта и предшествует браку, но изредка встречается и вне этой ситуации: «Напилсе пьян и вывалилсе в грязь, а после того вымаралсе в смоле и потом вымаралсе в перо и потом таким чудаком пошол на корабь» (К. 10).

Запрет умываться не только часто встречается в обряде, но он составляет почти непременную часть церемонии (Schurtz 383, 385; Codrington 81, 87 etc.). Срок этого запрета различен. Он продолжается во все время пребывания в заповеднике, 30 дней, 100 дней, 5 месяцев и т. д. Посвящаемый не только не умывался, но обмазывался золой. Это обмазывание очень существенно: неумывание связано с обмазыванием или сажей или глиной, т. е. собственно с окраской в черный или белый цвет. «Во время первых 100 дней он не моется и становится таким грязным, что при выходе его не узнают: они говорят, что он так грязен, что он невидим» (Codrington 81). Таким образом неумывание связано с невидимостью. С этим, по-видимому, связана окраска в белый цвет. «Они с головы до ног окрашены в белый цвет и поэтому представляют отталкивающий, а так как они не моются — неаппетитный и грязный вид» (Frobenius 1933, 45). Уже выше мы видели, как окраска в белый цвет связана со слепотой и невидимостью. С этим же, по-видимому, связана окраска в черный цвет. «Они выходят черные от грязи и сажи и на них нельзя смотреть, пока они не вымылись» (Codrington 87) (are not to be seen — может означать также «невидимые». Но и запрет есть не что иное, как выражение фиктивной невидимости). Впрочем, для нас это даже не существенно, нам важно установить факт запрета. Здесь можно установить еще одну особенность. По сообщению Паркинсона, запрет на умывание длится во все время созревания ямса от посадки до выкопки. Разрешение умываться дается вместе с урожаем. Мы здесь стоим у истоков позднейшего земледельческого представления об уходе под землю божества, способствующего плодородию. Что обряд научает, как достигнуть обилия дичи, мы уже знаем. То же переносится на продукты земледелия. Между прочим, и русская сказка сохранила любопытный отголосок этого. Здесь в большом доме в лесу девушка говорит герою: «Вставай, Иван-царевич, сын крестьянский. Хлеб уже убран; я все сладила. Поди, вымарай лицо сажей, выпатрайся весь и ступай к отцу» (См. 126). В этой сказке отец девушки дал задачу засеять, вырастить и убрать хлеб. Почему же герой в доказательство, что якобы именно он разрешил эту задачу, должен вымазаться сажей? Из приведенных примеров это становится ясным. От пребывания в состоянии невидимости, неумытости, черноты зависит урожай.

Неумывание также каким-то образом подготовляет к браку. «Его тело вымазывалось грязью, и от него требовали, чтобы он ходил по селению несколько дней и ночей, бросая грязью в сторону женщин. Наконец, его передавали женщинам, которые его мыли, раскрашивали его лицо и плясали перед ним» (Webster 79). После такого возвращения юноша мог вступить в брак. Сравним с этим русскую сказку: «Привели его. Он весь оброс мохом. Она остригла его и обрила своими руками... Ну вот теперь я могу выйти замуж за вашего сына» (Худ. 83).

Запрет умыванья представляет собой этнографическую проблему, в суть которой мы здесь не можем входить, это лежит вне наших задач. В сказке нельзя провести точных границ между неумытым и животнообразным героем. Возможно, что вымазывание в грязи имеет какое-то отношение к воображаемому животному облику, есть своего рода маска. Девушка, например, не только не моется и вымазывает себя сажей, но и обмазывает себя медом и облепляет себя перьями (Гримм 46). Там, где посвящения уже давно нет, или где оно утратило свою связь с наступлением половой зрелости, а приобрело другой характер, обмазывание и пачканье все еще держится. Так, в греческих мистериях посвящаемый обмазывался глиной, гипсом или обсыпался мукой или отрубями. Некоторые авторы (Замтер и др.) хотят видеть в этом стремление сделать себя неузнаваемым, и действительно, как мы сейчас увидим, неузнавание есть непременная черта, непременное условие возвращения героя из леса. Таким образом, неумыванье есть очень сложное явление, связанное с невидимостью и слепотой, с животным обликом и с неузнаваемостью. Связано оно также с пребыванием в стране смерти. Замтер, цитируя Радлова, указывает, что сибирский шаман, отправляющийся в царство мертвых с душой умершего, вымазывает лицо сажей (Samter 95). В свете этих материалов можно утверждать, что так часто встречающееся в фольклоре переодевание героя, обменивание одеждой с нищим и пр. есть частный случай такой перемены облика, связанной с пребыванием в ином мире. Странным образом в одной сказке у Коргуева мы видим не только переодевание, но и толкование его в этом именно смысле. «И сам пошел дорогой. Но платье у него, как у выходца из того свету, было уже другое, и было написано: «выходец с того свету», на спине, конешно» (К. 10).

14. Незнайка

Мотив «неумойки» тесно связан с мотивом «незнайки». Сущность этого мотива состоит в том, что герой прибывает домой (или в царство своей будущей жены) неузнанным. С одной стороны, он притворяется, что он ничего не знает, не помнит. «Царь ево спрашиват: “А што, братец, из каких ты родов и как тебя зовут?” — “Я не знаю”. Сколько бы царь не допытывацца, он все говорит: “Я не знаю, как мне зовут”» (ЗП 2). Или: «“Кто ты такой?” — “Я не знаю, откуда, не помню и родства”». Здесь у героя отрублен палец (Худ. 41). Конь советует герою: «Ты поди к королю в сад, лег в борозду, а свое лицо закрой, не кажи (он весьма красив был). Що не спросят, що не скажут, а ты говори, що “не знаю”» (Ж. ст. 242). Таких примеров очень много: «“Где ты бывал? Что видал?” — “Нигде не бывал, ничего не видал”. Сколько ни выспрашивали, а он ничего не помнит» (См. 5) «“Как тебя звать?”, “Откуда ты?” А он на все эти вопросы отвечал: “Не знаю”, оттого его прозвали “Незнайкой”» (305). «“Кто ты?” — “Не знаю”. — “Человек ли?” — “Не знаю”» (Сев. 47). С другой стороны, и родители не узнают вернувшегося сына, «Отец никак узнать его не мог» (Худ. 1). «Нехто не может ево признать, што он сын их. (Ево потеряли, значить: Много годов он проживался там, оборвался, небось, обносился)» (ЗП 12). Точно так же в вятской сказке отец не узнает своего сына (ЗВ 85).

Нет необходимости доказывать, что и здесь отражен один из моментов возвращения. В этих случаях своеобразный этикет требовал, чтобы вернувшийся «забыл» свое имя, своих родителей, свой дом. Он — новый, другой, переродившийся, умерший и воскресший человек с другим именем. С другой стороны, и родители делали вид, что не узнавали сына, а если отсутствие продолжалось несколько лет, то и действительно они могли не узнавать его.

15. Плешивые и покрытые чехлом

С мотивом неузнанного прибытия часто связан мотив покрытой или, наоборот, непокрытой, безволосой головы. Уже в приведенном примере мы видели: «а свое лицо закрой, не кажи». Герой часто надевает на голову какой-нибудь пузырь, или кишку или тряпку. «Тогда выбрал требушину, взял кишки, вымыл как следует, надел на голову — образовалась шляпа у нево, а кишками руки оммотал» (ЗП 2). Или: «Иван купеческий сын отпустил коня на волю, нарядился в бычью шкуру, на голову пузырь надел и пошел на взморье» (Аф. 295). «Купила она три кожи воловьих. Сработал он себе кожан, так что человек и не видно, и хвост пришил сажени в две» (Сев. 47).

Мы видим, что герой в этих случаях почему-то прячет свои волосы, прячет голову. Этот мотив покрытой головы странным образом часто связан со своей противоположностью — с мотивом открытой, плешивой, лысой головы. Часто этот мотив связан с «Незнайкой». «Пошел на бойню, где бьют скот, взял пузырь, надел его на голову. Пришел к царю за милостыней. Царь и спрашивает: “Как тебя зовут?” — “Плешь!” — “По отечеству?” — “Плешавница!” — “А откуда родом?” — “Я прохожий, сам не знаю откуда”» (Худ. 4). Здесь герой, покрывший голову, называет себя плешивым. По-видимому, кишки или пузырь должны скрыть волосы, вызвать впечатление плешивости. Совершенно то же имеем и в дунганской сказке. «Некогда жили три брата... Младший на голове носил шапку, сделанную из бараньего желудка, и потому все называли его “плешивый”» (Сказки народов Востока 27). «“А чему он у тебя платком закрыт?” — царь его спрашивает. — “А он у меня плешивой. Так худо смотреть”» (Сев. 91).

С другой стороны, герои сказки часто называются плешивыми. «Что бы тебя ни спрашивали, говори “Лысенький-Плешивенький”» (Ж. ст. 334). Ответ этот в свете приведенных материалов означает: «Разве ты не видишь по моему головному убору, откуда я иду, и что на мне лежит запрет слова». Именно плешивый разрешает иногда задачу царевны (481). «Мои три загадки решил этот плешивый. Хоть он и плешивый, а я пойду за него», — говорит царевна в узбекской сказке. «Жили семеро глупых лысых и один хитрый растрепа» — так начинается халха — монгольская сказка (Сказки народов Востока 33, 40). Этот растрепа напоминает немецкого Grindkopf — героя с колтуном в волосах. В чем здесь дело? Откуда такая распространенность, такая устойчивость этой частности?[28]

В обряде инициации не было, пожалуй, ни одной части человеческого тела, которая не подвергалась бы каким-нибудь манипуляциям. Даже внутренности, как мы видели, считались вынутыми и замененными. Особым манипуляциям подвергались и голова и волосы. Манипуляции с волосами были двоякие: или их обрезали, опаляли, или, наоборот, давали им расти, но в таком случае их прятали под особый головной убор, который нельзя было снимать.

Свидетельства об этом мы имеем со всех материков, но больше всего с островов Тихого океана. На Соломоновых островах могут жениться только те члены мужских союзов, кто обладает длинными волосами, и кто в отрочестве, т. е. во время полового созревания, носил особого вида головной убор, имевший вид конуса. Волосы врастают в эту шляпу, так что ее невозможно снять. Неверман говорит: «Ему никогда нельзя показываться женщинам без «шляпы» даже вначале, когда волосы еще коротки. Женщина, увидевшая его без шляпы, немедленно была бы предана смерти, все равно как если бы она вступила в место сборищ союза» (Nevermann 139). Юноши за время от обряда до вступления в брак здесь носят название матазезен. Позже шляпы снимаются вместе с волосами (Ср: Parkinson 658; Loeb 256). Таким образом, эта шляпа — знак будущего жениха. Неверман считает, что рост волос способствует увеличению потенции. «С ростом волос мальчик развивается в мужчину и путем ношения «брачной шляпы» он приобретает сексуальную потенцию» (Nevermann 160). Это — одно из десятков возможных объяснений. Волосам приписывается сила — на это здесь можно только указать, напомнив хотя бы историю Самсона и Далилы. Из приведенных материалов не видно, чтобы шляпа делалась из кишек или пузырей животных, как это показывает наша сказка. Но в Африке такая форма, по-видимому, существовала. «На Гамбии новообрезанные носят... шапку странной формы с парой бычьих рог» (Frobenius 1898а, 146). Мы понимаем теперь также, почему в американских мифах проглоченные и вновь извергнутые китом выходят из желудка кита без волос.

Все эти материалы позволяют и данный мотив, мотив безволосого жениха или жениха с покрытыми волосами, поставить в генетическую связь с обрядом инициации.

16. Муж на свадьбе жены

Эти детали дают некоторые дополнительные штрихи для рассмотрения мотива «мужа на свадьбе жены». Однако этот случай существенно отличается от мотива «жены на свадьбе мужа». Там герой встречает суженую вне дома, возвращается, уже собирается вступить в другой брак и т. д. Здесь дело происходит иначе. Герой женат (или женится) с начала сказки, затем уже уходит из дому, узнает, что жена собирается вступить в новый брак, «за другого хочет замуж выходить» (См. 135) и спешно возвращается, поспевая к свадьбе жены.

В этом случае мы имеем дело с браком, который был совершен до посвящения, мы имеем, далее, уход мужа «в лес», длительное отсутствие его и попытку к новому браку оставшейся дома жены.

Но не противоречит ли это предположение тому порядку вступления в брак, при котором посвящение было одним из условий вступления в брак? Мы здесь имеем не противоречие, а более позднюю форму. По мере вымирания этого обычая обряд совершался все реже и реже, иногда с перерывами в 10 и более лет. И у Шурца и у Вебстера можно найти достаточно примеров этому. Тем временем юноши подрастали, вступали в брак, не дожидаясь посвящения, а посвящению подвергались задним числом, так что бывали случаи, когда посвящению подвергались мужчины лет сорока, вместе с едва достигшими зрелости мальчиками (Schmidt 1029–1056; Codrington 71; Nevermann 18, etc.).

Мотив «мужа на свадьбе жены» исследован И. И. Толстым (Толстой 1934). Проф. Толстой не ставит себе целью исследовать происхождение этого мотива. Но в его работе собран материал, который позволяет дать ответ на очень важный для нас вопрос: где же пребывает муж в то время, как жена его ожидает? Толстой очень убедительно показывает, что «герой уходит в обитель смерти». В вятской сказке пребывание у лешего длится 12 лет, пролетающих как 12 дней, «обычный в сказке мотив быстротечности времени в стране смерти, где год проходит для сознания человека как один день» (Толстой 1934, 66). В архангельской сказке «Ивана щука-рыба заглонула и вынесла к берегу и выблевала. Иван купеческий сын и пошел» (Онч. 35; Толстой 1934, 66) и т. д. Пребывание в животном как способ посвящения нам уже известно. Есть и другие детали, приводящие к тому же. «Муж возвращается изменившимся; ни жена, ни близкие не узнают его». Совершенно правильно замечает Толстой: «Заслуживает внимания то обстоятельство, что меняется наружность только у мужа: об изменении наружности жены за время разлуки сказка умалчивает» (66).

Наконец, если он, по наблюдениям проф. Толстого, «приходит обросшим волосами, в запущенном, грязном виде, оборванным странником» (516), то и здесь мы имеем верный признак возвращения «из леса».

17. Запрет похвальбы

Перечисленными мотивами не исчерпывается связь сказки с «большим домом». Здесь выбраны только наименее гипотетические, наиболее ясные случаи связи. В плане гипотезы может быть поставлен вопрос и о связи с комплексом «дома» еще некоторых запретов, в частности мотива запрещения похвальбы и мотива запретного чулана.

Возвращающийся должен хранить глубокое молчание обо всем, что он видел и слышал. «Джобсон видел мальчика, который в предыдущую ночь вышел из «чрева». Он никак не мог побудить его открыть рот, мальчик держал палец на губах» (Frobenius 1898а, 146). Мы легко узнаем здесь столь распространенную в сказках «немоту». Как указывает Фробениус, эта немота иногда имеет определенные сроки: она длится столько дней, сколько длился обряд.

В немецких сказках девушка, возвращающаяся из лесного дома, не говорит и не смеется до определенного срока (Гримм, 9). Эту немоту мы имеем и в наших материалах. «Когда парень пробудился и встал, он оказался без языка — не может ничего говорить» (ЗП 107).

Запрет этот касается всего, что было увидено и узнано в лесу. Нарушение запрета грозит смертью. «Будешь разуметь теперь, что всякая тварь говорит; только никому про то не сказывай, а если скажешь — смертью помрешь» (Аф. 248).

В частности, особой глубокой тайной обставлено обладание помощником или волшебным предметом, талисманом, полученным в лесу. Вот почему сказочный помощник, перед тем как герой возвращается домой, запрещает ему хвастать им. «Смотри же, никому не хвались, что ты на мне верхом ездил; а похвалишься — раздавлю тебя!» (242). Формула «что ты на мне верхом ездил» есть просто более художественное выражение, чем «что ты обладаешь мной». «Что ты знаешь, не сказывай никому; а как скажешь — двух минут не проживешь, помрешь!» (Худ. 38). «Не хвались ты мною; не хвались, что за едину ночь дом построили с тобой» (Аф. 313). «Если ты мною похвастаешься, тогда я тебя не пожалею — съем» (ЗП 13).

Связь этих запретов с тайной помощника совершенно очевидна. Менее ясны запреты в сказках типа «верный слуга». «А кто это слышит, да ему скажет, тот по колена будет каменный» (Аф. 158). Изучение запретов в сказке могло бы составить предмет особого исследования. В частности, необходимо изучить не только запреты, но и их нарушение.

18. Запретный чулан

Другой запрет, состоящий в связи с мотивом «большого дома», это — мотив запретного чулана. В сказке «Чудесная рубашка» (209) рассказывается, как герой сперва живет в лесу, питаясь кореньями и ягодами, а затем попадает в дом, с обычными аксессуарами этих лесных домов. Здесь и комнаты, и пустота, и приборы и пр. Здесь живут 3 брата в животном облике — орел, сокол и воробей. Они могут обращаться в молодцов и принимают его «за родного братца». Ему дается служба — собирать на стол. Орел «отдал ему ключи, позволил везде ходить, на все смотреть, только одного ключа, что на стене висел, брать не велел». Иван, конечно, отпирает чулан запретным ключом и за дверью видит коня. После этого он засыпает и спит беспробудным сном целый год. Это повторяется 3 раза. После третьего раза братья дарят ему коня, и он уходит.

В этой сказке все совершенно ясно, и она показывает нам, что в данном случае в запретной комнате находится будущий помощник героя. Она интересна еще тем, что нарушение запрета не создает никакого конфликта. Исторически оно именно так и должно было происходить. Запрет на помощника должен был действовать только до известного момента, до «беспробудного сна», после чего запретное для посвящаемого становится дозволенным.

Запретный чулан не раз исследовался. Гартленд честно признает, что «изучение народных сказок еще не сделало достаточных успехов, чтобы дать нам возможность возвести эти мифы к общему источнику и удовлетворительно объяснить их значение» (Hartland 1885). Кирби дает чисто бытовое объяснение, основываясь на том, что в запретной комнате иногда находится женщина. Он находит, что «плоские крыши восточных домов в соединении с изоляцией женщин должны были создать такое положение почти обычным на востоке» (Kirby). Такое сближение более чем рискованно.

Между тем материалы, которые приведены выше, приводят к предположению, что и запретный чулан восходит к комплексу «большого дома». Чтобы решить, так это или нет, мы должны выяснить, имелись ли такие запретные помещения в этих домах.

Далее мы должны поставить вопрос, что в них хранилось. Сопоставляя полученные результаты с материалом сказки, мы должны будем спросить себя, во-первых, какова обстановка этих запретных чуланов и, во-вторых, что в них находится.

Но здесь мы наталкиваемся на одну трудность: на недостаточно полное описание этих домов в этнографии. Тем не менее на наличность таких запретных помещений указывает целый ряд деталей. Мы знаем, например, что на острове Фиджи в пределах ограды находилась другая, меньшая, включающая «святыню святых» (das Alterheiligste) (Schurtz 387). Что там находилось, не сообщается. Однако мы знаем, что такие явления имелись не только на острове Фиджи. Известно, что в мужских домах хранились святыни племени, запрещенные для непосвященных. Паркинсон сообщает: «На определенном месте острова находилось место, куда всем непосвященным строжайше запрещено входить. Внутри этой запретной площади (District) имелось 12 отделений, и каждое из них обладало святым домом. Два из этих домов были настолько святы, что никто не входил в них и даже не приближался к ним. В этих домах стояли вырезанные из дерева птицы, рыбы, крокодилы, акулы, а также изображения людей, солнца и месяца» (Parkinson 666).

Итак, мы имеем сообщение, что имелись специальные, запретные помещения, в которых находились вырезанные из дерева животные. Это уже перекидывает некоторый мост к животным — помощникам, находящимся в запретном чулане в сказке. Далее, там хранятся изображения солнца и месяца. На этом еще придется остановиться.

Тайные помещения клубных домов упоминаются Боасом. У квакиутл посвящение производилось в особом тайном помещении (secret room) мужских домов. Там подолгу сидел неофит, там, по-видимому, над ним производились все полагающиеся операции (Boas 1897, 613). «Ты подходишь близко к тайной комнате, великий волшебник, ты был внутри тайной комнаты», — так поется об одном из посвященных (573). Очевидно, пребывание в этой комнате делает волшебником. Это подтверждается другим сообщением. Во время обряда в доме производится пляска. Посвящаемого учат плясать. В доме есть потайная комната, на передней стороне которой изображен ворон. Ворон открывает клюв, туда ввергается посвящаемый, а через некоторое время (срок не указан) он выхаркивается (404). Это сообщение показывает, что в некоторых случаях мы имеем не избушку и большой дом, как мы видели выше, а большой дом, с особым помещением для инициации. Это и есть «тайная комната». Название «тайная комната» не совсем удачно. Она представляет тайну только для неофита до совершения обряда, после чего перестает быть тайной.

Обратимся теперь к сказке и спросим себя, где находится запретный чулан? Здесь можно установить несколько случаев:

1) В огромном большинстве случаев он находится в «большом доме». Один пример уже приведен выше. Приведем еще два-три примера. «Идут братья путем-дорогой и подходят: дом стоит огромной-преогромной». Хозяин этого дома — Ворон. «Сичас обоех убил и в подвал опустил и закопал, наспиртовал, чтобы как живые». Через несколько лет сюда же приходит третий брат. Его не убивают. «Ну, — говорит, — вот тебе ключи, всюду ходи, а не ходи только в первую конюшню, а в верхнем этажу в задню комнату» (См. 11). «Стоит в лесу дом, большущий дом. Заходит в этот дом, видит золотые ключи, а одна комната заперта» (См. 316). Здесь невозможно выписать все случаи. Достаточно указать, что данное явление в сказке есть и встречается очень часто. Оно показывает связь запретного чулана с большим домом.

2) Запретный чулан имеется в доме разбойников. Так, в белозерской сказке герой попадает в дом разбойников. Старуха его прячет в особый чулан. Он слышит, что они хотят его съесть. На полу комнаты он видит щит и подымает его. Там подполье, подполье полно мертвых тел (Ск. 15). Здесь, правда, нет запрета, но есть особая комната с мертвыми телами. Интересный случай такой особой комнаты имеем в тобольской сказке. Девушка попадает в дом разбойников. Старик ведет ее в подземелье. Там хрустальный пол. Там же три амбара. Один полон золота, другой — серебра, третий — трупов. «Здесь твоя смерть будет» (См. 344). Разбойники здесь имеют зеленые лица. Что разбойничий дом есть разновидность большого дома, мы уже видели выше. Таким образом и эти случаи подтверждают связь мотива запретного или особого чулана с «большим домом».

3) Типичным, необходимым мотивом запретный чулан является в сказках типа «Синяя Борода». Та форма, которая имеется у Перро, в русском фольклоре неизвестна. Лесной жених здесь имеет животный вид. В вятской сказке он медведь. Медведь говорит: «В две горницы ходи, а в третью не ходи — лыком заперта которая» (ЗВ 16). В запретной горнице в этих случаях обычно (в русских сказках) кипит смола. Девушка опускает в нее палец, «он и отпал у ней» (Худ. 58). Русский материал не дает надежных выводов для суждения об этой сказке. Но по материалам Гартленда и Кречмера и для этой сказки можно собрать целый ряд деталей, указывающих на ту же связь, что и в вышеприведенных случаях. Тут кроме потерянного пальчика мы находим и птичий вид героини, и лицо, вымазанное сажей, и разрубленные тела, и оживление мертвых. Характерной чертой этой сказки является также то, что жилище жениха находится в глубине леса. Кречмер видел в Синей Бороде властителя смерти.

4) Реже мотив запретного чулана встречается в сказках типа «Хитрая наука». В пермской сказке отец приводит сына в ученье в дом, где живет старик 500 лет. В доме 7 комнат. В седьмую сыну не ведено ходить. Запрет этот нарушается (ЗП 1). О мотиве «хитрой науки» говорилось выше (гл. III, § 23).

5) Запретный чулан часто встречается на том свете (Гримм 3). В немецких сказках легендарного характера тот свет прямо назван небом, в русских герой попадает в церковь или в большой дом к крестному, и только постепенно выясняется, что он попал к богу, что его крестный отец управляет миром (См. 28). Крестный отец говорит: «По всем комнатам ходи, а в одну не заглядывай».

Все данные 5 типов явно родственны друг другу и так или иначе могут быть возведены к кругу явлений, связанных с большим домом. На небесах точно так же, как в разбойничьем доме, теряется, а чаще — золотится, пальчик. Девушка, возвращенная с того света за нарушение запрета на землю, до известного срока теряет дар речи, и т. д. Однако это еще не означает, что мотив запретного чулана как таковой непременно возводится к комплексу лесных домов. Есть формы, которые явно не имеют ничего общего с этим комплексом. Эти формы следующие:

6) Запретный чулан имеется с самого начала сказки в родительском доме. Тайна этой комнаты хранится до самой смерти отца героя. Умирая, отец передает сыну или верному слуге ключи от всех комнат, завещая не открывать одной из них. Там герой видит портрет необычайной красавицы (Гримм 6).

7) Иногда мотив запретного чулана следует за мотивом женитьбы. В этом случае в чулане помещается змей или Кощей. Он улетает и уносит с собой жену героя (Аф. 159).

Здесь приведены только наиболее важные, часто встречающиеся группы. При специальном исследовании (особенно, если выйти за русский материал) можно будет установить еще некоторые группы. Тем не менее картина уже выясняется. Историчность последних двух случаев пока не может быть доказана, и остается предположить, что они — результат художественного творчества, выражающегося в переносе мотива на другое место, к началу сказки, и в использовании его в качестве мотивировки для завязки: видя портрет, герой отправляется в поиски. Начало сказки, в особенности мотивировка, очень неустойчивая часть ее. То же можно сказать о горнице в дворце жены. Нарушение запрета освобождает змея, тот уносит жену, и этим вызваны поиски ее героем, т. е. создается осложнение, новая завязка, создается исчезновение жены и поиски ее. Однако это — лишь предположение. Возможно, что здесь кроется нечто иное, связанное с брачными запретами, подобными запретам в «Амуре и Психее».

Мы рассмотрим теперь вкратце другую сторону дела, а именно — содержимое комнат. Между типом этой горницы со стороны ее локализации и между ее содержимым не всегда имеется стабильная связь, и эта сторона должна быть рассмотрена отдельно. Привлекая материалы Гартленда, можно составить предварительный список того, что обнаруживается в этом чулане.

Кроме животного-помощника (обычно коня, собаки, орла, ворона) в чулане находятся скованный змей, всяческие ужасы, разрубленные тела, полуживые люди (не вполне убитый атаман разбойников), кости, отрубленные руки и ноги, кровь, кровавый таз, плаха и топор и т. д. В сказках легендарного типа эти ужасы превращаются или в муки грешников (герой видит свою мать на огненном колесе и пр.) или в муки божества (живой распятый). Возможно, что огонь, солнце, небесная троица, которые иногда видит герой, также имеют большую древность. Мы видели, что в мужских домах в запретных помещениях хранились изображения солнца и луны. Все же остальное нам уже известно. Связь обряда посвящения с мотивом разрубания нами уже рассмотрена. Кстати укажем, что разрубленные в этих случаях часто оживляются, так как в чулане одновременно находятся мази.

Наконец, особую группу представляют чуланы, в которых находятся женщины (красавицы, лишенные крыльев, или платьев, связанные, просящие пить, или просто красавицы или портрет). Никакой непосредственной связи с мужскими домами здесь пока установить нельзя, так как нет соответствующих этнографических материалов. Однако напомним, что, по материалам Фрэзера, женщины в мужских домах находились в особых помещениях, куда мужчины не входили. Здесь могут быть отражены еще не вполне изученные брачные запреты. Обычно герой, обнаруживший в запретном чулане женщину, вступает с ней в брак. Временный запрет на брак кончается вступлением в брак. Таким образом этот случай хотя и не подтверждает гипотезы о связи сказочного мотива запретного чулана с институтом мужских домов, но и не противоречит ей.

19. Заключение

Как мы видим, совпадение между обрядом посвящения и пребывания в мужском доме и тем, что делается в лесной избушке и «большом доме», поразительно. Сказка здесь может оказаться весьма ценным историческим материалом. Она сохранила часть внутреннего механизма этого обряда.

Читателю, незнакомому с подобного рода обрядами, может даже показаться, что совпадение здесь слишком полное, подозрительно полное. Не следует ли это сходство отнести больше за счет изложения, чем за счет сходства по существу? Не выбраны, не выхвачены ли здесь некоторые черты обрядов посвящения со специальной целью сделать их похожими на сказочные мотивы? Такое подозрение вполне уместно, когда сходство слишком велико. Однако совпадение здесь касается не деталей, оно касается самой сути процесса обряда посвящения и его внешних атрибутов и аксессуаров.

Но, конечно, сказка и обряд не вполне покрывают друг друга. Так, в сказке есть некоторые частности, которые не находят себе объяснения в данном обряде. К таким частностям относится мотив: герой меняется местом с дочерью яги или людоеда, вследствие чего она принимает на себя смертельный удар, а герой бежит. Другой необъяснимой деталью является мотив молчания девушки, чем возвращается юноше человеческий облик.

С другой стороны, обряд, конечно, шире, чем сказка, и сказка здесь также отразила не все. Так, например, сказкой как будто совершенно не отражена та политическая роль, которую некогда играли мужские союзы. Однако надо сказать, что там, где уже выработалась роль вождя, мужские союзы играли уже только служебную роль и не имели власти как организация. Здесь сказка опять-таки дает исторически правильную картину. В сказке кроме «братьев» (политически бессильных) имеется еще «царь», т. е. положение, имевшееся и исторически.

Несомненно, что здесь еще не все связи найдены, не все еще обнаружено. Однако найдено направление, в котором надо продолжить поиски, и эти поиски могут дать еще богатый сбор.

II. Загробные дарители

20. Умерший отец

Мы рассмотрели весь комплекс явлений, связанных с институтом посвящения и мужских домов.

Но, конечно, неправильно будет предполагать, что данный институт — единственная база для создания сказки. Институт этот отмирал, а образование сюжета продолжалось. Изменившаяся историческая обстановка вносила изменения и в жизнь создающегося сюжета.

Яга — древнейший, но далеко не единственный даритель сказки. Вместе с дарителем меняются и предмет и обстановка передачи. Но тем не менее связь все еще не окончательно утеряна. Это сказывается, во-первых, в том, что и новые дарители дают тот же дар, что и яга: они дарят помощника — но уже не лесное животное, а коня, что затем задним числом приписывается и яге. Во-вторых, и новые дарители имеют связь с царством смерти, с миром предков.

Даритель — лесной дух становится уже непонятным. На смену ему приходит мужской даритель и предок. Что и яга уже связана с тотемными предками, мы видели. Но тотемный предок, часто связанный еще, как мы видели, с преемственностью по женской линии, с переходом на мужскую преемственность, заменяется отцом, дедом и прадедом. Так, на смену яги приходит мертвый отец, который уже не в лесу, не в избушке, а из могилы дарит герою коня. С другой стороны, меняется и объект дара. Настоящая, подлинная яга распоряжается лесными зверями. Она — отражение охотничьего быта и строя. Это мы видим в сказке: она кличет волков, медведей, птиц, она дает их в помощники герою. На смену лесным зверям приходят другие и прежде всего то животное, которое и в быту начинает играть такую большую роль в жизни воина — конь. Так, яге приписывается награждение конем. Но конь — моложе яги. Он детище не леса, он — детище открытого поля, где не из-за кустов во врага стреляют, а в открытом бою встречаются богатыри-воины с мечом в руках.

Можно обнаружить, что у сына с отцом глубокая, таинственная связь. Таинственность этой связи сказывается в том, что прочна и необходима для Ивана связь не с живыми родителями, а связь с родителями умершими или умирающими. Живые родители играют в сказке довольно жалкую роль. Их бессилие и заставляет отправляться Ивана. Тем могущественнее в сказке фигура умершего отца.

Ярче всего эта фигура отложилась в сказке «Сивко-Бурко». Здесь говорится: «Отец стал умирать и говорит: «Дети! Как я умру, вы каждый поочередно ходите на могилу ко мне спать по три ночи» — и умер. Старика схоронили. Приходит ночь; надо большому брату ночевать на могиле, а ему кое лень, кое боится, он и говорит малому брату: «Иван-дурак! Поди-ка к отцу на могилу, ночуй за меня. Ты ничего же не делаешь!» Иван-дурак собрался, пришел на могилу, лежит; в полночь вдруг могила расступилась, старик выходит и спрашивает: «Кто тут? Ты большой сын?» — «Нет, батюшка! Я, Иван-дурак». Старик узнал его и спрашивает: «Что же больш-от сын не пришел?» — «А он меня послал, батюшка!» — «Ну, твое счастье!» Старик свистнул, гайкнул богатырским посвистом: «Сивко-Бурко, вещий воронко!» Сивко бежит, только земля дрожит, из очей искры сыплются, из ноздрей дым столбом. «Вот тебе, сын мой, добрый конь! А ты, конь, служи ему, как мне служил!» Проговорил это старик, лег в могилу» (Аф. 179).

В чем же добродетель героя или в чем состоит услуга, оказанная мертвецу? За что он дарит коня? Сказка здесь явно чего-то не досказывает, здесь выпало какое-то звено, и для полного понимания этого мотива это звено надо восстановить.

Здесь могут быть два предположения, которые, однако, друг друга не исключают, а дополняют. Оба предположения подтверждаются материалами. Дело, конечно, не просто в «сиденьи». Это — слишком бесцветный акт заупокойного культа, чтобы быть исконным. Сказка здесь отбросила некогда имевшиеся обряды жертвоприношений и возлияний. Впрочем — отбросила, но не совсем. Так, в одной сказке (См. 306) читаем: «После матери братьям досталось каждому по корове. Иван-дурак взял свою корову и повел в лес к тому месту, где была схоронена мать. Привел и говорит: “Мать, нужно тебе корову?” — “Нужно, — говорит мать, — привязывай”». Этот случай явно очень архаичен. Во-первых, здесь все еще фигурирует лес, во-вторых, герой приходит на могилу матери, и этот-то архаический случай сохранил нам и цель его прихода: он приносит на могилу матери корову.

В свете этих материалов и тех, которые приводились раньше, просьба отца может быть расшифрована так: «Ходите ко мне на могилу и совершайте на ней положенные жертвоприношения».

Но этим дело еще не исчерпано и не объяснено. Для чего мертвецу нужны жертвоприношения? Если не совершать жертвоприношений, т. е. не утолять голода умершего, он не будет иметь покоя и вернется на свет живым привидением. Это то, чего боятся живые и мертвые, на этом основан страх перед мертвецами. Мы видим, что старшие братья действительно боятся идти на могилу, боятся мертвеца. Отсюда второе предположение: что сиденье на могиле есть некоторая форма апотропеического акта. Такое предположение подтверждается некоторыми сказочными, подтверждается оно и этнографическими материалами, очень близкими к нашей сказке. В белуджской сказке говорится: «Дети, если я умру, вы три ночи оберегайте мою могилу». Отец выходит из могилы страшной змеей, герой его убивает, раскапывает могилу и находит там лошадь, меч и ружье (Белуджские сказки 198). В русском сказочном репертуаре есть случаи, когда завет заупокойной службы не соблюдается, и мертвец возвращается (Онч. 45). «Был-жил крестьянин на пустом месте; было у него два сынка: в зыбке, и годовой, и доцька трех лет. Он сказал хозяйке: «Я завтра помру, повали меня под образа и трое сутки кади». Мужик помер, жона двои суток кадила, а третьи — забыла. Ходит девушка трехлетняя и говорит. «Маминька, маминька, отец-от ожил, сел!» — «Што ты, дика кака — сел, помер ведь!» Хозяйка зглянула — муж на лавке сидит, зубы брусом тоцит. Хозяйка схватила двух робешков и на пець заскоцила, осталась девушка на полу. Покойник схватил из зыбки пеленки и съел, и девушку съел».

На этом основано христианское отчитывание мертвеца. Отчитываемый мертвец и в сказках всегда пытается вернуться к жизни (ср. «Вий»). В нашей сказке герой также иногда приходит на могилу читать.

К этому же приводят этнографические материалы. На могилу ходят «сидеть», чтобы вернуть покойника, если он встанет, в могилу. Это наблюдается уже с очень ранних пор. Так, фон ден Штайнен рассказывает, что у индейцев паресси родственники пребывают на могиле в течение шести дней после смерти, во время которых соблюдается строжайший пост. «Если мертвец до шести дней не стал вновь живым, то дольше уже не сидят, тогда он прибыл на тот свет» (Steinen 434). То же известно из Папуасского залива в Южной Новой Гвинее. Там старший шурин умершего караулит на могиле пять дней и пять ночей. Время от времени он поднимается, размахивает руками по воздуху и поднимает вой, чтобы отогнать от трупа дух умершего. По истечении пятого дня приходят родственники. Дух — если предполагается, что он все еще здесь, — отгоняется общим криком (Кунов 115).

Апотропеический характер этих «сидений» ясен. Исходя из этого, можно предположить, что и предложение отца ходить на его могилу должно обеспечить ему потусторонний покой.

Наконец, если мертвец дарит коня, то и здесь есть историческая основа — представление о предках, которые сильны в силу того, что они находятся в ином мире, откуда идут все начала. Живой уже не пытается сам проникнуть туда, как это происходит в обряде инициации. Волшебного помощника дает мертвец. Зачатки такой веры мы имеем на очень ранних стадиях. В упомянутом нами случае из Южной Новой Гвинеи, после того как труп разложился, череп раскрашивается и хранится в доме. К нему обращаются с просьбами. На островах Гильберта за могилой ухаживают, но иногда берут кости и делают из них рыболовные крючки или другие инструменты (Frazer 1928, 47). Чтобы заставить умершую мать помочь в рыбной ловле, индеец ложится на могилу матери, спит на ней и постится несколько дней (Haeberlin, Gunther 1924, 59). В этих случаях ясна производственная основа этих представлений. Отсюда уже один шаг до того, что мертвец дает волшебный предмет или сам помогает — с этим мы еще встретимся в мотиве о благодарных мертвецах. В Северной Америке «охотник в начале охотничьего сезона идет на могилу отца или дяди со стороны отца, очищает ее от сорняков и молится приблизительно следующим образом: “Я очистил твою могилу. Я завтра иду в лес на охоту... Лес — это не селение, это место смерти. Дай, чтобы я имел успех в охоте или чтобы вернулся цел и невредим”» (Frazer 1933, 80).

Мы рассмотрели отца, дарующего коня из-за могилы. Но можно наблюдать, что отец — не единственный мертвый даритель. Мы рассмотрим еще несколько подобных случаев, причем приведем сперва только сказочный материал по разновидностям, не приводя исторических параллелей для каждой группы, а затем постараемся дать кое-какие объяснения ко всей группе мертвых дарителей.

Мотив передачи сыну волшебного средства иногда окрашен в реальную, бытовую обстановку. Отец оставляет детям наследство. «Пришло время старику помирать, стал он деньги делить: старшему дал сто рублей, и среднему сто рублей, а дураку и давать не хочет, — все равно даром пропадут» (Аф. 216). Но дурак выпрашивает свою долю и также получает ее. На эти деньги он покупает кошку и собаку, которые оказываются волшебными помощниками. Таким образом и здесь волшебный помощник добыт, хотя и косвенно, при помощи умирающего отца.

21. Умершая мать

Соответственно в тех сказках, где героем является девушка, этого помощника передает мать. «Умирая, купчиха призвала к себе дочку, вынула из-под одеяла куклу, отдала ей и сказала: “Слушай, Василисушка! Помни и исполни последние мои слова. Я умираю и вместе с родительским благословением оставляю тебе вот эту куклу; береги ее всегда при себе и никому не показывай; а когда приключится тебе какое горе, дай ей поесть и спроси у нее совета. Покушает она и скажет тебе, чем помочь несчастью”» (104).

Эта фигурка — волшебный помощник девушки. Очень часто мать помогает из-за могилы. В сказке «Свиной чехол» отец влюбляется в свою дочь и хочет на ней жениться. «Она пошла на кладбище, на могилу матери, и стала умильно плакать». Мать и говорит ей: «Вели купить себе платье, чтоб кругом были часты звезды». Девушка это выполняет, но отец еще сильнее влюбляется в нее. Потом она советует потребовать платье с солнцем и месяцем. «Матушка, отец еще пуще в меня влюбился». Тогда она советует ей потребовать, чтобы ей сделали свиной чехол. «Отец плюнул на нее и прогнал из дому» (290). Известно, что в сказке о Золушке девушке также помогает ее мать из-за могилы.

Также и в «Эдде» в песне о Свипдагре герой обращается к матери:

«Гр`оа, проснись! Пробудись ты, родимая! В мире у мертвых услышь меня, мать! Вспомни, как мне ты велела за помощью На курган твой могильный идти».

Она дарит своему сыну десять заклинаний.

22. Благодарный мертвец

Наконец, всякий мертвец, которому оказана услуга, может выполнять ту же функцию. В абхазской сказке, например, рассказывается, как герой попадает на похороны: «Покойника несли уже на кладбище. И вот он видит, что некоторые волокли покойника веревкой за шею, другие же из сопровождавших и шедших за ним длинными хворостинами били покойника». Купеческий сын узнает, что покойник умер, не заплатив долгов. Герой расплачивается с кредиторами (Абхазские сказки 151). Это, однако, несомненно более поздняя рационализованная трактовка мотива. В русских сказках герой просто хоронит мертвеца и завоевывает себе в нем помощника. Этот мотив исследован в работе Лильеблада (Liljeblad). К сожалению, однако, выводы этой работы неправильны уже потому, что «сказок о благодарных мертвецах» не существует. Лильеблад объединяет несколько типов и пытается изучить этот материал как нечто цельное. Ошибка получилась потому, что автор исходит из ложной предпосылки, что каждый сказочный мотив первоначально прикреплен к какой-нибудь одной сказке. На самом же деле огромное большинство мотивов равного морфологического значения взаимно заменимы. Так взаимно заменимы и все дарители. Лильеблад нашел всего 8 русских «сказок о благодарных мертвецах». На самом деле благодарный мертвец встречается значительно чаще и в самых разнообразных сказках. Ни один из приведенных ниже случаев не приведен Лильебладом, хотя я привожу лишь незначительную часть фактического материала. К тому же Лильеблад ограничивается сопоставлением только текстов и в проблему благодарных мертвецов не входит вообще.

В одном из вариантов сказки о молодильных яблоках яга советует герою: «Поди же ты, Иван-царевич! Вот здесь есть село, около села есть гора, на этой горе валяется богатырь заместо собаки; возьми ты, спросись у попов: можно ли похоронить этого богатыря? Есть у богатыря конь за двенадцатью дверьми железными, за двенадцатью замками медными». Иван-царевич действительно хоронит богатыря и устраивает ему роскошные поминки. «И гласит ему мертвый богатырь: благодарю тебя, млад Иван-царевич, что похоронил меня в честности, и дарю тебе своего коня» (Аф. 176). Есть сказки, когда могильщики спорят и ругаются, не хотят хоронить мертвого. Герой платит им, и они хоронят мертвеца. Этот мертвец потом становится помощником героя (См. 86). В одном из вариантов «Сивки-Бурки» вместо отца выступают три богатыря. Эти богатыри — предшественники Ивана. Они не допрыгнули до окна царевны, и с них были сняты головы. Иван хоронит их и получает от них трех коней: медного, серебряного и золотого (9).

23. Мертвая голова

К этому же разряду относится случай, когда герой хоронит мертвую богатырскую голову. «Шел и запнулся за мертвую богатырскую голову. Взял да и толкнул ее ногой. Та и говорит: “Не толкай меня, Иван Туртыгин! Лучше схорони в песок”». Иван действительно хоронит голову в песке, и та указывает ему, где взять волшебные ягоды, которые по ходу действия ему нужны (Сад. 2). Этот случай, может быть, бросает некоторый свет на мертвую голову, которую встречает Руслан. В народных сказках она не торчит из земли, а лежит. «Лежит галава, ну он к ней слес и сел на нее и говорит: “Какая же эта галава лежит?”» Между головой и Русланом завязывается любопытный диалог: «“Галова, щто мне тебя, аживить?” — А ана ему и говорит: “Если я буду памирать апять, то меня не аживай, а если я буду вещна жыть, то меня ажыви”» (См. 220). Услуга захоронения здесь заменена услугой оживления. То же в вогульской сказке (Чернецов 87).

В сказке о Еруслане Лазаревиче голова всегда лежит. Это — голова мертвеца. Однако в лубочных картинах голова торчит из земли. Трудно сказать, какое представление первичное. Как указывает Вазер (Waser), на античных геммах часто можно встретить изображение бородатых голов, как вырастающих из земли. Эти головы вещают, так как над ними обычно изображена склоненная слушающая фигура, а рот головы несколько приоткрыт. Автор сравнивает их с Горгоной, с крылатыми головами серафимов и херувимов и другими материалами и приходит к заключению, что они символизируют душу умершего, что вероятно, но все же не доказано. В сказке голова есть непохороненный мертвец. Возможно, что представление о голове, высовывающейся из земли, есть представление о беспокойном мертвеце, который высовывается, чтобы встать или чтобы найти кого-нибудь, кто бы его похоронил. Похороненный и благородный мертвец затем становится дарителем, дарующим меч, коня, волшебные ягоды и т. д., или советником, указывающим ему путь, или сам становится помощником. Такова же голова Мимира в «Эдде». Ваны убили Мимира и послали богам его голову. Но Один чарами сохранил эту голову от разрушения и придал ей способность говорить. С тех пор он не раз советовался с нею (Эдда 106). Этот случай перекидывает мост к обычаю сохранения головы или черепа. Череп разрисовывался, украшался, и его сохраняли в доме. Этот череп или эта голова, конечно, представляла собой умершего. Имея власть над его головой, имели власть над всем его существом. Этот умерший был вынужден помогать живым.

Этим объясняется, что некоторые народы, например, даяки, специально охотятся за головами, потому что, как говорит Бургер, «они думают, что души людей, головами которых они обладают, должны защищать их в жизни и быть им послушными на том свете» (Burger 39). Но такое насильственное принуждение к службе вскоре уступает место иным формам принуждения. Мертвеца можно заставить служить себе, совершив все те действия, которые ему, как мертвецу, нужны. Любопытный случай мы имеем в меланезийском сказании, где слились в один образ яга, мертвец и голова. Здесь герой бежит, видит маленькую хатку и входит. В хатке он видит два трупа. Он берет черепа, моет их и производит над ними другие действия. Черепа советуют ему идти в определенном направлении, т. е., подобно яге, указывают путь (Frobenius 1898б, 208). В такой же роли человеческая голова известна и в русской сказке (Худ. 13).

24. Заключение

Мы установили в сказке наличие определенной категории персонажей, которых мы назвали дарителями. Среди дарителей можно установить особую группу дарителей — мертвецов. Эти персонажи — яга, умершие родители, мертвец и голова. Все они функционально родственны друг другу. Но они не только морфологические эквиваленты, они связаны между собой исторически. Яга уже предстала как хозяйка стихий, властительница над силами, нужными человеку. За этими силами, воплощенными в предметах, спускаются в область тьмы. Эти представления обставлены обрядами и от них же идет сюжет.

Здесь мы имеем древнейший слой. Передача волшебного средства ягой, как мы видели, внешне ничем не мотивируется. В обряде оно составляет цель: ради него, ради его приобретения совершается весь обряд. В дальнейшем сохраняется самая функция, сохраняются некоторые сопровождающие его обстоятельства, но меняется дарящий персонаж, привносятся соответствующие этим изменениям мотивировки. Мы видели, что яга связана с миром мертвых. С появлением земледелия и мужской преемственности рода, с появлением собственности и преемственности на нее появляется мужчина-предок. Создается культ предков. Так появляется отец-даритель, отец-предок, зародыши которого можно проследить уже и раньше.

Характер помощи может меняться с историческим развитием народов. У веддов к нему обращаются при охоте (Seligmann 131). У земледельческих народов предки даруют плодородие: они в земле и оттуда воссылают земные плоды (Dieterich 1925). Они помогают на войне, вмешиваясь в битву (Rohde 195–196). Наконец, там, где развился заупокойный культ, они помогают после смерти. Как указывает Роде (184), этот культ умерших держится особенно долго потому, что умершие — это близкие, дорогие боги, к которым легче обращаться, чем к официальным всемогущим божествам. Их культ — узок и практичен. Так нам становится понятным, почему индеец, которому нужно наловить рыбы, ложится на могилу своей матери, спит и постится там несколько дней, совершенно так же как Золушка в своей беде идет на могилу матери и, по одним вариантам, орошает ее слезами, а по другим — поливает ее водой, т. е. совершает возлияние.

Разумеется, мы не можем здесь входить в явление культа предков по существу, мы можем только указать на связь между этим культом и сказкой. С появлением предка в культе он в дальнейшем переходит в сюжет, а акт культа мотивирует помощь. Отец, дарящий Сивку-Бурку, по существу также есть благодарный мертвец, но характер услуги, оказываемой ему, из сказки неясен — он ясен из сравнительных не сказочных материалов. Яга — даритель-испытатель, ее странно было бы назвать благодарной, хотя случаи, когда герой оказывает ей услугу, и могут быть отысканы и указаны. Отец, дарящий Сивку, все еще представляется как испытатель, награда дается за выдержанное испытание, а не за услугу. Услуга здесь уже содержится для историка, для исследователя, но не для слушателя. Этим этот мотив выдает себя за очень древний, хотя и более поздний сравнительно с ягой.

С падением культа предков отпадает отец, остается мертвец как таковой. Совершенно отпадает испытание, на передний план выдвигается услуга. Так создается образ «благодарного мертвеца», который, точно так же как и отец и яга, дарит коня или иное волшебное средство. Этот случай — наиболее поздний из всей этой группы.

III. Дарители-помощники

25. Благодарные животные

В свете этих соображений становится понятным еще один вид дарителя, а именно благодарные животные.

Это — комбинированный персонаж. Благодарные животные вступают в сказку как дарители и, предоставляя себя в распоряжение героя или дав ему формулу вызова их, в дальнейшем действуют как помощники. Все знают, как герой, заблудившись в лесу, мучимый голодом, видит рака, или ежа, или птицу, уже нацеливается на них, чтобы их убить и съесть, как слышит мольбу о пощаде. «Вдруг летит ястреб; Иван-царевич прицелился: “Ну, ястреб, я тебя застрелю да сырком и съем!” — “Не ешь меня, Иван-царевич! В нужное время я тебе пригожусь”» (Аф. 157). Формулы «не ешь меня», «а что попадется тебе навстречу, не моги того есть» (170) и др. отражают запрет есть животное, которое может стать помощником. Не всегда герой хочет съесть животное. Иногда он оказывает ему услугу: пташки мокнут под дождем, или кита выбросило на сушу — герой помогает им, а животные становятся его невидимыми помощниками. Можно полагать, что эта форма, форма сострадания к животному, есть форма более поздняя. Сказка вообще не знает сострадания. Если герой отпускает животное, то он делает это не из сострадания, а на некоторых договорных началах. Это видно особенно в тех случаях, когда животное попадается в сети или ловушку или в ведро героя, когда он не нацеливается в него, а когда оно поймано им, как в сказке о рыбаке и рыбке или Емеле-дураке. Здесь Емеля долго сомневается, между ним и щукой происходит диалог, Емеля не верит щуке, не хочет ее отпустить, и только после того как ведра с водой сами пошли домой, Емеля убежден в выгодности такой сделки и отпускает щуку (165).

Можно показать, что рыба или другие животные, пощаженные, а не съеденные Иваном, не что иное, как животные-предки, животные, которых нельзя есть и которые потому и помогают, что они тотемные предки. «При смерти человека, — говорит Анкерман, — его душа переходит в рождающийся в этот момент индивидуум тотемного рода, и наоборот, душа умирающего тотемного животного переходит в новорожденного той семьи, которая носит его имя. Поэтому животное не должно убиваться и его нельзя есть, так как иначе был бы убит и съеден родственник» (Ankermann).

Эта свойственная тотемистам вера с переходом на оседлую жизнь и земледелие принимает иную форму. Единство между человеком и животным заменяется дружбой между ними, причем эта дружба основана на некотором договорном начале. Говоря о потухании тотемизма, Анкерман говорит: «У многих других племен господствует воззрение, что между человеком и животным существует отношение дружбы, которое выражается во взаимной пощаде и помощи. Происхождение такого отношения приписывается основателю племени и обычно объясняется тем, что этот основатель некогда, в момент великой нужды, получил помощь от животного священной породы или был спасен им из опасности. Всем известные легенды сообщают об этом. Предок племени заблудился в лесу, ему угрожает смерть от голода или жажды. Животное ведет его к ключу воды или показывает ему путь домой; или он бежит от преследующих его врагов, но задержан широкой рекой. Большая рыба переносит его на своей спине на тот берег» (142) и т. д.

Если всмотреться в этот материал, который очень близок к нашим сказкам, но представляет ступень веры, то становится весьма вероятным, что и благодарное животное есть предок. Здесь только нет момента пощады, так как тотемисту не могло даже прийти в голову нацелиться на свой тотем. При существовании тотемизма запрет «не ешь эту рыбу» произносят люди, а впоследствии этот запрет превращается в просьбу о пощаде, приписываемую самому животному. Такая эволюция видна, например, в мексиканском сказании. Здесь ящерица просит: «не стреляй в меня» и указывает герою местонахождение его умершего отца (Krickeberg 195). Нам понятно, почему она может это сделать: она сама имеет к миру умерших предков самое тесное отношение. И если ящерица указывает герою его человеческого отца, а не отца по линии тотемного животного родства, то это происходит потому, что у данного народа тотемизм находится на ущербе, и человеческие предки уже приобрели реальность даже в мифе, но связь с предком-животным еще не утеряна. Такое развитие происходит, по-видимому, в общих чертах одинаково во всем мире. Так, в зулусской сказке пойманный зверь также знает всех предков героя: «Заговорил зверь, сказал он: дитя такого-то, такого-то, такого-то. Так он перебрал прозвища его дедушек, пока не насчитал до десяти прозвищ, которых и мужчина не знал» (Сказки зулу 211).

Впрочем эта связь благодарных животных с человеческим предком сохранена даже в современной европейской сказке. В сказке «Буренушка» (Аф. 100) мачеха велит зарезать корову падчерицы. Корова говорит: «А ты, красная девица, не ешь моего мяса». В ряде вариантов эта корова — не что иное, как умершая родная мать девушки. Поев мяса коровы, девушка употребила бы в пищу кусок тела своей матери. Здесь можно возразить, что в данном случае корова — не благодарное животное. Но и благодарные животные в узком смысле этого слова часто оказываются родственниками героя. Правда, сказать «не ешь меня, потому что я твой брат» животное в современной русской сказке не может. Поэтому данное положение переосмысливается в другое: благодарное животное не есть брат или отец героя, а становится им: «Ты меня не ешь, а будем-ка мы братьями», — говорит ворон в якутском тексте (Ж. ст. 475). Гораздо важнее, что герой и благодарное животное становятся не братьями (что в сказке вообще встречается часто между богатырями и пр.), а отцом и сыном: «Пусть ты мой отеч, а я тибе сын» (Онч. 16). «И поймал он журавля и говорит ему: “Будь мне сыном”» (Аф. 187). Формулу «ты меня не ешь, а будем-ка мы братьями» в исторической перспективе надо понимать как переосмысленное «ты меня не ешь, потому что мы братья». Связь с тотемными предками доказывается еще другим: она доказывается тем, что благодарное животное есть царь зверей (я — царь раков и пр.) или, выражаясь этнографически, — хозяин. Об этом говорилось выше, когда речь была о яге-хозяйке. С другой стороны, она доказывается еще другим обстоятельством: благодарное животное иногда берется домой и выкармливается. Этот случай будет рассмотрен ниже, в главе о помощниках.

К совершенно таким же выводам, к которым Анкерман пришел на африканском материале, Д. К. Зеленин пришел на материале сибирском. Однако сибирские материалы труднее, чем африканские, так как непосредственно тотемизма в Сибири уже нет, есть только следы его, тогда как в Африке тотемизм еще явление живое. Связь нашего мотива с тотемизмом настолько очевидна для Д. К. Зеленина, что он не считает ее нужным доказывать. «В числе тех сказаний, где животное-тотем выставляется благодетельным для человека существом, древнейшими надо признать легенды о благодарных животных», — говорит он (Зеленин 1936, 233). Д. К. Зеленин увидел также наличие здесь договорных отношений, которые мы проследили в сказке. «С нашей точки зрения эти сказки особенно любопытны в том отношении, что они рисуют нам союзно-договорные отношения людей с животными, что мы считаем центральным местом тотемизма» (235).

Все эти аналогии показывают, к какому кругу явлений надо относить благодарных животных, и что Коскэн жестоко ошибался, считая этот мотив «чисто индийской идеей» (Cosquin 25; Saintyves 31).

26. Медный Лоб

Разновидностью благодарных животных можно считать фигуру, которая в сказке иногда называется «Медный Лоб», «Лесное Чудо» и т. д. «Медный Лоб» — это чудовищное существо, которое содержится при дворе короля в плену. Он просит королевича выпустить его. «Выпусти меня: я тебе пригожусь» (См. 159). «Королевское дитя! выпусти меня, я тебе сам пригожусь» (Аф. 123). «Выпусти, что захочешь, то получишь» (Онч. 150). Этот персонаж принадлежит к категории дарителей. Формула «я тебе пригожусь» в точности соответствует словам благодарных животных. Герой его выпускает, а впоследствии или сам выпущенный пленник, или дочери его дарят ему платочек-самобранку (Худ. 44), волшебные перышки и гусли (115), он дарует ему силу (Аф. 125), или живую воду, коня и пр., или, подобно благодарным животным, сам предоставляет себя в его распоряжение и становится его помощником; достаточно о нем вспомнить или назвать его, чтобы он явился.

Установив родство между благодарными животными и «Медным Лбом», присмотримся к этой фигуре несколько ближе.

Как он появляется по ходу действия в сказке? Наиболее полный случай мы имеем у Афанасьева. Сказка начинается с того, что король — корыстолюбив и жаден. «Все его корысть мучила, как бы лишний барыш взять да побольше оброку собрать. Увидел он раз старика с соболями, с куницами, с бобрами, с лисицами. «Стой, старик, откудова ты?» — «Родом из такой-то деревни, а ныне служу у мужика-лешего». — «А как вы зверей ловите?» — «Да леший мужик наставит лесы, зверь глуп — и попадет». — «Ну, слушай, старик, я тебя вином напою и денег дам; укажи мне, где лесы ставите». Старик соблазнился и указал. Король тотчас же велел лешего-мужика поймать и в железный столб заковать, а в его заповедных лесах свои лесы поделал» (Аф. 123). В дальнейшем сюжет обычно развивается так: пленник просит царевича отпустить его, и тот ворует ключи и отпускает пленника. Затем он становится его помощником или дарит ему помощника.

Афанасьевская версия ясно показывает, как этот персонаж вводится в ход действия. Он случайно найден в лесу, приведен домой и посажен в плен.

Но эта же версия показывает и другое: лешего содержат в плену, чтобы иметь власть над зверем. Нам важно установить, что в других версиях он сам зооморфен. На охоте «младший сын нашел птицу, из гнезда выкатилась; он взял ее домой и привязал на двенадцать цепей и запер на двенадцать замков» (См. 303). Эта птица выкармливается совершенно так же, как в некоторых случаях выкармливается принесенное домой благодарное животное. Связь благодарных животных с тотемными животными мы уже установили выше. Родство лешего с благодарными животными дает нам право предположить, что и леший есть антропоморфизированное животное, власть над которым дает власть над охотничьими животными. Мы знаем, что тотемное животное часто «ловится и содержится в особом помещении» (Харузин 1905, 76–77, 151).

В человеческом виде эта фигура — достояние очень многих и очень разнообразных мифов. Сказка показывает, что Больте не ошибался, высказав предположение, что «причина, по которой король велит заковать демоническое существо, первоначально, по-видимому, состояла в желании использовать его пророческое знание» (Больте-Поливка, III, 106). Больте ошибался только в одном: дело не только в знании, но и во власти, и первоначально это желание выражало чисто охотничьи интересы. Приводя источники, Больте указывает, что Мидас приказал поймать силена, Нума — лесного демона фавна, Соломон — Асмодея, Родарк — лесного человека Мерлина и т. д.

Такова древнейшая, охотничья природа этого существа. Мы устанавливаем, что силен функционально соответствует яге: он дарит волшебное средство. Подобно яге, он лесное существо. Подобно благодарным животным, он просит о пощаде, содержится в плену и выкармливается. Все эти черты явно указывают на его происхождение. Он лесной властитель. Теоретически постулируется его родство с колдуном-учителем, с мудрецом. Современный фольклорный материал этого не дает. Но античный материал, исследованный И. И. Толстым (Толстой 1938), показывает это ясно. «Медный Лоб» соответствует античному силену. «Ловля силена предпринимается в данном случае с целью к чему-то его принудить: заставить его дать человеку богатство, открыть людям смысл человеческой жизни, познакомить их с тайнами мироздания, спеть им дивную песнь» (Толстой 1966, 99). Сказка прибавляет к этому более древнее и исконное: власть над животным миром. Он же дает и волшебное средство. Здесь сказка архаичнее мифа. Но в одном греческий миф донес нам то, чего не донесла сказка: он открывает людям тайны мироздания и поет им «дивные песни». Ниже, когда мы рассмотрим сказку как целое, мы увидим, что в американских мифах герой в лесу от таинственного животного, от хозяина зверей, познает тайны мира, выучивается пляскам и песням, приносит священные узоры. Так античный силен перед нами обращается мудрецом-учителем. Таким он вошел и в средние века в лице Асмодея и других соответствующих ему персонажей. «Он обладает глубокой тайной знания, которому научается в высоких школах земли и тверди» (Веселовский 1921, 143).

Это чисто лесное существо доживает до земледелия и сталкивается с земледельческой религией. С этих пор начинается новое к нему отношение — отношение как к чудовищу лесному, опасному, страшному, большому, неуклюжему. Его ловят всегда крестьяне. Лес побежден полем и садом. Силен побежден вином, но сам он становится врагом и разрушителем полей: он портит и травит посевы.

Существа, подобные лешему или силену, часто опаиваются вином и берутся в плен. В русской сказке читаем: «Садовник потребовал три ведра вина крепкого да три кадочки меду сладкого: взял корыто, рассытил вино медом и поставил под яблоню, а сам спать пошел. Вдруг пошел гул по саду... летит чудище; прилетел... увидал корыто, спустился наземь, упился вином и тут же мертвецким сном заснул» (Аф. 124, вар. 1). Совершенно то же имеем и в античности, и в средних веках. У Максима Тирского «одному бедному и жадному фригийцу удается поймать сатира: к источнику, пить из которого сатир ежедневно ходил, хитрый фригиец подмешал вина» (Толстой 1938, 441). Этот фригиец — крестьянин. В тексте упоминаются «его земля, и деревья, и пашни, и луга, и цветы в полях». У Овидия он также ловится пьяным. На крестьянский характер этого сюжета в античности указывает И. И. Толстой. Поимка через опьянение распространена и в средние века, чему можно найти много примеров у Веселовского.

До сих пор этот персонаж, хотя бы гипотетически и в очень общих чертах, все же становится ясным. Не вполне ясным представляется пока название его. Он зовется «Медный Лоб», «масенжный дзядок», «мужичок руки железны, голова чугунна, сам медный», «железный вор» и т. д. Никакой связи с металлами, кроме названья, он не имеет. Афанасьев в своих примечаниях хочет видеть в нем хранителя кладов. Вернее будет предположить, что «медный» есть синоним «желтого», и что имеется в виду не его состав, а его окраска. Медная или желтая окраска — разновидность золотой окраски. И действительно, есть сказки, в которых это лесное чудовище представлено золотым. Так, в пинежской сказке он «золотой человек, огромного росту дедушка» (Сев. 91). Золотым же он является в рукописном тексте фольклорного архива Академии наук в Ленинграде (собрание Колесницкой, печатается). Интересно в пинежской сказке не только это. От его прикосновения становится золотой голова царевича, который его выпускает. «А сам его по голове погладил. И стали с того у Ивана-царевича золотые волосы» (91).

Если этот случай рассмотреть чисто функционально, то мы получим следующее: прикосновение лесного человека превращает в золото или делает золотым предмет прикосновения. В русском фольклоре это редкий случай. Но нечто подобное мы имеем в античности. Силен приносит поймавшему его человеку коварный дар: все, к чему прикасается Мидас, превращается в золото. Эту форму И. И. Толстой считает поздней. Действительно, золото здесь фигурирует как материальная ценность, тогда как первоначально оно представляло собой ценность иного порядка. Вопрос о золоте и золотой окраске в сказке нами выделен особо и рассматривается в другой главе. Мы увидим, что золото идет не от металла, а от огня. Теоретически постулируется связь нашего лесного человека с огнем. В русских сказках этого нигде непосредственно не видно. Отметим, однако, разительное сходство этого персонажа и всей ситуации со сказанием о кузнеце Виланде. Виланд живет в глубоком лесу, охотится и кует кольца для кольчуг. Но его берет в плен и вяжет царь Нидгод, перерезает ему сухожилия на ногах (ср. хромоту Гефеста), и Виланд работает на царя. Подобно тому, как в сказочной версии он дает царю власть над охотничьим промыслом, он здесь — мифическое олицетворение кузнечного промысла. В сказке он освобожден царским сыном. В сказании о Виланде он убивает царевичей, перековывает их черепа и глаза на драгоценности (т. е., в свете сравнительных материалов, бросает их в огонь — трупы он бросает под горн) и улетает. Он делает себе крылья. В русских сказках роль Медного Лба иногда играет птица, в частности огненная жар-птица. Здесь вспоминается и греческое сказание о Талосе, бронзовом человеке на острове Крите, который прижимал чужестранцев к груди и прыгал с ними в огонь (Фрэзер 267). Есть предания, отражающие его как тельца и как быка, т. е. как животное. В русской сказке бронзовый (медный) человек всегда имеет лесную природу. В середине сказки он в лесу действует совершенно так же, как и яга. И если с этим сопоставить, что Талос выступает в параллель с Минотавром, уничтожающим юношей и девушек, а не просто пришельцев, то огонь бронзового Талоса связан с лесным огнем и с печкой яги, сжигающей детей, с горном Виланда, куда он бросает царских сыновей. Но это только одна сторона этой странной фигуры.

Мы видели, что в сказке Медный Лоб появляется не мотивированно. Он случайно встречен в лесу, на охоте. Такая случайность, отсутствие мотивировки, есть показатель большой древности. Встреча с ягой точно так же внешне ничем не мотивирована. Отсутствие мотивировки современным человеком, современным сказителем, ощущается как недостаток. Этот недостаток восполняется, причем для мотивировок сказка пользуется иногда точно так же чрезвычайно архаическими мотивами, связывая их между собой и мотивируя один мотив через другой. Лесное чудо не всегда встречено случайно. Сказка начинается с того, что засеивается поле или насаживается сад. По ночам является какой-то необычайный вор и портит сад или посев. Его ловят, и вором оказывается птица или медный дядька, которого берут в плен и содержат при дворе. Другими словами, к мотиву Медного Лба присоединен мотив потравы.

Мотив потравы — мотив земледельческий и, следовательно, более поздний, чем мотив Медного Лба. Эти мотивы перекрещиваются. Потраву или порчу производит не только Медный Лоб, но и другие персонажи — чудесная кобылица, жар-птица, просто вор и т. д. С другой стороны, Медный Лоб не всегда (хотя и в большинстве случаев) вводится в сказку через потраву.

Мы рассмотрим мотив потравы независимо от того, кто производит порчу, а затем рассмотрим, случайна ли эта связь между мотивом потравы и фигурой лесного чуда или нет. Приведем несколько примеров. «Зачал мужик горох сеять, и повадился к нему на горох незнамо кто». Он посылает своих детей караулить: «Кто такой горох у нас топчет?» (Аф. 124). «Насеял мужик пшеницы, только всякую ночь кто-то ее вытоптывает» (Худ. 115). То же происходит с яблонями. Иногда это — не простые яблоки, так же как и вор — не простой вор. У Смирнова (См. 159) царский сын просит купить ему яблоню с золотыми яблоками. Ее покупают, сажают и любуются ею, как вдруг начинают замечать, что кто-то эти яблоки ворует. В другом варианте «стал Невидим прилетать ночью и несколько деревьев сломал в одну ночь» (См. 181). В некоторых случаях это любимый, заповедный сад царя (Аф. 124, вар. 1). В одном случае крестьянин с сыновьями сеют пшеницу, а «вместо зеленей все поле засветилося самоцветными каменьями» (124, вар. 2).

Что же это за необыкновенный посев или необыкновенный сад, в который по ночам прилетает птица или другие «Невидимы»?

Что здесь земледельческая традиция, это несомненно. В числе земледельческих обрядов есть такой (Josselin de Jong 373). На острове Целебесе, раньше чем приступить к посеву, духам земли и духам деревьев сообщают, что люди собираются приступить к полевым работам. Тогда духи через жреца дают знать, какие жертвы должны быть принесены. Всякая работа, которая будет проделана, сперва должна быть проделана на маленьком поле, которое устраивается для мертвых. Делают два таких садика — один рано утром, чтобы птицы риса (Resvögel), в которых возрождаются души умерших, после не съедали рис, и один — к заходу солнца, чтобы таким же образом защитить растения от мышей, в которых также возрождаются мертвые.

Мы можем предположить, что посев, на который прилетает птица, некогда был посевом, специально назначенным для мертвецов-предков. Он должен был, привлекая слетающихся мертвецов, отвлекать их от людского поля. В сказках это не совсем обычный посев, это «заповедный» сад или поле, на котором растут жемчуга и пр. На заре земледелия должен был иметься страх за свое поле перед мертвецами, обитающими в лесу, особенно при подсечном хозяйстве, когда лес уничтожался, чтобы засадить поле. Фрэзер говорит об этом так: «Раньше чем посадить таро на площадь, которая только что была очищена от леса, они молятся духам мертвецов, говоря: “Не приходите так часто в поля, оставайтесь в лесу. Пусть люди, помогавшие нам очистить поле, живут хорошо. Пусть таро каждого процветает”» и т. д. (Frazer 1933, 83). Здесь все характерно. И то, что как бы приносят свои извинения за очистку леса, и то, что есть только «помогавшие», но нет собственно очистивших поле, и т. д. Кого же в этих случаях боятся? Кто мог прилететь из леса и испортить посев, мстя за уничтожение леса? Мы уже знаем, кто эти лесные существа. Это все те же таинственные, могущественные и мудрые звери-предки уже антропоморфизированные, но все же имеющие звериное обличье, которых надо умилостивить, но которых при удаче можно изловить и узнать от них, перенять от них их силу и мудрость.

Таким же средством отвлечения могла служить и жертва. Фрэзер указывает, что, засевая поле, на него ставят рис, маис, сахарный тростник и т. д., чтобы «заставить духов не портить урожая» (85). В сказке жертва, конечно не сохранилась. Но в греческом мифе эта связь еще ясна: здесь калидонский кабан портит посев, так как жертва не была принесена. Царь калидонский всем богам воздает первенцев урожая: Деметре он воздает полевые плоды, Дионису — виноград, Афине — масло, и т. д. Но Артемиде не воздается ничего, и она насылает всепожирающего кабана, который портит и травит поля и сады.

Но этот же случай содержит еще одну аналогию со сказкой. Артемида — лесное существо, богиня лесов и хозяйка зверей. Точно таким является и Медный Лоб. Он живет глубоко в лесу, он мастер и покровитель охоты. Но с появлением земледелия его авторитет и власть падают. Его опаивают вином, с торжеством сажают в плен, причем форма этого плена заимствована из форм содержания в плену тотемного животного и соответствует им и по содержанию и по смыслу: от него хотят вынудить удачную охоту на соболей, куниц и лисиц, отняв у него власть над ними.

Но какова здесь связь с мотивом потравы? Если верно, что на поле прилетают умершие, то и леший данного типа может быть существом, являющимся из царства мертвых в лесу. Идя за выпущенным лешим, герой попадает в обстановку, в точности соответствующую обстановке яги. Он живет в избе, он дарит герою коня и пр. (Аф. 123). Таким образом появление его на поле и в саду не случайно и не только создает художественную мотивировку, но есть явление, обусловленное исторически. И при земледелии таинственный лес сохраняет свою связь с миром мертвых и предков, которая так ясно выражена в яге. С появлением посевов они становятся опасными для полей, портят и травят их, и их пытаются осилить и обезвредить. Эта новая земледельческая струя врывается в сказку, но видоизменяет только начало ее. Начало сказки вообще обладает наименьшей сопротивляемостью и легче всего поддается деформации. Наоборот, середина чрезвычайно устойчива. К середине это пленное, неуклюжее лесное чудовище, связанное по рукам и ногам двенадцатью цепями, предстает как добрый покровитель героя, как мощный властелин над жизнью, смертью, животными и их таинственными силами и действует в точности как яга, являясь ее эквивалентом.

Подтверждением высказанных здесь соображений может послужить одна античная ваза, изображение которой опубликовано у нас проф. Толстым в упомянутой работе о силене. Ваза найдена в Элевсине и относится к VI веку до нашей эры. Здесь на одной стороне изображено, как крестьянин приводит пленного силена перед лицо какого-то высокопоставленного лица, в сказке соответствующего царю. На другой же стороне изображена сцена сева и пахоты. До сих пор эти две стороны вазы не ставились в связь. Сторона, изображающая пленение силена, расшифрована проф. Толстым. Другую сторону можем расшифровать мы, исходя из современной сказки. Посев здесь не случаен. Этот посев портил силен, и за это-то его пленят и приводят перед царские очи. Таким образом становится понятной внутренняя связь этих двух сторон вазы, которая археологам была непонятна.

27. Выкупленные пленники, должники и пр.

Мы рассмотрели ряд дарителей — ягу, отца, благодарных животных, мертвецов, лешего.

Это — наиболее значительные фигуры сказочного канона. По сравнению с ними другие имеют второстепенное значение. Большей частью это — отголоски, видоизменения все тех же знакомых фигур. В какой-нибудь бабушке-задворенке легко показать поблекшую ягу. Часто это — рационализированные, бытовые формы, и только пристальное изучение и сравнение или какая-нибудь деталь выдает их происхождение. Так, например, если где-нибудь на дороге мальчишки бьют или мучают собаку или другое животное и хотят его повесить или просто мужик хочет утопить кошку за то, что она ворует мясо, а герой их выкупает и отпускает, и эти животные затем оказывают ему помощь в беде, то это — деформированный мотив благодарных животных. Как указано, в этих случаях деньги получены от умершего отца в наследство. В этих случаях мотив мертвого отца, дарящего помощника, заменился мотивом умирающего отца, оставляющего наследство, за которое покупается помощник.

Мертвец-даритель кроется и за другими случаями. Умерла царевна, и герой с ее руки снимает колечко, подкупив стражу; так что мертвец-даритель и в этих случаях совершенно неожиданно все-таки появляется.

Другой формой разложения этого мотива является тот случай, когда бьют кнутом несостоятельного должника. Он должен купцу десять тысяч (Аф. 158) или должен бьющим каждому по рублю (199) и пр. Иван уплачивает его долг, и отпущенный становится таким же благодарным помощником, как мертвец или благодарные животные.

Если, далее, герой по дороге угощает голодающего, и тот рассказывает ему секрет, как достать волшебный корабль, то здесь (144) косвенно отражено угощение у яги. У яги он получает и угощение и волшебное средство. Здесь сам герой угощает старика и в награду получает волшебное средство. В этом убеждает, между прочим, и весь диалог, который старик ведет с героем, а также то, что скудное угощение, которое герой может предложить старику, вдруг превращается в булки с разными приправами и выпивкой, т. е. мы опять имеем то, что даритель угощает награждаемого.

Наконец, многочисленные случаи, в которых герой выслуживает себе волшебное средство путем отработки или службы за очень малое вознаграждение, также восходят к службе у яги и выполнению ее задач. Это уже внутрисказочная эволюция под влиянием вторжения в сказку действительности. Таков, например, случай, когда Правда служит у купца и выслуживает себе икону, при помощи которой он прогоняет змея или нечистую силу (115). Еще более реалистичны случаи, когда герой работает у мастера-ремесленника, «научился делать дорогие вещи, превзошел и самого хозяина» (189). У этого хозяина ему попадается в руки волшебный ящичек. Вероятно, к такого рода деформации восходят те сказки, где герой идет на выучку к охотнику или другим мастерам и у них приобретает чудесное уменье. Таких случаев можно указать довольно много, но для нас они имеют второстепенное значение, так как генетически они ясны, представляя собой видоизменение уже существующих сказочных элементов.

Глава V. Волшебные дары

I. Волшебный помощник

1. Помощники

Давая в руки героя волшебное средство, сказка достигает вершины. С этого момента конец уже предвидится. Между героем, вышедшим из дома и бредущим «куда глаза глядят», и героем, выходящим от яги, — огромная разница. Герой теперь твердо идет к своей цели и знает, что он ее достигнет. Он даже склонен слегка прихвастнуть. Для его помощника его желания — «лишь службишка, не служба». В дальнейшем герой играет чисто пассивную роль. Все делает за него его помощник или он действует при помощи волшебного средства. Помощник доставляет его в дальние края, похищает царевну, решает ее задачи, побивает змея или вражеское воинство, спасает его от погони. Тем не менее он все же герой. Помощник есть выражение его силы и способности.

Список помощников, имеющихся в репертуаре русской сказки, довольно велик. Здесь могут быть рассмотрены только самые типичные. Рассмотрение помощника неотделимо от рассмотрения волшебных предметов. Они действуют совершенно одинаково. Так, и ковер-самолет, и орел, и конь, и волк доставляют героя в иное царство. Поэтому волшебные помощники и волшебные предметы объединены в одну главу. Все помощники представляют собой одну группу персонажей. Мы рассмотрим сперва отдельных помощников такими, какими их дает сказка. Попутно могут быть привлечены некоторые материалы, объясняющие данного помощника. Каждый помощник в отдельности, однако, не объясняет всей категории помощников. После рассмотрения каждого помощника в отдельности мы рассмотрим всю категорию и только тогда получим общее суждение о помощниках. Но и это суждение еще не может быть окончательным. Мы должны изучить все функции помощника, и только тогда картина будет исчерпана. Эти функции выделены нами в отдельные главы. Так, доставка героя в иное царство, разрешение задач царевны, борьба со змеем изучаются отдельно. Вопрос сложен и широк и не может быть решен сразу. Разрешение его откроется постепенно.

2. Превращенный герой

К сказанному надо еще прибавить, что в сказке помощник может рассматриваться как персонифицированная способность героя. В лесу герой получает или животное или способность превращаться в животное. Так, если герой в одном случае садится на коня и едет, а в другом случае мы читаем: «Только что Иван, купеческий сын, надел перстень на руку, как тотчас оборотился конем и побежал на двор Елены Прекрасной» (Аф. 209), то для хода действия эти случаи играют одинаковую роль. Мы этот факт пока только регистрируем. Но он уже дает нам некоторое объяснение, почему Иван при всей своей пассивности все же герой. Мы достаточно изучили сказку, чтобы установить, что герой, превращенный в животное, — древнее героя, получающего животное. Герой и его помощник есть функционально одно лицо. Герой-животное преобразовался в героя плюс животное.

3. Орел

Среди помощников героя имеется орел или другая птица.

Функция птицы всегда только одна — она переносит героя в иное царство. Эта переправа нас займет в особой главе. Мы пока ограничимся изучением орла как такового. В сказке о «Морском царе и Василисе Премудрой» (219) герой хочет убить орла, но тот просит выкормить его. «Возьми меня лучше к себе да прокорми три года» (Аф. 219). «Не пожалей меня кормить, и прокорми меня девять месяцев, и я тебе все уплачу. Давай мне шесть коров или шесть волов каждые сутки на пропитанье; хотя тебе и трудно будет, но я тебе все уплачу» (К. 6). Орел оказывается чрезвычайно требовательным и прожорливым, но герой терпеливо носит ему все, что тот требует. «Мужик послушался, взял орла в избу к себе, стал его кормить мясом: то овцу зарежет, то теленка. В дому мужик не один жил; семья была большая — стали на него ворчать, что он весь на орла проживается» (220).

Мы видим, что орел здесь выкармливается. Здесь перед нами вполне историческое явление. У сибирских народов орлы выкармливались, и выкармливались с особой целью. «Его следует кормить до смерти, — говорит Д. К. Зеленин, — и затем — хоронить. — Никогда не следует в этих случаях жаловаться по поводу расходов, связанных с пропитанием орла: он заплатит сторицей. Случалось, говорят, в старину, что орлы являлись к жилищу людей на зимовку. В таких случаях, бывало, половину своего скота хозяин скармливал орлу. Весной, улетая, орел поклонами благодарил хозяев, и в таких случаях хозяева быстро и необычайно богатели» (Зеленин 1936, 183).

Здесь хозяин делает то же самое, что делает герой сказки: скармливает орлу весь скот. Однако случай, сообщаемый Зелениным, — поздний. Мы знаем, что орла не просто отпускали, а убивали. По мнению Штернберга, это убиение означало усылание орла. У айну орла убивали и перед убиением к орлу обращались с такой молитвой: «О драгоценное божество, о ты, божественная птица, прошу, внемли моим словам. Ты не принадлежишь к этому миру, ибо твой дом там, где творец и его золотые орлы... Когда ты придешь к нему (к своему отцу), скажи: я жил долгое время среди айну, которые как отец и мать возрастили меня» и пр. (Штернберг 1936, 119). Это кормление и убиение орла имеют целью умилостивить духа — хозяина орлов, позднее — творца. Смысл молитвы: «Меня содержали хорошо, помоги людям, которые это сделали». Акт убиения есть акт усылания.

Что мы видим в сказке? В сказке герой, правда, не убивает орла. Он, продержавши его три года, только хочет убить его. «Взял охотник нож, отточил на бруске. “Пойду, — говорит, — зарежу орла; здороветь он не здоровеет, даром только хлеб ест!”» (Аф. 221). Но все же он кормит его еще год или два, а затем отпускает его на волю. Орел берет его с собой в тридесятое царство. Они улетают вместе. Момент улетания в сказке соответствует отсыланию через смерть в обряде. В обряде орла кормят, а затем его отсылают к его отцам. В сказке это отразилось как отпускание на волю. Орел прилетает не к отцу орлов, а к своей «старшей сестрице» и рассказывает ей следующее: «А и вечные веки бы вам по мне сокрушаться да слезами горючими обливаться, коли б не сыскался мне благодетель — вот этот охотник; он меня три года лечил и кормил, через него свет божий вижу» (Аф. 221), т. е. он поступает именно так, как айну требует этого от своего орла в своей молитве. Награда, действительно, не заставляет себя ждать. «“Спасибо тебе, мужичок! Вот тебе злато и серебро и каменье самоцветное, бери сколько душе угодно!” Мужик ничего не берет, только просит медного ларчика с медными ключиками» (220).

Этот случай интересен тем, что он содержит в себе элементы разложения обряда. Он показывает, что сказка отражает позднюю стадию ее, как это мы видим и в других случаях. Кормление орла показано как нечто, что герою в тягость, как нечто ненужное и бессмысленное. «Орел так много поедал, что всю скотину приел; не стало у царя ни овцы, ни коровы... Царь везде занимал скотину и целый год кормил орла» (219). Или: купец «взял птицу орла и понес домой. Тотчас убил быка и налил полный ушат медовой сыты: надолго, думает, хватит орлу корму; а орел все зараз приел и выпил» (224). Таким образом, ненужность и непонятность здесь выражена довольно ясно. Последующее обогащение есть чудо.

Сопоставляя кормление орла в сказке и в культовой действительности Сибири, мы должны бы объяснить и эту действительность. Но мы уже выше указывали на выкармливание тотемных животных. Кормление орла — частный случай его.

Все это дает нам право на следующее заключение: мотив кормления орла создался на основе некогда имевшегося обычая. Исторически кормление есть подготовка к убиению жертвенного животного, т. е. к отосланию его к хозяину с целью возбудить расположение этого хозяина. В сказке убивание переосмыслено в пощаду, в отпуск на волю и улетание, а расположение хозяина — в передачу герою предмета, дающего ему могущество и богатство.

Выводы эти получены главным образом на сибирских материалах. Сибирские материалы по культу орла интересны еще другим: они показывают взаимоотношение между обладателями орла и орлом-помощником. Между птицей и шаманом существует теснейшая связь. На языке гиляков орел носит такое же название, как и шаман, именно «чам». У тунгусских шаманов Забайкалья белоголовый орел — хранитель и покровитель шамана. Изображение его (из железа) помещается на короне шамана, на дужках между рогами. У телеутов орел называется «птица хозяин неба» — он непременный спутник и помощник шамана. «Это он во время камланья сопутствует ему в его странствиях на небо и в подземный мир, охраняя его от несчастий в пути, а также отводит по назначению жертвенных животных различным божествам». На облачении шамана фигурируют части орла: кости, перья, когти. Наконец, шаманский кафтан по воззрениям сибирских народов является изображением птицы. Согласно этому у тунгусов, енисейских остяков и у многих других кафтан выкраивается наподобие птицы и обшивается длинной бахромой, символизирующий крылья и перья этой птицы (Штернберг 1936, 121). Эти материалы дополнительно характеризуют единосущие между героем и его помощником.

4. Крылатый конь

Мы переходим теперь к другому помощнику героя, а именно к коню. Вряд ли есть необходимость доказывать, что конь, лошадь, вступает в человеческую культуру и в человеческое сознание позже, чем животные леса. Общение человека с лесными животными теряется в исторической дали, приручение лошади может быть прослежено. С появлением коня необходимо проследить еще одно обстоятельство. Лошадь появилась не на смену лесным животным, а в совершенно новых хозяйственных функциях. Можно сказать, что лошадь появилась на смену оленю, может быть — собаке, но нельзя сказать, что лошадь появилась на смену птице или медведю, что она взяла на себя их хозяйственную роль, их хозяйственные функции.

Как же этот переход отразился в фольклоре? Мы опять видим, что новая форма хозяйства не сразу создает эквивалентные ей формы мышления. Есть период, когда эти новые формы вступают в конфликт со старым мышлением. Новая форма хозяйства вводит новые образы. Эти новые образы создают новую религию — но не сразу. Происходит в языке наименование коня птицей, т. е. перенос старого слова на новый образ. То же происходит в фольклоре: конь облекается в птичий образ. Так создается образ крылатого коня. «Мы знаем теперь, — говорит Н. Я. Марр, — что «лошадь» означала в доисторические времена и «птицу», но «птица» семантически связана с «небом», и заменить «лошадь» на земле в человеческом быту и материальной обстановке до-истории, конечно, не могла птица» (Марр 1934, 125; 1922, 133).

Замена птицы лошадью, по-видимому, азиатско-европейское явление. Египет получил лошадь поздно, в Америке лошадь была неизвестна до появления европейцев (Hermes). Но и там тот же процесс может быть прослежен, но он прослеживается не на птице, а на медведе. В американском мифе медведь-хозяин уносит мальчика под землю и предлагает ему выбрать себе медведя, т. е. помощника. Мальчик выбирает себе черного. «Медведь-хозяин начал рычать, и вдруг фыркнул и прыгнул на черного медведя. Он залез под него, подбросил его, и вместо медведя там стояла великолепная черная лошадь» (Dorsey 1904, 139). Этот случай ясно показывает, как новое животное берет на себя религиозные функции старого. Лошадь заменяет медведя в роли помощника, приобретаемого «под землей» от хозяина медведей. Но эта лошадь еще содержит в себе черты медвежьего происхождения. У нее на шее медвежья шкура, совершенно так же как у нашего Сивки по бокам птичьи крылья. Короче, происходит ассимиляция одного животного с другим.

Любопытно, что появление лошади в Америке создает совершенно те же обряды и фольклорные мотивы, что и в Европе. На это указывал еще Анучин, изучая скифские погребения, сходные с американскими. Если у умершего была любимая лошадь, устанавливает Дорси, родственники убивали эту лошадь на могиле, думая, что она донесет его в страну духов, или же срезали несколько конских волос и клали их в могилу. Волосы давали такую же власть над конем, какую они дают в сказке. Эти случаи показывают закономерность появления одинаковых обрядовых и фольклорных мотивов в зависимости от явлений хозяйственной и социальной жизни. Эти же случаи объясняют крылатость коня.

5. Выкармливание коня

Конь перенял на себя не только атрибуты (крылья), но и функции птицы. Подобно тотемному животному, подобно сказочному орлу, он, уже не будучи тотемным животным, выкармливается. Однако это выкармливание приняло иные формы, оно значительно ослаблено по сравнению с грандиозным выкармливанием орла, поедающего весь скот царя. Выкармливание коня дает ему волшебную силу, но внешне ассимилируется с действительностью: «Дай мини три зари напастись на расе» (Аф. 160) — слабый отголосок такой же просьбы орла и, как мы видели выше, благодарных животных — «корми меня три года». До трех раз накормил пшеной белояровой, и только видели, как садилсе — не видели, куда укатилсе» (Ск. 112).

Выкармливание коня — частный случай выкармливания чудесных или волшебных животных. Так, выкармливаются благодарные животные, орел, конь, и, наконец, даже змей выкармливается злой царевной или сестрой. На тотемическое происхождение этого мотива уже указывалось. Выкармливание коня показывает, что дело не просто в питании животного. Кормление придает коню волшебную силу. После кормления «на двенадцати росах» или «пшеной белояровой» он из «паршивого жеребенка» превращается в того огненного и сильного красавца, какой нужен герою. Это же придает коню волшебную силу. «Стал Иван водить свою лошадь каждое утро и каждый вечер в зеленые луга на пастбище, и вот как прошло 12 зорь утренних да 12 зорь вечерних — сделалась его лошадь такая сильная, крепкая да красивая, что ни вздумать, ни взгадать, разве в сказке сказать, и такая разумная, что только Иван на уме помыслит, а она уже ведает» (Аф. 185). Еще резче эти волшебные качества, вызываемые кормлением, выражены в другом случае: «Ты в эти дни корми меня овсом, тогда я спрячу тебя под копыто» (См. 341). Это превращение художественно выражено средствами контрастности: до кормления он паршивый жеребенок, после кормления — статный конь. Образ паршивого жеребенка есть чисто сказочное образование — сказка любит контрасты: точно так же именно Иван-дурак оказывается героем, а Чернавка — царевной. Мы напрасно будем искать обрядовых аналогий к мотиву, что именно слабое или заморенное животное подвергается кормлению культового характера.

6. Замогильный конь

Коню в области религиозных представлений посвящено несколько исследований (Анучин; Negelein 1901а; 1901б; 1903; Stengel; Malten 1914; Radermacher 1916; Howey; Худяков 1933). Эти исследования на разном материале довольно единообразно приводят к тому, что в религии конь некогда представлял собой заупокойное животное. Нам необходимо установить, отсюда ли идет и сказочный конь (который исследователями не привлекается) или же он создается как-нибудь совершенно иначе.

Историческое рассмотрение здесь довольно трудно. Предшественники коня — другие животные. Мы напрасно будем искать материал в глубокой древности. Главный материал — материал культурных народов.

Уже выше мы видели, что конь дарится герою его умершим отцом из-за могилы. Там в центре внимания стоял дарящий отец, здесь наше внимание будет обращено на коня. Каков исторический субстрат этого мотива? Известно, что коней хоронили вместе с воинами. «Убивали лошадей и рабов с тем намерением, чтобы эти существа, погребенные вместе с умершим, служили ему в могиле, как служили при жизни», — так говорит Фюстель де Куланж (Фюстель де Куланж). Это в точности соответствует сказочному «служи ему, как и мне служил» (Аф. 179). Но в чем состоит служба коня умершему? Конь — ездовое животное. Поэтому совершенно прав Негеляйн, когда он говорит: «Что обычай давать при смерти герою с собой коня есть следствие его функции уносителя, носителя или путеводителя в лучшую сторону, — учит аналогия со столь неизбежной для эскимоса собакой» (Negelein 1901а, 373). Эскимосы дают в могилу собаку, греки — лошадь. Но здесь имеется одно противоречие: в сказке умерший отец со своим конем никуда не уезжает из могилы, а пребывает вместе с конем тут же. Интересно, что так же обстояло с верованиями греков. Вундт просто ошибается, когда говорит: «Душа павшего на поле битвы воина уносится, согласно верованию греков, римлян и германцев, на быстроногом коне в Царство душ» (Вундт 111). Возможно, что в некоторых случаях это и так, но, как правило, это для античности неверно.

Первоначально, как мы видели, умерший никуда не удалялся. С развитием пространственных представлений ему стали приписывать далекий путь и дальний полет. Затем, когда с переходом на оседлое земледелие круг интересов сосредоточивается на земле, когда является привязанность к своей земле, когда появляется культ предков, умершие мыслятся уже не ушедшими, а живущими здесь же в доме, у очага, под порогом или в земле, в могиле. Лошадь же осталась как атрибут умершего вообще, хотя, собственно, утеряла свой смысл. Так, например, как указывает Роде, в Беотии были найдены надгробные рельефы, на которых умерший, сидя на коне или ведя коня, принимает приношения (Rohde 2413). Негеляйн указывает на то, что вообще на греческих и даже позже на христианских могильных плитах имеется конь. «Он непременный атрибут героса, т. е. в более позднее время умершего мужчины вообще» (Negelein 1901a, 378). Роде очень осторожно высказывает предположение, что конь здесь «символ умершего, вступающего в мир духов».

Более точен Мальтен, считая, что мертвец в эллинской вере появляется одновременно и в форме коня, и сидя верхом на коне, обладая им. Ни тот, ни другой ничего не говорят о движении на коне. Сравнительное изучение материала показывает, что мертвец-животное превратился в мертвеца плюс животное, и этим объясняется та двойственность, которой не заметил Роде, но видит Мальтен, мертвец есть конь, но он же обладатель коня. В сказке также есть противоречие, но противоречие иного характера: отец не летает на коне, но на коне летает сын. Полет на коне есть более древнее, доземледельческое явление, он развился из полета в образе птицы или на птице. Отец, живущий с конем в могиле, — явление более позднее, присоединенное позже; оно отражает культ предков и могилы предка: отец на коне уже не летает.

Здесь можно еще упомянуть, что в некоторых деталях сказка показывает более архаические черты, чем греческая религия. В сказке конь подарен мертвецом, в греческой мифологии дарителем коня всегда являются уже боги. Так, Афина дает Беллерофонту уздечку, при помощи которой он укрощает Пегаса. Точно так же иногда поступает отец в сказке: он или сообщает заклинательную формулу, или дает волосок коня или его уздечку (Аф. 182, 184, 170).

Этими указаниями пока можно ограничиться. Они показывают историчность мотива коня, пребывающего при мертвеце в могиле, они отвечают на вопрос, поставленный в начале. Конь не только в религиях, но и в сказке представляется заупокойным животным.

7. Отвергнутый и обмененный конь

В рассмотренном нами мотиве конь предстал перед нами действительно как заупокойное животное, и сказка подтверждает выводы, к которым приходят исследователи коня в религии. Это наблюдение подтверждается рассмотрением мотива отвергнутого или ложного коня. Лошадь, предлагаемая живым отцом, не годится, тогда как лошадь, подаренная из-за могилы, есть богатырское животное. «Которую лошадь ударит по крестцу, так и с ног долой упадет; из 500 лошадей не выбрал ни одной по себе лошади, и сказывает своему отцу, что “я, батюшка, у тебя не выбрал ни одной лошади; теперь пойду в чистое поле, в зеленые луга — не выберу ль по себе лошади в табунах?”»

Та лошадь, на которой Иван ездит до своей отправки, обыкновенная лошадь, — не годится. Это ему сообщает и яга. Поэтому герой у яги очень часто меняет коня. «Она велела ему оставить своего коня у ней, а на ее двукрылом ехать к ее старшей сестре» (Аф. 171). У второй сестры этот конь обменен на четырехкрылого, а у третьей сестры — на шестикрылого.

Вот почему не годится отцовский обычный конь. Он — земное существо, он не крылат. У входа в иной мир герой получает иного коня.

8. Конь в подвале

Но какой же конь тогда годится? Яга указывает на это совершенно точно: «Как нет у твоего батюшки доброго коня? — Есть добрый конь, заперт за тремя дверьми, третьи двери уж копытом пробивает» (Аф. 175). Не годится конь на конюшне отца. Годится только тот конь, который взят из склепа. Правда, сказка никогда не говорит, что это склеп. Для сказки это просто подвал или погреб, иногда даже «казенный погреб». Но детали не оставляют никакого сомнения, что этот погреб — могила. «Поди ты в цисто поле, на нем стоит двенадцать дубоу, под этими дубами лежит камень-плита. Подыми ты эту плиту, тут и выскоцит конь прадедка твоево» (Ск. 112). «Под тем камнем подвал открылся, в подвале стоят три коня богатырские, по стенам висит сбруя ратная» (Аф. 137). «Отвечает старуха: «Пойдем со мной». Привела его к горе, указала место: «Скапывай эту землю». Иван-царевич скопал... вошел под землю» (Аф. 156). «На этой горе стоял дуб вершков двадцать толщины, а под этим дубом стоял склеп. В этом склепе за дверьми два жеребца стояли» (Он. зав. 143). Все это слишком явные признаки могилы. И холм, и камень, и плита, и даже дерево указывают на то, что этот подвал просто склеп.

Когда Иван сходит в этот подвал, то конь иногда радостно ржет ему навстречу. Иван ломает двери, конь рвет цепи. Выше мы видели, что волшебное средство передавалось по женской линии. Посвящаемый получал не какое-нибудь средство, а тотемный знак рода своей жены. Здесь ничего этого уже нет. Конь передается по мужской линии. Герой получает определенного коня «не деда твоего, а прадеда твоего». Радостное ржание коня показывает, что явился настоящий, правомочный владелец коня, явился его наследник.

Анализ этого мотива подтверждает вывод о замогильном характере сказочного коня и дополняет картину связи коня с предками его владельца.

9. Масть коня

В свете этих материалов для нас небезразлична масть коня. Правда, сказка называет все существующие масти. Он и сивый, и бурый, и каурый, и рыжий и т. д. Такое разнообразие отражает действительность, но вызвано отчасти и тем, что образ коня в сказке часто утраивается, и все три коня имеют разную масть. Если, однако, всмотреться в это разнообразие несколько ближе, то можно заметить преобладание двух мастей: сивой и рыжей. Он — белый, даже серебряный, «что ни шерстинка, то серебринка» (Аф. 138), т. е. ослепительно белый, «бело-голубой» (См. 298). Из трех коней — черного, серого и белого — последним, т. е. самым сильным и прекрасным, является белый (Яворский 312); черный, рыжий, сивый (Аф. 184). С другой стороны, из трех коней (серый, вороной, рыжий — 139) нередко последним назван рыжий конь. На русских иконах, изображающих змееборство, конь почти всегда или совершенно белый или огненно-красный. В этих случаях красный цвет явно представляет собой цвет пламени, что соответствует огненной природе коня.

Белый же цвет есть цвет потусторонних существ, что достаточно ясно показал Негеляйн в специальной работе о значении белого цвета (Negelein 1901д, 79 ff.). Белый цвет есть цвет существ, потерявших телесность. Поэтому привидения представляются белыми. Таким является и конь, и не случайно он иногда назван невидимым: «В некотором царстве, в некотором государстве есть зеленые луга, и там есть кобылица-невидимка, и у ей 12 жеребят» (См. 184). «А у его подарена царя-Невидима лошадь-невидимка» (181). В одном случае он назван «бело-губым» (298). Формула, «что ни шерстинка, то серебринка», также указывает на его белый цвет, указывает на ослепительность этого цвета. Отсюда такие выражения, как «не можно его в глаза видеть, не только что на нем ездить» (Худ. 36).

Везде, где конь играет культовую роль, он всегда белый. «У бурят хозяин царства Уле, Нагад-Саган-Зорин, рисуется как обладатель белой лошади с белым копытом» (Зеленин 1936, 218). В якутском мифе змей насмешливо приглашает героя сесть «на посмертного коня». Он садится на «чисто белого коня... имеющего с середины спины, подобно птице, серебряные крылья» (Худяков 1890, 142). «Совершенно белая лошадь» вообще часто встречается у якутов (137). Греки приносили в жертву только белых лошадей (Stengel 212). В Апокалипсисе смерть сидит верхом на «бледном коне» (Malten 1914, 188). В германских народных представлениях смерть является верхом на тощей белой кляче (211). Недаром и Гораций называет смерть «бледная смерть» («pallida mors»). Подобные примеры показывают, что масть не случайное, не безразличное явление, и если бы при статистических вычислениях оказалось, что сивая или белая лошадь не занимает первого места по частоте встречаемости, то это ничего не доказало бы: наличие в сказке белого, голубого коня и наличие его же в представлениях, связанных с загробным миром, заставляет видеть именно в этой форме наиболее архаическую форму коня, а остальные масти признать реалистическими деформациями, тем более что эта форма коня вяжется с образом коня в целом и его связью с замогильным миром.

10. Огненная природа коня

Наблюдение над мастью показывает, что конь иногда представляется рыжим, а на иконах, изображающих Георгия на коне в борьбе со змеем, — красным. Нет необходимости повторять здесь детали, касающиеся огненной природы коня: из ноздрей сыплются искры, из ушей валит огонь и дым и т. д. Нам необходимо объяснить это явление.

Почему и как образ коня сливается с представлением об огне? Есть ли материалы, могущие показать, как эта связь произошла?

Мы знаем, что основная функция коня — посредничество между двумя царствами. Он уносит героя в тридесятое царство. В верованиях он часто уносит умершего в страну мертвых.

Точно таким же посредником был и огонь. В мифах Америки, Африки, Океании и Сибири герой без всякой помощи животных, только при помощи огня отправляется на небо. Приведем несколько примеров. У якутов: «Потом выкопал яму в семь печатных сажень; развел тут огонь, исщепав семь больших деревьев. Взлетел на верхнее место белым молодым ястребом» (Худяков 1890, 97). Итак, чтобы подняться на небо, герой возжигает большой огонь и подымается на небо. Самое интересное то, что он при этом превращается в птицу. Это показывает, что старые зооморфные образы еще не забыты, что здесь старая традиция превращения в животное встретилась с новым фактором — фактором огня. Но не первичен ли здесь огонь? «Люди... много позднее стали видеть в сожжении трупов отправку на небо», — говорит Д. К. Зеленин (Зеленин 1936, 257). Герой микронезийского мифа пытается попасть на небо к своему отцу. Он пытается взлететь, но это ему не удается. «Но он не отказался от своего намерения, возжег большой огонь и при помощи дыма поднялся во второй раз к небу, где он, наконец, достиг объятий своего отца» (Frobenius 1898б, 116). Впрочем нет необходимости долго останавливаться на этом явлении. На нем основано как сжигание трупов, так и сожжение жертв. Итак, наряду с животными огонь некогда представлялся посредником между двумя мирами. Когда появляется лошадь, роль огня переносится на лошадь. Примером этого служит не только сказка. Примером этого служит религия. Здесь в качестве исторической ступени к сказке можно указать на два явления: на соединение культа огня с культом лошади, классический пример которого дает Индия, и на ту роль, которую огонь и лошадь играют в шаманизме. Классической страной, где издавна водились кони и откуда они, вероятно, распространились по всему миру, была Индия. И действительно, в ведической религии мы видим наиболее полное развитие коня-огня в лице бога Агни. Вот как Ольденберг описывает церемонию возжигания священного коня: «Старший жрец приказывает одному из подчиненных жрецов: «Приведи коня». Конь стоит около того места, на котором должно происходить трение огня, так, чтобы он взирал на процесс трения... Нет никакого сомнения, что конь есть не что иное, как воплощение Агни» (Oldenberg 77). Здесь конь взирает на трение, но в ведических гимнах он добывается из огнива: «Агни, которого новорожденным произвели путем трения две палочки» (Ригведа). Агни не только по очень многим деталям, но и по существу, по своей основной функции совпадает с конем. Он — бог-посредник («вестник») между двумя мирами, в огне отводящий умерших в поднебесье. Религия Вед — стадиально очень позднее явление. «Ригведа» — жречески-богословское произведение, которое, однако, несомненно, косвенно отражает народные представления.

Здесь нелишне будет указать, что и сказочный конь, совершенно как ведический огненный конь Агни, добывается из огнива. Но Ригведа сохранила древнюю форму огнива — две палочки, сказка заменяет ее огнивом новой формации — кремнем и кресалом.

Совпадение между ведическим Агни и русским сказочным конем настолько полное, что сопоставление их могло бы составить предмет особой работы. Овсянико-Куликовский в своей работе о культе огня в эпоху Вед собрал несколько сот эпитетов бога-огня Агни (Овсянико-Куликовский 1887). И хотя изучение эпитетов, оторванных от того объекта, к которому они прилагаются, может привести к ложным заключениям, но все же такие эпитеты, как «имеющий светлую спину», «с пламенеющей пастью», «с пламенеющей головой», «знак которого есть дым», «с золотыми волосами», «с золотыми зубами», «с золотой бородой» и др. в приложении к богу огня — коню слишком близки к сказке, чтобы быть случайными. Они основаны на тех же представлениях, что и сказка.

Мы здесь не будем разрабатывать эту связь, это завело бы нас слишком далеко. Нам достаточно указать, что огненный конь, посредник между двумя мирами, имеется в религии скотоводческого народа, создавшего государственность. Изучение Агни позволяет объяснить природу коня. Она получилась из слияния представлений о коне и об огне как посредниках между двумя мирами. Из трех основ коня — птицы, лошади и огня — огонь есть наиболее поздний элемент, птица — наиболее древний.

Уже говорилось о том, что эту роль посредника между двумя мирами может играть не только божество (это уже знак поздней культуры, какой и является культура ведической религии), но и шаман. Шаман также действует при помощи огня. Штернберг описывает камлание, виденное им самим. «Если бес больного упорно не хочет уходить, то шаман призывает особого духа, который обращается в огненный шар и забирается в брюхо шамана, а оттуда во все самые отдаленные части его тела, так что шаман во время сеанса выпускает огонь изо рта, из носа, из любой части тела» (Штернберг 1936, 46). Этот случай показывает, что выпускание огня из рта, глаз, ушей и т. д. вовсе не есть нечто, свойственное только сказке.

Такое же представление, по Нансену, имеется у эскимосов. «Признаком шаманов является то, что они выдыхают огонь» (Nansen 252). Впрочем это обычно делает только черный шаман. Нансен сопоставляет его с огнедышащим дьяволом средних веков и полагает, что представление об огнедышащем шамане сложилось под европейским влиянием, тогда как дело обстоит как раз наоборот. Огнедышащий дьявол есть последнее отражение представления об огнедышащем посреднике между царством живых и мертвых. Такое же представление имеется у племени йоруба в Африке. Герой мифа, Шанго, получает мощное волшебное средство от своего отца. Он его съедает. Люди собираются на совет. Все по очереди говорят. Когда очередь доходит до героя, «из его рта стал ударять огонь. Все ужаснулись. Тогда Шанго понял, что он, как бог, не подчинен никому, топнул ногой и вознесся» (Frobenius 1898б, 235). Мы здесь имеем прообраз позднейших огненных вознесений, вплоть до огненной колесницы пророка Ильи (Holland). Но конь обнаруживает связь с шаманством не только с этой стороны, не только как огнедышащее существо. Шаман часто имеет коня в качестве помощника или вообще имеет связь с ним.

Попов так описывает камлание у якутов (Попов 130). «Шаман входит и с помощью своего помощника надевает костюм. Ему дают пучок белых конских волос, часть из которых он бросает в огонь — это служит угощением и располагает к нему духов, которые очень любят дым жженого волоса». Нужно прибавить, что шаман сидит на белой кобыльей шкуре. Однако, что за странный вкус у духов, что они «любят запах жженого волоса», и почему это «служит угощением и располагает к шаману духов-помощников?» Сказка показывает совершенно ясно, что сожжение волос есть магическое средство привлечения духа, и, любит или не любит он этот запах, он вынужден будет явиться. Достаточно «припалить» три волоса, чтобы вызвать коня. Это и делает шаман.

В данном случае к нему являются не кони, а духи, относительно облика которых ничего не говорится. Но мы знаем, что в числе помощников шамана имеются и лошади. «В сказаниях бурят некоторые умершие шаманы считаются обладателями белого, пегого или черного коня, на каком они разъезжают при жизни и на котором теперь посещают окрестности своего улуса» (Зеленин 1936, 299). К онгону, называемому «покровительница телеутов», минусинский шаман обращается со словами: «На сине-сивом коне ты приехал сюда в полдень из гор Кузнецка». В якутском мифе дьявол действует так: «Тут дьявол перевернул свой бубен, сел на него, три раза ударил его своей палкой, и бубен этот превратился в кобылу с тремя ногами. Севши на нее, он поехал прямо на восток» (Худяков 1890, 142).

11. Конь и звезды

Здесь нужно указать еще на одну особенность облика коня. У него «по бокам часты звезды, во лбу ясный месяц». Легко представить себе, что конь, как посредник между небом и землей, мог быть наделен признаками неба. В «Ригведе» небо сравнивается с конем, украшенным жемчугами: «Подобно темной лошади, украшенной жемчугами, «pitar» украсили небо звездами» (Ригведа XI, 8, 11). К этому месту Людвиг замечает, что конь здесь взят как символ неба. С этим можно сопоставить, что Агни иногда тоже отождествляется с Луной (Ригведа II, 2, 2). «Как бы вестником с неба освещаешь ты людские роды во все ночи».

Однако очень возможно, что конь как ночное небо есть вторичное образование от коня дневного, от коня солнца. Если в образе коня-луны есть что-то натянутое, искусственное (и встречается он редко), то колесница бога солнца Гелиоса, колесница Индры или солнечная ладья бога Ра полны торжества и красоты. Однако в сказку они не попали. Они умерли вместе с верой. Только слабые отголоски можно найти в образах чисто аксессуарного порядка, вроде, например, той кобылицы, на которой баба-яга «каждый день вокруг света облетает» (Аф. 159) или трех всадников в сказке о Василисе. Солнце отразилось в сказке не в своей динамике. Солнце отразилось в сказке как царство и как дворец, о чем речь еще впереди. В этой связи интересно отметить то, что образ дыхания огнем в египетской религии приписывается именно солнцу и что сказочный конь и с этой стороны, может быть, отражает солнце. «О ты — (Ра, бог солнца, или просто солнце), сущий в своем яйце, сияющий из своего круга, ты подымаешься на своем горизонте и сияешь подобно золоту над небом... ты пускаешь струи огня из своего рта» (Книга мертвых, XVII).

12. Конь и вода

Другая особенность коня — это его связь с водой. Эту связь с водой он также разделяет со своими европейскими и азиатскими собратьями — с индийским Агни и с греческим Пегасом. Правда, этот морской конь несколько необычен в сказке, встречается сравнительно реже и не всегда является помощником героя. Он появляется по ночам и портит сенокос, съедает и топчет сено, и братья отправляются его подкарауливать. «Вот в самую полуночь поднялась погода, всколыхалось море и выходит из морской глубины чудная кобылица, подбежала к первому стогу и принялась пожирать сено» (Аф. 105). Но и конь-помощник иногда имеет отношение к воде. Встречный старик говорит герою: «У твоего батюшки есть тридцать лошадей — все, как одна; поди домой, прикажи конюхам напоить их из синя моря; которая лошадь наперед выдвинется, забредет в воду по самую шею, и как станет пить — на синем море начнут волны подыматься, из берега в берег колыхаться, — ту и бери!» (157).

По сравнению с хтонической и замогильной природой коня его водная природа — явление вторичное и более позднее. Мальтен доказал это для Греции, Ольденберг — для Индии. Подобно сказочному коню, греческий Пегас имеет некоторое отношение к воде. Ударом копыта он открывает новый ключ на Геликоне — ключ Гиппокрены. Здесь ясна первоначальная хтоническая природа коня. Беллерофонт ловит его уздечкой, данной ему Афиной, когда он пьет из Пиренского ключа на Акрокоринфе. Еще резче эту связь с водой обнаруживают божественные кони Посейдона, морского бога. Их он иногда дарит тому, кто обращается к нему с благочестивой молитвой. Такую упряжку он подарил, например, Пелопсу, который при помощи этих коней отвоевывает себе невесту у Эномая, обогнав его на ристалище. Коня с золотой двусторонней гривой, выходящего из моря, наблюдают и аргонавты.

По исследованию Мальтена, Посейдон не всегда был морским богом — он некогда был богом суши. Он первоначально — хтонический бог, «дающий произрастать благодати в семени и источнике» (Malten 1914, 179). Уже тогда он был связан с конем. «Лишь через жителей побережий, а вернее — благодаря колонизации через море — властитель пресных вод стал властителем вод морских» (179). С превращением его в морского бога и кони его стали морскими конями (179, 181, 185). И действительно: образ коня, выходящего из воды, не может быть первичным, он должен был получиться исторически, и процесс этот для Греции прослежен. Нечто подобное произошло в Индии. О божественном коне Агни сообщается, что он apam napat — дитя вод. Ольденберг предполагает, что apam napat некогда был особым водяным существом, которое слилось с Агни. Он — «имеющий морское водяное одеяние» (Ригведа, V, 65, 2). «Из вод ты, чистый, возникаешь» (II, 1). «Ему способствуют воды в озерах» (III, 1, 3) и т. д.

13. Некоторые другие помощники

Конь и орел — не единственные помощники героя. Здесь не может быть речи о том, чтобы дать полную номенклатуру и систему сказочных помощников, мы рассмотрим только наиболее существенные, важные образы их. Рассмотрев орла и коня как наиболее типичные примеры помощников-животных, мы кратко коснемся некоторых антропоморфных помощников.

Особую категорию помощников составляют всякого рода необыкновенные искусники. Часто это братья, из которых каждый обладает каким-нибудь одним уменьем. Иногда это встречные богатыри, совершенно необыкновенные по своей наружности и по своим качествам. Количество их очень велико. По указателю Больте и Поливки можно установить около сорока названий таких искусников.

Наиболее яркой фигурой из этих помощников является Мороз-Трескун, или Студенец. Изображается он разно, иногда и не изображается вовсе. В одной сказке это старик с завязанной головой. «Что у тебя голова повязана?» — «Волосы завязаны; как их опущу, так и сделается мороз» (Худ. 33). Таким же он представляется и у братьев Гримм (71). У него шляпа надета на одно ухо. Когда герой выговаривает ему за это, он говорит: «Если я надену шляпу прямо, то будет страшный мороз, и птицы упадут мертвыми на землю».

Русская сказка знает и другой, более яркий образ. «Дальше идет старик старый, старый, сопливый, сопли, как с крыши висят замерзсши, с носа висят» (См. 183). Функция этого «Мороза-Трескуна» всегда одна: у царевны героям топят жаркую баню, чтобы извести их. Здесь помогает Студенец. «Живо вскочил в баню, в угол дунул, в другой плюнул — вся баня остыла, а в углах снег лежит» (Аф. 137).

Характер этой фигуры довольно ясен. Это хозяин погоды, хозяин зимы и мороза. Подобные фигуры встречаются, например, в мифах северных индейцев. «Много лет тому назад было очень холодно на земле. На верхнем конце реки был большой ледник, от которого исходил ледяной холод. Все животные отправлялись, чтобы убить человека, который делал холод, но все замерзали. (Пробует это и койот, но замерзает, затем отправляется лиса.) Лиса побежала дальше, и при каждом шаге, который она проходила, из-под ее ног ударял огонь. Она вошла в дом (где жил Мороз) и топнула один раз своей ногой (повторяется 4 раза). Когда она топнула четыре раза, весь лед растаял и стало опять тепло» (Boas 1895, 5).

В этом случае хозяин мороза, холода враждебен человеку. Но герою, который уже вступил в иной мир, он покоряется. Очень интересно, что в одной русской сказке (См. 183) старик совершенно так же, как благодарные животные, просит: «Иван Кобылин сын, покорми мене хлебцем, я тебе худым временем пригожусь». Совершенно такую же просьбу, как мы видели выше, произносит орел. Можно предположить, что здесь отразились представления, что хозяина стихий можно себе подчинить и заставить его служить себе. Герой именно и заставляет их служить себе. Правда, обычно они просто встречены случайно и взяты с собой. Но эта случайность, очевидно, покрыла собой другие формы покорения хозяина, одной из которых могла быть умилостивительная или иная жертва, выраженная здесь словами «покорми меня».

Другой фигурой такого же порядка является фигура Усыни. «Идеть путем-дорогою, пришел к реке широкой в три версты; на берегу стоит человек, спер реку ртом, рыбу ловит усом, на языке варит да кушает» (Аф. 141). Если попытаться нарисовать себе фигуру этого Усыни, то мы невольно придем к образу запруды и верши, через которую пропускается вода. Другими словами, если Мороз-Трескун есть персонифицированная сила природы, то здесь мы имеем персонифицированное орудие. Мы этот случай пока просто отмечаем. Связь орудий с помощниками и волшебными предметами разработана ниже. Усыня иногда помещается сказочником не на берегу, а в самую воду. Он — хозяин реки и рыб, божество, дарующее обилие рыб и удачную ловлю. Собственно в сказке он роли никакой не играет. Он — эпизодическая фигура. Иногда он служит в роли помощника, переправляющего героя через воду в иное царство. По его усам герой переходит через воду: «А по его усу, словно по мосту, пешие идут, конные скачут, обозы едут» (142). Нужно, однако, упомянуть, что даже и здесь рыбья натура этого существа может быть выяснена из сравнений. В иных случаях герой переходит через реку по спине огромной рыбы. Такие существа также встречаются на ступени веры, например в Северной Америке. В индейском сказании братья хотят испытать силу одного из них. Они идут на реку. «Вечером они расположились и стали дразнить своего брата и таскать его за волосы. Но ему до этого не было никакого дела, он лег и надел свою бобровую шапку. Тогда река начала подыматься, и его братья и сестры должны были бежать от воды на гору, в то время как он спокойно остался у огня. Хотя кругом все было покрыто водой, он у своего огня остался сухим» (Boas 1895, 23).

Интересно, что в этом случае, совершенно так же как и в русской и в немецкой сказке, движение шапки вызывает стихию. Эта шапка относится к разряду волшебных предметов, которые будут рассмотрены ниже. В этом случае, мы, однако, видим только стихию, не видим ловли рыб. В другом индейском сказании мы читаем: «“Дети, знаете ли вы, где Азан сделал запруду реки?” — “Нет, где же?” — “Там-то и там-то”. Они пошли туда и нашли Азана, который запрудил реку и уже почти вычерпал воду, чтобы выловить рыб». Они его уничтожают (Unkel 286). Здесь запруживающее реку существо опять связано с рыбами. Это существо не всегда представляется антропоморфным. В другом индейском сказании над рекой стоит огромный лось с расставленными ногами и убивает (глотает) всякого, кто спускается по реке (Boas 1895, 2).

Братом Усыни обычно выступает Горыня (или Вертогор или Горыныч). «И гуляет Горыня-богатырь и горы ногой толкает» (Аф. 83). Это — дух гор. «Шли, шли, доходят до богатыря, до Горынеча. Горыныч на мизинче гору качает» (ЗВ 45). «Видишь, поставлен я горы ворочать» (Аф. 93). По свидетельству Штернберга, гиляки называют членов рода хозяина моря «толь нивух», т. е. «морской человек», хозяина гор — «наль нивух» — «горный человек». Такой «горный человек», или один из «хозяев гор», — и наш сказочный Горыныч. Роль его неопределенна. Иногда он спасает героя от погони (93), иногда играет роль ложного героя, старшего брата, предающего младшего. Но даже в тех случаях, когда он играет роль ложного героя, он подчинен герою. Сказочный герой — это мощный шаман, которому подчиняются хозяева погоды, рек и рыб, гор и лесов. Как и все подобные искусные помощники, Вертогор встречен случайно. Но мотив подчинения его сквозит в афанасьевской сказке № 93. «Подъезжает к Вертогору; стал его просить, а он в ответ: “Рад бы принять тебя, Иван-царевич, да мне самому жить немного. Видишь, поставлен я горы ворочать; как справлюсь с этими последними — тут и смерть моя”». Впоследствии герой добывает щетку, которая при бросании превращается в горы, и этим дает Вертогору новую пищу. Здесь мотив, присущий бегству и погоне (гребешок и щетка обычно спасают от погони непосредственно), использован иначе, перемещен. Это перемещение здесь очень интересно и показывает, что жизнь хозяина стихии должна быть поддерживаема человеком. Без этой поддержки он гибнет. Так и Усыня просит: «Накорми меня». За эту поддержку эти хозяева оказывают содействие человеку после его смерти, а шаману — при жизни.

Античность также имеет своих Вертогоров, но уже в качестве поверженных богов. Они борются в числе гигантов против Зевса, выворачивая горы, и ставят их друг на друга для штурма неба.

Третьим братом или богатырем обычно назван Дубыня, или Вертодуб. «Видит: человек дубы с корнями вырывает: “Здравствуй, Дубыня! Что ты это делаешь?” — “Дубы вырываю”. — “Будь ты мне братом названным, пойдем со мной”» (Худ. 33). Этот Дубыня потом побивает вражескую рать. В одной сказке (Аф. 142) он назван не Дубыня, а Дугиня — «Дугиня-богатырь, хоть какое дерево в дугу согнет». Можно бы думать, что здесь имеется ложная этимология, однако в греческом мифе мы имеем именно «сгибателя сосен». Такого «сгибателя сосен», разбойника Синиса, который привязывает к соснам людей и разрывает их, встречает и наказывает Тесей.

Очевидно, что если Усыня есть «человек рек», Горыня — «человек гор», то Дубыня представляет собой «человека леса». В этом он сходен с ягой, так же как помощник Студенец или Мороз-Трескун — с дарителем Морозкой. Дубыня иногда даже и выступает не как помощник, а как даритель. Герой встречает человека, несущего дрова в лес. «Зачем в лес дрова несешь?» — «Да это не простые дрова». — «А какие же?» — «Да такие: коли разбросить их, так вдруг целое войско явится» (Аф. 144).

Таким образом из огромного количества всяческих искусников четыре типа могут быть определены как хозяева стихий. Это — Мороз-Трескун, Усыня, Горыня и Дубыня. Они подчиняются герою в силу совершаемых им культовых или иных действий, но этот момент в сказке сохранен лишь в рудиментах и заменен случайной встречей с этими помощниками.

Мы можем обратиться к другой группе искусников, которые ничего общего с хозяевами стихий не имеют. К ним относятся стрелец, скороход, кузнец, зоркий, чуткий, кормчий, пловец и др.

Сопоставление материалов показывает, что они представляют собой персонифицированные способности проникновения вдаль, ввысь и вглубь. С ними мы еще встретимся при изучении их функций в связи с трудными задачами царевны.

14. Развитие представлений о помощнике

При всем разнообразии помощники в сказке составляют некую группу, объединенную функциональным единством.

Все, что здесь говорилось об отдельных видах помощников, имеет только частное значение. Мы должны поставить вопрос о помощниках вообще, как общем явлении сказочного канона. С передачей герою помощника мы уже встречались. Помощника герою часто дарит яга. Исторические корни яги выяснены. Она связана с посвящением. В обряд посвящения входила передача юноше волшебной или магической власти над животными. Однако исторические параллели к отдельным видам помощника не привели нас к обряду посвящения. Они привели нас к шаманизму, к культу предков, к загробным представлениям. Когда умер обряд, фигура помощника не умерла с ним, а в связи с экономическим и социальным развитием стала эволюционировать, дойдя до ангелов-хранителей и святых христианской церкви. Одним из звеньев этого развития является и сказка.

В истории помощников можно в основном наметить три ступени или три звена. Первое звено — приобретение помощника во время обряда посвящения, второе — приобретение помощника шаманом, третье — приобретение помощника в загробном мире мертвецом. Эти три звена не следуют механически друг за другом. Это — ориентировочные вехи, указывающие направление развития. Рассмотрим сперва вопрос о помощниках в пределах обряда посвящения.

Вопрос этот очень мало разработан в этнографии, хотя он касается самой сути посвящения. Шурц, специально занимавшийся вопросом о посвящении, не уделяет этой стороне дела никакого внимания. Гораздо больше говорит об этом Вебстер. «Фундаментальной доктриной была вера в личного духа-хранителя, в которого путем различных обрядов фаллического характера члены общества, как предполагали, превращались» (Webster 125).

Итак, во время обряда посвящения юноша превращался в своего помощника. Даже, если бы мы знали только это, мы бы уже были вправе поставить вопрос о связи сказочного помощника с институтом посвящения. Это объяснило бы нам как приобретение его в царстве смерти (ибо посвящаемый предполагался умершим), так и связь этого помощника с миром предков. На эту связь указывалось выше, особенно при изучении коня и благодарных животных. Это же объясняет связь помощника с миром предков. Дух-помощник у некоторых племен Северной Америки носит название Маниту. Этот Маниту передается по наследству. «Когда юноша готовится встретить духа-помощника, он ожидает встретить не какого-нибудь одного, а помощника своего клана» (151). Таким образом, между посвящаемым и его помощником имеется предустановленная связь. В сказке герой прежде всего ищет коня, притом не какого-нибудь коня, а коня своего отца, и этот конь уже давно ждет своего повелителя. Во всех этих случаях Вебстер называет помощника безразлично guardian spirit. Но мы знаем, что этот помощник имеет животную природу. Частью этого обряда были пляски, при которых надевали на себя шкуру различных животных — быков, медведей, лебедей, волков и др. Головы их служили масками (183). Это и символизировало превращение в животное. С другой стороны, способность эта передавалась предками, старшими — исполнителями обряда посвящения (61). Посвященные путем песен и плясок вызывали помощника (151). Ни песен, ни плясок сказка не сохранила. Она заменила их заклинательной формулой. Там, где выработалась многоступенчатость тайных братств, переход от низшей к высшей ступени разрешался только тем, кто обладал таким помощником. «Доступ к этим обществам зависит от приобретения каждым мальчиком во время наступления половой зрелости личного духа-хранителя (Маниту или индивидуального тотема), такого же, каким обладает тайный союз, в который он стремится вступить» (152). У племени квакиутл эти помощники и связанные с ними привилегии, добытые каждой благородной семьей, передаются прямым потомкам по мужской линии или через женитьбу на дочери такого мужского потомка зятю, а через него — его внукам (150). Все эти указания очень важны. Они, между прочим, объясняют испытание героя, который перед вступлением в брак должен доказать, что у него есть помощник. На этом, как мы увидим ниже, основан мотив «трудных задач». Они же ставят в связь приобретение помощника и вступление в брак, о чем речь будет при анализе царевны.

Но и Вебстер, откуда заимствованы эти сведения, ничего не говорит о смысле и значении приобретения помощника. Мы можем здесь сослаться на легенду, приведенную у Боаса. «Один человек пошел однажды в горы, чтобы охотиться на горных коз. Тут он встретил черного медведя, который взял его в свой дом. Он учил его искусству ловить лососей и строить лодки. Через два года он вернулся на свою родину. Когда он пришел, все люди боялись его, так как он выглядел, как медведь... он не мог говорить и не хотел есть ничего вареного. Тогда его натерли волшебными травами и он стал опять человеком... Отныне, когда он испытывал нужду, он всегда уходил к своему другу, медведю, и он всегда ему помогал. Зимой он ловил ему свежих лососей, когда никто другой ловить не мог. Человек этот построил дом и нарисовал на нем красками медведя. Его сестра выткала медведя в покрывало, с которым пляшут. Поэтому потомки сестры имеют знаком медведя» (Boas 1895, 293). В этом рассказе ясно и пребывание два года в доме медведя, и то, что по возвращении герой теряет речь, и то, что он хочет есть только сырое. Этот случай важен тем, что он показывает результаты пребывания в доме медведя, и тем самым вскрывает цель и смысл соответствующего обряда: герой возвращается великим охотником, имеющим власть над животными. Этот случай показывает также, почему животные-помощники столь разнообразны. Дело вовсе не в том (как полагают некоторые этнографы), чтобы овладеть сильным животным. Этот медведь учит строить лодки и ловить рыбу — занятие, вовсе не свойственное медведям. Эту функцию могло бы исполнить любое другое животное. Животное важно не своей физической силой, а своей связью, принадлежностью к царству животных вообще.

Такова древнейшая форма, древнейший источник мотива волшебного помощника. О том, что было до того, как появилось посвящение, мы можем только гадать, материалов же, могущих раскрыть эту праформу, нет.

Здесь нет еще тех разнообразных функций, которые свойственны помощнику, в частности нет посредничества между двумя мирами. Нет здесь также антропоморфных и невидимых помощников. Способность превращения в свой тотем или своего помощника мы должны в свете этих материалов признать наиболее архаической формой власти над помощниками. Сказка, как мы видим, ее сохранила. Охотничьи цели мы должны признать древнейшим движущим мотивом, вызвавшим в свет понятие о помощнике, или Маниту, или, по английской терминологии, guardian spirit.

Однако охотничьих функций сказка почти не сохранила. Есть некоторые рудименты их в тех, например, случаях, когда герой, живя в лесу со злой сестрой, получает от волка, медведя и льва по детенышу; эти звери в сказке именуются «охотой» героя.

Там, где нет (может быть уже нет) посвящения, приобретение помощника происходит индивидуально. Форма приобретения помощника, однако, сильно напоминает то, что происходит при обряде: нет только лица, производящего посвящение. Юноша один уходит в лес или на гору, молчит, постится и т. д. Такая форма имеется как в Америке, так и в Африке. Анкерман, ссылаясь на Триля, говорит о племени фнаг следующее: «Праотец каждого рода (Sippe) имел животное в качестве «elanela». Это слово Триль переводит как «animal voué à un homme», т. е. животное, обязанное человеку помощью» (Ankermann 139). Однако явление индивидуального приобретения помощника в целом более позднее явление. В этих случаях помощника приобретают уже не все, а большей частью только избранные, шаманы, которые и считаются обладателями могущественных духов, животных-помощников. Как тайные союзы постепенно замыкаются в касту, показал Вебстер. Но шаманы большей частью все же еще не образуют касты. «Каждый индеец, — говорит Геберлин, — имеет духа-помощника, которого он находит в юности или позже, иногда и нескольких — специально для охоты, рыбной ловли, промыслов, войны и т. д. Помощники против болезней — духи шаманов. Большинство этих духов имеет форму животных» (Haeberlin).

Это приводит нас к рассмотрению помощников шамана. То, чего недостает в образе помощника, добываемого при посвящении, — посредничества между двумя мирами и др., — дает нам помощник шамана. Это — более поздняя ступень. «Сверхъестественная сила шамана, — говорит Штернберг, — покоится не в нем самом, а в тех духах-помощниках, которые находятся в его распоряжении. Это они изгоняют болезни, они ведут шамана в самые отдаленные, недоступные обыкновенному смертному места, чтобы отыскивать и выручать душу больного, они помогают приводить душу умершего в загробный мир и они внушают ответы на все запросы, предъявляемые шаману. Без этих духов шаман бессилен. Шаман, потерявший своих духов, перестает быть шаманом, иногда даже умирает» (Штернберг 1936, 141). Способы, какими шаман приобретает помощников, различны.

Кребер, исследовавший религию индейцев в Калифорнии, говорит: «Самый обычный путь приобретения шаманской силы в Калифорнии — это видеть сны. Дух, будь ли то дух животного или местности, солнца или другого предмета природы, умерший родственник или совершенно бестелесный дух, навещает будущего шамана в его снах, и установившаяся между ними связь есть источник и основа силы его. Дух становится его духом-хранителем или «personal», от него он получает песни и обряды или знание заклинаний, что дает ему способность вызвать или отозвать болезнь и делать и выносить то, чего другие не могут» (Kroeber 1907, IV, 325).

В Калифорнии у племени шасту полагают, что земля полна неких «потенций, волей», которые обитают преимущественно в человеческом виде в скалах, озерах, порогах, на солнце, луне и т. д., или же они животные, насылающие болезнь, смерть и всяческое зло. Они же являются помощниками шаманов (Preuss 1911, 235). Приобретение помощников происходит иначе, чем это описывает Кребер. Здесь помощник «стреляет» в шамана, который при этом испытывает внезапную боль (einen zucken den Schmerz). Вспомним, что в сказке конь лягает героя, отчего он приобретает силу.

Материалов по помощнику шамана так много, что нет необходимости входить в этот материал подробно. Остановимся только на некоторых случаях, особенно близких к сказке и объясняющих ее. Особый интерес представляют для нас материалы по алтайцам, сообщенные Анохиным. «Помощь ару кöрмöсов является необходимой при сношениях с духами неба и подземного мира, путь к которым загражден препятствиями. Препятствия эти подробно описываются в камланиях. Шаман побеждает все препятствия исключительно только с помощью ару кöрмöсов. Во время путешествия они являются живой силой и охраняют шамана от опасностей, ведут борьбу со злыми духами, встречающимися в пути. Ару кöрмöсы невидимо облекают собой шамана: сидят на его плече, на голове, на руках, на ногах, в различных направлениях опоясывают его стан и в призываниях именуются за это броней или обручем (у одних шаманов их больше, у других меньше). Во главе всех духов, составляющих шаманскую броню, стоит всегда личный кровный дух-покровитель, от которого шаман ведет свое преемство» (Анохин 29). Здесь помощник уже утерял свою животную природу. Он стал невидимым. Очень характерно название духа «броней». Настоящая стихия сказочного помощника — воздух. Таков, например, Шмат-Разум и другие невидимые помощники героя. «Шмат-Разум! ты здесь?» — «Здесь, не бойся, я от тебя не отстану» (Аф. 212). Этот «Невидим» является посредником между двумя мирами. Он по воздуху переносит героя в иной мир. Но наряду с невидимыми помощниками имеются у алтайцев и зооморфные существа. Одно из таких существ — Суйла. Он имеет конские глаза и видит кругом на таком расстоянии, которое можно проехать в 30 дней. Некоторые шаманы представляют себе Суйлу в виде птицы беркута с лошадиными глазами (Анохин 13). Эта смена происходит не сразу, переходом являются гибридные существа.

Можно наблюдать, что охотничья функция помощников постепенно отходит на задний план, сменяясь функцией лечения и функцией посредничества между двумя мирами. Особое значение начинают приобретать животные, служащие для передвижения (отсюда конь), а с ними ассимилируются средства передвижения, в особенности лодка. Так, в сказке искусники оказываются уже в лодке, составляют команду корабля. В лодке же плывут и аргонавты, весьма сходные с нашими Симеонами. Эта поездка в иной мир как в античности, так и в нашей сказке уже совсем вытеснила охотничью основу. Шаман и его помощники постепенно становятся уже не охотниками, а лекарями, охотниками за душами. В вавилонском мифе Нергал, отправляясь в подземный мир, берет с собой семь помощников, данных ему отцом. Их имена — молния, лихорадка, зной и др. Таблички плохо сохранились, но отсутствие охоты, отправка в иное царство, персонификация стихий, связь с шаманизмом-лечением ясны. В дальнейшем Нергал женится на Эришкигал, царице подземного царства. Очевидно, семеро помощников ему при этом помогают. Таким образом эта наиболее поздняя стадия наиболее близка к сказке (Jeremias 22).

Это приводит нас к рассмотрению посмертного помощника. Первоначально, когда между жизнью и смертью еще не делали резкого отличия, естественно, не могло быть специфической фигуры посмертного помощника. Но так как весь комплекс посвящения теснейшим образом связан с представлением о смерти, элементы его перешли в культ мертвых, создав посмертных помощников, последним ответвлением которых можно считать представление об ангелах, т. е. полузооморфных (крылатых) существах, уносящих душу на небо. Явление это — позднее, оно дает свой расцвет в государственном культе мертвых, каковой в наиболее развитой форме мы имеем в древнем Египте. Из работ Тураева, Видемана, Брэстеда и других мы знаем, что такого рода посмертные помощники имелись и в Египте. В гробницах были найдены пластинки с изображением гениев, как выражается Тураев, «помогавших покойнику за гробом».

Специальное рассмотрение этого египтологического вопроса не может входить в наши задачи. Наша задача — указать на имеющуюся здесь связь.

Мы наметили основные этапы в развитии помощника. Наиболее древней формой оказалось представление о превращении в животное во время посвящения. В дальнейшем он приобретается индивидуально, а еще позже — только шаманом. С приобретением его шаманом он приобретает новые функции — функции посредничества между двумя мирами, а охотничья природа помощника начинает отступать на задний план. Фигура помощника также начинает меняться. Животное начинает уступать духу, а среди животных начинают появляться животные, связанные с передвижением человека: орел сливается с конем. Но если набросанная здесь схема верна, то сказка отразила все стадии его развития: сказка знает и превращения, и помощников — зверей, и птиц, и духов, и группу искусников, связь которых с охотничьими орудиями все еще ясна у алтайцев, и коня, и т. д. Вопрос же, как эта фигура попадает в сказку, есть вопрос общий о том, как вообще религиозные представления попадают в сказку. Об этом мы скажем в последней главе.

II. Волшебный предмет

15. Предмет и помощник

Рассмотрение волшебного помощника облегчает и подготовляет рассмотрение волшебного предмета. Между ними существует теснейшее родство.

Легко заметить, что эти предметы представляют собой лишь частный случай помощника. Помощники, живые существа и волшебные предметы, принципиально функционируют совершенно одинаково. Так, конь переносит героя за тридевять земель, но то же достигается при помощи ковра-самолета или сапог-самоходов. Конь побивает рать, но и дубина сама бьет врагов и даже берет их в плен и т. д. Конечно, есть специфические помощники и специфические предметы, которые не могут быть взаимозаменяемы. Но эти отдельные случаи не нарушают принципа морфологического родства их. Число волшебных предметов в сказке так велико, что описательное рассмотрение их не приведет ни к каким результатам. Нет, кажется, такого предмета, который не мог бы фигурировать как предмет волшебный. Тут различные предметы одежды (шапка, рубашка, сапоги, пояс) и украшения (кольцо, шпильки), орудия и оружие (меч, дубина, клюка, лук, ружье, кнут, палка, тросточка), всякого рода сумки, мешки, кошельки, сосуды (бочки), части тела животных (волосы, перья, зубы, голова, сердце, яйца), музыкальные инструменты (свистки, рожки, гусли, скрипка), различные предметы обихода (огниво, кремень, полотенца, щетки, ковры, клубочки, зеркала, книги, карты), напитки (вода, зелье), плоды и ягоды. Сколько бы мы ни классифицировали и ни перечисляли их, этот перечень не дает ключа к их пониманию.

Не лучше будет, если мы подойдем к предметам со стороны их функций. Одни и те же функции приписываются различным предметам и наоборот. Так, молодцы, исполняющие приказания героя, могут являться из рожка (Аф. 186), из сумы (187), из бочки (197), из ящичка (189), из-под тросточки, если ею ударить о землю (193), из волшебной книги (212), из кольца (156, 190, 191). Функции эти будут нами изучены специально. Так, функция переноса героя в тридесятое царство составит предмет особой главы.

Поэтому мы будем классифицировать волшебные предметы иначе: мы рассмотрим их не по группам предметов как таковых, и не по функциям, а по общности их происхождения, поскольку это позволяют нам материалы.

16. Когти, волосы, шкурки, зубы

Волшебные предметы не только морфологически родственны волшебным помощникам. Они имеют такое же происхождение, как последние. Так, многие волшебные предметы представляют собой части тела животного: шкурки, волоски, зубы и т. д. Мы знаем, что при посвящении юноши получали власть над животными и что внешним выражением этого было то, что им давалась часть этого животного. Отныне юноша носил ее с собой в мешочке, или он ее съедал, или, наконец, эти части втирались в человека. Таким образом, к этой категории надо еще отнести мази: они тоже животного происхождения, как это легко прослеживается и в сказке.

Чаще, однако, часть животного дается в руки и служит средством власти над животным. Это происходит даже при индивидуальном приобретении помощника. У индейцев арапахо для этого уходят на вершину горы. «Через два-три, максимум семь дней, мужчине является дух-покровитель, обычно — маленькое животное в человеческом облике, которое, однако, убегая, принимает животный вид» (Preuss 1911, 249). Шкура такого животного затем носится. Из этих и подобных случаев мы заключаем, что древнейшая форма волшебных предметов — части животных. Смысл такого подарка в сказке сохранен с полной ясностью: волоски из хвоста коня дают власть над конем. То же относится к птицам: «И вот главная птица встает, дает ему перышко из головы: “Вот, этот волосок похрани, спрячь: какая бы беда ни случилась, так ты только этот волосок вынь, из руки в руку перемени, — мы тебе поможем во всем”» (ЗВ 129). Герой получает щучью косточку, в критический момент щука прячет его в своем гнезде или глотает его, герой превращается в нее (Ж. ст. 265; вариант: он получает воронью косточку, львиный коготь, рыбью чешуйку и пр.). Финист Ясный Сокол также дарит девушке перо из своего крыла: «Махни им в правую сторону, в миг перед тобой явится все, что душе угодно» (Аф. 235). Формула «все, что душе угодно», конечно, — поздняя замена других, более древних и более точных желаний. Эти желания сосредоточивались вокруг самого животного, вокруг животного — добычи. В американских мифах это сквозит совершенно ясно. «Он увидел человека, сидящего на высоком берегу. Его ноги свисали над пропастью. У него было две круглых трещотки. Он пел и бил трещотками о землю. Тогда буйволы появлялись толпами по каждую сторону его, падали на берег и оказывались убитыми» (Kroeber 1907, I, 75). Известно, что трещотки обычно делались в форме животного, чаще всего — птицы. Таким образом мы и здесь находим то явление, что вовсе не надо обладать сильным животным, чтобы иметь власть над животными. Принципиально ворон может дать хорошую охоту на буйволов. Такая вера имеется у многих народов, в том числе у народов, не знающих обряда посвящения. Такая вера имеется у вогульских охотников. Д. К. Зеленин говорит: «Вогульское поверье гласит: если иметь при себе мордочку лисицы, соболя или горностая, то все будет удаваться» (Зеленин 1929, 56).

Если наше наблюдение верно, если между животным помощником (субъектом помощи) и животным, на которое охотятся (объект помощи), не обязательно существует связь, то любое животное и любой предмет могут служить помощником. Тогда несоответствие между помощником и его функцией, неприкрепленность функции к отдельным животным или предметам, создающие впечатление фантастики, не просто прием поэтического творчества, а также исторически обосновано в первобытном мышлении. Описывая лекарские мешки, играющие роль при посвящении, Фрэзер говорит: «Эта сумка изготовлена из кожи животного (выдры, кошки, змеи, медведя, енота, волка, совы, горностая) и имеет форму, отдаленно напоминающую форму соответствующего животного. Одна из таких сумок имеется у каждого члена общества; он держит в ней нелепой формы предметы, являющиеся его амулетами или “чарами”» (Фрэзер 652) Эти талисманы и амулеты, в основе своей связанные с животными, и есть прообраз наших «волшебных даров», среди которых особый класс представляют всякого рода мешки, сумки, кошельки, коробочки и т. д. Из этих сумок и ларчиков появляются духи-помощники. Это приводит нас к предметам (не только животного происхождения), из которых появляются духи. Но раньше чем перейти к этим предметам, надо рассмотреть те предметы, для которых можно показать их происхождение из орудий.

17. Предметы-орудия

Все, о чем говорилось до сих пор, показывает одну знаменательную черту в мышлении первобытного человека. Главную роль в охоте играет якобы не орудие: не стрелы, сети, силки, ловушки. Главное — магическая сила, умение привлечь животное. Если животное убивалось, то это происходило не потому, что стрелок был ловок или стрела была хороша; это происходило оттого, что охотник знал заклинание, подводящее зверя под его стрелу, потому что он имел над ним магическую власть в виде мешочка с волосками и т. д. Функция орудия испытывается пока как нечто вторичное. Энгельс говорит: «...различные ложные представления о природе, о существе самого человека, о духах, волшебных силах и т. д. имеют по большей части экономическую основу лишь в отрицательном смысле; низкое экономическое развитие предысторического периода имеет в качестве дополнения, а порой в качестве условия и даже в качестве причины ложные представления о природе» (Маркс, Энгельс XXVII, 419). Частный случай такого неправильного представления о природе мы имеем здесь. По мере того, как совершенствуются орудия, можно наблюдать следующее явление: магическая сила, приписываемая сперва животному-помощнику через какую-нибудь часть его, переносится теперь на предмет. Человек в меньшей степени замечает свое усилие и в большей — работу орудия. Так получается концепция, что орудие работает не в силу прилагаемых усилий (чем совершеннее орудие, тем меньше усилия), а в силу присущих ему волшебных свойств. Получается представление об орудии, работающем без человека, за человека. Орудие теперь обожествляется. Обожествленное орудие наряду с волшебным волосами и пр. есть второй, более поздний, субстрат в истории волшебных предметов. Функции орудия являются причиной его обожествления. Очень наивно, но вместе с тем совершенно правильно об этом говорится в северорусской рукописи XVI века «Сад спасения», посвященной обращению в христианство лопарей. «Аще иногда камнем зверя убиет — камень почитает, и аще палицею поразит ловимое — палицу боготворит» (Харузин 1890, 137). Эта чисто охотничья вера держится еще при примитивном земледелии: некоторые индейцы «молятся своим палкам, которыми они копают коренья» (Штернберг 1936, 268). Представление, что орудие действует не в силу прилагаемого труда, а исключительно в силу присущих ему особых способностей, как указано, приводит к представлению об орудиях, действующих без человека. Такие орудия имеются в охотничьих мифах и дошли до нас в сказке. В мифе индейцев таулипанг герой только всаживает свой нож в куст — и нож сам начинает срезать деревья. Он ударяет топором по дереву — топор сам начинает рубить его (Koch-Grünberg 125). Стрела, пущенная наугад в воздух, сама поражает птиц и т. д. (92).

В сказке топор сам вырубает корабль (Аф. 212) или рубит дрова (165), ведра сами приносят воду. Интересно, что древняя связь с животным и здесь еще не утеряна. Это делается по щучьему веленью. Но эта связь в сказке не обязательна. Дубинка сама бьет врагов и забирает их в плен, при помощи помела и клюки «хоть какую угодно силу победить можно» (185) и т. д. Здесь связь уже утеряна.

18. Предметы, вызывающие духов

Приведенные материалы приблизят нас к пониманию предметов, при помощи которых можно вызвать духов. Такие предметы могут быть как животного состава (волоски коня), так и орудия (дубинка) и целый ряд других предметов (кольцо).

Вышеприведенные случаи показывают, как некогда понимали предметы, вещи и в особенности — орудия. В них живет сила. Но сила есть абстрактное понятие. Для выражения понятия силы ни в языке, ни в мышлении нет средств. Тем не менее процесс абстрагирования все же происходит, но это абстрагированное понятие инкорпорируется или, точнее выражаясь, представляется живым существом. Это видно по волоскам, вызывающим коня. Сила присуща всему животному и всем частям его. В волосках есть та же сила, что и во всем животном, т. е. в волосе есть конь, так же как он есть в уздечке, так же как в кости — все животное. Представление силы невидимым существом есть дальнейший шаг на пути к созданию понятия силы, т. е. к потере образа и к замене его понятием. Так создается концепция колец и других предметов, из которых можно вызвать духа. Здесь мы видим уже более высокую ступень, чем поклонение орудию. Сила откреплена от предмета и вновь прикреплена уже к любому предмету, внешне не представляющему никаких признаков этой силы. Это и есть «волшебный предмет».

Однако мы до сих пор говорили о подобных предметах, как будто бы они были не достоянием сказки, а достоянием практики. Действительно ли такие предметы существовали в обиходной практике? Такие предметы действительно существовали и употреблялись, и мы считаем это явление достаточно известным, чтобы на нем не останавливаться. Это — так называемые фетиши, амулеты, талисманы и т. д. В сравнительной этнографии вопрос этот все еще ждет своего исследователя. Формы и способ употребления этих предметов иногда в точности совпадают с той картиной, которую дает сказка. Укажем хотя бы на племя, которое знает «кольца, которые обладают свойством ставить носителя их в связь с некоторыми духами» (Frobenius 1898б, 326). Таким образом и здесь сказка содержит отголоски прошлого.

19. Огниво

Среди предметов, способных вызвать помощника, особое место занимает огниво, вызывающее главным образом коня. В сказке это обычно кремень и кресало, иногда в соединении с волосками. Волоски нужно зажечь, чтобы вызвать коня. Что огниво почти стабильно (но не исключительно) связано именно с конем, объясняется его огненной природой.

В огниве волшебные силы, свойственные вещам, сказываются особенно ярко, особенно сильно. Кремень и кресало очевидно заменили более древние формы огнива, когда огонь добывался путем трения. Мы уже видели, как путем трения двух палочек вызывается Агни. Поэтому огниво вообще есть волшебный предмет, служащий для вызова духов, а не только коня. Так, в белорусской сказке герой в лесной избушке находит кисет, в котором нет табаку, но есть огниво «кремешок и мысатик». «Дай, я попробую сикануть! Это подорожному человеку сгодится. Сиканул он мысатиком по кремешку — выскакивают 12 молодцов. “Что тебе от нас нужно?”» (Добровольский 557). В немецкой сказке (Гримм, 116) нужно закурить трубку, чтобы вызвать духа. Это объясняет нам и лампу Алладина, и может быть и то, что и волшебное колечко иногда нужно потереть, чтобы явился дух-помощник.

20. Палочка

К совершенно иным представлениям восходит палочка, прутик или тросточка. Предметы, о которых шла речь до сих пор, идут или от животных, или от орудий. Палочка создалась в результате общения человека с землей и растениями. Сказка не сохранила только одного обстоятельства: прутик срезается с живого дерева, и тогда он может оказаться волшебным, перенося чудесное свойство плодородия, обилия и жизни на того, с кем он соприкасается. По свидетельству Маннгардта, люди, животные, растения в различные времена года ударяются или стегаются зеленой веткой (resp. палочкой), чтобы стать здоровыми и сильными (Маннгардт). Таких случаев им приводится очень много, и они ясно показывают, что здесь на ударяемого переносится жизненная сила растения. То же самое приписывается корням и травам. В сказке «Притворная болезнь» (Аф. 207) убитый царевич оживляется корешком, подарком старика. «Они взяли корешок, нашли могилу Ивана-царевича, разрыли, вынули его, тем корешком вытерли и три раза перевернулись через него — Иван-царевич встал». Сила корешка переходит на человека. В другой сказке змея оживляет другую, приложив к ней зеленый листок (206, вар.) (об этом подробнее в главе о змее). Отсюда понятно, почему и «плетка-живулька» оживляет мертвого (Онч. 3).

21. Предметы, дающие вечное изобилие

Ко всему сказанному надо прибавить, что не каждый, не всякий предмет каждого рода может быть волшебным, а только добытый известным образом. При существовании обряда посвящения таким был предмет, полученный от старших. В сказке таким является предмет, данный мертвым отцом, ягой, благодарным похороненным мертвецом, животными-хозяевами и т. д. Короче говоря, волшебным является предмет, взятый «оттуда». «Оттуда» — это для более ранней стадии означает «из леса» в широком смысле этого слова, а позже — предмет, принесенный из иного мира, а по сказочному — из тридесятого царства. Не всякая вода оживляет мертвого. Но вода, принесенная птицей из тридесятого царства, оживляет мертвеца. Отсюда видно, что есть группа предметов, волшебная сила которых основана на том, что они принесены из царства мертвых. Сюда относится вода, возвращающая жизнь или зрение, яблоки, дающие молодость, скатерти, дающие вечное питание и изобилие и т. д. Мы пока только регистрируем этот факт. Объяснен он может быть только тогда, когда будет рассмотрено тридесятое царство и его свойства (см. гл. VIII).

22. Живая и мертвая, слабая и сильная вода

Среди этих предметов особого внимания заслуживает живая и мертвая вода и разновидность ее — сильная и слабая вода. Живая и мертвая вода — не противоположны друг другу. Они друг друга дополняют. «Спрыснул Ивана-царевича мертвою водою — его тело срослося, спрыснул живою водою — Иван-царевич встал» (Аф. 168). Такова каноническая формула применения этой воды.

Здесь возникают два вопроса: первый — откуда эта вода берется? и второй — почему эта вода сдваивается? Почему нельзя просто спрыснуть мертвеца живой водой, как это, впрочем, в некоторых редких случаях и делается?

Чтобы ответить на этот вопрос, мы рассмотрим некоторые материалы, касающиеся веры в загробную жизнь греков. Античные представления, связывавшиеся у древних греков с верой в загробную жизнь, соединялись, по-видимому, нередко с представлением о двух видах воды подземного царства, на что определенно указывают, например, южноиталийские таблички. Так петелийская золотая табличка (Inscriptiones Graecae 158; Dieterich 1893, 86), вкладываемая в гроб покойнику, говорит душе скончавшегося, что в доме Аида она увидит два различных источника: один по левую, другой по правую руку. У первого растет белый кипарис, но не к этому источнику должна она приближаться. Таблички велят душе обернуться направо, туда, где из пруда Мнемосины течет освежающая вода, около которой стоят ее стражи. К ним должна обратиться душа и сказать: «Я изнемогаю от жажды! Дайте напиться мне!»

Присмотримся внимательнее к этому тексту. Говорит и он о двух водах. Одна из них не охраняется и не представляет никакого блага для мертвеца; другая, наоборот, охраняется очень тщательно, и, раньше чем дать этой воды, мертвеца выспрашивают. Какая же это вода? В тексте она не названа ни живой, ни мертвой. Но она — благо для умершего, вода для мертвецов или, иначе говоря, вода «мертвая». Можно предположить, что эта вода успокаивает умершего, т. е. дает ему окончательную смерть или право на пребывание в области Аида.

Но для чего тогда служит другая вода, стоящая налево и никем не охраняемая? Из данного текста это не видно. По некоторым параллелям можно предположить, что это — «вода жизни», вода для мертвецов, не входящих в Аид, а возвращающихся из него.

До входа в Аид она не имеет никакого действия, поэтому она и не охраняется. Это явствует из вавилонского катабазиса богини Иштар. Как говорит Иеремиас, «она отпускается обратно после того как привратник вынужденным образом вспрыскивает ее водой жизни» (Jeremias 32). Если высказанные здесь предположения верны, то это объясняет, почему героя сперва опрыскивают мертвой водой, а потом живой. Мертвая вода его как бы добивает, превращает его в окончательного мертвеца. Это своего рода погребальный обряд, соответствующий обсыпанью землей. Только теперь он — настоящий умерший, а не существо, витающее между двумя мирами, могущее возвратиться вампиром. Только теперь, после окропления мертвой водой, эта живая вода будет действовать.

Если предположения, высказанные здесь, верны, то они бросают некоторый свет на «сильную» и «слабую» воду. Эти воды стоят по правую и левую руку пришельца. Они имеются или в погребе у яги, или у змея.

Как яга, так и змей являются охранителями входа в иное царство. Змей охраняет реку и мост, ведущие в тридесятое государство. «Сильная стоит на правой руке моста, а слабая — на левой» (Аф. 137, вар.). Перед боем эти воды подмениваются. Герой пьет «сильную» воду, убивает змея и попадает в иное царство.

Аналогия с приведенным греческим материалом достаточно полна. Но все же она не абсолютна. На вопрос, какую же воду пьет герой — живую (т. е. для живых) или мертвую (т. е. для мертвых), нельзя дать точного ответа. Здесь точность и первоначальный смысл уже утеряны, стерты. На этот вопрос так же нельзя ответить, как на вопрос — представляет ли собой герой мертвеца или живое существо. Он — живое существо, вторгающееся в царство умерших как дерзкий нарушитель и похититель. Нарушение установленного порядка мы имеем и здесь. Герой пьет не ту воду, которую ему как мертвецу было бы положено, и этим приобретает силу, похищает ее, так же как он похищает молодильные яблоки и другие диковинки.

Таким образом, я предполагаю, что «живая и мертвая вода» и «слабая и сильная вода» есть одно и то же. Ворон, улетающий с двумя пузырьками, приносит именно эту воду. Мертвец, желающий попасть в иной мир, пользуется одной водой. Живой, желающий попасть туда, пользуется также только одной. Человек, ступивший на путь смерти и желающий вернуться к жизни, пользуется обоими видами воды.

Эти предположения должны остаться гипотезой до нахождения других, более точных материалов. Но в свете этих предположений мы можем утверждать, что Иштар, раньше чем попасть в иной мир, пьет одну воду «мертвую», и что здесь пропуск. Возвращаясь, она пьет другую. Необходимо только еще прибавить, что эту сдвоенную воду необходимо отличать от «целющей и живущей» воды, исцеляющей слепоту и пр., также добываемой на том свете. Об этой воде речь будет при рассмотрении тридесятого царства.

23. Куколки

Итак, рассмотрение некоторых волшебных предметов опять приводит нас к той области, к которой приводит рассмотрение многих других элементов: к царству мертвых.

К этой же сфере приводит рассмотрение еще одного предмета, который стоит на границе волшебных помощников и волшебных предметов, а именно — куколок.

Такая куколка фигурирует в сказке «Василиса Прекрасная» (Аф. 104). Здесь умирает мать: «Умирая, купчиха призвала к себе дочку, вынула из-под одеяла куклу, отдала ей и сказала: “Я умираю и вместе с родительским благословением оставляю тебе вот эту куклу; береги ее всегда при себе и никому не показывай, а когда приключится тебе какое горе, дай ей поесть и спроси у нее совета”». Азадовский, Андреев и Соколов, издававшие Афанасьевский сборник, склонны считать этот мотив не фольклорным, так как он в фольклоре не имеет аналогий. Но, во-первых, эти аналогии есть: в сказке «Грязнавка» (См. 214) имеются куколки, к которым обращаются с той же формулой, что и у Афанасьева: «Вы, кукалки, кушайтя, мое горе слушайтя». В северной сказке: «У меня в сундуке есть четыре куколки, как чё надо, они тебе помогут», — говорит мать перед смертью своей дочери (Сев. 70). Попутно обращаем внимание на то, что куклу эту надо кормить. Во-вторых, куколки широко фигурируют в верованиях самых различных народов, причем аналогия со сказкой довольно точна.

Чтобы лучше понять этот мотив, приведем еще один случай из сказки. В сказке «Князь Данила-Говорило» (Аф. 114) преследуемая девушка постепенно погружается в землю (т. е. уходит в преисподнюю) и оставляет вместо себя четырех куколок, которые отвечают преследователю за нее ее голосом. В этом случае куколка служит заместителем ушедшего под землю.

Именно такую роль куколка играла в верованиях очень многих народов. «Известно, что остяки, гольды, гиляки, орочи, китайцы, а в Европе — мари, чуваши и многие другие народы делали в память умершего члена семьи «деревянного болвана» или куклу, которые считались вместилищем для души покойного. Изображение это кормили всем тем, что ели сами, и вообще ухаживали за ним, как за живым» (Зеленин 1936, 137). Эта вера — отнюдь не специфическая особенность Сибири или Европы. В Африке у Eime, когда умирает жена и муж женится вторично, он держит в своей хижине куклу, «которая представляет эту жену в потустороннем мире. Ей оказываются всякие почести, чтобы жена на том свете не ревновала к жене на этом свете» (Meinhof 63). В бывшей Нидерландской Новой Гвинее после смерти вырезают фигурку, при помощи которой пророчествуют. Фрэзер подробно описывает, как в куклу заманивают душу больного (Frazer 1911, I, 53–54). Содержа душу больного, кукла могла содержать или представлять душу умершего вообще. Родственники делают небольшую куклу, за которой ухаживают; в этой кукле инкарнируется покойник. Куклу кормят за столом, укладывают спать и т. д. (Харузин 1905, 234).

В Египте это представление отразилось в заупокойном культе. Ю. П. Францов отметил это явление в своей работе о древнеегипетских сказках о верховных жрецах. «В древнеегипетской магии употребление фигурок с магическими целями было широко известно. С тем оттенком, с каким передано употребление фигурок в нашей сказке, в качестве фигурки-помощника, представление получило распространение в заупокойном культе в виде фигурок-помощников “ушебти” или “шауабти”» (Францов 1935, 171–172). И хотя фигурки, о которых идет речь, имеют животный вид, здесь связь все же несомненна, так как человек-предок пришел на смену животному-предку. Как указывает Видеман, фигурки «ушебти» имели вид статуэток. Их клали в могилу умершего, они назывались «ответами» и должны были помогать в загробном мире (Wiedemann 26).

Все эти материалы показывают, к каким представлениям и обычаям восходит эта куколка. Она представляет собой умершего, ее нужно кормить, и тогда умерший, инкарнированный в этой куколке, будет оказывать помощь.

24. Заключение

Приведенные здесь материалы показывают, что волшебные предметы по своему содержанию имеют различное происхождение.

Основные группы намечаются: это — предметы животного происхождения, растительного происхождения, предметы, в основе которых лежат орудия, предметы многообразного состава, которым приписываются или самостоятельные или персонифицированные силы, и, наконец, предметы, связанные с культом мертвых.

Это — лишь предварительная наметка. При более подробном анализе могут быть найдены еще новые группы, не рассмотренные здесь предметы смогут быть отнесены к намеченным здесь группам.

Такова картина предметов со стороны их состава. Как историческая категория в целом они возводятся к тем же корням, к которым возводится помощник, составляя лишь разновидность его.

Весь ход сказки, то обстоятельство, что волшебные предметы подарены ягой (или ее эквивалентами), царями зверей, найдены в лесу и т. д., убеждают в стройности и цельности сказки, в ее исторической ценности и осмысленности.

Яга и ее дары представляют собой две стороны одного целого, и сказка эту связь сохранила очень полно.

Глава VI. Переправа

1. Переправа как композиционный элемент

Переправа в иное царство есть как бы ось сказки и вместе с тем — середина ее. Достаточно мотивировать переправу поисками невесты, диковинки, жар-птицы и т. д. или торговой поездкой и придать сказке соответствующий финал (невеста найдена и пр.), чтобы получить самый общий, еще пока бледный, несложный, но все же ощутимый каркас, на основе которого слагаются различные сюжеты. Переправа есть подчеркнутый, выпуклый, чрезвычайно яркий момент пространственного передвижения героя.

Русская сказка знает довольно много разновидностей переправы. Здесь будет речь только о типичных, часто повторяющихся способах. Герой, например, превращается в животное или птицу и убегает или улетает, или он садится на птицу, или на коня, или на ковер-самолет и пр., надевает сапоги-самоходы, его переносит дух, черт, он едет на корабле или переправляется на летучей лодке, на лодке же он переправляется через реку при помощи перевозчика, он спускается в пропасть или подымается на горы при помощи лесенок, веревок, ремней, цепей или когтей, дерево вырастает до неба, или герой лезет по дереву, наконец, его ведет вожатый, за которым он следует.

Нам нет необходимости составлять точный каталог этих форм, нет необходимости также в точной систематике и классификации. Формы переправы сливаются, ассимилируются, переходят друг в друга. Существенна не систематика, существенно здесь другое: все виды переправы указывают на единую область происхождения: они идут от представлений о пути умершего в иной мир, а некоторые довольно точно отражают и погребальные обряды.

2. Переправа в образе животного

В сказке герой, чтобы переправиться в иное царство или обратно, иногда превращается в животное. Превращение в животных как представление о смерти рассмотрено выше. Иногда герой улетает после побывки у яги. Герой до этого идет по земле, а затем подымается в воздух. Превращение связано с началом воздушного движения. Герой превращается только в тот момент, когда он узнал о тридесятом царстве.

Интересно проследить, в каких именно животных герой превращается. Здесь можно проследить известную смену. «Горами бежали оне горностаями, а синим морем — серыми утицами» (См. 298). Мы видим здесь животных, вовсе не приспособленных к быстрой переправе. Подобный же случай: «Сел Иван русский богатырь на бобра и поехал через море, переехал и слез с бобра» (Худ. 62). Выбор этих животных вскрывает охотничье, промысловое, происхождение этого образа. Гораздо чаще и вообще чаще всех других форм фигурирует птица. «Буря-богатырь ударился оземь, оборотился орлом и прилетел во дворец» (Аф. 136). Таких примеров можно привести множество. Мы не будем здесь повторять того, что сказано выше о птице и о смене ее конем. Представление о птице, несомненно, одно из древнейших. Но когда появляются ездовые животные, функция переправы переходит на них, а птица также служит ездовым животным: на нее садятся верхом. Как показал Н. Я. Марр на основании языковых материалов, древнейшим ездовым животным Европы был олень. Эти материалы впоследствии подтвердились раскопками. Сказка также сохранила оленя. «Отойдя с версту, обернулся он в оленя быстроногого и пустился, словно стрела, из лука пущенная; бежал, бежал, устал и обернулся из оленя в зайца; припустил во всю заячью прыть. Бежал, бежал, все ноги прибил и обратился из зайца в маленькую птичку — золотая головка; еще быстрее полетел, летел-летел, и в полтора дня поспел в то царство, где Марья-царевна находилась» (Аф. 259). Характерно, что олень утраивается вместе с более древней птицей и зайцем в одно целое. С появлением коня прекращается и тотемическая традиция превращения и начинается другое: на животное садятся. Но, с одной стороны, о герое изредка говорится «обратился конем и побежал на двор Елены Прекрасной» (Аф. 209), т. е. на новое животное переносятся старые формы магического использования, с другой стороны, новые формы использования животного (езда верхом), как указано, переносятся на прежних животных: на птицу садятся верхом.

3. Зашивание в шкуру

Материалы, приведенные выше, может быть не вполне убеждают, что переправа героя за тридевять земель возникла из представлений о переправе умершего в иное царство. Другие формы этого мотива не оставляют в этом никаких сомнений. В сказке весьма распространена следующая форма переправы: герой не превращается в животное, а зашивает себя в его шкуру или влезает в его падаль. Птица его подхватывает и уносит. Вариации этого мотива очень разнообразны. Чтобы поднять работника на золотую гору, «купец достал нож, убил ледащую клячу, выпотрошил, положил парня в лошадиное брюхо, сунул туда лопату и зашил, а сам в кустах притаился. Вдруг прилетают вороны черные, носы железные, ухватили падаль, унесли на гору и ну клевать; съели лошадь и стали было добираться до купеческого сына» (Аф. 243). «Налетае птиття орел и свернула его сырой кожей, здынула его на золотую гору» (См. 49). В этом случае мы видим, что герой не только влезает в труп животного, но и завертывается в его кожу. В другой сказке Иван оказывается в яме, куда сбрасывают падаль. «Как вырваться? Видит какую-то большую птицу — таскает скота; в одно время свалили в яму палую скотину. Он взял да к ней и привязался; птица налетела, схватила скотину и вынесла, села на сосну и Иван-царевич тут болтается, отвязаться нельзя» (Аф. 189).

Если сравнить эту форму переправы с предыдущей, то легко можно прийти к заключению, что мы здесь имеем более позднюю форму, пришедшую на смену превращения. Старое, наиболее древнее животное, служащее для переправы — птица — еще не забыта. Она фигурирует в роли переносчика. Но вместе с тем здесь уже отражены лошадь, корова и бык.

Это предположение подтверждается материалами. Наложение кожи встречается в обрядах посвящения, символизируя единосущие с животными. Посвящаемые плясали, одетые шкурой волков, медведей, буйволов, подражая их движениям и представляя из себя тотемное животное (Webster 183).

Это же представление сказывается и в обрядах погребения, и в мифах охотничьих народов. Штернберг говорит: «Так как человек после смерти становится тем животным, которое служит ему тотемом, то это, естественно, отражается и на похоронных обрядах: покойника завертывают в шкуру того животного, которое служило ему тотемом» (Штернберг 1936, 477). Так, у племени оваха, тотемом которого служит буйвол, трупы зашивались в шкуру буйвола (Kohler 39). Нансен наблюдает этот обычай у эскимосов. «Часто ноги (трупа) пригибаются к заду, и в таком положении они зашиваются в шкуру» (Nansen 216). Нансен объясняет этот обычай желанием, чтобы труп занимал как можно меньше места в могиле. Это объяснило бы подвязыванье ног, но не объясняет зашиванья в шкуру. Расмуссен указывает, что эскимосы зашитых в шкуру бросают в море (Rasmussen 254). Следовательно, зашивание не связано с ямой, как думает Нансен. Какое животное берется, Нансен не указывает. Такой же обычай зашиванья наблюдается у чукчей.

Соответствующий мотив имеется и в мифах, и здесь наложение шкуры или влезание в нее как форма единосущия совершенно ясно. В этих случаях преобладает птица. Герой, например, ловит орла. «Он потряс его так сильно, что все его кости и его мясо вывалились... Потом он надел на себя шкуру орла и полетел на небо, в царство умерших» (Frobenius 1898б, 27, 153; Boas 1895, 38). Такие мифы в Америке очень распространены. Иелх, бог племени тлинкит, убивший сороку, надевает на себя ее оперенье и летит к небу, где он ставит на место солнце (Frobenius 1898б, 30). Соответственно этому может быть истолкован и шаманский костюм, который часто представляет собой птицу.

Гораздо шире этот обычай распространен у народов, занимающихся скотоводством. Трупы зашиваются здесь, как и в сказке, в шкуру быка или коровы. Много примеров можно найти в Африке. «Если кто-нибудь умирает, — говорит Раум о племени вадджагга, — кто владеет скотом, режут одну из скотин и покрывают труп кожей» (Raum 184). «У вахехе, — говорит Фюллеборн, — мертвец зашивался в шкуру, на которой он умер». Он же говорит: «Плач о покойнике длился якобы 8 дней. Но так как в этой жаркой стране труп очень скоро начинает распространять сильный запах, то его зашивали в воловью шкуру, когда это уже не помогало — во вторую, третью, четвертую, пятую» (Fülleborn 184, 148). Неправильность такого механически-рационалистического объяснения становится ясной из сравнения с другими случаями. Фробениус сообщает, что когда умирал великий король, его по обычаю отцов зашивали в коровью шкуру и три дня давали ему плавать на озере.

Народы, производившие этот обычай, обычно не мотивируют его ничем. Исследователи сами от себя ищут мотивировок. Это делается якобы во избежание запаха или чтобы сэкономить место в могиле и т. д. Все эти мотивировки, конечно, неправильны, и объяснения нужно искать в истории этого обычая, а не в формах его.

Народы, о которых шла здесь речь, живут скотоводством. Таким же народом являются индусы времен Вед и, действительно, мы и здесь найдем тот же обычай, и на этом надо несколько остановиться. Индия достигла очень высокой культуры, но старый обычай зашиванья трупа в шкуру в ней сохранился. Но так как трупы при этом сжигались, то зашиванье в шкуру приобрело особую мотивировку. Раньше чем сжечь покойника, его обкладывали или покрывали соответствующими частями коровы (т. е. на голову клали голову и т. д.) или же одновременно с трупом сжигали козла. Бог огня Агни в пламени уносил умершего (Hertel 1925, 18). Как же мотивируется этот обычай? Это делается для того, чтобы Агни сжег, т. е. съел животное, а не человека. В «Ригведе» говорится: «Против Агни обложи себя оболочкой из частей коровы» (Ригведа, X, 16, 7). Эта мотивировка — явно поздняя. Для коровы, шкурой которой обкладывали труп, в немецкой науке установлен специальный термин Umlegetier, т. е. «обкладное животное». Труп покрывался шкурой животного, на которой сохранились голова, ноги и хвост, волосатой стороной наружу.

Интересно, что в пределах земледельческих культур древности этот обряд или обычай также имеется, но уже только в виде реликтов.

В Египте в древние времена хоронили трупы завернутыми в шкуры. Следы такого погребения найдены при раскопках (Budge 1922, XXI). Бадж считает это первой попыткой мумификации. Может быть, это верно, но для нас это одновременно последняя ступень имевшихся раньше форм погребения. В дальнейшем, когда уже выработалась мумификация, завертывание в шкуру принимает другую форму, сохранив очень ясно первоначальный смысл единосущия. В шкуру завертывается уже не мертвец, а совершающий церемонию жрец. «Раньше чем лечь на ложе, — говорит Бадж, — он завертывал себя в кожу быка или коровы, потому что хотел этим актом достичь возрождения; верили, что, «проходя через кожу быка, человек приобретал дар нового рождения...» Предполагалось, что так делали и боги. Так, Анубис пролез через кожу Осириса. Мы видим здесь, что животное стало богом, и что зашивание в шкуру давало умершему единосущие с ним и бессмертие. Это же представление отражается и в жертвоприношениях. «Шкура была типична для жертвоприношений, прохождение сквозь нее придавало человеку силу и жизнь жертвы и делало его представителем убитого животного. Как бык был символом Осириса, который сам был «быком Аменти», так человек, одевший его кожу, был представителем Осириса» (Budge 1909, 31).

Здесь как будто отсутствует представление о движении. Кожа служила, как выражается Морэ, «кровавым саваном» (Морэ 9).

Это происходит потому, что египтяне представляли себе путь умершего не в виде полета, а главным образом в виде поездки в лодке — наиболее естественный для египтян способ передвижения. Но роль быка как сопроводителя в иной мир также не чужда Египту.

Морэ говорит: «Бык, сообщник Сета, соперник Осириса, принесен как таковой в жертву; и он же после своего умерщвления сопровождает Осириса на небо, неся его на своей спине, отдает свою кожу, чтобы сделать из нее парус для божественной ладьи, в которой переправляются в рай». Кожа превратилась в парус (110).

В Греции надевание шкур на трупы уступило место надеванию шкур на богов. О Геракле уже говорилось выше. Известен также образ Диониса, одетого в шкуру быка со свисающей вниз головой с рогами. Животные, сопровождающие умершего в иной мир, часто мыслятся теперь только как пища для умершего, начатки чего мы видели и в Индии. Представление человек-животное сменилось представлением человек плюс животное в качестве пищи или, как думает Штенгель, животное в качестве слуги в ином мире. «Со съедобных животных снимается шкура, в их жир укладывается труп, а труп животного вместе с кувшинами меда и масла сжигается в непосредственной близости покойника» (Stengel 208). С лошадей, однако, шкура не снимается, они должны следовать за покойным, чтобы служить ему в Аиде.

Все эти материалы явно указывают на то, что источником мотива героя, залезающего в труп животного или зашивающего себя в него, являются похоронные обряды, некогда отражавшие представление об единосущии с животным после смерти и прошедшие скотоводческую стадию.

4. Птица

Зашивание есть уже начало потери первоначального представления о единосущии. Такой же потерей является мотив, когда герой не превращается в животное и не зашивает себя в него, а садится на него. Здесь также можно наблюдать, что первоначально садятся на тех животных, которые некогда представляли собой умерших — на птиц, а затем уже появляются собственно ездовые животные. В сказке говорится: «“Садись ко мне на крылья; я понесу тебя на свою сторону...” Сел купец орлу на крылья; понесся орел на синее море и поднялся высоко-высоко» (Аф. 224). В варианте этой сказки орел трижды спрашивает героя, что он видит под собой. «Мужик сел на орла; орел взвился и полетел на синее море. Отлетел от берега и спрашивает у мужика: “Погляди да скажи, что за нами и что перед нами, и что над нами, а что под нами?”» (220). За нами, — отвечает мужик, — земля, перед нами — море, над нами — небо, под нами — вода». По мере полета картина меняется.

Эти примеры ясно показывают связь образа птицы с представлением о далеком пространстве, в частности с морем. Если зашивание в шкуру достигает, как мы видели, своего апогея у народов — пастухов и скотоводов, то птица характерна для жителей побережий. Ее, например, почти нет в Центральной Африке, зато она преобладает на океанийских островах и у прибрежных жителей Америки. Наряду с птицей или вместе с ней у этих народов, как мы увидим ниже, имеется лодка. Царство мертвых здесь представляется не за лесами и горами, и не под землей, а за горизонтом. Оно одновременно есть царство солнца и воды. В изобразительном искусстве этих народов мы имеем деревянные изображения птиц в форме лодок. Мертвый здесь обычно садится на птицу, представление, которое, по мнению Фробениуса, возникло под влиянием езды на лодках.

В упомянутой сказке герой отправляется к морскому царю, а образ морского царя часто связан с солнцем. В другой версии этой сказки Иван добывает Морскую Пани и затем отправляется за тридевять земель, где ночует солнце: Царь-Солнце тоскует по потерянной для него Морской Пани. Подобные сказки очень на руку мифологам. Они хотели видеть здесь отражение небесных явлений. Это тридесятое царство действительно часто (но не всегда) есть царство солнца. Это мы увидим ниже, когда дойдет очередь до этого мотива. Но оно важно не как отражение представлений о небе и его светилах, а как отражение царства мертвых: именно птица есть характерное животное, доставляющее туда умерших. «В Океании и северо-западной Америке, — говорит Вундт, — господствующее в народе воззрение, согласно которому души предков или недавно скончавшихся лиц живут в определенных птицах, непосредственно соединяется в тех же областях с мифом, по которому душа покойника относится к солнцу, как к ее будущему местопребыванию» (Вундт 109). Что птица представляет душу умершего, это давно известно (Negelein 1901г; Weicker), но на происхождение этого представления у исследователей иногда довольно туманные взгляды. Вундт, например, считает, что представление о птице-душе возникло из представлений о том, что при сжигании трупов душа уходила в дым. «Переход души в дым, — пишет он, — поднимающийся от сжигаемого трупа к небу, уже приближается к другой форме воплощения души... именно к превращению ее в быстро движущихся животных, особенно в птиц и других летающих существ» (Вундт 108). Мы же считаем это представление второй ступенью представлений о превращении, развившихся у народов-мореплавателей или обитателей побережий.

Нет необходимости приводить много материалов. Мы приведем лишь некоторые случаи для иллюстрации. Фробениус в книге о мировоззрении первобытных народов посвятил целую главу птице. На Таити и на Тонга представление о птицах, уносящих душу, еще существовало в конце XIX века. Когда человек умирает, душа подхватывается птицей. Птица, следовательно, уносит душу в потустороннее царство. Такими птицами, уносящими мертвых, у океанийцев является птица-носорог, в Австралии — ворона, у племени нутка — ворон. На Таити и Тонга верят также, что птица подстерегает душу умершего и проглатывает ее. Та же птица-носорог фигурирует у даяков. Эта птица быстро и уверенно приводит души умерших в город мертвых.

Такого рода вера отразилась и в обрядах и в мифах. У даяков умершему кладут на грудь и привязывают к нему курицу. На Борнео курицу приносят в жертву. Кровью курицы на Суматре обрызгивают гроб (Frobenius 1898б).

Это же представление имеется и в мифах Океании. Мауи, желая достать огня, летит на спине голубя в преисподнюю. В микронезийской сказке-мифе говорится: «Возьми еду в птицу, положи в нее несколько циновок, лети и ищи свою жену» (Hambruch 168).

В мифологии северо-западной Америки мы имеем фигуру Иелха. «Иелх прежде всего есть птица мертвых, водитель душ. Он приглашает в гости духов умерших. Других он призывает скорбеть с ним о мертвых» (Frobenius 1898б, 26).

Представление о душе-птице или о душе, уносимой птицей, сохраняется в Египте, в Вавилоне, в античности, и все эти формы близки к сказке и объясняют ее. В Египте есть несколько форм переправы в иное царство — как и вообще египетские представления, они не имеют никакого единства и никакой последовательности. Тела умерших царей остаются в пирамидах, «а души, — говорит Морэ, — познав пути благие, ведущие в рай, переселяются к богам, то взбираясь по лестнице, восходящей у края небосклона, то совершая переправу в барке, в которой гребет сумрачный Харон, то воспарив или же поднявшись на крыльях Тота, священного Ибиса» (Морэ 134). Что касается лестницы и барки, то их рассмотрение еще впереди, здесь нас интересует птица. Полет на птице встречается в «Книге мертвых». «Я поднялся, я поднялся подобно мощному золотому ястребу, происшедшему из своего яйца. Я лечу и спускаюсь подобно ястребу, имеющему спину в четыре локтя шириной и крылья которого подобны изумруду с юга» («Книга мертвых», XXVII, 248).

Не чужда этому представлению и Вавилония. В поэме о Гильгамеше Эабани снится, что его зовут в преисподнюю (Irkalla), «где, подобно птицам, носят одежду из перьев» (Jensen 10). Таким образом, в Вавилоне умершие мыслились в виде птицеобразных существ. Подобное же представление имелось в Греции (Weicker 23). Об этом говорит, например, и рассказ Псевдокаллисфена о том, что при смерти Александра взвился орел. При смерти киника Перегрина Протея якобы произошло землетрясение, к небу взлетел орел, который человеческим голосом воскликнул: «Я оставил землю и подымаюсь на Олимп» (Holland 210). Эта вера отражается еще в таких произведениях, как «Онирокритика» (сонник) Артемидора. Здесь всякая увиденная во сне птица толкуется как человек, а всякий полет во сне — как стремление собственной души отбросить земную оболочку и в виде души-птицы улететь в Элизий (Weicker 23). В Риме при смерти императоров отпускали орла, чтобы он уносил душу властителя к небу (Holland 213).

Наконец, в христианстве, в образе крылатых ангелов, уносящих душу, мы имеем последние остатки этой веры.

5. На коне

Конь, несомненно, более позднего происхождения, чем птица. Выше указывалось, как конь ассимилируется с птицей, как крылатый конь, собственно, есть птица-конь. К тому времени, когда стали приручать коня, представление о превращении в животное, по-видимому, уже должно было отойти на задний план, хотя в сказке в единичных случаях встречается и превращение в коня. Конь фигурирует в обрядах: его хоронят вместе с умершим в качестве ездового животного. Мальтен заметил эту смену в античной Греции. «Мертвец в эллинской (как и в австро-германской) вере является одновременно в виде (Erscheinungsform) коня, но наряду с этим и в образе ездока или владельца коня», — говорит он. Конь уже рассмотрен нами выше. Таким образом полет героя на коне отражает другую фазу тех же представлений, что и езда на птице: переправу в царство мертвых. Это положение настолько очевидно, что можно воздержаться от приведения материала, ссылаясь на уже приведенные работы Анучина, Негеляйна, Мальтена и других.

6. На корабле

Если конь не требует особого рассмотрения в качестве перевозчика, так как в целом его фигура уже рассмотрена выше, то лодка нами еще совсем не затрагивалась, и на ней мы остановимся подробнее. Лодка или корабль, на котором отправляется герой, опять не совсем обыкновенный корабль. Это — летучий корабль. «Увидишь перед собой готовый корабль, садись в него и лети, куда надобно» (Аф. 144). «Вдруг лодка поднялась по воздуху, и мигом, словно стрела пущенная, привезла их к большой каменистой горе» (138). Наряду с этим встречается и обычный корабль или лодка, как лодка семи Симеонов, рассмотренная нами выше.

Что летучий корабль так же эволюционировал из птицы, как и конь, указывалось выше, при рассмотрении птицы. К коню перешли крылья, к кораблю — только способность преодолевать воздух. Вазер говорит, что «едва ли можно найти крупную часть населенной земли, где не имелась бы вера в корабль душ» (Waser). Я думаю, что это неверно. Если в Индии, в азиатских степях, у скифов, греков, германцев, славян и т. д. преобладает конь, то лодка преобладает у островных народов Океании, а в Европе классическую страну культа лодки мертвых, вернее, погребения в лодке, представляет собой Скандинавия.

Во всей Океании лодки в самых разных формах служат формой погребения. Их подвешивали на деревьях (Frazer 1922, 20), их ставят на особые высокие помосты (Frobenius 1898б, 14), лодки спускаются просто на воду или сжигаются. Во всех этих случаях, особенно в сожжении и в выставлении на помостах, явно сквозит представление о воздушном путешествии умершего.

Эти представления явно идут от образа птицы, даже если бы мы не знали этого из резных изделий, представляющих лодку в форме птицы и изображающих «корабль душ». «Лодка в форме птицы уносит душу на тот свет», — говорит Фробениус. И если на острове Тиморе лодка в момент прибытия в иной мир представляется золотой, то это означает, что умерший прибыл в царство солнца.

В Египте лодка слилась с солнцем. Здесь ладья мертвых следует вместе с солнцем по воде (Wiedemann 10). Переправу через море мы имеем и в Вавилоне, что мы знаем из мифа о Гильгамеше.

В Греции нет обряда хоронения в лодке. Греки, как говорит А. В. Болдырев, «никогда не были прирожденными мореплавателями». Греки боялись моря. «Корабль, пускавшийся по волнам этого моря, всегда мог незаметно и постепенно проникнуть в эти сказочные области, и обыкновенное плавание легко могло превратиться в странствование по странам загробным» (Болдырев 145–146). Море для греков было чуждой стихией, и быть похороненным в лодке не представлялось заманчивым, в отличие от представлений скандинавов, у которых, как показал Анучин, захоронение в лодке принимало торжественные формы и отражено в Эдде.

Зато в представлениях Греции имеется переправа через речку с мрачным перевозчиком Хароном, также отраженная сказкой. Русская сказка сохранила одну частность — старик предупреждает героя: «Есть на пути три реки широкие, на тех реках три перевоза: на первом перевозе отсекут тебе правую руку, на втором — левую ногу и на третьем — голову снимут» (Аф. 173). Если откинуть утроение, то мы имеем здесь представление об отрубании руки при перевозе (ср. Онч. 3). Отрубание руки мы уже встретили как типичный элемент при посвящении. Этим отрубанием лодочник выдает себя за лодочника смерти.

7. По дереву

Сходное происхождение имеет мотив дерева, по которому попадают на небо. «Взял он мешок и полез на дуб. Лез, лез и взобрался на небо» (Аф. 188). Здесь русская сказка отражает широкое представление, что два мира (а иногда и три — подземный, земной и небесный) соединены деревом. Этому представлению посвящена VII глава работы Штернберга о культе орла у сибирских народов. Самое интересное для нас то, что представление о дереве-посреднике связано с представлением о птице. У якутов каждый шаман имеет «шаманское дерево», т. е. высокий шест с перекладинами наподобие лестницы и с изображением орла на вершине. Это дерево связано с посвящением в шаманы. «Поразительно, — пишет Штернберг, — что у бурят центральный момент посвящения в шаманы — это восхождение на особо воздвигнутое дерево, причем происходит его высшее приобщение к божествам путем бракосочетания с небесной девой... Такое же дерево поменьше воздвигается в его юрте. На нагруднике орочского шамана изображены три мира — верхний, средний и нижний. На нем фигурирует мировое дерево — лиственница, по которой шаман взбирается в верхний мир. Падение шамана с этого дерева вниз повлечет за собой гибель всего мира» (Штернберг 1936, 123). Штернберг исследует название этого дерева у разных сибирских народов и приходит к заключению, что оно означает «дорога». Все эти материалы чрезвычайно интересны, но вывод, который делает Штернберг, должен быть признан весьма сомнительным. Штернберг возводит его к представлениям о священном дереве в Индии, «где каждый Будда, а еще раньше, нужно думать, каждый духовдохновенный, имел, как каждый шаман в Сибири, свое особое дерево, с которым связана его сила, называемое bodhitaru, дерево мудрости, ведовства» (124). Восхождение по дереву к небу, брак с дочерью солнца или восхождение первых людей из преисподней вверх — подобные сюжеты имеются не только в Азии, но и в Америке.

Таким образом, выясняется, что с культом мертвых дерево связано мало, если не считать погребения на деревьях или в стволе деревьев. Но дерево-посредник имеет отношение к шаманскому посвящению и к образу птицы, с одной стороны, и, как видно по материалам Анучина, — к лодке, к колоде, в которую закладывают покойника, — с другой. Все эти связи в этнографии не изучены. В специальных работах о дереве Филпота и Зеленина о дереве как посреднике между двумя мирами не упоминается (Зеленин 1937; Philpot 1897). Но для наших целей достаточно и этих указаний.

8. По лестнице или ремням

С деревом тесно связана переправа по лестнице. Уже из материалов Штернберга мы видели, что шаманское дерево принимает форму лестницы. В русской сказке горошинка вырастает до неба. «И стала туда лесенка» (См. 43). Эта лестница служит не только для того, чтобы подняться на небо, но и для восхождения на гору. «И тотчас в горе показалась лестница» (Аф. 156). Для нисхождения в подземный мир служат ремни. «Тут он придумал: лошадей своих зарезать и шкуру с них содрать и ремней нарезать, надвязать и кошелку сплесть и туды (т. е. в подземное царство) опускаться» (Худ. 2). В кошелке, сплетенной из лошадиных ремней, мы легко узнаем деформацию шкуры, в которую завертывает себя герой. Влезание на гору может совершаться другим, несколько неожиданным образом: герой входит в пещеру: «Вошел туда — железные когти ему на руки и на ноги сами наделися. Начал на горы взбираться» (129). Птичьи когти вскрывают связь и этого мотива с образом птицы.

Мы видим здесь разнообразные, ассимилирующиеся друг с другом формы для поднятия вверх и для опускания вниз. Все приведенные формы сравнительно поздние и легко выдают свое первоначальное происхождение из других форм, в частности от животных. И хотя боги, спускающиеся по веревке с неба или в преисподнюю, встречаются уже довольно рано, в погребальных обычаях лестницы встречаются только в стадии, соответствующей Египту. У древних египтян при некоторых мумиях найдены миниатюрные лесенки, по которым души могли спускаться и восходить на небо (Штернберг 1936, 34). Эта лесенка, конечно, волшебная, ею можно пользоваться, только зная магические формулы. Эта лесенка находится в ведении Сета. «Сет стоит в связи с солнечным богом и его группой, и соответственно с этим старое учение представляет Сета распорядителем лестницы, при помощи которой умерший может подыматься к солнечному богу — лестницы, по которой он сам однажды поднялся» (Breasted 40). В «Книге мертвых» (гл. 53) мы читаем: «Слава тебе, о лестница бога, слава тебе, о лестница Сета. Установись, о лестница бога, установись, о лестница Сета...». Эти механические средства переправы (лестницы, ремни, веревки, цепи, крюки и т. д.) представляют собой деформацию более ранних представлений. Данная форма переправы, точно так же как и предыдущие, указывает на то, что здесь отражены представления о переправе в иной мир.

9. При помощи вожатого

То же можно сказать, когда героя ведут в иной мир. Мы здесь касаемся широкого круга представлений о вожатом души. «Волчица побежала, и вслед за ней поскакал царевич» (Аф. 161). «Ступай вверх по морю, попадется тебе серебряная птичка золотой хохолок: куда она полетит, туда и ты иди» (130). Мы опять видим того же животного вида водителя, что и в других формах. Если сравнить три случая: 1) герой превращается в птицу и улетает (136), 2) герой садится на птицу и улетает (128), 3) герой видит птицу и следует за ней (130), — то здесь мы имеем расщепление, раздвоение героя. И действительно, ведение героя есть поздняя форма. Его нет, например, в американских мифах. Там, где уже развилось индивидуальное шаманство, таким водителем является шаман. Но и он применяет известные нам средства передвижения. Гольдский шаман говорил Штернбергу: «Разные души надо водить разными путями: если гольд по происхождению оленевод, то его душу надо возить на оленях, а если собаковод — то на собаках; иных приходится везти на лодке» (Штернберг 1936, 328).

Там, где охота вообще перестает играть производственную роль, водитель душ антропоморфизируется, но не теряет своей первоначальной связи с животным. В Египте, например, в позднее время таким водителем был Осирис. «Осирис, богов водитель, проходит через Туат (подземный мир), он проламывается сквозь горы, он прорывается сквозь скалы, он радует сердце каждого khu» (Книга мертвых, XV, 84). Но это, несомненно, более позднее явление. Более ранним является представление о жуке, в которого мертвый иногда превращался, но который впоследствии стал водителем. «Я вошел в дом царя посредством жука, который привел меня сюда» (Книга мертвых, XV, 247).

10. Заключение

Какие же выводы можно сделать из рассмотренных форм? Первый и основной вывод тот, что все способы переправы имеют одинаковое происхождение: они отражают представление о странствовании умершего в загробный мир. Второй вывод: разнообразие форм часто может быть рассмотрено как наслоение более поздних на другие, более ранние формы. Смена эта вызвана сменой форм производства. Древнейшая форма есть тотемическое представление о превращении человека в свое тотемное животное. С отмиранием тотемизма формы эти меняются. С появлением ездовых животных и усовершенствованием способов передвижения начинают меняться сперва формы переправы (на птицу садятся), а потом и самые животные: появляются олень и конь. Конь первоначально ассимилируется с птицей, равно как у народов, не знавших коня, — лодка, создавая гибридные формы. Фигура умершего раздваивается на везущего и везомого или ведущего и ведомого. С переходом на земледелие водитель антропоморфизируется и обожествляется, но животная природа водителя еще ясна из рудиментов и параллелей. Даже такие формы, как лестница, дерево и ремень, обнаруживают при сопоставлениях свою первоначальную животную форму.

Глава VII. У огненной реки

I. Змей в сказке

1. Облик змея

В центре внимания этой главы будет стоять фигура змея. В частности, нас займет мотив змееборства. Каждому, хоть немного знакомому с материалами по змею, ясно, что это — одна из наиболее сложных и неразгаданных фигур мирового фольклора и мировой религии. Весь облик змея и его роль в сказке слагаются из ряда частностей. Каждая такая частность должна быть объяснена. Частность, однако, непонятна без целого; целое, в свою очередь, слагается из частностей. Способы изложения могут быть различны. Мы поступим следующим образом. Прежде всего мы изложим сказочный материал, дадим характеристику змея по сказке, совершенно не привлекая никакого сравнительного материала. Только после этого мы привлечем сравнительный материал, но уже в ином порядке. Мы рассмотрим сперва наиболее древние, архаические соответствия, а затем более новые и поздние.

Каким же представляет себе создатель или слушатель сказки змея? Оказывается, что змей в сказке, в подлинной народной русской сказке, никогда не описывается. Мы знаем, как выглядит змей, но знаем это не по сказкам. Если бы мы пожелали нарисовать змея только по материалам сказки, то это было бы затруднительно. Но некоторые черты внешнего облика змея все же могут быть вырисованы.

Змей прежде всего и всегда — существо многоголовое. Число голов различно, преобладают 3, 6, 9, 12 голов, но попадаются и 5 и 7. Это — основная, постоянная, непременная черта его. Все другие черты упоминаются лишь иногда, иногда они и не приводятся, так, например, не всегда говорится, что змей — существо летучее. Он летает по воздуху: «Вдруг видят: в версте от них летит змей» (Аф. 131). «Прилетел змей, начал виться над царевною» (171). Но тем не менее крылья его почти никогда в связи с полетом не упоминаются, можно бы думать, что он витает по воздуху без крыльев. Тело его сказкой также не описывается.

Чешуйчатый ли он или гладкий или покрытый шкурой — этого мы не знаем. Когтистые лапы и длинный хвост с острием, излюбленная деталь лубочных картинок, в сказках, как правило, отсутствуют. Полет змея иногда напоминает полет яги. «Поднималась сильная буря, гром гремит, земля дрожит, дремучий лес долу преклоняется: летит трехглавый змей» (Аф. 129, вариант). Во всем афанасьевском сборнике крылья упоминаются только один раз: змей уносит царевну «на своих огненных крыльях» (131).

По-видимому, такое отсутствие описания свидетельствует о том, что сказочнику образ змея не совсем ясен. Он иногда ассимилируется с обликом героя и представлен всадником. Под змеем в этих случаях конь обычно спотыкается.

Змей существо огневое. «Летит на него лютый змей, огнем палит, смертью грозит» (155). Как извергается этот огонь — мы опять не знаем. О коне, например, мы подробно знаем, что огонь, искры и дым исходят из ноздрей и ушей. Здесь этого нет. Тем не менее можно сказать, что эта связь змея с огнем — постоянная черта его. «Змей пламенем палит, когтями рвет» (Худ. 119). Этот огонь змей носит в себе и извергает его: «Тут змей испустил из себя пламя огненное, хочет сжечь царевича» (Аф. 562). «Я твое царство огнем сожгу, пеплом развею» (271). Это — постоянная формула угрозы змея. В одном случае змею соответствует огненный царь (206): «Не доезжая до его царства, верст 30 уж огнем жжет».

2. Связь с водой в сказке

Но есть и другая стихия, с которой связан змей. Эта стихия — вода. Он не только огненный царь, но и водяной царь. Эти две черты вовсе не исключают друг друга, они часто соединяются. Так, например, водяной царь присылает письмо за тремя черными печатями и требует Марфу-царевну, он грозит, что «людей всех прибьет и все царство огнем сожжет» (125). Таким образом, водяная и огненная стихии не исключают друг друга. Эта водяная природа змея сказывается даже в его имени. Он «змей черноморский». Он живет в воде. Когда он подымается из воды, то за ним и вода подымается. «Тут утка крякнула, берега звякнули, море взболталось, море всколыхалось, — лезет чуда-юда мосальская губа» (136). «Вдруг змей начал выходить, вода за ним хлынула на три аршина» (125). В одной сказке он спит на камне в море, он храпит, «и як храпе, да того на семь верст аж волна бье» (132).

3. Связь с горами

Но змей имеет и другое название — он «Змей-Горыныч». Он живет в горах. Такое местопребывание не мешает ему в то же время быть морским чудовищем. «Вдруг туча надвинулась, ветер зашумел, море всколыхалося — из синя моря змей выходит, в гору подымается» (155). И хотя слова «в гору» и могут означать просто «на берег», но все же двух типов змея, горного и водяного, установить нельзя. Иногда он живет на горах, но когда герой к нему приближается, он выходит из воды. «Едут год они, едут два, проехали три царства, синеются-виднеются горы высокие, между гор степи песчаные: то земля змея лютого» (Аф. 560). Пребывание на горах обычная черта змея.

4. Змей-похититель

Каковы же теперь действия змея? В основном змею свойственны две функции. Первая: он похищает женщин. Похищение обычно бывает молниеносно и неожиданно. У царя три дочери, они гуляют в прекрасном саду. «Вот змий черноморский и повадился туда летать. Однажды дочери царские припоздали в саду, засмотрелись на цветы; вдруг — откуда ни взялся — змий черноморский, и унес их на своих огненных крыльях» (131).

Но змей — не единственный похититель. Он не может быть рассмотрен без некоторых других похитителей, которые действуют совершенно так же, как и змей. В роли похитителя может фигурировать, например, Кощей Бессмертный. «В некотором царстве, в некотором государстве жил-был царь. У этого царя было три сына, все они были на возрасте. Только мать их вдруг унес Кош Бессмертный» (156).

Иногда похитителем является птица. «На ту пору прилитела Жар-Птиця, схватила их матушку и унесла за тридевять земель, за тридевять морей в свое царство» (См. 31).

Особенно часто в качестве воздушного похитителя является ветер или вихрь. Однако сопоставление подобных случаев показывает, что за вихрем обычно кроется или змей, или Кощей, или птица. Вихрь может быть рассмотрен как похититель, потерявший свой животный или змеиный или иной образ. Похищает вихрь, а когда герой разыскивает царевну, то оказывается, что она во власти змея (См. 160). «Ведь это не вихрь, а змей лютый», — прямо говорится в сказке (Аф. 560). Такие выражения, как «Кощей страшным вихрем вылетел в окно» (159), показывают, какими путями шла потеря животного образа. «Вдруг сделался сильный ветер, поднялся клубом песок, вырвало из рук няньки дитятю и унесло неизвестно куда» (Худ. 53). Здесь нет животного облика, однако разысканная царевна оказывается во власти орла.

Когда дальше в роли похитителя выступают черти, нечистые духи и т. д., то эти случаи представляют собой дальнейшую деформацию под влиянием современных сказочнику религиозных представлений.

5. Поборы змея

Функции змея не ограничиваются тем, что он пожирает или уносит девушку, или в виде нечистой силы вселяется в живую и мучает ее, или — в мертвую и заставляет ее пожирать живых. Иногда он является с угрозами, осаждает город и требует себе женщину для супружества или для съедения насильно, в виде дани. Этот мотив вкратце можно назвать поборами змея. Мотив этот очень распространен, и черты его довольно единообразны. В основном дело сводится к следующему: герой попадает в чужую страну, видит, что все люди ходят «такие кручинные», и от случайных людей он узнает, что змей ежегодно (или каждый месяц и т. д.) требует по девушке, и что ныне настала очередь царской дочери. В этих случаях — это нужно подчеркнуть — змей всегда выступает как водяное существо. Царевна уже выведена к морю. «Ему сказали, что у царя их одна и есть дочь — прекрасная царевна Полюша, и ее-то и поведут завтра к змею на съедение; в этом царстве дают каждый месяц семиглавому змею по девице... Ныне наступила очередь до царской дочери»; ее ведут к морю (Аф. 171).

6. Змей — охранитель границ

В этих случаях змей пребывает у реки. Часто эта река огненная. Через речку ведет мост. Речка эта имеет свое название: она называется река Смородинка, мост всегда калиновый. Герой поджидает змея под мостом. «Приходит самая полночь, и пошли они под калиновый мост, на огненную реку» (134). Эта река — граница. Через мост перейти невозможно. Змей охраняет этот мост. Перейти через него можно, только убив змея. «И поехали... путем-дорогой, и подъехавши к красному мосту, по которому никто благополучно не проезжал, привелось им тут ночевать» (См. 150). Здесь вспоминается яга: она тоже хранитель входа. Яга охраняет периферию, змей охраняет самое сердце тридесятого царства. Некоторые аксессуары особенно ярко напоминают ягу: «Приехали они к огненной реке, через реку мост лежит, а кругом реки огромный лес» (Аф. 138). У реки иногда стоит избушка. Но в ней уже никто не обитает, в ней не расспрашивают и не угощают. Тем не менее она иногда ассимилируется с избушкой яги, она иногда стоит на курьих ножках. Забора нет, кости не насажены на колья, а валяются кругом: «Приезжают к реке Смородине; по всему берегу лежат кости человеческие, по колено будет навалено! Увидали они избушку, вошли в нее — пустехонька, и вздумали тут остановиться» (137). И уже только после боя о герое говорится: «Сам пошел через мост на другую сторону» (562).

7. Змей-поглотитель

Эта сторожевая роль змея иногда особо подчеркнута: «Там есть широкая река, через реку калиновый мост, под тем мостом живет 12-главый змей. Не пропускает он ни конного, ни пешего, всех пожирает» (562). Намерение змея выражено гораздо резче, чем намерение яги; его цель — проглотить, съесть героя. «Прощайся теперь с белым светом да полезай скорей сам в мою глотку — тебе же легче будет» (155). «Съем тебя и с косточками». Змей, обладающий царевной, также стремится проглотить героя, о чем царевна его предупреждает: «он тебя съест». Такие выражения, как «хочет совсем проглотить его» (562), повторяются очень часто. Даже после боя эта опасность еще не совсем миновала. Наоборот, именно после боя эта опасность становится особенно страшной. Уже после того, как змей убит, сказка вводит мать или тещу змея, единственная функция которой — угроза проглотить героя, и угроза эта иногда осуществляется. Итак, образ змея двоится. Мы имеем здесь змеиху-поглотительницу. Она преследует героя, нагоняет его, «поспешает за ним третья змея, и пустила свою пасть от земли до неба... как спастись?» Он бросает ей в пасть трех коней, потом трех соколов и трех хортов (борзых). Она все же нагоняет. Он бросает ей в пасть двух товарищей. Наконец, он доходит до кузнецов, которые хватают ее горячими клещами за язык и тем спасают его (Аф. 134).

В другой сказке герой бросает ей в пасть три пуда соли (135). Есть сказка, в которой змеиха обращается огромной свиньей и проглатывает двух братьев вместе с конями. Герой опять спасается у кузнецов. Они тащат ее клещами за язык и бьют прутьями. «Взмолилась ему свинья: «Буря-богатырь, пусти мою душеньку на покаяние!»... — «А зачем моих братьев проглотила?» — «Я твоих братьев сейчас отдам». Он схватил ее за уши; свинья харкнула — и выскочили оба брата и с лошадьми» (136).

8. Опасность сна

При встрече со змеем одна опасность подстерегает героя: опасность сна, засыпания. Эту опасность мы видели также и при встрече с ягой. «Шли они, шли, и пришли в дремучий густой лес. Только взошли в него, сильный сон стал одолевать их. Фролка-Сидень вытащил из кармана табакерку, постукал, открыл ее и пихнул в нос охапку табаку, потом зашумел: «Эй, братцы, не уснем, не воздремаем, идите дальше!» (131). Этот сон — наваждение. «Царевич стал по мосту похаживать, тросточкой постукивать, выскочил кувшинчик и начал перед ним плясать; он на него засмотрелся и заснул крепким сном». Ложный герой засыпает, истинный герой — никогда. «Буря-богатырь наплевал — нахаркал на него и разбил на мелкие части» (136). В сказке, записанной на Онежском заводе, мать змеев, помогающая героям, говорит им: «Теперь вы отправляйтесь в дорогу... Ну только спать не ложитесь у моря, а то мой сын будет лететь и увидит коней и вас, и вы будете спавши, вы будете побижены, а если не будете спать, то он с вами ничего не сделает, не осилеет он вас двоих» (Он. зав. 144). Во время боя братья героя находятся в избушке и неизменно засыпают, несмотря на предостережение героя. Деформацию этого мотива мы имеем, когда братья с вечера напиваются пьяными и просыпают встречу со змеем, тогла как герой бьется.

9. Изначальный противник

Самому бою обычно предшествуют хвастливые перебранки. Хвастает змей, но и герой за словом в карман не лезет: «Я посажу тебя на ладонь одною рукою, прихлопну другою — костей не найдут» (Аф. 560).

В течение этой перебранки оказывается, однако, одно очень важное обстоятельство: противник змею есть: этот противник — герой сказки. Змей каким-то образом знает о существовании героя. Мало того, он знает, что он погибнет от руки именно этого героя. Можно выразиться еще точнее: ни от какой другой руки змей погибнуть не может, он бессмертен и непобедим. Между героем и змеем есть какая-то связь, начавшаяся где-то за пределами рассказа. Эта связь началась раньше, чем начинается рассказ. «Во всем свете нет мне другого соперника, кроме Ивана-царевича... да он еще молод, даже ворон костей его сюда не занесет» (Аф. 129, вар.).

10. Бой

Мы ожидаем, что бой, как кульминационный пункт всей сказки, будет описан с подъемом, с деталями, подчеркивающими силу и удаль героя. Но это не в стиле сказки. В противоположность героическому эпосу многих народов, где бой, битва есть центральное место песни и описывается иногда даже с некоторыми длиннотами, сказка проста и коротка. Самый бой подробно не описывается. «Буря-богатырь разошелся, боевой палицей размахнулся — три головы ему снес» (136). Есть, однако, некоторые подробности, которые требуют особого внимания. Змей никогда не пытается убить героя оружием или лапами, или зубами: он пытается вбить его в землю и этим его уничтожить. «Чудо-юдо стал одолевать его, по колено вогнал его в сырую землю». Во втором бою «забил по пояс в сырую землю». Змея же можно уничтожить, только срубив все его головы. Но головы эти имеют чудесное свойство: они вновь вырастают. «Срубил чуду-юду девять голов; чудо-юдо подхватил их, черкнул огненным пальцем — головы опять приросли» (137). Только после того, как срублен огненный палец, герою удается срубить все головы.

Третий бой — самый страшный. Братья, как уже указано, спят в это время в избушке. У избушки привязан конь. В решительный момент герой бросает в избушку шляпу или сапог. От этого избушка рассыпается, и конь спешит на помощь своему владельцу. Это — также постоянная черта в изображении боя: только конь (или другой помощник, например, охота, свора героя) может убить змея. «Жеребцы прибежали и вышибли змея из седла вон» (136). «Богатырский конь бросился на побоище и начал змея зубами грызть и копытами топтать» (129, вар.). «Звери бросились на него и разорвали в клочки» (201). «Одна лошадь поднялась на дыбы и змею на плечи взвалилась, а другая по боку ударила копытами, и змей свалился, и лошади притисли змея ногами. Вот лошади-то!» (Он. зав. 145).

Бой, конечно, кончается победой героя. Но после боя нужно выполнить еще одно дело: змея нужно окончательно уничтожить. Змея или его головы нужно сжечь. «А туловище скатил в огненную реку» (Аф. 134). «Все части, подобрав, сжег, а пепел развеял по полю» (132). «Наклал костер, сжег змея в пепел и пустил по ветру» (129, вар.). Иногда они бросаются в море или кладутся под мост, или закапываются, и на них кладется камень.

Несколько иначе, с небольшими отступлениями, протекает бой, когда змей обладает женщиной и герой до боя видит царевну и говорит с ней. Часто это — три сестры, которые прячут героя до появления змея. Но чаще царевна живет в необычайном дворце. Она, например, живет «на горах в алмазном дворце» (Аф. 129, вар.). Герой в таких случаях до боя почти всегда засыпает, в особенности в сказках, где царевна выведена змею на съедение. Он спит богатырским сном, положив голову на колени царевны, и его трудно бывает разбудить. Таким образом мы видим в сказке двоякую природу сна. С одной стороны, перед боем или во время боя спят ложные богатыри. С другой стороны, спит перед боем именно герой. Природа этого сна из самой сказки не ясна и требует специального рассмотрения.

Этим исчерпываются основные, типичные черты змея, и мы перейдем к историческому изучению его.

11. Литература о змее

О змее существует огромная литература. Здесь невозможно ее не только критически охватить, но даже назвать. Могут быть упомянуты только группы ее. И тем не менее вопрос о происхождении образа змея и мотива змееборства не может считаться решенным. Все эти работы распределяются на известные категории, и эти категории, уже как таковые, принципы и приемы их, обрекают работы на неудачу. Так, есть категория работ, в которых фигура змея рассматривается как реминисценция о некогда существовавших доисторических животных. Эти работы уже потому ошибочны, что, как это установлено совершенно точно, человек появился на земном шаре уже после того, как эти животные вымерли. Этого не отрицает, например, Бёльше, но он думает, что человек восстановил представление о них по костям (Bölsche). Такое утверждение нелепо само по себе, но оно еще и потому не соответствует действительности, что образ крылатого змея — явление позднее. Он сложился на наших глазах, и процесс его образования может быть прослежен. Но эти труды все же содержат какую-то теорию, какую-то попытку объяснить явление по существу. Такую же попытку содержат работы иной категории, а именно работы адептов мифологической, в частности солярной, теории (Siecke 1907; Frobenius 1904). Полемизировать с этой теорией бесполезно. Зике, например, утверждает, что змей — это темная половина луны, а герой — светлая. Надо, однако, сказать, что авторы этих работ очень добросовестно привлекают и собирают материалы, нисколько их не искажая и не подгоняя под теорию. Поэтому материалы этих работ могут быть спокойно использованы — они до некоторой степени освобождают нас от черной работы собирания материала.

Этими двумя теориями исчерпываются попытки объяснения явления змея. Все остальные категории работ даже не ставят проблемы. Змей рассматривается здесь в различных рамках и пределах или в некоторых его связях. Сюда относятся характеристики материала в пределах некоторых территориальных границ. Это — наиболее для нас ценные работы. Не претендуя ни на какие выводы общего характера, они создают прочную базу для таких выводов. Особенно ценны работы Хембли о змее в Африке и некоторые работы о змее в Австралии (Hambly). Очень близка к этой группе другая, трактующая змея в пределах одной народности, национальности или одной культуры. О змее в Египте и Вавилоне существует целая литература, в особенности в связи с открытием табличек о сотворении мира. Это дало повод к сопоставлению библейских и вавилонских материалов. По античному змею оказались важными две специальные работы, не считая работ по отдельным видам змея. Это — старая, но очень солидная и осторожная работа Мэли и более новая работа Кюстера (Mähly; Küster). Сюда же может быть отнесена работа Смита под громким названием «Эволюция дракона», привлекающая, однако, почти только средиземноморский материал и не соответствующая своему названию (Smith).

Следующая категория работ — это работы в пределах одного сюжета. Сюда надо прежде всего отнести капитальную работу Гартленда о Персее (Hartland 1894–1896). Сюда же можно отнести работу Ранке, посвященную сказке о змееборце (Ranke). О ней А. И. Никифоров в своих материалах о победителе змея на севере справедливо отзывается так: «Большая книга Ранке никак не может быть названа исследованием. Это библиография вариантов и схематическая формальная классификация их» (Никифоров 1936, 144). В особенности повезло легенде о змееборце Георгии. Здесь имеются четыре капитальные работы: Кирпичникова, ответ на нее Веселовского, представляющий самостоятельную новую работу, работа Рыстенко и немецкая работа Ауфгаузера (Кирпичников; Веселовский 1881; Рыстенко; Aufhauser). Авторы приходят к совершенно различным выводам, что и не могло получиться иначе, так как самая постановка вопроса о змееборстве только в легенде, вне связи с проблемой змееборства вообще, приводит к неправильным выводам, несмотря на всю акрибию проделываемой филологической работы.

Наконец, змей рассматривается в различных частных связях («Змей и культ деревьев», «Змей и солнце», «Змей и металлургия», «Змей и женщина» и т. д.). Отдельных работ мы приводить не будем, так как наша цель не библиографическая.

12. Распространенность змееборства

Поставив себе задачей изучить образ змея в его исторических связях в указанном смысле, мы должны прежде всего спросить себя, где, у каких народов он встречается. В литературе часто высказывается предположение, что мотив змееборства — весьма древний и что он отражает первобытные представления. Это неверно. Уже Эренрейх заметил, что змееборство в связи с освобождением девушки встречается только «in der alten Welt», т. е. в Европе, Азии и отчасти Африке (Ehrenreich 72). Но то, что у Эренрейха дается как принцип территориального распространения, на самом деле представляет собой явление исторического, стадиального характера. Змееборство в развитом виде встречается во всех древних государственных религиях: в Египте, Вавилонии, в античности, в Индии, в Китае. Оно перешло в христианство и, как показал Ауфгаузер, было канонизовано католической церковью не без сопротивления (Aufhauser). Но мотива змееборства нет у народов, еще не образовавших государства.

Отсюда сразу может быть сделан вывод, что мотив змееборства возникает вместе с государственностью. Но такой вывод еще ничего не говорит об источниках этого мотива. Рассуждая абстрактно, можно бы допустить, что этот мотив или впервые создался вместе с государственностью, или возник как видоизменение других, бывших до него, мотивов. Сопоставление материалов, расположенных по степеням культуры тех народов, у которых они записаны, покажет нам, что мотив змееборства возник не сразу, не как новый мотив, а развился из других, бывших до него. К этому теперь надо подойти вплотную.

II. Змей-поглотитель

13. Обрядовое поглощение и выхаркивание

Полная картина боя в русской сказке включает два основных момента, два стержня.

Один — это самый бой, другой — погоня змеихи и попытка проглотить героя, убийцу ее мужа или сына. Змеиха в этих случаях является для слушателя совершенно неожиданно, ее появление в ходе действия не нужно, не мотивировано, легко может отпасть и действительно часто отсутствует без всякого ущерба для хода действия.

Выше высказано предположение, что мотив змееборства возник не как новый, а как выросший из каких-то других, бывших до него мотивов. Материалы показывают, что мотив змееборства возник из мотива поглощения и наслоился на него. Это заставляет нас рассмотреть прежде всего наиболее архаическую форму змея, а именно змея-поглотителя.

Мы уже знаем, что ключ к сказке кроется не в ней самой. Где же помимо сказки встречается проглатывание и извергание человека? Уже выше указывалось, что подобный обряд входил в систему инициации. Там на это только указывалось, здесь этим надо заняться несколько подробнее, так как иначе мотив змееборства останется непонятным. Нам необходимо установить, как этот обряд фактически производился. Здесь, конечно, не может быть речи об исследовании этого обряда, здесь может быть дана только характеристика его.

Формы этого обряда меняются, но они обладают и некоторыми устойчивыми чертами. Мы знаем о нем из рассказов прошедших через этот обряд и нарушивших его тайну, из свидетельств очевидцев, из мифов, из данных по изобразительному искусству и из того, что рассказывают женщинам и непосвященным. Одна из форм состоит в том, что посвящаемый пролезал через сооружение, имевшее форму чудовищного животного. Там, где уже сооружались постройки, это чудовищное животное представлено особого рода хижиной или домом. Посвящаемый как бы переваривался и извергался новым человеком. Там, где еще нет никаких построек, делается сооружение иного типа. Так, в Австралии змею изображало извилистое углубление в земле, высохшее русло реки, или делали навес, а впереди ставили расколотый кусок дерева, изображающий пасть (Radcliff-Brown 344).

Лучше всего этот обряд зафиксирован на океанийских островах. В бывшей Германской Новой Гвинее для обрезания строился специальный дом. «Он должен представлять чудовище Барлум, поглощающее мальчиков» (Schurtz 224). Из материалов Невермана мы знаем, что это чудовище, названное здесь Барлум, имеет форму змеи. «Проглатывание неофита Барлумом не только служит басней для рассказывания женщинам, здесь неофиты действительно должны войти в условное изображение его. Это — дом обрезания, которому ябим (племя) придают форму чудовища».

Верхняя балка представляет собой пальму, корни или листья изображают волосы. «Пасть или вход в хижину закрыт плетенкой из кокосовых листьев и пестро раскрашен. К «хвосту» хижина становится все уже и ниже. Проглатыванье символизируется тем, что неофитов вносят в «чрево», в то время как раздается голос Барлума». В других местах они входят сами. Животное их проглатывает и выхаркивает. Проглатыванье и изверганье маркируются в очень разнообразных формах. Неофиты, например, сами должны плести хижину-животное изнутри. Окончив ее, они сами себя оплели, они в желудке. Или строится помост, наверху стоит распорядитель обряда. Под ним проходят неофиты. При приближении каждого из них он делает вид, что он глотает, давится. Он пьет глоток из чаши, сделанной из кокосового ореха. Затем он делает вид, что его тошнит, и он обрызгивает водой мальчиков (Nevermann 1933, 24, 40, 56). На Сераме (Океания) посвящаемого ночью через отверстие, имеющее форму разинутой крокодиловой пасти или казуарова клюва, бросают в дом. О юноше говорят, что его проглотил дьявол (Frobenius 1898б, 198). «В некоторых местах Квинсленда рев трещоток якобы исходит от магов, которые его издают, проглатывая мальчиков и извергая их юношами». «Женщины Квинсленда думают, что звук трещоток производится ящерицами, проглатывающими мальчиков и возвращающими их юношами» (Webster 99). В Сенегамбии юношей проглатывает Ноччеу, который держит их некоторое время в своем брюхе, а затем вновь возвращает на свет (Frobenius 1898б, 199). В Африке (поро) «непосвященные думают, что великое чудовище проглатывает мальчиков, а умершие от ран, полагают они, остались в желудке чудовища» (Loeb).

Таких примеров можно бы привести гораздо больше, но дело не в количестве примеров. Явление как таковое ясно, ясны формы его проявления. Не ясно другое — не ясны побудительные причины его, не ясно, что собственно заставляло производить этот обряд, чего ожидали от его выполнения, не ясны исторические основы его.

14. Смысл и основа этого обряда

Изучение самого обряда не дает нам никакого ключа к его пониманию. Этот ключ дают нам сопровождающие его мифы. Беда только в том, что там, где обряд жил как живой, мифы рассказывались во время посвящения и представляли собой строжайшую тайну. Их знали только посвященные. Они не рассказывались открыто и не сообщались европейцам. Записаны они уже тогда, когда рассказы открепились от обряда, записаны европейцами поздно, у народов, уже потерявших живую связь с обрядом, в Америке — у народов, насильственно переселенных в заповедники, по воспоминаниям стариков, часто — по-английски и т. д. Другими словами, мы имеем только обломки мифа, который с потерей своего сакрального характера уже начал терять форму. Но все же рассмотрение подобных мифов дает право сделать следующее заключение: пребывание в желудке зверя давало вернувшемуся магические способности, в частности власть над зверем. Вернувшийся становился великим охотником. Этим вскрывается производственная основа и обряда и мифа. Мыслительная основа их доисторична. Она основана на том, что еда дает единосущие со съедаемым. Чтобы приобщиться к тотемному животному, стать им и тем самым вступить в тотемный род, нужно быть съеденным этим животным. Еда может быть пассивной или активной (ср. слепоту и невидимость). В приведенных случаях мы имеем пассивную еду, проглатыванье. Но мы знаем, что это общение могло совершаться через активную еду: во время обряда съедается тотемное животное. Мы не знаем, съедал ли посвящаемый, входящий в животное, кусочек того животного, которое его съело. В мифах, как мы увидим, это происходит почти всегда.

Обращаясь к мифам, мы должны иметь в виду, что миф нельзя рассматривать как совершенно точную иллюстрацию к обряду. Вряд ли возможно полное совпадение между мифом и обрядом. Миф, рассказ, живет дольше, чем обряд. Как указывалось, мифы записаны иногда там, где обряд уже не производился. Поэтому миф содержит черты более поздние, черты непонимания или некоторого искажения или видоизменения. Так, пребывание в желудке сменяется пребыванием в гнезде или логовище или обвиванием змея или змеи вокруг героя или героини. С другой стороны, формы блага, даваемые змеем, также меняются. С совершенствованием орудий охоты отпадает охотничий магический характер этого блага. Остаются общие магические способности, из которых развиваются две в особо ярких и часто встречающихся формах: способность исцелять и способность понимать язык животных.

Рассмотрим сперва охотничье благо, даваемое змеем. В североамериканском мифе герой Тломенатсо видит, что на воде плавает какой-то огонь. Он понимает, что это Аигос (двухголовый змей). Он следует за змеем до его берлоги. Там Аигос дает ему кусок прозрачного камня и проводит его душу по всем странам. Герой возвращается. На следующий день он ловит тюленя, на другой день — двух и т. д. Их давал ему Аигос (Boas 1895, 81).

Такие представления, по-видимому, основаны на том, что искусство охотника состоит не в том, чтобы убить зверя (убить его не трудно), а чтобы он дался в руки, а это может быть достигнуто только волшебным образом. Охотничье благополучие уже очень рано связывается с магическим благополучием вообще, с приобретением магических сил. С зачатками земледелия в желудке змея находят плоды земли. На Адмиралтейских островах записан миф, имеющий следующий эпизод: «Змей сказал: скользни в мое чрево. Дракон раскрылся. Мужчина скользнул внутрь. Он пошел смотреть огонь, он пошел смотреть таро, он пошел смотреть сахарный тростник. Он пошел смотреть все вещи». Все это герой забирает и уходит. Здесь ясно, что все это он приносит людям. Мейер, записавший этот миф и опубликовавший его в подлиннике и в дословном переводе, прибавляет: «Это сказание — общее достояние всех обитателей Адмиралтейских островов» (Meier 653). Из материалов Невермана — Тилениуса мы знаем, что не только огонь и первые плоды земли добыты из желудка змея, но и гончарное искусство (Nevermann 1934, 369).

Эти материалы вскрывают производственную основу обряда поглощения при инициации и целый ряд других обрядов и мифов, лишь косвенно связанных с этими обрядами. Так, в Австралии желающий стать шаманом бросается в пруд, где якобы обитают чудовищные змеи, которые его «убивают». Он заболевает, лишается рассудка и таким образом получает свою силу (Elkin). To же в Америке: «Человек, желающий стать сильным, крепким и неуязвимым, плавает ночью в прудах, обитаемых чудовищами или громами. От них, если он обладает достаточным мужеством, чтобы перенести их присутствие, он получает желаемую силу» (Kroeber 1907, 328). У тлинкитов шаман, желающий обрести «новый дух», «давал себя поглотить морем», а на четвертый день находил себя висящим вверх ногами на дереве (Frobenius 1898б, 198).

Эти примеры показывают, как поглощение животным заменяется поглощением водой, купаньем в пруду, где водятся змеи, или даже через «поглощение морем» и выбрасыванье им.

Таким образом мы устанавливаем наблюдение: от змея (из змея) или другого животного в обряде выходит охотник, в мифе — великий охотник, великий шаман. Оттуда же приносится первый огонь, а при появлении земледелия — первые плоды земли, оттуда же идет и гончарное искусство. Мы увидим, что дальше будет следовать великий вождь, а еще позже — бог. В зулусском мифе проглоченные дети возвращаются домой. «Тогда в стране была большая радость. Дети вернулись к своему деду... и они сделали детей предводителями» (Frobenius 1904, 113). В африканском мифе у сравнительно культурного племени басуто герой проглочен чудовищем. Он возвращается домой, но люди не признают в нем человека и заставляют исчезнуть с земли (Frobenius 1898б, 106). Здесь мы имеем зачаточную форму деификации. Может быть, в образе Кроноса, пожирающего своих детей и вновь их отрыгивающего, мы имеем отголоски все того же представления. И не потому ли Кронос пожирает своих детей, что он бог-отец и этим дает божественность своим детям? К этому же циклу относится пророк Иона, проглоченный и извергнутый китом. Не потому ли он пророк, что он побывал в ките? Радермахер, посвятивший этому случаю специальную статью, признает, что этот мотив остается совершенно непонятным (Radermacher 1906). В свете же приведенных здесь материалов корни этого мотива выясняются.

Мы проследим пока только один момент: момент обрядового поглощения и его отражение или эквивалент в мифах. Змей или другое чудовище здесь всюду представляется как благое существо. Пока еще совершенно не видно, как из этого разовьется борьба. Но уже сейчас видно, как жестоко ошибаются исследователи вроде Фробениуса, которые утверждают, что благой змей свойствен восточной Азии, а змей-враг — Европе (Frobenius 1904, 145). Благой змей, змей-податель есть первая ступень змея, обращающаяся потом в свою противоположность. Европа и Азия здесь ни при чем.

15. Птичий язык

Раз мы затронули змея-благодетеля, мы можем здесь, раньше чем перейти к изучению борьбы со змеем, остановиться на одном мотиве, который непосредственно восходит к затронутому здесь кругу явлений, а именно на мотиве приобретения героем знания языка птиц.

В новогреческой сказке змей, дракон, проглатывает царевича, чтобы научить его птичьему языку, и вновь выхаркивает его (Hahn 1864, 23). В Калевале (в XVII руне) Вяйнемяйнен, чтобы узнать три волшебных слова, дает себя проглотить огромному чудовищу. Там он разводит огонь и начинает ковать. Чудовище его выхаркивает и не только дает ему знание трех слов, но рассказывает ему историю вселенной, дает ему всеведение.

В долганском мифе девушка, освобожденная героем, говорит: «Чем же я отплачу тебе за избавленье? Если меня не испугаешься, я, вокруг тебя трижды обвившись, уплачу за доброе дело. Что делать человеку? Согласился. Змей, трижды обвившись вокруг него, в левое ухо дунул». Герою открывается язык птиц и рыб (Долганский фольклор 101). Сопоставление этих двух случаев показывает, что обвивание вокруг шеи есть более поздняя форма поглощения, когда уже не допускалось, что поглощение есть благо. В вятской сказке змея, обвившись вокруг шеи, «жалить не жалит, а давит» (ЗВ 106). Герой получает всеведение. Выше мы указывали, что при обряде мог поедаться кусочек тотемного животного. Отсюда становится понятным, что знание языка птиц приобретается не только тем, что герой пожирается и выхаркивается, но и тем, что он, наоборот, сам съедает или лижет кусочек или какую-нибудь частицу змеи, или ест навар или суп из змеиного мяса и т. д.

В самарской сказке герой (названный здесь Стенькой Разиным) встречает чудовище Волкодира. «Чудища подняла голову и увидала юношу; дохнула на него и стала двигаться к нему... Волкодир его тянет и хочет проглонуть сразу». Стенька разрубает змея и находит в желудке змея камень, лижет его «и узнал все, что есть на свете» (Сад. 110). В худяковской сказке из мяса змеи делают ветчину, варят суп и едят его, отчего герой приобретает знание птичьего языка (Худ. 38). Мотив, что от съеденной змеи становится понятным язык птиц, зверей и рыб, очень распространен в мировом фольклоре (см. Гримм, 17 и параллели у Больте-Поливки).

Что глотание в этих случаях связано с инициацией, доказывается тем, что знание птичьего языка приобретается и иными способами, связь которых с инициацией вне всякого сомнения. Герой, например, попадает к лесному старику или мудрецу, тот варит его в котле (ЗВ 30), или трижды бросает его в печь (См. 72), или просто учит его (Аф. 252).

По отношению к мотиву птичьего языка в науке царит некоторая растерянность. Больте связывает его с тем, что птицы обладают пророческим даром и участвуют в судьбах человека, предостерегают его и т. д. Такое сближение неверно, так как герой научается понимать не только язык птиц, но и других животных. Оно не объясняет также, почему нужно съесть именно змею. Вейкер объясняет это тем, что змеи — животные души (Weicker 25). В свете наших материалов дело представляется иначе. Мы можем высказать предположение, что мотив вещего знания, в частности знания языка птиц, идет от обрядов, при которых юноша подвергался проглатыванию и изверганию или сам проглатывал кусок или частицу животного, вследствие чего он приобретал магические способности. Первоначально приобретались способности чисто охотничьи, затем способности, связанные с гончарным искусством, земледелием и т. д. По мере того как человек овладевал природой и производством, отпал магический характер этих способностей и искусств, но те способности, по отношению к которым человек все еще оставался беспомощным, эти способности, хотя бы в мифе (Меламп и др.), все еще приобретаются с участием змей. Сюда же относится и способность понимать язык птиц и животных, отголосок некогда приобретавшейся полной власти охотника над волей животного, которое силой обряда должно было стать послушным орудием в руках человека и служить его воле.

Следы поглощения в целях придачи магических или колдовских сил спорадически встречаются не только в сказочной, но и в средневековой легендарной литературе. Они имеются, например, в сказаниях о Соломоне. В талмудической легенде Соломон строит храм при помощи Асмодея. «Мудрый царь хотел чему-нибудь научиться у демона, но не было ни времени, ни случая». По окончании постройки храма Соломон остается один с Асмодеем и начинает его выспрашивать. «Сними с меня цепь, — говорит Асмодей, — и я покажу тебе мое могущество и возвеличу надо всеми людьми». Соломон его слушается. «Он проглотил Соломона и извергнул за 400 парасангов от себя» (Веселовский 1921, 136). Из дальнейшего, правда, следует, что Соломон наказан за многоженство (извергнув Соломона, Асмодей сам становится царем), но это — позднейшее переосмысление, противоречащее началу легенды. Соломон проглочен, чтобы приобрести мудрость Асмодея.

16. Алмазы

В сказке иногда рассказывается, что герой находит в желудке или голове змея алмазы или драгоценные камни и что змей дарит их герою. «А драгоценные камни были в голове» (Никифоров 1936, 205). «Поди сходи за море к змею огненному по дорогие камни» (См. 362). «Из себя зачал рыгать и вырыгал из себя драгоценный камень» (Сад. 6) и т. д.

Эта деталь также уже имеется на ступени доклассового мифа. У Боаса приведен случай, когда змей дает «кусок прозрачного камня» (Boas 1895, 81). Связь с поглощением и изрыганием сохраняет русская сказка, и это наводит на мысль, что и здесь мы имеем связь с обрядом посвящения. Уже выше мы видели, что в тело посвящаемого вводятся кристаллы. Горный хрусталь, кварц играют большую роль в шаманизме самых ранних известных нам стадий. Рэдклифф-Браун говорит: «Имеется широко распространенная связь кристаллов кварца с радужной змеей, и по всей Австралии эти кристаллы относятся к самым важным волшебным субстанциям, употребляемым шаманом» (Radcliff-Brown 342).

С этим, с одной стороны, связано то, что девушку в сказке кладут в стеклянный гроб (см. гл. IV, § 10), с другой стороны, с этим связана хрустальная гора, в которой обитает змей, а также то, что царевна сидит на стеклянной вышке, откуда ее на волшебном коне добывает герой (см. гл. VIII, § 8).

17. Поглотитель-переносчик

Во всех приведенных нами случаях змей был существом благим, подателем магического знания и могущества. Такой благой змей в репертуаре сказки уживается с врагом рода человеческого, чудовищем, которое надо уничтожить. Что змей — существо двойственное, замечено уже давно. Штернберг неоднократно говорит о дуализме в представлениях о змее. Этот «дуализм» получился в процессе развития представлений о змее. Есть не два разных змея, а две ступени его развития. Первоначально благой змей превращается затем в свою противоположность. И только тогда возникает представление о змее-чудовище, злом змее, которого надлежит убить, и образуется тот сюжет змееборства, который развивается в истории не сам по себе, не эволюционно, не имманентно, а вследствие противоречия своих первоначальных смысловых форм новым формам общества и его культуры.

Начнем с наблюдения, что во множестве случаев, и в обрядах, и в мифе, сам поглотитель (чудовище, зверь, змей) остается на месте, движутся же проглатываемые: так, дети уходят из дому, проглатываются чудовищем, извергаются им и затем возвращаются домой. Но есть мифы иного характера. Герой поглощается, затем в желудке поглотителя переносится в другую страну и там выхаркивается или вырезывает себя. Этот поглотитель часто убивается героем, и здесь кроется начало змееборства. Эти мифы, распространенные у доклассовых народов чрезвычайно широко, должны быть рассмотрены нами несколько ближе.

Откуда могло получиться представление, что поглотитель перенес героя в иное царство? Можно утверждать, что здесь мы стоим перед развитием некоторых элементов, эмбрионально присущих обряду. Побывавший в желудке зверя считался побывавшим в царстве смерти, в ином мире, и сам считал, что он побывал там. Пролезая через чрево змея, он пролезал в иную страну. Здесь пасть зверя есть условие попадания в иной мир. Так, еще в татарской сказке герой спас девушку, дочь змея. В благодарность за это она ему говорит: «Пусть не страшит тебя грозный вид моего родителя (т. е. змея). Чтобы попасть в его царство, нам придется сначала пройти через утробу матери, а затем через брюхо моего отца. Страшный мрак окутает нас на этой дороге, и невыносим будет этот вид для слабого сердца. Но это — единственный путь в наше царство. Зато встретит тебя царь змей с почетом и милостями и наградит тебя за доблестный подвиг» (Сказки и легенды татар Крыма 169).

Но, очевидно, в сознании носителей этих обрядов и сюжетов произошло что-то, что уже не соответствовало первоначальным формам их. Миф ясно показывает, что здесь развилось чувство пространства и движения. Появление пространственных представлений заставляет снять с места поглотителя и совершить далекий путь. Представление о царстве смерти териоморфного вида сменяется представлением о стране смерти как о далекой стране. Совершенно очевидно, что такие представления могли появиться только у народов, осознавших пространство не путем философских размышлений, а испытавших его хозяйственно, т. е. у народов, совершавших далекие поездки. Такими были жители островов и побережий. И действительно, миф о поглотителе-переносчике есть миф преимущественно морской. Герой переносится в желудке по морю, и поглотитель имеет форму огромной рыбы. Далее: снимая с места поглотителя, рассказчик, по существу, снимает смысл поглощения. «Лес» сменился морем. Это значит, что лесная охотничья дичь перестала быть единственным источником существования и что соответствующие обряды потеряли свой смысл. Но вместе с тем это изменение не представляет собой настолько глубокой революции, чтобы совершенно уничтожить и заставить забыть старый обряд и сюжет. Исследователь видит связь очень ясно, но носитель мифа ее уже забыл, сохранив во многом еще старые формы. Неподвижное превращается в подвижное, страшное — в авантюрное и даже комическое, нужное — в бесполезное и вредное. Герой в этих случаях уже не приобретает никаких магических качеств. Наоборот, в поглотителе он видит врага и убивает его после поглощения, убивает его, находясь в его желудке, поражает его изнутри. Здесь и кроется начало змееборства.

Ниже мы приведем несколько выборочных примеров. Материала имеется так много, что он один мог бы составить книгу. Такая книга даже имеется. Это «Век солнечного бога» Фробениуса. Здесь довольно тщательно собраны подобного рода мифы. К сожалению, однако, труды автора пропадают даром, так как для него с самого начала кит это — море, герой, проглоченный им, — вечернее солнце, а герой, выходящий из кита, — солнце утреннее.

Связи с обрядом, связи с хозяйственной и социальной жизнью народов автор не касается и связи этой не видит.

18. Борьба с рыбой как первая ступень змееборства

Несомненно, что миф о проглоченном и унесенном в другую страну — очень сложное явление по создавшим его причинам и по разнообразию его связей. Мы не будем здесь изучать всего комплекса этого мифа, в частности момента переноса. Мы обратим внимание только на те стороны, которые приводят к змееборству.

Рассмотрим сперва несколько случаев, в которых перенос происходит без всяких элементов борьбы. В Микронезии есть миф о мальчике — сыне угря. Женщины его дразнят, так как у него нет отца. Он отправляется искать отца, прыгает в воду. Там он видит угря с огромной разинутой пастью. Он вбрасывает в пасть два бревна, т. е. вставляет их в пасть, чтобы она не закрылась, и сам прыгает в нее. Оттуда его выхватывает акула и приносит его к некоему берегу, где имеется много черепашьих спинок. Таким же путем он возвращается в пасть акулы и оттуда домой, где и женится (Frazer 1922, 195). Здесь мы видим, что проглоченный герой переносится к иному берегу. Черепашьи спинки здесь, очевидно, пришли на смену кристаллу или кварцу, дающему магическое могущество.

Этот случай показывает явные признаки упадка. Поглощение здесь удвоено без всякой надобности. Черепашьи спинки лишены волшебной силы. Женитьба не увязана с предшествующим поглощением и возвращением: в обряде оно условие женитьбы. Перейдем к другим, более типичным и распространенным случаям.

Отец дает мальчику некое поручение. Но он непослушен, бежит к воде и вместе с товарищами выезжает в море на лодке. Вдруг лодку начинает качать и трясти. Непослушный мальчик падает в воду, и его сейчас же проглатывает большая рыба. Пролежав там некоторое время, он испытывает голод. Он оглядывается кругом и видит, что над ним висит печень рыбы. Эту печень он начинает отрезать раковинкой. Рыбе становится больно, и она его выхаркивает (Frobenius 1904, 91).

В предыдущем случае проглатывание прошло без всяких последствий для поглотителя. Здесь же герой отрезает у рыбы печень и съедает ее. Трудно сказать, есть ли это отголосок некогда производившегося съедания кусочка животного при обряде, или нет. Во всяком случае этот мотив очень распространен, и это съедание производится под различными предлогами. Рыбе от этого становится больно, и она выхаркивает героя. Мы видим, что выхаркивание требует какой-то мотивировки. Как таковое оно уже непонятно. Отмечаем, что рыба остается жива и что никакой борьбы с поглотителем здесь еще нет.

Иногда в рыбе разводится огонь, и это делается, чтобы выйти из нее, т. е. в целях противодействия. Некий главарь при помощи птиц строит лодку. Герой просится в лодку. После долгих споров его берут с собой. По дороге кит их проглатывает вместе с лодкой, но герой вставляет в пасть кита два копья, так что он не может ее закрыть. В желудке кита он видит своих умерших родителей. Чтобы освободить себя, он возжигает большой костер. Кит корчится от боли и плывет к отмели. Через открытую пасть все выходят наружу вместе с лодкой. Они попали в страну луны, там царит обилие. На той же лодке они возвращаются.

В этом случае герой в рыбе видит своих умерших родителей. Это показывает, что он уже в рыбе попал в обитель мертвых. В рыбе герой вообще иногда встречает много мертвых и живых, проглоченных до него, и выводит их. Этот мотив мы здесь прослеживать не будем. Отметим только, что и русская сказка знает перенос героя в рыбе, знает разведение в рыбе костра (Аф. 240, 242, вар.; ЗВ 138, 134 и др.). Огонь в рыбе — вообще распространенный мотив. Он непонятен, если не знать, что в обряде и мифе из поглотителя добываются все первые вещи, в том числе и огонь. В поглотителе же, как мы знаем, посвящаемый иногда подвергается обжиганию. В этом чудовище горит страшный огонь. Поэтому выходящие из рыбы мальчики в мифе часто жалуются, что в рыбе жарко, или, как в данном случае, они сами разводят в рыбе огонь, чтобы спасти себя.

Все это показывает, что обряд уже забыт, что составные части его используются для художественного творчества. Они могут быть рассматриваемы как порча, как искажение, но эти случаи показывают творческую переработку мотива — отмирание старого и зарождение нового. Поглощение и выхаркивание уже не соответствуют ни формам производства, ни формам социальной жизни или идеологии народов. Они — на ущербе. Мы уже видели, как выхаркивание мотивируется в мифе: оно вызвано болью. Выхаркивание в сказке совсем отпадает, пожирание, как художественно более яркий момент, держится дольше. Проглоченный уже не выхаркивается, а вырезает себя. Приведем пример: «Много лет тому назад один человек по имени Мутук ловил рыбу со скалы, как вдруг его леска запуталась, и он прыгнул в воду, чтобы ее высвободить. В это время мимо проплыла акула и проглотила его, не причинив ему вреда. Акула приплыла на север. Мутук почувствовала тепло и сказал себе: «Теперь мы в теплых водах». Когда акула опять нырнула в более глубокую воду, Мутук ощутил холод и понял, что они ушли в глубину; наконец, акула поплыла в Бойгу, и при отливе ее выкинуло на берег. Мутук почувствовал, что прямые солнечные лучи падают на рыбу, и понял, что он на суше. Тогда он взял острую раковину, которую он носил за ухом, и стал прорубать тело акулы, пока он не сделал достаточное отверстие. Вылезая из своей тюрьмы, он заметил, что у него выпали все волосы» (Frobenius 1898б, 189).

В этом случае обращает на себя особое внимание потеря волос. Это тоже очень распространенная черта этих мифов. Для Фробениуса дело ясно: потеря волос означает, что утреннее солнце не имеет лучей. Для нас же этот момент объясняется тем, что посвящение представляло собой «пострижение», что во время обряда волосы сбривались или опалялись или прятались под особое покрывало (о плешивых в сказке см. гл. IV, § 15).

Обратим внимание также на разнообразие причин, по которым герой проглатывается. Герой прыгает в воду, потому что над ним издеваются, или отправляется на лодке, нарушая запрещение отца, или отправляется на лодке путешествовать, или он прыгает в воду потому, что запуталась леска, или потерян крючок и т. д. и т. д. Одним словом, рассказчик не знает, почему герою непременно надо попасть в воду и быть проглоченным, и всякий рассказчик мотивирует это по-разному.

Что мотив вырезывания себя из поглотителя приходит на смену выхаркиванию, показывает следующий случай: мальчик удит, предлагает царю рыб клюнуть. Рыба проглатывает его вместе с лодкой. Чтобы выйти наружу, он терзает сердце кита. Рыба пытается отрыгнуть его, но это ей не удается. Мальчик слышит, что тело рыбы шуршит по песку. Являются чайки, расклевывают рыбу, и он выходит (Frobenius 1898б, 93).

Этот случай во многих отношениях для нас очень важен. Во-первых, мы видим, что выхаркивание здесь еще осознается, но оно уже отстранено. Терзание сердца, которое в предыдущих случаях имеет чисто утилитарную причину (печень отрезается, чтобы утолить голод), здесь производится с целью умерщвления поглотителя, т. е. мы опять имеем момент противодействия, имеем убийство поглотителя. Далее этот случай интересен тем, что тело поглотителя вскрывается извне. Чаще всего это делается животными, в данном случае — чайками. Можно показать, как поглотитель поражается изнутри и извне и как центр тяжести постепенно переносится на поражение извне. Приведем еще один аналогичный пример. Здесь поглотитель вскрывается людьми. Два брата находятся на взморье. Появляется кит, и они дают себя проглотить. В брюхе кита они видят сердце и отрезают его. Кит издыхает, его прибивает к берегу. Появляются люди, начинают резать кита, и из него вылезают братья. «Когда они друг друга увидали, они засмеялись один над другим: в брюхе кита они потеряли волосы, так жарко в нем было» (Boas 1895, 101).

В этом случае после разобранных материалов все совершенно ясно. Здесь интересна одна очень замечательная деталь: выходя из кита, мальчики смеются. Ритуальный характер смеха рассмотрен нами в особой работе (Пропп 1939).

Приведенные случаи могут вызвать впечатление, что данный миф — исключительно морской и водяной. Верно то, что он преимущественно водяной. Как мы увидим ниже, он связан с водяной природой змея. Народы, живущие в глубине лесов, отрезанные от мира и не знающие передвижений и торговли, развивались медленнее. Но и здесь происходит сходное развитие, хотя более медленно. Здесь материала гораздо меньше, и картина менее ясна. Все же необходимо привести и такой случай: герой уходит из дому, отец его предупреждает, что он встретит волка, который вдохнет или всосет его в себя. Герой его действительно встречает и начинает над ним издеваться: «Действительно ты великолепен! Ты действительно втягиваешь меня в себя!» Герой делает вид, что сопротивляется, что он поневоле приближается к пасти, а затем впрыгивает в нее. «Внутри он нашел народ. Некоторые были живы, некоторые почти мертвы, а некоторые уже были костями. Над собой он увидел висящее сердце. Тогда он сказал: «Давайте плясать! Вы пойте, а я буду плясать!» Тогда народ стал петь. Он укрепил к голове нож и стал плясать. Этим ножом он попадает в сердце волка, убивает его, разрезает волка, освобождает всех находящихся в нем и уходит (Kroeber 1907, 85). Если прежде героем был тот, кто был проглочен, то теперь героем становится тот, кто уничтожил поглотителя. Если в предыдущих случаях поглотитель вскрывался, потому что он проглотил героя, то здесь дело происходит уже наоборот: чтобы убить поглотителя, герой входит в него. Если в обряде героем был тот, кто был проглочен и извергнут и становился героем в силу только этого факта, то в данном мифе героем является тот, кто убил этого поглотителя. Ясно, что происшедший в мифе сдвиг отражает происшедший сдвиг в социальной жизни народа. Герой издевается над волком и впрыгивает в его пасть. Некоторые случаи издевательства мы видели и выше. Вместе с тем мы и здесь видим, что в брюхе поглотителя герой встречает умерших. Распростертые в чудовище мертвецы, трупы, наличие костей и прочие атрибуты смерти внутри поглотителя или в хижине смерти — эта картина знакома нам из характеристики обряда. Не хватает только, чтобы герой их оживил, — мы имели бы типичную картину временной смерти. Такое оживление здесь рационализировано и приняло форму освобождения и вывода из волка находящихся в нем людей. Интересно также, что внутри волка происходит пляска.

Перенос центра тяжести героизма подготовляет одно чрезвычайно важное нововведение в истории этого мифа. Все рассмотренные случаи характеризовались одной чертой: рассказ строится на одном лице. Магическое геройство сменяется личной доблестью и храбростью. В том, чтобы быть проглоченным, уже нет ничего героического. Можно наблюдать, что перенос центра тяжести создает новое лицо. Миф строится на двух лицах: одно проглатывается, другое его освобождает. Героем становится не тот, кто проглатывается, а тот, кто освобождает проглоченного. В Америке (племя нутка) записано: «В Гельгате обитал огромный кит по названию «пожиратель связанных вместе лодок». Мимо этого места все проезжали с большой осторожностью. Однажды мать героя проезжала там в маленькой лодке. Лодку унесло от берега, и вот появился кит и проглотил лодку вместе с женщиной. Когда герой узнал, что случилось с матерью, он решил отомстить. Вместе с братьями он по реке спустился в море. Они стали петь песню. Когда они пропели ее два раза, вода расступилась, и кит проглотил лодку. Герой кричал своим братьям, чтобы они правили лодку прямо в чрево. В чреве они разрезали кишки и отрезали ему сердце. От этого кит издох. Его понесло к берегу. На берегу животные (птицы, улитки, рыба и пр.) вскрыли живот кита, и все вышли. В чреве кита было так жарко, что один из братьев потерял все волосы» (Frobenius 1904, 82).

Этот рассказ содержит мотив змееборства на ступени доклассового общества. С одной стороны, сюжет уже близок к сказке. Мы имеем поглощение (в сказке — похищение) женщины, борьбу с чудовищем и освобождение женщины. Но вместе с тем борьба еще происходит в старых формах: чтобы убить поглотителя, надо броситься в его желудок, быть проглоченным им.

Совершенно естественно, что проглатыванье, идущее от обряда и еще держащееся в мифе, было заменено другими формами борьбы. И действительно, можно проследить, как проглатыванье заменяется заместительными формами пожирания, а поглотитель убивается не изнутри, а извне. Это — дальнейший шаг в развитии этого сюжета. Приведем случай, в котором переход от пожирания и умерщвления изнутри к поражению извне особенно ясен.

Чудовище Тсекис пожирает всех людей, остаются старик и внучка. Герой-пришелец узнает об этом. Он надевает на девушку волшебный пояс из змеи Сисиутл и посылает ее за водой. Тсекис проглатывает девушку вместе с волшебным поясом. Пока девушка находится в желудке чудовища, герой поет магическую песню: «Сисиутл, оживи, проснись и убей его!» Чудовище всплывает, вьется в предсмертных судорогах. Герой убивает его своими стрелами и извлекает девушку (Frobenius 1898б, 97).

Для чего в желудок змея посылается девушка, это из данного мифа не ясно, это ясно из истории его: мы здесь имеем отражение традиции, что для того, чтобы убить пожирателя, надо побывать в нем. И хотя пожиратель поражается извне, все же и внутри змея должен оказаться человек. Характерно также, что изнутри применяется магическое средство, а извне — самое обыкновенное рациональное средство — лук и стрела.

Ослабление убийства изнутри и усиление убийства извне приближают этот мотив к его современным сказочным формам. Заместительство идет дальше. Чтобы поразить змея, в его пасть надо что-то бросить, но это уже не всегда должен быть человек. В пасть бросаются горячие камни. Пример: чудовище живет в озере, пожирает всех людей, приходящих за водой. Герой (пришелец) накаливает камни и бросает их в пасть чудовища, а затем разрубает его на куски. Эти куски превращаются в съедобных рыб (Frobenius 1904, 96). Здесь еще не совсем забыто, что от пожирателя идут блага, идут первые вещи: части его тела превращаются в съедобных рыб. Другой пример: змея пожирает всех людей. Остается только одна беременная женщина. Рождаются двойни. Мальчики предлагают змее саговое вино. Она разевает пасть, они бросают в пасть накаленные камни (70).

Наконец, когда исчезает бросанье в пасть магических предметов или раскаленных камней, остается чистое змееборство. Две женщины купаются. Два чудовища (Курреа — по Фробениусу аллигаторы) проглатывают их. Змеи уползают в пещеру, питающую своей водой реку. Змеи забирают (проглатывают) всю воду, река высыхает. Муж проглоченных женщин выслеживает змей и поражает их копьями. Вода вновь начинает течь. Он распарывает брюхо и освобождает своих жен (73).

В этом случае жертва все еще проглатывается. Данный змей — водяное существо, о чем речь будет ниже. С полным исчезновением проглатыванья мы получим змееборство в знакомых нам формах. Однако, так же как можно проследить замену проглатыванья героя, так же можно проследить заместительные формы проглатыванья женщины. Вот пример, уже не содержащий никакого проглатыванья, но все еще не совсем порвавший с ним. Две женщины купаются. Их видит скат, берет их на свой шип и уплывает. Два героя борются с ним своими копьями и убивают его. Они разводят огонь, чтобы оживить женщин. Они дают муравьям ужалить их, от этого они оживают (74). Унесение на спине — совершенно явная замена унесения в желудке. Не забыта, но деформирована связь с огнем: огонь служит для оживления умершей — последние отголоски временной смерти. С отпадением этих деталей мы получаем змееборство в современном его виде. Приведем два примера. Герой-странник встречает девушку с рисовой кашей и мясом. Она приносит их колодезному змею. Герой отрубает шашкой головы змея (Frobenius 1898б, 70). Другой пример: болотная змея ежегодно требует жертву. «Это было законом, право и происхождение которого никто не знал». Девушку выводят. В нужный момент является герой-всадник и поражает змею (121).

На этом мы пока прервем наше рассмотрение. Мы постарались набросать схему развития сюжета, проследить, как на почве одного мотива (проглатыванье) развивается другой (змееборство). Но мы проследили только один из корней мотива. На вопрос, почему убивается змей, еще нельзя дать исчерпывающего ответа. Но одно ясно уже и сейчас: он убивается потому, что в жизни народов происходили изменения, делавшие старый сюжет непонятным и изменявшие его в соответствии с новой идеологией. Заметим, что архаические формы не всегда засвидетельствованы у наиболее примитивных народов. Так, даже русская сказка содержит перенос в рыбе, разведение в ней костра и выхаркивание героя в формах, которые поразительно сходны с американскими материалами. Поэтому самые архаические случаи не обязательно записаны у наиболее примитивных народов. Но обратное отношение невозможно: новшество вводится только тогда, когда для этого есть соответствующая база. В целом эволюция соответствует ступеням культуры народов. О том, чем вызван момент перемещения, мы уже говорили. Характерно здесь развитие другой детали: змей или поглотитель поражается сперва стрелами, затем копьями, затем мечом. Ясно, что мечом он может поражаться только у народа, знающего металлургию и кузнечное дело. Последние два случая записаны у кабилов. Кабилы нам здесь интересны не как таковые, а с точки зрения стадии их хозяйственного развития. Это — оседлый народ, разводящий оливковые и плодовые деревья, с большой тщательностью обрабатывающий свои поля, издавна знающий гончарное и кузнечное дело. Вместе с тем это народ храбрый и воинственный. Именно на этой стадии появляются меч и конь. феодальный строй в дальнейшем одевает змееборца в рыцарские доспехи. С изменением формы борьбы у кабилов изменен и характер змея: он принял земледельческий характер; змею ежегодно приносят в жертву девушку — случай, рассмотренный нами ниже. У них же фигурируют рис и мясо. Таким образом, развитие сюжета происходит не само собой, а обусловлено изменениями в хозяйственной жизни и социальном строе народов.

19. Следы поглощения в поздних случаях змееборства

Основное положение, что мотив змееборства возник из мотива поглощения, может быть подкреплено анализом некоторых случаев змееборства у народов, достигших классового развития. Если, с одной стороны, можно в материалах у доклассовых народов найти будущее змееборство, то, наоборот, в материалах более поздних присутствуют ясные следы бывшего поглощения. Правда, таких случаев, когда во время боя герой прыгает в пасть змея, в русском репертуаре нет, но вообще они не так редки.

В вавилонском мифе о сотворении мира говорится: «Когда Тиамат раскрыла свои уста, насколько она могла, он дал войти Имхуллу, чтобы она не смогла сомкнуть уст» (он — Мардук; Gressmann 1909, 78). С этого начинается бой. Место это не совсем ясно. Грессман объясняет «Имхуллу» как злой ветер. Почему ветер препятствует закрытию уст, непонятно. Обычно дракон производит ветер, чтобы всосать героя. С другой стороны, в таких случаях в пасть змея вставляется копье, препятствующее закрытию пасти. Копье имеется и здесь: «Он поставил копье, разрезал ее тело, ее внутренности растерзал он, разрезал ее сердце». Мы должны себе представить дело так, что Мардук вставляет копье в ее пасть и входит в ее чрево. Здесь он терзает ее внутренности, разрезает сердце, разрезает ее тело и выходит. Правда, нигде прямо не говорится, что Мардук входит в чрево дракона. Однако это можно вычитать, и так понимает дело Грессман, делающий такую сноску: «Вместе с другими ветрами он входит в ее чрево». Так понимает это место Бадж, издатель и переводчик этого текста для Британского музея. «В седьмой табличке (108) о Мардуке говорится, что он «вошел в середину Тиамат», и, потому что он это сделал, его зовут «Нибим», т. е. «тот, кто вошел», и «схватыватель середины (т. е. внутренностей)» (Budge 1921, 20).

Вхождение героя в чрево дракона здесь недостаточно убедительно. Совершенно ясно оно на античном материале. Геракл согласно одной из версий мифа о нем в целях спасти Гесиону впрыгнул в пасть змея, пробыл там три дня, в течение которых он от жара в утробе зверя потерял все волосы на голове, и разрезал брюхо зверя изнутри (Siecke 15–16). Аналогичен и тот миф о Ясоне, который, судя по иконографическим памятникам, рассказывал о том, как Ясон в Колхиде, чтобы добыть золотое руно, бросился в пасть змея-сторожа и таким образом убил его. Эта версия известна по изображению на аттической вазе (Radermacher 1903, 66). Очень ясную картину борьбы внутри змея дает Гесериада. Огромный, как гора, тигр, «замечая человека за сутки пути, глотает его за полсуток пути», т. е. вдыхает его в себя, как вышеприведенный американский волк. «Гесер... чудодейственно проникает в пасть тигра и, проникши туда, располагается так: двумя своими ногами он упирается в два нижних клыка тигра, головой своей касается неба, а локтями — челюстей». Его спутник и товарищ говорит о нем: «Моего милостивого хана... проглотил огромный, как гора, черно-пестрый тигр». Витязи нападают на него снаружи, а Гесер убивает его изнутри (Гесериада 91–97). Здесь совершенно ясно еще соединен мотив поглощения и борьбы. То же в белуджской сказке: «Дракон вдохнул воздух со стороны Джангета, чтобы проглотить его; а тот держал меч перед своим лбом. Дракон подошел к Джангету вплотную, но, как только подошел и проглотил его, сам распался на две части» (Белуджские сказки 125). Вспомним, что и в Эдде Один бросается в пасть волка Фенриса.

20. Заключение

Все эти материалы позволяют нам сделать следующее заключение.

Мотив змееборства развился из мотива поглощения. Первоначально поглощение представляло собой обряд, производившийся во время посвящения. Этот обряд давал юноше или будущему шаману магические способности. Отражением этих представлений в сказке являются, с одной стороны, драгоценные камни, находимые в голове или чреве змея, с другой стороны — приобретение знания языка животных. В дальнейшем это отпадает, не развивается. Поглощение уже не испытывается как благо, а происходит случайно. Связь с обрядами теряется. Вносится новый момент, момент перемещения героя внутри желудка поглотителя. На этой стадии появляются утилитарные моменты: сердце или печень поглотителя отрезаются и употребляются в пищу. В дальнейшем мифы осложняются внесением второго лица: один поглощается, другой освобождает его, бросаясь в ту же пасть и терзая поглотителя изнутри. Перемещение внутри змея на этой стадии отпадает. Появляются субституты: вместо себя герой бросает в пасть горячие камни или волшебные средства, которые губят поглотителя изнутри, а сам герой убивает его извне. Формы этого убиения постепенно меняются. Поглотитель убивается стрелами, копьем, шашкой, рубится с коня. Отсюда уже прямой переход к формам змееборства, имеющимся в сказке. С появлением классового общества формы борьбы в основном не меняются. В некоторых случаях еще можно показать следы поглощения и в более поздних формах змееборства.

Такая эволюция вызвана изменениями в хозяйственной жизни и социальном строе. С отпадением обряда теряется смысл поглощения и выхаркивания, и оно замещается различными переходными формами и совсем исчезает. Центр тяжести героизма переносится от поглощения к убиению поглотителя. Формы и орудия меняются в зависимости от орудий, фактически применяемых народом. Чем выше культура народа, тем ближе формы борьбы к формам, имеющимся в современной сказке. С появлением оседлости, скотоводства и земледелия процесс этот заканчивается.

III. Герой в бочке

21. Ладья-переносчик

Раньше чем продолжать анализ змея, мы должны будем остановиться и включить в наше рассмотрение еще один мотив, получающий в свете приведенных материалов некоторое освещение. Это — мотив героя в бочке, коробке или шлюпке, спущенной на воду. Мотив героя в бочке родственен мотиву героя в рыбе и происходит от него. Приведем случай из вятской сказки. «Меня поймали. Посадили в бочку, набили железные обручья, пустили по воде. Сидел я полтора года ни жив, ни мертв. Потом на мое счастье бочка остановилась у берега кверху дырой». Является волк: «Я взял, тихонько за хвост привезал и перечинным ножиком ему в задницу ткнул... И он вытасчил мою бочку и потасчил по пенью, по коренью. И бочку всю разбил, и меня еле живова домой пустил» (ЗВ 34). В волке, пришедшем обнюхивать бочку и разбивающем ее, мы легко узнаем животных, освобождающих героя из рыбы извне. В перочинном ноже мы узнаем нож, которым рыба прорезается изнутри. В пермской сказке бочку разбивает бык (ЗП 57). Даже в более простых случаях мы узнаем сходство. Завистники кладут героя в шлюпку; «немного погодя набежали тучи, зашумела буря, поднялись волны и понесли шлюпку неведомо куда, занесли ее далеко-далеко и выкинули на остров» (Аф. 237). Шлюпка, выкидывающая героя, напоминает нам рыбу, выхаркивающую его.

Но эти соображения внешнего сходства были бы недостаточны для установления фактического родства. Есть соображения иного порядка, заставляющие сблизить эти два мотива. Опускание в бочку мотивировано очень различно. Но есть один комплекс, в который оно входит органически. Этот комплекс состоит из предсказания о гибели царя от мальчика, опускания его на воду, из воспитания мальчика в тиши у какого-нибудь пастуха или садовника, часто с другими мальчиками, и из его воцарения.

Если наша догадка верна, то пребывание в бочке соответствует пребыванию во чреве рыбы, последующее тайное воспитание совместно с другими мальчиками — периоду совместной жизни посвященных под руководством старшего, а все вместе есть условие приобретения тех способностей, которые нужны вождю, все вместе есть условие воцарения. Уже Ранк видел в бочке чрево, но обосновывает это по-фрейдистски (Rank). Бочка — действительно чрево, но не материнское, а чрево животного, дающего магическую силу.

Но все же приведенные нами соображения еще не исчерпывают дела. Мы знаем, что обряд и мотив проглатывания и извергания имеет тотемическое происхождение. Но тотемом могли служить не только животные, но и деревья. В бочке также можно узнать традицию дерева. Возможно, что в мотиве героя в бочке слились обе эти традиции. В микронезийском мифе четверо мужчин посещают солнце. Прибыв туда, они видят, что лодку их унесло. «Тогда солнце заключило их в толстый бамбук, который тогда еще не был известен на Пелейских островах. В нем их понесло к берегу их родины. После этого они стали четырьмя первыми вождями» (Frobenius 1898б, 204). Такие же мифы имеются о первых людях. В северо-западной Америке есть миф о том, как несколько женщин сделали большую корзину, сели в нее со своими мужьями и детьми, завязали ее и приказали бросить себя в воду. Волны и ветер унесли корзину дальше, и она наконец пристала к Пикнакотль. Тогда они открыли корзину и вышли. Они стали предками потемейцев.

Вероятно сюда восходит и Ной, также входящий в большую лодку или ковчег, закрывающий себя в нем и выходящий из него родоначальником людей. Такое сближение делает уже Узенер. Традиция дерева прослеживается затем в Египте (Осирис), есть она и в русской сказке. В пензенской сказке девушка спасается от преследований отца в деревянный столб. Этот столб брошен в воду и приплывает в другое королевство. Столб находит королевич, велит взять его к себе в комнату (совсем как в сказке о волшебном зеркальце). Королевич женится на ней (См. 252). Дерево здесь играет ту же роль, что стеклянный гроб. Немая девушка в лесу часто обнаруживается царевичем на дереве. Она обычно нагая, покрывает себя волосами и напоминает собой птицу, иногда даже обклеена перьями. Все это указывает, каков источник этого мотива. Девушка в дереве, на дереве — то же, что девушка в гробу, девушка в состоянии временной смерти. Это соответствует пребыванию в животном. Напомним, что такое пребывание в животном есть условие брака, а часто также — условие власти.

С этой точки зрения интересно пересмотреть пребывание в плавающей корзине Моисея (который затем становится вождем и спасителем своего народа) и знаменитую автобиографию царя Саргона (2600 до н. э.). Табличка, в переводе Грессмана, гласит: «Я, Саргон, могущественный царь, царь Аккадский. Моя мать была бедна (весталка?), отца я не знал, брат моего отца живет в горах. Мой город, Асупирану, расположен на берегу Евфрата. Зачала меня моя бедная (?) мать, тайно родила она меня, посадила меня в ящичек из тростника, закрыла дверцы земляной смолой и передала меня реке... Тогда подняла меня река, к Акки, поливальщику, привела она меня. Акки, поливальщик, извлек меня посредством... (лакуна) Акки, поливальщик, принял меня вместо сына и воспитал меня. Акки, поливальщик, сделал меня своим садовником. Пока я был садовником, полюбила меня Иштар и четыре года я царствовал» (Gressmann 79). Далее следует хвастливое перечисление великих дел и походов царя. Но если вся табличка содержит хвастовство, то и начало ее есть самовосхваление, которого, однако, современное ухо не улавливает. Величие Саргона началось с помещения его в ящичек, им он хвастается наравне со своими походами, ибо оно доказывает его право на царствование, оно также доказывает, что он великий царь, как и его походы.

IV. Змей-похититель

22. Облик змея

Мы начали изучение сказочного змея, но змея до сих пор, если не считать поздних случаев (Мардук, Геракл, Язон и др.), мы еще не видели. Это значит, что змей — явление позднее, что облик его выработался позже, чем его функции. В самом деле — кого мы до сих пор видели в качестве поглотителей? В обряде это самые разнообразные животные. Преобладает змея, иногда фантастически приукрашенная, как в Австралии, но мы видели и птицу, и волка. Переносчики через море естественно принимают форму рыбы. Все эти животные позже войдут в состав змея, дракона. Ни у одного из затронутых нами доклассовых народов нет дракона. Есть (например в Австралии) огромные змеи, есть представление о змеях с фантастической окраской, но нет тех гибридных существ, одним из которых является дракон. Правда, в Северной Америке известен двухголовый змей, но это — не гибридное существо. Головы расположены не рядом, а на шее и на хвосте. Хвост в этом случае ассоциируется с жалом, отсюда представление о второй голове. Дракон — явление позднее. Эти фантастические животные — продукт культуры поздней, даже городской, когда человек начинал терять интимную, органическую связь с животным, хотя зачатки комбинированных животных могут встречаться уже и раньше, например в Мексике или у эскимосов. Эпоха расцвета таких существ падает на древние государства, на Египет, на Вавилон, на древнюю Индию, Грецию, на Китай, где змей даже попал в герб, символизируя государственность. Наоборот, у действительно первобытных народов его нет.

Змей есть механическое соединение из нескольких животных. Он представляет собой такое же явление, как египетские сфинксы, античные кентавры и т. д. Изображения змея в искусстве показывают, что наряду с основным видом его (пресмыкающееся+птица) он может слагаться из очень разных животных, что в его состав входит не только крокодил или ящер и птица, но и пантера, лев, козел и другие животные, что он состоит из двух, трех, четырех животных.

Здесь можно наблюдать еще другое явление. Змей, дракон, появляется приблизительно одновременно с антропоморфными богами. Это не абсолютно точный закон, это — тенденция. Вопрос о том, что понимать в истории религии под богом, весьма сложен, и мы его здесь разрешать не будем. Тотемный предок животного вида не бог в том смысле, в каком богом является антропоморфный Зевс или безобразный христианский святой дух. Божество развивается из животного. С появлением земледелия и городов пестрый животный мир тотемического происхождения начинает терять свою реальность. Происходит процесс антропоморфизации. Животное приобретает тело человека; в некоторых случаях позже всех исчезает животное лицо. Так создаются такие боги, как Анубис с волчьей головой, Гор с головой кобчика и т. д. С другой стороны, души умерших приобретают человеческую голову на птичьем теле. Так, постепенно из животного вырисовывается человек. Процесс антропоморфизации почти закончен в образе таких богов, как Гермес с маленькими крылышками над пятками, пока, наконец, животное не превращается в сопровождающий бога атрибут: Зевс изображается с орлом.

Это — одна линия. С другой стороны, животное, не то, с которым городской человек может иметь дело, а другое, то, в которое превращается умерший (змея, червь, птица), не бытовое, а гипостазированное и таинственное, начинает терять вместе со своим значением и свой облик. Подобно тому, как животное сливается с человеком, животные начинают сливаться друг с другом. Это те, которых никто не видел, но которые облечены таинственной властью, неземные и необычайные. Так создаются гибридные существа, и одним из них является дракон.

Если теперь всмотреться в фигуру дракона (она в основном состоит из змеи+птицы) и сопоставить это со всем, что говорилось раньше, то можно прийти к заключению, что змей сложился из двух животных, представляющих душу, а именно из птицы и змеи. Первоначально человек при смерти мог превращаться в любое животное, что может быть подтверждено многочисленными материалами. Но когда появляются представления о стране смерти, эта страна стала локализоваться или высоко над землей, или далеко за горизонтом, или же, наоборот, под землей. Подробнее мы это увидим, когда дойдет очередь до тридесятого царства. Соответственно этому лимитируется число животных, в которых может превратиться умерший. Для далеких царств создаются птицы, для царства подземного — змеи, черви и пресмыкающиеся, между которыми, по-видимому, особой разницы не делают. Птица и змея — самые обычные, самые распространенные животные, представляющие душу. В лице дракона они слились. Такого мнения держался и Вундт: «Возможно, — говорит он, — что в крылатой фигуре (змея) скрыто — правда, давно уже забытое — представление о птице, представляющей душу, а в змеином туловище дракона — представление о черве, представляющем душу» (Вундт 110). Это объясняет и крылья, и когти змея, и его чешуйчатость, и хвост с жалом и т. д. Мы скоро увидим, что это объясняет и одну из его основных функций — похищение женщин.

Но это еще не объясняет другой постоянной особенности змея — его многоголовости. Подобно тому как он состоит из многих животных, он имеет много голов. Чем объяснить эту многоголовость? Вопрос этот может быть разрешен по аналогии с многоногостью и многокрылостью коня. Восьминогий конь известен в фольклоре. Так, например, Слейпнир, конь Одина, имеет восемь ног, и это далеко не единственный пример. Многоногость есть не что иное, как выраженная в образе быстрота бега. Такова же многокрылость нашего коня. Он имеет 4, 6, 8 крыльев — образ быстроты его полета. Такова же многоголовость змея — многократность пасти — гипертрофированный образ пожирания. Усиление идет здесь по линии усиления числа, выражения качества через множество. Это — позднее явление, так как категория определенного множества есть вообще поздняя категория.

В приведенных случаях мы многоголовости не имели, но, например, у кабилов, где мы наблюдали коня, есть уже и многоголовость. Другой способ создания образа пожирания идет не через количество, а через увеличение размеров пасти: в русской сказке она простирается от земли до неба. Но в таком случае пасть уже только одна, и миогоголовости здесь нет. В приведенных до сих пор материалах этого тоже нет. Здесь рыба чаще всего самая обыкновенная рыба, и тем не менее в ней помещаются тысячи людей, а иногда и целые страны. В желудке волка также лежит много живых и мертвых людей. Такая диспропорция на этой стадии никого не останавливает. Представление рыбы в образе кита уже содержит попытку внести пропорцию, а разинутая пасть есть художественно-преувеличенное внесение пропорции в картину пожирания и также есть явление более позднее.

23. Смерть-похититель

Анализ змея-пожирателя и анализ его облика равно приводят к одному результату: генетически змей связан с представлениями о смерти, причем здесь можно усмотреть две сменяющие друг друга линии: одна — более древняя, связанная еще с обрядом, другая — более поздняя, чисто мыслительная.

Эта связь с представлениями о смерти и соответствующими обрядами объяснит нам еще одну сторону змея, а именно змея-похитителя.

Здесь можно бы заняться историей представлений о смерти. Однако ранние формы этого представления в образе змея не отражены. Змей отражает более позднюю форму представлений о смерти, а именно — смерть как похищение. Смерть наступает потому, что кто-то похитил душу или одну из душ умершего. Соответственно представляют себе лечение и восстановление умершего: его душу надо похитить обратно и восстановить на место. Есть сказки, которые целиком строятся на похищении и контрпохищении.

Но кто же является похитителем? Мы сейчас увидим, что похитителем очень часто является умерший же, что умершие тянут за собой живых. Процесс образования представления, что душу похитил умерший — обычно в образе животного, — неотделим от другого процесса, от процесса объективизации души. Приведем пример. Дакоты предполагают существование четырех душ. Есть душа тела, которая умирает вместе с ним. Далее есть дух, который всегда остается при теле или пребывает в его близости. Далее есть душа, ответственная за поступки тела и отправляющаяся по одним, — на юг, по другим — на запад. И, наконец, четвертая всегда остается в пучке волос мертвеца, который родственники сохраняют, пока не представится случай бросить его в страну врага, где эта душа начинает бродить в качестве привидения, насылающего смерть и болезнь (Levy-Bruhl 65).

В этом случае интересно, что душа или одна из душ, вышедшая из мертвеца, сама становится причиной смерти других. Другими словами, одна из душ объективируется, становится самостоятельным страшным существом, теряет связь со своим хозяином, и она-то и вызывает смерть.

Под объективизацией понимается вера, что душа мыслится как самостоятельное существо, могущее жить вне человека. Для этого даже не всегда нужно умереть. И живой человек может иметь душу или одну из душ вне себя. Это так называемая внешняя душа, bush soul. Обладателем такой души является Кощей.

Так, у банту человек имеет четыре души, из которых одна внешняя, в образе животного, самым интимным образом связанного с его телом. Это — то леопард, то черепаха, то рыба или какое-нибудь другое животное.

Когда нам сообщают, что животные похищают души живых, то всегда может быть поставлен вопрос, не развилось ли это животное из зооморфного мертвеца. Так, у индейцев племени тлингит выдре приписывается особая, сверхъестественная сила, между прочим — страсть уносить украдкой людей и, лишая их сознания, превращать в людей-выдр (Ратнер-Штернберг 83). На этом вообще основан страх перед мертвецами, даже когда они уже давно потеряли свой животный облик. Так, на островах Содружества полагают, что «души умерших обладают силой красть души живых» (Frazer 1911, II, 54). У Фрэзера можно найти чрезвычайно много примеров этому. Так, племя тарахумаре (Мексика) считает, что смерть, наступившая несмотря на все попытки шамана спасти жизнь больного, наступила оттого, что «те, кто умерли раньше, позвали или утащили его» (Frazer 1933, 71). Мертвые тянут за собой живых. Папуасы бывшей Британской Новой Гвинеи уверены, что «духи умерших уносят души живых» (37). Создаются особые божества, функция которых — красть души. Эльсдон Бест, один из исследователей маори, говорит: «Ящерица представляет смерть. Это объясняет великий страх, который народ маори питает перед ящерицами, и почему увидеть ящерицу — очень плохое предзнаменование. Она вестница Виро (злого божества) и предвестник смерти... Виро посылает ящериц за человеком». И далее: «Теперь ты видишь, почему Виро величается вором, почему он покровитель воров, ведь он извечно шныряет по этому миру, чтобы похищать жизнь людей» (Best 107).

Приведенные факты иллюстрируют положение, что имелось воззрение, что смерть наступает оттого, что душу похитил умерший в образе животного. Одним из таких животных является и змей.

Тураев, например, в истории древнего Востока говорит: «Существовало также представление об особом духе смерти ekimmu, который блуждал повсюду, насылая болезни. Сохранилось изображение этих вавилонских дьяволов — это большей частью крылатые, звероподобные фигуры» (Тураев 1924, 223). Сходные явления имеются в Египте, 27-я глава «Книги мертвых» обращена с молитвой к богам, которые уносят сердца. Но в Египте пожиратель (не похититель) мертвецов имеет несколько иной вид: он находится у огненного озера, и умерший его поражает, о чем речь будет ниже. Здесь интересно будет привести житие коптского святого Пизенция, относящееся к VII веку. Пизенций описывает муки, которые переживает мумия. Мумия для него — человек, ведший грешное и нечестивое существование. Речь ведется от лица мумии: «И случилось, что когда я был ввергнут в тьму кромешную, я увидел огромное озеро более чем в 200 локтей, и оно было наполнено гадами (reptiles); каждый гад имел семь голов, и тело их было подобно скорпионам. В этом месте также обитал Великий Червь, один вид которого ужасал глядевшего на него. В пасти его были зубы, подобные железным кольям. И один (из этих гадов) схватил меня и сбросил меня этому червю, который никогда не переставал есть; и сейчас же все другие гады собрались вокруг него, и когда он наполнил свою пасть моей плотью, все эти гады, собранные вокруг него, тоже наполнили свои пасти». И там же: «Когда мои глаза были раскрыты, я видел смерть витающей в воздухе в многообразных видах, и в это мгновенье ангелы, не знающие милосердия, подошли и выхватили мою несчастную душу из тела, и, связав ее в образе черного коня, они понесли меня прочь к Аменти». Эти материалы содержат очень много сказочных аксессуаров. Здесь и огненное озеро, и многоголовость змея, и унесение человека в воздух, и даже конь, и, конечно, эти материалы приближают нас к пониманию того, откуда идет сказка. Аналогия здесь довольно полная. Достаточно вычеркнуть из этих материалов момент смерти, чтобы получилась чистая фантастика, лишенная религиозной основы. Такую «фантастику» мы видим в сказке. Эти случаи содержат момент смерти в очень ясной форме. Забыто здесь только, что сам похититель создался из животных, представляющих душу. В более ранних случаях (которые очень редки) это еще ясно. Так, эскимосский торнарсук, похищающий души шаманов, может быть рассмотрен как предступень к змею. Он имеет вид моржа с присосами. Нансен, анализируя слово «торнарсук», приходит к заключению, что оно означает «отвратительная душа» (Nansen). Связь с душой имеют и эринии. Эта связь ясна исследователю, но не всегда ясна народам, верующим в подобные существа.

Но для более точного понимания все же не хватает еще одного элемента. Все наше внимание пока было обращено на фигуру похитителя. Фигура похищенного, т. е. в сказке — царевны или вообще женщины, красавицы, осталась вне поля зрения. Женщина как объект похищения в приведенных материалах еще не встречалась. К изучению этого элемента теперь и надо обратиться.

24. Внесение эротического момента

Умершим, существовавшим в силу объективизации души как самостоятельные существа, приписывались два сильнейших инстинкта: голод и половой голод. На первых порах на первом месте стоит голод. Смерть-пожирательница древнее других видов смерти. С этой точки зрения египетские пожиратели умерших должны быть признаны весьма архаичными. Здесь, как и в Вавилоне, еще совершенно отсутствует эротический момент, который так пышно разрастается, например, в Греции.

По мере того как идет вперед общественное развитие, на первый план выдвигается удовлетворение полового чувства. Эти два вида голода иногда ассимилируются, как в русской сказке: «Схватил змей царевну и потащил ее к себе в берлогу, а есть ее не стал; красавица была, так за жену себе взял» (Аф. 148). В первобытном обществе нет места для проявления индивидуальной эротики. Такая эротика появляется сравнительно поздно и вносится в уже имеющиеся и создавшиеся ранее религиозные представления, в частности в представление о смерти-похищении. Божество избирает себе возлюбленную или возлюбленного среди смертных. Смерть происходит оттого, что дух-похититель возлюбил живого и унес его в царство мертвых для брака. Там, где еще не развилась индивидуальная любовь, там стремление похитителя есть просто стремление к противоположному полу, а позднее — к определенной, избранной индивидуальности этого пола. Так, Паркинсон сообщает следующее с острова Новая Ирландия: духи умерших, т. е. тех, которые похоронены в земле, называются tangou или kenit. Днем они невидимы, ночью они показываются живущим в форме огненных искр или огоньков. Духи умерших мужчин преследуют женщин, духи умерших женщин подкрадываются к мужчинам. Все живущие быстро пускаются в бегство при приближении духов, так как они приносят болезнь, муки и смерть (Parkinson 308). И там же: духи нерожденных детей или женщин, умерших в родах, известны как gesges. Они ходят и днем в образе мужчин или женщин, украшают себя особыми, сильно пахучими травами и поэтому их можно узнать издали. Они пытаются заманить живых мужчин и женщин и соблазнить их на половое общение. Они преследуют особенно тех, которые имели общение с членами того же тотема. Эти gesges живут в ущельях и камнях.

Эротическая окраска представлений о смерти все усиливается. Штернберг назвал это явление «избранничеством». «Божество или иное существо избирает себе возлюбленную и уносит ее в царство смерти». Штернберг пишет: «идея эта настолько укрепилась в уме первобытного человека, что даже целый ряд трагических фактов жизни индивида приписывается избранничеству. Так, смерть от молнии, случайная гибель в огне, на воде, смерть, причиненная хищным зверем — тигром, медведем, крокодилом и т. д., приписывается тому, что тот или другой дух, возлюбив того или другого человека, убивает его, чтобы овладеть им в мире духов» (Штернберг 1936, 140).

Что это явление позднее, видно потому, что оно особенно распространено в античной Греции, тогда как на более ранних ступенях развития оно носит еще очень общий, недифференцированный характер. Греки знали любовное похищение как один из видов смерти. Известно изречение Артемидора: «Если больному снится брачное соединение с богом или с богиней, то это означает смерть» (Radermacher 1903, 113). Таблички, найденные в гробницах, изображают женщину, похищаемую прекрасным крылатым юношей из круга причитающих родственников (112). «Смерть в древней вере воспринималась как брак с божеством смерти, умерший праздновал свадьбу с ним» (Güntert 151). Это сказывается и в свадебной обрядности. «Свадьба — типичное изображение на саркофагах; брачные боги — боги смерти; похоронная процессия и свадебная процессия одинаковы; невесту приводят ночью при факелах, брачная постель уподоблена смертному ложу, и шествие вокруг алтаря аналогично погребальным обрядам» (Фрейденберг 78). Нет необходимости приводить все те материалы, которые привели исследователей античности к этим заключениям.

25. Похищение в мифах

От этих общих замечаний мы перейдем к мифам. Что касается мифов, то здесь можно привести целый ряд сказаний различных первобытных народов о том, как то или иное животное похитило себе человека. С развитием религии животное заменяется богом, но боги эти все же сохраняют зооморфность: на колеснице Плутон, бог преисподней, уносит Кору, дочь Деметры. Пелопс уносит Ипподамию на чудесной колеснице через море. Колесница, летающая по воздуху, есть субститут некогда имевшегося здесь животного. Список богов, похищающих в греческой мифологии любовниц из людского рода, весьма внушителен. Мальтен, специально изучавший похищение Коры, приходит к заключению, что этот мотив вырос из представления о похищении людей смертью. Эротический момент присоединился позже (Malten 1909). Сказка архаичнее этих мифов: в них похититель еще не имеет человеческого облика, он сохраняет природу животного-пожирателя, которая здесь почти утрачена. Зато миф о Борее, похитившем Орифию в то время как она играет с подругой, нимфой Фармакеей, на берегу Илисса, и уносящем ее во Фракию на скалу Сарпедона, имеет очень близкую параллель в сказках, где девушка, гуляющая в саду, уносится вихрем.

Наряду с этим в Греции имелись представления и о смерти-похитительнице, но уже лишенной образности. Так, в «Алкесте» Еврипида героиню уносит Танатос, безличное, бледное божество, самое имя которого означает смерть. Или, как говорит Дитерих, самому Гадесу приписывается страсть пожирать людей (Dieterich 1893, 47). Специально только за мужчинами гоняются Гарпии.

Если, таким образом, генетически мотив похищенной красавицы становится ясным, то это еще не означает, что здесь уже ясно все окончательно. Можно возразить, что царевна, похищенная «смертью» в лице дракона и т. д., все же никогда не умирает. Судьба ее двоякая. В более ранних материалах она отбита у змея женихом. Таким образом она имеет как бы два брака: один насильственный со зверем — брачная жизнь ее со зверем прослеживается в сказках типа «Амур и Психея», другой — с человеком, царевичем. Но есть и случаи, когда двух женихов нет. Змей не сменяется женихом, а превращается в прекрасного царевича. Это мы имеем в «Амуре и Психее». Позднее, похищенная богом, царевна остается женой бога. Не случайно, что наряду со змеем в сказке фигурирует Кощей, птицы, медведи и т. д. Судьба похищенной царевны приводит нас к комплексу лесного дома. Здесь она получает брачное посвящение через Кощея, после чего переходит в руки человеческого жениха. Дальнейшее развитие этого момента мы проследим при анализе брачной ночи царевича и царевны.

V. Водяной змей

26. Водяная природа змея

Уже в приведенных примерах рыба, акула, кит, змей, бочка всегда связаны с водой. Эта сторона змея также должна быть рассмотрена. В сказке змей также водяное существо.

Нам необходимо установить, есть ли водяная природа змея позднее привнесение, или же эта сторона его существа исконно присуща ему. С водяными существами в сказке мы встречались уже выше, когда речь шла об искусниках. Там мы видели хозяев стихий, в том числе и водяной стихии. Напомню о старике, который держит поднятыми свои колени. Пока он держит колени поднятыми, вода в озере стоит высоко. Как только он колени опускает, опускается и вода. Точно таким же существом является змей. Поднятие змея из воды неизменно влечет за собой поднятие воды.

Все функции змея, рассмотренные нами до сих пор, не прочно связаны с его обликом. Проглатывать и извергать может и рыба, и ящерица, и птица — животные, составляющие змея. Охранитель вод более прочно связан с обликом сперва змеи, а потом змея-дракона. Это представление о змее-охранительнице вод можно встретить уже у самых первобытных народов, например у австралийцев. «Приблизительно в 50 метрах от источника Алисы, — говорят Спенсер и Гиллен, — есть ущелье, о котором говорится, что в нем обитает дух большой мертвой змеи и множество живых змей, ее потомков» (Spenser, Gillen 444). Этот змей (или эта змея) широко распространен в Австралии. В описаниях отдельных случаев имеются три черты, общие им всем. Змея имеет большие размеры и фантастический вид, она живет в воде и может ее поглотить, задержать и вновь извергнуть; она пожирает людей, которые или погибают от этого, или приобретают магические силы и здоровье. В юго-восточной Австралии верили в змею, «которая проживает в глубоких и постоянных водоемах и представляет стихию воды, имеющую такую жизненную важность для людей всех частей Австралии». Змея под названием Куррея описывается как «змееподобное чудовище огромных размеров». Другие называются Кария, и они «глотают свои жертвы целиком» (Radcliff-Brown 343–344). В других местах это чудовище зовется Иеро и «описывается как огромный угорь или змея... У него большая голова с красными волосами, и огромная пасть, из которой, как говорят, истекают быстрые воды. Его тело полосато и разноцветно, и для тех, кто проживает в этой местности, он обладает исцеляющими качествами. Больной может поплавать в воде и восстановить свое здоровье» (McConnel 347–348).

Эти материалы показывают, что водяной змей может быть засвидетельствован на самых ранних известных нам ступенях общественного развития. Это представление, конечно, также имеет свою предысторию, для которой у нас, однако, нет материалов. Удаляться гипотетически в более глубокую даль мы не будем. Второе, что мы видим, это то, что змей-поглотитель и водяной змей есть одно и то же существо. Этим объясняется, что впоследствии, когда в мифах создается мотив перемещения проглоченного, это перемещение, как правило, происходит по воде или сквозь воду. Ведь эти же австралийцы при обряде посвящения делают изображение змеи с открытой пастью. Таким образом змей-поглотитель не есть что-то особенное или другое, чем змей водяной, но в некоторых случаях сильнее развита одна сторона змеи, в других — другая.

Подобные змеи продолжают управлять водами у народов всего мира и на дальнейших ступенях развития. По представлению обитателей Ниассы (Океания), «ужасный рак покрывает пасть змеи, отчего возникает прилив и отлив» (Frobenius 1904, 78). Там, где нет прилива и отлива, змей просто приводит в движение воды. Айну рассказывают, что «в одном озере жила форель, которая была так сильна, что, ударяя своими грудными плавниками о берег, она хвостом возмущала волны на противоположном берегу» (153). В долганской сказке герой встречает мамонта. «Где мамонт пойдет, там реки делаются; где ляжет — там озера делаются» (Долганский фольклор 83). У амазулу люди боятся пользоваться водой одного озера, так как в нем обитает змей Умугарна (Frobenius 1898б, 84). У индейцев муиска змею или дракону, обитающему в озере, приносятся жертвы (Krickeberg 237).

В земледельческой и пастушеской Африке особенно ясно прослеживается связь его с плодородием. «Змея, как полагают, дает успех в рыбной ловле. Она имеет власть над рекой и всем, что в ней». Таким образом, змей-податель опять-таки есть змей водяной. Связь его с обрядами также широко засвидетельствована. В Африке особенно развита фаллическая сторона культа змей. (Подробные материалы см.: Hambly 19.)

Как и змей-поглотитель, водяной змей первоначально существо, хотя и страшное, но в основе благое: он податель вод, позже — создатель плодородия, как плодородия полей, так и плодородия человеческого.

Каким же образом возникает мотив борьбы с ним? Внешне, со стороны сюжета, появляется мотив злоупотребления змеем своей властью. Как существо водное, он или задерживает воду и создает засуху или, наоборот, выхаркивает такое количество воды, что создает потоп.

У индейцев хопи змея поднялась из пруда до неба и подняла за собой воды, вызвав потоп (Mitteilungen). У индейцев инка потоп происходит «оттого, что три сына первого человека или бога по имени Паха, которые не имели с кем сражаться, начали борьбу с большой змеей. Она отомстила тем, что выплюнула такое количество воды, что она затопила всю землю» (Krickeberg 279). В последнем примере отношение обратное: змей выпускает воду, потому что с ним начали борьбу. На той культурной ступени, на которой стояли краснокожие, подобные примеры редки. Змей чаще убивается потому, что он поглотитель, а не потому, что он водяное существо.

Но дело меняется с переходом к регулярному земледелию и скотоводству и к образованию ранней государственности. Эта ступень создает антропоморфных богов. Земледельцу важно, чтобы его боги управляли водой. Его боги имеют человеческий вид. Божественные существа, некогда считавшиеся священными, имеют вид звериный. С переходом божественности от зверя к богу боги убивают зверей. Они вырывают из их рук власть, они отнимают у них управление водой и сами начинают ею управлять так, как это нужно скотоводу и земледельцу.

Эта стадия особенно ясно представлена Индией, ясна она в Греции и в Китае.

О змееборстве в «Ригведе» говорилось много применительно к солярной и лунной мифологии. Между тем одно из значений змея Вритры, побежденного мощным богом Индрой, совершенно ясно: он задерживатель рек. Реки текут только потому, что Индра убил Вритру и выпустил их. Вот несколько цитат:

III. 33: Реки говорят: русло вырыл нам Индра, он, имеющий в руке молнию; он убрал, убил Вритру, задерживавшего воды. IV. 17 (обращается к Индре): Мощью и силой убив Вритру, ты выпустил реки, поглощенные драконом. I. 32: Ты дал течь семи рекам. I. 52: Индра убил задержателя рек, Вритру. (Ср. весь гимн I. 32, а также I. 51. 4, I. 51. 5, I. 52. 2–6, I. 121. 11, II. 11. 5, VIII. 12. 26, VIII. 85. 18 и др.).

Водяным же существом змей является и в Китае. Он является морским и озерным существом и обитает также в колодцах. Морской змей живет на дне моря в дворце из прозрачных камней, с дверями из хрусталя. Ранним утром при тихой погоде этот дворец можно видеть, если наклониться над водой (Werner 210). Другими словами, из хозяина стихии он превратился в царя или императора стихий по образцу китайского императора. Здесь интересно привести сказание об основании Пекина (232). Пекин основан опальным принцем. Город процветает. Являются купцы, растет торговля, в городе достаточно продовольствия, принц правит справедливо. Но вот возникает засуха. За воротами города была пещера змея. Змея никто не видел уже много тысяч лет, но все же было хорошо известно, что он жил там. Выкапывая землю для постройки стены, грабари затронули и эту пещеру, мало думая о могущих произойти последствиях. Змей был очень раздражен и решил перейти в другое место, но змеиха сказала: «Мы жили здесь тысячи лет и потерпим ли мы, чтобы принц Иенский прогнал нас отсюда? Если идти, то мы возьмем все водоемы в наши кадушки yin-yang (кадушки для носки воды) и в полночь мы явимся принцу во сне, прося разрешения удалиться. Если он это разрешит и позволит нам также взять с собой наши кадушки, то он попался, потому что мы захватим воды с его разрешения». Все так и происходит. Змеи являются ему во сне в виде старика и старухи и просят разрешения покинуть Пекин. После этого наступает ужасная засуха — все воды исчезли. Сон разгадывается, принц спешит вдогонку старикам, пронзает копьем одну из кадушек, отчего наступает потоп. Молитва буддийского монаха заставляет воду спасть, образуется пруд, около которого затем выстраивается храм. Из этого пруда будто бы черпают воду для императорского двора.

Таков народный миф, использованный буддийскими монахами в своих целях, точно так же как и христианская религия использовала змееборство в своих целях, заставляя Георгия убить змея и обратить в христианство освобожденный им от змея народ.

Все эти примеры показывают, что водяной змей (в чистом виде, без всяких примесей иных представлений, о которых речь будет ниже) убивается или неизвестно за что, или же ему приписывают засуху, задержку вод, и этим мотивируется бой.

В античной Греции таким существом является Гидра, или Лернейский змей. В изобразительном искусстве гидра представлена многоголовой змеей, число голов которой колеблется от трех до девяти. По Аполлодору, восемь голов были смертны, а средняя — бессмертна. Представляли себе, что распростершаяся змея удерживала воду. В Лерне это представление, по-видимому, было расширено и видоизменено в том смысле, что при наступлении засухи думали, будто змей проглатывает все воды страны, и что от этого местность Лерны (где обитает змей) так болотиста (Roscher 2767). Как мы только что видели, в китайских мифах и других представление, что змей проглатывает или уносит с собой всю воду страны и что обилие вод (потоп, прилив, река или, вернее, болото) зависит от змея, вовсе не свойственно только античности и тем более Лерне. Лернейский змей есть частный случай мирового образа водяного змея.

Таким же частным случаем является и сказочный «змей черноморский», «водяной царь», за которым «вода хлынула на три аршина».

Но это — только одна сторона змея. Змей вообще не поддается никакому единому объяснению. Его значение многообразно и разносторонне. Всякие попытки свести весь комплекс змея к чему-то единому, как это делают Фробениус, Зике и другие, заранее обречены на неудачу.

В русской сказке змей не является задерживателем вод, и не потому с ним происходит борьба. Но в сказках других народов эта древнейшая мотивировка сохранена ясно. В пшавской сказке герой «попал в один город, где дэв держал воду, требуя за нее дань в виде девушек» (Дрягин 187). В белуджской сказке героиня говорит: «Сегодня очередь царя отправить меня к дракону, чтобы он пустил немного воды в каналы, потому что город томится от жажды» (Белуджские сказки 185). В монгольской сказке умилостивленный человеческой жертвой царь драконов дает воду (Волшебный мертвец 38). В нартовском эпосе семиглавый змей, превратившись в собаку, не дозволяет достать воды (Дрягин 187). Эти материалы показывают, что водяная природа змея исконно присуща ему. Первоначально она не создает поводов для борьбы со змеем. Он управляет водой во благо людям. Но при земледелии эта функция переходит к богам, которые убивают змея и даруют людям воды и реки, задержанные змеем. Эта традиция развилась независимо от традиции борьбы с поглотителями. В русской сказке она функционально не отражена, но отражается в водяных атрибутах змея.

27. Поборы змея

Рассмотрение водяной природы змея приблизило нас к земледельческой концепции его. Эту земледельческую концепцию мы имеем и в том мотиве, который выше был обозначен «поборами змея».

Все, что говорилось о змее вначале, тесно связано с охотой как основным производственным базисом, на котором этот мотив возникает. Похититель уносит похищенную. Здесь же ее приводят к нему. Формы, в которых это делается, соответствуют обряду предоставления девушек водяным демонам и богам с целью повлиять на плодородие страны.

К мысли о земледельческом происхождении этого мотива приводит рассмотрение распространенности его. Он имеется в классических странах земледелия, в древней Мексике, в Египте, в Индии, в Китае и в меньшей мере — в Греции. Он отражает собой обряд насильственной выдачи девушки богу путем принесения ее в жертву. Зачатки его встречаются и на более ранних ступенях, например в Северной Америке. Здесь еще нет урожаев, нет земледелия. Здесь этот обряд должен обеспечить богатый улов рыбы. Но, как указано, полного развития этот обряд и соответствующие ему мифы достигают только в раннеземледельческих странах.

И Фрэзер и Штернберг довольно убедительно показывают, что половое общение между человеком и богом должно было способствовать урожайности. Это видно, во-первых, потому, что подобные жертвенные венчания совершались перед посевом, а во-вторых, они особенно распространены там, где земледелие зависит от рек, т. е. в долинах Нила, Ганга, Евфрата и Тигра, Желтой реки. Здесь девушка приносилась в жертву существу, обитающему в воде. Штернберг говорит: «Так как боги плодородия считались божествами особо похотливыми и, с другой стороны, эта похотливость была необходима для благосостояния людей, то отсюда пошел обычай жертвоприношения, и в особенности девушек и молодых людей, смотря по тому, какого пола то или другое божество» (Штернберг 1936, 466). Подобные жертвоприношения могли иметь очень разнообразную форму, но здесь важны только те, которые связаны с водой. Общие черты этой церемонии в описании Штернберга состоят в том, что девушку одевают невестой, украшают цветами, натирают благовониями и усаживают на берегу на особой скале или священном камне, «после чего какой-нибудь крокодил утаскивал ее в реку, и народ вполне был убежден в том, что она действительно становится женой крокодила, считая, что в случае, если бы она не оказалась девственницей, он бы вернул ее назад».

Подобного рода жертвоприношения имели целью воздействовать на урожай или вообще на рост растительности. У рыболовных народов эти обряды должны были увеличить число рыб. Этот обряд всегда тесно связан с мифом, объясняющим, почему это жертвоприношение нужно и с чего оно повелось. Так, у алгонкинов и гуронов рассказывают, что однажды случилось, что не стало рыбы, и грозил голод. И вот вождю явился во сне очень красивый юноша (водяной бог) и сказал: «Я потерял жену и не могу найти ни одной женщины, которую до меня не познал бы ни один мужчина. Вот почему вам нет удачи и вот почему вам ее не будет, пока вы меня в этом не удовлетворите. И чтобы убедить его, что его невеста целомудренная, его венчают с маленькой девочкой, которая, конечно, не знала никакого другого мужчины». В обряде девушку венчают с неводом, т. е. бросают в воду (Штернберг 1936, 358; Фрэзер 143).

Жизнь племени майя, говорит Дизельдорф, всецело зависит от маиса. В городе Чиченица были найдены кости и черепа девушек, а также бусы и другие украшения девушек, которые, по сообщению хроникеров, живьем были брошены в этот пруд. Из этого вытекает, говорит автор, что путем добровольной отдачи жизни, крови и имущества хотели насытить богов, чтобы они не имели повода к преследованиям. Еще и сейчас индейцы верят, что засуха прекратится только тогда, если кто-нибудь утонет (Dieseldorf 7). Соответствующие мифы мы находим в американских сборниках.

Еще шире этот круг представлений распространен в Африке. Об одном большом степном озере, по названию Мрувиа, полагали, что оно каждый год требует в жертву ребенка, а именно — гладкого без всяких рубцов (очевидно, субститут целомудрия). Каждый год эта подать ребенком взималась, и ребенок по предписанию живым бросался в пруд. Если бы эту жертву не приносить, то пруд засох бы. Баганды, уходя в дальний путь, пытались задобрить Муказу, бога озера Виктория-Нианза, посвящая ему девственниц, призванных служить ему супругами. Туземцы акикуйю в бывшей Британской Восточной Африке поклоняются змею, живущему якобы в одной из рек, и через каждые несколько лет они выдают замуж за бога-змея женщин, особенно девушек. Арабский путешественник Ибн Батута сообщает, что несколько человек уверяли его, что когда население острова (речь идет о Мальдивских островах) было идолопоклонническим, каждый месяц к туземцам являлся злой дух, выходивший из моря в образе судна, покрытого фонарями. Каждый раз, когда жители замечали этот корабль, они брали молодую девушку, обряжали ее как невесту и отвозили в языческий храм, возвышавшийся на побережье, и оставляли ее на террасе, выходившей на море. Девушка проводила здесь ночь, а утром ее находили мертвой, но потерявшей девственность. Каждый месяц при появлении духа среди жителей бросали жребий. Последняя девственница, принесенная таким образом в жертву, была спасена благочестивым бербером, которому чтением корана удалось обратить в бегство морское чудовище (Фрэзер 144).

В этом случае интересно не только то, что европейские морские корабли с фонарями и дымом принимались за чудовища. Этот случай интересен другим. Подобные жертвоприношения несомненно вскоре вступают в противоречие с развившимися формами земледелия и соответствующими им формами социальной жизни и семейных отношений, а также и с формами религии, уже начавшей создавать богов. С появлением собственности на землю появляется особая новая форма семейных отношений. Укрепляется и растет родительская любовь, не допускающая принесения в жертву ребенка. Симпатии, которые первоначально принадлежат могущественному духу, посылающему урожай, переносятся на несчастную жертву. Если жертва эта приносится из числа врагов, на которых наложена дань, то это признак начавшегося сочувствия к жертве. Но при этом обряд иногда долго не может быть уничтожен изнутри. Но вот является чужеземец и освобождает девушку. При расцвете этого обряда он был бы уничтожен, как нечестивец, нарушающий самые жизненные интересы народа. Его поступок поставил бы под угрозу урожай. В сказке он, наоборот, герой, который чествуется. Интересно, что и в сказке герой очень часто именно приходит в чужую землю. Этим перемещением симпатий объясняются и субституты, когда, например, вместо женщины бросают куклу. Очень интересный случай, который может быть истолкован как неполная субституция, приведен Зелениным в его «Табу слов». На дне Сонтозера живет дух Сейд — любитель женщин. Ему бросают перед началом рыболовного сезона женскую куклу из тряпок, после чего жена принесшего такую жертву рыбака умирает: Сейд берет ее себе в жены (Зеленин 1929, 65). В Египте каждый год перед посевом наряжали девушку в свадебную одежду и бросали ее в Нил, чтобы обеспечить разлив и получить хороший урожай (Фрэзер III, 35). Характерно, что этот обычай прекратился с арабским завоеванием. Такой же обычай существовал в Китае, где ежегодно молодую девушку венчали с Желтой Рекой путем утопления ее, причем выбирали самых красивых (Штернберг 357).

28. Мифы

Там, где уже нет самого обряда, часто еще есть рассказы разного характера. Иногда это — рассказ об одном случае, якобы бывшем когда-то, иногда они художественно приукрашены и носят характер сказок и фигурируют в сборниках «первобытных сказок». Очень часто в них не утеряна первоначальная связь с урожайностью и плодородием. В мексиканском сказании народ терпит голод. За маис боги требуют девушку. «Пусть принесут ее к водовороту Понтитлан» (Krickeberg 73). Связь с урожаем здесь совершенно ясна, сопротивление отсутствует. Негры ваджагга рассказывают, что духи речного залива однажды унесли девушку из среды женщин, когда она шла с ними, и потащили ее в свой город, из которого стали раздаваться торжественные крики, с которыми мертвецы встречают нового пришельца. Когда жители на следующий день принесли жертвы, желаемые и указанные духом, на третий день на берегу нашелся труп девушки (Gutmann 94). В этом случае уже не сохраняется связь с идеями плодородия, но зато ясна связь другая: духи здесь названы умершими. Иногда это жертвоприношение мотивируется просто опасностью со стороны водяных животных, которых надо умилостивить. Фрэзер сообщает, что однажды, когда обитателям одного из островов восточной Индии угрожала опасность со стороны стада крокодилов, они приписали это бедствие страсти крокодильего царя к одной молодой девушке. Они заставили поэтому отца этой девушки обрядить ее невестой и бросить в объятия крокодила-поклонника (Фрэзер 144). В последнем случае чисто эротическая мотивировка заслонила более древнюю культовую мотивировку, связь с урожаем выпала.

Подобную же замену мотивировок мы имеем и в греческих мифах, например в мифе о Персее и Андромеде. Здесь Персей попадает в Эфиопию и застает у взморья Андромеду, прикованную к скале. За что же она прикована? Ее мать некогда хвастала своей красотой перед нереидами и этим возбудила их ревность. Морской бог послал страшное наводнение и всепожирающую акулу. Оракул обещал избавление, если дочь царя будет выдана этой ужасной рыбе на съедение. В мифе о Геракле герой точно так же в своих странствиях наталкивается на Троянском побережье на девушку, привязанную у взморья к скале. Это — Гесиона, дочь Лаомедонта. Ее отец некогда обманул Посейдона. Посейдон выстроил троянские стены, но обещанной награды не получил. За это Посейдон наслал морское чудовище, которое опустошало Троянскую область, пока отчаявшийся Лаомедонт не отдал ему своей собственной дочери. Геракл выдерживает бой с чудовищем и освобождает Гесиону.

В сказании о Минотавре сохранилась дань, возложенная на побежденное племя для жертв в виде людей; через каждые 7 лет Минотавру посылались из Греции 9 юношей и 9 девушек, которых он пожирал в своем лабиринте. Однако в цикле о Минотавре имеется указание, что страна была поражена засухой и эпидемиями, посланными богами.

Все эти случаи вплотную подводят нас к сказке. Вряд ли требуется особо развивать или доказывать тезис, что сказка восходит к описанному здесь обряду. Самый процесс также очевиден. Из мифов выветриваются имена богов, изменяются мотивировки (мотивировки уже изменены, как мы видим, и в мифах сравнительно с обрядами), изменился стиль повествования, и миф переродился в сказку.

Если мы сравним мотив похищения с соответствующими мифами (похищение Зевсом Европы и др.), с одной стороны, и мотив поборов с соответствующими мифами, с другой, то мифы о похищении менее архаичны, чем сказка: похититель-животное здесь преобразован в бога-животное, а миф типа Персея и Андромеды древнее сказки. Отсюда видно, что отношение между мифом и сказкой не всегда одинаково, и вопрос этот не может быть решен суммарно, как это делают Вундт, Панцер и другие.

Религиозные представления могут дать религиозный миф, и из него может развиться уже лишенная религиозной окраски сказка.

Очень ясно и коротко выражает эту мысль И. М. Тронский в своей работе «Античный миф и современная сказка», посвященной главным образом Полифему: «Миф, потерявший социальную значимость, становится сказкой» (Тронский 534). И действительно, миф о Персее и Андромеде в точности соответствует русским сказкам.

В более подробное обсуждение этого вопроса здесь можно не входить, так как это вопрос общий, и на примере одного мотива он не решается. Но, выдвигая положение о связи сказки с мифом, следует отметить, что миф не есть causa efficient сказки.

Сказка может происходить и от религии непосредственно, минуя миф.

Так, в греческом мифе нет похищения девушки драконом. Это представление могло жить в народе не засвидетельствованным в греческой литературе, через которую мы знаем миф. Оно могло и не попасть в литературу. Наоборот, выдача девушки морскому чудовищу сохранилась, так как это — аграрное сказание, а Греция — страна аграрная, и соответствующие обряды могли производиться и там в более древние времена, не отраженные в литературе.

Ясно, однако, одно — сказка и миф на один сюжет не могут сосуществовать одновременно. В Греции еще не могло быть сказки о Персее и Андромеде, мог быть только миф, а сказка могла появиться в античности позже. Но зародыши могли быть, и могли быть именно в так называемых народных низах.

VI. Змей и царство мертвых

29. Змей-страж

Уже выше, когда мы рассматривали обряды посвящения, мы видели, как тесно эти обряды связаны с представлением о пребывании в царстве мертвых. Посвящаемый переживает смерть и, наоборот, смерть есть своего рода посвящение. Этим объясняется, что позднее, когда посвящение уже давно забыто, нисхождение в царство смерти, катабазис, есть условие героизации.

Этим же объясняется, что в представлениях о смерти поглотитель играет такую большую роль.

Водяной змей мыслился сидящим в прудах и водоемах, в реках, морях и на земле. Но эти водоемы одновременно служат входом в иное царство. Дорога в иное царство лежит через пасть змея и через воду — как сквозь воду, так, позднее, и по воде. Это приводит нас к сторожевой роли змея. Сторожевая роль водяного змея ясна. Сидя у воды или в воде, он сторожит ее. Но и горный змей связан, собственно, не с высотами, а с пещерами, потому что наряду с водоемами именно пещеры считались входом в иное царство. Поэтому змей живет и берлогах.

Мы можем наблюдать, как змей, которого мыслили себе в воде и на земле, начинает переноситься в более или менее фантастическую даль. Это перенесение связано с появлением пространственных представлений, с появлением представлений о пути умершего. Обитая первоначально в определенных прудах и озерах (так что мимо них даже боялись проходить), змей теперь от начала пути умершего переносится к концу этого пути. Перенесение это может быть двоякое: или он мысленно передвигается вниз в землю, т. е. становится существом хтоническим, или он, наоборот, переносится в небесную высь и становится существом небесным, солнечным и огненным. Хтоническая природа змея древнее, но и то и другое происходит сравнительно поздно. В общих чертах можно установить этапы поглотителя, стоящего на месте в лесу (у народов, живущих замкнуто и изолированно), поглотителя, переплывающего большие пространства (у народов, достигших более высокой ступени культуры, знающих передвижение и не живущих исключительно лесной охотой), поглотителя, находящегося под землей (примитивное земледелие), и поглотителя, находящегося на небе (развитое земледелие, государственность).

Мы рассмотрим сперва хтонического змея, а затем змея солнечного. В обоих случаях развивается та линия, которая намечалась уже раньше, — линия враждебного отношения к змею, причем, как покажет нам анализ хтонического Кербера, хтонический змей в какой-то степени еще нужен и полезен. Небесный змей всегда уже только враг. Хтонический змей связан с царством мертвых. Небесный змей в Индии с ним не связан, он — приподнятый на небо водяной змей. В Египте на небо, по-видимому, вознесен змей хтонический. Его встречает умерший. Сказка дает отражение всех этапов развития змея.

Быть проглоченным было первым условием приобщения к иному царству. Но то, что некогда способствовало этому, превращается в свою противоположность, в препятствие, которое нужно одолеть для того, чтобы попасть в это царство. Поглощения уже не происходит, оно только угрожает. Это — последний этап развития этого представления, и этот этап также отражен сказкой.

30. Кербер

Не случайно, что материалы по хтоническому змею у народов, не достигших государственности, чрезвычайно скудны. У них его еще нет. У них преобладает змей водяной, но перенесенный в фантастическую даль. У такого народа, как ваджагга, мы имеем ясную форму перехода от водяного змея к хтоническому (Gutmann).

Но, как указано, это представление о подземном хранителе царства мертвых приобретает настоящее развитие только у земледельческих народов. Типичным представителем такого охранителя является Кербер, и на нем надо несколько остановиться, так как фигура Кербера объясняет сторожевую роль и сказочного змея.

Представление, что водоем, река, пруд, озеро — вход в царство мертвых, держится в Греции еще очень прочно. «Входом в потусторонний мир прежде всего является океан», — говорит Ганшиниец (Roscher), и далее: «Текущие воды, теряющиеся, например, в болотах или выходящие из земли, слыли за вход в подземный мир, равно как штольни рудников» (2377). Существа, обитающие в этих водах, имели вид драконов или быков. Таким, например, был Ахелой, сватавшийся за Деяниру и убитый Гераклом. К этой же категории относится и Кербер.

Свою старую водяную природу Кербер обнаруживает в том, что он сидит у устья Ахеронта, где его находит Геракл. Здесь перенесение змея к другому, конечному, пункту воды особенно ясно. Змей в доклассовом обществе сидит у источника вод, т. е. у начала реки, тогда как Кербер, сидящий у конца реки, подтверждает предположение о перенесении дракона от выхода из земли к входу в преисподнюю. Он и по наружности и функционально близок к змею нашей сказки. У него три собачьих головы, из пасти которых капает ядовитая слюна, у него змеиный хвост, на хвосте у него голова, и хвостом он жалит.

Такая двухголовость или двухсторонность голов — очень древняя черта. Она типична для Америки. Там змей почти всегда имеет по голове на обоих концах тела. Это представление основано на том, что хвост змеи испытывается или воспринимается как жало, и есть иное явление, чем многоголовость. Кербер объединяет в одной фигуре оба вида.

Когда Геракл по поручению Евристея приводит Кербера наверх, тот его жалит хвостом. Волосы на спине и на голове Кербера состоят из змей. Как устанавливает Кюстер, он прежде назывался просто драконом (Küster 90). По Гесиоду, он приветливо виляет хвостом пришельцам, но никого не выпускает обратно (Гесиод 218). Эней же не может попасть в Тартар, так как он его не пускает. Чтобы умиротворить его, Эней бросает ему волшебную медовую лепешку, от которой Кербер засыпает (Энеида, VI, 419). Это бросание в пасть охранителя каких-либо предметов есть субститут вхождения в пасть самого героя. Мне кажется, что из этих показаний довольно ясно вытекает, что Кербер пропускает, приветливо виляя, умерших, но бросается на живых, что видно по Энеиде. Таким образом старая роль змея как пособника прохода не вполне забыта, а сторожевая его роль еще не вполне выработалась. Кербер отличается от сказочного змея своими собачьими головами. Эти собачьи головы — греческое привнесение в связи со сторожевой ролью его. Филологи-классики будут возражать, что бросание Керберу лепешки — чисто греческое явление и не может быть истолковано как субститут поглощения. Однако и в сказке герой бросает змеихе, стремящейся его проглотить, конфет, пуд соли и т. д.

Такое понимание Кербера в свете сравнительных материалов отличается от того, какое дает Дитерих в своей «Некия» (Nekyia). Дитерих считает Кербера персонификацией земли, поглощающей трупы при захоронении. При этом он ссылается на то, что Кербер жрет падаль. Для Дитериха он «земная глубина, открытая пасть которой поглощает умерших, пожирает, т. е. заставляет тлеть плоть и оставляет только кости». Для нас же пожирание падали есть рационализованная ступень пожирания — смерти.

Все эти материалы в достаточной степени объясняют змея как охранителя входа в тридесятое царство.

Эти греческие материалы очень интересны. Они дают дальнейшую ступень превращения водяного змея в хтонического и доброго в злого. Пожирания уже не происходит, оно только угрожает. Не всегда происходит и бой. Геракл его побеждает, но оставляет в живых. Кербер, при всех его отвратительных чертах, все еще испытывается как существо, необходимое людям. Он страж Аида.

31. Перенесение змея на небо

Как указывалось, змей переносится не только в земную глубь, но и на небо. Установить совершенно точно, когда именно, на какой стадии общественного развития происходит это перенесение поглотителя и водяного змея на небо, не представляется возможным.

Народы, знающие солнечного змея, всегда культурнее народов, не знающих его. Этого представления о небесном змее еще нет, например, на австралийском материке. В зародышевом состоянии оно имеется на океанийских островах, есть оно в Африке, т. е. у народов, знающих примитивное земледелие. В очень полной форме мы найдем его у якутов, т. е. у народа, знающего скотоводство. Оно развито в ведической Индии, но самые яркие формы его дает Египет.

Это перенесение имело ряд последствий. Во-первых, меняется объект поглощения. Змей поглощает уже не людей, он поглощает солнце, и он убивается как поглотитель солнца. С другой стороны, он иногда сам представляется солнцем.

Второе последствие — из управителя земных вод он превращается в управителя вод небесных. Он представляется тучей, задерживающей воду, дождь. Убиение змея вызывает дождь.

Третье последствие: там, где особенно развиты представления о солнечной стране мертвых, где в жизни народа они играют большую роль, змей превращается в существо, охраняющее небесное обиталище мертвых. Типичный случай дает Египет.

И, наконец, четвертое последствие этого перенесения: все, окружающее змея, и сам он принимают огненную природу и окраску. Река становится границей царства живых и мертвых и вместе с тем она становится рекой огненной. Огненным становится и озеро, огненным становится и сам змей.

Как на пример зародышевого состояния мифа о змее-поглотителе солнца мы можем указать на распространенное на островах Палау поверье о том, что «дом солнца находится на западе над морем, и на том месте росло дерево денжес, которое на берегах этой страны образует густые леса. Когда солнце вечером приближалось к дереву, оно сбрасывало произрастающие на дереве плоды и бросало их в море; акулы, охраняющие вход в эту солнечную страну, жадно набрасывались на эти плоды и не замечали, как солнце окуналось, чтобы достигнуть своего дома». Здесь мы имеем начатки того представления, которое позднее развилось у земледельческих народов, что змей есть поглотитель солнца. Представители солярной мифологии считают это представление очень древним, первобытным. Это неверно. У охотников солнце играет минимальную роль.

Такое же представление имеется в мифе о Мауи. Здесь Мауи отправляется туда, где встречаются небо и земля. Там зияет ужасная пасть прародительницы Хипе-нуи-те-по. Мауи хочет ее убить. Своих спутников, птиц, он предупреждает, чтобы, в то время как он будет влезать в ее пасть, они не смеялись. Если они будут смеяться, он умрет; если они не будут смеяться, погибнет она. Маленькая птичка Тивакавака смеется, чудовище просыпается, и Мауи гибнет. Если бы ему удалось убить ее, то люди не умирали бы (Frobenius 1898б, 183).

Запрет смеха мы разбираем в другом месте (Пропп 1939). Здесь же мы хотели бы выделить элементы: перенесение зияющей пасти с земли на горизонт, связь ее с представлением о смерти. Этот случай — поздний по отношению к змеям, живущим в водоемах и проглатывающим прохожих, и ранний, зародышевый, по отношению к египетскому змею, угрожающему пожрать умершего на его пути к солнцу — Ра. Этот переходный характер мифа соответствует переходному характеру народа от охоты к земледелию.

Представление о змее как поглотителе солнца ясно развито в ведической Индии. Здесь змей, следовательно, играет двойную роль. С одной стороны, он земное существо и задерживает течение рек, о чем говорилось выше, и это более древняя форма его. С другой стороны, он, как небесное существо, задерживает дождь, но он же задерживает и солнечное сияние, проглатывая солнце.

Ригведа I. 32. 4 — «Когда ты, Индра, убил первородного змея и уничтожил колдовство злых колдунов, тогда, открывая солнце, небо, зарю, ты не имел врагов».

I. 52. 4 — «После того, как ты силою духа в союзе с белыми конями убил Вритру, о Индра, тогда держал ты солнце на небе, чтобы все его видели».

II. 19. 3 — «Этот могущественный Индра вздыбил волнующиеся воды, он пригнал море, змееборец, он сделал солнце видимым».

В этих случаях говорится не столько о змее, сколько об Индре, убившем змея и тем освободившем солнце и показывающем его человечеству. Сама природа змея здесь отодвинута на задний план, на передний план выдвинут победивший этого змея бог.

Здесь интересна деталь, что Индра убивает змея уже при помощи коня. Индия — классическая страна коневодства и, возможно, родина искусства приручения лошадей. Природа змея, как поглотителя солнца, здесь совершенно ясна.

Совершенно таким же, правда, редко, он представляется в сказке. «В том царстве, где жив Иван, не было дня, а все ночь: ета зрабив змей» (Аф. 135). «Убили таго змея, взяли змееву галаву и, пришовши к яго хате, яны разламили галаву — и став белый свет по всяму царству» (там же). Представление, что убиение змея влечет за собой дождь («убив змея, он, т. е. Индра, ниспосылает с неба животворящую воду»), сказкой не отражено.

Происшедшая со змеем перемена вполне объяснима. Если технически беспомощному охотнику прежде всего нужна была власть над волей животного, то скотоводу, управляющему животными по своей воле, такое стремление совершенно чуждо. Ему нужны солнце, дождь и реки, и Ригведа дает отражение этих интересов.

Эти соображения показывают, как ошибались мифологи, считая ведическую религию древнейшей формой религии. Ведическая Индия — классовое государство, и ее религия поздняя, жреческая, отражающая, однако, народные представления, развившиеся из более ранних и древних представлений.

32. Сторожевая роль небесного змея; якуты

В Индии совершенно утеряна сторожевая роль змея. Здесь он только водяное существо. Чтобы проследить эту сторожевую роль небесного змея, мы обратимся к народу, стадиально более раннему, чем Индия, и давшему очень яркий образ этого небесного охранителя границ, а именно к якутам. Это скотоводческий народ, разводящий крупный рогатый скот и лошадей. Но здесь еще нет широко развитого жреческого сословия, здесь нет письменности, и жреческая мудрость, выдвигающая на первый план богов, здесь еще не заслонила змея.

У якутов фигура змея очень ясна и чрезвычайно богата и интересна. Представление облечено не в форму гимнов, а в форму рассказов — мифов, весьма близких по форме к сказке. В якутских мифах ярко противопоставлены два царства, и змей царит в царстве, отделенном от царства людей рекой. «Долго ли, коротко ли он скакал, с пылью взъехал вдруг на высокую почтенную гору. Когда доехал на место, где сходятся небо и земля, где предел святой (т. е. человеческой) земли и дьявольской, на той стороне за полтора переезда идет с шумом смертный огонь, взвиваясь со свистом; за 15 верст ползут земляные гады, разные черви, совершенно одолевшие землю» (Худяков 1890, 180).

Этот случай интересен тем, что здесь змеи, гады попадаются не просто на небе, а там, «где предел святой земли», т. е. здесь мы имеем перенесение змея в верхнее царство мертвых.

В Индии мы не видим ни небесной реки, ни огненного озера. У якутов оно есть. Здесь можно наблюдать, как озеро, некогда обиталище змея в полной конкретности, настолько, что боялись ходить мимо озера, где обитал змей, с перенесением на небо принимает окраску солнца. «Летавши довольно долгое время, перелетел он (герой) огненное горящее море, лег спустившись, на гнездо Ексюкю, бывшее на ледяном холму. Когда лежал он тут, немного спустя, прямо с южной стороны шумно летит затемняющий, шумящий Ексюкю, держа в когтях что-то» (227).

Этот змей имеет связь с мертвыми: «Когда он так жил-поживал, в одно утро светающее его небо своевременно не рассветало, солнце его в свое время не взошло. Когда он, испугавшись, ужаснувшись этого, сидел задумавшись, вдруг напал на землю жестокий вихрь с нечистой силой величиною с черных годовалых теленков. Взвил всю сухую землю, как волосы, завертел подобно крылу: пошел дождь со снегом, поднялась метель, стали сверкать красно-пламенные огни, вот какая беда сделалась. Потом взлезло наверх, на небо, черное большое облако, как бы с руками и ногами. Ну, потом в одну ночь, в самую глухую полночь, как будто облака оборвались или небо треснуло; пришел такой величайший шум, как будто его трехсоставный потолок раздвинуло на обе стороны и как будто что-то наибольшее всякого стука хлопнуло на его пол». (Следует подробное описание чудовища с железными волосами, вздутыми глазами, с бубнами и палкой.) «Вот я пришел тебя известь. Хочешь — уведу, и не хочешь — уведу. Зовет тебя моя тетка, дочь господина солнца, Кегяльлик (плавно кружащаяся) шаманка... Взлети на свою посмертную лошадь, оденься в свои похоронные одежды, покушай твоей посмертной пищи... Ну, поедем». Герой ругает его — «мелкий червяк облака летающего», ударяет его, и показывается солнце, небо рассветает. Одновременно появляется река, «и сделалась вместо поля широкая текучая вода» (39 и сл).

Этот случай с редкой полнотой показывает нам в образе одного змея и небесного змея, поглотителя солнца, и земного, держателя рек и похитителя, уносящего человека в царство мертвых.

Однако змей как охранитель солнечного царства мертвых здесь еще мало развит. Полного развития достигает змей в солнечном царстве мертвых только при развитии земледелия, при умении наблюдать солнце, при зависимости от солнца и его сезонного возвращения и урожая. Этих условий нет ни в ведической Индии, ни у якутов или африканских скотоводов. Они есть в древнем Египте, и древний Египет действительно дает нам, может быть, наиболее полную форму змея, за исключением змея, дающего дождь, так как урожай в Египте зависит не от дождя, а от ежегодного сезонного разлива Нила.

В египетской религии нет также змея — охранителя вод, озеро — уже исключительно огненное. Есть только змей — враг солнца и охранитель царства мертвых, характерная концепция развитого земледельческого народа. Наоборот, в «Ригведе» змей исключительно водяное (земное и небесное) существо, и царства мертвых в ней нет. В ней нет пути и движения. Веды — создание скотоводческого народа. По Людвигу, слово «зерно» в «Ригведе» вообще не встречается. Поэтому и не могло быть религии солнца, наблюдения над его ходом и неизменностью его возвращения.

Хотя египетские представления не отличаются ни последовательностью, ни единообразием, но все же можно сказать, что египтяне представляли себе солнце нисходящим в ладье в царство мертвых. Умерший сам становился солнцем. Поэтому пожиратель солнца (пожирание всегда только угрожает, но никогда не осуществляется) есть одновременно пожиратель умершего, пришедшего в царство мертвых. Это пожирание также никогда не происходит и только угрожает, потому что пришелец силой магического вооружения повергает змея Апопа и уничтожает его, после чего он вступает в обетованное царство.

33. Змей в Египте

Из всех разновидностей змееборства (у первобытных, в Ригведе, в античности, в Египте, в Китае) русская сказка наиболее тесное сходство по существу и по деталям имеет с египетским змееборством (кроме фигуры коня), описанным в «Книге мертвых». Это не значит, что Египет есть родина русской сказки и что из Египта этот мотив перешел в Европу. Это означает совсем другое, а именно, что сказка отражает эту позднюю, земледельческую, концепцию мифа. Это есть та стадия, после которой, с одной стороны, начинается разложение на множественность и разнообразие, разложение на множественность локальных культов (каковые мы имеем, например, в Греции с ее Гидрой, Горгоной, Медузой, Пифоном, Лернейским змеем, Ладоном, Кербером и мн. др.). Типичность уступает место индивидуализации, с другой стороны, происходит окаменение, вернее — окостенение, создается тот веками незыблемый костяк, который обрастает живой плотью совершенно иного образования — живой плотью сказки. Ввиду этого на египетских материалах надо остановиться несколько подробнее.

Главным змееборцем «Книги мертвых» является бог солнца Ра. Ежедневно на своем пути он встречает Апопа и его повергает. Самый бой никогда не описывается, зато подробно воспеваются победа над змеем и уничтожение его. В 39-й главе «Книги мертвых» мы читаем: «Он (Ра) пронзил твою голову, он насквозь разрезал твое лицо, он разделил твою голову по двум сторонам дороги, она распростерта на его земле; твои кости разбиты на куски, твои члены отрублены от тебя».

Еще подробнее победа описана в космогоническом тексте, обычно называемом «Книгой повержения Апопа». После описания сотворения мира и создания богов говорится (Gressmann 101):

Я послал их (т. е. богов), Возникших из моих членов, Чтобы повергнуть злого врага. Он, Апоп, падает в огонь, Нож торчит в его голове, Его ухо отрезано, Его имени нет больше на этой земле. Я приказал нанести ему раны (?) Я сжег его кости, Я ежедневно уничтожал его душу, ................ (лакуна) Я отрезал члены от костей его. Я............... его ноги, Я разрубил его руки, Я замкнул его рот и его губы, Я раздробил его зубы, Я вырезал язык из его пасти, Я отнял у него речь, Я ослепил его глаза, Я отнял от него слух, Я удалил сердце с его места, Его имени нет больше.

Этот папирус давался в руки умершему, так как он защищал его самого от Апопа и других змей на его пути. В «Книге мертвых» «я» — иногда не только Ра, но и Озирис, отождествлявшийся с умершим.

Гл. XVII. «О, Ра... освободи писца Nebseni (т. е. умершего), победитель, от богов, лицо которых подобно лицу собаки, брови которых подобны бровям человека; они питаются мертвецами, они сторожат у излучины огненного озера и разрывают тела мертвых и проглатывают сердца, а изрыгают отбросы, сами оставаясь невидимыми».

Здесь мы имеем огненное озеро, проглатывание и извергание. Все это ожидает умершего, если он не будет подкован магическим знанием, которое и предоставляется ему «Книгой мертвых». Здесь же мы видим начало материализации представлений о проглатывании. Собаки-змеи здесь, подобно Керберу, питаются падалью. В «Книге повержения Апопа» упомянуто также вырезывание языка. Но здесь оно не служит способом опознавания героя, а упоминается наряду с вырезыванием глаз и сердца, т. е. органов, которые (в Египте — особенно глаз) считались носителями души. Пока не будут вырезаны язык и глаза, змей не может считаться убитым. Вот почему и злая мачеха, посылая на смерть падчерицу, требует в доказательство смерти глаза и язык убитой. Из доказательства смерти в сказке язык превратился в доказательство подвига.

Приведем еще несколько выдержек из «Книги мертвых». «Твой враг, змея, предан огню — враг-змей Селау упал плашмя; его руки связаны цепями, Ра отрубил ему ноги» («Книга мертвых», гл. 5). «Согласно желанию моего сердца я миновал огненный пруд и подавил огонь» (гл. 22). Особым интересом отличается глава 108-я: «Есть змея на вершине той горы, и ее мера — 30 локтей в длину. Первые восемь локтей ее длины покрыты кремнем и блестящими металлическими накладками. Осирис-Ну, торжествующий, знает имя этой змеи, которая живет на своем холме. «Обитатель в своем огне» — ее имя. Теперь, после того как Ра остановился, он направил свой взор на него, и происходит остановка ладьи Ра, и сильный сон находит на того, кто в ладье, и он проглатывает семь локтей великой воды. Этим он заставляет Сути отступить, имея в себе гарпун из железа, и этим он вынужден изрыгнуть все, что он съел, и этим Сет поставлен на место воздержания».

Это место для фольклориста интересно главным образом упоминанием сна. Нигде в вышеприведенных материалах мы этой детали не имели. В сказке сон, ниспадающий на героя перед сражением, есть наваждение, искушение, которому герой никогда не поддается. При встрече с ягой герой также не должен засыпать. Но здесь сон имеет совсем другое, обратное значение. Сон есть условие победы. Как уже указывалось выше, если герой до боя беседует с царевной, то он ложится к ней на колени. Он до боя спит, причем для такого сна даже выработался особый эпитет. Это — «богатырский сон». Царевна его будит, но разбудить героя в подобных случаях бывает очень трудно.

Что касается проглатывания и изрыгания, то египтолог может дать более подробную разработку этого мотива в Египте, для фольклориста это некоторый остаток более древней и первобытной формации мифа.

Все эти детали образа змея и его убиения (огненность, огненное озеро, попытка поглотить пришельца, тщательное уничтожение всех его частей, деталь с вырезыванием языков, деталь с засыпанием) — все эти черты заставляют нас предположить, что сказочный змей попал в сказку в преломлении именно тех представлений, в которых он имеется в развитых земледельческих государствах, а именно как страж царства мертвых, как «едок мертвых». Это — последняя ступень странствия, после чего умерший достигает вечного блаженства.

34. Психостасия

Пожирание здесь превратилось в нечто ужасное и отвратительное. Но это не все. Оно превратилось в наказание, т. е. всему мотиву придан моральный оттенок. Пожиранию (если оно происходило, но обычно оно избегалось) предшествовал суд, и эта деталь также сохранена сказкой. «Те, кто были осуждены на судилище, непосредственно отдавались на растерзание Пожирателю Мертвых и переставали существовать», — говорит Бадж (Budge 1922, 21). Казалось бы, что между боем с чудовищем и судом, предшествовавшим пожиранию, есть противоречие. Но такие противоречия мало останавливают египетское мышление. Суд и судилище есть новое явление. По Морэ, оно встречается начиная с VI династии (Морэ 140), бой — более древнее, и эти два представления мирно сосуществуют. «Пожиратель мертвых» иногда описывается как гибридное существо, которое спереди есть крокодил, сзади — гиппопотам, в середине — лев. Часто также он изображается собакой. Суд состоял в том, что на весах взвешивали сердце новопреставленного. На одной чаше лежало сердце усопшего, т. е. его совесть, легкая или обремененная грехами. На другую ставили правду в виде статуэтки богини Маат или пера, иероглифа богини. Отсюда видно, что опускание чаши сердца означало смерть, поднимание чаши или равновесие означало оправдание.

Мы имеем одну-единственную русскую сказку, сохранившую взвешивание душ или психостасию. Это — «Ведьма и Солнцева сестра» (Аф. 93). Здесь у Ивана рождается сестра-ведьма, которая всех пожирает. Он бежит от нее к «Солнцевой сестре». «В то самое время подскакал Иван-царевич к теремам Солнцевой сестрицы и закричал: «Солнце! Солнце! Отвори оконце!» Солнцева сестрица отворила окно, и царевич вскочил в него вместе с конем. Ведьма стала просить, чтоб ей выдали брата головою; Солнцева сестра ее не послушала и не выдала. Тогда говорит ведьма: «Пусть Иван-царевич идет со мной на весы, кто кого перевесит. Если я перевешу — так я его съем, а если он перевесит — пусть меня убьет». Пошли; сперва сел на весы Иван-царевич, а потом и ведьма полезла: только ступила ногой, так Ивана-царевича вверх и подбросило, да с такой силой, что он прямо попал на небо, к Солнцевой сестре в терема; а ведьма-змея осталась на земле».

Здесь сохранено даже представление, что легкий вес дает победу, а тяжелый приводит к пожранью. Сохранено также, что царство, в которое попадает герой, есть царство солнца. Выветрилось только то, что все эти события происходят с умершим до его принятия в царство солнца.

35. Связь змея с рождением

При разборе сказки мы видели, что фигура змея каким-то образом предначально связана с героем, его рождением. Что между героем и змеем есть связь от рождения, это в русской сказке прямо не сказано, но сквозит в мотиве «супротивника». Змей еще никогда не видел героя, но каким-то образом не только знает о его существовании, но и знает, что он погибнет от его руки. В индийской сказке эта связь высказана яснее: «В преисподней родился царь змей Вайсинги, на небе родился царь Индра, а на земле царь Дхобичанд» (Минаев 126; сходно 118). Эта черта также должна быть объяснена, хотя объяснение ее и наталкивается на огромные трудности. Объяснение может быть дано только предположительно.

Что змей имеет связь со смертью, это из приведенных материалов вытекает достаточно полно. Но он имеет также какую-то связь и с рождением.

Рассмотрим несколько относящихся сюда случаев. В мифе о Мауи герой-бог рассказывает о своем рождении: «Я знаю, что я преждевременно родился на морском берегу. Ты (обращение к матери) завернула меня в прядь своих волос, которую нарочно для этой цели обрезала, и бросила меня в морскую пену. Там меня оплела морская трава длинными ростками, образовала меня и дала мне форму. Мягкие рыбы облегли меня, чтобы меня защитить. Мириады мух жужжали вокруг меня и откладывали свои яйца на меня. Стаи птиц собирались вокруг меня, чтобы клевать меня. Но в это мгновенье появился мой великий предок Tamanui-ki-te-Rangi, и он увидел мух и птиц. Старик приблизился так скоро, как только мог, отделил обернувшихся вокруг меня рыб и нашел там человеческое существо» (Frobenius 1904, 67).

Этот миф совершенно явно относится к мифу о проглоченных и извергнутых. Отличие от рассмотренных выше случаев в том, что герой здесь не в желудке рыбы, а обложен рыбами. Кроме того, этот случай отличается тем, что герой, выходя из рыбы, рождается. Этот случай показывает, что обложенность змеями, рыбами и пр. есть позднейшая форма пребывания в рыбе.

Такое сопоставление и объяснение кажется более вероятным, чем объяснение Кюстера, Харузина и других, что змей здесь — тотемное животное, укус которого не вредит. К детям прикладывали змеев: «Если они их не трогали или жалили, но не смертельно, то дети этим самым выказывали себя подлинными» (101).

Змея здесь представляет материальное начало, чрево. Не забудем, что при обряде выход из чрева змеи представлялся вторым рождением, собственно рождением героя. Мы уже видели, как впоследствии это заменяется положением в ларец и спуском на воду. Таким образом, и эти представления, связанные с рождением от змея, восходят туда же, куда восходит весь комплекс змееборства. Ступени развития схематически могут быть зафиксированы следующим образом: рожденный от змея (т. е. прошедший сквозь него) есть герой. Дальнейший этап: герой убивает змея. Их историческое соединение дает: рожденный от змея убивает змея.

Но змея может фигурировать и как отец, как предок, и это представление, конечно, позднее. В этом случае змей становится символом фалла. Он представляет собой отцовское начало, а через некоторое время он становится предком. Это представление, как кажется, было особенно развито в Африке, во всяком случае, в Африке собрано много материалов. У народов, говорящих на языке уво, думают, что если змея приближается к женщине, то это значит, что она зачала. Бездетные матери вымаливают себе детей у змеев и т. д. Если беременной женщине снится змея или водяной дух, она думает, что дитя будет воплощением водяного духа. «Предполагают, что они обладают природой змеи и рассматриваются как воплощение духа воды» (Hambly 23). Здесь уже ясно сказывается представление, что рожденный от змеи имеет силу и природу змея.

Таким предком-змеем в античности был Кекропс. Он изображался получеловеком, полузмеей или драконом, но, как устанавливает Кюстер, в народной вере он имел чистый змеиный вид.

Кадм, основатель Фив, и Гармония, его супруга, к концу жизни превратились в змей-драконов. По некоторым источникам Гармония была дочерью того самого змея, которого убил Кекропс (Frazer 1912, 105).

Но если рожденный от змеи сам есть змей или превращается в него и если этот рожденный от змея убивает змея, то не здесь ли кроется разгадка «супротивника»? Не потому ли герой убивает змея, что он исторически — сам змей или сам — рожденный от змея, т. е. вышел из змея? Ведь почему-то в египетском мифе-сказке остров, на котором обитает змей, называется островом двойника. Не двойника ли боится и наш сказочный змей?

Чтобы ответить на эти вопросы, мы рассмотрим случаи гибели змея от змея.

36. Гибель змея от змея

Уже выше мы видели случай, когда змей побеждается тем, что в пасть змея входит девушка, имеющая пояс из змея. Этот пояс в чреве оживает и убивает змея. Но, разумеется, явные, очевидные случаи гибели змея от змея могут быть только поздними, когда змей-пожиратель вполне превратился в страшное существо, но еще не забыт змей, дающий силу и могущество. Такие материалы дает Египет.

32-я глава «Книги мертвых» называется «Глава отражения крокодила, который является, чтобы унести магические слова из преисподней». Я привожу только наиболее интересующие сказковеда места.

«Отступи, о крокодил, живущий на западе, потому что змей — Ваан в моем желудке, он предаст тебя мне. Пусть твое пламя не будет против меня. Мое лицо открыто, мое сердце на своем месте, и корона со змеей на мне день за днем. Я — Ра, являющийся своим собственным защитником, и ничто никогда не повергает меня на землю».

Что же служит защитой от змея?

С одной стороны, умерший предупреждает змея, что у него в желудке есть змей Ваан (Waan). С другой стороны, у него корона со змеей, и это служит защитой. Другими словами, змей погибает от своего собственного вида. Это представление в Египте, и по-видимому не только в Египте, было очень распространено. Вспомним, что и в Библии Моисей в ограждение израильтян от змеев приказывает поставить медного змея (IV кн. Моисея, 21, 8). Таким образом оказывается, что змей есть защитник от змея. Изображение змеи находилось на короне фараона. «Священная змея, охраняющая солнце, стоит и на челе его земного подобия — фараона, сожигая пламенем его врагов» (Тураев 41). По установлению Тураева, еще в архаическую эпоху Египта «развивались и те поэтические представления о природе, из которых вышло все богатство мифологии. Солнце — как око бога, тучи, туманы и грозы, ночной мрак — как его враги; оно удаляется, когда небо омрачено, на чужбину, возвращаясь, когда бог света прогонит их; оно само превращается в огнедышащую змею на челе бога и прогоняет их». «Их» в данном случае у Тураева означает мрак, туман и грозу как врагов солнца. Но мы уже знаем, что главный враг солнца — Апоп, и он-то и поражается при помощи другого змея. Здесь можно прийти к выводу, что должны быть случаи, когда борются два змея. И, действительно, такой случай можно указать. В «Книге о том, что в ином мире» (Тураев 186 и сл.), довольно поздней как письменный памятник, но архаической по содержанию, подробно описывается путешествие ладьи Ра в загробном мире, по ту сторону земли, от захода и до восхода. Вся поездка его, как и вся книга, делится на 12 частей, соответственно 12 часам ночи. «В полночь путь поворачивает на восток и проходит мимо древних священных мест Осириса — Бусириса и Мендеса, мимо Осирисовых островов, «Полей Даров» и таинственного чертога с образом Осириса; здесь же мумии царей и блаженные покойники. Ра обращается к ним с приветствиями и призывает к совместной борьбе со змеем Апопом, который уже поглотил всю воду следующего часа, чтобы затруднить путь богу Ра, и заполнил своими изгибами 450 локтей. Сил одного Ра оказывается недостаточно для борьбы с ним — на помощь ему является змей Мехен, образуя своими изгибами род наоса вокруг него; Исида и другие богини своими заклинаниями связывают и уязвляют Апопа» (188).

Тураев близок к тому, чтобы содержание этой книги считать, как он говорит, «продуктом больного воображения египетских жрецов» (190). Такое понимание антиисторично. В то время как вся «Книга мертвых» исполнена проклятиями по адресу Апопа, древнейшие представления о благом змее (из которых, как мы видели, и вышел весь круг представлений о змее) в народе могли не умирать, а продолжали существовать независимо от официальной религии двора и жрецов, и эти представления наслоились на представления о злом Апопе. Дряхлеющая жреческая премудрость здесь почерпнула из народных представлений, канонизировала их. Учение о благом змее позже стало вновь распространяться, и в секте офитов, возводившей змея в главное и единственное божество, дожило до VI века нашей эры.

Ранний благой змей-поглотитель и более поздний страшный змей-поглотитель встретились здесь лицом к лицу как враги. Главный змееборец Ра проходит сквозь змея. В уже упомянутой «Книге о том, что в ином мире» Ра живет в преисподней в своей ладье. «Канат барки превращается в змея, чтобы вынести ее на свет, а она сама проводится через тело змея в 1300 локтей — символ обновления. Ра выходит из пасти змея уже не “плотью”, а в виде “скарабея”» (188 и сл.).

Применимы ли, однако, все эти материалы к сказке? Можно ли сказать, что сказочный Иван потому убивает змея, что он прошел сквозь змея, что змей видит в нем своего двойника? Этого прямо, непосредственно ниоткуда не видно. Русская сказка не сохранила рождения от змея, поглощения змеем как блага. Она сохранила другую форму: рождение от рыбы. И, действительно, можно заметить, что именно рожденный от рыбы чаще всего есть змееборец. Насколько близко пребывание в рыбе к пребыванию в змее, мы уже видели выше. Таким образом, если и нет прямых указаний, то есть косвенные указания, подтверждающие наши наблюдения. Кроме того, можно указать один случай, когда в сказке змей может погибнуть только через самого себя. Обычная формула сводится к утверждению «я могу погибнуть только через Ивана». Здесь она сводится к утверждению «я могу погибнуть только через себя», тем самым подтверждая наши наблюдения. Такой случай мы имеем в псковской сказке (См. 111). Здесь герой гуляет по лесу и встречает 12-голового змея, 6 голов спят, а 6 не спят. «Змей подымался, и от зуб его уже не было спасенья. Он был и только сам себя мог умертвить, чужая ж сила сладить с ним никак не могла».

Это на первый взгляд весьма странное место находит свое объяснение в приведенных материалах: змей погибает через змея, в данном случае даже через самого себя. Этот змей кончает самоубийством. «Когти в грудь запустил и рванул так сильно, что разорвался пополам и с визгом на землю грянулся и здох» (111). Таким образом и русская сказка знает гибель змея от змея, причем в очень интересной и значительной форме: в форме гибели змея от него самого. Два змея — поражающий и пораженный — здесь слились в одно существо, так как змей настолько исключительный враг и супостат, что заставить самого змея выступить в героической роли убийцы змея, что есть еще в Египте, современная сказка уже не может. Но тогда ясно, почему змею известен враг и победитель: он рожден от него же, от змея, именно он, и только он, есть «супротивник» змея и поражает его насмерть.

37. Заключение

Наше рассмотрение пришло к концу. Нелегко сделать общее заключение. Змей — очень сложное и многообразное явление. Всякие попытки дать ему единое объяснение заранее обречены на неудачу, общее заключение же всегда сводит разнообразие к единству и тем самым искажает сущность явления.

Лучшее доказательство, лучший аргумент — это аргумент материалом. С этой стороны предстоит еще огромная работа. Сколько материалов таится еще в сборниках по так называемым бескультурным или первобытным народам. Изучение средиземноморских культур ведется уже поколениями. Изучение культур более ранних еще никем не начато, а именно здесь кроется разгадка, и эта работа также требует многих лет изучения.

Отсюда прежде всего вытекает методологическое заключение: явление должно изучаться в его движении. Фольклор должен изучаться не как нечто оторванное от экономики и социального строя, а как производное от них. В этом направлении здесь и была сделана попытка, и некоторые результаты получились. Теперь уже нельзя вместе с Фрэзером жаловаться, что изучение и результаты стоят на скользкой почве. Правда, для нас змей не солнце, не вегетативное существо, он вообще ничего не «означает», он историческое явление, менявшее свои функции и свои формы. Примененные методы позволили нам проследить его историческое развитие, начиная от обряда, где он прочно связан с социальными институтами родового строя и его экономическими интересами и где он предстал перед нами как поглотитель-благодетель.

Мы видели, как вовлечение в хозяйственную орбиту моря, движения земли и солнца меняет и вид, и функции змея, как под влиянием этих факторов он становится существом водяным, подземным и небесным, как в государственных религиях Индии и Египта он повергается новыми богами, богами, управляющими стихиями, согласно с новыми интересами и требованиями человека новой культуры.

Мы видели также, как прочно держится его связь с представлениями о смерти, которые в Египте принимают такие пышные формы.

Сказка отражает все этапы этого развития, начиная от более древних, как приобретение через змея знания птичьего языка, так и переходных, как унесение в желудке рыбы в чужие края, так и поздние, как развитую форму богатырского боя с коня и при помощи меча.

Сохранила она и некоторые другие черты развития змея, как представление о судилище перед разинутой пастью поглотителя. Некоторые детали, как отрезание языков змея, она переосмыслила, но в целом сказка очень точно сохранила весь процесс превращения змея благодетеля в его противоположность: она вновь предстала перед нами как драгоценный источник, как драгоценное хранилище давно исчезнувших из нашего сознания явлений культуры.

Глава VIII. За тридевять земель

I. Тридесятое царство в сказке

1. Локальность

Царство, в которое попадает герой, отделено от отцовского дома непроходимым лесом, морем, огненной рекой с мостом, где притаился змей, или пропастью, куда герой проваливается или спускается. Это — «тридесятое», или «иное», или «небывалое» государство. В нем царит гордая и властная царевна, в нем обитает змей. Сюда герой приходит за похищенной красавицей, за диковинками, за молодильными яблоками и живущей и целющей водой, дающими вечную юность и здоровье.

О том, как в это царство попадают, мы уже говорили. Нам необходимо несколько осмотреться в нем. Мы сперва посмотрим, какую картину дает нам сказка. Только после этого мы раздвинем рамки и выйдем на более широкий простор.

Но как только мы начнем присматриваться к этому царству, мы сразу заметим, что никакого внешнего единства в картине тридесятого царства нет. Одну картину, оказывается, нарисовать невозможно. Нужно нарисовать несколько отдельных картин. Это прежде всего касается местопребывания этого царства.

Иногда это царство помещается под землей: «Долго ли, коротко ли, набрел Иван на подземный ход. Тем ходом спустился в глубокую пропасть и попал в подземное царство, где жил и царствовал шестиглавый змей. Увидал белокаменные палаты, вошел туда» (Аф. 237).

Но ничего специфически подземного там нет. Там обычно вовсе не темно, там такая же земля, как здесь. «Долго шли они подземным ходом, вдруг забрезжился свет — все светлей да светлее, и вышли они на широкое поле под ясное небо; на том поле великолепный дворец выстроен, а во дворце живет отец красной девицы, царь той подземельной стороны» (191).

С другой стороны, оно может лежать на горе: «Вдруг лодка поднялась по воздуху и мигом, словно стрела, из лука пущенная, привезла их к большой каменистой горе» (138). Или: «Они сели, и царь-медведь принес их под такие крутые да высокие горы, что под самое небо уходят; всюду здесь пусто, никто не живет» (201). Совершенно особый и очень интересный случай мы имеем в сказке «Хрустальная гора» (162). Здесь говорится: «...и полетел в тридесятое государство, а того государства больше чем на половину втянуло в хрустальную гору». — «Ехали, ехали, приехали. Глядит — стеклянная гора» (ЗП 59). «Тут хрустальная гора» (ЗВ 3).

Наконец, оно может находиться и под водой: «А Иван-царевич отправился в подводное царство; видит: и там свет такой же, как у нас, и там поля, и луга, и рощи зеленые, и солнышко греет» (Аф. 222). Иногда упоминаются города, провалившиеся в озеро, как в сказании о граде Китеже (216, вар. 3).

Независимо от того, где это царство находится, в нем иногда имеются прекрасные луга. «Птица вылетела на луга зеленые, травы шелковые, цветы лазоревые, и пала наземь. Иван-царевич встал, идет по лугу, разминается» (157). Заметим, однако, что как ни прекрасна природа в этом царстве, в ней никогда нет леса и никогда нет обработанных полей, где бы колосился хлеб.

Зато есть другое — есть сады, деревья, и эти деревья плодоносят. Большей частью сады помещаются на островах: «И увидел дурак, что они были на весьма прекрасном острове, на котором было премножество разных деревьев со всякими плодами» (165). «Взошли на тот остров; на том острове преотличные плоды, растения, цветы» (Худ. 41). Сады почти всегда имеются в сказке о молодильных яблоках.

До сих пор мы не видели в тридесятом царстве ни одной постройки. Эта пустынность иногда подчеркивается. «Приехали к такой горе: ни взойти, ни взъехать на эту гору; ни строенья, ничего нету, только одна гора» (82). Однако в тридесятом царстве все же есть постройки, и это всегда дворцы. К этому дворцу также надо несколько присмотреться. Дворец тут чаще всего золотой: «Живет она в большом золотом дворце». Архитектура этого дворца совершенно фантастическая: «А дворец тот золотой, и стоит на одном столбе на серебряном, а навес над дворцом самоцветных каменьев, лестницы перламутровые, как крылья в обе стороны расходятся... Лишь только вошли они, застонал столб серебряный, расходилися лестницы, засверкали все кровельки, весь дворец стал повертываться, по местам передвигаться» (Аф. 560). Часто он также мраморный или хрустальный. Этот дворец неприступен. «И усмотрели вдали дворец хрустальный, обнесен такою же стеною вокруг» (559). Эта неприступность, однако, не составляет препятствия для героя. Через стену он перелезает. В других случаях герой пролезает через щель, обратившись в муравья. Через стену он иногда перелетает, обратившись в орла. Очень часто этот дворец охраняется животными, чаще всего львами или змеями. Но эти змеи не похожи на Змея-Горыныча. Их легко усмирить. «Долго ли, коротко ли, увидел — золотой дворец стоит, как жар горит; у ворот кишат страшные змеи, на золотых цепях прикованы, а возле колодезь, у колодезя золотой корец на золотой цепочке висит. Иван-царевич почерпнул корцом воды и напоил змеи. Они улеглись» (129).

Иногда это место, куда прибыл герой, описывается как город или как государство. «За этим столбом стоит золотой город на сто верст» (Аф. 220). «Вот и сине море, широкое и раздольное, разлилось перед нею, а там вдали как жар горят золотые маковки на высоких теремах белокаменных» (235). Ложнорусский стиль в живописи любит изображать это царство с церквами — это не в стиле сказки. Небесного Иерусалима она не знает. Позднейшая рационализация превращает героя в купца, переправу — в торговое плавание, а город — в портовый. «Приплыл корабль к большому, богатому городу, остановился в пристани и якорь бросил» (242). Никаких подробностей о государстве мы не узнаем, кроме того, что в нем кто-то царствует. «Побежал корабль посуху, поплыл по морю и, наконец, пристал в государство царь-девицы» (170). «Приезжают в невиданное царство, в небывалое государство» (137).

Все указанные здесь элементы встречаются в многочисленных комбинациях: город бывает и на острове, и на горах, и под водой, и под землей. То же можно сказать о дворцах, лугах и садах, которые свободно комбинируются друг с другом и помещаются в разнообразной обстановке.

2. Связь с солнцем

Присматриваясь к этому «небывалому государству» еще ближе, мы можем обнаружить, что оно имеет какую-то связь с солнцем. Так, например, в одном тексте мы находим, что герою задано добыть ветку с золотой сосны, «что растет за тридевять земель, в тридесятом царстве, в подсолнечном государстве» (564). Это царство находится на небе, где солнце. «Убил царевич чудище и едет к алмазному дворцу, в котором жила его матушка, Настасья Золотая Коса, у 12-голового змея. Алмазный дворец, словно мельница, вертится, и с того дворца вся вселенная видна — все царства и земли, как на ладони» (129, вар.). Мыслится ли под этим вращением дворца вращение небесной сферы — на этот вопрос не так просто ответить, но что здесь, так или иначе, представляется небо, это очевидно. Еще яснее солнечный характер в других сказках. Герой, например, спасается от преследований змеихи: «Вот близко, вот нагонит! В то самое время подскакал Иван-царевич к теремам Солнцевой сестрицы и закричал: «Солнце, солнце, отвори оконце!» Солнцева сестрица отворила окно, и царевич вскочил в него вместе с конем» (93). Правда, эта сказка не имеет вариантов, но это — далеко не единственное упоминание солнца.

Это царство связано с горизонтом. «Едут-едут между небом и землей, пристали к неведомому острову» (146). И хотя это указание больше относится к пути, чем к царству, но есть и такие тексты, где положение этого царства на горизонте высказано совершенно ясно. «Стрелец-молодец сел на своего богатырского коня и поехал за тридевять земель; долго ли, коротко ли, приезжает он на край света, где красно солнышко из синя моря восходит» (169). Еще яснее эта связь с небом выражена в тех случаях, когда упоминается о громе и молнии. Лиса (кот в сапогах) говорит герою: «Есть царь Огонь и царица Грозная Маланья, у них дочь — прекрасная царевна; я ее за тебя высватаю» (164, вар.). И хотя имена еще ничего не доказывают, все же эта связь не случайна. Так, в этом царстве слышится грохот и гром. На вопрос, отчего происходит этот грохот, баба-яга говорит: «То у нас на горах стук стучит и гром гремит, что красная краса черная коса царь-девица катается» (178).

3. Золото

Все, сколько-нибудь связанное с тридесятым государством, может принимать золотую окраску. Что дворец золотой — это мы уже видели. Предметы, которые нужно достать из тридесятого царства, почти всегда золотые. Это — свинка-золотая щетинка, утка-золотые перышки, золоторогий олень, золотохвостый олень, золотогривый и золотохвостый конь (не типа Сивки-Бурки) и др. (182). В сказке о Жар-Птице сидит Жар-Птица в золотой клетке, конь имеет золотую узду, а сад Елены Прекрасной обнесен золотой оградой (168). В сказке о Финисте Ясном Соколе девушка, прибыв в иное царство к своему возлюбленному, покупает себе три ночи за серебряное донце-золотое веретенце, серебряное блюдо и золотые яички и золотое пялечко с иголочкой (234).

Самой обитательнице этого царства, царевне, всегда присущ какой-нибудь золотой атрибут. Она сидит в высокой башне с золотым верхом (158). «Смотрит, а по синю морю плывет Василиса-царевна в серебряной лодочке, золотым веслом попихается» (169). У нее золотые крылушки, у служанки — серебряные (237). Она летит в золотой колеснице. «На то место налетело голубиц видимо-невидимо, весь луг прикрыли; посредине стоял золотой трон. Немного погодя — осияло и небо и землю, — летит по воздуху золотая колесница, в упряжи шесть огненных змеев; на колеснице сидит королевна Елена Премудрая — такой красы неописанной, что ни вздумать, ни взгадать, ни в сказке сказать» (236). Даже в тех случаях, когда царевна представлена воинственной девой, она скачет на статном коне «с копьем золотым». Если упомянуты ее волосы, они всегда золотые. Отсюда и ее имя «Елена Золотая Коса Непокрытая Краса». В абхазских сказках свет исходит даже от ее лица: «И увидел светившуюся без солнца красавицу, стоявшую на балконе... от нее, как от солнца, шел свет, даже когда не было ни солнца, ни луны» (Абхазские сказки 4).

Этот список можно было бы продолжить и заполнить им целые страницы. Золото фигурирует так часто, так ярко, в таких разнообразных формах, что можно с полным правом назвать это тридесятое царство золотым царством. Это — настолько типичная, прочная черта, что утверждение: «все, что связано с тридесятым царством, может иметь золотую окраску» может оказаться правильным и в обратном порядке: «все, что окрашено в золотой цвет, этим самым выдает свою принадлежность к иному царству». Золотая окраска есть печать иного царства. Примером этого может служить перо Жар-Птицы. Птицу подкарауливает Иван-царевич: «Сидит он час, другой и третий — вдруг осветило весь сад так, как бы он многими огнями освещен был: прилетела Жар-Птица». Она роняет перо: «Это перо было так чудно и светло, что ежели принесть его в темную горницу, то оно так сияло, как бы в том покое было зажжено великое множество свеч» (Аф. 168). Эта птица действительно прилетает из «другого царства», и герой отправляется ее искать. В этом случае связь совершенно ясна. Но даже в тех случаях, когда этой связи нет в прямом смысле этого слова, вопрос о ней должен быть рассмотрен и исследован. Так, например, герой добыл чудесную уточку: «Запер хозяин свою уточку в темный сарай; ночью она снесла золотое яичко. Пошел туда мужик, увидел великий свет и, думая, что сарай горит, закричал во всю глотку: «Пожар! Пожар! Жена, хватай ведра, беги заливать!» Открыли сарай — ни дыму, на пламени, только светится золотое яичко» (196, вар.).

Что между этими двумя случаями есть какая-то связь, это очевидно. Связь же с тридесятым царством не дана, но постулируется и должна быть исследована.

Случай с золотыми яичками интересен еще другим: он показывает, что золотая окраска есть синоним огненности. То же мы видим с пером Жар-Птицы, которое светится. Зная, что тридесятое царство есть вместе с тем очень часто небесное, солнечное царство, мы легко можем заключить, что небесная окраска предметов есть выражение их солнечности. В некоторых случаях это высказано совершенно ясно. Так, в пермской сказке читаем:

«“Видишь: вот в этой стороне вроде солнца огонь?” — “Вижу”, — говорит. — “Это не вроде солнца огонь, а это ее дом, он весь на золоте, — говорит”» (ЗП 1).

4. Три царства

Сказка о том, как герой на своем пути попадает в медное, серебряное и золотое царство, по наблюдениям Н. П. Андреева, — самая распространенная сказка на русском языке, и можно предполагать ее известной. Нам кажется, что эти три царства возникли как утроение тридесятого царства. При стремлении сказки все утраивать этому стремлению несомненно подвергся и данный мотив, и этим вызвано наличие вообще трех царств, но так как тридесятое царство золотое, то предыдущие сделаны серебряным и медным. Искать здесь каких-то связей с представлениями о железном, серебряном и золотом веке, вообще с циклом гезиодовских эр — напрасный труд. Здесь не удастся также обнаружить никаких связей с представлениями о металлах. Здесь можно было бы поставить также вопрос о представлении трех царств как небесного, земного и подземного. Но и эта связь также не подтверждается материалами: медное, серебряное и золотое царства находятся не друг под другом, а одно впереди другого, обычно они все три находятся под землей. Но так как по сказочному канону тридесятое царство есть последний этап пути героя, после чего происходит его возвращение, а прибытие три раза невозможно (ему должны были бы предшествовать возвращение и новая отправка), то два царства стали своего рода проходными этапами, а одно — золотое — этапом прибытия. Но такой переходный этап в сказочном каноне уже имеется. Это — избушка яги. И вот мы стоим перед любопытным явлением ассимиляции трех царств с избушкой яги. Действительно: если просмотреть многочисленные случаи этих трех царств, то некоторые элементы в них всегда идут от тридесятого царства и царевны, а другие — от яги. Кроме названий эти три царства ничего специфического в себе не имеют. Возьмем Аф. 128, вар. Иван приходит в медное царство. Там его встречает «девица, прекрасная из себя». Это во всяком случае не яга. Следует выспрашивание и упрек: «не накормила, не напоила, да стала вести спрашивать». Этот элемент явно от бабы-яги. Затем девица дарит ему перстень, т. е. выступает как дарительница. Однако предмет ее подарка — перстень — есть завуалированное обручение. Но обручается герой только с третьей девицей из золотого царства, — которая, следовательно, и функционально есть царевна. Подобно этому случаю могут быть проанализированы и остальные варианты, и это дает право утверждать, что эти три царства есть внутрисказочное образование. Не удалось найти никаких материалов, указывающих на связь этого мотива с первобытным мышлением или первобытными обрядами.

5. Териоморфизм тридесятого царства

Но наше изучение тридесятого царства еще далеко не кончено. Есть еще одна черта: то царство иногда представлено царством не людей, а царством животных.

Правда, эти указания встречаются не так часто, эти представления находятся несколько в тени в сравнении с пышными дворцами из золота, мрамора и перламутра, но для исследователя они представляют особый интерес. Так, если похитителем царевны является животное, то это животное уносит ее к себе в свое царство, где людей никаких нет. Так как похитителем чаще всего является змей, то и это царство часто есть царство змеиное. «Долго-долго шел он за клубочком, много лет пролетело, и зашел в такую землю, где нет ни души человеческой, ни птиц, ни зверей, только одни змеи кишат. То было змеиное царство» (Аф. 191, вар.). В сказке 233 говорится: «Сел Василий-царевич на коня и поехал за тридевять земель, в тридесятое государство; долго ли, коротко ли, приехал он в царство львиное». Здесь живет царь-лев, и это указание на царя зверей мы особо отмечаем, оно нам еще пригодится. После этого герой еще попадает в змеиное и воронье царство. Этот животный характер царства не исключает наличия и городов, и дворцов, и садов: «В том царстве жили одни змеи, да гады. Кругом города лежала большая змея, обвившись кольцом, так что голова с хвостом сходились» (Аф. 178, вар.). В тобольской сказке находим: «Видит, перед ним стоит дом с двумя крыльцами: серебряное крыльцо и золотое. Он подумал: «Кто тут живет?»... Пошел и отворил дверь в первую комнату и увидел — сидят курицы: “Неужели здесь такие люди живут, как наши курицы?”» (См. 335). В сказке «Марья Моревна» (Аф. 159) за трех девушек сватаются сокол, ворон и орел. Брат девушек отправляется их навестить. «Идет день, идет другой, на рассвете третьего видит чудесный дворец, у дворца дуб стоит, на дубу ясный сокол сидит». Это — царство соколов. Можно предположить, что и царь-медведь (201) уносит детей в медвежье царство. Отметим еще случай прибытия в царство мышей. «Поплыли они по морю; перебрались на другую сторону и пришли в тридесятое царство, в мышье государство» (191, ср. 217, 218).

II. Тот свет

6. Ранние формы потустороннего мира

Итак, никакого единообразия нет. Есть многообразие. Скажем наперед, что народов, имеющих совершенно единообразное представление о потустороннем мире, вообще не существует. Эти представления всегда многообразны и часто противоречивы.

Сказка очень наивно, но совершенно точно выражает суть дела, говоря: «И там свет такой же, как у нас». Но так как свет меняется, так как меняются формы человеческого общежития, то вместе с ними меняется и «тот свет». Но мы уже знаем, что в фольклоре с появлением нового старое не умирает. Так появляются все новые и новые формы, сосуществуя со старыми, пока, наконец, в Египте или в классической Греции или в современной сказке не получается нечто вроде маленькой энциклопедии всех некогда имевшихся форм «того света». Человек переносит в иное царство не только свое социальное устройство (в данном случае — родовое, с позднейшим изменением хозяина в царя), но и формы жизни и географические особенности своей родины. Островитяне представляют себе иной мир в виде острова. Дворцы явно идут от мужских домов — лучших построек селения и т. д. Но человек переносит туда же и свои интересы, в частности производственные интересы. Так, для охотника это царство населено животными. Он проходит после смерти еще раз весь искус посвящения и продолжает охотиться, как он охотился и здесь, с той лишь разницей, что там в охоте не будет неудач.

Эта проекция мира на тот свет уже совершенно ясна в родовом обществе. Охотник всецело зависит от животного, и он населяет животными мир. Свое родовое устройство он приписывает животным и думает после смерти стать животным и встретиться с «хозяином» или, выражаясь по-сказочному, с «царем» змей, волков, рыб, раков и т. д.

Там живут хозяева, могущие посылать этих животных. Штернберг, изучавший медвежий праздник гиляков, приходит к заключению, что медведя убивают, посылая его к своему хозяину: «Душа убитого медведя, — говорит он, — отправляется к своему хозяину, тому хозяину, от которого зависело благополучие человека» (Штернберг 1936, 43). Таким образом мы можем установить, что сказка, правда, в очень бледных отражениях, сохранила этот слой. Этим объясняется, что иное царство населено животными и что там герой встречает их царя или хозяина. Эти животные во дворце очень напоминают нам животнообразных обитателей «большого дома», уже знакомых нам по главе IV. На том свете люди — змеи, львы, медведи, мыши, курицы, т. е. звери в тотемическом понимании этого слова.

7. Пасть и толкучие горы

Представление, что нужно попасть в животное, чтобы получить власть над ним, нам уже знакомо. Здесь мы имеем ключ к тому явлению, которое мы наблюдали раньше: что представление о смерти и формы посвящения показывают такое поразительное сходство. При этом нет необходимости утверждать, что одно развилось из другого. Сказочный дворец в ином мире не только поразительно похож на «большой дом», он иногда просто совпадает с ним, так что между ними нельзя провести точной границы. Вход в царство идет через пасть животных. Эта пасть все время закрывается и открывается. «Царство его отворяетца на время; когда змей полоз раздвинетца, тогда отворяются и вороты» (ЗП 13). В этом случае совершенно ясно, что пасть — это ворота. Отсюда, с одной стороны, идут захлопывающиеся двери, иногда отхватывающие герою пятку, а также двери с зубами и кусающиеся двери, с другой стороны, отсюда же идут и толкучие горы, грозящие раздавить пришельца. Приведем текст в афанасьевском пересказе. «В том царстве есть две горы высокие, стоят они вместе, вплотную одна к другой прилегли; только раз в сутки расходятся, раздвигаются, и через 2–3 минуты опять сходятся. Промеж тех толкучих гор хранятся воды живущие и целющие» (Аф. 204, вар. 2). Аналогия здесь слишком велика, чтобы быть случайной. Та же периодичность в закрытии и раскрытии, та же функция охраны, та же опасность быть раздавленным, то же откусывание или отхлопывание пятки или кусочка судна, как в сказании об аргонавтах. С падением роли животного как объекта охоты в качестве главного или даже единственного источника существования его функция переносится на другие предметы — на двери, на горы. Почему именно на горы — это трудно сказать, хотя такая замена и вполне естественна.

Но действительно ли толкучие горы встречаются не только в эпических сказаниях, но и в верованиях? Такие случаи есть. Так, в Микронезии (о-ва Гилберта) полагали, что душа умершего при неблагоприятных условиях могла «быть раздавлена между двумя камнями и лишена жизни» (Frazer 1928, 49). Отсюда же идут и животные — главным образом львы и змеи, охраняющие вход во дворец. Им нужно бросить лепешку или напоить их, чтобы они пропустили героя. Вбрасывание в пасть предмета как позднейшая замена впрыгивания в пасть нам также уже известна. Этим объясняются львы и змеи, охраняющие вход во дворец.

Мы не будем приводить материалов, доказывающих, что формы локализации иного царства соответствуют некогда действительно имевшимся формам. Мы найдем достаточно материалов о том, что иной мир не только в сказке, но и в религиозных представлениях мыслится в зависимости от окружающей природы и от основного занятия народа или под водой, или на горах, или далеко за горизонтом и т. д. Здесь играют роль пространственные представления, рассмотренные нами выше. Разработка этих аналогий не представляет труда, самый вопрос не представляет собой проблемы. Здесь нас интересуют некоторые другие, более трудные вопросы, в частности вопрос о хрустальной горе.

8. Хрусталь

Чтобы понять мотив хрустальной горы, мы должны помнить, что в эту страну отправляются, чтобы получить власть над животными, власть над жизнью и смертью, над болезнью, над исцелением. Мы, с одной стороны, узнаем здесь функции шамана, а с другой — функции героя, ищущего молодильные яблоки, живую и мертвую воду, средства, исцеляющие от слепоты, старости, болезней и недугов. Очень ранней формой такого волшебного средства, добываемого в ином мире и применяемого для всяких видов волшебных действий, служит распространенный и в Австралии и в Америке горный хрусталь или также кварц. Уже выше, в главе о змееборстве, мы видели, что кварц втирается в тело посвящаемого и что алмазы находят в голове змея. В одном американском мифе рассказывается о молодом человеке, которого избил его отец. Он почувствовал себя оскорбленным и решил умереть. «Он подошел к крутой скале; он влез наверх и сбросился, но остался невредим. Он пошел дальше и вскоре увидел перед собой гору, которая блистала светом. Это была скала Наолакоа. Там постоянно шел дождь из горного хрусталя. Он взял четыре куска длиною в палец и всунул их в ряд в свои волосы. Он влез на верхушку, и его совсем покрыло горным хрусталем. Вскоре он заметил, что посредством горного хрусталя он приобрел способность летать. После этого он пролетел по всему миру» (Boas 1895, 152).

В полном соответствии с этим в долганском мифе говорится: «Встав, начал прохаживаться; видит — вся земля, песок весь сплошь из бисера, из стеклянных бус» (Долганский фольклор 70). Этот миф объясняет нам хрустальную гору русских сказок, стеклянную гору немецких и т. д. В русских сказках хрустальная гора связана со змеем, который на ней обитает. Связь хрусталя и змея мы наблюдали и в обрядах: при посвящении втирался хрусталь. «Имеется широко распространенная связь кристаллов кварца с радужным змеем, и по всей Австралии кристаллы кварца принадлежат к самым важным магическим субстанциям, употребляемым шаманом» (Radcliff-Brown 342). Таким образом, это представление очень раннее. Мы можем предположить, что и «волшебный песок», добываемый у змея, есть отголосок все тех же представлений.

9. Страна обилия

Мы рассмотрели некоторые стороны иного царства, отражающие наиболее ранние доступные нам стадии его становления. Уже в «долинах охоты» ранних форм родового строя мы наблюдаем, что царство здешнее и нездешнее весьма похожи друг на друга; но есть и разница: в ином мире никогда не прекращается обилие дичи. Человек переносит в иной мир не только формы своей жизни, он переносит туда свои интересы и идеалы. В борьбе с природой он слаб, и то, что не удается здесь, может удасться там. Здесь важно отметить, что охотник на том свете продолжает свое производство. Там хранятся силы, дающие ему власть над природой, откуда их можно перенести в мир людей, этим можно добиться совершенного производства стрел, не знающих промаха. Но позднее на том свете перестают производить и работать, там только потребляют, и волшебные средства, приносимые оттуда, обеспечивают вечное потребление.

Появление таких представлений показывает, что изменилось отношение к труду. Это происходит потому, что труд становится подневольным. Подневольность труда связана с появлением собственности, собственность появляется с земледелием.

Известно, что наиболее ранняя форма земледельческого производства — разведение садов. С появлением садоводства и в ином мире появляются сады и деревья, и эти деревья уже обеспечивают потребление без применения труда. Такую форму иного мира знают только народы, действительно разводящие сады. Эта форма отсутствует, например, на севере Америки, у сибирских народов, но она распространена в Полинезии и Меланезии. Так, на Маркизских островах, говорит Фрэзер, «небесная область представлялась счастливой страной, богатой тестом из плодов хлебного дерева, свининой и рыбой; там имеется общество самых красивых женщин, каких себе можно вообразить. Там зрелые плоды хлебного дерева все время сбрасываются деревом на землю, и запас кокосовых орехов и бананов никогда не истощался. Там души отдыхали на циновках, которые были много тоньше, чем циновки у островитян Нуку-Хивы. И каждый день они купались в реках из масла кокосового ореха» (Frazer 1922, 363). Это — чрезвычайно ценный для фольклориста материал, свидетельствующий о раннем происхождении мотива «Schlaraffenland» — молочных рек и кисельных берегов. Больте и Поливка также считают его «весьма древним», но древнейшие параллели, приводимые ими, относятся к античности. Материалы Фрэзера, сопоставленные с тем, что высказано выше, показывают, что магическая власть над обилием животных сменяется просто обилием, готовым к употреблению. Здесь кроется источник представления о неисчерпаемом изобилии. Там, в стране мертвых, никогда не прекращается еда. Если принести такую еду оттуда, то еда эта и на земле никогда не будет исчерпана. Отсюда — скатерть-самобранка.

Надо сказать, что такие представления таят в себе очень большую социальную опасность: они приводят к отказу от труда. Позднее этими представлениями об ином мире, как о стране осуществленных чаяний и желаний, овладевает сословие жрецов, утешая народ перспективой на награду за долготерпение в этом мире. Эти представления становятся реакционными. Но тут же мы можем наблюдать и другое: вредность таких представлений ощущается трудовыми слоями очень ясно. Здоровый инстинкт человека заставляет его отрицать и отклонять такие понятия. Но вместе с тем привлекательность делает их бессмертными. Из этих двух противоречивых сил в качестве равнодействующей получается комическая трактовка этого мотива. В сказке мотив кисельных берегов часто связан с комическим возвеличением феноменальных лентяев (Гримм 151). Такую комическую трактовку мы имеем и в античности. Мы знаем, как распространен этот мотив в греческой комедии (Больте-Поливка III, 158). Об этом будет сказано несколько слов ниже, когда мы рассмотрим античность.

Соображения, высказанные здесь, помогут нам несколько ближе понять мотив запретного ларчика.

Первоначально предметы, приносимые в мифах из иного мира, благополучно доносятся до людей и приносят им благо. Мы видели это, когда разбирали волшебные предметы. Мы смогли установить животное, т. е. охотничье, происхождение многих из них.

Иначе обстоит дело с предметами, дающими вечное изобилие. С одной стороны, трактовка таких предметов комическая. Скатерть или столик-самобранка связаны с дубиной, которая сама наказывает неудачливого вора. Жернова, дающие блин да пирог при каждом обороте, также трактованы добродушно комически. Это — мягкая форма того осуждения, о котором говорилось выше. С другой стороны, герой, приносящий из этого мира не огонь или другой полезный людям предмет, а приносящий предмет, обеспечивающий вечное нетрудовое изобилие, сам гибнет от этого предмета и до людей его не доносит. Так, в меланезийском мифе герой получает от месяца некий ларчик под названием «Монуя». Но месяц запрещает открывать его до возвращения домой. Герой возвращается в лодке и, конечно, нарушает запрет. Со всех сторон вдруг появляется огромное количество рыб. Их делается все больше и больше, и они опрокидывают лодку (Hambruch 96).

То же мы имеем в русской сказке: герой получает ларчик, из него лезет скот. Весь остров наполняется скотом, и герою грозит гибель (Аф. 219). В греческом мифе о Пандоре запретный ларчик содержит зло, распространяющееся по всему миру. Это — литературная символическая обработка все того же мотива.

10. Солнечное царство

Раньше чем идти дальше, мы должны проследить еще одну линию, а именно линию представления о царстве солнца. Установить точно, когда именно появляется эта концепция, не совсем легко. В противоположность другим частностям, которые окаменевают или деформируются, переосмысливаются или трактуются комически, это представление, наоборот, развивается и достигает своего апогея в развитых религиях, подобных египетской. Мы можем установить, что, например, у якутов, т. е. у народа, живущего разведением скота, имеются очень ясные представления о таком царстве. «Пришел к господину солнцу. Дочь господина солнца, Кюегям-шаманка, сидя на восьминогом медном лабазе, замотавши свои восьмисаженные ало-шелковые волосы на серебряный кол, сидит, чешет их золотым гребнем» (Худяков 1890, 78). Эта дочь солнца — четвертая из встреченных героинь. (В Сибири иногда, как и в Северной Америке всегда, число 4 играет ту же роль, что у нас число 3). Первая связана с тучами, вторая — со звездами, третья — с месяцем и четвертая — с солнцем. Этот пример, как нам кажется, подтверждает догадку, которая является при изучении русских сказочных материалов, а именно — что золотая или медная окраска есть окраска солнечного царства.

Золотая окраска предметов, связанных с тридесятым царством, есть окраска солнца. Народы, не знающие религии солнца, не знают золотой окраски волшебных предметов.

Чтобы лучше понять этот мотив, необходимо проследить, как вообще развиваются представления о тридесятом царстве при переходе на земледелие. Примером нам могут служить Египет, Вавилон и Ассирия, Китай и античность.

Здесь, при всей специфике каждого народа в отдельности, все же можно наблюдать совершенно ясные общие черты, имеющиеся и в сказке. Во-первых, как указано, старые представления не исчезают, а продолжают существовать, но на них наслаиваются новые. До сих пор мы видели, что народы приписывают потустороннему царству ту же жизнь и те же формы производства материальной жизни, которые знакомы им самим. Потусторонний мир повторяет здешний. Охотник населяет его животными, садовод — садами. Но с переходом на земледелие этот процесс прекращается. На том свете не пашут, не сеют и не жнут. Так и в сказочном тридесятом государстве никогда не производится земледельческих работ. Животные, сады, острова сохранились во всех религиях, но появилось новое: появились божества, дарующие плодородие. Следы этих божеств также, как мы видели, сохранились в сказке. Это — одно наблюдение. Другое: в Египте своего полного развития достигает солнечная концепция иного царства, которая постепенно развивается и принимает символические формы. Древнейшие пирамиды «еще почти всецело вращаются в области религии Ра и солнечно-небесного пребывания усопших, последующие все больше и больше уходят к Осирису» (Тураев 1920, 38). Мы не будем подробно останавливаться на египетских представлениях. В основном, как кажется, они содержат три слоя: животный, садоводческий и солнечно-земледельческий, подчеркнуто монархический. Известно, что иное царство наполнено животными, и что египтяне не могли объяснить Геродоту причины животного культа, и что сам он не мог объяснить его. Существенную часть этой веры составляли также деревья и сады. Брэстед говорит: «Одним из самых важных источников, если не самым важным из многочисленных источников, при помощи которых фараон надеялся поддержать свое существование в царстве Ра, было дерево жизни на таинственном острове в середине поля приношений, в поиски которого он отправляется в сопровождении утренней звезды» (Breasted 133). Эта утренняя звезда, между прочим, одновременно есть зеленый сокол. Вот во что при аграрном строе превратилась кокосовая пальма, вечно роняющая свои плоды. Эта пальма гипостазируется в древо жизни, растущее в царстве мертвых. Достигший этого дерева достигает бессмертия. Старые представления о том, что пребывание в ином царстве дает магическую силу и что, если удастся вернуться, можно сделаться магом и волшебником, эти представления не умирают. «Магический кристалл», встреченный нами в Америке, не забыт. Но «хрустальная гора» или «хрустальный дождь» здесь имеет вид «хрустального неба», уже лишенного своих магических функций. «Пта покрыл свое небо хрусталем» (Книга мертвых, XIV). Магическая функция впервые в мировой истории переходит на другой предмет, полный таинственности и силы — на книгу. Египет впервые создал «волшебную книгу», которая и в сказке находится в руках царевны или ее отца. Такие представления господствуют как в официальной религии жрецов и двора, так и в народе, который знал удивительные истории о том, как эта волшебная книга была принесена из царства мертвых. Райтценштайн говорит: «Бросим еще взгляд на представление об острове мертвых, охраняемом огромной змеей. Помещает ли фантазия его в низовьях Нила, например в дельте, или верховьях... или в Красном море, один ли такой остров имеется или их много, как в известном разделе «Книги мертвых», для нас не существенно. Важнее придание сказочной формы именно этим представлениям, повторяющимся в ряде пророческих и волшебных новелл. В их основе лежит истинно египетское представление, что тот, кто хочет добыть высшее знание и этим самым высшую силу, должен стать богом, и становится им через странствование через мир усопших или через небо». Это «истинно египетское» представление уже известно нам по австралийским и американским материалам, и оно же лежит в основе сказки. «Новеллы», на которые ссылается автор, это история о приключении Сатни-Хамоенса с мумиями и рассказ о потерпевшем кораблекрушение (Maspero).

Упомянуть еще нужно о той роли, которую золото играет в египетском погребальном культе. Так, в заупокойных текстах упоминается «дом из золота». Бадж объясняет, что под этим понимаются «саркофаги, или, может быть, переднее помещение склепа, или даже место перед склепом». «Палаты золотого дома» есть главное помещение склепа. Таким образом, склеп представлялся золотым (Budge 1909, 9, 27).

Такую же многослойность мы видим и в Ассирии. Остановимся только на тех материалах, которые важны для понимания сказки. То новое, что вносит Вавилон, это — представление о городе, притом о городе-крепости. «Сохранив старые, примитивные представления о загробном мире, ассирийцы, развившие высокую культуру, переносили некоторые черты ее на загробное царство: оно представлялось им в виде большого города с громадным дворцом, в котором живет правительница царства мертвых, богиня Аллату. Семь стен окружают эту обширную тюрьму, где живут лишенные света умершие» (Харузин 1905, 233). Более древним является вавилонское представление о саде. После 24-часового странствия Гильгамеш приходит к морю, где божественная девушка восседает на морском престоле при чудесном саде с божественными деревьями, из которых его восхищает в особенности одно, так что он спешит к нему. «Его плоды — камни самту (Samtu), вершина плодоносит кристаллы, плоды приносит оно прекрасные для глаз» (Jeremias 36). Здесь знакомые нам кристаллы растут на деревьях, вместе с тем и наиболее древние териоморфные представления не забыты, но не сохранились в таком многообразии, как в Египте. Уже выше указывалось, что обитатели царства мертвых имеют птичье оперение.

11. Античность

До сих пор мы шли в рассмотрении нашего материала по частностям, начиная с тех, которые появились раньше, и кончая теми, которые появились позже. Мы рассмотрим еще один пример комплексных, сложных представлений, не разделяя их на составные части. В качестве примера мы возьмем античность. Мы увидим, что отдельные слагаемые этих представлений имеются и в сказке. Это послужит лишним доводом в пользу историчности сказочных представлений. Историчен не только каждый элемент в отдельности, исторична их пестрота, их логическая несовместимость и противоречивость.

Разнообразие греческих представлений доходит до хаотичности. Строгого, исторически обоснованного исследования их еще нет. Такая хаотичность не раз давала скептическим умам древности пищу для насмешек. Здесь достаточно сослаться на «Лягушек» Аристофана, где изображен совершенно невозможный иной мир с перевозчиком Хароном. Переправляющиеся гребут в такт кваканью лягушек. Точную топографию этого мира и всю несуразность его пытался вывести из комедии Радермахер (Radermacher 1903, 3 ff.). В греческих представлениях фольклорист найдет мало для себя нового. Здесь и горы — Олимп, и подземное царство — Аид, и острова блаженных, и подводное царство Посейдона, и сад Гесперид с золотыми яблоками. Ссылаясь на Группе, Радермахер находит, что золотая окраска яблок доказывает, что сад Гесперид некогда лежал под землей. Сам он склонен думать, что золото здесь признак сказочного богатства (44). Оба объяснения в свете наших сравнительных материалов неправильны. Мы должны считать подтвержденным другое мнение, мнение Дитериха: «Сад всегда мыслился в связи с солнцем и солнечным богом; он находился там, где оно всходит или, по более распространенным представлениям, где оно заходит, на крайнем западе» (Dieterich 1893, 21).

Такая множественность уже есть начало падения, разложения. Такое разложение создает благоприятную почву для возникновения сказки. Весь миф о Геракле, добывающем яблоки Гесперид, очень близок к сказке о молодильных яблоках, причем сказка даже архаичнее, сохранив за яблоками их магическое действие, тогда как в мифе о Геракле они своего рода «диковинка». Нельзя не отметить только красоты и живой прелести некоторых из греческих представлений. Греки, по-видимому, первые, которые внесли в иной мир музыку, не магическую музыку флейт и барабанов, а обыкновенную человеческую музыку, что потом держится во всей Европе, от «Аленького цветочка» до ангелов, играющих на скрипках и трубящих у подножья Марии. Остров мертвых полон звуков, говорит Дитерих. В этом городе «большинство жителей кифаристы... Также на острове блаженных у Лукиана слышится игра на струнах, и флейта, и хвалебные песни, и даже листья деревьев, движимые ветром, шелестят песнями... Геспериды, сторожащие солнечный сад, исстари называются светлогласыми певицами» (36). Здесь вспоминается «поющее дерево» наших сказок.

Из всего комплекса греческих представлений мы выделим только одну деталь: золотую окраску. Здесь прежде всего вспоминается дворец Гелиоса. Он описывается как стоящий на прекрасных столбах, он блестит золотом и драгоценными камнями. Верхушки его разделаны слоновой костью, двери сияют серебром. Здесь интересно то, что он стоит на столбах, так же как и в русской сказке. Очевидно это — подпирающие небесный свод колонны. Припомним Геракла, держащего на своих плечах небесную сферу. Весь род Гелиоса, по наблюдениям Дитериха, «легко узнается по блеску глаз, который, подобно золотому лучу, исходил от лица». Это, конечно, уже позднейшая рационализация. Эта золотистость присуща богам, умершим и посвященным. Пифагор, чтобы доказать свою посвященность и божественность, утверждал, что у него золотые конечности, и при случае показывал золотое бедро (38). Мы вспоминаем нашего героя «по колено ноги в золоте, по локоть руки в серебре» (Аф. 283). Золотое лицо, золотая корона, нимб, сияние — все это ведет свое начало отсюда. Отсюда же объясняется, что золото применялось в заупокойном культе не только Греции, но и в других странах. Так, даосисты утверждают, что тот, кто глотает золото или жемчуг, не только удлиняет свою жизнь, но и обеспечивает существование тела после смерти, предохраняя его от разложения. Штернберг заметил, что в Китае покойнику кладут в рот золото (Штернберг 1936, 383). Возвращаясь опять к античности, укажем, что римские императоры осыпали себе лицо золотой пылью (Dieterich 1893, 41). Этим объясняются и микенские золотые маски покойников. То, что в Китае золото кладут в рот всем, а в Риме осыпают золотой пылью свое лицо императоры, указывает на происходящую в этих представлениях эволюцию. Уже в Греции имеются представления о мире праведных и нечестивых. Золото становится достоянием только праведных. Так, в Апокалипсисе Павла подробно описывается место праведных как золотой город (Holland 217).

Все это в достаточной степени объясняет, откуда идет мотив желания иметь золотые диковинки. Это — утратившие свою магическую функцию предметы из потустороннего мира, дающие долголетие и бессмертие. Яблоки эту функцию сохранили, всякие «уточки-золотой хохолок» ее утратили.

Таким образом мы видим, что сказка сохранила различные слои, различные отложения в представлениях о тридесятом царстве: в ней мы видим и древнейшие охотничьи элементы, и элементы раннеземледельческие, и позднеземледельческие и соответствующие им формы социального строя и быта.

Глава IX. Невеста

I. Печать царевны

1. Два типа царевны

Те, кто представляют себе царевну сказки только как «душу — красную девицу», «неоцененную красу», что «ни в сказке сказать, ни пером написать», ошибаются. С одной стороны, она, правда, верная невеста, она ждет своего суженого, она отказывает всем, кто домогается ее руки в отсутствие жениха. С другой стороны, она существо коварное, мстительное и злое, она всегда готова убить, утопить, искалечить, обокрасть своего жениха, и главная задача героя, дошедшего или почти дошедшего до ее обладания, — это укротить ее. Он делает это весьма просто: трех сортов прутьями он избивает ее до полусмерти, после чего наступает счастье.

Иногда царевна изображена богатыркой, воительницей, она искусна в стрельбе и беге, ездит на коне, и вражда к жениху может принять формы открытого состязания с героем.

Два вида царевны определяются не столько личными качествами царевны, сколько ходом действия. Одна освобождена героем от змея, он — ее спаситель. Это — тип кроткой невесты. Другая взята насильно. Она похищена или взята против ее воли хитрецом, который разрешил ее задачи и загадки, не испугавшись того, что головы его неудачливых предшественников торчат на шестах вокруг ее дворца.

Этим иногда определяется не только ее отношение к жениху, но и отношение к отцу. Царевна не может быть изучена без ее отца, момент брака не может быть изучен вне момента воцарения героя.

Царевна, ее отец и жених могут образовать различные «треугольники сил». Завоеванная или насильно добытая царевна заодно со своим отцом играет против героя и пытается его извести.

Но возможна и другая комбинация: царевна вместе с героем играет против своего отца и иногда лично убивает старого царя.

Как женщина она никогда не описывается точнее. Здесь русская сказка отличается от сказок, например, «Тысячи и одной ночи»; там выработался определенный, хотя и примитивный, канон женской красоты. Только одна черта ее облика в русской сказке упоминается чаще — это ее золотые волосы, о чем речь была выше. Отсюда видно, что царевна должна в основном изучаться не по своим внешним признакам, а по своим действиям. Качества ее постепенно раскроются в ее поступках.

2. Клеймение героя

Когда мы рассматривали картину боя со змеем, мы оставили без внимания роль царевны во время боя. Здесь необходимо этот пробел восполнить. Герой перед боем спит. Царевна никак не может его добудиться. «Толкала-толкала, нет, не просыпается, заплакала она слезно, и капнула горячая слеза ему на щеку» (Аф. 155). От слезы он просыпается. В этом и подобных случаях значение слезы — разбудить героя, и только. Часто, однако, дело происходит иначе. «Змий уж подползает, только схватить Ивана-царевича! Он все спит. У Марфы-царевны был ножичек перочинный, она им и резанула по щеке Ивана-царевича. Он проснулся, соскочил, схватился со змием». Здесь это ранение героя имеет еще другое значение: по рубцу героя после узнают. «Вот, батюшка, кто меня избавил от змиев, я не знала, кто он, а теперь узнала по рубцу на щеке» (Аф. 125). Таким образом на героя здесь налагается некая отметка, некое клеймо, причем клеймо это кровавое, и герой узнается по рубцу. То же значение имеет рана, полученная в бою. Рана играет роль кровавого клейма. Царевна берет платок и перевязывает рану. По ране и платку герой опознается.

Такое клеймение героя происходит не только во время боя. Здесь важна не обстановка, а важно, что нанесение клейма происходит незадолго перед бракосочетанием.

Такой случай мы имеем в сказке «Сивко-Бурко». Здесь никакого боя нет, тем не менее это клеймение героя здесь выражено гораздо ярче. Герой на Сивке-Бурке долетает до окна царевны и целует ее. «Разлетелся на царском дворе, так все двенадцать стекол и разбил и поцеловал царевну Неоцененную Красоту, а она ему прямо в лоб клеймо и приложила» (183) или «она его золотым перстнем ударила в лоб» (182). «А она его пальцем в лоб ударила. Загорелся на лбу свет» (Сев. 8). Это наложение клейма встречается не только в сказках типа «Сивко-Бурко», но и в других. Так, например суженый царевны оказывается мудрым юношей. «Она сделала ему во лбу печать своим золотым перстнем, приняла его во дворец к себе и вышла за него замуж» (Аф. 195). Иногда этот мотив подвергается своеобразной деформации, которая, однако, доказывает, что этот мотив прочно засел в народном сознании, и что его применяют даже там, где он неуместен. Так, сказка начинается с того, что герой несчастлив в торговле. Ему ничего не удается. Об этом узнает царь и жалеет его: «Назвал его Бездольным, велел приложить ему в самый лоб печать — ни подати, ни пошлины с него не спрашивать» (215).

Кроме этих способов нанесения клейма на кожу есть другой способ отметить героя: герой, например, в образе оленя кладет свою голову на колени царевны, «она взяла ножницы и вырезала у оленя с головы клок шерсти» (Аф. 259). Отрезание пряди волос есть другая форма клеймения. Обычно функция клеймения служит знаком некоторой солидарности царевны с героем. Но этим же приемом пользуется и злая царевна, чтобы извести героя. Герой, например, отгадал ее загадки. «Вот ночью, как уснули все крепким сном, она пришла к ним со своей волшебною книгою, глянула в ту книгу и тотчас узнала виновного; взяла ножницы и остригла у него висок». «По этому знаку я его завтра узнаю и велю казнить» (240).

Приведенных примеров совершенно достаточно, чтобы иметь представление об этой функции царевны в русской сказке. Русская сказка дает довольно полную, богатую и разнообразную картину этого мотива, но все же она не содержит некоторых деталей, могущих осветить историю этого мотива. Клеймение всегда связано с последующим узнаванием скрывавшегося героя, т. е. превратилось в чисто поэтический прием. В материалах по другим народам эта связь не обязательна, и такие материалы содержат некоторые важные для нас детали. Так, в лопарском мифе девушка отвечает на сватовство сына солнца следующим образом: «Смешаем нашу кровь, соединим наши сердца для горя и радости, сын мой еще мне не родной матери» (Харузин 1890, 347). Итак, кровь перед браком смешивается. Здесь не сказано только, что она при этом пьется. В дальнейшем рассказывается, что отец девушки режет мизинцы и смешивает их кровь.

Можно ли русскую сказку сопоставить с этим лопарским мифом? Если это сопоставление верно, если здесь отражено одинаковое явление, то это означало бы, что, сохранив самый акт клеймения, сказка переосмыслила его в отметку ради узнавания, причем кровавый характер его принял форму раны во время боя, а смешивание крови отпало вовсе.

Лопарский миф лучше сохранил и формы, и смысл этого обряда. Извлечение крови и нанесение знаков и рубцов есть знак приема в родовой союз, в родовое объединение. Поэтому оно имеется уже в обряде инициации, в обряде приема нового члена в объединение. Но оно широко распространено и вне этого обряда. Это — не единственная форма. Уже у австралийцев кровь пьют старшие и младшие мужчины и юноши, если они родня, чтобы укрепить это родство, а также при заключении двумя племенами мира (Spencer 461). «Признаком родства для первобытного человека служило исключительно тождество крови», — говорит Липперт (Липперт 187, 213). Поэтому всякое искусственное смешение крови должно создавать родство. Гартленд, Веселовский в «Поэтике» и в специальной работе, Харузин, Штернберг и другие авторы дают длинный список народов, у которых производилось смешение и питье крови при вступлении в родовой союз или в целях укрепления его. Швайнфурт отмечает его у негров ньям-ньям, Велльгаузен — у арабов, причем там же к этому примешивается непременная совместная еда, Ахелис — у лидийцев (Schweinfurth 274; Wellhausen 274; Achelis 95). Место, из которого извлекали кровь, не имеет значения. Но, конечно, у народов, носящих одежду, фигурируют открытые части тела — лоб, щеки, руки, что мы видим и в сказке. «Кровь вступающего в родовой союз, — говорит Харузин, — должна быть смешана с кровью сына рода». Эти обычаи «имеют одновременно юридическое и религиозное значение: они являются приемами для юридического вступления чужеродца в родственную группу, они же служат священным символом единения» (Харузин 1905, 350).

При браке жена вступает в род своего мужа или, наоборот, муж вступает в род своей жены. Последний случай мы всегда имеем в сказке. Он отражает матриархальные отношения. Веселовский, пожалуй, был единственный, который четко выделил это, как он выражается, «перенесение общения крови на брачные отношения» (Веселовский 1912, 121). Подбирая материал по Гартленду, он пишет: «У некоторых аборигенов Бенгалии жених отмечает свою жену красным карандашом. У биргоров брачный обряд состоит в том, что из мизинцев жениха и невесты пускают кровь, которой они и помазывают затем друг друга. У кеватов и раджпутов эту кровь примешивают к пище новобрачных. У Wukas (Новая Гвинея) брак начинается с того, что брачущиеся убегают, их преследуют и ловят. Следующий шаг — установление продажной цены невесты. Когда она установлена, муж и жена делают друг другу на лбу надрезы, до крови. Остальные члены обеих семей делают то же самое, и это скрепляет их союз». Далее цитируются еще некоторые сказки (аннамская, норвежская, финская).

Распространенность этого обычая и многообразие его форм делают невозможным в кратком очерке нарисовать полную картину развития этого обычая. Но для наших целей в этом и нет необходимости: связь с сказкой очевидна. Чукотская сказка даже сохранила обмазывание кровью. Перед свадьбой «парень велел прежде всего убить оленей для угощения гостей, а последнего убить, чтобы мазаться». Одна из девушек кричит: «Ну, торопитесь мазаться, кровь стынет!» (Ж. ст. 501–502). В книге Замтера можно найти много материала по этому вопросу (Samter). Здесь вспоминается и «Тристан и Исольда». Для О. М. Фрейденберг кубок Исольды есть «культовый напиток оплодотворения» (Фрейденберг 1932, 96). По Казанскому, он восходит «к питью чисто магического значения» (Казанский 126). Для нас вино есть субститут крови. Тристан и Исольда совершают брачный обряд. Любовный характер напитка есть средневековое переосмысление под влиянием практиковавшегося тогда приготовления подобных напитков. Тристан и Исольда недосказывают того, что говорят любящие в лопарском мифе: «Смешаем нашу кровь, соединим наши сердца» (Кагаров 182).

Однако вопрос еще не вполне исчерпан. В сказке царевна метит жениха еще острижением волос.

Как обычай брачный, он засвидетельствован не так часто. «Братский союз, — говорит Харузин, — заключается не только путем смешения крови, но и отдачей чего-нибудь неотъемлемо принадлежащего лицу, как, например, волос, частей одежды и др.» (Харузин 1905, 351). Между прочим, и в сказке царевна отрезает жениху не только волосы, но и полу кафтана (См. 85 и др.).

Зато, как знак приема в родовую общину, он встречается часто. Еще у австралийцев после обрезания, когда юноша возвращается в стан, где его ожидают женщины, срезают несколько пучков его волос (Spencer, Gillen 258). Практику срезания волос можно назвать международным явлением вплоть до наших дней, причем первоначальная основа, первоначальный смысл его большей частью ясны. Прядь волос срезают при крещении, при посвящении в духовный сан, при пострижении в монахи. Во всех этих случаях мы имеем вступление в новое объединение. Во всех этих случаях мы имеем также своего рода «посвящение», и связь его с инициацией несомненна. Мы имеем здесь частный случай манипуляции с волосами, о которых говорилось выше (гл. IV, § 15). И если при некоторых исповеданиях священники не стригут волос, то и здесь можно усмотреть связь с отращиванием волос, придающим посвященному особую силу (ср. также: Веселовский 1913, 125).

Как мы уже знаем, посвящение испытывалось как символическая смерть. Отсюда понятно, почему отрезание прядки волос и пускание крови применялись в различных видах при смерти кого-нибудь. Когда умирает молодой индеец сиу, родители отрезают у него прядь над лбом (Levy-Bruhl 285). Этим выражается его приобщение к сонму мертвых, вступление в их род. Танатос, царь преисподней и смерти, по представлению древних греков, отрезает у пришельца прядь волос. Позже, при непонимании уже смысла и значения этих действий, отрезание волос переносится с умерших на оставшихся. Так создается широко распространенный обычай отрезания волос в знак траура. Такое объяснение этого обычая позволяет нам не согласиться с теорией Джевонса и Робертсона Смита, считавших, что обрезание волос есть предоставление умершему ценного дара или принесение ему жертвы (Липперт 364; Штернберг 1936, 204–207). В сказке оно есть знак перехода, приема в родовое объединение жены. Поэтому именно она, а не кто-нибудь другой, налагает это клеймо. Мы скоро увидим, почему этого не может сделать ее отец.

II. Трудные задачи

А. Обстановка

3. Трудные задачи

Мы переходим теперь к другой функции царевны. Раньше чем вступить в брак, она испытывает жениха, задавая ему различные трудные задачи. Мотив «трудных задач» — один из самых распространенных в сказке. Но надо сказать, что по вопросу о том, что такое «трудная задача», в литературе нет полной ясности. Если баба-яга задает девушке задачу выбрать мак из земли, то это тоже может быть названо трудной задачей. Во избежание путаницы в терминологии нужно оговорить, что здесь под «трудными задачами» будут подразумеваться только такие задачи, которые стоят в связи со сватовством, а не с передачей волшебного средства. Есть случаи, когда задаванье трудных задач, хотя и не стоит в прямой связи со сватовством, но связь эта из сравнений легко может быть установлена. Такие случаи здесь тоже будут рассмотрены.

«Трудные задачи» представляют собой пеструю картину. Мы постараемся путем сопоставления материалов внести в нее некоторую ясность.

При изучении задач мы рассмотрим два вопроса. Первый: в каких условиях, при какой обстановке, почему задаются трудные задачи. Второй вопрос есть вопрос о содержании этих задач, о том, что именно задается. Эти две стороны не всегда покрывают друг друга: одна и та же задача может задаваться при разных условиях и наоборот. После этого может быть поставлен вопрос об исторических основах трудных задач в целом. Итак, при какой обстановке задаются трудные задачи?

4. Всенародный клич

Иногда задача может задаваться в самом начале сказки. Сказка начинается с того, что царь желает выдать свою дочь и кличет всенародный клич, сообщая условия выдачи. В таких случаях сватовство вызвано задачей. Здесь мы имеем сперва задачу, а потом сватовство, состоящее в попытке решить эту задачу. Типичный случай — «Сивко-Бурко». «Вдруг» «на ту пору» от царя приходит «бумага», что царь выдает дочь за того, кто с коня поцелует ее на лету, а она будет сидеть на балконе или башне (Аф. 180). Это — самая известная, но далеко не единственная задача, задаваемая в таких условиях. Например: «Прослышали они, что пришла от царя бумага: кто состроит такой корабль, чтобы мог летать, за того выдаст замуж царевну» (144). Таких случаев можно указать несколько, и задачи в этих случаях разнообразны. Что, собственно, заставляет царя задавать задачу, об этом ничего не говорится. Другими словами, задачи не мотивированы. Неясно пока и другое. Задачи настолько трудны, что они должны быть признаны невыполнимыми. Герой их выполняет, потому что у него есть волшебный помощник. Пока совершенно неясно, должны ли эти задачи привлечь или отпугнуть женихов, или помочь найти единственного достойного жениха.

Мы пока просто регистрируем этот случай, случай задаванья задач с начала сказки, и сватовство, вызванное задачей, и посмотрим, какую картину дадут другие формы задаванья задач.

5. Задачи в ответ на сватовство

Предшествующий случай характерен тем, что задача предшествует сватовству, вызывает его. Сказка знает и обратный случай. Герой сватается, но ему ставят условие сперва решить задачи невесты. Первый случай, как мы видели, не содержит мотивировки. В этом же случае мотивировка есть. «Надо наперед у жениха силы попытать» (Аф. 200). «Если старухин сын все это сделает, тогда можно за него и королеву отдать: значит больно мудрен; а если не сделает, то и старухе и ему срубить за провинность головы» (191).

Задача задается как испытание жениха. Под «силой» подразумевается не физическая сила, а сила иного рода. Какая сила здесь испытывается, это вытекает из всего предыдущего хода сказки, это вытекает и станет ясным из анализа задач: здесь испытывается та сила, которую мы условно называем магической и которая воплощена в помощнике.

Но эти задачи интересны еще другим. Они содержат момент угрозы: «Если не сделает, срубить за провинность голову». Эта угроза выдает еще другую мотивировку. В задачах и угрозах сквозит не только желанье иметь для царевны наилучшего жениха, но и тайная, скрытая надежда, что такого жениха вообще не будет. Слова «пожалуй, я согласна, только выполни наперед три задачи» (240) полны коварства. Жениха посылают на гибель. Здесь вспоминается, как сестра, желая в угоду любовнику извести брата, посылает его за волчьим молоком. Задаванье задач в этом случае есть акт враждебности к жениху. В некоторых случаях эта враждебность выражена совершенно ясно. Она проявляется наружу тогда, когда задача уже выполнена и когда задаются все новые и новые и все более опасные задачи.

Мы, следовательно, можем отметить вторую категорию задач, задаваемых в ответ на сватовство. Эти задачи показывают, что задачи задаются с целью испытания жениха, но что одновременно они содержат элемент враждебности к жениху и имеют целью отпугнуть жениха.

6. Задачи бежавшей и вновь найденной царевны

Характер враждебности, который в предыдущем случае только сквозит, ясно выражен в ситуации следующего характера: царевна улетает от жениха или мужа на ковре-самолете или обманом вернув себе свои крылышки. Муж ее разыскивает, но она ему не дается и требует выполнения задач. Так, она требует, чтобы герой спрятался. В преследовании его она проявляет настойчивость. Когда герой, превратившись в булавочку, прячется за зеркало, и она не может его найти, а волшебные книги ей не дают ответа, она в досаде сжигает книгу и разбивает зеркало. Отсюда видно, что царевна не хочет идти за героя (См. 355). Но отсюда видно еще другое: что задачи имеют характер состязания в магии. Царевна — сама маг, но герой превосходит ее. Собственно, те случаи, когда царь кличет клич или задачи задаются в ответ на сватовство, тоже не лишены этого характера. Когда царевна, например, выстраивает храм о 12 столбах и 12 венцах или когда она сидит на стеклянной горе, то этим она проявляет свое магическое могущество.

Во всех этих случаях ясно видно нежелание царевны выходить замуж. Иногда оно высказывается прямо. Она советуется со своим дедом-водяным, что ей делать. «Сватается за меня Иван-царевич: не хотелось бы мне за него замуж идти, да все наше войско побито» (Аф. 136). Следуют трудные задачи. Все эти случаи еще не вносят полной ясности в вопрос. Но они вскрывают враждебное отношение невесты к жениху и показывают, что задачам может быть присущ характер состязания. На вопрос же, почему царевна настроена враждебно к жениху, мы не получаем никакого ответа.

7. Задачи царевны, похищенной ложными героями

Иначе мотивируются задачи в тех случаях, когда царевна похищена у героя старшими братьями, а настоящий герой был ими сброшен в пропасть, но прибыл неузнанным домой и скрывается у какого-нибудь башмачника или портного. Царевна, раньше чем дать согласие на брак с ложным героем, требует исполнения разных задач.

Иногда вернувшийся герой узнает об этом по слухам: «А эти царевичи с матерью привезли какую-то царскую дочь, большак жениться на ней хочет, да та посылает наперед куда-то за обручальным перстнем или велит сделать такой же» (156),

Здесь ясно, что задача задается, чтобы отыскать подлинного жениха, причем в этих случаях элемент враждебности к жениху вообще соответствует враждебности к ложному жениху. Подлинному же жениху в этих случаях оказывается услуга: ему дается случай проявить себя.

Во всех этих случаях невеста и ее отец солидарны во вражде к настоящему или ложному жениху. Сам ли царь, будущий тесть, задает задачу или это делает царевна-невеста, это роли не играет. Иногда это задаванье задач исходит от отца, иногда — от царевны. Но это не всегда бывает так. Можно проследить некоторую дифференциацию: враждебен к жениху только отец царевны, будущий тесть, а царевна, наоборот, помогает герою, обманывая своего отца.

8. Задачи Водяного

Этот случай типичен для тех сказок, где герой запродан Водяному. Он является к нему, но по дороге, до встречи с водяным царем, уже обручается с его дочерью. Как только герой является к Водяному, тот сразу же начинает задавать ему задачи, причем эти задачи или ничем не мотивируются, или мотивируются, например, так: «Вот тебе за провинок, что ты долго не приходил: поставь мне за ночь амбар» (Аф. 225). Иногда выполнение задач поставлено как условие освобождения. «Узнай ты мою меньшую дочь; узнаешь — пущу тебя на все на четыре стороны, не узнаешь — пеняй на себя» (220).

Здесь сказочник не знает, что заставляет Водяного задавать задачи. Он от себя придумывает причину. За этими задачами, однако, всегда следует брак с дочерью Водяного, и здесь мы просто имеем отражение сказочного канона: сватовство плюс трудные задачи плюс брак. Сватовство отпало, трудные задачи надо мотивировать как-то иначе, брак тоже не особенно убедительно вытекает из выполнения их, зато эти случаи интересны тем, что отец невесты здесь явно враждебен зятю. После брака следуют бегство и попытка Водяного нагнать и уничтожить бежавших. Царевна же идет заодно с женихом против своего отца.

Таких случаев, когда задавание трудных задач не стоит в непосредственной связи с сватовством, можно указать несколько. Мы имеем его, например, в «Семи Симеонах». Здесь царь «приказывает семи Симеонам показать свои ремесла» (146). Однако здесь за исполнением задач все же следует брак. Связь задач с браком из обусловленной превратилась в механическую.

В сказке «Царевна-лягушка» (267–269) царь после женитьбы своих сыновей ни с того ни с сего вдруг объявляет: «Чтобы жены ваши испекли мне к завтраму по мягкому белому хлебу» (269). Однако из дальнейшего становится ясным, что этим невеста-лягушка возвеличивается, т. е. задаванье задач ведет, как и в иных случаях, к выделению магически вооруженного из простых смертных.

9. Задачи учителя-колдуна

Но раз мы коснулись тех задач, которые не стоят в прямой связи с сватовством, мы не можем обойти сказки «Хитрая наука» (245–250). Здесь герой также запродан или попадает в руки колдуна, и тот выучивает его колдовству. Однако герой здесь оказывается в плену у него. За ним является его отец, и колдун задает отцу, пришедшему к нему за сыном, ряд задач, причем отец решает их, заранее сговорившись с сыном, точно так же как Иван-царевич решает задачи Водяного, заранее уговорившись с его дочерью. Даже задачи в этих случаях часто совпадают: сына или невесту надо узнать из 12 равных. «Ну, старик, — говорит колдун, — выучил твоего сына всем хитростям. Только если не признаешь его, оставаться ему при мне на веки вечные» (249). Эта сказка еще тем сродни сказке о герое у Водяного, что и здесь следует бегство. Но бегство это, как видно будет ниже, имеет характер состязания в магии с колдуном. Враждебного тестя и царевны здесь нет. Враждебному тестю здесь функционально соответствует враждебный маг — колдун.

Этот случай стоит несколько особняком от всех других случаев. Выше мы условились называть «трудными задачами» только те, которые прямо или косвенно связаны с сватовством. Здесь этого нет. Задачи задаются не герою, а его отцу. Женщина здесь пока вообще не фигурирует. С этой точки зрения этот случай не подходит под изучаемое нами явление, и он мог бы сюда не включаться. Но, с другой стороны, и здесь вслед за разрешением задачи следует брак, причем невеста или является ex machina, или она — дочь того же колдуна, т. е. мы иногда имеем ту же ситуацию, что и в сказках о Водяном и его дочери, так что совсем исключить этот случай тоже нельзя. Кроме того, здесь интересны задачи, содержание которых будет рассмотрено ниже.

10. Враждебный тесть

Этим исчерпываются ситуации, при которых в русских сказках задаются трудные задачи. Сравнительная характеристика их не дает ключа к их пониманию. Мы видим довольно пеструю и даже противоречивую картину. С одной стороны, жениха привлекают и хотят его, хотят иметь для невесты наилучшего жениха, с другой стороны, жениха боятся, его не хотят, пытаются его извести, грозят ему смертью, проявляют явную или скрытую враждебность к нему. Здесь для ясности мы хотели бы дополнительно отметить некоторые черты враждебности к будущему жениху со стороны тестя, независимо от того, в какой ситуации задается задача. Это впоследствии поможет нам понять обстоятельства воцарения героя. Это тем более нужно, что сказка часто смягчает конфликт между зятем и тестем, так как не понимает причин вражды, которая из сказки вовсе не вытекает и поэтому затушевывается.

Один из способов затушевать эту вражду следующий: вражда приписывается не самому тестю, а различным завистникам, наговорщикам и клеветникам. Герой, например, становится богатым купцом. Другие купцы ему завидуют: «Они рассердились и донесли царю, что он хвастался приготовить ковры в царския палаты в одну ночь» (См. 310). Следует ряд задач. Конец: «Царь не имел наследников и усыновил купеческого сына». Мы видим, что исполнивший задачи заступает место царя, причем в данном случае это происходит мирным образом.

За спиной царевны, задающей загадки, также иногда стоит другой персонаж, а именно любовник, который опасается ее женихов как соперников. Он подстрекает царевну задавать герою трудные задачи, становясь носителем враждебности к жениху. Часто, однако, врагом является сам царь, причем, как указано, враждебность проявляется и после того, как задачи решены или даже после брака. Иногда это мотивируется тем, что герой — солдат или мужик, и что он неровня царевне. «Царь рассудил, что отдавать свою дочь за простого мужика не приходится, и стал думать, как бы от такого зятя избавиться. Вот и придумал. “Стану я ему задавать разные трудные задачи”» (Аф. 144). Гибельную задачу задает своему неугодному зятю и Марко Богатый. «Пожил Марко с зятем месяц, другой и третий; в один день позвал он Марка к себе и говорит ему: “Вот тебе письмо, иди с ним за тридевять земель в тридесятое государство, к другу моему царю Змию, получи от него дань за 12 лет”» (305). С другой стороны, и зять иногда показывает свои когти. Услышав задачу, он говорит: «Добре! Зроблю. Только если царь и после того станет отговариваться, то повоюю все его царство и насильно возьму царевну» (144). В тех случаях, когда царь сам великий маг, он пользуется своим искусством, чтобы самому непосредственно уничтожить героя. Одна из постоянных типичных задач — укротить коня. «Теперь задана тебе служба трудная, работа нелегкая: ведь жеребенком-то будет сам царь Некрещеный Лоб, понесет он тебя по поднебесью выше лесу стоячего, ниже облака ходячего и разметет все твои косточки по чистому полю» (224).

11. Задачи, задаваемые старому царю

Враждебность проявляет и будущий зять. После того как все задачи выполнены, острие этих задач обращается против царя. Теперь уже колесо повертывается: тогда как будущий новый царь все задачи всегда выполняет, старый царь неизменно гибнет. Из этих задач мы можем назвать задачу искупаться в кипящем молоке и другую — пройтись по тонкому, как волос, мосту.

Этот случай наступает тогда, когда герой послан за какой-нибудь диковинкой, а возвращается с царевной, на которую претендует царь, или когда герой послан за невестой для царя, а она — заодно со своим похитителем-героем, или когда старшие братья, сбросив Ивана в пропасть, приводят трех царевен. Царевны из медного и серебряного царства выходят за братьев героя, а его нареченная невеста ни за кого нейдет. «И вздумал на ней сам отец-старик жениться». Он спрашивает царевну из золотого царства: «Идешь за меня замуж?» — «Тогда пойду за тебя, когда сошьешь мне башмачки без мерки». Эту задачу выполняет за старика вернувшийся неузнанный герой. Следуют другие задачи и, наконец, последняя: «Вели это молоко вскипятить, да в нем и выкупайся» (130, 170). Царь, конечно, варится в молоке и гибнет.

В. Содержание задач

Рассмотрев условия, при которых задаются задачи, мы рассмотрим теперь самые задачи. Только после этого можно будет сделать некоторые выводы.

Задачи не всегда прикреплены к той ситуации, в которой они задаются, и должны быть рассмотрены отдельно от этой ситуации.

Задач имеется очень много, но все же повторяемость их довольно велика, и основные контуры поддаются определению.

12. Задачи на поиски

Огромное большинство задач направлено к посылке героя в тридесятое царство. Герой должен доказать, что он побывал там, что он способен отправиться туда и вернуться, или погибнуть. От него, например, требуется достать предметы, диковинки, которые можно достать только там. Этим предметам всегда присуща золотая окраска. Но мы уже знаем, что золотая окраска предмета есть признак его принадлежности к иному царству. Поэтому, если требуется достать жар-птицу (Худ. 1), свинку-золотую щетинку, уточку-золотой хохолок, оленя-золотые рога, золоторогую козу (Аф. 182–184; См. 8) и т. д., то это — верный признак, что герой должен побывать в ином царстве. Иногда задача просто так и ставится: «Один царь был тоже, видите ли, и начал выкликать, кто бы сходил за тридевять земель, в тридесято царство, в тридесято государство» (См. 12). Сюда же направлена задача «достать солнце, луну и звезды» (249), «достать от солнца и от месяца ключи» (304) и другие задачи, связанные с солнцем. Сказка даже иногда прямо говорит о нисхождении в ад: «Принеси мне от ада ключи» (353). От героя требуется провести семь лет в оловянном царстве (Аф. 270), достать целющей и живущей воды (144). Еще яснее это требование высказано в нерусских сказках. «Я требую от тебя, чтобы ты в двухдневный срок принес сведения о семи поколениях моих умерших» (Белуджские сказки 46, 32, 194).

Среди этих задач особое внимание обращает на себя задача достать золотую ветку. По существу эта задача ничем не отличается от задачи достать золотые яблочки, золоторогого оленя, жар-птицу и т. д. «В некотором царстве есть золотой дуб, ветки серебряные; чтоб из этого царства дуб вырыл и в свое перенес» (Худ. 85). В одной из версий сказки о «свинке-золотой щетинке» в афанасьевском пересказе говорится: «После того добыл дурак свинку-золотую щетинку с двенадцатью поросятами и ветку с золотой сосны, что растет за тридевять земель, в тридесятом царстве, в подсолнечном государстве» (Аф. 564).

«Золотой ветви», как известно, посвящено грандиозное исследование Фрэзера. Тот, кто сорвал «золотую ветвь» в немийском святилище Дианы, мог сделаться наследником царя-жреца. Мы имеем тот же случай, что и в сказке. Как мы увидим ниже, добыча диковинки или вообще решение трудной задачи связано с воцарением героя и часто — с умерщвлением старого царя, как это происходит в Неми. Но сказка показывает, что Фрэзер ошибся, сделав упор на ветви. Дело не в ветке, а в золотой окраске ее, и эта окраска объяснена Фрэзером очень наивно, как желтизна омелы. Все исследование Фрэзера идет вкось, в ложном направлении. Привлекать для объяснения этого обычая культ деревьев и леса так же неверно, как если бы для объяснения задачи достать свинку-золотую щетинку или жар-птицу мы стали исследовать свинью или птицу как культовое животное. Дело совсем не в этом, а в том, что претендент на престол должен подвергнуться некоторому испытанию, доказывающему его побывку в ином мире. Связь же с лесом лежит не там, где ищет этого Фрэзер.

Сопоставление приведенных задач дает ответ на вопрос: что, собственно, хотят узнать от героя, задавая ему трудные задачи? Та часть задач, которая нами рассмотрена, позволяет дать точный ответ: за задачами кроется некоторое испытание.

От героя хотят узнать, был ли он в преисподней, в солнечном царстве, в ином мире. Только тот, кто побывал там, имеет право на руку царевны.

Мы пока ограничиваемся установлением этого факта. Катабазис как условие героизации нами рассмотрен уже выше, и здесь нет необходимости повторять приведенные материалы или приводить новые. Картина трудных задач и их исторические корни раскроются перед нами постепенно.

Мы рассмотрели еще не все задачи, относящиеся к этой группе. Выше мы выделили группу задач, задаваемых царевной, похищенной старшими братьями у жениха. Эти братья домогаются ее руки, но царевна их удерживает задаванием трудных задач. Какие задачи задаются в этих условиях? Задачи имеют специфический характер: в этих случаях требуется достать что-либо, относящееся к свадьбе: башмаки, подвенечное платье, обручальное кольцо, карету и т. д. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что эти задачи только по своему предмету, объекту, но не по существу отличаются от рассмотренных задач. «Она посылает наперед куда-то за обручальным перстнем или велит сделать такое же кольцо» (156). Итак, и здесь герой посылается куда-то. Куда он посылается, видно по всему ходу сказки, а иногда и формулируется совершенно ясно: «Хочуть, штоб им к вянцу нашить всякага платья, такога, як у их было на том свете, и без мерки» (132). «За того замуж пойду, кто такие туфли сошьет, как я в золотом царстве носила» (Сев. 41). «Мне нужно платье такое, какое я носила на сьтеклянной гаре» (ЗП 59). Здесь совершенно ясно высказана посылка в иное царство. Характер предлога здесь даже особенно ясен. Дело, конечно, не в башмаках и не в карете, а в испытании героя. Братья, не побывавшие там, не могут решить задачи. Герой ее решает, так как он побывал там.

В этих случаях герой вторично не отправляется. Вещи эти обычно не достаются (хотя есть и такие случаи), а делаются, изготовляются. Здесь перед нами открывается еще одна сторона трудных задач. Кто может решить задачу? Задачи, вообще говоря, невыполнимы. Герой их выполняет только потому, что у него есть помощник. Отсюда видно, что задачи не только должны показать, был ли герой в ином царстве, но и приобрел ли он там помощника. И действительно, мы можем наблюдать, что ряд задач прямо направлен на то, чтобы узнать, есть ли у героя помощник. Это видно и по таким, например, формулировкам; «Кто ему пособляет?» или: «Это, верно, Ивану-царевичу духи делают». Уже выше, в главе о помощниках, мы видели, какую роль играет конь и как он добывается. Ряд задач направлен на то, чтобы узнать, владеет ли герой волшебным конем, умеет ли он с ним обращаться. Сюда относятся, например, задачи объездить коня (Аф. 200) или укротить коня (198), объездить жеребца (224), добыть 77 кобылиц (170). Сюда можно было бы отнести и задачу поцеловать царевну с коня (180). Не случайно эта задача так и формулируется: «Елена Прекрасная приказала выстроить себе храм о двенадцати столбах, о двенадцати венцах... будет ждать жениха, удалого молодца, который бы на коне-летуне с одного взмаха поцеловал ее в губки» (180). Это — не случайная, а обычная формулировка этой задачи: «Кто в третьем этаже мою дочь Милолику-царевну с разлету на коне поцелует, за того отдам ее замуж» (182). В этих случаях герой доказывает, что он обладает теми средствами, которые даются не всякому: он доказывает свою магическую вооруженность. Сюда же относится задача: «Поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что» (212). Страна, куда посылается герой, есть тридесятое царство, а «то, не знаю что» оказывается помощником, имя, название которого табуировано и высказывается не прямо, а иносказательно. Эта иносказательность непонятна для героя до того момента, пока он не приобретает помощника.

13. Дворец, сад, мост

Очень часто встречается группа, слагающаяся из трех задач в различных соединениях. Это: насадить чудесный сад, за ночь посеять, вырастить и обмолотить хлеб, построить за ночь золотой дворец и мост к нему. Эти задачи иногда комбинируются с уже знакомой нам задачей объездить или укротить коня и другими.

Рассмотрим сперва дворец. Иногда требуется выстроить не дворец, а церковь (См. 35), притом из чистого воску (Сев. 1), или дом (См. 34), или амбар (Аф. 225) и др. Все это — деформации золотого дворца, и эта форма действительно встречается чаще всего. Иногда три задачи (дворец, мост, сад) стянуты в одну: «Смотри, чтоб завтра к рассвету на седьмой версте на море стояло царство золотое и чтоб оттуда до нашего дворца сделан был мост золотой, тот мост устлан дорогим бархатом, а около перил по обеим сторонам росли бы деревья чудные, и певчие б птицы разными голосами воспевали. Не сделаешь к завтрему — велю четвертить тебя» (129).

Сама по себе задача построить за ночь дворец совершенно непонятна. Этот мотив не может быть понят из него самого. Мотив золотого дворца может быть понят из золотого дворца, стоящего в тридесятом царстве. Это — один и тот же дворец. Этот дворец рассмотрен нами в предыдущей главе. Там же мы узнали в нем черты «большого дома». Отсюда может быть сделан вывод, что задача построить дворец каким-то образом связана с «большим домом». Не ясно пока только, в чем эта связь состоит. Здесь, по-видимому, произошло некоторое переосмысление. Для разрешения этого вопроса обратимся к материалам, касающимся «больших домов» на стадии их исторического бытия. В океанийском мифе девушка унесена духом, живет с ним, приживает сына и возвращается с мальчиком домой. Сверстники дразнят его происхождением, укоряют его тем, что у него нет отца. Девушка отправляет мальчика к отцу. (Во всем этом мы легко узнаем проживание девушки в лесном доме и рождение там ребенка и возвращение девушки.) «Он стал жить в доме духа, и когда он немного подрос, дух сказал ему: «Теперь мы пойдем к твоей матери». Они пришли к месту страшной жары, где мальчик отказался идти дальше. Дух взял его за руку и стал дуть. Затем они пошли дальше и пришли к месту великого холода, где мальчик опять отказался идти дальше. Дух взял его под мышки и согрел его. Наконец, они пришли к жилищу матери духа. Дух объявил, что он пришел, чтобы дать мальчику в собственность один из двух домов, имевшихся там. Мать духа сказала: ладно (она соглашается отдать один из домов). Дом был выстроен на семи площадках из камня, и окружен семью заборами, и снабжен всякими венцами. «Поди теперь спать в этот дом, — сказал дух. — В полночь я приду и разбужу тебя. Тогда ты должен подумать, куда бы ты хотел, чтобы я перенес твой дом». Пока мальчик спал, дом поднялся сквозь землю и вышел на поверхность». В дальнейшем мальчик становится вождем племени. Как только он ступает на ступеньки лестницы, бывает гром (Frazer 1928, 193).

Постараемся проанализировать этот случай. Одно ясно с несомненностью — ясно пребывание в «большом доме». Здесь мальчик научается управлять стихиями. Когда его проводят сквозь жару и холод, то он не только становится нечувствительным к ним, но становится господином этих стихий. Правда, это не говорится прямо, но зато говорится, что он, вернувшись, управляет громом. Итак, мальчик, перед тем как стать вождем, приносит с собой это искусство, и он же приносит с собой и весь дом. Мы можем видеть в герое устроителя мира. Он дает людям гром, он дает людям «дом», т. е. социальное устройство, как в других текстах он приносит людям пляски и рисунки и учит людей священным обычаям. Данный текст мы должны признать мифом, рассказывавшимся при обряде новопосвященным в объяснение того, что делалось с ними самими.

В возможности такого толкования убеждают нас тексты, записанные в совершенно другой части света, а именно в Северной Америке. Здесь мальчик девять раз уходит на небо, и всякий раз он что-нибудь приносит: птицу, ягоды, животных и т. д., т. е. приносит их людям, водворяет их на земле. В десятый раз он исчезает совсем и больше не возвращается. Все его оплакивают, а мать его видит сон. «Матери показалось, что во сне она видит великолепный дом, но, проснувшись, она увидела, что то, что она считала сном, было действительностью. Дом стоял тут же, а ее сын Мелиа сидел перед ним». Она будит мужа, они смотрят на дом, бегут к нему, но по мере того, как они к нему приближаются, дом удаляется от них, «и, наконец, они увидели, что в действительности он был наверху, на небе. Тогда они сели и заплакали и стали петь: “наш сын на небе, он играет с луной”». Племянница предлагает «заставить его явиться в наших плясках». С тех пор пляшут «пляску Мелии» (Boas 1897, 413–414).

Здесь мы еще более ясно узнаем в герое устроителя мира, социальной организации и обычаев людей. Герой приносит людям и дом, но он «невидим», «на небесах», т. е. засекречен, табуирован, он в «ином мире». На связь этой легенды с обрядами, т. е. с социальной жизнью племени, указывает Боас, и она видна из конца легенды. Приведем еще один аналогичный случай, записанный у того же племени. Герой уходит на ловлю лососей вверх по реке, но не находит ни одной рыбы. Он впадает в обморочное состояние и видит красивого человека. Это громовник, «гремящий с одного конца мира до другого». Герой просит у него магического сокровища. Громовник говорит ему: «Сделай дом и пригласи все племена». Он показывает ему резьбу громовой птицы с раздвинутыми ногами и говорит: «Ее ноги — дверь дома». Затем он показывает ему резное изображение своего отца. «На следующую ночь все это будет в твоей деревне». Кроме того, он дает ему воду жизни и другие дары.

Во всех этих случаях дворец переносится в селение героя чудесным образом вместе с резными изображениями и амулетами, т. е. учреждается культ. В приведенных случаях дом переносится волей громовника или духа, в сказке — силой помощника. В сказке дворец переносится не только в условиях задавания трудных задач. Он берется с собой в яичке. «И вот, конешно, оне вышли с этого пира, отвела она его на хорошую площадь, он еичко разбил и образовался дворец, и все в этом дворце было по старому, как на той горы» (К. 12). Приведенные материалы дают возможность утверждать, что, требуя показать дом, царь иносказательно требует от героя доказательства знания дома. С другой стороны, сказка здесь отражает рассказы об устроителях мира, давших людям все, что они имеют в жизни. Такого устроителя мы увидим в герое еще неоднократно и в особенности во второй половине этой задачи — в требовании насадить сад или вспахать и засеять поле.

В приведенных текстах мы видели, что мифический герой не только водворяет на земле дом, но дает людям ягоды, зверей. В сказке выстраиванье дворца также почти всегда соединяется с искусством владеть природой, но это искусство в сказке приняло земледельческий характер. «За ночь вспахать и сбороновать, пшеницу посеять, сжать, обмолотить и в амбар убрать» (Аф. 225). «Штоб за одну ноць он поле выпахал, выборонил, засеял, да штоб все повыросло, повызрело, да муку смололи, да хлебы выпекли» (Сев. 1). Эта задача известна в многочисленных версиях. Здесь герой подвергается испытанию, в силах ли он ускорить урожай. Именно такое требование предъявлялось к магам-колдунам на заре земледелия. «На острове Яп предполагают, что жрец или маг священной рощи обладает магической силой влияния на урожайность некоторых плодов земли и этим непосредственно способствует поддержанию людей. Так например, главный жрец или верховный маг в Томи, как полагали, был в состоянии «ускорить поле таро и плантации хлебного дерева» во всем Япе. Жрец или маг в Ологе и Перногое знает магию сладкого картофеля; а жрец или маг в Маки специалист в магии кокосового ореха и пальмы арека. Эти жрецы могут также низвести солнце на землю» (Frazer 1928, 185). Мы видим, какие способности приносит с собой будущий вождь и царь. Способность управлять солнцем и небесными стихиями также не вполне забыта сказкой. «Я за ево замуж не пойду... Ты перво выпроси у ево красно солнце и белые луни и частые звезды в глухую полночь». Герой все это «пушшает» и «предоставляет», т. е. водворяет на место.

Эти материалы показывают, что мотив героя, выстраивающего дворец и насаждающего сад или вызывающего необыкновенно быстрый урожай, восходит к представлениям о магах и жрецах, умеющих ускорить урожай в силу пройденного посвящения.

Эти случаи подводят нас к пониманию другого вида испытания, а именно испытания огнем или горячей баней.

14. Испытание баней

Большой популярностью пользуется задача просидеть в горячей бане. «Та баня топилась три месяца, и так накалена была, что за пять верст нельзя было подойти к ней» (Аф. 137). Герой теряется. «Что вы, с ума сошли? Да я сгорю там!» Но тут он вспоминает о своих помощниках, среди которых знакомый нам Мороз-Трескун. «“Я, батюшка! Мое дело ребячье”. Живо вскочил в баню, в угол дунул, в другой плюнул — вся баня остыла, а в углах снег лежит». Этой задачей герой доказывает, что, обладая помощниками, он владеет стихиями.

Уже выше, в океанийском мифе, мы видели, как будущий вождь проносится сквозь холод и жару. Если в русских сказках фигурирует баня, то это, конечно, более поздняя, русская форма испытания огнем. В американских мифах герой, желающий жениться на дочери солнца или человека, «живущего очень далеко», проходит испытание огнем. «Перед сиденьем был большой огонь. Tsowatalalis (отец невесты) положил еще больше дров на огонь, чтобы изжарить Gyli (героя). Тогда он бросил в огонь раковины, полученные им от его тетки, и они укротили огонь» (Boas 1895, 136). Тетка героя соответствует нашей яге-дарительнице. Герой подвергается еще другим испытаниям, после чего отец невесты говорит: «Ты больше, чем мужчина, и ты получишь мою дочь».

В других мифах, содержащих сватовство и испытание героя, женщина-дарительница раскаляет камень докрасна и кладет его герою в рот. Этим она дает ему власть над стихией огня (66).

Таких примеров, показывающих, что уже очень рано в мифах герой перед браком подвергается испытанию огнем, причем он выдерживает его, потому что имеет волшебный дар, принесенный из леса, можно собрать довольно много. Для нас важнее установить другое: испытания, имеющиеся в мифах Северной Америки, в точности отражают свадебные обычаи. Именно так, как это происходит в мифе, происходит испытание жениха в действительности, причем это испытание имеет характер инсценировки. Такой случай описан у Боаса. Жених вместе со своим отцом и друзьями на лодке отправляются к невесте. По дороге главарь уговаривает их не бояться. Они везут с собой плату за невесту — 400 одеял. Они приезжают, их приглашают войти. Отец невесты обращается к пришедшим, говоря следующее: «Теперь берегитесь, потому что вот здесь — морское чудовище, которое все проглатывает, а здесь сзади в дому тот, кто растерзал всех, пытавшихся жениться на моей дочери, а этот огонь обжег всех, пытавшихся на ней жениться». Затем он обращается к самому себе и говорит: «Теперь, вождь, разожги свой огонь, и пусть приведут сюда нашу дочь». Он разводит костер в самом деле и говорит пришедшим: «Теперь, люди, берегитесь, потому что я собираюсь испытать вас. Вы говорите, что вы не боитесь этого чудовища? Я испытаю всех вас, вождей вашего рода. Вот из-за этого огня никто не может получить моей дочери». Тогда все ложатся около огня на спину, завернувшись в одеяла. Одеяла сгорают. Все встают и хвастают. Отец невесты их хвалит: «Вы первые, которые не убежали от огня». Затем следуют другие испытания, а именно: еще до приезда сватовьев будущий тесть сделал маску медведя с открывающейся и закрывающейся пастью. Маска насажена на шкуру медведя. С кладбища заранее были принесены черепа и кости, и ими была наполнена шкура. Обращаясь к медведю, отец невесты говорит: «Теперь ты, растерзатель всех народов, ступи вперед, чтобы отец жениха и все пришедшие (их имена перечисляются) могли видеть, кто пожрал женихов моей дочери». Медведь ступает вперед, отец невесты берет палку и тычет в живот его. Медведь изрыгает семь черепов и другие кости. Тогда отец обращается к пришедшим: «Теперь смотрите — это кости женихов, которые являлись, чтобы жениться на моей дочери, и которые убежали от огня. Пожиратель народов пожрал их. Вот что он изрыгнул. Теперь, дочь, иди сюда и ступай к своему жениху». Этим кончается церемония (Boas 1897, 363–364).

Спрашивается, что давало отцу право на испытание жениха? В чем суть этого испытания? Из материалов Боаса мы знаем, что за посвящение юношей у квакиутл платили не их отцы, а отцы их невест (54). Жених вступал в род своей жены. Перед браком совершается нечто вроде вторичной церемонии посвящения (обжигание, проглатывание и извергание в несколько деформированном виде) на глазах у того, кто был ответственен за знания и способности жениха — на глазах отца невесты. Жених в условных, мимических формах показывает, что он крепок во всех видах этого испытания — он показывает, что он прошел сквозь огонь и нечувствителен к нему.

Миф содержит то же, что обряд. Мы уже знаем, что мифы сообщались юноше во время посвящения и составляли как бы собственность посвящаемого. Они не должны были пересказываться, но они инсценировались в торжественных случаях. Так возникает эпическая традиция, сохраненная и в современной сказке. Сказка довольно часто сохраняет обжигание жениха, но оно приняло несколько гиперболические и национально окрашенные формы (баня). Магическая сила, обычно воплощенная в предмете, здесь воплощена в образе антропоморфного помощника, хозяина стихии. Тем, что это испытание выдерживает помощник, его выдерживает сам жених.

15. Испытание едой

Испытание горячей баней очень часто связано с испытанием едой. «Ну, коли ты такой хитрый, так покажи свое удальство: «Съешь со своими товарищами за один раз двенадцать быков жареных да двенадцать кулей печеного хлеба» (Аф. 144). «Царь приказал большой обед подавать; множество всяких яств на стол было подано; обжора принялся и все поел» (138). Для этой задачи имеются специальные помощники: Обжора или славные богатыри Объедало и Опивало. Особый случай мы имеем в сказке «Покати-горошек» (133–134). Здесь герой по дороге встречает пастухов, которые последовательно предлагают ему: съесть из их стада самого большого барана, кабана, а последний — 12 волов, 12 баранов и 12 кабанов. Когда герой затем приходит к змею, тот предлагает ему съесть решето железных бобов и железного хлеба. Герой все это съедает (Аф. 134). Эти железные бобы и железный хлеб напоминают нам тот железный хлеб и железный посох, которые берет с собой девушка в сказке о Финисте Ясном Соколе (235). Это позволяет нам поставить вопрос о связи испытания едой с пребыванием в ином мире. Этому как будто противоречит то, что герой обычно испытывается не столько железной пищей, сколько огромным количеством ее. Зная, однако, как постоянна связь героя с подземным и надземным миром, мы и здесь можем предположить эту связь. Известно, что из героев античной мифологии особой прожорливостью отличается Геракл. Но именно Геракл во многом особенно близок к нашему герою: он также выполняет трудные задачи, он также спускается в преисподнюю. Из преисподней приносятся магические способности, и одна из этих способностей это способность много есть. Почему? На этот вопрос нельзя ответить никакими ссылками, можно только констатировать самый факт. Однако природа мертвецов (а герой приобретает силу мертвецов) известна: одна из особенностей их та, что они не едят. Они невидимы, прозрачны. Мы увидим дальше, что герой приобретает, между прочим, и способность становиться невидимым. Пища в них не остается, а проходит сквозь них. Поэтому герой собственно не ест так, как едят живые люди: эта еда может продолжаться до бесконечности и в сказке принимает фантастические размеры. Вспомним, что яга и подобные ей существа часто не имеют спины. Это объяснение — только гипотеза, но эта гипотеза кажется мне более вероятной, чем гипотеза О. М. Фрейденберг, что герой потому прожорлив, что «прожорлива и ненасытна смерть» (Фрейденберг 1932, 91).

Возможно, что здесь сказались еще другие представления, представления, что общность еды создает общность рода. «Только члены семьи или рода могут участвовать (в трапезе). Если чужеземцу разрешается принимать участие, то этим он принимается в род или становится под его защиту» (Nilsson 75). Здесь мы имеем категорию брачных обрядов, включающих совместную еду. Этому противоречит, однако, то, что в сказке ест только жених, а не невеста, и этим не объяснена прожорливость героя. Как бы то ни было, мы здесь имеем отражение форм ритуальной еды, связанной со вступлением в брак и с пребыванием в ином мире.

16. Состязания

Иногда герой перед свадьбой испытывается состязаниями. На первый взгляд эти состязания носят чисто спортивный характер. Фрэзер, занимавшийся этим вопросом, видит в этих состязаниях только атлетическую борьбу; он приписывает этому обычаю древнее происхождение и проецирует его в «первобытное общество». «Представление об этих личных качествах должно было меняться в зависимости от эпохи и общественного строя. Однако позволительно думать, что в первобытном обществе физическая сила и красота играли первенствующую роль. Рука принцессы и самый трон иногда являлись призом атлетической борьбы. Ливийцы Алитемноса, например, предоставляли царскую власть самому быстрому бегуну. У древних пруссаков люди, добивавшиеся какого-нибудь высокого титула, должны были скакать галопом к королю, и титул предоставлялся тому, кто прискакал первым» (Фрэзер 1928, I, 182). Для своего утверждения Фрэзер не находит иного мотива, кроме «позволительно думать». Дело решалось не атлетическим сложением и тем более не красотой, а совершенно иными качествами. Это ощущает, но не может доказать Тихая, работавшая над грузинскими сказками: «Не менее характерными являются и личные качества героя: красота, атлетическая сила, ум и другие качества, отражающие его мифологическую природу; они обусловливают соединение с царевной, а не его происхождение» (Тихая-Церетели 172). Здесь верно увидено то, чего не видел Фрэзер: что атлетические силы или ловкость отражают мифологическую природу героя.

Внимательное изучение сказки показывает, как в состязаниях отражаются не ловкость и не сила героя, а иные качества. Победу дает волшебный помощник. Без него герой ничего не может, и дело не в его личной силе.

Рассмотрим состязание в беге. «Царская дочь побежит к колодцу за водой, и если кто ее перегонит, за того ее замуж отдадут. А если кто возьмется, да не перегонит, тому голову долой» (Худ. 33). Здесь важна не только быстрота бега, но важна и цель, к которой бегут. Колодец на первый взгляд не представляет ничего особенного. Однако сличение вариантов показывает, что при состязании в беге вода есть та цель, за которой бегут. Что это не простая вода, показывает афанасьевская сказка. Здесь в кратчайший срок, «пока царский обед покончится», нужно достать «целющей и живущей воды». Герой тужит, ему и за год не успеть достать ее. Услышав эту задачу, «товарищ его отвязал свою ногу от уха, побежал и мигом набрал целющей и живущей воды». На обратном пути он ложится отдохнуть, но Зоркий или Чуткий его обнаруживает, Стрелец будит его искусным выстрелом, и Скороход вовремя прибывает с водой (Аф. 144).

Эти примеры показывают, что надо не просто быстро бегать, а быстро сбегать за тридевять земель и вернуться. Но впоследствии эта цель отпала, «живущая вода» превратилась в колодец, и быстрый бег стал самоцелью. Еще яснее первоначальная основа сквозит в сказках, где царь, находясь на три года расстояния от своей земли, посылает за мечом-самосеком, забытым им в своем замке. «А наш царь дома забыл меч-самосек, нож-кладенец, а езды до царства три месяца! А кто вовремя его доставит, тому царь обещает дочь замуж выдать» (Худ. 3). Герой перебегает из одного царства в другое, обращаясь в животных.

Те же представления ясно выражены в состязаниях в стрельбе. На первый взгляд все дело в тяжести, огромности оружия, в тугости лука, как в Одиссее. В афанасьевской сказке (Аф. 200) этот лук несут 40 человек. Помощник героя его ломает. У Худякова лук везут шесть волов, а стрелу — три пары (Худ. 19). Но дело не только в том, чтобы выстрелить из такого орудия, а в том, чтобы выстрелить из одного царства в другое. Царевна, например, посылает герою через курьера железную булаву в три пуда весу. Герой тужит. «Как ее за тридевять земель в тридесятое царство забросить?» Задачу эту решает волшебный помощник героя, его дядька. «Дядька рассмеялся, схватил булаву одной рукой, размахнулся три раза и бросил в тридесятое царство: с гулом полетела она через горы и долы и так тяжело упала на терем королевны, что весь дворец пошатнулся» (Аф. 198, вар.). Совершенно то же, что здесь происходит с булавой, в другой сказке происходит со стрелой. «А в Индейском королевстве королевна была сильная волшебница, и было у нее обещание замуж идти. У ней обещание такое: “Если я пришлю к тебе лук и стрелу, которая еще не стреляна, попробовать ее. Если ты выстрелишь, дашь мне о том знать, то иду за тебя замуж”». Лук и стрелу везут на волах. «Вдруг Иван Дорогокупленный взял, натянул лук, направил стрелу. Стрела полетела в Индейское царство и сшибла второй этаж у королевского дворца» (Худ. 19).

Магический характер турнирных состязаний становится ясным еще из анализа помощников, выполняющих задачи воинственной царевны. Эти помощники рассмотрены нами выше, и там мы увидели в них посредников между двумя царствами.

Высказанные здесь соображения применимы и к чрезвычайно богатому античному материалу. Случаев, что герой овладевает девушкой после состязания в беге, в античности очень много. В этих случаях герой почти всегда побеждает при помощи помощника или бога. Следовательно, теория Фрэзера о личных качествах героя не подтверждается и на античном материале. Пелопс, по одной из версий, побеждает Эномая в езде на колеснице, получив коней от Посейдона. И если, по преданию, олимпийские игры были учреждены Эндимионом, причем бег начинался с места его гробницы, а призом служила власть (Фрэзер 154), то не сквозит ли и здесь представление о соединении в беге двух царств? С этой точки зрения, классикам необходимо было бы проследить брак Мелампа с дочерью Нелея, подвиги Геракла у Энея и Еврита, борьбу Гиппомена за Аталанту и т. д. И, наконец, если в состав тризны не только у греков, но и у других народов входили состязания, то не имеют ли эти состязания отношения к переправе умершего из одного царства в другое? Что игры на могиле умершего имеют отношение к культу душ, заметил, например, Роде. «Что в заключение похоронных обрядов происходят ристалища, объясняется как рудимент древнего, более интенсивного культа душ» (Rohde 19). Но объяснить этого он не сумел, полагая (как и другие исследователи), что умерший принимал участие в играх и что это делалось для его удовольствия, — теория, высказанная еще Варроном. И хотя рассмотрение тризны вовсе не входит в наши задачи, мы все же должны высказать, что фольклорный материал вызывает мысль о том, что ристалища, бег и т. д. имеют отношение к переправе умершего в иной мир.

17. Прятки

Особый интерес представляет для нас задача спрятаться.

Царь кличет клич: «Хто от меня, от царя, уйдет — упрячется, тому полжизни — полбытья, за того свою царевну замуж выдам, а после смерти моей тому на царстве сидеть» (Онч. 2). Этот царь — чернокнижник, маг. Ложный герой, который пробует просто спрятаться в бане или в овине, подвергается казни. Настоящий герой оборачивается горностаем, соколом и т. д., или он прячется в их гнездах или проглочен ими. Однако чаще эти задачи задаются не царем, а царевной, женой героя, улетевшей от него и находящейся в тридесятом царстве. Эта форма трудной задачи типична для такой ситуации. Обычно герой два раза обнаруживается царевной, а на третий прячется удачно. Царевна находит его, глядя в волшебное зеркало или в волшебную книгу; герой прячется удачно, скрываясь за зеркалом или, обернувшись булавкой, в самой книге.

Разгадка этого явления не совсем легка. Несомненно, что зеркало и книга — явления более поздние и заменили собой какой-то другой бывший до них способ открытия героя. Тихая приходит к заключению, что прятки представляют собой «метафору погружения в преисподнюю, в небытие, скрывание» (Тихая-Церетели 157). Исторически, с материалами в руках, этого доказать нельзя, хотя такое толкование и весьма вероятно. Основываясь на анализе слова «зеркало», грузинского sarke, произведенном Н. Я. Марром, Тихая говорит: «Когда в многочисленных сказках на Кавказе, в частности и в мегрельских сказках, героиня-красавица в поисках места укрывательства своего суженого или претендента на ее сердце смотрит в «зеркало», то палеонтологически это значит смотрение в «зеркало-небо; она, следовательно, гадает по небу и его светилам» (138). Что зеркало пришло на смену небу, прослеживается не только на языковом, но и на фольклорном материале. Неясно только, откуда у Тихой берутся светила. В сказке герой чаще всего в первый раз скрывается в поднебесье, унесенный орлом. Туда в отражении зеркала направляет свой взор царевна. С этой стороны толкование Тихой не встречает возражений. Но тем не менее самое требование спрятаться еще не разгадано. Можно понять дело так, что герой должен обладать искусством стать невидимым. Эта невидимость есть свойство обитателей преисподней. Шапка-невидимка есть дар Аида.

Необходимо отметить два обстоятельства: где задается задача спрятаться? как она решается? У Афанасьева царство, где герой находит бежавшую жену, — под землей (Аф. 237). В пермской сказке она живет в золотом дворце, у ворот — львы (ЗП 1). В Худяковской сказке она «на небесах» (Худ. 63), у Смирнова она «в волшебном доме» (См. 49). Другими словами, герой попадает в знакомую нам обстановку «большого дома», связи которого с «иным царством» мы уже установили. С этой стороны становится понятным, что герой должен показать свою невидимость. Невидимость как часть обряда нами также уже рассмотрена (ср. окрашиванье в белый или в черный цвет).

С другой стороны, к этому же циклу приводит способ решения задачи: герой прячется или в гнездо или логовище животного, или садится на его спину, и оно его уносит, или он проглатывается им или превращается в него. Последние две формы должны быть признаны исконными на основании всего, что мы знаем об обряде. Правда, такое решенье в сказке дает отрицательный результат, но этот результат можно считать чисто сказочным явлением, вызванным утроением задач. Три поглощения дают отрицательный результат, но эта форма имеет историческое прошлое, а окончательное разрешение (герой прячется за зеркало, под книгу, под кровать и т. д.) представляет собой сказочную хитрость, не имеет никаких аналогий в обряде и свойственно только сказке.

Таким образом мы видим, что и здесь непосредственно перед браком как бы повторяется обряд, но уже в качестве проверки жениха, а не в качестве способа придачи ему волшебной силы. В данном случае испытывается его способность к невидимости, связанная со способностью превращаться в животное, принимать его облик, проверяется его побывка в нем. Герой демонстрирует это проглатывание и свою способность к невидимости.

Эта связь, может быть, объясняет сходство, которое существует между мотивом пряток и мотивом отчитыванья мертвой царевны. Здесь тоже все основывается на невидимости героя, и здесь, собственно, ясно то, что в мотиве пряток только сквозит: что невидимость имеет отношение к области представлений о смерти, фактической или обрядовой — безразлично. Отчитывание также часто происходит в обстановке большого дома. Герой чертит вокруг себя круг. Мертвая не может его перешагнуть. В третью ночь герой прячется за икону, совершенно так же как при прятках он прячется за книгу или за зеркало. «Царевна искала, искала, все углы обошла, не могла найти» (Аф. 364). Эти слова показывают, что и здесь герой прячется. Они же вскрывают природу этих пряток: их говорит мертвый о живом; только мертвец прозрачен и невидим, герой приобрел свойство мертвого. Совершенно то же читаем в другой версии. Здесь герой лезет на печь и от этого становится невидимым. «Да вот, сейчас читал, да с глазу пропал! Найтить не могу!» Это говорит покойница (Аф. 367). Случайно или не случайно такое совпадение? Оно не случайно. Живые не видят мертвых. Но если предположить, что здесь отражено представленье, что и мертвые не видят живых, то мыслительная основа этого мотива становится ясной. Царевна умерла и, собственно, не может видеть героя. Но в том-то и ее колдовство, что она все же видит живых: ведь она поедает всех предшественников героя. Но вот находится герой, тоже колдун, маг. На колдовство покойницы он отвечает своим колдовством и делает себя невидимым для нее. В сказках, где герою дана задача спрятаться, царевна также всегда великая чародейка: она обладает волшебной книгой. Характер испытания здесь приобретает характер состязания в магии. Как испытатель, так и испытуемый, — оба великие чародеи, но герой побеждает.

18. Узнать искомого

Заметим, что задача спрятаться обычно задается царевной, улетевшей от героя. Герой отправляется ее искать. Он находит ее в ее царстве, и там именно и задается эта задача.

Точно так же в ином царстве — у Водяного — задается задача узнать искомого из 12 равных. Он показывает герою своих 12 дочерей, и герой должен узнать меньшую, т. е. невесту.

Та же задача задается отцу, пришедшему к колдуну за своим сыном. Этот сын был отдан в ученье. Отец должен узнать сына из 12 совершенно равных учеников.

Эта задача основана на том, что искомый в ином царстве не имеет своего индивидуального облика. Все находящиеся там имеют одинаковый облик. В чистом виде это представление имеется в долганском мифе. Здесь умирает дочь старика. Проходят три года. Прозорливец отправляется за ней. Он засыпает и во сне «доходит до места», где живет душа умершей. Но он не может узнать ее. «Там есть, оказывается, три совершенно одинаковые лицом и одеждой девушки. Одна из них старикова дочь. Которая же — он узнать не может. Считает швы их одежды, у всех одинаково ровный счет. Считая, измучился он». Наконец, он узнает искомую по тому, что она упоминает вещь, данную ей матерью. Ее он схватывает и уносит. Он просыпается. Оказывается, он спал девять дней. «Только девушка ихняя не шевелится, то ли умерла, то ли заснула. Вовнутрь этой девушки, как в мешок, стал он укладывать кости. И ожила, и оживши, стала стариковой дочкой». Последние слова очень важны: оживая, мертвец приобретает свои личные свойства. Наоборот, умирая, человек теряет свои личные свойства и признаки и становится неузнаваемым (Долганский фольклор 65).

Данный миф по отношению к сказке первичен и более древен. Он показывает связь и этого мотива с пребыванием в «ином царстве». Уже выше мы видели связь сказки «Хитрая наука» с комплексом «большого дома». Ученики колдуна мыслятся в состоянии смерти, и все они равны.

Здесь можно еще указать, что в тех случаях, где герой не один, а имеет дружину, они все настолько похожи друг на друга, что их невозможно отличить. Постоянная формула для выражения этого сходства — «голос в голос, волос в волос» (Сев. 66). Это сходство приводит нас к лесному братству, где все одинаковы или невидимы, так как находятся в состоянии условной смерти.

Но здесь все же еще не все ясно. Задача узнать искомого среди равных встречается не только в шаманской практике, она встречается еще как свадебный обряд и зарегистрирована вплоть до XIX века по всей Европе. Особенно много материала собрано в работе Замтера «Рождение, брак, смерть». Об этом же писал Кагаров в своей работе о свадебной обрядности (Кагаров). Приведем несколько случаев. В Вогезах жених в день свадьбы должен выбрать суженую из большой толпы девушек... В Сардинии жених, являясь к празднику обручения, вводится в комнату, где сидят в ряд как можно больше девушек, все в молчании и напряженном спокойствии. То же записано во многих других местах. Так, в Берри, во Франции, в конце свадьбы все женщины становятся в ряд. Жених обходит их сзади и по обнаженным ногам должен узнать невесту (Samter 98).

У Кагарова приведено пять различных имеющихся в литературе объяснений этого широко распространенного обычая. Сам автор склоняется к объяснению, которое очень лаконично формулировано как «уловка для обмана духов» (Кагаров 162). Этого объяснения, кроме Кагарова, придерживаются еще одиннадцать авторов. Кагаров включает этот обряд в серию экзапатетических или диссимуляционных обрядов (ритуальных фикций). Однако ни один из авторов не привлекает ни фольклорных материалов, ни материалов по шаманизму. Объяснение, приводимое Кагаровым, есть объяснение, данное с точки зрения цели. Но в том-то и дело, что цель эта никогда не высказывается, и о ней можно гадать сколько угодно. О каких «духах» здесь идет речь? Дело не в целях, а в причинах: не для чего производится этот обряд, а как он возник — вот как должен быть поставлен вопрос. А сказочный материал позволяет установить происхождение этого мотива. Толкование же обряда, пережившего почву, на которой он создался, вообще невозможно. Речь может идти только о путях его переосмысления. Но в данном случае в свадебном обряде нет даже переосмысления, он производится неизвестно почему — по традиции, как игра, и о цели его никто себя не спрашивает. Этим создается почва для «толкования» обряда в науке — путь неправильный и допускающий бесконечное количество произвольных решений.

19. Брачная ночь

Вступлением в брак сказка могла бы окончиться. Но героя иногда ждет еще одно важное испытание: испытание первой ночи. Обычно испытание первой ночи не выражено в форме задачи. По существу, однако, это такое же испытание, как и другие, и изредка оно даже и выражено в форме задачи: «Царь кликал клич, кто бы с ево дочерью переночевал, за того и выдаст взамуж» (См. 142). В другом месте я пытался показать, что и задача узнать приметы царевны, «хто отгадает, где у моей дочери родимо пятно, за тово и замуж отдам!» (ЗВ 12), представляет собой эвфемизм для испытания особого характера (Пропп 1939, 168).

В чем кроется опасность этой ночи? Сказка дает довольно разнообразную картину. Чаще всего мы встречаем наложение тяжелой руки. Об этой опасности знает помощник и предупреждает царевича. «Да смотрите, ваше величество, не плошайте. Первые три ночи станет она вашу силу пытать, наложит свою руку и станет крепко-крепко давить; вам ни за что не сдержать» (Аф. 116а). «Только легли опочивать, она волшебной силой наложила на него руку» (Худ. 19).

Наложение рук — не простое испытание силы. Царевна стремится задушить своего жениха. «Наложила королевна на него руку, наложила и другую, потом взгребла подушку и начала его душить» (Аф. 76).

Иногда все женихи царевны в первую ночь таинственным образом умирают. «Вот в ефтом городе царь клич прокликал, что выдавал он за троих женихов дочь в замужество; обвенчают, на ложу положат — молодая жива, а молодой-то — мертвый. И прокликал царь клич, кто согласен ее замуж взять, все хочет тому царство свое отдать» (Сад. 5). Но есть опасность и другого рода: к царевне летает змей (Аф. 158, вар. 2). Об этом скажем несколько ниже. Но в чем бы ни состояла опасность, в наложении ли рук или в удушении, или во внезапной и непонятной смерти жениха, или в том, что к царевне летает змей, — выход всегда один. Место жениха заступает его помощник. «Лежишь ты с женой, а уйди-ка, бог с тобой! Я лучше с ней полежу». Или: «Коли хочешь быть жив, позволь мне лечь с королевной на твое место» (136). «Лучше пусти меня на свое место» (158, вар. 2). «Уходите поскорей из комнаты, а я на ваше место приду» (198). Эти случаи показывают с достаточной ясностью, что мы здесь имеем дело с некоторой сказочной нормой, с некоторым каноном, по которому лишение девственности производит не сам жених, а его магически вооруженный и могущественный помощник. В сказке, правда, этого прямо не говорится. Он якобы только отбрасывает ее к стенке, сам сжимает ей руку и т. д. Тем не менее картина достаточно ясна.

Этим не исчерпываются события первой ночи. Обычно после укрощения помощник берет трех сортов прутья и истязает царевну. «Потом он взял ее за косу, здернул с кровати и стал этими плетьми драть ее. Как он исхлестал ее, так бросил ее на кровать. Выходит вон и посылает Кузьму Ферапонтовича» (героя. Ск. 72). «Мишка Водовоз схватил ее за шиворот, ударил ее о пол, иссек два прута железных, а третий медный. Бросил ее, как собаку... “Ну, Иван-царевич, вались на постель, теперь ничего не будет!”» (Ск. 143).

Такова вкратце общая картина первой ночи. Совершенно очевидно, что здесь отражены какие-то очень древние мыслительные явления, на основе каких-то реальных брачных отношений.

Сама сказка при более детальном рассмотрении показывает, что здесь испытывается сексуальная сила жениха. Однако дело не только в этом. Мы как общую картину имеем бессилие жениха, демоническую силу женщины и превосходящую ее силу помощника. Именно он побеждает царевну. Изучение помощника показывает его «лесное» происхождение. С этой стороны для нас особенно интересна сказка о Катоме (Аф. 198). Царевна, побежденная помощником, стремится разъединить мужа с его помощником. Это ей удается. Катоме отрубают ноги, и он начинает жить в лесу с другим увечным. Там он ведет жизнь, уже известную нам по главе о «большом доме». Он восстанавливает себе ноги и возвращается домой. Этим он приобретает власть над царевной. «Ну, — думает королевна, — когда он ноги свои воротил, то с ним мудрить больше нечего», «и стала у него и у царевича просить прощения». Мы опять видим уже известную нам картину, что побывка в лесу есть условие вступления в брак, и герой должен эту побывку доказать. Таким образом сама сказка уже дает нам некоторый ответ на вопрос о том, почему помощник заменяет героя на брачном ложе.

Здесь, однако, все же далеко еще не все ясно. Не ясно, во-первых, в чем собственно состоит опасность, отчего женихи в первую ночь умирают. Ответ на этот вопрос дадут нам материалы более древних стадий. В американских и в сибирских материалах можно найти, что опасность грозит вовсе не от сильной руки, а что она чисто сексуального характера. Женщина имеет в промежности зубы. В североамериканском мифе все женихи одной очень красивой женщины умирают. Наконец, один из женихов догадывается в нужный момент ввести камень. «Exillo tempore vagina innocens semper fuit» (Dorsey, Kroeber 260). Это — довольно распространенный мотив. Очень интересный и важный случай из гиляцкого фольклора приводит Штернберг (Штернберг 1908, 159 и сл.). Здесь шесть человек айну поехали бить тюленя и заблудились. Они приезжают «на ту сторону». Там на помосте сидят шесть женщин и чистят рыбу. Женщины зазывают гостей к себе в юрту и устраивают богатый пир. «На нары забрались, легли, уснули. Спустя некоторое время один из них встал, спустился, вот к женщине на постельке лег, вот пошептались, вот на нее забрался, «ой, ой, ой!» И умер». То же происходит со вторым. «Их хозяин встал, вышел, на берег спустился, круглый камень взял, понес, в юрту принес, на нару забрался. Полежав, встал, к женщине, лежавшей на левой наре, на конце, примыкающем к средней наре, к ней подошел, поднялся, на постельку ее лег, пошептался, затем скрежет раздался; он поверх ее забрался, вот камень всадил, она укусила, зубы все поломал, ничего не оставил». Дальше все идет беспрепятственно, женщина обезврежена. Штернберг, отмечая аналогичные случаи в материалах Боаса и Богораза, в примечаниях дает рационалистическое объяснение этому мотиву. По его мнению, все сводится к некоторой женской болезни. Однако такое объяснение мы должны отвергнуть. Болезней бывает много, но почему-то другие болезни не вызывают мифа, а данная болезнь его создает. Кроме того, такое объяснение не вяжется с непременной в этих случаях и внезапной смертью мужчины. Правильнее будет сказать, что в данном мотиве образно отразилось представление об опасности дефлорации женщины и что эта опасность — мифологического свойства. Она — отражение представления о могуществе женщины. Миф, сообщенный Штернбергом, интересен и другим. Мы имеем в нем нечто вроде женского государства. На таинственном берегу, куда попали айну, живут только женщины; магическое могущество женщины соответствует здесь особому строю, особой организации, где общество создается женщинами, которые и ведут всю работу и властвуют и, может быть, уничтожают всех мужчин, завлекая чужеземцев на короткую брачную жизнь — нечто вроде амазонок. В сказке царевна, к которой стремится герой, также богатырь-девка, царь-девица, воинственная дева, полновластная повелительница своего царства.

В позднейшей религии женщина-властительница превращается в богиню со смешанными чертами богини охоты и земледелия. Такие богини убивают своих возлюбленных в первую же ночь. Это прослеживается в малоазиатских и античных культах, но здесь убийство иногда превращается в кастрацию, служа этиологической легендой для объяснения кастрации жрецов. «Без сомнения, — говорит Ган, — в древнейшем мифе Афродита сама в образе вепря убивала своего возлюбленного или умерщвляла его путем кастрации, как малоазиатская мать богов своего Аттиса... Мы имеем знаменательное указание, что Иштарь убивала всех своих возлюбленных так же, как Артемида поступила с Актеоном, как Изида убила своего возлюбленного Манероса» (Hahn 1896, 52).

Эти материалы показывают, как долго держится представление об опасности первого сочетания. Могущественная женщина здесь уже богиня, но опасность сочетания с ней все та же.

Итак, первое сочетание с женщиной опасно для мужчин. Есть некоторые данные, позволяющие предполагать, что некогда ритуальная дефлорация производилась как особый обряд во время посвящения девушек. В этнографической литературе об этом очень мало данных, но тем не менее такое положение возможно. Такую мысль высказывает Райтценштайн. Он говорит: «Более или менее ясно во многих подобных празднествах на передний план выступает определенное лицо, играющее при этом главную роль. Мы должны видеть в нем отголоски колдуна, который первоначально совершал эти обряды. Оно носило определенные маски, которые в большинстве случаев очень ясно показывают в нем земного представителя лесного духа» (Reitzenstein 1909, 682). По Райтценштайну, превращение девушки в женщину совершается именно во время этих обрядов. «Для посвятительных празднеств надо считать основной чертой то, что девушки превращаются в женщин не путем брака или полового общения, а именно путем церемоний посвящения (Reifezeremonien), которые имеют целью оплодотворения женщины, в то время как общение имело место уже задолго до этого». Если рождается ребенок до посвящения, то ребенка убивают, «так как такой ребенок не считается человеком, т. е. предполагают, что он не рожден предками рода».

Эта теория, хотя и недостаточно подкрепленная этнографическими данными, все же позволяет, хотя бы гипотетически, объяснить имеющуюся в сказке ситуацию, т. е. ответить на вопрос, почему в брачную ночь сперва с невестой ложится помощник, а потом уже сам герой. Связанные с этим представления, по-видимому, некогда имели очень глубокие корни и широкое распространение. Они отражены не только в сказке. «В Черногории в первую ночь после венчания рядом с невестой спит дружка (Brautführer) якобы «по-хорошему». В Боснии каждый мужской гость на свадьбе имеет обыкновение прижимать невесту к стенке, символически изображая этим супружеские объятия» (Buschan V–VI).

Если теория Райтценштайна верна, то можно предположить, что два события, именно ритуальная дефлорация до брака, производимая «божеством», и брачная ночь с мужем, некогда разъединенные во времени, позднее были соединены в один момент. Дефлорация совершается уже не до свадьбы, а после свадьбы. Тем самым лицо, совершавшее этот акт, должно фигурировать сразу после брака, т. е. в первую ночь. Человеческая брачная ночь слилась с тотемической дефлорацией. Дефлорацию совершает «лесной дух», т. е. в сказке — помощник героя, и из его рук герой получает невесту.

В свете теории Райтценштайна можно и похищение змеем царевны истолковать как похищение ее с целью тотемической дефлорации. Ее сожительство со змеем или Кощеем, пребывание змея в потаенном чулане и т. д. в свете этой теории получают некоторое возможное разрешение. Убийство Кощея или змея должно быть с этой точки зрения признано более поздним и сходным с сжиганием яги. Новый общественный строй, новые формы брака заставляют видеть в маске, совершающей дефлорацию, вовсе не благодетеля, а насильника; он убивается. Характерно, что в тех случаях, когда к невесте летает змей, в брачную ночь в спальной происходит бой со змеем. «“Не спи, царевич, первую ночь с женой — худо будет! лучше пусти меня на свое место!” — царевич согласился... Наступила полночь; вдруг зашумели ветры — прилетает двенадцатиголовый змей. Булат-молодец начал с ним сражаться, срубил все двенадцать голов и выкинул в окно» (Аф. 158, вар.). Таким образом и здесь мы видим двоякую линию. С одной стороны, дефлорация помощником (сказкой всегда уже завуалированная) испытывается как благо, с другой стороны, с насильником ведут борьбу и уничтожают его.

Теория Райтценштайна позволила ему дать блестящее разрешение проблемы меча между супругами. В русской сказке это довольно редкий мотив (Он. зав. 162), но в мировом фольклоре мотив этот довольно распространен. Райтценштайн показывает, как в брачную ночь между супругами клалось деревянное резное изображение тотемного характера. Дух предка якобы и совершал зачатие, в то время, как жених в первую ночь от сношений воздерживался. Впоследствии этот «оплодотворяющий инструмент превратился в разъединяющий», превратился в меч между мужчиной и женщиной. Может быть это дает возможность нового толкования практикующегося до сих пор воздержания в первую ночь. Кагаров толкует его как прием апотропеический (Кагаров 167). Возможно, что такое воздержание ведет свое начало от представления, что в эту ночь женщина оплодотворяется тотемным предком. Отсюда же идет право первой ночи. Это право от магически более сильного впоследствии переходит к социально более сильному и становится средством узурпации супружеских прав.

Но все это не объясняет еще одной детали в картине брачной ночи: не объяснено еще истязание невесты.

Характерно, что в тех стадиально ранних случаях, когда женщина представлена с зубами в промежности, мы не встретили мотива ее истязания. Эти зубы — символ, образное выражение ее могущества, превосходства над мужчиной. Вырывание зубов и истязание есть явление одного порядка: этим женщина лишается силы.

Отныне царевна покорна и слушается мужа. В этом все дело. Старое могущество женщины давно сломано господством мужчины. Но есть еще одна область, где мужчина все еще боится женщины, сильной и властной своей способностью производить потомство. Власть женщины основывается и исторически на сексуальном начале. Этой сексуальностью она и сильна, и опасна. Выражено ли это образом зубов, или наложением руки, или удушением — это не так существенно. Страх брачной ночи есть страх перед еще не сломленной властью царь-девицы. Этой власти ее лишают, лишают силой посвящения, через которое проходит только мужчина. Отныне женщина порабощена, она уступила мужчине всю власть, она отступила от последней цитадели, где, как полагали, она еще может проявить свое таинственное могущество. Отныне безраздельно властвует мужчина.

20. Предварительные выводы

Упомянутые здесь задачи не исчерпывают материала. Здесь не исчерпать задач, имеющихся в репертуаре русской сказки. Речь может идти только о том, чтобы наметить категории этих задач, чтобы вскрыть, нет ли в пестроте и разнообразии некоторого единства, некоторой системы, найти направление, в котором можно произвести исторические разыскания.

Что же получилось? Какие выводы можно сделать из рассмотрения задач и тех условий, в которых они задаются?

Во-первых, оказалось, что самые разнообразные задачи действительно не представляют собой гетерономного, разнородного материала. Они показывают тесную связь между собой. Они представляют собой одно явление. Общее положение можно формулировать так: раньше чем получить руку царевны, герой подвергается различным испытаниям, которые он может выполнить только тогда, если он прошел весь путь, канонический для героя, т. е. если он имеет волшебного помощника и обладает магическими средствами и силами. По содержанию своему задачи, при всем их разнообразии, также обнаруживают некоторое единство. Герой в различных формах доказывает, что он или побывал в ином мире (задачи на поиски, на отправку в ад и т. д.), или обладает природой мертвеца. Он может сделаться невидимым (испытание прятками), он может нескончаемо есть, не имеет индивидуального облика и т. д. Побывка в том мире важна не просто как путешествие, она важна по своим результатам. Результаты эти двоякие. С одной стороны, эти результаты связаны с религией родового строя, с другой стороны — с брачными или предбрачными обычаями. Герой — не простой человек. Разрешением трудных задач он показывает, что он управляет солнцем, громом, холодом и жарой, что он может создать урожай. Это — мифическая традиция, отражающая рассказ о тотемных предках, создавших или устроивших мир. Этот предок принес людям первые плоды земные, научил людей всем искусствам и уменьям, он научил их пляскам, учредил человеческие обычаи, дал им их социальное устройство. Это — линия мифического предания.

С другой же стороны, подобные мифы отражают и конкретную бытовую или обрядовую реальность. Каждый род имеет своего магического помощника, свои амулеты и пляски и рассказы. Исследователь видит в них их общую закономерность. Для собственника амулета, для обученного известным пляскам эти амулеты, эти пляски — нечто отличное от амулетов или плясок других. Анализ трудных задач неотделим от анализа помощника и всей той обстановки, в которой он приобретается. Уже выше, в лице яги, мы видели тещу героя, мать или тетку или сестру его жены. В этой связи особую важность приобретает описание свадебной церемонии у квакиутл, сделанное Боасом и приведенное нами выше. Оказывается, что за посвящение юноши платил не его отец, а отец его невесты. Это означает, что жених посвящается в тайны не своего рода или племени, а в тайны рода своей жены. Что помощник передавался по наследству, мы видели при рассмотрении яги. Материалы приводят к тому, что герой получал помощника или амулет, специфический для рода его жены и отличный от всех других амулетов-помощников. Если сказка показывает, что герой испытывается со стороны владения им помощником, то этнографические материалы показывают, что жених испытывается в овладении тайнами, специфическими для того родового объединения, в которое он будет принят через брак. Отец невесты, плативший за посвящение, имел право на предварительное испытание жениха, и перед браком разыгрывалась церемония, мимически повторявшая посвящение, при которой жених показывал, что им пройден весь полагающийся искус.

III. Воцарение героя

21. Фрэзер о смене царей

«Трудные задачи» предшествуют не только браку, но и воцарению героя. Ниже мы увидим, что воцарение сопровождается умерщвлением старого царя. Между задачами, умерщвлением царя и воцарением героя имеется какая-то связь.

Трудно проследить конкретно исторические корни задач в отдельности. Наоборот, наследование власти, переход ее от одного лица к другому, есть вполне историческое, ничуть не сказочное явление, форма этого перехода на протяжении истории менялась. Одна из этих форм исследована Фразером и сформулирована им следующим образом: «У некоторых арийских народов на определенной стадии общественного развития, по-видимому, было обычным явлением видеть продолжателей царского рода не в мужчинах, а в женщинах и в каждом последующем поколении отдавать царство мужчине из другой семьи, нередко из другой страны. В народных сказках этих народов варьируется сюжет о человеке, пришедшем в чужую страну, который завоевывает руку царской дочери, а с ней половину или все царство. Не исключено, что это отголосок реально существовавшего обычая» (Фрэзер 153). Предположение Фрэзера не только подтверждается анализом сказки — оно может быть распространено гораздо шире, чем это знает Фрэзер, специально не изучавший сказку. Как показал сам Фрэзер, старый царь обычно убивался новым. Именно такое положение сохранила и сказка. До сих пор вполне можно согласиться с Фрэзером. Фрэзер даже ставит явление наследования по женской линии (через дочь царя) в связь со стадиальностью общественного развития. Но Фрэзер — ученый буржуазный, и даже там, где нащупывается правильный путь, Фрэзер все же не может выйти за рамки мышления и убеждений своего класса.

Теория смены царей лежит в основе «золотой ветви». Но Фрэзер, сам того, вероятно, не замечая, все свое внимание уделил сменяемому царю. Герой, свергнувший старого царя, остался вне поля зрения автора, и это обстоятельство оказалось роковым для всего построения. Для Фрэзера он «какой-нибудь соперник», «любой сильный человек» и т. д. (Фрэзер 1928, II, 111; I, 22). Возможно, что сказка здесь лучше сохранила некогда бывшее положение и что не «любой сильный человек» мог стать царем. Фрэзер мало говорит также о регламентации этой смены. Конечно, не любой человек в любой момент мог прийти, убить царя и занять его место. Единственная норма, которой он касается, это — периодичность этой смены. Цари сменялись через 5–10–12 лет. (Есть и другие сроки). Царь мог сменяться также, когда он заболевал. Причина насильственной замены старого царя новым кроется в том, что царь, который был одновременно жрецом, магом, от которого зависело благополучие полей и стад, при наступлении старости или незадолго до нее, как полагали, начинал терять свою магическую потенцию, что грозило бедствием всему народу. Поэтому он заменялся более сильным преемником.

Нам кажется, что фольклорный материал дает право на утверждение, что этот преемник должен был дать доказательство своей магической силы, и что здесь также кроются корни «трудных задач».

22. Престолонаследие в сказке

Какое царство наследует царевич? Он почти никогда не наследует царства своего отца. Он приходит в чужую землю, женится там на царевне, решив трудные задачи, и остается там царствовать. Если это рассказывается в странах, где власть издавна переходила от отца к сыну, а не от тестя к зятю, то это значит, что сказка сохранила здесь более древнее положение. Но, конечно, нас не должно удивлять, что положение, существовавшее в европейских монархиях, также должно было отразиться в сказке. Добыв царевну, герой иногда возвращается домой и перенимает царство от своего отца. Это — дань более поздним формам престолонаследия.

История воцарения героя иногда начинается с первых слов сказки. Царь объявляет всенародный клич, что он отдаст свою дочь и полцарства тому, кто решит ту или иную задачу. Сказка никогда не говорит о том, что заставляет царя так поступать. Из фрэзеровских материалов видно, что смена царей наступала периодически. Можно предположить, что и сказочному царю просто настал срок. Тогда клич вроде «Пришла от царя бумага: кто состроит такой корабль, чтобы мог летать, за того выдаст замуж царевну» и т. п. представляет собой момент отречения от престола. Мы видим, таким образом, что момент отречения от престола связан с задаванием задачи. Из фрэзеровских материалов видно, что одной из причин низвержения царя была его начинающаяся магическая импотенция (иногда связанная с началом падения половой потенции). Русская сказка этого не сохранила. Для нее царь — только управитель народа, но не управитель природы. Но есть долганский миф, где это положение высказано совершенно ясно. Здесь царь сидит в темноте, «солнца не знал, луны тоже не знал» (см. гл. II, § 1). Он создает благополучие людей: «Дети рождаться не прекращали, люди, умирая, не кончались». Но вот у него рождается дочь и достигает брачного возраста. «Дичь перелетать перестала, рыба пропадать, уменьшаться стала. Трава же их расти перестала» и т. д. Что это значит? Очевидно, брачный возраст детей, создание нового поколения показывает, что старому поколению пора уйти, уступить место новому. Царь уже не в состоянии управлять природой. В дальнейшем этого царя упрекают, что «по его грехам скрылось солнце». Этот царь задает трудную задачу: прорвать небо и повернуть солнце. Совершившему это он обещает свою дочь и полцарства (Долганский фольклор). Здесь первоначальная причина отстранения царя, установленная Фрэзером как историческое явление, а именно потеря магической силы, сохранена очень ясно. Трудная задача, женитьба и достижение власти составляют неразрывный комплекс. Этот случай показывает с особой ясностью, что наличие взрослой дочери и появление жениха представляют собой для старого царя смертельную опасность. Тесть и зять здесь исконные враги. Если власть передавалась через зятя, то царь должен был обладать взрослой дочерью; вступление ее в брачный возраст, появление у нее жениха и есть момент отдачи царства вместе с дочерью.

Мы понимаем теперь, почему задачи носят двойственный характер. Они должны привлечь жениха, потому что этого требует общественное мнение, но они же должны отпугнуть жениха, потому что исполнение их повлечет за собой смерть старого царя. Положение царевны также двойственное. Как дочь, она будет ненавидеть жениха, который принесет смерть ее отцу. Как передатчица престола, она должна выполнить свой гражданский долг и идти вместе с женихом против отца. Она или стремится убить жениха или стремится убить отца. И то и другое она в разных сказках собственноручно выполняет.

Приведенный случай из долганского фольклора — не единственный, но очень полный и ясный. Следы магического превосходства юноши над стариком есть и в русской сказке. «Он такой хитрый, отдадим дочь за него» (Худ. 94). Это бессилие царя мы увидим еще ниже, когда рассмотрим задачу искупаться в молоке.

23. Старость

Такое бессилие есть результат старости. Именно возраст, болезнь, немощи служили стимулом для замены царя. Таких случаев у Фрэзера приведено довольно много, «...в городе Гатри правит местный царек, которого влиятельные лица убирают следующим образом. Когда им кажется, что царек уже достаточно долго просидел на троне, они объявляют, что «правитель болен». Смысл этой формулы был известен всем: царька собираются убить» (Фрэзер 258). Эта старость в сказке фигурирует как в начале ее, так и в конце. «Один царь очень устарел и глазами обнищал», он, например, хочет стать на 30 лет моложе, посылает сыновей «разыскать свою молодость», он «стал стариться» и пр. (Аф. 171). Таково начало сказки. Конец — воцарение героя. Чаще старость, как причина смены власти, фигурирует в конце. «Ну, Ваня, я стал стар, от всего теперя отказываюсь. Вот тебе все царство, ты хочешь, так хорошо живи, цари, я все тебе здаваю» (Никифоров 1936, 209). «Как царь уже был в престарелых летах, то и возложил венец свой на голову Ивана крестьянского сына» (Аф. 571).

Заметим, что во всех этих случаях власть передается не «любому сильному человеку», а зятю, разрешившему «трудную задачу» и тем доказавшему свою силу.

24. Оракулы

Наряду с истечением срока, с наступлением старости и падением силы царя есть еще одна причина, вызывающая иногда замену старого царя новым. Эта причина — оракулы. Что оракулы здесь явление вторичное, это совершенно очевидно. Воля людей выражена устами богов, вложена в их уста. «Эфиопских царей в Мероэ почитали за богов; однако, когда жрецы этого хотели, они отправляли к царю посла и повелевали ему умереть, ссылаясь при этом на оракула или предсказание, полученное от богов» (Фрезер 1928, II, 110). Формулировка «когда жрецы этого хотели» вызывает некоторое недоумение. Они, очевидно, почему-нибудь должны были этого хотеть, вероятно, опять-таки — потому, что истекал срок или царь не удовлетворял. Мы не можем здесь входить по существу в изучение оракулов и той огромной роли, которую они играют в религии и в мифах. Мы можем коснуться здесь только одной стороны этого явления.

Сказка, как и историческая действительность, знает два способа передачи престола. Первый — от царя к зятю через его дочь. Передатчица престола — царевна. Это — конфликтная ситуация, ведущая к убийству владетеля престола и женитьбе на его дочери — передатчице престола. Второй способ: престол передается от отца к сыну без всякого конфликта. Первая форма есть ранняя, вторая — более поздняя. С появлением второй формы конфликт исчезает из действительности, но не исчезает из мифа, не исчезает из сознания людей: идеология не всегда сразу регистрирует происшедшие изменения. Если старый конфликт перенести на новые отношения, то получается случай, который имеется в «Эдипе» и также сохранен сказкой. Наследник не зять, а сын. При сохранении конфликта и переноса его на новые отношения он, наследник, убивает владетеля престола, сын убивает отца. Далее: при старом порядке передатчицей престола является дочь царя, при новом, при бездетности царя, или избирается новый царь, или передатчицей будет вдова царя. Сохраняя женитьбу на передатчице престола и перенося ее на новые условия, миф создает сюжет женитьбы на вдове царя — матери наследника. Сын женится на матери. Но так как такой случай противоречит общественной морали, вводится невольность этого поступка. Сохраняется и старый порядок, по которому наследник есть пришелец. Чтобы сохранить его пришельцем, его надо разлучить с отцом. Тут-то и вступает в силу оракул. Здесь кстати необходимо указать, что сохраняется и трудная задача: Эдип разрешает загадку сфинкса. Но из демонстрации магической силы эта задача превратилась в освобождение народа от бедствия. Этим, а не магической силой, определяется право на престол. При переходе власти от тестя к зятю гибель старого царя была предустановленным явлением и не требовала никаких оракулов. Но при переходе от отца к сыну гибель царя (отца) от наследника (сына) становится чем-то неестественным или нечестивым. Она дополнительно мотивируется волей богов и злой судьбой. Это видно и потому, что эти оракулы чаще даются о племянниках и сыновьях, чем о зятьях. Деду Персея было предсказано, что он потеряет престол от руки внука, Лайю — что он погибнет от сына, Пелию — что он отдаст царство герою с одной сандалией. В этом герое он узнает своего племянника, т. е. представителя своего рода.

Эти более поздние случаи слабо отражены сказкой. Сказка сохраняет более архаическое положение: герой убивает своего тестя, женится и перенимает царство без всякого оракула. Только там, где убивается или унижается отец, имеется этот оракул. Если же пророчество касается не отца — сына, а зятя — тестя, то сказка содержит черты позднего происхождения. Такова сказка о Марке Богатом. Она носит характер не столько сказки, сколько легенды. В одной из версий этой сказки говорится: «Он заместит хозяина в этом имении» (См. 242), но для фольклориста это означает: «он заместит царя в этом царстве». В немецком фольклоре эта сказка рассказывается не о купце, а о царе. «Жила раз бедная женщина, и она родила сына. А так как он родился в рубашечке, то ему предсказали, что он на 14-м году женится на дочери короля» (Гримм 23). Король всячески пытается извести героя. Эти случаи иллюстрируют наблюдение, что гибель царя от заместителя известна заранее, и что в сказке, как в исторической действительности, это положение выражалось устами оракулов, причем оракул появился тогда, когда необходимость такой формы замены царя в сознании людей уже стала колебаться.

25. Умерщвление царя в сказке

Однако действительно ли старый царь в сказке погибает и уступает свое царство зятю? На первый взгляд кажется, что это не совсем так. Конфликт улаживается мирно. Царь отдает зятю полцарства, и оба продолжают царствовать — никакого убийства здесь нет. Или, женившись на дочери царя, герой мирно ждет смерти тестя и вступает на престол только после смерти царя. Или он продолжает жить при царе своего рода приживальщиком. Есть и другие виды обхода и смягчения этого конфликта. Но все эти случаи не могут скрыть от нас исконного положения вещей. Во-первых, — герой получает все царство, во-вторых, старый царь при этом умерщвляется.

Что герой получает все царство, а не половину — этот случай в сказке весьма обычен, наличие его не нуждается ни в каких доказательствах. Вот несколько случаев: «И отдал за Ивана-дурацка свою дочь, и отдал ему все царство свое» (См. 221). «А ему отдал все царство свое» (Худ. 1). «Хто его достанет, дак тому и все государство отдаст» (ЗВ 114). «Отдал ему все царство» (Аф. 185) и т. д. Эти случаи сохраняют исконную и исторически засвидетельствованную форму, тогда как «полцарства» есть более поздняя сказочная замена.

То же можно сказать относительно умерщвления царя. Сказка пытается скрыть это обстоятельство или смягчить его, но это не вполне удается. Как в сказке убивается царь? Царь иногда убивается при помощи добытых волшебных предметов. Магическое оружие героя здесь служит причиной смерти царя. Для этого могут служить даже гусли-самогуды. «Дурак заложил свои уши цветком, пришел к королю и заставил играть гусли-самогуды. Только заиграли гусли, как и сам король и его бояре и стража придворная — все заснули; дурак снял со стены булатный меч и убил короля» (Аф. 216, вар.). «“Эй, дубинка, бей, колоти!” Дубинка бросилась, раз-другой ударила и убила злого короля до смерти. А дурак сделался королем и царствовал долго и милостиво» (216). Что король здесь выведен злым — это не меняет дела. В варианте этой сказки вдруг появляется Волк-самоглот и пожирает царя. Этот волк — помощник героя, функциональный эквивалент волшебных предметов: дубинки, дудочки и т. д. «Дурак сделался царем и жил вместе со своей прекрасной царицей и волком долго и счастливо». Особенно интересный случай мы имеем в сказке № 212 у Афанасьева. Здесь старый царь гибнет от неприятельской армии: «Король видит, что его армия бежит, бросился было сам войско останавливать, да куда! Не прошло и полчаса, как его самого убили. Когда кончилось сражение, собрался народ и начал стрельца просить, чтобы взял в свои руки все государство. Он на то согласился и сделался королем, а жена его королевою». Случай этот интересен тем, что умерщвление царя путем предания его неприятелю действительно встречается. Это — одна из форм умерщвления царя. Такая форма явилась поздно и уже представляет собой переход ко всякого рода компромиссам. Такой обычай практиковался в Центральной Анголе, где царь носит титул Матиамво. Португальская экспедиция узнала следующее: «Наши Матиамво... обычно либо погибали на войне, либо умирали насильственной смертью. Нынешнему Матиамво предстоит умереть от руки палача, ибо он уже выпросил себе достаточно долгую жизнь. После вынесения Матиамво смертного приговора, мы обычно приглашаем его принять участие в войне с врагами, и по такому случаю сопровождаем вместе с семьей на войну. Если он остается цел и невредим, мы вновь вступаем в войну и сражаемся три или четыре дня подряд. После этого мы неожиданно оставляем Матиамво с семьей на произвол судьбы» (259). Царь в этих случаях кончает с собой вместе с семьей. Если здесь и нет прямой зависимости между сказкой и действительностью, то этот случай показывает, как обычай (или мотив), вступивший в противоречие с нарождающимся новым явлением, видоизменяется совершенно одинаково. И сказка и история заставляют погибнуть царя на войне, причем такая форма идет на смену некогда имевшегося жестокого убийства путем удушения и т. д.

Но такие смягченные компромиссные формы не обязательны. Можно найти случаи, когда старый царь убивается непосредственно. «Отец говорит: «Ну, срубай мне голову тепере». Отвечает солдатик: «Не могу я тебе голову срубить». Царская дочь берет шашку и говорит: «Царско слово никогда не меняется». Срубила ему голову» (ЗВ 105). «Вот она взяла соблю и срубила голову самому цярю и взяла этово пастушка за ушка и поцеловала ево в уста. «Пусть ты мой муж, а я твоя жона» (См. 30) и др.

26. Ложный герой

Таким образом, мы видим, что гибель старого царя вовсе не представляет собой исключения. Однако этот случай все же противоречит установившемуся наследованию от отца к сыну, и этим можно объяснить попытки обхода этой гибели. С другой стороны, сказка знает еще один прием обойти эту ситуацию, не соответствующую исторически установившейся действительности времени самого сказочника. Незадолго до воцарения героя, к самому концу сказки, вводится новый и неожиданный персонаж: это какой-нибудь генерал или водовоз, который во время боя со змеем сидит за кустом, а потом всю победу приписывает себе. Ни историческая действительность, ни область обрядов, верований и мифов не дают этого образа. Мы должны его считать чисто сказочным образом, возникшим на почве самой сказки. Нам кажется, что этот образ есть своего рода «козел отпущения» и что он создался вообще по тем же принципам, по каким создаются подобные заместительные персонажи и в области обрядов и в области фольклора. Его функция — взять на себя гибель, наказание, убийство, которые первоначально назначались самому царю. Комплекс воцарения, брака и чьей-то гибели, умерщвления кого-то здесь сохраняется с перенесением умерщвления с одного персонажа на другой, введенный ad hoc.

27. Веревочный мост

Гибель старого царя иногда происходит и иначе. Ему предлагают перейти по веревке или жердочке через яму. Он сваливается. Этот случай обычно связан с тем, что герой привозит красавицу. Царь хочет на ней жениться, но герой не согласен. Он говорит: «“У меня приготовлена яма глубокая, через яму лежит жердочка; кто по жердочке пройдет, тот за себя и царицу возьмет”. — “Ладно, Ванюша! Ступай ты наперед!”». Герой проходит по жердочке благополучно, а старый царь сваливается в яму (Аф. 137).

Здесь необходимо рассмотреть мотив тонкого моста как таковой и его применение в данном случае. Происхождение этого мотива не представляет собой никакой загадки. Огромное количество материалов показывает, что этот мотив идет от представления, что царство мертвых отделено от царства живых тонким, иногда волосяным, мостом, через который переходят умершие или души умерших. Особенно много материала по этому «адскому мосту» собрано Шефтеловицем (Scheftelovitz). У индейцев племени инка умершие уходят в «страну немых». Они должны перейти через реку по волосяному мосту. Им при этом помогает собака (Krickeberg 286). В Северной Америке есть представление о мосте, покоящемся на голове буйвола. Как только кто-нибудь вступает на этот мост, буйвол опускает голову (Kroeber 1907, 85). Интересно, что мотив моста почти всегда так или иначе содержит животное. Тонкий, как лезвие, мост, ведущий через пропасть в страну мертвых, имеется и у эскимосов (Nansen 221). Эти представления очень распространены (Штернберг 1936, 325). Очень ярок этот образ в парсизме. «На 4-й день после смерти душа при восходе солнца доходит до места суда у моста Тшинват. До перехода злые духи предъявляют свои обвинения. На верных весах взвешиваются добрые и злые дела. Теперь душа должна перейти через опасный мост... Праведная душа может радостно перейти, ведомая прекрасной девушкой, воплощением ее добрых дел, и сопровождаемая добрыми собаками, охраняющими мост. Потом душа попадает в рай и, наконец, к золотому престолу Ахурамазды... Злые же души не находят помощников. Они спотыкаются на тонком как волос мосту и низвергаются в пропасть. Злой демон их схватывает и уносит в место тьмы» (Achelis 17).

И сказочный мост есть отражение все тех же представлений. Он тонкий, волосяной, скользкий, под ним пропасть.

Но как это представление связано с убийством царя? Нам кажется, что приведенные материалы позволяют сделать следующее заключение: переход через тонкий мост происходит после смерти. Во-вторых, низвергаются не имеющие помощников в начале животного характера, позже — в форме воплощения добрых дел. То, что в религиозных представлениях есть следствие смерти, в сказке показано как причина смерти. Можно думать, что царь убивался и, по-видимому, предполагалось, что он, как лишенный магической силы (за это он и убивался), не сможет перейти через мост и проваливается в пропасть.

Сказка переносит этот момент в пределы жизни и делает из следствия смерти причину смерти. Такой перенос художественно весьма оправдан, ибо он содержит осуждение старого царя, показывает его слабость, неловкость — отголосок его магической слабости.

28. Кипящее молоко

Кроме испытания мостом сказка знает еще одно испытание старого царя, приводящее его к смерти. Это — испытание кипящим молоком. «Мы еще не можем венчаться: ты стар, я — молода; я знаю средство сделать тебя молодым: поставь на дворе два котла — один с козлиным молоком, другой — с водой; чтобы к вечеру все было готово». Иван выкупался и стал таким молодцом, что и нельзя и сказать, а царь тот в котлах и сварился» (См. 321).

Этот мотив представляется менее ясным, чем мотив висячего моста. Во-первых, есть глухие указания, что убиваемый царь перед умерщвлением подвергался обрядовому купанию. Так, в провинции Квилакар (Южная Индия) царь-жрец царствует 12 лет. После этого устраивается праздник. «Для царька воздвигается деревянный помост, задрапированный шелковой тканью. В день торжества под звуки музыки он в сопровождении пышной процессии отправляется к водоему, чтобы совершить омовение» (Фрэзер 262). После этого царь на эстраде совершает самоубийство, отрезая себе нос, уши, губы и мягкие части тела; их он бросает в толпу. Он как бы сам себя приносит в жертву. Затем царь перерезает себе горло. Однако возможно, что здесь мы имеем местный обычай, и что купанье здесь более или менее случайно. С другой стороны, мы имеем материалы, что купанию (и именно двум купаниям, как в сказке) подвергалась душа умершего в преисподней. Так, например, по представлениям индейцев катиос, бог преисподней имел два ведра: одно с кипящей водой, другое — с холодной. Когда «черная душа» (т. е. грешная душа), прошедши два купанья, становилась белой, она могла войти на небо; если нет, она обрекалась на долголетнюю тяжелую работу (Schilling).

Подобные материалы приводят нас к тому же кругу представлений, что и тонкий мост. Однако между этим показанием и сказкой есть одна разница: здесь мы имеем воду, в сказке это обычно молоко. Молоко это в приведенном случае козье, иногда — кобылье, иногда происхождение молока не упомянуто. Прохождение сквозь это молоко дает красоту. Герой выходит красавцем. Но таким же красавцем он выходит, пролезая сквозь уши коня. Мы здесь имеем представление об омолаживающем или очистительном купании, но вместе с тем видим связь этого купания с прохождением сквозь животное. Если в русской сказке герой проходит сквозь уши коня, то в грузинской требуется выкупаться в молоке от коней, живущих на дне моря (Тихая-Церетели 145). В грузинской же сказке старый король варится в котле, а когда в молоко опускается герой, конь из уха берет снег и подсыпает его в молоко, остужая его таким способом. Мы, таким образом, вынуждены заключить, что трансфигурация, апофеоз героя — основа этого мотива. Мотив гибели старого царя присоединен к нему искусственно. Что прибывший в царство мертвых переживает преображение — это известно, и отражение этого представления мы имеем и здесь.

29. Заключение

Какие же из всего изложенного можно сделать выводы? Нельзя сказать, чтобы все уже было совершенно ясно в деталях. Но одно ясно во всяком случае: борьба за престол между героем и старым царем есть явление вполне историческое. Сказка здесь отражает переход власти от тестя к зятю через женщину, через дочь. Сказка показывает еще другое: раньше чем получить руку царевны и вместе с ней и престол, зять подвергается испытанию относительно пройденного им искуса. Это испытание носит предбрачный характер и вместе с тем должно показать способность героя управлять природой. Сказка сохранила также следы перехода к новому порядку; новые порядки влияют на старые формы, и тогда получаются явления, вроде воцарения Эдипа, или сказка приноравливает новые порядки к старым, улаживая создавшийся конфликт мирно, путем представления герою полцарства и т. д. Такие явления со стороны содержания сами по себе не историчны, но они объяснимы только исторически в результате смены одного социального устройства другим и возникающих отсюда несоответствий и противоречий.

IV. Магическое бегство

30. Бегство в сказке

Браком и воцарением героя сказка кончается.

Но наш обзор был бы неполон, если бы мы не рассмотрели еще одного мотива, не имеющего в сказке своего определенного места; это мотив, получивший название магического бегства.

Бегство не имеет своего определенного места относительно тех мотивов, за которыми оно следует. Но оно обычно стоит в конце сказки, иногда даже после брака. Сказка может кончиться после побывки у яги или другого дарителя, после добычи искомого предмета, после змееборства, после женитьбы и т. д. Бегство и погоня могут следовать после каждого из этих этапов, причем имеется тенденция (но не закон) придавать бегству и погоне определенные формы в зависимости от того этапа, на котором бегство происходит. Так, герой может бежать после побывки у яги. В этих случаях он чаще всего спасается, бросая позади себя гребешок — лес, камень — гору, полотенце — реку. Или он спасается на дерево, перепрыгивает с одного на другое, а яга грызет ствол. Девушка иногда находит защиту у печки, яблони, речки, которые ее прячут. Если девушка бежит от лесных разбойников, она прячется у встречного возницы в возу с сеном или с горшками или с кожами. Мальчик спасается от преследований колдуна, последовательно превращаясь в окуня, птицу, зерно, колечко и т. д. Колдун соответственно превращается в щуку, ястреба, петуха и т. д. Увезенная царевна превращается также в рыбу, лебедя, звезду: ее ловят искусники. После боя со змеем героя иногда преследует змеиха: она и ее дочери превращаются в заманчивые колодцы, постели, яблони, сама змеиха гонится за ним и хочет его проглотить. После побывки у царь-девицы, похитив молодильные яблоки, герой летит на коне, а царевна летит вслед за ним. Но яга обменивает ему коня, и он благополучно улетает. На коне же догоняет героя Кощей. Женившись на дочери Водяного, герой и его суженая спасаются, превращаясь в церковь и попа, колодец и ковшик и т. д. Наконец, герой иногда спасается на корабле, а догоняющий с неба поражает его огнем, или наоборот, герой зажигает порох и опаляет преследователю крылья, отчего тот падает.

Мы перечислили десять видов погони и спасения. Аарне, специально изучавший бегство, принимает в расчет только две формы его, а Иохельсон в своей работе о бегстве вообще не дифференцирует форм бегства и погони (Aarne 1930, № 92; Иохельсон).

Проблема здесь двоякая: первая проблема — происхождение мотива бегства как такового, вторая — многообразие его форм. Мы здесь не можем специально изучать все разновидности бегства. Мы изучим только те формы, которые бросают некоторый свет на проблему бегства вообще.

31. Бегство с бросанием гребешка и пр.

В этих случаях дети часто (но далеко не всегда) бегут от яги. Они бросают позади себя кремень или камушек — он превращается в гору. Они бросают гребешок и полотенце. Эти волшебные предметы похищены героем у самой же яги, или, если бегущие спасаются на лошади, они берутся из уха лошади (Аф. 201, вар.). Из уха вынимается щепочка — лес, скляночка — река.

Мы не будем приводить вариантов и разновидностей. Они приведены в большом количестве в работах Аарне и Иохельсона. Сколько бы мы ни сопоставляли вариантов, их количество не разрешает проблемы. Отметим только, что эта форма встречается не только по отношению к яге. Так бегут и от царя-медведя (Аф. 201), и в сказке о Финисте (ЗП 67), и от Елены Прекрасной (Аф. 176) и т. д. Мы должны ее понять из ее отношения к целому сказки и из некоторых исторических параллелей.

Рассмотрим сперва некоторые параллели. Американские параллели показывают следующие черты: герой часто похищает не тот предмет, который дает спасение от погони (как у нас похищается ширинка), а огонь. Это — очень существенная разница. Огонь он приносит людям. Он — установитель огня. Но герой — не только установитель огня. Он установитель лесов, рек и гор. Он устанавливает их, бросая позади себя предметы. Это — также очень существенная разница. Предметы, бросаемые позади себя, также отличаются от предметов, бросаемых в сказке. Это — части каких-либо животных. Так, лес образуется из волос, озеро — из жидкого жира рыб, и т. д. Это объясняет нам, почему в русской сказке герой иногда берет щепочку из уха коня, и эта щепочка превращается в лес. Мы видим, таким образом, что леса, горы и реки образуются силой помощника. Как добывается помощник, мы уже знаем, мы знаем, что помощник есть носитель магических способностей героя. Еще разница: в русской сказке достаточно бросить предмет, в американских мифах в этих случаях иногда поют песнь и отбивают такт (Boas 1895, 72, 99, 187, 240, 267 etc.). Эти материалы заставляют предположить, что мотив бросания гребешка возник именно как миф об устроителе мира.

Но не противоречит ли это всему ходу сказки, не противоречит ли это всему тому, что мы знаем о герое? Здесь никакого противоречия нет. Наоборот, вносится объяснение в некоторую несуразность сказки: герой в сказке похищает тот самый предмет, который спасает его от погони. Сопоставление показывает, что раньше здесь фигурировал другой предмет. Далее мы уже и раньше видели в герое устроителя мира. Мы видели, что он ставит на место солнце, что он ускоряет урожай и что он приносит эти способности из иного мира. Здесь мы видим выцветшие остатки того же представления. Из иного мира приносится власть над стихиями.

В американском мифе койот и лиса похищают огонь. Они бегут «из стороны в сторону, а преследователи скакали за ними туда и сюда. Вот почему река Йогум (Yoagum) извилиста». В этом случае бегущие, вместе с тем похитители огня, создают реку для людей, одновременно спасая себя. Точно так герой создает леса, горы и реки, и весь этот миф есть в исторической перспективе миф о создателе природы.

Надо сказать, что в литературе по этому предмету царит некоторая растерянность. Иохельсон, шедший чисто дескриптивным путем, признает, что разгадка этого мотива для него невозможна. Выдвигаемая здесь гипотеза пока есть только гипотеза, не больше. Иную гипотезу выдвигает Богораз: «Самое построение этого мифа соответствует теориям школы Фрейда о сродстве сновидения и мифа, ибо этот миф, с его троекратным повторением и настойчивым стремлением чудовища пробиться сквозь ограду и схватить убегающую жертву, совершенно напоминает навязчивый образ преследования, как он возникает и строится во сне» (Богораз-Тан 1926, 68). Таким образом, мы видим, что даже такие крупные ученые, как Богораз, не уходят дальше фрейдизма. Что касается теории Аарне, то о ней несколько слов будет сказано ниже. Мы должны сопоставить данную форму с другими, чтобы найти некоторое общее решение.

32. Бегство с превращениями

Эта форма характерна главным образом для сказок типа «Морской царь и Василиса Премудрая» (Аф. 219–226). Здесь магическими способами обладает похищенная у Водяного девушка. «Оборотила она коней — колодцем, себя — ковшиком, а царевича — старым старичком». Во второй раз она «оборотила царевича — старым попом, а сама сделалась ветхой церковью», а в третий раз «оборотила коней рекою медовою, берегами кисельными, царевича — селезнем, себя — серой утицей. Водяной царь бросился на кисель и сыту, ел-ел, пил-пил, — до того, что лопнул! Тут и дух испустил!» (Аф. 219).

Аарне, специально исследовавший бегство, знал только шесть случаев записи этой формы вне Европы, тогда как формы, найденные в Европе, так многочисленны, что он их не считал. Этот географический принцип Аарне мы обращаем в исторический принцип. Мифы Америки, Африки, Полинезии и Азии для нас — один из источников изучения сказки, они дают сказку на более древней ступени ее развития. Если этой формы нет в Америке, Африке и т. д., то это значит, что форма эта поздняя, что она создалась на почве самой сказки, а не на почве каких-либо первобытных отношений. Об этом говорят и стандартные предметы, в которые превращаются бегущие: колодец и ковшик, церковь и поп. Если бы мы имели эти формы в мифах доклассовых народов, то мы должны были бы показать, что церковь пришла на смену каким-то другим предметам, имевшимся ранее. Но этих материалов нет, и нам остается предположить, что мотив возник тогда, когда уже имелись и церкви, и попы, т. е. имелись уже и сказки, т. е. сравнительно очень поздно. Только озеро или река могли иметься и действительно имелись и раньше как заключительное звено бегства и погони. Его мы имеем и в предыдущей форме.

В то время как церковь, дерево и пр. служат средством обмана преследователя, вода сама служит для него препятствием, как в предыдущей форме лес, горы и вода. Таким образом, третье звено этой формы вполне соответствует третьему звену предыдущей формы. Она всецело перенята из этой более древней формы. Аарне считает, что вообще вся изучаемая здесь форма (с превращением бегущих) произошла путем видоизменения из первой. Проследив по методам финской школы обе эти разновидности и сведя каждую к их архетипу, он пишет: «Нет никаких сомнений, что одна версия преобразована из другой. По-моему, очень легко прийти к этому заключению. Не нужно ничего иного, как только сравнить распространенность этих версий друг с другом» (Aarne 1930, 93). Итак, если одна форма встречается редко, а другая часто, то одна вытекла из другой. Это утверждение звучит наивно. Чтобы доказать это утверждение, нужно показать переходные формы на материале, нужно показать ступени перехода одной формы в другую. Между тем богатейший материал, собранный Аарне, как раз приводит к утверждению, что все случаи принадлежат или к одной разновидности, или к другой, и сам он конструирует два архетипа, а не один. Поэтому вернее будет сказать, что мы до сих пор не знаем, как возникла эта разновидность, мы можем только с некоторой долей вероятности установить, что одна возникла раньше, другая — позже и вообще поздно. Но что одна возникла из другой — этого утверждать нельзя.

33. Превращение змеи в колодцы, яблони и т. д.

Зато более решительно можно утверждать другое. Превращается иногда не бегущий, а преследователь. После змееборства родня змеи (его теща, сестры) преследуют бегущих. Чтобы погубить их, они превращаются в те же предметы, в которые в других сказках превращаются бегущие, — в яблоню и в колодец с ковшиком. Если герои поедят яблок или выпьют воды, то их разорвет.

В этих случаях отсутствует только церковь, что вполне понятно, так как змей и змеиха сродни дьяволу и не могут превратиться в церковь. Сходство этих предметов с теми, в которые превращаются бегущие, заставляет думать, что одна форма непосредственно вышла из другой. Но которая из них древнее — сказать невозможно. Как и в предыдущем случае, третье звено этой формы погони и спасения — очень древнее. После того как не удается погоня змеих (о которых до этого эпизода в сказке никогда ничего не говорится и которые введены ad hoc), в погоню летит змеиха-мать и пытается поглотить бегущих, случай, разобранный выше.

34. Бегство и погоня с последовательными превращениями

Мы имеем три разновидности или формы этого вида погони и спасения. В сказке о семи Симеонах (Аф. 145) роль бегущего исполняет похищенная царевна, и за ней гонится герой, вернее семь героев: «Царевна обернулась белой лебедью и полетела с корабля». Стрелец ее подстреливает, пловец ее достает, а лекарь вылечивает. Более полная форма дает ряд превращений. «Упала, ударилась о корабль, превратилась в уточку и улетела...», «Ударилась о корабль и обратилась в звездочку, а потом поднялась под небеса». Стрелец ее подстреливает, звезда падает на корабль (См. 304).

В этих случаях бегство и погоня выражены совершенно ясно. Здесь превращаются как бегущий, так и преследующий. Менее ясно характер бегства выражен в сказках, где жена царевича превращена в птицу, в уточку и пр., а затем царевич старается вернуть ей человеческий облик, а она превращается в ряд животных. Зато здесь яснее быстрота превращения из одного животного в другое. «Захватил он Марью-царевну; она обернулась скакухой, потом ящерицей и всякой гадиной, а после всего веретенечком» (Аф. 101). «Как прилетит она, ты старайся поймать ее за голову, и как поймаешь — она начнет превращаться лягушкой, жабой, змеей и прочими гадами, а после превратится в стрелу. Ты возьми эту стрелу и переломи надвое» (570).

В обоих случаях царевна, добываемая или возвращаемая, превращается в ряд животных, сопротивляясь своему возвращению или унесению из иного царства в наше.

Третий случай такого рода последовательных превращений мы имеем в сказках типа «Хитрая наука» (Аф. 249–253). Здесь ученик бежит от колдуна. Бегущий ученик превращается в коня, ерша, кольцо, зерно, ястреба. Преследующий колдун — соответственно в волка, щуку, человека, петуха. Ястреб разрывает петуха (249).

Все эти разновидности могут быть рассмотрены вместе. Но в каком направлении искать источники этого мотива? Если мы будем идти тем дескриптивным путем, которому обычно в этих случаях следуют, то мы не добьемся никаких результатов. Если же предположить, что превращение девушки в животное идет от представлений о превращении человека в животное при смерти, то мы нащупаем направление, в котором можно продвигаться дальше. Обратим внимание на то, что царевна превращается в уточку и что царевич возвращает ей человеческий облик. Утка — одно из распространенных животных, образ которого связывается со смертью. Обратное превращение в человека отражает представление о возвращении к жизни. Попробуем в этом направлении искать сравнительных материалов и посмотрим, не дадут ли они нам в руки какого-нибудь объяснения.

Возвращение из страны мертвых в страну живых сопровождается превращением в животных. «В Африке йоруба и попо верят, что хорошие люди после смерти проводят время воплощением в различных животных или, точнее, духи материализуются в животных по собственной воле» (Hambly 25). Сходные представления в Египте: «Если ему (умершему) там не нравилось более, он мог возвратиться на землю и посещать места, которые ему некогда были дороги, мог побывать на своей могиле и здесь принимать жертвоприношения. Или он мог превращаться в цаплю, в ласточку, в змею, в крокодила, в бога, принимать все виды, какие он хотел» (Wiedemann 32).

Что показывают эти материалы? Они свидетельствуют об историчности представления, что облик умершего не мыслится связанным с каким-нибудь одним животным. Умерший может превращаться в различных животных по своему собственному усмотрению. Далее мы видим, что это представление сопутствует представлению о возвращении на землю. Возвращаясь на землю, умерший превращается в различных животных. Представление это, несомненно, сравнительно позднее. Мы увидим дальше, что им особенно богата античность. Но и на более ранних ступенях общественного развития оно имеется, хотя и реже, но зато в первоначальной ясности и чистоте. Если к этому прибавляется второе лицо, лицо преследующее, то это превращение принимает быстроту, превращения следуют одно за другим последовательно. Так, в океанийских мифах есть случай, когда «мужчина хочет вернуть свою жену из мира мертвых, но она уклоняется от него, принимая все новые образы птиц» (Frobenius 1898, 11). Здесь ясно высказано то, что в сказке уже затушевано: что такое превращение происходит при вынужденном возвращении с того света. Умерший сопротивляется и старается избежать его все новыми превращениями. Там, где сложилось представление о душе, могло получиться представление о воплощении не всего человека, а только его души в животных, могло получиться учение о метемпсихозе, классическая форма которого известна в Индии. Поэтому в тибетской сказке о хитрой науке эпизод о бегстве и погоне рассказывается так: «Душа царя из рыбы выскочила в летевшего мимо голубя» (Ж. ст. 419). Такое же явление ловли душ мы имеем в сибирском шаманстве. У бурят шаман ищет душу больного в лесах, в степях, под водой, совершенно так, как колдун ищет бежавшего мальчика. Если он не может ее найти, он должен отправиться в царство мертвых. Иногда властитель этого царства соглашается отпустить искомого только взамен другой души. «Если пациент согласен на замену, шаман превращается в ястреба, бросается на душу друга (т. е. заместителя больного), когда она уходит из его дремлющего тела в образе жаворонка, и передает трепещущее, сопротивляющееся существо мрачному властителю смерти, который затем выпускает душу умершего на свободу» (Frazer 1913, 57).

Мы здесь видим то же самое, что имеем в сказке, когда бегущий превращается в лебедя, а преследователь бросается на него хищной птицей (Аф. 251). У сибирских народов этот мотив вообще очень часто рассказывается как шаманская ловля души умершего. «Старик покойнику в лицо взглянул. И верно — сын. Разозлился, на сына кинулся. Сын, от него убегая, гагарой обернулся и взлетел. Старик ястребом вдогонку пустился» (Чернецов 1935, 78 — цитата с опущением личных имен). Таким образом, мы опять видим, что последовательное превращение в животных происходит при вынужденном возвращении с иного света в царство живых.

Если эти наблюдения и выводы верны, то они многое объясняют и в античном материале. Античные версии и формы этого представления часто приводятся в параллель к сказке, но сами по себе они столь же загадочны, как и сказка, и получают свое освещение через приведенные материалы.

«И львом, и змеем, и огнем, и влагой Она в моих объятьях обращалась», —

говорит Пелей о Фетиде в потерянной трагедии Софокла «Поклонники Ахилла» (Софокл 280). Фетида — дочь Нерея, нереида, бессмертная богиня, живущая в подводном царстве, «неохотно, по приказанию Зевса, выходит замуж за смертного» (Тронский 531). Ей было предсказано, что ее сын будет более велик, чем ее отец; вследствие этого боги не желают иметь ее супругой, и она вынуждена идти за смертного. Момент ее превращений есть момент вывода из подземного или подводного царства в царство людей. Характер сопротивления здесь совершенно ясен. Этим же способом — последовательным превращением — Нерей защищался от Геракла. Так же в борьбе с Гераклом принимает ряд превращений Ахелой, речной бог. Он превращается в змею и в быка и только после того, как Геракл ломает ему рог, признает себя побежденным. Во всех этих случаях превращению подвержены водяные существа. И в сказке царевна превращается в животных на корабле, а серая утица приходит с реки.

Последним звеном в превращении девушки служит веретено. Это веретено надо сломать и бросить через плечо. Античный материал в качестве последнего звена дает сломанный рог. Превращение из животного в предмет мы должны считать более поздним образованием. Сломанный рог есть такое же явление, как вырванный волос — лишение силы. Ломание предметов широко производилось при смерти человека и сохранилось в ломании шпаги над головой присужденных к смерти или в ломании палки при вступлении в брак. Оно сопровождало переход от одного состояния в другое.

Таким образом и античный мир еще сохраняет, хотя и далеко не всегда, эту связь двух миров в соединении с мотивом последовательного превращения. Мальтен, ссылаясь на Радермахера, приводит случай, когда «Танатос принимает различные виды. Сюда же относится Эмпуса» (Malten 1914, 130). Этой способностью обладают именно подземные и подводные существа. «Властитель подземного царства Периклимен получает от Посейдона дар менять свой облик (sich in die mannigfachsten Gestalten zu verwandeln), дар, которым еще обладает новогреческий бог смерти Харос». Сюда же относится всем известный Протей. У Радермахера приведено довольно много материалов. Радермахер заметил только одно обстоятельство в этих случаях: некоторое постоянство связи этого рода превращений со стихией воды. (Этот дар дает Посейдон и т. д.). Отсюда Радермахер заключает, что и самый мотив возник как наблюдение над изменчивостью воды, игрой волн и т. д. Водяные существа так же изменчивы, как сама вода, и рассматриваемые здесь превращения — не что иное, как различные явления богов воды (Epiphanie der Wassergötter) (Radermacher 1903, 107). В свете приведенных материалов дело представляется совершенно иначе, и мнение Радермахера следует признать ошибочным. Такая ошибка неизбежна при изолированном и чисто описательном изучении материала.

35. Решающее препятствие

Мы не будем рассматривать остальные разновидности погони. Мы рассмотрели наиболее важные, «классические» формы ее и получили следующую картину: основные виды бегства и погони предстали перед нами в исторической перспективе как построенные на возвращении из царства мертвых в царство живых. К такому объяснению склонялся и Аарне, хотя оно совершенно не вытекает из приведенных им материалов. Аарне же заметил, что последним препятствием часто является вода, река, и мимоходом сопоставил эту реку с рекой, отделяющей царство живых от царства мертвых. Действительно, река как последнее препятствие имеет особое значение. Через горы и леса преследователь прогрызается, река же его окончательно останавливает. Первые два препятствия — препятствия механические, последнее препятствие есть препятствие магическое. Правда, сказкой и это препятствие трактуется как механическое: преследователь пытается выпить воду. Однако, что эта форма вторична, видно по тому, что часто имеется не река, а озеро, причем преследователь никогда не делает попыток обойти его. Его останавливает именно вода как граница. С другой стороны, эта река очень часто представляется огненной. «“Щетка, обернись ты в огненную реку!”... Делать им было нечего, и возвратились они назад» (Худ. 1). «Расплавись река огненна» (Аф. 175). «Она махнула ширинкой, и сделалась огненная река» (ЗП 55). «Иван-царевич махнул позади себя утиральником — вдруг сделалось огненное озеро» (Аф. 117).

Что огненная река отделяет два царства, мы уже видели выше. Но даже там, где нет реки, ощущение магической границы иногда высказано совершенно ясно. «А уж молодец на свою землю пробрался и ее не опасался: сюда она скакать не смела, только на него посмотрела» (171). Мы теперь понимаем, почему преследователь не может переступить границы: его власть не простирается на царство живых.

В другой сказке выражается то же самое, но сказочник невольно, от себя внес легкий оттенок непонятности этого явления: «Гнал, гнал, только сажен десять не догнал: она на ковре влетела в Русь, а ему нельзя как-то в Русь-то, воротился» (267). Видно, что сказочник невольно задавал себе вопрос, почему же преследователь не может проникнуть «в Русь»?

Такой вывод вполне согласуется со всей картиной, даваемой развитием хода действия сказки в целом. Мы уже знаем, что герой проникает в «иное царство». Это царство мы узнали как царство мертвых и в тридесятом царстве и — в специфических формах — в лесу, в частности в лесу, где живет колдун-учитель. Туда он попадает как живой, как похититель и нарушитель, вызывая гнев и погоню хозяев этой страны.

Все изложенное вносит некоторый свет в сущность бегства и в некоторые его формы, но оно не объясняет еще самого факта бегства. Теория Аарне подтверждается многочисленными им не привлеченными материалами. Возвращение есть возвращение из иного мира. Но почему это возвращение принимает форму бегства — этим не объяснено. Ни возвращение после инициации, ни возвращение из иного мира шамана в обряде не отражает бегства. Между тем оно фигурирует в мифах, сказаниях и сказках всего мира.

Нам остается предположить, что оно есть следствие похищения предмета, приносимого из иного мира. Вопрос о причине бегства сведется к вопросу о причине похищения. Понятие похищения является поздно, с началом частной собственности, ему предшествует простое взятие. На самых ранних ступенях экономического развития человек еще почти не производит, но только берет у природы, он ведет хищническое, потребительское хозяйство. Поэтому первые вещи, вещи, ведущие к культуре, он не представляет себе сделанными, а только взятыми насильно. Первый огонь похищается. Похищаются и приносятся с неба первые стрелы, первые семена и т. д.

Отсюда та огромная роль, которую в фольклоре всегда играет похищение. В обряде волшебное средство дается, и возвращение происходит мирным путем. В мифе оно часто уже похищается, и возвращение принимает форму бегства. Миф живет дольше, чем обряд, и перерождается в сказку. Замена награждения или одаривания похищением показывает, что собственнические отношения вступили в противоречие с первоначальным коммунизмом, с отсутствием собственности. Герой отнимает собственность у ее владельца, потустороннего существа, впоследствии — бога, и приносит ее людям и дает ее им в собственность. Недаром именно Гермес, посредник между двумя мирами, вместе с тем есть вор, и он же позже — покровитель торговли.

Но наряду с этим похищением, связанным с бегством, сказка сохраняет мирную передачу волшебного средства ягой и возвращения без всякого бегства, довольно точно отражая обряд.

Глава Х. Сказка как целое

1. Единство волшебной сказки

Мы рассмотрели сказку в последовательности составных частей ее композиции.

Эти составные части композиции одинаковы для разных сюжетов. Они последовательно вытекают одна из другой и составляют некое целое. Мы рассмотрели источники для каждого такого мотива. Но мы еще не сопоставили этих источников в их отношении друг к другу. Другими словами, мы знаем источники отдельных мотивов, но мы еще не знаем источника их последовательности в ходе действия, не знаем источника сказки как целого. Беглый ретроспективный взгляд на рассмотренные источники показывает, что многие из сказочных мотивов восходят к различным социальным институтам, среди них особое место занимает обряд посвящения. Далее мы видим, что большую роль играют представления о загробном мире, о путешествиях в иной мир. Эти два цикла дают количественно максимальное число мотивов. Кроме того, некоторые мотивы имеют иное происхождение.

Если перечислить добытые результаты, расположив их по источникам или историческим соответствиям, то мы получим следующую картину. К комплексу посвящения восходят следующие мотивы: увод или изгнание детей в лес или похищение их лесным духом, избушка, запродажа, избиение героев ягой, обрубание пальца, показывание оставшимся мнимых знаков смерти, печь яги, разрубание и оживление, проглатывание и извергание, получение волшебного средства или волшебного помощника, травестизм, лесной учитель и хитрая наука. Последующий период до вступления в брак и момент возвращения отражены в мотивах большого дома, накрытого стола в нем, охотников, разбойников, сестрички, красавицы в гробу, красавицы в чудесном саду и дворце (Психея), в мотивах неумойки, мужа на свадьбе жены, жены на свадьбе мужа, запретного чулана и некоторых других.

Эти соответствия позволяют нам утверждать, что цикл инициации — древнейшая основа сказки. Все эти мотивы, взятые в целом, могут слагаться в бесчисленное множество самых разнообразных сказок.

Другим циклом, кругом, обнаруживающим соответствие со сказкой, является цикл представлений о смерти; сюда относятся: похищение девушек змеями, разновидности чудесного рождения, как возвращение умершего, отправка в путь с железной обувью и пр., лес как вход в иное царство, запах героя, окропленне дверей избушки, угощение у яги, фигура перевозчика-путеводителя, далекий путь на орле, коне, лодке и т. д., бой с охранителем входа, стремящимся съесть пришельца, взвешивание на весах, прибытие в иное царство и все аксессуары его.

Сложение этих двух циклов дает уже почти все (но все же не все) основные слагаемые сказки. Между этими двумя циклами нельзя провести точной границы. Мы знаем, что весь обряд инициации испытывался как побывка в стране смерти, и, наоборот, умерший переживал все то, что переживал посвящаемый: получал помощника, встречал поглотителя и т. д.

Если представить себе все то, что происходило с посвящаемым, и рассказать это последовательно, то получится та композиция, на которой строится волшебная сказка. Если рассказать последовательно все то, что, как полагали, происходит с умершим, то получится опять тот же стержень, но с прибавлением тех элементов, которых не хватает на линии указанных обрядов. Оба эти цикла вместе дают уже почти все основные конструктивные элементы сказки.

Что же мы нашли? Мы нашли, что композиционное единство сказки кроется не в каких-нибудь особенностях человеческой психики, не в особенности художественного творчества, оно кроется в исторической реальности прошлого. То, что сейчас рассказывают, некогда делали, изображали, а то, чего не делали, представляли себе. Из этих двух циклов первый (обряд) отмирает раньше, чем второй. Обряд уже не производится, представления о смерти живут дольше, развиваются, видоизменяются уже без всякой связи с данным обрядом. Исчезновение обряда связано с исчезновением охоты как единственного или основного источника существования.

Дальнейшее образование сюжета мы на основе всего здесь сказанного должны представить себе так, что данный стержень, раз создавшись, впитывает в себя из новой, более поздней действительности, некоторые новые частности или осложнения. С другой стороны, новая жизнь создает новые жанры (новеллистическая сказка), вырастающие уже на иной почве, чем композиция и сюжеты волшебной сказки. Другими словами, развитие идет путем наслоений, путем замен, переосмысления и т. д., с другой же стороны — путем новообразований.

Так, мотив царских детей, заключенных в темницу, идет от обычая изоляции царей, жрецов, магов и их детей. Это — наслоение. Мотив умершего отца или благодарного мертвеца, дарящего герою коня, функционально соответствует яге, дарящей коня. Здесь под влиянием культа предков, т. е. более позднего явления, мы имеем переосмысление и деформацию фигуры дарителя с сохранением функции дарения. Следовательно, вопрос о мотивах, не связанных с теми циклами, о которых говорилось выше, должен решаться в каждом случае отдельно. Это относится, например, к мотиву женитьбы и воцарения героя. В образе царевны мы, с одной стороны, узнаем независимую женщину, держательницу рода и тотемической магии. Она «царь-девица». Далее она может быть сопоставлена с небесной женой шамана. Она может быть сопоставлена и с вдовой или дочерью царя, убиваемого и устраняемого наследником.

Очень трудным для анализа представляется весь круг мотивов, связанных с трудными задачами. Нельзя точно доказать, что сказка здесь сохранила обычай испытания магической силы наследника. Однако по ряду косвенных показателей это можно утверждать с некоторой долей вероятности.

В дальнейшем этот закон сохранения композиции с заменой действующих лиц остается незыблемым, и по этой линии идет дальнейшее развитие сказки. Быт, изменившаяся жизнь — вот откуда берется материал для замены. Так, окажется, что за нищенкой можно узнать бабу-ягу, за двухэтажным домом с балконом — мужской дом и т. д.

Этот вывод не соответствует ходячим представлениям о сказке. Обычно полагают, что в сказку вкраплены отдельные элементы доисторичности, а вся она — продукт «вольного» художественного творчества. Мы видим, что волшебная сказка состоит из элементов, восходящих к явлениям и представлениям, имевшим место в доклассовом обществе.

2. Сказка как жанр

Мы выяснили источники отдельных мотивов. Мы выяснили, что связь, их последовательность, также не случайное явление. Но этим еще не объяснен факт возникновения волшебной сказки как таковой.

Какова древнейшая ступень рассказывания? Мы уже знаем из предыдущего, что при инициации младшим что-то рассказывалось. Но что именно?

Совпадение композиции мифов и сказок с той последовательностью событий, которые имели место при посвящении, заставляет думать, что рассказывали то самое, что происходило с юношей, но рассказывали это не о нем, а о предке, учредителе рода и обычаев, который, родившись чудесным образом, побывав в царстве медведей, волков и пр., принес оттуда огонь, магические пляски (те самые, которым обучают юношей) и т. д. Эти события вначале не столько рассказывались, сколько изображались условно драматически. Они же служили предметом изобразительных искусств. Нельзя понять резьбу и орнаменты многих народов, не зная их легенд и «сказок». Посвящаемому здесь раскрывался смысл тех событий, которые над ним совершались. Рассказы уподобляли его тому, о ком рассказывали. Рассказы составляли часть культа и находились под запретом. Эти запреты служат вторым соображением в пользу положения, что рассказывали нечто такое, что имело прямое отношение к обряду.

К сожалению, подавляющее большинство сборников рассказов так называемых первобытных народов состоит только из текстов. Мы ничего не знаем об обстановке, в которой рассказывали, об обстоятельствах, сопровождающих рассказы, и т. д. Однако есть и исключения. В некоторых случаях собиратели не только приводят тексты, но и сообщают кое-какие детали о том, как эти рассказы бытуют.

Очень полное показание о том, как рассматриваются подобные сказки, дает Дорси в введении к своему сборнику «Традиции скиди-пауни» («Traditions of the Skidi-Pawnee») (Dorsey 1904). Он говорит о многочисленности церемониалов и плясок, в том числе о церемониале передачи священных узелков (tbundles, мешочков, или связок). Это — своего рода амулеты. Они хранятся в доме и представляют собой его святыню. От них зависит всякое благополучие, удача на охоте и т. д. Содержимое их различно: в них имеются перья, зерна, листья табака и т. д. Короче, мы узнаем в них прототип наших «волшебных даров». «Каждая такая церемония и каждая пляска сопровождались не только своим ритуалом, но рассказом о происхождении его», — говорит Дорси (X). Под рассказом о происхождении этих амулетов следует понимать, как это показывает сборник, рассказы о том, как, например, первый владелец этого узелочка ушел в лес, встретил там буйвола, был уведен им в царство буйволов, получил там этот амулет, был выучен пляскам и вернулся, выучил всему этому людей и стал вождем. Такие рассказы «были обычно личной собственностью держателя или владельца узелка или пляски и, как правило, рассказывались немедленно после исполнения ритуала или во время передач собственности на узелок или на церемонию его следующему владельцу» (XII). Таким образом, рассказ есть часть ритуала, обряда, он прикреплен к нему и к тому лицу, которое вступает во владение амулетом. Рассказ есть своего рода словесный амулет, средство магического воздействия на окружающий мир. «Таким образом, каждый из этих рассказов был эсотерическим... Вот отчего с величайшими трудностями что-либо похожее на этиологический рассказ (origin-myth), как целое может быть получено» (XIV).

В этом показании важны две стороны. Во-первых, как уже указывалось, рассказы бытуют вместе с ритуалом и составляют его неотъемлемую часть. Во-вторых, мы здесь стоим у истоков явления, которое прослежено вплоть до наших дней, а именно запрета на рассказывание. Запрещали и соблюдали запрет не в силу этикета, а в силу присущих рассказу и акту рассказывания магических функций. «Рассказывая их, он (рассказчик) отдает от себя некоторую часть своей жизни, приближая ее этим к концу. Так, человек среднего возраста однажды воскликнул: “Я не могу тебе сказать всего, что я знаю, потому что я еще не собираюсь умирать”. Или, как это выразил старый жрец: “Я знаю, что мои дни сочтены. Моя жизнь уже бесполезна. Нет причины, почему бы мне не рассказать всего, что я знаю”» (XV).

К запретам мы еще вернемся, а пока рассмотрим еще связь подобных рассказов с ритуалом. Можно возразить, что явление, о котором говорит Дорси, есть частное, локальное явление. Так, по-видимому, понимает дело и сам Дорси, сравнительного материала он не приводит. Однако это не так. Правда, связь рассказа с обрядом здесь не может быть строго доказана. Она должна быть показана на очень большом материале. Здесь можно сослаться на сборник индейских сказаний Боаса и на его исследование о социальной организации и тайных союзах племени квакиутл. Сборник содержит одни только тексты. Это, с точки зрения традиционной фольклористики, — «индейские версии» или «варианты» многих известных в Европе сказок и мотивов. Создается впечатление, что это — художественные рассказы, и только. Но дело совершенно меняется, как только мы начинаем знакомиться не с текстами только, а с социальной организацией хотя бы одного из племен. Эти тексты вдруг предстают в совершенно новом свете. Мы видим, как тесно они связаны со всем строем жизни этого племени, так что ни обряды, ни институты племени непонятны без рассказов, «легенд», как их называет Боас, и наоборот: рассказы становятся понятными только из анализа социальной жизни, они входят в нее не только как составные части, но в глазах племени служат одним из условий жизни, наравне с орудиями и амулетами, и берегутся и охраняются как величайшая святыня. «Мифы составляют, говоря буквально, наиболее драгоценное сокровище племени. Они относятся к самой сердцевине того, что племя почитает как святыню. Наиболее важные мифы известны лишь старикам, которые ретиво оберегают их тайну... Старые хранители этих тайных знаний сидят в селении, немы, как сфинксы, и решают, в какой мере они могут, не навлекая опасности, доверить знания предков молодому поколению и в какой именно момент эта передача тайн может оказаться наиболее плодотворной...» (Леви-Брюль 262). Мифы — не только составные части жизни, они — части каждого человека в отдельности. Отнять у него рассказ — это значит отнять у него жизнь. Мифу здесь присущи производственные и социальные функции, и это не частное явление, это — закон. Разглашение мифа лишило бы его священного характера, а одновременно и его магической или, как говорит Леви-Брюль, «мистической», силы. Лишившись мифов, племя было бы не в состоянии удержать свое существование.

В отличие от сказки, которая по содержанию сюжета является реликтом, мы здесь имеем живую связь со всей действительностью народа, с производством, социальным строем и верованиями. Животные, встреченные героем или предком посвящаемого, изображались на столбах; предметы, упоминаемые в этих преданиях, носятся и одеваются во время плясок; в плясках изображают медведей, сов, ворон и других животных, снабдивших посвящаемого магической силой, и т. д.

Приведенные здесь материалы и соображения дают ответ на вопрос, как возникает определенной категории миф, но они все еще не объясняют, как же возникает наша сказка.

В первой главе мы установили, что сказка не обусловлена тем строем, в пределах которого она бытует. Теперь мы можем внести в это некоторое уточнение. Сюжет и композиция волшебной сказки обусловлены родовым строем на той ступени его развития, представителем которой в качестве примера мы взяли американские племена, исследованные Дорси, Боасом и др. Мы видим здесь прямое соответствие между базисом и надстройкой. Новая социальная функция сюжета, его чисто художественное использование связаны с исчезновением строя, который его создал. Внешне начало этого процесса, процесса перерождения мифа в сказку, сказывается в откреплении сюжета и акта рассказывания от ритуала. Момент этого открепления от обряда есть начало истории сказки, тогда как ее синкретизм с обрядом представляет собой ее доисторию. Это открепление могло произойти или естественным путем, как историческая необходимость, или оно могло быть искусственно ускорено появлением европейцев, христианизацией индейцев и насильственным переселением их целыми племенами на другие, худшие, земли, переменой образа жизни, переменой способа производства и т. д. Это открепление Дорси также уже наблюдает. Не забудем, что европейцы хозяйничают в Америке уже свыше 500 лет и что здесь мы часто имеем только отражение исконного положения, имеем уже его разложение, обломки, более или менее ясные следы. «Конечно, эти мифы о происхождении узлов и плясок не всегда остаются исключительной собственностью жрецов; они находят свой путь к обычным людям, где они, будучи рассказываемы, теряют многое из своего первоначального значения. Так, постепенным процессом порчи они доходят до того, что им не приписывают значения и их рассказывают, как рассказывают сказки» (Dorsey). Процесс открепления от обряда Дорси называет порчей. Однако сказка, уже лишенная религиозных функций, сама по себе не представляет собой нечто сниженное сравнительно с мифом, от которого она произошла. Наоборот, освобожденная от уз религиозных условностей, сказка вырывается на вольный воздух художественного творчества, движимого уже иными социальными факторами, и начинает жить полнокровной жизнью.

Этим объяснено происхождение не только сюжета со стороны его содержания, но происхождение волшебной сказки как художественного рассказа.

Повторяем, что это положение собственно доказано быть не может, оно может быть показано на большом материале, а это здесь сделать невозможно. Но все же здесь есть еще одно сомнение. Речь идет только о волшебных сказках. Мы сочли возможным выделить их из числа других и изучать самостоятельно. Разомкнув контакт, мы теперь, в конце работы, должны вновь сомкнуть его, ибо изучение других жанров может внести изменение в наше представление о том, как слагалась волшебная сказка.

Мы рассмотрели обряды и мифы так называемых первобытных народов и увязали их с современными сказками, но мы не изучили сказок этих народов, мы не учли возможности художественной традиции с самого начала.

Хотя сюжеты, не имеющие отношения к волшебной сказке, здесь не изучались, но думается, что не только волшебные, но и многие другие (например, сказки о животных), имеют такое же происхождение. Это может быть доказано специальными монографиями, посвященными этим жанрам, доказать это здесь нельзя. Изучение сборников индейских сказок приводит к заключению, что это — сплошь ритуальный материал, т. е. что сказка в нашем смысле этого слова здесь еще неизвестна. Такая точка зрения покажется малоубедительной фольклористу, но этнографы, знакомые не только с одними текстами, скорее допустят возможность такого положения. Нейгауз наблюдал его в бывшей немецкой Новой Гвинее. Они «знали только легенды: им неведомы ни сказки, ни басни. Рассказы, которые нам представляются сказочными, являются для них такими же легендами, как и прочие» (Neuhaus 161). Леви-Брюль также считает это положение установленным и приводит данные показания как доказательства (Леви-Брюль 267). Это можно подтвердить и анализом сказок о животных. Так, например, в Северной Америке есть особый разряд сказок о «койоте». Это — веселые рассказы о проделках койота. Индейцы скиди говорят о нем: «Койот — великолепный парень. Он знает все вещи, и его просто невозможно уничтожить. Кроме того, он полон диких причуд и очень хитер, побороть его можно только с величайшими трудностями, и он редко бывает окончательно побежденным». Но эти «сказки» рассказываются, когда предстоит какое-либо предприятие, и ловкость койота должна перейти на рассказчика. То, что мы утверждаем об американском фольклоре, Богораз наблюдает на коряцко-камчадальском фольклоре. «Коряцко-камчадальский фольклор отличается веселым, насмешливым характером. О вороне Кухте рассказывается много странных и смешных историй о том, как он воевал с мышиными девчонками, как он поджег свой собственный дом и пр. Кухт фигурирует то в виде человека, то в виде ворона. Фольклор относится к нему совершенно непочтительно. Одновременно с этим Кухт является также Вороном-творцом, сотворившим небо и землю. Кухт создал человека, добыл для него огонь, потом даровал ему зверей для промысла» (Богораз-Тан 1936, 29). То, что Богораз считает непочтительностью, на самом деле может оказаться чувством восхищения перед хитростью ворона, как это указывает Дорси. Во всяком случае, если ворон, о котором рассказываются такие веселые штуки, есть творец неба и земли, и если рассказы рассказываются перед охотой, то и здесь сакральный характер рассказа несомненен, а тем самым подкрепляется мысль о сакральном характере не только волшебных сказок. Ведь посвящение — далеко не единственный обряд, были еще сезонные охотничьи и полеводческие обряды, и целый ряд других обрядов, и каждый из них мог иметь свой порождающий миф (origin-myth). Связь этих обрядов с мифами и связь их обоих со сказкой еще совершенно не исследована. Чтобы внести ясность в этот вопрос, нужно подробно исследовать состав фольклора доклассовых народов. Это завело бы нас слишком далеко, и для наших целей в этом нет непосредственной необходимости.

Из всего сказанного видно, что уже очень рано начинается «профанация» священного сюжета (под «профанацией» понимаем превращение священного рассказа в профанный, т. е. не духовный, не эсотерический, а художественный). Это и есть момент рождения собственно сказки. Но отделить, где кончается священный рассказ и начинается сказка, — невозможно. Как показал Д. К. Зеленин в своей работе «Религиозно-магическая функция волшебных сказок» (Зеленин 1934), запреты на рассказывание и приписывание сказкам магического влияния на промысел держатся до наших дней даже у культурных народов. То же мы знаем о вогульских сказках, о марийских и т. д. Но это — все же реликты, остатки. Наоборот, сказка индейцев почти сплошь священный рассказ, миф, но уже и здесь начинается ее отделение от обряда, и в ней видны зачатки чисто художественного рассказа, каким является и современная сказка.

Таким образом сказка переняла от более ранних эпох их социальную и идеологическую культуру. Но было бы ошибкой утверждать, что сказка — единственный преемник религии. Религия как таковая также изменялась и содержит в себе реликты чрезвычайно древние. Все представления о загробном мире и судьбе умерших, получившие развитие в Египте, Греции и позже в христианстве, возникли гораздо раньше. Здесь нельзя не указать также на шаманизм, точно так же воспринявший много из доисторических эпох, сохраненных сказкой.

Если собрать шаманские рассказы о своих камланиях, о том, как шаман отправился в поисках души в иной мир, кто ему при этом помогал, как он переправлялся и т. д., и сопоставить их со странствием или полетом сказочного героя, то получится соответствие. Для отдельных элементов мы это проследили, но и для целого получится совпадение. Так объясняется единство композиции мифа, рассказа о загробном путешествии, рассказа шамана, сказки, а в дальнейшем — поэмы, былины и героической песни. С возникновением феодальной культуры элементы фольклора становятся достоянием господствующего класса, на базе этого фольклора создаются циклы героических сказаний, как «Тристан и Исольда», «Песнь о Нибелунгах» и т. д. Другими словами, движение идет снизу вверх, а не сверху вниз, как это утверждают некоторые теоретики.

Здесь дается историческое объяснение тому явлению, которое всегда считалось трудным для объяснения, явлению всемирного сходства фольклорных сюжетов. Сходство это гораздо шире и глубже, чем это представляется невооруженному глазу. Ни теория миграции, ни теория единства человеческой психики, выдвигаемая антропологической школой, не разрешают этой проблемы. Проблема разрешается историческим изучением фольклора в его связи с производством материальной жизни.

Проблема, оставшаяся такой трудной, все же оказалась разрешимой. Но всякая разрешенная проблема немедленно выдвигает новые проблемы. Изучение фольклора может идти по двум направлениям: по направлению изучения сходства явлений и по линии изучения различий. Фольклор, и в частности сказка, не только единообразен, но при своем единообразии чрезвычайно богат и разнообразен. Изучение этого разнообразия, изучение отдельных сюжетов представляется более трудным, чем изучение композиционного сходства. Если предложенное здесь разрешение действительно окажется верным, то уже по-новому можно будет приступить к изучению отдельных сюжетов, к проблеме их истолкования и их истории.

Цитированная литература

Aarne A. Die magische Flucht: Eine Märchenstudie. Helsinki, 1930.

Aarne A. Verzeichnis der Märchentypen. Folklore Fellows Communications № 3. Helsinki, 1911.

Achelis Th. Die Religion der Naturvölker im Umriss. Berlin; Leipzig, 1919.

Ankermann B. Die Verbreitung und Formen des Totemismus in Afrika // ZfE, 1915, Bd. 47.

Aufhauser Y. B. Das Drachenwunder des heiligen Georg in der griechischen und lateinischen Uberlieferung. Leipzig, 1911 (Byzantinisches Archiv, Hf. 5).

Bölsche W. Drachenen Sage und Naturwissenschaft. Stuttgart, 1921.

Baumgartner W. Jephthas Gelübde Jud. 11, 30–40 // ARw, 1915, Bd. XVIII.

Bédier J. Les fabliaux. Paris, 1893.

Best E. The Maori, vol. 1. Wellington, 1924.

Benfey Th. Pantschatantra, Bd. 1. Leipzig, 1859.

Boas F. Indianische Sagen von der nord-pacifischen Küste Amerikas. Berlin, 1895.

Boas F. The social organization and the secret societies of the Kwakiutl Indians // Report of the U. S. national museum for 1895. Washington, 1897.

Bolte J., Polívka G. Anmerkungen zu den Kinder und Hausmärchen der Brüder Grimm. Bd. I–V. Leipzig, 1913–1932.

Bousset W. Die Himmelsreise der Seele // ARw, 1901, Bd. IV.

Breasted J. H. Development of religion and thought in Ancient Egypt. London, 1912.

Brinton D. G. The folk-lore of Jucatan // The Folk-Lore Journal, 1883, vol. I.

Budge E. A. W. The book of opening the month. London, 1909.

Budge E. A. W. The Babylonian legends of the creation and the fight between Bel and the Dragon: As told by Assyrian tablets from Nineven. London, 1921.

Budge E. A. W. The book of the dead, vol. 1. London, 1922.

Burger F. Unter den Kannibalen der Südsee. Dresden, 1923.

Buschan G. Die Sitten der Völker. Liebe, Ehe, Heirat, Geburt, Religion, Überglaube, Lebensgewohnheiten, Kultureingentumlichkeiten, Tod und Bestattung bei alien Völkern der Erde. Liobe, 1914.

Codrington R. H. The Melanesian. Oxford, 1891.

Cosquin E. Études folkloriques. Paris, 1922.

Cushing F. H. Zuñi folk-tales. New York; London, 1901.

Dieseldorf E. Kunst und Religion der Mayavölker // ZfE, 1925.

Dieterich A. Mutter Erde. 3. Aufl. Leipzig, 1925.

Dieterich A. Nekyia. Leipzig, 1893.

Dorsey G. A., Kroeber A. L. Traditions of the Arapaho: Collected under the auspices of the Field Columbian museum and of the American museum of natural history. Chicago, 1903 (Field Columbian museum, publ. 81. Anthropological ser., vol. 5).

Dorsey G. A. Traditions of the Skidi-Pawnee. Boston; New York, 1904. (Memorias Amer. Folk-Lore society, vol. VIII.)

Ehrenreich P. Die Mythen und Legenden der südamerikanischen Urvölker und ihre Bezichungen zu denen der alten Welt Berlin, 1905.

Elkin P. The rainbow-serpent myth in North-West Australia // Oceania, 1930, vol. I, N 3.

Frazer J. G. The belief in immortality and the worship of the dead, vol. II. London, 1922; vol. III. London, 1922.

Frazer J. G. The belief in immortality... vol. III. London, 1928.

Frazer J. G. The dying god. London, 1912.

Frazer J. G. The fear of the dead in primitive religion, vol. I. London, 1933.

Frazer J. G. The golden bough, pt. II. Taboo and the perils of the soul. 3 ed. London, 1911.

Frazer J. G. The golden bough. A study in magic and religion, pt. I, vol. 2. London, 1911.

Frazer J. The golden bough, vol. II. 3rd ed. London, 1913.

Frobenius L. Das Zeitalter des Sonnengottes. Berlin, 1904.

Frobenius L. Die Masken und Geheimbünde Afrikas. Halle, 1898. (Abh. der leopoldischen karolinischen deutschen Akademie der Naturforscher, Bd. 74, N 1.)

Frobenius L. Die Weltanschauung der Naturvölker. Weimar, 1898.

Fülleborn P. Das deutsche Njassa- und Ruwuma-Gebiet, Land und Leute, nebst Bemerkungen über die Schire-Länder. Berlin, 1906. (Deutsche-Ostafrika. Bd. IX.)

Güntert H. Kalypso. Halle, 1919.

Gayton A. H. The Orpheus myth in North America // Journal of American Folk-Lore, 1935, vol. 48, N 189.

Gennep A., van. Mythes et legendes d’Australie. Paris, 1906.

Gennep A., van. Les rites de passage, études systématiques des rites. Paris, 1909.

Gressmann H. Altorientalische Texte und Bilder zum Alten Testament. Tübingen, 1909.

Gutmann B. Opferstätten der Wadschagga // ARw, 1909, Bd. XII.

Haeberlin H., Gunther E. Ethnographische Notizen über die Indianerstamme des Pugel-Sundes // ZfE, 1924, Bd. 56.

Hahn J. G. Griechische und albanesische Märchen. Bd. 1. Leipzig, 1864.

Hahn E. Demetra und Baubo. Lubeck, 1896.

Hambly W. D. Serpent worship in Africa. Chicago, 1931 (Field Museum of Natural History. Publ. N 289. Anthropological Ser., vol. XXI, N 1).

Hambruch P. Südseemärchen. Jena, 1912.

Hartland E. S. The forbidden Chamber // The Folk-Lore Journal, 1885, vol. III.

Hartland E. S. The legend of Perseus, vol. I–III. London. 1894–1896.

Hermes G. Der Zug des gezahmten Pferdes durch Europa // Anthropos, 1937, Bd. 32, Hf. 1/2.

Hertel J. Die arische Feuerlehre. Leipzig, 1925.

Hertel J. Indische Märchen. Jena, 1924.

Holland R. Zur Typik der Himmelfahrt // ARw, 1925, Bd. XXIII, Hf. 3/4.

Howey M. O. The horse in magic and myth. London, 1923.

Inscriptiones Graecae / Ed. G. Kaibel. Bd. XIV. Berlin, 1890.

Jacoby A. Zum Zerstückelungs und Wiederbelebungswunder der Indischen Fakire // ARw, 1914, Bd. XVII.

Jensen P. Das Gilgamesch-Epos in der Weltliteratur. Straßburg, 1906.

Jeremias А. Hölle und Paradies bei den Babyloniern. Leipzig, 1903.

Josselin de Jong J. P. B. Religionen der Naturvölker Indonesiens // ARw, 1933, Bd. XXX. Hf. 3/4.

Küster E. Die Schlauge in der griechischen Kunst und Religion. Giessen, 1913.

Karstens R. Die altperuanische Religion// ARw, 1927, Bd. XXV, Hf. 1/2.

Kirby W. P. The forbidden doors of the «Thousand and one nights» // The Folk-Lore Journal, 1887, vol. V.

Koch-Grünberg Th. Vom Roroirna zum Orinoco. Bd. 2. Mythen und Legenden der Taulipang- und Arekvua-Indianer. Berlin, 1924.

Kohler J. Ursprung der Melusinensage: Eine ethnologische Untersuchung. Leipzig, 1895.

Kretschmer P. Das Märchen vom Blaubart // Mitteilungen der Antropologischen Gesellschaft in Wien, 1901, Bd. XXXI.

Krickeberg W. Märchen der Azteken und Inkaperuaner, Maya und Muisca. Jena, 1928.

Kroeber A. L. Gros ventre mythes and tales // AnthropoIogical Papers (Amer. Museum of Natural History, 1907, vol. I, pt. III).

Kroeber A. L. The religion of the Indians of California // Publ. Amer. Archaeol. and Ethnol. (Univ. of California, 1907, vol. 4, N 6).

Levy-Bruhl L. Das Denken der Naturvölker. 2. Aufl. Wien; Leipzig, 1929.

Liljeblad S. Die Tobiasgeschichte und andere Märchen mit toten Helfern. Lund, 1927.

Loeb E. M. Tribal initiations and secret societies // Publ. Amer. Archaeol. and Ethnol. (Univ. of California, 1929, vol. 25, N 3).

Mähly J. Die Schlauge in Mythus und Cultus der klassischen Völker. Basel, 1867.

Mackensen L. Der singende Knochen: Ein Beitrag zur Vergleichen den Märchenforschung. Helsinki, 1923 (FFC, N 49).

Malten L. Das Pferd im Totenglauben // Jahrbuch des Kaiserlichen deutschen archäologischen Instituts, 1914, Bd. 29.

Malten L. Der Raub der Kore // ARw, 1909, Bd. XII.

Maspero C. Les contes populaires de l’Égypte ancienne. 3 ed. Paris s. a. p.

Mathews K. H. Some initiation ceremonies of the aborigines of Victoria // ZfE, 1905, Bd. 37, Hf. VI.

Meier J. Mythen und Sagen der Admiralitäts-Insulaner // Anthropos, 1907–1909, vol. II–IV.

Meinhof C. Die Religion der Afrikaner in ihrem Zusammenhang mit dem Wirtschaftsleben. Oslo, 1926.

Mitteilungen der Anthropologischen Gesellschaft in Wien, Wien, 1901, Bd. 39.

McConnel U. The rainbow-serpent in North Queensland // Oceania, 1930, vol. 1, N 3.

Nansen F. Eskimoleben. Leipzig; Berlin, 1903.

Negelein J. Das Pferd im Seelenglauben und Totenkult // ZV, 1901, Bd. 11.

Negelein J. Das Pferd in der Volksmedizin. Globus, 1901.

Negelein J. Das Pferd im arischen Altertum. Königsberg, 1903 (Teutonia. Arbeiten zur germanischen Philologie, Hf. 2).

Negelein J. Die Reise der Seele ins Jenseits // ZV, 1901, Bd. 11.

Negelein J. Die Seele als Vogel. Globus, 1901.

Negelein J. Die Volkstumliche Bedeutung der Weissen Farbe // ZfE, 1901, Bd. 33.

Neuhaus R. Deutsch-Neu-Guinae, Bd. III. Berlin, 1911.

Nevermann H. Admiralitäts-Inseln: Ergebnisse der Südsee-Expedition 1908–1910 / Hrsg. von G. Thilenius. II. Etnographie: A Melanesien. Bd. 3. Hamburg, 1934.

Nevermann H. Masken und Geheimbünde in Melanesien. Berlin, 1933.

Nilsson M. P. Primitive Religion. Tübingen, 1911.

Oldenberg H. Die Religion des Veda. Berlin, 1894.

Parkinson R. Dreissig Jahre in der Südsee. Stuttgart, 1907.

Philpot J. H. The sacred Tree. London, 1897.

Polívka J. Čichám člověčinu — ruský dech, ruskou “kost” // Národopisný věstník českoslovanský, roč. XVII, 1924.

Preuss К. Th. Die geistige Kultur der Naturvölker. Leipzig; Berlin, 1914.

Preuss K. Th. Religionen der Naturvölker Amerikas 1906–1909 // ARw, 1911, Bd. XIV, T. II. Berichte.

Radcliff-Brown A. R. The rainbow-serpent myth in South-East Australia // Oceania, 1930, vol. I, N 3.

Radermacher L. Hippolytos und Thekia. Wien, 1916 (Sitzungsberichte Akad. der Wissenschaften zu Wien. Philos. hist. Klasse, Bd. 182, Abh. 3).

Radermacher L. Walfischmythen // ARw, 1906, Bd. IX.

Radermacher L. Das Jenseits im Mythos der Hellenen. Bonn, 1903.

Rank O. Der Mythus von der Geburt des Helden. Leipzig; Wien, 1909.

Ranke K. Die zwei Brüder. Helsinki, 1934 (FPC, N 114).

Rasmussen K. Gronlandsagen. Berlin, 1922.

Raum I. Die Religion der Landschaft Moschi am Kalimandjaro // ARw, 1911, Bd. XIV.

Reinach S. Cultes, mythes et religions, vol. II, Paris, 1906, ch. «La mort d’Orphée».

Reitzenstein R. Der Kausaizusammenhang zwischen Geschlechtsverkehr und Empfängnis in Glauben und Brauch der Natur- and Kulturvölker // ZfE, 1909, Bd. 41.

Reitzenstein R. Zwei hellenistische Hymnen // ARw, 1905, Bd. VIII.

Rohde E. Psyche Seelencult und Unterblichkeitsglaube der Griechen, Bd. I. 4. Aufl. Tübingen, 1907.

Roscher W. H. Ausführliches Lexikon der griechischen und römischen Mythologie. Leipzig, 1884.

Saintyves P. Les contes de Perrault et les récits parallels. Paris 1923.

Samter E. Geburt, Hochzeit, Tod. Leipzig, 1911.

Scheftelovitz I. Das Fisch-Symbol im Judentum und Christentum // ARw, 1911, Bd. XIV.

Schilling J. und M. Religion und soziale Verhältnisse der Catios-Indianer in Kolumbien // ARw, 1925, Bd. XXIII, Hf. 3/4.

Schmidt W. Die geheime Junglingsweihe der Karesau-lnsulaner (Deutsch-Neuguinea) // Anthropos, 1907, Bd. II, Hf. 6.

Schurtz H. Altersklassen und Männerbünde. Berlin, 1902.

Schweinfurth G. Im Herzen von Afrika. 3. Aufl. Leipzig, 1918.

Seligmann C. G. The Veddas. Cambridge, 1911.

Siecke E. Drachenkampfe. Mythol. Bd. 1. Leipzig, 1907.

Smith G. E. The evolution of the Dragon. Manchester, 1919.

Spencer В., Gillen F. The native tribes of central Australia. London, 1899.

Steinen K., von den. Unter den Naturvölkern Zentralbrasiliens. Berlin, 1894.

Stengel P. Aides klytopolos // ARw, 1905, Bd. VIII.

Unkel C. N. Sagen der Tembe-Indianer // ZfE, 1915, Bd. 47.

Vordemielde H. Die Heke in deutschen Volksmärchen // Mogk-Festschrift, Halle, 1921.

Warburg A. A lecture on serpent ritual // Journal of the Warburg Institute, 1939, vol. II, N 4.

Waser O. Charon // ARw, 1898, Bd. I.

Webster H. Primitive secret societies. New York, 1908.

Weicker G. Der Seelenvogel in der alten Literatur und Kunst: Eine Mythologisch-archäologische Untersuchung. Leipzig, 1900.

Wellhausen J. Reste arabischen Heidentums. 2. Aufl. Berlin, 1927.

Werner E. T. C. Myths and legends of China. 2 ed. London. 1924.

Wiedemann A. Die Toten und ihre Reiche im Glauben der alten Aegypter. 2. Aufl. Leipzig, 1902.

Wilamowitz-Moellendorf U., von. Die griechische Heldensage. T. I, II // Sitzungsberichte der preussischen Akademie der Wissenschaft, Berlin, 1925.

Wundt W. Völkerpsychologie. Bd. II. Leipzig, 1960, Abt. 1.

Абхазские сказки. Сухуми, 1935.

Анохин А. В. Материалы по шаманству у алтайцев. Л., 1924 (Сб. МАЭ, т. IV. 2).

Анучин Д. Н. Сани, ладья и кони, как принадлежности похоронного обряда // Древности. Труды Моск. археол. о-ва, 1890, т. XIV.

Белуджские сказки, собранные И. И. Зарубиным. Л., 1932.

Богораз-Тан В. Г. Миф об умирающем и воскресающем звере // Художественный фольклор. М., 1926, 1.

Богораз-Тан В. Г. Основные типы фольклора Северной Евразии и Северной Америки // Сов. фольклор, 1936, № 4–5.

Болдырев А. В. Религия древнегреческих мореходов // Религия и общества Л., 1926.

Вергилий. Энеида / Пер. В. Брюсова и С. Соловьева. М.; Л., 1933.

Веселовский А. Н. Поэтика. Том. II, вып. 1 (поэтика сюжетов). Спб., 1913.

Веселовский А. Н. Славянские сказания о Соломоне и Китоврасе // Собр. соч., т. VIII, вып. 1. Пг., 1921.

Веселовский А. Н. Сказания о красавице в тереме и русская былина о подсолнечном царстве // Журн. Мин-ва нар. просвещения, 1878, ч. CXCVI.

Веселовский А. Н. Поэтика сюжетов // Собр. соч., сер. 1. Поэтика, т. II, вып. 1. СПб., 1912.

Веселовский А. Н. Разыскания в области русского духовного стиха, ч. II: Святой Георгий в легендах и обрядах // Сборник отд. рус. языка и словесности АН. СПб., 1881, т. XXI, № 2.

Веселовский А. Н. Сравнительная мифология и ее метод // Собр. соч., т. XVI. Статьи о сказке. М.; Л., 1938.

Викентьев В. М. Древнеегипетская повесть о двух братьях. М., 1917.

Волков Р. М. Сказка. Разыскания по сюжетосложению народной сказки. Т. 1. Сказка великорусская, украинская, белорусская. [29], 1924.

Волшебный мертвец: Сб. монголо-ойротских сказок / Пер., вступ. статья и примеч. Б. Я. Владимирцова. Пг., 1923.

Вундт В. Миф и религия. СПб., б. г.

Гесериада. Сказания о милостивом Гесер Мергенхане, искоренителе десяти зол в десяти странах света / Пер., вступ. статья и комм. С. А. Козина. М.; Л., 1935.

Гесиод. Подстрочный перевод поэм с греческого / Вступ., пер. и примеч. Г. Властова. СПб., 1885.

Гомеровы гимны / Пер. В. Вересаева. М., 1926.

Добровольский В. Н. Смоленский этнографический сборник. СПб., 1891 (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд., этногр., т. XX).

Долганский фольклор / Вступ. статья, тексты и пер. А. А. Попова. [30], 1937.

Дрягин Н. М. Любовные мотивы мартовского эпоса горцев Северного Кавказа. // Тристан и Исольда: Сб. статей. Л., 1932.

Зеленин Д. К. Культ онгонов в Сибири. М.: Л., 1936.

Зеленин Д. К. Религиозно-магическая функция волшебных сказок // С. Ф. Ольденбургу: К пятидесятилетию науч.-обществ. деятельности. 1882–1932. Л., 1934.

Зеленин Д. К. Табу слов у народов Восточной Европы и Северной Азии // Сб. МАЭ, 1929, т. VIII.

Зеленин Д. К. Тотемы-деревья в сказаниях и обрядах европейских народов. М.; Л., 1937.

Иохельсон B. М. «Магическое бегство» как общераспространенный сказочно-мифический эпизод // Сб. в честь семидесятилетия профессора Д. Н. Анучина. М., 1913.

Кагаров Е. Г. Состав и происхождение свадебной обрядности // Сб. МАЭ, 1929.

Казанский Б. В. Античные аспекты сюжета Тристана и Исольды // Тристан и Исольда: Сб. статей. Л., 1932.

Кирпичников А. Георгий и Егорий храбрый: Исследование литературной истории христианской легенды. СПб., 1879.

Кунов Г. Происхождение религии и веры в бога. М., 1919.

Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. М., 1937.

Ленинский сборник, т. XII.

Липперт Ю. История культуры. СПб., 1902.

Лурье С. Я. Дом в лесу // Язык и литература, 1932, т. VIII.

Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд.

Марр Н. Я. «Лошадь» || «птица» тотем урарто-этрусского племени, и еще два этапа в его миграции // Яфетический сборник, т. 1. Пг., 1922.

Марр Н. Я. Средства передвижения, орудия самозащиты и производства в доистории // Избр. произв., т. III. М.; Л., 1934.

Минаев И. П. Индейские сказки и легенды, собранные в Камаоне в 1875 г. СПб., 1877.

Морэ А. Цари и боги Египта. М., 1914.

Никифоров А. И. (Рец. на кн.:) Anderson W. Kaiser und Abt. Helsinki, 1923. // Изв. отд-ния рус. яз. и словесности АН СССР, 1926, т. XXXI.

Никифоров А. И. Победитель змея: Из севернорусских сказок // Сов. фольклор, 1936, № 4–5.

Никифоров А. И. Сказочные материалы Заонежья, собранные в 1926 году. Сказочная комиссия в 1926 г. Обзор работ. Л., 1927.

Овидий. Метаморфозы / Пер. С. В. Шервинского. Л., 1937.

Овсянико-Куликовский Д. К. К истории культа огня в эпоху вед. Одесса, 1887.

Ольденбург С. Ф. Фабло восточного происхождения // Журн. Мин. Нар. Просв., ч. CCXLV, 1903, № 4, отд. II.

Попов А. Материалы по шаманству: Культ богини Аисыт у якутов // Культура и письменность Востока, т. III, Баку, 1928.

Потебня А. А. О мифологическом значении некоторых обрядов и поверий // Чтения в общ-ве истории и древностей российских, 1865, кн. 3.

Пропп В. Я. Волшебное дерево на могиле // Сов. этнография, 1934, № 1–2.

Пропп В. Я. Ритуальный смех в фольклоре: По поводу сказки о Несмеяне // Учен. зап. Ленингр. ун-та, 1939, № 46, сер. филол. наук, вып. 3.

Пропп В. Я. Трансформации волшебных сказок // Собрание трудов: Поэтика фольклора. М., 1998.

Ратнер-Штернберг С. А. Музейные материалы по тлингитскому шаманству // Сб. МАЭ, 1927, т. VI.

Рыстенко А. В. Легенда о Георгии и драконе. Одесса, 1909.

Сказки зулу / Вступ. статья, пер. и примеч. И. Л. Снегирева. М.; Л., 1937.

Сказки и легенды татар Крыма / Зап. текста К. У. Усеинова. Симферополь, 1936.

Сказки народов Востока. M.; Л., 1938.

Софокл. Драмы / Пер. со введ. и вступ. очерком Ф. Зелинского, т. III. M., 1915.

Сперанский M. Н. Русская устная словесность. M., 1917.

Струве В. В. Иштарь-Исольда в древневосточной мифологии // Тристан и Исольда: Сб. статей. Л., 1932.

Тихая-Церетели M. Г. Женский образ mzeθunaqav грузинских сказок // Тристан и Исольда: Сб. статей. Л., 1932.

Толстой И. И. Возвращение мужа в «Одиссее» и русской сказке // С. Ф. Ольденбургу: К пятидесятилетию науч.-обществ. деятельности. 1882–1932. Л., 1934.

Толстой И. И. Неудачное врачевание: Античная параллель к русской сказке // Язык и литература, 1932, т. VIII.

Толстой И. И. Связанный и освобожденный силен // Памяти академика Н. Я. Марра (1864–1934). M.; Л., 1938.

Толстой И. И. Статьи о фольклоре. M.; Л., 1966.

Тронский И. M. Античный миф и современная сказка // С. Ф. Ольденбургу: К пятидесятилетию науч.-обществ. деятельности. 1882–1932. Л., 1934.

Тураев Б. А. Древний Восток. Л., 1924.

Тураев Б. А. Египетская литература. M., 1920.

Францов Ю. П. Древнеегипетские сказки о верховных жрецах // Сов. фольклор, 1935, № 2–3.

Фрейденберг О. M. Поэтика сюжета и жанра. Л., 1936.

Фрейденберг О. M. Сюжет Тристана и Исольды в мифологемах Эгейского отрезка Средиземноморья // Тристан и Исольда: Сб. статей. Л., 1932.

Фрэзер Д. Золотая ветвь. M., 1983.

Фрэзер Д. Золотая ветвь, т. II. М., 1928, т. I. M., 1928.

Фрэзер Д. Золотая ветвь, т. III. M., 1928.

Фрэзер Д. Золотая ветвь. Изд. 2-е. Л., 1983.

Фюстель де Куланж. Гражданская община древнего мира. СПб., 1906.

Харузин Н. Н. Русские лопари. M., 1890.

Харузин Н. Н. Этнография, вып. IV. Верования. СПб., 1905.

Худяков M. Г. Культ коня в Прикамьи // Из истории докапиталистических формаций. Сб. статей к 45-летию науч. деятельности Н. Я. Марра. M.; Л., 1933.

Худяков И. А. Верхоянский сборник. Якутск, 1890 (Зап. Вост.-Сиб. отд. Рус. геогр. об-ва по этногр., т. 1, вып. 3).

Чернецов В. Н. Вогульские сказки: Сб. фольклора народа манси (вогулов). Л., 1935.

Шкловский В. Теория прозы. M.; Л., 1925.

Штернберг Л. Я. Материалы по изучению гиляцкого языка и фольклора, т. 1. СПб., 1908.

Штернберг Л. Я. Первобытная религия в свете этнографии. Л., 1936 (Науч.-исслед. ассоциация Ин-та народов Севера ЦИК СССР им. П. Г. Смидовича. Материалы по этногр., т. IV).

Эдда: Скандинав. эпос / Пер., предисл. и комм. С. Свириденко. M., 1907.

Яворский Ю. А. Памятники галицко-русской народной словесности, вып. 1. Киев, 1915, № 27. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр., т. XXXVII, вып. 1.)

Сокращения

Аз. — Азадовский M. К. Верхнеленские сказки. Иркутск, 1938.

Аф. — Афанасьев А. Н. Народные русские сказки, т. 1–3 / Подгот. текста, предисл. и примеч. В. Я. Проппа. M., 1957 (в тексте книги в скобках указаны не страницы, а номера сказок).

Больте-Поливка — Bolte J., Polívka G. Anmerkungen zu den Kinder- und Hausmärchen der Brüder Grimm. Bd. 1–5. Leipzig, 1913–1932.

Гримм — Grimm J. und W. Kinder- und Hausmärchen, Bd. 1–3. Berlin, 1822 и др. (в тексте в скобках указаны номера сказок).

Ж. ст. — Живая старина, т. XXI, 1912, вып. II–IV.

ЗВ — Зеленин Д. К. Великорусские сказки Вятской губернии. Пг., 1915 г. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр., т. XLII.)

ЗП — Зеленин Д. К. Великорусские сказки Пермской губернии. Пг., 1914. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр., т. XLI.)

К. — Сказки M. M. Коргуева. Кн. 1 / Зап., вступ. статья и комм. А. Н. Нечаева. Петрозаводск, 1939. (Сказки Карельского Беломорья, 1.)

«Книга мертвых» — Naville E. Das Aegyptische Todtenbuch der XIII. bis XX. Dynastie, Bd. 1–2. Berlin, 1881.

Он. зав. — Песни и сказки на Онежском заводе. Петрозаводск, 1937. (Карел. НИИ культуры.)

Онч. — Ончуков Н. E. Северные сказки. СПб., 1908. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр., т. XXXIII.)

Ригведа — Ludwig A. Der Rigveda, oder Die heiligen Hymmen der Brahmana / Zum ersten Male vollständig ins Deutsche übersetzt, Bd. I–V. Praga, 1876–1883.

Сад. — Садовников Д. Н. Сказки и предания Самарского края. СПб., 1884. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр., т. XII.)

Сев. — Карнаухова И. В. Сказки и предания Северного края. M., 1934.

Ск. — Соколовы Б. и Ю. Сказки и песни Белозерского края. M., 1915.

См. — Смирнов А. M. Сборник великорусских сказок Архива Русского географического общества, вып. I, II. Пг., 1917. (Зап. Рус. геогр. об-ва по отд. этногр., т. XLIV.1, 2)

Худ. — Худяков И. А. Великорусские сказки, вып. 1–3. M., 1860–1862.

Сб. МАЭ — Сборник Музея антропологии и этнографии им. Петра Великого АН СССР (Ленинград).

ARw — Archiv für Religionswissenschaft (Leipzig).

FFC — Folklore Fellows Communications. Edited for the Folklore Fellows (Helsinki).

ZfE — Zeitschrift für Ethnologie (Berlin).

ZV — Zeitschrift des Vereins für Volkskunde (Berlin).

Владимир Пропп

Русский героический эпос

© В. Я. Пропп (наследники), 2021

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2021

Издательство КоЛибри®

Предисловие

Русский героический эпос – одно из величайших созданий русского народного гения. Между тем он мало известен в широких читательских кругах.

До настоящего времени об эпосе нет такой книги, которая в простой и общедоступной форме вводила бы читателя в эту область национальной культуры и вместе с тем отвечала бы требованиям современной академической науки и была бы полезна в педагогической работе. Цель автора состоит в том, чтобы дать в руки любому читателю, не имеющему специальной подготовки, такую книгу, которая прежде всего просто ознакомила бы его с русским эпосом, которая раскрыла бы перед ним всю глубину художественных красот эпоса, помогла бы ему понять народную мысль, идею, заложенную в эпосе, показала бы, что русский эпос связан с русской историей, с русской действительностью, с вековой борьбой народа за свою национальную независимость, за свою честь и свободу.

Второе издание отличается от первого многочисленными мелкими поправками и некоторыми сокращениями. Добавлен краткий раздел о поэтическом языке былин.

Всем лицам, высказывавшим дружеские замечания печатно, устно и письменно, автор выражает свою глубокую признательность. Многие из этих замечаний были весьма полезны и использованы в настоящем издании.

Введение

1. Общее определение эпоса

Каждая наука прежде всего определяет предмет своих занятий. Так же должны поступить и мы. Что мы называем эпосом?

На первый взгляд вопрос этот кажется совершенно праздным. Всякий понимает, что русские былины, карело-финские руны, якутские олонхо, бурят-монгольские улигеры, узбекские дастаны, шорские кай и другие подобные им песни многочисленных народов представляют собой эпос. Однако ссылка на примеры – еще не научное определение; не имея же ясного, четкого представления о сущности эпоса, мы рискуем жестоко ошибиться в его понимании. Дать научное определение эпоса хотя бы в общих, основных чертах совершенно необходимо.

Эпос не определяется каким-нибудь одним признаком, сразу устанавливающим его сущность. Он обладает целым рядом признаков, и только совокупность их дает правильное и полное представление о том, что такое эпос. Наиболее важным, решающим признаком эпоса является героический характер его содержания. Эпос показывает, кого народ считает героем и за какие заслуги. Определение, изучение характера, внутреннего содержания героичности и составляет главную задачу науки по отношению к эпосу. Это содержание перед нами раскроется постепенно, пока же достаточно будет указать, что содержанием эпоса всегда является борьба и победа. Во имя чего ведется борьба, это и должно быть определено наукой. Мы увидим, что в разные исторические эпохи содержание борьбы было различно. Но есть одно, что объединяет характер борьбы на всех ступенях развития эпоса: борьба ведется не за узкие, мелкие цели, не за личную судьбу, не за частное благополучие героя, а за самые высокие идеалы народа в данную эпоху. Борьба эта всегда очень трудна, требует напряжения всех сил героя, требует способности пожертвовать собой, но зато она в эпосе всегда приводит к победе. Борьба носит не личный, а общенародный и общегосударственный, а в более поздние исторические эпохи и ярко выраженный классовый характер.

Однако этого главного и решающего признака еще недостаточно, чтобы отнести то или иное произведение к области эпоса. Героическим содержанием обладает, например, «Слово о полку Игореве», им обладают летописные рассказы о Куликовской битве, о татарских нашествиях на Москву и другие. Героическим содержанием обладают «Полтава» Пушкина, «Война и мир» Толстого и многие из произведений современной советской литературы, посвященных борьбе и героическим делам советских людей.

Следовательно, признак героического содержания является решающим только в соединении с другими признаками эпоса. Один из главнейших признаков русского эпоса, отличающий его от других произведений героического содержания, состоит в том, что он слагается из песен, которые назначены не для чтения, а для музыкального исполнения. От романов, героических поэм, легендарных сказаний и пр. эпос отличается иной жанровой принадлежностью и иными формами исполнения. Признак музыкального, песенного исполнения настолько существен, что произведения, которые не поются, ни в каком случае не могут быть отнесены к эпосу. Музыкальное исполнение былин и их содержание не могут быть разъединены, они имеют самую непосредственную связь. Музыкальное исполнение свидетельствует о глубокой личной взволнованности, затронутости событиями песен, выражает состояние вдохновения, выражает чувства народа, возбуждаемые героями и повествованием песни. Отнять от былины ее напев, исполнить ее в форме прозаического рассказа означает перевести ее в совершенно иную плоскость художественного творчества.

Музыкально-исполнительская сторона эпоса имеет большое теоретическое значение в изучении сущности и характера эпоса. Подробное рассмотрение ее – задача уже музыковедческой, а не литературоведческой науки. Но не учитывать этой стороны мы не можем. Как и другие свойства эпоса, музыка его складывалась и развивалась постепенно. Она всегда совершенно национальна и самобытна. Пение русских былин когда-то сопровождалось аккомпанементом на русском национальном инструменте – гуслях.

Правда, по своим музыкальным данным эпос уступает лирической песне, которая превосходит его по разнообразию, глубине и выразительности музыкальных средств. Тем не менее русский эпос обладает такими музыкальными достоинствами, что лучшие русские композиторы неоднократно записывали былинные напевы и пользовались ими в своем творчестве[31]. Дело не только в том, что композиторы перенимают и гармонизируют народные напевы. Дело в том, что они проникаются духом, стилем этой музыки, ища или имея для этого теоретический ключ. Римский-Корсаков пишет о своей опере «Садко»: «Что выделяет моего „Садка“ из ряда всех моих опер, а может быть, не только моих, но и опер вообще, – это былинный речитатив… Речитатив этот не разговорный язык, а как бы условно уставной былинный сказ или распев, первообраз которого можно найти в декламации рябининских былин. Проходя красной нитью через всю оперу, речитатив этот сообщает всему произведению тот национальный, былевой характер, который может быть оценен вполне только русским человеком»[32].

К этому необходимо прибавить, что весь стихотворный фольклор всегда поется. Форма устного стиха фольклору чужда, она возможна только в литературе. Поэтому, когда музыкальный эпический фольклор переходит в область письменной литературы, он прежде всего теряет свою музыкальную, а иногда и стихотворную форму. Примеры – ирландские саги, «Нибелунги», повести XVII века об Илье и Соловье-разбойнике и др. С другой стороны, возможны героические эпические сказания в прозаической форме, которые, относясь к области повествовательной поэзии, все же не относятся к области героического эпоса. На русской почве примерами могут служить рассказы о Степане Разине, в наше время – сказы о Чапаеве. Как правило, такие произведения будут отличаться от эпоса не только по признаку музыкальности исполнения, но и по совокупности стилистических приемов.

Другим важнейшим признаком эпоса служит стихотворная форма песен, тесно связанная с напевом. Как мы увидим ниже, стихотворная форма создалась не сразу, а возникла из прозаической формы и развивалась веками.

Русские былины обладают столь определенной метрической структурой, что даже малоискушенный слушатель сразу узнает былину по ее стиху, хотя сам по себе этот признак и не является еще решающим.

Мы сейчас не будем изучать формы и закономерности этого стиха, так как они уже хорошо изучены и описаны[33]. Для наших целей достаточно установить, что этот стих – неотъемлемое свойство русских былин и что он полностью гармонирует с содержанием песен. Былинный стих – продукт очень длительной культуры. Он вырабатывался в течение столетий и достиг высшей ступени своего развития.

Однако, хотя былинный стих – один из признаков русского героического эпоса, он не специфичен для него, не является исключительным достоянием одних только былин.

Былинный стих настолько прочно вошел в народный обиход, что он стал применяться в народной среде и более широко, стал прилагаться к произведениям, которые не могут быть отнесены к эпосу. В дореволюционной науке признак стихосложения считался одним из главнейших: в сборники былин помещалось все, что пелось на былинный стих, безотносительно к содержанию песен. Ясно, что такой принцип определения неприемлем.

Былинный стих – явление более широкого порядка, чем героический эпос. Героический эпос всегда состоит из песен былинного стихотворного размера, но обратное утверждение не всегда будет правильным: не всякая песня в форме былинного стиха может быть отнесена к эпосу. Так, форму былинного стиха могут иметь эпические духовные стихи. Большинство собирателей отличало духовные стихи от былин, но все же в сборниках былин иногда можно найти такие песни, как, например, стих о Голубиной книге, об Анике-воине и другие, не относящиеся к былинам. Духовные стихи не могут быть отнесены к эпосу, так как они призывают не к борьбе, а к смирению и покорности. Происхождение их, как это особенно подчеркивал Добролюбов, не народное, а книжное[34].

Не отнесем мы к эпосу также и песни балладного характера, как бы хороши и интересны они ни были и хотя бы такие песни помещались в сборниках былин и исполнялись былинным стихом. Так, в песне «Василий и Софьюшка» повествуется о том, как двое любящих, вместо того чтобы ходить в церковь, видятся тайком друг с другом. Злая мать подносит им зелье, и они умирают. Из их могилы вырастают деревья, которые своими верхушками склоняются друг к другу. Перед нами типичная баллада. Здесь нет активной борьбы, есть трогательная гибель двух невинно преследуемых людей. В балладе, так же как и в других видах народной поэзии, выражены некоторые народные идеалы. В данной балладе, например, определенно имеется противоцерковная направленность; но активной борьбы, основного признака эпоса, здесь нет. Тематика баллады у́же, чем тематика былины: она охватывает преимущественно область семейных и любовных отношений. Количество баллад, содержащихся в сборниках былин, очень велико, но к области героического эпоса они не относятся[35].

Не можем мы отнести к эпосу также некоторые эпические песни, носящие шуточный характер. В песне о госте Терентии неверная жена Терентия прикидывается больной и посылает мужа в далекий город за лекарством. По дороге муж встречает скоморохов, которые сразу понимают, в чем дело. Они предлагают Терентию залезть в мешок и вернуться с ними вместе в его дом. Сидя в мешке, муж видит все, что творится в его доме, и «вылечивает» жену дубинкой. Смешные, юмористические песни, очень часто сатирически заостренные, сами по себе весьма интересные, безусловно, относятся к области эпической поэзии, но не относятся к области героического эпоса. Эти песни здесь изучаться не будут, хотя бы они имели былинную метрику стиха и помещались в сборниках былин. Мы будем касаться их по мере необходимости, в тех случаях, когда эти песни могут бросить некоторый свет на песни героические.

Духовный стих, баллада, скоморошина – жанры, отличные от былины, хотя и смежные с ней и иногда с ней ассимилирующиеся.

Наконец, есть еще одна область, смежная с областью героической песни: это область исторической песни. Вопрос об отношении былины к исторической песне сложнее, чем вопрос об отношении ее к духовному стиху и к балладе.

Былина весьма близка к исторической песне, но тем не менее между ними имеется глубокая и принципиальная разница, которая станет вполне ясной только тогда, когда мы детально ознакомимся с эпосом. Мнение некоторых ученых, утверждавших, что эпос возникает первоначально как историческая песня, которая с веками забывается и искажается, постепенно превращаясь в былину, должно быть совершенно оставлено. Как мы увидим, былина древнее исторической песни. Былина и историческая песня выражают сознание народа на разных ступенях его исторического развития в разных формах. Эпос рисует идеальную действительность и идеальных героев. В эпосе огромный исторический опыт народа обобщается в художественных образах необычайной силы, и это обобщение – один из самых существенных признаков эпоса. Эпосу всегда присуща некоторая величавость, монументальность, которая в лучших образцах народного искусства сочетается с простотой и естественностью. Героические песни обычно основаны на художественном вымысле, в котором только исследователь может обнаружить их историческую почву. В исторических песнях сюжет, фабула черпаются непосредственно из действительности. События, переданные в исторической песне, не вымышлены (песни о взятии Казани и многие другие), фантастически обработаны лишь детали. Историческая песня – продукт более поздней эпохи и иных форм осознания действительности, чем былина. Исторические песни не могут быть отнесены к героическому эпосу; они не былины, и не только потому, что они поются не былинным стихом (хотя песни о Грозном еще очень близки к былинному стиху), а потому, что в них иное отношение к действительности, чем в былине[36].

Косвенно связаны с былиной, но вместе с тем должны быть отличаемы от нее также некоторые прозаические жанры – прежде всего сказка и некоторые виды старинной повести.

Прозаические произведения, как правило, не входят в сборники былин. Однако надо иметь в виду, что былинные сюжеты, как, например, рассказ о приключении Ильи Муромца с Соловьем-разбойником, иногда рассказываются в форме сказки. Такие рассказы обычно публикуются в сборниках сказок, а не в сборниках былин[37]. Необходимо решить вопрос, относятся ли эти рассказы к области героического эпоса или нет.

По тем признакам, которые мы сейчас установили, а именно – музыкальность исполнения и былинная форма стиха, эти произведения никак не могут быть отнесены к области эпоса. При ближайшем сравнении сказки с былиной на один и тот же сюжет всегда окажется, что отличия имеются не только в форме исполнения, но и в самом содержании: сказка обычно превращает героический подвиг в забавное приключение. Поэтому сказки на былинные сюжеты здесь изучаться не будут. Они будут привлекаться для сравнений, чтобы на разнице между сказочной и былинной трактовкой сюжета лучше оттенить смысл былины.

Но сказка – не единственная форма, в которую, кроме былины, облекаются былинные сюжеты.

Былина стала проникать в древнерусскую литературу. Начиная с XVII века мы имеем рукописные повести, предметом которых служат подвиги богатырей. Из них наиболее излюбленными были повести об Илье и Соловье-разбойнике и о Михаиле Потыке. Такие произведения именовались «повесть», «гистория» или «сказание». Книжным языком того времени здесь повествовалось о тех героях и их подвигах, о которых народ пел. Эти «повести» предназначались, конечно, не для пения, а для чтения. Но эти «повести» – не «древнейшие записи былин», как думали многие ученые, это именно «повести», отвечающие, как правило, вкусам и запросам грамотного населения растущих городов[38].

Былина, которая поется, сказка, которая рассказывается, и повесть, которая читается, – по существу разные образования, так как знаменуют разное отношение к повествованию. В нашем исследовании мы будем основываться только на таких текстах, которые записаны с голоса, из уст народных певцов. Эпос, сказка и повесть имеют различное происхождение, различную историческую судьбу, отличаются по своей идеологии и по своей форме и представляют собой различные образования.

Таковы наиболее общие и наиболее характерные признаки русского героического эпоса. Разумеется, что данная здесь предварительная и краткая характеристика эпоса даже отдаленно не исчерпывает вопроса. Для того чтобы узнать, что такое эпос, его необходимо изучить вплотную, непосредственно.

Эпос характеризуется не только приведенными признаками, но всей совокупностью его многогранного содержания, миром созданных им художественных образов, героев, предметом его повествований. Он определяется также всей системой свойственных ему поэтических приемов, характерным для него стилем. Вся эта сторона эпоса не может войти в предварительное краткое определение его – она раскроется перед нами постепенно. Данное же здесь предварительное и общее определение необходимо было сделать для того, чтобы по возможности ясно выделить область героического эпоса из смежных, родственных и сходных образований; этим определяется предмет, подлежащий дальнейшему изучению.

2. Некоторые вопросы методологии

Правильное разрешение вопросов методологии в любой науке имеет в числе других факторов решающее значение. Ложный метод не может привести к правильным выводам.

Вопросы методологии изучения былин очень сложны. Здесь будут затронуты только наиболее общие из этих вопросов, те, которыми определяется направление исследования.

Одно из основных требований нашей современной науки состоит в том, чтобы все явления человеческой культуры изучались в их историческом развитии. Осуществление исторического принципа в изучении эпоса – одна из наших основных задач.

Разрешение этой задачи весьма сложно. Оно зависит, во-первых, от того, как мы представляем себе отношение эпоса к истории и, во-вторых, какими методами научного анализа мы будем пользоваться для раскрытия исторического характера и развития эпоса.

Попытки исторического изучения народной поэзии делались и до революции. Об этих попытках мы должны знать, чтобы предохранить себя от ошибок, которые были сделаны буржуазной наукой.

В русской академической науке XIX–XX веков имелось несколько направлений.

Представители так называемой мифологической школы (Буслаев, Афанасьев, Орест Миллер и другие) полагали, что эпические песни возникали первоначально как мифы о божествах. В этом, по их мнению, состояла связь эпоса с историей. Песни рассматривались как живые памятники глубокого доисторического прошлого, и этим ограничивалось их научное значение. Но так как о подлинных мифах первобытных народов в то время ничего известно не было, эти мифы искусственно реконструировались из самих же былин и сказок. В реконструкции мифа из эпоса и состоял метод изучения былин. В результате такой реконструкции оказывалось, например, что Владимир, прозванный в эпосе Красным Солнышком, якобы древнее божество солнца, что Илья Муромец будто бы бог-громовержец и т. д. Герои народной поэзии неизменно оказывались поблекшими божествами ветра, грозы, солнца, бури. Политический смысл всего этого направления был разоблачен Добролюбовым и Чернышевским, указавшими на полное отсутствие критичности, на мертвенность этой науки и на ее оторванность от запросов жизни[39].

В советской науке влияние мифологической школы сказалось на учении Марра и его последователей, пытавшихся из современного фольклора реконструировать первобытные мифы и в этом видевших основную задачу своей науки в применении к народной поэзии.

В совершенно ином направлении вели изучение компаративисты. По их мнению, эпос вообще внеисторичен. Он якобы совершенно фантастичен. Согласно этому учению, эпос не развивается. Песни создаются в определенном месте и в определенное время, а затем сюжеты начинают странствовать от народа к народу, мигрировать; история этих «странствий», «заимствований» и составляет будто бы историю эпоса. Изучая русский эпос, компаративисты возводили его то к эпосу восточных, азиатских народов (Потанин), то к заимствованиям из Византии или из Западной Европы (Веселовский и его последователи). Такого рода сопоставления внушали читателям мысль, будто русский народ сам ничего не создал и создать ничего не может, что он в своей культуре находится на поводу у других народов.

Не решен вопрос о взаимоотношении эпоса и истории также в работах так называемой исторической школы, возглавлявшейся Всеволодом Миллером. Взаимоотношения между эпосом и историей сторонники этого направления представляли себе чрезвычайно просто. Песни отражают, регистрируют события той эпохи, в которую они создавались. Эпос рассматривается как своего рода устная историческая хроника, подобная письменной хронике – летописи. Но летопись – хроника более или менее надежная, былина же – хроника ненадежная. Отсюда метод этой школы, сводящийся к поверке былины через летопись или другие исторические документы.

На первый взгляд может казаться, что во всей этой системе есть рациональное зерно. Сверяя былину с летописью, историческая школа как будто возводила искусство к действительности. Может быть, именно поэтому установки этой школы особенно упорно держались в советское время, проникли в учебники, курсы, программы, энциклопедии.

И тем не менее идейные предпосылки и методы этой школы, которая не заслуживает названия исторической, столь же несостоятельны, как и принципы школы мифологической или компаративистской. Дело не только в том, что художественная сторона эпоса полностью игнорировалась. По учению Всеволода Миллера, героические песни первоначально будто бы складывались во славу князей, руководивших военными походами времен феодальных распрей. Таким образом, они созданы будто бы не народом, а господствующими классами, военной феодальной верхушкой. «Опустившись» в народ, эти «исторические» песни путем последовательного искажения в невежественной крестьянской среде превратились в былины. Так будто бы возникает эпос.

В советской науке на методологическую несостоятельность этого направления впервые указал проф. А. П. Скафтымов. Шаг за шагом проф. Скафтымов на конкретных примерах вскрывает ложность предпосылок, шаткость аргументации, неубедительность выводов[40]. Антинародная сущность этого направления была разоблачена в 1936 году, когда была снята с репертуара пьеса Демьяна Бедного «Богатыри». В постановлении о снятии этой пьесы говорилось, что пьеса «огульно чернит богатырей русского былинного эпоса, в то время как главнейшие из богатырей являются носителями героических черт русского народа» (постановление Комитета по делам искусств от 14 ноября 1936 года). Вслед за этим развернулось широкое обсуждение проблем изучения народного творчества и было вскрыто формальное, антиисторическое отношение этой школы к истории и к народной поэзии[41].

Мы не будем останавливаться на отдельных трудах представителей названных школ, равно как и на других школах и направлениях дореволюционной науки. В области изучения народной поэзии дореволюционная русская академическая наука не имела и не могла иметь принципиальных, крупных достижений, так как предпосылки и методы ее были ошибочны. Могли иметься и действительно имелись отдельные правильные частные наблюдения, которые могут быть использованы и нами. Наиболее передовыми из деятелей дореволюционной науки собран огромнейший, драгоценный материал. Но все это не спасает теоретическую часть науки от приговора в полной несостоятельности ее во всех отношениях.

В совершенно ином направлении, чем мысль представителей буржуазной науки, шла мысль русских революционных демократов. Основное отличие состояло в том, что первые изучали тексты безотносительно к историческим судьбам и стремлениям народа, тогда как в центре внимания революционных демократов стоял народ, который выражал себя в созданных им художественных произведениях. Основоположником этого направления в изучении народной поэзии был Белинский, и на нем следует остановиться несколько подробнее, хотя полная оценка Белинского как исследователя народной поэзии и не может входить в наши задачи.

Белинский сделал единственную во всей русской науке попытку объяснить былину не из мировоззрения доисторического человека, не из творчества иноязычных народов, не как создание военной аристократии прошлого, а как создание самого русского народа, обусловленное всем ходом русской истории. Для Белинского эпос – совершенно самобытное создание русского народного гения, в котором народ выразил самого себя, свои исторические стремления и свой национальный характер.

В основе каждой песни Белинский прежде всего ищет идею. Эта идея выражает некоторый идеал и облекается в художественную форму. Задача науки, следовательно, состоит не в том, чтобы находить какие бы то ни было «соответствия», а в том, чтобы правильно определить идею произведения. Так как идея облечена в художественную форму, она может быть определена только путем идейно-художественного анализа произведения. Для Белинского песня прежде всего есть создание художественного гения народа. Но так как искусство порождено действительностью, исторической обстановкой эпохи, борьбой общественных сил, задача науки и критики состоит в том, чтобы объяснить художественное произведение теми конкретно-историческими условиями, которые вызвали его к жизни. Этим Белинский становится на путь подлинно научного, подлинно исторического изучения эпоса. Художественный замысел историчен даже тогда, когда он облекается в совершенно фантастическую форму.

Эти положения Белинского заложили фундамент, современной науки о народной поэзии. Наиболее широко сам Белинский применил свои принципы к изучению особенно любимых им новгородских былин: о Садко и о Василии Буслаевиче. Белинский показал, как образы этих героев необходимо вырастают из общественной борьбы, из быта и трудовой деятельности жителей древнего Новгорода. Научный прием, применяемый Белинским, состоит прежде всего в художественном анализе песен; для этого Белинский всегда подробно пересказывает песни. Эти пересказы должны содействовать популяризации эпоса. Они – результат известного понимания былин. Белинский вникает во все детали повествования, он рассматривает поступки героев, вдумывается в их слова, в их действия, в побудительные причины этих действий и в итоге выводит общую идею песни. Дело здесь именно в деталях, в подробном и любовном рассмотрении всей ткани произведения. Белинский понимал, что абстрактные сюжетные схемы никогда ничего не объясняют. Определяя идею, Белинский одновременно показывает, какая историческая действительность создала данную идею в данной форме, и дает ей всестороннюю оценку.

Необходимо оговорить, что в 1841 году, когда Белинский писал свои основные статьи о народной поэзии, материал по народному эпосу был известен еще в очень недостаточной степени. В своих суждениях об эпосе Белинский основывался почти исключительно на сборнике Кирши Данилова.

Поэтому некоторые суждения Белинского правильны по отношению к текстам данного сборника, но они ошибочны по отношению к эпосу вообще. Так, например, Белинский утверждает, что былина о Добрыне-змееборце не имеет никакого смысла; действительно, в сборнике Кирши Данилова действие настолько спутано, что для данного текста суждение Белинского справедливо. В целом же эта песня принадлежит к лучшим в русском эпосе.

Ошибки Белинского проистекают, конечно, не только из недостаточности материала. Белинский стоит в начале нашего революционного движения и нашей науки. Белинский понимал, что дело освобождения народа находится в его собственных руках, но он не видел в николаевской России тех общественных сил, которые могли бы осуществить революцию.

Занятия народной поэзией помогли Белинскому преодолеть в его мировоззрении остатки гегельянства, но в некоторых случаях оно все же еще сказывается. Белинский не имел и не мог еще иметь ясного представления о закономерностях исторического процесса, как мы его понимаем сейчас. В некоторых случаях его суждения абстрактны, противоречивы или субъективны. Материалы, которыми располагал Белинский, были не только качественно не всегда полноценны, но и недостаточны. Количество записей, которыми мы располагаем сейчас, исчисляется тысячами, тогда как в сборнике Кирши Данилова былин имеется не более двадцати, и это почти все, чем располагал Белинский. И все же, несмотря на отдельные промахи, на недостаточность и искаженность материала, гениальность Белинского, его любовь к народу и к народной поэзии позволили ему пойти правильным путем, взять правильное направление, и этому направлению должен следовать и советский ученый. Белинский является основоположником современной науки о русском эпосе, он заложил ее фундамент.

В 60-е годы идеи Белинского были продолжены и развиты в трудах Добролюбова и Чернышевского. Собственно, об эпосе ни Добролюбов, ни Чернышевский не оставили нам специальных трудов. Тем не менее их общие труды важны для нас своим направлением в изучении народной поэзии, важны также некоторые высказывания об эпосе, рассеянные в их работах.

Для Добролюбова народная поэзия неотделима от самого народа, от степени его исторического развития, от его современной жизни, от его борьбы и его мировоззрения. Задача науки состоит в том, чтобы через народную поэзию лучше узнать и изучить свой народ. Добролюбовым руководит не отвлеченный этнографический интерес, а любовь к своему народу, которому надо помочь, который пребывает в нищете, невежестве и которого надо приблизить к цивилизации. Добролюбов только такую науку признает подлинной, которая конкретно помогает народу в его борьбе.

Метод изучения мировоззрения народа через его поэзию позволил Добролюбову правильно разрешить некоторые вопросы в изучении эпоса. Добролюбов, например, совершенно ясно видел, что Владимир – фигура в эпосе отрицательная, что он изображается как деспот, наподобие византийских императоров. Добролюбов подчеркнул, что в эпосе совершенно не отражены феодальные войны, так как эти войны были не народны, в то время как позднейшая историческая школа видела в богатырях героев феодальных войн и пыталась установить, какие именно войны и какие военачальники изображены в былинах[42].

Чернышевский развил и углубил учение Белинского о подлинной и ложной народности, о том, что подлинная народность всегда включает лучшие, передовые идеалы человечества. С этой точки зрения изучается и народная поэзия. Борьба Чернышевского падает уже на 60-е годы, то есть на время Крестьянской реформы. Чернышевский был одним из немногих, кто понимал истинные стремления крестьянства, сводившиеся не к реформе, а к уничтожению помещичьей собственности и помещичьей власти. «Эти революционные мысли не могли не бродить в головах крепостных крестьян, – пишет В. И. Ленин. – …Были и тогда уже в России революционеры, стоявшие на стороне крестьянства и понимавшие всю узость, все убожество пресловутой „крестьянской реформы“», весь ее крепостнический характер. Во главе этих, крайне немногочисленных тогда, революционеров стоял Н. Г. Чернышевский»[43]. Чернышевский – революционер и патриот. Чернышевский совершенно беспощаден к проявлениям косности и застоя в народной поэзии, но он причислил народную поэзию к самым высоким, самым лучшим достижениям национальной культуры. Эпос народа отражает всегда героическую эпоху в жизни народа, и только те народы имеют героический эпос, которые вели активную борьбу за свою национальную независимость. Поэтому эпос всегда выражает народную энергию, его волю к победе[44].

Прямым продолжателем дела революционных демократов в изучении народной поэзии был Горький. Речь Горького на Первом Всесоюзном съезде советских писателей знаменует наступление новой эпохи в изучении народной поэзии, эпохи советской.

Горький, будучи человеком из народа, обладавшим не только художественным талантом, но и гениальным критическим чутьем, сумел дать руководящие методологические указания по всем разделам науки о народной поэзии. Здесь нет возможности изложить учение Горького во всей его широте и значительности; мы можем выделить только его наиболее существенные стороны. Так, Горький обосновал материалистическое учение о происхождении народной поэзии из борьбы человека с природой и с «двуногими врагами». Он показал постоянную связь народной поэзии с историей, показал, что народ не бесстрастно регистрирует факты истории, а выражает в песнях свою волю и свой суд. По Горькому, содержанием народной поэзии всегда является борьба; формы и направление этой борьбы менялись с историческим развитием народов. Создателем народной поэзии является сам народ, сами трудовые массы. Наконец, Горький оценил высокие художественные достоинства народной поэзии и народного языка. Все, что в мировой поэзии создано лучшего, в конечном итоге восходит к тому, что уже было создано народом. Подлинное искусство, говорил Горький, всегда основывается на искусстве народа. Поэтому Горький призывал молодых писателей учиться на народной поэзии.

Отдельные суждения Горького о героях эпоса, как, например, о Микуле Селяниновиче, о Василии Буслаевиче и другие, будут приведены ниже. Мы увидим, насколько верно Горький умел определять содержание тех песен, которые его интересовали. В этом ему помогало его гениальное критическое чутье, его знание народной среды, его прекрасная осведомленность в вопросах марксистско-ленинской философии.

Несмотря на то что в русской дореволюционной науке уже создавалась своя национальная и передовая традиция, в советской науке долгое время продолжалось влияние буржуазных учений, тогда как установки, данные в трудах революционно-демократической науки, Горьким, конкретного применения себе не находили.

Первая серьезная попытка изучить народную поэзию по-новому была сделана Институтом русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР, выпустившим большой коллективный труд «Русское народное поэтическое творчество»[45]. В этом труде впервые в истории русской науки была сделана попытка изучить всю совокупность народной поэзии исторически. В основу положена хронология. Как первый серьезный опыт в этом направлении этот труд был положительно оценен советской критикой, хотя и указывалось, что он не свободен от крупных недостатков. Некоторые из высказанных в нем конкретных положений будут рассмотрены ниже. Нужно, однако, сказать, что вопросы методологии в нем не поставлены. Появление указанного труда не освобождает советских фольклористов от необходимости продумать и решить вопросы метода исследования.

Какие же конкретные уроки можно извлечь из рассмотрения развития науки о народной поэзии? Как должно вестись изучение эпоса?

Советскими историками заново изучен весь ход развития русской истории. Заново, с точки зрения исторического материализма, определены периоды развития истории СССР, дана правильная картина и оценка событий истории нашей великой Родины.

Историческое изучение эпоса должно состоять в том, чтобы раскрыть связь развития эпоса с ходом развития русской истории и установить характер этой связи.

Сделать это чрезвычайно трудно, так как многие песни не содержат никаких внешних признаков принадлежности к той или иной эпохе. Признаки, клавшиеся в основу изучения старой исторической школой, – собственные имена, географические названия, несущественные детали повествования и т. д. – оказались непригодными, так как они носят случайный характер и могут меняться. По учению Белинского, необходимо прежде всего определить идею художественного произведения. Идея песни, всегда тесно связанная с исторической борьбой народа в ту или иную эпоху, дает нам уже надежный критерий для определения исторической принадлежности произведения. Поэтому первое, что мы должны сделать, – это определить идейно-художественное содержание песен.

Для того чтобы это сделать, надо прежде всего заново правильно прочесть былину, уяснить себе, о чем в ней, собственно, говорится. Дореволюционная буржуазная наука этим полностью пренебрегала, и только Белинский в этом направлении сделал первые шаги. Предметом нашего анализа и изучения должна стать прежде всего сама былина, ее герои, ее повествование, ее замысел. Только после того, как будет решена эта задача, смогут быть решены и другие.

Правильно прочесть и понять былину – значит понять то, что в ней хотели выразить исполнители и чем они в ней дорожат.

Чтобы решить эту задачу, недостаточно прочитать два-три текста на каждый сюжет. Нужно прочитать все имеющиеся записи, сопоставить и сравнить их.

Это самая трудная и самая ответственная часть всей работы. Былины сравнивались и прежде. Так, Киреевский дополнял пробелы одних текстов соответствующими местами из других, менее удачные места заменял более удачными, то есть составлял некий сводный текст, представляющий, по его мнению, наиболее полную и совершенную форму песни. Ясно, что такое предприятие лишено какого бы то ни было научного значения. Это не значит, что советский исследователь должен отказаться от сравнивания того великого множества песен, которыми располагает современная наука. Но это значит, что цели и методы сопоставления будут существенно иными, чем они были прежде.

Иначе сопоставлялись фольклорные варианты формалистами. При сравнении былин, сказок, легенд выделялись наиболее часто встречающиеся варианты каждой части повествования. Так, например, если в легенде о двух великих грешниках из 45 известных вариантов в 34 главным грешником является разбойник, а в других он преступник иного рода (отцеубийца, кровосмеситель и т. д.), то делается вывод, что в древнейшей форме как главное действующее лицо фигурировал разбойник[46]. Способом статистических вычислений устанавливался «архетип», «праформа», то есть древнейшая форма сюжета. Ясно, что прием определения исторической древности путем статистики никуда не годится. Наиболее архаические формы могут оказаться как раз наиболее редкими или даже совсем исчезнуть из повествования, так как новые формы постепенно вытесняют старые. Этот метод, особенно процветавший в скандинавской и финской науках, имел некоторое время своих сторонников и у нас. Полное разоблачение этого метода всесторонне было дано А. И. Никифоровым[47].

Ясно, что в советской науке варианты должны изучаться с совершенно иными целями.

Одна из целей, с которой былины сопоставлялись уже в советской науке, состояла в том, чтобы найти и определить районные отличия. Такое сопоставление, несомненно, имеет научное значение. Действительно, былины, например, Печорского края весьма существенно отличаются от былин прионежских, а прионежские имеют свои отличия от пинежских или мезенских и т. д. Одна из заслуг советской собирательницы и исследовательницы А. М. Астаховой состоит в том, что благодаря ее трудам безликий Север предстал перед нами разделенным на определенные районы, обладающие каждый своим репертуаром и своими отличиями. Это Поморье, то есть побережье Белого моря; Прионежье – побережье Онежского озера, далее – побережья рек Пинеги, Кулоя, Мезени и Печоры. Каждый из этих районов, в свою очередь, может быть разделен на подрайоны[48].

Однако этот прием изучения в конечном итоге имеет лишь предварительное, служебное значение. Если он является самоцелью, сравнение приводит исследователя к особого рода формализму, осужденному еще Добролюбовым, когда в своей рецензии на сборник Афанасьева он писал: «Отметить, что такая-то сказка записана в Чердынском уезде, а такая-то в Харьковской губернии да прибавить кое-где варианты разных местностей, – это еще очень недостаточно для того, чтобы дать нам понятие о том, какое значение имеют сказки в русском народе». И далее: «Что из того, что в Новогрудском уезде ходит сказка о Покатигорошке, а в Новоторжском о Семи Семионах?»[49] В этих словах Добролюбов осудил порайонное сравнивание в качестве самоцели. Действительно, что следует из того, что, например, в прионежской традиции Владимиру указывает на невесту Дунай, а в мезенской – Добрыня? Для Добролюбова сказка – «одно из средств для определения той степени развития, на которой находится народ». В этом все дело, и это относится не только к сказкам. Если районные отличия помогают в разрешении исторических вопросов, в определении степени развития, на которой народ стоял в ту или иную эпоху, они должны учитываться. Если же эти отличия представляют собой совершенно несущественные колебания, они могут и должны игнорироваться.

Деление былинного эпоса на районы есть один из видов дробления эпоса. Дальнейшее дробление будет состоять в том, чтобы изучать эпос по отдельным исполнителям, по индивидуальным отличиям их. При таком методе сравниваются и изучаются тексты различных исполнителей с целью определить степень и характер их индивидуального мастерства. Этим у нас одно время очень увлекались. Утверждали, что в изучении эпоса и сказок по исполнителям будто бы и состоит особенность «русской» школы[50]. Действительно, нельзя отрицать, что среди исполнителей имеются первоклассные мастера, заслуживающие специального изучения. Необходимо относиться критически к каждому варианту, учитывая, кем, когда, где и от какого сказителя песня записана. Наша эпоха в особенности дорожит народными сказителями и певцами. Однако легко впасть в ошибку индивидуально-психологической оценки мастерства, изучения певца в отрыве от народного творчества в целом и его закономерностей, от той почвы, которая создала и вырастила певца. При таком подходе нарушается одна из аксиом современной фольклористики, сформулированная Горьким: «В мифе и эпосе, как и в языке… определенно сказывается коллективное творчество всего народа, а не личное мышление одного человека». Это значит, что народная поэзия есть прежде всего именно народная и как народная и должна изучаться. Отдельный певец для нас интересен постольку, поскольку он придает народной мысли то или иное художественное выражение.

Мы будем изучать и сопоставлять варианты не для того, чтобы составлять сводные тексты, а также и не в целях установления районных и индивидуальных отличий. Мы будем сопоставлять их для того, чтобы установить, какая идея лежит в основе песни.

При сличении вариантов исследователь не имеет права упускать ни одной детали. При монографическом изучении каждой из былин в отдельности все эти детали могут быть внесены в текст исследования. При изучении же эпоса в целом это невозможно. Ясно, что здесь нужен отбор. Но раз материал привлекается не целиком, для исследователя создается опасность, что в отборе материала он будет руководствоваться предвзятыми положениями, чисто субъективными или произвольными предпосылками. На самом деле, однако, при сличении вариантов оказывается, что эта опасность не так велика. Решение вопроса облегчается огромной повторяемостью вариантов. Частные случаи легко и естественно объединяются в группы, и эти группы вполне обозримы. При таких условиях отбор будет сводиться к выделению иллюстративного материала. Выбор примеров будет действительно произволен, но он не влияет на выводы, так как те же выводы получились бы и на других примерах. Примеры нами отбираются наиболее яркие, талантливые. В стороне оставляются случаи бледные, непоказательные, художественно менее удачные. Они привлекаются только тогда, когда представляют интерес независимо от своих художественных достоинств.

Первая задача, которую должен поставить перед собой исследователь при сопоставлении вариантов, – это задача установить все звенья повествования, уяснить себе ход действия, определить его начало (завязку), развитие, конец (развязку). Так, например, былина о Добрыне-змееборце слагается из рассказа о смерти его престарелого отца и далее о том, как его воспитывает и обучает мать. Рассказывается о том, как Добрыня подрастает. Он затем отпрашивается из дому, мать его отпускает, но сопровождает свое разрешение добрыми советами или запретами, например не купаться в Пучай-реке. Так изучается весь ход повествования. Сопоставляя варианты, мы видим, что ни один из них не содержит всех возможных звеньев повествования, Так, в одних нет упоминания о смерти отца, в других не говорится о том, что Добрыня получает тщательное воспитание, не всегда выезд Добрыни сопровождается увещаниями матери и т. д. Получается, что совокупность сопоставляемых текстов всегда полнее каждого из текстов в отдельности. Может ли так получаемая картина иметь научное значение?

Строго говоря, рисуя полную картину сюжета, исследователь дает картину, не подтверждаемую (за редкими исключениями) ни одной конкретной записью. И тем не менее дать такую картину совершенно необходимо, и задача эта научно оправданна. Это не «архетип», не «основная редакция», не «сводный вариант» – это раскрытие народного замысла во всей его совокупности и художественной цельности. Утверждение Белинского, подхваченное потом Горьким, что народное творчество есть творчество коллективное, всенародное, что создателем народной поэзии является весь народ, а не отдельные лица, предопределяет и специфическую для изучения фольклора методологию: изучить надо совершенно конкретный и реальный замысел народа во всей совокупности его проявлений; по отношению к этой совокупности каждая отдельная запись – частный случай осуществления этого замысла.

Такое сопоставление вариантов в конечном итоге раскрывает перед нами закономерности композиции каждого сюжета. Установление композиции, в свою очередь, ведет к раскрытию идеи, так как идея выражается всей совокупностью повествования, которую и надо установить.

В преобладающем большинстве случаев композиция едина для каждого сюжета. Отсутствие отдельных звеньев не меняет этой картины.

Но есть былины, композиция которых при сличении вариантов не представляет единства. Правда, такие случаи встречаются редко, но они есть, и игнорировать их нельзя. Такие песни на один и тот же сюжет, но отличные по развитию хода действия могут быть названы версиями песни. В художественной литературе они соответствовали бы различным редакциям произведения. Так, сравнение вариантов былины об Алеше и Тугарине показывает, что эта былина имеется в двух версиях: в одной из них бой со змеем происходит по дороге в Киев, в другой – в самом Киеве. В этих версиях бой трактуется по-разному. Действие былины об Илье и Идолище в одних случаях приурочивается к Киеву («киевская версия»), в других – к Царьграду («цареградская версия»). Повествование в этих версиях ведется различно. Былина о бое Ильи с сыном может иметь трагический конец: Илья убивает своего сына – или конец благополучный: Илья рад своему сыну и везет его в Киев.

Какое значение может иметь изучение версий?

В большинстве случаев отличие версий означает различную идейно-художественную трактовку сюжета. В таких случаях, конечно, нельзя говорить о единстве идеи данного произведения: сюжет его подвержен изменениям. Одна версия может быть древнее, другая новее. В каждом отдельном случае приходится определять критерии, которые позволили бы установить, какая из версий может быть старшей, какая позднейшей. Такое изучение продвигает нас в понимании тенденций развития эпоса в связи с историческим развитием народа.

Вслед за установлением композиционных норм необходимо изучить фактуру, то есть все многообразие художественной разработки повествования во всех его деталях. Каждый элемент возможен в многочисленных вариантах. Так, например, когда в былине о Садко морской царь требует его к себе и Садко спускается на морское дно, морской царь в одних случаях делает это для того, чтобы послушать его пение, в других – чтобы наказать его за неплатеж дани, в третьих – чтобы решить свой спор с подводной царицей о том, что́ на свете дороже – булат или золото; иногда он хочет женить его на своей дочери; есть и такие варианты, в которых царь зовет его, чтобы состязаться с ним в шахматы. Каждый из вариантов данного мотива представлен различным количеством записей, но число этих вариантов вполне обозримо и может быть включено в рассмотрение. Как и при изучении хода повествования, рассмотрение этих вариантов в связи со всем ходом повествования позволит отделить более древние формы от более поздних и наметить некоторые этапы исторического развития сюжета.

Но сопоставление вариантов важно еще в другом отношении: оно вводит нас в творческую лабораторию народа. Одни формы окажутся художественно весьма совершенными, другие менее удачными. Одни выражают идею в одних образах, другие в других, третьи придают образам совершенно новый смысл или новое толкование или заменяют одни образы другими. Среди певцов имеются и гении, и посредственности, и путаники. Вся глубина и красота народного замысла, все многообразие его художественного воплощения вскрываются только при детальном сопоставлении вариантов. Только при сплошном сравнительном изучении текстов может быть нарисован полный образ героя, каким он представляется народу; этот способ позволяет вникнуть в побудительные мотивы поступков, совершаемых героями; сопоставление вариантов помогает понять сущность и развитие конфликта, составляющего основу повествования; при таком изучении вскрываются и начинают ярко обрисовываться детали художественного рисунка. И если каждая из записей беднее той картины, которую дает сравнительное изучение их, то это аргумент не против правомерности такого изучения, а в пользу его.

Высокие художественные достоинства былины, складывавшиеся столетиями, общеизвестны. Профессор Мариан Якубец пишет: «Былины стали наивысшим достижением богатого литературного творчества русского народа и являются одним из примечательнейших феноменов мирового фольклора»[51].

Сопоставление вариантов вскрывает многообразие художественных форм воплощения идейного замысла песни. Если поставить себе целью определить идею песни как идею всенародную, то все варианты должны быть сопоставлены, учтены, проанализированы и оценены. В этом смысле районные и индивидуальные отличия могут представлять собой частные случаи различной трактовки идейного замысла.

Раскрытие идеи есть первое условие исторического изучения былин. Народная идея всегда выражает идеалы эпохи, в которую эти идеи создавались и были действенны. Идея есть решающий критерий для отнесения песни к той или иной эпохе. Художественный анализ неразрывно связан с историческим.

Здесь исследователь встречает ряд специфических трудностей, присущих изучению именно народной поэзии. Одна из трудностей состоит в том, что все основные записи сделаны главным образом в течение XIX–XX веков. Можно ли на основании таких поздних записей делать заключение о состоянии эпоса за предыдущие столетия? Действительно, точных данных у нас нет и уже никогда не будет. Тем не менее мы не можем отказываться от исторического изучения народной поэзии только на том основании, что все записи поздние. Песни хранят явственные следы пройденных эпох, иногда настолько ясные и конкретные, что они могут иметь силу исторического свидетельства. В других случаях эти следы стерты, и историческое приурочение таких песен будет носить иной раз предположительный, гипотетический характер.

К этой трудности прибавляется другая. Предпосылка, из которой исходила историческая школа, состояла в том, что фольклорные произведения создаются так же, как литературные, то есть в определенном месте и в определенный момент. Действительно, для некоторой части народной поэзии (например, для исторических песен) такая предпосылка будет правильной, так же как она правильна для произведений письменной литературы. Но для эпоса, а также для сказки и некоторых других видов народной поэзии она ошибочна, и из нее исходить нельзя.

Это не значит, что эпос возникает вне времени и пространства. Но это значит, что вопрос о том, в каком году и в каком городе или в какой местности возникла та или другая былина, не может быть поставлен. Былины отражают не единичные события истории, они выражают вековые идеалы народа. То, что старая наука представляла себе как однократный акт создания, мы представляем себе как длительный процесс.

Любая былина относится не к одному году и не к одному десятилетию, а ко всем тем столетиям, в течение которых она создавалась, жила, шлифовалась, совершенствовалась или отмирала, вплоть до наших дней. Поэтому всякая песнь носит на себе печать пройденных столетий. Приведем конкретный пример: былина о Дюке Степановиче в некоторых своих частях содержит элементы чрезвычайно глубокой, еще языческой древности (застава из змей и чудовищных птиц, готовых растерзать пришельца). Она, далее, отражает Киевскую Русь (двор Владимира). В описании деталей построек и картины города она отражает Московскую Русь XVI–XVII веков. И наконец, по своей основной идее (высмеивание богатого боярства) она отражает классовую борьбу времен позднего феодализма. Сила, яркость художественной сатиры, направленность ее против исконных врагов трудовых масс обеспечивают этой былине актуальность и популярность в течение последующих веков, когда классовая борьба, принимая новые формы, разгоралась все сильнее. Таким образом, былина, шлифуясь и совершенствуясь столетиями, содержит отложения всех пройденных ею веков. Решающее значение для отнесения к той или иной эпохе будет иметь выраженная в ней основная идея. Так, в данном случае решающим историческим признаком былины будет борьба с боярством в тех именно формах, в каких она имела место в XVI–XVII веках. Поэтому, несмотря на наличие в ней более ранних и более поздних элементов, она в основном может быть отнесена к эпохе позднего феодализма.

Из этого следует, что вопрос о том, возникла ли та или иная былина в XII, XIII или любом другом веке, по существу, как указывалось, может оказаться неправильно поставленным; если изучать былину по ее отдельным слагаемым, то может получиться произвольное количество решений, так как отдельные слагаемые могут относиться к разным эпохам. Этим объясняется разноголосица в отнесении былин к тем или иным столетиям в буржуазной науке.

Если же изучать былину не по механически выделенным слагаемым, а по ее замыслу, по ее идее, то окажется, что былина всегда выражает вековые идеалы и стремления народа, относящиеся не к одному столетию, а к эпохам, длившимся несколько столетий, и к этим эпохам былины могут быть отнесены с некоторой степенью уверенности и достоверности. Так, народное стремление к национальному и государственному единству характерно для эпоса эпохи феодальной раздробленности. Песни об отражении татарского нашествия слагались в течение всего времени владычества татар. Ненависть к князьям, боярам, купцам и духовенству пронизывает эпос от его ранних начал до современности.

Это наблюдение приводит нас к вопросу о взаимоотношении эпоса и истории. Наблюдая историческое развитие эпоса, мы должны иметь четкое представление о том, как эпос относится к истории. Одна из аксиом старой исторической школы состояла в том, что эпос пассивно отражает историю. Такая точка зрения стоит в связи с той пассивной ролью, которую реакционная наука приписывала народу и в истории, и в поэзии. Народ «участвует» в истории и «отражает» ее в своих песнях. С нашей современной точки зрения народ не просто участвующая, а ведущая сила истории, и в своей поэзии он не воспроизводит историю как бесстрастный регистратор, а выражает в ней свою историческую волю, свои вековые стремления и идеалы. Эпос идет не позади истории, а выражает «чаяния и ожидания народные», как сказал В. И. Ленин о сказке[52]; эти чаяния представляют собой идеалы, лежащие впереди. Это значит, что, выражая свой суд и свою волю, народ путем художественного творчества мобилизует свои силы на достижение поставленных им себе целей. Эпос во все века своего существования играл огромную воспитывающую роль. Таким образом, задача исследователя состоит в том, чтобы установить исторические стремления народа, выраженные в его эпосе.

Отсюда вытекает необходимость изучать эпос не применительно к отдельным частным событиям истории, а применительно к эпохам, периодам ее развития. Первичное распределение материала определяется закономерностью эпох развития русской истории: это эпохи первобытно-общинного строя, феодализма, капитализма и социализма. Для каждой из этих эпох материал располагается не путем применения к нему заранее определенных хронологических рамок или схем, а путем конкретного анализа материала. Мы не можем предварительно определить, какие именно из периодов развития феодального строя будут или не будут отражены в эпосе; вопросы конкретного приурочения не могут решаться заранее. Все детальные вопросы методологии должны решаться в каждом отдельном случае отдельно. Нам важно было установить направление, в котором будет вестись исследование. Если это направление верно, то и детали могут получить правильное решение. Если же направление взято неверно, то правильное решение некоторых деталей не спасет исследование от ошибочных и неправильных выводов по существу.

Часть первая

Эпос в период разложения первобытно-общинного строя

1. Методологические предпосылки

Вся русская фольклористика конца XIX и начала XX века была убеждена, что русский эпос начал складываться в эпоху Киевской Руси. Одним из основоположников этого мнения был Майков, который утверждал, что содержание былин выработалось в X–XII веках, то есть «в первой половине удельно-вечевого периода»[53]. Этот взгляд был наиболее распространенным в русской науке вплоть до Великой Октябрьской социалистической революции. Он подвергался поправкам, уточнениям и оговоркам, но в целом был общепринятым.

Между тем этот взгляд ошибочен. Он не может быть поддерживаем ни соображениями общетеоретического порядка, ни материалами.

Данное убеждение исходит из предпосылки, что до киевского периода русские не имели эпоса. На самом же деле русские имели эпос задолго до образования Киевского государства. На киевскую эпоху падает уже его расцвет.

Подобно тому как советские историки не начинают русской истории с образования Киевской Руси, мы не можем начинать историю русского эпоса с образования киевского цикла былин.

Но каким же образом можно установить, имели ли русские или их предки эпос уже до образования Киевского государства, если об этом нет непосредственно никаких данных, если мы не имеем ни одного текста?

На помощь приходит материалистическое учение о закономерности общественного развития. История народов СССР знает все пять общественно-экономических формаций. На истории народов СССР можно изучить первобытно-общинный, рабовладельческий, феодальный, капиталистический и социалистический строй. Народы, населяющие нынешнюю территорию СССР, проходили это развитие в разных формах и не одинаково быстро, но само по себе оно исторический закон. Необходимо, однако, оговорить, что рабовладельческую формацию знали только народы, населяющие Причерноморье, Закавказье и Среднюю Азию.

Вопрос о том, проходили ли русские или их предки ступень первобытно-общинного строя, совершенно ясен. Поскольку смена формаций есть закон истории, предки русских не составляли исключения. Но поскольку мы не имеем никаких непосредственных данных о состоянии эпоса в эту эпоху, мы можем привлекать материалы о других народах, проходивших ту же стадию развития, для которых эти данные есть.

К этому методу прибегал Ф. Энгельс, изучая вопрос о происхождении государства и об его отношении к роду. Чтобы проникнуть в доисторию античной Греции, Энгельс дает подробную характеристику не греческого рода, о котором непосредственных данных нет, а рода ирокезского, о котором они есть. Главам о греческом роде и о возникновении Афинского государства предшествует глава об ирокезском роде[54].

Метод изучения по формациям может быть применен и в нашей науке. Нам нет необходимости прибегать к далеким ирокезам. У нас на территории СССР есть народы, которые до революции, задержанные в своем развитии царским режимом, по существу еще жили родовым строем. Оказывается, что эти народы имеют богатейший эпос, и этим сразу решается вопрос о том, создается ли эпос в пределах феодального государства типа Киевской Руси или раньше.

Что эпос закономерно создается до образования государства, вряд ли может вызвать сомнение. Но первобытно-общинный строй имеет свои этапы развития, продолжительность которых может исчисляться тысячелетиями. Рассмотрение художественного творчества на различных ступенях развития этого строя приводит к выводу, что эпос возникает не в пору становления родового строя, а также и не в пору его развития: народы, изучавшиеся Ф. Энгельсом, не знали героического эпоса. Эпос появляется только тогда, когда первобытно-общинный строй клонится к упадку. Он – один из предвестников разложения, распада этого строя и свидетельствует о начавшейся борьбе за новое общественное устройство.

Эти ранние формы эпоса, создающиеся до образования государства, должны быть изучены, чтобы лучше понять и изучить эпос тех форм государственного строя, какие мы имеем в начале русской истории. Изучение образцов наиболее ранних ступеней в развитии эпоса имеет первостепенное научное значение не только потому, что приподымается завеса над глубоким прошлым: как мы увидим, многое из эпоса этой эпохи переходит затем в позднейший эпос. К подобному же приему для изучения древнейших эпох в истории нашей родины прибегают и советские историки. Академик Греков пишет: «Вполне понятную для древнейшей поры нашей истории скудность письменных источников наша современная наука пытается восполнить путем привлечения к решению стоящих перед нею задач и новых, самых разнообразных материалов. Это памятники материальной культуры, данные языка, пережитки самого русского народа, а также пережитки и быт народов Союза ССР, еще недавно стоявших на низших ступенях общественного развития»[55].

Правда, изучение этих эпосов никогда не даст нам совершенно точного представления о древнейших ступенях развития русского эпоса. В той мере, в какой эпос с закономерной необходимостью отражает экономический и социальный строй народа, эпосы народов, стоящих на одинаковой ступени общественного развития, окажутся сходными и могут быть сравниваемы. В той же мере, в какой каждый народ имеет свою конкретную, неповторимую историю, отличную от истории других народов, эпосы этих народов будут отличаться. С историей тесно связаны национальная культура и национальные особенности каждого народа, отличающие один народ от другого.

Все это показывает, что о национальных особенностях русского эпоса на наиболее ранних ступенях его развития мы никогда ничего не узнаем и узнать не можем, поскольку материалов нет.

Мы можем привлечь, использовать из эпоса других народов то, что закономерно связано с экономикой и социальными отношениями первобытно-общинного строя. Так как о ранних формах русского эпоса нам не известно решительно ничего, то даже немногое, что может быть извлечено из эпоса других народов, стоявших к моменту записи на более ранних ступенях исторического развития, чем стояли русские, будет иметь огромное значение для изучения эпоса докиевской эпохи. Иных возможностей для изучения творчества этой эпохи у нас нет.

Вооруженные знанием о догосударственном состоянии эпоса, мы уже смелее сможем приступить к изучению эпоса эпохи Киевской Руси, то есть к изучению собственно русского эпоса.

Исследователь поставлен в необходимость или вовсе отказаться от изучения древнейшего периода в развитии нашей культуры и объявить ее непознаваемой, так как прямых источников нет, либо прибегнуть к косвенным источникам и попытаться хотя бы предположительно установить общую картину древнейшего состояния нашего эпоса.

Материала по эпосу народов СССР имеется необозримое количество. Изучение эпоса каждого из этих народов могло бы составить предмет специального исследования. Здесь будут привлечены избранные материалы в очень ограниченном количестве и в кратчайшем изложении. Отдельные факты, отобранные из огромного количества материалов, очевидно, не имеют и не могут иметь силу научной аргументации; но они могут служить наглядной иллюстрацией для подтверждения произведенных наблюдений.

2. Общий характер эпоса первобытно-общинного строя

У первобытных племен, стоявших к началу их изучения на наиболее ранних из известных науке ступеней общественного развития (например, у австралийцев, веддов и др.), а также у племен, достигших сравнительно более высоких ступеней развития (например, у ирокезов), не обнаружено эпоса в том его понимании, какое дано выше. Наличие эпоса есть признак сравнительно более высокой ступени общественно-экономического и культурного развития, хотя и примитивного по сравнению с позднейшими эпохами – рабовладельческой и феодальной.

На территории СССР эпос имеют почти все известные нам народности. Полной картины нет, так как не все народы в достаточной степени изучены. Много материалов еще ждет своего опубликования. Для наших целей мы ограничимся эпосом, записанным у народов, когда они еще жили остатками родового строя. Эпос народов, достигших в своем историческом развитии рабовладельческого или феодального строя (эпос античный, армянский, осетинский, славянский, германский), со стороны происхождения в такой же степени проблематичен, как и эпос русский. Для рассмотрения наиболее ранних ступеней в развитии эпоса исключительную ценность имеет эпос европейского и азиатского Севера. С некоторыми оговорками может быть привлекаем также эпос алтайских народностей. Этим материалом мы и будем пользоваться.

Эпос создается при родовом строе, но не в пору его развития и расцвета, а в пору его разложения. Разложение рода в общеисторическом процессе – явление не регрессивного, а поступательного движения. Мы увидим, что идеология раннего эпоса в целом направлена против рода, хотя идеалы будущего здесь еще далеко не определились и мало осознаны. Понятие «рода» в эпосе иногда полностью отсутствует. Проф. А. П. Окладников, изучавший якутский эпос, пишет: «Рода, как такового, в олонхо вовсе не видно; упоминаются только родичи, живущие по соседству друг с другом, да праздники „ысыахи“, на которые они собираются вместе по случаю женитьбы того или иного героя. Существование рода как группы лиц, связанных единством происхождения от общих родоначальников и общностью культа, конечно, подразумевается, но в экономической жизни мы видим одну только моногамную малую семью»[56].

По наблюдениям Н. П. Дыренковой, в шорском эпосе отсутствует термин «род» (sök). Точно так же в эпосе нет слова «сородичи» или «братья». Их место в эпосе заняло выражение «народ, платящий дань»[57].

Как мы увидим, в эпосе нет слова «род» потому, что нет понятия рода. Есть понятие семьи и активная борьба за нее. С другой стороны, есть смутное, невысказываемое, но, несомненно, наличествующее сознание своего единства, которое еще не нашло выражения ни в формах общественного строя, ни в художественном творчестве, но которое уже служит фактором дальнейшего исторического развития. Как уже указывалось, эпос по существу направлен против рода.

Эпос направлен также против одного из основных идеологических отражений первобытно-общинного строя – против мифологии как системы мировоззрения. «Всякая мифология, – говорит К. Маркс, – преодолевает, подчиняет и формирует силы природы в воображении и при помощи воображения; она исчезает, следовательно, с действительным господством над этими силами природы»[58]. Господство над силами природы, о котором говорит К. Маркс, создается постепенно, и постепенно же исчезает мифология. Как указал К. Маркс, «…греческая мифология составляла не только арсенал греческого искусства, но и его почву»[59]. Эпос возникает на почве мифологии. Но это не значит, что эпос является продолжением и развитием мифологии. Пользуясь художественным арсеналом, созданным мифологией, эпос по своей идейной направленности обращен против мифологии, из которой он вырастает.

Силы природы воплощаются в первобытном мышлении в образе хозяев стихий. От этих хозяев, созданных воображением самого человека, человек мыслит себя зависящим, от этих хозяев зависит его благополучие. В. Г. Богораз-Тан в своей монографии о чукчах дал подробное описание таких хозяев: хозяина леса, реки, оленей, рыб и т. д. – и даже воспроизвел рисунки чукчей, изображающие этих хозяев[60]. Он же приводит материалы и о других народах. Л. Я. Штернберг, много лет изучавший нивхов (по прежней терминологии – гиляков), приводит подобные же материалы для нивхов. Данные Штернберга для нас особенно ценны, так как Штернберг дал прекрасную публикацию нивхского эпоса[61].

Штернберг полагает, что нивхи имеют три вида эпоса: исторический, мифологический и героический. Тексты исторического эпоса им не публикуются, и поэтому о них судить невозможно. Что же касается мифологического эпоса, то ошибочно самое понятие его. Так, жанр, который Штернберг считает «мифологическим эпосом» («тылгунд»), на самом деле вообще не относится к области эпоса. Это не песни, а рассказы, и уже по одному этому они не могут быть отнесены к эпосу. Самое существенное, однако, не в этом, а в их содержании. Анализ их приводит к заключению, что в данном случае мы имеем дело не с эпосом народа, а с его мифологией.

На мифологических рассказах нивхов нужно остановиться, так как они бросают некоторый свет на один из наиболее трудных и спорных вопросов в изучении эпоса – на вопрос о взаимоотношении эпоса и мифа.

Так как нивх в своей хозяйственной жизни всецело зависел от животных, он воплощал все силы природы в образах животных. Это хозяева – хозяева животных и стихий природы. Каждое озеро, море, каждый лес, виды рыб и всех животных – решительно все имеет своего хозяина. Их надо расположить в свою пользу, и тогда человек будет иметь удачу на охоте и в ловле, так как хозяева насылают обилие зверей. Об этих хозяевах и повествуют мифы. Хозяева эти живут не в здешнем мире, а в ином, лежащем далеко за морем, или за горами, или под водой. Нивхи, как и другие народы данной ступени развития, делили мир на здешний и нездешний, потусторонний, но в целом повторяющий земной мир. Оттуда хозяева стихий воссылают всякого рода земные блага. Так, например, хозяйка моря живет на другом берегу моря в юрте. У нее на полках в чумашках (берестяных сосудах) хранится икра всех видов рыб. Время от времени она пригоршнями разбрасывает икру (вариант: чешую) в море, и от этого бывает изобилие рыб.

Такие рассказы никак не могут быть отнесены к героическому эпосу в том смысле, в каком он был определен выше. Их содержание – не борьба. Они – художественное выражение религиозных представлений нивхов, связанных со спецификой их форм производства. Смысл рассказов сводится к тому, что эти мнимые хозяева стихий могут оказать свое расположение людям и помочь им в рыбной ловле и охоте. Мифология нивхов наполнена рассказами о том, как нивх, случайно попавший или нарочно отправившийся в этот далекий мир, получил от животного-хозяина великое охотничье умение. Героем мифа является тот, кто от хозяев стихий, и прежде всего от хозяев животного мира, приобрел власть над животными и умение их добывать. В этих рассказах герой может вступить и в борьбу со встреченными им хозяевами. Чем яснее в мифе выражен момент подчинения, тем миф древнее и тем сильнее в нем сказываются представления собственно религиозные. Наоборот, чем резче в мифе выражен момент борьбы с природой и ее хозяевами, тем он новее, позднее, и тем ближе он к эпосу, тем сильнее в нем выражено начало собственно антирелигиозное. Такой миф, как, например, античный миф о борьбе Прометея против Зевса, о том, как он у Зевса похищает огонь и приносит его людям, со стороны сюжета занимает промежуточное положение между эпосом и мифом. Героем первобытного мифа является человек, но человек, первоначально мыслящий себя подчиненным тем силам природы, с которыми жизнь заставляет его вести борьбу, и пытающийся расположить их в свою пользу. По мере того как с хозяйственным и техническим прогрессом исчезает сознание подчиненности, в мифах появляются рассказы об активной борьбе человека с природой и ее олицетворенными в художественных образах силами. Тенденция этих рассказов по существу противоположна древнейшим основам мифа, уничтожает их и ведет к созданию нового вида народной поэзии – к созданию эпоса. Эпос рождается из мифа не путем эволюции, а из отрицания его и всей его идеологии. При некоторой общности сюжетов и композиции миф и эпос диаметрально противоположны один другому по своей идейной направленности.

Все это объясняет нам, почему в любом эпосе, в том числе русском, такую огромную роль играет борьба со всякого рода чудовищами. В чудовищах первоначально воплощены хозяева стихий, которые с культурным и техническим прогрессом становятся ненужными и вредными и уничтожаются героями эпоса. У различных народов на позднейших стадиях развития эпоса эти чудовища воплощают различные враждебные народу начала. В русском эпосе змей, Тугарин, Идолище, Соловей-разбойник представляют собой унаследованные с древнейших времен мифологические чудовища. Подробное изучение их должно показать, какое именно зло они художественно воплощают в условиях Древнерусского государства и более поздних эпох.

Одна из основных особенностей, унаследованных древнейшим эпосом от мифа, но впоследствии также преодолеваемая, – это представление о том, что мир будто бы разделен на два мира: на мир здешний и мир потусторонний. Композиционный стержень мифологических рассказов состоит в том, что герой отправляется в иной мир, где живут хозяева стихий, и получает от них большое благо: становится великим чародеем и охотником. Ранний догосударственный эпос также строится на наличии двух миров. Здесь можно напомнить, например, о Калевале – стране потомков Калевы, и Похьоле – мрачной стране Севера, где живет хозяйка Севера Лоухи. В эпосе иной мир населен чудовищами, которые наносят человеку вред. Герой их побеждает, уничтожает, очищает от них землю.

У некоторых народов концепция двух миров развивается в представлении о трех мирах. Иной мир разделяется на верхний, где живут светлые помощники героя, и нижний, где обитают его враги. В среднем мире живут люди, и здесь обитает и сам герой. Такое представление имеется у якутов. Верхний мир – светлый, он населен божествами. У якутов уже можно наблюдать начинающийся переход от религии хозяев к многобожию. Нижний мир находится за горами, на севере. Здесь ледовитое море, здесь всегда холодно и пасмурно. Здесь обитают абаасы – демонические существа, исконные враги человеческого рода, насылающие болезни и смерть.

У других народов такое разделение не происходит. Здесь нет необходимости входить в детали. В русском эпосе это представление исчезло почти полностью. Оно сохраняется лишь в сказках. Из русских былин можно назвать только былину о Садко как единственную, в которой герой спускается в иной – в данном случае подводный – мир и встречается здесь лицом к лицу с хозяином моря – морским царем. С этой стороны былина о Садко (точнее – эта часть ее) – одна из самых древних и самых архаических в русском эпосе. Архаичность ее сказывается также в том, что морской царь – существо не безусловно враждебное к герою. Здесь явственно прослеживаются представления о той помощи, которую могут оказать человеку эти хозяева, или, как их называет Белинский, покровительственные божества.

Преодоление сил природы в мифологии совершается, по выражению К. Маркса, «в воображении и при помощи воображения». В эпосе при помощи воображения повергаются старые властители этой природы. Реальная же, невоображаемая борьба с природой находит в эпосе совершенно реалистические формы художественного отражения. В эпосе ненцев мы видим стада оленей, борьбу за их сохранение, уход за ними, видим всю трудную жизнь человека в Арктике[62]; в эпосе якутов опоэтизированы стада лошадей, так как жизнь древних якутов зависела от разведения конских табунов; зверобойный и рыбный промысел очень ярко отражены в эпосе нивхском; карело-финский эпос в его древнейших песнях рисует рыболовство и охоту. Нужно, однако, сказать, что все это трактуется лишь как фон, на котором совершаются события. Содержанием эпоса является не добыча рыбы или зверя и не разведение стад; это становится очевидным из рассмотрения сюжетов и той борьбы, которую ведет герой. То же можно сказать о позднейшем земледелии. Развитое земледелие, полеводство, появляется только с созданием государства; древнейший герой – не земледелец, а охотник. Есть одна русская былина, в которой герой должен быть признан архаическим охотником, – это былина о Вольге Святославовиче. В свете приведенных материалов его следует признать одним из древнейших героев русского эпоса. Данило Ловчанин и некоторые другие герои являются охотниками уже иного типа. Охота сменяется земледелием. Такой герой, как Святогор, погибает потому, что с появлением земледелия он не может применить свою могучую силу к земле. Но в эпоху земледелия обработка земли также не является предметом прославления, как и охота в более древние времена. Великий земледелец в русском эпосе возможен и действительно имеется (Микула Селянинович), но основные герои русского эпоса – не земледельцы, а воины, хотя земледелие и представляет собой экономическую основу жизни народа и составляет одну из исторических основ эпоса.

Мало отражена в эпосе и та борьба, которая велась за возможность добывать средства существования, хотя здесь и имеются существенные отличия в эпосе отдельных народов. Так, например, имущественные отношения нивхов были уже далеки от родовой общности имущества. Нерестилища, места для установки сетей, места для горожения речек и для ловли соболя находились не в распоряжении рода, а представляли собой неотчуждаемую и наследственную собственность отдельных семей, что, по данным Е. А. Крейновича, «свидетельствует о том, что семья давно выделилась в гиляцком роде в самостоятельную хозяйственную единицу»[63]. Рост семьи ведет к обогащению одних семей за счет других и служит одним из факторов разложения рода. В эпосе, однако, эта борьба еще отражена сравнительно слабо. Сходную картину дают имущественные отношения у народов, разводивших стада. Разведение стад – один из решающих факторов, приводящих к имущественному неравенству и образованию классов.

«Из десятилетия в десятилетие на пастбищах за счет естественного прироста все более увеличивались табуны лошадей и стада крупного рогатого и мелкого скота. Мало-помалу накапливалось богатство пастушеских племен, но вместе с тем оно уже переставало быть достоянием общины или рода, а становилось достоянием отдельных людей»[64]. Именно этот процесс наблюдался у якутов. Как установлено советскими историками, основой общественного строя якутов был строй родовой. Однако к моменту первой встречи с русскими этот строй уже был далек от его ранних форм. Якуты делились на ряд племен или племенных групп. Племена часто между собой враждовали. Совершались убийства, и угонялся скот. Каждая такая группа состояла из ряда семейств. Имущество уже было не коллективно-родовым, а частно-семейным. Это создавало почву для развития крупного собственничества, с одной стороны, и обеднения – с другой. Бедняки попадали в кабалу к тойонам, и этот процесс совершался уже до прихода русских. Царское правительство поддерживало тойонов и тем усилило и ускорило этот процесс.

В науке высказывалось мнение, что тойоны представляли собой феодалов в условиях кочевого быта. Проф. А. С. Токарев это мнение отвергает. Анализ тойоната приводит его к выводу, что тойоны не пользовались правом суда, что основная масса скотоводов-якутов (по старому русскому обозначению «улусские мужики») не состояла в крепостной зависимости от тойона. Тойон был только хозяином своих рабов и военным вождем. Часть рабов составляла его военную дружину. Элементы зарождающегося феодализма можно усмотреть в том, что богатые владельцы скота отдавали его на прокорм беднякам. Происходило нечто подобное отдаче земли феодалами на обработку крестьянам, причем феодал присваивал себе урожай и закабалял крестьян. Якутский тойон отдавал не землю, а скот на «пользование» и прокорм, ссужал бедняка средствами и тем его закабалял. Продукты скотоводства, масло и заготовленное впрок кислое молоко, он должен был отдавать тойонам. Подобного рода прокормление называлось у якутов «хасаас». Однако оно не составляло основной формы хозяйствования, и это дает право говорить только о начатках феодализма. Проф. Токарев следующим образом формулирует свой вывод: «Итак, элементы феодальных отношений, точнее, те элементы, из которых могли бы при соответствующих исторических условиях сложиться (и позже сложились действительно) феодальные отношения у якутов эпохи завоевания были налицо. Но феодальный способ производства, тем более как господствующий способ производства, отсутствовал»[65].

Элементы феодализма усиливались, но к XVII веку, когда произошла первая встреча якутов и русских (1628–1631), якуты, уже достигшие высокой степени культурного развития, не были объединены в государство ни феодального, ни рабовладельческого типа.

Все это доказывает, что возникновение эпоса у якутов не связано с феодализмом. Якутский эпос есть создание дофеодальной культуры. Изучение его подтверждает гипотезу, что эпос создается до образования государства.

Письменные исторические документы ничего не говорят об осознании якутами своего единства. Но об этом красноречиво свидетельствует эпос. Столкновения между племенами в нем совершенно не отражены. Эти столкновения, возглавляемые тойонами и приводившие их к обогащению, эпосом не воспеваются. Мрачная фигура тойона отражена не в эпосе, а в прозаических преданиях и рассказах, весьма близких к реальным историческим событиям и именам. К таким преданиям относятся рассказы об одном из наиболее свирепых и сильных тойонов, Тагыне, записанные еще в XVIII веке. К героическому эпосу эти предания не могут быть отнесены[66]. Классовая борьба была еще не настолько развита, чтобы найти отражение в эпосе. Она найдет свое отражение в развитом феодальном государстве, что мы увидим на русском эпосе, где эта борьба составляет одну из его важнейших сторон.

Если, таким образом, не промыслы и не социальная борьба составляют основное содержание эпоса, то чем же заполнены героические эпические песни при распаде первобытно-общинного строя?

Для ответа на этот вопрос необходимо рассмотреть содержание самих песен. Оно довольно единообразно, и для наших целей можно ограничиться приведением нескольких типических примеров.

Приведем для образца содержание нивхской песни:

1. Живут нивх и его два брата. Пока он охотится, его два брата исчезают. Он отправляется их искать и находит горного черта, пожравшего их. Он его убивает и возвращается.

2. Он отправляется искать себе жену. После целого ряда дружеских и враждебных встреч он находит себе жену. Ее отец пытается оказать жениху сопротивление, но вынужден уступить герою. С добытой женой герой возвращается домой.

3. Он отправляется воевать, воюет с людьми-тиграми, горными чертями и т. д. и возвращается домой.

4. Пока он воюет, исчезает его жена, похищенная «морским человеком». Он находит похитителя, убивает его и с женой возвращается домой.

5. «Морские люди» (подразумевается – мстя за убитого) пытаются напасть на дом героя. Он отражает их нападение, всех побивает, продолжает жить, удачно охотясь (Штернб., № 3).

Если всмотреться в содержание этого текста, то видно, что основная борьба героя ведется за основание семьи. Эта борьба ведется против чудовищ, которые похищают людей: похищают сперва братьев героя, а потом его жену. Борьба кончается полной победой героя.

Можно сказать, что эта картина типична для раннего эпоса доклассового общества. Сюжеты у разных народов могут иметь различное оформление, но самая картина в основных очертаниях остается неизменной.

Доказать правильность этого положения невозможно, его можно только показать на большом материале. Здесь это сделать нельзя, и мы вынуждены ограничиться приведением избранного иллюстративного материала.

В качестве другого образца можно остановиться на якутской песне «Эр-Соготох»[67].

1. С верхнего мира спускаются три небесных всадника и возвещают герою, что он должен отправиться в далекую черную страну, где живет чудесный кузнец. У него он должен заказать себе оружие и доспехи. Герой отправляется и находит кузнеца. Кузнец согласен выковать ему оружие, если он достанет ему жену – дочь железного старика из мира демонов. Герой к нему едет. Старик не отдает свою дочь и высылает против героя чудовищного каменного зверя. Герой побеждает зверя, завоевывает девушку, отдает ее кузнецу, получает оружие и доспехи и возвращается домой.

2. Вновь появляются небесные всадники и возвещают герою, что у него на востоке имеется суженая, дочь Медного божьего господина, «Мотылек Красоточка Белая Юкэйден по имени». Она – его судьба. Герой вновь отправляется в путь. По дороге он встречает соперника, который направляется туда же. Он его поражает в богатырском бою. Соперник проваливается «за пределы западного неба». Герой прибывает в страну своей суженой, но отец не может отдать ее беспрепятственно: за нее уже сватался хозяин огненного моря. Герой ведет с ним долгую и трудную борьбу. Чтобы переплыть страшное огненное море и достигнуть его хозяина, он превращается в ерша, а затем превращается в сокола и перелетает через него. Он поражает хозяина огненного моря, добывает невесту, живет с молодой женой некоторое время у тестя и с беременной женой возвращается домой.

3. Жену героя похищает чудовище, владелец ледовитого моря, а сам герой проваливается в бездну, на семь саженей глубины покрытую льдом. Беда, таким образом, происходит с обоими супругами одновременно. Герой не может выручить свою жену. Зато на сцену теперь выступает сын. Песня следит не за мужем, а за похищенной женой. Беременная жена во власти чудовища. Она рождает сына. Демон его преследует, хочет его пожрать, но мать искусно его спасает. Сын подрастает, вступает в бой с мучителем своей матери и убивает его. К этому моменту подоспевает отец, который много лет пролежал в бездне и откуда его спасли три небесных посланника, пробудивших его из оцепенения. Все возвращаются домой.

4. Сын повторяет подвиги и приключения отца. Небесные посланники указывают ему его суженую, он отправляется ее искать, побеждает соперника и возвращается домой.

Такова эта замечательная во многих отношениях песня-поэма. Форма и детали ее совершенно национальны, сюжет же типичен не только для данного народа, но и для других, стоявших на той же ступени своего развития.

Приведенные примеры (количество которых можно бы значительно увеличить) ставят перед исследователем целый ряд проблем и вопросов.

Первый вопрос, возникающий в этой связи, – это вопрос о том, отчего решительно у всех народов, имеющих эпос при родовом строе, преобладающее, можно сказать – решающее, место занимают рассказы о поисках жены и борьбе за нее?

Семья при первобытно-общинном строе служит одним из факторов, разрушающих этот строй. Эпос, как мы уже видели, создается при разложении его. Причиной этого разложения служат развитие орудий производства, приручение животных, развитие производительных сил вообще. «Развитие производительных сил привело к появлению общественного разделения труда, к росту обмена и возникновению частной собственности на средства производства»[68]. Но развитие производительных сил, совершенствование орудий производства, становление имущественного неравенства не служат непосредственным предметом воспевания в эпосе, хотя все эти явления жизни нашли в нем свое отражение. Кроме этих факторов развития, имеется еще один, который и становится непосредственным предметом повествования ранних героических песен. Это образование семьи. «Новые орудия производства открыли экономическую возможность осуществлять производство (земледелие, скотоводство и ремесло) не силами всей общины, а в одиночку или силами отдельной семьи. В связи с этим родовая община распадается на семьи. Первоначально это были большие патриархальные семьи, состоявшие из нескольких поколений ближайших родственников. Затем эта большая патриархальная семья распалась на небольшие моногамные семьи, состоящие из мужа и жены и их детей»[69].

Говоря о переходе парного брака к моногамии и об утверждении власти мужчин, Энгельс писал: «…отдельная семья сделалась силой, и притом грозной силой, противостоящей роду»[70].

Моногамная семья разрушает, расшатывает устои первобытно-общинного строя и вступает с ними в противоречие. Это объясняет нам, почему эпос как выражение прогрессивных исторических сил и стремлений, возникающий при разложении этого строя, имеет своим содержанием борьбу за семью. Чудовищные хозяева стихий, созданные идеологией родового строя, всегда стремятся препятствовать герою в основании семьи, пытаются похитить, отнять у него жену. Герой вступает с ними в смертельную схватку и поражает их.

Песня всегда начинается с выезда героя из дома. Это объясняется тем, что при родовом строе жену надо было брать из другого рода, то есть отправляться за ней более или менее далеко. В народной поэзии невеста обычно привозится издалека.

Борьба за жену, за семью, борьба против тех сил, которые этому препятствуют, на данной ступени общественного развития есть борьба общественного порядка, это не только борьба за личную судьбу. Такую борьбу и ведет герой.

Это объясняет нам, почему на ранних ступенях развития эпоса такую огромную роль играет сватовство, поиски жен и похищение их мифическими врагами героя. Мы получаем в руки драгоценное наблюдение: поиски жены – один из древнейших элементов героического эпоса.

Борьба за женщину – главный сюжет нивхского эпоса. Герой добывает себе жену, его враги, часто имеющие облик мифологических чудовищ, пытаются ее похитить. Он их побеждает и возвращает себе жену. Таков основной стержень большинства нивхских настунд. Сам герой никогда не выступает и не может выступать в роли похитителя женщин. Он получает жену, являясь к ее отцу или брату как герой, совершивший ряд подвигов, обладающий огромной силой и высокими моральными качествами. Этим он заслуживает себе жену. Но враги у него ее похищают, и герой отправляется искать свою жену и отомстить ее похитителю. Как указал Ф. Энгельс, любовь на этой ступени еще не играет никакой роли. Не играет она никакой роли и в нивхском эпосе, хотя нивхи и знают прекрасные лирические песни любовного содержания. Любовная песнь – более позднего происхождения. Герой нивхского эпоса движим не любовными чувствами. Как правило, герой отправляется искать себе жену, никогда раньше ее не видав. Женщина здесь никогда не описывается как красавица. В очень редких случаях упоминается о надетых на нее украшениях, и этим ограничивается описание ее красоты.

Сходную картину дает эпос якутский. Идеология эпоса здесь выражена не только в поступках и в характере героя, она осознана и выражена и в словах героя. Поиски жены и здесь не любовный роман. Они ведутся ради учреждения семьи. Какое значение придается браку, видно из тех слов, с какими герой отдает в жены добытую им девушку своему другу: «Породи девять вольным журавлям подобных сыновей, восемь статных, белым стерхам подобных дочерей породи, роди до старости детей, до старости выводи скот, летом четыре основные счастливые жерди устанавливай, зимою восемь толстых важных столбов укрепи, священный, важный огонь зажги! Нарядный дом построй! Пешему ночлегом будь, конному приютом, возвышай униженного, обедневшего поддержи!»[71] Эти слова показывают, что семья уже стала первичной хозяйственно-производственной ячейкой. Отсюда не только завет взять жену и учредить семью, но и построить дом, летнюю и зимнюю юрту, возжечь огонь очага и начать разводить скот. Семья выполняет также определенные общественные функции. Слова «обедневшего поддержи» указывают на то, что уже наступило имущественное неравенство. В этом начинающемся разделении героем будет не тот, кто разбогател и владеет стадами, а тот, кто встал на сторону обедневших и борется за них, оказывает им помощь и поддержку. Быть «ночлегом пешему», «приютом конному» означает не частную благотворительность, а осуществление высокого общественного долга.

Но добыть жену оказывается очень сложным и трудным делом. Женщина в якутском эпосе оказывается всегда связанной с иным миром. Иногда она – дочь демона абаасы; или же демон – соперник героя, и его надо побороть, победить; или отец невесты, раньше чем отдать свою дочь, требует от героя уничтожения такого чудовища. Короче говоря, уничтожение чудовища в разных формах изображается как условие добычи жены. В этих чудовищах мы легко узнаем более древних хозяев стихий, окончательно превратившихся во врагов человечества, переселенных народным воображением в нижний, темный мир и противопоставленных обитателям верхнего, светлого мира, находящегося над землей.

Миссия героя состоит не только в том, чтобы взять жену, но и в том, чтобы при этом освободить землю от чудовищ, выходящих из нижнего мира на землю, населенную людьми, с целью пожрать людей и похитить их жен. Что борьба с такими чудовищами служит идеалом эпоса, с величайшей ясностью выражено, например, в песне о богатыре Нюргуне. Отпуская героев на землю, владыка небес так определяет им их назначение:

Вы снизошли сюда с назначением Делать колыбели рождаемым детям, Строить изгороди для разводимого скота, Стать прародителями людей-якутов. Вы нисколько на это не ропщите, Не падайте духом и на волосок, Не унывайте мыслью и на малую четверть!

Завет «не роптать» для нас особенно интересен. Он показывает, что добыча жены уже не может полностью занять богатырские силы героя. Точнее мы увидим это ниже. Второй завет выражен следующими словами:

Кроме того, вечно помни, Что никогда не должен убивать и обижать, Заставлять плакать и рыдать, Стонать и страдать Людей племени айыы, Народ улуса солнца! В противном случае обидятся Все люди и божества айыы. Это ты запомни навсегда!

Под «людьми племени айыы» и «народом улуса солнца» понимаются якуты, которые, хотя они на данной ступени еще не составляли нации, уже начинали сознавать свое общеякутское единство. Племенные и родовые войны, руководимые тойонами и выгодные им, в народном эпосе не находят отражения, так как народным сознанием они осуждены. Якут не должен подымать руки на якута. Настоящие враги героя в якутском эпосе – это абаасы.

Зато, если настанет день, когда Отборные атаманы абаасылоров, Ненасытные обжоры южных племен, Отборные из леших-чудовищ Станут обижать и притеснять Людей племени айыы, Народ улуса солнца, Ты должен защитить и оградить их. Будь им защитой, словно старый, крупный лес, Стань им оградой, словно лес дремучий[72].

Подобные произведения дают ответ на вопрос, кто в якутском эпосе, собственно, является героем: героем считается тот, кто сумел добыть себе жену, кто ради этой цели преодолел трудные препятствия, одолел страшных и опасных соперников, выходцев из нижнего мира, мучающих людей, очистил от них землю, кто с боем вернул себе похищенную жену, основал семью и дом и живет согласно моральным требованиям окружающего его общества.

Совершенно очевидно, что этот идеал не может быть единым для разных народов даже в пределах одной ступени их развития. Он типичен для эпохи разложения первобытно-общинного строя и становления имущественного неравенства, но он подвержен колебаниям и развитию. При наличии общей закономерности трактовка героя может быть весьма разнообразной. Содержание песни иногда отличается большой сложностью. Так, в приведенном нивхском примере описывается целый ряд встреч, которые имеет герой. Каждая из этих встреч может быть объяснена на основании жизни и быта народа. Так же разнообразен облик многочисленных врагов героя из иного мира. Но сквозь все это разнообразие явственно проступает некоторая закономерность, которая многое объясняет нам в характере раннего дофеодального эпоса.

Герой прежде всего характеризуется своими поступками. Но так как поступки эти всегда одинаковы, то для каждого народа герои его эпоса будут однородными и не будут иметь отличий. В нивхском эпосе герой не имеет даже имени. В переводе Штернберга он именуется «наш гиляк», что надо понимать как «человек». Само название «нивух», «ницы выц» означает «здешний человек», то есть человек, занимающий определенное место на земле. Таким образом уже из названия героя прежде всего явствует, что он человек, обитатель земли, определенного места на ней, где он родился и трудится. Герой эпоса здесь еще не обладает никакими индивидуальными особенностями. Он весь только в своих подвигах. Герои всех песен не только похожи друг на друга, они по существу представляют одно лицо.

В отличие от мифа и позднее – от сказки, герой не обладает никакими талисманами или волшебными средствами. Правда, есть случаи, когда герой обладает не только сверхчеловеческой силой, но и уменьем обращаться в животных (в приведенном якутском примере он обращается в ерша, чтобы переплыть море) или волшебными средствами, но такие случаи единичны. Это «арсенал мифа», которым некоторое время еще пользуется эпос. В русском эпосе только один Волх умеет обращаться в животных, и с этой стороны он также принадлежит к числу наиболее древних русских героев, как и по признаку охоты, которая служит единственным средством существования для него и для его дружины.

Герой нивхского эпоса побеждает не в силу своей магической вооруженности, воплощенной в талисманах, амулетах, волшебных орудиях или предметах, он побеждает только отвагой, силой, мужеством, полной неустрашимостью. Герой – носитель самых высоких моральных качеств. Эту любовь народа к своему герою заметил и Штернберг. «Нет подвига, – говорит он, – на который не был бы способен наш безыменный герой. „Среди ныне живущих людей кто тебе подобный имеется?“ – так говорят о герое даже его враги».

Аналогичную картину дает эпос других народов. Герой якутского эпоса, будет ли он называться Эр-Соготох, Кулун-Кулустур, Нюргун или как-нибудь иначе, – по существу одно и то же лицо. Он герой не только потому, что учреждает семью и при этом освобождает землю от чудовищ. Он хранит священные традиции прошлого, но он же и ломает те из них, которые уже не соответствуют моральным нормам, выработанным развитием общества.

Чтобы вызвать восхищение и любовь слушателей, герой должен обладать выдающимися качествами. В якутском эпосе герой наделяется самыми высокими моральными качествами и внешней привлекательностью. «Был он красавец собой и храбрец», – говорится об Эр-Соготохе. Сходно о Кулун-Кулустуре: «Он был… как отборный из народа, как старшина людей, как избраннейший из якутов».

В чем состоит основное моральное качество героя? Оно состоит в том, что герой всегда лишь в последнюю очередь думает о себе. Герой стремится не к своему личному благополучию, как можно бы думать по тому, что основной предмет песни – его женитьба. Его деятельность направлена на благо людей. О семье героя говорится: «Хилому матерью были, хворому отцом, сиротам владыкою». Таких высказываний можно привести множество. Несомненно, что этот идеал, как уже указывалось выше, связан с родовым строем, где индивидуум всегда имеет поддержку коллектива. Однако если в такой поддержке усматривается нечто героическое и высокое, то это значит, что в этом видят нечто необычайное. Готовность всякому помогать есть не результат стремлений к прошлому, где эта помощь подразумевалась сама собой, она – реакция на настоящее, где эта помощь сама собой уже не подразумевается, где уже имеется деление на имущих и неимущих, где уже зародились эксплуатация и насилие. Герой помогает обездоленному, то есть обедневшему имущественно.

Такой характер героизма ни внешне, ни внутренне не связан с основным повествованием, завершающимся женитьбой героя. Можно наблюдать, что новое понятие героизма вторгается в старую композиционную систему и начинает ее нарушать. Герой совершает поступки, не связанные с основной нитью повествования, даже нарушающие и замедляющие его течение, но внутренне необходимые для создания его полного облика. Эти поступки состоят в том, что герой в разных формах спасает кого-нибудь из беды.

Так, в песне «Эр-Соготох» герой, победивший своего соперника Нюргуна, владельца огненного моря, отправляется обратно к своей суженой и к своему будущему тестю. По дороге ворон ему вещает, что есть некий Харахан и у него нежно любимая дочь. С ней беда: «О трех тенях длинноногий демонов сын к этой женщине прибыл. Отправляйся туда, спаси ее нежное дыхание, глубокие вздохи защити, в тесноте своей зажми, в шири твоей укрой! Спаси от демона!» Герой отправляется ее спасать и выдерживает бой с демоном. Он его убивает, освобождает девушку и выдает ее замуж. Эпизод изобилует подробностями, которые здесь опускаются. Этот эпизод затягивает действие, не стоит ни в какой связи с основной завязкой, то есть нарушает единство и стройность повествования, но тем не менее он нужен, так как он выражает новый героизм главного героя. На более ранних и примитивных ступенях развития эпоса мы таких явлений не наблюдаем. Мы видим, таким образом, что на основной сюжет, добычу жены для себя, наслаивается и становится внутренне необходимым мотив спасения другого человека. Герой уже не только добывает жену, он является защитником обездоленных. Герой не только тот, кто лично храбр, но тот, кто проявляет храбрость для спасения нуждающихся в его помощи. Мы увидим впоследствии, что с становлением классового общества под обездоленными будут пониматься не только сироты, вдовы, беззащитные девушки, но обездоленные социально. Эти мотивы еще не являются ведущими в якутском эпосе, но в них зерно будущего развития эпоса на более поздних ступенях общественно-экономического развития.

У народов, которые были втянуты в длительные и сложные войны, герой окончательно приобретает характер воина. Старые подвиги героя не забываются, хранятся в памяти и воспеваются, но к ним прибавляются другие. Так, в шорском эпосе в образе врага художественно сочетаются старые мифологические черты зверя с новыми, явно историческими чертами, идущими от завоевателей монгольского типа.

Враг, с которым герой ведет борьбу, – хан-насильник. Традиционные сюжеты сватовства и борьбы с чудовищами в шорском эпосе не забыты, но не они составляют главное и наиболее значительное содержание эпоса. Враг уже не только уводит сестру или жену, он разрушает двор и стойбище, уводит в свое далекое царство людей, перегоняет к себе стада, а на оставшихся налагает дань. «Дань» – новое понятие в эпосе, внесенное в него историей. Советская наука располагает достаточными документами, чтобы нарисовать картину обложения шорцев данью[73]. Документы все относительно поздние. Для более ранних веков документов нет, но в этом отношении сам эпос может быть свидетельством, так как борьба с насильниками, налагающими дань, составляет один из главных предметов шорских героических песен. Вражеский хан неизменно налагает дань, и эта дань взимается с необычайной жестокостью. Так, в песне «Кан Кес» (Дыр., № 10) мудрая жена героя сообщает ему, что стойбище его друга Алтын-Картыги разрушено. «За пределами этой земли, на берегу Черного моря – имеющие вороных коней, большого и малого, Кара-Казан и Кара-Картыга – два брата есть… Из земли семидесяти ханов, со всего народа дань берут. С потомков всех наверху находящихся богатырей дань берут. Те два брата пришли и стойбище Алтын-Картыги разрушили. Если сегодня поедешь – твоего друга Алтын-Картыга живого застанешь; если завтра поедешь – не застанешь, говорит» (Дыр., с. 35).

В таких случаях герой всегда отправляется на борьбу. Герой здесь, как и почти всегда в шорском эпосе, действует не за себя и не для себя, а как освободитель. В данном случае он воюет за своего друга, но столь же часто он воюет за всех тех людей и за те народы, которые терпят бедствия и притеснения. Картина этих притеснений бывает художественно чрезвычайно яркой. Вражеский хан обычно отличается нечеловеческой жестокостью. Так, вышеупомянутая песня «Кан Мерген» начинается с того, что герой сидит в своем золотом дворце за столом и беседует с сестрой. Он видит из своего дворца, что какой-то хан гонит впереди себя народ и скот. Этот хан возвращается из похода и перегоняет их в свое стойбище. «Белый скот ржет, подданный народ рыдает. За белым скотом, за подданным народом верхом на бело-сивом коне богатырь едет. Белый скот и подданный народ гонит. Великий кай наигрывает, великую песню напевая едет. Кан Мерген, всматриваясь, видит: богатырь сквозь правое стремя совсем голого мальчика тащит, через левое стремя совсем голую девочку; протащив, едет. Богатырь, коня мало ударяя, мальчика и девочку много ударяя, едет. Голос голого мальчика раздается, этот солнечный свет заполняя. Мальчик, великим плачем рыдая, великой горестью горюя, едет. «„Если бы у меня отец был, отец, придя, помог бы мне! Если бы у меня мать была, мать, придя, заступилась бы за меня! Нет человека, который постоял бы за меня! Нет никого, кто бы заступился за меня!“ Так говоря, мальчик великим плачем рыдает, великой горестью горюет» (Дыр., с. 85). Видя это, Кан Мерген, вопреки советам своей сестры, которая пытается его удержать, вооружается и вступает в бой.

Герой не только вступается за других, но спасает свой собственный народ. Есть песни, в которых нападение врага совершается, когда герой еще ребенок. Отец его был убит, народ уведен в плен, стада угнаны, а сам герой растет в бедности сиротой. В таких случаях герой, узнав о беде и будучи еще ребенком, отправляется мстить за своего отца и освободить свой народ. Другой случай: к герою является посол от враждебного хана. Не зная, кто этот посол, герой сажает его за свой золотой стол. Посол говорит: «Кан Мерген, я не приехал есть еду-питье твои, как посол я пришел! Отсюда дальше живущий за спиной семидесяти миров, за пределами семидесяти царств, тамошних семидесяти миров хан-начальник, с айна, внизу находящихся, шесть раз путь пройдя, дань собирающий с богатырей, вверху, в солнечном мире живущих, девять раз их обойдя, дань собирающий, имеющий шестьдесят заговоров, знающий семьдесят наговоров, силою небу равный, силою земле равный, созданный, чтобы не умереть, не погибнуть, Кара Мюкю, имеющий девять жен, к тебе меня послом прислал! Кара Мюкю велел сказать: „Пусть Кан Мерген дань везет. Если дань не привезет, в твою землю, хвост волоча, волком приду, копье волоча, с войной приду“» (Дыр., с. 93). Враждебный хан выставляет себя властелином нижнего и верхнего мира, бессмертным и владеющим искусством чародейства. Герой действительно отправляется в страну этого хана, но не с тем, чтобы покориться ему, а с тем, чтобы его уничтожить. В земле Кара Мюкю герой проходит ряд страшных застав, которые он уничтожает, а затем приходит в землю Кара Мюкю. Описание этой земли напоминает русскому читателю Золотую Орду. «Это была земля, куда семьдесят богатырей, дань принося, входили; это была земля, откуда семьдесят богатырей, дань отдав, назад выходили. Заплатившие дань богатыри со смехом выходят. Богатыри, у которых денег не хватило, чтобы заплатить дань, со слезами выходят. Из их спины ремень в четыре пальца ширины выдирали». Здесь толпятся данники, которым нет пощады. Тут же дан образ также несомненно исторический, а именно гиперболизированный образ ханского казначея, ведущего счет. «Внутри медного амбара медный богатырь, величиной с целую гору, сидит и черные счеты перекладывает». Здесь все медное или железное и черное. Герой, Кан Мерген, требует, чтобы его рассчитали вне очереди, вступает с казначеем в пререкания, и со словами: «Дай я сам рассчитаюсь!» – убивает казначея, вызывая восхищение всех присутствующих здесь богатырей, плательщиков дани, а затем разыскивает во дворце самого хана Кара Мюкю, и между ними завязывается чрезвычайно подробно и обстоятельно описанный бой, в котором Кан Мерген одерживает победу.

Все эти детали достаточно ясно рисуют облик врага, с которым герой вступает в бой. Они показывают, против чего герой ведет борьбу, и тем самым характеризуют и самого героя. Это уже не потусторонние мифологические враги, хотя они иногда еще и пребывают в ином мире, который рисуется черным или находящимся под землей. Это совершенно реальный образ иноплеменного насильника, ведущего грабительские войны прежде всего с целью добычи скота, пленения людей и наложения дани. Этот образ не создан фантазией. Он совершенно явно историчен и идет от завоевателей монгольского типа.

В нашей литературе высказывалось мнение, что шорцы заимствовали свой эпос от телеутов, так как скотоводство шорцев, описанное в эпосе, кочевое, на самом же деле скотоводство шорцев накануне революции было стойловое и находилось в жалком состоянии. С этой точкой зрения нельзя согласиться. Что шорские песни частично совпадают с песнями других народов, окружающих шорцев, и не только телеутов, давно замечено. Н. П. Дыренкова указывает на близость шорского эпоса с эпосом других алтайских и енисейских тюрков, доходящую иногда до полного совпадения. Но из этого еще нельзя делать вывод о заимствовании. С нашей точки зрения это означает, что все эти небольшие народности, живущие в более или менее близком соседстве, имели общую историческую судьбу и потому сообща создавали свой эпос. Два народа могут иметь одинаковый эпос только в тех случаях, если история сближает эти народы настолько тесно, что они ведут единую общую борьбу и совместно создают свой эпос, отражающий их общие исторические устремления. Поскольку история шорцев детально не изучена, об этом сейчас могут иметься только предположения. В эпосе кочевниками изображены не шорцы, а окружающие их вражеские племена и народы.

Все эти материалы показывают, как нарождается и развивается тип героя в зависимости от исторических судеб самого народа. Еще задолго до образования государства герой эпоса борется за осуществление наиболее высоких исторических стремлений своего народа. Изучение русского эпоса покажет, как развивается идеология эпоса с созданием и развитием государства. Русский эпос знает не одного героя при различных именах – русский эпос многогероен по существу, причем все главнейшие герои киевского цикла группируются вокруг центра – Киева, возглавляемого Владимиром. Такое состояние возможно только с созданием феодального государства, но почва для него создается уже раньше. В шорском эпосе нет государства, но есть некоторые внешние формы его, воспринятые шорцами от монголов. Обращает на себя внимание, что герой шорских кай (песен) всегда именуется ханом.

Шорцы, наравне с другими тюркскими народами, были покорены монголами. Начало господства Чингисидов на Алтае падает на XIII век[74]. В этот период они восприняли от монголов, скотоводов-кочевников, как некоторые понятия, так и некоторые слова и имена. Но по своей идейной направленности шорский эпос заострен против завоевательных набегов и грабительских войн, ведшихся монголами.

Наименование героя ханом – явление не случайное, а исторически закономерное. Из числа опубликованных Радловым и Дыренковой текстов это правило не знает исключений. В сборнике «Ай-Толай»[75] герой не всегда назван ханом, но по существу все же является им. Даже в тех случаях, когда герой в начале песен представлен сиротой, впоследствии все же оказывается, что он сын хана, у которого враги угнали людей и скот (Радл., № 3, № 7).

У монголов титул хана возник при разложении у них родового строя. «По мере того как распадались роды, создавались объединения (или орды), в состав которых входили части различных родов. Возглавляли такие объединения военачальники («боотуры», «нойоны»), которые выбирались из числа наиболее крупных скотоводов… Нойоны и боотуры, которым удавалось объединить под своей властью значительное число кочевников, принимали титул хана»[76]. Такой порядок типичен для той ступени общественного развития, о которой Ф. Энгельс пишет следующее: «Возрастающая плотность населения вынуждает к более тесному сплочению как внутри, так и по отношению к внешнему миру. Союз родственных племен становится повсюду необходимостью, а вскоре становится необходимым даже и слияние их и тем самым слияние отдельных территорий племен в одну общую территорию всего народа. Военачальник народа – rex, basileus, thiudans – становится необходимым, постоянным должностным лицом»[77]. Эти высказывания Энгельса сразу же раскрывают перед нами демократический характер начальных этапов развития послеродовой власти. Хан может стать героем эпоса потому, что его власть – одна из основ новой ступени общественного строя, прогрессивного по отношению к строю родовому: он объединяет роды, которые при первобытно-общинном строе объединяться не могли. Он военачальник, он в идеале военный герой, богатырь, отличающийся храбростью и совершающий великие подвиги.

Но с развитием феодальных отношений и классовой борьбы характер ханской власти меняется: хан становится главой не своего народа, а своего класса. Хану подчинены непосредственные производители – «люди из черных», которые облагаются повинностями[78]. Совершенно очевидно, что народным героем такой хан быть не мог. Хан-насильник всегда возглавляет враждебный народ, с которым герой ведет борьбу. Сам же герой воплощает идеал справедливости. Таким образом, в шорском эпосе война своего хана против соседнего хана приобретает характер войны не только внешней, но и социальной. Соседние ханы ведут грабительские войны. Подобного рода войны, характерные для данной ступени общественного развития, Ф. Энгельс описывает следующим образом: «Богатства соседей возбуждают жадность народов, у которых приобретение богатства оказывается уже одной из важнейших жизненных целей. Они варвары: грабеж им кажется более легким и даже более почетным, чем созидательный труд. Война, которую раньше вели только для того, чтобы отомстить за нападения, или для того, чтобы расширить территорию, ставшую недостаточной, ведется теперь только ради грабежа, становится постоянным промыслом»[79].

Эти слова объясняют нам характер войн, которые в эпосе ведутся против шорского народа, и характер героя, отражающего от своего народа бедствие этих войн.

Принципиальное значение появления в эпосе хана состоит в том, что герой-хан является главой народа. В шорском эпосе мы имеем определенно выраженное понятие народа, как имеем и самое слово «народ». В развитии эпоса герой становится вождем своего народа. Как уже указывалось, Дыренкова установила, что шорский эпос не знает слова «род», он знает только слово «народ». Это происходит потому, что в истории народа родовой строй уходит в прошлое. Уже на материале якутского эпоса мы видели, что якуты сознают свое общеякутское единство и что родовые распри, которые, например, отражены в нивхском или в ненецком эпосах, в якутском эпосе совершенно невозможны. В шорском эпосе это сознание своего общенародного единства находит художественное воплощение в образе хана, возглавляющего народ и руководящего им.

Здесь намечается явление, которое находит свое завершение в классовом государстве. Только в государстве происходит полное объединение, возглавляемое главой государства. Идеализованный Владимир русского эпоса есть явление закономерное. Вокруг Владимира группируются богатыри – сам Владимир пассивен. Такое объединение героев вокруг одного лица, связь сюжетов через один объединяющий их центр можно назвать циклизацией.

Этого в шорском эпосе еще нет. Около хана-героя еще нет никаких богатырей, которые бы ему служили: они появятся только на следующих ступенях развития эпоса, они появятся только вместе с государством. В шорском эпосе все подвиги совершает сам хан, и совершает их один. Шорский эпос показывает, что циклизация начинается с центра, с ядра, вокруг которого впоследствии будут располагаться события, воспеваемые в эпосе.

Все это означает, что процесс циклизации не есть процесс саморазвития формы, а что он является идеологическим отражением исторических сдвигов в социальной и внешнеполитической истории народа.

Так постепенно выясняются некоторые из важнейших особенностей раннего героического эпоса со стороны его содержания.

Но есть еще одна сторона, требующая нашего внимания: это внешняя форма песен. Из приведенных примеров видно, что песни всегда многосоставны. Они состоят из отдельных звеньев. Каждое новое звено начинается, как правило, с выезда героя из дома. Песни могут быть очень длинными и исполняться целыми ночами, но такие размеры их создаются не путем осложнения интриги, а путем присоединения все новых и новых звеньев, причем строение каждой из этих клеток одинаково.

В этом мы видим их коренное отличие от русских былин. Русские былины по существу односоставны; по сравнению с огромными многосоставными песнями, рассмотренными выше, они коротки. Правда, возможно слияние, соединение двух песен или сюжетов в одну (контаминация), но это явление уже вторичного порядка. Можно предполагать, что эта простота и краткость есть результат длительного совершенствования эпоса.

Обращает на себя внимание также необычайная художественность и детализация разработки многих песен. Средства художественной выразительности во всех случаях носят совершенно национальный характер. Они не могут быть изучены по переводам, но многие из песен героического эпоса народов СССР по своей общей художественности и мастерской разработке деталей могли бы иметь мировое значение, если бы были лучше известны. Фольклор когда-то бесписьменных народов служит одной из основ, на которой создается позднейшая национальная литература.

Одним из художественных приемов эпоса на ранних ступенях его развития был гиперболизм.

Преувеличиваться может решительно все: рост и размеры героя, размеры его жилища, утвари, количество еды и питья. Гиперболически описываются враги и бой с ними. В якутском эпосе преувеличению подвергается не только герой и все, что к нему относится, но решительно все, о чем упоминается: явления погоды (гроза, буря), сроки и пространства, все детали и все моменты хода действия. Вот как описывается вид героя: «Стан его в перехвате был в пять саженей. Шести саженей дороден в плечах был. В три сажени были округлые бедра»[80]. Если такой герой хлещет коня, он бьет сразу до костей и отхватывает кусок мяса величиной с котел. От боя героя с его противником сотрясается земля, меркнет солнечный свет, так что становится темно, и противники распознают друг друга ощупью. Герой едет с такой быстротой, что поднимается вьюга, выпадает град.

Это показывает, что в якутском эпосе преувеличение есть один из основных приемов поэтизации. Им выражается восторг и преклонение. Герой интересует слушателя и дорог ему не только его делами, но и всеми его качествами.

Гипербола выражает силу эмоционального напряжения. Исполнение якутских олонхо можно представить себе только в состоянии вдохновения и экстаза.

Позднее, когда вырабатываются другие способы характеризации, гиперболизм идет на убыль. В шорском эпосе герой не обладает столь огромными размерами и такой непомерной силой, как герой якутских олонхо. Но и здесь гиперболизация еще отнюдь не забыта. Так, всегда гиперболично описывается бой: это описание – кульминационный пункт повествования. Другая область гиперболизации – образ самого героя и его коня. Здесь гиперболизм проявляется в наиболее патетических и художественно ответственных местах. Таков, например, момент появления героя. «Верхом на черно-сером коне потомок богатыря едет. Гребень его шлема три неба задевает, золотые сапоги – шестьдесят слоев земли бороздят. Подобно глыбе-тайге, богатырь въезжает» (Дыр., с. 117). Гиперболично начало песни с описанием множества скота и людей, которые сравниваются с песком и звездами. Однако гиперболизм во всех этих случаях все же умерен и явно идет на убыль. Правда, при случае о герое говорится, что он занимает место, на котором могли бы сидеть 60 богатырей, или что он пьет из чаши, из которой могли бы пить 60 богатырей. Под ним прогибается пол, его не держит земля, и он уходит в землю по колена. Вызывая на бой противника, он «закричал, разрывая на части дно верхнего мира, закричал, расщепляя надвое дно подземного мира» (Там же, с. 51). В целом, однако, герой все же не гигант, а обычный человек, и гиперболизм не представляет основного качества поэтики шорцев. Грандиозные размеры начинают терять свой пафос и свою привлекательность. Наоборот, огромные размеры становятся в глазах народа чем-то отрицательным и начинают вызывать насмешку. Поэтому гиперболизируется враг, и его огромные размеры вызывают насмешку и презрение, они выражают низкую природу врага, его неуклюжесть и безобразие. Так, о врагах говорится: «Потомки богатырей, имеющие плечи с целую скалу, в здешней земле расхаживают» (Там же, с. 127). Врага застают спящим: «Когда Кара Мюкю вдыхает, кажется, будто это небо к черной земле приближается, когда выдыхает, кажется, что это черная земля к небу подымается» (Там же, с. 101). Несомненно, что огромные размеры врага отчасти должны подчеркнуть трудность победы над ним. С другой стороны, огромные размеры врага не только выражают его физическую силу, но должны вызвать в слушателе отвращение, подчеркивают его грубо физиологическую сущность. Поэтому враг нередко изображается спящим или сидящим за едой и обжирающимся.

Песни, хотя они и поются, не всегда имеют стихотворную форму. Нивхский эпос, например, сплошь имеет форму прозы. Более сложен вопрос о стихотворной форме эпоса у других народов. Лучшие научные издания с точными, лишенными «литературных обработок» переводами дают основание предполагать, что в эпосе многих народов проза чередуется со стихами. Законченная стихотворная форма русских былин представляет собой результат длительной эволюции. Можно предположить, что стихотворной форме некогда предшествовала форма прозаическая и смешанная. Проза постепенно приобретала ритмический и поэтический характер и переходила в стих. Стих постепенно совершенствовался и вытеснял прозу.

Величайший интерес представляет для нас вопрос об исполнении и исполнителях.

Уже выше указывалось, что музыкально-песенное исполнение – один из существенных признаков эпоса. Пение выражает глубокую взволнованность и заинтересованность, эмоциональное напряжение. По наблюдению Штернберга, нивхские настунд «всегда поются в состоянии экстаза». Это происходит потому, что поется о чем-то очень близком и дорогом. Народ глубоко дорожит своим эпосом.

Исполнение якутских олонхо может выливаться в большой праздник.

Якутский эпос – общенациональное достояние якутского народа. Он хорошо известен широким кругам трудящихся. Но далеко не все могут исполнять олонхо. При огромных размерах и высоких художественных достоинствах песен исполнение их требует исключительного умения и мастерства и доступно не всякому. «Прежде олонхо исполнялись как в узком семейном кругу, так и при большом стечении народа на свадьбах, общественных работах и праздниках, а теперь – в театрах, клубах, домах соцкультуры. Слушают олонхо обычно с вечера до глубокой ночи или до утра, а иногда и по нескольку вечеров подряд»[81]. Олонхосуты пользуются широкой известностью и всеобщим уважением. Пение совершается в состоянии вдохновения. Певцы закрывают глаза и мерно раскачиваются в такт песни. Вся аудитория напряженно следит за исполнением и сопровождает его одобрительными возгласами. В прежнее время практиковалось коллективное исполнение этих песен, о чем Серошевский, сам слышавший такую форму исполнения, рассказывает следующее: «Группа певцов, собравшись вместе, договаривается исполнить всем известную песню сообща. Один соглашается рассказывать то, что подлежит рассказу, а именно описание местности и хода действия; другой исполняет партию доброго героя – богатыря; третий – его противника, богатыря злого; иные берут на себя исполнение песен отца, матери, жен, любовниц, сестер, злых и добрых шаманов и духов, наконец – коня, который в якутском эпосе играет роль немалую… Я слыхал одну олонхо, исполняемую четырьмя зараз певцами. Поют они, конечно, по очереди, в последовательности рассказа. Этот способ петь былины куда красивее единоличного, но практикуется он все реже и реже, так как хороших певцов делается меньше и, главное, так как такое исполнение требует самого лучшего угощения, на какое хозяин вообще способен»[82].

Героический эпос представляет собой драгоценнейшую сокровищницу каждого из народов. Он создавался в глубоком прошлом. Но и сейчас, когда создается новая, социалистическая культура, когда прежде обездоленные царским правительством «инородцы» превратились в социалистические нации[83], эпос не утерял своего значения. Частично он сохраняется и культивируется как классическое наследие прошлого и продолжает исполняться[84], частично же на базе национального фольклора вырастает новая, советская литература, в особенности драматургия и оперно-музыкальное искусство.

Но творчество этих народов имеет значение не только для них, но для всей братской семьи народов СССР. Мимо этого творчества проходили фольклористы, изучавшие русскую народную поэзию, между тем как оно может дать многое для изучения русской народной поэзии, и в особенности эпоса. Частично на это указывалось в советской науке[85], систематического же изучения еще нет. Настоящие страницы представляют собой нечто вроде краткой разведочной экспедиции в неизведанные края для первоначальной ориентировки. Но даже такой кратчайший предварительный обзор дает возможность сделать некоторые выводы, которые окажутся полезными для изучения русского эпоса в его историческом развитии.

Выводы эти кратко могут быть формулированы следующим образом.

Эпос возникает не при возникновении государства, а раньше. Он создается при разложении родового строя. Русский эпос возник задолго до начала образования Киевского государства.

Эпос этой эпохи был направлен против идеологии родового строя и поддерживал строй, шедший ему на смену. Деление на племена и роды начинает вступать в противоречие с сознанием своего единства.

Основной сюжет эпоса состоял в поисках жены и основании парной моногамной семьи.

Технический и культурный прогресс, постепенное овладевание природой приводят к упадку характерной для этой эпохи религии «хозяев», составляющей основу мифологии. В эпосе хозяева изображены как чудовища, препятствующие герою в стремлении создать семью. Герой их убивает и очищает от них землю.

У народов, окруженных воинственными соседями, совершавшими грабительские набеги, вырабатывается образ героя, защищающего свою землю и освобождающего свой народ от поработителей, налагавших дань. Герой наделяется высокими моральными качествами, выработанными народом в его борьбе за свое существование. С установлением имущественного неравенства герой становится на защиту обездоленных.

Песни, даже наиболее ранние, отличаются художественностью. Формы художественности всегда национальны. Художественность развивается и совершенствуется.

Одним из ведущих приемов поэтизации был гиперболизм. Можно наблюдать тенденцию к его постепенному ослаблению и замене его другими приемами характеризации.

Стихотворной форме песен предшествовала форма прозаическая и смешанная, с чередованием стихов и прозы при постепенном вытеснении прозы стихом.

Краткой и односюжетной форме песен предшествовала форма многосоставная с присоединением все новых и новых звеньев повествования. Всякое новое звено начиналось с отъезда героя и кончалось его возвращением.

Многогеройности современного русского эпоса предшествовала одногеройность. С усилением войн герой получал функцию вождя своего народа.

Как ни малочисленны и незначительны эти выводы, они пригодятся при изучении русского эпоса, давая возможность выделить наиболее древние его элементы, тем самым облегчая выделение элементов новых и изучение развития эпоса в связи с развитием истории народа.

Часть вторая

Русский эпос эпохи развития феодальных отношений

I. Предварительные замечания

1. Исторические и методологические предпосылки

Ранний русский эпос есть эпос созидающегося и крепнущего Русского государства, Киевской Руси. Русский эпос Киевской Руси не может быть рассмотрен как продолжение эпоса, который начал складываться в предыдущую, догосударственную эпоху. Он так же не есть продолжение родового эпоса, как государство не есть непосредственное продолжение или развитие родового строя.

Мы не имеем точных данных о том, как конкретно создалась Киевская Русь. Акад. Греков, охарактеризовав последний период в истории родового строя, признаком которого служит народное собрание, совет родовых старейшин и наличие военачальника, пишет: «С развитием классового строя эти учреждения перестают удовлетворять потребности общества, некоторые из них делаются уже невозможными, и родовому устройству общества наступает конец. На его место становится государство, либо преобразующее учреждения родового строя, либо заменяющее их новыми, конечно не вдруг. Это процесс длительный. Но если мы лишены возможности на нашем материале проследить отдельные его этапы, то не имеем права закрывать глаза на факты, нам известные, и должны иметь смелость называть эти факты их именами. Если, например, родовые союзы уже заменились территориальными, если власть отделилась от народных масс, если у власти успел встать экономически наиболее сильный класс, если этот класс организовал аппарат властвования, то мы смело можем говорить о замене родового строя государственным как о факте уже совершившемся»[86]. Акад. Греков четко определил, что одним из решающих признаков государства, и в том числе Киевской Руси, является отделение власти от народных масс, переход власти в руки экономически наиболее сильного класса. Государство связано с наличием классов и классовой борьбы; внешнеполитическая история государства приводит к войнам, которые могут иметь местное, но могут иметь и общенародное значение. Этим определяется новое содержание эпоса.

Но так как образование государства есть процесс длительный, то образование нового эпоса также совершается медленно.

Здесь нет необходимости заново излагать историю Киевской Руси. Необходимо только указать, что период процветания был очень кратковременным. Советские историки не включают, как это делали буржуазные историки, в киевский период время феодальной раздробленности. «Под киевским периодом истории ни в коем случае нельзя разуметь период уделов с его разобщенностью отдельных княжений и княжескими усобицами, как это делают и Л. Майков, и отчасти В. О. Ключевский. Время уделов нельзя называть киевским хотя бы по той причине, что Киева как политического центра уже тогда не было, он стушевался и решительно затерялся среди других местных центров»[87]. В период феодальной раздробленности, как мы увидим, образование и развитие эпоса не прекратилось, а было даже особенно интенсивным. Оба эти периода русской истории, период киевский и период феодальной раздробленности, наложили свой яркий отпечаток на развитие русского эпоса.

Из всего сказанного вытекают методы и цели исследования. Если государство не есть непосредственное продолжение родового строя, мы и в эпосе должны прежде всего проследить не остатки старого в новом, а конфликт старого и нового. Идеалы Киевского государства сталкиваются с идеологией родового строя, и этот конфликт есть основной конфликт наиболее ранних, древнейших русских былин – былин эпохи Киевской Руси.

Это не значит, что прерывается традиция. Старые сюжеты сохраняются, но наполняются новым содержанием. С другой стороны, создаются произведения новые, не связанные с традицией.

Старые сюжеты, в свою очередь, не в одинаковой степени подвергались переработке. Часть их была использована и переработана с целью утверждения идеалов молодого государства. Сюда относятся преимущественно былины о борьбе героев с различными чудовищами (Добрыня и змей, Алеша и Тугарин и другие). Часть же, в особенности песни о сватовстве, приобретают полусказочный характер; защита государства не играет в них решающей роли, хотя и в этих песнях герои всегда отражают новую идеологию, несовместимую с идеологией преодолеваемого и уходящего в прошлое родо-племенного быта.

Но переработкой традиционных, древних сюжетов не ограничивается содержание раннего киевского эпоса. Историческая жизнь и борьба властно требовали новых песен, и эти песни создавались. Они создавались не только в киевское время, они создавались во все века продуктивного существования эпоса, и эти песни уже не связаны с традицией доисторического прошлого.

Русские были участниками величайших исторических потрясений европейско-азиатского Средневековья. Борьба с татарами потребовала напряжения всех сил народа. Теперь народ уже не мог довольствоваться песнями, в которых герой поражал чудовищного змея, хотя он и не забыл об этих песнях и продолжал их художественную обработку. Появились новые песни о борьбе с историческими, реальными врагами. Традиционны в этих песнях только их былинная форма и способ исполнения. В них народ создал образы героев, защищающих величайшее достояние и святыню – свою отчизну. Характер этих героев не создан традицией и невыводим из нее. Он выкован в конкретной исторической борьбе и воплощает лучшие, героические качества народа. Былины о борьбе с татарщиной представляют собой кульминационный пункт в развитии эпоса. Группа этих былин – более поздняя, чем группа былин о сватовстве героя или о его борьбе с чудовищами.

Но борьба с иноземными захватчиками – не единственная форма народной борьбы в эпосе. В ту эпоху, когда основной и решающей задачей было отстаивание независимости родины, внутренняя социальная борьба еще не играла решающей роли в развитии эпоса, хотя, как мы увидим, даже былины о татарщине пронизаны классовой борьбой. Но по мере того как, с одной стороны, задача борьбы с татарами начинала отходить в прошлое, а классовые противоречия и классовый антагонизм все нарастали, на передний план выдвигались песни, в которых основное содержание представляет собой осуждение существующего государственного строя и первые, пока еще неясные мысли о возможности иного строя, иного и справедливого порядка государственной жизни. Былины о социальной борьбе представляют собой последний, завершающий этап в развитии русского эпоса. Они относятся к эпохе развитого феодализма, когда классовая борьба приняла чрезвычайно острые формы.

2. Образование былин киевского цикла

Раньше чем приступить к изучению отдельных песен русского эпоса, необходимо составить себе ясное представление о том, что следует понимать под былинами «киевского», или «Владимирова», цикла.

В фольклористике слово «цикл» понимается различно.

1. Под циклом понимаются песни о героях, находящихся на службе у одного и того же государя. Сюжеты песен между собой не всегда связаны; каждая песня составляет нечто цельное и законченное; тем не менее герои песен, объединенные одной службой, друг друга знают и друг с другом встречаются. В Западной Европе к таким циклам относится кельтский цикл короля Артура, франкский цикл короля Карла. Некоторая часть наших былин объединяется в былины Владимирова, или киевского, цикла.

2. Под циклом иногда понимают также объединение первоначально разрозненных произведений в одно целое. В этом смысле можно говорить о песнях Гомерова цикла. Такие циклы обычно создаются искусственно («Гесериада» и др.), но начатки такого объединения возможны и в самой народной поэзии.

3. В русской науке под циклом иногда понимали песни одной местности или одного района. Так, новгородские былины иногда называются былинами новгородского цикла.

4. Неоднократно можно встретить слово «цикл» в применении к песням об одном герое. В этом смысле можно говорить, например, о песнях разинского цикла.

Мы будем употреблять слово «цикл» только в первом из приведенных здесь значений. «Цикл» означает «круг». Круг имеет центр. В русском эпосе таким центром изображается Киев, возглавляемый Владимиром. Выражения «киевский» и «Владимиров» цикл по существу однозначны и взаимозаменимы.

Во многих былинах Киев изображается как столица Руси, управляемой Владимиром. Сам он никаких подвигов не совершает, он полностью пассивен. Но вокруг него есть герои, богатыри, которые совершают все подвиги. Эти герои весьма разнообразны по своему облику, возрасту, личному характеру и по их подвигам.

Чем это объяснить и всегда ли так было в русском эпосе?

Рассмотренные выше материалы заставляют предполагать, что так было не всегда. Картину, которую показывает русский эпос, можно рассматривать как последнюю ступень уже завершившегося процесса циклизации, понимая под циклизацией расположение действия песен вокруг одного центра и центрального лица. Этим центральным лицом некогда был сам герой, единственный герой догосударственного эпоса. По мере того как происходит консолидация племен в государство, по мере того как начинает появляться народ, этот герой становится главой своего народа, позднее – главой своего государства. Став главой государства, этот герой теряет свою активную роль, становится только носителем власти, и центр тяжести повествования переносится на богатырей. Такое состояние эпоса характеризует раннее феодальное государство.

Но для такого обесцвечивания центральной фигуры имелась и другая причина. Раннее феодальное государство на некотором этапе исторического развития представляло собой прогрессивный тип общественной формы по сравнению с племенным строем, при котором народ распадался на племена. Таким прогрессивным государством была Киевская Русь. Однако по мере роста классовой дифференциации и классового антагонизма киевский князь все больше становится главой не только государства, но главой своего класса. Отсюда впоследствии двоякое отношение в эпосе к Владимиру. С одной стороны, он – Красное Солнышко, стольно-киевский князь, и все богатыри стремятся служить ему и служат ему верно. С другой стороны, он окружен князьями и боярами; между ним и богатырями создается глухой антагонизм, впоследствии принимающий форму открытого и острого конфликта. Богатыри попадают в опалу, изгоняются из Киева, и Владимир обрисовывается как сторонник князей и бояр, как трус и даже изменник. Высокий образ Владимира – более древний образ, сниженный образ принадлежит более поздним векам обостренной классовой борьбы. В период Киевской Руси былинный Владимир получил имя и стал главою государства. Тогда он был окружен богатырями. По мере развития классовых отношений роль великого князя, представителя классовой власти, падала, роль богатырей, представителей народа, – возрастала.

Каковы же причины такого циклического строения нашего эпоса?

Первый ответ на этот вопрос состоит в том, что русский эпос отражает действительность Киевской Руси. Это, несомненно, верно. Киев некоторое время был объединяющим центром создающегося и крепнущего государства. Выдающуюся роль в создании государственного единства сыграл Владимир Святославович. Без этой исторической почвы циклическое состояние эпоса не могло бы создаться. Но это еще не объясняет нам, почему такая картина сохраняется столетиями, почему народ ею так дорожит, почему циклическое строение эпоса обнаружило такие огромные творческие возможности. Историки объясняют это как явление памятливости народа к великим периодам и событиям своей истории. Эпос толкуется как воспоминание о прошлом. Так, акад. Греков начинает свою книгу о Киевской Руси указанием на русский эпос. «Чем объяснить хорошо известный факт, что русский народ в своем былинном эпосе отводит самое видное место именно киевскому периоду своей древней истории?» – спрашивает Б. Д. Греков и объясняет это тем, что народ правильно понял и оценил величие этой эпохи. «Народ, переживший на протяжении своей истории много и тяжелых, и радостных событий, прекрасно их запомнил, оценил и пережитое передал на память следующим поколениям. Былина – это история, рассказанная самим народом»[88]. Акад. Греков, безусловно, прав, когда он утверждает тесную связь между историей и эпосом. Но он ошибается, когда всецело рассматривает былины как рассказанную народом историю. Былины относятся не к области историографии, а к области народного искусства. Если бы дело обстояло так, как полагает акад. Греков, это означало бы, что эпос обращен только в прошлое, что он представляет собой поэтическое воспоминание об этом великом, навсегда утраченном прошлом «на память следующим поколениям». Между тем это неверно. Эпос живуч не воспоминаниями прошлого, а тем, что он отражает идеалы, которые лежат в будущем. Он отражает не события той или иной эпохи, а ее стремления. Народ, возвеличивая киевскую эпоху, стремился не к реставрации Киевской Руси, а смотрел вперед, стремился к единству, которое Киевская Русь начала осуществлять, но не довела до конца.

Чтобы полностью и правильно понять это явление, надо ясно представить себе, что вслед за периодом создания государственного единства наступил период феодальной раздробленности. В этот период, как мы знаем, Киевская Русь вовсе не была тем единым резко централизованным государством, каким она рисуется в эпосе. Если же в эпосе русский народ представлен как совершенно единый, а Киевская Русь изображается мощным, централизованным и монолитным государством, то это происходит не потому, что народ неверно изображает историю, а потому, что народ в своих песнях пел о том, к чему он стремился, а не о том, что уже прошло. То, к чему стремился народ, позднее было осуществлено Москвой.

В печальную эпоху феодальной раздробленности эпический Киев служил знаменем единства, к которому стремился народ. Это объясняет нам многие особенности былин. Становится понятным, почему герои самых различных областей тяготеют к Киеву, хотя ни один из основных киевских богатырей не родился в Киеве. Они киевские не по своему происхождению, а по своей идейной направленности, точно отражая этим характер эпоса, киевского по сосредоточению устремлений, общерусского по своему происхождению и содержанию. Так, Илья Муромец родом из города Мурома или села Карачарова, Добрыня – из Рязани, родина Алеши Поповича – Ростов, Дюка – Галич и т. д. Но все они неизменно приезжают в Киев. Только с этого момента они становятся героями эпоса, и только с выезда в Киев начинается путь героя. Киев притягивает их к себе. Они служат не своим местным князьям, о которых эпос никогда не упоминает. Как подчеркнул Добролюбов, удельные войны совершенно не отражены в русском эпосе, как будто их никогда не бывало[89], как в нем никогда не воспеваются удельные князья, а только Владимир – не просто киевский, а стольно-киевский. Удельные войны не могли стать и не стали содержанием героического эпоса потому, что эти войны не были народными. В русском эпосе воспеваются только общенародные войны с исконными врагами, угрожавшими национальной самостоятельности Руси, из которых на первом месте стоят наиболее опасные из них – татары. Герои служат Владимиру не в порядке вассальных отношений. В его лице они хотят служить родине и всегда являются к нему добровольно. Лучше всего мысль, с которой герои отправляются в Киев, выражена словами Ильи Муромца. В былине об Илье Муромце и Соловье-разбойнике Илья выезжает из дому с такими словами:

Я поеду в славный стольный Киев-град Помолиться чудотворцам киевским, Заложиться за князя Володимира, Послужить ему верой-правдою, Постоять за веру христьянскую. (Кир. I, 34)

Еще яснее Илья высказывает свою мысль по приезде в Киев:

Уж ты, батюшка Володимир-князь, Tee надо ль нас, принимаешь ли Сильных могучих богатырей, Tee, батюшке, на почесь-хвалу, Твоему граду стольному на изберечь, А татаровьям на посечение? (Там же)

В этом свете становится понятным мотив «витязя на распутье». Одна из форм этого мотива состоит в том, что герой видит подорожный камень с надписью. Такой камень видит Алеша Попович на распутье трех дорог после своего выезда из Ростова.

Расписаны дороги широкие: Первая дорога на Муром лежит, Другая дорога в Чернигов-град, Третья дорога ко городу ко Киеву, Ко ласкову князю Владимиру. (К. Д. 20)

Названия городов могут варьировать, но неизменно во всех вариантах фигурирует Киев. Алеша всегда выбирает Киев. Этот камень является как бы символом, определяющим жизненный путь Алеши. Момент раздумий у подорожного камня решает вопрос, быть ли ему героем или нет. Выбирая путь на Киев, Алеша выбирает трудный путь бессмертия и героизма.

Д. С. Лихачев предполагает, что Алеша раньше, чем служить Владимиру, служил ростовскому князю, но что об этом былин не сохранилось[90]. О таком служении знает летопись, и Д. С. Лихачев предполагает, что летопись здесь черпает из не дошедшей до нас былины. «В период феодализма и господства областных интересов – в XIII и XIV веках Александр Попович был местным областным героем, защищающим своего князя как верный вассал своего господина». Не случайно, что это утверждение не подкреплено ни одним фольклорным текстом, так как таких текстов нет. Д. С. Лихачев полагает, что они до нас не дошли. Вернее будет предположить, что их никогда и не было, так как это решительно противоречило бы всему идейному содержанию эпоса, антифеодального по самому своему существу. В летописи Алеша мог быть изображен верным вассалом своего князя, так как летопись отражает интересы того князя, который заказал ее, в эпосе же служение героя местному князю невозможно по существу.

Выделяя былины киевского, или Владимирова, цикла, мы обнаруживаем, что к этому циклу принадлежат далеко не все былины, что есть былины, в которых ни Киев, ни Владимир вообще не упоминаются или упоминаются лишь стороной, вскользь. Киев в таких былинах не служит организующим центром повествования. Как объяснить это явление и какого рода былины не принадлежат к киевскому циклу?

Часть былин не принадлежит к киевскому циклу потому, что они создались еще до образования Киевской Руси. Содержание их было таково, что они не поддавались процессу циклизации. Таковы, например, былины о Волхе и о Святогоре. Они не были притянуты к киевскому циклу вследствие специфичности их содержания, что будет видно ниже при анализе этих былин.

Часть былин, наоборот, создалась уже после того, как образование цикла закончилось. Они создались уже в так называемый московский период. Таковы, например, былины о набеге литовцев или о Хотене Блудовиче.

Часть былин не принадлежит к киевскому циклу потому, что содержание их носит полусказочный характер и отражает не столько государственные, сколько более узкие интересы и идеалы. Такова, например, былина о Глебе Володьевиче или о Соломане и Василии Окуловиче.

Наконец, некоторая часть былин не входит во Владимиров цикл, так как представляет собой ярко местное образование и тесно связана с местными условиями жизни. Таковы былины новгородские.

На этом надо несколько остановиться.

Часто можно встретить мнение, будто русские былины в основном делятся на два цикла: на киевский и новгородский. Главным очагом создания и распространения былин считается город Киев. Из Киева эти былины якобы разошлись по всей Руси, вплоть до Крайнего Севера, куда их будто бы занесли скоморохи. Это мнение аргументировалось весьма обстоятельно и разнообразно. В него вносились многочисленные оговорки, поправки и уточнения, но в целом изложенная точка зрения была господствующей. Так, Всеволод Миллер считал, что наряду с киевским, или Владимировым, циклом, ведущим и главным, и циклом новгородским имелись и другие циклы. По его мнению, одним из таких центров, где создавались былины и откуда они распространялись, был Галич-Волынский, возвысившийся в XII веке при Ярославе Осмомысле. К Галичу Всев. Миллер относит былины о Дюке, Чуриле, Потыке, Дунае[91]. Халанский предполагает наличие четырех циклов, или, как он выражается, «областных эпосов»: суздальского, старокиевского, черниговского и московского[92].

Концепцию эту мы должны признать ошибочной во всех отношениях.

Одна из основных ошибок всей этой концепции состоит в том, что здесь спутаны разные понятия цикла. Понятие цикла рассматривается то как явление географического порядка, то как явление циклического состояния эпоса. Киевляне будто бы воспевали киевских героев (киевский цикл), новгородцы – своих новгородских героев (новгородский цикл), Галич создавал и воспевал галицких героев и т. д. Утверждалось, что эпосы отдельных областей стояли в известной связи и могли влиять один на другой.

Утверждение множества областных эпосов ставилось в связь с удельным строем Древней Руси. Так, Халанский писал: «При господстве удельно-вечевого начала, при слабой связи отдельных областей древней Руси не могло и быть общерусского эпоса. Общерусский эпос – такая же фикция, как и древний общерусский язык»[93]. Таким образом, утверждение наличия множества циклов приводит к отрицанию единого русского эпоса.

Между тем «цикл» и «областной эпос» – не то же самое. В Новгороде, Галиче, Владимире, Чернигове, Ростове – всюду, где были русские, создавались и подхватывались общенародные песни, в которых воспевался Киев и Владимир и киевские, то есть общерусские, богатыри, и этот процесс есть основной в развитии эпоса. Былины Владимирова цикла пелись по всей Руси. Наряду с этим могли создаваться и действительно создавались песни местного характера. Но эти песни, если они отражали только местный характер или местные интересы, очень скоро должны были забываться и исчезать из обихода. Во всяком случае, мы о таких песнях документально ничего не знаем, и попытки найти в русском эпосе эпосы галицкий, ростовский, суздальский и т. д. потерпели неудачу и не привели ни к каким определенным результатам.

Единственная область, имевшая ярко выраженное местное творчество, – это новгородская область с былинами о Садко и о Василии Буслаевиче. Для этого имелся ряд исторических причин: Новгород не был непосредственно затронут татарским нашествием, Новгород был богатым городом, мало зависевшим от Киева и впоследствии – от Москвы. Однако сепаратистские тенденции Новгорода выражали стремления только верхушки, боявшейся потерять свои сословные привилегии. Народные массы стояли за присоединение к Москве и против присоединения к Литве. Три новгородские былины выражают не сепаратистские стремления верхушки, они являются новгородским вкладом в общерусскую сокровищницу народной культуры. Они в такой же степени новгородские, как и общерусские.

Если правильны наши наблюдения, что Владимиров цикл не есть местное образование и что этот цикл отражает общенациональную идею, то мы должны предположить, что былины этого цикла пелись не только в Киеве, а повсеместно. С другой стороны, былины, стоящие вне Владимирова цикла, как былины о Святогоре или Вольге, могли распеваться и в киевской области. Мы не можем себе представить, чтобы былины, в которых воспевается отражение Батыя или Мамая, волновали бы только жителей киевской или новгородской, ростовской или любой другой области. Они волновали каждого русского, не лишенного национального сознания. Такое утверждение повсеместного распространения былин Владимирова цикла не может быть доказано документально, так как научные записи былин относятся только к XIX веку. Но картина бытования и распространения былин на современном Севере может дать некоторый материал для суждения о распространенности отдельных сюжетов в более отдаленные времена. Картина состояния эпоса, которую дает современный Север, может считаться типичной и для той эпохи, когда былины еще бытовали всюду. Картина получается совершенно определенная: все основные герои и основные сюжеты известны по всему Северу. Это не севернорусская, не поздняя особенность эпоса, это позднее и, конечно, не совсем точное, но в общем правильное отражение исконного положения вещей. Так, былина об Илье Муромце и Калине, то есть об отражении татар от Киева, известна по всему Северу. Это общерусская, национальная былина. Наоборот, такая былина, как «Королевичи из Крякова», известна только в Прионежье, ее нет на Белом море, Пинеге, Мезени, Печоре. Это образование местное, не получившее общего распространения. В целом таких случаев очень мало, и не они характерны для русского эпоса.

Если под циклом понимать не областные эпосы, а расположение сюжетов вокруг одного центра и одного центрального лица, представляющего в своем лице государство, то русский эпос знает только один цикл, а именно цикл Владимиров, или киевский. Создание киевского цикла есть создание не киевской области, а Киевской Руси. Оно – создание не феодальной раздробленности, как думали многие ученые, а как раз наоборот: в печальную эпоху феодального распада, когда Русь была раздираема феодальными войнами, эпос отражает передовые стремления народа к государственной организации народного единства. Эпический Владимир есть организующий центр того государственного единства, к которому народ стремится. Это стремление народ не только выражает в своем эпосе, он осуществляет его в своем историческом развитии. Идея народного единства есть одна из основных идей древнерусского эпоса в период феодальной раздробленности.

Вторая ошибка этой концепции состоит в том, что эпос будто бы создавался только в больших городских центрах; концепция эта исходит из предпосылки, будто эпос создается не народными массами, не крестьянами, а военной дружиной князя, не «на земле», а в крупных городах. Последний ученый, придерживавшийся мнения об аристократическом происхождении эпоса, от него отказался[94], но тем не менее теория дружинного происхождения эпоса не полностью изжита. Некоторые советские ученые пытались сохранить теорию дружинного происхождения эпоса, приписав дружине князя не аристократический, а демократический характер. Но и в такой модификации теория эта ошибочна[95].

Из всего, что мы видели, ясно, что эпос начал складываться задолго до того, как начали создаваться города и определяться классы. Эпос создается всем народом, а не дружинами князей, безразлично аристократическими или демократическими. Он создавался не в городах, вернее – не только в городах, но везде, где были возможные исполнители, преимущественно земледельцы.

Как теория местного, локального происхождения эпоса в результате феодальной раздробленности, так и теория узко классового, дружинного и военно-аристократического происхождения эпоса опровергаются не только соображениями теоретического характера[96], но прежде всего содержанием самих песен, что может быть доказано подробным их изучением.

II. Древнейшие герои и песни

1. Волх Всеславьевич

Былина о Волхе Всеславьевиче во многих отношениях представляет собой интереснейшую проблему. Выше уже приходилось указывать, что она, по нашим данным, принадлежит к числу древнейших, что она как целое сложилась задолго до образования Киевского государства. Ей присущи черты некоторой грандиозности, некоторого размаха, величия, воинственности, и этим она для народа сохраняла свою привлекательность в течение ряда столетий. Вместе с тем она по своему замыслу чужда новой киевской эпохе. Можно проследить весьма интересные попытки ее переработки: попытки эти должны быть признаны малоудачными и художественно малоубедительными.

В науке не было недостатка в трудах, посвященных этой былине. Большинство ученых с полной уверенностью утверждало, что Волх этой былины не кто иной, как Олег. Такая точка зрения должна быть признана совершенно фантастической. Поход Волха на Индию отождествлялся с походом Олега на Царьград, хотя в походе Волха, описанном в былине, нет, как мы увидим, буквально ничего похожего на поход Олега, каким он описывается в летописи. Легендарная смерть Олега от змеи сопоставлялась с рождением былинного Волха от змеи, хотя и здесь ровно никакого сходства нет, кроме того, что в том и в другом случае фигурирует змея. Были и другие теории, но данная теория преобладала. Несмотря на ее полную и очевидную несостоятельность, она была повторена и некоторыми советскими учеными.

Былина о походе Вольги известна в 11 записях, но не все они равноценны[97]. Две записи сделаны повторно и по существу совпадают (Гильф. 91 = Рыбн. 38, от Романова; Сок. 76 = Кон. 12, от Конашкова). Из оставшихся девяти записей три отрывочны и содержат только начало. Похода в них нет (Гильф. 15; Онч. 84; Гул. 35). Запись от Конашкова также фрагментарна. В ней нет начала и нет описания похода. В этой записи содержится лишь описание того, как Волх подслушивает разговор турецкого султана и как он расправляется с ним. Из пяти остальных записей одна, а именно запись Маркова от Аграфены Матвеевны Крюковой, несомненно, восходит к книжному источнику – к тексту Кирши Данилова, хотя разработка и иная. Зависимость эта может быть доказана документально. Текст Марфы Семеновны Крюковой (дочери А. М. Крюковой) частично восходит к материнскому тексту, но сильно отличается от него. Отдельные детали образа Волха могут быть дополнены текстами былины о встрече Вольги с Микулой Селяниновичем. Некоторые из этих записей начинаются с рассказа о чудесном рождении Вольги и о его оборотничестве.

Полученная картина показывает, что былина обладала какими-то достоинствами, которые не дали ей вымереть вплоть до XIX века. Вместе с тем мы видим, что о походе Волха фактически повествуется только в 4–5 записях. Чаще поется только о рождении Волха, поход отбрасывается. Это наводит на предположение, что былина о походе Волха обладала какими-то недостатками, особенностями, которые не удовлетворяли художественных запросов народа.

Рассказ о рождении Волха (или, как он также иногда именуется, Вольги Всеславьевича или Святославьевича), каким оно описывается в былине, сохраняет древнейшие тотемические представления о животных как о предках человека и о возможности рождения великого охотника и волхва непосредственно от отца-животного. Волх рождается оттого, что мать, спускаясь с камня, неосторожно наступает на змея. Змей обвивается вокруг ее ноги, и она зачинает (К. Д. 6 и др.). Волх рождается с восходом солнца или луны (К. Д. 6). При его рождении гремит гром (Марк. 51), колеблются земля и море. Сохранилось это начало, конечно, не потому, что сохранилась вера в такое рождение, а потому, что картина эта полна величественности. Художественность ее отметил В. Г. Белинский в своем пересказе сюжета этой песни. «Это – апофеоза богатырского рождения, полная величия, силы» – так пишет он об этом начале[98].

Имя героя, Волх, указывает на то, что родился великий кудесник, волхв. Он рождением связан с природой, как с природой и борьбой с ней была связана вся жизнь первобытного человека. Предки русских, раньше чем стать земледельцами, зависели от охоты, которая когда-то была основной формой добычи средств существования. Когда Волх рождается, звери, рыбы и птицы в страхе прячутся: родился великий охотник.

Рыба пошла в морскую глубину, Птица полетела высоко в небеса, Туры да олени за горы пошли, Зайцы, лисицы по чащицам, А волки, медведи по ельникам, Соболи, куницы по островам. (К. Д. 6)

Волх умеет обращаться в животных: рыб он ловит в образе щуки, птиц – обернувшись соколом, лесных зверей – серым волком. Он чародей и оборотень.

Песня о Волхе подтверждает точку зрения акад. Грекова на языческие верования восточных славян. «По-видимому, – пишет он, – у восточных славян долго сохранялись пережитки, связанные с тотемическими представлениями, например вера в оборотничество, то есть в превращение людей в зверей. Кроме зверей, славяне поклонялись камням, деревьям, ручьям, рекам. Пережитки этих верований долго существовали и после принятия христианства»[99]. В былине прямой веры в оборотничество уже нет, оно использовано только как поэтический прием, но создаться образ героя-оборотня мог только тогда, когда эта вера еще была.

Родился герой, соответствующий идеалам первобытно-общинного строя: великий охотник и колдун, умеющий покорять себе природу, и в первую очередь – животных, от которых когда-то зависела вся жизнь человека.

Но Волх не только великий охотник, он и великий воин. Как воин он, однако, совершенно не похож на воинов позднейшего русского эпоса – на Илью, Добрыню, Алешу.

Он воюет так же, как охотится: путем волшебного умения, «хитрости-мудрости». Поход Волха, цель этого похода, определяются совершенно иной идеологией, чем те войны, в которых принимают участие основные герои русского эпоса. Правда, Волх, или Вольга, набирает себе дружину вовсе не как колдун. В одном варианте он даже возглавляет огромное войско в 40 000 человек. Но для Волха характерно не это. Для него характерны и специфичны черты волхва и кудесника. Победу он одерживает своим волшебным искусством, а не искусством военным, хотя он, едва родившись, уже просит пеленать его не пеленой, а в латы:

Ай и гой еси, сударыня матушка Молода Марфа Всеславьевна! А не пеленай во пелену червчатую, А не пояси в поясья шелковые. Пеленай меня, матушка, В крепки латы булатные, А на буйну голову клади злат шелом, По праву руку палицу, А и тяжку палицу свинцовую, А весом та палица в триста пуд. (К. Д. 6, ср. Марк. 51)

Образ этот напоминает выражение из «Слова о полку Игореве»: «…под трубами повиты, под шлемами взлелеяны, концом копья вскормлены». Образ пеленаемого в латы ребенка присоединен к Волху позднее, но он не изменил его природы оборотня.

Решающим моментом для оценки и определения Волха являются, однако, не столько обстоятельства его рождения и воспитания, сколько характер и цель совершаемого им похода.

Русский эпос знает и признает для своих героев только один вид войн – войны справедливые, войны, целью которых служит защита родины от нападения врага.

На первый взгляд может казаться, что и Волх совершает именно такой поход. В некоторых вариантах поход вызван похвальбой индейского царя, что он возьмет Киев и сожжет его церкви (К. Д. 6). В других случаях царь хвастает, что он поедет воевать на святую Русь, девять городов он похваляется подарить своим сыновьям, а Киев взять себе. Жене он обещает привезти дорогую шубу.

Картина получается совершенно определенная: Волх отправляется в поход потому, что Киеву грозит опасность и эту опасность он хочет предотвратить. Но это – позднейшее наслоение. Можно утверждать, что древнейшая основа песни была иной и что эту основу народ отбросил. Волх первоначально совершал набег с совершенно иными целями: поход Волха был чисто хищнический. Достаточно сравнить защиту Киева от татар, Калина или Батыя Ильей Муромцем или Василием Игнатьевичем с той войной, которую ведет Волх, чтобы сразу увидеть разницу между подлинной защитой Руси и такой защитой, которая представляет собой лишь малоубедительный предлог для нападения. Волх сам ведет свою дружину к индейскому или турецкому царству и вплотную подходит к городу раньше, чем индейский царь вообще что-либо может предпринять. Можно было бы предположить, что Волх избрал наиболее совершенный способ защиты, а именно нападение. В таком случае он был бы более совершенным защитником родины, чем Илья Муромец. Явно, что это не так. О целях Салтана он узнает волшебным образом: он обращается в птицу и подслушивает разговор его с женой. Сказочный характер такой разведки совершенно очевиден. Но очевидно также, что намерение Салтана привезти жене из Киева шубу, подарить своим девятерым сыновьям девять русских городов не идет ни в какое сравнение с теми страшными и исторически реальными угрозами, с которыми в эпосе под Киев подступает Батый. Враг, на которого надвигается Волх, не имеет определенного исторического лица. На пять самостоятельных вариантов мы имеем три разные страны и трех разных врагов, против которых он воюет: это Индия, Золотая Орда и Турция. Былина отражает не те исторические войны, которые вела Древняя Русь, а межплеменные схватки, набеги, которые в позднейшее время получили неустойчивое историческое приурочение.

Волх – предводитель этого набега не как военачальник, а как кудесник. Его волшебное искусство обеспечивает успех предприятия. Чтобы снабдить свою дружину всем необходимым, он обращается волком и соколом; охотой он и кормит дружину, и одевает ее в шкуры убитых им зверей. Воины, одетые в звериные шкуры, отражают древний охотничий быт. В Волхе, заботящемся о своей дружине, есть несомненная привлекательность. Такая строка, как «дружина спит, так Волх не спит», выражает идеал военачальника, всем существом своим преданного своему делу и своим людям. Дружина же по существу представляет собой не княжескую дружину позднейшего типа, а скорее беспорядочную орду завоевателей. Успех предприятия решается «хитростью-мудростью» их предводителя. Все это объясняет нам, почему эта былина была почти забыта, когда создался собственно воинский эпос. Волх летит в индейское царство соколом и там обращается в горностая или других животных. Здесь он портит оружие врага: в образе горностая он перекусывает тетивы у луков, от стрел он отламывает наконечники, в образе волка он перекусывает горла лошадям и т. д. У «ружей огненных» он вынимает кремни, причем наличие в одной и той же песне древних луков и стрел и нового огнестрельного оружия нисколько не смущает певцов. Такое неслаженное сосуществование старого с новым чрезвычайно характерно для этой песни.

Совершив это дело, Волх будит свою дружину и ведет ее в индейское царство. Дружина робеет, увидев неприступные стены, но Волх обращает всю свою дружину в муравьев. Они перелезают через стены или сквозь ворота, а в индейском царстве Волх вновь превращает их в молодцев. Призыв, с которым он к ним обращается, выдает цель похода, определяет его идеологию:

Гой еси вы, дружина хоробрая! Ходите по царству индейскому, Рубите старого, малого, Не оставьте в царстве на семена! (К. Д. 6)

В описании похода Волха мы видим остатки тех варварских времен, когда совершались жестокие набеги одних племен на другие. Щадят только молодых женщин. Сам Волх расправляется с индейским царем Салтаном Ставрульевичем и берет за себя его молодую жену, а дружину он женит на девушках. Завоевателям достается богатая добыча, и песня кончается грандиозной картиной дележа этой добычи: Волх делается индейским царем и выкатывает для дружины золото и серебро; он наделяет дружину целыми табунами коров и коней, так что на каждого из дружинников приходится по сто тысяч голов. Если до сих пор мы видели охотничий характер дружины, то теперь имеем набег в целях добычи скота. О защите Киева уже нет и помину. Сам Волх в Киев не возвращается и остается здесь царствовать, и дружина, переженившись, также остается в Индии.

Все это позволяет нам сделать следующее заключение: древнейшая основа песни о походе Волха – песня о набеге первоначально в поисках охотничьих угодий, позднее – в целях угона скота. И начальник дружины, и сама дружина – охотники, питающиеся и одевающиеся охотой. Набег носит хищнический характер: все население перебивается, скот и имущество распределяются между победителями. Между ними же распределяются женщины, и победители не возвращаются, а остаются жить на занятых местах. Такое повествование обладает некоторой занимательностью, но оно уже не соответствует идеологии ни Киевского государства, ни киевского эпоса. Позднее самим народом была сделана попытка приурочить этот поход к своим позднейшим историческим интересам. Волх был представлен защитником Киева (теперь он мог получить имя Вольги и отчество Всеславьевича), его противник приобретает либо сказочно-фантастическую окраску, превратившись в индейского царя, либо мнимоисторическую – царя Золотой Орды или турецкого султана. Однако эта попытка не была доведена до конца, осталась незавершенной и поэтому неудачной, и песня о Волхе-Вольге была почти забыта и заброшена, вытесненная подлинно героическими песнями об отражении русскими татар. Она принадлежит к числу наиболее редких песен русского эпоса. Часто о походе Волха совсем не поется, поется только о его рождении, «хитрости-мудрости», о наборе дружины. Это не забывчивость, не искажение, а отбрасывание из песни идеологически не соответствующих историческому развитию народа элементов. Много позднее образ Волха был использован уже как чисто отрицательный и противопоставлен Микуле Селяниновичу.

2. Святогор

К наиболее древним героям русского эпоса мы должны причислить также Святогора.

В отличие от Волха, образ которого забыт и о котором имеется не более 4–5 полных записей песен о его походе, имя Святогора в эпосе чрезвычайно популярно, хотя его образ также заметно стерся. С его именем связано не менее семи различных сюжетов. Часть из них исконна для него, часть приурочена к нему, вероятно, сравнительно поздно. К сюжетам, которые несомненно исконны для Святогора и принадлежат к области эпоса, надо отнести два: это, во-первых, рассказ о том, как Святогор наезжает на сумочку переметную, которую он не может поднять, и, во-вторых, рассказ о том, как он ложится в гроб, который за ним захлопывается. Все остальные сюжеты о Святогоре связаны с его именем и образом только внешне, известны и в ином приурочении, имеют прозаическую и отрывочную, фрагментарную форму и в большинстве случаев исполняются не как самостоятельные, законченные художественные произведения, а как коротко рассказанные эпизоды в сводных рассказах. Частично они носят библейско-легендарный характер (Святогор сближается с библейским Самсоном), частично характер сказочный или даже фарсовый*.

Обе основные былины, исконно связанные с образом Святогора, повествуют о его гибели. В одном случае он надрывается, пытаясь поднять необыкновенную сумочку, которую невозможно поднять с земли, во втором тщетно пытается откинуть крышку гроба, в который он лег живым. Крышка захлопывается за ним навсегда, и спасти его оказывается невозможным.

Что обе лучшие и наиболее древние песни о Святогоре повествуют о его гибели – отнюдь не случайно. На сто с лишним сюжетов, известных классическому русскому эпосу, сюжеты о гибели героев исчисляются единицами. Так, Дунай и Сухман кончают свою жизнь самоубийством. Обе эти былины по своему содержанию глубоко трагичны. Трагически погибает Василий Буслаевич. Остальные герои, в песнях о них, никогда не умирают и не погибают. Наоборот, получая силу, Илья, например, одновременно получает пророчество, что смерть ему в бою не писана. Русский герой не погибает, и не об этом поются песни. Былина о том, как перевелись витязи на Руси, по нашим данным, относится не к эпосу, а к духовным стихам, о чем речь будет ниже.

Если в рассказах об одном герое дважды, и притом по-разному, говорится о его гибели, это означает, что гибель связана с самой сущностью, с природой этого героя, что в лице Святогора изображается герой обреченный. В отличие от гибели других героев, в его гибели нет ничего трагического. Его гибель как бы закономерна и в слушателе не вызывает сожаления о нем.

Облик Святогора одинаков в обеих песнях о нем и может быть рассмотрен раньше изучения нити повествования.

Имя Святогора указывает на его связь с горами. Попытки увязать это имя с пушкинскими местами – со Святой горой близ Опочки или со Святыми горами на Донце, делавшиеся в науке, неубедительны. Святогор связан не с мягкими среднерусскими возвышенностями, он связан с каменистыми горами и ущельями. Он идет «по крутым горам да по святым местам» (Григ. III, 50). Он «Горыныч» (Пар. и Сойм. 40). К. Аксаков в детстве слышал рассказ о том, как Илья Муромец находит гору, «а на ней лежит огромный богатырь, сам как гора». На этой горе он спит (Кир. I, с. XXX–XXXI). Илья иногда видит его уснувшим на своем коне на уступе высокой горы. Святые горы противопоставляются святой Руси. Как святая Русь – удел богатырей, так Святые горы – место, отведенное Святогору, откуда он, как правило, никогда не выходит на Русь. Певцы объясняют это тем, что он так велик и тяжел, что земля его не носит, не держит.

Не ездил он на святую Русь, Не носила его да мать сыра земля. (Гильф. 1) Не несла-де его да коня доброго, Еще мати не несла да как сыра земля, Да сидит на коне да засыпает сидит. (Григ. III, 114)

При встрече с Ильей он говорит:

Я бы ездил тут на матушку сыру землю — Не носит меня мать сыра земля, Мне не придано тут ездить на святую Русь, Мне позволено тут ездить по горам да по высокиим, Да по щелейкам да толстыим. (Там же)

Последние слова показывают, что дело не только в непомерной величине и тяжести Святогора, но что ему «не придано», «не позволено» выезжать за горы на Русь. В лице Святогора мы имеем, таким образом, героя, связанного с некоторой ограниченной территорией, находящейся за пределами Руси. Такая ограниченность территории характерна для распределения земель по родам или племенам, когда земли и угодья каждого племени были запретны для соседей, тогда как русские герои пользуются всем простором и привольем Руси, где эти племенные границы давно исчезли. Русские герои – герои всей Русской земли, Святогор – герой ограниченной местности, носящей по своему пейзажу нерусский характер.

Слово «Святогор» образовано по тому же принципу, как «новосел», «зимогор», «белорусс» и другие, и обозначает принадлежность. От этого имени образуется прилагательное: он богатырь «святогорский» (Гильф. 1) в противоположность «святорусским» богатырям[100].

Уже из приведенных отрывков видно, что Святогор представляется как герой непомерной величины. В некоторых вариантах он так велик, что при встрече с Ильей кладет его к себе в карман вместе с его богатырским конем.

Мы знаем, что гиперболизм был некогда одним из основных средств поэтизации. Облик Святогора унаследован от тех времен, когда огромный рост и нечеловеческая сила считались признаком истинного героя. Облик Святогора создался раньше, чем создались образы главных героев русского эпоса. Он отличается не только гиперболической величиной и тяжестью, но и гиперболической силой. Некоторые из песен о нем с самого же начала описывают эту силу: «Не с кем Святогору силой померяться, а сила-то по жилочкам так живчиком и переливается. Грузно от силушки, как от тяжелого бремени» (Рыбн. 86). «А Иванищу-Святогору была сила дана Господом самим. Что бы ни возьмет, ничего не чувствует, все легко» (Сок. 269).

Уже из приведенных отрывков видно, что сила эта Святогору в тягость. Она не находит применения; такая сила уже не вызывает восхищения слушателей. Спящий, дремлющий, огромный Святогор – это образ силы неподвижной и не находящей применения. Никаких подвигов Святогор не совершает.

Все это приводит к предположению, что Святогор – герой тех времен, когда величина и сила были основными признаками героя. Для нового времени, для Киевской Руси, нужна сила не как таковая, а сила, которая находит себе применение. Героизм нового типа определяется не столько наличием физической силы, сколько способом ее применения.

В обеих былинах о Святогоре он не только погибает, но противопоставляется героям позднейшим.

Былина о том, как Святогор не может поднять переметной сумочки, известна в 10 опубликованных записях[101]. Из них 9 падают на Прионежский край и одна – на Мезень. Формально это дает право говорить о том, что данная былина – местное образование. Однако этому противоречит глубокий исторический смысл былины, наличие в ней не местных и не поздних, а раннеисторических и общерусских черт.

Возможно, что в других районах она, как одна из древнейших, уже не сохранилась. Имя Святогора широко было известно, о чем свидетельствуют другие, более поздние сюжеты о нем, имеющиеся и в других районах, а не только в Онежском крае.

В этой былине Святогор обычно изображается едущим на коне без определенной цели. Такое начало отличает эту былину от других русских былин. Русские герои обычно изображаются как едущие куда-нибудь с определенной целью. Былина о Святогоре и сумочке имеет характер дорожного приключения героя. Такая композиция характерна для очень раннего эпоса (много позднее она вновь появляется в авантюрных повестях). Святогору обычно придается кто-нибудь в провожатые, с которым он вместе едет, или певцы заставляют его кого-нибудь встретить. В обрисовке второго персонажа нет единства. Это может быть «пеший молодец», «прохожий», «старичок». В двух вариантах его настигает Илья Муромец, и еще в двух певцы сводят его с Микулой Селяниновичем. С точки зрения внутреннего значения и смысла данного сюжета последний случай, как мы увидим, должен быть признан наиболее удачным. Эта неустойчивость показывает, что ни один из этих случаев не исконен. Названные герои, Илья или Микула, создались позднее, чем образ Святогора, и введены в песню позже. В двух случаях (Рыбн. 86; Пар. и Сойм. 4) Святогор не встречает никого; возможно, что такая форма сюжета – древнейшая.

Центральный эпизод данной былины состоит в том, что Святогор видит на земле обыкновенную переметную сумочку, какие носят крестьяне и странники. Иногда она просто лежит на дороге и Святогор на нее «наезжает». Иногда же она появляется иначе. Святогор, беседуя со своим спутником, похваляется своей силой. Обычная форма похвальбы состоит в том, что Святогор берется повернуть землю, если бы был столб и в столбе кольцо. Эта же форма обычна и для других былин, в которых Святогор или другой герой похваляется своей силой[102].

В тех случаях, когда Святогор похваляется своей силой перед Ильей, Илья ему отвечает:

Ай во мне еще сила небольшая есть, Еще только побиваю я ведь храбростью своей. (Гильф. 270)

В этих словах ясно противопоставление героев различного склада. Появление сумочки служит как бы прямым ответом на это хвастовство. Если Святогор не находит ее прямо на земле, то ее кладет на камень прохожий молодец, или это делают два старца, которые затем таинственно исчезают (Гильф. 119), или ее кладет на землю и предлагает поднять «старик седатый» (Григ. III, 114). Наконец, сумочка эта может принадлежать Микуле Селяниновичу (Рыбн. 51; Сок. 159).

Сумочка имеет очень невзрачный вид, и Святогор не придает ей никакого значения. Невзрачная, маленькая сумочка и исполинский Святогор знаменуют столкновение двух различных сил. На самом деле соотношение сил и внутреннего значения их обратно тому, что представляется на первый взгляд: могучий Святогор окажется бессильным по отношению к переметной сумочке, так как сумочка эта не простая. Илья, или Микула, или другой спутник Святогора предлагают ему эту сумочку поднять. Иногда он и сам нагибается с коня, чтобы кончиком кнута поднять эту сумочку. Но эта сумочка «да не сшевелится». Тогда Святогор сходит с коня и пробует поднять сумочку сперва одной рукой, потом «всей силой», «грудью». Он делает нечеловеческие усилия: «По лицу кровавый пот прошиб» (Сок. 159), «А по белу лицу не слезы, а кровь течет» (Рыбн. 86). Стараясь поднять сумочку, он по колена уходит в землю.

Святогор спрашивает своего спутника, что в этой сумочке. Ответы даются в разной форме, но одинаковые по смыслу. Когда эта сумочка принадлежит Микуле Селяниновичу, он говорит: «В сумочке у меня тяга земная» или «В этой сумочке ношу тягость от матушки сырой земли» (Рыбн. 51; Сок. 159). Сходно выражают эту мысль певцы и в других вариантах: «На ней подписана вся земная тягота» (Гильф. 119). «В ней весь земной груз сложен» (Гильф. 185). «Погружена вся тяжесть во эти во сумочки» (Рыбн. 1). Надрываясь от усилий, Святогор чувствует приближение своего конца: «Верно, тут мне, Святогору, да и смерть пришла» (Пар. и Сойм. 4). У него «все жилы да суставы распущаются» (Гильф. 270). «Где Святогор угряз, тут и встать не мог, тут ему было и кончение» (Рыбн. 86). Иногда певцы прибавляют: «Тут Илья его и похоронил» (Гильф. 270).

Таково несложное действие этой глубокой по своей мысли былины. Современный читатель не может ограничиться тем лаконичным объяснением сущности таинственной сумочки, которое дается в песнях. Что кроется за «тягой земной», представленной этой таинственной сумочкой?

На современном языке «тяга земная» означает силу притяжения земли. Однако несомненно, что не физические свойства земли служат предметом этой былины.

Понятием земли определяется весь основной смысл былины. Как уже указывалось, земля в ней отчетливо противопоставляется горам. По своей земле, по Руси, совершенно свободно разъезжают русские богатыри. По своим «святым горам» ездит Святогор и не может выехать на землю. У певцов нет единства в трактовке того места, где происходит приключение с сумочкой. В большинстве случаев оно происходит на «святых горах». В других – Святогор находит свою гибель тогда, когда покидает свои горы и едет по полям. В былине воспевается земля во всех ее значениях. Земля, на которой Святогор встречает богатырей, есть Русская земля, хотя это нигде прямо и не подчеркивается. На этой земле будут создаваться новые формы человеческого общежития, осуществляемые нарождающимся Русским государством. Поэтому Святогору, не совершающему никаких подвигов, представляющему в своем образе огромную, но дремлющую и неприлагаемую силу, противопоставляется Илья Муромец. Сила Ильи – в совершаемых подвигах во славу отчизны, тогда как у Святогора отчизны нет. Но Святогору противопоставляется не только Илья, но и Микула Селянинович. Земля требует освоения, а это освоение требует таких сил, перед которыми ничтожной представляется грубая физическая сила Святогора. Для этого требуется сила труда. В крестьянском сознании – это почти исключительно труд земледельческий. Этим объясняется, почему в дальнейшем развитии сюжета Святогор стал противопоставляться Микуле: Микула подкидывает Святогору свою сумочку, которую он сам носит с такой легкостью, перекидывая ее через плечо за лямки. В данной былине Вольга точно так же не может поднять сумочки Микулы, как в другой, позднейшей былине он не может поднять принадлежащей Микуле сохи. Сумочка знаменует тяжесть земледельческого труда, для которого недостаточно той физической силы, которой обладает Святогор: для этого требуются иные силы – силы, носителем которых изображается крестьянство. Земледельческий труд есть один из важнейших факторов в создании новой государственности.

Поэтические достоинства этой былины понимали и ценили такие писатели, как Глеб Успенский, Некрасов, Горький. Успенский в четвертой главе своей книги «Власть земли», которая не случайно повторяет заглавие всей книги и также называется «Власть земли», подробно пересказал нашу былину в том ее варианте, в котором Святогор встречается с Микулой. По-видимому, Успенскому эта былина была известна по устному источнику, так как ни один из печатных вариантов ее не совпадает полностью с его пересказом. Успенский глубоко понимал ту связь, которая соединяет русского крестьянина с землей и с трудом на ней. Он показывает, что вне этого труда крестьянин не мыслил своей жизни. Народ, говорит он, «до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушаться ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование». В качестве доказательства этой мысли Успенский приводит былину в подробном пересказе.

При всем уважении к народолюбию Успенского фольклорист не может согласиться с тем толкованием, которое он придает этой былине. Дело не во власти земли над крестьянством, а как раз наоборот: во власти крестьянина над землей. Крестьянин в этой былине изображается не как «кроткий раб» земли, а как ее хозяин в силу своего могучего труда над ней. Овладение землей как поворотный момент в истории русской культуры и в становлении Русского государства есть основной предмет воспевания в этой былине.

Иначе подошел к этой былине Некрасов. Он не пересказывает ее, не останавливается на ней как на целом и не делает никаких попыток ее истолкования. Некрасов пользуется ею как гениальный поэт и извлекает из нее некоторые художественные образы для осуществления своих поэтических замыслов; он видит и правильно определяет в этой былине не воспевание «кротости» и послушания власти земли, а как раз наоборот – исполинских сил народа.

Ты думаешь, Матренушка, Мужик – не богатырь? И жизнь его не ратная, И смерть ему не писана В бою – а богатырь!

Сумочка и ее «тяга» для Некрасова – та страшная «тяга», то вековое бремя, которое подымал и выносил наш народ. Кровавый пот, текущий по лицу богатыря, у Некрасова выражает народные страдания.

Покамест тягу страшную Поднять-то поднял он, Да в землю сам ушел по грудь С натуги! По лицу его Не слезы – кровь течет.

Однако, чтобы правильно понять мысль Некрасова, нельзя приведенные слова изолировать из контекста. Слова эти находятся в поэме «Кому на Руси жить хорошо» в главе «Савелий, богатырь святорусский». Рассказ ведется от имени крестьянина Савельюшки, который, не вынеся издевательств помещика, поднял крестьян и заживо закопал в землю управителя. Образ Савелия – один из самых ярких и революционно острых в творчестве Некрасова. Не всегда народ будет носить ярмо, в народе есть богатырские силы, чтобы сбросить его, – такова основная мысль Некрасова, выраженная поэтическими средствами героического эпоса.

Поэтическую силу образа Святогора ощущал М. Горький, когда в статье «Разрушение личности» поставил этот образ в один ряд с образами Прометея, Геркулеса, Ильи, Микулы и других; в них Горький видит «широкие обобщения, гениальные символы», говорит о них как о гигантских обобщениях жизненного опыта народа. Подробное ознакомление с былинами подтверждает эту мысль Горького.

Другая былина о Святогоре очень близка к первой по своей идейной направленности. В XIX–XX веках она пользовалась более широкой известностью, чем первая. Опубликовано 25 записей ее из Онежского края, с Поморья, Печоры, Пинеги, Мезени[103]. Обращает на себя внимание жизнеспособность этой былины вплоть до нашей эпохи. Из 25 записей ее 11 были сделаны в советское время, частично они отличаются прекрасной сохранностью.

В этой былине Святогор также показан в сопровождении спутника. Но если в предыдущей песне спутник не имел определенного облика и мог быть представлен различными героями или даже совсем отсутствовать, то в данной былине спутником всегда является Илья Муромец. Илья Муромец здесь не только спутник, но и важное действующее лицо. Может быть, именно этим объясняется как широкая распространенность, так и лучшая сохранность и устойчивость этой былины. Как и где Илья с Святогором встречаются, для хода и смысла повествования несущественно, и трактовка этого момента подвержена колебаниям, особенно в сводных текстах. Чаще всего Святогор едет по горам или по чистому полю и иногда, сидя на своем коне, спит. Илья, видя незнакомого богатыря и принимая его за нарушителя границ или по другим причинам, со всего размаха ударяет его своей булавой по голове. К изумлению Ильи, этот богатырский удар не оказывает на Святогора никакого действия. Он не просыпается и не оглядывается и только после третьего раза замечает Илью:

Я думал, кусают русские комарики, Ажно славный богатырь Илья Муромец. (Гильф. 265)

С этими словами он засовывает Илью вместе с его конем к себе в карман.

Весь этот эпизод нарушает своим фарсовым характером суровый и величественный стиль былины. Возможно, что он заимствован из другого сюжета, прикрепленного к Святогору: он носит с собой в кармане, в ларце, свою неверную жену. Там подобная деталь художественно уместна и составляет органическую часть повествования и вяжется с его стилем. Здесь же она носит характер вставки, нужной, чтобы оттенить огромные размеры Святогора, но для хода действия несущественной. Во многих вариантах этой детали нет, и повествование от этого не страдает. Конь жалуется, что ему тяжело носить двух богатырей, Святогор вынимает Илью, они братаются и вместе едут дальше.

Совершенно так же, как и в предыдущей былине, и часто в тех же выражениях Святогор хвастает своей силой.

Как бы в ответ на это хвастовство Святогор по дороге вдруг видит гроб. Как и в предыдущей былине, Святогор как бы наезжает на свою судьбу. С этого момента начинается специфическое для данной былины развитие действия.

Гроб этот описывается различно, но наезд на него обязателен для всех вариантов. Гроб стоит в поле или на дороге. «Стоит тута да дубовый гроб» (Пар. и Сойм. 4). Иногда он каменный, что хорошо вяжется со всем обликом Святогора, связанного с горами: «Да гробница тут да каменна» (Гильф. 119; Сок. 1). Но гроб может быть и железным, и деревянным. Он всегда очень велик: «плащаница огромная», «большинский гроб» (Пар. и Сойм. 40; Гильф. 1). Еще чаще Святогор и Илья встречают двух работников, которые этот гроб делают или устанавливают. Они соответствуют тем старцам, которые в предыдущей былине подкидывают Святогору сумочку. «Два человека гроб делают» (Онч. 61). Обычно это именно старцы: «Старцы работают домище» (Аст. 25).

Слушатель сразу понимает, что гроб этот находится здесь или изготовляется неспроста. Старцы, строящие гроб, иногда таинственно исчезают. Певцы от себя иногда прибавляют, что это были ангелы. Гроб этот ниспослан свыше. Он представляет собой судьбу Святогора. Мысль о судьбе иногда влагается в уста Святогора. Он, например, спрашивает: «А кому в этом гробе лежать сужено?» (Пар. и Сойм. 4). Эта же мысль может быть выражена в форме надписи на гробу: «Кому суждено в гробу лежать, тот в него и ляжет» (Рыбн. 51).

Святогор всегда убежден, что гроб сужден не ему, а Илье, и предлагает Илье лечь в него, примериться к нему. Илье гроб всегда велик. Тогда в гроб ложится Святогор, но он уверен, что гробница эта не для него: «Лягу и всю разопру ее» (Аст. 5); «Я ляжу, так весь гроб раздавлю у вас» (Аст., с. 338). А когда оказывается, что гроб ему впору и выдерживает его, он, как бы вызывая на поединок судьбу и те силы, которые ниспослали ему этот гроб, просит Илью накрыть гроб крышкой. Чаще дело происходит иначе: крышка сама наскакивает на гроб и так крепко прилегает к нему, что Святогор со всей его силой не может ее скинуть.

Некоторые исследователи сопоставляли этот эпизод с мифом о египетском боге Осирисе. Осирис также ложится в приготовленный для него гроб; его коварный брат захлопывает крышку и сбрасывает этот гроб в Нил. Если бы эта аналогия была исторически верна и возможна, она означала бы, что в лице Святогора мы имели бы старинное божество. Но аналогия эта ложная: Осирис, бог растительности, ложится в гроб, чтобы весной вместе с растительностью вновь воскреснуть. Его смерть – смерть временная. Смерть Святогора есть смерть окончательная. Он уходит из жизни потому, что его пора прошла. Это не фатализм, а художественное выражение исторической необходимости; в этом «судьба» Святогора.

Святогор не хочет мириться со смертью. Он просит Илью разбить крышку гроба. Илья берет свой меч или свою палицу (или меч самого Святогора, который он не всегда может сразу поднять) и наносит мощные удары по крышке гроба. Но происходит чудо: от ударов Ильи на гроб наскакивают железные полосы или обручи. «Где ударит, там станут железные обручи» (Рыбн. 138). «Ставятся обручи железные» (Гильф. 1). Только теперь Святогор смиряется: «Видно, судьбина поискала меня» (Рыбн. 51). «Видно, тут же есть богатырь да кончается» (Гильф. 1).

Святогор хочет перед смертью передать Илье свою могучую силу. Передача силы в песнях может совершаться различно: Святогор, например, предлагает Илье припасть к щели или даже сделать отверстие в гробу и принять его последний вздох. Он передаст ему силу вместе с дыханием.

Я дохну на тебя духом богатырским. (Рыбн. 51) Я ведь дуну-то своим духом в тебя да богатырским-то, Ты прими от меня да себе силушки. (Марк. 61)

Это дыхание иногда изображается как пар: «Пар пойдет» (Аст. 5).

В других случаях Илья должен перенять силу иным способом: надо утереть свое лицо по́том умирающего. «Утрись ты этим по́том, и примешь силу мою» (Сок. 269). Другие певцы говорят, что этого поту надо лизнуть (Гильф. 265). В одном случае говорится, что из него пойдет сила и в ней надо искупаться. В других вариантах говорится, что из него пойдет пена; стремление к утроению приводит к тому, что пойдут три разные пены, пена трех разных цветов. Одну из них – последнюю, надо лизнуть: «А пойдет бела (пена), возьми ее на персту и съешь небольно много; тогда силы в тебе прибудет» (Онч. 61).

Оба представления – представления о том, что можно перенять силу от живого или умирающего через его дыхание или от умершего путем приобщения к его останкам, – имеют глубокую доисторическую давность. Наш интерес к ним определяется, однако, не этим, а способом их художественного использования и некоторыми деталями. Если бы Святогор просто и безоговорочно передал свою силу Илье, это означало бы, что Илья – простой преемник и продолжатель Святогора. Но дело происходит не так, и в этом основной смысл былины. Умирает и уходит в безвозвратное прошлое старый герой, но он передает свою силу новому герою – герою новой исторической эпохи. Илья Муромец – не продолжатель Святогора. Есть очень интересный и не случайный вариант, в котором Илья отказывается от силы Святогора:

У меня головушка есть с проседью, Мне твоей-то силушки не надобно, А мне своей-то силушки достаточно. Если силушки у меня да прибавится, Меня не будет носить да мать сыра земля. (Пар. и Сойм. 4)

В этом замечательном варианте ясно высказана мысль, которая в других вариантах как бы зашифрована. Святогор предупреждает Илью, чтобы он только один или два раза лизнул пены или принял бы только один вздох, не принимал бы третьего вздоха и т. д., иначе он погибнет или сила его будет столь непомерна, что земля его не будет носить, то есть он уподобится Святогору. Иногда Илья знает это и без предупреждения Святогора: «Будет с меня силы, братец, не то земля на себе носить не станет» (Рыбн. 51). Таких примеров можно привести много. Святогор передает Илье всегда только часть своей силы. Это означает, что по существу сила Ильи качественно иная. В лице Ильи народился новый герой, которому нужна физическая сила не как таковая: она нужна ему для подвигов, которых неуклюжий Святогор совершить не может. Физическая сила соединяется с новыми идеалами и применяется для осуществления их. Смена героев выражает смену двух исторических эпох – в этом основной, глубочайший смысл былины. Святогор ушел в прошлое, теперь вступает в силу Илья.

Мы должны признать эту былину художественно весьма совершенной. Она сложилась позже, чем предыдущая былина. В той форме, в какой мы ее знаем, она смогла сложиться только тогда, когда уже сложился образ Ильи, а сложился этот образ, как мы увидим, позже, чем образы других героев. Но самый замысел, сюжет, должен был сложиться раньше, в эпоху, когда герои-исполины еще не были забыты, но когда они перестали удовлетворять новым идеалам, требовавшим новых героев.

III. Былины о сватовстве

1. Садко

Выше мы видели, что женитьба героя когда-то составляла один из главнейших сюжетов эпоса. Это заставляет нас поставить вопрос о русских былинах, в которых поется о сватовстве. Число таких былин довольно значительно. Ближайшее рассмотрение их покажет, что в них сталкиваются две идеологии: старая идеология распада родового строя, при котором сватовство героизировалось, и новая идеология, идеология государства, которая такую героизацию отвергает. В этом основной конфликт, пронизывающий все былины о сватовстве. Подобно тому как государство не есть развитие родового строя, хотя оно и возникает на его почве, так и художественное творчество новой эпохи не есть продолжение творчества предыдущей эпохи, хотя оно в начале своего развития и связано с ним. Оно представляет собой качественно новое образование.

Былины о сватовстве мы располагаем в условно-хронологическом порядке, начиная с тех, которые содержат наиболее древние элементы или прослойки. К таким относится былина о Садко.

Правда, в той ее форме, в какой былина дошла до нас, сватовство – не главный ее мотив. Что Садко сватается к дочери морского царя в настоящее время не составляет основного содержания песни. Но можно показать, что этот мотив составляет древнейший стержень песни, который позднее был видоизменен и оброс подробностями, почерпнутыми из исторической жизни древнего Новгорода, и это дает нам право отнести былину о Садко к песням о сватовстве.

Былина о Садко принадлежит к лучшим и интереснейшим в русском эпосе. В некоторых своих частях (встреча Садко с морским царем) она весьма архаична, в других она отражает позднейшую реально-историческую обстановку древнего Новгорода.

Древнейший период русской истории у нас принято называть киевским периодом. Не следует, однако, забывать, что, как говорит акад. Греков, «Киевское государство, или держава Рюриковичей, образовалось из слияния двух восточнославянских государств – собственно Киевского и Новгородского»[104]. Из них новгородское должно быть признано более древним. Таким образом, признание именно новгородской былины одной из древнейших в русском эпосе само по себе не противоречит историческим данным.

Былина о Садко не только «докиевская», но и «доновгородская». Основные слагаемые этой былины древнее исторического Новгорода. Но новгородская Русь придала этим слагаемым такую форму и вложила в них такой смысл и такое содержание, что былина о Садко в дошедшей до нас форме должна быть признана созданием уже исторического Новгорода.

Древность этой былины устанавливается значительной прослойкой древнейших элементов наряду с более поздними. Так, былина о Садко – единственная во всем русском эпосе, где герой, отправившись из дома, попадает в некий иной мир, а именно – в подводный. Он встречает там – тоже единственный случай во всем русском эпосе – хозяина этой водяной стихии, морского царя. Морской царь относится к герою отнюдь не враждебно – черта весьма архаическая (см. с. 44 и след.). Былина эта не односоставна, а слагается из четко разделяемых звеньев – черта, характерная для раннего, догосударственного эпоса. И наконец, анализ былины покажет нам, что в основе ее когда-то лежало сватовство. Как мы видели, все это – характерные особенности эпоса догосударственного.

В условиях исторического Новгорода былина приобретает исторические черты. Как мы увидим, древний торговый Новгород отражен в ней настолько реально и верно, что песня о Садко может служить материалом для специального историко-бытового исследования. Так создался двойственный характер и стиль этой былины: сказочно-фантастический, представляющий собой переработку древнейшей традиции, и ярко реалистический, созданный древним историческим Новгородом.

Былина о Садко принадлежит к наиболее совершенным созданиям русского эпоса[105]. «Это один из перлов русской народной поэзии» – так отозвался о ней Белинский. Советские люди хорошо знают эту былину по опере Римского-Корсакова, который прекрасно понял и почувствовал сказочную красоту этой великолепной былины; творчески преобразив ее, он угадал и сохранил глубоко национальный характер ее. Былина о Садко вдохновляла не только композиторов, но и живописцев. Один из эпизодов ее, выбор невесты в подводном царстве, послужил предметом для картины Репина.

Научная литература, посвященная былине о Садко, очень велика, но ни одно из положений, выдвигавшихся русской буржуазной наукой, не может быть нами принято.

Если верить утверждениям некоторых ученых, то Садко – это немецкий Зигфрид, вылавливающий в виде золотой рыбки клад Нибелунгов (Буслаев); он – герой французского средневекового романа, сброшенный с корабля за убийство, но спасшийся (Веселовский); это финский мифический певец и заклинатель Вейнемейнен, играющий и поющий морскому богу (Миллер). Одним словом, Садко – иноземец. Если же он признается русским, то он либо купец, на старости строящий церковь, чтобы отмолить грехи, либо святой, совершающий чудо плавания на плоту против течения (Буслаев, Халанский). Былина будто бы сложилась в церковной среде (Марков)*.

Единственный, кто высказывал самую естественную точку зрения на эту былину, а именно что она исконно и типично новгородская, что в этом весь ее интерес и что в этом направлении ее надо изучать, был Белинский.

Белинский прежде всего ставит вопрос о политическом строе древнего Новгорода и о торговле как основном источнике его богатства, то есть исходит не из имен и частных фактов, а из исторической почвы, создавшей эту былину. Этим же определяется основная идея былины: «Она есть поэтическая апофеоза Новгорода как торговой общины». Садко борется против Новгорода. В этой былине «два героя: один – видимый, Садко, другой – невидимый, Новгород». Это значит, что Белинский ставит вопрос о драматическом конфликте в былине и об историческом характере этого конфликта. Она могла возникнуть только в торговом Новгороде. Новгородскими Белинский признает и все мифологические образы. Образ морского царя могли создать только мореплаватели. Это образ не только совершенно русский, но и новгородский. Белинский в особенности восхищается пляской морского царя. Данная былина – замечательный памятник национальной культуры. Белинский устанавливает, что в лице Садко выражен совершенно национальный характер. В Садко есть русский размах, когда он, например, сразу закладывает все свое имущество. В нем русская удаль, когда он, испробовав все средства, чтобы спасти себя хитростью (тоже русская черта), и видя, что дело доходит до смерти, смерти не боится, а бесстрашно бросается в пучину моря[106].

Наш анализ покажет, что Белинский был прав во всех своих утверждениях. Взгляды Белинского полностью игнорировались и замалчивались в дореволюционной русской науке. Только в советское время была сделана попытка подробно рассмотреть былину в связи с той исторической и бытовой почвой, на основе которой она возникла. В статье Р. Липец[107], посвященной анализу местных мотивов в былине о Садко, подробно рассматривается отражение в былине быта древнего Новгорода. Так, например, оказывается, что в былине очень четко отражен рыбный промысел древнего Новгорода. В эпизод вылавливания рыбы в Ильмень-озере включены такие подробности, как вязание неводов, закидывание тони, артельная организация рыболовства, хранение рыбы в погребах, промысловый и торговый характер рыболовства и т. д. Точно так же в былине отражен судоходный морской промысел. Описание бури или безветрия, подводных препятствий, описание и устройство корабля – все это типично новгородское, и в этом не остается никаких сомнений. Равным образом доказывается новгородское происхождение и новгородский характер всей мифологии этой былины.

Раньше чем перейти к рассмотрению самой песни, необходимо рассмотреть состояние источников. Мы ожидали бы, что столь прекрасная песня будет богато представлена материалами. Однако в этом отношении исследователя ждет некоторое разочарование. Количество опубликованных записей, правда, довольно значительно. По сегодняшний день опубликовано около сорока записей, которые, по определению Липец, распадаются на четыре группы: олонецкую, беломорскую, печорскую и урало-сибирскую[108]. К ним необходимо добавить группу донецкую. Этих материалов было бы вполне достаточно, если бы песня хорошо сохранилась. Но этого нет. Большое количество записей отрывочно и неполноценно. Картина эта довольно неожиданна, и мы должны будем попытаться найти этому свое объяснение. Можно назвать только одного певца, который знал все эпизоды этой былины в их полной форме и дал стройное и последовательное изложение всего сюжета от начала и до конца. Это замечательный онежский певец Сорокин, который по полноте и красочности своих песен занимает одно из первых мест в онежской традиции, хотя он и не прославился так, как прославился Рябинин. От него наша былина была записана дважды: Рыбниковым и Гильфердингом (Рыбн. II, 134; Гильф. 70). В менее полном, частично отрывочном, и несколько ином виде все основные эпизоды песни содержатся также в беломорском тексте А. М. Крюковой (Марк. 21). Но даже и эти лучшие тексты при ближайшем анализе обнаруживают некоторые неясности и ряд несглаженных противоречий. А. М. Астахова в своих комментариях к былине о Садко справедливо указывает на плохую сохранность ее и на признаки упадка и разрушений и сравнивает с этим прекрасную сохранность былин героических. Однако причина этой плохой сохранности не в том, что, как полагает Астахова, в первую очередь отмирают былины, «образы которых имеют более узкоисторическое значение». Причина этого кроется, как мы увидим, в самом содержании былины.

Былина эта, как уже указывалось, распадается на несколько четко разделимых звеньев, что служит одним из внешних признаков ее глубокой древности; такое строение характерно для древнейших ступеней в развитии эпоса, но не характерно для эпоса русского. Былина о Садко слагается из трех частей, или звеньев. Каждое из этих звеньев может исполняться как самостоятельная песнь, и этот случай встречается наиболее часто. Наряду с этим имеются соединения из двух звеньев и – у Сорокина и у Крюковой – из трех звеньев. Можно предположить, что мы имеем здесь остатки того мозаичного строения, которое, как мы видели, характерно для эпоса на его ранних стадиях развития. В русском эпосе, как мы знаем, эта мозаичность давно преодолена: русские былины, как правило, совершенно монолитны. Но в данном случае монолитность еще не достигнута. В этом состоит одна из причин легкой забываемости этой песни. Тип ее непривычен для русского певца. Слабая внутренняя связь частей приводит к их распаду. Отдельные части обнаруживают ослабленную жизнеспособность. Может быть, ни в одной русской былине мы не имеем такого большого количества вариаций и колебаний. В отличие от других песен, где богатство вариаций свидетельствует о творческом интересе к песне, для данной песни обилие вариантов производит впечатление неустойчивости сюжета, неуверенности певцов. Несмотря на свои поэтические красоты, былина явно давно шла на вымирание.

Причина этого, однако, не только в форме песни, но лежит гораздо глубже, что мы увидим, когда ознакомимся с ее содержанием. Звенья, на которые распадается былина, в кратчайшем изложении имеют следующий вид:

1. Садко, бедный гусляр, оскорбленный тем, что его перестали звать для игры на богатых пирах, идет играть на Ильмень-озеро. Эту игру подслушивает водяной царь и награждает его за нее: он его учит, как выловить в Ильмень-озере рыбку золотые перья и как побиться об заклад с новгородскими купцами, что он поймает такую рыбку. Он вылавливает рыбку, выигрывает заклад – лавки с товарами – и становится богатым купцом.

2. Разбогатев, Садко вторично бьется об заклад с новгородскими купцами: он берется скупить все новгородские товары. Это ему в некоторых вариантах удается, но в большинстве случаев он терпит неудачу. В обоих случаях у него оказывается огромное количество товаров.

3. С накупленными товарами Садко отправляется в море торговать. Морской царь останавливает его корабли и требует его к себе. На морском дне Садко потешает морского царя своей игрой на гуслях. Морской царь пляшет. Чтобы наградить Садко за игру, он предлагает ему выбрать невесту. Садко выбирает девушку Чернавушку, засыпает и, проснувшись, видит себя на берегу Волхова. Сюда же приплывают его корабли.

Мы рассмотрим каждую часть в отдельности. Одновременно перед нами раскроется характер их связи.

Первая часть встречается чрезвычайно редко. Она дважды записана от Сорокина, всего же записана только шесть раз. Данная песня (или часть большой песни) – одна из редчайших в русском эпосе.

Герой ее, Садко, не богатырь и не воин, он бедный певец-гусляр. Это не мифический певец типа Вейнемейнена, но и не скоморох, потешающий своих слушателей песнями, не всегда высокого достоинства. Это настоящий художник, и, как тип певца, он, несомненно, историчен. Мы знаем, что художественная культура древнего Новгорода представляет собой одну из мировых вершин в развитии средневекового искусства. Это относится и к архитектуре Новгорода, и к его живописи, и к его литературе, о чем прежде всего свидетельствует эпос. Мы имеем все основания полагать, что на таком же высоком уровне находилось и музыкальное искусство Новгорода и что оно высоко ценилось и было популярно. Иначе бедный певец не смог бы войти в эпос и стать главным героем его. Садко – народный певец и гусляр, искусство которого стоит на очень высоком уровне. Песня начинается с того, что его перестают звать на пиры, что в его игре купцы не нуждаются. Мы не знаем, чем вызвано такое пренебрежение; возможно, что он своим искусством не сумел угодить своим заказчикам, что на пирах богатых гостей требовались не такие песни, какие пел Садко. В этом предположении нет ничего, что противоречило бы смыслу всей песни. Садко глубоко оскорблен. Он идет на Ильмень-озеро, и здесь он поет и играет без всяких слушателей, он играет для себя. Пейзаж в этой песне нигде не описывается. Он должен быть угадан слушателем, угадан и почувствован. Пейзаж ее – Ильмень-озеро с его плоскими берегами, сероватым зеркалом воды, неярким небом – обладает, однако, той особенной северной красотой, которую северянин не променяет ни на один самый колоритный пейзаж юга. Это озеро имеет своего мифического хозяина – водяного, или морского, царя, который невидимо для Садко подслушивает его пение. Необходимо подчеркнуть, что пение Садко не имеет магического, заклинательного характера, он не певец-заклинатель. Он покоряет морского царя только совершенством своего искусства.

Как тут-то в озере вода всколебалася, Показался царь морской. (Рыбн. 134)

Садко охвачен испугом. Но морской царь к нему расположен. Он хочет его наградить.

Не знаю, чем буде тебя пожаловать За твои за утехи за великие, За твою-то игру нежную? (Там же)

Эпитет «нежный» весьма необычен в суровом русском эпосе. Этим словом сразу определяется лирический характер игры Садко. Морской царь знает обо всем, что произошло с Садко. Он знает, что Садко беден. Певец Сорокин особо подчеркнул эту бедность:

А прежде у Садка имущества не было, Одни были гусельки яровчаты. (Там же)

Морской царь решает наградить его. Но ему надо не только наградить Садко, но и посрамить новгородских купцов. Чтобы понять характер его награждения, мы должны помнить, что генетически образ морского царя восходит к тем хозяевам стихий, которые даруют человеку удачу на охоте и промысле. Он посылает людям рыбу. Поэтому и Садко он награждает не золотой казной, а особого рода рыбой. Р. Липец показала в своей статье, как образ морского царя органически связан с верованиями и предрассудками новгородских рыбаков. Не случайно, что на Беломорье в тексте Аграфены Крюковой из воды выходит не морской царь, а Царица-белорыбица. Уже своим именем она выдает себя как хозяйку рыбьего царства. Морской царь здесь, собственно, озерной царь. Царем моря он выступит в следующей части песни. Морской царь олицетворяет рыбный и морской промысел древнего Новгорода. Но в былине вера в него как в реальное существо уже утрачена. Он имеет уже только сказочно-фантастический характер. Морской царь советует Садко побиться с новгородскими купцами о великий заклад, что в Ильмень-озере есть чудесная рыба золотые перья.

Как ударишь о велик заклад, И поди-свяжи шелковый невод, И приезжай ловить в Ильмень-озеро; Дам три рыбины золоты перья, Тогда ты, Садко, счастлив будешь. (Рыбн. 134)

Морской царь посылает Садко богатство не в форме богатого улова, а в форме трех чудесных рыбок. Но в тексте у Кирши Данилова, чрезвычайно реалистическом по своему характеру, Садко именно вылавливает огромное количество белой и красной, мелкой и крупной рыбы. Для вылова этой рыбы он нанимает артель рыболовов. Как показала Р. Липец, эта артель отражает артельный лов рыбы в древнем Новгороде. Но и этот реалистический текст все же представляет собой былину-сказку, а не реалистический бытовой рассказ. За ночь белая и красная, крупная и мелкая рыба, сложенная в амбаре, превращается в крупную и мелкую золотую и серебряную монету. Такова версия в сборнике Кирши Данилова. Эта версия художественно менее удачна, чем версия Сорокина. У Сорокина Садко, следуя совету морского царя, бьется с купцами об заклад, что в Ильмень-озере есть рыбка золотые перья. Но заложить ему нечего. Не задумываясь он закладывает свою голову. Находятся три купца, которые закладывают каждый по три лавки с товарами. Садко действительно вылавливает золотых рыбок и выигрывает заклад. Этим он, презираемый всеми бедный гусляр, посрамляет купцов, он сам становится богатым и начинает торговать.

Стал Садко поторговывать, Стал получать барыши великие. (Рыбн. 134)

Он и в своем быту подражает богачам. Он устраивает себе палаты, расписанные по-небесному: у него в палатах солнце, месяц и звезды. Так кончается первая часть песни, имеющая внешне законченный характер и чаще всего исполняющаяся как отдельная песня.

Подробное ознакомление с песней вскрывает характер конфликта в ней. Внутреннее содержание этой былины во многом необычно и не соответствует нормам русского эпоса. Основной конфликт в ней – это конфликт между Садко, бедным гусляром, и богатыми новгородскими купцами. Разрешение этого конфликта носит, однако, не столько былинный, сколько сказочный характер. Герой приобщается к богатству, и тем создается счастливый для Садко исход этого столкновения.

Легко заметить, что такое разрешение конфликта несвойственно эпосу. Ниже мы увидим, что весь русский эпос пронизан чрезвычайно острой социальной борьбой. В данном случае мирное разрешение конфликта возможно потому, что вся эта часть былины носит сказочно-фантастический характер. Садко обогащается не путем торговли, он чудесным образом вознаграждается за свое искусство, отвергнутое людьми, но оцененное морским царем. В его руки попадают золотые рыбки, дарованные ему морским царем. В этих рыбках легко узнать волшебный предмет, которым в сказках обычно одаривается герой каким-нибудь могущественным покровителем и который приводит его к исполнению желании. В варианте Сорокина золотые рыбки не имеют волшебного характера: Садко бьется об заклад, что они есть в Ильмень-озере, вылавливает их и выигрывает заклад. Но в варианте Кирши Данилова они обладают волшебным свойством. За ночь весь улов рыбы превращается в деньги. Былина о Садко – единственная во всем русском эпосе, где герой получает удачу и одерживает победу благодаря помощи потустороннего существа и обладанию волшебным предметом. Всем этим объясняется малая популярность данной части былины. Если она все же не совсем забылась, а исполнялась в течение веков, то это произошло потому, что образ Садко, бедного гусляра, вступающего в борьбу с купцами, отличается привлекательностью, художественностью и жизненной правдивостью.

Но есть и другая, чисто историческая причина, почему образ Садко – Богатого гостя, мог поэтизироваться. Такая поэтизация носит чисто новгородский характер. Торговля была источником могущества, славы и богатства великого Новгорода. Приобщаясь к его богатству, Садко становится одним из носителей его славы. Эта идея не могла быть поддержана последующими поколениями певцов, они заострили конфликт между Садко и купцами как конфликт между бедностью и богатством, но первоначально именно эта идея лежала в основе песни.

Но между Садко и новгородскими купцами все же не может быть полного примирения. Песня имеет продолжение, в котором борьба между Садко и купцами возобновляется. Полнота народного замысла вскрывается только при рассмотрении всей песни в целом. Несмотря на свою внешнюю законченность, данная песня представляет только звено более сложного целого.

В отличие от первой части, вторая относительно популярна и встречается часто. Характер ее уже совершенно иной. Внешне она мало связана с первой, но внутренне составляет с ней одно целое.

Садко этой части – уже не лирический герой. Он вступает в новую борьбу с купцами. Вся эта часть лишена каких бы то ни было фантастических элементов. Она реалистична от начала до конца. Этим она выдает себя как более поздняя. В ней уже не только отражен исторический древний Новгород – она создана им.

Эта часть у разных певцов и в разных местах имеет два совершенно противоположных конца. Мы рассмотрим обе трактовки раздельно.

Одна трактовка сводится к тому, что Садко, как бедняк и выходец из презираемой среды, не принят купечеством. Он обращается за советом к своему покровителю, который дал ему богатство, к «батюшке Ильмень-озеру», или к морскому царю:

Поучи меня жить в Новеграде. (К. Д. 28)

Основной конфликт в данной трактовке носит сословный характер. Замкнутый купеческий круг не пускает в свою среду нового человека из низшей среды, человека презираемой профессии, который их посрамил и одержал над ними победу. Морской царь его поучает:

А и гой еси, удалый добрый молодец! Поводись ты со людьми со таможенными, А и только про их-то обед доспей, Позови молодцов, посадских людей, А станут те знать и ведати. (К. Д. 28)

Садко так и делает. Он зовет «таможенных людей» и «посадских молодцов» на пир. В варианте Сорокина особо подчеркивается, что он зовет

И тыих настоятелей новгородскиих, Фому Назарьева и Луку Зиновьева, (Рыбн. 134)

то есть влиятельных людей правящей верхушки. Морской царь пытается помирить враждующие стороны, и Садко следует его совету.

Ясно, однако, что никакое примирение невозможно и что должен разыграться конфликт. Он действительно происходит.

На пиру все пьют и хвастают. Один только хозяин ничем не похваляется. Тем, что Садко не хвастает, он как бы выделяет себя из окружающей его среды. Это прекрасно понимают настоятели Лука и Фома, и они провоцируют Садко на высказывание своих затаенных чувств и дум. Садко чувствует презрение к этой среде и свое превосходство над ней. Но купцы признают только денежное превосходство, и Садко досаждает им именно тем, что объявляет себя богаче их всех. Он берется скупить все их лавки с товарами.

А чем мне, Садку, хвастаться, Чем мне, Садку, похвалятися? У меня ль золота казна не тощится, Цветно платьице не носится, Дружина хоробра не изменяется. А похвастать не похвастать бессчетной золотой казной? На свою бессчетну золоту казну Повыкуплю товары новгородские, Худые товары и добрые! (Рыбн. 134)

Новгородским настоятелям только этого и надо. В некоторых вариантах, чтобы вернее поймать Садко на слове, условие сделки записывается, и эта запись представляет собой документ, при помощи которого купцы надеются разорить Садко.

Не успел он слова вымолвить, Как настоятели новгородские Ударили о велик заклад О бессчетной золотой казне. (Рыбн. 134)

У Сорокина очень подробно описано, как Садко снабжает свою дружину деньгами без счета и посылает ее по новгородским улицам скупать все, что найдут. Сам же он идет прямо в торговый центр, в гостиный двор, и там скупает решительно всё, «худые товары и добрые». Так продолжается три дня. На следующий день подоспевают товары московские, а еще на следующий – иноземные. Но Садко достаточно богат, чтобы скупить решительно все товары. Купцы взвинчивают цены, но Садко скупает товары даже «тою ли ценою повольною». Последнее, что находит Садко «в темном ряду», на задворках гостиного двора, – это битые горшки. Но он покупает даже эти битые горшки играть ребятам, чтоб помнили его, Садко, и не говорили, что Новгород богаче него.

Так торговые гости посрамлены вторично бедняком-гусляром, который побил купцов их же оружием, единственным, которое они знают и признают, – деньгами. Былина в данной форме имеет противокупеческую направленность, и Садко – герой не потому, что он богат, а потому, что свое богатство он обращает на посрамление купечества.

Но наряду с таким толкованием конфликта и исхода его мы имеем и другое его понимание. В том случае, когда побеждает Садко, противники его – купцы; притом то, что они купцы новгородские, а не какие-нибудь другие, решающего значения не имеет. Но борьба может пониматься и иначе: Садко имеет против себя не купцов, а весь Новгород, во всей совокупности его политического и общественного значения и строя. В таком случае победа остается не за Садко, а за великим Новгородом. Такая трактовка, несомненно, более древняя и исконно новгородская. Белинский, как уже выше указывалось, писал: «В ней два героя: один видимый, Садко, другой – невидимый, Новгород». В такой форме конфликт имеет совершенно иной характер, и симпатии певца разделены между Садко и великим Новгородом. В данной версии былина представляет собой апофеоз Новгорода. «В этой поэме ощутительно присутствие идеи, – говорит Белинский. – Она есть поэтическая апофеоза Новгорода как торговой общины». Слова: «Не я, Садко, богат, богат Новгород» – Белинский выделяет курсивом. Замечательно, что Белинский угадал эту идею на таком тексте (Кирша Данилов), где в конечном итоге верх одерживает Садко, а не новгородцы. Историческое чутье позволило Белинскому угадать исконную форму былины, и позднейшие материалы подтвердили эту догадку. Мы сейчас имеем ряд текстов, в которых победа принадлежит не Садко, а Новгороду. Такой конец мы находим и в тексте Сорокина:

Вдвойне товаров принавезено, Вдвойне товаров принаполнено На тую на славу на великую новгородскую. (Рыбн. 134)

Предположения Белинского блестяще подтвердились на тексте Сорокина; здесь слова о новгородской славе звучат еще более выразительно, чем у Кирши Данилова, где говорится:

Не я, видно, купец богат новгородский, Побогаче меня славный Новгород. (К. Д. 28)

Эта древнейшая трактовка слабо сохранилась потому, что она отражает собственно древненовгородские интересы. Классовые и сословные интересы еще не играли той решающей роли, какую они стали играть позже. Классовые противоречия в былине о Садко еще только намечаются. Борьба в этой песне есть борьба между бедным, презираемым гусляром и богатым новгородским купечеством. Однако идея великого Новгорода, «Господина Великого Новгорода», с его торговым могуществом еще не поколеблена. Она будет поколеблена, как мы увидим, в былинах о Василии Буслаевиче. Но былины о Василии Буслаевиче принадлежат уже более поздней эпохе. Сличение двух версий былины о борьбе Садко с новгородскими купцами показывает нам, в каком направлении развивается эпос. В него вносятся первоначально очень робкие, а впоследствии все нарастающие элементы классовой борьбы, пока, как мы увидим, классовая борьба не составит основного содержания эпоса.

Вторая часть былины внешне так же совершенно закончена, как и первая, и иногда поется как самостоятельная песня. Однако былина может иметь и в преобладающем числе случаев имеет продолжение – третью часть этой замечательной поэмы. Третья часть должна быть признана художественно наиболее яркой из всех.

Проиграл или выиграл Садко свой спор с купцами, в обоих случаях у него на руках оказывается огромное количество товаров. Эти товары он нагружает на корабли и едет за море торговать. Но есть и более сложная и более внутренняя причина, почему Садко покидает Новгород. Был ли он побежден или остался победителем, он, по существу, продолжает находиться в состоянии антагонизма с Новгородом и новгородскими купцами, которые его не терпят.

Эта часть песни о Садко – наиболее распространенная и наилучшим образом представленная материалами. По нашим данным, эта часть песни самая архаическая. В ней Садко встречается с морским царем в его собственном царстве – на дне морском, и становится женихом его дочери. Песня эта показывает нам, что происходит с древним, доисторическим сюжетом на почве исторического Новгорода.

Пейзаж этой песни, как и пронизывающее ее настроение, уже совершенно иные, чем в предыдущей части. Если в первых двух частях мы видим Ильмень-озеро и Новгород, то здесь мы охвачены широкими морскими просторами. Поэзия ее есть поэзия моря, то есть той стихии, которая была источником торгового могущества Новгорода. Путь, по которому плывет Садко, есть исторический путь, по которому шла новгородская торговля. Садко спускается по Волхову и попадает в Ладожское озеро, а оттуда Невой в море. География былины о Садко, в отличие от географии былин киевского цикла, нередко носящей несколько фантастический характер, конкретна и верна.

Садко строит 33 корабля и нагружает их. Можно утверждать, что число 33 или 30 – чисто эпическое число и никакого исторического значения не имеет. Означенные числа действительно эпичны, но выраженное ими множество вполне исторично. Это число показывает, что в плавание отправляется целая флотилия, как оно в те опасные для морской торговли времена действительно имело место. Дружина, с которой едет Садко, – это не просто наемные люди, это артель, имеющая, как мы увидим, свои строгие законы, которым подчиняется и сам Садко. Наконец может быть рассмотрен и тип корабля. Но мы сделаем это ниже, при рассмотрении былины о Соловье Будимировиче, в которой древнерусский корабль описывается более подробно.

В трактовке Сорокина плавание первоначально протекает вполне благополучно. Садко доплывает до далеких стран (в некоторых вариантах упоминается Индия), распродает все свои товары и возвращается домой, в Новгород.

Но море коварно и опасно. Оно опасно теми неведомыми силами, которыми человек не умеет управлять и перед которыми он тогда был полностью бессилен.

Два бедствия подстерегали мореплавателя древности. Одно бедствие – это безветрие, при котором корабли днями и неделями могут стоять на месте в открытом море. Другое бедствие – это буря, грозящая кораблям гибелью.

Но бедствие, которое постигает корабли Садко, имеет совершенно необычный характер: разыгрывается страшная буря, однако корабли не двигаются, а стоят на месте, как в безветрие.

На синем море сходилась погода сильная. Застоялись черлены корабли на синем море; А волной-то бьет, паруса рвет, Ломает кораблики черленые, А корабли нейдут с места в синем море. (Рыбн. 134)

Это – чудо, но чудо, которое означает, что в судьбу мореплавателей началось вмешательство тех неведомых и таинственных сил, которых мореплаватели тех времен так боялись. Садко полагает, что на него гневается его старый покровитель, морской царь, которому он еще ни разу не платил дани. Садко думает то, что думали моряки его времени: море нужно умиротворить, принести ему жертву. Жертвоприношение морю, «кормление» моря, – старинный новгородский обычай, и не только новгородский: он известен всем народам, жизнь и благополучие которых зависели от моря. Садко бросает в море «дань» – бочки с золотом, серебром и жемчугом. Но корабли не трогаются. Морской царь требует человеческой жертвы.

Что такие жертвы в языческие времена действительно приносились, в этом нет никаких сомнений: материалы, приводимые Р. Липец в ее упомянутой работе о «Садко», полностью это подтверждают. Былина – поэтическое воспоминание о некогда действительно имевшемся обычае. Так, в тексте у Кирши Данилова в воду бросается хлеб с солью, как это имело место в новгородской области в сравнительно недавнее время (К. Д. 28). Нет никаких сомнений, что приносились даже человеческие жертвы. В качестве заместительной жертвы впоследствии в воду бросалось соломенное чучело, о чем память сохранилась до самого последнего времени.

Чтобы определить, кто должен быть принесен в жертву, Садко прибегает к жребию. В этой жеребьевке можно усмотреть интереснейшее противоречие: с одной стороны, Садко – предприниматель. «А ярыжники, люди вы наемные!» – так он обращается к своим людям (К. Д. 47). С другой стороны, перед нами старинная новгородская артель, где все равны, в том числе и старшина. Жребий бросается на всех. В воду должен быть сброшен тот, чей жребий пойдет ко дну. Тонет жребий Садко. Но Садко требует новой жеребьевки. Он пытается перехитрить судьбу. На этот раз в воду должен быть сброшен тот, чей жребий будет плавать наверху. Садко делает себе жребий булатный, тогда как его дружина делает себе жребии ветляные. Но происходит чудо: булатный жребий Садко плавает, а ветляные жребии его людей тонут. Подобное чудо повторяется и в третий раз. Теперь Садко уже не пробует больше обмануть свою судьбу и свою дружину. Теперь он уже не купец и не предприниматель, а член артели, на которого пал жребий, и он подчиняется своему жребию без всяких колебаний. Белинского восхищал образ Садко, хитрого, но лишенного страха удальца. В этой удали он усматривал чисто русскую черту. Когда Садко видит, что его увертки не помогают, «то уже более не отвертывается, но по-русски бросается страху прямо в глаза, со всею решимостью, отвагою и удалью»[109]. Смерть он встречает достойно. Он требует бумаги и чернил, отписывает свое имущество церквам, нищим и жене, в последний раз играет на гуслях и просит дружину «свалить ему дощечку дубовую», то есть спустить на воду доску в качестве плота. Он надевает свою лучшую одежду – соболиную шубу. Ему спускают серебряные золоченые сходни и подымают их за ним на корабль.

Необходимо отметить одну деталь в тексте Сорокина: Садко отписывает свое имение жене. В этом варианте Садко представляется женатым, что не соответствует последующему сватовству у морского царя. Полного единства в народной трактовке образа Садко нет. Обычно Садко не женат, но в некоторых, единичных записях, совершенно неожиданно для слушателей, возвращающегося Садко встречает на берегу жена с малыми детками.

Мы должны признать наличие у Садко жены позднейшим привнесением, смысл которого поймем только после того, как рассмотрим дальнейшие события. Но из этого видно, что Римский-Корсаков, в опере которого Садко представлен женатым, действовал совершенно в духе народного творчества, развив образ, в зачаточном состоянии имеющийся в самом эпосе.

Необходимо отметить и другую деталь. В предсмертный час Садко чувствует себя не купцом, а гусляром. С гуслями он не расстается даже перед смертью.

На плоту Садко засыпает и просыпается уже в подводном царстве. Мы знаем, что такой способ попадания в «иной мир», в данном случае в подводный, имеет доисторическую давность. Мы знаем также, что в древнейшем эпосе герой встречает хозяина иного мира. То же происходит и здесь. У тех народов, у которых вера в хозяев стихий еще жива, герой мифа получает от этого хозяина великие блага и иногда женится на его дочери. Такая концепция частично сохранена и здесь.

Мы должны признать всю эту часть песни древнейшей, доновгородской, что, однако, вовсе не означает, что она должна быть заимствована. Все эти представления возникают на основе хозяйственной деятельности и принимают одинаковые формы везде, где эта деятельность одинакова. В этом смысле Белинский утверждал исконно новгородский характер и новгородское происхождение образа морского царя. Он видел в нем олицетворение моря, озер и рек. Как мы увидим ниже, реки олицетворены в образе дочерей морского царя. «Все эти моря, озера и реки олицетворены в поэме и являются поэтическими личностями, что придает поэме какой-то фантастический характер, столь вообще чуждый русской поэзии и тем более поразительный в этой поэме». Белинский – единственный, кто заметил, что былина о Садко занимает исключительное место в русском эпосе и не похожа ни на одну из других былин. Восхищаясь пляской морского царя, Белинский восклицает: «Да, это не сухие аллегорические и риторические олицетворения: это живые образы идей, это поэтическое олицетворение покровительных для торговой общины водяных божеств, это поэтическая мифология Новагорода»[110].

В былине образ морского царя уже не составляет предмет веры. Он – поэтическое олицетворение моря. Вся эта часть былины носит сказочно-фантастический характер.

Мы уже указывали на то, что пейзаж в этой былине, как и вообще в русском эпосе, не описывается. Он угадывается слушателем из полунамеков, он привычен для него, и слушатель не нуждается в подробных описаниях. Однако пейзаж подводного царства столь необычен, что певец на нем останавливается:

Проснулся Садко во синем море, Во синем море, на самом дне, Сквозь воду увидел пекучись красное солнышко, Вечернюю зорю, зорю утреннюю. (Рыбн. 134)

Из всего пейзажа подводного царства певец избирает только одну, но самую существенную и характерную подробность: солнце светит сквозь воду.

Тут же, в этой синей воде, он видит белокаменные палаты и смело входит в них. Здесь, в белокаменном дворце, обитает морской царь, который его звал.

Облик морского царя в былинах не описывается. Нельзя сказать, как народ себе его представляет. Одно только ясно: что он страшен. В варианте Конашкова он зовется «царь морской, да и страх людской». Садко имеет основание страшиться морского царя, так как он полагает, что царь вызвал его для наказания за неуплату дани. Но в этом он ошибается.

Чтобы понять смысл былины, мы должны определить, с какой целью морской царь, собственно, останавливает корабли и вынуждает Садко спуститься к нему на морское дно. С этой стороны для нас полны величайшего интереса те слова, которыми царь его встречает, вопросы, которые он ему задает, и предложения, которые он ему делает.

Сличая варианты, можно найти несколько разных причин, заставляющих морского царя звать Садко. Эти причины иногда совмещаются, в одной песне их бывает сразу несколько.

Иногда морской царь действительно, как думает Садко, зовет его к себе, чтобы наказать его за неплатеж дани:

Ты ой есь, Садко купец богатыя! Ты веки, Садко, по морю хаживал, А мне-то, царю, да дань не плачивал. Да хошь ли, Садко, я тебя живком сглону? Да хошь ли, Садко, тебя огнем сожгу? Да хошь ли, Садко, да я тебя женю? (Онч. 90)

Форма, в которой произносится эта угроза, говорит о том, что морской царь хочет женить Садко и что ради этого он и зовет его к себе. Предложение женитьбы в данном случае сопровождается угрозами, в других случаях оно делается в качестве награды. Женитьба эта, как мы увидим позднее, имеет совершенно особый характер.

В других случаях морской царь вызывает Садко, чтобы он разрешил его спор с царицей о том, что дороже: золото или булат.

«Ай же ты, Поддонный царь, Зачем меня сюда требовал?» — «Я затем тебя сюда требовал, Ты скажи, скажи и поведай мне, Что у вас на Руси есть дорого? У нас с царицею разговор идет, Злато или серебро на Руси есть дорого Или булат-железо есть дорого?» (Рыбн. 107. Ср.: Рыбн. 66, 123; Гильф. 2, 146 и др.)

Садко всегда правильно разрешает эту задачу. Не бесполезное людям золото, а полезное им железо дороже.

В одном случае морской царь вызывает Садко для того, чтобы поиграть с ним в шахматы (Онч. 75).

Но чаще всего он вызывает его, чтобы послушать его игру и пение. В вариантах Сорокина это прекрасно увязано с вступительной частью былины. Садко сперва играет на Ильмень-озере, морской царь подслушивает его игру и награждает его, а затем вновь зовет к себе на морское дно, чтобы еще раз насладиться его игрой. В тех случаях, когда этого вводного эпизода нет, когда морской царь раньше никогда не слыхал игры Садко, он все же слышал о нем как о славном певце, или он видит в руках Садко гусли, спрашивает, что это такое, и предлагает Садко играть.

Но сейчас морскому царю нужна не та «нежная» игра, которой он когда-то был пленен на Ильмень-озере. Фигура морского царя – могучая и сильная. Он заставляет Садко играть плясовую, и под его игру он пляшет. Иногда под его игру ведут свой хоровод и морские девы, русалки. Пляска морского царя – особого рода. Пляска эта вызывает бурю. Морской царь заставляет Садко играть целых трое суток. От его пляски вздымаются волны, гибнут суда, тонут люди.

Как начал играть Садко в гусельки яровчаты, Как начал плясать царь морской во синем море, Как расплясался царь морской. Играл Садко сутки, играл и другие, Да играл еще Садко и третьии, А все пляшет царь морской во синем море. Во синем море вода всколыбалася, Со желтым песком вода смутилася, Стало разбивать много кораблей на синем море, Стало много гинуть именьицев, Стало много тонуть людей праведных. (Рыбн. 134)

Представление, будто буря происходит от пляски хозяина водяной стихии, морского царя, относится еще к языческим временам. Но на смену языческой религии приходит христианская. На этот раз люди уже не приносят человеческих жертв «поддонному царищу», они молятся Николе Можайскому.

Никола мыслился как святой, покровительствующий труду. Для земледельца он – покровитель полей от града и непогоды, для новгородских мореплавателей он в образе Николы Мокрого, то есть водяного, морского, – покровитель мореплавателей, защитник их от бурь и бедствий на море. В сущности, это та же религия хозяев в новой форме. Враждебные хозяева принадлежат еще языческой религии; покровители и защитники людей принимают христианское облачение. Новая христианская религия побеждает языческую. В разгар игры и пляски Садко чувствует, что кто-то трогает его за плечо. Оглянувшись, он видит «седатого» старика. Это Никола, которому люди стали молиться во время бури. В противоположность морскому царю, облик которого остается неясным, облик Николы всегда одинаков и вырисовывается совершенно четко. Это седой бородатый старик. Никола знает, как утишить бурю. Он учит Садко порвать струны, выломать шпенечки и под предлогом, будто гусли сломались, прекратить игру. Садко так и поступает, морской царь перестает плясать, и буря прекращается.

Этим подготовляется завершающая часть песни. Мы уже видели, что морской царь предлагает Садко жениться. Есть все основания полагать, что эта причина вызова Садко на морское дно есть исконная, то есть древнейшая.

Мы узнаём древнейший, знакомый нам сюжет в новой форме. Отправка героя в иной мир по своему происхождению есть поездка за невестой. Но в русском эпосе инициатива брака исходит уже не от героя, а от хозяина стихии. Это не только формальное отличие, это отличие знаменует новый этап в развитии эпоса. Герой русского эпоса не может хотеть жениться на дочери морского царя.

Игра на гуслях, в шахматы, разрешение спора о булате и золоте всегда предшествуют предложению невесты и вызывают его. Предложение невесты в былине о Садко является наградой морского царя за прекрасную игру на гуслях, за то, что Садко «потешил» морского царя, или за разрешение его спора с царицей о золоте и булате.

Мы не раз указывали на сказочный характер этой песни, а также на ее архаические черты. Однако между доисторическим эпосом и сказкой, с одной стороны, и былиной, с другой, есть весьма существенная разница, бросающая свет на то, что́ с древнеэпическим сюжетом происходит в русском эпосе.

Мы видели, что в догосударственном эпосе герой отправляется искать себе жену. Он находит ее где-нибудь в ином царстве, выполняет ряд трудных задач, получает жену и возвращается домой. Эта традиция лежит в основе и нашей песни, но она не сохранена, а преодолена. Поездка Садко имеет торговый характер и не представляет собой поездки за невестой. К хозяину моря он попадает не по своей воле. Сватается к дочери царя он также не по своему желанию. И наконец, в Новгород он возвращается все же без жены. Эти отличия нового, исторического, новгородского эпоса мы должны будем объяснить.

Что на русской почве издавна имелся сюжет женитьбы героя на дочери морского царя, доказывает сказка. Так, в сказке о Василисе Премудрой герой отправляется к морскому царю, или водяному, и сватается к его дочери. Он выдерживает ряд испытаний, получает Василису – дочь морского царя – и с ней возвращается домой (Андр. 313). В эпосе, как мы увидим, такой исход отвергается.

Но героя ждет еще и настоящее испытание. В сказке о Василисе Премудрой и морском царе морской царь предлагает выбрать, вернее – угадать невесту из двенадцати совершенно одинаковых девиц. В этом жениху помогает сама невеста, дочь морского царя. Такой случай мы имеем и в некоторых вариантах нашей былины, и этим лишний раз подтверждается родство между сказкой и былиной о Садко. В записи от Аграфены Крюковой и ее дочери Марфы Семеновны морской царь задает Садко именно ту самую задачу, которую мы имеем в сказке: выбрать дочь царя из совершенно одинаковых девушек. Он эту задачу решает и женится на дочери царя – случай, представляющий собой нарушение всех норм эпоса. Данные тексты представляют собой, собственно, не былину, а сказку в форме былинного стиха.

В былине задача носит несколько иной характер. В былине надо не из двенадцати одинаковых девушек выбрать настоящую дочь царя, а надо из толпы водяных красавиц выбрать девушку Чернавушку. Так учит Садко царица водяная, которая его жалеет, и так же учит его Никола. Для нас это означает, что Чернавушка чем-то отличается от других водяных красавиц. Но в чем ее отличие и почему надо выбрать именно ее, пока еще не видно. Чтобы решить этот вопрос, мы должны ближе присмотреться к той женитьбе, которую морской царь предлагает Садко.

Предложение морского царя жениться на одной из водяных красавиц – не только выражение его благодарности. Оно полно коварства. Женившись на одной из них, Садко уже никогда не сможет вернуться на верхний свет, в солнечный мир, в родной Новгород. Садко так полюбился морскому царю, что он через своих дочерей хочет навсегда удержать его при себе. У царя нет никаких сомнений, что он выберет одну из этих дочерей. Но Садко выбирает Чернавушку и тем нарушает замыслы водяного. Он не прельщается красотой морских царевен или русалок, которые иногда под его игру ведут свой хоровод. Он выбирает именно Чернавушку, и этот момент – один из самых прекрасных и поэтических во всей былине.

Он поступает так не только потому, что так ему советовали царица поддонная или Никола. Этот совет соответствует и внутренним стремлениям самого Садко. Весь подводный мир с его неземной красотой и красавицами есть дьявольский соблазн, которому Садко не поддается. Он ни на минуту не забывает о мире людей и о своем родном Новгороде.

Кто Чернавушка и как понять ее образ? Ее трогательная человеческая красота явно противопоставлена ложной красоте русалок. Ее имя говорит о каком-то приниженном положении ее. В былине о Василии Буслаевиче Чернавой названа его служанка, которая делает всю черную работу. Чернава – гонимое, обездоленное человеческое существо. Но все же в трактовке Чернавы полной ясности нет. Несмотря на свою человеческую внешность, она не человек, она тоже русалка. Но если она и русалка, она и как русалка отличается от всех водяных дев. Выбрав ее, Садко еще может спастись; выбрав любую из водяных красавиц, он навсегда должен будет остаться в подводном царстве. Так, в одном из рыбниковских вариантов царица поддонная советует Садко:

В третьей толпе княгиню себе выбери, Которая идет позади всех, Поменьше она и почернее всех: Тогда ты будешь на святой Руси, Ты увидишь там белый свет, Увидишь и солнце красное. (Рыбн. 107)

Почему только одна Чернавушка может привести его в Новгород, пока не совсем ясно. Конец песни покажет нам, что в образе дочерей морского царя можно усмотреть олицетворение рек и что Чернавушка есть олицетворение родной новгородской реки – Волхова. Но это раскроется позже. Сказка в этом отношении более последовательна. Невеста – дочь морского царя, но для героя сказки в этом нет никакого препятствия: он привозит дочь морского царя на Русь и женится на ней. В эпосе же брак человека с дочерью хозяина водяной или любой другой стихии уже не допускается. Но вместе с тем отказ от женитьбы здесь еще неполный, носит компромиссный характер. В дальнейшем развитии русского эпоса такие браки будут осуждаться самым решительным и беспощадным образом.

Садко принимает предложение морского царя, но брака все же не происходит. Никола или подводная царица, советующие ему избрать Чернавушку, вместе с тем предостерегают его, чтобы он в подводном царстве ее не касался, иначе с ним произойдет то же, что произошло бы, если бы он выбрал одну из дочерей морского царя: он навсегда должен будет остаться на морском дне.

Чрезвычайно интересные детали мы имеем у советской сказительницы Марфы Семеновны Крюковой. Повествование здесь обогащено и представлено как трагедия жены, от которой ее муж отказывается. Крюкова совершенно точно выразила одну из основных идей былины словами отвергнутой жены. Чернава здесь изображена как дочь морского царя. Она жалуется своему отцу:

Уж ты ой еси, родной батюшка! Уж ты царь морской, отец же мой! Мое замужество не посчастливило, Садко не хочет жить во морюшке, Он желат идти да в славной Новгород, У его есть, наверно, всё зазнобушка, Вот зазнобушка, красна девица; Нас, морских царевен, опасаются, Нас считают все русалками. (Крюк. II, 78)

Из этих слов видно, что невеста Садко даже в тех случаях, когда ее образ очеловечен, все же не человек, а русалка. Садко якобы соглашается на предложение морского царя. Он избирает Чернаву и засыпает с ней, но свято соблюдает запрет, наложенный на него Николой. Утром он просыпается уже в Новгороде – или близко от реки Волхова, или даже частично в самой реке. Замечательно, что есть случаи, когда эта река названа Чернавой:

Ай как он проснулся, Садко, купец богатый новгородский, Ажно очутился Садко во своем да во городе, О реку о Чернаву на крутом кряжу. (Гильф. 70)

Брака с морской царевной не происходит, и море выкидывает Садко обратно на землю. В этом варианте Чернава названа рекой, притом рекой, протекающей под Новгородом. Такое понимание Чернавы подтверждается и другими вариантами. Он просыпается на берегу реки, но руки, которыми он обнимал царевну, оказываются в воде (Гильф. 2). Из этого можно заключить, что в лице дочерей морского царя олицетворены реки, в лице же Чернавы олицетворена родная новгородская река, которая и доставляет его в Новгород. В эпосе об этом прямо не говорится, но в одной из сказочных передач былины имеются такие слова: «А ты женись да бери девку Чернавку. То река будет, девка Чернавка» (Аст. II, с. 639). При таком понимании становится ясным, почему Садко, избрав Чернавушку, спасается и доставляется в Новгород, хотя она и не человек, тогда как избрание любой другой девушки приведет его к гибели. Так Садко избегает всех козней морского царя и возвращается домой, в родной Новгород.

В некоторых, правда довольно редких, вариантах он на берегу видит свою жену. У Сорокина Садко женится после приобретения им богатства. Следовательно, жена вводится в повествование не по недосмотру, а совершенно сознательно. Сорокин заставляет Садко на морском дне вторично вступить в брак. Это также возвращает нас к сказке. Герой сказки иногда забывает о своей жене или невесте, найденной и оставленной им за тридевять земель в тридесятом царстве, и, вернувшись, вступает в новый брак с девушкой не из тридесятого царства, а из мира здешнего. Но в день свадьбы первая жена появляется и находит средства о себе напомнить. Герой о ней вспоминает и оставляет свою новую жену или невесту для прежней, далекой. В былине мы видим обратное: Садко оставляет жену из подводного царства и не променивает ее на свою русскую жену. На земле он отвергает Чернавушку:

Ты прощай, царевна морская, Я тебе женихом не пришел, А ты мне в невесты не пришла. (Рыбн. 124)

В других случаях невеста исчезает сама:

Как проснулся он со сна крепкого, И увидел он свет белый и солнце красное, И увидел, что встает на крутом кряжу, На крутом кряжу у быстрой реки, И бочки с имением лежат подле его, А невесты его и в слыху нет. (Рыбн. 107)

Вся эта часть полна для нас величайшего значения. Она раскрывает нам скрытую народную мысль, выраженную не отвлеченно, а в художественных образах. Она показывает нам, почему в русском эпосе не происходит и не может происходить того, что происходит в догосударственном эпосе и в сказке: почему герой не женится на девушке из подводного или «тридесятого» царства. Былина о Садко – одна из редких и исключительных в русском эпосе былин, в которых еще сохранена традиция брака с существом из иного, нечеловеческого мира, но этот же случай показывает, насколько глубоко эта традиция преодолена.

Реальный мир одерживает верх над миром мифическим. Этот подводный мир сказочно прекрасен, но как реальность он уже невозможен. В сказке он возможен потому, что сказка вообще есть «складка» и народ не приписывает волшебной сказке силу реальной действительности. Она – вымысел, выдумка, как это понимал Белинский и подчеркивал Горький. Эпос глубоко соотнесен с реальной действительностью. Поэтому «сказочный» иной мир из него исчез и сохранился лишь в редких случаях, к каким принадлежит и былина о Садко. Но здесь этот мир отвергнут – как нечистый и как чуждый и враждебный людям.

Это позволяет нам понять последнюю, заключительную часть былины – постройку храма Николе. В купеческой интерпретации Садко строит храм в благодарность за то, что он разбогател (К. Д. 28). В собственно народной интерпретации Садко строит храм не как купец – торговать он теперь перестает, – а за свое избавление от посягательств на него морского царя.

Мы видим, что Белинский был прав, считая былину о Садко одной из жемчужин русской народной поэзии. Образ Садко, бедного народного гусляра, который одерживает победу и над купцами, и над соблазнами сказочного подводного царства, который спасается потому, что для него нет ничего более высокого и святого, чем родной русский Новгород, – этот образ, глубоко национальный и исторический, действительно принадлежит к самым ярким созданиям русской народной поэзии.

Изучение других былин покажет нам, что былина о Садко в типично новгородской форме и интерпретации выражает одну из общерусских идей раннего русского эпоса.

2. Михайло Потык

Располагая былины в некотором хронологическом порядке, мы вслед за новгородской былиной о Садко должны рассмотреть киевскую былину о Потыке. Частично она обнаруживает такие же признаки древности, что и былина о Садко, а в некоторых частностях она еще более архаична. Предмет ее – сватовство. По форме своей былина о Потыке многосоставна, она состоит из нескольких четко разделимых звеньев. Былины о Садко и о Потыке – единственные две былины, обнаруживающие такое строение.

Государство, отраженное в ней, – Киевская Русь. Как мы уже знаем, «киевский» для эпоса означает «общерусский». Приурочение к Киеву в этой былине еще слабое и носит внешний характер. Сюжет ее сложился до Киева, но в Киевской Руси принял совершенно новую форму, в основном, можно думать, ту, в которой былина дошла до нас.

Былина о Потыке – песня о женитьбе его. Но если сравнить ее с более ранними, догосударственными эпическими песнями о женитьбе героев, мы сразу же увидим, что женитьба здесь носит совершенно иной характер, чем в эпосе родового строя. В старый родовой сюжет властно вторгается идея государства. Былина о Потыке ясно показывает, что́ происходит с доисторическим сюжетом в условиях Киевской Руси.

Былина о Потыке – одна из самых сложных русских былин. Размеры ее обычно огромны. У пудожской певицы Анны Михайловны Пашковой она заняла 1140 стихов (Пар. и Сойм. 9). Огромные размеры этой былины обусловлены ее многосоставностью. Она, как уже указывалось, распадается на звенья, или составные части. Хотя эти звенья могли бы составить отдельные песни, мы все же не наблюдаем, чтобы они пелись раздельно, как это имеет место с былиной о Садко. Былина о Потыке составляет идейное и художественное целое.

Песня о Потыке прекрасно сохранилась и широко бытовала. Она распространена преимущественно в Прионежье, но известна также и на беломорском побережье, и на Печоре. До настоящего времени опубликовано около 40 записей[111]. О популярности этой былины можно судить по тому, что в XVII–XVIII веках она была обработана как повесть и вошла в рукописную литературу.

В обобщенной и сокращенной форме былина имеет следующее строение и содержание:

1. Владимир усылает Потыка из Киева с каким-нибудь поручением. В лесу Потык видит белую лебедь, оборачивающуюся девушкой. Он хочет на ней жениться. Она ставит следующее условие: если один из супругов умрет, другой должен быть заживо погребен с умершим. Потык согласен, привозит свою невесту в Киев и женится на ней; условие о погребении скрепляется при заключении брака.

2. Владимир вновь усылает Потыка с поручением. Во время его отсутствия жена умирает. Он об этом узнает, спешно возвращается в Киев и дает себя похоронить вместе с женой. В склепе появляется змей. Потык с ним бьется и получает от него снадобье, при помощи которого оживляет жену.

3. Под Киевом появляется иноземный король и требует выдачи жены Потыка. Потык сражается с его войсками. Пока идет сражение, король сговаривается с его женой и бежит с ней в свое царство. Потык отправляется ее искать и находит ее. Она пробует его опоить, превратить в камень, заточить его в погреб. От этих козней его спасают Илья Муромец и Добрыня. У его жены есть младшая сестра, Настасья, которая помогает спасти Потыка. Потык убивает жену, женится на Настасье и возвращается в Киев.

При огромных размерах и сравнительно широкой распространенности этой былины естественно, что тексты ее отличаются некоторым разнообразием. Былина впитала в себя части из других былин (например, из родственной ей былины об Иване Годиновиче); можно выделить особую беломорскую версию ее, однако костяк ее и идейная направленность всюду одинаковы. Это дает нам право рассматривать песню как единую.

Достаточно даже беглого взгляда на приведенную схему, чтобы установить, что строение песни весьма близко к строению тех песен о женитьбе героев, какие мы видели в предыдущих главах. Композиция ее более архаична, чем композиция песни о Садко; большую роль в ней играет традиционное похищение жены и ее поиски.

Однако этой общностью композиционной системы и ограничивается сходство ее с более ранними формами подобных сюжетов. Сюжет этот киевский и русский, и песня имеет иное внутреннее содержание, чем ее отдаленные предки.

Былина о Потыке неоднократно была предметом изучения.

Утверждения буржуазных ученых сводятся к тому, что былина о Потыке – случайное, механическое соединение разрозненных частей. Эти части возводились то к Востоку – к творчеству древних индусов и монголов (Стасов, Потанин), то к древнескандинавскому и германскому эпосу или к сказке (Веселовский, Ярхо). Герой ее объявлялся святым, получившим свое имя от древнеболгарского святого Михаила из Потуки (Веселовский, Соколов), но совершившим подвиг, приписываемый змееборцу Георгию: он будто бы освобождает девушку от змея (Рыстенко). Былина признавалась и русским, но не общенародным, а западнорусским достоянием (Всев. Миллер). Частично источником ее объявлялась свадебная поэзия (Лобода). Рассмотрение самой былины покажет нам, что ни одно из этих положений не может быть признано правильным. Сюжет ее не восходит ни к религиозным легендам, ни к сказкам, ни к житиям: он восходит к древнейшим формам догосударственного героического эпоса. Он слагается не из разрозненных, случайно сцепленных частей, а составляет одно целое, четко распадающееся на органически связанные между собой звенья. Былина о Потыке не заимствована ни с Востока, ни с Запада, а сложилась у восточных славян; в Киевской Руси она приняла новую форму, отражающую борьбу за новый общественный и государственный строй и его идеологию*.

Белинский признал, что он этой былины не понимает, не имеет к ней ключа. Рассказав вкратце ее содержание, он приходит к выводу, что из нее «ничего не выжмешь», что она «чужда всякой определенности» и т. д. Но при всем этом Белинский ставит вопрос, который сразу правильно указывает направление, в каком эта былина должна изучаться. «Почему Авдотья Лиховидьевна – колдунья, не знаем, потому что она ни образ, ни характер. Или все женщины, по понятию наших добрых дедов, были колдуньи?»[112] Действительно, Белинский заметил одну из особенностей былин о сватовстве: невеста неизменно оказывается то русалкой, то колдуньей, оборотнем и т. д. Это одна из специфических особенностей таких былин. Как мы увидим, вопрос о характере невесты и жены героя в былинах о сватовстве есть научно правильно поставленный вопрос и требует непременного разрешения.

Песня эта, как и многие другие былины киевского цикла, начинается с пира у князя Владимира. На этом пиру присутствуют главнейшие богатыри; среди них Илья Муромец, Добрыня Никитич и Потык. Владимир дает им поручения: Илью он посылает в Золотую Орду, Добрыню – в Турцию, а Потыка – в Швецию, собрать дань (Гильф. 150). В других записях названы другие земли и края: Сорочинские Горы, Заморская Земля, Земля Задонская, Царьград, Литва, Пруссия, Австрия и другие, но сущность дела от этого не меняется. Поручение состоит в том, чтобы собрать дани-невыходы с покоренных земель, или же поручение дается в таких неопределенных выражениях: «Кори-тко ты языки там неверные, прибавляй земельки святорусские» (Гильф. 52). Покорение чужих земель и наложение дани в русском эпосе как самостоятельный сюжет не встречается. Герои иногда, победив неприятеля, налагают на него дань, но только в тех случаях, когда неприятель сам брал дань с Киева; в таких случаях наложение дани есть справедливое возмездие за учиненное насилие (Добрыня и Василий Казимирович). Самые земли, куда посылаются герои, носят фантастически туманный характер (Земля Задонская и пр.), или это вполне исторические, но более поздние враги России: Турция, Швеция, Австрия, Пруссия. Из всего этого можно заключить, что данная мотивировка отправки героя более поздняя, не во всех вариантах удачно придуманная и что первоначально стояла мотивировка другая.

Действительно, привлечение других вариантов показывает, что далеко не всегда герои отправляются за данью. Песня может начинаться совсем иначе. Владимир посылает Потыка за дичью к его столу:

Настреляй мне гусей, белых лебедей, Перелетных малых уточек К моему столу княженецкому, Долюби я молодца пожалую! (К. Д. 23)

Можно найти и другие разновидности момента отправки, но мы на них останавливаться не будем. Самое замечательное для нас в том, что такое начало не соответствует дальнейшему развитию хода действия. Мы ожидали бы, что герои совершат порученные им подвиги и со славой вернутся в Киев. Но этого не происходит. Как мы уже знаем, содержанием песни служит женитьба героя. Начало не соответствует дальнейшему развитию потому, что первоначально песня начиналась иначе: она начиналась с отправки героя за женой.

Но спрашивается, почему такое начало не могло сохраниться? Это произошло потому, что традиционное начало с отправкой героя за женой уже не отвечало вкусам, требованиям, идеологии певцов Киевской Руси. При первобытно-общинном строе герой, отправляясь искать себе жену, как мы видели, всегда действует согласно интересам семьи и рода. Герой эпоса при создавшемся государственном строе должен совершать подвиги не в интересах рода, а в интересах государства. Это значит, что в борьбе за жену народ теперь уже не видит ничего героического. Брак и женитьба героя уже не могут быть предметом воспевания. Замена одного начала другим внешне неудачна. Она вносит в песню несоответствие начала середине. Она ставит певцов в затруднительное положение: надо как-то согласовать поручение, данное Владимиром, с женитьбой героя. Певцы выходят из этого затруднения весьма различно, но на этих различиях мы останавливаться не будем. Несмотря на некоторую неудачу, такая замена все же представляет собой шаг вперед. Она показывает, в какую сторону начинает развиваться эпос при развитии государства: герой должен совершать подвиги во славу своей земли; такие подвиги ему поручаются даже тогда, когда традиционный сюжет этого не требует.

Однако чем же тогда объяснить, что подобные сюжеты вообще сохраняются? Не должны были бы они просто исчезнуть и уступить свое место новым? Частично оно так и происходит. Создаются новые сюжеты, а старые отмирают, и этим мы объяснили плохую сохранность былин о Садко. Частично же происходит другое. Созданная творческими усилиями многих поколений народная традиция содержит такие огромные художественные ценности, что народ ими не пренебрегает, а пользуется как материалом для создания новых песен с новым содержанием. Такой случай мы имеем и здесь. Былина о Потыке дает старый сюжет в совершенно новой трактовке, отражающей уже не прошлое, а настоящее. Несмотря на свою связь с традицией, она по существу представляет собой новую былину. Нам ясно теперь, почему герои русского эпоса не ищут себе жен и почему все же количество былин о сватовстве довольно велико.

Герои русского эпоса жен себе не ищут, но они их находят, встречают; эти встречи представляют собой «рок» таких героев и кончаются глубоко трагически. Такая встреча происходит и в данной былине, и с этого момента, собственно, и начинается действие.

Если Потык был послан в чужие земли, то встреча эта иногда происходит на обратном пути, причем о выполнении поручения Владимира говорится очень глухо: не в нем здесь дело. Потык может даже забыть о данном ему поручении, и Владимир ему это, как мы увидим, охотно прощает. Чаще встреча эта происходит на охоте. Мы видели, что за дичью его посылает Владимир. Но нередко он отправляется на охоту и сам. Мы видим, насколько еще слабо сюжет прикреплен к Киеву и Владимиру.

Роковая встреча происходит на охоте, в низине, у воды – реки, озера или моря. Именно в таких местах водится дичь. В поисках ее Потык выходит на «тихие заводи». Иногда говорится о «вешних заводях»; это показывает, что стоит весна и весеннее половодье.

На такой заводи Потык видит плавающую по воде лебедь и подымает свой лук, чтобы ее застрелить. Эта лебедь – не лебедь, а девушка, и эта встреча определяет судьбу Потыка.

Встреча с девушкой-лебедью в весеннем лесу принадлежит к самым прекрасным местам этой былины. Лебедь просит ее пощадить:

Ай, Михайлушка, Потык ты Иванович! Не стреляй-ко ты белую лебедушку. Я есть же нонь не белая лебедушка, Есть же я да красна девушка. (К. Д. 23)

В русской свадебной поэзии образ лебеди есть образ не только женской красоты и прелести, но и женственности, чистоты и целомудрия. В эпосе эта красота усилена описанием ее убора:

Она через перо была вся золота, А головушка у ней увивана красным золотом И скатным жемчугом усажена. (К. Д. 23)

Этот убор напоминает наряд невесты. Эта девушка-лебедь – прекрасное, неземное видение, мираж. Словом «мираж» применительно к данной былине пользуется и Белинский. Дева-лебедь покоряет Потыка именно тем, что своим обликом и убором олицетворяет все то, что народ вложил самого прекрасного в свое представление о невесте, убранной для венца. Такой невеста изображается в свадебных песнях, такою же девушка является герою сказок, как в сказке о царе Салтане.

И тем не менее исследователи, которые указывали на совпадение образа девы-лебеди с образами свадебной поэзии, не заметили одного, притом самого главного: что прекрасный облик девы-лебеди в былине о Потыке есть колдовская личина, взятая девой для того, чтобы вернее соблазнить и погубить Потыка. Так же ошибаются и те, которые утверждают, будто песня о Потыке состоит из двух песен – из песни о женитьбе Потыка и из песни об измене жены. Невеста с самого начала есть изменница, колдунья и оборотень.

Но этого ни Потык, ни слушатель песни еще не знают. Потык не замечает той навязчивости, с которой она предлагает себя в жены:

Ты возьми, возьми-тко, Потык ты Михайло сын Иванович, Ты возьми, возьми меня, Авдотьюшку-ту, за себя замуж. (Марк. 8)

Чтобы еще вернее зачаровать его и привязать к себе, она сдерживает Потыка, не позволяет себя целовать и хочет принять православную веру и золотой венец. То, что она не православная, означает, что она не русская, а то, что она является в образе лебеди, означает, что она и не человек. Она, как говорится в одной из записей, «роду поганого». Но Потык этого не видит и не понимает. Он полностью зачарован и согласен на все.

Теперь, когда он целиком в ее руках, она приступает к осуществлению своих козней. Она предлагает ему «заповедь великую», и эта заповедь перед слушателем сразу открывает истинную природу Лиходеевны – таким отчеством она обычно наделяется певцами.

Она требует, чтобы в случае смерти одного из супругов другой живым был бы похоронен с ним вместе.

Только с тем обвенчаемся — Сделаем записи крепкие И положим мы за престол Господень: Который из нас впереди помрет, А другому живому в гроб легчи. (Рыбн. 196)

Эта заповедь – непременная составная часть сюжета и характерна для былин о Потыке. Мотив этот, несомненно, чрезвычайно древен и восходит к доисторической бытовой действительности – к погребению обоих супругов в случае смерти одного из них. Несомненно также, что в фольклоре, где этот мотив широко распространен, преимущественно в сказке, такой обычай осужден и рассматривается как варварский. В данном случае это осуждение глубоко скрыто. Оно прямо не высказывается, но оно вытекает из того, как в дальнейшем развиваются события.

На первый взгляд – и так это понимает и Потык – риск для обеих сторон одинаковый. Слова Марьи или Авдотьи Лиходеевны как будто говорят о силе любви, не боящейся и самой смерти. Нужно подчеркнуть, что момент индивидуальной любви, неизвестный эпосу на предыдущих ступенях его развития (что, как мы видели, вполне подтверждает наблюдения Энгельса о характере брака при родовом строе), в русском эпосе наличествует. Потык именно охвачен страстью.

Однако, как будет видно позже, риск для обеих сторон все же неодинаковый. Марья лебедь белая всегда умирает первая и увлекает Потыка за собой в могилу, подобно тому как русалки увлекают людей в воду. Ее смерть, однако, оказывается мнимой. Неоднократно она в былинах прямо названа бессмертной, как бессмертным в сказке именуется Кощей. Она не боится смерти, потому что она живой мертвец, она выходец из царства смерти и туда же тянет Потыка. Мы можем теперь ответить на вопрос, поставленный Белинским: почему невеста Потыка – колдунья? Почему любовь в былинах носит столь трагический характер? Потому что образ невесты создался исторически. Когда, с созданием государства, все интересы и вся борьба народа посвящаются этому земному царству людей, иное царство исчезает из сознания людей как реальность. Но это исчезновение происходит не сразу и не без борьбы. Эпос отражает эту борьбу. Иное царство становится поэтическим выражением отвратительного, нечистого, недостойного русского человека мира. Соответственно герой уже не отправляется в иные миры искать себе невесту. Она, выходец из царства смерти и мрака, сама является из этого мира, чтобы предложить себя герою в жены и тем увлечь его в царство смерти. Из борьбы за невесту сватовство и женитьба в русском эпосе превращается в борьбу против невесты. Но в былине о Потыке можно проследить и дальнейшее развитие этих представлений. Если «здешний мир» уже не только мир солнечный и земной, а родная страна, точнее – свое государство, притом государство киевское, то «иной мир» также становится «иной страной» и в самом буквальном смысле этого слова. Есть варианты, в которых Марья Лиходеевна – иноземка, иностранка, они должны быть признаны более поздними. Она родом из не совсем ясной для певца «ляховинской» или «подольской» земли, она дочь короля этой земли. Для нас не так важно, понимается ли под этим действительно Польша или Подолия, для нас важен обобщенный образ врага России. В этих вариантах она уже не лебедь. В песнях этой версии Потык встречает невесту не в лесу, а иначе: Потык не доезжает до столицы иноземного короля, к которому он был послан Владимиром за данью, а разбивает шатер неподалеку от нее. Этот шатер видит из высокого окна своего терема Авдотья, дочь этого короля. Она смотрит в подзорную трубу, видит русского молодца и приходит к нему в шатер. Он всегда очарован ее красотой, но и в этих случаях она не позволяет себя целовать, а требует венчания, обещает принять крещение и заключает с ним заповедь о совместном погребении (Рыбн. 166; Гильф. 40 и др.). Очарованный Потык на все согласен и даже не заезжает в город короля для взимания дани, а прямо возвращается в Киев. Вместо того чтобы привезти в Киев дань от подольского короля Лиходея Лиходеевича, он привозит его дочь себе в невесты. Хотя Марья в таких случаях уже не оборотень, а человек, она все же остается колдуньей, она колдунья-иноземка.

Но Потык был послан вовсе не за женой, а за данью. Здесь – важнейшее для понимания песни несоответствие. Как Потык возвращается в Киев без дани и как его здесь встречают?

В тех случаях, когда Потык посылается Владимиром не на охоту, а за данью, с ним одновременно обычно посланы Илья и Добрыня. Все трое отправляются в разные земли. Певцы всегда пользуются моментом этой отправки для того, чтобы противопоставить Потыка, с одной стороны, и Добрыню с Ильей – с другой. Илья и Добрыня всегда с честью выполняют возложенное на них поручение, хотя выполнение его и описывается очень кратко и несколько бледновато, так как не составляет главного содержания песни. Потык также иногда выполняет поручение, но вместе с данью привозит жену; однако гораздо чаще Потык полностью забывает о своем поручении. Он привозит одну только невесту и иногда просто лжет, будто телеги с данью в дороге поломались. Эти случаи явно показывают, что отсылка за данью привлечена позднее. Но она привлечена не случайно, так как дает возможность выразить отношение народа к Потыку: оно совсем другое, чем отношение к Илье и Добрыне. На пиру после возвращения ему нечем хвастать. Другие привезли дань, он – невесту. Как во многих других случаях, певец советского времени очень ясно выразил то, что недосказано в более ранних записях. У пудожского певца Кигачева находим:

И стало стыдно тут Михаилу Ивановичу, Ему женой хвастать – дело неудобное. (Пар. и Сойм. 47)

У других певцов этим же укоряют его Илья Муромец и Добрыня Никитич:

Что же ты, Михаила Потык сын Иванович, Обзарился ты на прелести женские, А не везешь злата ни единой денежки? (Рыбн. 196)

Илья дальновиден, опытен и мудр, он понимает то, чего не понимает Потык, и предупреждает его:

Уж ты гой еси, Михайлушко сын Игнатьевич! Не жена тебе-то будет вековечная: Как она, она ведь все роду змеиного, Потеряшь ты за ей да буйну голову. (Марк. 74, ср. Марк. 100; Гильф. 6 и др.)

Илья со свойственной ему прямотой предлагает тут же изрубить ее на куски. Но ослепленный Потык ничего не слушает. Иной бывает точка зрения Владимира. Он вовсе не в обиде на Потыка за то, что тот не привез дани, а вместо этого привез себе невесту, так как нужно, чтобы герои тоже женились и имели детей. Любопытные рассуждения мы имеем в былине, записанной Рыбниковым от неизвестного старика-калики. Здесь Владимир говорит:

В нашу державу святорусскую Пойдут семена – плод богатырский, То лучше злата и серебра. (Рыбн. 196)

Мы видим, что в былину, предметом которой служит любовь героя, вносится точка зрения не любовного интереса, а точка зрения государственной целесообразности. Поэтому в данном варианте Владимир даже награждает Потыка за то, что он привез жену. Здесь старая традиция приспособляется певцами к новой идеологии, требующей прежде всего соблюдения интересов государства. При такой трактовке конфликт избегается.

Отсюда становится понятным, почему данная песня имеется в двух версиях: в одной все очень благополучно кончается браком, в другой следует трагедия. В одном случае песня лишь внешне приспособляется к новым требованиям, в другом новые требования ведут к переработке всего сюжета. Трофим Григорьевич Рябинин спел эту песню дважды по-разному. По записи Гильфердинга песня кончается благополучным браком Потыка. Марья лебедь белая принимает христианскую веру, и Потык с ней венчается, живет счастливым браком и основывает семью (Гильф. 82). Такой же счастливый конец имеем и у других певцов:

А они стали ведь, стали жить-то быть, Жить-то быть да семью сводить, Как стали они детей наживать. (Гильф. 52)

В записи же Рыбникова от Рябинина былина кончается совершенно иначе – разоблачением колдуньи и ее казнью (Рыбн. 12). Это не забывчивость певца, а встреча двух разных идеологий в одном сюжете: с одной стороны, брак рассматривается как нечто священное и нужное в государственных интересах, с другой – брак Потыка есть брак нечистый и нечестивый и решительно осуждается. Рябинин спел эту песню в двух разных версиях, калика же из Красной Ляги устами Владимира одобряет брак Потыка, пока колдовская природа душечки Марьюшки лебеди белой еще не обнаружилась.

Переходный, а отсюда и двойственный характер героя и сюжета у некоторых певцов вызывает отрицательное отношение к песне. Замечательный пудожский певец Фофанов, от которого эта былина была записана уже в советское время, начав ее петь и не доведя песни до конца, сказал: «Петь мне ю не понравилосе. Идно подходит, идно не подходит. Больше мне по ндраву про старого казака Илью Муромца».

Песня не может окончиться браком, как это имеет место у некоторых певцов. Брак героя – обычный конец сказок, но не былин. Былинный сюжет требует продолжения. Браком кончается только первая часть песни, но не вся песня.

Канон древнего эпоса требовал, чтобы после женитьбы героя с его женой случилась беда. Мы видели, что обычно она похищается. Это всегда происходило в отсутствие героя. Поэтому, когда Потык, женившись, вторично отправляется из Киева, отлучается из дома, для нас уже ясно, что этим подготовляется беда, которая должна случиться с его женой в его отсутствие. Отсюда разнообразие мотивировок его отлучки, так как, в сущности, безразлично, с какой целью он едет. Владимир может снова услать его, чтобы опять «справить», внести или собрать дань, или Потык по собственному почину едет на охоту, или он просто уезжает в чистое поле «на трои сутоцьки», иногда даже сразу после свадьбы. Чаще всего он едет за данью. В некоторых случаях его подвиги более или менее подробно описываются (он, например, обыгрывает в шахматы царя Вахрамея и выигрывает у него дань – внесено из былины о Добрыне и Василии Казимировиче), но эти подвиги с точки зрения стройности построения песни затягивают ход действия, являются, собственно, излишними, и разработка их всегда несколько бледновата. Тем не менее эти подвиги, внешне затягивающие ход действия, до некоторой степени нужны, так как они рисуют облик героического Потыка.

Но обычно Потык не совершает своих подвигов до конца. В самый разгар его игры в тавлеи с царем Вахрамеем или Налетом Налетовичем или на обратном пути в Киев прилетает голубь и возвещает о смерти его жены. Он бросает игру, хотя и выиграна несметная казна, бросает дань, добычу и на своем коне, который теперь вдруг оказывается волшебным, через три часа уже прибывает в Киев (Рыбн. 166). В других случаях он менее тороплив. Отправляясь в Киев, он не забывает взять с собой дань. Иногда известие о смерти приносят не голуби, а его крестовый брат Добрыня Никитич; в таких случаях Потык перепоручает ему отвезти в Киев дань, а сам спешит в Киев налегке (Гильф. 6).

Почему Потык так спешит в Киев, что в некоторых случаях он даже забывает о поручении, данном ему Владимиром? Такая спешка была бы понятна, если бы он мог выручить свою жену из беды. Но этого нет. Нет никаких признаков того, чтобы Потык надеялся спасти свою жену. Он спешит на собственную смерть, ибо он связан роковым уговором и записью. Он хочет лечь в могилу с женой. Потык никогда не делает ни малейших попыток уйти от исполнения этого обязательства. Наоборот: прибыв в Киев, он немедленно отдает все распоряжения об устройстве могилы на двоих. Его спешка вызвана страхом, что ее похоронят без него. Распоряжения его всегда описываются очень обстоятельно. Интересно отметить, что в записи Кирши Данилова жену Потыка хоронят на санях, как это производилось в Древней Руси.

Строится огромный склеп, «клеть» или «колода». Потык входит в могилу. Могила засыпается землей, и все от нее уходят. Марья добилась своего. Своими колдовскими чарами она увлекла Потыка в свой подземный мир, в могилу, и погубила его.

Но русский герой не может погибнуть от руки или от нечистых чар колдуньи-иноземки. Что предстоит борьба, видно по тому, что Потык, спускаясь в могилу, иногда берет с собой оружие. В некоторых случаях он прихватывает клещи и прутья, часто он запасается хлебом. Иногда в могилу проводится веревка, соединенная с колоколом, в который Потык может звонить. Все эти детали предвещают какие-то события, но какие – это пока ниоткуда не видно.

Мы не будем следить за всеми вариациями того, что происходит в могиле. Обычно в склепе появляется змей, и Потык его убивает. Такое развитие является несколько неожиданным, и мы не можем признать его исконным. Из всего предыдущего видно, что Авдотья – великая колдунья. Мы должны были бы ожидать, что она будет продолжать свои козни и за могилой, куда она увлекает мужа. Если бы оказалось, что змея – сама Авдотья Лиходеевна, мы должны были бы признать такое развитие исконным. Такие случаи действительно есть, и они прекрасно выражают смысл былины. Марья превращается в змею и пытается пожрать Потыка. У Рябинина Потык берет с собой клещи и прутья и истязает ее. Змея вновь превращается в Марью, после чего она клянется ничего больше против него не предпринимать, хотя потом свою клятву нарушает (Рыбн. 12). Такие случаи отнюдь не единичны, хотя они встречаются не очень часто. Только в беломорской традиции они составляют правило. Здесь Марья всегда превращается в змею и хочет пожрать Потыка (Марк. 8, 74; Крюк. 50). В других местах эта трактовка встречается реже (Рыбн. 12; Григ. III, 21). Данную форму мы должны признать художественно наиболее удачной, соответствующей всему ходу развития и облику героини, и она действительно имеется у таких прославленных певцов, как Рябинин или Крюкова. Эта форма также и самая архаическая.

Тем не менее количественно преобладает другая. Мертвая Марья не превращается в змею. Змея появляется из земли или неизвестно откуда и хочет пожрать труп или начинает сосать его грудь, или она стремится пожрать обоих. Потык берет змею в клещи и заставляет ее принести живой воды или убивает змею и головой или кровью ее мажет Марью, отчего она оживает.

В тех случаях, когда Марья сама обращается в змею, она этим полностью себя изобличает (беломорская традиция). В таких случаях никакого оживления нет. Потык прозревает и приканчивает свою жену. Он тут же в могиле рубит ее на мелкие кусочки. Такое окончание вытекает из всего предыдущего и вскрывает его внутренний смысл. Герой побеждает соблазн, идущий от нечистого существа неизвестного роду-племени. Марья лебедь белая обернулась поганой еретицей, и Потык ее уничтожает как врага человеческого рода. Он освобождается от ее чар и вновь становится героем, русским могучим богатырем.

На этом песня могла бы закончиться. Она в таком виде совершенно закончена и внешне, и внутренне. Герой избавился от колдовских чар своей жены, он стряхнул с себя позорное наваждение, он вновь стал человеком и богатырем, а враг его, воплощающий собой колдовское, нечистое начало, полностью посрамлен и уничтожен.

Однако над эпосом тяготеет древняя традиция. Как мы видели, в догосударственном эпосе добытая героем жена очень часто похищается и герой отправляется ее искать. Этим дается начало новому звену повествования. Именно это происходит с Потыком и его женой.

Продолжение возможно, конечно, только в тех версиях, в которых Марья не убивается. Потык убивает змея, оживляет Марью и продолжает с ней жить. Традиция требует, чтобы жена у героя была похищена и чтобы герой отправился ее искать. Эта традиция соблюдается и здесь; но совершенно неожиданно, и это киевское нововведение, Потык возвращается не с Марьей, а с другой женой, поскольку первая должна понести суровое наказание.

Потык вновь, теперь уже в третий раз, усылается из Киева с каким-нибудь поручением. В его отсутствие жену у него похищают. Однако это похищение жены (весьма редкий сюжет в русском эпосе) совершается уже в иных формах, чем это имело место в докиевском эпосе. Там похититель был каким-нибудь хозяином огненного моря и пр., в русском эпосе он принимает форму военного врага. Образ его еще фантастичен, но он уже предвещает будущих исторических врагов исторического Киева, под влиянием которых этот образ приобрел новые черты.

Слава о бессмертии Марьи разносится далеко за пределы Киева, и на Киев наезжает какой-нибудь фантастический Вахрамей Вахрамеич, или Иван Окульевич, или король политовский и т. д. и требует выдачи жены Потыка.

Весть об этой беде доходит до Потыка. Он спешно возвращается в Киев и бьется с войском Вахрамея. В некоторых случаях он одевается в женскую одежду, выдает себя за требуемую Марью и таким образом проникает в стан врага, а затем начинает жестокую расправу. Он один бьется с войском целых три месяца. Он бьется как истинный богатырь. Мы вновь видим героического Потыка.

В этой войне из-за женщины герой может проявить чудеса личной храбрости, но не такие войны, отдаленно напоминающие нам Троянскую войну, которая также ведется из-за похищенной женщины, составляют содержание русского национального эпоса. Храбрость только тогда признается подлинной, полноценной храбростью, когда она направлена не на достижение личных целей, а на благо всего народа. Такой вид геройства и такой тип героя выработаются в русском эпосе позднее. Чудеса храбрости, которые совершает Потык, еще не делают его героем в подлинном смысле этого слова.

Побив всех врагов до единого и вернувшись в свой дом, Потык обнаруживает, что Марья бежала с тем самым Вахрамеем, против войска которого он боролся.

Потык отправляется в поиски своей исчезнувшей, уведенной или похищенной жены, похищенной с ее собственного согласия. Мы не будем подробно останавливаться на всем, что происходит с Потыком. В отличие от эпоса предыдущих стадий, где герой выдерживает тяжелую борьбу и с торжеством возвращает себе жену, русская былина развивается совершенно иначе. В докиевском эпосе жена была неповинна в том, что ее увозили. Она оставалась верна своему мужу, даже будучи в руках чудовищного людоеда, грозящего ей смертью. Соперника убивали, и жена переходила в руки мужа. Здесь не то. Марья сама изменила мужу, изменила после того, как ей не удалось погубить его. Но отличие не только в этом. Отличие состоит также в том, что в эпос вносится индивидуальная любовь. Потык еще не излечен от своей страсти. Она обращена на недостойное этого чувства существо. Но Потык должен избавиться от нее, и Марья должна быть наказана и уничтожена.

Богатырь, побежденный любовным порывом, в эпосе не может изображаться как герой в собственном смысле этого слова. Подлинным героем этой третьей части является уже не Потык, а Илья Муромец и Добрыня Никитич, которые уже играли некоторую эпизодическую роль в повествовании, но которые только теперь становятся главными героями. Это герои новые, уже не связанные с традицией, созданные течением русской жизни и русской истории. Мы уже раньше видели, что они до некоторой степени противопоставляются Потыку. Они – герои иного типа и характера. Они доводят действие до счастливого конца, благодаря им Потык спасается, приходит в разум и расправляется со своей женой-колдуньей.

Они – крестовые братья Потыка, и он зовет их себе в помощники в том деле, которое он считает самым важным для себя: в поисках исчезнувшей жены. Но тут он наталкивается на решительный отказ:

Не честь-то нам, хвала молодецкая, А ехать нам за бабой след с угоною, А стыдно нам будет да похабно е. А едь-ко ты один, добрый молодец. (Гильф. 52)

Поиски жены представляют собой не подвиг, а выражают падение Потыка – падение, в котором он доходит до позора и от которого его спасают Илья и Добрыня.

Вкратце дело сводится к тому, что Потык доезжает до палат политовского или иного короля, похитителя Марьи, и требует выдачи жены. Фигура похитителя обычно не обрисовывается. Марья видит приближение Потыка, едет ему навстречу и встречает его где-нибудь в поле или около леса. Она прикидывается любящей, ласковой, клянется ему в верности, подносит сонного или какого-нибудь другого зелья и превращает его в камень.

Теперь настал момент, когда Илья и Добрыня должны выступить. Можно осудить героя за его порочные чувства, можно отказать ему в помощи, когда он пускается в недостойное его предприятие, но нельзя дать погибнуть крестовому брату, русскому герою, который еще может послужить Киеву. Илья Муромец говорит:

А почем ты клал с ей заповедь великую? Еще не послушал моего ты наказаньица. А ведь жалко всё тебя, Михайлушко, А как жалко тебя, доброго молодца, А как русского могучего богатыря! (Марк. 74)

Что с Потыком случилось несчастье, они узнают по тому, что конь Потыка прибегает в Киев без седока, или они просто спохватываются, что его долго нет, или они начинают чувствовать необыкновенную тоску и едут выручать своего крестового брата. Они отправляются его искать и находят камень, в котором опознают заколдованного Потыка. Но так как русские герои никогда не владеют никаким колдовским искусством, они бессильны перед чародейством Марьи и не могут вернуть Потыку человеческого облика: камень надо поднять и бросить через плечо; но волшебный камень прирос к земле, и поднять его оказывается для простых смертных делом невозможным. На помощь героям является неизвестно откуда взявшийся таинственный калика, который и совершает спасение. С необыкновенной легкостью он подымает заколдованный камень, бросает его через плечо и возвращает Потыку человеческий облик. Так же таинственно, как он появляется, он исчезает и, исчезая, называет себя святым Николой. Читатель былины здесь вспоминает былину о Садко, где тот же Никола спасает Садко от соблазна водяных красавиц и учит его, как вернуться в Новгород. Христианская религия берет верх над языческой. В некоторых случаях и в этой былине, как и в былине о Садко, Николе ставится часовня.

Но спасти Потыка не так легко; он не хочет быть спасенным, он все еще не излечен от своей страсти. Едва очнувшись от каменного сна, он спрашивает о Марье.

И не спрашивал ни про Киев-град, Ни про князей-бояр, про богатырей. – Ай же, братья мои названые! А где моя богатырска молода жена? (Рыбн. 166)

Осуждение Потыка и противопоставление ему киевских героев и всего круга киевских интересов и киевской жизни здесь высказано совершенно ясно.

Это повторяется дважды. Дважды Марья превращает его в камень, и дважды герои при помощи калики Николы выручают Потыка.

Видя, что таким способом ей не погубить Потыка, Марья придумывает на этот раз новую, более действенную, но и более мучительную и унизительную казнь для него. Она вновь его опаивает, но на этот раз не превращает его в камень. У нее есть глубокий и темный подвал; в этом подвале она его распинает, прибивает его к стене гвоздями по рукам и ногам.

Картина, изображающая героя, висящего на стене, пригвожденного к ней женой-колдуньей, воплощающей в своем образе древнюю, враждебную людям темную и страшную силу колдовства, полна мрачного величия. Она представляет своего рода страшное предостережение для всех, кто еще не освободился от чар этой колдовской силы, как от них свободны Добрыня и Илья. Но на этот раз крестовые братья не могут помочь. Потык скрыт так глубоко, что они не могут его найти.

Но помощь является снова, и снова она является совершенно неожиданно. Современная поэтика требует, чтобы появление новых персонажей было известным образом подготовлено и мотивировано. Случайность не признается нами удачным разрешением создавшейся в художественном произведении трагической или иной сложной ситуации. Но народ смотрит на свое искусство иначе. Народ не слишком заботится о внешней связности. Это не значит, что искусство это слабо или неполноценно. За внешней случайностью исследователь открывает внутреннюю закономерность, которую народ ощущает очень хорошо и которой он и руководствуется. Это значит, что случайность в конечном итоге окажется все же отнюдь не случайностью, а оправданной необходимостью.

В последний момент оказывается, что у Марьи есть младшая сестра, Настасья. Несмотря на общность происхождения (она тоже дочь ляховинского короля), она представляет собой полную противоположность своей сестре. Она – не оборотень, а человек, притом человек прекрасный, наделенный самыми благородными чувствами и стремлениями. Настасья «случайно» спускается в погреб и здесь видит распятого на стене Потыка. Ее доброе женское сердце исполняется сострадания. Она поражена силой и красотой русского витязя, и она его спасает. Она снимает его с гвоздей, подменивает его мертвым татарином, залечивает его раны и достает ему доспехи, коня и оружие. В ее лице эпос противопоставляет коварной, неверной жене, темному демоническому началу женщину, умеющую глубоко и по-настоящему любить, преданную и самоотверженную помощницу. Когда Лиходеевна, увидев его пробуждение, вновь пытается его опоить, он срубает ей голову, или расстреливает ее на воротах как ведьму, или привязывает к хвосту лошади; столь же жестоко он расправляется с ее похитителем, а сам с Настасьей едет в Киев.

Первая женитьба Михайлушки неудачна была, А вторая женитьба удачная. (Рыбн. 196)

В былине ясно обозначается коллизия двух идеологий, которые представляют собой идеологию двух исторических эпох. В лице Авдотьи Лиходеевны осуждена вековая, докиевская традиция, глубоко связанная с остатками первобытно-общинного строя, согласно которой герой основывает семью, добывая жену издалека, не из мира людей, и отстаивая ее против притязаний мифологических чудовищ. В собственно русском эпосе такая жена – уже не жена герою. Она изображается как колдунья и иноземка. Герой, ищущий себе жену, для русского эпоса уже не герой. Его жена подвергается уничтожению, а сам герой, неспособный отделаться от ее чар, – жестокому наказанию. Весь пафос борьбы в этой былине направлен против прошлого. С другой стороны, идеалы настоящего, идеалы Киева, очерчены еще слабо. Победа героя становится возможной только благодаря Илье Муромцу и Добрыне, а также благодаря Настасье, но они в этой былине играют вспомогательную роль, и их образы не выработаны. Развитию положительных героев русского эпоса, развитию тех идеалов, которые будут расти и крепнуть с растущей мощью Русского государства, принадлежит будущее эпоса.

3. Иван Годинович

Былина об Иване Годиновиче во многом напоминает былину о Потыке. Сравнение этих двух былин чрезвычайно поучительно: оно показывает, в каком направлении развивается русский эпос. Основное содержание былины об Иване Годиновиче – неудачная женитьба героя. Частично действующие в ней лица названы теми же именами, как и в былине о Потыке. Невеста часто именуется Авдотьей Лиходеевной, соперник Ивана Годиновича иногда носит имя Вахрамея и т. д. Как мы увидим, совпадают и некоторые ситуации. Можно в отдельных записях как той, так и другой былины обнаружить воздействие одной былины на другую. Это не «заимствование», не «механический перенос», а внутреннее родство. Обе былины основаны на одной и той же идее и выражают их сходным образом.

Но вместе с тем есть ряд отличий, которые заставляют нас считать былину об Иване Годиновиче более поздней. В былине об Иване Годиновиче уже нет почти ничего ни мифического, ни волшебного. Невеста Ивана Годиновича уже не чаровница и не колдунья, а всегда только человек. Конфликт трактуется менее трагически, чем в былине о Потыке, а в некоторых случаях трактовка носит юмористический и сатирический характер. Со стороны формы также достигнут успех. Былина об Иване Годиновиче уже не многосоставна, не распадается и не может распадаться на составные части; она совершенно монолитна. В ней – одно действие от начала до конца. Соответственно этому она всегда коротка.

Всем этим объясняется как хорошая сохранность, так и широкое распространение былины. Она была известна во всех основных районах, где вообще записаны былины. Всего опубликовано 48 записей[113].

Ученые мало занимались этой былиной.

Итог литературы об Иване Годиновиче сводится к тому, что сюжет ее – не русский, а пришедший либо с Востока через Византию и южных славян, либо с Запада. Былина признается поздней, ей приписывается сказочный характер. Художественные качества ее считаются низкими. Она будто бы бледна и неоригинальна*. Ни одно из этих утверждений, как это будет видно из последующего анализа, не соответствует действительности. Былина эта не иноземная, а русская, не поздняя, а весьма ранняя и в некоторых частях весьма архаичная, художественно чрезвычайно яркая. От сказки она резко отличается построением сюжета и идейной направленностью.

Считая былину об Иване Годиновиче более поздней, чем былину о Потыке, мы этим не хотим сказать, что она возникла позднее. Она более поздняя в том смысле, что в дошедшей до нас форме отражает более позднюю ступень в развитии русского эпоса, чем былина о Потыке. Былины о сватовстве создавались веками, и каждая из них содержит как более поздние, так и более ранние составные части.

В одном отношении былина об Иване Годиновиче отличается от былин о Садко и о Потыке. Мы видели, что герои русских былин не ищут себе невест, но иногда находят их неожиданно для себя. Иван Годинович же именно ищет себе невесту, отправляется на поиски ее.

На пиру Владимир выражает недовольство тем, что все присутствующие женаты, кроме Ивана Годиновича:

А ты зачем, Иванушка, не женишься? (К. Д. 16)

В этих случаях ответственность за то, что последует, как бы снимается с Ивана Годиновича и переносится на Владимира: Иванушка не сам захотел жениться, его послал Владимир.

Но инициатива может исходить и от самого героя, и эта форма более древняя и лучше соответствует дальнейшему повествованию. Иван Годинович сидит на пиру кручинный и на расспросы Владимира отвечает:

У нас-то во городе во Киеве Все молодцы испоженены, Красные девушки замуж выданы, А я-то, Иван, не женат хожу, Кабы мне-ка нажить богосуженую, Кабы мне-ка нажить супружницу! (Рыбн. 195)

Казалось бы, что осуществить это желание не так трудно. Иванушка может жениться на любой девушке в Киеве. Это ему иногда и предлагает Владимир, предоставляя полную свободу выбора невесты, от княжеских и боярских дочерей до крестьянских.

Но если бы Иван поступил так, его женитьба не могла бы стать предметом песни. Он не может выбрать себе невесту в Киеве потому, что в эпосе еще не вполне преодолена традиция выбора невесты вдалеке. Это было закономерно при родовом строе, когда за невестой ездили далеко, но теперь такая форма заключения брака вступает в противоречие с новыми формами быта. Герой, уезжая за невестой в далекие края, совершает необычный поступок. Мало того, он совершает поступок нечестивый. Он берет невесту не в родной Руси, а у неверных, ибо для эпоса все, что не Русь, – это «поганое» и «неверное». Иван Годинович не хочет жены из Киева.

Где охота брать, за меня не дают, А где то подают, ту и сам не беру. (К. Д. 16)

Такой отказ и смысл его особенно ярко выражены у Марфы Семеновны Крюковой:

Не хочу я жениться на святой Руси, На святой Руси жениться, ни во Киеве, Ни во Киеве хочу я, во Чернигове, Ни во матушке я же во славной каменной Москве; Я хочу жениться же в проклятой Литве, Как во той ли хочу жениться во Неверии. (Крюк. 51)

Короче, у Марфы Крюковой Иван Годинович избрал себе Настасью, дочь короля датского. В других вариантах невеста избирается в «проклятой земле» (Марк. 14), в Индии у купца индийского Дмитрия (Гильф. 256), в Золотой Орде (Гильф. 82), в проклятой Литве (Марк. 78) и т. д. И даже в тех случаях, когда невеста избрана не так далеко, а именно в Чернигове, оказывается, что она дочь фантастического черниговского короля (Кир. III, 9). От такого брака его старается удержать Владимир:

Не бери-то во Чернигове, Она ростом мала и умом слаба.

То же в подобных случаях говорят ему пирующие:

Не жена тебе будет, да змея лютая, Змея лютая будет, едучая. (Аст. 43)

Иногда, уже после того, как жена добыта, ворон ему вещает:

Не вези-ко ты Настасьюшки во красный Киев-град, Не жена тебе будет, змея лютая. (Крюк. 51)

Так же как Потык, Иван Годинович не слушает никаких уговоров. Он едет свататься. Иногда он переправляется в искомую страну на летучем коне:

Два девяносто-то мерных верст Переехал Иванушка в два часа. (К. Д. 16)

Мы ожидали бы, что, согласно канону старого эпоса, герой по дороге за женой будет совершать подвиги по очищению земли от всякого рода чудовищ, или что он встретит соперников, вступит с ними в бой, победит их и увезет свою невесту, или что он будет подвергнут испытанию, проявит свое искусство и выдержку и получит невесту из рук ее отца. Ни одно из этих ожиданий не сбывается. Иван Годинович не встречает по дороге ни врагов, ни соперников и благополучно прибывает в Индию, Орду, Литву, Данию, или к королю, или купцу черниговскому.

Препятствия начинаются только с момента прибытия. Соперник все же есть. Начинает развиваться внешний конфликт, тогда как внутренний дан в характере самого сватовства Ивана Годиновича.

Оказывается, что избранная Иваном Годиновичем невеста, обычно Авдотья или Настасья Лиходеевна, уже просватана. Она имеет жениха, такого же неверного, как она сама, и с этой стороны вполне для нее подходящего. От ее отца Иван Годинович узнает:

Ноне Настасья просватана, Душа Дмитревна запоручена В дальную землю Загорскую, За царя Афромея Афромеевича. (К. Д. 16)

Ее жених именуется также Вахрамеище (Марк. 78). Она просватана «во ту ли во орду во неверную, за того ли за Одолище поганое» (Кир. III, 9), «за заря за Кощерища» (Гильф. 179), «Кощуя Трипетова» (Гильф. 276) и т. д. Этот жених запер свою невесту на семь замков, оставил ей богатые подарки – жемчуг, бисер и другие, а сам уехал в свою землю. Но для русского богатыря не существует препятствий. Он ломает терем, в котором заперта Авдотья, срывает все замки и входит к ней.

Глазам Ивана, а вместе с тем и глазам слушателя предстает невеста. Иван застает ее за ткацким станком или за вышиванием. На первый взгляд такое занятие свидетельствует о ее женской добродетели: домовитости, трудолюбии. Но это все же не так. Окружение Авдотьи очень напоминает окружение Бабы-яги, которую герой сказки часто застает за ткацким станком. Так же как яга, она окружена зверями:

Тут сидит Авдотья, полотенце ткет, На головке у Авдотьи белы лебеди… На подножках у Авдотьи черны вороны. (Кир. III, 9)

Несмотря на такие колдовские аксессуары, Авдотья все же никогда не изображается как колдунья. Она не обладает никаким колдовским могуществом. Она обладает «хитростью-мудростью». Она «змея-изменщица», предательница, и ее хитрость есть низменная человеческая хитрость, а не колдовское искусство.

Видя, что Иван Годинович сорвал все замки и взломал все двери, что он богатырь и что ее отец не может оказать ему никакого сопротивления, она с притворной радостью бросается ему на шею и готова за ним следовать. О ее чувствах и желаниях никогда ничего не сообщается. Настасья не оказывает никакого сопротивления не потому, что русский богатырь пришелся ей по душе, а потому, что ей ничего другого не остается. Свою настоящую природу она обнаружит позднее.

Иван Годинович увозит невесту насильно. Ее отец уже готов признать в нем жениха и теперь хочет помириться с ним и зовет его к столу. Но герой с гордостью отвергает такое запоздалое гостеприимство, сажает Настасью на коня и мчится в Киев.

Вечером, по дороге, он разбивает шатер и держит со своей невестой опочив. Казалось бы, герой добыл себе жену и может благополучно вернуться в Киев и начать семейную жизнь. Но то, что когда-то, в доисторические времена, было идеалом, в русской былине идеала уже не составляет.

Внешне сюжет так не может развиться, так как слушатель ждет, что соперник, которому она просватана, не даст увезти свою невесту без сопротивления. Внутренне он не может развиться так потому, что русский герой не может жениться на такой невесте, какую избрал себе Иван Годинович.

То, что слушатель ожидает, действительно происходит. Ивана Годиновича нагоняет Вахрамей, и между ними завязывается бой.

Некогда бой за женщину носил героический характер. В бою с Вахрамеем Иван Годинович проявляет свою необычайную храбрость. Но в русском эпосе такой бой не может быть назван героическим по существу, так как он внутренне не оправдан. Бой этот никогда точнее не описывается. В полное отличие от всего, что мы знаем об эпосе на его ранних ступенях развития, герой в этом бою терпит поражение. Поражение он терпит не потому, что он недостаточно силен или храбр, а потому, что он внутренне не прав.

Правда, первоначально он своего соперника побеждает и садится на него, чтобы пластать ему груди белые (или, вернее, черные, так как он нечестивый и в некоторых случаях изображается как арап) и вынуть из его груди сердце с печенью. Но все же его ждет поражение. У него под рукой не оказывается кинжала, и он просит Настасью принести кинжал из шатра. Но лежащий под Иваном Годиновичем Вахрамей еще не считает свое дело проигранным. В свою очередь он просит Настасью помочь ему сбросить сидящего на нем Ивана Годиновича.

Сцена не лишена жестокого юмора, и так она трактуется наиболее талантливыми певцами.

Этот момент – самый напряженный во всем повествовании. Исход борьбы теперь всецело зависит от Настасьи. Если она подаст нож Ивану Годиновичу, она станет женой русского богатыря и поедет в Киев. Если она поможет своему старому жениху, она станет женой Вахрамея и поедет с ним в его «проклятую Неверию». Лишенная каких бы то ни было человеческих чувств, она хладнокровно взвешивает шансы.

Эти колебания прекрасно улавливает Вахрамей и начинает ее уговаривать:

За мной будешь жить, дак царицей слыть, А за Иваном жить – бабой-портомойницей. (Гильф. 179)

В трактовке Марфы Семеновны Крюковой борьба за невесту углублена тем, что женихи соблазняют ее не теми выгодами, которые ждут невесту, а той верой, к которой она будет принадлежать. Здесь не только встреча двух соперников, но встреча двух мировоззрений, двух жизненных укладов.

Уж ты ой еси, душечка Настасья, дочь королевична, Ты одумайся по-настоящему, в свой же ум приди.

Вахрамей прельщает ее своей языческой верой и пугает ее верой христианской:

У нас вера-та ведь и очень ведь есть легка — Не надоть мыть своего тебе лица белого, Поклоняться ведь Спасу-ту Богу-ту, У нас не кстят, не кстят лица, да лица белого. (Крюк. 51)

В таких случаях он просит Настасью не только дать ему нож, но и стащить с его груди насевшего на него русского богатыря. Эти слова показывают, во имя чего в данной былине ведется борьба. Она ведется уже не между светлым, реальным людским миром и миром темных колдовских сил, она ведется между мировоззрением Киевской Руси и верой «поганой» иной земли, иной страны, носящей несколько фантастический характер.

Настасья колеблется недолго. «За русы кудри» или даже просто за ноги она стаскивает Ивана Годиновича с Вахрамея. Каким образом ей это удается, когда об Иване Годиновиче сообщается, что он имеет богатырскую силу, над этим исполнители никогда не задумываются. Внутреннее требование эпоса состоит в том, чтобы герой, предпочитающий нечистую иноземку русской девушке, был доведен до полного позора.

Но то, что женщина-иноземка стаскивает русского богатыря за волосы или за ноги с его соперника, – это только начало позора. Настасья и Вахрамей привязывают Ивана Годиновича к дубу, и теперь не Иван Годинович, а Вахрамей забавляется с Настасьей на глазах у привязанного к дереву соперника.

Иван Годинович, привязанный к дереву, напоминает нам Потыка, пригвожденного к стене, хотя сцена в былине об Иване Годиновиче лишена мрачного и трагического величия, отличающего былину о Потыке.

Родство этих двух былин, наличие двух былин с общим для них ходом развития действия не может быть случайным. Несомненно, что в основе их лежит очень упорная мысль, притом мысль такая, которой народ дорожит. При сравнении рассмотренных нами до сих пор былин с их доисторическим, вернее – догосударственным прототипом бросается в глаза одна весьма существенная разница. Ни Садко, ни Потык, ни Иван Годинович не могут быть названы положительными героями в полном смысле этого слова. Они попадают в беду и должны быть спасены. Потык и Иван Годинович попадают в беду по собственной вине. Конец былины состоит в том, что героев этих выручает вмешательство неожиданно появляющихся сил. В былине о Садко это Никола, в былине о Потыке, кроме Николы, героя выручают Добрыня и Илья Муромец и в конце былины – Настасья. Такое же вмешательство мы увидим в былине об Иване Годиновиче. Неодобрение Ильи Муромца и предостережения мы имеем в обеих былинах – о Потыке и об Иване Годиновиче.

Процесс роста эпоса можно видеть в том, что герои рассмотренных нами до сих пор былин не связаны с тем историческим и эпическим прошлым, которое осуждено историей и осуждено народом. Народ в лице героев с этим прошлым порывает.

Это прошлое приобретает все более и более конкретные и реальные очертания, соответственно вырастает сила осуждения. В былине о Садко подводное царство еще окружено некоторым ореолом сказочной красоты. В былине о Потыке красавица из иного мира – злая чародейка. В былине об Иване Годиновиче невеста принадлежит стану враждебного Киеву и Руси государства. Подвиг героев состоит в том, что этому соблазну чужого они никогда не поддаются. В последний и решительный момент они проявляют достаточно силы, чтобы навсегда сбросить с себя опутывающие их оковы. Мир русских людей одерживает победу над подводными, подземными и иными мирами, и в былине об Иване Годиновиче русский мир побеждает иноземный. Чтобы осуществить такую победу, герой должен быть богатырем, и такими изображаются и Потык, и Иван Годинович. Они «святорусские», «могучие» и «сильные» богатыри. В них уже есть задатки тех полностью положительных героев, какими являются Илья, Добрыня и Алеша. Былины о Потыке и Иване Годиновиче показывают развитие русского эпоса в создании положительного героя.

Именно в силу этого народ никогда не дает погибнуть своим героям. Не должен погибнуть и Иван Годинович. Спасение может быть различным, но оно всегда наступает неожиданно. К Ивану Годиновичу подоспевает, например, дружина, которую он взял с собой из Киева, но по дороге распустил, отправив своих людей охотиться (К. Д. 16; Гильф. 179), или с неба спускаются ангелы и спасают его, как у Крюковой, или, наконец, чаще всего, Вахрамей стреляет в голубей или лебедей, но Иван Годинович заговаривает его стрелу, и стрела поражает самого Вахрамея. Иван Годинович различными способами освобождается от своих пут и жестоко наказывает Авдотью (Настасью), отрубая ей руки, ноги, губы, иногда и голову; иногда он не рубит головы и оставляет искалеченное туловище женщины погибать в степи. Мы не будем воспроизводить всех деталей той изысканной жестокости, с которой Иван Годинович расправляется с Настасьей. Сцена эта отвратительна, если понимать ее только как месть ревнивого мужа, как на это указывал и Белинский, поражаясь той методичности и холодности, с которой совершается казнь. Но эта жестокость становится понятной, если принять во внимание, что в лице Авдотьи осуждается не столько сама коварная героиня, сколько та «поганская» нечисть, к которой она относится. Такая женитьба решительно, жестоко и навсегда клеймится позором. Этот позор герой ощущает очень глубоко. Совершив расправу, он насмехается над самим собой, а в Киеве над ним насмехаются князья и бояре:

Всяк-то на сем свете женится, Да не всякому женитьба издавается! (Рыбн. 195)

4. Дунай

Былина о Дунае во всех отношениях представляет собой лучшую былину рассматриваемого цикла и одну из лучших русских былин вообще. Сравнение ее с уже рассмотренными нами песнями сразу же показывает огромный шаг вперед, проделанный русским эпосом. Она уже не только внешне, но и внутренне прикреплена к киевскому циклу, что придает всей песне замечательную идейную глубину. Исторический фон в ней очень ясен и конкретен. Киев в ней – исторический Киев, причем уже в его международном значении.

Основной конфликт в былине тот же, что и в былинах о Потыке и Иване Годиновиче, но разработан он иначе, и разрешение его другое. Образы Потыка и Ивана Годиновича носят несколько компромиссный характер. Осуждение Потыка смягчено сожалением о нем, осуждение Ивана Годиновича – насмешкой над ним и его самого над собой. Осуждение Дуная доведено до полного и беспощадного конца. Совершенно по-новому разработан и облик невесты. В былинах о Потыке и Иване Годиновиче именно невеста является причиной всех зол. В былине о Дунае виноват сам Дунай, а невеста становится его жертвой. Образ Настасьи и ее судьба вызывают в слушателе глубокое сочувствие, а поступок Дуная, убивающего свою жену, обрисовывается как злодейский.

Вместе с тем Дунай – не полностью злодей. В нем, как и в Потыке и Иване Годиновиче, есть задатки истинного богатырства. Богатырский характер его, его положительные стороны развиты гораздо сильнее, чем в образе Потыка или Ивана Годиновича. Эти героические качества в нем особенно подчеркивал Белинский. Но эти же качества усугубляют его вину. Усиление его героического характера сопровождается усилением трагической вины, и торжество идеи былины заключено в гибели Дуная.

Глубине замысла соответствует сложность и совершенство формы. В былине не одна женитьба, а две: в ней женится Владимир и женится Дунай. Вопреки утверждениям некоторых ученых, будто эта былина механически сложена из двух песен, можно утверждать и доказать полное как формальное, так и идейно-художественное единство ее.

Былина о Дунае – одна из самых популярных и любимых народом песен. Между степенью идейно-художественного уровня и степенью распространенности, несомненно, имеется закономерная связь. Нам известно около ста опубликованных записей ее[114]. Она известна во всех районах, где сохранился эпос, характерна замечательным единством и устойчивостью и не дает резких отличий, позволяющих говорить о разных версиях. Отличия по районам не затрагивают сущности сюжета. Более интересны, как мы увидим, отличия, вносимые отдельными певцами. Эта устойчивость свидетельствует о том, что народ дорожил этой былиной в том виде, в каком она существует. Имеется большое число текстов, выдающихся по своим художественным достоинствам, по яркости, обстоятельности, полнокровности.

Литература о «Дунае» чрезвычайно велика. Общая картина та же, что и для других былин: ни один из вопросов ее изучения не приведен в ясность.

Утверждалось, что былина о Дунае полностью заимствована либо с Востока (Стасов), либо с Запада (Халанский, Соколов), что она – механическое соединение эпических общих мест (Лобода), в частности что она соединена из двух песен – из песни о женитьбе Владимира и песни о женитьбе Дуная (Всев. Миллер). Представляла интерес только женитьба Владимира, так как такая женитьба – исторически достоверный факт. Были попытки возвести к историческим лицам также и Дуная, и Добрыню, но успеха эти попытки не имели. Сама же былина о Дунае объявлялась незначительной и неинтересной, даже нелепой и бессмысленной*.

Более правильный путь к разрешению проблем, связанных с изучением этой былины, намечен Белинским. Белинского прежде всего интересует художественный замысел былины, то есть та сторона эпоса, которая полностью игнорировалась всей буржуазной русской наукой. Ему прежде всего дороги герои эпоса, и потому он сосредоточивает свое внимание на образах Дуная и Настасьи. Для Белинского Дунай – подлинный герой. «В нем и ум, и сметливость, и богатырская рьяность, и прямота силы и храбрости, на себя опирающейся». Настасья – истинная богатырская жена. «В Настасье-королевишне осуществлен идеал амазонки по понятию русского человека. Жена богатыря должна рождать богатырей, а для этого сама должна быть богатырем своего пола». Трагический конфликт, по мнению Белинского, вызван хвастливостью Дуная и его пристрастием к вину. Дунай вызывает жену на состязание и, проиграв его, убивает и разрубает ее. «Но при виде сына, которому он не дал своею опрометчивостью созреть настоящим образом, в нем пробуждается отеческое, а следовательно, и человеческое чувство. Печаль его переходит в отчаяние, разрешающееся самоубийством»[115]. Белинский не располагал еще достаточными материалами, чтобы дать полную и развернутую характеристику этой былины и ее героев. Единственная запись, которой располагал Белинский, – запись Кирши Данилова – не принадлежит к числу лучших. Но нам важно уже то, что Белинский совершенно иначе ставит вопрос, чем он ставился в последующей науке. Правда, самоубийство Дуная, как мы увидим, вызвано не пробудившимися отцовскими чувствами. Дуная нельзя назвать положительным героем. Но никто, кроме Белинского, вообще даже и не ставил вопроса о том, какую причину и какой смысл имеет это самоубийство в глазах народа, в чем состоит разыгрывающаяся в этой песне трагедия. Только после того, как будет решен вопрос о замысле, об идее этой песни, могут найти правильное решение и другие вопросы, которые не была в состоянии разрешить наука: о степени историчности этой былины, о ее художественной форме, о ее отношении к эпосу, других народов и т. д.

Анализ следует начать с вопроса о том, состоит ли данная былина из одной песни или из двух. На первый взгляд этот вопрос может казаться малосущественным. Но это не так. Если песня действительно, как это утверждал Всев. Миллер, состоит из двух песен, то надо дать два анализа, искать разные или сходные идеи в них и определить, почему песни объединились. Если же песня окажется единой и цельной по форме, мы должны будем ставить вопрос о единстве идеи, так как форма и содержание неразрывно связаны.

В былине повествуется о женитьбе Владимира и о женитьбе Дуная. Свадьба Владимира обычно предшествует свадьбе Дуная, или же справляется двойной свадебный пир. Если бы эти две женитьбы составляли предмет двух разных песен, мы должны были бы иметь три разных типа песен: песни о женитьбе Владимира, песни о женитьбе Дуная и контаминированные. На самом деле этого нет, а есть только песни о двойной женитьбе. Правда, можно назвать несколько текстов, содержащих только одну свадьбу Владимира без свадьбы Дуная. Но в таких случаях песня просто не доведена до конца, что видно из ремарок собирателей, но ясно и без таких ремарок (Гильф. 34: «Певец дальше не помнит». Григ. I, 63: «Подробностей сказительница не знает и петь больше не могла». III, 63: «Дальше певец не знал». III, 94: «Он не мог ее кончить, так как пел ее давно и поэтому забыл»). Это не исключения, это закон. Иную картину дают песни о женитьбе Дуная без предшествующей ей женитьбы Владимира. Можно совершенно точно установить, что в таких случаях песня распалась на две, которые поются одна вслед за другой. Это результат распада, а не исконное состояние (см. Марк. № 9 и № 10; Тих. и Милл. № 64а и № 64б; Крюк. № 44 и № 45). Варианты, в которых поется только об одной женитьбе, будь то женитьба Владимира или женитьба Дуная, крайне немногочисленны, и в каждом отдельном случае можно бесспорно доказать, что либо песня не допета, либо она распалась на две. Таким образом, внешние данные заставляют нас полагать, что в народном сознании песня о женитьбе Владимира и Дуная – одна цельная песня. Анализ идейного содержания песни подтвердит это наблюдение и покажет, что ученые, которые утверждали механическое соединение, ошибались.

Как и многие другие былины, и данная начинается с пира у Владимира. Слово «пир» не всегда может пониматься буквально. Пир – часто не что иное, как своеобразная форма совещания Владимира со своими приближенными, носящего иногда военный характер. В данном случае Владимир пирует, что бывает очень редко, не только со своими приближенными, но и со всем народом.

Во стольном городе во Киеве У ласкова князя у Владимира Было пированьице почестен пир На многих князей, на бояр, На могучиих на богатырей, На всех купцов на торговыих, На всех мужиков деревенскиих. (Гильф. 94)

С какой целью созван пир, это пока еще неясно. Владимир держит себя не столько как глава государства и народа, сколько выступает в роли ласкового хозяина своих многочисленных гостей, между которыми он расхаживает. Владимир в этой былине всегда показан молодым и богато одетым. На нем прекрасная соболья шуба, и он ею щеголяет.

Он собольей шубочкой натряхивал.

На его белых руках золотые кольца, и «он пощелкивает злачеными перстнями» (Григ. III, 5). У него русые или желтые кудри, и, когда он проходит, он «потряхивает» ими. Такой образ Владимира, чрезвычайно яркий и красочный, характерен именно для этой былины и прекрасно вяжется со всем ее дальнейшим содержанием. Пир и в данном случае созван неспроста, а с определенной целью. На нем Владимир выражает желание жениться и спрашивает, кто бы ему мог указать невесту. Его щеголеватый облик обличает в нем жениха.

Все вы на пиру испоженены, Я у вас один холост-неженат. (Гильф. 139)

На первый взгляд может показаться, что Владимиром руководят только чисто человеческие побуждения. Обычно он описывает, какую жену он хотел бы иметь, и эти описания интересны потому, что они показывают народные представления о русской женской красоте. Неизменно упоминаются: статная фигура, плавная походка, ясные глаза, черные брови, румяное лицо, и часто – коса до пояса, ум и тихая речь. Это образ величественной и умной, но вместе с тем скромной красавицы. Однако дело не только в том, что Владимир желает иметь необычайную красавицу. Во многих песнях прибавляется:

Да было бы мне с кем век коротать, Да было бы с кем княжество держать. (Гильф. 125) Было бы кому нам поклонятися Всем городом нам да всем Киевом. (Гильф. 34)

Речь идет, следовательно, не только о выборе невесты для Владимира, но и о выборе для Киева государыни.

Предметом песни служат не романические интересы, а интересы государственные. Необходимо отметить, что это специфическая особенность русского эпоса. Тема сватовства – одна из самых распространенных в мировом фольклоре. Женятся герои, богатыри и короли всех народов, которые вообще имеют эпос. Но только в русском эпосе этот сюжет трактуется с точки зрения государственных интересов.

Несмотря на это, все же не Владимир является главным героем былины, и те ученые, которые считали его центральным действующим лицом, ошибались. Мы уже видели, что в песнях, ограничивающихся тем, что для Владимира добывается жена, и кончающихся свадебным пиром, забыто настоящее содержание песни и не понят ее смысл. Владимир в народном сознании вообще никогда не является героем. Не является он героем и здесь. Героем этой былины является мощный и трагический Дунай.

Вопреки мнению Лободы и других, будто история Дуная есть «только случайный придаток» к песне о женитьбе Владимира, мы вынуждены утверждать, что именно Дунай есть главное действующее лицо песни и что женитьба Владимира есть непременный и необходимый фон для женитьбы Дуная. Такое соотношение как будто не вяжется с величием образа Владимира. Однако значение Владимира отнюдь не преувеличивается народом. Он не служит предметом поклонения народа; как мы еще увидим, богатыри, состоящие у него на службе, находятся с ним в весьма натянутых отношениях, которые иногда выливаются в форму открытого и острого конфликта. О Владимире нет и не может быть отдельных песен, так как он не народный герой в том смысле, в каком им являются Илья Муромец и другие. Он представитель феодальной государственной власти, но не представитель народа. Представителями народа являются богатыри. Все это объясняет, почему женитьба Владимира, несмотря на то что ей приписывается государственное значение, не может стать предметом самостоятельной песни.

Дунай обычно выступает на сцену в тот момент, когда, услышав предложение Владимира найти ему невесту, присутствующие прячутся один за другого. Дунай или вызывается на службу сам, или на него указывает кто-либо из присутствующих на пиру. В заонежской традиции Дунай чаще вызывается сам, в мезенской и других – на него указывают. Чаще всего на него указывает Добрыня, но встречаются и другие имена: Алеша, Илья, Иван гостиный сын, Малюта Скуратов, Васька Торокашка и другие.

Дунай может находиться тут же на пиру; часто, однако, – и этот случай для нас особенно интересен – он отсутствует. За какие-то провинности он уже 12, 20, 30 лет сидит в глубоком погребе. Это обстоятельство само по себе еще ничего не означает. Мы знаем, что ласковый Владимир-князь бывает весьма крут на расправу и что по разным причинам, нисколько не порочащим героев в глазах народа, в погребе побывали и Ставр Годинович, и Сухман, и Василий Казимирович, и даже сам Илья Муромец. Нам важно было бы узнать, за какую мнимую или действительную провинность заключен Дунай, но об этом в песне прямо никогда ничего не говорится. Это предположительно может быть выяснено из дальнейшего развития событий в песне, а также из других былин о Дунае. На этих былинах поэтому необходимо вкратце остановиться.

Отсутствие Дуная на пиру, чем бы оно ни мотивировалось, имеет известный внутренний смысл: Дунай не принадлежит к основному кругу киевских богатырей, окружающих престол Владимира. За ним не числится ни одного боевого подвига. Он никогда не принимает участия в освобождении Киева от татар. Упоминания о Дунае в других былинах крайне редки и ничего не дают для его характеристики. Он упоминается, например, в тех случаях, когда идет какое-нибудь перечисление богатырей. Можно заметить некоторое его родство с Добрыней; он знает грамоте и иногда играет роль Добрыни, когда нужно прочесть татарское послание. Все эти и подобные им мелкие детали не дают никакого представления о Дунае.

Более ясное представление о Дунае можно составить себе по былине о его бое с Добрыней[116]. В нашу задачу не может входить подробное рассмотрение этой былины. Но мы должны все же остановиться на ней постольку, поскольку она проливает свет на образ Дуная в целом.

Былина эта подтверждает общее впечатление о Дунае, каким он выступает в песне о женитьбе его: Дунай и здесь не принадлежит к числу коренных киевских богатырей. Для нас эта былина важна тем, что она отвечает на вопрос, за что Дунай, по мнению певцов, посажен в погреб. В былине о бое Дуная с Добрыней Добрыня выезжает в поле. Здесь он наезжает на какой-то необыкновенный шатер. В шатре он видит бочку с вином, чару и пуховую постель. Он выпивает вино, а затем почему-то разносит весь шатер, после чего ложится на перину и засыпает. В таком виде застает его Дунай, хозяин этого шатра, будит его и вступает с ним в бой. Случайно мимо дерущихся проезжает Илья Муромец. Он их разнимает и привозит в Киев. Владимир осуждает Дуная на вечное заточение.

Приговор этот остается совершенно непонятным, равно как и смысл всей былины, если судить о ней только по сюжетной схеме, канве повествования. Но он становится понятным из некоторых деталей этой былины, которые для нас очень важны. Прежде всего мы видим, что Дунай в этой былине не служит Киеву и Владимиру, а живет в шатре независимо и самостоятельно. Этот шатер и вызывает негодование и возмущение Добрыни. Шатер носит нерусский характер. Он не белый, как все шатры, а черный.

Наши русские не ставят тут черных шатров, — (Григ. III, 112)

говорит Дунаю Добрыня. Роскошь внутри шатра также носит нерусский, иноземный, может быть восточный, и во всяком случае не богатырский характер. Чара на бочке золотая или серебряная. Стол иногда богато убран. Тут же постель с мягкой периной, иногда с собольим одеялом. Вся эта роскошь и изнеженность в суровом воине Добрыне вызывает брезгливость. Но самое важное то, что шатер иногда снабжен вызывающей и оскорбительной для богатырей надписью. Надпись эта сулит смерть тому, кто войдет в шатер и притронется к столу, вину и постели. Иногда надпись находится на бочке или чарке и грозит смертью тому, кто из нее будет пить. Все это заставляет Добрыню поступить именно так, как это запрещается надписью. Нам теперь понятно, почему Добрыня ломает и топчет шатер, выпивает вино и ложится на постель. Этим он бросает вызов неведомому богатырю, нарушающему все обычаи русского воина и воинского товарищества или братства. Как уже указывалось, бьющихся богатырей всегда разнимает Илья, который здесь случайно проезжает; богатыри призывают его в судьи, и каждый излагает события со своей точки зрения: Дунай жалуется на разорение шатра, а Добрыня укоряет Дуная в оскорбительной надписи. В ходе этого препирательства вскрывается одна чрезвычайно интересная и важная деталь, которая помогает разгадать всю былину: драгоценная чара или даже весь шатер подарены Дунаю ляховинским королем, у которого Дунай состоял на службе. Этим подарком Дунай так дорожит, что никому не позволяет прикасаться к нему. Это «подаренье короля ляховинского» (Григ. III, 6; подробно развито Григ. III, 37) объясняет нерусский характер всего шатра, но оно же объясняет и самого Дуная, и его положение по отношению к Киеву и Владимиру. Он служил ляховинскому королю, теперь же не служит никому. Илья всегда находит Дуная неправым:

Ты, Дунаюшко, не прав будешь. (Григ. III, 6)

Сам он, однако, не считает себя вправе рассудить Дуная с Добрыней и везет обоих в Киев. Дуная он иногда привозит связанным. Владимир всегда приговаривает Дуная к заточению в погребе. Для Дуная роется глубокая яма, его опускают в нее и засыпают ее песком или закладывают камнями. Так кончается песня о бое Дуная с Добрыней.

Очень может быть, что былина эта более поздняя. Так смотрит на нее А. М. Астахова, считающая, что она создалась в «северный период» русского эпоса[117]. На языке некоторых дореволюционных ученых «поздняя» былина означает «плохая», «не оригинальная». На самом же деле эта былина замечательно дополняет и разъясняет образ Дуная.

Прослужив у литовского короля некоторое количество лет и приняв от него богатые подарки, которые он хранит как святыню, не являясь на службу к Владимиру, ставя в поле нерусский шатер, снабжая шатер или чашу оскорбительными для богатырей надписями, Дунай сам себя исключает из среды русских богатырей, защитников родины и Киева. Приговор над ним закономерно вытекает из характера его преступления. Всем этим вносится полная ясность в облик Дуная. Интересно отметить, что былина о бое Дуная с Добрыней никогда не контаминируется с песней о его женитьбе, хотя она могла бы составить первую ее часть. Сам народ прекрасно понимает связь между этими двумя былинами. Певец Буторин из деревни Долгая Щель пропел сперва былину «Дунай», а затем былину о бое Добрыни с Дунаем, но заметил, что сначала надо было пропеть последнюю, так как в первой Дуная за «неуместные подрези» сажают в погреб, а во второй Добрыня освобождает его из этого погреба[118]. Такое внешнее соединение было бы возможным. Но по существу эти две песни все же представляют собой два сюжета, а не один. Они объединены только единством героя, но не единством действия.

Сидение Дуная в погребе характерно для мезенской и беломорской традиций. Но и в других районах предыстория Дуная очень хорошо известна. Певцы знают, что Дунай многие годы находился на службе не у киевского князя Владимира, а у литовского короля. Служил он ему не по поручению Владимира и не с его согласия, а по собственной воле. Он отбился от Киева и родной земли. Это мы узнаем из многих и самых разнообразных реплик действующих лиц. Это говорит о нем Добрыня, когда он впервые называет его Владимиру, это Дунай говорит о себе сам:

Гулял я, молодец, да из земли в землю, Загулял я, молодец, да к королю в Литву. (Кир. III, с. 18)

Можно ли представить себе любого из коренных русских богатырей на службе не у Владимира, а у литовского короля? Этим сразу же прокладывается грань между Дунаем и всеми другими богатырями, окружающими Владимира.

Переход на службу от одного князя к другому был одной из привилегий, которой пользовались князья и бояре в феодальную эпоху. Позже, с объединением русских земель в одно централизованное государство, переход от одного князя к другому стал невозможен. Оставалась возможность отъезда только в одно из соседних государств – в первую очередь в Великое княжество Литовское, и этим правом пользовались. Первая известная нам грамота, содержащая клятвенную запись не переходить от великого князя, относится к 1474 году и была взята с князя Даниила Холмского при его поступлении на службу к великому князю Ивану Васильевичу[119]. Формально, однако, право отъезда еще не было отменено. Былина показывает, каково было народное отношение к такого рода «отъездам». Они рассматривались как измена задолго до того, как были осуждены официально.

К таким изменникам, предпочитающим службу у зарубежного князя службе Владимиру, относится эпический Дунай. Тем не менее теперь, когда нужно найти невесту Владимиру, выбор героя, который мог бы ее найти, высватать и доставить, падает не на Добрыню и не на любого другого героя, а именно на Дуная. То, что когда-то было его виной, шатание по чужим землям и служба у литовского короля, делает его пригодным для миссии сватовства. На него указывает, например, Илья Муромец:

Некого нам послать, как послать тихий Дунай да сын Иванович, У короля литовского был да он во конюхах, Был во конюхах двенадцать лет, Он бывал в чужих землях, видал чужих людей. (Гильф. 108)

Дело в том – и это одна из предпосылок для понимания песни о Дунае, – что для Владимира невесту надо взять из чужой земли. Он по своему сану не может взять себе ни одну из дочерей местных бояр, князей или купцов. Он требует себе «супротивницу», что значит ровню себе, и это нужно понимать не только в смысле молодости и красоты, но и положения. Он – и только он из всех героев русского эпоса – не только может, но должен жениться на иноземке, притом на иноземке королевской крови. Так именно понимают его сидящие на пиру богатыри.

И думали они да думу крепкую, Кого послать по чужу орду. (Гильф. 108)

Такое требование вполне исторично для Киевской Руси. Киевская Русь была обширной империей, с которой по могуществу и значению могла бы сравниться только империя Карла Великого. Одним из способов поддержать и подчеркнуть международный престиж своей страны по понятиям того времени считался брачный союз главы государства с дочерью какого-либо могущественного короля. Ярослав Мудрый находился в родственных связях с царствующими домами Англии, Франции, Германии, Польши, Скандинавии, Венгрии и Византии[120]. Владимир был фигурой, хорошо известной всему тогдашнему миру. Подобно Святославу, он принимает участие в европейских делах того времени. Когда император Византии Василий II, теснимый болгарами и другими сильными врагами, обратился за помощью к Владимиру, Владимир ему эту помощь оказал, и Византия была спасена. Одно из условий, на каких оказывалась помощь, состояло в том, что Василий выдаст за Владимира свою сестру Анну. Но когда Василий, получив помощь, попытался уклониться от выполнения этого условия, Владимир осадил Херсонес и занял его, и Анна была доставлена в Херсонес. Акад. Греков указывает, что «стремление породниться с византийским императорским двором было важным политическим шагом, к которому стремились и европейские дворы»[121].

Былина этих событий не знает, но они объясняют нам, почему Владимир, по народным представлениям, не должен жениться на русской. Позже народное сознание будет порицать и отвергать брак с иноземкой даже для царя. В былине о Даниле Ловчанине, которая отражает уже московские настроения, Владимир желает жениться на русской и православной. Брак Лжедмитрия с польской княжной Мариной Мнишек вызвал величайшее народное негодование, отраженное и в исторических песнях, и послужил одним из поводов для его убиения. В X же веке именно такой брак был нужен в интересах государства, и о таком браке поется в былине.

Дунай, следовательно, избирается вовсе не за свои заслуги. Его, наоборот, прощают, ему дают возможность искупить свою вину. Он теперь имеет возможность войти в круг богатырей и героев, окружающих Владимира и стоящих на страже Киева и Руси. Для этого у него имеются некоторые данные. Он храбр, предприимчив и горяч. У него «сердце богатырское». Эпитет «тихий» для него совершенно не подходит. (По-видимому, он механически перенесен с Дона.) Дунай теперь облекается доверием, и это доверие он может либо заслужить и оправдать, либо не оправдать.

Дунай имеет все данные, чтобы из этого испытания выйти с честью. Но столь же велик груз, тянущий его вниз и назад. Есть в прошлом Дуная обстоятельства, о которых не знает ни Добрыня, его рекомендующий, ни Владимир, ни сам литовский король, у которого он служил.

Дело не только в том, что служба у литовского короля была отнюдь не почетной и не носила дипломатического или военного характера. Об этом Владимиру известно. Наиболее полно эта служба обрисована в замечательно яркой и полной песне Рычкова из Тимщелья на Мезени (Григ. III, 41. Мезенская традиция дает вообще лучшие песни о Дунае). Здесь говорится, что Дунай служил у ляховинского короля двенадцать лет, из них три в портомойниках и по три в подворотниках, придверниках и приключниках (варианты: дворниках, конюхах, ключниках, стольниках; конюхах, чашниках, стольниках и др.). Когда он в качестве свата является к литовскому королю, тот встречает его как давнишнего знакомого:

Прежняя ты слуга, слуга верная. (Гильф. 94)

Но чего не знает никто, это то, что служба Дуная была отнюдь не столь «верною», как это представляется литовскому королю. Дунай был близок к одной из дочерей короля:

А играл-то он во звончаты гусли, Утешал-то его дочери любимые. (Марк. 75)

Короче говоря, имелся длительный, многолетний любовный роман между Дунаем и старшей дочерью литовского короля, Настасьей. За ее младшей сестрой, Евпраксией, его теперь посылают, чтобы высватать ее для Владимира.

Вся эта предыстория Дуная в песнях обычно очень мало затрагивается. Она считается известной, и о ней можно только догадываться из полунамеков. Но подобно тому как причина опалы Дуная выясняется из песни о бое Дуная с Добрыней, так некоторые детали из прошлого Дуная у литовского короля могут быть выяснены из совершенно другой и, по-видимому, более поздней песни, а именно из былины балладного характера, обычно именуемой «Молодец и королевична» или «Настасья Политовская», «Дунай и королевна» и др.

В этой песне молодец прибывает в Литву, служит литовскому королю и любим его дочерью. На пиру он хвастает ею, его схватывают и предают палачам. Настасья его выкупает у палачей, снабжает одеждой и конем и отпускает в Киев. В некоторых вариантах молодец несчастливо женат. Настасья уговаривает его вернуться к жене[122].

Эта песня как будто очень мало общего имеет с Дунаем. Однако в беломорской традиции она всегда поется только о Дунае, перенесена на него, и, следовательно, между этими песнями народ усматривает какую-то связь, соединяя их в одну. При такой контаминации былина о Дунае начинается не с пира в Киеве, а с пребывания Дуная в Литве. Это удачно в том смысле, что при таком соединении события располагаются в хронологическом порядке. В целом, однако, эта баллада не вполне соответствует дальнейшему содержанию былины о Дунае ни внешне, ни внутренне: внешне – потому, что Дунай (вернее – молодец, которому только при контаминации присваивается имя Дуная) осуждается королем на смерть, а потом он как ни в чем не бывало является к нему сватом от Владимира, внутренне же – потому, что Настасья здесь – сердобольная, любящая женщина, тогда как в былине она богатырка-воительница, властная, мстительная и насмешливая.

Дунай обычно очень охотно берется за поручение. В нем пробудился герой и богатырь. Он отвергает денежную и всякую другую помощь и берет себе в помощники и спутники кого-нибудь из славных русских богатырей, чаще всего Добрыню, реже Алешу.

Уж я силой возьму богатырскою, А грозою возьму княженецкою. (Тих. и Милл. 32)

Литовский король встречает Дуная как старого знакомого, своего бывшего слугу. Но, узнав о цели его приезда, он с гневом отказывает ему по самым различным причинам. Наиболее интересная для нас причина – недостаточно высокое положение жениха, недостаточное его значение. Король разражается ругательствами против Владимира. Он называет Владимира «конюхом последним», вором, плутом, разбойником, мошенником, «ночным полунощником» и т. д. Русский Владимир недостаточно высокий жених для литовской Евпраксии.

Его мала ныне, мала земля ныне и бедна же, Не отдам за короля за стольне-киевского. (Аст. 3)

Иногда сама Евпраксия вторит отцу, говоря, что ее отдают «за русского небось ярыжника» (Милл. 62б). Презрение к Владимиру переносится и на Дуная: он недостаточно высокий посол.

Глупый князь Владимир стольно-киевский! Он не знал, кого послать ко мне посвататься Из бояр мне-ка боярина богатого, Из богатырей богатыря могучего, Из крестьян мне-ка крестьянина хорошего, Он послал мне-ка холопину дворянскую. (Гильф. 81)

Конфликт, таким образом, приобретает национальный характер. Дело идет о чести Владимира, Киева и Руси.

Именно так дело представлено и в летописи. Летопись сохранила рассказ о сватовстве Владимира к дочери полоцкого князя Рогволода – Рогнеде. Здесь Владимир посылает в качестве свата своего дядю Добрыню. Но Рогнеда в ответ на это сватовство дает заносчивый ответ: «Не хочу розути робичича». «Разуть» на условном языке свадебной поэзии и обрядности означало оказать мужу покорность. Она называет Владимира «робичичем», так как он был сыном Святослава и ключницы Малуши. По этому поводу В. Г. Базанов пишет: «Генетическая связь сюжетной канвы былины с историческим преданием не вызывает никаких сомнений»[123]. Дореволюционная наука могла представить себе эту связь только в форме заимствования с той или другой стороны. На самом деле ни эпос, ни летопись ничего не «заимствуют», они выражают одинаковую народную мысль. Сватаясь к иноземной царевне, Владимир выступает не как «холоп», а делает ей честь и совершает шаг, почетный как для себя, так и для той страны, куда он засылает сватов. Отказ короля есть оскорбление русской национальной чести. Так это воспринимает и летопись, и эпос. В летописи отказ вызывает войну, в былине происходит очень краткое сражение. Дунай не может снести оскорбления, нанесенного Киеву.

Разъярилось его сердце богатырское. (Тих. и Милл. 32)

Он ударяет кулаком по столу так, что новые палаты раскорячиваются, а старые рассыпаются, или он опрокидывает стол и бросается на литовского короля, а Добрыня тем временем на дворе расправляется с литовцами, которые в этих случаях обычно названы татарами. Он помахивает скамейкой, или тележной осью, или сорокапудовой дубиной. После этого король ляховинский немедленно соглашается на брак своей дочери с Владимиром.

Этот момент представляет собой кульминационный пункт в развитии действия. Герой достиг цели, исполнил порученное ему дело благодаря своей решительности и силе, отстоял честь своей родины.

Невеста берется силой. После краткого сражения Дунай иногда ломает двери горницы, где находится Евпраксия, выводит ее из горницы, ведет ее к лошадям, сажает впереди себя на коня, и вместе с Добрыней они уезжают. Литовский король иногда делает запоздалую попытку примирения и зовет героев к столу. Но такое предложение всегда отвергается:

На приезде гостей не учествовал — На отъезде гостей не употчевать. (Тих. и Милл. 32)

В этой части повествования Дунай выказал себя как истинный герой. На этом повествование могло бы окончиться, и, как мы видели, такие случаи есть, но они художественно неполноценны. Как в истинной трагедии, кульминационный пункт представляет собой победу героя. Но в этом моменте скрыто начало его гибели.

Благополучной добычей невесты для Владимира разрешается только первая часть песни, но не вся песня.

Приехав в качестве свата от Владимира, Дунай удачно избежал встречи, которая для него могла бы оказаться роковой, – встречи со старшей сестрой невесты, Настасьей. Мы не знаем, чем кончилась эта любовь и кончилась ли она. В песнях, контаминирующих сюжет «Дуная» с балладой «Молодец и королевична», сама королевна спасает провинившегося и выдавшего их тайну Дуная, отпускает его в Киев и даже снаряжает его в путь. Однако все дальнейшее развитие действия былины противоречит такому благополучному разрешению конфликта. Даже в этом случае роль Дуная, хвастающего своей связью с дочерью короля, отнюдь не благородна. Благородной оказывается соблазненная им девушка, которая все ему прощает и спасает его. Но это стиль баллады, а не сурового эпоса. В былине Настасья всегда воительница, поленица, богатырка, и былина не дает никаких оснований предполагать, что Дунай был ею прощен и отпущен. Как мы увидим, дело обстоит как раз наоборот.

На обратном пути герои обнаруживают богатырский след.

А наехали на ископыть лошадиную. (Григ. III, 5)

Если судить о ходе событий чисто внешне, то мы здесь имеем «случайность». Но эта «случайность» глубоко оправданна и осмысленна. Путь Дуная как бы пересекает некое грозное напоминание, немое предостережение.

Появление Настасьи именно в тот момент, когда, казалось бы, все действие благополучно кончено, свидетельствует о необычайной художественной одаренности создателей и исполнителей этой песни.

Дунай еще не понимает, кому принадлежит этот след, но, чуя опасность, он отсылает Добрыню с Евпраксией в Киев, а сам остается ожидать или искать богатыря, оставившего этот след. Опять мы видим в нем черты его героизма.

А загорело у Дунаюшки ретиво сердце, А закипела во Дунае кровь горячая, Расходилися его могучи плеча. (Григ. III, 5)

Дунай вскоре находит витязя и вступает с ним в бой. Слушатель уже знает или догадывается, что этот витязь не кто иной, как сама Настасья. Дунай побеждает чужестранного витязя и, как всегда в таких случаях, садится на побежденного и заносит над ним нож; но тут он узнает в побежденном женщину, а именно – когда-то близкую ему Настасью.

В тех случаях, когда певцы не знают или не поют о предыстории Дуная и Настасьи, становится не совсем понятным, почему она за ним гонится. В таких случаях требуется дополнительная мотивировка, и она действительно вносится: в одних случаях Настасья, как героиня и воительница, заступается за своего слабого отца: она делает попытку вернуть, отбить Евпраксию (Гильф. 102). В других она в обиде за то, что в ее отсутствие просватали младшую раньше нее, старшей; или же исполнители пользуются сказочными мотивами, как в варианте Кирши Данилова, где она дала слово выйти только за того, кто ее победит в бою (К. Д. 11). Все эти случаи, однако, вторичны, то есть внесены позднее вследствие забвения основной мотивировки, которая дана в самом ходе действия и не требует никакого словесного выражения. Появление Дуная при дворе литовского короля, увоз Евпраксии и полное пренебрежение Настасьей представляют новое оскорбление для нее, новую насмешку над ней, которая требует отплаты, и Настасья едет на бой с Дунаем.

В этом бою она оказывается побежденной. Но, будучи побежденной как воительница, она одерживает над ним победу как женщина. Теперь, когда над ней занесен нож, она напоминает ему о прошлом в таких словах и с такой лаской, что Дунай вновь охвачен страстью. Настасья достигает своего. Дунай ее узнает, целует и зовет с собой в Киев:

Уж ты ой еси, Настасья да королевична! Увезли ведь у вас мы нонь родну сестру. Еще ту Опраксею да королевичну, А за князя да за Владимира. А поедем мы с тобой в стольно-Киев град! (Григ. III, 73)

Зовя Настасью в Киев и предлагая ей брак, Дунай искупает свою вину перед ней. Казалось бы, что он совершает вполне благородный поступок. В развитии сюжета вновь дана возможность благополучного исхода, и некоторые более слабые певцы этим пользуются: Евпраксия привозится для Владимира, Настасья для Дуная, и песня кончается двойной свадьбой (Тих. и Милл. 32). Но такой конец вовсе не в духе русского эпоса: он был бы уместен в сказке, а в эпосе женитьба героя на иноземке, как правило, невозможна, и если она происходит, то всегда кончается трагически. Благополучная женитьба Дуная на Настасье нарушает все художественные нормы, всю идеологию русского эпоса. Женясь на соблазненной им девушке и искупая свою вину перед ней, Дунай впадает в новую вину уже иного характера. Везя с собой Настасью, Дунай везет с собой груз непорванной связи с Литвой. К этому принудила его женщина.

Недаром в тех единичных песнях, в которых женитьба Дуная отделена от женитьбы Владимира и представляет собой особую песнь, о женитьбе Дуная поется так:

Он задумал-то жениться не у князя все, не у боярина, Он во той ли проклятой Литве поганоей, У того все короля у Ляхоминского. (Марк. 10)

Предложение Дунаем брака не является героическим поступком и потому не удовлетворяет слушателей: требуется иное разрешение этого конфликта. Неполное, компромиссное разрешение подготовляет иное, более глубокое и полное разрешение его. Певцы ничего не говорят о психологии Настасьи, так как эпос вообще никогда не останавливается на сложных чувствах своих героев. Но мы должны все же предположить, что и для нее брак с Дунаем не вполне стирает нанесенную обиду. Не он сам признал ее своей женой, а она заставила его сделать это. Чувства, с которыми она гналась за Дунаем, не вполне заглохли в ней. Она стремилась не к браку, а к мести, и этим подготовлена почва для трагического разрешения этого конфликта.

Что Настасья ждала или могла бы ждать от Дуная совершенно другого, видно по варианту советской сказительницы Марфы Семеновны Крюковой. В трактовке Крюковой Евпраксия (а не Настасья) предлагает Дунаю жениться на ее сестре и остаться у литовского короля.

Оставайся-ко, Дунаюшко, жить во Чахове, Вот во Чахове-то жить и во Ляхове, И вот поженишься на сестрице любимоей, Как на Настасье-то поженишься на королевишне, Вот ведь будешь, будешь жить да королить сидеть. (Крюк. 44)

Это единичный случай, личное нововведение Крюковой, но оно очень удачно, так как, предлагая некомпромиссное решение вопроса, оно тем самым вскрывает всю компромиссность поступков Дуная. Евпраксия, предлагая Дунаю полностью порвать с Киевом, жениться на Настасье и остаться в «Чахове-Ляхове», предлагает ему прямую измену Киеву. Дунай не настолько низок, чтобы на такое предложение согласиться, но и не настолько герой, чтобы для него возможно было любое другое противоположное решение. Таким образом, становится ясной нарочитая половинчатость в разрешении конфликта и приближение трагической развязки.

Развязка наступает на свадебном пиру. Дунай обычно успевает догнать усланных вперед Добрыню с Евпраксией, и в Киеве справляется двойная свадьба: Владимира с Евпраксией и Дуная с Настасьей.

Эпос, как правило, не знает перерывов в действии. Именно этим и можно объяснить, что Настасья на этом пиру оказывается уже зачавшей и почти выносившей младенца или двух прекрасных отроков. Певцы иногда стремятся устранить эту несообразность и поют о том, что прошло три года или вообще «время немалое» (Рыбн. 139; К. Д. 11). Иногда Владимир справляет другой, новый, не свадебный пир. Обычно же, в огромном большинстве случаев, эпос и его певцы очень мало заботятся о хронологической связи событий, и развязка наступает тут же, на свадебном пиру.

Финал начинается с того, что Дунай хвастает своими подвигами:

Нет меня лучше молодца во всем Киеве! А й никто не смел ехать посвататься Да й за славного князя за Владимира На Опраксии королевичной. Сам я женился и людей женил, Сам я боец и удалой молодец. (Гильф. 81)

В других вариантах хвастовство имеет иной вид. Дунай, например, хвастает, что он лучший стрелец (К. Д. 11) или что нет его сильнее (Кир. III, с. 52), Настасья похваляется меткостью своей стрельбы (Григ. III, 41) и т. д. Однако художественно наиболее интересной и полноценной мы должны признать ту форму похвальбы, когда Дунай хвастает своим подвигом и своей женой; эту форму мы имеем в целом ряде песен (Гильф. 81, 94, 139; Тих. и Милл. 35 и др.). Такая похвальба показывает, что Дунай, несмотря на удачу своего предприятия, не переродился в подлинного героя, которому было бы место среди киевских богатырей. Хвастовство всегда клеймится в эпосе величайшим позором. Этому отнюдь не противоречит, что на пиру Владимира в начале былин обычно хвастают. Если сопоставить и изучить эти случаи хвастовства, то окажется, что герои хвастают конями, силой, ухваткой, богатые хвастают богатством, глупые хвастают молодой женой и т. д. Но никогда, ни в каких случаях, даже под пьяную руку, герои не хвастают самими собой, своими подвигами и достоинствами, ибо этого вообще нет в натуре богатыря. Слова:

Нет меня лучше во всем Киеве —

показывают, что удача ничему не научила Дуная, как его ничему не научило сидение в погребе. Дунай остался таким, каким он был.

На эту похвальбу обычно отзывается его жена, и то, что она говорит, представляет горькую истину о Дунае. Сущность ее реплики состоит в том, что она сравнивает его с другими богатырями и даже с собой, так как она сама богатырка и поленица и знает подлинную цену Дуная. Что именно она, а не кто-нибудь из богатырей изобличает Дуная, мы должны признать художественно очень удачным. Богатыри не могут сами говорить о своем превосходстве.

Ведь не долго я в Киеве пожила, А все я во Киеве повызнала: Ведь Алеши Поповича смелее нет во Киеве, А Добрынюшки вежливей нет во всем Киеве, А коли по метам-то стрелять, Дак метче меня нет во всем Киеве. (Кир. III, 58)

Или:

Ты не хвастай-ко да своей силушкой, А как нет сильней в чистом поле да Ильи Муромца, Еще нет ему да супротивника; А как нет дальней стрелять меня да красной девицы. (Марк. 75)

Такое сравнение приводит Дуная в ярость.

Осержается Дунай да сын Иванович. (Онч. 86)

Ярость эта объясняется не только тем, что он вообще горяч, а тем, что слова Анастасии указывают ему на его место, показывают ему, чего он сто́ит на самом деле в сравнении с настоящими героями. Этого Дунай стерпеть не может. Чтобы доказать жене, что она не права, и чтобы унизить, осрамить ее, он вызывает ее на состязание в стрельбе.

Следует состязание в стрельбе между Настасьей и Дунаем. Некогда Дунай одержал над ней победу в единоборстве, но сам был побежден ею как женщиной. Теперь она одерживает над ним вторую победу, доказывая свое мастерство в стрельбе и тем показывая Дунаю, что он не ровня не только русским богатырям, но и ей, воинственной девушке из Литвы.

Настасья простреливает кольцо, положенное на голову Дуная. Сверх того, она стрелой попадает в лезвие ножа, разрезая стрелу на две совершенно равных половины. Дунай пытается проделать то же самое. В первый раз он недостреливает, во второй перестреливает, а в третий метит уже прямо в грудь или в сердце своей жены.

В третий раз наметил в ретиво сердце. (Кир. III, с. 52)

Нередко он при этом, чтобы не промахнуться, еще заговаривает стрелу. Дунаю дается последняя возможность образумиться: Настасья сообщает ему свою женскую тайну – тайну будущей матери. У нее в утробе младенец, притом необычайный, прекрасный младенец; эпос не щадит красок, чтобы описать его сказочную красоту. Зачат новый герой и богатырь. Материнство есть одна из величайших святынь в мировоззрении народа. Но для Дуная нет ничего святого. Стрела делает свое дело, и Настасья падает мертвой.

Этим Дунай обнаруживает, что он – не герой, а подлый, себялюбивый убийца. Дунай осужден. Но осуждения мало. В народном сознании Дунай должен еще быть уничтожен.

Чтобы проверить слова жены, Дунай «распластал он ей да чрево женское», и тут он видит, что́ он потерял: он видит во чреве сияющего светом младенца или двух отроков. Жена его была права. Она была права не только в том, что говорила правду, когда просила пощадить в ней их сына, она была права в своем приговоре над ним, когда с насмешкой призывала его не равнять себя с Ильей, Добрыней и Алешей. Дунай, убивший жену, в песнях никогда не произносит ни одного слова, не издает никаких восклицаний. Дунай имеет достаточно мужества, чтобы сделать то, что ему еще остается сделать: он бросается на копье и падает мертвым рядом с трупом своей жены. Так кончается эта совершенно изумительная по глубине замысла и по художественности былина.

Но песня имеет еще своего рода эпилог. От трупа Дуная берет начало Дунай-река, от трупа Настасьи – Настасья-река.

Где пала Дунаева головушка, Протекала речка Дунай-река, А где пала Настасьина головушка, Протекала речка Настасья-река. (Гильф. 94)

Эпилог этот отнюдь не обязателен. Он может отсутствовать и действительно часто отсутствует[124]. И тем не менее этот эпилог представляет собой замечательно гармоничный заключительный аккорд. Белинский был прав, когда говорил, что слова о протекании рек «дышат каким-то примирительным и успокоительным чувством». Образ вечно текущей реки в эпосе вместе с тем есть образ времени. Образ реки здесь функционально имеет то же значение, что «славу поют» иных былин, то есть увековечиванье во времени героев и событий песен, придачи этим песням бессмертности.

5. Козарин

Былина о Козарине лишь условно может быть отнесена к кругу былин о сватовстве. Собственно сватовства в ней нет. Тем не менее действие и этой былины основано на встрече с девушкой, с которой герой готов вступить в брак. Брак этот все же оказывается невозможным, но уже по совершенно иной причине, чем в тех песнях, которые мы рассмотрели выше: встреченная героем девушка оказывается его сестрой.

Былина носит не столько героический, сколько полубалладный характер, занимая промежуточное положение между былиной и балладой. В соответствии с этим подвиги героя былины, богатыря Козарина, осложняются тяжелой семейной драмой в доме его родителей.

Былина содержит явные следы отпечатков нескольких эпох. По своей композиции она принадлежит к числу наиболее архаических в русском эпосе: она основана на похищении женщины и ее спасении. Это, как мы знаем, один из основных сюжетов древнейшего эпоса. В образе героя ее, Михаила Козарина, также сохранены весьма древние черты. Но вместе с тем певцы, унаследовав сюжет, внесли в него такие изменения, которые заставляют нас видеть в этой былине по существу новое образование. Древний сюжет приобретает русскую историческую окраску, он относится к Киевской Руси. Былина отразила татарское нашествие, которое наложило на нее ярко выраженную, характерную печать. Все это заставляет нас считать эту былину в основном более поздней, чем рассмотренные нами песни. Балладный характер былина также должна была получить сравнительно поздно, как и вообще баллада – более поздний жанр, чем эпос*.

Географическое распространение этой былины не совсем обычно: она совершенно неизвестна в Онежском крае; ее нет в классических сборниках Рыбникова и Гильфердинга. Впрочем, в советское время она была обнаружена в Пудожском крае с перенесением действия на Алешу, что в данной былине вообще встречается довольно часто. Наибольшее число раз она записана на Пинеге (11 записей Григорьева). Весьма популярна она на Белом море. Единичные записи были сделаны на Печоре, а также у донских казаков. Из Сибири известны три записи. Всего опубликовано до 40 записей[125].

По нашим данным, сюжет этой былины весьма древний, докиевский. С образованием киевского цикла он, однако, не был притянут к Киеву по причинам, которые станут ясны после ознакомления с песней. Герой ее, Михаил Козарин, не принадлежит к числу киевских богатырей. Город, в котором он рождается, или вовсе не указан, или это какой-нибудь фантастический город вроде города «Флоринского» (Григ. 56), это город Голицын или даже Чернигов, который, однако, в данном случае превратился в Чернилов.

Почему сюжет этой былины, несомненно возникший задолго до образования Киевской Руси, не был притянут к киевскому циклу? Ответ нам даст анализ содержания: потому что предметом подвигов героя является добыча женщины.

Исследователи, утверждавшие собственно киевский и военный характер этой былины, ошибались (Якуб). Тем более ошибались те, кто утверждал, что ради повышения интереса в повествование была введена женщина (Всев. Миллер). Военная былина – самое высокое и самое драгоценное достояние русского эпоса, и такие былины не требуют «повышения интереса», как мы в этом убедимся, когда изучим собственно военные былины. Дело обстоит как раз наоборот. Ради повышения интереса и придачи ему значительности в старинный сюжет о похищении женщины вносятся мотивы воинского характера. Но они еще не настолько значительны, чтобы песня приобрела военный характер по существу и могла бы быть притянута к киевскому циклу. Единственная запись, где песня начинается и кончается пиром у Владимира, – запись из сборника Кирши Данилова. По этой причине Всев. Миллер считает ее «основной», а все остальные записи показывают «потускнение традиции». Но приурочение здесь, как мы увидим, чисто внешнее. Сходный случай имеется в одном беломорском варианте. Здесь Козарин заменен Алешей. Алеша – исконный киевский герой. Он выражает желание жениться, причем высказывает это желание почти в тех же словах, в каких это желание в былине о Дунае выражает Владимир:

Уж как все, князь, у тебя в Киеве поженены, Только я один да холостой живу. (Марк. 64)

Владимир вполне одобряет это решение. Характерно, однако, что Алеша-Козарин отпрашивается к своим родителям. Он отправляется на подвиги не из Киева, а из родительского дома. Для осуществления своей цели он берет у Владимира на некоторое время «вольную».

Ты дозволь-ка мне-ка, князь, да дай-ка волюшку, Мне-ка дай-ка съездить на свою-ту родину, Повидаться мне с отцом и с матерью. (Марк. 64)

Благословения он просит у родителей, а не у Владимира. К ним же, а не к Владимиру он привозит освобожденную им девушку.

Как жил Алешенька да у родителей Как полгодика да поры-времени, Потом поехал в красный Киев-град, Ко князю ко Владимиру. (Там же)

Таким образом, Алеша, исконный киевский герой (что мы увидим позднее), на время совершения этого подвига в роли Козарина временно разъединяется с Киевом и киевской средой. Народ явно отклоняет киевский характер песни, и даже в тех случаях, когда действие перенесено на киевского героя Алешу, тот на время его приключения разлучается с Киевом. Если какой-либо сюжет присоединяется к киевскому циклу, то это явление не только формального, но прежде всего идейного порядка. Данный сюжет не мог быть присоединен к киевскому циклу по причинам идеологического характера, и те исследователи, которые утверждают киевский характер его, ошибаются.

Былина о Козарине имеет двух героев: богатыря Козарина и освобожденную им девушку. Оба героя равно дороги и интересны народу. Они брат и сестра. Соответственно мы имеем два разных начала. Одни певцы начинают с брата, другие – с сестры. В первом случае действие начинается с выезда Козарина. Он выезжает из дома. Неожиданно для себя он видит шатер с плененной девушкой. Девушка оказывается его сестрой. Сестра выступает на сцену только в тот момент, когда Козарин ее находит.

В других случаях песня начинается с похищения девушки, и певцы следят за судьбой похищенной, а не за ее спасителем. Неожиданно для нее появляется брат и освобождает ее. Здесь Козарин впервые появляется на сцену в момент встречи с сестрой.

Наконец, есть и такие случаи, когда с самого начала фигурируют и брат, и сестра, но развитие таких начал не отличается от указанных. В большинстве случаев Козарин и здесь уезжает из дому и неожиданно наезжает на шатер, в котором находит похищенную в его отсутствие сестру. Этот случай, по существу, сводится к первому (Марк. 16; Милл. 69; Григ. III, 24). Реже похищение сестры происходит в присутствии Козарина, и он отправляется ее искать (Григ. III, 43).

Все эти случаи, однако, не представляют разных версий сюжета – сюжет всегда один. Это лишь разные случаи начал. Они не представляют собой также районных отличий. На Поморье и на Мезени имеются все три случая. На Пинеге нет начала, включающего сразу и брата, и сестру. Мы положим в основу изложения преобладающий тип, преобладающий во всех районах, где только былина была записана, а именно тот, который начинается с выезда Козарина, и будем привлекать материалы по мере того, как перед нами будет развертываться повествование.

Козарин – единственный в своем роде герой, не похожий ни на одного героя русского эпоса. Его отец обычно – гость богатый, купец. Козарин – не единственное дитя. У него иногда девять братьев и всегда есть сестра. Герой, таким образом, показан в окружении семьи. О братьях и сестрах других героев (Ильи, Добрыни, Алеши и других) мы никогда ничего не узнаем. Странным может показаться, что героем сделан сын купца. Но, присматриваясь к семье, в которой рождается Козарин, мы наблюдаем, что в семье имеется глубокий разлад и что семейное окружение героя в данной песне показано отнюдь не случайно, хотя эта семейная обстановка обрисовывается певцами далеко не всегда и часто полностью отсутствует. Родители Козарина с самого начала глубоко ненавидят его.

Жило-было чадушко малешенько, Малешенько чадо, глупешенько, Его род-племя да не любили, Отец, матушка его ненавидели. (Григ. I, 70)

Ненависть эта настолько сильна, что родители хотят его погубить. Они, например, сажают его на коня и увозят в чистое поле. В других случаях его собираются убить с изысканной жестокостью:

Хотели Михайлушка конем стоптать, Хотели Петровича саблей вострою, Хотели Михайлушка топором тесать, Хотели Петровича в котле варить. (Милл. 69)

Народ не может объяснить себе причины этой ненависти. Самая обычная причина состоит в том, что «на родинах», то есть крестинах, его злые люди испортили. Его «отстудили», то есть путем заговоров, «отстуд», лишили родительской любви.

На роду Козарина испортили, От отца, от матери отлучили, Отец-матенка не возлюбили, Называли вором-разбойником, Всяким же да подорожником. (Григ. I, 148) На родиночках Козарушка попортили, Отец его, мать не возлюбили, Родны братьица его возненавидели. (Марк. 16)

В этом случае убить его хотят братья. Причина ненависти в этих случаях – сглаз. Но иногда эту ненависть объясняют себе иначе. Родители начинают ненавидеть его после того, как похищается их любимая дочь. В другом случае родители любят своих девятерых сыновей, но, когда рождается десятый, они начинают его ненавидеть (Милл. 69).

Все эти причины – вторичны, привнесены позднее. Художественно они не очень убедительны. Мы должны предполагать наличие каких-то других, более древних и более веских причин, но определить их мы сможем только после того, как будут рассмотрены все обстоятельства детства и воспитания Козарина.

Одно из выражений ненависти состоит в том, что родители полностью от него отрекаются и отдают его воспитывать куда-нибудь на сторону, обычно какой-нибудь старушке, бабушке-задворенке, с наказом содержать его как можно хуже: кормить хлебом с мякиною, поить болотной водой со ржавчиной.

Бабушка воспитывает его в полном неведении того, что у него есть родители, и воспитывает его заботливо и любовно. В противоположность указаниям родителей она кормит его крупичатым белым хлебом и поит его медовой водой или козьим молоком. Эта бабка сама очень бедна и иногда выкармливает его «прощеными кусочками», то есть милостыней.

Есть случаи, когда его воспитывает не бабушка, а родная сестра, и делает это тайно от родителей. Такая трактовка художественна в том отношении, что впоследствии Козарин, освобождая ее из плена, рад, что он имел возможность отблагодарить ее.

Причина ненависти и самый факт ее неестественны для русского крестьянского семейного обихода, отличающегося, как правило, дружной семейной жизнью, любовью родителей к своим детям. Возможные исключения не могли бы стать предметом эпоса. Для решения этого вопроса важно установить, что Козарин растет как сирота. Здесь в обновленном виде сохранилась очень древняя традиция. Герой доисторического эпоса очень часто именно сирота, отверженный всеми человек; герой здесь вступает в борьбу с родом и отвергается им. Но род сменяется семьей, и отверженный родом в новой социальной обстановке превращается в отверженного семьей. Но так как такая отверженность уже не соответствует новому быту, она мотивируется колдовством, сглазом. Козарин не любим не только своей семьей, но и «родом-племенем», то есть не только семьей в узком смысле, но «большой» семьей патриархального характера. «Его род-племя не в любви держал» (Григ. I, 56). «А еще род-племя Козара да ненавидел» (Григ. III, 53). «Еще род-племя Василья да ненавидели» (Григ. III, 76). Слово «род-племя» в обиходном языке совершенно не употребительно. Оно применяется только в эпическом языке и только в тех случаях, когда герой «безроден», сирота, не имеющий ни отца, ни матери. Таким сиротой Козарин иногда выставляется, хотя у него есть родители. Сверстники дразнят его: «А ни отца-то нет у тя, родной матушки» (Милл. 67). Он безродный, а для окружающих еще и чужеродный. На эту чужеродность указывает и его имя – «Козарин», которое, несомненно, когда-то обозначало его хозарское происхождение. Такое же поддразнивание имеется в былине об Илье Муромце и его встрече с сыном. Сын Ильи также растет, не зная, кто его отец. Антагонизм между отцом и сыном здесь приводит к бою сына с отцом. В былине о Козарине этот антагонизм не составляет главного содержания былины. Он может совсем отпасть, хотя такое отпадение идет в ущерб художественным достоинствам былины. Эпос сохраняет древнейшие элементы не механически, а глубоко осмысленно. Прошлое в нем отрицается, осуждается. Родители Козарина – злодеи. Конфликт с родителями дает возможность показать благородство и высокие моральные достоинства героя. В ходе действия этот конфликт с родителями, хотя он и не составляет главного содержания былины, тем не менее также требует своего разрешения. Это разрешение будет дано в конце песни, когда образ Козарина предстанет перед нами во всей своей привлекательности. Былина, таким образом, имеет две завязки: одна состоит в ненависти к Козарину его родителей, другая – в похищении сестры.

Внешне повествование начинается с того, что Козарин уезжает. Выезд Козарина может принимать различный характер в зависимости от того, как обрисована начальная обстановка. Если Козарин живет дома, ненавидимый отцом, он в 17 лет покидает родительский кров, так как дальнейшая жизнь там для него невозможна. Родители иногда сами сажают его на коня и увозят его в поле. Мы имеем в этих случаях скрытое или явное изгнание из дома (Григ. I, 148, II, 56 и др.). Если же он воспитывается у бабки, всегда подчеркивается, что к 17 годам он уже богатырь. Он умеет владеть конем и оружием, ему «охота ехать в чисто поле». В таких случаях выезд нередко описывается как богатырский. В одном варианте, воспитываясь у бабушки и не зная, кто его родители и где они, он отправляется их искать.

Если начального семейного конфликта нет, Козарин может просто отпрашиваться у своих родителей в чистое поле. Он может также и выехать на охоту. У Кирши Данилова его посылает на охоту Владимир (К. Д. 22). Алеша в роли Козарина отпрашивается у Владимира, чтобы жениться (Марк. 64). В тех редких случаях, когда сестру похищают в бытность Козарина в родительском доме, он отправляется искать свою сестру (Григ. III, 43). Хотя все эти разнообразные виды начал ведут к одинаковому развитию, мы не можем пренебрегать этим разнообразием. Разные формы начального отъезда героя имеют значение для установления всех оттенков в обрисовке Козарина как героя, и здесь певцы иногда проявляют большое художественное чутье и мастерство. Конфликт между ним и его родителями всегда изображается как конфликт односторонний. Родители его ненавидят, но сам он не питает к ним никаких злобных чувств и отнюдь не жаждет мщения. Наоборот, он склонен к мирному разрешению конфликта. Узнав от бабки, что у него есть отец, он перед выездом идет к отцу, исполненный чувства сыновнего долга: он просит у отца благословения на выезд. Но об отце поется, что он «даже оцми не звел», и вместо отца Козарина благословляет бабка (Григ. I, 84, III, 101). Мрачному, злобному облику отца противопоставляется облик его благородного сына Козарина. Конфликт этот найдет свое достойное разрешение в конце песни. Он представляет побочную линию повествования.

После выезда с Козариным долго не происходит никаких приключений. Он находится в поле очень долго, по-былинному – целых девять или даже тридцать лет.

Еща ездил Козарин ровно девять лет, Не видал Козарин никого же, Он ни конного, ни пешеходного, Он ни летного, ни перелетного. (Григ. I, 70)

Некоторые певцы, чтобы заполнить эту пустоту, заставляют Козарина встретить в поле поганое Идолище, попавшее сюда из былин об Илье и Идолище. Равным образом Козарину иногда по воле певцов приходится перескакивать через огненную реку, через крутые горы, через непроходимый лес. В таких случаях его выручает конь, взятый из отцовского подземелья. Эти детали нарушают художественную стройность; их цель – заполнить пустующее время. Случаи эти очень редки (Марк. 110; Милл. 67, 69; Григ. III, 76).

Настоящее развитие действие получает с того момента, когда Козарин на старом дубе видит ворона. Он уже натягивает свой лук, чтобы пустить в него стрелу, но ворон вещает ему «русским голосом»: он сообщает ему, что в поле есть шатер, в нем татары и эти татары мучают плененную ими русскую девушку.

Не топчи, Козарин, черна ворона, Черна ворона да вороновича. Я скажу тебе да таку весточку: Во чистом-то поле да три шатра стоит, Три шатра да белополотняных; Во шатрах есть да три татарина, Три татарина да три улановья; Они мучат девицу да душу красную, Еще плачет девица да как река течет, Возрыдает девица да как ручьи бежат. (Григ. I, 76)

Бесцельные разъезды Козарина по полям вдруг приобретают достойную героя цель. Теперь в нем пробуждается его богатырская природа. Он не может стерпеть надругательства над русской девушкой и спешит на помощь. Козарин ищет шатер и скоро находит его. Шатер закрыт, и он не видит, что в нем происходит. Но он слышит плач девушки, которая причитает о своей горькой судьбе. Этот плач перекликается с русскими свадебными причитаниями и всегда отличается высокими поэтическими достоинствами. Такая связь уже установлена исследователями, писавшими об этой былине. Но указать на сходство еще недостаточно: надо указать и на существенную и очень важную разницу. В свадебных причитаниях девушка прощается со своей девичьей волей и со своим родительским домом. Самый брак все же необходим, и это ясно, несмотря на все слезы и причитания. Предмет плача в былине совершенно другой: в былине она оплакивает судьбу, приведшую ее в руки татар, заставляющую ее, русскую девушку, стать женой ненавистного врага.

О злосчастная моя буйна голова! Горе горькое, моя руса коса! А вечор тебя матушка расчесывала, Расчесала матушка, заплетала; Я сама, девица, знаю, ведаю, Расплетать будет мою русу косу Трем татарам наездникам. (К. Д. 22)

В этих случаях повествование начинается с выезда Козарина. О происшедшем он, а вместе с ним и слушатель, узнает из причитания девушки, хотя он еще не знает, что похищенная татарами девушка – его сестра.

А как сидит Козарушка на добром коне ведь слушает. (Милл. 67)

Описание происходящего таким, как оно открывается перед глазами Козарина, имеет то художественное преимущество, что при этом фигура героя получает наиболее полное и яркое освещение. Мы уже знаем, что этот способ преобладает, так как эпос прежде всего дорожит самими героями. Но такой способ имеет и свои недостатки. О похищении слушатель узнает из уст девушки. О нем Козарин узнает или из подслушанного им плача, или девушка после своего освобождения рассказывает Козарину о том, как она была похищена, то есть факт похищения приводится задним числом. Рассказы эти всегда очень лаконичны и не дают полной, развернутой картины похищения. Есть певцы, которые начинают повествование с похищения и следят не за Козариным, а за тем, что происходит с девушкой. В таких случаях Козарин неожиданно появляется в тот момент, когда татары делят свою добычу. Недостаток такой трактовки состоит в том, что в таких случаях фигура героя не получает полного освещения. Только совокупность этих трактовок в разных вариантах дает полную картину народного замысла.

Осветив фигуру Козарина, мы теперь должны обратиться к моменту похищения и изучить его как по тем песням, в которых о нем повествуется задним числом, так и по тем, в которых повествование начинается с похищения.

Похищение женщины составляет, как мы знаем, один из главных предметов в догосударственном эпосе. Там оно обычно совершается чудовищными существами, хозяевами и обитателями иного мира, обычно имеющими животный облик. Связь исторического русского эпоса с доисторическим для нас совершенно очевидна. Присматриваясь к фигуре похитителя в былине о Козарине, мы увидим, что им не всегда являются татары. В одном беломорском варианте девушку уносит «змея семиглавая». Из дальнейшего мы узнаем, что девушка живет с этим змеем насильственным браком и что она рождает змеенышей, которые сосут ее грудь. Есть и другие похитители, кроме татар и змея. Девушку уносят, например, три ворона. Настасья после бани идет домой «светлой улоцкой»:

Налетело три ворона, все три каркуна, Подхватили Настасью-королевичну, Унесли ее на гору-ту Аравийскую. (Марк. 16)

В данном случае можно говорить о влиянии сказки, тем более что похищенная девушка здесь королевична. Но все же нужно сказать, что случаи, когда похититель имеет животный облик, встречаются весьма редко. Как правило, похитителями являются татары или, иногда, разбойники.

Здесь может быть два предположения: или мы признаем первичными татар, и тогда похищение девушки животными является показателем регрессивного движения эпоса (на такой точке зрения стоял Всеволод Миллер, утверждавший, что первоначально песня слагалась «по горячим следам исторических событий», но что впоследствии народ, не понимая этих событий, заменяет исторические лица фантастическими чудовищами); или же мы встанем на обратную точку зрения, утверждая, что народ унаследовал из эпохи первобытно-общинного строя эпос, пронизанный мифологическими элементами, но что с социально-историческим развитием народа эпос приобретает все более яркие и определенные исторические очертания. Ясно, что развитие эпоса было прогрессивное, а не регрессивное. Сравнение трактовки татар в данной былине с тем, как они трактуются в позднейших песнях, сложенных в период монгольского нашествия, показывает, что данная былина сложилась первоначально не как противотатарская, а что татары заменили более ранних похитителей фантастического характера. Татары вошли в русскую историю не как похитители женщин, а как разорители городов, как поработители народа. Такими они выступают в былинах, созданных в период монгольских завоеваний: их цель состоит в покорении народа, в завоевании городов и наложении дани, а не в похищении отдельных женщин. Женщины могли составлять часть добычи, но утверждать, что русские былины забыли о разорении городов и что в данной былине татары изображаются как похитители женщин, – значит совершенно не понимать героического и исторического характера русского эпоса. Замена чудовищ татарами означает, что в народном сознании татары были чудовищами, приобретшими в народном искусстве конкретно-исторический характер[126].

Татары данного сюжета поступают еще не как завоеватели. Такими они выступят в былинах собственно киевского цикла.

Так, в беломорской былине девушка жалуется: она вышла погулять «во ту стороночку во западну».

Вдруг не ветром по мне ударило, Как не гром да-то прогремел-то ведь.

Это появляются татары, их трое, они ищут именно ее, схватывают ее и увозят.

Они схватили меня, красну девицу, Увезли в полон да во чисто поле, Из чиста поля в Саратовски да дики степи ти. (Марк. 64)

Иногда они просто врываются в сад и увозят девушку, вышедшую погулять, или они врываются в дом.

Вышла Елена в сени простудитися, А во новы прохлонутися, И приезжало да три татарина, Увезли Елену да королевичну По чисту полю широкому. (Григ. III, 76)

Есть случаи, когда в данной былине татары выступают не только как похитители женщин, но и как завоеватели городов. Такой случай имеем в пинежском варианте:

Подымалися татара с войной с калмыками, И полонили татара три города, А подхватили татара душу красную девицу. (Григ. I, 205)

Историческая окраска в данном случае более конкретна, чем во всех других. Однако татары, безнаказанно завоевавшие три города, нехарактерны для русского эпоса, так как такой поход требовал бы соответственного военного отпора. Поэтому такая трактовка татар встречается в данном сюжете очень редко.

Татар здесь обычно не войско, а только трое. Козарин застает их при дележе добычи.

А во шатру-ту лежат три татарина, А три татарина лежат, три поганые, Ты поганы лежат все нерусские, А между има стоит да девка русская. (Григ. III, 53)

Татары делят добычу: золото, серебро и девушку; о похищении золота и серебра раньше не упоминалось. Каждый старается привлечь девушку на свою сторону. Обычно один из них обещает ее взять замуж за себя, другой – за брата или племянника, а третий иногда обещает отпустить ее на свободу. Чаще, однако, третий – самый жестокий из всех: он хочет взять ее, чтоб о ее голову обновить свою саблю или чтобы размыкать ее по полю.

В этот решительный момент в действие вступает Козарин.

А у Козары кровь-то раскипелася, А могучи-ти плечи расходилися, А ретиво сердечко стрепескалося. (Григ. III, 53)

Его появление сравнивается с грозой, с нападением на добычу сокола.

Со тыя горы со высокия, Как ясен сокол напущается На синем море на гуси и лебеди, Во чистом поле напущается Молоды Михаила Казаренин, А Казаренин душа Петрович млад. (К. Д. 22)

Он на коне наскакивает прямо на шатер и разметывает его или на коне въезжает в шатер. В тех случаях, когда нет шатра, он на коне настигает похитителей и вступает с ними в бой.

Расправа обычно бывает очень коротка: одного он топчет конем, второго поражает копьем, а третьего мечом, или он бросает их об землю с такой силой, что они тут же испускают дух.

В этой схватке Козарин проявляет себя как истинный богатырь, не знающий страха. Его бесстрашие и ненависть к врагам сочетаются с великодушием. Он не стремится к мести. Того татарина, который обещал отпустить девушку на волю, он теперь сам отпускает.

Повествование вступает в новый фазис. Побив татар, Козарин видит прекрасную, освобожденную им русскую девушку. Так как он воспитан и вырос не дома или находится в поле уже тридцать лет, он еще не знает, что эта девушка его сестра, не узнаёт ее.

Орест Миллер предполагал, что данная былина создалась как сюжет о кровосмесительстве, но что сюжет был «смягчен» и кровосмесительства в русской былине не происходит. Такое предположение мы должны решительно отвергнуть. Если верно высказанное нами выше предположение, что былина о Козарине возникает на основе преодолеваемой народом древней традиции, в которой большую роль играло похищение женщин, и что татары пришли на смену мифологическим чудовищам, мы должны предположить, что сестра пришла на смену невесте или жене. Такое предположение оправдывается всем содержанием русского эпоса, отклоняющего сватовство и женитьбу в качестве героического сюжета, о чем говорилось в предыдущих главах.

Как правило, Козарин не знает, что он освободил сестру. Этим дана возможность придать их встрече любовный характер. Козарин, как и другие герои русского эпоса, не ищет себе жены, но думает, что теперь он ее нашел, и рад этой счастливой встрече:

Получил я себе обручницу, Обручницу, подвенечницу. (Кир. II, 80)

Он предлагает отвезти ее домой и венчаться с ней (Марк. 64). Нужно отметить, что в обоих этих случаях в роли Козарина выступает Алеша. Брачное предложение может исходить и от девушки, которая этим хочет выразить свою благодарность освободителю. Но и Козарин иногда видит в девушке будущую жену и предлагает ей супружество. У Кирши Данилова, соответственно всему скоморошьему характеру сборника, он проявляет некоторое нетерпение. Однако нет ни одного случая, когда Козарин обольстил бы встреченную им девушку. Наличие любовного элемента для данной былины отнюдь не обязательно, и большинство певцов обходится без него. Имеющиеся случаи для нас важны тем, что они указывают на древнейшую и оставленную народом форму сюжета, когда герой в освобожденной девушке находил себе невесту.

На притязания Козарина девушка отвечает:

А не честь твоя молодецкая богатырская, Не спросил ни дядины, ни отчины. (К. Д. 22)

После этого Козарин выспрашивает девушку о ее происхождении. То же самое происходит, когда Козарин не предъявляет никаких притязаний. Он сажает девушку на коня и спрашивает о том, кто ее родители. Узнав, что освобожденная им девушка – его сестра, он выражает величайшую радость:

Я думал получить себе обручницу, Обручницу, подвенечницу, А выручил родну сестрицу. (Кир. II, 80)

Эти слова звучат не разочарованием, а, наоборот, удовлетворением и торжеством. Радость встречи с сестрой вытесняет радость нахождения невесты. В тех случаях, когда сестра воспитывала героя тайно от родителей, Козарин доволен тем, что он ее отблагодарил:

Ты от смерти, сестрица, меня избавила, Как мое-то добро к тебе назад пришло. Еще я тебя, сестричушка, повыручил, Я избавил тебя смерти напрасныя. (Марк. 16)

Так благополучно и счастливо кончается повествование о подвиге Козарина. Но былина имеет еще и другой, побочный сюжет, который также требует своего конца: Козарин – изгнанник, не признанный своими родителями сын. Развязка этого узла бывает очень различна. Но каков бы ни был конец, герой всегда исполнен морального достоинства. Козарин никогда не ищет такого примирения с оскорбившими его родителями, которое роняло бы его достоинство. Он не пользуется своим подвигом, чтобы снискать их расположение. Довезя сестру до города, он целует ее, прощается с ней, а сам возвращается в «чисто поле», то есть в изгнание, хотя сестра плачет и зовет его с собой (Григ. I, 56).

Былина не стремится к тому, чтобы снять вину с родителей: она их осуждает от начала до конца. В тех случаях, когда герой привозит сестру и сам возвращается домой, он никогда не делает первого шага к примирению: слишком глубоко было нанесенное ему оскорбление.

Он батюшке челом не бьет И матушке поклона не дает. (Григ. I, 84)

Родители также продолжают не признавать своего сына, несмотря на совершенный подвиг. Они с радостью принимают дочь, а «на Михайлушка батюшка оцьми не звел». Решение Козарушки непоколебимо: «Не в первый раз зашел, да в последний к вам» (Григ. I, 89). Но есть случаи и примирительного конца: такой конец характерен для семьи Крюковых на Белом море. Но здесь отец Козарина – король. Король с радостью принимает сына и отдает ему все царство. Козарин женится и продолжает жить счастливо (Марк. 16, 102; Крюк. 60). Такой конец явно навеян сказкой. Для эпоса он должен быть признан неудачным. Он не вяжется с гордым, благородным и героическим характером Козарина, не ищущим для своих подвигов одобрения, но совершающим их потому, что русский герой иначе поступить не может.

6. Соловей Будимирович

Рассмотрение древних русских былин о сватовстве привело нас к заключению, что эти былины обладают известным единообразием и закономерностью. Брак или вообще не происходил, или он оказывался трагически неудачным. Причина этого состоит в том, что в эпосе эпохи становления и первоначального развития Русского государства преодолевается и отрицается старая традиция эпоса эпохи распада родового строя, где женитьба героя стояла в тесной связи с идеологией и требованиями этого строя.

Изменения, вносимые в старый эпос, продиктованы самой жизнью, и прежде всего интересами Русского государства. Насколько тесна связь раннего русского эпоса с жизнью и интересами Киевской Руси, мы неоднократно видели при анализе отдельных песен.

Можно ли, однако, утверждать, что в таком случае должна быть верна и обратная связь и что эпос свидетельствует о том, что неудачные браки были характерным явлением эпохи Киевской Руси? Ясно, что такое заключение будет ошибочным. Насколько в эпосе тверды семейные устои, мы уже видели и неоднократно увидим при рассмотрении более поздних песен. Гибель женщин-чародеек и иноземок в русском эпосе происходит во имя торжества здоровых семейных устоев. Браки в Древней Руси бывали, конечно, как более, так и менее счастливыми. Если же в эпосе мы пока не видели счастливых браков, то это происходит не потому, что в Древней Руси их не было, а потому, что эпос их не отражает. Счастливый конец и брак характерны для сказки, но не для былины. Счастливый брак не может быть предметом эпоса в Киевской Руси как недостаточно высокий и значительный предмет для воспевания.

Но и в этом отношении могут быть исключения. Яркое свидетельство тому – былина о Соловье Будимировиче. Принадлежность ее к героическому эпосу может оспариваться. Эту былину можно было бы назвать былиной-идиллией. Она носит балладный характер, лишена какого бы то ни было трагизма, она весела, шутлива и этим выделяется среди суровых, драматически напряженных песен, уже рассмотренных нами выше. И тем не менее она должна быть отнесена к области эпоса. Появление былины о счастливом браке героя связано со всем развитием былин о сватовстве и образа невесты. Невеста, как мы видели, не принадлежала к тому миру русских людей, к которому принадлежит герой. В древнейших случаях она, как русалка Чернавушка в былине о Садко, трогательно-прекрасна, но жизнь с ней навсегда разлучила бы героя с родным Новгородом, и герой ее отвергает. Позднее невеста – отвратительная колдунья, притом колдунья-иноземка (Потык), или, еще позднее, просто иноземка (Иван Годинович). В былине о Добрыне и Маринке (как мы увидим ниже) она уже русская, но она русская колдунья. Дальнейший шаг будет состоять в том, что невеста окажется и русской, и не колдуньей, и браку с такой невестой уже ничто не препятствует; создается былина о счастливом браке героя.

Былина о Соловье Будимировиче не принадлежит к числу распространенных. Известно 28 записей ее, рассеянных по всем областям, где вообще имелся эпос[127].

Литература, посвященная ей, чрезвычайно обширна. Сделано некоторое количество правильных частных наблюдений, но по самым основным вопросам в изучении этой былины царит разнобой.

Былина о Соловье Будимировиче объявлялась то киевской (Майков), то новгородской (Всев. Миллер), то московской (Халанский). Соловей Будимирович изображался как индийское божество (Стасов), как норманнский пират (Буслаев), как итальянский зодчий (Майков). Даже в тех случаях, когда утверждалось исконно русское происхождение, этот взгляд не выдерживался до конца: Халанский, когда-то его отстаивавший, от него отказался*.

Наши данные привели нас к иным результатам. В свете рассмотренных ниже материалов мы должны признать былину о Соловье Будимировиче весьма древней, киевской, то есть общерусской, а не новгородской и не московской. Мы должны признать ее исконно русской, тесно связанной со всей русской эпической традицией и с исторической жизнью Древней Руси. Генетически она связана с традицией именно эпической поэзии, а не свадебной, как это утверждалось; однако это не исключает того, что былина впитала многое из свадебной поэзии. Анализ самой песни оправдывает высказанные положения.

Героем этой песни является не только жених, ищущий себе невесту, но и невеста, ожидающая для себя жениха. Наперекор традиции, согласно которой жених отправляется искать себе невесту, песня о Соловье Будимировиче начинается не с выезда героя, а с приезда его в Киев. Он прибыл в Киев, чтобы посвататься к племяннице самого Владимира, Забаве, или Запаве, Путятишне.

Во многих записях описанию приезда жениха предшествует высоко поэтический запев. В этих запевах воспеваются русские моря, реки, горы, леса, мхи и болота.

Высота ли, высота поднебесная, Глубота, глубота океан-море; Широко раздолье по всей земле, Глубоки омуты днепровские. (К. Д. 1)

Хотя в данном запеве упоминается Днепр, в целом в запевах преобладает северная природа:

Мхи и болота к Белу-озеру, Широки раздолья ко-о Пскову, Щелья-каменья по сиверну страну, Высоки горы Сорочинские. (Рыбн. 163)

Запев этот внешне как будто совершенно не связан с песней. Он мог бы отсутствовать и действительно часто отсутствует без особого ущерба для повествования. И тем не менее запев этот нужен, и, по-видимому, он так же древен, как и сама песня. Упоминание Днепра и широкого степного раздолья не могло создаться на Севере. Мы не можем понять этот запев иначе как гимн родной стране, такой, какая она есть, с ее морями и озерами, лесами, мхами и болотами. Повествование мыслится совершающимся не просто на земле, а на родной земле, которая как родная и воспевается.

Запев иногда незаметно переходит в повествование. По морю или по той реке, которая воспевается, к Киеву приплывает корабль. Корабль этот не совсем обычный, и он подробно описывается. На этом описании надо несколько остановиться: изучение корабля даст многое для понимания былины.

Кораблей бывает иногда тридцать, или три, или тридцать три и т. д., но один из них всегда лучше других. Наиболее полное и художественно яркое описание корабля мы имеем в сборнике Кирши Данилова.

Хорошо корабли изукрашены, Один корабль получше всех: У того было Сокола у корабля Вместо очей было вставлено По дорогому каменю по яхонту; Вместо бровей было прибивано По черному соболю якутскому, И якутскому ведь, сибирскому; Вместо уса было воткнуто Два острые ножика булатные; Вместо ушей было воткнуто Два востра копья мурзамецкие, И два горностая повешаны, И два горностая, два зимние. У того было у Сокола у корабля Вместо гривы прибивано Две лисицы бурнастые; Вместо хвоста повешано На том было Соколе корабле Два медведя белые, заморские. Нос, корма по-туриному, Бока взведены по-звериному. (К. Д. 1)

Описания корабля, с различными вариациями и с разной степенью обстоятельности, имеются решительно во всех записях. Они придают всей песне весьма яркий и своеобразный колорит.

Корабль этот имеет звериный облик. У него глаза, грива, хвост. Он имеет облик не какого-нибудь определенного зверя, а фантастического. Усы придают ему вид морского животного.

Несмотря на кажущуюся фантастичность, тип этого корабля вполне историчен. Именно такой вид имели суда в раннем русском Средневековье. Мы не располагаем почти никакими русскими источниками, но мы имеем источники скандинавские. Наиболее предприимчивыми мореплавателями того времени были норманны. Тип скандинавского корабля хорошо известен.

А. А. Котляревский пишет: «По свидетельству Снорри Стурлусона – суда строили заостренными с обоих концов и давали им вид драконов, змей, буйволов и других животных; передняя часть судна была головою, задняя – хвостом его. Всего обыкновеннее сравнивали такой корабль с конем, оленем, медведем, волком, быком или хищною птицею; целый особый отдел носил название драконов… Передняя часть корабля украшалась изображением головы или гривы этих животных, а задняя – хвоста животного, рыбьего или змеиного. Всем этим изображениям приписывали сверхъестественную силу»[128]. Совершенно очевидно, что между типом старинного скандинавского корабля и типом русского корабля, каким он описан в былине, имеется сходство. Какой же вывод можно сделать из этого сходства? Некоторые ученые заключили, будто корабль Соловья Будимировича не русский, а скандинавский и что сам Соловей Будимирович варяг. Такое заключение явно неверно. Из этого сопоставления можно сделать два заключения. Первое, что тип корабля в былине о Соловье Будимировиче не фантастичен, а историчен и воспроизводит действительность. Здесь необходимо упомянуть, что в былине о Садко имеется тот же тип корабля, хотя описание его в этой былине менее ярко и подробно. Этот тип характерен не для какого-нибудь одного сюжета, а для русского эпоса вообще. Второе заключение, которое можно сделать, состоит в том, что типы древнерусского и древнескандинавского корабля были сходны. Такое предположение может быть подкреплено иконографическими материалами. На одной из миниатюр так называемой Кенигсбергской летописи изображены ладьи Олега, на колесах по суше идущие к Царьграду. Эти ладьи имеют звериные (птичьи) головы[129]. Представление корабля в виде животного не обязательно заимствуется одним народом у другого: оно основано на древних анимистических представлениях, свойственных многим народам. Подобного рода суда известны из Античности. По мере падения этих верований звериные детали становятся уже только украшениями, а в былине о Соловье Будимировиче, где корабль украшен настоящими дорогими мехами, эти украшения должны свидетельствовать о богатстве хозяина корабля. Все это показывает нам, что корабль Соловья Будимировича – вполне исторический, раннекиевский тип богатого торгового судна.

Откуда приплывает этот корабль? Географические приурочения в нашей былине на первый взгляд могут казаться весьма фантастическими. Однако, как показал Халанский в специальной работе[130], эти приурочения отнюдь не столь фантастичны. Мы можем разбить их на три группы. Соловей Будимирович в некоторых песнях прибывает с Севера: упоминается Нева и море Вирянское или Верейское, в котором большинство исследователей усматривает море Варяжское, то есть Балтийское. С другой стороны, более часто упоминается Днепр и Турецкое море, то есть море Черное. Соловей прибывает из Веденецкой земли или из города Леденца или Веденца. Об этих названиях писалось очень много, но, по-видимому, прав А. И. Лященко, отведший этимологию, предложенную Халанским, будто Леденец – ледяной остров – Island, то есть Исландия. Он пишет: «Земля Веденецкая, то есть Венедицкая, – или город Венеция, вообще владения венециан. Припомним, кстати, что с половины XI века начинается развитие могущества Венецианской республики»[131]. Подводя итоги целому ряду географических сопоставлений, Лященко пишет: «Итак, пока все географические названия (южной группы) не представляют ничего фантастического и могут быть вполне реально объяснены из номенклатуры Архипелага, Сирии и Адриатического (Веденицкого) моря».

Мы не будем перечислять некоторых фантастических названий, не поддающихся локализации и составляющих как бы особую, третью группу, а также некоторых явных искажений, когда, например, Соловей Будимирович по Волге через Турецкое море приплывает в Киев.

Между северным плаванием Соловья Будимировича и его южным путем обычно усматривается противоречие. «Осталось необъясненным существование двух вариантов пути Соловья Будимировича: южного и северного» (Лященко). Однако никакого противоречия не получится, если предположить, что здесь отразился путь «из варяг в греки», путь из Балтийского моря в Черное. Былина, таким образом, приобретает совершенно реальный исторический фон. Киев данной былины не только эпический, но и вполне исторический Киев эпохи расцвета до монгольского нашествия.

Путь, по которому приезжает Соловей Будимирович, есть путь торговый, и сам герой, хотя он и приезжает не для торговли, носит черты богатого торгового гостя.

Иноземный характер Соловья Будимировича утверждался почти всеми исследователями. Однако можно указать только один случай, когда он представлен не русским. Это запись из Пудоги от Сорокина. Здесь Соловей прибывает из «земли Веденецкия» и туда же уезжает.

Тут-то млад Соловей сын Будимирович Не венчался во славном городе во Киеве, Поехал в свою землю Веденецкую На тех-то на черныих на кораблях. (Рыбн. 132)

Никакие другие записи не дают права говорить о Соловье Будимировиче как об иностранце. Если он приезжает из чужой земли, то это еще не значит, что он иностранец. Он приезжает не как чужеземец, а как русский торговый гость с иноземными товарами из далеких заморских земель. Это не значит, что в данной былине идеализируется купец и купеческое сословие. Он приезжает издалека не столько как купец, сколько как жених: жених в народной поэзии всегда представляется приезжим издалека. Эту фикцию расстояния сохраняет и свадебная обрядовая поэзия. Жених представляется приезжим из далекой земли, хотя бы он был ближайшим соседом. Поэтому прав был Халанский, вскользь заметивший: «Соловей Будимирович заезжий богатырь потому, что он жених». С развитием торговли и морского судоходства жених, прежде являвшийся из неведомой дали, теперь приезжает в качестве богатого гостя из далеких, но все же определенных заморских стран.

Соловей Будимирович прибывает в Киев всегда очень торжественно. Его приезд описывается весьма подробно. Он везет с собой дружину, и с ним прибывает его мать. Исследователи иногда указывали на то, что мать в дальнейшем развитии хода действия не играет никакой роли и что она, собственно, лишний персонаж. Однако она упоминается в подавляющем большинстве песен, и, следовательно, она почему-то нужна. Она нужна не для развития хода действия, а как свадебный персонаж при сватовстве, так как брачная сделка совершалась не между молодыми, а между их родителями. Присутствие матери как бы выражает народную санкцию этого сватовства: оно есть сватовство благочестивое и правоверное. Соловей Будимирович всегда оказывает своей матери большой почет.

С богатыми подарками Соловей со своего корабля идет прямо во дворец Владимира, вызывая восхищение всех киевлян.

Во дворце Соловей никогда, ни в каких случаях не высказывает своих целей. Это он делает не из хитрости, а потому, что это не принято в древнерусском свадебном обиходе. Объясняться можно только обиняком и подходить к делу издали. Прежде всего он выкладывает Владимиру свои подарки. Эти подарки заслуживали бы специального историко-бытового исследования, но для наших целей в этом нет необходимости. С одной стороны, подарки носят чисто эпический характер. Это три мисы с золотом, серебром и жемчугом. С другой стороны, подарки совершенно реалистические и русские: на первом месте здесь стоит пушнина.

Князя дарил куницами и лисицами. (Рыбн. 123) А на-ко ти подарочки великие мои, А на ти сорок сороков моих черных соболев, А ино мелкого зверю еще смету нет. (Гильф. 53)

Особый подарок запасен для княгини Евпраксии. Это «камка». Камку эту иногда несет сама мать Соловья.

Матушка несет подарочки, Тую ли камочку заморскую, Заморскую камочку узорчатую. (Рыбн. 163)

Краткую сводку о том, что такое камка, дает Лященко. «Камка… означает: 1) шелковую цветную ткань с разными узорами и разводами; 2) дамасский шелк одного или разных цветов. В разных росписях и расходных книгах старого времени (XIV–XVII вв.) упоминается камка венедицкая, веницейская, индейская, царегородская, астродамская, мисюрская (то есть египетская), кизилбашская и другие. Перед нами, несомненно, товар восточного происхождения, шедший на Русь преимущественно через Царьград, быть может при посредстве венецианских купцов, имевших большое число торговых заведений в Константинополе»[132]. Таким образом, Соловей Будимирович, хотя он и нигде не назван купцом или гостем, все же представляет собой торгового человека, а не богатыря. Товары, привозимые Соловьем, отражают реальную торговлю и реальные торговые связи Древней Руси как киевского, так и более позднего времени.

Владимир всегда очень доволен подарками и спрашивает, чем он может его отблагодарить или отдарить:

А чем-то мне-ка тебя жаловати А за эти подарочки великие? Города ль тебе надо с пригородками, Аль села ли тебе надо с приселками, Али много надо бессчетной золотой казны? (Гильф. 53)

Соловей отвергает все милости Владимира и просит только об одной: он хочет в саду Забавы (Запавы) Путятичны, племянницы Владимира, выстроить златоверхий терем. Это один из центральных моментов всей былины. В сборнике Кирши Данилова это выражено так:

Не надо мне дворы княженецкие, И не надо дворы боярские, И не надо дворы дворянские; Только ты дай мне загон земли, Непаханые и неораные, У своей, осударь, княженецкой племянницы, У молодой Запавы Путятишной, В ее, осударь, зеленом саду, Вишенье, в орешенье, Построить мне, Соловью, снаряден двор. (К. Д. 1)

Это место вызвало особое внимание исследователей. Указывалось на то, что «вишенье-орешенье», сад невесты, – свадебный символ. В свадебных песнях этот сад вырубается (как иногда и Соловей вырубает сад Забавы, чтобы построить в нем терем), в саду жених, названный в некоторых песнях Соловьем, строит невесте новый терем. Таким образом, просьба разрешить выстроить терем рассматривается как иносказательное сватовство[133].

Связь нашей былины со свадебной обрядовой поэзией не может быть отрицаема. Но мы не можем признать, что вся былина состоит из кусочков свадебной поэзии. Она не имеет мозаического строения, композиция ее чрезвычайно стройна и целостна. Мы не можем также признать генетическую связь сюжета как такового с обрядовой поэзией. Былина о Соловье Будимировиче восходит не к свадебной поэзии, а к эпической традиции. Характер сюжета повлек за собой сближение со свадебной поэзией, но сюжет не возник из нее.

В своем увлечении аналогиями со свадебной поэзией исследователи не обратили внимания на сходство со сказкой. Эта аналогия отнюдь не означает, что былина восходит к сказке. Но она имеет с ней общие черты, и эти черты должны быть рассмотрены. Они так же способствуют лучшему пониманию былины, как и аналогия со свадебной поэзией. Волшебная сказка очень часто кончается свадьбой героя с царевной. Перед свадьбой жених подвергается испытанию. Он должен выполнить ряд трудных задач. Одна из таких задач – выстроить за одну ночь дворец перед окнами царского дворца, иногда еще и мост к нему. Разрешить задачу герою помогают невидимые духи, являющиеся из кольца, или он из тридесятого царства привозит с собой волшебное золотое яичко: если бросить такое яичко об землю, оно превращается в золотой дворец.

Аналогия со сказкой сразу показывает нам, к чему восходит постройка терема в былине. Она не восходит ни к свадебной поэзии, ни к заезжим итальянским архитекторам – она восходит к древней русской эпической традиции, а именно к испытанию жениха в эпической поэзии.

Постройка терема есть один из рудиментов такого испытания.

Но сходство со сказкой оттеняет и отличия от нее. В сказке дворец выстраивается после сватовства, в былине – до него. В сказке постройка дворца входит в состав трудных задач, задаваемых жениху, то есть представляет собой испытание жениха. В былине характер испытания уже утрачен. Герой выстраивает чудесный златоверхий терем или дворец по собственному почину – чтобы поразить невесту, прельстить ее, обратить на себя ее внимание, показать свое молодечество. Отличия эти не случайны. В сказке дворец выстраивается при помощи волшебных духов или волшебных предметов, в эпосе же давно нет никаких волшебных духов, нет волшебных талисманов. В былине дворец выстраивается необыкновенно искусной дружиной героя.

Что вы, братцы, дружинушки хоробрые! А хоробрые дружинья Соловьевы! А вы слушайте-ка большого атамана-то вы, А скидывайте с себя платьица цветные, А надевайте на ся платьица лосиные, А лосиные платьица, звериные, Да взимайте-тко топорички булатные, А стройте-то ставьте, братцы, три терема, А три терема-то златоверхиих, Середь города да середь Киева, Что верхи бы с верхами завивалися, А что к утру, к свету, чтоб готовы были, А готовы были мне-ка жить перейти. (Гильф. 53)

Терем всегда выстраивается, как и в сказке, за одну ночь. Но выстраиваются эти терема не духами, а работными людьми и мастерами Соловья Будимировича. Как и в сказке, царевна утром подходит к окну и не верит своим глазам. Если златоверхие терема построены не в саду, а где-нибудь на базарной площади или середь города Киева, она берет подзорную трубу и смотрит на эти дворцы. Если же дворцы построены в ее саду, она просто далеко высовывается из окна, чтобы лучше видеть. В обоих случаях она не может объяснить себе происшедшее чудо.

А что это чудо-то счудилося? А что это диво-то сдивилося? А вечор-то стоял да мой зеленый сад, А стоял-то сад да он целым-целой, А теперичу-то сад он полоненый стал, А построено в нем да три терема, А три терема златоверхиих. (Гильф. 199)

Она немедленно отправляется гулять в свой сад. В первом тереме обычно молится матушка Соловья, во втором лежит его золотая казна, в третьем пирует и играет на гуслях сам Соловей Будимирович.

Приход Забавы в терем Соловья представляет собой момент наивысшего торжества героя. Мы ожидали бы, что он встретит Забаву с величайшим почетом и что вслед за свиданием с нею Соловей пошлет свою матушку к Владимиру сватать ее за него. Но происходит совсем не то. Забава, ослепленная блеском терема, богатством Соловья и его красотой, забывает о всяких условностях и приличиях древнерусской свадебной обрядности и прямо предлагает себя в жены Соловью:

Ай же, млад Соловей, сын Будимирович! Женат ли ты или холост есть? Возьми ты меня во замужество! (Рыбн. 132)

В разных выражениях такое самопросватанье мы имеем почти во всех записях. Оно, следовательно, здесь не случайный, а закономерный элемент.

Тут девица не стыдилася, За Соловья замуж подавалася. (Рыбн. 149)

В редких случаях прямолинейность девушки шокирует певцов, и, например, М. С. Крюкова заставляет самого Соловья просить руки Забавы:

Много времени я жил ведь все ведь на свете, Не видал я таких людей хороших-то, Как ведь вас, Забава дочь Путятична. Извините-тко се, что я вам все скажу-то ведь; Я хочу на вас ведь свататься у дядюшки; Вы желаете ли за меня идти в супружество? Вы ведь ответьте-тко, дайте мне скорой ответ. (Марк. 65)

Самый стиль этого обращения («извините» и пр.) выдает поздний характер этого нововведения. Соловей Будимирович несколько озадачен такой прямолинейностью своей невесты. Он этого не одобряет и иногда укоряет ее:

Всем ты, Любава, во любовь пришла, Одним ты, Любава, не в любовь пришла: Сама себя, Любавушка, просватываешь! (Рыбн. 132)

Ей становится стыдно, и она убегает, а на следующий день Соловей идет к Владимиру свататься.

Эти укоры имеются в большинстве вариантов и обычно носят шутливый характер. Забава выставляется не очень далекой; Соловей слегка издевается над ее простоватостью, но эта простоватость его нисколько не останавливает. Так, например, в одной из мезенских записей Забава, придя в терем, садится на порог и сидит.

Говорит-то тут Соловей Будимирович: «Да сказали, Забава-та хитра-мудра, Нам сказали, Забава да очень хоробра, А заправо Забавы да глупей не нашел».

Ответ Забавы как будто подтверждает оценку Соловья:

Уж ты ой еси, Соловей Будимирович! Мне казалось, у тебя да все по-небесному. (Григ. III, 27)

В былине, записанной в Пудожском районе, Соловей на самопросватанье девушки отвечает:

А твое бы дело да не здеся быть, А дома бы быть да коров кормить, Коров кормить да телят поить. (Милл. 85)

Строго говоря, самопросватанье не вытекает из ситуации данной былины: в нем нет никакой непосредственной необходимости. В традиции русского эпоса, как мы видели, женихи невест себе не ищут: герою невесту предлагают. Или ее предлагает отец (Садко), или она предлагает себя сама (Потык, Добрыня и Марина); здесь Соловей Будимирович сам ищет себе невесту, самопросватанье же принимает шуточный характер. В сватовство Соловья оно вносит легкий диссонанс, маленькое недоразумение, к которому Соловей Будимирович относится отнюдь не трагически, тем более что он понимает, что девушка потеряла самообладание, именно ослепленная его, Соловья, достоинствами.

Как Соловей, сын Будимирович, На то ведь уж не сердится.

Он вместе с матерью идет к Владимиру, высватывает Забаву и благополучно с ней уезжает.

Стали жить-то быть, Семью водить да детей плодить. (Милл. 85) А начали тут они да жить-то быть, А жить-то быть да семью сводить, А семью сводить да детей наживать. А стал-то он тут по-здоровому, А стал-то он да по-хорошему. (Гильф. 53)

Так кончается эта замечательная и своеобразная песня о сватовстве Соловья Будимировича и о его счастливой женитьбе. Если герой кончает тем, что основывает семью, то в данной песне это певцами безусловно одобряется. Все кончается «по-здоровому» и «по-хорошему». Одобрение это вызвано тем, что и жених, и невеста – оба обыкновенные русские люди, эпически идеализованные (он – богатый гость, она – племянница Владимира), но близкие народу и оба русские. Забава Путятична уже не Лиходеевна, не колдунья и не иноземка, она обыкновенная русская девушка, и брак с такой девушкой и воспевается в былине.

Эта былина прекрасно завершает целый цикл, большую ступень в развитии русского эпоса. Завершая этот цикл, она вместе с тем обнаруживает и внутренние границы цикла и необходимость их расширения. Как бы хороши ни были некоторые из былин этого цикла, развитие русского эпоса на них не остановилось и дало еще более совершенные создания народного гения.

IV. Герой в борьбе с чудовищами

1. Добрыня и змей

Былины, в которых герой борется с каким-либо чудовищем, представляют собой особую группу, глубоко отличную от былин о сватовстве. Они объединяются не только общностью своей темы. Бросается в глаза, что все основные песни этой группы связаны с именами лучших, наиболее любимых героев русского эпоса. Сюда относятся былины о Добрыне-змееборце, об Алеше и Тугарине, об Илье Муромце и Соловье-разбойнике, об Илье Муромце и Идолище и другие. Располагая их вслед за былинами о сватовстве, мы не хотим сказать, что сперва создались все песни о сватовстве, а после них уже песни о борьбе с чудовищами. Как мы уже видели, взгляд, что та или иная былина создалась в том или ином веке, для некоторой группы былин – взгляд с научной точки зрения несостоятельный, так как эти былины создавались веками. Но есть былины, которые четко сохраняют более раннюю, и другие, которые сохраняют более позднюю ступень в развитии русского эпоса. Для нас не так важно, создалась ли сперва песня о Соловье Будимировиче, а потом песня о змееборстве Добрыни или наоборот. Но одна из них отражает более раннюю эпоху, она как бы остановилась в своем развитии, так как ее сюжет, сватовство и женитьба героя, не давал возможности полностью отразить те исторические сдвиги и ту историческую борьбу, которая велась Киевской Русью. Другие, в силу своего содержания, развились в совершенно новые образования, более полно отражающие новую эпоху в борьбе Руси за свое существование и свою независимость. В этом, а не в узко хронологическом смысле они более поздние, чем былины предыдущей группы.

Для понимания идейного содержания этих былин необходимо изучить не только героев, но и врагов, против которых герои борются. Изучение врагов покажет нам, против чего была направлена народная борьба.

Облик врага менялся в зависимости от реальной исторической борьбы русского народа. Первоначально враги, с которыми борются герои русского эпоса, носят еще фантастический или мифологический характер. Этот характер унаследован от более ранней ступени в развитии эпоса, и такие враги в эпосе принадлежат к числу древнейших. По мере того как усиливается борьба за национальную независимость против исторических врагов русского народа, враги приобретают более и более реальный, исторический характер. Мифические чудовища эпоса для нас важны не как остатки мифологических представлений; изучение борьбы с ними для исследователя важно как изучение показателя крепнущего исторического сознания. Этим объясняется, почему борьба с чудовищами ведется теми героями, которые на позднейших ступенях развития эпоса будут главнейшими и лучшими воинскими героями русских былин. В первую голову, как одну из древнейших былин этой группы, мы должны будем рассмотреть былину о змееборстве Добрыни.

Змей – одно из наиболее ярких художественных воплощений того зла, против которого в раннем русском эпосе ведется борьба. Природа этого зла в самой былине прямо не раскрывается, и мы должны будем установить, что кроется под обликом змея в русском эпосе и против чего ведет борьбу Добрыня. Змееборство – один из самых распространенных сюжетов мирового фольклора. Но каждый народ, в зависимости от эпохи и от особенностей своей национальной культуры и своей исторической борьбы, вкладывает в этот сюжет свой смысл и придает ему свою национальную форму. Трактовка сюжета будет также отличаться в зависимости от того, использовано ли змееборство в житии, апокрифе, легенде, духовном стихе, народной сказке или в героической былине.

Нас будет здесь интересовать только та форма змееборства, которая имеется в русском эпосе, и только тот смысл его, который ему придается в былинах. Другие виды русского народного творчества будут привлекаться лишь попутно, поскольку это необходимо для лучшего уяснения основных идей эпоса, отличных от идей церковно-учительной литературы, – разница, которая, как мы увидим, исследователями игнорировалась.

Былина эта принадлежит к самым любимым, самым распространенным в русском эпосе. Известно свыше 60 записей ее[134].

В фольклористике эта былина обычно трактуется как испорченное, искаженное повествование о крещении Новгорода (Всев. Миллер). Объявляли Добрыню и двойником церковных святых, Федора Тирона и Георгия, так как эти герои в духовных стихах побеждают змея и вводят христианство. Собственно героическое содержание этой былины осталось нераскрытым*. В советское время была сделана первая попытка изучить художественные достоинства ее. А. П. Скафтымов исследовал архитектонику былины и установил, что она слагается из двух частей, что, как мы увидим, очень важно для ее понимания и на что другие исследователи не обращали должного внимания. А. П. Скафтымов вкратце останавливается на художественных средствах, какими достигается интерес к развитию хода действия, к самому герою и его заслугам (он, например, борется безоружным и т. д.); А. П. Скафтымов указывает на чрезвычайное богатство и разнообразие аксессуаров в этой былине[135].

Белинский остановился на этой былине очень кратко. Чтобы понять его высказывание, нужно иметь в виду, что Белинский располагал только чрезвычайно путаным вариантом Кирши Данилова, в котором Добрыня освобождает не Запаву Путятишну, а свою собственную, неизвестно откуда взявшуюся тетушку. Белинский справедливо недоумевает по поводу бессвязности этого текста и невозможности уловить смысл песни. Позднейшие богатые материалы позволяют разрешить задачу, которую Белинский по отношению к этой песне разрешать не брался[136].

Чтобы понять смысл песни, необходимо составить себе ясное представление о том, как в ней развивается действие. Вкратце содержание этой былины по ее наиболее полным вариантам сводится к следующему.

Добрыня уезжает из дому. Мать его предупреждает, чтобы он не купался в Пучай-реке. Добрыня этот запрет всегда нарушает. Пока он купается, на него налетает змей; Добрыня вступает с ним в борьбу и одолевает его. Но он его не убивает, а заключает с ним договор, «кладет заповедь». Змей обещает не налетать больше на Киев, Добрыня обещает не ездить больше в змеиные края. Змей всегда тут же нарушает заповедь: он уносит племянницу Владимира, Забаву (Запаву) Путятишну. Владимир поручает Добрыне выручить Забаву. Добрыня вновь сражается со змеем, убивает его и привозит Забаву.

Таков сюжет в его наиболее полной форме. Он вызывает целый ряд вопросов и недоумений. Мы рассмотрим все составные части этой былины в их последовательности, но прежде всего необходимо остановиться на фигуре главного героя – Добрыни.

Добрыня, после Ильи Муромца, – наиболее популярный и любимый герой русского эпоса. Сюжеты, посвященные ему, весьма разнообразны. Мы уже видели Добрыню в былине о Дунае и имели случай убедиться, что Добрыня наделяется чрезвычайно высокими моральными качествами. Облик его, при всем разнообразии сюжетов и многочисленности вариантов, во всех былинах один и тот же. Наиболее полно этот облик вырисовывается в былине о его борьбе со змеем. Подвиг уничтожения змея – один из основных подвигов его.

Из сказанного становится понятным, почему именно к былине о змееборстве приурочиваются рассказы о происхождении и детстве Добрыни, хотя элементы таких рассказов в отдельных случаях встречаются и в других песнях о нем. Упоминания о детстве довольно часты, но в целом сведения, даваемые былиной, скудны; совершенно очевидно, что рассказ о детстве Добрыни создался не одновременно с песней, а представляет более позднее напластование, имеющее целью объяснить и дополнить характер героя. Именно с такой точки зрения эти разрозненные и скудные сведения для нас очень интересны.

Родина Добрыни – Рязань. Обычное в этих случаях начало звучит так:

Доселева Рязань она селом слыла, А ныне Рязань слывет городом.

Это значит, во-первых, что события, воспеваемые в былине, относятся народом к глубокой древности, когда Рязань еще была не городом, а только селом. Во-вторых, точная локализация указывает на то, что события этой песни трактуются как действительно имевшие место. Они приурочиваются не к каким-нибудь фантастическим землям, о которых певец имеет весьма смутное представление, а к родной земле, к хорошо ему знакомой Рязани. Песня приобретает реалистический характер. Отец Добрыни всегда изображается доживающим до глубокой старости. Он умирает 60 или, чаще, 90 лет. Кто он – этим певцы интересуются очень мало. В подавляющем числе случаев его социальное положение не упоминается совсем. У Кирши Данилова он купец. То же в сибирской записи Гуляева (Тих. и Милл. 21). В былине о бое Добрыни с Ильей Муромцем он дважды назван князем (Марк. 46, 71). На все 60 записей былин о змееборстве такой случай имеется один раз (Крюк. 20). Знатное происхождение Добрыни приписывается ему преимущественно в различных былинах беломорской традиции, исключительно в семье Крюковых. В единичных случаях его мать названа княгиней также в былинах о Добрыне и Алеше (Кир. II, с. 4).

Из подобных скудных данных, а также из общего культурного и изящного облика Добрыни многие ученые во главе с Бессоновым делали вывод о княжеском происхождении Добрыни; указывалось, что в летописи он слывет дядей Владимира, а в эпосе – его племянником и что, следовательно, он не может быть простого рода. Бессонов даже дал изданным им песням о Добрыне в собрании Киреевского общее заглавие «Добрыня Никитич – богатырь-боярин». Отсюда это мнение перешло в последующую науку: Добрыня обычно считается героем боярского или княжеского происхождения. Между тем этот вывод неверен. Добрыню никак нельзя назвать ни княжеским, ни боярским, ни купеческим сыном, несмотря на то что в отдельных случаях у некоторых певцов он им назван. Тип Добрыни не есть тип княжеского сына. Что такое князья-бояре в эпосе, мы еще увидим ниже. Отнесение Добрыни к князьям является грубой ошибкой уже потому, что Добрыня, как и другие герои, своими действиями противопоставляется князьям. Упоминание о княжестве и купечестве Добрыни вызвано тем, что Добрыне, как герою, отличающемуся высокой культурой, позднее придаются родители, которые имеют средства дать ему хорошее образование и воспитание, а оно было доступно только состоятельным слоям населения. Отсюда становятся ясными единичные упоминания о состоятельности Никиты Романовича, отца Добрыни. Умирая, он оставляет жене средства, на которые она воспитывает и обучает сына (Тих. и Милл. 21 и др.). Дальнейший шаг в развитии детализации состоит в том, что указывается и источник этих средств, и отец Добрыни объявляется то купцом, то князем. Но это не значит, что Добрыня представляет собой исконно княжеского героя, как это обычно утверждается.

Отец Добрыни изображается ничем не замечательным человеком. Как заметил Майков, он «князь без удела». На Добрыню он не имеет никакого влияния. О нем только сообщается, что он доживает до глубокой старости. Отцы в жизни героев русского эпоса, как правило, не играют никакой роли. Тем ярче и рельефнее очерчивается эпическая мать, обычно (не только в песнях о Добрыне) носящая имя Амелфы Тимофеевны.

Об отце Добрыни поется:

Еще жил-был Никитушка, не славился, Да не славился Никитушка, состарился. (Марк. 5)

Он никому не перечит, ни с кем не спорит (Онч. 21). Он тихий, смиренный, но и сильный и умный старик (Онч. 63). Когда он умирает, Добрыня еще малолетен или мать беременна им. На нее падают все заботы о воспитании и обучении сына. Иногда отец на старости лет уходит в монастырь.

Мать дает сыну самое тщательное воспитание и образование, какое она только может дать.

А и будет Добрыня семи годов, Присадила его матушка грамоте учиться, А грамота Добрыне в наук пошла; Присадила его матушка пером писать. (К. Д. 48)

Он учится вдвое быстрее всех:

Научился тут Добрыня в хитру грамоту, Он востро еще читать, не запинается, Научился он писать пером орлинскиим, Его варово-ле-де ходит рука правая. (Онч. 21)

Как ни скудны эти данные, они уже до некоторой степени характеризуют Добрыню. Добрыня получает хорошее воспитание. Воспитанным, культурным, образованным он выступает решительно во всех песнях о нем. Впоследствии оказывается, что он обучен не только чтению и письму. Он прекрасный певец и играет на гуслях. О том, как он научился этому искусству, никогда ничего не сообщается. Он играет в шахматы так, что уверенно обыгрывает татарского хана, непобедимого знатока этой игры. В былинах о Добрыне и Василии Казимировиче он выступает как искусный стрелок и сильный борец. В лице Добрыни народ воплотил те качества, которые он в совокупности обозначил словом «вежество». В понятие «вежества» входит не только все то, о чем уже упоминалось, но и знание внешних форм вежливости и культуры в обращении людей друг с другом. Добрыня всегда знает, как войти в палату, как закрыть за собой дверь, знает, как и кого надо приветствовать, кому надо поклониться «в особину». Он умеет держать себя за столом, он знает, как сесть и как вести себя за едой; Добрыня владеет искусством не только письма, но разумной речи, беседы. Он изображается как человек «почесливый», учтивый и приветливый. Таков он не только в формах своего обращения, таков он и по существу своих моральных качеств. Это не внешний лоск, которому можно выучиться безотносительно к моральным качествам, это глубокая, выработанная историей культура. Как и другие герои, он, например, глубоко любит, уважает и бережет свою мать, так же как она его. Сын для нее «милое чадушко любимое».

Умение владеть внешними формами жизни вытекает у Добрыни из самой сущности его характера. Это умение делает его особенно пригодным для дипломатических поручений. В дипломатических делах и сношениях он представляет Русь, он самый достойный, избранный ее представитель. Добрыня великолепный образец того, что русские осознавали себя высококультурным народом и этой культурой гордились.

Однако «вежества» еще недостаточно, чтобы прослыть героем, хотя герой этим качеством и обладает. Основное качество Добрыни, как и других героев русского эпоса, – это беззаветная храбрость, мужество, не знающее пределов. Храбрость и мужество мы видели, правда, и у Потыка, у Ивана Годиновича и в особенности у Дуная. Но их храбрость была ложно направлена. Герой в русском эпосе не тот, кто храбр, а тот, чья храбрость направлена на защиту родины.

Этим все ранее рассмотренные былины и герои отличаются от былин и героев данной группы. Добрыня в былине о змееборстве служит своей родине. Он подлинный богатырь.

Добрыня проявляет свойства героя и богатыря очень рано: по одним вариантам – с двенадцати лет, по другим – с пятнадцати. Богатырство его ранних лет проявляется в том, что его с детства тянет к оружию. Владеть оружием его никто не обучает, богатырскому делу он обучается сам.

А растет тут-ле Добрынюшка лет до двенадцати, Он стал хватать приправу богатырскую. (Онч. 59)

За какое бы оружие Добрыня ни брался, он сразу начинает владеть им хорошо. Он начинает «пофыркивать саблей», «подпираться копьецом». В нем просыпается его богатырская природа.

У Добрыни сердце возъярилося, Могучи плечи расходилися, Не может уничтожить свое ретиво сердце. (Тих. и Милл. 21)

Таковы общие черты Добрыни как героя. Наиболее ярко его героический характер сказывается в его борьбе со змеем.

Добрыня с молодости предается богатырской забаве – охоте, и на охоте же с ним происходит первое его богатырское приключение. Он встречает змея. Эта встреча внешне, по ходу действия, ничем не мотивирована. Тем не менее слушатель постепенно к этой встрече подготовляется и начинает ее ждать.

Стал молоденький Добрынюшко Микитинец На добром коне в чисто поле поезживать, Стал он малых змеенышев потаптывать. (Гильф. 79)

Эти строки очень важны. Они показывают, что в глубине России, в Рязани, вырастает герой, которому суждено избавить свою землю от нависшего над ней бедствия. Добрыня еще только «топчет змеенышей». Но это значит, что в будущем ему предстоит встреча с самим змеем. Так, без всякого внешнего повода, назревает столкновение. Былина внешне не имеет никакой завязки. Завязка ее глубоко внутренняя. Против темной, древней, зловещей и враждебной силы вырастает своя, новая, молодая, могущественная сила, которая ее уничтожает.

В некоторых вариантах Добрыня не только топчет змеенышей, но и «выручает полонов русских». Об этом мы узнаем из уст матери, которая смотрит на отроческие подвиги Добрыни с материнской тревогой и выговаривает ему за них:

Что молод начал ездить во чисто поле, На тую гору Сорочинскую, Топтать-то молодых змеенышей, Выручать-то полонов русскиих. (Кир. II, 23; Рыбн. 25)

Что значит «выручать полонов русскиих», пока не совсем ясно, но выяснится в конце песни. В этих случаях основной подвиг Добрыни предвосхищается в нарочито неясных очертаниях. Это повышает интерес, но это же показывает с самого начала, что будущий враг Добрыни наносит вред русским людям, беря их в плен. В русском эпосе даже мифический враг изображается как враг родины. Этим змей русского эпоса отличается от змея как сказки, так и легенды и духовного стиха.

Добрыня отпрашивается у матери. Для чего Добрыня, собственно, выезжает, об этом певцы выражаются неопределенно. Во всяком случае он выезжает не для того, чтобы биться со змеем. Причины выезда могут быть самые разнообразные. Иногда он едет на охоту, или просто говорится: «А да здумал он да ехать да во чисто поле». Он прощается с матерью, говоря:

А посмотреть мне людей да нонче добрыех, А показать мне, Добрынюшке, самого себя. (Григ. III, 38)

В одном случае он едет без всякой цели, будучи еще не в «полном уми, не в полном разуми», и берет с собой только лук и стрелы (Григ. I, 114). В печорских былинах ему хочется поглядеть на море (Онч. 59) или посмотреть могучих богатырей (АСТ. 60). Чаще Добрыня отправляется, чтобы выкупаться, иногда – в Пучай-реке.

И задумал Добрынюшка поехать он К той ли ко речке ко Пучайныи; Надо в той мне речке покупатися, Простудить мне-ка нынь да тело нежное. (Гильф. 64)

Совершенно очевидно, что все эти мотивировки выезда – поохотиться, людей посмотреть, взглянуть на море, выкупаться, посмотреть на богатырей, выезд без всякой цели и причины – не представляют собой завязки. Все это только поводы, чтобы осуществить встречу со змеем. Только в одном случае говорится, что Добрыня едет бить «пещерскую змею» (Григ. III, 35). Такое отсутствие внешней завязки при наличии глубоко заложенной внутренней завязки представляется с точки зрения художественного мастерства очень удачным. Предметом былины служит встреча двух враждебных сил, из которых одна определена очень ясно, другая еще остается в тени и возбуждает интерес. Слушатель пока не знает, что предстоит Добрыне, но уже догадывается об этом.

Отсутствие внешней завязки важно и в другом отношении. Русский богатырь никогда не совершает подвига ради подвига. Он никогда не едет на совершение бесцельных подвигов и не ждет интересных приключений. Но русский герой всегда совершает свои подвиги там, где это от него требует жизнь и обстоятельства, где его подвиг нужен, и тут он не знает никаких колебаний и не ведает страха.

Отсутствие внешней завязки свидетельствует также о том, что здесь выпало какое-то звено, а именно звено начальное. Каково было это начало и каковы причины его выпадения, мы сможем установить, только рассмотрев былину до конца. Добрыня, конечно, едет на борьбу со змеем, но об этом, за одним-единственным исключением, никогда не говорится прямо.

Перед отъездом Добрыня всегда прощается с матерью. Мать предупреждает его о грозящей ему опасности. У современного читателя невольно возникает вопрос, откуда она знает подробности о Пучай-реке и о предстоящих сыну опасностях. Это остается неизвестным, и только в одном случае она говорит, что слышала об этом от своего отца.

Советы эти для нас интересны потому, что они уже дают первое представление о том страшном враге, с которым герою предстоит сразиться. Река Пучай – не совсем обычная река. В ней нельзя купаться. Об этом предупреждает не только мать Добрыни, но и встреченные им у реки девушки-портомойницы, которые говорят, что в Пучай-реке нельзя купаться нагим. Этот запрет явно идет из духовных стихов. Нагим нельзя купаться в Иордане, так как в этой реке был крещен Христос. Такого же рода предупреждение мы встретим в былине о Василии Буслаевиче, когда он хочет купаться в Иордане. В реке Почайне, по преданию, было произведено крещение Руси, и, возможно, именно поэтому запрет купанья в эпосе был перенесен на Пучай-реку, хотя в остальном былина не сохраняет никаких следов акта крещения. Добрыня всегда смеется над предупреждением девушек, так же как и Василий Буслаевич. Василий Буслаевич, купаясь нагим в Иордане, совершает с точки зрения церковного мировоззрения кощунственный акт. Добрыня никакого кощунственного акта не совершает. Тем не менее его купание ни с какой стороны не похоже на крещение, как это утверждал Всеволод Миллер и другие.

Причина, по которой нельзя купаться в Пучай-реке, не имеет ничего общего с запретами религиозного характера. Река эта опасна, а не священна. Эта река – обиталище змея. Тот, кто попадает в эту реку, попадает в пасть всепожирающего чудовища. Таким образом, это адская река – река смерти. Иногда она представляется огненной.

Из-за первой же струйки как огонь сечет, Из-за другой же струйки искра сыплется, Из-за третьей же струйки дым столбом валит, Дым столбом валит да сам со пламенью. (Гильф. 5)

Заметим, что змей всегда находится у реки. Генетически река, у которой обитает змей, восходит к представлениям о реке, отделяющей мир здешний от мира нездешнего. Убивая змея, Добрыня уничтожает в сознании людей границу между этими мирами, а тем самым уничтожает веру в потусторонний мир. Однако такой смысл змееборства уже давно позади в русском эпосе Киевской Руси, и не в этом состоит подвиг Добрыни, как он изображается в нашей былине.

Чтобы лучше понять смысл былины, необходимо выяснить, что, собственно, понимается под змеем данной былины. Что он не олицетворение ада и дьявола, как утверждал Марков, а также не вражеского, иноземного войска, как это утверждали другие, это с полной ясностью вытекает из текста самой былины. На вопрос о том, что народ понимает под змеем, ответ надо искать в самой былине. Былина же показывает, что змей в его древнейшей форме представляет природные стихии, а именно стихии огня, воды, гор и небесных сил – дождя и грозы.

Огненная природа змея выражена в том, что он обитает в огненной реке. Эта река испускает дым, искры и пламя. Змей испускает огонь также при своем полете.

Огненная река встречается, однако, сравнительно редко и, возможно, проникла в былину из других жанров. Собственно же река представляет собой водяную стихию, силу воды. Опасность реки в данной былине состоит в том, что она засасывает попавшего в нее, приводит его в пещеру змея. Такова наиболее распространенная и художественно наиболее убедительная форма этого мотива. Такая форма ясно показывает, на чем основан запрет купания. Очень яркую и вместе с тем сжатую картину этих представлений мы имеем, например, в сибирской былине, записанной Гуляевым в Барнауле. Мать предупреждает Добрыню:

Через первую ты струечку переплывешь, Через вторую струечку переплывешь, Через третью струечку не плавай ты: И тут струи вместе сходятся, И унесет тебя к горам высокиим, К тому тебя ко люту змею: Пожрет тебя злой змеишшо-Горынишшо. (Тих. и Милл. 21)

Змей представляет собой пожирающую силу воды. Третья струя иногда называется «относливой». В свете этих полных и ярких форм становятся понятными многочисленные фрагментарные и без сравнения с лучшими текстами неясные случаи.

На Крайнем Севере река иногда заменяется морем. Змей, таким образом, представляется властителем, хозяином водяной стихии.

Добрыня, побуждаемый жарой, скидывает одежду и бросается в реку, хотя он и предупрежден об ожидающей его опасности. Змей появляется, как только Добрыня попадает в середину реки, в третью, «относливую» струю. Мы ожидали бы, что змей должен приплыть к Добрыне, и такие случаи действительно есть. Вода при этом подымается, выходит из берегов, или о ней говорится, что она «смутилася». Чаще, однако, змей прилетает, причем появляется из своей пещеры или из туч. Как обитатель пещеры, змей – горное существо. Он называется «Змеищо да зло Горынищо» (Григ. III, 64), «пешшорская змея», «змея печорская» и т. д. Владимир посылает Добрыню в «Туги горы» – явная переделка имени Тугарина, свидетельствующая, что у певца змей ассоциируется с горами (Гильф. 59).

Одновременно с этим змей – властитель стихии туч и небесного огня.

Как в тую пору, в то время Ветра нет, тучу наднесло, Тучи нет, а только дождь дождит, Дождя-то нет, искры сыпятся, – Летит Змеище-Горынище, О двенадцати змея о хоботах, Хочет змея его с конем сожечь. (Рыбн. 25; Гильф. 59, 79, 123, 157 и др.)

Приведенные материалы в достаточной степени опровергают мнение, будто народ в образе змея представляет себе дьявола или вражеское войско. Змей данной былины – фантастическое, враждебное человеку существо, в котором воплощены опасные для человека и губительные для него силы стихий природы: сила воды, огня, грозы и – в меньшей степени – гор.

Мифический хозяин стихий как враг человека известен нам с древнейших времен развития эпоса. В русском эпосе он уже теряет свои специфические черты хозяина. Змей представлен хозяином уже не одной какой-нибудь стихии, как было некогда, а сразу нескольких. Это обобщенный образ хозяина стихий, враждебного человеку.

Покорение, уничтожение такого врага также издавна воспевается эпосом. Из раба природы человек становится ее хозяином. Хозяева стихий, которым он некогда поклонялся, ему не нужны теперь, когда с ростом культуры он сам начинает владеть природой. «Всякая мифология преодолевает, подчиняет и формирует силы природы в воображении и при помощи воображения; она исчезает, следовательно, с действительным господством над этими силами природы», – говорит Маркс[137]. Исчезающую мифологию мы имеем и здесь. В своем художественном творчестве народ повергает своих старых богов, и не случайно, что змея повергает именно Добрыня, как герой, в котором народ изобразил носителя своей национальной культуры.

Такова одна из идей этой былины. Былина показывает нам, как народ стряхивал с себя предрассудки прошлого. Но этим еще далеко не исчерпывается идейно-художественное содержание былины. Это только древнейший пласт ее. Если бы содержание былины ограничивалось этим, она не многим отличалась бы от подобных же песен на более ранних ступенях развития эпоса и было бы непонятно, чем объясняется необычайная популярность Добрыни как эпического героя и любовь к нему народа. Былина претерпела дальнейшую эволюцию, наполнилась новым содержанием. Чтобы установить, определить это новое содержание, необходимо рассмотреть не только начало былины, но весь ход повествования.

Змей всегда хочет уничтожить, сжечь, потопить, пожрать Добрыню:

Теперечь Добрыня во моих руках, Захочу – Добрыню теперь потоплю, Захочу – Добрыню в хобота возьму, В хобота возьму и в нору снесу, Захочу – Добрыню съем-сожру. (Рыбн. 25)

После этих угроз завязывается бой. При анализе его необходимо иметь в виду, что в своей полной форме сюжет содержит два боя. Они протекают различно. Как первый, так и второй имеют свои характерные формы. Правда, эти две формы влияют одна на другую, и случается, что певцы их путают, но все же они вполне ясно отличимы. Даже в тех случаях, когда певцы знают только об одном бое, мы всегда в состоянии сказать, идет ли он в формах, характерных для первого боя или для второго.

В первом бое со змеем Добрыня совершенно безоружен. Можно наблюдать, что певцы различными средствами обрисовывают или мотивируют эту безоружность. Они как будто намеренно лишают героя всякого оружия, всяких средств защиты. Это обстоятельство чрезвычайно знаменательно и требует особого рассмотрения. Способы, какими певцы лишают Добрыню оружия, чрезвычайно разнообразны: змей настигает Добрыню купающимся; одежда, конь, доспехи и вооружение остались на берегу. Но Добрыня всегда хороший пловец: «Он горазд был плавать по быстрым рекам». Певец как будто забывает об «относливой» струе, в которой Добрыня, по предвещанию матери, должен погибнуть. Он ныряет и выходит на берег, но не успевает взяться за оружие, и тут же начинается бой. Иногда безоружность мотивируется тем, что Добрыня перед купанием отпустил коня со всем оружием и доспехами пастись или же слуга его, слыша приближение змея, в страхе бежит и уводит с собой коня (Гильф. 59, 64). Иногда Добрыня с самого начала не берет с собой никакого военного оружия, так как он едет на охоту или купаться. Безоружность Добрыни иногда подчеркивается:

Ему нечего взять в белые во ручушки, Ему нечем со змеищем попротивиться. (Гильф. 79)

Таким образом, сразу становится ясным, что предстоит борьба слабого с сильным. Лишая героя оружия, народ как бы хочет подчеркнуть, что превосходство Добрыни выражается не в физической силе и не в вооружении. Чем же побеждает Добрыня, что заменяет ему оружие? Ответ на этот вопрос настолько устойчив и постоянен, что это постоянство не может быть случайным, а должно иметь особые причины. Добрыня побеждает змея шапкой земли греческой. Это, несомненно, один из древнейших элементов былины, но вместе с тем он, столь же несомненно, более позднего происхождения, чем образ змея и сюжет змееборства. Шапка земли греческой есть художественное воплощение той силы, при помощи которой в данной былине побивается змей.

По многим признакам видно, что народ уже не знает и не помнит, что представляет собой шапка или шляпа земли греческой. Тем не менее она – не измышление фантазии. Шляпа или шапка земли греческой – не что иное, как монашеский головной убор, имевший форму капюшона или колокола. На Русь этот убор был занесен из Византии[138]. В былинах его часто носят калики перехожие. Не всегда ясно, откуда в былине о Добрыне и змее эта шапка в нужный момент берется. В варианте Кирши Данилова и некоторых других записях Добрыня надевает ее, уходя из дома. «Надевал на себя шляпу земли греческой» (К. Д. 48; Гильф. 59). Выходя из воды, он только и успевает взяться за эту шляпу. В тех случаях, когда слуга угнал его коня, он оставляет на берегу одну эту шляпу.

Одна осталась только шляпа греческа, Тая ли шляпа богатырская. (Гильф. 64)

Чаще всего, однако, шляпа (шапка, колпак) оказывается на берегу совершенно неожиданно и попала сюда неизвестно как: «Лежит тут колпак да земли греческой» (Гильф. 5). Этим колпаком Добрыня обычно и ударяет змея и сразу отшибает ему три или даже все двенадцать хоботов, после чего змей теряет силу, падает в траву, а Добрыня наступает на него ногой или садится на него. Бой, таким образом, обычно очень короток.

Он берет-то тот колпак да во белы ручки, Он со тою ли досадушки великою, Да ударил он змеинища Горынища, Еще пала-то змея да на сыру землю. (Гильф. 79)

Такова типичная картина этого боя. Что заставляет народ утверждать, что Добрыня сразил змея не мечом, не палицей и никаким другим оружием, а именно этой шапкой? Отметим, что во всем мировом фольклоре, в котором змееборство представляет один из весьма распространенных мотивов, подобная форма борьбы и победы встречается только в русском эпосе и характерна для данной былины. Кроме данной былины, она изредка встречается только в некоторых вариантах былины об Илье Муромце и Идолище, хотя для этой былины она и не специфична. Здесь Илья иногда такой же шляпой побивает Идолище. Следовательно, деталь эта не случайна и за ней кроется какая-то мысль: не только Добрыня, но иногда и Илья побивает врага этой шапкой. Самое название «шапка земли греческой» указывает на то, что здесь сохранились какие-то воспоминания об отношениях Киевской Руси к Византии.

В народном сознании того времени Византия была важна тем, что из Византии на Русь пришло христианство. Эпос показывает, как народ к этому отнесся. Значение принятия христианства было чрезвычайно велико. Оно означало, что Русь вступила в число великих европейских держав того времени. Но в народном сознании не это являлось еще главным и решающим. Объединение племен в государство приводит к созданию народного единства. Одной из причин, препятствующих объединению племен, была старая языческая религия с ее многообразием племенных богов, хозяев стихий. Уже имелась тенденция к единобожию – Перун был главным из богов славян. Как мы знаем, Владимир сделал попытку приспособить язычество к общегосударственным интересам и нуждам: в Киеве близ дворца были поставлены идолы всех главнейших богов в знак общенародного единства. Но многообразное язычество оказалось малопригодным для целей государственного объединения, и в X веке государственной религией было признано христианство. Поэтому в народном сознании «православный» стало синонимом «русского», а «поганый» означало иноверца и иноземца, чужестранца. Таким образом, христианство в народном сознании того времени было одним из выражений слияния племен в народность. Владимир прекрасно понимал, и народ его в этом поддерживал, что христианство было могучим фактором объединения племен в единый народ и единое государство. Христианская религия в данную эпоху имела важное политическое значение, и это значение тогда было прогрессивным. Орудием духовного порабощения и классового гнета религия стала позднее, и знаменем религии в этом ее значении стал крест. Герои эпоса никогда не выступают защитниками креста. Они никогда не являются крестоносцами, как они не являются и меченосцами во имя креста. Наоборот, Илья Муромец, как мы еще увидим, сбивает кресты с церквей. В противоположность кресту шапка земли греческой понимается как знамя нового христианства в той его функции и в том его историческом значении, которое в X веке вывело Русь из союза племен в государство. Получив христианство из Византии, Русь осознала себя равноправной и не менее мощной державой, чем была Византия. Христианство было не причиной, а знаком этого роста. В эпосе таким знаком служит «шапка земли греческой». Именно поэтому хоботы змея отбиваются не крестом и не мечом, а греческой шапкой, и не каким-либо другим героем, а Добрыней, так как Добрыня, как мы уже видели, изображается в эпосе как наиболее достойный носитель новой, только что осознавшей себя молодой русской культуры на заре истории Русского государства.

Мы видим, таким образом, насколько усложнена и на какую высоту поднята старая идея о борьбе человека с природой. Победа над змеем понимается уже не как победа человека над силами природы, а как победа молодого Русского государства и его новой культуры над темными силами прошлого. Змей есть художественный образ догосударственного прошлого, повергаемого развитием русской культуры и Русского государства. Мы видим, таким образом, что былина о змееборстве Добрыни есть былина созидающегося, крепнущего государства.

Идея этой былины весьма древняя. Как идея патриотическая, выражающая победу русского народного героя над варварскими силами прошлого, она сохраняла свою актуальность в течение веков, но, разумеется, могла забываться, затемняться. Это сказывается на некоторых деталях в описании боя, в частности на трактовке «шапки земли греческой». В глазах народа Византия очень скоро потеряла свой авторитет, связанный исключительно с принятием христианства. В военных же столкновениях могущественная Византия не раз была побеждена русскими или прибегала к помощи русских в своих столкновениях с европейскими и малоазиатскими врагами. Окрепшее национальное самосознание русских и печальная историческая судьба Византии приводят в эпосе к полному забвению былых связей с ней. В соответствии с этим народ забывает об исконном значении «шапки земли греческой», и шапка становится боевым оружием, действующим не потому, что она – «земли греческой», а в силу своей тяжести. Она представляется «богатырской шляпой», заменяющей дубину (Гильф. 64). «А весу-то колпак будет трех пудов» (Гильф. 5). Иногда же, наоборот, она представлена мягкой, пуховой, но в таких случаях Добрыня набивает ее песком: «Нагреб он шляпу песку желтого» (К. Д. 48). Эпитет «греческий» начинают относить не к шляпе, а к земле в буквальном смысле этого слова: «Насыпал колпак земли греческой», то есть набил его греческой землей, чтобы он стал тяжелым (Кир. II, с. 23; Рыбн. 25). В нижнеколымской былине все действие переносится к берегу греческого моря:

Нагребал он в тое шляпу хрущата песка, Еще той ли земли, земли греческой. (Милл. 21)

Наконец, в пинежской традиции «шапка земли греческой» уже забыта целиком. Добрыня забрасывает глаза змея пригоршней песку (Григ. I, 52) или хочет убить его пятипудовым сер-горюч камнем (Григ. I, 87).

Такое забвение и выветривание не являются свидетельством плохой памяти народа. Забывается то, что уже неактуально. Отношения с Византией как передатчицей к нам христианства для слагателей былин были актуальны лишь очень короткое время. Так объясняется забвение «шапки земли греческой» и некогда придаваемого ей значения.

Однако содержание былины раскрылось перед нами еще не полностью. Следя за ходом боя, мы наталкиваемся на совершенно необычное, полностью неожиданное и загадочное явление: победив змея, Добрыня не убивает его, а щадит его жизнь. Это настолько необычный для народной поэзии исход борьбы, что должны были иметься какие-то особые причины его появления. Во всем русском фольклоре герой никогда не знает никакой пощады по отношению к врагам. Он не вступает с ними ни в какие соглашения, а всегда только уничтожает их. Эта норма здесь нарушена. Как мы увидим ниже, сам народ иногда как будто недоумевает по поводу этой пощады и пытается объяснить ее по-своему. Во всяком случае Добрыней руководит не «великодушие», как полагал Орест Миллер. Змей молит о пощаде и предлагает заключить «заповедь», наиболее типичная форма которой сводится к следующему:

Вот как тут змея да возмолилася: – Ай же ты, Добрыня сын Никитинич! Мы положим с тобой заповедь великую, Чтоб не ездить бы тебе во далече чисто поле, Не топтать-то ведь младых змеенышев, А моих-то ведь рожоных малых детушек, А мне не летать больше на святую Русь, Не носить-то людей да во полон к себе. (Гильф. 157)

Эта «заповедь» для нас полна величайшего интереса. Она обнаруживает, что змей, который предстал перед нами как хозяин огня, рек, дождя и гор, наносит вред Киеву, что из Киева он уносит в полон русских людей. Мифический враг начинает терять свои мифологические черты и приобретает новый характер, идущий не из мифологии, а из исторических отношений и борьбы военного характера. Основная идея былины, обрисованная нами выше, не только осложняется, но приобретает совершенно новый характер: с появлением Киевского государства исконный древний враг человечества становится врагом Киева, а Добрыня, поражающий змея, – защитником родной земли. Такая трактовка змееборства и образа змея более поздняя, чем первая. Так на одном сюжете можно проследить следы и более древнего, и более позднего понимания его, которые не противоречат одно другому, а взаимодополняются.

Но эти наблюдения нам еще не объясняют, почему Добрыня щадит змея. По некоторым признакам видно, что народ и сам недоумевает, почему Добрыня не приканчивает змея. Пудожский певец Антонов к этому месту прибавил:

А на те лясы Добрыня приукинулся. (Гильф. 64)

Эти слова явно выражают неодобрение певца. Народ не имеет обыкновения в самой песне выражать свое отношение, или свое мнение, или оценку тех событий, о которых повествует песня. Иногда это делается прозой, в виде замечаний, высказываемых во время пения. Такие ремарки советскими собирателями записываются, и они представляют драгоценный материал для суждений об отношении исполнителя к исполняемому. Однако у некоторых исполнителей советского времени такие «авторские отступления» включаются и в самый текст песни. Так, М. С. Крюкова пропела это место с таким добавлением:

Нужно спороть-то и было буйну голову, А и распороть-то было и сердце змеиное, А и как змея-то, змея-то зла поганая, А и обошла она Добрынюшку ведь и лесеми. (Крюк. I, 20)

Ответ на вопрос, почему Добрыня не убивает змея, не может быть вычитан из самой былины. Объяснение этого мы найдем в истории былины, которую предположительно можно восстановить по имеющимся вариантам.

Необходимо обратить внимание на то, что вся эта часть былины, вплоть до «заповеди», стоит вне киевского цикла. Добрыня уезжает не со двора Владимира, а из материнского дома, не из Киева, а из Рязани. Подвиг совершен не по поручению Владимира. Добрыня возвращается домой к матери. Вся эта часть не подверглась процессу циклизации, она осталась вне орбиты киевского цикла. Однако по своему героическому характеру сюжет в целом таков, что он мог быть вовлечен в киевский цикл. Упоминание Киева в «заповеди» говорит о том, что древний, докиевский сюжет в Киевской Руси принял новые формы и новый смысл. Попав в орбиту киевского цикла, древний, докиевский сюжет должен был подвергнуться ряду изменений. Совершив подвиг не по поручению Владимира, герой должен был теперь, с вовлечением в киевский цикл, совершить его по поручению Владимира. Так получается удвоение змееборства. Один раз Добрыня бьется по собственному почину, другой раз по приказанию Владимира. Это объясняет нам наличие двух боев в этой былине. Но раз змееборство совершается дважды, первый бой не может быть доведен до конца. Так создается мотив временной пощады врага.

В данном случае переход из докиевского состояния в киевский цикл осуществился художественно не вполне удачно. Эту художественную неудачу народ прекрасно ощущает и делает попытки ее исправить и устранить – отсюда многочисленные варианты с одним боем вместо двух: народ заставляет Добрыню сразу же убить змея, не входя с ним ни в какие соглашения. В такой форме повествование выигрывает в том отношении, что устраняется непонятная пощада Добрыней змея, но в другом отношении оно проигрывает: Добрыня здесь совершает подвиг безотносительно к Киеву. Идейное содержание былины при такой трактовке снижается, она легко превращается в интересное приключение полусказочного характера. В таких случаях Добрыня побеждает змея уже не «шапкой земли греческой», а при помощи обычного оружия (Гильф. 241; Григ. III, 38, 76; Милл. 21; Аст. 70). Этим объясняется, что, несмотря на некоторую неудачу в спайке, все же форма с двумя боями, как наиболее полная и с идейной стороны наиболее значительная, народом сохраняется.

Если все эти предположения верны, они позволят восстановить и древнее, начальное звено былины, выпавшее из нее с привлечением сюжета к киевскому циклу, и объяснить причину этого выпадения. В догосударственном эпосе герой борется со змеями или аналогичными чудовищами за женщину, которую это чудовище похитило у героя. Но такой сюжет, как мы уже знаем из рассмотрения былин о сватовстве, в русском эпосе невозможен: такой сюжет не вызвал бы интереса и восхищения. Это дает нам право предположить, что первоначальной причиной выезда Добрыни (или его предшественника) из дому было похищение у него жены или сестры или же сватовство, поиски жены[139]. С исчезновением этой причины Добрыня отправляется уже только чтобы выкупаться и пр., как мы это видели при рассмотрении начал. Но похищение женщины все же не совсем исчезло из эпоса. С появлением в эпосе Владимира женщина иногда похищается уже не у героя, искателя, а у Владимира. Герой действует уже не для себя, а выручает другого. Но и здесь мы увидим совершенно неожиданные и очень важные для понимания эпоса противоречия.

Змей всегда нарушает заповедь немедленно после ее заключения. Он уносит Забаву Путятишну, племянницу Владимира. По воздуху он тащит ее в свою берлогу. В редких случаях Добрыня это видит и тогда поворачивает коня и добивает змея (Марк. 73). Но такие случаи – исключение. Обычно после того, как была положена заповедь, певец переносит нас в Киев, на пир к Владимиру. Добрыня может там присутствовать, но существенного значения это не имеет. Если он вернулся к матери и находится в Рязани, то иногда отпрашивается у нее к Владимиру и едет в Киев, но может остаться и в Рязани. На пиру Владимир сообщает о случившейся с его племянницей беде, и кто-нибудь из присутствующих указывает на Добрыню как на спасителя, так как он побывал в змеиных краях и переведался со змеем.

Здесь поневоле возникает вопрос: почему этот сюжет не мог стать главным и основным, почему похищение Забавы не может стоять в начале былины? Ответ даст нам анализ дальнейшего развития хода действия.

Прежде всего надо оговорить, что случаи, когда былина о змееборстве Добрыни начинается с похищения Забавы и отправки Добрыни, все же есть. Правда, их имеется только два (Рыбн. 40 = Гильф. 93, 191) и они принадлежат к художественно наиболее слабым и с точки зрения идейного содержания наименее интересным вариантам этой былины. Первый из них записан в Кижах от Романова. Романов плохо помнил эту былину и не довел свою песню до конца. Второй случай записан в Выгозере от старухи-раскольницы. Здесь в роли Добрыни выступает Дунай. У царя (не у Владимира) змей похищает любимую племянницу. Дунай ее выручает и женится на ней. Это чисто сказочная трактовка сюжета. Таким образом, эти два случая показывают невозможность подобной трактовки сюжета в русском эпосе. Ту же картину мы имеем в тех случаях, когда былина распалась на две разные песни. Можно было бы ожидать, что в таких случаях песня могла бы начаться с похищения племянницы Владимира. Но этого никогда не происходит. Народ явно избегает похищения в завязке, заменяя его любой другой завязкой. Песни, содержащие только второй бой, заимствуют завязку от песен о первом бое (Добрыня едет купаться, на охоту и пр.), или же его, например, посылают на Пучай-реку за молодильными яблоками (Марк. 5, 73), или змей появляется под Киевом и требует себе поединщика – форма, явно перенесенная из других былин (Рыбн. 193; Пар. и Сойм. 6). В таких случаях Добрыня неожиданно для себя находит и выручает девушку, пленницу змея, не всегда племянницу Владимира, и в одном случае даже женится на ней (Онч. 59). У Кирши Данилова Добрыня освобождает свою собственную тетушку – случай, повергший в недоумение Белинского и представляющий собой явную деформацию в результате распадения песни и стремления избежать завязки через похищение змеем женщины.

Чтобы объяснить такое отрицательное отношение к подвигу освобождения княжеской племянницы, необходимо рассмотреть, как Добрыня относится к данному ему поручению. Оказывается, что Добрыня горько жалуется своей матери. Жалобы эти в устах богатыря, который только что совершил подвиг – победил змея, и который теперь посылается, чтобы довести свой подвиг до конца и добить врага, сами по себе совершенно непонятны. Они не вяжутся с обликом героического Добрыни. У некоторых певцов Добрыня действительно страшится подвига, боится его. Так, у М. С. Крюковой Добрыня обнаруживает явный страх перед змеем (Крюк. I, 21). Это несомненное и явное искажение, так как Добрыня всегда обладает полным бесстрашием, которое он проявляет и в первом бою со змеем. Певец Калинин из Повенца заставляет Добрыню кручиниться потому, что у него нет ни коня, ни копья. Мать указывает ему на отцовского коня (Гильф. 5). Эти случаи – примеры непонимания истинного смысла жалоб Добрыни. Во многих случаях жалоб вообще нет, в других они сведены до краткого упоминания, что Добрынюшка «закручинился», «запечалился».

Замечательно полную форму жалоб мы имеем у пудожского певца Фепонова. Выслушав данное ему поручение,

Закручинился Добрыня, запечалился, А й скочил-то тут Добрыня на резвы ноги, А й топнул-то Добрыня на дубовый мост, А й стулья-то дубовы зашаталися, А со стульев все бояре повалилися. (Гильф. 59, ср. Гильф. 64)

Этот случай вскрывает характер тех переживаний, которые обозначены словом «закручинился». Это не печаль, а гнев и возмущение. Добрыня в данном ему поручении видит унижение своего достоинства, оскорбление чувства чести. У Фепонова находим:

А место во пиру мне было большое, А большое-то место не меньшее, А и чарой во пиру меня не обнесли, А пьяница дурак да в глаза не плевал, Красные девицы не обсмеялися, А Владимир князь да стольно-киевский, А накинул-то он службу ведь великую: А надо мне-ка ехать во Туги-горы, А й во Туги-горы ехать ко лютой змеи, А за ихнею за дочкой княженецкою. (Гильф. 59)

Пудожский певец Антонов спел это место несколько короче, но прибавил:

Дак об том я, Добрынюшка, кручинюся, А об том так, Добрынюшка, печалуюсь. (Гильф. 64)

Эти слова ясно показывают, чем Добрыня возмущен: тем, что надо ехать за дочкой княженецкой. Что такое толкование не есть измышление отдельных певцов, а отражает общенародную мысль, видно по некоторым другим случаям: у Рябинина поручение получает не один Добрыня, а сразу три богатыря. Потык посылается в политовскую землю отвезти дань за 12 лет, Илья Муромец в шведскую землю привезти дань за 12 лет, Добрыне же дается поручение совсем иного свойства:

Отыщи-тко племничку любимую, А прекрасную Забавушку Путятичну… Да подай-ко ты Забаву во белы руки. (Гильф. 79)

Для Добрыни такое поручение звучит как насмешка. У Рябинина подвиги трех героев противопоставляются: первые два героя получают поручение государственного значения, Добрыня же в противоположность им превращен в личного слугу Владимира. В тех случаях, когда былина начинается с того, что змей подлетает под Киев и требует себе поединщика и выбор падает на Добрыню, он не жалуется и не может жаловаться (Рыбн. 193). Он даже сам добровольно вызывается на эту борьбу (Пар. и Сойм. 6), так как дело здесь идет не о личной услуге, оказываемой семье Владимира, а о спасении Киева. Поручение добыть племянницу Владимира Добрыня понимает в том смысле, что он не ровня другим богатырям. Певец Романов (Кижи) начинает свою песнь прямо с весьма пространно изложенных жалоб Добрыни, в которых герой укоряет мать, что она не породила его силой в Илью Муромца и смелостью в Алешу Поповича. Это значит, что он видит униженным свое богатырское достоинство. Мать его утешает тем, что «ты ведь Добрынюшка, во послах бывал». Такие укоры встречаются очень часто. Поручение, которое дается Добрыне, носит характер не услуги, о которой просят могучего богатыря, а приказа, с которым обращаются к подчиненному слуге:

Не достанешь ты Забавы дочь Потятичной, Прикажу тебе, Добрыня, голову рубить. (Гильф. 5)

Все это проливает свет на вопрос, почему былина о змееборстве не начинается с похищения змеем красавицы, как это имеет место в догосударственном эпосе и в сказке. Это происходит потому, что подвиг избавления царской дочери или княжеской племянницы представляет не общественное или государственное служение Киеву, а личное служение Владимиру. Подвиг этот не богатырский по существу: он богатырский только по своим трудностям.

В полной, «классической» форме былины Добрыня, несмотря на свое нежелание, все же подчиняется Владимиру и отправляется на второй бой со змеем, чтобы выручить племянницу князя.

Соответственно иному характеру, иной смысловой направленности этого второго выезда, и бой протекает в иных формах, чем первый. Эта часть былины тяготеет к сказкам. Прощаясь с сыном, мать дает ему с собой предметы, которые напоминают нам волшебные средства сказки: платок, которым надо утереть лицо перед боем и провести по ребрам коня, и плетку, которой надо ударить коня, отчего у него прибавится силы, или ударить змея, отчего он погибнет. В некоторых случаях эти предметы заменяют ему оружие. Мать ему говорит:

Не бери-тко с собой туга быстра лука, Не бери-ко ты палицы военныи, Не бери-ко копья долгомерного, Не бери-ко ты сабли с собой вострою. (Гильф. 64)

Все это заменяет «платочек семи шелков» или «шемаханская плеточка» и «тальянский плат». Вместо «шапки земли греческой» мы видим волшебные предметы. Впрочем, дары матери встречаются главным образом в онежской традиции, и то не как правило. Чаще Добрыня снаряжается в поход, надевая на себя полное богатырское вооружение.

В противоположность первому бою, для которого выработались совершенно устойчивые формы, второй бой дает картину разнообразия и неустойчивости. Бой по поручению Владимира ради его племянницы в народном сознании не может сравниться по своему значению с боем, в котором змей побивается как враг человеческого рода. О втором бое сообщается очень кратко и лаконично:

Они тут дрались да цело по три дня, А Добрыня сын Никитинич Отшиб у ей двенадцать хоботов. (Гильф. 157)

У таких замечательных певцов, как Рябинин, второго боя вообще не происходит. Добрыня только ругается с змеем и уводит Настасью. В тех случаях, когда мать дает ему платок и плеть, он побивает змея плетью:

Вынимал-то плетку из карманчика, Бьет змею да своей плеточкой — Укротил змею, аки скотинину. (Гильф. 59)

Он разрубает змея на мелкие части и разбрасывает их по полю. Слабое развитие форм змееборства этой части былины приводит к тому, что формы борьбы со змеем заимствуются из духовных стихов о змееборстве Георгия и Федора Тирона. Добрыне помогает голос с неба (Гильф. 5; Пар. и Сойм. 54 и др.). Это, однако, отнюдь не означает, что былина по своей идеологии соответствует духовным стихам. Кровь заливает всю землю, земля ее не принимает, но Добрыня копьем ударяет в землю, и кровь уходит в нее. В одном случае формы змееборства заимствованы из былины о бое Алеши с Тугариным: у змея бумажные крылья, Добрыня молит о дожде, дождь смачивает и портит крылья змея, он падает на землю, и Добрыня его убивает (Тих. и Милл. 21).

Здесь у слушателя песни или ее читателя должно возникнуть недоумение: если Добрыня так неохотно едет на подвиг, если подвиг этот не соответствует идеологии русского эпоса, почему эта песня вообще поется? Почему народ посылает Добрыню на этот подвиг? Почему этот сюжет был притянут к киевскому циклу?

Ответ получается при рассмотрении конца былины. Народ находит средства, чтобы этот подвиг личного порядка превратить в подвиг порядка общественного и государственного. Уже в самом начале, как мы видели, иногда сообщается о том, что молодой Добрыня освобождает «полоны русские». О том, что змей полонит русских людей, Владимир никогда не обмолвливается ни одним словом. Он посылает Добрыню вовсе не затем, чтобы спасти Киев, а только за своей племянницей. Но Добрыня, спасая племянницу Владимира, одновременно спасает Киев. Именно этим и держится песня, за это народ дорожит Добрыней и его подвигом освобождения Забавы. Насколько страшной представляется эта нависшая над Киевом беда, видно по тому, как разработан конец песни. Убив змея, Добрыня находит в его логове огромное количество плененных змеем русских людей. Мотив пленения змеем людей очень древен. В русском эпосе он встречается только в этой былине. В мифах герой, убив чудовище, находит в его чреве своих предков и многочисленных людей и выпускает их на свободу. Рудимент поглощения сохранился в печорской былине: здесь змей выхаркивает полоненную им красную девицу. Однако этот случай – совершенно исключительный. В русской былине пострадавшими являются не отдаленные предки, а русские люди, киевляне, а также и иноземные короли и королевичи, которых змей держит в плену в своей пещере. Мотив освобождения пленных, однако, интересен не столько как рудимент, сколько потому, что он показывает, в каком направлении развивается эпос. Подвиг только личного порядка в русском эпосе уже немыслим. Этот подвиг, совершенный в угоду Владимиру, превращается в героический по существу: Добрыня совершает акт освобождения многих тысяч людей. Особенно яркую и полную форму этого мотива мы имеем у Калинина.

Опускается Добрыня со добра коня И пошел же по пещерам по змеиныим, Из тыи же из пещеры из змеиною Стал же выводить да полону он русского. Много он вывел он было князей князевичев, Много он девиц да королевичных, Много нунь девиц да и князевичных А из той было пещеры из змеиною. (Гильф. 5)

В последней пещере он находит Забаву и тоже выводит ее на белый свет. Затем он обращается к освобожденным с речью, в которой с замечательной яркостью и полнотой высказывает свое героическое сознание:

Кто откуль вы да унесены, Всяк ступайте в свою сторону, А сбирайтесь все да по своим местам, И не троне вас змея боле проклятая, А убита е змея да та проклятая, А пропущена да кровь она змеиная, От востока кровь да вниз до запада, Не унесет нунь боле полону да русского И народу христианского, А убита е змея да у Добрынюшки, И покончена да жизнь нуньчу змеиная. (Гильф. 5)

В этих словах Добрыня определяет свой подвиг как подвиг освободителя. Таким он себя осознает, и таким он изображен у лучших певцов:

Теперь вам да воля вольная. (Гильф. 157, Касьянов) Ай же полона да вы россейские! Выходите-тко со нор вы со змеиныих, А й ступайте-тко да по своим местам, По своим местам да по своим домам. (Гильф. 79, Рябинин)

Этим подвигом былина по существу кончается. Но тем не менее развязка в этой форме еще не полная. В догосударственном эпосе и в сказке борьба со змеем из-за похищенной девушки кончается браком девушки либо с самим героем, либо с другим лицом, для которого он ее освобождает и привозит.

Добрыня, как правило, не женится на освобожденной им девушке. Но что в самом сюжете постулируется какой-то брачный конец, видно из некоторых деталей окончания этой песни. Так, в сибирской былине Владимир сам предлагает Добрыне жениться на Забаве, но тот не соглашается, так как она оказывается его крестовой сестрой (Тих. и Милл. 21). В других случаях Забава по дороге, сидя с Добрыней на коне, предлагает себя в жены, но Добрыня отказывает ей.

Если хочешь ты, Добрыня, я буду твоей молодой женой. Если ты не хочешь меня брать молодой женой, То дадим тебе села с приселками, А хоть города с пригородками.

На что Добрыня отвечает:

Не надо мне городов с пригородками И селов с приселками, А только надо мне-ка славушка великая. (Пар. и Сойм. 54)

Несколько иной характер этот диалог на коне носит у Калинина. Здесь Забава предлагает себя не в награду: она признается Добрыне в любви. Он завоевал ее расположение своим подвигом, но вместе с тем она инстинктивно чувствует, что между нею и Добрыней лежит пропасть, и истолковывает это чисто по-женски – отсутствием у Добрыни чувств к ней.

За твою было великую за выслугу Назвала тебя бы нунь батюшком — И назвать тебя, Добрыня, нуньчу не можно! За твою великую за выслугу Я бы назвала нунь братцем да родимыим — А назвать тебя, Добрыня, нуньчу не можно! За твою великую за выслугу Я бы назвала нынь другом да любимыим — В нас же вы, Добрынюшка, не влюбитесь!

Добрыня в своем ответе раскрывает перед ней то, что их разделяет:

Говорит же тут Добрыня сын Никитинич Молодой Забаве дочь Потятичной: – Ах ты, молода Забава дочь Потятична! Вы есть нуньчу роду княженецкого, Я есть роду христианского: Нас нельзя назвать же другом да любимыим. (Гильф. 5)

Эти слова, между прочим, полностью опровергают утверждение, будто Добрыня в народном сознании есть герой княжеского происхождения. Если бы это было так, ничто не препятствовало бы его браку с племянницей Владимира. Очень возможно, что обозначение Добрыни крестьянским сыном и его невозможность брака с Забавой есть личное привнесение в сюжет Калинина: привнесение это должно быть признано чрезвычайно удачным, соответствующим духу всего эпоса. По художественной убедительности такая мотивировка невозможности брака значительно превосходит ту, которую имеем у М. С. Крюковой: здесь Забава также предлагает себя в жены Добрыне, но он ей отказывает, так как ему известно, что к ней уже давно сватается Дюк Степанович (Крюк. I, 21).

Все эти случаи показывают, что брак героя с девушкой, освобожденной им от змея, не только забывается и выпадает: возможность такого брака сознательно отвергается.

В некоторых случаях песня все же кончается браком, но не на племяннице Владимира. Добрыня на обратном пути в Киев видит богатырский след и решает ехать по этому следу. Он передает Забаву случайно встретившемуся с ним Алеше. Эта случайная встреча с Алешей – довольно механический и внешний способ соединения двух сюжетов. Добрыня едет по следу, встречает женщину, поленицу, богатырку, вступает с ней в бой и женится на ней[140]. Это другой сюжет, но сюжет, не случайно часто контаминированный с песней о змееборстве. Такой конец как бы подчеркивает, что Добрыня не женится на племяннице Владимира, а женится на богатырке, ровне себе.

Все это вскрывает некоторый глухой антагонизм между Владимиром и Добрыней. В данной былине этот антагонизм не проявляется ярко: истинный смысл и причина его могут быть вскрыты только путем сопоставления данной былины с другими, где этот антагонизм между Владимиром и киевскими героями принимает характер открытого конфликта. В данной песне он иногда сказывается в том, что Владимир ничем не награждает Добрыню:

А й за тую-то за выслугу великую Князь его ничем не жаловал. (Гильф. 59)

Добрыня возвращается в свой дом, насыпает коню пшеницы, а сам ложится спать в горнице.

Эта тым поездка та решилася.

Правда, в большинстве случаев о награде или об отсутствии таковой вообще не упоминается, а в некоторых случаях Владимир награждает Добрыню (напр., К. Д. 48: в честь Добрыни устраивается пир), но эти редкие и единичные случаи не характеризуют истинных отношений между Владимиром и Добрыней; Добрыня отказывается и от награды, и от руки Забавы потому, что он не боярин и не князь. Подвиг он совершает не ради Владимира, а ради спасения Киева.

2. Алеша и Тугарин

Былина о бое Алеши с Тугариным тесно примыкает к былине о змееборстве Добрыни. Родство это настолько близкое, что одна не может быть понята без другой.

Как мы видели, бой Добрыни со змеем происходит дважды. Мы отметили тенденцию к разделению этой песни на две с одним боем в каждой из них. Один бой происходит вне Киева и киевской орбиты – Добрыня выезжает из Рязани и наталкивается на змея, – второй бой происходит уже по повелению Владимира. Нечто подобное мы имеем и здесь: Алеша тоже борется со змеем два раза, и тоже в первый раз по дороге в Киев, после выезда из дому, во второй же раз уже в самом Киеве, выручая из беды Владимира. Но эти два боя, как правило, не совмещаются в одну песню. Соответственно, и нет пощады врагу: он убивается с первой встречи, вторая встреча с ним делается невозможной. Два разных боя представляют собой две разные версии этой песни; в кратчайшем изложении они имеют следующий вид:

Первая версия. Алеша Попович с парубком Екимом выезжает из Ростова. У распутья трех дорог они избирают дорогу на Киев. По дороге они наезжают на змея Тугарина. Алеша поражает его в бою, а голову его привозит в Киев.

Вторая версия. Так же как и в первой версии, Алеша с парубком выезжает из Ростова и у камня избирает дорогу на Киев. Он прибывает в Киев без всяких дорожных встреч и приключений. На пиру у Владимира он видит Тугарина, который там обжирается и держит себя вольно с княгиней. Алеша вызывает его на бой и убивает.

Применяя выводы из изучения былины о Добрыне и змее к былине об Алеше и Тугарине, мы должны поставить вопрос О ТОМ, не представляет ли собой первая версия древнейшую, докиевскую форму сюжета, а вторая – позднейшую, киевскую. Анализ былины должен будет либо подтвердить, либо опровергнуть такое предположение.

Уже беглый взгляд на материал показывает, что эти две версии взаимоисключаются. Тем не менее соединение их встречается, но оно лишено смысла. Так, у Кирши Данилова Алеша по дороге в Киев убивает Тугарина, а дальше оказывается, что Тугарин как ни в чем не бывало сидит в Киеве, и Алеша бьется с ним вторично. Певец, увлеченный своим пением (а детали в этой записи художественно очень ярки), забывает, что Тугарин уже убит. Здесь в одном тексте встретились две версии. С этим текстом иногда дословно совпадает запись, сделанная Марковым от Аграфены Матвеевны Крюковой (Марк. 47). Как показала А. М. Астахова, Крюкова знала тексты Кирши Данилова по перепечаткам в антологии А. В. Аксенова «Народная поэзия»[141]. Параллельное сличение текста А. М. Крюковой с текстом Кирши Данилова не оставляет никаких сомнений в том, к какому источнику восходит этот текст, хотя Крюкова внесла ряд изменений и отбросила всю вторую половину, как не вяжущуюся с первой.

К книжному же источнику восходят три записи былины о Тугарине в сборнике Астаховой, где также имеется соединение первой и второй версий. Несуразность избегнута тем, что здесь Алеша встречает в первый раз (по дороге в Киев) не Тугарина, а какого-нибудь другого врага (Неодолище); враг иногда изображается великаном и напоминает Святогора или сближается с Соловьем-разбойником. Эти записи говорят уже о вырождении сюжета: два из них переданы сказочной прозой, один – испорченным стихом. Версия о встрече Алеши с Тугариным – древняя, редкая и вырождающаяся[142].

Вторая версия представлена свыше 20 записями различного достоинства и характера. Эта версия известна во всех районах, где имеется эпос, кроме Беломорья, где известна только первая версия. Количество записей, падающих на каждый район, невелико. Интересно отметить, что относительно наибольшее количество записей падает на Сибирь (5 текстов). Кроме того, имеются сказки и отрывок старинной рукописной повести[143]. Эти данные показывают, что былина идет на вымирание. Как мы увидим ниже, первая версия была вытеснена второй, киевской, а сама она была вытеснена былиной на аналогичный сюжет, а именно былиной об Илье Муромце и Идолище, которая никаких признаков увядания не обнаруживает. В Сибири былинное творчество было менее интенсивным, и потому там данная былина сохранилась лучше, тогда как былины об Илье и Идолище там нет.

Герой этой былины – Алеша Попович. Первую научную и в основном правильную попытку понять и определить этот образ сделал Белинский. Текст Кирши Данилова, единственный, бывший в руках Белинского, принадлежит по своей композиции к самым неудачным из всех записей этой былины. Как уже указывалось, здесь Тугарин убивается дважды. Этим объясняется, что Белинский не мог признать в этой песне (вернее – в данном варианте ее) мысли, хотя он признает в ней «поэзию», «смысл» и «значение». Алеша Попович, по определению Белинского, совершенно национальный русский герой, нисколько не похожий на западноевропейских рыцарей. «Тут не было рыцарского посвящения; не ударяли по плечу шпагою, не надевали серебряных шпор». Алеша бьется не за даму сердца, «не за красоту». По мнению Белинского, Алеша «богатырь более хитрый, чем храбрый». Как мы увидим, это мнение требует весьма существенных поправок. Ошибается Белинский также, считая Тугарина русским. Зато он прав, когда устанавливает, что Алеша «более находчивый, чем сильный». Белинский подчеркивает его хитрость в бою с Тугариным: он, например, прикидывается глухим, подзывает врага к себе и прочее. Но Белинский не делает из этого выводов, в какой бы то ни было степени опорочивающих моральный облик Алеши. Наоборот, Белинский подчеркивает непримиримость Алеши к врагам. «Тугарин предлагает ему побрататься, но не на таковского напал: Алеша не дастся в обман по великодушию рыцарскому». Алеша уничтожает более сильного врага, побеждая его хитростью. Высокий моральный облик Алеши определяется также тем, что борьба, которую он ведет против Тугарина, по мнению Белинского, есть борьба против того «холодного цинического разврата», представителем которого является Тугарин[144].

Белинский был прав, когда исходил из рассмотрения облика самого героя. В настоящее время облик Алеши может быть обрисован более полно и более точно, чем это смог сделать Белинский при состоянии материалов того времени.

Из трех героев русского эпоса Алеша самый молодой. Он наделяется не только всеми достоинствами героя, но и некоторыми недостатками, свойственными молодости. Если, как мы еще увидим, Илья Муромец побеждает врагов своим спокойствием и опытностью, своей мудростью, выдержкой, неустрашимостью и решительностью зрелого человека; если Добрыня, как мы видели, всегда превосходит варвара-врага своей культурой, соединенной с сознанием силы и непобедимости русской культуры, которую он представляет, то Алеша никогда не взвешивает никаких препятствий и опасностей. По своей молодости он легкомыслен и смел до безрассудства, и именно поэтому он всегда побеждает: он берет быстротой своего натиска. Он не изображается обладающим большой физической силой. Наоборот, нередко подчеркивается его слабость, и есть даже такие песни, в которых он изображается хромым. Но этот недостаток ему нисколько не мешает. Он «напуском смел», и это обеспечивает ему успех. Добрыня, жалуясь матери на то, что его не признают богатырем, всегда говорит, что смелостью он хотел бы родиться в Алешу Поповича. Алеша никогда не теряет присутствия духа и нередко побеждает сильнейшего, но неуклюжего и тяжеловесного врага своей сметливостью и находчивостью. Народ в своем эпосе всегда высоко расценивает военную хитрость, приводящую к уничтожению врага. Со смелостью и находчивостью связано и другое качество Алеши. В противоположность суровому Илье и выдержанному Добрыне Алеша изображается склонным к насмешке и шуткам. Он отличается остроумием и жизнерадостностью. Все это делает Алешу ярким выразителем русского национального характера. Суровый и могучий Илья, выдержанный и культурный Добрыня, веселый и находчивый Алеша выражают героические черты русского народа. В них народ изобразил самого себя. При всем их отличии они объединены одним чувством, одним стремлением: они не знают более высокого служения, чем служение своей родине; за нее они всегда готовы отдать свою жизнь.

Как мы видели, Белинский понимал национальный и героический характер образа Алеши так же, как его понимает и сам народ. В позднейшей фольклористике имелась другая точка зрения, которую необходимо опровергнуть и отвести. Пускается в ход огромный аппарат, чтобы доказать, что Алеша – тип отрицательного, безнравственного, аморального эпического героя. Так, Майков пишет: «Между тем как былины в Илье и Добрыне изображают два вполне сочувственные народу лица, Алешу они противополагают этим богатырям как воплощение нескольких свойств порочных». По мнению Майкова, эти свойства частично являются отличительными чертами поповского сословия, к которому принадлежит отец Алеши, частично свойственны ему лично. Майков знает и говорит и о некоторых положительных чертах Алеши, но в основном для него Алеша все же «воплощение порочных свойств»; он противопоставляется Илье и Добрыне[145]. То, что в народном сознании все три героя составляют как бы одно целое, что они между собой крестовые братья, что они часто выступают вместе и друг друга выручают, для Майкова не имеет значения. Для него Алеша противопоставлен двум другим героям*.

Каково на самом деле отношение героев друг к другу в народном представлении, видно, например, по таким более поздним былинам, как былина об Алеше и Добрыне в бою с татарином. Здесь рассказывается, что Алеша выручает Добрыню из беды и спасает его от смерти, Добрыня же обещает ему помнить эту услугу всю жизнь (Марк. 63). В другой былине Алеша один освобождает Киев от полчищ осадивших его татар. Алеша гордится тем, что слава о нем дойдет до Ильи Муромца. Владимир не оказывает Алеше достаточного почета, не сажает его с собой за стол, и Алеша возвращается обратно в Ростов. Слава об Алеше действительно доходит до Ильи вместе с известием об его оскорблении. Илья едет в Киев и заставляет Владимира вернуть Алешу и устроить в его честь пир. Владимир так и поступает, но Алеша отказывается от всяких наград (Тих. и Милл. 31). Так на деле в народном эпосе выглядит «противопоставление» Алеши другим героям. Если бы теория Майкова была правильна, подобные былины не могли бы вообще возникать. Другой ученый, Дашкевич, специально изучавший некоторые былины об Алеше, в конце своего труда дает ему следующую характеристику: он смел, но не удал, даже трус, он пустохваст, невоздержан в словах. «Хотя он богомолен, но не прочь соврать и любит нескромные речи». «В битве с противником Алеша не соблюдает должной чести; склонностью к любовным похождениям Алеша напоминает Чурилу, но лишен его изящества и утонченности; он нагл и получил название „бабьего пересмешника“»[146]. Эта оценка как бы является выводом из всей работы и сообщается читателю в конце как общий итог исследования. О положительных качествах Алеши здесь не говорится. Белинский, знавший всего только одну былину об Алеше и Тугарине, тем не менее понимал образ Алеши лучше, чем Дашкевич, знавший их много. Он видел, что в народном изображении и понимании насквозь здоровая натура Алеши в былине о Тугарине возмущена тем развратом, который он застает во дворце в лице Тугарина и княгини. И если в конце песни он ругает княгиню «нехорошими словами», то это происходит не из «любви к нескромным речам», как думает Дашкевич, а потому, что в народном сознании эти слова есть те самые, которые княгиня заслуживает. Алеша здесь выражает высокую и чистую народную мораль.

Дашкевич утверждает, что былинный Алеша не является созданием народной фантазии, а восходит к неоднократно упоминающемуся в летописях «храбру» (то есть витязю) Александру Поповичу. Дашкевич является одним из создателей концепции, согласно которой есть два Алеши: один – исторический, он же летописный, образ, не созданный народной фантазией; этот Алеша – подлинный герой и храбрец. Другой Алеша – это Алеша былинный, эпический, – жалкая, полукомическая фигура, обрисованная выше. Второй произошел от первого. Эпический Алеша будто бы представляет собой «сниженного» Алешу из летописи. Эта примитивная и, как мы увидим, в корне неправильная теория нашла свое развитие в трудах Всеволода Миллера, который также убежден, что эпический Алеша восходит к летописному. Но в установлении процесса «снижения» и «вырождения» Алеши Миллер идет дальше Дашкевича. Миллер уже не может отрицать героических качеств Алеши, но он ими не интересуется, их не изучает, относит их к далекому прошлому. Зато с величайшей тщательностью и добросовестностью он выписывает из разных былин все места, в которых хоть что-нибудь дурное говорится об Алеше. Эти «места», вырванные из контекста, оторванные от смысла и идеи песен, изучаются весьма тщательно, и из их рассмотрения и сопоставления делается вывод, что образ Алеши в эпосе вырождается. «Мне кажется, – пишет Всев. Миллер, – что из подобных мест может быть сделан тот вывод, что в известном периоде нашего эпоса у некоторых слагателей былин появилось стремление унизить Алешу Поповича, вероятно – в связи с его предполагаемым происхождением». Таким образом, Всев. Миллер утверждает уже двойное снижение: эпический Алеша снижен по сравнению с летописным, более поздний эпический, «новеллистический» Алеша снижен по сравнению с Алешей древнеэпическим.

Эта теория держалась вплоть до советского времени и неоднократно повторялась. Между тем аргументы, которыми пытаются обосновать такой взгляд на Алешу, рассыпаются в прах при первом критическом прикосновении к ним. Так, в былинах действительно имеет место насмешка над поповским происхождением Алеши, такие «места» есть. При ближайшем рассмотрении, однако, оказывается, что эти насмешки имеют место в былине о бое Ильи с сыном. В этой былине мимо заставы проезжает нахвальщик. По самому замыслу былины в бой с этим нахвальщиком может и должен вступить только Илья. Поэтому, если другие герои пытаются сразиться с ним, они терпят неудачу или их даже не допускают до боя с различными нелестными шуточными прибаутками для отдельных героев. В этих случаях Алеше достается за его поповское происхождение, другим героям – за другие при этом случае припоминаемые недостатки. Но это не значит, что Алеша, как сын попа, в глазах народа – отрицательный герой.

Алеша действительно обманывает в бою поганое Идолище или Тугарина. Но это не значит, что он трус и обманщик. Он побеждает более сильного противника превосходством своего ума. Всякий другой на месте Алеши погиб бы сам и погубил бы дело защиты, Алеша же, благодаря своей сметливости, всегда одерживает верх.

В песне о сорока каликах Алеша, в некоторых вариантах, по приказанию Евпраксии вкладывает в суму паломника Касьяна Михайловича серебряную чару, что приводит к ложному обвинению Касьяна в воровстве. Однако ученые, ссылавшиеся на этот эпизод[147], забывают, что песня эта – не былина, а духовный стих на библейскую тему и что в духовных стихах герои, совершающие воинские подвиги, унижаются за счет героев, совершающих подвиги аскетизма. Герой этого стиха – не храбрый, веселый и жизнерадостный Алеша, а аскет и чудотворец Касьян. Подобные песни ничего общего не имеют с героическим эпосом. В них светские герои подвергаются нарочитому унижению.

Такого рода утверждения держались в науке десятилетиями и создавали превратное представление о русском эпосе и его героях. В особенности часто повторялось утверждение, будто Алеша в народном изображении – соблазнитель женщин. Как с этим обстоит на самом деле, мы увидим ниже, при рассмотрении былин о неудачной женитьбе Алеши и былины об Алеше и Елене Петровичне (см. с. 553 и далее).

Утверждение, будто Алеша эпический есть сколок с Алеши летописного, было документально опровергнуто в докторской диссертации проф. Д. С. Лихачева, посвященной русским летописям. Д. С. Лихачев, тщательно сопоставив летописи в их хронологической последовательности, показал, что первое упоминание об Александре Поповиче, якобы погибшем при Калке, появляется в так называемом Владимирском Полихроне в 1423 году. Д. С. Лихачев проследил также, как это упоминание затем обошло другие летописи[148]. Проникновение образа Алеши в летопись XV века не случайно. Д. С. Лихачев вскрыл исторические причины процесса проникновения в летопись эпических героев. Процесс этот связан с растущим значением Москвы как государственного центра и ростом национального самосознания. Все это полностью опровергает домыслы ученых, создавших и принимавших теорию летописного происхождения образа Алеши и его «снижения» в народной среде. Дело обстоит как раз наоборот. Образ Алеши был воспринят летописью именно за его героичность и за соответствие народным идеалам и стремлениям.

В былине о бое Алеши с Тугариным его героические качества проявляются чрезвычайно ярко. Две версии ее целесообразно рассмотреть отдельно.

Начало в обеих версиях одинаково. Алеша отправляется из дому. В этой связи певцы иногда сообщают некоторые данные о его происхождении. Алеша родом из Ростова, причем отцом его является поп, иногда названный по имени. Алеша – сын соборного попа Леонтия или Феодора.

Если предположение о княжеском происхождении Добрыни не подтверждается материалами, то поповское происхождение Алеши в русском эпосе не подлежит никакому сомнению. Он всегда сын попа, и чаще всего попа ростовского собора. В этом происхождении народ не видит ничего зазорного. Сюжет змееборства древнее христианства. Победитель змея мог стать сыном попа только вскоре после появления христианства. Как ростовский герой, Алеша стал сыном попа Леонтия, то есть «известного святителя Леонтия, которого мощи, почивающие в ростовском Успенском соборе, были открыты при Андрее Боголюбском в 1164 году. Имя Феодора, носимое в некоторых вариантах отцом Алеши, принадлежит другому ростовскому святому, первому епископу Ростова Феодору, которого мощи лежат в том же соборе»[149]. Это не значит, что Алеша Попович есть историческое лицо, сын исторического попа. Но эти данные показывают, что Алеша изображается как сын святого в эпоху, когда христианство еще было явлением прогрессивного порядка по отношению к недавнему язычеству.

Отъезд Алеши происходит без всякого внешнего повода или причины. Он берет с собой парубка Екима, своего слугу и товарища. Из упоминания о том, что они не находят ни зверей, ни птиц, можно заключить, что они выехали на охоту. Но это только внешний повод выезда. Внутренний смысл отправки обнаруживается лишь тогда, когда они наезжают на камень с надписью, указывающей три дороги, чаще всего на Муром, Чернигов и Киев. О значении этого камня говорилось выше (см. с. 65). Выбирая дорогу на Киев, Алеша навсегда определяет свой жизненный путь и свое служение. Он будет служить Киеву и Владимиру, Руси, а не удельным князьям.

Тем не менее свой первый подвиг в данной версии он совершает еще до прибытия в Киев и не по поручению Владимира. Можно вообще заметить, что в русском эпосе враги мифического характера уничтожаются героем, выехавшим не из Киева, а из родного дома. Так, выезжая из дому, Добрыня побивает змея, Алеша – Тугарина, Илья Муромец – Соловья-разбойника. Наоборот, враги, носящие исторические очертания, уничтожаются героем, выехавшим из Киева или во всяком случае состоящим на службе у Владимира. Это подтверждает предположение, что борьба с мифологическими чудовищами была известна русскому эпосу еще до создания былин киевского цикла, а затем былины о борьбе с такими чудовищами были притянуты этим циклом, вошли в него, но были подвергнуты обработке. Былины же о борьбе с врагами историческими должны рассматриваться как новообразования в полном смысле слова.

В некоторых записях (К. Д. 20; Марк, 47; Пар. и Сойм. 5) Алеша с Екимом встречают по дороге калику, который сообщает им, что он видел Тугарина, и описывает его. Тугарин здесь не изображается врагом ни Киева, ни Владимира. Только в былине Пашковой (Пар. и Сойм. 5), которая занимает промежуточное положение между двумя версиями, калика предупреждает, что войско Тугарина окружило Киев, – явное перенесение из былин о нашествии татар, так как ни в одной другой записи Тугарин не изображается с войском. Фигура калики также перенесена из другой былины, а именно из былины об Идолище и Илье, что будет видно при рассмотрении этой былины.

Алеша обычно ночует в шатре. Заметим, что остановку он всегда делает на реке: на Сафат-реке, Офрак (Евфрат?) – реке, Пучай-реке и т. д. Как и бой Добрыни, этот бой происходит на берегу реки.

Певцы не забывают упомянуть, что Алеша, выходя из шатра, умывается ключевой водой и утирается чистым полотенцем. В одном случае говорится: «Прошла та ночь осенняя» (К. Д. 20). Это замечательное по своей поэтичности и краткости упоминание предоставляет воображению слушателей дорисовать холодное осеннее утро и пейзаж речного берега.

Еким помогает Алеше седлать лошадей, и они едут навстречу Тугарину. Наехав на него, Алеша немедленно бросается в бой. Образ Тугарина для нас чрезвычайно интересен и показателен для того процесса развития, который совершается с эпосом. Хотя мы имеем не более пяти самостоятельных текстов данной версии, образ Тугарина настолько разнообразен и противоречив, что эта неустойчивость не может быть случайностью. В то время как облик змея в былине о змееборстве Добрыни при всех вариациях весьма устойчив и определен, в этой былине видно, что змей начинает терять свои змеиные очертания и приобретает очертания человеческие: но этот процесс не дошел до конца, и Тугарин приобретает смешанные человеческие и звериные черты.

С одной стороны, Тугарин представляется как змей. Он именуется «Змеище Тугарище» или «Тугарин Змеевич». В одном варианте из пяти это имя соответствует облику. Он летает под облаками:

Высоко летит Тугарин близ под облаки. (Гильф. 99)

Но крылья его уже не настоящие, а бумажные, то есть искусственные, приставные. Вера в летающие существа, подобные змеям, уже утрачена, и способность летать рассматривается как хитрая механика.

В четырех других вариантах Тугарин представлен человеком, а именно огненным всадником. Огонь, который обычно извергает змей, здесь извергает конь. В описании его использован образ огненного коня русских сказок, с той разницей, что огненный конь сказок – друг героя, этот же конь – чудовище.

Из хайлища пламень пышет, Из ушей дым столбом стоит. (К. Д. 20)

Тугарин безобразен. Он огромен и отвратителен. У Кирши Данилова находим:

В вышину ли он, Тугарин, трех сажен, Промеж плечей косая сажень, Промежу глаз калена стрела. (Там же)

У Аграфены Матвеевны Крюковой:

Он ведь, змеище-то Тугарище, Три сажени-то больших печатныих, Как переносье-то его будто палка дровокольняя. (Марк. 47)

Эти случаи показывают, что в русском эпосе гипербола применяется для насмешливого описания врага. У Марфы Крюковой образ Тугарина уже полностью очеловечен. Он заимствован из былины о бое Ильи с сыном и соответствует Сокольнику этой былины. Здесь Тугарин грозит Киеву и Владимиру. В некоторых вариантах Тугарин одет необычайно роскошно: его платье расценивается в сто тысяч. У Кирши Данилова Алеша после победы привозит это платье в чемодане в Киев. Убор же коня таков, что ему вообще цены нет. Все это показывает, что мифический образ змея начал блекнуть и уступать место врагам с человеческим обликом.

Примечательно, что Тугарин описан только как случайно встреченный в дороге враг вообще, а не как враг Киева и Владимира. В варианте Крюковой он, правда, грозит Киеву, но это, совершенно очевидно, перенесено из былин о нападении на Киев татар. Такое привнесение, хотя оно и сделано позднее, тем самым вскрывает недостаток этой древнейшей формы былины. Герой здесь борется с врагом, случайно им встреченным, без всякого повода и причины. Подобная форма враждебной встречи весьма обычна в догосударственном эпосе, но почти совершенно забыта в эпосе русском. В этом же причина, почему данный сюжет в данной форме почти забыт и почему он принял другую форму, отлился в другую версию, вытеснившую данную версию.

Можно бы предположить, что черты Тугарина как врага Киева здесь просто отпали. Но это противоречит всему ходу развития эпоса; они не отпали, а еще не развились. Тугарин данной версии – враг-змей, и только. В другой версии этой былины Тугарин уже очерчен как поработитель Киева, а Алеша – как освободитель. Таким образом, здесь наблюдается тот же процесс, что и в былине о Добрыне: совершив подвиг змееборства вне круга киевского эпоса, Алеша, с вступлением эпоса в стадию киевского цикла, совершает его уже по-новому, что ведет к созданию другой версии.

Соответственно неопределенной и двойственной форме облика Тугарина и бой имеет многообразную форму. У Иевлева, в песне которого Тугарин летает под облаками, Алеша молит Бога, чтобы дождь смочил крылья Тугарина; по молитве Алеши так оно и происходит.

Наставала тученька-то темная С частыим дождичком да с молнией, Омочило у Тугарина бумажные крыльица, Опустился тут Тугарин на сыру землю. (Гильф. 99)

Картина молнии и дождя, низводимых на крылья Тугарина, напоминает появление змея в туче и молнии былины о Добрыне-змееборце. Тугарин уже не воплощение силы стихии, а беспомощное существо с бумажными крыльями. Стихией дождя и молнии распоряжается Алеша, и они обращаются против Тугарина. Возможно, что дождь первоначально должен был угасить огонь, обезвредить огненные крылья (так – в другой версии, в вариантах Григ. III, 334; Тих. и Милл. 29). Однако в большинстве случаев обеих версий фигурируют не огненные, а бумажные крылья.

Тугарин уже не только змей, но и человек. Вопреки формальной логике, но в полном соответствии с законами развития эпоса Тугарин, спустившись на землю, вдруг оказывается уже не змеем, а всадником, вооруженным кинжалом и мечом. Между ним и Алешей завязывается перебранка, которая переходит в бой. Бой всегда очень короток. Алеша прикидывается тугоухим и зовет Тугарина поближе якобы для того, чтобы лучше расслышать его ругательства, а когда Тугарин приближается, он наносит ему булавой такой удар по голове, что голова отваливается. Это напоминает Добрыню, отшибающего змею хоботы. Так бой изображен у Иевлева (Гильф. 99). У Кирши Данилова и Аграфены Крюковой Тугарин от удара не погибает. Он падает на землю и просит о пощаде. Он, как и змей в былине о змееборстве Добрыни, предлагает братание:

Не ты ли Алеша Попович млад? Токо ты Алеша Попович млад, Сем побратуемся с тобой. (К. Д. 20)

В противоположность Добрыне Алеша никогда не поддается на «лясы» змея.

Втапоры Алеша врагу не веровал, Отрезал ему голову прочь. (Там же)

У Аграфены Крюковой Алеша на просьбу Тугарина пощадить его отвечает:

Не спущу-то я тебя на свет живого тут! Отрубил он, взял, отсек да буйну голову. (Марк. 47)

У Иевлева он берет с собой в Киев голову Тугарина, у Марфы Крюковой, которая описывает бой очень подробно и гиперболично (трясется земля и пр.), он берет с собой сердце Тугарина, предварительно выполоскав его хорошенько в Пучай-реке.

На этом былина по существу окончена. В трех вариантах содержится еще один заключительный эпизод, который, собственно, является излишним и нарушает цельность композиции этой в остальном чрезвычайно цельной и стройной былины. Алеша надевает на себя цветное стотысячное платье Тугарина и, красуясь в нем, возвращается к Екиму. Но эта шутка дорого обходится Алеше: Еким принимает его за Тугарина и наносит ему дубиной страшный удар по голове или даже отрубает ему голову. По кресту он узнает Алешу и приводит его в себя питьем заморским или оживляет его живой водой, кстати оказавшейся у калики. Этот эпизод, задерживающий развитие хода действия, хорошо характеризует нрав Алеши. После этого недоразумения Алеша с Екимом едут в Киев.

Характерно, что, прибыв в Киев, Алеша никогда, ни в одном случае не хвастает своим подвигом и даже не упоминает о нем. У Кирши Данилова он принят Владимиром ласково. Владимир предлагает ему избрать на пиру любое место, но не за подвиг, о котором Алеша умалчивает, а за то, что он сын ростовского соборного попа.

По отчеству садися в большое место, в передний уголок. (К. Д. 20)

Но Алеша садится не на «большое место», а на «палатный брус», показывая этим, что он пренебрегает почестями Владимира. У Иевлева он вообще не идет к Владимиру, а пугает головой Тугарина баб-портомойниц, которые на реке стирают белье, сопровождая свою шутку острыми, но безобидными словами и выказывая этим веселость своего нрава.

Так кончается эта песня. Особый интерес ее состоит в героическом облике Алеши. Но самое действие не может удовлетворить слушателя полностью, и этим можно объяснить слабую распространенность этой версии. Встреча с Тугариным в данной версии представляет собой интересное приключение, и только. Эта встреча не стоит в связи с тем решением, которое Алеша принимает у камня: своим подвигом он не служит Киеву. Мы понимаем теперь, почему народ выработал другую версию, с теми же действующими лицами, но более совершенную по форме и более глубокую по своей идейной направленности.

В этой новой версии начало обычно совпадает с началом первой версии. Алеша выезжает из дому со своим слугой Екимом. Но в отличие от первой версии, Алеша беспрепятственно и без всяких дорожных встреч и приключений прибывает в Киев и сразу попадает на пир к Владимиру. Реже былина прямо начинается с пира, на котором находится и Алеша, причем певцы не сообщают, как он сюда попал. Такую форму начала мы должны признать не совсем удачной. Чтобы художественный замысел этой былины осуществился полностью, Алеша должен именно прибыть в Киев. Чтобы понять дальнейшее, мы должны ясно представить себе, с какими чувствами, стремлениями и целями Алеша и Еким прибыли в Киев. Они хотят служить Владимиру и Киеву. Как Владимир их примет? Что они увидят в Киеве, там, куда обращены взоры всего народа?

Алеша и Еким видят блестящую картину, но картина эта им все же не совсем по сердцу и, по-видимому, не вполне соответствует их ожиданиям. Владимир окружен князьями и боярами – эти сидят около Владимира; но есть еще какие-то другие люди, которые скромно сидят где-то позади, на скамьях, брусах или на печи. Это обстоятельство является для Алеши несколько неожиданным, и разные певцы заставляют Алешу действовать по-разному. В одних случаях Алеша в сознании своего достоинства и богатырства требует себе почетного места. В печорской былине Владимир вообще не хочет принять гостей:

У мня нету вам места нонь порозного, Кабы все у меня места право заняты.

Однако зоркий взгляд Алеши высматривает, что порожние места есть: одно против Владимира, другое около него, а третье на печке. Со словами «бог с вами», то есть с выражением, которым спроваживают назойливых просителей, Владимир указывает героям место на печке (Онч. 64). Но этот случай более редок. Чаще Владимир просто предлагает им выбрать любое место и даже указывает им место около себя. В таких случаях герои никогда не следуют приглашению Владимира и не садятся на передние места, а садятся на печь или какой-нибудь брус, откуда и наблюдают происходящее.

Не сяду я в место подле тебя, Не сяду я в место супротив тебя, Да сяду я в место, куды сам хочу, Да сяду на печку на муравлену, Под красно хорошо под трубно окно. (Онч. 85)

Уже здесь сказано то, что в других былинах будет развито подробнее: что окружение Владимира неоднородно и частично враждебно богатырям. Но в данной былине это обстоятельство еще не играет решающей роли.

Что же готовит героям Киев, куда так влекло их? Зрелище, которое они видят, поражает их своей необычайностью и чудовищностью. Раскрываются двери, и на золотой доске, которую несут 12 или даже 60 богатырей, вносят кого-то или что-то, что пока еще нельзя разглядеть. Иногда Алеша спрашивает кого-нибудь из своих соседей, кто это, и узнает, что «пришло к нам зверище Тугарище» (Григ. I, 50). Появление этого чудовища здесь никого не удивляет, кроме Алеши с Екимом: к нему здесь давно привыкли. Не всегда Тугарина вносят: иногда он входит сам, никому не кланяясь, не закрывая за собой дверей, и сразу же садится «в оголов стола», между Владимиром и Евпраксией. Все ему кланяются, Владимир идет ему навстречу, ему постилают ковры и скатерти и его принимают с величайшим почетом. Он так толст, что едва ходит. «Да лазат то цюдо поганое» (Онч. 85). Дважды он назван «гагара безногая» (Рыбн. 27; Пар. и Сойм. 5). В некоторых вариантах Тугарин появляется и иначе. Он с шумом въезжает во двор на коне или с вихрем, стуком и громом влетает в палату, то есть представляется либо всадником, либо летучим существом. После того как Тугарин сел между Владимиром и Евпраксией, начинается пир.

То, что Алеша видит дальше, может быть еще более удивительно, чем появление Тугарина: Тугарин в присутствии гостей и самого Владимира держит себя с Евпраксией настолько вольно, что истинная природа их отношений не оставляет никаких сомнений. Певцы повествуют об этом весьма лаконично и выразительно. К этому на пиру, по-видимому, также все уже привыкли, и никого это не удивляет и не возмущает: наоборот, сама Евпраксия проявляет знаки явной благосклонности и расположения к Тугарину.

Таково начало пира. Вновь открываются двери, и на блюдах вносят обычную на пирах роскошную еду; фантазия русских крестьян в отношении роскошной еды настолько мало искушена, что дальше лебедей, огромных ковриг хлеба, стоялых медов и заморских вин, также приносимых в огромных количествах, дело не идет. Еда иногда суммарно называется «сахарною», так как сахар в крестьянском быту был пределом роскоши. Продолжение пира соответствует началу. Тугарин хватает сразу по целому лебедю или по целой ковриге и укладывает их за щеку. К этому он вполне приспособлен, так как он огромен и голова у него с пивной котел.

Все это, сидя на печи, наблюдают Алеша с Екимом. До сих пор Алеша держал себя «прилично», то есть так, как все, не подавая о себе никаких знаков. Но долго он терпеть не может. «Алеша на запечке не утерпел» (Онч. 85). Когда Тугарин, обжираясь, отправляет в рот целого лебедя, Алеша, обращаясь к Екиму, но говоря достаточно громко, чтобы это слышали все, напоминает Екиму о своем родном Ростове и о поповском дворе, где была собака, которая рылась в помоях и подавилась лебяжьей костью. Он выражает опасение, что то же произойдет с Тугариным. Замечания, делаемые Алешей с печи, представляют собой один из наиболее популярных элементов песни и очень любимы исполнителями. Имеется большое количество вариаций, но при всем их разнообразии замечания Алеши всегда носят вызывающий и остроумный характер, Алеша шутит также над непомерным питьем Тугарина. Достаточно громко, чтобы Тугарин мог его хорошо слышать, Алеша напоминает Екиму о корове, которая опилась бардой и лопнула. В некоторых случаях шутки Алеши сопровождаются угрозами. О корове, которая опилась, он говорит:

Взял за хвост, под гору махнул; От меня Тугарину то же будет. (К. Д. 20)

Соответственно говорится, что с коровы он содрал шкуру и т. д. или выбросил ее тушу.

Тугарин не сразу понимает, какая опасность над ним нависла и что с появлением Алеши ему пришел конец. Он спрашивает Владимира:

Да что у тя на запечье за смерд сидит, За смерд-от сидит да за засельщина? (Онч. 85) Что у те, князь, за пещным столом, Что за сверчок пищит? — (Тих. и Милл. 28)

на что Владимир уклончиво отвечает:

А маленьки ребятишки промеж себя говорят, Сами бабки делят. (Там же)

Все это характеризует стиль былины. Ее стиль – не патетически-героический, а весьма веселый и реалистический, отчего, однако, героическое содержание не только не страдает, а приобретает характер еще большей художественной и жизненной правдивости.

Тугарин думает тут же наказать и заставить молчать неудобного «засельщину». Он бросает в него вилкой со стола, или ножом, или кинжалом. Этот удар мог бы быть смертельным, но Алеша, а в некоторых случаях в еще большей степени Еким, обладает драгоценным и весьма полезным качеством: увертливостью и ловкостью. Еким на лету ловит нож и начинает его разглядывать. Нож оказывается неплохим, иногда даже драгоценным, и Еким благодарит за него Тугарина. Нож имеет серебряную рукоятку, и Еким возвещает, что эту рукоятку он пропьет. Если нож плохой, все же «годится тот нож матушке хоть квашня скрести» (Григ. I, 212).

Слушатель видит, как назревает конфликт и бой. Что Еким и Алеша совершенно единодушны в своем решении, видно по тому, что Еким спрашивает Алешу, сам ли он отдарит Тугарина, или он велит это сделать ему, Екиму. Но Алеша сдерживает Екима: можно в палате Владимира шутить, но здесь нельзя проливать кровь.

Сам я не брошу и тебе не велю, Нечего кровавить палату белокаменну. (Тих. и Милл. 28) А не честь-хвала мне молодецкая Мне скровавити палаты княженецкие. (Пар. и Сойм. 5)

Бой назначается на следующий день. Иногда, впрочем, до следующего дня не ждут, а тут же выбегают на улицу или на чисто поле.

Бой в основном происходит в тех же формах, что и в первой версии. Тугарин взлетает под облака на бумажных приставных крыльях, Алеша низводит дождь, Тугарин падает, и Алеша рубит ему голову. В тех случаях, когда Тугарин изображен всадником, Алеша иногда применяет хитрость: под каким-нибудь предлогом (будто у Тугарина за спиной целое войско и др.) он заставляет его оглянуться и в этот момент наносит ему смертельный удар. Это военная хитрость, прием борьбы слабого с более сильным, умного с недалеким. Именно на этом основано мнение, будто Алеша «в битве с противником не соблюдает должной чести» (Дашкевич). Всев. Миллер указал, что подобный же эпизод имеется в сербской «Александрии». Этим приемом Александр Македонский сражает царя Пора. Но, говоря об Александре Македонском, буржуазные ученые не делают вывода о нечестном бое. Такой вывод делается только для русского Алеши Поповича. Алеша применяет и другие хитрости: он, например, прячется за коня или под коня и наносит смертельный удар из-за гривы коня.

Голову Тугарина он насаживает на копье, привозит ее в город и бросает во дворе. И здесь Алеша не хвастает, а опять шутит: он предлагает Владимиру сделать из головы Тугарина какую-нибудь посудину.

Ты ой еси, Владимир стольно-киевский! Буди нет у тя нынь пивна котла, Да вот те Тугаринова буйна голова; Буди нет у тя дак пивных больших чаш, Дак вот те Тугариновы ясны очи; Буди нет у тя да больших блюдищов, Дак вот Тугариновы больши ушища. (Онч. 85)

Певцы не всегда сообщают, рад ли Владимир своему избавлению. В некоторых вариантах Владимир целует Алешу, принимает его на службу и теперь предлагает ему лучшее место на пиру, от которого Алеша всегда отказывается. Евпраксия, наоборот, в тех случаях, когда о ней по ходу действия вообще упоминается (что бывает далеко не часто), всегда укоряет Алешу:

Деревенщина ты, засельщина, Разлучил меня с другом милым, С молодым Змеем Тугаретиным. (К. Д. 20)

На что Алеша, нисколько не стесняясь, называет ее теми словами, каких она заслуживает.

Так кончается эта замечательно яркая и красочная былина. Ее общий исторический смысл, ее идейная направленность раскрываются при рассмотрении содержания. Но может быть поставлен вопрос и об отражении в ней также более конкретных исторических событий или отношений.

Правда, мы не можем вслед за Всев. Миллером утверждать, что в лице Владимира выведен Святополк Изяславович, а в бое Алеши с Тугариным – победа русских над половцами в 1096 году. Однако, отвергая точку зрения формального, механического соответствия между фабулой былины и историческими событиями, мы не можем отрицать, что в имени Тугарина сохранился отзвук половецкого имени Тугоркана. В таком случае былина должна отражать отношение народа к тому, что совершалось при половцах. При рассмотрении былины легко заметить, что она направлена не только против Тугарина, но и против Владимира. Если в былине действительно сохранено имя половецкого хана, то народный гнев направлен против той политики сближения с ним, которую вели князья. Как мы знаем, Святополк был женат на дочери Тугоркана, и удельные князья пользовались его услугами и услугами половецких войск в своих междоусобных войнах. Такое отношение к врагу воспринимается народом как позор, и такой позор Алеша застает в Киеве. Позор состоит в том, что враг принят с почестями, чувствует себя хозяином, а русский великий князь перед ним пресмыкается и раболепствует.

Если не историчен факт битвы, как он изображается в былине, то вполне исторично двойственное отношение русских князей к исконному врагу, с которым они вступают в соглашение и перед которым они унижаются, вместо того чтобы его уничтожить. Именно на это и направлен народный гнев. Народ заставляет своего героя, смелого, бесстрашного и решительного Алешу, одним ударом покончить с таким позором, отрубить голову чудовищному Тугарину и бросить эту голову под ноги Владимиру.

Свое осуждение народ выражает теми художественными средствами, которые тогда были в его распоряжении. Он имел и хранил в своей памяти песни о борьбе с чудовищами. Эти чудовища теперь приобретают историческое имя и человеческие очертания, оставаясь в то же время чудовищами. Мифология сменяется историей, на смену фантастике начинает приходить действительность.

Остается еще вопрос о поведении Евпраксии. Оно явно не восходит ни к какой политической истории, и представители так называемой исторической школы никак не могли его объяснить. Всев. Миллер объявляет весь эпизод с Евпраксией «позднейшим наслоением», а таковые, по мнению Миллера, всегда означают ухудшение и искажение. На самом же деле это не позднейшее наслоение, а, наоборот, древнейший, еще не вполне изжитый реликт. Из всех опубликованных записей этой былины насильничание Тугарина над Евпраксией имеется в семи случаях. В остальных его нет, мы смело можем сказать – уже нет. Фигура змея в фольклоре представляет собой с древнейших времен похитителя женщин и насильника над ними. С перенесением сюжета в условия киевского эпоса он становится соблазнителем жены Владимира, и это сделано осмысленно, так как подчеркивает и усиливает унижение Владимира, от которого его спасает Алеша.

Мы видим, таким образом, что в этой былине прекрасно отражено движение и развитие эпоса. Одни элементы исчезают, другие развиваются и нарастают. На данной ступени своего развития этот сюжет остановился. На его базе была создана новая былина, а именно былина о встрече и бое Ильи Муромца с поганым Идолищем. К этой былине теперь и надо обратиться.

3. Илья и Идолище

Впервые в нашем изложении мы встречаемся с центральной фигурой русского народного эпоса, с национальным героем Ильей Муромцем.

Образ Ильи – наиболее зрелое и наиболее совершенное создание русского эпоса. Образ этого могучего героя не может быть очерчен вкратце; он постепенно предстанет перед нами, по мере того как перед нашими глазами пройдут главнейшие из совершаемых им подвигов. Только могучий народ в одну из решающих эпох своей истории мог создать этот монументальный и величественный, но вместе с тем простой в своей человечности образ национального героя. Основная черта Ильи – беззаветная, не знающая пределов любовь к родине. Этим определяются и все его остальные качества. У него нет никакой «личной» жизни вне того служения, которому он себя всецело посвятил: вне служения Киеву и Руси. Его служение – глубоко сознательное. Он не менее смел и удал, чем его младшие собратья, Добрыня и Алеша. Но к их порывистой смелости в образе Ильи присоединяется опытность и зрелость, которые даются только с годами. Он всегда стар, изображается седым, с развевающейся по ветру белой бородой. Но старость не может сломить его могучей духовной и физической силы: в бою он страшен врагам и никогда не знает ни малейшей пощады для них. Ненависть к врагам есть одно из проявлений его любви к родине. Когда дело идет не о врагах, он всегда великодушен и добр. Он честен до мелочей и прям. Все эти качества делают его наиболее любимым героем народа, который, сам того не сознавая, в лице трех героев во главе с Ильей изобразил и отразил самого себя.

Былина об Илье и Идолище дает уже очень ясное, хотя и далеко не полное представление об Илье.

Выше мы высказали предположение, что она возникла как переработка былины об Алеше и Тугарине, что одна восходит к другой.

Каковы же причины, заставляющие забывать одну былину и создавать из нее другую? Почему былина об Алеше и Тугарине забывается и почему на ее основе создается другая? На эти вопросы можно ответить только путем рассмотрения самой былины.

По своей популярности и распространенности она далеко превосходит былину об Алеше и Тугарине. Она известна во всех районах бытования былин и имеется более чем в 50 записях[150]. Это одна из самых популярных наших былин, связанных с именем главного героя русского эпоса – Ильи Муромца. Былина эта чрезвычайно разнообразна по своим деталям, по тому, как разрабатываются отдельные мотивы. Это значит, что отношение к ней народа активное и творческое. Былина известна в двух географических приурочениях, составляющих две версии. Действие может происходить в Киеве, может происходить и в Царьграде. Эти две версии различны по своему идейному содержанию.

Усилия исследователей были направлены в основном на то, чтобы показать, будто Илья в этой былине – защитник религии и будто в этом состоит основной ее смысл и ее содержание. Анализ песни показывает, что это неверно*.

В чем же в действительности состоит подвиг, совершаемый Ильей, и что народ хотел этой былиной сказать?

Чтобы ответить на этот вопрос, киевская и царьградская версии должны быть рассмотрены раздельно. Мы рассмотрим сперва киевскую версию, как наилучшим образом представленную материалами.

Содержание этой былины сводится к тому, что в Киеве находится Идолище. В город прибывает Илья и изгоняет его оттуда. Нарисовать определенную и ясную картину того, что такое Идолище, не совсем легко, так как народ и сам не всегда ясно представляет себе его облик и его действия. Идолище, как и Тугарин, представляет собой фигуру переходного характера. В основе своей он зверь, чудовище, но под влиянием позднейших былин о нашествии татар он приобретает черты, роднящие его с Калиным или Батыем. Этим объясняется некоторая расплывчатость и многообразие его очертаний. Он одновременно и чудовище, и человек. Само слово «Идолище» может употребляться в мужском, женском и среднем роде.

Это Идолище находится в Киеве и «насильничает» там. Действия Идолища тоже не совсем ясны. Они обозначаются такими выражениями, как «подошло» Идолище или «наехало», «приехало», «засел», «подымалося», «завязалось» в Киеве и т. д. Но что, собственно, кроется за этим «завязалось», об этом часто ничего не говорится. Это предполагается известным или остается в тумане. В тех же случаях, когда об этом говорится конкретно, можно увидеть чрезвычайно пеструю, яркую и разнообразную картину.

Довольно обстоятельную и очень четкую формулировку беды, которая нависла над Киевом, мы имеем в записи советского времени от пудожского певца Фофанова.

Под Киевом как было ведь под городом, Стоит тут рать как силушка великая: Наехало поганое Удолище, А нагнал ведь рать-силу великую Под славный ведь он под Киев-град. А сам-то ехал он ко князю ко Владимиру, Забрался он в палаты белокаменны. (Пар. и Сойм. 18)

Если всмотреться в этот текст и сравнить обрисованное в нем положение Киева с тем, какое имеется в былинах об Алеше и Тугарине, то сразу бросается в глаза одно: Идолище обложил город войском. В этом и состоит принципиальное нововведение по сравнению с былиной об Алеше и Тугарине. Город оказывается одновременно и осажденным, и уже занятым врагом. Войско находится за городом, Идолище же находится в самом Киеве, во дворце Владимира.

Различные исполнители, в зависимости от своих художественных талантов и наклонностей или же воспроизводя местную традицию, подчеркивают либо военную сторону дела, говорят об огромных силах, сосредоточенных вокруг Киева, и тогда былина тяготеет к былинам об отражении татарского нашествия, либо же они больше сосредоточиваются на фигуре Идолища, сидящего в палатах Владимира, причем ни о каком войске, ни о какой военной силе, которая давала бы возможность держать себя вызывающе, не упоминается. Такие песни очень близки к былине об Алеше и Тугарине. Характерно, что в этих случаях Илья, перебраниваясь с Идолом, иногда вспоминает собаку попа ростовского, которая подавилась костью. Такое упоминание весьма уместно в устах Алеши, так как ростовский поп – его отец, но оно неуместно в устах Ильи. Возможность такого перенесения мотивов из одной былины в другую доказывает их родство.

Приводим характерный образец военной трактовки былины:

Ай татарин да поганый, Что ль Идолище великое, Набрал силы он татарскии, Набрал силы много тысячей. Он поехал нунь, татарин да поганый, А Идолище великое, А великое да страшное, А й ко солнышку Владимиру, А й ко князю стольно-киевску. Приезжает тут татарин да поганыи, А Идолище великое, А великое да страшное, Ставил силушку вкруг Киева, Ставил силушку на много верст, Сам поехал он к Владимиру. (Гильф. 4)

Этот случай – наиболее полный и развернутый пример военной трактовки сюжета. В таких случаях Идолище иногда прямо зовется татарином. Есть случаи, когда он именуется Батыем.

Наезжает нечисто Едолище, По прозванию Батыга Батыгович. (Гильф. 245)

Что Киев не оказывает никакого сопротивления, певец объясняет тем, что в Киеве не оказалось богатырей, как это иногда происходит в былинах об отражении Калина. Идолище подходит к стенам Киева, Владимир выходит ему навстречу, кланяется и зовет его на пир. Так начинается унижение Владимира.

В былине о Тугарине унижение Владимира, как можно было предположить, отражает половецкие времена. Владимир сам раболепствует перед Тугариным, причем о причинах или целях этого былина хранит молчание. В былине же об Идолище унижение Владимира имеет своей причиной татарское нашествие. Песне придан военный характер. Это изменение повлекло за собой второе: героем песни был сделан Илья Муромец, заменивший собой Алешу Поповича. Спасение Киева от татар есть исконный подвиг Ильи. Другие герои ему в этом только помогают.

Тем не менее, несмотря на наличие ярко выраженных военных элементов, это все же еще не былина позднейшего типа, когда содержанием эпоса становится борьба с татарами. Это дотатарская былина, воспринявшая от позднейших былин о татарщине некоторые краски и детали. Хотя Идолище иногда (далеко не всегда) является с войском, но войско здесь еще не играет никакой роли. Сражения не бывает. Сам Идолище, правда, уже не летает под облаками, не испускает огня, не умеет оборачиваться всадником, но он все же чудовище, хотя и чудовище очеловеченное. Он описывается гиперболически: голова его как пивной котел, руки как грабли, его рост, руки, ноги, грудь измеряются саженями. Он такой же обжора, как Тугарин, и эта черта его неизменно приводится во всех песнях. Однако он уже не неподвижен, как Тугарин, его никогда не вносят на доске или блюде, он не вползает и не влетает, он не имеет облика зверя, его облик полностью очеловечен. Но вместе с тем в нем еще нет никаких признаков воина. Он никогда не изображается всадником, он не вооружен ни доспехами, ни оружием. У него при себе только нож или кинжал.

Военная обстановка, в некоторых вариантах вводимая певцами, не соответствует никакому военному содержанию по существу. Обложив город, Идолище иногда грозит его сжечь, требует себе поединщика, как это в эпосе делают татары, и т. д. Но никаких военных действий не происходит. Идолище никогда не занимает Киева войском. Войско остается за городом, сам же Идолище идет во дворец, где начинает обжираться и безобразничать. С Евпраксией он держит себя так же вольно, как Тугарин, и описание его вольностей ведется буквально в тех же выражениях, что в былине об Алеше и Тугарине. Однако в данной былине Евпраксия никогда, ни в одном случае не проявляет к нему благосклонности. Идолище ест, пьет, «похваляется» над князем Владимиром, то есть издевается над ним. Владимир представлен закованным в железо, или его отправляют в темницу или же усылают на поварню, где он сам должен готовить еду обжорливому Идолищу, или же Владимир прислуживает ему за столом. Все эти черты рассеяны по отдельным былинам. Ситуация, как мы видим, очень сходная с той, какая имеется в былине об Алеше. Это наблюдение приводит к заключению, что Идолище представляет собой Тугарина, которому придана военная сила, но действия которого еще не приобрели военного характера по существу.

Военный характер врага, правда еще очень условный, но все же качественно новый по сравнению с врагами более ранних песен, приводит и к иным формам борьбы.

В былине о Тугарине и Алеше в Киеве нет богатырей. Они не отлучались, они не на охоте, не гуляют в поле, их вообще нет в помине, их еще нет в эпосе. Спасение Киева происходит случайно. Алеша прибывает в Киев в момент беды, но если бы он не приехал, то никто не был бы в состоянии спасти Киева.

Здесь совсем другое: героев нет в Киеве потому, что они по той или иной причине отлучились из Киева. Нередко былине об Идолище и Илье предшествует былина о ссоре Владимира с Ильей. Илья ушел из Киева, и вместе с ним ушли и все другие богатыри. Эта деталь очень характерна для былин об Илье и Калине, и там значение ее будет более ясно. Обстановка здесь, следовательно, существенно иная, чем в былине об Алеше и Тугарине: Киев уже не беззащитен, в нем уже есть богатырство, есть Илья. Весь ход событий заостряется к одному, центральному моменту, к появлению Ильи Муромца, и это появление подготовляется, тогда как появление Алеши в предыдущей былине неожиданно.

В своей беде Владимир ждет Илью как своего единственного спасителя и иногда тайно посылает к нему вестников. Идолище, наоборот, ждет его с тайным страхом и трепетом. Он запрещает упоминать его имя. Он издает такой указ:

А кто помянет у нас да Илью Муромца, А да такового у нас да нонь судом судить, А судом-де судить да живому не быть: Очи ясны вымать его косицами, Да язык бы тянуть да его теменем. (Григ. III, 51)

Чаще издается указ другого характера: Идолище запрещает в Киеве нищенствовать и поминать имя Бога. В одном варианте нищенствовать можно только во имя самого Идола. Этот указ тоже подготовляет появление Ильи, который находится не в Киеве и проникает в него в образе нищего.

Противодействие Ильи, его вступление в ход событий начинается с того, что, находясь вне Киева, Илья где-нибудь на дороге встречает калику, который идет из Киева. У этого калики Илья выспрашивает вести, и калика говорит ему, что в Киеве не все «по-старому», а что «наехало» Идолище, и более или менее обстоятельно и вразумительно рассказывает о том, что происходит в Киеве. Илья немедленно отправляется в Киев. Таким образом, в отличие от былины об Алеше и Тугарине, где Алеша является неожиданным спасителем, Илья выступает спасителем преднамеренным. Он едет в Киев, чтобы уничтожить Идолище.

Калика – очень удачная фигура для роли вестника, так как странник, много где побывавший и много видевший, естественно, может рассказать Илье о том, что он видел. Но калика имеет здесь и иное значение, что выяснится позднее, когда мы рассмотрим царьградскую версию. С каликой Илья меняется одеждой. Делается это для того, чтобы проникнуть в Киев неузнанным.

Илья идет ко двору Владимира, под окна его дворца, и делает то самое, что делать в Киеве запрещено: он просит милостыню и этим бросает первый вызов Идолищу. Он требует себе милостыню таким громовым голосом, что для слушателя (но не для Идолища) становится ясным, что явился герой. Это богатырский крик. В приунывшем Киеве он звучит как гром, очищающий воздух. В царьградской версии богатырская сила этого крика еще усилена по сравнению с киевской версией.

От того от каличьего голоса Небо с землею потрясалися, Белокаменны палаты пошаталися, Во палатах столы сколыбалися, На столах питья-кушанья поплескалися, За столом князья-бояре все припадали, Поганое Одолище приужахнулось. (Кир. IV, 22)

В других вариантах от крика Ильи шатаются дома, падают маковки с церквей. Если для Киева громкий голос Ильи есть знак богатыря, то для Царьграда по этому крику узнается не просто богатырь, а богатырь русский. Идолище говорит:

Эки у вас на Руси калики голосастые! (Кир. IV, 22) Ай же вы, горланы русские! (Рыбн. 62; Гильф. 144)

Обычно Идолище велит позвать мнимого калику в палаты княжеские, где он теперь распоряжается вместо Владимира. Он зовет его, однако, не для того, чтобы подать милостыню, и не для наказания за нарушение запрета, а для того, чтобы расспросить его об Илье. Это значит, что Идолище, держа себя хозяином во дворце и в городе, чувствует неуверенность и страх. Он чует, что Киев не беззащитен, и этих настоящих защитников Киева, а не Владимира, который сидит у него в тюрьме или на кухне, он боится. Необычайный калика, бывалый, много странствовавший и много видевший, может кое-что знать об Илье, и Идолище велит его позвать.

Диалог, который происходит между Идолищем и Ильей, во всех вариантах одинаков. Идолище выспрашивает его об Илье, на что Илья всегда отвечает, что он его знает, что Илья таков же, как он сам. Далее следует вопрос о силе и богатырстве Ильи. Идолище измеряет и определяет богатырство на свою собственную мерку. Признаком богатырства для него служит способность много есть. Поэтому он спрашивает калику, много ли Илья Муромец ест.

Ты скажи, калика перехожая, По многу ли Илейко хлеба ест, По многу ли Илейко к выти пива пьет? (Кир. IV, 18)

Ответ в разных формах неизменно сводится к одному:

Ест Илейко по калачику, Пьет Илейко по стаканчику. (Там же) А хлеба ест по три калачика крупивчатых, А пьет зелена вина На три пятачика на медныих. (Рыбн. 118)

Для певца и для слушателя эта умеренность в еде и питье означает превосходство Ильи над Идолищем, человека над звериным чудовищем. Для Идолища же эта умеренность есть признак ничтожества Ильи.

Еще что же он за богатырь такой? (Там же)

Теперь он уверен, что Илья для него не опасен и что он может быть за себя спокоен. Идолище уверен, что он прихлопнет Илью между ладонями. Он похваляется, что сам он может съесть «по три печи хлеба» сразу и т. д. Для Ильи такая похвальба выражает только звериные, животные качества Идолища, и поэтому он, так же как и Алеша в былине о Тугарине, вспоминает о собаке своего отца, которая подавилась костью, или о корове, которая опилась бардой и лопнула. Алеша говорит это, сидя на печи, своему слуге и другу Екиму и наблюдает, как Тугарин ест. Здесь картина еды и угощения не дается. Идолище только похваляется своей едой. Илья бросает Идолищу насмешку прямо в лицо. Дальше все идет почти так же, как в былине о Тугарине, с некоторыми изменениями в деталях. Идолище бросает нож, но Илья никогда не ловит и не разглядывает его, как это делает Еким или Алеша. Илья уклоняется от удара, и нож уходит в дверь; нож застревает в дереве по рукоятку или даже совсем выбивает дверь. Илья отвечает ударом дорожной шелапуги, выменянной им у калики вместе с одеждой, и сила этого удара такова, что Идолище сразу падает мертвым. Илья не задумывается над тем, чтобы «кровавить палату княженецкую» (хотя отдельные случаи и есть). Он убивает его тут же, в палате, нисколько не щадя стен, дубовых столов и белых скатертей, как это делает Алеша; Идолище от его удара падает мертвым, иногда ударяясь об стенку. Он сидит между окнами, и от удара Ильи ломается простенок, так что труп Идолища вылетает во двор. В других случаях Илья вышвыривает труп за окно или выкидывает его в поле на съедение волкам и воронам.

Освободив дворец, Илья освобождает город – в тех вариантах, в которых упоминается о том, что город обложен войском. Он расправляется с татарами так же, как это происходит в былинах о нашествии Калина.

А как выскочит он да на широк двор, Взял же он клюхой было помахивать. А прибил же всех поганыих татаровей, А очистил Илья Муромец да Киев-град, Збавил же он солнышка Владимира Из того же было полону великого; Тут же Илье Муромцу да и славу поют. (Гильф. 4)

Но даже в тех случаях, когда сражения с войском нет, идея освобождения Киева от военного врага как основная идея этой былины все же иногда подчеркивается.

Только Идолище жив бывал, Только поганый Киев брал. (Гильф. 178)

Освобождение Владимира от Идола не изображается как услуга, оказанная Владимиру лично. Это услуга Киевскому русскому государству.

И возвел он тут князя на высок престол. (Гильф. 245)

Основная идея и тенденция этой былины совершенно ясны. Из сопоставления былин о змееборстве Добрыни, об Алеше и Тугарине и об Илье и Идолище становится ясным также, в какую сторону развивается эпос, как растет его идейно-художественное значение. Интересы государства становятся на первый план.

Рассмотрение одной только киевской версии не дает еще окончательно ясной картины об этом сюжете и о том, какая в развитии эпоса происходит борьба.

Всев. Миллер считал исконной и первичной не эту, киевскую, а другую, царьградскую версию.

Рассмотрение идейного содержания царьградской версии полностью опровергает мнение Всев. Миллера. На самом деле эта версия есть искажение исконной киевской, которая, как мы видели, органически вырастает из всего развития русского эпоса.

Внешне схемы обеих версий весьма сходны. В одном случае Идолище насильничает в Киеве, в другом – в Константинополе. Однако это географическое отличие знаменует глубокое идейное отличие и совершенно иное содержание былины.

Беда, нависшая над Царьградом, обрисовывается в совершенно иных красках, чем беда, нависшая над Киевом. В данной версии Идолище угрожает не родному Киеву как центру Русского государства, а Царьграду как центру православия. Идолище угрожает церкви, и так в данной версии беда и описывается:

Во Цариграде есть вера не по-старому, В Иеросолиме есть вера не по-прежнему. (Тих. и Милл. 13)

Царьград в данной версии часто объединяется с Иерусалимом, и это не случайность и не обмолвка. Такое объединение выдает мысль и умонастроение исполнителя. Несчастье случилось не с родной землей, и не о ней скорбит певец, несчастье случилось с церковью.

Не стало в Иерусалиме четья-петья церковного, Не стало звона колокольного, Расселилось Одолище поганое, Поганое Одолище, проклятое. (Кир. IV, 22)

Соответственно и подвиг, приписываемый Илье, состоит не в том, что он спасает родной город, а в том, что он восстанавливает колокольный звон и церковное пение. Таким образом, мы видим, что замена Киева Царьградом не простая подстановка имен; она означает искусственное превращение героической былины в духовный стих. Правда, есть и такие случаи, когда в царьградской версии Идолище всего только сидит спиной к царю и личиной к царице (Гильф. 196), и запрета церковного звона и пения, нищенства и поминания имени Христа нет, равно как есть варианты и киевской версии, где говорится, что в Киеве уже не звонят в церковные колокола (Кир. IV, 18). Но эти отдельные случаи не нарушают общей картины: киевская версия представляет собой воинский сюжет в ранней форме, царьградская дает легендарно-житийную трактовку сюжета.

Царьградская версия не исконная и не более древняя, а, наоборот, более поздняя и искаженная. Она носит на себе совершенно ясные следы той среды, в которой она сложилась. Это среда паломников, «перехожих калик». Исполнителями и слагателями былин были не только оседлые крестьяне. Ими бывали, например, странствующие скоморохи, и они внесли в былину определенную и заметную, но все же не очень значительную струю. Странствующими исполнителями были также паломники, которые пели преимущественно духовные стихи, добывая этим себе пропитание во время долгого пути, но могли петь и былины. Былины они, однако, пели не в том виде, в каком они бытовали среди народа, а переделывали их соответственно своему мировоззрению. Так возникают такие песни, как «Сорок калик с каликою», так возникает царьградская версия былины об Илье и Идолище, так возникает, как мы увидим ниже, былина о том, как перевелись на Руси витязи, как они были наказаны Божьим гневом.

Калика данной версии не только вестник, но и паломник. Калика совершенно определенно возвеличивается некоторыми певцами. Возможно, что некогда, когда эта песня действительно пелась паломниками, а не крестьянами на местах, значение калики было еще выше: возможно, что калика не только сообщал о беде, но и благословлял Илью на подвиг и давал ему оружие. В современном состоянии былины калика меняется одеждой с Ильей (причем часто сам Илья этого требует) и дает ему свою клюку или шелапугу и иногда шляпу. Что фигура калики не случайная и не выдуманная, а внесенная из самой жизни, видно по обстоятельности и реалистичности ее описания. Калика рассказывает о том, как он побывал в Иерусалиме, как он купался в Иордане и т. д. и как теперь он идет в Киев, чтобы приложиться к киево-печерским мощам (Пар. и Сойм. 5). Стиль этого описания есть стиль не былины, а типичного «стиха» («Я ходил ко городу да к Еросолиму, Я Господу Богу да помолитися, Ко Господню гробу приложитися» и т. д.). Такие описания в данной версии не единичное явление, они именно типичны для нее (см.: Рыбн. 118; Гильф. 232; Григ. II, 51; Пар. и Сойм. 18 и др.).

Из этой же каличьей среды идут попытки возвеличения калики данной былины. Калика, встреченный Ильей, изображается как могучий, сильный богатырь, равный Илье:

Как съехались сильны могучи богатыри в чистом поле, Они съехались да поздоровкались. С первой со стороны батюшко старый казак да Илья Муромец, А с другой стороны сильное Иванище Игнатьев сын. (Тих. и Милл. 13)

Именно калика вызывает Илью на подвиг и дает ему оружие, при помощи которого Илья побивает Идолище.

Таким образом, царьградская версия представляет собой попытку использовать эпос в церковных интересах. В каличьей трактовке Илья становится настоящим героем только после того, как принимает образ калики. Подвиг его описывается как подвиг восстановления попранной Идолищем церковной службы и запрещенного колокольного звона.

Это вторжение в эпос церковной стихии идет в противовес общему развитию его. Развитие эпоса состоит в том, что он все больше и больше сближается с историей. В нем отражен живой исторический опыт народа и его борьба. В царьградской версии Илья освобождает не Владимира, а Константина и Елену. Откуда народ мог о них знать? Эти имена были ему известны не из живой действительности, а только из книг, из житий, а также из церковных поминаний, так как Константин и Елена были причислены к святым.

Как же народ ответил на эту попытку исказить эпос? Можно наблюдать, что в лице большинства северных певцов он отверг понимание, идущее из каличьей среды. Фигура калики была воспринята и вошла в сюжет как очень удачный персонаж-вестник, передатчик новостей. Она оказалась удобной еще в том отношении, что переодевание в каличью одежду дает возможность очень убедительно и естественно мотивировать неузнанное проникновение Ильи в город. Но вместе с тем наряду с тенденцией к героизации калики мы наблюдаем противоположное стремление к насмешке над ним. Певцы калику презирают и осуждают. Народ устами Ильи задает очень простой и трезвый вопрос: если калика такой сильный и могучий богатырь, почему он не совершает подвига сам? Когда калика рассказывает о том, что происходит в Киеве или в Царьграде, Илья его иногда спрашивает:

Что же ты на проклятое не напущал? —

то есть зачем не напустился на него. На это калика отвечает:

На то я на проклятого не напущал, Не смел-то я думушкой подумати, Не смел-то я мыслями помыслити: Как головище-то у проклятого с пивной котел. (Тих. и Милл. 13)

Таким образом, калика здесь противопоставлен Илье как низкий трус, несмотря на свою силу. Насмешка и укоры Ильи стали постоянным местом этой былины:

Есть в тебе, Иванище, силы – два меня, А нет в тебе смелости – полменя. (Кир. IV, 18)

Укоры иногда развернуты: совершив свой подвиг и возвращая калике одежду, Илья говорит:

Впредь ты так, Иванище, не делай-ка, А выручай от беды-напасти, Не выдавай крещеных поганым татаровьям! (Рыбн. 118)

Насмешливое отношение к каликам видно и из некоторых других вариантов. Илья вначале является в Киев в образе калики. Этот калика имеет величественный вид. Но его величественность мнимая. Правда, у калики белый волос и седая борода, на нем «гуня» сорочинская, «шапка земли греческой», он подпирается клюкой так, что под ним подгибается земля. Но в народном сознании каличий наряд к Илье не пристал. Он идет в кабак и вместе с голью пропивает свой каличий крест. Только теперь в нем узнают Илью. Таким образом, наряду с тем, что Илья становится героем только после того, как надевает каличий наряд, мы наблюдаем противоположную трактовку: только сбросив с себя чуждое одеяние, Илья вновь становится Ильей. Пропив свой крест, он уходит из Киева и направляется в Царьград, так как он не в ладах с Владимиром (Григ. III, 51; Гильф. 232; Онч. 20). Все это показывает, что подвиг освобождения Царьграда, служащий, по мнению Всев. Миллера, «украшением» Ильи, на самом деле приписывается ему в песнях, ничего общего с героическим эпосом не имеющих и отколовшихся от него. Место Ильи не в Царьграде, а в Киеве, и если он уходит из родного Киева в Царьград, то в этом виноват Владимир, не умеющий ценить богатырей и удержать их при себе. Такова вторичная народная обработка этой по существу не народной версии. Но нас не может удивлять, что и каличья обработка сюжета нашла своих, правда немногочисленных, любителей и ценителей среди северных крестьян, преимущественно староверческого толка. Характерной исполнительницей былины в этой царьградской версии была, например, Кривополенова, долгое время скитавшаяся с сумой и знавшая множество духовных стихов.

Введение в повествование калики объясняет и некоторые подробности боя. Илья всегда бьет Идолище каличьим оружием: шелапугой, подорожной клюкой или, наконец, «шапкой земли греческой», подобно тому как побивает змея Добрыня. Развитие эпоса сказывается и на этой детали. «Шапка земли греческой» здесь встречается весьма редко и не имеет уже смысла. Если в ранней, еще полуязыческой былине о змееборстве Добрыни шапка, как знак христианства, полученного из Византии, представляет собой своего рода материальную форму идейного оружия, то здесь Илья Муромец сам выступает в роли спасителя Византии. Сюжет этот, однако, все же не стал и не мог стать популярным, так как в глазах крестьянства, слагавшего былины, и Византия, и христианство уже начинали терять свой былой авторитет. Все моральные и физические силы народа направлены теперь на борьбу не за церковь, а за национальную независимость против иноземных врагов-насильников. Этим стремлением и определяется дальнейшее развитие эпоса.

4. Первая поездка Ильи

(Исцеление Ильи. Илья и Соловей-разбойник)

Изучая былину о Добрыне-змееборце и о встрече Алеши с Тугариным, мы видели, что герои совершали свой первый подвиг, выезжая из родного дома.

То же можно сказать об Илье. Свой первый подвиг он совершает по дороге из дома в Киев. Этот подвиг – уничтожение Соловья-разбойника. Рассказу об этой встрече часто предшествует рассказ о том, как Илья в доме у своих родителей исцелился от тяжелого недуга. Былина об исцелении Ильи может исполняться как самостоятельная песня, но очень часто она соединяется с песней о встрече с Соловьем-разбойником.

Выше мы видели, что былина о первом выезде Добрыни содержит некоторые сведения о происхождении героя и о его родителях. Такие детали вызваны стремлением народа к возможно полной обрисовке облика и жизни героя. Нечто подобное можно наблюдать и относительно образа Ильи. Однако повествование о происхождении Ильи и по форме, и по содержанию носит совершенно иной характер, чем повествование о юности Добрыни или Алеши. Образ Ильи создался позже, чем образы его более молодых соратников – Добрыни и Алеши. В отличие от них, Илья всегда представляется старым, и старым он выезжает из дому. Всеволод Миллер подсчитал, сколько раз Илья в эпосе назван «старым», и нашел, что число это не очень велико. Такой арифметический способ определения героя мы должны полностью отвергнуть. Илья всегда мыслится старым, даже в тех случаях, когда эпитета «старый» нет. Его старость есть выражение его мудрости, опытности и спокойной силы. Илью Муромца вообще нельзя представить себе молодым. К нему применяется эпитет «добрый молодец», но слово «молодец» в этих случаях обозначает не возраст, а удальство и силу.

Не белая заря занималася, Не красно солнышко выкаталося: Выезжал тут добрый молодец, Добрый молодец, Илья Муромец, На своем коне богатырскиим. Побелела его головушка, Поседела его бородушка. (Кир. I, 31)

Выше мы видели, что повествование о родителях и юности Добрыни и Алеши включалось в песню о первом выезде героев. Сведения были довольно скудные, и их приходилось собирать по крупинкам. Здесь картина уже другая: повествование о пребывании Ильи в доме родителей вылилось в самостоятельную, отдельную песню. Правда, есть и такие песни о первом выезде, в которых очень коротко упоминается о его родителях и доме. Но они представляют собой исключение. Обычно об этом повествуется весьма подробно, а еще чаще это повествование представляет собой отдельную песню, а именно так называемую песню об исцелении Ильи.

Чтобы полностью понять, осмыслить образ Ильи, необходимо начать изучение былины о первой поездке Ильи именно с этой былины, хотя этим и нарушается хронологическая последовательность в изучении эпоса, так как песня об исцелении Ильи – одна из позднейших русских былин. Но эти две песни так тесно между собой связаны, что разрывать их не представляется целесообразным. Эта былина хорошо исследована в советской науке, что дает нам возможность остановиться на ней менее подробно, чем на других песнях[151].

Одно обстоятельство прежде всего бросается в глаза при изучении былины об исцелении Ильи: она чаще имеет прозаическую, чем стихотворную форму, ее чаще рассказывают, чем поют. Бывает и так, что об исцелении Ильи рассказывают, а когда дело доходит до выезда его, до богатырских подвигов, рассказ переходит в пение. Даже в тех случаях, когда об исцелении поется в стихах, ритм часто бывает неустойчив и сбивается на прозу. Некоторые из старых русских ученых (Орест Миллер) полагали, что былина эта весьма древняя и что стих в ней разрушенный. А. М. Астахова, наоборот, считает ее поздней (что подтверждается рассмотрением идейного содержания былины), в чем А. М. Астахова, несомненно, права. Необычен также район распространения этого сюжета. Как песня или как прозаическая вступительная часть к былине о первых подвигах Ильи былина эта бытует там, где вообще бытует эпос. Но в прозаической форме, в форме сказки, этот сюжет распространен гораздо более широко[152]. Отсюда можно сделать заключение, что сюжет первоначально сложился как сказка, в прозаической форме, а затем уже был притянут эпосом. Прозаическая форма стала сменяться стихотворной, но стих не полностью вытеснил прозу: стих явно содержит следы своего прозаического происхождения.

Рассмотрение содержания этой песни подтвердит наши предположения, а также позволит ответить на вопрос, почему данный сюжет был создан.

В своем исследовании о русском эпосе на Севере А. М. Астахова коснулась и данного вопроса. Как указывает Астахова, установить совершенно точно, когда эта былина создалась, возможности нет. Но целый ряд косвенных данных приводит ее к предположению о позднем происхождении этой былины. Создание былины отвечало стремлению народа сделать «любимого народного богатыря, носителя глубоко демократических черт, в образе которого отразились заветные народные идеалы… и по происхождению представителем широких народных масс – крестьянином»[153]. Второй стимул к созданию былины – это желание «округлить и пополнить к тому времени в основном уже сложившуюся поэтическую биографию богатыря». А. М. Астахова справедливо указывает, что нельзя прикреплять данный сюжет только к Северу. В дальнейшем она выделяет из былины моменты крестьянского труда Ильи и сравнивает его с Микулой Селяниновичем.

Наш анализ подтверждает данные Астаховой. Илья Муромец в этой былине – герой прежде всего крестьянский. Добрыня связан с Рязанью, Алеша с Ростовом, Илья Муромец рождается в городе Муроме, селе Карачарове. Это наиболее часто упоминаемое место его рождения. Связь его с городом Муромом, однако, очень слаба, и Илья никогда впоследствии об этом городе не вспоминает. Фактически Илья находится к началу песни не в городе Муроме, а именно в селе Карачарове. Можно предположить, что первоначально местом рождения называли Муром, но вследствие стремления подчеркнуть крестьянское происхождение Ильи город сменился селом Карачаровым, причем одно название не вытеснило другое, а они слились. Отец Ильи – крестьянин «чернопахотный», Иван Тимофеевич. Любимый герой русского народа изображается в этой песне как плоть от плоти и кровь от крови русского крестьянина. Придавая ему такое происхождение, народ еще больше приблизил его образ к себе, выразил свое единство с ним.

Крестьянским сыном в народной поэзии издавна изображается герой сказки, и народ, создавая образ Ильи – крестьянского сына, широко использовал сказочные художественные образы. Герой сказки до совершения своих подвигов очень часто сидит на печи. Это связано с тем, что он считается дураком и лентяем. Сидение Иванушки на печи имеет юмористическую окраску. Оно контрастирует с его подлинной природой героя, которая проявляется по ходу действия сказки позднее. С переходом из сказки в эпос мотив сидения на печи был подвергнут переработке. Илья Муромец до совершения своих подвигов «сидит сиднем», «сидел седуном» 30 лет. В противоположность сказке сидение Ильи никогда не изображается юмористически. Он сидит на печи потому, что он болен, парализован. О нем поется, что он «не имел ни рук, ни ног», то есть не мог двигать ими. «Тридцать лет был больной, сидел на гноище» (Марк. 91). Часто он сидит именно на печи, где в деревне сидят или лежат больные. «С печи не вставал тридцать лет» (Кир. IV, 1). В каком возрасте эта болезнь с ним приключилась, об этом ничего не сообщается. Иногда он с первых же строк изображается как старый, иногда (редко) сообщается, что он калека от рождения. Слушатель переносится в обстановку реальной русской крестьянской избы, что в эпосе встречается весьма редко, но очень обычно для сказки. Мы понимаем, почему народ в данном случае предпочитает прозу. Эпический стих былины выработался на высоких героических сюжетах. Здесь же мы имеем бытовую картинку из будничной жизни крестьянской семьи.

Родители уходят на работу. Работа их – характерная для северного хлебопашества очистка леса под посев, при котором лес сжигался или рубился, а пни выкорчевывались. «И как тридцать лет да миновалося, в само время летнее, в дни сенокосные, и тогда ушли отец и мать с семейством пожни чистить, а его одного дома оставили» (Рыбн. 190). Так, с разной степенью обстоятельности и реалистичности, сообщается во многих записях.

Илья остается один. К дому приходят странники. Странники эти описываются очень различно. Это «люди проходящие», «нищий стар человек», «две калики перехожие, переброжие», два старика, сиротинушка, в одном случае – двое юношей и т. д. Это нищие, которые пока ничем не изобличают своей необычайности. Они стучатся в окно и просят подать напиться или милостыню. Странники эти, несомненно, создались не без воздействия легенды, где чудесные странники стучатся сперва к богатым, которые их гонят, а потом к беднякам, которые их принимают. Но здесь происходит иное. Илья не может встать, не может подать им напиться.

Ай же вы, добрые людишки! Не могу напоить вас: Не имею ни рук, ни ног. (Рыбн. 139)

«Встать не могу», «Не владею ни руками, ни ногами» – так отвечает Илья.

Я бы рад-то вам подать я милостынку все спасеную… Не могу сойти со печки со кирписьною. (Марк. 42)

«А стань-ко ты, стань, дак добрый молодец», «Выставай на резвы ноги», «Спусти-ко ты резвы ноги с печки» – так с особой настойчивостью предлагают странники. Илья превозмогает себя, и происходит чудо: «Резвы ножоцьки растянулися» (Марк. 42). Илья, тридцать лет не встававший с места, начинает ходить. «Выставал Илья на резвы ноги, отворял ворота широкие и пускал калик к себе в дом» (Рыбн. 51). В некоторых случаях он выражает свое ликование. Его походка сразу оказывается богатырской. Он ступает так, что «балки кричат» и калиновый пол под ним опускается.

Теперь Илья идет за водой или за квасом и подносит странникам. Но они ему «отворачивают», то есть сами не пьют, а предлагают испить ему или же, отпив немного, предлагают ему испить остаток. Происходит второе чудо: Илья не только выздоравливает, но чувствует прилив огромной, нечеловеческой силы. «Что чувствуешь в себе, Илья?» Бил челом Илья, калик поздравствовал: «Слышу в себе силушку великую» (Рыбн. 51). «Я теперь, добрые люди, корпус в себе имею» (Рыбн. 139). Странники дают ему испить во второй раз, и теперь сила его настолько велика, что если бы

От земли столб был да до небушки, Ко столбу было золото кольцо, За кольцо бы взял, святорусску поворотил. (Кир. I, 1)

Такой силы странники пугаются. Они дают ему испить в третий раз, и сила его убавляется наполовину. Мы уже знаем, что физическая сила еще не определяет героя в русском эпосе. Герой должен быть силен, но героизм определяется тем, на что сила направлена. В одном из вариантов Илья на вопрос о том, что он чувствует, отвечает:

Ежели бы было теперь кольцо силы поганой, Напустил бы бить. (Рыбн. 139)

Момент получения Ильей силы есть момент превращения крестьянина Ильи в богатыря. Сидение Ильи в этом отношении приобретает особое значение: героем, богатырем становится убогий человек из народа. Здесь эстетика былины и эстетика сказки совпадают. Самый бедный, самый последний из крестьян, больной, недужный, становится спасителем своего народа.

Чудесные странники исчезают, теряются из виду. В некоторых вариантах они в момент исчезновения произносят предвещание, пророчество. Они говорят:

Смерть тебе на бою не писана. (Рыбн. 51) Во чистом-то поле тебе да смерть не писана, Ты не бойся, езди по чисту полю. (Марк. 42)

На первый взгляд пророчество это может вызвать некоторое недоумение. Если Илье известно, что он не будет убит в бою, в чем же тогда состоит его храбрость? Но такое понимание этого места будет совершенно превратным. Слова странников – только художественная форма для выражения сознания самого Ильи. Он не может сказать сам о себе: «Смерти в бою для меня не существует», это противоречило бы всей поэтике былин. Но дело обстоит именно так. Слова странников не представляют собой волшебного заклятия. Они означают, что Илья навсегда исключил для себя вопрос о своей смерти. Этот вопрос для него раз навсегда решен, и решился он тогда, когда Илья осознал себя богатырем. Это полное отсутствие страха смерти, полное ее исключение из своего сознания и делает его бессмертным в глазах народа. Илья, всегда бросающийся в самые страшные бои, никогда не погибает именно потому, что он смерти не боится, что она для него просто не существует.

Характерно для Ильи как для героя крестьянского: первое побуждение, первая мысль его после выздоровления и получения силы принадлежит родителям, которые находятся в поле на тяжелой работе. Крестьянский труд, крестьянская сущность настолько неразрывно связаны со всем существом Ильи, что он сразу же идет в поле помогать родителям. Родители вне себя от радости, но радость их сменяется испугом и ужасом, когда они видят, как он работает. Чтобы очистить поле, он дубы вырывает прямо с корнем и бросает их в воду. «Дубье то рвет из матушки сырой земли со всем со коренем» (Марк. 67). «И стал дубье рвать со коренем» (Онч. 19). Сперва отец думает, что Илья будет хорошим крестьянским работником, что он «большой работник будет». Но скоро родители понимают, что Илья уже не работник на поле, что при такой силе призвание его в другом; мать, видя, как он работает, говорит:

Видно, дите будет нам не кормилицо, Станет ездить, видно, по полю чистому. (Онч. 19)

То же говорит отец: «Этот, видно, сын у меня будет ездить во чистом поле, во чистом поле будет поляковать, и не будет ему поединщика» (Марк. 67). Иногда отец сам предлагает ему ехать в Киев, чаще же он благословляет Илью на отъезд по его собственной просьбе с чрезвычайно интересными для нас наставлениями. В кратчайшей и чрезвычайно меткой форме наставление отца выражено так:

А пожалей-ка ты на поле христьянина, А не щади-ка ты в поле все татарина. (Григ. III, 50)

Илья сам совершенно точно определяет цель своего выезда. Цель его состоит в том, чтобы посвятить себя служению Киеву и Владимиру. Он осознал себя богатырем не только по силе, но и по своему жизненному делу. Он едет «киевскому князю поклонитися», «заложиться за князя за Владимира», «постоять я еду за Киев же» и т. д. Мы уже знаем, что идея служения Киеву и Владимиру представляет собой одну из главных идей раннего русского эпоса. Это идея народного и государственного единства в эпоху феодальной раздробленности.

Так кончается эта былина. Отдельные слагаемые ее идут из сказки и легенды. Сидение на печи, напиток, придающий силу, прощание с родителями – все это сказочные мотивы. В некоторых вариантах Илья выбирает или находит себе коня, как это повествуется о сказочном Иванушке. Но хотя составные части в большинстве сказочного происхождения, сама былина отнюдь не сказка. Илья прямо из избы или с поля отправляется не ради приключений, а на защиту родины и для служения ей.

Продолжением этой былины служит былина об Илье Муромце и Соловье-разбойнике.

Былина о Соловье-разбойнике по некоторым своим составным частям более ранняя, чем уже рассмотренные нами былины о Добрыне, Алеше и Илье, по другим – она, наоборот, оказывается более поздней. В целом она может считаться более поздней, так как решающее значение имеют не архаические элементы, не наличие в ней мифологического чудовища, а те мотивы, которые свидетельствуют о преодолении древнейшего наследия и придают ей совершенно новое содержание. Мы рассматриваем эту былину как последнюю о схватке героев с чудовищами.

В развитии эпоса настает момент, когда героическая схватка с чудовищем уже не может полностью удовлетворить художественные запросы народа. Схватка с такого рода чудовищами начинает терять свой героический характер. Она начинает приобретать характер авантюрно-занимательный. Именно это наблюдается в былине о Соловье-разбойнике. Фабула ее, повествование, обладает для народа необычайной занимательностью. Однако, если бы содержание песни ограничивалось приключенческим характером повествования, было бы непонятно, почему она так популярна в народе и почему подвиг уничтожения Соловья-разбойника приписывается наиболее любимому и значительнейшему герою русского эпоса – Илье Муромцу.

Правда, внешняя занимательность не исключает глубокого идейного содержания, как мы это увидим при анализе песни. Главное же – данная былина показывает, что на фоне затухания традиции борьбы с фантастическими чудовищами зарождается новая традиция, новое качество былины. Уже на былине об Илье Муромце и Идолище можно проследить, что враг мифический сменяется врагом-человеком. В былине о Соловье этот процесс закончен. Илья в данной былине совершает не один подвиг, а два. Один подвиг состоит в том, что он поражает нечеловеческое чудовище – Соловья-разбойника. Этот подвиг принадлежит убывающей традиции, он своими корнями уходит в прошлое. Другой подвиг состоит в том, что Илья освобождает Чернигов от осаждающих его врагов, и этот подвиг уже указывает на будущее развитие эпоса, он первый из собственно воинских подвигов Ильи. Поэтому общепринятое обозначение этой песни как былины об Илье и Соловье-разбойнике не совсем удачно. Оно односторонне ориентирует читателя только на один из совершаемых подвигов Ильи и отодвигает в тень другой – освобождение Чернигова. Народ называет эту былину «первой поездочкой», и такое название следует признать более правильным*.

Соответственно своим качествам былина о первой поездке Ильи принадлежит к наиболее распространенным, наиболее популярным. В настоящее время опубликовано свыше 100 записей ее[154]. Сюжет ее широко известен также в форме сказки. В сказочной обработке он имеется там, где эпоса в XIX веке уже не было. В такой форме он известен и многим народам СССР: белорусам, украинцам, вотякам, коми, чувашам, якутам, латышам, карелам и другим. Кроме того, сюжет вошел в древнерусскую литературу. Рукописные повести о Соловье-разбойнике известны начиная с XVII века, причем из всех былинных сюжетов этот сюжет в рукописной традиции встречается чаще других. Все это свидетельствует о необычайной популярности данного сюжета. Учитывая это богатство и разнообразие, мы должны иметь в виду, что между былиной, повестью и сказкой имеются столь глубокие отличия, что игнорирование их (обычное в дореволюционной науке) нужно считать грубой методологической ошибкой. На первый взгляд отличия былины от других видов поэзии малосущественны и ограничиваются деталями. На самом же деле эти детали свидетельствуют о глубоком отличии в идеологии, обусловленном принадлежностью к разной социальной среде. Так, например, в повести Илья Муромец иногда выспрашивает Соловья о его золотой казне, находящейся в его селе, названном селом Кутузовом. Никакого села Кутузова в былинах мы не знаем. В былинах Илья никогда не выспрашивает и не может выспрашивать Соловья о его богатстве. Наоборот, он всегда отказывается от богатого выкупа, который ему предлагает за мужа жена Соловья. И если в одном-единственном случае Илья все же берет выкуп, то по приезде в Киев он часть его отдает сиротам, часть предоставляет городу Киеву, себе же не берет ничего. В этой детали сразу сказывается отличие народной идеологии былины от идеологии «повести». Но мы изучаем эпос, а не повесть и не сказку и будем касаться их только в том случае, если они бросают свет и на былину.

В былине об Илье и Соловье-разбойнике Илья уже полностью проявляет свои героические качества. Правда, былина о Соловье носит приключенческий характер, и этим можно объяснить, что не во всех вариантах детали песни подчинены основной идее. Есть такие варианты, в которых Илья едет не для того, чтобы служить Киеву; цель его состоит в том, чтобы, простояв заутреню в Муроме, поспеть к ранней обедне в Киев. Иногда упоминается, что он едет в день Пасхи. Он хочет ехать прямоезжей дорогой, чтобы успеть вовремя. Так как он едет в день Пасхи, он иногда дает обет не кровавить по дороге рук, не вынимать стрел, не кровавить меча и т. д. Насколько эта заповедь действительно будет соблюдаться, станет видно позднее.

Илья едет в Киев со всей возможной быстротой. Конь Ильи не бывает крылатым. Это не волшебный конь, который летит по воздуху. Конь Ильи – конь богатырский, а не сказочный, хотя он иногда снабжается внешними сказочными атрибутами.

События развиваются не так, как этого ожидает Илья и вместе с ним слушатель песни, а совершенно иначе, и в этой неожиданности одна из художественных особенностей былины.

Несясь к Киеву, Илья совершенно неожиданно для себя видит препятствие, и с этого, собственно, начинает развиваться действие. Он подъезжает к Чернигову, чтобы расспросить там прямоезжую дорогу на Киев, но тут он видит, что

Под Черниговом силушки черным-черно, Черным-черно, как черна ворона. (Рыбн. 4)

Далеко не все певцы знают об этом препятствии. Весьма часто Илья прямо наезжает на Соловья-разбойника. Такую форму песни мы должны признать дефектной, неполной. Внешне черниговское приключение легко выпадает из песни, внутренне же оно составляет необходимую часть повествования и не может выпасть без ущерба для идейно-художественной цельности песни. Название города подвержено некоторым колебаниям (Бежегов, Бекетовец, Тургов, Орехов, Обалков, Кидоша, Чиженец, Смолягин и другие, в письменной традиции – Себеж), но преобладает Чернигов. Враги, обложившие город, носят самый неопределенный характер. Чаще всего они названы «силой». Иногда, впрочем не слишком часто, они названы татарами, еще реже – литовцами, иногда теми и другими вместе:

Приехал он во город во Бекетовец, И наехала проклята погана Литва, Одолели тут поганы татарове Тыих мужиков бекетовских. (Рыбн. 116)

Враги эти – не татары. Насколько конкретно и исторически верно в эпосе изображены татары, мы увидим ниже. Сила, обложившая Чернигов, не угрожает государству в целом. Владимир в Киеве часто даже не знает о том, что произошло в Чернигове. Мы не можем также допустить, чтобы этот эпизод отражал какую-либо из междоусобных войн, ибо, как мы знаем и как это подчеркивал Добролюбов, удельные войны эпосом не отражены совершенно. Значение этого эпизода состоит в том, что героем песни является уже не только змееборец, но избавитель от вражеского войска. Именно поэтому героем песни сделан главный национальный герой эпоса – Илья Муромец. Илья не может остаться равнодушным к судьбе Чернигова.

Богатырско сердце разгорчиво и неуемчиво: Пуще огня-огничка сердце разыграется. (Кир. I, 34)

Мирное благочестивое намерение отстоять заутреню в Муроме и обедню в Киеве отодвигается на второй план. Илья Муромец весьма легко отказывается от заповеди не кровавить оружия:

Как прости меня, Господь, в таковой вины! Я не буду боле-то класть заповеди великие. (Марк. 68)

Или более иронически:

Всяк человек завет завечает, А не всякой завет справляет. (Рыбн. 170)

Это значит, что церковная мораль рассыпается в прах, когда дело идет о том, что представляет собой наивысшую мораль народа, о том, чтобы спасти родную землю.

Бой всегда описывается очень кратко и чисто «эпически».

Как почал он бить поганыих татаровей, Конем-то топтать и копьем колоть, Прибил-то он поганых в единый час, Не оставил поганых и на семена. (Рыбн. 116)

Такая краткость в описании боя характерна для данной песни. Более подробное описание боев мы будем иметь в былинах об отражении татар от Киева.

Освободив город, Илья въезжает в Чернигов. Иногда он застает всех горожан в церкви, причем они даже не подозревают, что город уже освобожден.

Заехал он во город Смолягин, Как там мужики да смолягински Все ходят во церковь соборную От первого до единого. Они каются-причащаются, Со белым светом прощаются, Во чисто поле на войну снаряжаются. (Рыбн. 127)

В то время как черниговцы в отчаянии молились, Илья спас город благодаря тому, что не задумался пренебречь церковной заповедью. Когда певец поет, что черниговцы, вместо того чтобы думать о защите, «каются да причащаются, на смертную казнь снаряжаются» (Рыбн. 189), то это не только описание охватившего город смятения, но и звучит как выражение сожаления о черниговцах, которые не нашли ничего лучшего, как молиться и каяться. В городе царят отчаяние и уныние, описанные иногда чрезвычайно ярко. Илья сообщает черниговцам радостную весть. Они не верят, выходят на городскую стену, смотрят в кулак или трубочку и действительно видят поле, усеянное трупами.

Черниговский эпизод заканчивается деталью, весьма важной для понимания смысла этого эпизода, а также для понимания психологии Ильи Муромца. Черниговцы предлагают Илье воеводство, но Илья всегда от него отказывается.

Черниговцы оказались беспомощными перед лицом врага не потому, что они не обладали храбростью. Они готовились к обороне, они были готовы как один умереть за родной город, они не думали о сдаче города сильнейшему врагу, предпочитая смерть. Они были бездеятельны потому, что не было той власти, которая могла бы возглавить народное движение. Поэтому черниговские мужики предлагают Илье воеводство, то есть власть. Ему на золотом блюде выносят ключи города.

Будь-ко ты у нас воеводою, Береги нас от поганыих от татаровей. (Рыбн. 170) Живи во нашем Смолягине воеводою, Суды суди все правильно, Мы все будем тебя слушати. (Рыбн. 127)

Часто также ему предлагают остаться в Чернигове, кем он захочет: князем, воеводой, боярином или крестьянином. Черниговцы хотят его удержать у себя.

Илья никогда не соглашается на предложение черниговцев, и мотивы, по которым он отказывается, для нас полны величайшего интереса.

При анализе песни можно видеть, что причины отказа Ильи – двоякие. В самой песне о причинах говорится далеко не всегда, и их можно установить только путем сравнения текстов.

Часто Илья сам не умеет выразить своей мысли. Он просто не хочет быть воеводою, и этим «не хочу» ограничивается весь его ответ. В более детализованных песнях видно, что власть находится в чуждых народу руках. Певцы XIX века не совсем ясно себе представляют, что значит «воевода». В былине черниговцы подчиняются только своему воеводе, в руках которого власть мыслится неограниченной. Поэтому отнюдь не случайно, что черниговцы иногда зовут к себе Илью в короли (Гильф. 210).

Чернигов представляется в песне политически независимым, самостоятельным государством, наподобие монархии. В этом можно усмотреть следы феодального порядка; при данном порядке местные князья стремились к самостоятельности, к обособлению от власти центральной. Как мы уже знаем, эти тенденции прямо противоположны тем народным стремлениям к объединению, которые выражены в эпосе. Илья стремится не в любой русский город, а только в Киев, как город стольно-киевский. Предложение черниговцев по существу противокиевское. Илья Муромец на это не идет и спрашивает дорогу на Киев.

Другая причина, по которой Илья не остается в Чернигове воеводой, состоит в том, что Илья вообще не может быть причастен ни к какой власти, так как власть носит классовый характер. Взять власть – это значит приобщиться к ненавистным князьям и боярам, перейти в их стан. Зовя Илью, черниговцы зовут его в князья.

А й хоть князем живи, хоть королем живи, А хоть живи барином, а хоть живи крестьянином. (Гильф. 210)

Совершенно ясно, что, живя князем, Илья будет властвовать, а живя крестьянином – подчиняться. Что крестьянин может стать у власти, не превращаясь в князя, этой мысли в раннем эпосе еще нет. Илья был бы для черниговцев идеальным князем, но все же князем. Илья же исполнен величайшего презрения к князьям и княжеству. В одном варианте, где черниговский воевода через своих князей приглашает Илью «хлеба-соли кушати», Илья в резкой форме отвергает его хлеб-соль:

Нейду я к воеводе вашему, Не хочу у него хлеба-соли кушати. (Кир. I, 34)

Отсюда становится понятным ответ:

Не хочу-то я у вас жить ни князем, ни боярином, Ни купцом, гостем торговым же. (Марк. 68)

Илья дорожит тем сословием, к которому он принадлежит. Другими словами, в Илье уже пробуждается сознание своей классовой принадлежности, и эту принадлежность он не меняет на более высокую.

Не дай Господи делать с барина холопа, С барина холопа, с холопа дворянина, Дворянина с холопа, из попа палача, А также из богатыря воеводу. (Рыбн. 127)

Эти слова показывают, что понимание классовой дифференциации развито в народе чрезвычайно сильно. Это говорит о развивающемся чувстве классового антагонизма и классовой ненависти. Илья гордится своим сословием и не хочет переходить в другое. Но вместе с тем эти слова показывают, что для идеи свержения власти и уничтожения классов еще не настал исторический момент. В эпоху феодальной раздробленности такая историческая задача еще не могла ставиться. Могла и должна была ставиться прежде всего задача свержения удельных властей в пользу центральной власти. Идея же свержения классовой власти и князей и боярства в пользу власти народной в эпосе будет высказана позднее. В силу всего этого Илья свой отказ от воеводства неизменно кончает тем, что спрашивает дорогу на Киев. Этим кончается первая часть песни.

На Киев обычно есть две дороги: одна окольная, другая прямоезжая. Но прямоезжей дорогой давно уже никто не ездит, так как на этой дороге засел Соловей-разбойник, который не дает проходу ни пешему, ни конному.

Мнение Всеволода Миллера и других, видевших в нем разбойника, не подтверждается ни одним из записанных текстов. Слово «разбойник» следует понимать не в буквальном, а в более широком, обобщенном смысле, подобно тому как слово «вор» в народном языке имеет очень широкое значение. Соловей-разбойник никогда никого не грабит. Что в народном понимании Соловей не рассматривается как разбойник в узком смысле этого слова, видно по тому, что существует другая былина, в которой поется о встрече Ильи с действительными разбойниками, по-народному именуемыми «станичниками». В этой былине Илья наталкивается на шайку грабителей: они хотят его ограбить, он же пускает свою стрелу в дуб, разбивает этот дуб в щепы и тем наводит на разбойников страх и разгоняет их шайку или даже убивает всех до единого. Былина о встрече с разбойниками часто контаминируется с былиной о Соловье-разбойнике; это означает, что былина о станичниках и о Соловье-разбойнике, а следовательно, и действующие лица их – явления совершенно разного порядка. Когда народ говорит о разбойниках, он называет их разбойниками или станичниками и заставляет действовать по-разбойничьи. Соловей же не разбойник в обычном понимании этого слова.

Чтобы решить вопрос о том, чем в народном сознании представляется Соловей-разбойник, необходимо рассмотреть весь ход встречи с ним Ильи.

Препятствие, ожидающее Илью на пути между Киевом и Черниговом, чаще всего в былинах именуется «заставой». Неоднократно говорится о трех заставах – о лесе и болоте, о реке, о Соловье-разбойнике. Легко заметить, что «лес», «болото» и «река» являются эпическим утроением. Трех застав нет, а есть только одна: Соловей находится в лесу и очень часто у реки.

Слово «застава» в былине имеет очень точный и совершенно определенный смысл. В былине об Илье и его сыне на богатырской заставе находятся лучшие богатыри и охраняют государственные границы и подступы к Киеву. Застава – это пограничный сторожевой пост, задерживающий нарушителей границы.

Но в отличие от этой богатырской заставы, застава Соловья – вражеская. Соловей преграждает путь на Киев, и в этом состоит главный вред, наносимый им.

Сидит на тридевяти дубах, сидит тридцать лет, Ни конному, ни пешему пропуску нет. (Кир. I, 34) Прямоезжая дороженька заколодела, Заколодела дорожка, замуравела, Серый зверь тут не прорыскиват, Черный ворон не пролетыват. (Рыбн. 4)

Дорога заросла лесом, ее давно уже нет, и многие певцы поют о том, что Илья эту дорогу прокладывает, чтобы добраться до Соловья.

Такая роль Соловья устойчива по всем былинам. Никакого другого вреда он не наносит. Он не похищает женщин, как змей в былине о Добрыне-змееборце, и он не грабит людей уже потому, что мимо него никто не проезжает.

С величайшим трудом прокладывает себе Илья путь к Соловью. Этот путь лежит сквозь леса и болота. Илья вырывает деревья и «мостит мосты», то есть настилает деревья на трясины и таким образом проезжает.

Левой рукой коня ведет, Правой рукой дубья рвет, Дубья рвет все кряковисты, Мосты мостит каленые, Работает дорожку прямоезжую. (Рыбн. 127)

Так он достигает Соловья. Соловей-разбойник обычно слышит его уже издали. Из былин невозможно составить себе ясное представление об облике Соловья. Самое имя его говорит, что он имеет птичий облик, и это подтверждается целым рядом деталей. Он всегда сидит на деревьях, на дубах. Он летает. Слыша, как Илья Муромец мостит мосты, он летит ему навстречу.

И летит навстречу добру молодцу, И садился он на серый дуб кряковистый. (Тих. и Милл. 1)

Иногда, впрочем весьма редко, упоминается и о его гнезде. На птичий облик его указывает и то, что Илья иногда попадает ему в правое крыло (Кир. I, 21). Подстрелив Соловья, Илья привязывает его к седлу или кладет его «во тороки», то есть в ременную сетку, как делают с дичью. Но дать более подробное описание этой птицы по былинам не представляется возможным. Подстреленный Соловей падает отвесно вниз, «как овсяный сноп», и есть случаи, когда Илья подхватывает его на лету и привязывает к седлу.

С другой стороны, Соловей представляется одновременно и человеком, но человеческие атрибуты его упоминаются гораздо реже, и они более бледны. Он громаден, «туша страшная»; Илья берет его «за желты кудри».

Привязывал он желтыми кудерками Ко левые булатные стремени. (Рыбн. 127)

Привязывая его к стремени, Илья волочит его за собой. Но есть и такие случаи, когда он, привязав Соловья к седлу или стремени, заставляет его бежать рядом с конем.

Соловеюшко у стремени поскакиват. (Милл. 1)

Как мы увидим ниже, вся его семья имеет человеческий облик. Он разговаривает по-человечьи. В Киеве у Владимира ему иногда подносят чару, и он берет ее руками и выпивает.

Противоречие между птичьим и человеческим обличьем Соловья-разбойника можно объяснить только тем, что древние зооморфные чудовища с развитием истории и эпоса постепенно приобретают человеческий облик, что можно было наблюдать и на образе Тугарина. Но этот процесс не завершился до конца. Он приостановился, когда на смену фантастическим чудовищам пришли реальные исторические враги. Соловей не приобрел полностью человеческой наружности, но и не остался в образе птицы, представляя собой гибридное образование, каких в фольклоре и в изобразительном народном искусстве чрезвычайно много. Народ любит подобного рода фантастические существа, о чем можно судить и по лубочным картинкам, изображающим различных чудовищ. Впрочем, на лубочных картинках Соловей-разбойник имеет уже часто человеческий вид. Изредка и в былине он не имеет никаких признаков птицы. В былине Щеголенка он всадник, и в бой с Ильей он вступает сидя на коне.

Соловей не обладает ни физической силой, ни оружием, ни смертоносными когтями или клювом и т. д. Он обладает только одним оружием: он свистит с такой силой, что все живое падает мертвым, дрожат горы, трясется земля, вода мутится с песком, деревья падают.

Подрожала родна матушка сыра земля, Как бы сырые тут дубья расшаталися. (Онч. 53)

В этом свисте и состоит ужас, наводимый Соловьем на людской род. «Все побивает вздохом единым» (Рыбн. 127). Но Илья не боится ни Соловья, ни его свиста. Его конь обычно не выдерживает этого свиста, и Илья его за это по-богатырски ругает. Никакого боя между Ильей и Соловьем не происходит. Илья подстреливает его, как подстреливают дичь. Богатырская сила Ильи в данном случае состоит в том, что он этого свиста не боится и выдерживает его. Свист обычно описывается очень подробно, со вкусом к различного рода страшным деталям. Он описывается как свист соловья, как змеиный шип, собачье мызганье, львиный рев. Свое презрение к этому свисту Илья выражает в обращении к своей лошади:

Не слыхала ты экова реву коровьего, Писку, вереску дроздового? (Кир. I, 77)

Чтобы вернее поразить Соловья, Илья заговаривает стрелу. Он попадает в правый глаз, стрела выходит в ухо, но не убивает Соловья. Илья привязывает его к седлу или стремени и со своей добычей едет дальше, в Киев.

Но приключение с Соловьем на этом еще не кончается, Илья проезжает мимо дома Соловья, где обитает его семейство. Для развития хода действия эта встреча не имеет никакого значения. Она ничего не прибавляет к подвигам Ильи. Но она дорисовывает образ Соловья и характер Ильи.

Так же как невозможно из былины создать себе представление о внешнем облике Соловья, так невозможно создать себе представление о его жилище. Оно именуется различно. Реже других встречается обозначение его гнездом или гнездышком. Чаще встречаются обозначения: дом, двор, широкий двор, дворище; высок терем, палаты; подворье, поселье, посельице, мыза и, наконец, застава, иногда – воровская. У Соловья очень большая семья: жена, девять дочерей и девять сыновей или зятьев. Состав семьи, по вариантам, подвержен большим колебаниям, но обычно она весьма многочисленна. Жена и дети смотрят из окошка и уже издали видят приближающегося Илью. Они всегда принимают победителя Илью за своего отца, а влекомого Ильей Соловья за добычу их отца. Семья Соловья состоит из людей, а не из таких чудовищ, как он сам. Тем не менее она напоминает звериный выводок, гнездо. Своей многочисленностью она напоминает малых змеенышей, которых в большом количестве топчет Добрыня: это нечисть, слабая сама по себе, но сильная своей плодовитостью. Этот нечистый характер выводка некоторыми певцами подчеркивается. Дети все похожи друг на друга. На вопрос Ильи: «Что это у тя дети все на единый лик?» – Соловей отвечает:

Я сына-то выращу, за него дочь отдам, Дочь-то выращу, отдам за сына, Чтобы Соловейкин род не переводился.

Илья этого не может стерпеть:

За досаду Илье Муромцу показалося: Вынимал он саблю свою вострую, Прирубил у Соловья всех детушек. (Кир. I, 34)

Часто также семья делает попытку улестить, угостить Илью, или ему предлагают огромные богатства в качестве выкупа за отца. Илья на это обычно не соглашается, а если и берет деньги, то все же везет Соловья в Киев, а деньги отдает Владимиру. Семью Соловья он, как правило, уничтожает в том случае, когда кто-нибудь из них делает попытку его обмануть и убить. Они приглашают Илью войти в дом, но вход во двор снабжен опасной, смертоносной ловушкой. Ворота устроены так, что при проезде под ними надворотня должна убить, раздавить проезжающего. Илья это обнаруживает и дает дочери Соловья, которая его приглашает, такого пинка, что она летит через дом, а сам едет дальше.

Наряду с изображением семьи Соловья как человеческой имеется и явно более архаическая и древняя трактовка ее как семьи колдунов и оборотней, обнаруживающих свою звериную природу. В варианте Кирши Данилова сыновья Соловья-разбойника умеют обращаться в воронов с железными клювами и хотят заклевать Илью.

Подобного рода архаические черты, как и весь облик Соловья, указывают на глубокую древность этого сюжета. Генетически Соловей связан с той эпохой, когда человек еще верил в наличие двух миров на земле и снабжал эти миры границей и сторожем, имеющим чудовищный облик: или облик летающего зверя, или облик птицы. Однако предположение о генезисе не объясняет нам ни смысла песни, ни причину ее сохранности. В эпосе никакого «иного» или «тридесятого» царства уже нет. Есть только рудименты, остатки его, и одним из таких рудиментов является Соловей-разбойник, сидящий на своей «заставе». Что эта застава мыслится как граница, видно по некоторым деталям. Соловей часто обитает у реки. Он свистит тогда, когда Илья скачет через реку Смородину (Милл. 1). Он никого «мимо не пропускает». Соловей сидит у моста через реку Смородину (Тих. и Милл. 5). Его дочь держит перевоз на Дунае. Илья ее убивает и мостит через Дунай мост. (Кир. I, 77). Уничтожая Соловья-разбойника, герой некогда уничтожал веру в какой бы то ни было иной мир. Но этот смысл былины уже давно забыт в Киевской Руси. Заслуга Ильи состоит в том, что он прокладывает пути на Киев. Этой заслугой он прежде всего дорожит сам, и ею дорожат певцы и народ. За эту заслугу Илья воспевается.

И я очистил дорогу ко городу ко Киеву, Ко солнышку князю да ко Владимиру. (Гильф. 120)

Сюда относится и уничтожение Соловья и его выводка, и создание мостов через реки, и прокладка дорог в лесах и болотах. Соловей представляет собой заставу, разъединяющую Русь, отделяющую ее от Киева. Образ Соловья – художественное изображение сил, разъединявших Русь, дробивших ее на части, стремившихся к замкнутости, к изоляции Киева как столицы от остальной Руси. Подвиг Ильи кладет конец изолированности Чернигова и других городов от Киева. Брянские леса и смоленские грязи не существуют больше как непроходимые препятствия, с тех пор как Илья их очистил. Все дороги на Киев очищены. В этом смысле подвиг Ильи подчинен основной идее киевского эпоса.

Последнее звено в развитии действия этой былины – прибытие Ильи в Киев и его первая встреча с Владимиром. Слушатель ожидает, что Илья Муромец будет встречен Владимиром как герой, что Владимир по достоинству оценит подвиг освобождения Чернигова, уничтожения Соловья-разбойника и очищения дорог на Киев. Действительно, такие песни есть, но всегда лишь у малоталантливых и у забывчивых певцов. В повенецкой былине Ф. Никитина, в которой приключение с Соловьем включено в былину о трех поездках Ильи, обрадованный и довольный Владимир сразу же готов наградить Илью чем только он сам захочет: казной, городами, чином. Но это редкий случай. Обычно между Ильей и Владимиром сперва начинает создаваться конфликт. Даже в приведенном случае, в исполнении Никитина, Илья отказывается от всех наград и выговаривает себе только село Карачарово, где бы ему жить. Туда он и уезжает и, в данном варианте, служить Владимиру не остается.

Когда Илья прибывает в Киев, его там еще никто не знает. Тем не менее он идет прямо на пир к Владимиру в полном сознании своего права на это: «А й без допросу, без доклада заехал ныне княженецкого» (Гильф. 210). К началу обедни Илья уже опоздал. Служба началась, и Владимир находится в церкви. Туда же идет и Илья. В церкви он держит себя также независимо и гордо.

Он Владимиру-князю тут челом не бьет. (Гильф. 210)

По прибытии из церкви Владимир на пиру выспрашивает Илью; Илья себя называет и, отвечая на вопросы Владимира, без малейшего хвастовства все ему рассказывает. Но Владимир ему не верит:

Во очах детинушка да завирается, А пустяками детинушка да похваляется. (Аст. 1)

Он принимает его за пьяного:

А видно, ты, удалый добрый молодец, А был на царевом большом кабаке, Не напился ли зелена вина? (Рыбн. 116)

Он ругает Илью, называя его мужиком, деревенщиной, засельщиной. Эта брань сразу указывает, в чем сущность начинающегося разлада. Илья действительно «деревенщина», то есть крестьянин, и гордится этим. Поэтому брань Владимира ощущается им как особенно оскорбительная. Оскорбительно выражаясь о крестьянстве Ильи, Владимир тем самым выдает классовую подоплеку своей ненависти к нему.

В данной былине, однако, этот конфликт не находит еще своего развития и разрешения. Брань иногда влагается в уста не Владимира, а окружающих его князей и бояр. Тем самым Владимир выгораживается. Бояре настраивают Владимира против Ильи.

Говорят-то ему князи-бояри: «Наехал мужик засельщина, Засельщина, деревенщина, Пустым-то мужик похваляется. (Тих. и Милл. 5)

Илья никогда не показывает своих чувств. Чтобы отвести брань и доказать свою правоту, он предлагает Владимиру выйти на балкон или на двор и посмотреть Соловья. Владимир, Апракса и бояре всегда очень заинтересованы. Они выходят на балкон или во двор и смотрят на Соловья. Но так как чудовищность его не в том, как он выглядит, а в свисте, они предлагают Соловью посвистеть. Соловей всегда отказывается выполнить их приказание, так как он укрощен и покорен не ими. Этим противопоставляются подвиг Ильи и пустые притязания бояр. Бояре или Владимир ставятся певцами в смешное положение.

Я сегодня не у вас ведь обедаю, Не вас хочу и слушати, А обедаю у старого казака Ильи Муромца, И его хочу я слушати. (Рыбн. 4)

Этот ответ дается во многих вариантах, и народ им очень дорожит. Когда мезенский певец Семенов пропел это место, он прервал пение и сказал: «Ишь ответил как!» (Аст. 32). Но Владимир и бояре не признают Илью героем.

Илья всегда приказывает Соловью показать свой свист, но, зная, насколько этот свист опасен, предусмотрительно накрывает Владимира и Апраксу шубой; он обхватывает Владимира под правую руку, Апраксу – под левую и приказывает Соловью свистеть в полсвиста. Соловей, однако, всегда свистит полным свистом, и певцы не щадят красок, чтобы изобразить эффект этого свиста. Певец Гольчиков вставил ремарку: «Хотел всех свистом убить» (Аст. 1). Если Соловей находится не на дворе, а приведен в палаты, у палат вылетает верх, вылетают окна, из труб вылетают кирпичи, «аглицкие» стекла с дребезгом падают на двор, «разломало все связи железные». Если Соловей свистит на дворе, то новые палаты дрожат, старые рассыпаются, с церквей падают маковки и т. д. Владимир и Апракса, благодаря предусмотрительности Ильи, остаются целы, они только «окарачь ползут». Этим Владимир выставляется в комическом и унизительном виде. Зато бояре не только пугаются, но во многих вариантах падают от свиста мертвыми.

Князи-бояре все мертвы лежат, А Владимир-князь стольно-киевский Заходил раскорякою. (Рыбн. 116)

После этого Илья обычно приканчивает Соловья. Он тут же рубит ему голову или выводит в поле и убивает его там.

Этим заканчивается песня о первой поездке Ильи, о его приключении в дороге и прибытии в Киев. Эта песня – песня о начале героического пути, героической службы Ильи Муромца. Вся обстановка прибытия Ильи в Киев содержит возможный, но не доведенный до конца конфликт между Ильей и Владимиром. С этой былиной нередко соединяется песня о ссоре Ильи с Владимиром. Такое соединение внутренне оправданно, хотя сюжет ссоры – самостоятельная, другая песня. Данная же песня конфликтом не кончается. Владимир богато одаривает Илью, назначает ему большое жалованье, принимает его на службу, вопреки нашептываниям князей и бояр. Он ставит его над всеми князьями и боярами (Аст. 25). Русские богатыри встречают его «за родного брата». Илья навсегда остается в Киеве, он «задался в услуженье князю Владимиру» (Рыбн. II, 191). Так Илья начинает свой жизненный путь героя.

V. Былины сказочного характера

1. Былина и сказка

Былина и сказка представляют собой разные виды народного творчества. Мы неоднократно имели случай убедиться, что эпос обладает свойствами, сразу отличающими его от всех других видов народной поэзии, и в том числе от сказки. Сказка и былина охватывают разные области народной культуры, отвечают разным эстетическим потребностям. Лучше многих других разницу между сказкой и эпосом определил В. Г. Белинский. Белинский пишет: «Есть большая разница между поэмою или рапсодом[155] и между сказкою. В поэме поэт как бы уважает свой предмет, ставит его выше себя и хочет в других возбудить к нему благоговение; в сказке поэт себе на уме: цель его – занять праздное внимание, рассеять скуку, позабавить других. Отсюда происходит большая разница в тоне того и другого рода произведений: в первом – важность, увлечение, иногда возвышающееся до пафоса, отсутствие иронии, а тем более – пошлых шуток; в основании второго всегда заметна задняя мысль; заметно, что рассказчик сам не верит тому, что рассказывает, и внутренне смеется над собственным рассказом. Это особенно относится к русским сказкам»[156].

Это определение Белинского следует признать чрезвычайно тонким и проницательным. Сказка определяется тем, что ее эстетика основана на вымысле, нарочито подчеркнутом именно как вымысел. В этом вся прелесть сказки. М. Горький подчеркивал значение ее как «выдумки». Сам народ определяет это поговоркой: «Сказка – складка, песня – быль». В действительность происходящих в сказке событий не верят, и они никогда не выдаются за действительность. Из этого проистекает добродушный юмор, легкая насмешка, столь характерная, как отметил Белинский, именно для русской сказки. Это, конечно, не значит, что сказка оторвана от действительности. В ней вымысел именно как вымысел определяется исторической действительностью, и задача исследователя сказки состоит в том, чтобы эту связь установить. Юмор и насмешка, свойственные сказке, делают ее прекрасным средством сатиры.

В эпосе отношение к изображаемому иное. Если спросить певца, верит ли он в то, о чем поет, большинство из певцов ответит непоколебимой уверенностью в действительности воспеваемых событий. «Песня – быль». Самое слово «былина» выдает это отношение, равно как и слово «старина», которым народ обозначает былины и которое означает, что все, о чем поется, действительно было, хотя и в глубокую старину.

Правда, исследователь не может всецело доверять всем показаниям певцов. Когда собиратели или исследователи спрашивают исполнителя, верит ли он в действительность воспеваемых событий, то вопрос поставлен неправильно. Исполнитель верит в жизненную и художественную правду исполняемого, в то, что песня не лжет. Это он и выражает словами: «Все было так, как поется».

По этой причине сказка лучше сохраняет доисторическую старину, чем былина, она архаичнее ее. То, что уже невозможно как действительность, возможно как интересная выдумка. Поэтому, например, в эпосе змей сменяется историческими врагами Руси, в сказке этого не происходит. По этой же причине в сказке сохраняются древнейшие тотемические представления (супруг-животное, талисманы и пр.), в эпосе эти представления исчезают.

Но Белинский подчеркивает еще другое различие между сказкой и эпосом: различие в содержании. В былине поэт «благоговеет перед предметом своих песен». Эпос выражает высочайшие идеалы народа и стремится эти идеалы передать слушателям: певец «хочет в других возбудить благоговение».

Выше мы уже видели, что идейным содержанием эпоса является кровная связь человека с родиной, служение ей. В сказке, преимущественно в волшебной сказке, содержание может быть иным. Если в эпосе герой побивает змея и тем спасает Киев от бедствия, то сказочный герой побеждает змея, чтобы жениться на освобожденной им девушке.

События классической былины происходят всегда на Руси. События сказки могут локализоваться «в некотором царстве», «в некотором государстве». И хотя в конечном итоге события русской волшебной сказки также происходят на Руси, не это подчеркивается в ней. Идейное содержание сказки – моральный облик русского человека, его жизненные, бытовые идеалы, его борьба не только с врагами родины, но со злом во всех его видах. Художественными воплощениями этого зла служат как самые фантастические существа, вроде ведьм, кощеев, змей, так и самые реалистические, как поп, помещик и царь. Но борьба со злом, борьба за правду, справедливость составляет также и содержание эпоса, хотя в основном сказка и былина охватывают разные виды борьбы. Из этого следует, что при всем различии между сказкой и былиной между ними может иметься близость, может происходить сближение в народной среде, и этим объясняется, что в числе былин русского эпоса имеются такие, которым свойственна сказочная окраска, которые имеют сказочный характер.

Степень близости между былиной и сказкой может быть различной. Рассмотренные нами былины, в особенности ранние, как песни о Садко или о Потыке, до некоторой степени тоже имели сказочный характер. Но есть группа былин, которые стоят к сказке еще ближе, чем былины, уже рассмотренные нами. Со сказкой их сближает то, что тон большинства из них – полушуточный, слегка иронический. В рассмотренных нами былинах торжествовала идея Киевского государства, Киевской Руси; в былинах рассматриваемой группы вопрос так не стоит. Киевской Руси в них не угрожают ни змей, ни Тугарин, ни Идолище, герои не подвергаются опасности со стороны разных чаровниц. Колдуний на Руси уже нет, и они туда не проникают. Но такие «отравщицы» есть еще в далеких странах, куда едет, например, Глеб Володьевич. В былинах этой группы часто разрешаются сложные вопросы семейного и личного порядка, как в былине об Илье Муромце и сыне, о Ставре Годиновиче и его жене и т. д. В них, как и в сказке, герой проявляет свои высокие моральные качества, свою находчивость, силу и смелость. От близости со сказкой былина приобретает развлекательный характер. Исполнение ее давало отдых от тяжелого крестьянского труда, вносило в трудную жизнь струю праздничности и иногда веселья. Но и в этих случаях былина не служила развлечением для развлечения. В ней высказана народная мысль и мораль, народная оценка человеческих характеров и поступков.

Все это показывает, что такие былины, хотя они и прекрасны в художественном отношении, все же нетипичны для собственно героического эпоса. Из них только одна отличается суровостью и монументальностью: это былина о бое Ильи с сыном. Она из всех былин промежуточного характера наиболее близка к собственно героическим песням, хотя не менее близка она и к сказкам. Сказочный характер остальных выражен более ярко. Все это дает исследователю героического эпоса право рассматривать их менее обстоятельно, чем собственно героические былины.

Былины сказочного характера в меньшей степени подвержены изменениям, чем собственно героические былины.

Вследствие указанных свойств былин данной группы датировка их, даже в том условном смысле, в каком это оговорено выше, весьма трудна. В огромном большинстве случаев сюжеты таких былин весьма древние. Часто они восходят еще к общинно-родовому строю. Такие сюжеты, как сюжет мужа на свадьбе своей жены («Добрыня и Алеша»), боя отца с сыном («Илья и Сокольник»), относятся к древнейшим русским сюжетам. Это дает право утверждать, что они имелись в русской народной поэзии уже в самом начале образования Киевской Руси. То же можно сказать и о других былинно-сказочных сюжетах. Все они чрезвычайно древние и с этой стороны относятся к ранним русским былинам. Обработка же их и некоторые детали относятся к более позднему времени, что должно устанавливаться в каждом случае отдельно. Но все это не колеблет утверждения о раннем образовании этих былин в репертуаре русского эпоса.

Наряду с этими ранними сказочными былинами имеется ряд поздних былин сказочного содержания, представляющих, собственно, уже не столько былины, сколько сказки в былинной метрической форме. Такие случаи будут рассмотрены позже.

2. Илья Муромец и сын

Сюжет былины о бое Ильи Муромца с не узнанным им сыном принадлежит к наиболее значительным и интересным сюжетам русского героического эпоса.

Сюжет боя отца с сыном известен многим народам. Он имеется в величайших памятниках мировой культуры, как «Шахнаме» Фирдоуси, в армянском эпосе о Давиде Сасунском, он прослеживается в «Одиссее» Гомера, он известен многим народам Европы и Азии в СССР и за рубежом. Однако русские записи настолько богаты и разнообразны (опубликовано свыше 75 текстов, тогда как записи у других народов исчисляются для каждого из них единицами), что только на основании русских материалов можно понять, как сюжет зародился и как он исторически развивался[157]. Русские материалы дают наиболее сложную и совершенную форму сюжета, которая в данном ее виде совершенно национальна и не принадлежит другим народам. Тем не менее буржуазные ученые при исследовании этого сюжета всегда исходили из иноземного материала и к иноземному влиянию сводили и русскую былину.

В советской науке этой былине была посвящена кандидатская диссертация С. А. Авижанской; в ней было доказано, что широкое распространение и частичное сходство этого сюжета у разных народов не объясняется заимствованием: оно исторически закономерно вытекает из противоречия двух эпох, а именно – эпохи материнского рода и эпохи рода отцовского[158]. Здесь, как Энгельс выразился применительно к «Орестее» Эсхила, «отцовское право одержало победу над материнским». Этим, а не заимствованием объясняется широкое распространение этого сюжета, которому различные народы придавали свою национальную форму. Рассмотрение русской песни подтвердит эту точку зрения.

Начало песни состоит в том, что Илья встречает в поле женщину, богатырку и «поленицу», то есть воительницу, и побеждает ее в единоборстве. Он остается у нее жить, но через некоторое время ее покидает, оставляя ее беременной.

Вся эта часть повествования наиболее богато насыщена сказочными чертами. Жена Ильи иногда изображается как хранительница подземного золота. Прощаясь с ней, он оставляет ей крест, чтобы надеть его на будущего сына, и кольцо, если родится дочь. В русском сказочном репертуаре сюжет боя отца с сыном неизвестен. Он имеется как эпизод в сказочном «Еруслане Лазаревиче». Здесь некоторые детали совпадают с былиной.

По исследованию Авижанской, брак этот типичен для брака материнского рода. Он экзогамен: жена не принадлежит к роду мужа; он матрилокален, то есть брачное сожительство протекает на территории, принадлежащей роду жены, а не мужа. Он матрилинеен, то есть сын принадлежит роду матери и не знает, кто его отец. И наконец, брак этот временный: муж покидает жену, причем этот поступок не осуждается, так как здесь еще господствуют нормы и мораль эпохи, когда такие браки были обычной формой организации семьи. Все эти черты типичны для брака эпохи материнского рода. Однако условия материнского права вступают в противоречие с нормами позднейшего, уже моногамного брака отцовского рода. В сюжете отражены противоречия этих двух эпох. С точки зрения материнского права нет необходимости знать, кто отец ребенка, так как ребенок растет и живет при матери, мужья которой могут меняться. Но с точки зрения позднейшего отцовского права и тем более моральных норм моногамного брака не знать, кто отец, – позор, а сын, рожденный вне такого регламентированного брака, считается «незаконным».

В былине Илья покидает жену без всякого конфликта. Рождается сын, и с этого момента в песне создается трагическая завязка для него как одного из действующих лиц. Сверстники дразнят его «сколотным», «заугольником» и другими оскорбительными словами, намекающими на его происхождение. Сокольник – так обычно зовут сына Ильи – отправляется искать своего отца, чтобы отомстить ему за бесчестье матери.

Такова «доисторическая» основа этого сюжета. Но такой сюжет, с таким смыслом и таким содержанием не смог бы удержаться и развиваться в условиях Киевской Руси. Здесь древний сюжет был коренным образом переработан. В условиях исторического древнего Киева Сокольник, ищущий Илью, чтобы его убить, изображается как враг Руси. Трагедия сына, брошенного своим отцом, былинных певцов уже не интересует. Сын морально не прав, и народ делает все, чтобы изобразить Сокольника безнравственным, а Илью героем. Именно в этой былине мы имеем наиболее яркое изображение «богатырской заставы», то есть пограничного поста, на котором русские богатыри зорко высматривают нарушителей границ или приближающихся врагов. Илья – атаман, предводитель этой заставы, он стоит на страже границ своей родины.

Нарушитель границы действительно является: это юноша, не заворачивающий на заставу и нарушающий границу самым вызывающим образом. Никто из богатырей, посланных Ильей, чтобы они задержали этого молодца, не может его победить. Они возвращаются побитыми, или вообще не идут, или оказываются непригодными к бою. Это не значит, что Алеша или Добрыня, посланные Ильей на сражение, – плохие воины. Это значит, что в бой должен вступить сам Илья. Действительно, теперь выезжает Илья; он выдерживает тяжелый бой, в котором едва-едва избегает поражения. Сидя на побежденном им враге и занося над ним нож, он либо по приметам (по кресту, который он когда-то дал жене для сына и который он теперь видит на нем), либо путем расспросов узнает в нем своего сына. Он ведет его в шатер и готов принять его в число киевских богатырей, но Сокольник к этому совсем не стремится. Ночью он пытается убить отца спящим, но Илья просыпается и без малейших колебаний убивает своего сына, оказавшегося вдвойне изменником и предателем.

Былина о бое Ильи с сыном, бесспорно, принадлежит к числу замечательнейших русских былин. Но сюжет этот все же не может быть признан исконным для Ильи. Никогда, ни в одной песне о нем, кроме данной, он не изображается женатым (редчайшие исключения не меняют этой общей картины). Брак Ильи совершенно не соответствует его облику как героя. Сюжет явно создался еще до того, как выработался художественный образ Ильи. Во времена Киевской Руси этот сюжет был приурочен к его имени и получил в основном ту трактовку, которую мы знаем. Трагедия сына заменена трагедией отца, сын которого оказывается недостойным его. Рука Ильи не дрогнет, чтобы убить обманщика, изменника, врага родины, даже если им будет его собственный сын. В этом величие Ильи, и этим можно объяснить, почему сюжет был приурочен именно к нему, а не к Алеше, или к Добрыне, или другому герою. По своей монументальности и трагичности этот сюжет более всего подходит к образу Ильи.

В этой связи необходимо упомянуть, что сюжет боя отца с сыном был, по-видимому, когда-то еще более популярен, чем это имело место в традиции XIX века, и что он имелся и в ином приурочении и в иной форме, которая была художественно менее удачна и вследствие этого плохо сохранилась. Боевую встречу отца с сыном в иной обстановке мы имеем в очень редкой и плохо сохранившейся былине о Сауре Леванидовиче. В этой былине царь Саур попадает к сарацинам в плен. Сын, не зная, где его отец, отправляется воевать с сарацинами. Сарацины выставляют в качестве своего поединщика плененного Саура. Отец одолевает своего противника и, победив его, узнает в нем своего сына. Сын освобождает отца. Мы не располагаем достаточными материалами, чтобы дать развернутый анализ этой былины. Она имеется всего в двух записях, представляющих две совершенно различных версии (К. Д. 26; Кир. III, 113). Можно предположить, что этот сюжет в данной форме его был вытеснен художественно весьма совершенной и прекрасной былиной о бое с сыном Ильи.

3. Три поездки Ильи

Сказочный характер былины о бое Ильи с сыном может оспариваться, настолько сильно в этой былине, несмотря на сказочный характер песни, выражены собственно героические черты.

Более определенно сказочный характер выражен в былине о трех поездках Ильи. В этой былине Илья у распутья трех дорог наезжает на камень с надписью, предвещающей тому, кто поедет по первой дороге, – убитому быть, по второй – женатому, по третьей – богатому. В полной форме песни Илья последовательно едет по каждой из этих трех дорог. В песне соединены три разных приключения. Как мы увидим, эти три приключения совершенно различны по своему характеру и принадлежат разным эпохам.

Можно установить, что соединение разных сюжетов в одну песню, как правило, не усиливает и не улучшает художественных достоинств песен. Может быть, именно поэтому полная форма этой песни встречается сравнительно редко. Очень часто вместо трех ожидаемых приключений имеются только два или даже одно. Стремление к утроению характерно не для былины, а для сказки. Былина, как правило, не знает трех братьев, трех выездов, трех сражений и т. д. В эпосе чаще всего утраиваются некоторые детали, эпизоды, но не основные слагаемые сюжета. Такое утроение характерно для сказки, и данная былина носит полусказочный характер[159].

Мысли Ильи при виде подорожного камня весьма определенны. Он всегда первой избирает дорогу смерти, так как он презирает богатство и не думает о жене. Этот момент, пожалуй, наиболее значительный и интересный во всей былине. Некоторые певцы на этом кончают свою песню: уже этим выбором Илья показал себя как герой.

По дороге смерти Илью ждет опасность, которая для богатырской силы Ильи и для его бесстрашия представляется ничтожной: он встречает не вражеское войско и не страшное чудовище, он встречает всего только шайку разбойников или станичников. Этот сюжет – самый распространенный из всех трех сюжетов данной песни и очень часто встречается как самостоятельная песня безотносительно к подорожному камню и трем поездкам[160]. Нередко этот сюжет соединяется с песней о первом выезде Ильи. Полное превосходство Ильи над разбойниками, их ничтожество по сравнению с Ильей – все это создает комический контраст, и это обеспечивает песне ее необычайную популярность. Зная о своей силе и непобедимости, Илья иногда поддразнивает станишников, сам вызывая их на нападение. Он говорит, что он беден, что у него ничего нет, всего только 40 000 денег или всего только сермяжка, на которой каждая пуговица стоит по три тысячи. Разбойники попадаются на эту приманку.

Вот и тут ли разбойнички рассмехнулися: Что сколько мы по белу свету ни хаживали, Мы такого дурака не нахаживали. (Кир. I, 15)

Они на него набрасываются, но Илье только этого и надо: они не заслуживают даже каждый по стреле. Илья вынимает стрелу, но стреляет не в них, а в «кряковистый» дуб, отчего дуб разлетается на щепы. Выстрел так могуч, что разбойники в страхе разбегаются. Таков мирный конец этого приключения: Илья рассеивает, обезвреживает эту шайку. Этот конец соответствует всему шутливому тону песни. Он, однако, не совсем вяжется с обликом Ильи, который не дает пощады никаким врагам и всегда их только уничтожает. Соответственно этому имеется другой конец: Илья уничтожает всех разбойников до единого. В этих случаях его подвиг близок к подвигу уничтожения Соловья-разбойника. Илья очищает дороги на Киев.

Из трех приключений, входящих в состав былины, данное приключение – художественно наиболее удачное, хотя по своему значению и идейному содержанию эта песня и не может быть сравниваема с родственной ей былиной об Илье и Соловье-разбойнике.

Илья возвращается к камню и уничтожает первую надпись. На этой дороге никого больше не будет подстерегать смерть.

Приключение на второй дороге носит уже совершенно иной и притом чисто сказочный характер. Здесь Илья встречает колдунью, ведьму, напоминающую Бабу-ягу, которая соблазняет его своей дочерью. Он не поддается никакому соблазну и жестоко наказывает ведьму и ее дочь. Кровать девушки стоит над подземельем. Тот, кто ложится на нее, проваливается. Илья толкает на эту кровать девушку и таким образом расстраивает ее козни. В подземелье оказываются его менее удачливые предшественники, которых он теперь выпускает на свободу.

Весь этот эпизод – типично сказочный; он неоднократно встречается в сказке и в данную песню просто перенесен из сказки и приурочен к Илье. Он подчеркивает моральную чистоту Ильи. Тем не менее этот рассказ, как не былинный по существу, никогда не встречается в форме отдельной песни, а только в соединении с другими в былине о трех поездках, для которой он специфичен. Этим данный сюжет коренным образом отличается от предыдущей песни о разбойниках, имеющей самостоятельную жизнь и хождение. Собственно, с эпосом весь этот эпизод не имеет ничего общего, чем объясняется то, что он невозможен в качестве отдельной песни.

Илья уничтожает вторую надпись и едет теперь по третьей дороге, сулящей ему богатство. Эта третья часть носит совершенно иной характер, чем обе предыдущие. Слушатель уже знает, что предвещание на камне имеет силу только для обычных людей, но не для Ильи. На первой дороге его не постигла смерть, на второй он не нашел себе жены, ясно, что и на третьей он не найдет богатства. Правда, начало эпизода как будто не оправдывает этих ожиданий: в каком-нибудь подземелье, или под камнем, или просто в земле Илья находит клад. Внимание слушателя напряжено. Что же Илья с этим кладом будет делать? Оказывается, что на найденные в земле деньги он выстраивает церковь. Здесь он умирает, и в этой церкви его и хоронят.

Совершенно очевидно, что это последнее приключение не вяжется со всем героическим обликом Ильи, не вяжется также с веселым тоном двух предыдущих приключений. Весь этот эпизод есть привнесение извне, исходящее от религиозно настроенных слоев крестьянства, которые хотят возвысить Илью тем, что заставляют его совершить подвиг благочестия. В данном случае мы имеем попытку некоторых слоев крестьянства сделать из Ильи подвижника. Попытка эта была народом в целом отвергнута. Песня о том, как Илья находит клад, строит церковь и умирает, ни разу, ни в одном случае не была записана как отдельная, самостоятельная былина. Она возможна только в соединении с другими песнями, как самостоятельная песня она нежизнеспособна. Чаще всего последнее приключение просто отбрасывается, вопреки надписи о трех дорогах, или же оно заменяется встречей Ильи с Соловьем-разбойником. Художественно это не совсем удачно, так как в таких случаях приключение с Соловьем, не сопровождаемое поездкой в Киев, теряет свой глубокий смысл и превращается в такое же забавное приключение, как встреча со станишниками. Но такой исход песни для нас важен тем, что по нему видно, как работает народная мысль, не допускающая толкования Ильи как храмостроителя.

Таким образом, мы убеждаемся, что три поездки Ильи различны как по характеру, так и по времени происхождения. Наиболее близко к героическому эпосу первое приключение, и его же мы должны признать древнейшим; но привлечение его в эпос должно было произойти сравнительно поздно. Еще позднее была сделана попытка придать Илье характер церковного подвижника, отвергнутая народом в целом, но державшаяся в церковно настроенных слоях крестьянства. Установить дату, когда именно была создана былина о трех поездках Ильи, совершенно невозможно. Предположение А. М. Астаховой, что она сложилась только в XVII веке, ничем не может быть доказано. Она относится к группе сказочных былин об Илье. Самые сюжеты ранние, вопрос же о времени сложения должен остаться открытым. Решающего значения для установления смысла дата сложения этой былины не имеет.

4. Добрыня и Маринка

Некоторое количество сказочных или полусказочных сюжетов приурочивается также к имени Добрыни. К таким относится былина о Добрыне и Маринке.

Исследователи не раз высказывали недоумение, почему сюжет о Добрыне и Маринке увязывается с именем Добрыни, и считали такое приуроченье случайным или необъяснимым. Мы увидим, что эта связь глубоко закономерна. Сюжет органически связан с героическим и стойким характером Добрыни.

Былина эта весьма популярна. Известно свыше 50 записей ее. На Пинеге и на беломорском побережье она неизвестна[161].

Научная литература об этой былине идет в тех же руслах, что и литература о других сюжетах: большинство исследователей считают ее заимствованной и на русской почве не имеющей смысла или же возникшей на русской почве, но искажающей историческую действительность. Она будто бы представляет собой механическое соединение самых различных слагаемых – сказки, апокрифа, исторической действительности.

Иначе смотрел на эту былину Белинский. К сожалению, он посвятил ей всего несколько строк. «Это одна из интереснейших поэм!» – восклицает Белинский, вкратце передав ее содержание. Чтобы определить смысл и значение былин, Белинский всегда исходит из характеров действующих лиц и из анализа основного конфликта. Для него Маринка – «тип женщины, живущей вне общественных условий, свободно предающейся своим страстям и склонностям». Белинский сопоставляет ее не с Киркой, не с исторической Мариной и не с героиней сказок о жене-волшебнице, как делали позднейшие ученые, а ставит ее в ряд с другими женщинами эпоса и правильно определяет, что «это все та же Марина, только в разных видах»[162]. Белинский правильно установил, что в былине противопоставляются Маринка и мать Добрыни и что это противопоставление имеет большое значение для раскрытия смысла былины. В настоящее время мы располагаем достаточными материалами, чтобы развить мысли Белинского и показать связь этой былины с другими былинами о сватовстве.

Добрыня служит Владимиру. Служба эта в данной былине не носит военного характера. Он много лет служит Владимиру в его дворце в различных должностях, через каждые три года повышаясь (стольник, приворотник, чашник; ключник, подносчик, писарь и т. д.). Такая служба не имеет ничего общего с богатырским служением князю. Некоторые певцы знают, что Добрыня во время этой службы не имеет воли ходить по Киеву. Но через девять лет эта служба кончается, и Добрыня теперь волен делать, что он хочет.

Весь этот вводный эпизод может без всякого ущерба для песни отсутствовать и действительно часто отсутствует. Но он все же нужен, так как им подчеркивается, что в этой былине подвиг совершается не по поручению Владимира. Подвиг совершается уже после того, как Добрыня кончает свою службу. Этот вводный эпизод показывает, каким образом сюжет, раньше обращавшийся вне орбиты Киева, был притянут к Киеву, но вместе с тем он показывает ограниченность, слабость этой связи с Киевом. Добрыня сделан слугой Владимира, но его приключения начинаются только после того, как Добрыня от своей службы освобождается.

Вырвавшись на волю, герой хочет посмотреть Киев. Это желание он выражает и в тех версиях, где о службе Добрыни у Владимира ничего не говорится.

Чтобы посмотреть Киев, он снаряжается так, как будто отправляется в далекую поездку: седлает коня и прощается с матерью. Мы имеем здесь традиционный выезд героя из дома. Новым в данной песне является то, что расстояние между местом отправки и местом назначения, некогда носившее фантастический характер, здесь доведено до нуля. Герой едет из Киева в Киев. Он едет посмотреть город, в котором сам живет, но прощается со своей матушкой так, как будто он уезжает вдаль, в богатырскую поездку. Былина эта, по своей идеологии еще не принадлежащая к военному киевскому циклу, всегда локализуется в Киеве. Действие былины целиком происходит в городской обстановке, и это служит одним из показателей более поздней ее принадлежности по сравнению с уже рассмотренными песнями.

Цель отправки не определяет собой завязки: былина повествует не о том, как Добрыня осмотрел Киев, а о его встрече с Маринкой. Эта встреча должным образом подготовляется, хотя лишь в весьма редких случаях певцы стремятся создать здесь соответствие, то есть согласовать цель выезда с дальнейшими событиями. Такие певцы заставляют Добрыню искать терем Марины.

На десятый год Добрынюшка гулять пошел; Не за той ли он пошел за охотою, За своей молодецкой заботою: Погулять, поискать красных девушек. (Милл. 24)

Однако такое толкование явно нарушает весь смысл былины и встречается редко (Кир. II, 45: Добрыня едет, чтобы жениться на Маринке). Весь смысл былины состоит в том, что Добрыня призван уничтожить Маринку и все, что с ней связано. Он вовсе не стремится видеть Маринку, и не за этим он едет в Киев. Обычно встреча с Маринкой подготовляется иначе – о ней предупреждает мать:

А ты не езди, Добрынюшка, Во тые улочки Маринские И во тые переулочки Игнатьевские. (Рыбн. 143)

Уже в этих предупреждениях начинает вырисовываться облик Маринки. В ней смешаны весьма древние, мифические, и позднейшие, совершенно реалистические черты. Если в былине о Потыке герой встречает колдунью из иного мира, в былине об Иване Годиновиче – иноземку с характером колдуньи, в былине о Дунае – иноземку, то в былине о Добрыне и Маринке герой встречает киевскую колдунью. Своими колдовскими чарами она привела к гибели многих молодцев и богатырей, число которых иногда приводится точно. Очередь за Добрыней, если он с ней встретится. Как она извела предшественников Добрыни, об этом никогда ничего не сообщается. Из дальнейшего видно, что она действует при помощи отравленных напитков и любовных чар. Она «отравщица», «кореньщица», «зельница», «чародейница». Она умеет обращать людей в животных. С другой стороны, она просто продажная женщина, «девка», «курва». Она живет в Киеве в темном «Маринкином переулке» или в особой слободе, иногда именуемой татарской. «Частые улочки» и «мелкие переулочки» постоянно упоминаются в связи с теремом Маринки. Белинский правильно угадал ее характер, когда писал: «Ее терем – приют для всех веселых людей обоего пола». Но пребывание Маринки в подозрительном квартале не мешает ей бывать на пирах у Владимира, где она принята. У себя она принимает боярских и княженецких сыновей. Она куртизанка, вращающаяся при дворе. Мать предупреждает Добрыню:

И не завертывай-ко во улицы мещанские, А во те переулочки Маринкины, И курва… Маринка Игнатьевна Отравила, провела до девяти молодцов, Отравит тебя, Добрыня, во десятыих. (Гильф. 288)

Более резко у Конашкова:

А пропадешь же ты, да Добрынюшка, У Маринки-то у догадливой Хуже кислой ты да плотицыной. (Кон. 6)

Тем не менее Добрыня, как уже указано, в некоторых случаях идет именно разыскивать Маринку, но гораздо чаще – и эту форму мы должны признать более художественной – совершенно неожиданно, сам не зная как, оказывается перед ее теремом.

Ни в одном тексте из всех записанных Добрыня не делает никаких попыток к сближению, даже в тех случаях, когда он, вопреки увещаниям матери, отправляется искать именно ее терем.

Добрыня часто даже не знает, что он стоит перед теремом Маринки. Бросив взгляд на окошко, он видит у окна целующихся голубей. Эти голуби – непременная часть повествования, они фигурируют почти во всех текстах.

У курвы у Маринки у Игнатьевной Сидит голубок да со голубушкой На ее на окошечке на косерчатом, А рыльцо-то в рыльцо они целуются, Прави́льными крылами обнимаются. (Гильф. 288)

Эти голуби представляют собой нечто вроде вывески, намекая на то, что ожидает молодца в самой горнице. В некоторых вариантах голуби эти выучены Маринкой, и она выпускает их при приближении Добрыни, чтобы заманить его.

Увидала тут Маринка Игнатьевна, Выпускала голубка да со голубкою. (Гильф. 316)

У Т. Г. Рябинина и некоторых других певцов голубей нет. Вместо этого Добрыня видит в окно любовную сцену.

Эти голуби, долженствующие заманить Добрыню, вызывают в героическом, молодом и сильном Добрыне обратное действие: чувство возмущения и отвращения.

Никакого соблазна для Добрыни не существует в том, что он видит и что ему сулят. Это зрелище, оскорбляющее нравственность, вызывает в нем омерзение и негодование. Негодование его не всегда выражено в песне словесно, оно вытекает из характера Добрыни как героя, из всего замысла песни и видно по позднейшим поступкам Добрыни. Но иногда певцы непосредственно выражают чувства Добрыни:

Тут Добрыне за беду стало, Будто над ним насмехаются. (К. Д. 9) То молодому Добрынюшке то дело не слюбилося. (Гильф. 78) Тут Добрыне в запрету пришло. (Гильф. 17)

Добрыня всегда натягивает свой лук и пускает в голубей стрелу. Это означает, что в отличие от своих эпических предшественников вроде Потыка или Ивана Годиновича Добрыня сразу же вступает на путь борьбы и не подчиняется своей «судьбе».

До этого момента песни развиваются, при всех колебаниях, в пределах отдельных вариантов одинаково. В дальнейшем развитии могут быть отличия, которые, впрочем, не нарушают общего замысла песни. Некоторых из этих отличий мы коснемся.

Добрыня стреляет в голубей даже тогда, когда – в редких случаях – он пришел в Маринкин переулок вовсе не для того, чтобы вступить с ней в борьбу. В нем сразу же полностью перевешивает богатырь над молодцем, ищущим развлечений.

Добрыня всегда стреляет, но никогда в голубей не попадает. Певцы пытаются это оправдать тем, что «нога проскользнулась» или «рука подвернулась», но, в сущности, в таком оправдании нет никакой необходимости. Добрыня стреляет в голубей не как в животных, не как в дичь, а в представляемую ими нечисть. Стрела летит не в голубей, а через окно в терем самой Маринки, то есть попадает именно туда, куда нужно. Она разбивает хрустальное стекло, которое со звоном летит на землю, и пробивает шелковую или камчатную занавеску. За занавеской стрела исчезает.

Стрела, пущенная в окно, могла бы стать поводом для сближения. В одном случае стрела вонзается в пол, Маринка принимает это за намек и зовет Добрыню к себе (Милл. 24). Однако никогда, ни в каких случаях сближения не происходит. Происходит, наоборот, конфликт, который может принимать различные формы. Стрела, пущенная Добрыней, как правило, убивает находящегося за занавеской мила друга Маринки, Тугарина Змеевича. Образ змея в песне не развит. Змей носит имя Тугарина – имя, которое, как мы видели, исконно для былины о бое Алеши с Тугариным. Добрыня же данной былины – не змееборец. Змея он убивает случайно. Главный враг – сама Маринка. Змей-друг характеризует ее змеиную природу.

Но Добрыня еще не знает, куда попала его стрела. В некоторых вариантах Марина сразу по плечи высовывается из окна и зовет Добрыню к себе, но в большинстве случаев этого не происходит. Добрыня жалеет о стреле и размышляет о том, следует ли ему подняться за ней в терем Маринки или нет. У него нет никакого желания подняться к Марине. Но

Не честь дак хвала молодецкая, А не выучка дак богатырская, Не пропасть-то моей-то каленой стреле У девки Маринки у Игнатьевской. (Тих. и Милл. 23)

Иногда Добрыня посылает за стрелой слугу, но Маринка не выдает ее:

Кто эту стрелочку застреливал, Пусть тот за стрелочкой сам придет. (Тих. и Милл. 27)

Добрыня подымается к Маринке. Во многих вариантах описывается, как Маринка делает все, чтобы его соблазнить. Она моется, белится и румянится. Набеленная и нарумяненная, она высовывается из окна, такой она встречает его и в тереме. Но ее чары не оказывают на Добрыню ни малейшего действия; наоборот – все существо Маринки вызывает в нем омерзение и возмущение.

Разгорелось у Добрыни ретива́ сердце, Маринкинам богам иде не молится И девке Мариночке челом не бье. Стрелочку взял, да и сам вон пошел. (Гильф. 288)

Однако не всегда действие развивается так быстро. Маринка предлагает себя Добрыне в жены:

Ты застрелил моего нонче мила друга, Ты возьми-де меня да за себя замуж, Я отдам тогда тебе да калену стрелу. (Онч. 21)

Из этих слов намерения Маринки еще неясны. Ясно только, что она стремится к браку с Добрыней. Но хочет ли она этого брака искренне, стремясь к супружеству, или этот брак ей нужен для того, чтобы отомстить за змея и погубить героя, – этого пока еще не видно.

В некоторых записях она увлекает Добрыню за занавеску, где Добрыня сидит с ней совершенно неподвижно и безмолвно до поздней ночи, но и в этих случаях ей никогда не удается его соблазнить (Гильф. 227, 267 и др.).

Некоторые певцы заставляют Маринку действовать иначе. Она сразу же хочет погубить Добрыню. Она угощает его отравленным напитком, который он выливает кобелю, отчего кобеля разрывает на части. Он тут же рубит ей голову (Рыбн. 188). Однако эта деталь занесена либо из сказок, либо из былины о Глебе Володьевиче, и она нехарактерна для данной былины. Маринка хочет именно женить Добрыню на себе. Добрыня же не только не поддается ее чарам, но еще ругает ее последними словами, бросает об пол, резко отвергает все ее притязания и выказывает ей свое полное презрение:

Я тебе-ка не полюбовничек. (Гильф. 5) Не подобает мне-ка взять девка неверная, Девка неверная да некрещеная. (Милл. 25) Да не твой е кус, да не тебе е съесть. (Гильф. 163) Плюнул Добрыня и прочь пошел — (Рыбн. 192)

и т. д. В некоторых случаях Добрыня весьма выразительно напоминает ей о ее прошлом со змеем (Аст. 61).

Впрочем, есть и такие случаи, когда Добрыня соглашается венчаться с ней и даже сам предлагает ей брак. Но брак этот заключается не для того, чтобы совместно жить, а для того, чтобы путем брака овладеть колдуньей, которая иначе ему неподвластна. В этих случаях венчание никогда не происходит в церкви. Не без некоторого сатирического отношения к акту церковного венчания описывается, что Марина и Добрыня венчаются не вокруг алтаря, а в поле – вокруг ракитового куста. После такого венчания, уже на правах мужа, Добрыня ее наказывает и убивает.

Однако этот случай все же встречается довольно редко. Он ускоряет развязку, но при такой трактовке пропускаются весьма важные и интересные детали, которые другими певцами сохранены полностью и в весьма характерных и художественно ярких формах.

Отвергнутая Маринка стремится непременно отомстить Добрыне и извести его. Она колдунья и знает верное средство вернуть и погубить его. Она пускает в ход свои колдовские чары, которые в точности соответствуют древнерусской наговорной практике и вместе с тем показывают, как народ относится к подобного рода делам. Острым ножом она вырезает землю из следа Добрыниной ноги. Она разводит в печи дубовыми дровами большой огонь и бросает в этот огонь землю из-под следа:

Как я режу-то Добрынины следочики, Так бы резало Добрынино сердечушко А по мне ли, по Мариночке Игнатьевной.

Бросая землю из-под следа в огонь, она приговаривает:

Как горят эти Добрынины следочики, Так горело бы Добрынино сердечушко. (Гильф. 227)

Это – типичный загово́р.

То, что ощущает Добрыня, – не любовь. Маринку он глубоко презирает, она вызывает в нем омерзение. Его влечет к ней колдовская сила, против которой он безоружен.

Взяло Добрыню пуще вострого ножа… Он с вечера, Добрыня, хлеба не ест, Со полуночи Никитичу не уснется. (К. Д. 9) И не может Дрбрынюшка Никитич Без Маринки ни жить, ни быть, Ни жить, ни быть и ни есть, ни пить. (Рыбн. 192)

Он отправляется к Маринке, которая встречает его с величайшим злорадством: теперь он, отвергнувший ее любовь и брачное предложение, в ее руках. Тут же она обращает его в какое-либо животное, чаще всего в тура. «Обернула Добрыню гнедым туром». Она его выгоняет к стаду, где уже пасутся девять туров – все ее женихи.

Не хватало только тебя, тура десятого, Удала Добрынюшки Никитича! Выдирай ты там траву со ржавчиной, Запивай траву водою болотною. (Кир. II, 45)

Вновь мы видим поражение и посрамление героя от женщины, обладающей колдовскими чарами. Добрыня, превращенный в тура, напоминает нам Потыка, превращенного в камень, и Ивана Годиновича, привязанного к дубу. Разница в том, что Потык и Иван Годинович попадают в беду потому, что они поддались чарам, Добрыня же потому, что сопротивлялся им.

Но сила, которая спасает Добрыню, уже совершенно иная, чем те силы, которые спасли Садко, Потыка или Ивана Годиновича. Там спасение еще часто являлось извне, иногда это была сила потусторонняя. Садко спасается советом морской царицы или Николы, являющегося по молитвам людей. Тот же Никола в лице таинственного калики помогает Илье и Добрыне спасти Потыка. Добрыню спасают уже не святые и не потусторонние помощники. Сила, спасающая Добрыню, – это сила самой окрепшей русской жизни и русского быта, из которого вырос и образ Добрыни. Добрыню всегда выручает кто-нибудь из членов его семьи: мать, крестная мать, бабка, тетка, сестра. Чаще всего выступает сестра или мать. Начинается как бы вторая часть былины с новым героем – матерью (крестной матерью, тетушкой, сестрой) Добрыни.

Прежде всего она должна узнать о том, что случилось с Добрыней. Здесь наблюдается величайшее разнообразие, от простого «проведала родна матушка» до целых небольших самостоятельных повествований. Марина, например, в пьяном виде на пиру у Владимира хвастает о происшедшем, причем тут же присутствует мать или сестра Добрыни. В других случаях к матери прибегают девочки, искавшие ягоды и видевшие чудесного тура с золотыми рогами, плакавшего человеческими слезами. Крестная мать догадывается, что это ее сын (Онч. 2). Иногда рассказывается, что Добрыня в образе тура топчет лебединое, овечье и другие стада своей тетушки. Пастухи приходят жаловаться. Тетушка догадывается, что этот тур – Добрыня (Гильф. 5). О чудесном туре рассказывают калики перехожие (Тих. и Милл. 27). Иногда мать ничего не знает, она ждет год, два, три и наконец начинает понимать, что ее сын погиб у Маринки (Гильф. 17).

Начинается спасение Добрыни. Мать, надев шубу на одно плечо, бежит к Маринке. Тут оказывается, что и мать тоже чародейка, и даже более сильная, чем Маринка. «Она представительница доброго начала, как Марина злого», – говорит о ней Белинский. Ее сила – сила чистая, и она никогда не пользуется ею во зло людям. Интересно, что, прибежав к Маринке, она садится на печь или на печной столб (Гильф. 17) или поколачивает клюкой в печь (Онч. 21, 35). Сами по себе эти действия не нужны и непонятны, но, раз о них упоминается, они имеют какой-то смысл или какое-то значение. Возможно, что мать прибегает к защите очага и тех сил, которые охраняют очаг и дом, и эти силы чистые и противоположны змеиной силе Маринки. Мать всегда требует, чтобы Маринка «отвернула» Добрыню, грозя обратить ее водовозной кобылой, на которой весь город будет возить воду,

На гору кнутом погонять, А под гору тебе губы рвать,

или сукой, в которую дети станут бросать палками и на которую будут кидаться дворовые собаки.

Маринка обращается птицей и летит к стаду, где пасется золоторогий тур Добрыня. Она садится ему на рог и обещает вернуть ему человеческий облик, если он на ней женится.

Добрыня всегда соглашается, но не с тем, чтобы иметь ее женой. Роли теперь меняются. Теперь Маринка в руках Добрыни и его матери. Она возвращает ему человеческий облик, и он венчается с ней, иногда вокруг ракитового куста, но иногда и в церкви.

Как та, так и другая форма венчания дает Добрыне власть над ней. Он расправляется с Маринкой так же, как Иван Годинович расправляется с Настасьей: отрубает ей руки, ноги, губы, грудь и, наконец, рубит голову. Эта форма казни не перенесена из былины об Иване Годиновиче, а совпадает с ней, доказывая родство этих двух былин. Если рассматривать эту казнь как расправу ревнивого супруга, то она бесчеловечна и бессмысленна, как на это указывал и Белинский. Жестоко казня Маринку, Добрыня навсегда уничтожает ту нечистую силу, которую представляют змей и Маринка. Ее тело разрубается, причем оказывается:

Как у душки у Маринки дочь Игнатьевны Во всяком суставе по змеенышу, По змеенышу, да и по гаденышу. (Гильф. 163)

Добрыня избавляет Киев от той нечисти, от той заразы, которая исходит от Маринки. Это не месть и не кара, это акт полного очищения. Иногда уничтожение Маринки приписывается не Добрыне, а его матери, но в таких случаях оно происходит иначе. Мать осуществляет свою угрозу и превращает ее в кобылу, собаку или в сороку:

А дуру Маринку дочь Игнатьеву Обернула в суку долгохвостую: Кобели за Маринкой гоняются, Малы ребята палками в нее метаются. (Кир. II, 45)

Казня Маринку, Добрыня освобождает от нее Киев и Русь. В некоторых вариантах киевляне утром благодарят Добрыню за избавление от нее Киева.

5. Добрыня в отъезде и неудавшаяся женитьба Алеши

С именем Добрыни связан также другой сюжет, а именно рассказ о его отъезде и неудавшейся женитьбе Алеши. Это, пожалуй, самая распространенная из всех русских былин. Она была записана свыше 160 раз. Это не значит, что данная былина – лучшая из всех. Но это значит, что по своему характеру и по своим достоинствам она отвечает самым широким народным вкусам[163].

Сюжет этой песни, а именно возвращение мужа ко дню новой свадьбы своей жены, – весьма древен и известен очень многим народам. Этот сюжет лежит в основе «Одиссеи». Он известен и многим народам СССР. Русские читатели хорошо знают, например, азербайджанскую сказку об Ашик-Керибе в изложении Лермонтова. В Европе этот сюжет знают славянские, германские и романские народы. У русских он известен не только в форме песни; в несколько иной версии он был записан как сказка[164]. Хотя имеется огромная посвященная этой песне литература, те социальные и семейные отношения, которые дали начало этому сюжету, еще не определены с такой степенью убедительности, чтобы могли считаться общепризнанными. Только широкое исследование с этой точки зрения сможет определить те конкретные условия, в силу которых данный сюжет возник у различных народов на определенной ступени их общественного развития. Русский материал и в данном случае – наиболее полный и художественно наиболее значительный. Былина об отъезде Добрыни должна рассматриваться как типично русская былина, по содержанию своему находящаяся на грани со сказкой.

Начинается эта былина с отъезда Добрыни. Цель его поездки изображается очень различно, и не в ней здесь дело. Он, например, едет в поле искать себе супротивника, или Владимир посылает его с каким-нибудь не очень определенно высказанным поручением вроде «побить силушки двенадцать орд» или «получить с царя Дона выходы за 12 лет» и т. д. Добрыня в подобных случаях жалуется матери, хотя жалобы эти здесь и менее уместны, чем в былине о Добрыне-змееборце, для которой они исконны. Но есть и более интересные и определенные поручения: Добрыня едет, например, на заставу беречь Киев. В таких случаях жалоб, конечно, нет и быть не может. Очень часто певцы вообще ничего не сообщают о том, куда и с какой целью Добрыня едет. Не эта поездка составляет предмет песни, и певца будут занимать не приключения Добрыни, а приключения его оставшейся жены. Добрыня сперва очень нежно прощается с матерью и затем гораздо более холодно с женой. Часто жена первая выбегает к нему прощаться. Для Добрыни на первом месте стоит мать, а не жена. Он завещает жене ждать его трижды по три года (или 6, 12 и т. д. лет), после чего она вольна выходить за другого. Он дает ей полную свободу выходить, за кого она захочет, с одним только исключением: она не должна выходить за Алешу Поповича. Причины, почему дается такой запрет, бывают различны. Преобладают две: Алеша – крестовый брат Добрыни, а «крестовый брат пуще родного». Другая причина состоит в том, что Алеша – «бабий пересмешник».

Этим эпитетом буржуазная наука пользовалась, чтобы изобразить весь облик народного героя как тип героя отрицательного и безнравственного. Под «бабьим пересмешником» она понимала прельстителя и соблазнителя женщин, для которого не существует женской чести. Между тем эти слова говорят совсем не о том. Под «бабьим пересмешником» понимается, что Алеша не склонен относиться к женщинам серьезно. Он вообще шутник, весельчак и балагур; свою склонность к шуткам и подтруниванию он особенно часто проявляет при женщинах. Достаточно вспомнить, как, например, в былине о его бое с Тугариным он головой Тугарина пугает баб-портомойниц на Днепре. Но это не означает, что Алеша как тип, как герой – отрицательная фигура, даже в его отношении к женщинам, что станет яснее, когда будет рассмотрена вся песня о его неудачной женитьбе.

Можно полагать, что исконная и более древняя причина запрета выходить за Алешу состоит в том, что Алеша – «крестовый» брат, побратим Добрыни. Жена побратима священна и недоступна для другого побратима, и этот запрет простирается за пределы смерти. Об этом у Добрыни и Алеши «положена заповедь», и об этом Добрыня и сообщает жене. Эта более древняя причина запрета была заменена другой, более соответствующей характеру Алеши. Алеша и Добрыня в этой песне противопоставлены не только как соперники, но и как типы, как характеры, что придает песне особую жизненность и правдивость. Выдержанный, хорошо воспитанный, умеющий держать себя Добрыня и несдержанный, живой и непосредственный Алеша – прямые противоположности. Поэтому Добрыня иногда недолюбливает Алешу.

Конфликт в этой былине приобретает особый интерес и остроту потому, что он назревает между двумя русскими героями, причем оба они – настоящие, подлинные герои, соратники по подвигам, братья по общему для них великому делу – делу защиты родины. По существу, такие герои не могут стать антагонистами в полном смысле этого слова, не могут стать врагами. Отсюда вытекает невозможность кровавого исхода этого конфликта. В русском эпосе этот конфликт – и это специфическая русская особенность трактовки этого сюжета – всегда в конечном итоге принимает шуточный характер и исход, соответственно образу Алеши – главного действующего здесь лица.

Белинский прекрасно понимал, что при всех приписываемых народом недостатках Алеши он все же настоящий герой, ровня Добрыне и что между ними не может произойти кровавое столкновение. «А впрочем, они братья названые и взаимно уважают друг друга в качестве сильных, могучих богатырей. Оба этих характера – два разные типа народной фантазии, представители разных сторон народного сознания»[165].

Мы привыкли, что героем песни является тот, кто в начале ее отправляется в путь. Здесь дело происходит иначе. Уезжая, Добрыня исчезает для слушателей, и судьба его остается неизвестной. Былина следит не за уехавшим Добрыней, а за оставшейся женой его. Она является одним из главных действующих лиц этой былины, что делает песню особенно популярной в женской среде.

Эпос еще не достиг такой степени художественного развития, чтобы певцы смогли справиться с задачей изображения событий, которые происходят на двух театрах действия одновременно. В старинном фольклоре всегда имеется только один театр действия. Это связано с тем, что еще не выработалась способность понимать время и пространство обобщенно. Эпос знает только эмпирическое время и эмпирическое пространство, то есть время и пространство, в данный момент окружающие героя. Никакого же другого времени и пространства для других возможных героев, которые действовали бы одновременно с главным героем, но в других местах, еще не существует. По этой же причине время и пространство, то есть совершающиеся в них события, не знают перерывов. В силу этого былина не может сообщать о том, что происходит с Добрыней, если повествование идет о его жене. Но этот закон у лучших певцов уже начинает преодолеваться. Так, у Трофима Григорьевича Рябинина слушатель узнаёт как о приключениях Добрыни, так и о приключениях его жены. Рябинин заполнил пустующий театр действия тем, что вставил в эту былину другую, а именно былину о Добрыне и Василии Казимировиче. Такое соединение вышло художественно удачным и убедительным. Некоторые попытки в этом направлении есть и у других певцов.

Кто жена Добрыни, об этом певцы ничего не сообщают. Иногда эта былина присоединена к былине о женитьбе Добрыни, составляя ее продолжение. В таком случае его жена – богатырка, поленица, которую он победил в бою. Но с вступлением в брак она теряет свою богатырскую силу и становится обыкновенной женщиной. Можно предполагать, что былина о женитьбе Добрыни и песня о неудачной женитьбе Алеши первоначально были совершенно самостоятельными, не связанными одно с другим художественными произведениями. Сюжет песни об Алеше и Добрыне чрезвычайно древен и был известен задолго до того, как сложились фигуры Алеши и Добрыни. Их имена были приурочены к этому сюжету, как сюжет боя отца с сыном был приурочен к имени и образу Ильи.

Жена Добрыни всегда верна своему мужу. Это уже не Марья-лебедь Лиходеевна, это русская женщина в ее правдивости и простоте. Но назначенный срок подходит к концу, и являются женихи, вернее – один жених, а именно тот самый Алеша, от которого предостерегал жену Добрыня.

Здесь необходимо обратить внимание на одну деталь, чрезвычайно важную для понимания всей песни. Алеша никогда не делает ни малейших попыток соблазнить жену Добрыни в течение тех лет, которые Добрыня себе выговорил. Он появляется на горизонте только тогда, когда срок истек, то есть когда рука Настасьи Никитишны свободна, и появляется не как обманщик, а как жених, действующий совершенно открыто. Народ всегда настойчиво подчеркивает, что срок уже миновал, и даже миновал с избытком. Так, в онежской былине читаем:

Я исполнила заповедь мужнюю, Я ждала Добрыню цело шесть годов: Не бывал Добрыня из чиста поля. Я исполню заповедь свою женскую, Я прожду Добрынюшку друго шесть годов: Так сполнится времени двенадцать лет, Да успею я и в ту пору замуж пойти. (Рыбн. 26)

Не всегда Настасья удваивает срок ожидания. Если Добрыня требовал 9 лет, она ждет 12 (Григ. I, 19). Чаще всего события начинаются через год после окончания срока: если дано было 12 лет, проходит 13, после 15-летнего срока проходит еще один, 16-й год (Григ. III, 1, 49). Во всяком случае подчеркивается: «Прошло ей, Никулишне, все сполна 12 лет» (К. Д. 21). Вопрос о сроке отнюдь не мелкий и не случайный, и певцы, которые с такой настойчивостью сообщают об истечении срока, это прекрасно ощущают. Вопрос этот имеет первостепенное значение для понимания характера сюжета и действующих лиц. Если Алеша выступает до окончания положенного срока, он действует как соблазнитель и бесчестный нарушитель супружеской верности. Такие случаи встречаются, хотя и крайне редко (Григ. III, 57: дано 15 лет, проходит 10). Жена, нарушающая срок, в таких случаях также предстает в нелестном свете. Но, как уже указано, такие случаи встречаются весьма редко и представляют собой искажение основного замысла.

Жена Добрыни – верная супруга. Уже после того, как истек срок, она отвергает сватовство Алеши, так как она не уверена в смерти мужа. Для нее не срок важен: для нее важно, что, несмотря на срок, муж все еще может оказаться живым и вернуться к ней. Она, например, соглашается на замужество только после того, как по мужу будет отслужена панихида.

Алеша считает, что теперь, когда истекли все сроки, он имеет право на то, чтобы домогаться ее руки. Как мы увидим, так же считает и сам Добрыня, что будет видно в конце песни, и народ, сложивший эту песню. За то, что Алеша домогался руки Настасьи, его никто не укоряет.

Но за Алешей Поповичем имеется вина другая, и эта вина ему не прощается. Видя упорство, с каким Настасья отказывает ему, понимая, что Настасью нельзя будет склонить на брак, пока Добрыня еще может оказаться живым, он пускается на хитрость. Мы уже знаем, что Алеша вообще хитроват и сметлив и что эта хитрость весьма помогает ему в борьбе с врагами. Но когда Алеша пускается на хитрость, чтобы отвоевать жену, то народ, правда, не вменяет это ему в смертный грех, но все же заставляет Алешу довольно чувствительно поплатиться за такую попытку и попасть в неловкое и позорное положение. Хитрость эта состоит в том, что Алеша пускает (или иногда поддерживает) слух, будто Добрыня убит. Он приезжает с поля и сообщает, будто бы видел его мертвым.

А припустил таку славушку нехорошую, Что Добрыню видел, под кустиком убит лежит. (Григ. III, 1)

Описание трупа обычно дается довольно подробно: Добрыня будто бы лежит под кустом, вороны расклевали его тело, сквозь труп проросла трава и лазоревые цветы. Такое описание явно рассчитано на то, чтобы разжалобить Настасью и чтобы придать этому известию правдоподобие. В одном случае он даже привозит с собой голову и выдает ее за голову Добрыни (Григ. III, 57).

Сюжет неудавшейся женитьбы Алеши не относится и внутренне не может относиться к киевскому циклу. Содержание его составляет не охрана или защита границ или интересов Киевского государства. Но певцы чрезвычайно искусно вовлекают в интригу фигуру Владимира. Такое вовлечение, несомненно, более позднее привнесение, когда образ Владимира уже подвергся окончательному народному осуждению. Художественно оно чрезвычайно удачно. В тех случаях, когда привлекается в повествование Владимир, он становится носителем зла. Владимир – великий любитель подобных дел. Он берется за устройство этой свадьбы и засылает к Настасье или ее матери сватов.

И прошло времени шесть годов, И стал солнышко Владимир-князь подхаживать, Посватывать и подговаривать Молодой Настасье Никулишной За смелого за Алешу за Поповича. (Рыбн. 41)

В этом случае, однако, она сдается только через шесть лет после срока. Владимир насильно заставляет Настасью согласиться на брак. Он действует не только уговорами, но и угрозами. Он грозит отдать ее в портомойницы или, еще хуже, изгнать ее из Киева:

Если не пойдешь замуж за Алешеньку Поповича, Так не столько во городе во Киеве, Не будет тебе места и за Киевом. (Рыбн. 8)

Эта неопределенная угроза, однако, конкретно страшна, и Настасья это понимает. При таких условиях Настасье приходится сдаваться, и происходит венчание и свадебный пир. Впрочем, надо отметить, что степень добровольности или вынужденности согласия у разных певцов бывает различна. В то время как одни изображают Настасью как жертву насилия со стороны Владимира, другие подчеркивают, что она сама нарушила слово, выходя именно за Алешу, за которого Добрыня не давал ей воли выходить.

К моменту свадебного пира возвращается Добрыня. О происшедшем он или ничего не знает и попадает домой в этот день случайно, или он узнает об этом от своего вещего коня или от вещей птицы и т. д. и спешит домой.

Мать часто не сразу узнает его. Он обычно требует себе одежды калики или скомороха и идет на половину своей жены либо во дворец Владимира, где происходит свадебный пир.

Появление на свадебном пиру скомороха никого не удивляет, и ему указывают соответственное его положению не очень почетное место на печке, куда Добрыня и садится. Добрыня просит разрешения поиграть.

Выше, при разборе былины о Садко, можно было отметить, что игра Садко отражает высокую древнерусскую музыкальную культуру народа. То же можно сказать об игре Добрыни. Хотя он одет скоморохом, но играет не как скоморох, а совсем по-иному. Певцы передают то глубокое впечатление, которое производят игра и пение Добрыни:

Натягивал тетивочки шелковые На тые струночки золоченые, Учал по струночкам похаживать, Учал он голосом поваживать… Ан от старого все до малого Тут все на пиру призамолкнули, Сами говорят таково слово: Что не быть это удалой скоморошине, А тому ли надо быть русскому, Быть удалому доброму молодцу. (Рыбн. 26)

Слушающие отвечают на игру не только глубоким молчанием, но и слезами. Иногда плачет Евпраксия, жена Владимира, иногда мать Добрыни, иногда его жена Настасья Никулишна. Присутствующие здесь скоморохи и гусляры-профессионалы вынуждены признать, что он играет лучше их всех и что такой игры они никогда не слышали.

На пиру игроки все приумолкнули, Все скоморохи приослухались. Эдакой игры на свете не слыхано, На белоем не видано. (Рыбн. 8)

В некоторых случаях мать, в других жена или кто-нибудь из гостей вспоминает Добрыню: такие же у него были гусли и так же он играл.

Так подготовляется узнавание Добрыни. Игра восхищает даже Владимира, который меньше всех способен плакать от музыки. Теперь он предлагает ему место на пиру по выбору, и Добрыня садится против молодой. Он просит милости: разрешить ему поднести ей чару вина и поздравить ее. Иногда, наоборот, он принимает чару из ее рук и выпивает до дна. В обоих случаях, поднося своей жене чару или возвращая ее, он бросает на дно кольцо. Так он дает себя узнать своей жене. Она первая его узнает. Следует сцена, чрезвычайно выразительная по своей реалистичности и характерная для стиля всей этой былины: Настасья перепрыгивает через стол и бросается прямо в объятия своего мужа. Сдержанный Добрыня несколько озадачен такой непосредственностью своей жены; он говорит:

А и ты, душка Настасья Никулишна! Прямо не скачи, не бесчести стол; Будет пора, кругом обойдешь. (К. Д. 21)

Но этот непосредственный ее жест выражает самые глубокие, самые сокровенные чувства: она любит и признает только своего мужа, Добрыню, у нее никогда нет ни малейших колебаний или сомнений. И значит, настоящей вины, которая хоть отдаленно напоминала бы неверность или измену, за ней нет. Ее муж считался умершим, она вынуждена была выйти за другого. Она вышла за Алешу не потому, что этого хотела, а потому, что ее к этому принудили. Тем не менее она все же чувствует себя виноватой. В чем, собственно, состоит ее вина, об этом никогда ничего не говорится. Настасья ее не определяет, но чувствует. Поэтому она бросается своему мужу в ноги:

Ты прости-тко, прости бабу глупую, Твою женку прости неразумную! (Кир. II, 11)

Добрыня всегда ее прощает и принимает. Он подымает ее со словами:

Живи-тко, живи по-прежнему.

Так певцы вместе с Добрыней произносят суд над его женой и оправдывают ее.

Теперь предстоит суд над Алешей. Добрыня никогда не обвиняет его в том, что он сватался; в этом он прощает его сразу. Вина его в другом: в том, что он принес ложное известие о смерти Добрыни, что он действовал обманом. Хотя об этом нигде не говорится, но надо предполагать, что без такой хитрости Алеша никогда не добился бы согласия Настасьи. Не в том беда, что он сватался, а в том, что для достижения своей цели он прибегал к не совсем безупречным средствам. Другие певцы устами Добрыни ставят Алеше в вину то, что он заставил плакать Добрынину мать.

Я за это тебя да я тебя прощу, Что ты взял мою да молоду жену, А за другое дело да тебя нельзя простить: Уж ты ездил, Алеша, во чистом поле, А увидел меня, видно, да видно мертвого, А привез ты славушку вот нехорошую Ко моей ты родимой да родной матушке, Оскорбил ты матушку мою несчастную. (Григ. III, 1)

В тех случаях, когда Добрыня укоряет Алешу именно за это, он не склонен его щадить: он «стукает» его о «кирпищат» пол и ударяет его шалыгой. Алеша должен терпеть: он не делает ни малейших попыток к сопротивлению, так как моральное превосходство Добрыни и сознание своей вины парализуют его. В этих случаях посредником иногда выступает Илья Муромец. Он удерживает Добрыню от слишком яростных нападений на Алешу и призывает к примирению:

Помиритесь-ка, братьица крестовые. (Марк. 6)

Но Добрыня и сам не слишком трагически относится к происшедшему. В тех случаях, когда нет ложного известия о смерти, так опечалившего его мать, он наказывает Алешу тем, что перед лицом всех гостей издевается над ним – подчеркивает то неловкое положение, в которое Алеша поставил себя своей брачной затеей. Добрыня ему низко кланяется и поздравляет его:

Поздравлять стал Алешеньку со свадебкой, И кланяется Алешеньке Поповичу, Да и сам из речей да выговаривает: Ты здорово женился, Алешенька, да тебе не с кем спать. (Григ. III, 49)

Такое ядовитое поздравление, может быть, еще хуже, чем поучение шалыгой. Но Алеша его заслужил.

Но есть в былине еще и третье лицо, над которым произносится суд, и это третье лицо – Владимир. Тут невозможно никакое прощение и неуместны шутки.

Говорил Добрыня сын Никитинич: Что не дивую я разуму-то женскому, Что волос долог, да ум короток: Их куда ведут, они туда идут, Их куда везут, они туда едут. А дивую я солнышку Владимиру Со молодой княгиней со Апраксией; Солнышко Владимир тот тут сватом был, А княгиня Апраксия свахою, Они у живого мужа жену просватали! (Рыбн. 26)

Владимир изображается непосредственным виновником всего происшедшего. Если положение женщин в Древней Руси было такое, что они «идут, куда их ведут», то Владимир ни от кого не зависит и злоупотребляет своей властью в целях нечистой интриги.

Но данный сюжет в русской народной поэзии никогда трагически не трактуется. Песня пронизана жизнерадостностью и моральным здоровьем. Занимательность основного повествования и его быстрое развитие, разнообразие характеров и их столкновений, соединение моментов суровых и величественных с трогательными и комическими, благополучный конец, при котором правда торжествует, а зло носит не настолько резкий характер, чтобы затрагивать основные нравственные устои и требовать сурового наказания, и может быть наказано сравнительно легко путем насмешки, – все это объясняет, почему эта былина так широко распространена и так любима народом, хотя другие былины и превосходят ее глубиной и значительностью замысла*.

Часть третья

Русский народ в борьбе с татаро-монгольским нашествием

I. Введение

Исторические и методологические предпосылки

Нашествие монголов было событием, которое до основания потрясло молодое Русское государство. Оно тяжелым бременем легло на народ. По выражению К. Маркса, оно «не только давило, оно оскорбляло и иссушало самую душу народа, ставшего его жертвой»[166]. Эпос показывает, как народ относился к этому бедствию. Народ не только испытывал на себе всю тяжесть гнета, он нашел силы для борьбы с ним и для его свержения. Эпос есть один из показателей этой силы.

Народ – движущая сила истории. Поэтому поэзия народа не только «отражает» историю, а выражает волю и стремление народа, она выражает чаяния и ожидания народа. Народ не стремится «изображать» события. Народная поэзия – не фактографическая хроника: дело здесь в общегосударственных и народных устремлениях и интересах, а не в изображении отдельных, частных событий.

При всей исторической конкретности, при изумительной исторической точности эпоса мы все же тщетно будем искать в нем изображения отдельных исторических событий или исторических лиц. Попытки так называемой «исторической школы» хронологически определить или приурочить изображаемые в эпосе боевые схватки к историческим битвам, например к Калкской, Куликовской или другим, потерпели неудачу. В эпосе народ прежде всего выражает свое отношение к совершающемуся и, исходя из этого отношения, рисует события. Отношение же к татарскому игу могло быть только одно: это иго должно быть сброшено, свергнуто. Историки литературы утверждали, что песни об изгнании татар создались после того, как татары были изгнаны. Для нас эта точка зрения более чем сомнительна. Это означало бы, что во время ига народ вообще не имел песен или пел о тяжести ига или о чем-нибудь другом, но не о победе, а о победе стал петь уже только после того, как она была одержана. Такая точка зрения не выдерживает критики. Слова В. И. Ленина о чаяниях и ожиданиях, выражаемых народной поэзией, означают, что фольклор всегда обращен вперед. В своих песнях народ выражает свою волю, выражает свой суд и приговор. Народ пел о победе уже тогда, когда этой победы еще не было.

Песня выражала не отдельные факты побед или поражений; в дни бедствий песня выражала несокрушимую волю народа к победе и тем ее подготовляла и способствовала ей.

Правильно понимал соотношение между историей и народной поэзией Чернышевский, когда писал: «Не у всех младенчествующих народов есть прекрасная и богатая народная поэзия. Чем же обусловливается ее расцвет? Энергиею народной жизни. Только там являлась богатая народная поэзия, где масса народа волновалась сильными и благородными чувствами, где совершались силою народа великие события… Такими периодами жизни были у испанцев война с маврами, у сербов и греков война с турками, у малоруссов война с поляками»[167]. Этим Чернышевский хочет сказать, что в дни великих народных потрясений поэзия выражает народную энергию и великие, благородные чувства. Так было и во время татаро-монгольского нашествия, так было и позже, в 1812 году и в годы Великой Отечественной войны советского народа.

Все это объясняет нам, почему именно на эту столь трудную для Руси эпоху падает расцвет русского эпоса.

Нашествие монгольских завоевателей, как оно ни было ужасно и тяжко, не составило эпохи в развитии русской истории. Оно замедлило и затруднило это развитие, но не могло ни сломить, ни приостановить его. Эпос именно теперь вступает на новую, высшую ступень своего развития. По своему идейному содержанию, по степени художественной зрелости песни об отражении татар – самое значительное из того, что в области эпоса создано русским народом. Поэзия предыдущих периодов была тесно связана с прошлым. Она преодолевала старинную эпическую традицию, вносила в нее совершенно новое содержание, но не порывала с ней окончательно. Теперь, соответственно новым историческим задачам, стоящим перед народом, создается новый, отвечающий этим задачам эпос.

Тема сватовства или борьбы с чудовищами не находит дальнейшего развития или совершенствования. Сама жизнь требует новых тем, нового содержания. Содержанием нового эпоса становятся исторические потрясения во всей их конкретности и осознание стоящих перед народом задач. Былины времени татарщины представляют собой качественно иное образование, чем все былины, предшествовавшие им. Традиция сохраняется в применении выработавшегося былинного стиха. Все остальное в эпосе новое, хотя и до известной степени подготовленное.

Хотя в развитии героического эпоса былины об отражении татарщины представляют собой совершенно новое явление, не похожее на то, что уже имелось, создание их, самая возможность появления качественно нового эпоса подготовлялись предыдущим развитием эпоса. Борьба с чудовищами, как мы видели, уже переставала удовлетворять художественные вкусы и запросы народа. Мы уже видели, что в борьбе Алеши с Тугариным можно усмотреть следы борьбы с половцами. В былине об Илье и Соловье-разбойнике подвиг поражения Соловья один уже не удовлетворяет и всегда сопровождается подвигом освобождения города от иноземных врагов, носящих в этой былине еще несколько неопределенный и бледноватый характер. Борьба с более ранними противниками подготовила почву для борьбы с татарами и в истории, и в эпосе. С нашествием монголов эта борьба – борьба за независимость, честь и свободу своей родины – становится главным и надолго единственным содержанием русского эпоса.

Именно эти былины имел в виду М. И. Калинин, когда в своей речи о коммунистическом воспитании говорил: «Советский патриотизм берет свои истоки в глубоком прошлом, начиная от народного эпоса»[168]. В силу этого былины, выражающие лучшие свойства русского человека – храбрость, отвагу, любовь к родине, готовность защищать ее и отстоять от любых врагов, – глубоко актуальны по сегодняшний день.

II. Былины об отражении татар

1. Бунт Ильи против Владимира и социальная обстановка накануне нашествия

Рассмотрение песен об отражении монгольского нашествия мы начнем с песни о бунте Ильи Муромца против Владимира.

На первый взгляд эта песня совершенно не связана с татарским нашествием. Татары в ней не участвуют и даже не упоминаются. Тем не менее эта песня важна для изучения той социальной обстановки, в какой, по народным представлениям, началась борьба против татар. Народ очень часто объединяет песню о бунте Ильи с песней о нашествии на Киев Калина или Батыя, она как бы служит вступлением к песне об отражении татар, и такое объединение следует признать художественно очень удачным. Картина, даваемая песней о ссоре Ильи с Владимиром, рисует ту обстановку, которая в эпосе непосредственно предшествует нашествию монголов. Без анализа этой обстановки мы не поймем сложного характера борьбы русских с татарами, как она рисуется в эпосе.

Содержанием этой песни является острая борьба между Ильей и Владимиром, носящая ярко выраженный классовый характер. Социальная борьба составляла фон многих более ранних былин. В былинах о Садко, Потыке, Иване Годиновиче и других она еще не играет решающей роли. В былине об Алеше и Тугарине она выражена более ярко. Интересы Владимира, возглавляющего боярство, ищущего сближения с Тугариным, и интересы народа, стремящегося к полному изгнанию врага, противоположны. Еще сильнее классовые противоречия выражены в былине об Илье и Соловье-разбойнике. Бояре и князья не хотят допустить Илью к великокняжескому двору и наговаривают на него Владимиру. В своей борьбе против Ильи они терпят поражение, и Илья ко двору Владимира принят; но это не значит, что состояние социального антагонизма миновало: конфликт только отсрочен. В былине о бунте Ильи против Владимира социальная борьба представляет собой уже не фон, не обстановку, а основное содержание песни.

Былины об отражении монгольского нашествия представляют собой не только кульминационный пункт в развитии военного эпоса: они дают картину острой социальной борьбы. В изображении эпоса борьба против татар осложняется тем, что она одновременно является борьбой против Владимира. В этом отношении эпос показывает замечательное явление: нашествие татар в эпосе не объединяет народ с классово чуждой властью, оно, наоборот, углубляет исторически создавшуюся пропасть.

Очень возможно, что былина о бунте Ильи против Владимира создалась позже, чем былины об отражении татар. Классовая борьба шла нарастая, и элементы этой борьбы могли вноситься в эпос задним числом. Доказать этого нельзя. Но даже если бы это было так, элементы борьбы социальной и военной настолько тесно и органически сплетены в этих былинах, что разъединить их искусственно невозможно. Поэтому, хотя былина о бунте Ильи Муромца против Владимира и могла создаться позднее, мы должны рассмотреть ее раньше других.

Необходимо оговорить, что былину о ссоре Ильи с Владимиром нужно отличать от былины под названием «Илья и голи кабацкие», а также от песни «Буян-богатырь». Этого различия у нас часто не делают. В первой из них Илья приходит в Киев в образе калики, пирует с «голями» и после пира уходит из Киева. Эта былина иногда контаминируется с былиной об Илье и Идолище. Илья уходит в Царьград (см., например, Гильф. 232). Драматического конфликта между Ильей и Владимиром в этой былине вообще нет. Во второй из них незваный гость держит себя вызывающе. Хозяева рады, когда он уходит (см., например, Кир. IV, 49). Эта песня вообще не может быть отнесена к эпосу. Песня о бунте Ильи против Владимира представляет собой иной и независимый от названных песен сюжет.

Народную мысль, выраженную в этой былине, прекрасно понял М. Горький. В письме в редакцию «Библиотеки поэта», где предполагалось издавать фольклорную серию, Горький писал: «Начать издание следует с былин и в первую голову дать новгородские – „Буслаева“, „Садко“, как наиболее оригинальные. Из киевских обязательно Илью Муромца, его бунт против Владимира, встречу с „нахвальщиком“. В предисловии нужно вскрыть политико-экономическое основание былин и особенно их высокое художественное значение»[169]. Горький выделяет былины о Василии Буслаевиче и о бунте Ильи против Владимира потому, что в них острее, чем в любых других былинах, изображается социальная борьба народа. Горький дал этой былине правильное название «Бунт Ильи против Владимира», а не «Ссора Ильи с Владимиром», как она именовалась ранее*.

Приступая к изучению былины о бунте Ильи против Владимира, мы наталкиваемся на одну чрезвычайную трудность: эта былина – одна из самых неустойчивых в русском эпосе. Тексты весьма разнообразны по качеству, размерам и, главное, по содержанию. Эта неустойчивость могла бы свидетельствовать о том, что песня уже полузабыта. Такую картину дает, например, былина о Садко. Но разнообразие и некоторая неустойчивость могут свидетельствовать и о другом: об активном интересе к этой былине, о творческом к ней отношении. В советское время интерес к ней, несомненно, повысился. Она записана от всех крупных исполнителей современности: от П. И. Рябинина-Андреева, от Конашкова, М. С. Крюковой и других, причем записи советского времени частично относятся к лучшим[170].

На первый взгляд содержание былины как будто не вяжется с основной идеей, основной тенденцией русского эпоса. Мы видели, что главнейшие герои – Добрыня, Алеша и Илья – начинают свой путь героя с того, что едут в Киев, чтобы в лице Владимира служить Киеву и Руси. Мы видели, что в этом выражаются исторические стремления русского народа к единому централизованному государству. Между тем, когда дело доходит до осуществления, когда герои прибывают в Киев, происходит совсем не то, что ожидалось. Вместо объединения сил вокруг Владимира происходит глубокий разлад между Владимиром и богатырями. Наиболее острую форму этот разлад принимает в былине о бунте Ильи против Владимира. Эта же былина вскрывает и причины разлада.

Бросается в глаза, что единой причины, по которой происходит конфликт, как будто нет. Это значит, что приведенные в песне причины – только внешние поводы и что истинная причина лежит где-то глубже и должна быть определена.

На пиру гости, как всегда, принадлежат к двум различным социальным группам:

За столом сидят гости-бояра, Еще всё купцы да торговые, Еще сильны могучи богатыри, Святорусские воины. (Кир. I, 77)

Здесь купцы и бояре, с одной стороны, и богатыри, с другой, объединены чисто внешне, как гости Владимира, но между ними лежит пропасть, которая непременно должна обнаружиться.

Классовый характер пира иногда резко подчеркивается:

Гости сидят все дорогие, Князья, попы, бояры, архиереи. Они пьют, едят, прохлаждаются, Промеж собой похваляются.

Резкий контраст с этими гостями представляют нищие, которые находятся тут же, которым, однако, похвалиться нечем, кроме как «сухими корками да своими крючьями». Короче говоря, на пиру сидят неравные гости. Неравенство присутствующих очень скоро сказывается.

Как мы уже знаем, эпические пиры – не просто веселое препровождение времени, а своеобразная форма общения Владимира со своими приближенными, совещания с ними. Владимир никогда не изображается как единовластный самодержец, и это исторически верно. Акад. Греков пишет: «Старый спор Ключевского, Сергеевича и Владимирского-Буданова о том, обязан ли был князь совещаться с подручной ему знатью, отпадает сам собой, как совершенно бесплодный. Князь не мог действовать один, поскольку он осуществлял прежде всего интересы растущего класса бояр… Он – признанный глава государства, но это не самодержец. Он представитель правящей знати, признающей над собою власть великого князя в своих собственных интересах, разделяющей с ним власть»[171]. Эпос подтверждает правильность этой точки зрения. Власть носит классовый характер. В лице богатырей этой власти противопоставлен народ. Великий князь общался и совещался со знатью, и пир – эпическая, былинная форма такого общения. На таких пирах принимаются решения государственной важности.

В данной былине происходит акт награждения приближенных к Владимиру лиц. Владимир одаривает своих гостей. Для нас важно, кого он одаривает и чем.

На пиру бояре хвастают серебром, золотом, жемчугом, золотой казной. Владимир им отвечает:

Полно вам, бояры, хвастати! Стану я вас дарити, жаловать. Кого буду дарить чистым серебром, Кого буду дарить красным золотом, Кого жаловать скатным жемчугом. (Кир. I, 66)

Это значит, что Владимир – феодальный монарх среди своих подчиненных, которые вместе с тем являются его союзниками. Они хвастают своим богатством. Но он богаче их всех, первый богач среди богачей. Он одаривает их новым богатством и тем выражает свое единство с ними.

Награждение золотом и серебром – не единственная форма одаривания. Нередко Владимир одаривает своих приближенных землями. Такая картина также типична для ранних феодальных порядков. «В обществе, где основной отраслью производства было земледелие, господствующий класс, постепенно складывающийся вместе с ростом имущественного неравенства, мог быть лишь классом крупных землевладельцев, и таковыми стали князья и окружающая их знать», – пишет акад. Греков[172]. Такова историческая основа награждения или, вернее, одаривания Владимиром князей и бояр.

В то время как князья и бояре богато одариваются, Илья не наделяется ничем. Этим Владимир выражает свое пренебрежение к богатырям и их заслугам, показывая, что богатыри – нечто совершенно другое, чем бояре. В дело вмешивается княгиня Апракса, жена Владимира. Апракса, или Евпраксия, данной былины – совершенно иное лицо, чем Апракса в былине о Тугарине. Там ее образ – последнее звено эпической традиции, связывающей фигуру змея с образом женщины. В лице Апраксы той былины эта традиция осуждена, а вместе с ней осуждена и сама Апракса. Новая героическая борьба и героическая эпоха создают образ героической русской женщины, и такой в эпосе выведена Апракса. Она противопоставляется Владимиру. Она всегда держит руку богатырей против Владимира. Так и в данной песне она напоминает Владимиру, что он не одарил присутствующего здесь Илью. Владимир не теряется. Он отвечает:

Ты гой еси, княгиня неразумная! Подарю я удала добра молодца Теми дарами, которые мне пришли От татарина от бусурманова: Подарю его тою шубою соболиною. (Кир. I, 66)

Награждение шубой служит для Ильи величайшим оскорблением. По сравнению с земельными наделами и «казной», которыми наделяются бояре, эта шуба представляет собой ничтожный дар. Илья не стремится ни к деньгам, ни к землям. Наоборот, он презирает богатство и неоднократно это высказывает. Богатыри, которых Владимир в различных былинах, по некоторым вариантам, хочет пожаловать землями, «городами со пригородками», всегда от этого отказываются, так как это означало бы переход во враждебный стан. (См., например, Рыбн. 110, былина о Соловье и Илье: Илья отказывается от сел и городов.) Возможно, что оскорбительный характер такого дара усугубляется тем, что шуба эта татарская, а не русская, что в такой шубе ходить нельзя. Что шуба худая, она по этому случаю вытаскивается из кладовой, видно по тому, что, например, в печорской былине Владимир дарит Илье шубу, которая осталась после смерти Дуная (Онч. 2). Такой дар – не только личное оскорбление Илье, но и унижение его богатырского достоинства.

Да Илье-то шуба не в честь пришла. (Гильф. 296)

Такова одна причина конфликта: он возникает из-за подарка, оскорбляющего богатырскую честь Ильи. Другой повод к ссоре состоит в том, что Илью не зовут на пир, а когда он приходит, указывают ему недостаточно почетное место. Владимир не зовет Илью на пир потому, что забывает о нем.

А забыл позвать старого казака Илью Муромца. (Рыбн. 119)

Это забвение оскорбительно для Ильи.

За досаду показалось то великую. (Там же)

Иногда Илью не зовут потому, что не знают, что он в Киеве. Предполагается, что он на заставе (П. И. Ряб. – Андр. 3). В таких случаях Илья приходит незваным. Он оказывается настолько забытым, что его даже не узнают. Владимир расспрашивает его об его имени. Скрывая свой гнев, Илья иронически называет себя Никитой Залешанином, пришедшим из-за леса. Владимир указывает пришедшему весьма скромное место.

Садил его Владимир со детьми боярскими.

Или более пространно:

Садись с нами хлеба кушати, трапезовать, На нижнем конечку есть местечка немножечко, Други местечка все призабавлены, Местечка все позаняты. Сидит у меня на честном пиру Что князей, что бояров, Что сенаторов да думныих, Что вельмож, купцов да богатыих. (Рыбн. 127)

Песня соединила классовых врагов нескольких эпох за пиром у Владимира. Происхождение термина «дети боярские» точно не установлено. Значение его менялось. В XV веке дети боярские, в отличие от бояр (которые по призыву князя выходили на военную службу с отрядом своих людей), в качестве мелких землевладельцев, как правило, несли личную военную службу[173]. Это означает, что в причислении его к детям боярским Илья видит унижение своих военных заслуг. Это наблюдение поможет нам понять и некоторые другие моменты в развитии этого конфликта. Но и без этого видно, что здесь опять имеется оскорбительное для Ильи возвышение купцов, бояр, вельмож и выделение богатырей в низший круг по сравнению с ними. Внешне Владимир как будто совершенно не виноват: он не узнает Илью и потому сажает его «в место не почетное», «не в большой угол», «в последний стол» и т. д. Оскорбителен самый факт, самая возможность забвения. Эта возможность показывает, как мало Владимир дорожит Ильей.

Илья, конечно, не может стерпеть такого оскорбления, предпочтения ему, герою, вельможных сановников. Он делается «темен», не ест и не пьет и на вопросы Владимира отвечает:

Ты ведь сам ты сидишь, князь, за дубовым столом, Ты сидишь-то как все со воронами ты, А й меня все посадил ты с воронятами. (Марк. 44)

Эти слова не означают, что Илья хочет сидеть с боярами. Наоборот, бояре – его исконные враги. Но отказаться сидеть с ними он должен сам. Он хочет, чтобы ему, как богатырю, оказывалась бы подобающая ему честь.

Илья не может остаться равнодушным к оказанному ему бесчестью и начинает проявлять свою богатырскую силу в весьма ярких формах. Он, выражаясь по-былинному, начинает «потешаться», то есть издеваться, над тем, что происходит. Проявляется это в различных формах. Он, например, выходит с своего худого места на «середу кирписьную», то есть середину палаты, и начинает пародировать Владимира, подражая именно тем его движениям и повадкам, которые выдают в нем самодовольного щеголя.

Он сапог во сапог да поколачиват, Он скобка во скобку нащалкиват, Еще белыми руками намахиват, Злочеными перстнями да он нащалкиват. (Григ. III, 98)

Возможно, что все это описание вошло сюда из песни о Дунае, для которой оно специфично. Использовано же оно явно в сатирических целях по отношению к Владимиру,

В других вариантах Илья издевается не над Владимиром, а над гостями. Выпив двуручную чару и желая «поладиться да поправиться», то есть сесть поудобнее на скамье, где весьма тесно, Илья делает это так, что ломает скамью и «прижимает» сидящих на другом конце почетных гостей – бояр, купцов и даже воинов.

Поприжал Илья Муромец да сын Иванович, Поприжал он их да во большой угол. (Кир. I, 77)

На скамьях устроены перегородки, указывающие каждому его место. Эти перегородки от движения Ильи ломаются.

Но Илья – не буян, выражающий свое недовольство вызывающим поведением. То, что он делает, – только первый, непосредственный, инстинктивный ответ на оскорбление. Владимир ему выговаривает, но, испугавшись его гнева, вместе с тем предлагает ему воеводство. Илья отвечает:

Не хочу я у вас ни пить, ни есть, Не хочу я у вас воеводой жить. (Кир. I, 77)

Он вынимает шелковую плетку о семи хвостах с проволокой и начинает ею избивать всех гостей:

Эта ваша мне честь не в честь. (Кир. I, 77)

В этом варианте он убивает плетью всех без исключения гостей. Владимир спасается только тем, что залезает за печку и накрывает себя шубой. Илья навсегда уходит из Киева.

Более интересна и значительна другая форма развития конфликта: от реплик и поступков Ильи Владимир приходит в совершенную ярость. В нем просыпается деспот. Он «стемнел, как темна ночь», «сревел, как будто лев то зверь» (Рыбн. II, 127). Он приказывает вывести Илью, иногда – казнить его. Но вывести Илью не так легко. Он сбрасывает с себя тех, никогда точнее не называемых богатырей, которым приказано вывести его из палаты, и иногда убивает их. Он уходит сам.

Илья вырывается на волю. Настоящий смысл конфликта становится ясным только теперь. Происходит, как это понимал и Горький, восстание Ильи против Владимира и того сословия, которое он возглавляет. Илья берет лук и стрелы и стреляет по золотым маковкам Владимирова двора:

Лети-ко, стрелочка, по поднебесью, Пади-ко ко окошечкам! Летела тут стрелочка по поднебесью, Пала ко царским окошечкам, Отстрелила вси маковки позолочены. (Милл. 1)

Обмолвка певца: «царские» вместо «княжеские» – очень показательна: она вскрывает подсознательные думы певца, показывает, чем эта песня была актуальна в позднейшее время. Но Илья стреляет не только по дворцу, но и по церквам.

На церквах-то он кресты все повыломал, Маковки он золочены все повыстрелил. (Гильф. 76)

Нередко Илья в одной и той же песне сперва стреляет по дворцу, а затем и по церквам. Это означает, что в народном сознании дворец и церковь тесно связаны. Илья подымает восстание против основных устоев феодальной власти. Стреляние по церквам – не внешнее, чуждое привнесение в сюжет, как думали некоторые ученые, а необходимая составная часть песни как идейно-художественного целого.

Золотые или золоченые кресты и маковки Илья несет в кабак и закладывает их. Если целовальники не дают вина, так как боятся принимать кресты с церквей, Илья выбивает ногой дверь погреба и выносит оттуда три бочки вина: одну он толкает перед собой, а две других несет под мышками.

В противовес княжескому пиру с его князьями, боярами и купцами Илья устраивает на лучшей площади города, перед самыми окнами Владимира или на зеленом лугу за городом свой пир – не с боярами, а с голью кабацкою.

Открывал Ильюша да свой почестный пир. (Кон. 4)

Под «голью» не следует понимать только кабацких пьяниц. Кто понимается под голью, ясно видно, например, по пудожской былине Пашковой:

Тут съезжалися да собиралися А все пьяницы да все пропоицы, Все мещане тут да стрелецкие, Мужички-то все да деревенские, Все лапотники да балахонники, Что мужчины, то и женщины К Илье Муромцу да на почестен пир. (Пар. и Сойм. 2)

Хотя социальный состав пирующих принадлежит разным эпохам (мещане стрелецкие), все же совершенно очевидно, что Илья пирует с беднотой и приглашает всех бедняков, городских и деревенских, мужиков и баб. Пир, созываемый Ильей, носит характер демонстрации, протеста. Гульба – только внешняя форма этого протеста, так же как пир Владимира – внешняя форма сплоченности феодальных классовых сил вокруг Владимира. Но протест Ильи не остается в рамках демонстрации, он принимает и более активные формы. Если власть Владимира в народном сознании уже осуждена, она должна быть свергнута и заменена властью Ильи. Нельзя сказать, чтобы такие варианты встречались очень часто, но они все же есть.

Пейте вы, голи, не сумляйтеся, Я заутра буду во Киеве князем служить, А у меня вы будете предводителями. (Рыбн. II, 127)

Бояре немедленно же доносят Владимиру:

Как хочет-то Ильюшенька отобрать от тебя твое княжество Со сильными, могучими богатырьми. (Кон. 3) А Илья Муромец сын Иванович, А живет ли он со богатырьми, А хочет овладеть княжеством, А эти хочут сами управлять-то ведь. (Сок. 77)

«Замутливые» слуги доносят о словах Ильи даже тогда, когда он их не произносит. Так, в тех вариантах, в которых Владимир дарит Илье шубу, Илья эту шубу таскает по земле, топчет ее ногами и заливает ее вином. При этом он произносит какие-нибудь наговоры, смысл которых сводится к тому, что Илье еще предстоит отразить от Киева татар. Бояре немедленно доносят, что Илья «обхулил» подарок князя, который ему «не по любви пришел», и что он грозит так же таскать по земле Владимира, как он таскает шубу.

Берет он шубу за один рукав И бьет о кирпищат пол, А сам к шубе приговаривает: Велел Бог бивать шубу о кирпищат пол, Велит ли бивать князя Владимира? (Гул. 36)[174] Да уливайся моя шуба зеленым вином, Да судит ли мне Бог волочить собаку князя Владимира Да по этому лугу зеленому? (Гильф. 257)

В некоторых вариантах Илья действительно произносит эти или подобные им слова, в других бояре наговаривают на Илью и лгут. Но даже и в этих случаях бояре совершенно правильно угадывают настроение Ильи, правильно понимают характер конфликта и всю опасность его для них и для Владимира.

Владимир сразу же и безусловно верит боярам. Он приходит в ярость и на этот раз приказывает казнить Илью мучительной смертью:

Вскричал князь Владимир стольно-киевский Своим громким голосом: «Посадить его в погреб глубокие, В глубок погреб да сорока сажен, Не дать ему ни пить, ни есть да ровно сорок дней, Да пусть он помрет, собака, и с голоду». (Гильф. 257)

Приказ Владимира всегда в точности выполняется: Илью засаживают в глубокий погреб, закрывают погреб решеткой, запирают его и, сверх того, закладывают яму камнем или засыпают ее песком. Так песня кончается как будто полным унижением Ильи и торжеством Владимира.

Но это мнимое и временное торжество Владимира и унижение героя в дальнейшем приведут к апофеозу героя и полному позорному посрамлению Владимира. Данная версия обычно контаминируется с былиной о нашествии на Киев татар. Народ не может допустить поражения Ильи. Тайно от мужа Евпраксия поддерживает жизнь Ильи и в нужный момент выпускает его, что подробно развито в былине о Калине.

Но былина может иметь и совершенно другой конец. Когда Владимиру доносят, что неузнанный им богатырь не кто иной, как сам Илья Муромец, а вовсе не Никита Залешанин, или когда доносят о том, что Илья пирует с голью, Владимир, не желая терять героя, делает попытки к примирению. В таких случаях обычно посылают Добрыню, как крестового брата Ильи. В некоторых случаях Добрыне действительно удается вернуть Илью ко двору Владимира. Это ему удается только потому, что он крестовый брат Ильи:

Кабы не ты, никого бы не послушал, Не пошел бы на почестен пир. (Рыбн. 119)

Придя к Владимиру, он говорит:

А было намерение наряжено — Натянуть тугой лук разрывчатый, А класть стрелочка каленая, Стрелить во гридню во столовую, Убить тебя, князя Владимира, Со стольной княгиней с Апраксией. А ноне тебя Бог простит За эту за вину за великую. (Там же)

Некоторые ученые (например, Орест Миллер) восхваляли Илью за его великодушие, за умение прощать своих врагов. Ошибочность такой точки зрения совершенно очевидна. Илья, мирящийся с Владимиром, представляет, с точки зрения этих ученых, как бы русский народ, признающий законность власти господствующего класса. На самом же деле Илья хочет, как мы видели, даже убить Владимира, и смысл всей песни – в столкновении, а не в примирении. Если же в былине Илья не убивает Владимира и не берет власть в свои руки, то это происходит потому, что исторический момент для свержения монархии тогда еще не настал. В эпоху феодальной монархии задача свержения монархии в пользу власти народа еще не могла ставиться. Тем не менее смутные антимонархические стремления уже имелись. В тех вариантах, где Илья не засажен в погреб, он заставляет своих врагов признать себя, считаться с собой. Владимир вынужден созвать новый пир, на этот раз нарочно для Ильи, и Илье теперь оказывается тот почет, в котором ему отказывали. Иногда сам Илья требует, чтобы пир был устроен именно для него:

А й не иду я на ваш почестен пир, А й заведите-тко сызнова вы почестен пир, А й не ради ведь князя Владимира, А для ради стара казака Ильи Муромца, А Ильи Муромца сына Ивановича. (Гильф. 210)

Возможен и третий вариант конца. Илья отказывается от всяких почестей и не идет на пир к Владимиру. Он покидает Киев. Такая форма конца особенно распространена на Белом море. Вместе с Ильей уходят из Киева и все богатыри. На приглашение Добрыни Илья отвечает иронической благодарностью:

А й спасибо князю все за приглашеньице,

но на пир не идет, так как

У его есть-то там много бояр есь всех.

Илья уезжает из Киева, и за ним следуют все другие богатыри (Марк. 44). Иногда богатыри разъезжаются и в тех случаях, когда Илья посажен в погреб.

Они прогневались на князя на Владимира Да думных-то бояр да толстобрюхиих. (Григ. III, 98)

Но каков бы ни был конец – засажен ли Илья в погреб, вынуждает ли он Владимира признать его с честью, уходит ли он навсегда из Киева, – сущность во всех случаях одна: между Владимиром и Ильей, то есть между народом и чуждой ему классовой властью, раскрылась пропасть. Такова обстановка, в которой, по данным эпоса, происходит нашествие татар.

2. Круг былин об Илье Муромце и царе Калине

1. Введение. Былины об отражении татар объединены одним основным стержнем: в них поется о появлении татар под Киевом и об их разгоне русскими богатырями. По своему содержанию былины этой группы настолько тесно связаны между собой, что границы между отдельными песнями стираются. В этом отношении эти былины резко отличаются от всех других русских былин. Мы видели, что такие песни, как былина о Садко, о Потыке, о Дунае, о Соловье Будимировиче и другие, четко отграничены одна от другой. Хотя и встречаются переносы отдельных эпизодов из одних былин в другие, в целом сюжеты их не смешиваются и не переходят один в другой. Не то в былинах о борьбе с татарщиной. Былины или сюжеты этой группы с равным основанием могут быть рассматриваемы как различные версии одного и того же сюжета или как разные сюжеты на одну тему. Это значит, что былины данной группы не могут изучаться одна вне другой или без другой. Они должны изучаться совместно. Составные части одних органически входят в составные части других. Невозможно уже говорить о перенесении эпизодов из одних песен в другие: песни данного круга состоят из одинаковых эпизодов. Рассказываются эти эпизоды по-разному, и от этого зависит различие между песнями. По существу же эпизоды одни и те же, и этим определяется их связь и сходство.

Такая особенность этих былин требует иного способа изучения и иной формы изложения результатов этого изучения, чем это делалось по отношению к более ранним песням. Излагать содержание каждого сюжета в отдельности было бы нецелесообразным, так как это привело бы к многочисленным повторениям, поскольку в разных песнях повторяются одни и те же эпизоды. Поэтому здесь должен быть избран другой способ изложения. Мы нарисуем картину татарского нашествия и его отражения шаг за шагом так, как она дается в песнях, причем для каждого звена этого повествования будут привлекаться имеющиеся различия по отдельным песням. В итоге мы получим картину того, как народ в своем эпосе изображает и понимает это нашествие и его отражение. Мы увидим также, какое глубокое содержание вкладывается в эти песни. Такое рассмотрение позволит установить замечательное единство народной мысли и народных устремлений при всем разнообразии их выражения.

В основу может быть положено то развитие действия, какое мы имеем в былине об Илье Муромце и царе Калине. Это одна из главнейших былин, в которых воспевается разгром татар. Содержание ее состоит в том, что на Киев наступают татары под предводительством Калина. Город спасти некому. Илья Муромец самим же Владимиром был посажен в погреб и приговорен к голодной смерти, богатыри из Киева разъехались. Но Илья все же оказывается в живых, он собирает богатырей или один спасает Киев.

Таково же, в сущности, содержание былины «Илья, Самсон и Калин», с той лишь разницей, что Илья перед боем разыскивает богатырей, которые находятся вне Киева, в ставке, возглавляемой Самсоном. Это особая версия былины об Илье и Калине.

В былине «Илья, Ермак и Калин» действие осложнено введением в повествование Ермака, но по существу – это тот же сюжет об Илье и Калине.

Былина об Илье и Калине может иметь особый конец: герои хвастают своей победой. Происходит чудо. Убитые татары оживают и набрасываются на богатырей, богатыри погибают от их мечей. Большинство исследователей рассматривало эту былину как самостоятельную. Она иногда озаглавливается «Отчего перевелись витязи на святой Руси», «Мамаево побоище» или «Камское побоище», причем не всегда ясно, дано ли это заглавие народом или собирателями. Несмотря на такое заглавие, это та же былина об Илье и Калине, осложненная особым концом. Начало этой былины может рассматриваться вместе с былинами о Калине, конец же ее должен быть рассмотрен особо.

Тесно примыкает к этим былинам также былина о Василии Игнатьевиче и Батые. Наступление татар изображается совершенно так же (иногда дословно), как в былине об Илье и Калине. Развязка ее тоже такая же, как в былине о Калине. Но герой ее уже другой, и ход борьбы рисуется несколько иначе, чем в былине об Илье и Калине. Эти отличия должны быть выделены и рассмотрены особо.

Таким образом, былины «Илья и Калин», «Илья, Самсон и Калин», «Илья, Ермак и Калин», «Василий Игнатьевич и Батыга» и «Камское побоище» представляют группу былин, которые необходимо рассмотреть вместе, поскольку у них одно содержание. К этому стержню частично примыкают и некоторые другие былины, но данные былины составляют основное ядро песен об отражении татарского нашествия.

Цикл былин об Илье и Калине принадлежит к числу наиболее распространенных и любимых песен русского народа. Район их распространения охватывает весь Север и Сибирь. Былина о Калине (во всех ее версиях) известна примерно в 80 опубликованных записях, былина о Василии Игнатьевиче в 60 записях[175].

Былины об отражении татар неоднократно изучались. Делались попытки установить, какая именно битва изображена в былине об Илье и Калине. Ответ сводился к тому, что в эпосе изображена битва при Калке. Основной аргумент состоял в том, что в летописи при описании битвы на Калке упоминается некий Александр Попович, которого отождествляли с былинным Алешей Поповичем. На этом основании сближались песня об Илье и Калине и летописный рассказ о Калкской битве. Но русские в этой битве потерпели поражение, в былине же поется об их победе. Из этого делается вывод, что былина исказила действительность. Это доказывается сравнением былины с летописью. При такой постановке вопроса главный интерес сводится не к победе над врагом, не к вопросу о спасении национальной самостоятельности, не к героизму и победе русского народа; главный интерес усматривается в том, что русские потерпели при Калке поражение и что это будто бы привело к покаянным, религиозно-мистическим песням, в которых это поражение описывается как Божья кара за человеческую гордыню. Наиболее значительной и показательной считается былина о том, как перевелись витязи на Руси, где эта идея выражена. Эта былина признается древнейшей и «исконной». Если же, как в былине о Василии Игнатьевиче, и описывается победа, то она будто бы изображена в былинах как фарс, и такие песни в художественном отношении признаются ничтожными*.

Мы не будем заново сравнивать летопись с былиной; это различные произведения; былина не восходит к летописи, не может быть рассмотрена как искажение ее. Вся аргументация так называемой исторической школы оказывается несостоятельной. В советской науке были опровергнуты как фактическая сторона прежних изысканий, так и идейное освещение фактов. Д. С. Лихачев доказал, что «три древнейших списка русских летописей – Лаврентьевская, Новгородская первая по Синодальному списку и Ипатьевская, оставившие нам полные и современные описания Калкской битвы… а затем и русское основное летописание – московское, – во всех сводах вплоть до XV века не сохранили нам никаких упоминаний ростовского „храбра“ Александра Поповича, как участника битвы на Калке»[176]. Алеша введен в летопись позднее, и таким образом отпадает гипотеза, будто летопись сохранила древнейшую форму, кончавшуюся поражением и гибелью богатырей.

Внутренняя невозможность отражения в эпосе первоначальных неудач в борьбе с татарами исчерпывающе раскрыта в кандидатской диссертации Н. К. Митропольской. В этой работе подробно проанализировано идейно-художественное и патриотическое содержание былин об Илье Муромце и Калине-царе[177].

2. Запев о турах. Одна из былин рассматриваемого нами круга, а именно былина о Василии Игнатьевиче, открывается поэтическим запевом, так называемым «запевом о турах». Запевом называется такое начало песни, которое внешне не связано с основным повествованием. Так, песня о Соловье Будимировиче, как мы видели, начинается с воспевания моря, лесов и рек Русской земли. Запев незаметно переходит в повествование. Воспеваются реки, и по одной из них, по Днепру, плывут корабли Соловья Будимировича.

Запев былины о Василии Игнатьевиче и Батыге носит совершенно иной характер. Этот запев отражает древнерусскую веру в «знаменья», предзнаменования. Он представляет собой небольшой рассказ, который известен не только в качестве запева, но и как самостоятельная песня. Мимо Киева пробегают молодые туры и встречают здесь свою мать, старую турицу. Молодые рассказывают, что они видели чудо: они видели женщину, вышедшую на городскую стену. Здесь она долго плакала, а потом ушла в церковь. Мать-турица объясняет своим молодым турам, что это была Богородица, которая плакала потому, что чует над Киевом великую невзгоду.

Этот рассказ в таком виде современному читателю малопонятен и требует более подробного рассмотрения.

Нам известно, что вера, будто светила, растения и животные как бы предчувствуют события, была широко распространена в Древней Руси. Под 1236 годом в Лаврентьевской летописи записано: «Бысть знамение в солнци месяца августа в 3 в неделю по обедех: бысть видети всем аки месяц четыре дни». В эту же осень, сообщает летописец, появились безбожные татары, вторглись в Болгарскую землю, взяли «славный великий город болгарский», перебили все население, разграбили и сожгли город[178].

Рассказы о таких знамениях часто встречаются в древнерусской литературе. Они есть в «Слове о полку Игореве», в летописи, в житийной литературе. Но их совершенно нет в эпосе. Былина о Василии Игнатьевиче – единственная былина, отразившая веру в предзнаменования. Уже это одно наводит на мысль о внефольклорном источнике этого запева. Анализ его внутреннего содержания и смысла подтверждает мысль о том, что данный запев, несмотря на его поэтические достоинства, в эпосе – чуждое, инородное тело.

Само содержание запева весьма древнее. Тур – давно вымершее животное. По некоторым вариантам видно, что народ частично уже забыл, что такое туры, и имеет о них весьма смутное представление. В других вариантах образ их сохранился лучше. Туры в этом запеве не выдуманы, они сохранились из тех времен, когда они были широко распространены.

Несомненно исторична также картина древнего укрепленного города, какая рисуется в этом запеве. Северный певец не мог придумать ее от себя. Песня сохранила ту картину городских стен с ее угольными башнями, какая была типична для русских городов Средневековья. Туры изображены как животные подвижные, кочующие, много видевшие. Они пробегают мимо Киева.

Они побывали во многих странах, Шли, бежали мимо Киев славен град, Мимо тую стену городовую, Мимо тыи башни наугольные. (Тих. и Милл. 38)

Тут они и видят «чудо чудное», «диво дивное»:

А по той ли стене по городовые Шла ли-то душа да красна девушка, А читает святу книгу Евангелье, А не столько она читает, вдвое она плачет. (Гильф. 41)

Турица поучает своих детушек:

Не душа та красна девица гуляла по стене, А ходила та Мать Пресвята Богородица, А плакала стена мать городовая… Будет над Киевом-град погибелье. (Рыбн. 194) А тут плакала не душа красна девица, А тут плакала стена да городовая. Она ведает над Киевом несчастьице, Она ведает над Киевом великое. (Гильф. 41)

Слова «плакала стена городовая» встречаются не только в этой записи, но и в других. Они непонятны, если не иметь в виду, что под «стеной городовой» подразумевается имевшаяся в киевском Софийском соборе мозаичная фреска под названием «Богоматерь – нерушимая стена». При разрушении татарами собора эта часть стены с образом уцелела, и с тех пор этот образ получил название «нерушимая стена». Изображенная на нем Богоматерь считалась защитницей городских стен. Отсюда становится понятным выражение «плакала стена городовая», то есть плакала Богородица под названием «нерушимая стена».

Упоминание о «нерушимой стене» также дышит глубокой древностью, является отголоском древнекиевской действительности.

Девица плачет потому, что на Киев надвигается Батыга. Далее следует описание этого приближения, и запев переходит в повествование.

Однако указанием на глубокую древность запева, на соответствие некоторых его частностей киевским древностям проблема этого запева еще не решается.

Как уже указано, мы должны считать этот запев привнесенным в эпос извне. Прежде всего образ плачущей Богородицы совершенно не соответствует воинственному духу героического эпоса. Всеволод Миллер правильно указал, что предчувствия Богородицы не сбываются. Киев не погибает, а спасается. Начало не соответствует концу и, следовательно, не относится к основному стержню повествования. Слезы перед опасностью совсем не в духе эпоса. Данный запев характерен только для одной былины – о Василии Игнатьевиче, то есть для одной из поздних былин. Как мы знаем, былины об отражении татарского нашествия стоят в тесной связи между собой, так что мотивы одних песен встречаются в других. Данный же запев ни к каким другим былинам, кроме былины о Василии Игнатьевиче, не прикрепился. Исключения крайне редки (Рыбн. 7). В Прионежье он сохраняет свою исконную, то есть неиспорченную ясную и осмысленную, форму. Но в Приморской полосе и частично на Печоре туры – уже совершенно забытые животные. Под влиянием морских зверобойных промыслов они в былинах превратились в фантастических морских животных. Они плывут в море на остров Буян и встречают свою матушку-турицу также плывущей. В воде они и разговаривают. Мало того, непонятными стали не только туры, но и образ плачущей на стене Богородицы. Это видно из того, что в очень большом количестве вариантов она, так же как и туры, входит в воду по колено или по грудь, кладет Евангелие на камень и, стоя в воде, начинает причитать. Совершенно очевидно, что она попала в воду со стены: она была перенесена в воду вместе с турами.

Такое обессмысливание показывает, что этот мотив с течением веков терял свою поэтическую прелесть и становился для народа непонятным. Он пришелся по вкусу главным образом религиозно настроенным исполнителям, которые внесли образ Богородицы в воинскую былину, хотя он с ней и не вяжется.

Запев о турах имеется и как отдельная песня, притом в очень полной и законченной форме[179]. Это свидетельствует о том, что песня о турах – не сколок былины о Василии Игнатьевиче, хотя такие случаи тоже встречаются, а совершенно самостоятельное произведение. Богородица в этих случаях плачет не о Киеве, а о вере, притом о старой вере. Богородица с плачем выносит из Киева Евангелие и закапывает его в землю. Плачет она потому, что настоящая вера никогда больше не вернется.

Не бывать тебе, вера, во святой Руси. (Григ. I, 33)

Такой же случай записан от А. М. Крюковой, которая сильно тяготела к старой вере (Марк. 13). Нам было бы очень важно установить, в каких именно кругах крестьянства, в какой среде была распространена эта песня. К сожалению, собиратели сообщают о певцах не всегда то, что нужно. Драгоценное наблюдение сделал Григорьев. Он пишет: «„Туры“ являются раскольничьей обработкой начала старины о Василии Игнатьевиче». Это значит, что «туры» обращаются в раскольничьей среде. Но с утверждением Григорьева о первичности былины и вторичности раскольничьей обработки нельзя согласиться. Дело обстоит наоборот. Сюжет плачущей на стене Богородицы весьма древен и создался еще до раскола, но не в системе героического эпоса. Первоначальная форма его нам неизвестна. В раскольничьей среде этот сюжет был приноровлен к раскольничьей идеологии. В этой же среде (раскол на Севере был весьма распространен) этот сюжет прикрепился к эпосу, а именно к наиболее поздней из былин об отражении татар. Но так как этот сюжет или эпизод и по духу, и по стилю, и по своим образам чужд героическому эпосу, он не прикрепился к другим песням о татарщине, а был, наоборот, искажен и обессмыслен. В единственной песне, где он имеется, в песне о Василии Игнатьевиче, он составляет инородное тело и не соответствует концу песни. Поэтому вполне понятно, почему этот запев исполняется сравнительно редко.

3. Приближение татар. Появление татар в былинах всегда описывается очень подробно и красочно и в основном исторически верно. Приближение всегда совершается чрезвычайно быстро и неожиданно. За быстрым появлением, однако, не следует быстрого натиска. Татары в эпосе не стремятся к тому, чтобы сразу занять город приступом. Они рассчитывают на сдачу города без боя, так как они обладают огромным численным превосходством.

Былина прекрасно передает то впечатление, которое производило появление несметных полчищ татар. Она донесла до наших дней живое воспоминание об одном из величайших исторических потрясений, которые вообще выпадали на долю России.

Зачем мать сыра земля не погнется, Зачем не расступится? (К. Д. 25)

Иначе образ прогибающейся земли использован в современной мезенской былине: земля прогибается от тяжести проходящих по ней людей:

Да как полотном мать сыра земля от войска изгибается, Да на зеленые луга вода от грузу разливается. (Аст. 44)

Чрезвычайно поэтично впечатление грозности надвигающейся силы передано в сибирской былине:

Не пыль в поле пылится, Не туман с моря подымается, Не грозна туча накатается, Не из той тучи маланья сверкает: Подымалася силушка зла неверная Калина-царя, Тугарина. (Тих. и Милл. 12)

От орды, от людей и животных исходит крик, наводящий ужас:

Как от покрику от человечьего, Как от ржанья лошадиного Унывает сердце человеческо. (Гильф. 75)

Их число сравнивается с числом деревьев, веток и листьев в лесу (Гильф. 275). Солнце застилается, ветер перестает дуть.

Что от пару ли от лошадиного Под нашим ли городом под Киевом Потерялося красно солнышко. (П. И. Ряб. – Андр. 3)

Воздух насыщается испарениями настолько, что доносит их до Киева.

А от пару было от конного А и месяц-солнце померкнуло, Не видеть луча свету белого, А от духу татарского Неможно крещеным нам живым быть. (К. Д. 25) Мы не можем жить и во городе во Киеве От того ли от пару лошадиного. (Крюк. 3)

Замечательно, что почти такими же словами приближение татар описывается в летописи. По выражению Галицкой летописи, «от гласа скрипания телег его, множества ревения вельблуд его и рьжания от гласа конь его» в Киеве не было слышно человеческих голосов[180].

Такое совпадение между былиной и летописью не случайно. Оно показывает, что в данном случае летопись восходит к народной песне: так о приближении татар говорили в народе. Картина чрезвычайно реалистична и правдива. Скрип телег, крики людей, ржанье лошадей, дорожная пыль, несметные полчища воинов, так что, казалось, земля под ними прогибается, – все эти детали доносят до нас отражение того впечатления, которое производило появление татар на простых русских людей.

Но былина дает и более подробное описание этого войска. Эпос знает, что татарское войско, возглавляемое одним лицом, все же не представляет сплошного единства. Былина упорно повторяет, что Калин наезжает с сорока царями и царевичами или с сорока королями:

Ко стольному городу ко Киеву, При ласковом князе Владимире, Наезжал черный собака вор Калин-царь С сорока царями со царевичами, С сорока королями-королевичами. У всех было силы набрано, У всех было силы заправлено, У всех было силы по сороку тысячей, У самого собаки царя Калина Силы было и сметы нет. (Тих. и Милл. 11)

Число «сорок» не следует, конечно, понимать буквально; сорок – эпическое число, обозначающее вообще множество. Что понимается под «сорока королевичами» – не вполне ясно. Несомненно одно: что эпос отмечает очень четкую организацию войска, его деление на определенные боевые единицы. Татарское войско – отнюдь не беспорядочная и дикая орда. Это войско было прекрасно организовано и обладало железной дисциплиной, что делало его еще более опасным для разобщенных русских сил эпохи феодальной раздробленности. «В то время, когда монгольское войско было огромно по численности и подчинено единому командованию, поскольку монголы заканчивали дофеодальный период своей истории и феодальная раздробленность их еще ожидала впереди, среди русских, уже феодальных княжеств мы наблюдаем полное разобщение сил», – пишет акад. Греков[181].

Можно предположить, что деление войска, о котором сообщает эпос, носило характер деления по родам. Говоря о войсках времен Чингисхана, акад. Греков пишет: «Род еще был там в силе, несмотря на ряд признаков, свидетельствующих о наличии классов. Войско еще строится по родам, как и у германцев эпохи Тацита. Члены рода стояли вместе, образуя отдельные отряды»[182]. Былина отмечает, что Калин окружен родней, из которой каждый имеет свое войско. Чаще всего называется его сын или сыновья, зятья и шурины.

Как на каждого зятя и на шурина По три тмы да по три тысячи. (Аст. 86)

Сквозь все эти указания угадывается социальный строй монголов, нашедший свое отражение в военной организации. Татары представляют собой объединение племен, на основе которого уже начинает создаваться ранний феодальный строй с сильной династической властью. Сыновья, шурины и зятья представляются в эпосе членами династии, возглавляющей и государство, и войско и руководящей походом. Калин обычно именуется царем.

Эпос знает, что поход этот хорошо подготовлен и что подготовка длилась много лет.

Набирал набор он ровно три года. (Аст. 12)

Другие певцы заставляют его набирать армию 30 лет. В войско набираются из каждой семьи все сыновья, кроме одного, который оставляется, чтобы содержать родителей (Аст. 12).

Слова песни «по три тмы да по три тысячи» указывают на собственно военный строй этого войска. Историк С. М. Соловьев приводит данные, из которых видно, что по определению Чингисхана над каждыми десятью воинами имелся свой начальник, десятник; над десятью десятниками начальствовал сотник, над десятью сотниками – тысячник, над десятью тысячниками – особый начальник, а число войска, ему подчиненного, называлось тмою[183] (thoumên – 10 000). Песня сохранила исконное значение слова «тма». Три тмы да три тысячи дают фольклорное число 33 000.

За «сорока королевичами» можно усмотреть также указание на этническую и социальную неоднородность татарского войска. «Татары» – народное обозначение для весьма неоднородного по своему составу объединения. Собственно татарское племя в войске составляло меньшинство. Социальное неравенство было также весьма глубоким. Однако для народа эта сторона имеет меньшее значение, так как характерным качеством этого войска была не раздробленность, разделенность, а единство и сплоченность.

Одним из признаков этого единства было резко выраженное единовластие. Возглавляет войско всегда одно лицо, называемое царем. Чаще всего этот царь назван Калиным, но имеются и другие имена, как Скурло, Кудреванко и другие. Возможно, что в основе их лежат несохранившиеся имена военачальников[184]. Среди имен, упоминаемых в былине, выделяются два, как исторически достоверные, – это имена Батыя и Мамая. Имя Батыя чаще приурочивается к былине о Василии Игнатьевиче, имя Мамая часто упоминается в былинах типа «Мамаево побоище». В остальном имена Батыя, Мамая и Калина взаимно заменимы, и роль этих предводителей в эпосе совершенно одинакова. Внешне здесь имеется нарушение исторической действительности. Батый и Мамай разделены полутора столетиями. Но борьба в течение этих полутора столетий с точки зрения народа была одна и та же, и в этом смысле для народа Батый и Мамай совершенно равнозначны как враги Русской земли. Песни об отражении татар слагались в течение всего времени борьбы с ними русских. Предметом этих песен служит не единичное и частное, а типичное и характерное для десятилетий и столетий. В этом – одно из жизненных проявлений силы и долголетия эпоса.

Таково войско, с которым придется иметь дело киевлянам.

Как уже указывалось, это войско не сразу стремится к приступу и не спешит с открытием военных действий. Татары не набрасываются на город, а останавливаются на некотором, иногда довольно значительном расстоянии от него. Здесь они располагаются станом.

Не дошел он до Киева за семь верст, Становился Калин у быстра Непра. (К. Д. 25) Становил собака тут бел шатер, У его шатра золоченой верх. (Григ. I, 111)

Иногда поется о том, что татары окружают город плотным кольцом, то есть приступают к осаде его. Это обнаруживает Илья, который выезжает из Киева «посмотреть» татарскую силу. Он подымается на холм, смотрит в кулак или в трубу и видит следующее:

А с Калиным силы написано Ни много ни мало – на сто верст Во все четыре стороны. (К. Д. 25) Этой силы на добром коне мне-ка будет не объехать, Как серу-то все волку будет не обежать. (Марк. 2)

Подсчет татарской силы, как мы еще увидим, в песнях воспевается подробно. Описанная в былинах тактика татар также вполне исторична. Батый появился под Киевом в 1240 году и осадил его, о чем летопись сообщает так: «В лето 6748. Приде Батый Кыеву в силе тяжьце многом множеством силы своей, и окружи град и остолпи сила татарьская, и бысть град во обдержаньи велице»[185].

4. Татарский посол. Как уже указывалось, татары, окружив город, в эпосе никогда не пытаются взять его приступом, а пытаются склонить его к сдаче без боя. Для этого в Киев засылается посол.

Послы в эпосе изображены двояко. С одной стороны, посла избирают такого, который знал бы по-русски:

Ай же вы, мои татары, Ай же вы, мои поганые! А кто знает говорить по-русскому, А толмачить по-татарскому? (Тих. и Милл. 11) Из вас бывал ли кто на святой Руси, А по-русскому кто говаривал, По-немецкому протолмачивал? (Онч. 26)

Из этого видно, что послу дается устное поручение. Эта форма дипломатических отношений и связей князей между собой в эпосе переносится на отношения между русскими и татарами. Д. С. Лихачев, специально исследовавший древнерусский посольский обычай, пишет: «Все переговоры велись устно, через устные передачи послов. Русские князья исключительно редко переговаривались между собой грамотами. Их вполне заменяли „речи“, точно передававшиеся послами и более или менее точно заносившиеся в летопись»[186].

В Древней Руси послы должны были выучивать свое поручение наизусть, ничего от себя не прибавляя.

И пословесно князю вговаривай.

Эта форма – древнейшая, и она сохранена эпосом для изображения отношений между русскими и татарами.

Наряду с этой древнейшей формой в эпосе сохранена форма и более поздняя. Послу вручался «ярлык», или, как также говорится в песне, «посольский лист». В былине обычно описывается, как Мамай или Калин, подступив к Киеву, ставит шатер и прежде всего садится на «ременчат» стул, чтобы написать ярлык. Ярлык этот иногда имеет роскошный вид. Он пишется не на бумаге, не пером и чернилами, а на бархате золотом. Подпись вышита скатным жемчугом. Внушительный вид и роскошная отделка этого ярлыка должны дать представление о мощности, богатстве и силе тех, кто его послал.

В тех случаях, когда послу дается ярлык, обычно уже не требуется, чтобы посол знал русский язык. Языка он может не знать, так как посол не должен вступать с русскими ни в какие переговоры и вообще не должен говорить. Послу даются подробные инструкции, как себя держать (и эти инструкции для нас чрезвычайно интересны); основной смысл их сводится к тому, что посол должен держать себя как можно более вызывающе: посол должен нарочито нарушать все русские обычаи, все те нормы и требования, которые выработались в культурной Руси как требования вежливости и благочестия. Въехав во двор, посол не должен привязывать коня; входя в палаты, он должен настежь открывать двери и не закрывать их за собой. Он не должен ни у каких привратников спрашивать разрешения войти.

Брось своего коня середь двора Не привязана, не приказана, Иди во гридни княженецкие, Двери грудью на пяту бери. (Кир. IV, 38)

Посол никому не должен кланяться.

Креста не клади по-писаному, Поклонов не веди по-ученому И не бей челом на все стороны Ни самому-то князю Владимиру, Ни его князьям подколенныим. (Рыбн. 7)

Все это должно выразить то значение, которое татары придают самим себе, и презрение, которое они питают к русским. Как установил Д. С. Лихачев, послы говорили от имени пославшего их в первом лице. «Посол говорил от лица пославшего, как будто бы сам являлся в момент передачи „речей“ этим пославшим»[187]. Все это придает послу особый вес, и посол держит себя вызывающе и заносчиво даже в тех случаях, когда никакие инструкции ему не даются. Татарский способ держать себя прямо противоположен тому, как держат себя русские богатыри, и особенно Добрыня. Столкновение русских и татар рисуется как столкновение своей родной культуры с иноземным варварством. Заносчивость и высокомерие татар известны по многим историческим памятникам. Поэтому, когда у Кирши Данилова читается: «И в Киеве людей ничем зовет», мы должны признать эту черту вполне исторической.

В большинстве случаев послу поручается бросить ярлык на стол и сразу же вернуться. Это значит, что посол не должен вступать ни в какие переговоры.

Только брось ярлык да на дубовый стол. (Григ. III, 59)

Все эти внешние формы вручения ярлыка соответствуют их содержанию. Мы увидим, что татарские требования носят характер грозного ультиматума.

Факт засылки татарами послов в осаждаемые города также вполне историчен. Менгу-хан, предшественник Батыя, подойдя к Киеву, послал в Киев послов с предложением сдать город. Киевляне этих послов убили, а на следующий год Батый сам подошел к Киеву и осадил его[188].

5. Требования и угрозы. Ярлык, принесенный послом, содержит требования татар и угрозы в случае их невыполнения. Первое и основное требование состоит в том, чтобы сдать город без боя. Кровавые намерения врага выражены в такой форме, будто им руководят соображения гуманности:

Владимир князь стольно-киевской! А наскоре сдай ты нам Киев-град Без бою, без драки великие И без того кроволития напрасного. (К. Д. 25)

Иногда требования указываются более подробно. Из вариантов былины о Калине можно вычитать следующие требования: очистить дороги до Киева, привести в порядок («выпахать») все улицы в городе. Княжеский двор должен быть очищен для Калина, богатырские подворья должны быть освобождены для его войск. Все палаты должны быть вымыты. С церквей должны быть сняты кресты.

Подобные требования по-разному сочетаются и комбинируются, но смысл их один: очищение княжеских палат для Калина и снятие с церквей крестов означает, что татары требуют не просто сдачи города как крепости, а требуют полной капитуляции, признания зависимости от татар, перехода всей власти в руки татар. Принятие этих требований означало бы потерю национальной независимости.

Как уже указывалось, требования носят ультимативный характер. Посол удаляется, не требуя никакого ответа.

В ярлыке содержатся не только те требования, которые предъявляются киевлянам, но и угрозы в случае невыполнения этих требований. Эти угрозы – не продукт вымысла или фантазии: они отражают трагический опыт русской истории. Город будет полностью уничтожен и сожжен. «И хотит он разорить да стольный Киев-град» (Гильф. 75). «Я и Киев-град-от город выжгу, вырублю» (Кир. II, 93). «Хочет Киев-град со щитом он взять» (Рыбн. 104). В знак уничтожения национальной независимости и самостоятельности будут уничтожены, сожжены все церкви или они будут взяты под конюшни. «Я ведь Божьи-то церкви на огонь сожгу, Я святы-то иконы спущу на воду» (Марк. 3). Иконы будут не только спущены на воду, но и втоптаны в грязь (Григ. III, 98). Монастыри будут разорены (Марк. 77). Будет уничтожено поголовно все население (Григ. III, 111), в том числе дети и старики (Григ. III, 98). С молодыми будет поступлено иначе: они вместе с конскими табунами будут угнаны в Орду (Кир. IV, 38). Иногда отдельно требуется выдача богатырей (Там же). Пытка и самая жестокая казнь угрожает за несдачу города всем киевлянам и лично Владимиру.

Все эти угрозы вполне историчны, и мы знаем, что они приводились в исполнение: города сжигались, население убивалось с изысканной жестокостью, молодые и работоспособные, особенно знающие ремесла, угонялись в плен, женщины уводились в рабство. Картина кровавого насилия верна и исторична.

Наряду с этими вполне конкретными и реальными угрозами имеются и угрозы фантастического характера. Они всегда касаются лично Владимира, о котором говорится, что с него с живого сдерут кожу или что он будет «выструган стругом». Евпраксии грозит другая судьба: Калин хочет взять ее за себя в жены или в постельницы.

Талантливые и искусные певцы умело и исторически верно сочетают содержание угроз, более слабые ограничиваются тем, что Калин грозит Владимиру казнью и хочет взять за себя Евпраксию.

Посол всегда совершенно точно выполняет данные ему поручения. Он скачет в Киев, не привязывает во дворе коня, широко распахивает двери, бросает ярлык на стол. Все это вызывает реплику иногда находящегося тут Ильи:

А это что у тя за болван сидит, А этот болван неотесанный, Неотесанный да неоскобленный? (Тих. и Милл. 12)

Русскому богатырю мнимое величие татарского посла, его заносчивость и его угрозы не внушают ни страха, ни трепета.

6. Реакция Владимира на татарские угрозы. Можно было бы ожидать, что богатыри со свойственной им горячностью и силой немедленно бросятся на врагов и разгромят их. Но этого не происходит. Такое упрощенное развитие хода действия не соответствовало бы высокой ступени зрелости, достигнутой русским эпосом. Борьба гораздо сложнее, чем это представляется на первый взгляд. Татарской организации противостоит организация русская, русский государственный строй, каким он представляется в былинах. Отпор должны дать не отдельные люди, хотя бы они были героями, а государство. Государство, возглавляемое князем Владимиром, в эпосе оказывается неспособным дать отпор татарам. В этом отношении историческое чутье народа заставляет его дать решение вопроса, очень близкое к тому, которое выдвигают советские историки. Акад. Греков пишет: «Причина поражения русских дружин лежит в политическом строе тогдашней России. Ни бесспорное личное мужество отдельных бойцов и их вождей, ни правильные военно-стратегические соображения, которые несомненны в действиях защитников русских княжеств и отдельных городов, ни военные таланты вождей не могли задержать хорошо подготовленного неприятеля»[189]. Но в одном эпос расходится с историей. В эпосе, как мы уже знаем, нет феодальной раздробленности. Есть единое государство, возглавляемое Владимиром, ставленником князей и бояр. Как уже указывалось, Добролюбов не только установил факт отсутствия в эпосе феодальных войн, но правильно определил характер Владимира, когда писал: «Народ целый трехсотлетний период сгруппировал около лица одного Владимира, бывшего ему памятнее других»[190]. Владимир – собирательное лицо, представляющее чуждую народу классовую власть. Как Владимир реагирует на обрушившееся на Киев бедствие?

Тут-то Владимир-князь испужается, Его резвые ноги подсекаются, И белые руки опустилися, И буйная голова зачем с плеч не катится? (Тих. и Милл. 9)

Последняя строчка указывает на то, что Владимир готов от испуга и отчаяния покончить с собой, что он желает умереть. Чаще всего Владимир просто плачет:

Тут Владимир-князь да стольно-киевский Он по горенке да стал похаживать, С ясных очушек он ронит слезы ведь горючие, Шелковым платком князь утирается. (Гильф. 75)

У Крюковой он падает в обморок, так что его уносят в спальню:

А и помутилися очи ясные, призакрылися, А понесли князя Владимира во постелечку во спальную ту, А со печали со досады разболелся князь. (Крюк. 3)

Владимир не может придумать никаких мер, кроме усиленных богослужений. Он идет в «пещоры», то есть в Печерскую лавру, «служит молебны со обетами», «чтобы Господь помиловал» (Григ. III, 96). Он надевает «платье черное, черное платье, печальное» и идет в церковь молиться (Кир. IV, 35). О защите он не думает. Наоборот, он считает, что город нужно сдать, и советуется об этом с Ильей:

Гой еси, Илья Муромец! Пособи мне думушку подумати, Сдать ли мне, не сдать ли Киев-град Без бою мне, без драки великие, Без того кроволития напрасного? (К. Д. 25)

В пудожской былине он высказывается более решительно: он предлагает город сдать без боя, а самому и всем богатырям разъехаться, то есть бежать.

Делать нам с Калиным нечего. Отдать надо Киев-град без бою, Всем богатырям разъехаться. (Милл. 5)

В интимной беседе с женой он выражается еще более откровенно: город надо сдать и всем разбежаться.

Ай же ты, жена моя да любезная! А и княгиня Апраксия! А и пришло, видно, времечко да великое, А и пришло, видно, в полон отдать Славный город наш Киев-от А и безбожному царю уж как Калину.

Всем сенаторам, вельможам, купцам и богатырям нужно разъехаться, а самому Владимиру с Евпраксией бежать.

А как нам с тобой на убег бежать, А й, как видно, делать нам нечего Со безбожным царем да нам со Калиным. (Гильф. 69)

Приближение страшной опасности сразу ведет к образованию в Киеве двух лагерей. Пока мы видим только один из них. Это лагерь знати, бояр, купцов, духовенства, возглавляемый Владимиром. Этот лагерь стоит за принятие татарских условий, за сдачу города и личное спасение путем бегства.

Другой лагерь – лагерь народа и богатырей. Его мнения мы пока не знаем, но оно известно заранее: народ спасет и Киев, и Русь.

Таким образом, мы видим, что борьба с внешним врагом осложняется внутренней борьбой. Историки, утверждавшие слабую классовую дифференциацию в Киевской Руси и ссылавшиеся на эпос, совершали ошибку. Несомненно, что в XIII–XIV веках классовый антагонизм еще не достигал той силы, как в позднейшие века. Но неверно, будто классовой борьбы нет в эпосе и что именно за это народ будто бы дорожил им. По мнению В. В. Мавродина, любовь народа к эпосу и к Киеву объясняется тем, что «нет еще темных пятен, порождаемых резким социальным расслоением. Нет богатых и жадных бояр, нищих холопов, насилия, гнета, надругательств над самой душой народа». Все это только «начинает проступать». Владимир «был воспет восхищенным им народом»[191]. Легко заметить, что В. В. Мавродин здесь ошибся. В эпосе есть богатые и жадные и – прибавим от себя – трусливые бояре, подлые изменники, готовые сдать город врагу и спасти прежде всего свою шкуру, и Владимир – глава их. Владимиром народ не восхищается. Можно признать, что острота борьбы между Владимиром и богатырями в истории эпоса усиливалась, но нельзя говорить, что этой борьбы в эпосе нет и не было. Между тем взгляд на былинного Владимира как на организатора победы над татарами укоренился в нашей науке. Так, Д. С. Лихачев пишет: «Эпические произведения идеализировали события и героев, которые были дороги для народного самосознания. Владимир стал представителем всего русского народа; он борется с татарами, которые заслонили в сознании русских более ранних врагов Руси»[192]. На самом же деле представителями народа являются богатыри, а Владимир изображается как враг народа и народного дела.

Пропасть, разделяющая Владимира и бояр с одной стороны и народ с другой, с появлением Батыя проявляется с особой резкостью, но она мыслится в эпосе существующей издавна.

7. Отсутствие в Киеве богатырей. В большинстве песен об отражении татарского нашествия, «по грехам» Владимира, в момент грозной опасности богатырей в Киеве нет.

Отсутствие богатырей – не случайный эпизод в развитии хода действия, а непременная его составная часть, существенная для всего художественного замысла.

Есть, правда, и менее талантливые певцы, у которых отсутствие в Киеве богатырей изображается как случайность, несчастное стечение обстоятельств. Илья уехал закупать коней, Добрыня – седельца, а Алеша уехал в землю Сорочинскую за сорочинским пшеном (Кир. II, 93).

А несчастие во Киеве случилося, А что ни лучших богатырей не случилося. (Рыбн. 161)

У лучших же певцов отсутствие богатырей есть признак глубокого разлада между Владимиром и богатырями. Времена, когда Добрыня, Алеша, Илья являлись в Киев, чтобы служить Владимиру, давно прошли. Между Владимиром и богатырями что-то произошло, но что – на это былины о татарщине не дают прямого ответа. Только в тех вариантах, в которых песня об отражении татар контаминируется с песней о бунте Ильи, причина ясна. Владимир сам приговорил Илью к заточению, и богатыри покинули Киев. Но и без такого соединения двух песен оказывается, что Владимир за что-то отказал богатырям от Киева. Об этом по ходу песни слушатель узнает или из уст самих богатырей, или из уст Владимира.

Богатыри находятся в опале. Когда говорится, что «по грехам» Владимира в Киеве нет богатырей, это означает, что певцы всецело возлагают на Владимира вину за это, но внешняя причина этого отсутствия не всегда певцов интересует. Владимир знает, что он сам виноват. Вытирая слезы шелковым платком, он плачет не только от испуга, но и от досады и сожаления, что он разогнал богатырей:

Раздразнил-то я сильных, могучих богатырей, Как все богатыри у меня поразъехались. (Тих. и Милл. 11)

Внутреннюю причину этой опалы мы узнаем из уст богатырей. Им отказано для бояр. Илья говорит:

Я отказан уж от города от Киева, От того я от пиру, пиру честного я, Я еще-то все отказан от чиста поля, У него есть-то там много бояр есть всех. (Марк. 44)

8. Владимир у Ильи в темнице. Нет в Киеве и главного героя и защитника его – Ильи Муромца. Между приездом Ильи в Киев и нашествием татар в эпосе располагается былина о бунте Ильи против Владимира. Владимир полагает, что Ильи уже нет в живых, так как он сам приказал посадить его в погреб и уморить голодной смертью.

Таким образом, положение для Киева создается катастрофическое: Киев лишен своих богатырей, то есть своей военной силы, своей опоры и защиты.

Тем не менее мысль Владимира о сдаче города никогда не осуществляется. В разных сюжетах или версиях город спасается по-разному, но никогда Киев не сдается татарам.

В былине о Калине Евпраксия проявляет больше мужества, чем Владимир. Евпраксией в этих случаях названа дочь или жена Владимира. Ее образ – образ героической женщины. В противоположность Владимиру она во всем держит руку богатырей. Когда Владимир приговорил Илью к погребу, она тайно от отца или мужа спасла его, приказав прокопать к погребу подземный ход, и в течение ряда лет сама носила туда пищу и снабжала Илью всем необходимым, вплоть до подушек и одеял. В этом она теперь признается. Илья жив, город будет спасен.

Владимир не хочет ей верить и грозит снести ей голову. В ответ на это она предлагает ему спуститься в погреб.

Сцена в погребе принадлежит к самым значительным во всем русском эпосе как по своему драматизму, так и по глубине замысла. Она не исторична в том смысле, что подобной сцены фактически никогда не происходило. Но она глубоко исторична в том, что в ней обобщен огромный исторический опыт. Только сам народ, руководимый своими, а не чуждыми ему вождями, может спасти родину. Чуждая народу власть без народа не в состоянии справиться с врагом. Она вынуждена в критические моменты обращаться к гонимым и опальным любимцам народа.

Что произойдет? Откажется ли Илья оказать помощь? Совершенно очевидно, что это невозможно, что Илья не может оставить родину на поругание татарам. Наступит ли примирение между Ильей и Владимиром? Совершенно очевидно также, что и это исключается, так как не может быть никакого примирения между народом и чуждой, враждебной ему властью. То, что происходит, свидетельствует о глубине мысли народа.

Здесь нет возможности воспроизвести сцену во всем разнообразии ее деталей у отдельных исполнителей. Но некоторые из них могут быть выделены как художественно особенно удачные. Чаще всего Владимир по указанию Евпраксии отправляется в погреб один, но нередко также они идут вдвоем. Иногда погреб находится далеко в поле или на горах. Он имеет в глубину сорок саженей, и, чтобы в него попасть, нужно опустить лестницу. Илью приходится откапывать – отваливать камни, отбрасывать песок, откидывать дубовую колоду или железную плиту. Владимир берет с собой ключи, иногда золотые. В самой темнице отмыкаются немецкие замки и откидываются железные решетки.

Часть этих подробностей воспроизводит реальную действительность. В старину тюрьма представляла собой именно яму в буквальном смысле этого слова. Другие же детали фантастичны. Яма напоминает могилу: она накрыта чугунной или каменной плитой – свидетельство жестокости и озлобления Владимира, который приказал закопать Илью живым. Но заботами Евпраксии Илья остался жив.

Да сидит-то Илья ведь в живностях. (Гильф. 296)

В одних случаях говорится, что он не состарился:

Он во погребе сидит-то, сам не старится. (Гильф. 75)

В других, наоборот, говорится, что он постарел: «А сидит сам стар, весь волосом оброс».

Владимир выступает отнюдь не как государь, дающий своему подданному определенное поручение: он выступает как виноватый перед своим судьей. Он кланяется ему в ноги, иногда становится перед ним на колени и просит у него прощения. Он перед ним заискивает и старается ему угодить. В одной записи (Гильф. 57) он сразу же выводит Илью из погреба, приводит его в палаты, целует его в уста, сажает подле себя и угощает. Этот случай следует признать художественно неудачным. В лучших песнях беседа происходит не во дворце, а под землей, и Владимир прилагает все усилия, чтобы заставить Илью вообще выйти. Владимир хочет пробудить в Илье его героические чувства. Он подробно рассказывает ему обо всем, что произошло в Киеве и что угрожает городу.

Илья слушает очень внимательно, но думает при этом свое. Илья понимает, что Владимир, говоря о Киеве и его спасении, в сущности, заботится о собственном спасении, так как он не отделяет себя от Киева.

А постой-ка ты за веру, за отечество, И постой-ка ты за славный Киев-град, Да постой за матушки Божьи церкви, Да постой-ка ты за князя за Владимира, Да постой-ка за Опраксу-королевичну. (Гильф. 75)

Есть такие варианты, в которых Илья сразу же идет на выручку. Он прощает Владимира:

Да тут же старый казак Илья Муромец, Не положил он гнев на князя на Владимира. (Григ. III, 98) Тебя Бог простит, да красно наше солнышко. (Марк. 2)

Илья спрашивает, где его конь, или сам его находит (Гильф. 57, 75) и сразу же отправляется против Калина (Рыбн. 205).

Необходимо оговорить, что такие случаи очень немногочисленны. Они вызваны непониманием основного сложного замысла всего этого эпизода. Они – результат недопонимания и свидетельствуют о невысоком идейно-художественном уровне исполнителя. В буржуазной русской науке прощение Ильей Владимира вызывало восхищение ученых и вменялось Илье в заслугу. Такая точка зрения глубоко неправильна. Илья действительно великодушен, но не по отношению к Владимиру. Варианты, в которых Илья прощает Владимира, должны быть признаны художественно неполноценными, дефектными. Им противостоят другие многочисленные, более подробные и яркие тексты, полностью и более глубоко отражающие народную мысль.

Несмотря на все уговоры Владимира, Илья остается неподвижным. Он делает вид, будто слова Владимира обращены не к нему. «Еще нет от старого ответу же». «Как ответу от старого да тут не было». Он смотрит в землю: «Тут сидит-то старый, очей низвел». И это – несмотря на подробный рассказ Владимира о бедствии, о «невзгодушке», постигшей Киев. Тогда Владимир бежит за Апраксой. Она кормила-поила Илью, она его спасла от смерти, и Владимир убежден, что ради нее Илья согласится на борьбу. Он, таким образом, считает, что причина отказа Ильи – личная обида его на Владимира, и не понимает настоящих мыслей и чувств Ильи. Он даже пробует подкупить его подарками, обещает ему бочки вина, пива, меду и белого плису-бархату на новый шатер (Аст. 36). Апракса иногда повторяет все слова Владимира, но успех один и тот же: «Еще нет от старого ответу же». И значит, дело не в обиде, так как Евпраксия его ничем не обидела.

В противоположность Владимиру, который объединяет себя с Киевом, Илья резко отделяет Владимира вместе с его князьями и боярами от Киева и всего русского народа, находящегося в страшнейшей опасности. Родина для него не там, где Владимир, а там, где народ и Киев. В сознании Ильи Владимир отстранен от Киева.

Иногда Владимир и сам это понимает, и певцы влагают в его уста такую форму просьбы, против которой Илья не может возражать или упорствовать:

Постарайся за веру христианскую Не для меня, князя Владимира, Не для ради княгини Апраксии, Не для церквей и монастырей, А для бедных вдов и малых детей. (Кир. IV, 38)

В устах Владимира такая речь художественно не очень убедительна: здесь устами Владимира излагаются мысли Ильи. Но величайшим пафосом исполнены эти слова, когда их произносит сам Илья; в словах, с которыми Илья подымается на спасение Киева, выражено сознание своей миссии, своей жизненной задачи и цели, самосознание Ильи как героя:

Ай же ты, честная княгиня, вдовица Апраксия! Я иду служить за веру христианскую И за землю российскую, Да и за стольние Киев-град, За вдов, за сирот, за бедных людей, И за тебя, молодую княгиню, вдовицу Апраксию; А для собаки-то князя Владимира Да не вышел бы я вон из погреба. (Гильф. 257)

Илья идет служить родине. Что же в этой песне понимается под родиной? Во-первых, это – «вера христианская» и «земля российская». Эти два понятия здесь объединены. Нас не должно удивлять, что Илья, стрелявший по церковным маковкам и показавший свое полное презрение к церкви, теперь вдруг говорит о вере, которую он собирается защитить. В ту эпоху христианство, через голову враждующих друг с другом феодалов, в народном сознании объединяло русский народ в одно целое. Слово «христианин» позднее превратилось в «крестьянин». В эпосе «христианин» означает «русский». Как русский, Илья будет защищать свою русскую землю, «землю российскую». Он будет защищать столицу этой земли – Киев, и народ, который в нем живет. Народ – это в первую голову сироты, вдовы и бедные люди. Он будет стоять за бедных людей, но он не может и не будет стоять за богатых. Родина в эпосе – это Русская земля и живущий на ней народ.

Трагизм Ильи, отражающий трагическое положение, в котором находился весь русский народ, состоит в том, что родина унижена, растерзана, обесславлена теми, кто внешне ее возглавляет, кто стоит у власти. Владимир не представляет родину. За Владимира Илья не только не будет стоять, он обзывает его резкими, бранными словами. Такое отношение вызвано не личной обидой, а тем, что Владимир – воплощение некоторой части боярской и княжеской Руси, всегда готовой, в лице ее вождей, вступить с врагами в переговоры, в соглашение, предать и выдать родную землю и ее героев. Это видно не только из данной былины, но из целого ряда других, где Илья в более краткой форме говорит о том же:

Ты уж думай думу не со мной, а с боярами, Со боярами да с толстобрюхими. (Аст. 36)

Этими словами Илья выражает свой отказ выручать Киев. В сибирской былине он готов выступить на защиту родной земли, но требует:

Подай-ко мне своих изменников! Привели к нему князей-бояр, И посек он им буйны головы[193]. (Гул. 36)

Илья идет защищать Киев не ради Владимира, а, наоборот, через его голову и только после того, как устранены изменники из окружающей Владимира знати. Владимир полностью посрамлен, а его сторонники сметены гневом народа, который в лице Ильи берет дело защиты в свои собственные руки, вырывая его из рук правителей. В этом залог победы.

9. Подсчет вражеской силы. Первое, что иногда делает Илья, – он старается определить силы врага и размеры опасности. Он выезжает из города и на своем косматом Бурушке скачет с холма на холм и высматривает вражеское войско.

И не мог силы и счету дать. (Гильф. 205) Конца-краю силы насмотреть не мог. (Гильф. 75)

Владимир не преувеличивал. Опасность чрезвычайно велика: городу угрожает гибель. Об Илье Муромце говорится:

У того ли казака Ильи Муромца Ужахнулось сердце богатырское. (П. И. Ряб. – Андр. 3)

Это не значит, что Илья Муромец боится. То, что он испытывает, – не страх за себя, а обоснованные опасения за судьбу родины. Он видит, что ему одному эту силу не побороть:

Я не смею напуститься на рать-силу великую. (Тих. и Милл. 11)

Эта небольшая деталь в повествовании имеет, однако, очень определенный и глубокий смысл. Она рисует нам Илью как героя. Илья прежде всего взвешивает реальную опасность. Как мы увидим, этого, например, не делает Ермак, который слепо бросается в бой и погибает в нем без пользы для дела. Подлинный герой не тот, кто слепо бросается навстречу верной гибели и погибает на торжество врагу. Народ требует такой организации дела, при которой личная храбрость и отвага были бы верным средством поражения врага. Желание Ильи узнать силу врага, определить характер и размеры опасности – первый шаг в такой организации отпора врагу. Для Ильи ясно, что нужны меры защиты, и эти меры он принимает. Илья берется за то, что Владимир выполнить не в силах, – за организацию сопротивления врагу. Таков народный герой. Он отличается не только личной храбростью, но пониманием условий, в которых он находится, способностью быстро и верно определить создавшуюся обстановку, не растеряться и найти правильный выход из самого трудного и, казалось бы, безнадежного положения и тогда уже, не щадя жизни, бить врага не с тем, чтобы погибнуть, а с тем, чтобы одержать непременную победу. Эту победу Илья начинает организовывать.

10. Илья в стане Калина. Первое, что нужно сделать, – это найти средства, чтобы выиграть время. Татарский посол вернулся в свой стан, не вступив ни в какие переговоры. В ответ на это посольство Илья теперь сам отправляется к Калину в качестве посла якобы с целью переговоров, а на самом деле чтобы выиграть время и принять меры для защиты.

У Калина Илья просит отсрочку сдачи города якобы для того, чтобы киевляне могли приготовиться к смерти:

А дай ты нам сроку на три дни В Киеве нам приуправиться, Отслужить обедни с панафидами, Как-де служат по усопшим душам, Друг с дружкой проститися. (К. Д. 25)

Эта просьба исполнена скрытой иронии. Она означает, что в Киеве будто бы царит такое отчаяние, что хотят служить панихиды друг по друге, как по усопшим. (Ср. Григ. I, 111) В других случаях отсрочка испрашивается якобы для того, чтобы приготовиться к встрече победителей.

Уж ты чуж, да Калин Смарадонович, А ты дай нам сроку на три годичка, Намостить мосточки каленые, Усыпать песочками желтыма, Утянуть все сукна багречевые, Убивать гвоздьем шеломчатыим, Да куда встречать собаку царя Калина, А куда идти да куда ехати Самому собаке царю Калину. (Гильф. 304)

Чаще всего, однако, просьба об отсрочке не мотивируется ничем. Она сопровождается подношением богатых подарков: чаш с золотом, серебром и жемчугом. Здесь может быть указано, что в русском эпосе вообще никогда нет ни малейшего уважения к врагу, как это имеет место в западноевропейском эпосе, где, например, сарацины изображены великодушными и где враги любуются друг другом. Русский эпос допускает по отношению к врагу только полное презрение и ненависть.

Отсрочка либо дается, и тогда Илья продолжает свои действия, либо в ней отказывают, и тогда Илья тут же, находясь в стане Калина, бросается в бой. По этому признаку можно отличать две версии данной формы сюжета. Мы рассмотрим сперва тот случай, когда отсрочка дается. Она обычно дается не на три года, а только на три дня, но Илья старается использовать и эти три дня.

11. Укрепление города. Илья возвращается в Киев. Фактически власть в городе перешла к нему, хотя не произошло никакого переворота. Можно установить, что Владимир находится теперь в подчинении у Ильи.

Первая мера, которую принимает Илья, – это спешное укрепление города. Осуществление этой меры он поручает Владимиру:

Запирай, князь, ворота крепко-накрепко, Засыпай их желтым песком, серым камешком. (Кир. IV, 38) Заложи-ка ты ворота крепко-накрепко, Туго-натуго, во стены городовые, И прикажи засыпать песками рудожелтыми. (Рыбн. 141)

Рассказ о защите города путем укрепления стен встречается крайне редко, хотя он в высшей степени реалистичен и исторически вполне соответствует действительности. Редкость этого мотива может быть объяснена тем, что укрепление города свидетельствовало бы об ожидании длительной осады и длительной обороны, оборонительная же тактика совершенно не в духе русского эпоса. Интересно, что в одной записи совет укрепить стены исходит не от Ильи, а от бояр, которые говорят:

Стену надо делать белокаменну Да засыпать желтым песком. (Кир. I, 58)

Этот совет в данном варианте вызывает яростное возмущение Ильи. Он вскакивает со своего стула и предлагает послать посла к Калину, чтобы «просить сроку», а тем временем собрать богатырей. В данном тексте мы имеем редкий случай, когда Владимир, князья, бояре вместе с богатырями собираются «думу думати», то есть изображается нечто вроде военного совета. На этом совете бояре требуют оборонительной войны, рассчитанной на спасение от врага, Илья – наступательной, рассчитанной на уничтожение и разгром врага.

Если же укрепление города производится по распоряжению Ильи, он никогда не руководит им сам, а поручает это Владимиру, так как в его планы вовсе не входит допустить врага до стен города. У него планы совсем другие.

12. Илья в ставке Самсона. Поручив возведение укреплений Владимиру, Илья сам берется за более важную задачу, а именно за создание в Киеве той военной силы, которая могла бы оказать отпор татарам. Военная сила в эпосе – это всегда богатыри.

Где находятся богатыри – неизвестно, и Илье приходится долго их разыскивать. На своем косматом Бурушке он ездит все три предоставленные ему дня, но не может никого найти.

И с утра весь день ездил до вечера И не мог найти во чистом поле бела шатра. (Рыбн. 141)

Он скачет с холма на холм, едет на горы Фараонские, едет на восток, высматривает все поля и наконец находит богатырей у моря, или у Пучай-реки, или где-либо в ином месте. Картина поисков Ильи, скачущего с холма на холм, из стороны в сторону в тревоге за родную землю, не зная, куда броситься, и имея сроку только три дня, полна напряженного драматизма.

Богатыри обычно находятся в поле, в шатре или в нескольких шатрах, из которых один имеет золоченый верх. Это шатер Самсона. Именно его, своего крестного отца или своего дядюшку, и разыскивает Илья.

Былины, в которых Илья до боя едет разыскивать богатырей, могут быть выделены в особую версию об Илье, Калине-царе и Самсоне.

Изучение ставки Самсона показывает, что это отнюдь не застава и что богатыри здесь не находятся на страже Киева. О приближении к Киеву татар они ничего не знают. Это изгнанные Владимиром герои, которым «отказано» от Киева; они находятся не у дел и проводят свое время в праздности. Они не рассеялись, не разъехались и составляют некоторую организацию. Ставка возглавляется Самсоном.

Предполагается, что Самсон возглавляет богатырей с тех пор, как Илья находится в погребе и богатыри покинули Киев. Библейское имя этого героя, полученное им по необычайной силе Самсона, эпизодическая роль, которую он играет в повествовании, – все это указывает на позднее происхождение этого образа по сравнению с образом Ильи. Образ этот создается потому, что в народном сознании невозможно уничтожить, изгнать или рассеять богатырей. Если не будет Ильи, если деспотическая воля Владимира лишила его жизни, будут другие, которые встанут на его место хотя бы временно. Данная версия создается как прямое продолжение песни о восстании Ильи против Владимира.

Самсон заменяет старшего среди богатырей, «атамана» Илью Муромца, пока Илья находится в погребе. Иногда богатыри покинули Киев именно в знак протеста против насилия над Ильей. Слово «казак», которое иногда применяется к Илье или Самсону, не означает, что они действительно мыслятся казаками типа казаков XVII века. Слово «казак» означает, что герой, обозначенный этим словом, стоит в оппозиции к правительству, не служит ему и находится на окраине государства, живя собственной организацией, независимо от правительства.

Мы уже знаем, что в момент наступления татар власть фактически перешла в руки Ильи. Теперь он представитель государственных интересов, которые вместе с тем являются интересами народными. Но Самсон этого не знает. Он принимает Илью за ходатая от Владимира. Илья теперь попадает по отношению к Самсону в такое же положение, в каком еще совсем недавно Владимир находился к нему: он просит о помощи.

Богатыри во главе с Самсоном в разных вариантах дают разные ответы. В одних случаях они с радостью едут в Киев. Они рады помочь Владимиру, и Владимир встречает их с почестями и устраивает им пир. Но это редкий случай (Григ. I, 111; III, 90; Аст. 12, 47). Обычно Илья встречает упорный и убежденный отказ. Наиболее развернутую форму такого отрицательного ответа мы находим у Т. Г. Рябинина:

Ай же крестничек ты мой любимый, Старые казак да Илья Муромец! А и не будем да мы и коней седлать, И не будем мы садиться на добрых коней. Не поедем мы во славно во чисто поле, Да не будем мы стоять за веру, за отечество, Да не будем мы стоять за стольный Киев-град, Да не будем мы стоять за матушки Божьи церкви, Да не будем мы беречь князя Владимира, Да еще с Опраксой-королевичной: У него ведь есть много да князей-бояр, Кормит их, и поит, да и жалует, Ничего нам нет от князя от Владимира. (Гильф. 75)

Слова «да не будем мы стоять за веру, за отечество» звучат совершенно необычно в устах русского богатыря, все содержание жизни которого состоит в защите отечества. Но так же, как Илья, и другие богатыри не могут признать родиной княжеско-боярскую Русь, которая изгнала их из своей среды. Их родина – народная и богатырская Русь, и это они впоследствии докажут на деле. Они нанесут врагу последний, решающий удар и помогут изгнанию его навсегда и с позором из пределов родной земли. Но сейчас они не хотят идти на зов Ильи, так как идти за Ильей – это означало бы примириться с Владимиром, тогда как никакое примирение, никакой компромисс для них невозможен.

Илья уезжает ни с чем. Он может надеяться только на себя. Причина отказа всегда одна:

Он слушает князей-бояр, А не почитает богатырей. (Рыбн. 205) Уж давно нам от Киева отказано, Отказано от Киева двенадцать лет. (Кир. IV, 38)

Очень возможно, что версия с включением в повествование Самсона – версия более поздняя. Она показывает обострение в эпосе социальной борьбы, но она же показывает, насколько в народном сознании Илья представляется выше всех своих собратий, которые, впрочем, кроме Самсона, по именам не названы. У него верный глаз, и он сразу понимает, что нужно, тогда как богатыри понимают то, что от них требуется, только в самый последний, решительный момент.

13. Ермак в ставке Ильи. Подобно тому как с развитием эпоса для лучшей обрисовки богатырей, находящихся в опале, была создана фигура Самсона, так для обрисовки положения в Киеве, лишенном богатырей, была использована фигура Ермака.

Роль Самсона состоит в том, что он возглавляет богатырей вне Киева, пока Илья находится в заточении, следовательно, его появление возможно только в таких вариантах, в которых повествуется или известно о заточении Ильи. В тех же вариантах, где Илье, как и другим богатырям, отказано от Киева и они находятся где-нибудь в степи, атаманом богатырской ставки всегда является сам Илья.

Для опустевшего Киева эпос создает новых богатырей – богатырей младшего поколения. Это Ермак и Василий Игнатьевич. Введение в повествование Ермака создает особую версию. Былина о Василии Игнатьевиче стоит еще более обособленно и может быть определена не только как особая версия, но и как особый сюжет.

Фигуры Ермака и Василия Игнатьевича совершенно различны по своему характеру и типу. Есть свой замысел в создании каждого из этих героев. Василий Игнатьевич будет рассматриваться позднее, Ермак же должен быть рассмотрен до того, как происходит решающая схватка, так как в этой схватке Ермак участвует.

Первый вопрос, который возникает у современного читателя, – это вопрос о том, соответствует ли эпический, былинный Ермак историческому.

Об историческом Ермаке создался целый ряд прекрасных исторических песен. Народ помнит его сибирские походы, заставляет его беседовать с Иваном Грозным, приписывает ему участие во взятии Грозным Казани.

Имя Ермака во всех былинах совершенно устойчиво и не заменяется никакими другими именами. Мы можем полагать, что оно идет от исторического Ермака. Но этим и ограничивается историчность Ермака былинного. Ермак в былине – не завоеватель Сибири, каким он является в некоторых исторических песнях, он перенесен в далекое прошлое и сделан защитником Руси от татар.

Внесение его имени в эпос не случайно. Ермак должен был произвести на народную фантазию огромное впечатление. Он – не царский воевода, а выходец из народа, оказавший государству огромную историческую услугу присоединения к Руси Сибири. О нем слагаются песни, и его имя входит в эпос.

В Киеве богатырей не оказывается, но теперь вдруг объявляется молодой, никому до тех пор в Киеве неведомый Ермак. В песнях об Илье и Калине Ермак всегда изображается очень молодым, почти отроком. В момент страшной опасности, когда некому защитить Киев, так как богатыри находятся в опале, Ермак идет к Владимиру и просит у него разрешения сразиться с врагами:

Дай-ко мне прощеньице-благословеньице Повыехать в раздольице чисто поле, Поотведать мне-ка силушки поганого. (Рыбн. 7)

Владимир никогда не отпускает Ермака:

Ах ты, млад Ермак Тимофеевич! Ты дитя захвастливо, заносливо, Заносливо дитя, неразумное, Не служить, не стоять ти за Киев-град! (Рыбн. 120)

Владимир дает ему различные другие поручения. Он, например, посылает его за Ильей (Кир. I, 58) или разрешает «посмотреть силу», то есть сосчитать, «сосметить» количество стоящих под Киевом татар.

Как эту силу считает Илья, мы видели выше. Но Ермак – герой совершенно иного типа, чем Илья. Об Илье говорится, что его богатырское сердце «ужахнулось». О Ермаке поется как раз обратное:

Посмотрел Ермак силушку великую, Его сердце богатырско не ужахнулось. (Рыбн. 7)

Значит ли это, что молодой Ермак смел, а старый Илья труслив? Отнюдь нет. Это значит, что молодой, неопытный Ермак не понимает опасности, а старый и мудрый Илья ее понимает.

Ермак обычно не выполняет того, что ему поручает Владимир. Из Киева он уезжает и едет в богатырскую ставку, которая находится под начальством Ильи.

Ставка Ильи носит иной характер, чем ставка Самсона. Самсон объединяет опальных богатырей, изгнанных из Киева или покинувших его в знак протеста. Ставка Ильи есть ставка военная. Илья собрал богатырей для оказания отпора Калину. Это своего рода штаб, находящийся в поле, в непосредственной близости неприятеля. Во многих былинах Ермак просто приезжает в ставку; в песне ничего не говорится о том, как эта ставка создалась. В других записях после появления Калина богатыри один за другим уезжают из Киева и разбивают шатры где-нибудь у креста Леванидова или на Пучай-реке и т. д. Они «справляются-сподобляются», то есть готовятся к схватке. Всего собирается двенадцать богатырей во главе с Ильей. Палатка Ильи отмечена золотыми кисточками, «чтобы знали поганые татарове, что стоит Илья Муромец во чистом поле» (Гильф. 138).

Таким образом, мы видим, что русские готовятся к бою и что и в этих случаях Владимир отстранен от дела защиты Киева. Богатыри действуют без него. Они собирают богатырей для предстоящей схватки.

Вопреки приказанию Владимира Ермак приезжает сюда же. Илья принимает его хорошо, и ему дается то же поручение, что и в Киеве, то есть «обсчитать силу». Ермак выполняет поручение Ильи, но не доводит его до конца: сосчитав силу, он не возвращается в ставку, ничего не сообщает Илье, а прямо бросается в бой. Описание боя мы дадим ниже, здесь же упомянем, что в этом бою Ермак – редчайший случай в эпосе – нередко погибает. В русском эпосе герои не погибают, а одерживают победу. Гибель Ермака – прямое следствие нарушения приказа Ильи.

Какой смысл был во введении в эпос эпизодической фигуры Ермака? Образ этого юного героя, с таким рвением набрасывающегося на врага, исполнен силы и благородства. И тем не менее Ермак осуждается. Он горяч, молод и безрассуден. Он «младешенек-глупешенек». Ермак готов броситься в бой, не ожидая приказаний. В этом отношении он противоположен Илье с его мудрой, спокойной, несокрушимой силой и дисциплинированностью. Ермак – представитель слепого, анархического героизма, а такой героизм народу не нужен. Ермак сперва не выполняет приказа Владимира, потом не выполняет приказа Ильи. Его гибель вызвана им самим.

Совершенно иначе действует Илья. Чтобы победить врага, он собирает богатырей, то есть организует победу. Только после соответствующей подготовки он идет на бой, и тут он не менее смел, чем Ермак. В лице Ермака осужден слепой героизм, в лице же Ильи возвеличен тот вид героизма, при котором герой сперва создает условия для успеха (а одно из этих условий – правильная организация дела), а затем уже для достижения цели не щадит своей жизни и не думает о себе. В лице Ильи народом воспета великая сила организации и организованности, и в этом смысле ему противопоставлен безрассудный Ермак, гибель которого не приносит пользы тому великому делу, для которого он умирает. Гибель Ермака подробно рисуется при описании боя.

14. Бой. Хотя в различных версиях былины о Калине бой может протекать по-разному, отличия касаются только деталей и эпизодов, но не касаются событий по существу их значения и их исхода.

Бой представляет собой кульминационный пункт всего повествования. Тем не менее, какие бы формы он ни принимал, он описывается весьма кратко.

Есть случаи, когда Илья поражает все татарское воинство один. Это происходит тогда, когда он находится в стане врага для переговоров об отсрочке, но ему в этом отказывают. После отказа Калина Илья тут же, находясь в татарском расположении, бросается на врагов.

Один он воюет с татарами также и после отказа Самсона и богатырей помочь ему. В своем стремлении спасти Киев он пока остается одинок. Его попытка привлечь к этому делу богатырей терпит неудачу. Он возвращается в Киев и, не доходя до города, нападает на стоящую под городом татарскую силу.

Картина боя Ильи с татарами коротка и проста, но она вместе с тем полна величия. Илья приходит в состояние вдохновения. Певцы, говоря о том, что «его богатырское сердце разъярилося», вместе с тем подчеркивают его силу:

А старые казак да Илья Муромец А й на коне сидит подобно как столетний дуб, И на коне сидит да не шатается, А его сердечико да разгорается. (Гильф. 170)

Другие певцы более подробно описывают вдохновение Ильи, подъем всех его сил, устремление всей жизненной энергии на одну цель:

И сомутились у старого очи ясные, И разгорелось у старого ретиво сердце; Не увидел старый свету белого, Не узнал старый ночи темныя, И расходились у его плечи могучие, И размахнулись руки белые, И засвистела у него палица боевая, И зачивкала у него сабелька острая. (Тих. и Милл. 8)

В других текстах бой описывается короче:

Не ясен сокол с-под облак напущается На гусей, на лебедей, на малых уточек — Святорусский богатырь да Илья Муромец Напущается на силу на татарскую, Заезжает прямо на середочку, Стал татаровей конем топтать, Стал поганых копьем колоть.

Другой, более короткий образец:

Он ведь день рубился до вечера, Он темну ночь до бела свету, Не пиваючись, не едаючись, А добру коню отдыху не даваючись. (Григ. I, 111)

Несмотря на лаконичность подобных описаний, мы чувствуем всю силу восхищения певцов мощью, героизмом и несокрушимой силой Ильи.

Встреча одного героя с целым войском врагов для эпоса обычное явление. В нем еще не выработались средства, чтобы описать действия больших военных соединений, действия организованных армий. В эпосе нет русского войска и нет командования, они в их исторической конкретности появятся только в исторических песнях XVI века. Тем не менее картина боя, как она дается в эпосе, должна быть признана художественно правдивой и в известной степени исторически верной. В конечном итоге бой в те времена, когда еще не было известно огнестрельное оружие, сводился к рукопашной схватке. Дрались один на один. Сражение армий в решающий момент состояло из тысяч единовременных и последовательных единоборств. Так описывается сражение и в былине. Илья одного за другим поражает татар. Бой описывается не с точки зрения командующего, наблюдающего за ходом событий с некоторого расстояния и видящего передвижения и столкновения больших масс, а с точки зрения рядового участника, имеющего перед собой один на один врага, с которым он должен сразиться. Этим объясняется, почему сражения в эпосе состоят из последовательного ряда единоборств.

Но в эпосе можно найти не только описания боя, в нем можно найти следы русской стратегии и тактики тех времен. Такие следы имеются в тех вариантах, в которых Илья сражается не один.

Есть варианты, в которых Илья перед боем расставляет силы. Он отдает распоряжения, кому куда становиться, используя природные условия. Одни должны напасть с моря, другие – с поля, третьи – с реки.

Которых слал от синя моря, Которых слал от чиста поля, А которых слал от Почап-реки. (Кир. I, 18)

Илья идет в бой не один в тех случаях, когда Самсон отзывается на его призыв и приходит вместе с ним на выручку Киеву. В таком случае Илья, Самсон и все богатыри, которые находились в ставке, идут в бой совместно. Они обычно бросают жребий, кому какой участок достанется. Самсону достается «рука правая», или правый «фланк», Добрыне с Алешей или другим богатырям – «рука левая», а «Илейке доставалась середка силы, матица» (Кир. IV, 38).

Деление военных сил на три части – вполне историческое явление. «Построение войск перед боем заключалось в разделении их на три полка. В центре – главный полк – чело, по бокам его – крылья. На древних рисунках часто наблюдается клиновидное построение дружины. Точно не известен характер фронта и взаимное положение чела и крыльев. Судя по тому, что „лобовые полки“ первыми соприкасались с врагом, можно думать, что чело выдвигалось вперед… При таком положении расчет был на вовлечение противника вглубь среднего полка и на удар с флангов боковыми полками (крыльями)»[194]. Былина дает возможность иного понимания смысла такого расположения. Русские не заманивали врага вглубь своего расположения, а, наоборот, сами клином вторгались в расположение врага. Так всегда происходит сражение в эпосе. Илья, избирая себе «матицу», то есть лоб, берет на себя самый трудный и самый ответственный участок. Он врывается вглубь расположения врага и доходит до Калина. Он рубит ему голову или поражает его копьем, в то время как остальные богатыри нападают с флангов. Илья расправляется также с сыном и зятем Калина, а богатыри рубятся с остальными и не оставляют в живых ни одного татарина. В других вариантах Калин остается живым, но его войско опрокидывается, и он, разбитый наголову, позорно бежит с остатками своей армии.

Так побеждает сила русского оружия. Решающим моментом в одержании победы является не только личная храбрость, но и правильная организация дела.

15. Илья в плену. Бой не всегда протекает так беспрепятственно, как это изображается в приведенных случаях. Некоторые певцы заставляют Илью Муромца во время боя попасть в плен. В плен он попадает не по собственной оплошности или непредусмотрительности. Враги ловят Илью хитростью: они роют ров, яму или делают подкоп, и Илья падает в эту яму вместе с конем. Из исторических источников известно, что всякого рода ловушки и ямы широко применялись в войнах раннего Средневековья[195].

Об этой опасности Илья, по некоторым вариантам, ничего не знает, по другим, более распространенным, он узнаёт о ней от своего мудрого коня. Конь предупреждает его о предстоящей беде – он не может перескочить через яму и пытается удержать Илью. Но Илья этой опасностью всегда пренебрегает. Татары ловят Илью и приводят его к Калину.

В таких случаях Калин всегда пытается переманить Илью на свою сторону. Он обещает ему различные блага: предлагает ему воеводство, почет («я дам тебе место подле себя»), предлагает ему отправиться в татарскую землю, если он не хочет воевать против своих же. Но Илья предпочитает умереть на родине, чем жить на чужбине:

Да повесьте меня да на своей земли, Да во славном-то городе во Киеве. (Гильф. 296)

Весьма подробная картина пленения Ильи и допроса его имеется у Т. Г. Рябинина (Гильф. 75). Здесь Калин оказывает Илье всякие почести: Илью приводят скованного, но Калин велит его немедленно расковать, сажает рядом с собой за стол, предлагает ему самую лучшую одежду. Он также предлагает Илье «держать золоту казну по надобью», то есть свободно распоряжаться средствами по своему усмотрению. Таким образом, Калин предлагает все то, чего Илья у Владимира не имел. Выходит, что татарский Калин лучше понимает значение Ильи, чем киевский Владимир. Но для Ильи не может быть никаких сомнений в том, как он должен поступить. С врагом не может быть никаких переговоров ни о чем. Илья не только не принимает предложений Калина, но для него даже простой, не почетный плен был бы невозможен: возможна только победа или смерть, ничего другого.

16. Победа. Предложения Калина наполняют Илью такой яростью, что от этой ярости у него прибавляется силы. Он рвет все путы и цепи и бросается на татар, хватая первого попавшегося татарина (иногда ему попадается посол, приезжавший в Киев с предложением сдать город) и размахивая им, как оружием, вместо дубины. Теперь он вновь зовет на помощь Самсона. Он стреляет по его далекой палатке наговоренной стрелой, которая должна прорвать палатку, упасть Самсону на грудь и удариться в кольчугу, но не убить его. Стрела подымает Самсона от сна. Теперь Самсон уже не думает об отказе. В нем тоже проснулся богатырь и «стоятель» за родину. Бой за родину ведет Илья, Илья в беде, и Самсон вместе с другими богатырями бросается на татар и доканчивает их поражение.

Народ не признает в эпосе никаких половинчатых или частичных, неполных побед. В эпосе воспевается только полная и окончательная победа, такая победа, которая навсегда обезвреживает врага. Враг с позором изгоняется из Руси, отстоявшей свою независимость, честь и свободу. Уходя, враг дает клятву никогда больше не возвращаться:

А й не дай Бог больше бывать под Киевом, Ни мне-то бывать, ни детям моим, Ни детям моим, ни внучатам, Ни внучатам моим, ни правнукам: Что во городе во Киеве Есть сильные, могучие богатыри. (Тих. и Милл. 11) Не дай Бог нам бывать ко Киеву, Не дай Бог нам видать русских людей! Неужто в Киеве все таковы, Один человек всех татар прибил? (К. Д. 25)

17. Так называемая былина о Камском (Мамаевом) побоище, или о том, с каких пор на Руси перевелись витязи.

Победой русского войска, полным разгромом врага былина об Илье и Калине-царе и внешне и внутренне завершается. Такой конец отвечает историческому сознанию русского народа, он отвечает требованиям высокой идейности искусства и совершенства форм художественного выражения идеи.

Тем не менее – мы не можем точно сказать, когда, в каком веке, – к данной былине был прибавлен другой конец. Этот конец настолько меняет смысл, идейное содержание всей песни, что большинство ученых принимало песню с ним за другую, самостоятельную песню.

По этой версии, после одержанной победы завязывается новый, вторичный бой и в этом бою богатыри терпят поражение и погибают. Как уже указывалось, в науке было высказано мнение, будто поражение русских – исконная, древнейшая форма песен о татарщине и что это поражение отражает историческое поражение русских при Калке в 1223 году.

В действительности же дело обстоит совершенно иначе. Отдельной песни подобного содержания вообще не существует, есть только добавленный новый конец, причем этот конец добавляется ко всем имеющимся версиям былины об Илье и царе Калине: он прибавляется как к песням типа «Илья и Калин», так и к песням «Илья, Ермак и Калин» и «Илья, Самсон и Калин».

Заглавие «Камское» или «Мамаево» побоище для таких былин необязательно и нехарактерно. Эти заглавия равным образом прилагаются как к песням, в которых после одержанной победы завязывается новый бой, так и к песням без такого осложненного конца. С другой стороны, песни с осложненным концом далеко не всегда так обозначаются, а обозначаются «Илья и Калин-царь». Особое заглавие не служит показателем особой песни.

Не всегда возможно решить, в каких случаях заглавие дано народом и в каких – собирателями. Возможно, что заглавие дано собирателями под влиянием литературного «Сказания о Мамаевом побоище» начала XV века, с которым былина под тем же заглавием не имеет совпадений, кроме общего стержня повествования о нападении и отражении татар. Это разные произведения.

Заглавие же «С каких пор перевелись витязи на Руси» определенно принадлежит издателям. Оно было пущено в оборот писателем Меем для опубликованной им записи этой былины (Кир. IV, 108–115). Долгое время этот текст считался классическим. На нем основывали свои исследования и Орест Миллер, и Веселовский, и Всеволод Миллер, и другие. Этот текст приводился, когда утверждалось, что смысл песен о татарском нашествии – необходимость смирения перед Божьим гневом. Между тем текст Мея оказался если не прямой фальшивкой, то искусственной стилизацией под духовный стих. Стилистический анализ показывает множество ненародных оборотов («Было так – на восходе красного солнышка…», «Видит он…», «Знать, тоскует он по хозяине» и др.); целый ряд деталей невозможен в эпосе (витязи ночуют на распутье трех дорог, чего в эпосе никогда не бывает: на распутье они выбирают себе дорогу), а главное – весь ход событий и придаваемый им смысл явно не народны. Так, в данной записи витязи так пугаются возвращающихся татар («напугались могучие витязи»), что бегут в горы. Это во всем русском эпосе единственный случай бегства русских, и такое нововведение принадлежит не народу, а Мею. Ложная «народность» произведений Мея была установлена Добролюбовым в его рецензиях на «Псковитянку» Мея и на его перевод «Слова о полку Игореве»[196].

Так называемую былину о «Камском» или «Мамаевом» побоище следует рассматривать не как особую песню, а как случай особой версии конца.

Этот новый конец имеется в двух совершенно различных редакциях или вариантах.

В одной из них заметно воздействие духовных стихов, и она имеет религиозно-аскетическую направленность (хотя и не в таких формах, как это сделано у Мея), другая имеет, наоборот, направленность антицерковную, богоборческую.

В первой редакции богатыри, побив всех татар до единого, возвращаются в свои шатры, чтобы отдохнуть и отоспаться, иногда – чтобы попировать. В шатрах на время боя ими была оставлена охрана, которая теперь их встречает. Обычно это два брата. Именуются они различно. Иногда просто говорится «два братца», иногда точнее – «два брата долгополые Лука и Матвей» (Онч. 26), «долгополые поповичи» (Григ. III, 111), «два брата Суздальца» (Тих. и Милл. 8) и др. Подчеркивается, что в бою они не участвовали. Иногда после боя их не могут найти, и похоже, что они не столько сторожили шатры, сколько прятались. Эти два брата теперь начинают хвастать, и это хвастовство имеет роковые последствия. Содержание хвастовства совершенно одинаково во всех случаях:

А бы кто нас может победить нонче? Кабы было золото кольцо в земле, Поворотили бы мы матерь-землю. Как была бы нонче на небо лестница, Мы пресекли бы всю силу небесную. (Онч. 26)

Понимание смысла песни зависит от того, как воспринимать это хвастовство. Во многих случаях оно может пониматься только как кощунство, как пустохвальство. Об этом говорят и фигуры хвастунов. Хвастают не участники боя, а те, кто в нем не бывали. Илья Муромец недоволен и выговаривает им:

Вы немалу себе, ребята, шуточку нашутили, Еще как нам эта шутка с рук сойдет? (Марк. 81)

Понимание этого хвастовства как кощунства свойственно той редакции, в которой это кощунство рассматривается как грех, за которым следует Божья кара. С этого момента былина в данной ее редакции приобретает религиозную окраску. Происходит чудо. Утром Илья, выйдя из шатра, видит, что вся побитая ими татарская сила ожила. Мало того, кто был разрублен надвое, натрое, восстал вдвойне и втройне.

Еще вышел-де Илеюшка из бела шатра, А й глядит на орду-силу тогда неверную, А й стоит сила-орда вся живехонька. (Марк. 94)

Илья первым бросается в бой и увлекает за собой всех других. Но богатыри, одолевшие татар, побившие Калина или Мамая, не могут одолеть восставших мертвецов.

А как начали рубить силу великую, А кого секут надвое, Из того рожается двое же; А кого секут натрое, Из того все трое рожается. (Марк. 81)

Войско врагов все увеличивается. Илья сознает невозможность борьбы:

Уж нам полно, братцы, битися, Живым с мертвыми дратися! (Марк. 81)

Вместо того чтобы рубиться с врагом, Илья начинает молиться и каяться, и от этого вся нездешняя сила вдруг падает сама собой.

Как молилися они Спасу Пречистому — А тут пала вся сила поганая. (Марк. 81)

Возвратясь в Киев, богатыри расходятся по монастырям и становятся монахами, а Илья после смерти становится святым.

И сделались мощи да святые Да со стара казака Ильи Муромца, Ильи Муромца сына Ивановича. (Гильф. 121)

В других случаях они уходят в горы, пещеры (по-видимому – недопонятое певцами обозначение Печерской лавры в Киеве) или просто окаменевают, что должно служить наказанием за их похвальбу.

Уже этот краткий пересказ вскрывает и происхождение, и идеологию такого прибавления к героической былине.

В эпос вторглась несвойственная ему стихия – вторглись элементы религиозного смирения, церковного учения о ничтожности человека перед нездешними силами.

Причина этому – противоречия крестьянской психологии, основанной на имущественном неравенстве внутри крестьянства, а также на вековой церковной проповеди аскетизма, находившей благодарную почву в наиболее отсталых, темных, забитых слоях крестьянства, людей, оторванных от труда, паломников и нищих, которые вменяли себе свою бездеятельную жизнь в подвижничество. Они распевали духовные стихи, на которые был спрос в полукулацкой и зажиточной среде, связанной с церковью и церковной книжностью. Из этих слоев исходила попытка унизить воинское достоинство русских богатырей, показать их бессилие перед воинством небесным, показать, что подвиг покаяния и молитвы важнее подвига воинского.

Характерно, что данная трактовка сюжета была распространена среди сказителей, тяготевших к церковной книжности, к церквам и монастырям. Таков был Щеголенок, знавший много благочестивых легенд и рассказавший их Л. Толстому, откуда Толстой и почерпнул сюжеты главнейших из своих так называемых «народных» рассказов[197].

Гильфердинг пишет о нем: «Щеголенок хотя неграмотный, но большой охотник ходить по монастырям и слушать Божественные книги; это отзывается отчасти и в тоне его былин». Как мы видим, это отзывается не только в «тоне», но прежде всего в содержании и идеологии его былин.

Версия о Камском побоище была распространена в Беломорье в раскольничьей среде. Текст, записанный от Г. Л. Крюкова, отличается яркой религиозной окрашенностью (Марк. 81).

Щеголенок и Крюков – наиболее типичные представители такого направления в исполнении и трактовке эпоса.

Но наряду с данной версией этого заключения песни об отражении татар имеется другая. Есть певцы, которые вносят в это окончание такие поправки, что былина приобретает совершенно иную, не религиозно-аскетическую, а богоборческую и противоцерковную окраску.

Народ не может примириться с тем, что богатыри «перевелись». Для народа они бессмертны. Поэтому М. С. Крюкова, для которой знакомство с текстом Мея может считаться установленным, пропела:

Хошь сказывали ведь некоторые, пропевали-то, Во старинных-то ведь сказках они просказывали, Что ведь русские могучие богатыри, Что приехали ко стеночке городовоей, К городовоей ко стеночке приехали, Будто в той-то все стене окаменели, С того времени будто же все богатыри повывелись, Но неправда, что богатыри окаменели, Но неверно, что могучие повывелись. (Крюк. I, 34)

Так отвергается попытка исказить подлинный облик богатырей, и в ответ на такую попытку создается другая обработка конца.

В этой обработке иногда хвастают не братья долгополые, а сам Илья. Слова его носят характер не хвастовства и кощунства, а дерзкого, смелого вызова «небесных сил» на бой с ним и с русским воинством.

Так, в мезенской былине «Илья и Калин» богатыри Илья, Добрыня и Алеша возвращаются с боя. Они видят великое множество побитых ими татар, и это зрелище наполняет их гордостью.

Как поехали они и путем-дорогою назад — Как лежит-то этой силы да много и премножество. Они тут же сами себе да удивилися: Как еще бы естолько силы, дак и то мы бы выбили. (Григ. III, 38)

В этой песне мертвая сила воскресает, но богатыри побивают и эту силу, после чего спят девять суток и со славой возвращаются в Киев (Григ. III, 98). Никакого покаяния нет. Наоборот, богатыри побивают не только живую татарскую силу – им не страшны никакие мертвецы, не страшна «сила небесная».

Такой же конец мы имеем иногда и в тех случаях, когда хвастают братья долгополые. Сила восстает, но богатыри во главе с Ильей рубят ее и после вторичного боя возвращаются домой (Марк. 94).

Момент вызова на бой принимает иногда чрезвычайно яркую и сильную форму. Так, в отрывке, записанном в Онежском крае, вызов небесам посылают триста богатырей:

Они думали думу крепкую, Крепкую думу заединую: «Кабы было кольцо кругом всей земли, Кругом всей земли, кругом всей орды — Мы всю землю святорусскую повернули, Самого бы царя в полон взяли. Кабы была на небе лестница — Мы бы выстали на небо, Всю небесную силу присекли, Самого бы Христа в полон взяли». (Тих. и Милл. 70)

Так богатыри, спасшие родину от нашествия татар, угрожают земному царю и Царю Небесному – яркое свидетельство революционных крестьянских устремлений. Нет никаких сомнений, что эти революционные, богоборческие элементы в былине появились после попытки придать песне о Калине религиозно-аскетический характер. Эта попытка в лице наиболее даровитых и умных певцов была народом отвергнута, и ей была противопоставлена народная мысль о свержении и пленении русского царя и Царя Небесного.

Не всегда эти песни носят столь ярко выраженный и определенный характер. Есть некоторое количество переходных, компромиссных, противоречивых случаев, представляющих собой как бы промежуточную редакцию между двумя крайними полюсами; они интересны, так как отражают отход от старой трактовки конца песни к новой, революционной трактовке, что соответствует процессу постепенного усиления революционности в крестьянской среде.

18. Василий Игнатьевич и Батыга. Былина о борьбе Ильи с Калиным оказалась в высшей степени жизнеспособной. С течением веков к ней присочинялись, как мы видели, различные концы, тогда как основной костяк – нашествие татар на Киев и их отражение – оставался в основном нетронутым.

К числу былин, созданных позднее и имеющих своим источником былину о Калине, следует отнести былину о Василии Игнатьевиче и Батыге (Батые).

В русском эпосе борьба с татарами сопровождается и осложняется интенсивной социальной борьбой. С течением времени классовая борьба усиливается. Социальный враг в народном сознании становится все более сильным и ненавистным, и борьба с ним в позднейших былинах усилена по сравнению с былинами об Илье и Калине. В былинах об Илье и Калине борьба с татарами есть основное содержание былин, социальная борьба представляет собой ее фон. В былинах о Василии Игнатьевиче мы имеем иное соотношение. Классовая борьба в ней играет решающую роль наравне с борьбой против татарских захватчиков.

Илья Муромец только общается с кабацкой голью, причем общается именно тогда, когда его конфликт с Владимиром достигает высшей точки напряжения. В лице Василия Игнатьевича кабацкий пьяница сам сделан героем. По этому поводу Всеволод Миллер писал: «Видно, что кружало – главный центр притяжения для составителя былины и что она и создана в кабаке, в чаду винных паров» (Очерки русской народной словесности. Т. I, с. 313). Всев. Миллер ничего, кроме кабака, в этой былине не увидел. Между тем она принадлежит к наиболее ярким, наиболее боевым былинам русского эпоса.

Правильную точку зрения на образ Василия Игнатьевича высказал Белинский, несмотря на то что былина о Василии Игнатьевиче в том виде, в каком она известна сейчас, в его время еще не была известной. В сборнике Кирши Данилова этого сюжета нет. Но имя Василия Игнатьевича упоминается в былине об Илье и Калине-царе (К. Д. 25). Здесь Василий Игнатьевич выступает героем наряду с Ильей Муромцем. По этому поводу Белинский пишет: «Пьянство русского человека есть порок, и порок не комический, а трагический»[198]. Этому пороку надо найти историческую причину. Причина лежит в том общественном строе, при котором историческая, государственная активность и инициатива есть привилегия немногих, в то время как большинство обречено на пассивное повиновение. Силы большинства скованы, не находят себе применения и ищут выхода в разгуле. «Неопределенность общественных отношений, сжатая извне внутренняя сила всегда становят народ в трагическое положение», – говорит Белинский.

В критические моменты истории дремлющие народные силы, скованные господствующим классом, ломают оковы и выходят на двойную борьбу: на борьбу с иноземным врагом и на борьбу против своих непосредственных поработителей из числа бояр и князей. Такой момент обрисован в былине «Василий Игнатьевич и Батыга» или «Василий-пьяница».

«В Древней Руси пьянство не считалось пороком», – пишет Белинский. Белинский еще не знал «Повесть о горе» и другие памятники, в которых народ глубоко осуждает именно пьянство. Но в данной былине такого осуждения действительно нет.

Изучение некоторых деталей этой былины дает возможность приблизительно датировать соответствующие части былины. Кабаки появились в России со второй половины XVI века. Слово «кабак» – татарского происхождения. Оно первоначально означало постоялый двор. И. Г. Прыжов пишет: «В Москве в начале XVII века было, кажется, не более двух-трех кабаков, но к концу века они увеличились неимоверно»[199].

Описание кабака, какое дается в былине, исторично для Москвы XVII века. «Гости кабацкие разделяются на два главные рода – одни придут, выпьют и уйдут, другие вечно сидят и пьют. Пьющие на кабаке опять разделяются на два рода: одни – пьяницы из народа, так называемая „голь кабацкая“. Это нищие, беглые, бродяги, воры, мастеровые… Другие же – пьяницы, вышедшие из городского общества, называемые „кабацкими ярыгами“. Это духовные, бояре и подьячие»[200].

В былине о бунте Ильи против Владимира «голь кабацкая» – обозначение для всякого рода неимущих людей. Слово здесь более позднее, чем то, что оно обозначает. Василий Игнатьевич же именно кабацкая голь в подлинном смысле этого слова.

Так же как в былине о бунте Ильи против Владимира, голь кабацкая и здесь противопоставляется князьям и боярам.

Это не значит, что былина о Василии Игнатьевиче сложилась в XVII веке. Но это показывает, что эта былина – относительно поздняя обработка былины о Калине и что многие важные детали ее получили свою форму в XVI–XVII веках.

Былина о Василии Игнатьевиче начинается с запева о турах. Сперанский и другие предполагали, что первоначально содержание песни говорило о поражении русских и что предсказание Богородицы сбывалось. Такое предположение должно быть полностью отвергнуто, так как оно противоречит всем нормам русского эпоса. Поражение никогда в эпосе не воспевается и даже не упоминается.

Былина о Василии Игнатьевиче устойчиво связана с именем Батыя, хотя встречаются и другие имена. По своим действиям Батый ничем не отличается от Калина. Он также подступает к Киеву, засылает послов и т. д. Совершенно несомненно, что имя Батый сохраняет исторические воспоминания о Батые. Однако события, изображаемые в былине, больше напоминают нашествие Тохтамыша на Москву в 1382 году, как это в советской науке было установлено акад. Орловым[201]. Ниже, при анализе былины, это будет видно на материале.

В Киеве нет богатырей по причинам, которые указывались нами выше. С этого момента начинаются отличия былины о Василии Игнатьевиче от былины об Илье и Калине. В былине о нашествии Калина Илья и другие богатыри отсутствуют лишь временно. Сам Владимир их изгнал. Все о них знают и помнят. В былине о Василии Игнатьевиче богатырей не ищут и не зовут, они как будто уже исчезли из эпоса. Как действующие лица они в этой былине роли не играют, хотя о них иногда по разным поводам вспоминают. Василий Игнатьевич пришел на смену старым богатырям, он богатырь иного типа. Он не крестьянин, как Илья Муромец, он выходец из городских низов, из наиболее бедных слоев города. Эту городскую черту в облике Василия Игнатьевича важно отметить, так как она указывает на относительно позднее происхождение этого образа.

Владимир, как всегда перед лицом опасности, при наступлении Батыя теряется и ищет помощи. Иногда он знает, что в Киеве из всех богатырей остался только Василий Игнатьевич, и прямо идет к нему в кабак. Это показывает, что Василий Игнатьевич причисляется к уже известным Владимиру богатырям. В других вариантах Василий Игнатьевич Владимиру неизвестен. Он лицо новое. Вторая версия, несомненно, художественно более удачна и более интересна. Василий Игнатьевич именно не принадлежит к числу старых русских богатырей. Текст Кирши Данилова единственный, в котором Василий выступает совместно с Ильей Муромцем. Если Василий Игнатьевич неизвестен Владимиру, то кто-нибудь должен ему на него указать. В этой роли выступают самые разнообразные лица: Апракса, князья-бояре, кто-нибудь из богатырей или какой-нибудь собутыльник Василия. Узнав о Василии Игнатьевиче, Владимир неизменно лично отправляется в кабак; то, что он здесь застает, описано с величайшим реализмом и несомненно списано с действительности. В своем исследовании о древнерусском жилище С. К. Шамбинаго приводит данные и о русских кабаках. Для кружала строились специальные дома. Подвал предназначался для хранения напитков, а рядом с ним находился омшаник с печью (то есть теплая клеть, выложенная мохом), где грелась вода для разбавления водки. Василий Игнатьевич постоянно лежит на такой печке[202].

Василий уже не идеализированный «святорусский» могучий богатырь. В его облике нет ничего величественного. Он, наоборот, имеет самый жалкий, нищенский вид. Он обычно валяется на печи совершенно нагой, покрытый только рогожей.

А Василий в кабаки Без порток на печи. (Рыбн. 81)

Он спустил с себя решительно все – и свое, и женино.

Он двенадцать годов по кабакам гулял, Пропил, прогулял все житье-бытье свое, Все житье-бытье свое, все богачество. (Рыбн. 174)

Картина эта отражает нравы, не раз засвидетельствованные для Москвы XVII века, когда в государевом кружале спаивали народ ради увеличения доходов казны и когда пьянство фактически поощрялось правительством. «Пили до того, что все пропивали с себя и выходили из кабака буквально голыми, как свидетельствуют об этом, кроме Флетчера, и старинные лубочные картинки»[203]. Так как кабатчики отвечали за жизнь пьяниц, с которых казне был большой доход, на голых иногда надевали «чуйку кабацкую» и оставляли их в кабаке.

Владимиру бывает очень трудно добудиться Василия.

Он спит да храпит, Он как порог шумит. (Григ. 10)

Разбуженный Владимиром Василий Игнатьевич просыпается в состоянии похмелья, которое описывается почти натуралистически:

Еще ох-те мне тошнехонько! Да болит-то моя буйна голова, Горит-то, горит да ретиво сердцо! Да не служат мои да ручки белые, Да не носят меня да ножки резвые. (Марк. 77)

Таково униженное состояние героя. Но унижение это только мнимое. Сцена разговора между Василием и Владимиром на самом деле вскрывает унижение не Василия, а Владимира. Сцена эта напоминает диалог между Владимиром и Ильей в погребе. Противопоставление князя Владимира и пьяницы Василия – одно из столь обычных в народной поэзии противопоставлений простого человека из народа князю или царю. Владимир, стольно-киевский князь, прислуживает кабацкому пьянице, и в этом внешне выражается его унижение. Он дает Василию опохмелиться, иногда сам поднося ему чару; он выкупает его имущество, и в том числе коня и сбрую, заложенные целовальнику, или просто приказывает целовальнику вернуть их ему безденежно.

Когда Василий приходит в себя, Владимир рассказывает ему о беде, угрожающей Киеву, и зовет его с собой во дворец на пир. Но Василий на пир не идет:

Да послушай-ка, Владимир да стольно-киевский! А я нейду нонь к тебе на почестен пир, А я не пью-де твоего да зелена вина. (Григ. III, 59)

Причина этого выясняется из многочисленных вариантов, в которых Василий выражает те же чувства, какие выражает Илья или Самсон в былине об Илье и Калине:

Ты не с нами думу думаешь, с боярами, Могут они тебе способствовать. (Онч. 18) Не с нами вы нынче думу думаете, Не с нами вы толки толчете, Думаете с татарами, с боярами, Еще все с людьми с богатыми. (Аст. 68)

Необходимо обратить внимание на то, что в этом ответе татары и бояре объединены в одно общее понятие, в один лагерь. Этот ответ ставит Владимира в безвыходное положение, так как бояре уже отказались ему помочь. При известии о наступлении Батыя Владимир созвал на пир-совещание своих князей, бояр и купцов, но они не в состоянии принять никакого решения и оставляют Владимира без помощи.

Отказалися князья, его бояра, Уж как те же купцы, люди торговые: Мы не можем со князем думу думати, Мы не можем со князем мысли мыслити. (Григ. III, 65)

Одна из особенностей этой былины, в отличие от былины об Илье и Калине, состоит в том, что татары угрожают не всему городу, а прежде всего боярам и князьям.

В записи из села Павлова (Горьковский край) Батый грозится сварить всех князей-бояр в котле. Они идут к Василию как к своему спасителю, но не догадываются его угостить. Василий берет дверной брус и, помахивая им по крутым бедрам бояр, гонит их перед собой до княжеского дворца.

В конечном итоге, когда ему дают опохмелиться, возвращают ему оружие и коня, Василий Игнатьевич все же берется спасти Киев. Он идет на защиту Киева, но не на защиту князей и бояр.

В летописном рассказе о набеге Тохтамыша на Москву бросаются в глаза два обстоятельства, сближающие летописный рассказ с былиной, чем подкрепляется достоверность как летописи, так и песен. Обострение враждебных отношений между простым московским людом и боярством в момент нашествия Тохтамыша достигло такой степени, что вылилось в открытое восстание. С приближением Тохтамыша в Москве поднялся «мятеж велик»: «Овии бежати хотяху, а инии в граде седети хотяху. И бывше межи их распре велице, и возсташа злии человеци друг на друга и сотвориша разбой и грабежь велий». Бежать из Москвы хотели преимущественно богатые. Население же не пускало их, их убивали, отнимали у них «имение» и «богатство». «Преобидели» даже самоё великую княгиню Евдокию, хотевшую выехать из Москвы. Утихомирил всех, организовав оборону и «укрепив град», некий князь Остей[204].

Картина весьма сходна с той, какую можно наблюдать в былинах об Илье и Калине: народ требует обороны, богатые думают о личном спасении и обеспечении имущества. Народ разбивал погреба богачей и в пьяном виде грозил Тохтамышу и выражал ему свое презрение. Летопись повествует об этом так: «И изношаху ис погребов меды господскиа и упивахуся до пиана и шетающеся пьяни, глаголюще: не устрашимся нахожениа татарьского, имеем бо град камень тверд и врата железна, и не терпят татарове стояти под градом нашим долго понеже имеют сугуб страх: извнутрь града от нас боятся, а отъвне града от князей наших устремлениа на них боятся; и се и сами тии татарове вскоре убоятся и побежат в поле, в своя си»[205]. Далее летопись сообщает о тех насмешках, с какими со стен города москвичи обращались к татарам. Все это показывает ту степень возбуждения, в какой находился народ. Сдавленные силы, как выражается Белинский, нашли себе выход. Народ взял судьбу города в свои руки. Василий Игнатьевич – один из многих, отчаянная голова, из толпы, не боящейся татар, так как чувство страха этим людям вообще неизвестно. В то время как богатые думали о спасении своего имущества, массы населения думали о сопротивлении и нисколько не сомневались в своем успехе.

Былина о Василии Игнатьевиче известна в двух редакциях. В одной из них главное содержание составляет борьба с Батыем, в другой борьба с татарами служит только фоном, на котором развивается борьба с боярством.

В первой версии Василий Игнатьевич, опохмелившись и вернув себе свое вооружение, подымается на городскую стену и пускает в татарский стан три наговоренных стрелы: одной стрелой он убивает сына Батыя, другой – его зятя, а третьей – дьяка.

Акад. Орлов обратил внимание на то, что сходная деталь имеется в летописной повести о набеге Тохтамыша на Москву. «В повести рассказывается о подвиге некоего гражданина московского ремесленника, суконщика Адама, который, с Фроловых ворот (теперь Спасских) пусти стрелу из самострела и уби некоего от князей Ордыыньских сына, нарочита и славна суща, и велику печаль сотвори Тахтымашу-царю и всем князем его»[206].

Акад. Орлов не делает из этого сходства никаких выводов. Можно все же предположить, что в основе и летописного рассказа, и былины лежит имевший место действительный факт. Эпос приобретает бо́льшую историческую конкретность, чем прежде, и начинает предвещать будущую историческую песню, где подлинные события передаются с большей точностью, чем в эпосе.

Далее в развитии событий следует уже художественный вымысел. Батый посылает в Киев грамоту и требует выдачи виноватого, то есть убийцу его сына, шурина и советника. В этой версии Василий Игнатьевич сам идет в стан Батыя.

Мы ожидали бы, что Батый немедленно распорядится казнить Василия Игнатьевича. Но этого не происходит. Василий вступает с Батыем в переговоры.

Мы уже знаем отношение народа к переговорам с неприятелем. Народ не признает никаких переговоров с неприятелем во время войны. Он признает только разгром его. Мы знаем, что князья в течение векового ига не раз вели переговоры с татарами. Они были к этому вынуждены, но фактически эти переговоры не всегда носили достойный характер. Известно также, что некоторые князья прибегали к помощи ханов в своих междоусобицах. Эпос показывает, как народ относился к такого рода переговорам. Переговоры, в которые вступает с Батыем Василий Игнатьевич, представляют собой военную хитрость с целью уничтожения врага. Здесь в основном та же ситуация, что и в былине о Калине и Илье.

Василию Игнатьевичу удается завоевать доверие Батыя, он предлагает ему свои услуги в борьбе против Киева:

И дай-ка мне силы сорок тысячей, Я поеду нынь ко городу ко Киеву, К ласкову князю ко Владимиру. А мы Киев-град огнем пожгем, А Владимира в полон возьмем. (Рыбн. 161)

Василий прельщает Батыя тем, что он знает все слабые места обороны Киева:

И я теперь же во Киеве повысмотрел, И я же во Киеве повыглядел, Где были воротца отложенные И где были воротца незаложенные. (Там же)

Батый поддается обману.

И на тыя лясы Батыга приукинулся И дал ему силы сорок тысячей. (Там же)

Эту армию Василий Игнатьевич всегда заводит в глушь и уничтожает. Что он один уничтожает войско в 40 000 человек, певцов не удивляет и не останавливает. Василий в этом случае поступает так же, как и другие эпические герои.

Узнав о разгроме своего войска, Батыга всегда бежит с уже известной нам клятвой никогда больше не возвращаться в Россию. Таково содержание песни в данной ее версии.

В другой версии действие развивается иначе. Начало в обеих версиях одинаково. Расхождение начинается с того момента, когда Батый требует к себе на расправу «виноватого».

В данной версии Владимир созывает совещание из князей и бояр, чтобы решить, как поступить.

«Что нам за пьяна Василия Игнатьевича — Стоять или выдать его?» Тогда князья-бояре отвечали: «Что нам за него стоять, Он его, собаку, только что раздразнил». (Милл. 47)

Бояре всегда выдают Василия Батыю:

Нам больше Васеньки не надобно. (Аст. 68)

Бояре выдают татарам своего защитника и делают это совершенно легко и цинично. Он их политический враг, и они рады от него избавиться. В данном случае бояре соблюдают интересы татар против интересов народа. Это помогает нам понять, почему в этой версии Василий поступает с боярами так же, как они с ним. Он соединяется с татарами против князей и бояр.

Как и в предыдущей версии, Василий предлагает свои услуги Батыю, но на этот раз в его предложении нет обмана. Его предложение включает только одно условие, одну оговорку: он готов вести татар на Киев, но не на весь Киев, а только на бояр, князей и купцов. Об этом он заключает с татарами определенный договор:

Как и еду ле я с вами в стольно Киев-град, Я грометь, шурмовать да стольно Киев-град, Мы повыбьем-де всю силу да самолучшую, Уже мы тех же бояр да толстобрюхиих. Только тот с вами залог да я положу нынь: Чтобы оставить князя да со княгинею. (Онч. 4) Уж вы здравствуйте, пановья-улановья! Уж вы ой еси, пановья-улановья! Вы подите теперь в стольне Киев-град, Уж вы грабьте князей да нонче бояров, Уж вы тех же купцов, людей торговых-е, Уж вы грабьте у их да золоту казну; Не ворошите только князя-то Владимира, Уж вы той-де княгини-то Опраксеи. (Григ. III, 65)

Эти слова показывают, что в данную эпоху в эпосе не может быть союза народа с боярами против татар, но возможно обратное соотношение: союз с татарами против бояр. Временный союз с татарами, который заключает Василий Игнатьевич против бояр и князей, показывает ту бездну отчаяния, в которую был ввергнут народ, испытавший двоякий гнет: гнет татарского порабощения и гнет княжеско-боярской феодальной эксплуатации. Свой боярин мог временами представляться хуже татарина. Крестьянская близорукость и ограниченность сказываются в том, что союз заключается не с татарским народом, а с самим Батыем и что этот союз заключается только против бояр и князей, но не против Владимира, для которого делается оговорка, согласно которой он не должен пострадать. Владимир со стороны народа подвергается насмешкам, унижению, угрозам, но он никогда не свергается – ни в более раннем, ни в более позднем периоде развития эпоса.

И тем не менее нарастание крестьянских революционных настроений ясно прослеживается в развитии эпоса.

В своей борьбе против бояр Василий идет дальше, чем Илья Муромец. Илья Муромец только в редких случаях распоряжается казнить князей и бояр. Василий Игнатьевич ведет против них войско. Он творит расправу, которая предвещает события и песни крестьянских войн времен Разина и Пугачева. Во главе войска он входит в город как грозный мститель.

Пошли-то они да в стольно Киев-град, Да увидели бояра толстобрюхие. Да не чудо ли, братцы, не диво ли, Да Васька Игнатьев передом идет! (Онч. 17) А били они бояр, нонче вешали, А погромили они да злата, серебра. (Григ. III, 59) А приходят они да в стольне Киев-град, Они грабят купцов да князей-бояров, Они множество награбили золотой казны. (Григ. III, 65)

В единичных случаях Василий готов не пощадить и самого Владимира.

А пошел-то он во гридню во столовую, Ко тому же ко князю ко Владимиру, Хватал он столешенку дубовую, Хотел он убить князя Владимира. (Онч. 17)

Казни Владимира не происходит. Василий его щадит, внимая его мольбе, но щадит не по доброте своего нрава, а потому, что для такой расправы еще не настал исторический момент.

Да взмолился ему да тут Владимир-князь: Ты оставь на покаяние грехом тяжкиим, Не убей же ты во гридне князя Владимира. (Онч. 4)

Василий одерживает полную победу над своими врагами, над князьями-боярами. Тем не менее этой победой былина не может кончиться: победа куплена слишком дорогой ценой – отдачей Киева татарам. После расправы с боярами должна начаться расправа с татарами. Союз с одними врагами против других должен оказаться несостоятельным с того момента, как цель этого временного союза будет достигнута. Никакое постоянное соглашение между русским героем и татарами невозможно. Союз с одними врагами против других может быть только временным.

Немедленно после одержания победы между Василием и его временными союзниками начинается глубокий разлад. Внешние поводы для разлада могут быть различны, причина их одна; художественно наиболее удачной формой разлада следует признать тот случай, когда татары не соблюдают условий договора. Так, в нижегородской былине грабеж должен продолжаться только три часа и не должен касаться княжеского двора. Этот договор нарушается. Василий сам становится на защиту княжеского двора и рубит головы тем, кто туда «суется».

Тогда три часа проходит, Собака Батый Каманович из города не выходит. Тогда добрый молодец сел на добра коня И начал по улицам ездить И басурманскую силу бить. (Милл. 47)

Несоблюдение договора означает, что татары, стремясь убить Владимира, посягают на национальную независимость русских, что взамен власти Владимира они хотят поставить свою, татарскую власть.

Чаще конфликт начинается с того, что при дележе добычи татары обделяют Василия. Они его связывают по рукам и ногам. Василию не нужно богатства, но неправильный дележ открывает ему глаза на подлинное положение вещей. Он разрывает путы, набрасывается на татар и всегда лично изгоняет их из Киева и иногда убивает Батыя, иногда заставляет его бежать. Василий никогда не присваивает себе награбленного татарами у богачей. Он всегда приносит это имущество Владимиру. Он отдает ему золото, серебро и «вещи разные», отнятые у богачей. От всякой награды, как от награды денежной, так и от земель и городов, он отказывается.

Как былины об Илье и Калине, так и данная былина кончается полным изгнанием татар из Киева и пределов Руси. На данной ступени исторического развития борьба с поработителем внешним была более актуальной и нужной, чем борьба с классовым врагом. Василий Игнатьевич изгоняет татар, но Владимир остается на месте, остаются на месте и князья и бояре. Развитие эпоса показывает, что по мере того, как разрешалась борьба за национальную независимость и свободу, становилась на очередь борьба за независимость социальную. Мысль о том, что можно разгромить бояр при помощи татар, – весьма наивна, и она, как мы видим, в былине и не осуществляется. Но возможность такой мысли в эпосе XVI–XVII веков весьма симптоматична и показательна для созревающих в крестьянстве бунтарских устремлений.

3. Добрыня и Василий Казимирович

Былины об отражении татар всегда кончаются полным изгнанием татар навсегда из пределов России. Фактически такой битвы, такого дня, с которого можно было бы считать Русь освобожденной, назвать нельзя, так как освобождение совершалось постепенно. В эпосе дело обрисовывается так, как будто татары появлялись всего один раз и сразу же были изгнаны из пределов Руси.

Былина о Добрыне и Василии Казимировиче показывает борьбу в иных формах. Нашествие татар завершилось длительным игом. Былина о Добрыне и Василии Казимировиче отражает отношение народа к этой зависимости.

Нашествия в этой былине нет. Нашествие уже позади, и Владимир показан данником Золотой Орды. Былина отражает следующий за нашествием этап в развитии русско-татарских отношений.

Былина эта не принадлежит к числу наиболее распространенных. Всего опубликовано 19 записей ее[207]. Записи охватывают все основные районы распространения былин, кроме Поморья и Пинеги. Наибольшее количество записей падает на Онежский край. Тип былины в целом устойчив.

Большинство исследователей, писавших об этой былине, считало, что она отражает свержение ига, что она была создана уже после этого свержения*.

Мы не можем согласиться с мнением о сравнительно позднем происхождении этой былины. Как и другие былины об отражении татарского нашествия, эта былина о свержении владычества татар была сложена не после того, как владычество было уничтожено, а до этого, отражая стремление народа к свержению этого владычества, а не регистрируя совершившийся факт.

В таких формах, в каких в былине совершается это событие, оно в истории происходить не могло. Так, как оно происходит в былине, освобождение может совершиться только в песне, где высказывается мечта о будущем. Оно носит фантастический характер. Но вся обстановка, формы зависимости русских от Орды, народная оценка сложившегося положения – все это обрисовано в былине верно вплоть до деталей.

Данная песня, как и многие другие былины, начинается с пира у Владимира в Киеве. Здесь, как обычно, все наедаются и напиваются. Однако пир и в данном случае представляет собой не столько пир, сколько совещание, на котором решаются дела общегосударственной важности.

На этом пиру Владимир предлагает назначить лицо, которое отвезло бы Батыю дань за двенадцать лет. Имя Батыя стабильно для большинства вариантов этой песни, и оно здесь не случайно. Оно стало именем нарицательным для обозначения лица, возглавляющего татарскую власть. Оно в некоторых случаях сохраняется совершенно точно в привычной для русских форме, в других искажается, но эти искажения более или менее сохраняют первоначальное звучание или следы его (Батый, Батей Батеевич, Абатуй Абатуевич, Бутеян Бутеянович, Батырь Кайманович, Батур Батвесов). Он пребывает в Орде неверной, в Большой Орде, Земле неверной, Ордяной земле. Встречается также Литва и Сорочинская земля.

Владимир обращается к присутствующим:

Кого послать, братцы, из вас повыехать Во дальние во земли в Сорочинские, К королю-то Бутеяну Бутеянову: Отнести-то надоть дани-выходы За старые годы и за нынешни. И за все времена да досюлешны, Неполна государю за двенадцать лет? (Рыбн. 8)

Эти слова показывают, что Владимир, и с ним вся Русь, находится в зависимости от татарского владычества. В этом и состоит завязка былины, а содержание ее выражает народное отношение к этой зависимости. Владычеству татар Владимир не оказывает никакого сопротивления. Он, наоборот, полностью покоряется татарским требованиям. Батыя он называет «государем».

Изображаемое в былине положение полностью исторично. Дань составляла финансовую основу государственной организации Золотой Орды. Зависимость русских князей от татарских ханов началась именно при Батые. Первым из русских князей был вызван к Батыю Ярослав Всеволодович, занявший владимирский великокняжеский стол после гибели старшего брата Юрия на реке Сити в 1238 году. Отношение князей к начавшейся зависимости было неодинаково. Южные князья не сразу поехали к Батыю, черниговский князь Михаил бежал в Венгрию. Туда первоначально удалился и Даниил Галицкий. Однако сопротивление было бесполезно. Оно вызывало карательные набеги, приводило к уничтожению укреплений и гибели людей. Такие князья, как Александр Невский, стремились к мирному урегулированию отношений, чтобы сохранить и укрепить народные силы для решающего удара.

Былина отражает тот период в развитии русско-татарских отношений, когда народное сознание не допускало дальнейшей зависимости и требовало уничтожения ее. Этому соответствует то, что форма внесения дани, изображенная в былине, а именно отвоз дани в Орду, есть более поздняя форма уплаты ее. Первоначально дань не отвозилась, а вносилась уполномоченным от Орды баскакам. Только с XIV века дань собиралась самими князьями и вручалась ордынским чиновникам, и еще позже дань отвозили в Орду без посредства уполномоченных из Орды. В былине князь сам отсылает дань в Орду, без посредства уполномоченных.

Былина не изображает того бедствия, какое представлял собой татарский гнет, так как предмет ее – не описание гнета, а освобождение от него. Дань ложилась тяжелым бременем прежде всего на крестьян. От дани были избавлены только духовенство и церковные люди. Золотоордынские ханы выдавали митрополитам особые ярлыки, подтверждавшие за русской церковью свободу от дани и других повинностей. Дань собиралась с неимоверной жестокостью. Тех, кто не был в состоянии платить, уводили в рабство. Имущие и сильные перелагали на трудящихся всю тяжесть поборов; по словам современника, «творяху бо бояре себе легко, а меньшим зло». Неоднократно насилия татар приводили к открытым возмущениям и восстаниям[208]. Идеология этих восстаний, народное возмущение и выражены в этой былине.

Предварительное собирание дани с отдельных лиц в былине не описывается. Владимир выдает сокровища из своих погребов, и певцы не упоминают о том, откуда и как эти сокровища попали в его казну.

Для нас не безразлично, что именно Владимир посылает в Орду. Во многих песнях имеется перечисление. Прежде всего называется золото и серебро.

Кто бы свез сорок тысяч чиста серебра, Кто бы свез сорок тысяч красна золота, Кто бы свез сорок тысяч скатна жемчуга. (Тих. и Милл. 37) Двенадцать тысяч золотой казны, На двенадцать тысяч чистого серебра, На двенадцать тысяч крупного жемчугу. (Кир. II, 90)

На втором месте стоит наиболее ценный товар, производившийся Россией тех времен, – пушнина.

Кто бы свез сорок сороков черных соболей. (Тих. и Милл. 37)

В некоторых песнях упоминаются еще лошади.

Кабы сорок свезти да ему жеребцов, Кабы тех же жеребцов синегривыих. (Онч. 65) Кто бы свез сорок сивых жеребцов. (Тих. и Милл. 37)

Слово «сорок» в этих случаях, равно как и «сорок тысяч», не следует понимать буквально. «Сорок» в фольклоре означает множество. Название этих товаров вполне исторично. Несомненно, что золото, серебро и пушнина составляли один из главных предметов поставок. Взимание дани лошадьми также вполне исторично, так как конное войско монголов всегда требовало большого количества лошадей. Разумеется, что фактически номенклатура поставляемых товаров была более разнообразна, но былина упоминает лишь о главнейших.

Из товаров, называемых реже, обращают на себя внимание предметы, связанные с охотой. Так, в некоторых вариантах требуется отвезти соколов и белых кречетов (Онч. 65) или же нужны черные выжлоки, то есть охотничьи собаки (Тих. и Милл. 37). В этой же связи упоминаются и продукты охоты – лебеди и мелкая пташка. «Одной из повинностей было содействие ханской охоте. Ханские ловцы „какова лова ни буди“, в частности сокольники, могли требовать от населения не только корм, но и живую силу себе в подмогу»[209]. Хотя исторические документы и былина расходятся в деталях, несомненно, что требовалось содействие ханской охоте.

Кроме драгоценностей, пушнины, лошадей, предметов, связанных с охотой, требовалась поставка живой силы. Известно, что татары, захватывая города и уничтожая население, оставляли в живых ремесленников, знающих какое-либо мастерство, так как производственная культура кочевников была ниже русской высокой технической культуры. Мастера уводились в плен. Та же участь нередко постигала женщин. Соответственно в некоторых вариантах сообщается о требовании отвезти в Орду молодцев и красных девушек.

Член-корр. АН СССР С. В. Бахрушин пишет: «Сверх дани ханы могли требовать подарков деньгами или чаще товарами… Кроме того, князья от себя приносили „дары“ или „почестья“[210]. В мезенской былине, кроме дани, требуется отвезти подарки.

А да свези ему нонче подарочки. (Григ. III, 54)

Подарки эти состоят из соколов, кречетов и лебедей, которые в данном варианте не входят в дань, а отвозятся сверх дани. В одном случае Владимир поручает также вместе с данью отвезти «повинную грамоту».

Таковы поручения Владимира. Мы уже знаем, что героем этой песни является Добрыня. Тем не менее теперь, когда надо откликнуться на призыв Владимира отвезти дань, вызывается не он, а Василий Казимирович.

Всеволод Миллер недоумевал, почему не Добрыня, а другой герой берется исполнить поручение князя. Ответ на это очень прост: потому что требование Владимира не соответствует историческим стремлениям русского народа, который не признавал правомерности беспрекословного повиновения татарам и исполнения всех их требований. Народ требовал сопротивления. Добрыня, как выразитель народной мысли, не может взяться за поручение Владимира.

Предложение Владимира встречается глубоким молчанием.

Все богатыри за столиком утихнули, Приутихнули да приумолкнули. (Рыбн. 8)

Одни молчат из страха, они «тулятся» один за другого, другие выражают молчанием свое неодобрение.

Из этого неловкого положения выручает Василий Казимирович. В обрисовке Василия Казимировича нет полного единства. B некоторых случаях он представляет собой тип верного служаки, полностью преданного Владимиру, ни о чем не спрашивающего и никогда не задумывающегося над смыслом его поручений.

Сослужу тебе я служебку великую, Съезжу в Орду во неверную, К тому царю ко Батырю Кайманычу, Отвезу ему все дани-пошлины И все выходы княженецкие. (Кир. II, 90) Куда меня пошлешь, я тебе рад служить. (Кир. II, 83)

Василий вызывается по горячности, потому что отказ от такого трудного поручения представляется ему позором, которого он допустить не может. Вызываясь съездить в Орду, он думает, что спасает честь русского богатырства.

Такая трактовка образа Василия Казимировича должна быть признана художественно наиболее удачной. В этих случаях сознание Василия Казимировича противопоставляется образу мыслей Добрыни, который думает совершенно иначе.

В других вариантах Василий Казимирович изображается несколько иначе. Он по своему типу приближается к Добрыне, и они действуют вдвоем, как друзья, кровные братья и единомышленники. Так, например, в сибирской песне, согласившись выполнить поручение Владимира, Василий Казимирович вдруг жалеет о своем согласии и впадает в уныние.

Тут Василий закручинился И повесил свою буйну голову, И потупил Василий очи ясные Во батюшко кирпищат пол, Надевал он черну шляпу, вон пошел. (Тих. и Милл. 37)

Он вешает голову не потому, что он испугался трудностей, а потому, что он вдруг понимает, что взялся за поручение, недостойное богатыря. Отвезти Батыю дань, да еще с подарками и повинной грамотой, – это значит унизить русское достоинство. Роль такого посла не почетная, а унизительная.

Именно такова с самого начала точка зрения Добрыни. Он, правда, соглашается сопутствовать Василию, но, как это будет видно в дальнейшем, не с тем, чтобы отвезти Батыю дань, а чтобы избавить от нее Владимира. В упомянутом сибирском варианте Василий, в кручине покинув палаты Владимира, встречает Добрыню на улице. Добрыня его участливо расспрашивает. Василий обо всем рассказывает ему с большой неохотой, а Добрыня отвечает:

Не возьмем везти от князя от Владимира, Не возьмем от него дани-пошлины: Мы попросим от собаки Батура Батвесова, Мы попросим от него дани-пошлины.

Кручина Василия Казимировича сразу проходит.

А тут молодцы побратались, Воротились назад ко князю Владимиру. (Тих. и Милл. 37)

Они ему возвещают:

Гой еси, ласковый Владимир-князь! Не желаем мы везти от тебя дани-пошлины.

Они заставляют Владимира выдать им ярлык с требованием дани от Батыя.

Чаще, однако, герои о своих намерениях ничего не говорят и уже на месте непосредственно вступают в борьбу с Батыем.

Таким образом, Владимир представляет княжескую точку зрения, Добрыня – народную, Василий же Казимирович начинает как исполнитель воли Владимира, но постепенно – у разных певцов по-разному – принимает точку зрения Добрыни. Официальный уполномоченный Владимира – Василий. Он всегда ведет все переговоры с Батыем. Но сила не в нем, а в сопровождающем его и помогающем ему Добрыне.

Путь героев никогда подробно не описывается. Точно так же никогда не описывается Орда, так как народ ее не знает. Мы сразу, без промежутков, переносимся на новый театр действий, в несколько фантастические палаты Батыя, куда уже прибыли Василий Казимирович с Добрыней.

Если до сих пор стиль былины был совершенно реалистическим и повествование вполне соответствовало русской исторической действительности, то с данного момента былина приобретает несколько сказочный характер, хотя целый ряд деталей и общая тенденция ее исторически верны.

Батый встречает героев с насмешкой:

Что это прилетели за две пташки, за две русскиих! Не бывать вам, молодцам, на святой Руси, Не видать вам, молодцам, князя Владимира И не гулять по конным по площадям! (Кир. II, 90)

В тех случаях, когда Василий Казимирович изображен покорным слугой Владимира, он заявляет о том, что они привезли от Владимира дань, и предлагает ее взять, а Батый эту дань принимает.

Для слушателя ясно, что между Батыем и героями должно произойти столкновение и что мирная встреча невозможна, но пока еще неясно, как это ожидаемое столкновение произойдет, с чего оно начнется.

Оно начинается с того, что Батый предлагает героям всякого рода состязания с ним или с его татарами.

Состязания не всегда ясно мотивированы. Они внешне не очень хорошо вяжутся с ходом событий, но внутренне необходимы и уместны, так как идут нарастающим порядком и кончаются побоищем. Состязания служат выражением нарождающегося и развивающегося конфликта.

Батый принимает дань, но он хочет захватить еще и послов и не пустить их обратно на Русь. С этой целью он предлагает Василию Казимировичу поиграть с ним в шахматы и прозаложить свою голову.

Факт, что русские послы задерживались ханами в Орде и подвергались смерти за непокорное поведение, вполне историчен. Хан в былине ищет поводов для «законного» умерщвления русских послов. Это совершенно ясно в тех, например, случаях, когда Василий Казимирович, вместо того чтобы покорно уплатить дань, предъявляет ярлык от Владимира, по которому самому Батыю предлагается отныне платить дань Владимиру. В ответ на это требование Батый говорит: «Отсель тебе не уехати» – и предлагает поиграть в шахматы. Таким образом, состязания представляют собой коварную попытку погубить послов, чему они сами должны дать повод, проиграв состязания. В печорской традиции Батый не хочет даже принимать дани, пока герои не вступят в состязание с ним самим или его татарами.

Как сослужите вы службу, я приму казну, Не сослужите службы – головы срублю. (Онч. 11)

Все это объясняет и те случаи, когда без всякой внешней причины Батый предлагает героям состязаться.

Состязаний, как правило, бывает три: игра в шахматы, стрельба и борьба.

Эти виды состязаний в эпосе и сказке иногда имеют место в борьбе за невесту. Следы такого применения их имеются в печорской былине (Онч. 65). Здесь герой играет в шахматы не с Батыем, а с его дочерью и стреляет из лука, принадлежащего ей же. Однако этим объясняются только некоторые из форм состязаний, но этим не объясняется их смысл в данной песне. Чтобы выяснить смысл и значение состязаний в этой былине, они должны быть рассмотрены подробнее.

Первое испытание состоит в том, что герои должны сразиться с Батыем в шахматы.

Ты горазд ли со мной играть во шахматы? (Онч. 65)

Василий Казимирович никогда не берется ни за одно из состязаний. Теперь, когда для героев наступил момент решающего испытания, на первый план выступает главный герой песни – Добрыня. Василий Казимирович говорит:

Я надеюсь на Мать Пресвятую Богородицу, Да надеюсь на родимого на брателка, На того на братца названого, На того Добрыню Никитича. (Тих. и Милл. 37) С измалехонька Добрынюшка тешился, С малыми ребятами игрывал. (Кир. II, 83)

Добрыня сделан героем этой песни отнюдь не случайно. Мы уже знаем, что Добрыня представляет в эпосе русскую культуру. Встреча Добрыни с Батыем в народном понимании есть встреча русской национальной культуры с варварством поработителей. Со стороны Батыя все три состязания ведутся нечестно. Шахматы представляются татарской игрой, которую Батый хорошо знает, тогда как русским эта игра неизвестна. Но Добрыня, получивший хорошее воспитание, знает и эту игру и садится с Батыем за стол. Хотя в изображении певцов Добрыня превосходно знает игру в шахматы, сами певцы, как это видно из описания хода игры, с ней совершенно не знакомы ни в одном случае. Добрыня выигрывает партию с третьего или четвертого хода.

Кликнули Добрыню Никитича, Подернули столы белодубовые, Выдернули тавлеи вальящаты. Первую тавлеюшку царь ступил, Другую тавлеюшку Добрыня Никитич млад, Третью тавлеюшку царь ступил, Четвертую Добрыня Никитич млад: Больше царю ступить некуда. (Кир. II, 83)

Обращает на себя внимание, что игра здесь названа тавлеями. Игра в тавлеи – другая игра, и певец спутал ее с шахматами. В тавлеи «играют на низеньком столе; у каждого игрока по шести мест (квадратов), по которым мечут белые и черные камушки»[211]. Игра в тавлеи есть, таким образом, особая игра в кости, требующая большой ловкости. Можно предполагать, что первоначально в былине фигурировала именно эта игра и что она впоследствии была вытеснена шахматами, известными лишь понаслышке. Кроме шахмат, в самых неопределенных выражениях называются и другие игры, как шашки, кости и карты, причем эти игры сочетаются между собой.

И стал Батур играть костью-картами Со младым Добрынею Никитичем. (Тих. и Милл. 37) А есть ли у тебя да таковы игроки А с моими игроками поиграти нонь А во те же во карточки во шахматы? (Григ. III, 54)

Какова бы ни была игра, Добрыня всегда выигрывает. «Собака» Батый не может его обыграть.

Обыграл Добрыня Никитич млад. (Там же)

Батый потому принуждает Добрыню играть в шахматы, что он великий мастер этой игры; он заранее убежден, что победа останется за ним, так как он полагает, что русские этой игры не знают. Таким образом, состязание ведется с неравными силами, и на этом строится расчет Батыя на победу.

Еще более нечестный характер носит второе состязание, состоящее в стрельбе.

Как и игра в шахматы, это состязание имеет очень разнообразный характер. Неравное положение состязующихся состоит в том, что Батый выбирает лучших стрелков, тогда как русским послам выбирать не из кого.

А есть ли у вас да таковы стрельцы А с моими стрельцами да пострелятися А во ту же во меточку во польскую, А во то вострие да во ножовое? (Григ. III, 54)

Батый выбирает сперва триста стрельцов, потом из них выбирает тридцать и уже из тридцати отбирает трех самых лучших стрельцов. Этим создается неравенство положения. Один Добрыня должен оказаться и лучшим игроком, и лучшим стрелком. Такое неравенство иногда оттенено в словах Василия Казимировича, который отвечает Батыю:

Я такой стрельбы у тебя не знал И таковых людей не брал из Киева. (Тих. и Милл. 37) Ах ты гой еси, Батый-царь! Я не знал, право, охоты твоей царской, Не знал охоты твоей боярской: Не брал из города умильных (умелых) стрельцов. (Кир. II, 83)

Василий Казимирович опять надеется только на Добрыню. Русские герои не боятся неравного положения. Татарские стрелки оказываются стрелками плохими. Один раз они дают недолет, второй – перелет, а в третий «и совсем не попадают». Добрыня оказывается искуснее их. Он попадает в ножовое лезвие так, что оно делит стрелу пополам; Добрыня предлагает взвесить половинки, так как он знает, что они совершенно равны.

А еще тут у царя да вся утеха прошла. (Григ. III, 54)

Таков один вид стрельбы. Предметом состязания здесь служит меткость. Нужно попасть или в лезвие ножа, или в колечко, или в копье, поставленное в поле. С меткостью сочетается дальность: мишень ставится на расстоянии трех верст. И в меткости, и в дальности стрельбы русские превосходят татар.

Другой вид стрельбы имеет целью испытать силу выстрела. Стреляют в дуб, причем от стрелы Добрыни кряковистый дуб разлетается на щепы. Иногда эти два вида стрельбы сочетаются: в дуб надо стрельнуть сквозь колечко.

Испытание в силе, дальности и меткости стрельбы иногда осложняется тем, что лук чрезвычайно тяжел и туг. Обычно этот лук принадлежит самому Батыю. Его несут 30 (90 и т. д.), а стрелы несут 6 (30 и т. д.) татар. Иногда требуется только натянуть этот лук и суметь выстрелить из него в пространство. Чаще именно из этого лука надо попасть в цель.

Это испытание опять приходится выдерживать одному Добрыне. Чтобы выстрелить из такого лука, требуется огромная физическая сила. Тяжелый неуклюжий лук рассчитан на такого же тяжелого стрелка. Но Добрыня все же одерживает верх. Он строен, подвижен и мускулист. Сила в нем огромная, но она не видна на первый взгляд, не бросается в глаза. Батый заранее торжествует, но Добрыня и в этом случае выигрывает состязание. В описании стрельбы из лука Добрыней певцы достигают высокой степени поэтичности. Картина стрельбы полна величия, стремительности и энергии.

Берет ли Добрыня ручкой правою, Кладет ли Добрыня под ножку под левую, С левыя ножки на право плечо: Заскрипели только полосы булатные, Заревели змеи у туга лука, Изломалась полоса булатная, Со бедра Добрыня бросил лук о землю. (Кир. II, 83)

Из этого описания можно судить об устройстве лука: он выложен металлическими полосами, которые должны придать ему тугость, эластичность и прочность. Под змеями в данном случае понимается тетива. Обычно при натягивании лука «тетива поет». Вместе с тем упоминание змей может восходить к резьбе, которой украшали лук. В другом варианте стрельба описывается несколько иначе:

Стал натягивать Добрыня тугой лук, И заревел тугой лук, как лютые звери. (Тих. и Милл. 37)

Об этом луке Добрыня всегда говорит с величайшим презрением: в его руках лук ломается, и он бросает его на землю.

Дрянное лучонушко, пометное, Не с чего богатырю святорусскому повыстрелять. (Рыбн. 8) Кабы у нашего-то у князя у Владимира, Кабы этими луками бабы шерсти бьют. (Они. 65)

Этому татарскому луку противопоставляется Добрынино «лучишко дорожное». Это обыкновенный, бесхитростный небольшой русский лук, даже не боевой, а «дорожный», маленький; но этот лук лучше, чем татарский тяжелый и огромный неуклюжий лук. Из своего лучишки Добрыня стреляет по дубу с такой силой, что расшибает его «в черенья». Так Добрыня демонстрирует превосходство русского оружия над татарским.

Конфликт в этих двух состязаниях еще не носит военного характера, как и предметом былины в целом не является война. Содержанием былины является постепенное разоблачение слабости врага и сознание превосходства и перевеса русских. Это приводит к сознанию, что татарская власть держится не своей силою, а слабостью и нерешительностью князей, готовых платить дань, вместо того чтобы оказывать сопротивление. Требуется только незначительный толчок для окончательного свержения этого ига, и такой толчок дается героями, носителями народной исторической мысли.

Конфликт нарастает, усиливается. Первое состязание носит мирный характер, хотя исход его уже показывает силу и превосходство русских. Второе состязание обнаруживает силу и совершенство русского оружия и умения владеть им. Третье состязание выливается в открытую борьбу, которая переходит в сражение. В качестве третьего состязания Батый предлагает борьбу. Несправедливый, нечестный характер этих состязаний также идет в нарастающем порядке. Батый выставляет против одного Добрыни сразу нескольких борцов, которые должны превосходящими силами просто убить Добрыню.

Но как неравенство положения не смущало Добрыню в первых двух случаях, так оно его не смущает и теперь. Он, очевидно не без сарказма, видя, что против него выставляется несколько человек (а в сибирском варианте вся несметная сила татар), спрашивает Батыя, как ему бороться – с каждым в отдельности или «со всема вдруг»?

Уж ты как мне прикажешь нонь боротися, Со всема ле мне вдруг, ле по единому? (Онч. 11)

На этот вопрос Батый всегда отвечает уклончиво. Он не хочет прямо сказать, что Добрыня должен бороться один против многих, но и не хочет, чтобы бойцы бились в одиночку.

А боритесь-ка вы нонь, как нонь знаете. (Григ. III, 54)

Добрыня всегда, без всяких исключений, избирает более трудный, а потому и более почетный способ борьбы. Он борется со всеми сразу.

Расправа его с татарами весьма коротка. Он всех трех или даже семерых отобранных для борьбы татар берет «в охабочку» и сжимает их так, что из них и дух вон. В других вариантах он подымает их выше головы и бросает об землю с такой силой, что «тут-то ле им да смерть случиласе» (Онч. 65).

В этой борьбе Добрыня входит в азарт. Состязание превращается в кровавую битву.

А богатырская тут кровь да раскипелася, А могучи его плеча расходилися, А белы его руки примахалися, А резвы его ноги приходилися. (Григ. III, 54)

Он уже не может остановиться и бросается на татар. Тем временем и Василий Казимирович не дремлет. Не имея под руками оружия, он схватывает первую попавшуюся ось и начинает ею размахивать. Богатыри садятся на коней, и начинается настоящее сражение.

Скоро сели молодцы на добрых коней, Учали по силушке погуливать, Где повернутся – делали улицы, Поворотятся – часты площади. (Кир. II, 90) Вышли они на темну Орду, Силушку стали бить, как траву косить, Бились молодцы целы суточки. (Рыбн. 8)

Сражение это кончается полным разгромом татар. Батый видит себя полностью побежденным и, выражаясь современным языком, капитулирует. Он исполняет требования русских даже раньше, чем они их предъявляют.

А буду платить дань князю Владимиру искон до веку. (Рыбн. 8)

Он просит пощады для себя и своих татар:

А я буду платить вам дань и пошлину А вперед как за двенадцать лет как выходных. (Григ. III, 54)

Так, вопреки Владимиру и его политике, русские герои одерживают верх над Батыем и навсегда освобождают родину от насильственного ига, возвращают ей свободу и национальную независимость.

В Киеве Владимир встречает их с радостью. Иногда поется о том, что в честь героев устраивается пир. В других случаях Владимир просто благодарит их.

Так кончается эта замечательная по замыслу и художественной форме былина. Она не исторична в том смысле, что такой поездки в стан Батыя и битвы в этом стане никогда не было, такая поездка – художественный вымысел. Но она исторична в том смысле, что правильно передает историческую обстановку: она указывает на то, что народ осознал свои силы; она показывает, с какими мыслями и чувствами воины шли на бой, когда возникали решительные столкновения, одним из которых позднее была Куликовская битва[212].

Часть четвертая

Эпос эпохи образования централизованного Русского государства

I. Введение

1. Исторические и методологические предпосылки

Создание централизованной монархии, положившее конец феодальной раздробленности, соответствовало историческим стремлениям народа. Те основные исторические задачи, которые ставил себе русский народ и которые составляли содержание его эпоса, – создание мощного, монолитного, централизованного государства и отстаивание своей национальной независимости, прежде всего по отношению к татаро-монгольскому игу, – к XVI веку были разрешены. В русской истории настает новая эпоха; она настает и в развитии героического эпоса.

Вопросы периодизации русской истории чрезвычайно сложны, но тем не менее можно с достаточной степенью уверенности утверждать, что с княжением Василия III (1505–1533), который присоединил к Московской Руси последние княжества, еще обладавшие некоторой долей независимости, – Псковское и Рязанское – объединение русских княжеств было закончено и что с этого времени начинается новый этап в истории Руси. Изумленная Европа, как выразился К. Маркс, «была поражена внезапным появлением на ее восточных границах огромного государства, и сам султан Баязет, перед которым трепетала Европа, впервые услышал высокомерные речи московита»[213].

Сменив титул великого князя московского на титул царя, Иван IV дал совершившемуся процессу внешнее выражение. Данная эпоха может быть названа эпохой образования единого Русского государства[214].

Совершенно очевидно, что с образованием государства нового типа старые песни, предметом которых была победа Киевского государства над общинно-родовым строем, должны были отойти в прошлое. По-видимому, в это время эти былины начали получать название «старин», которое позже стало применяться народом для всех песен героического эпоса. Равным образом, поскольку осуществилось избавление от монгольского ига, такие мощные и художественные песни об отражении татар, какие создавались прежде, уже не могли создаваться, хотя в отдельных случаях имелись новообразования на основе уже сложившейся и отстоявшейся традиции.

Песни, созданные в прежние века, не становятся, однако, простым воспоминанием о прошлом. Они вдохновляют на новые подвиги и победы, хранятся народом как национальная традиция, связывающая героическое прошлое с героическим настоящим.

Эпоха эта чрезвычайно богата великими историческими событиями. На эту эпоху падает завоевание Казанского ханства и борьба с Крымом, присоединение Сибири; русский народ ведет войны за овладение Балтийским морем, отстаивает свою независимость во время шведско-польской интервенции. Мы ожидали бы, что эти и другие последовавшие за ними великие события героической русской истории будут отражены и в героическом русском эпосе. Между тем развитие происходит не так, как этого можно было ожидать.

2. Эпос и историческая песня

Новая эпоха требует новых форм поэтического творчества, и эти новые формы были созданы. Это историческая песнь. Начало исторической песни прослеживается уже с XIV века, когда создалась песня о Щелкане Дудентьевиче. С XVI века историческая песня начинает мощно развиваться. Она дала правильную народную оценку деятельности Ивана IV, выразила мнение и голос народа в эпоху польско-шведской интервенции, звала к бунту в период крестьянских войн Степана Разина, выражала народную поддержку Петру в его войне со шведами. Многие из этих песен сохранились, хотя и не в таких размерах, в каких сохранился эпос.

Хотя историческая песня начала слагаться еще с XIV века, она приобретает свое полное развитие только в XVI веке. Эпос и историческая песня обладают специфическими для них отличительными признаками. Эпос передает действительность в художественных обобщениях такой необычайной силы, что эпические героические песни относятся к величайшим вершинам национальной культуры и переживают столетия. Эпос не охватывает отдельных, частных событий. Он не отражает отдельных битв русских с татарами: в художественных образах он отражает вековую борьбу русских против татар. Историческая песнь, наоборот, имеет предметом частное, отдельное событие. Так, взятие Казани воспевается в песне, которая имеет былинный размер и былинный стих, но которая является исторической песней, а не былиной. Создание исторической песни отражает один из величайших переломов в русской истории. Перелом охватывает все области жизни и культуры народа. С применением пороха и огнестрельного оружия, с появлением артиллерии коренным образом меняется техника ведения войны. Характер героизма русских войск остается тот же, но он приобретает новые формы. Можем ли мы представить себе Илью Муромца с пищалью или за орудием? Изучая вооружение Ильи и других героев, мы можем наблюдать, что в эпосе сохраняется оружие разных веков, от весьма архаической палицы и булавы до требовавших высокой техники изготовления сабель и мечей. Но никогда герои эпоса не наделяются огнестрельным оружием. Это было бы антихудожественно.

Функции старого воинского эпоса переходят теперь к исторической песне. Историческая песня – одно из завоеваний эпохи. Она – шаг вперед по отношению к старому эпосу, так как означает развитие реалистического искусства. Она имеет многие преимущества в сравнении с песнями эпоса. В ней уже нет элементов фантастики и гиперболизма. Герой исторической песни не может вести бой булавой, тележной осью или татарином, схваченным за ноги. В ней бой ведется не в одиночку: в ней сражаются регулярные войска, предводительствуемые командованием, которому народ доверяет. Так, героем песни о взятии Казани является как простой пушкарь, так и царь, возглавляющий поход. Композиционно историческая песня более разнообразна и гибка, чем былина. Она строится не на выезде героя с традиционным прощанием, седланием коня и встречей с врагом; она так же разнообразна, как воспеваемые ею события. Стих ее отходит от системы былинной метрики и также приобретает разнообразие. В целом она много короче былины.

Историческая песнь создается теперь уже не только крестьянами, сидящими на земле, она создается и самими воинами, участниками событий, теми, кто выносил победу на своих плечах. Воинская историческая песня неотделима от песни солдатской.

Историческая песня, представляя собой новую ступень в развитии народного искусства, качественно новое явление, все же никогда не достигает той монументальности, величавости, грандиозности, значительности обобщения, которая создавалась работой многих поколений над эпосом. В эту эпоху исторической песне принадлежит будущее, эпос же, достигнув своей вершины, некоторое время на этой вершине пребывает, чтобы потом начать медленно исчезать из обихода.

Былина и историческая песня некоторое время сосуществуют, но развитие их идет различно. В развитии эпоса создается многовековая традиция. Одни и те же сюжеты живут в течение веков и всегда волнуют; с течением времени песни меняются, приобретая новые черты. В области исторической песни развитие идет иначе. Новые песни вытесняют старые, по мере того как забываются воспеваемые события. Песни о Петре уже не распевались в Семилетнюю войну, когда русские впервые брали Берлин; в то время создавались новые песни – о взятии Берлина. В Отечественную войну 1812 года уже не пелись песни о взятии Берлина, а пелись новые песни – о Кутузове и Платове, об изгнании Наполеона. Эти краткие наблюдения показывают, в чем сила исторической песни, но они же показывают, что историческая песня обладает свойством, чрезвычайно затрудняющим ее изучение: она легко забывается.

Из событий, в которых Москва играла решающую роль, освобождение от монгольского ига было воспето в форме эпоса. Песнь о Василии Игнатьевиче и Батые, как мы видели, тесно связана с борьбой Москвы против татар. Освобождение от польско-литовского нашествия нашло свое отражение как в исторических песнях, дошедших до нас лишь в обломках, так и в былине о наезде литовцев, которая, однако, не достигает художественного совершенства былин об отражении татар. Наконец, освобождение от французского вторжения было воспето только в форме солдатских исторических песен. Былин о борьбе русских с французами, Кутузова с Наполеоном не создавалось и создаваться не могло.

3. Общий характер эпоса эпохи образования централизованного Русского государства

Если, таким образом, события внешней политической истории не могут уже служить содержанием эпоса, что же составляет его содержание в новую эпоху?

Изучение былин, которые могут быть отнесены к этой эпохе, показывает, что содержанием их является социальная борьба, причем и здесь сохраняется основной художественный метод эпоса: отдельные восстания, как восстание Разина или Пугачева, становятся предметом исторических песен. В эпосе же воспеты не отдельные события, а та постоянная вековая борьба, которая была типична для эпохи, которая происходила постоянно и повсюду. Она изображается в событиях, типичных для всей эпохи и выражающих народную мысль.

Правда, социальную борьбу в эпосе мы видели и раньше. Наиболее яркий случай – былина о бунте Ильи против Владимира, позднее – былина о Василии Игнатьевиче. Но в раннем русском эпосе социальная борьба все же не основной предмет повествования, не ведущая идея. В эпосе же рассматриваемой нами эпохи социальная борьба уже ведущая идея всех песен героического эпоса.

В этой связи русский героический эпос приобретает новый характер, новый стиль и ряд новых качеств. Он уже не столь монументален, как прежде. Но то, что он теряет в монументальности, он выигрывает в реалистичности.

В эпосе новой эпохи мы видим уже не только эпического Владимира и идеальных героев, но и более широкое отражение действительного быта и классовых отношений; мы видим людей всех сословий – князей, бояр, дворян, купцов, крупного и мелкого духовенства, служилых людей, крестьян-земледельцев и людей городского ремесленного труда. Эти сословия показаны не только со стороны быта, они противопоставлены и показаны в их реальной борьбе. Крестьяне и трудящиеся уже не сидят на пиру у Владимира на самых последних местах, они показаны в величии своего труда. Так создается образ Микулы Селяниновича. В былинах же о Василии Буслаевиче показана борьба, которую ведут представители ремесла в городах – предшественники будущих пролетариев при капитализме.

Новую роль начинают играть в эпосе женщины. Старый воинский эпос знал в основном только один положительный тип женщины – мать героя (чаще всего Добрыни), эпическую Амелфу Тимофеевну. Когда-то невесты и жены героев изображались как колдуньи и чаровницы вроде жены Потыка или Ивана Годиновича, или же они были поленицами, воинственными женщинами, не уступавшими в воинственности и умении владеть оружием самим героям, как жена Добрыни или жена Дуная. Такие жены добывались путем единоборства с ними. Теперь женщина входит в эпос как добрая и верная жена (например, жена Данилы Ловчанина), способная на героические подвиги. Если же невеста иногда изображается как существо враждебное, она все же не колдунья, она принадлежит к враждебной классовой среде, и борьба за невесту превращается в острую и иногда кровавую борьбу между представителями различных сословий.

Былина по характеру своих сюжетов и своему стилю начинает сближаться с балладой. Образ Ильи Муромца теперь сложился окончательно и в новых сюжетах уже не фигурирует. Добрыня в новых сюжетах играет лишь служебную роль, и только образ Алеши развивается дальше; слагается новая песня о его женитьбе, песня уже полубалладного характера, но с обостренной классовой борьбой. Появляются новые герои – Сухман, Данило Ловчанин, Дюк Степанович, Хотен Блудович и другие, герои уже нового типа, показанные в реальном быту русских городов того времени. Действие иногда еще прикреплено к Киеву, но часто это приурочение только внешнее, и такая локализация уже необязательна. Действие может происходить в любом другом городе, большом или малом. В новых формах отражается и вся остальная русская жизнь. Это новый, бытовой реалистический эпос. Хоть по стилю эпос иногда сближается с балладой, былина все же остается героической былиной. Основным идейным содержанием ее остается борьба, но борьба социальная, и эта борьба носит героический характер.

II. Мужик и князь

Микула Селянинович и Вольга

Былина о Вольге и Микуле стоит особняком среди всех былин русского эпоса. Мы знаем, что создателем и носителем эпоса в первую очередь было крестьянство, но до сих пор на всем протяжении развития эпоса крестьянина мы не видели, не считая эпизодических, случайных упоминаний о нем. Былина об исцелении Ильи, в которой Илья Муромец так реалистически изображается крестьянским сыном, в которой изображается хата, печь, земледельческий труд его родителей, должна была создаться именно теперь. Но Илья становится героем только тогда, когда уходит из крестьянской среды, чтобы служить Владимиру. В былине же о Вольге и Микуле Микула герой именно как земледелец, как пахарь.

Такая былина могла сложиться только тогда, когда классовые противоречия настолько обострились, что крестьянство уже начало сознавать себя и свое значение и противопоставлять себя другим классам. Былина о Вольге и Микуле построена именно на противопоставлении: в ней Микула противопоставлен Вольге. В этом весь смысл былины. В данном отношении эта былина также стоит одиноко; мы уже знаем, что русский эпос чрезвычайно динамичен: характер героя проявляется в его действиях. Здесь же драматического конфликта нет. Есть встреча двух героев – героев совершенно разных по своей сущности, – возвеличение одного и посрамление другого.

В дореволюционной науке не было недостатка в трудах, посвященных этой былине*. Главный интерес вызывал не Микула, а Вольга, который, как уже указывалось выше, отождествлялся с историческим Олегом. Некоторые ученые рассматривали встречу Вольги и Микулы как встречу двух божеств – божества охоты и божества земледелия. Микула возводился также к образу церковного святого – Николая (Николы, Миколы). Если бы эти утверждения были верны, было бы непонятно, почему эта былина так популярна[215].

В советское время иногда давались объяснения, которые не лучше приведенных. Так, Борис Соколов в своем курсе фольклора для заочников определяет Микулу как зажиточного крестьянина, точнее – как кулака[216].

М. Горький не дал анализа нашей былины, но он высказал правильную точку зрения, причислив образ Микулы к величайшим созданиям всемирной литературы и поставив его в один ряд с такими образами, как Геракл, Прометей, Илья и другие[217]. Он подчеркнул гармоническое сочетание в этом образе мысли и чувства. «Такое сочетание возможно лишь при непосредственном участии создателя в творческой работе действительности, в борьбе за обновление жизни»[218].

Эту «борьбу за обновление жизни» никто в этой былине, кроме Горького, не находил и не искал. Горький же понимал, что, «кроме былины о Микуле Селяниновиче, были и другие, в коих отмечались социальные противоречия между пахарем и князем, но от них остались осколки и намеки». Горький видел, что народный смысл былины состоит в противопоставлении пахаря и князя. С этой точки зрения былина и должна быть изучена.

Былина о Вольге и Микуле имеет двух героев. Чтобы лучше понять смысл их противопоставления, каждый из них должен быть изучен отдельно.

Нет никаких сомнений, что Вольга данной былины и оборотень Волх былины о походе его на Индию – один и тот же герой, одно и то же поэтическое лицо, хотя он в первой былине чаще именуется Волхом, а в данной – Вольгой. Вольга в былине о его встрече с Микулой – тоже чудесный охотник, умеющий обращаться в зверей. Неясно здесь другое: что заставило певцов воскресить и вновь использовать этот полузабытый образ? Сама песня даст на это исчерпывающий ответ. Рассмотрение песни покажет, почему Микула противопоставляется Вольге, а не кому-либо из других героев русского эпоса.

Былина о Микуле и Вольге повествует о рождении Вольги, как и песня о его походе. Поставленный в новую, более позднюю историческую обстановку – в обстановку обостряющейся классовой борьбы позднего феодального общества, Вольга приобретает ряд новых черт. На первый взгляд может казаться, что вступительная часть песни с чудесным рождением героя в данном сюжете неуместна. В песне о походе оборотничество Вольги приводит дружину к победе: обращая себя и дружину в мурашей, он завоевывает город. В песне же о встрече Вольги с Микулой это волшебное искусство остается без всякого применения. На этом основании Всеволод Миллер считал композицию песни бессвязной. Однако Вольга в этой былине всегда охотник, народ об этом знает и упорно об этом поет. Значит, в этом есть какой-то смысл, какой-то замысел, который, однако, не сразу удается уловить. Смысл этого станет ясным позднее.

Вольга этой песни большей частью изображается как племянник Владимира. Владимир жалует Вольгу тремя городами; названия этих городов подвержены колебаниям, но преобладают названия Гурчевец, Ореховец, Крестьяновец или сходные с ними. Названия городов нас в данном случае могут не интересовать. В литературе высказывалось столько противоречивых мнений о том, какие города кроются за этими названиями, что нет необходимости к существующим мнениям прибавлять еще одно (Гурчевец объяснялся как Вручевец, Юрьевец, Юрьев; Ореховец как Орешек; Крестьяновец как Искоростень и т. д.). Будут ли былинные города найдены на карте или нет, смысл былины как идейно-художественного произведения от этого не изменится. Важнее, чем установить первичное значение городов, – установить историческое значение и исторический характер дарственного акта.

В одном случае дарованные города и земли названы уделом:

Да за ту же за его за службу верную Его дядюшка князь Владимир стольно-киевский Пожаловал Иванушку уделом – три города. (Гильф. 255)

Иванушкой в этой песне назван Вольга. Вольга, однако, все же не удельный князь, хотя, как племянник Владимира, он и принадлежит к великокняжеской семье. Удел им получен не в порядке наследования власти в удельном княжестве, а в качестве жалованного дара от Владимира. Мы имеем в лице Вольги типичного феодального князя эпохи XIV–XV веков. Вольга получает не удел в управление, а вотчину в собственность.

Жаловал его родной дядюшка, Ласковый Владимир стольно-киевский, Тремя городами со крестьянами. (Рыбн. 3)

Упоминание крестьян здесь очень важно. Оно указывает на развившиеся крепостнические отношения. «Жалованием» в XV веке назывались земли, переданные в условное владение (что соответствует западноевропейским бенефициям). Русские жалованные грамоты начинались словами: «Се аз князь великий пожаловал есми»[219]. Жалование сопровождалось известными обязанностями и правами. Основная обязанность состояла в поставке военной силы. Соответственно этому Вольга – воин. В случае войны сила набиралась из числа жителей отведенной земли, но князья нередко приезжали в отводимые им земли, приводя с собой преданных им дружинников, свою личную охрану. Таков Вольга. С избранной личной дружиной он едет занимать отведенные ему земли.

Обязанностям соответствовали права. В лице Вольги мы имеем «служебного князя», наделенного землей, обязанного великому князю службой, но распоряжающегося в своих землях совершенно самостоятельно. «Феодальный землевладелец обладал теми же правами, которые принадлежали публичной или государственной власти. Совокупность этих средневековых прав, среди которых важнейшим было право суда и сбора налогов, составляла то, что в Западной Европе называли иммунитетом»[220]. Право суда песней не отражено, оно в данном сюжете не имеет значения. Тем шире отражено другое право, а именно право сбора налогов. Вольга едет в отведенные ему города прежде всего для взимания дани, сбора налогов, то есть по существу для личного обогащения.

Правда, в некоторых случаях о поездке Вольги говорится очень неопределенно:

И поехал племянник городов смотреть. (Гильф. 131)

Города отличаются необычайной красотой. Это «славные» три города, и Вольга в данном варианте едет любоваться ими.

Однако такая трактовка ослабляет, снижает идейный смысл былины. Вольга едет не любоваться своими городами, а «вводиться в вотчину». Он предлагает Микуле ехать с ним вместе:

Поедем отводить мне-ка вотчина. (Гильф. 55)

Главное же, за чем едет Вольга, – это взимать «получку»:

Вот посели на добрых коней, поехали, Поехали к городам да за получкою. (Гильф. 156) Еду к городам за получкою. (Рыбн. 3) Отправляется Вольга Святославьевич Со своей дружинушкой хороброю К тем городам за получкою. (Пар. и Сойм. 8)

Эта форма, встречающаяся чаще всего, вместе с тем наилучшим образом выражает смысл былины. Встречающиеся наряду с этим другие формы поездки (Вольга просто едет по чистому полю, он едет в Киев, едет покорять Киеву город Туринец и др.) мы должны признать вариантами, не имеющими для нас решающего значения.

Так выясняется образ Вольги. Если приведенные здесь наблюдения верны, то в лице Вольги в эпосе обрисован ярко выраженный образ феодала-крепостника, отправляющегося выжимать из своих подчиненных «получку». Вместе с тем он воин. Мы понимаем теперь, почему понадобилось воскресить полузабытый образ Вольги: он будет противопоставлен Микуле. В образ воина вносится классовая дифференциация. Илья Муромец, Добрыня, Алеша – тоже воины. Но они не могут противопоставляться и никогда не противопоставляются крестьянину. Наоборот, Илья сам изображается как крестьянский сын. Эти герои делают всенародное дело защиты родины. Воин Вольга – совершенно иной. Каков характер веденных им войн, мы видели выше, рассматривая былину о походе Вольги. Здесь облик Вольги приобретает еще другой характер: дружина Вольги защищает не интересы страны, а интересы князя: эта дружина должна помочь ему осуществить его феодальные права.

На своем пути Вольга встречает Микулу Селяниновича. Песня переходит к изображению Микулы – главного героя этой песни.

Микула появляется на сцену не сразу. Вольга Микулу не видит, а слышит. Где-то за лесом в поле кто-то пашет. За десять верст слышно, как этот пахарь понукает свою лошадь:

Оратаюшка да на кобылку, На кобылку да покрикивает. (Кон. 11)

Здесь характерна ласкательная форма «оратаюшко» (оратай – пахарь, орать – пахать). Образ Микулы овеян народной любовью и лаской. В нем воплощается крестьянский труд. Вольга воплощает насилие и порабощение.

Картина пахоты Микулы представляет собой центральное место всей былины. Так же как исторически верно обрисован Вольга, исторически верно изображен и Микула, что сочетается с художественной образностью: цель певца состоит не в том, чтобы изобразить Микулу, а в том, чтобы в его лице возвеличить крестьянский труд.

В научной литературе неоднократно подымался вопрос, представляет ли описание пахоты северную или южную картину, в связи с чем делались попытки определить раннее, южное или позднее, северное происхождение былины.

Мы явственно можем отличить в былине как южную, степную, так и северную, лесную природу. Несомненно, что создаться образ пахаря мог только на юге, где создался весь русский эпос еще до того, как был заселен север. Образ пахаря мог создаться только в такой среде, где производство злаков представляет собой основной вид производства средств материальной жизни. Северный крестьянин в первую очередь жил промыслами: зверобойным, рыбным, охотничьим, лесным – и лишь в последнюю очередь землепашеством. Северная пахота резко отличается от южной. Под пашню расчищался и выкорчевывался участок леса. Такой участок назывался «нива», и он засевался несколько лет, пока не истощалась почва, после чего расчищался новый участок, а старый забрасывался и зарастал лесом. Такое заброшенное и заросшее поле называлось «лядина» или «сельга».

Что же распахивает Микула? Он распахивает не поле и не «сельгу», как думал Всев. Миллер (производивший даже отчество «Селянинович» от слова «сельга»), он распахивает лес. В этом и состоит чудо его необычайной пахоты. Это чисто северное изменение картины пахоты в «чистом поле». Микула выпахивает не только пни, но и целые деревья.

Сырые дубья выа́рыва́т, А пни-де коренья валит в борозду. (Гильф. 255) Сосенки да елочки в борозду валил. (Рыбн. 69) Дубы, колодья – все в борозду валит. (Гильф. 55)

Другая особенность северной пахоты состоит в том, что почва камениста и приходится выпахивать, выворачивать и выкидывать камни. Скрип Микулиной сохи о камни постоянно воспевается северными певцами. Этот скрип Вольга вместе с покриком Микулы слышит уже издали, за много верст.

Орет в поле ратай, понукивает, Сошка у ратая поскрипывает, Омешики по камешкам почеркивают. (Рыбн. 3) Услыхал оратая за двенадцать верст, Как оратай покрикивает, Омешики о камешки поскрипывают. (Гильф. 131)

Проехав десять верст, Вольга и его дружина наконец видят пахаря. Зрелище это столь прекрасно и необычайно, что даже Вольга поражен:

А стоит Вольга с дружиной, любуется. (Кон. 11)

Однако близко разглядеть Микулу и заговорить с ним не так просто. Микула пашет с такой быстротой, что Вольга со всей дружиной не могут догнать его за целый день.

С края в край бороздки пометывает, В край он уедет, другого не видать. (Рыбн. 3) Ехали-то день ведь с утра до вечера, Не могли до оратая доехати. (Гильф. 156)

Наконец, когда Вольга с дружиной подъезжают ближе, они могут его разглядеть.

В своей любви к Микуле народ наделяет его всем самым лучшим, что он может себе представить. Качества его кобылки видны уже по тому, как она тянет соху, и эти качества впоследствии будут еще подчеркнуты. Но и все снаряжение Микулы – самое лучшее и иногда даже драгоценное.

Кобылка у ратая соловая, Сошка у ратая кленовая, Гужики у ратая шелковые. (Рыбн. 3) Сошка у оратая кленовая, Омешики на сошке булатные, Присошечек у сошки серебряный, А рогачик-то у сошки красна золота. (Гильф. 156)

Точно так же описывается и сам Микула. На нем все самое лучшее и дорогое. Певцы в этом отношении не всегда соблюдают меру. Их не останавливает, что, например, соболиная шуба никак не вяжется с пахотой. Но эта соболиная шуба, так же как и другие детали наряда Микулы, только выражает любовь и уважение к нему народа. Соответственно этому уважению к нему Микула иногда изображается старым, хотя нередки случаи, когда он изображается молодым.

В лице Микулы воспевается, однако, не только величие крестьянского труда. Труд совершается в известных социальных условиях, и об этих условиях народ также имеет свое мнение.

Вольга – типичный феодал-крепостник. Но в лице Микулы изображен не закрепощенный крестьянин, а крестьянин свободный. Другими словами, в лице Микулы рисуется образ во всех отношениях идеализированного крестьянина. Микула воплощает крестьянский идеал в эпоху феодального крепостничества. Правда, в одном случае Вольга сразу же обращается с Микулой как с подчиненным ему мужиком; он приказывает своей дружине: «Ведите мужика вы сюда!» (Гильф. 195). Но этот случай именно по своей исключительности показывает, что Микула независим не только от Вольги, но от кого бы то ни было. Он пашет не на помещика и не на помещичьей земле. Вместе с тем ниоткуда и ни в одном случае не видно, чтобы земля принадлежала ему самому. Скорее можно бы предполагать, что Микула пашет на общинной земле, хотя прямых указаний на это тоже нет. Вернее будет предположить, что и в данном отношении былина рисует то положение, которое крестьянин считает для себя идеалом. Это соответствует всему облику Микулы. Микула перед лицом крепостника-феодала пашет на земле, которая не принадлежит никому в отдельности, то есть принадлежит народу. Эта мысль нигде не подчеркивается, но она представляет фон совершающихся в песне событий. Противопоставление Микулы и Вольги есть противопоставление двух исторических сил, из которых одна обречена на гибель и уничтожение, другой принадлежит будущее, ибо ее мощь в труде.

Соответственно, весь смысл былины – в последовательно проведенном посрамлении Вольги и возвеличении Микулы.

Теперь становится ясным, почему песня всегда начинается с того, что Вольга – охотник и оборотень. Его чародейское охотничье искусство, рожденное в глубоком прошлом, художественно выражает народное осуждение Вольги. Сам Вольга чувствует превосходство над ним Микулы, превосходство земледельческого труда над его волшебным умением:

Ай же ты, оратай да оратаюшко! Да много я по свету езживал, А такого чуда я не видывал. Рыбой-щукою ходил я во синих морях, Серым волком рыскал я во темных лесах, Не научился этой я премудрости, Орать-пахать да я крестьянствовать. (Пар. и Сойм. 8)

Труд есть источник силы Микулы, и сам он об этом говорит так:

Велика сила у Микулы Селянина, Как ратарем живу во чистом поле. (Гильф. 2)

Встреча Вольги и Микулы обычно сопровождается диалогом. Вольга приветствует Микулу, а затем они друг друга выспрашивают. На вопрос Вольги о том, кто он, Микула отвечает словами, полными достоинства и сознания своей силы:

Ай же Вольга Святославгович! А я ржи напашу да во скирды сложу, Во скирды складу, домой выволочу. Домой выволочу да дома вымолочу, Драни надеру да и пива наварю. Пива наварю да и мужичков напою. Станут мужички меня покликивать: Молодой Микулушка Селянинович! (Рыбн. 3)

Слова эти знаменательны во многих отношениях. Они указывают на то, что отчество Микулы выражает его крестьянскую сущность. «Селянинович» – производное от слова «селянин», а слово «селянин» было одним из обозначений крестьянина. Слово «крестьянин» стало официальным обозначением в Московском государстве только с XV века, в народе долго держались старые обозначения, и среди них «селянин»[221].

Далее эти слова показывают, в чем Микула видит свое призвание. Оно состоит прежде всего в том, чтобы собрать урожай. Характерно, что урожай собирается не с целью продажи. Былина имеет своим фоном натуральное хозяйство; Микула снимает урожай для потребления внутри своей сельской общины. На пир он созывает своих односельчан. Урожай не является средством самообогащения. Снятие урожая есть общий, народный праздник. Урожай также принадлежит народу, как ему принадлежит земля.

Это величание Микулы обычно приберегается певцами к концу песни, но оно может иметь место и в середине ее.

Микула в свою очередь выспрашивает Вольгу о цели его поездки и узнает, что он едет в отведенные ему земли и города за получкою.

С этого начинается вторая часть песни. Силы встретились и определились. Начинается их состязание.

Микула, как местный уроженец, очень хорошо знает края, куда едет Вольга и которые тому еще незнакомы. В эти места он ездил за солью, и об этом он рассказывает Вольге. Его рассказ имеет существенное значение для понимания былины. Он несколько затягивает развитие действия, но дополняет образ Микулы.

Поездка Микулы певцами всегда изображается гиперболически.

Ай же ты, молодой ты Вольга е Всеславьевич! Я недавно был ведь я во Курцовце, Я недавно был ведь я в Ореховце, Был-то ведь я там третьего дни, Закупил я соли ровно три меха, В котором же меху было по сту пуд, Этой соли будет ровно триста пуд. Положил я на кобылу е на соловую, Да сам-то молодец садился ровно сорок пуд. (Гильф. 32)

Так как образ Микулы возвеличен, мы должны предполагать, что и в этой поездке за солью надо видеть нечто героическое. В феодальные времена при натуральном хозяйстве соль была одним из тех продуктов, которые не могли добываться на месте и должны были привозиться. Морская соль добывалась в Поморье; оттуда она по Онеге доставлялась в Каргополь, где находились склады. Каменная соль добывалась в Соли Вычегодской, импортная шла через Новгород. Для наших целей не имеет значения, куда именно ездил Микула за солью. Нам важна не историчность названий городов (они могли быть занесены на север с юга и искажены), сколько историчность самой обстановки.

В рассматриваемую нами эпоху торговля была развита еще слабо и сопряжена с большими опасностями. Одной из таких опасностей была опасность разбоя: обозы с товарами подвергались нападениям и разграблению. Микула не боится никаких опасностей: он едет за солью совершенно один. В эту поездку, на обратном пути, он подвергается нападению.

А я был в городе только третьего дни, Там живут мужички все разбойнички, А разбойнички всё подорожнички, А с ножами стоят да край дороженьки, Собирают гроши да подорожные. (Пар. и Сойм. 8)

В других вариантах разбойничьи приемы описаны подробнее: разбойники подпиливают мосты и набрасываются на проезжих, когда мосты рушатся.

Как гиперболически описана вся поездка Микулы, так гиперболически описан и эпизод с разбойниками. Их иногда бывает до тысячи, и Микула укладывает их так, как в героических былинах укладывают неприятелей.

А тут стали мужички с меня грошов просить. Я им стал-то ведь грошов делить, А грошов-то стало мало ставиться, Мужичков-то ведь да больше ставится. Потом стал-то я их отталкивать, Стал отталкивать да кулаком грозить, Положил тут их я ведь до тысячи: Который стоя стоит, тот сидя сидит, Который сидя сидит, тот и лежа лежит. (Гильф. 156)

Нас не должно останавливать, что разбойники иногда названы мужиками. «Мужики» здесь не означают крестьян. Крестьяне в эпосе мужиками не называются. Нет никаких сомнений в том, что «ореховские мужики» в данном случае означают засевших при дороге разбойников из Орехова. Равным образом нет оснований видеть в этих «мужичках» взимателей подорожных сборов. Выражение «гроши подорожные» может быть понято только как шутка. Всякое иное толкование противоречило бы тому, что Вольге этот рассказ нравится. Вольга сам собирается взимать подати, и вряд ли он стал бы звать Микулу с собой, если бы Микула так успешно сопротивлялся взиманию податей. Во всяком случае, в том толковании, которое этому эпизоду придает народ в имеющихся у нас записях, Микула всегда расправляется с разбойниками.

Этот рассказ Микулы производит на Вольгу такое впечатление, что он зовет его с собой:

Ай же ты, оратай-оратаюшко! Ты поедем-ка со мною во товарищах. (Гильф. 156)

Не совсем ясно, с какой целью и на каких основаниях или условиях Вольга приглашает с собой Микулу. Он зовет его «во товарищах», принимает его в свою дружину.

Я беру тебя во дружинушку во хоробрую. (Крюк. 40)

Иногда он берет его в проводники.

Мы ожидали бы, что Микула откажется от этого предложения. Ему не место в дружине Вольги, так как это не войско, защищающее Киев, а личная дружина, охраняющая князя и осуществляющая тот грабеж подданных, который Вольга собирается учинить в отведенных ему городах.

И тем не менее Микула соглашается. Соглашается он не потому, что идет на службу к Вольге и бросает крестьянство (хотя один такой случай есть – Гильф. 255), а потому, что его участие в поездке Вольги приведет Вольгу к позору и посрамлению.

Уже самый факт приглашения Микулы есть начало посрамления Вольги и свидетельствует о превосходстве Микулы. Это очень хорошо уловил певец, вложивший в уста Микулы такой ответ:

Говорит оратай-оратаюшко: «Не срамись, удалый добрый молодец, У тебя есть дружинушка хоробрая, А немало-немного – три десяточка». (Пар. и Сойм. 8)

Характерно также, что такой ответ появился именно в советское время.

В течение этой поездки Вольга трижды, в нарастающем порядке, терпит посрамление.

Первое посрамление состоит в том, что дружина Вольги и сам Вольга не могут поднять сохи Микулы. Уже отъехав на некоторое расстояние, Микула вспоминает, что он оставил соху под открытым небом и что ее надо спрятать под куст. Вольга посылает своих дружинников, но они не могут поднять соху.

Эти удалы добры молодцы Как сошку кленову вокруг вертят, А не могут сошку от земли поднять, С тем обратно возвращаются, А Вольге Всеславьевичу да извиняются, Что не могли мы сошки от земли поднять. (Пар. и Сойм. 8)

Микула презрительно отзывается о дружине:

Не дружинушка тут есте хоробрая, Столько одна есте хлебоесть. (Гильф. 73)

Соху с легкостью закидывает за куст сам Микула. Смысл такого посрамления состоит, конечно, не в том, что Микула превосходит Вольгу в физической силе, и не в том, что Вольга не умеет обращаться с сохой, а Микула умеет. Прав был Горький, когда писал: «Смысл былины не в том, что князь и дружинник будто бы не знали, как землю пашут, а в тяжести крестьянского труда»[222].

Второе посрамление следует немедленно за первым. Микула и Вольга едут рядом. Микула едет на своей соловой крестьянской кобылке, Вольга – так подразумевается – едет на прекрасном коне, на каких ездят князья. Микула на своей кобылке начинает обгонять Вольгу.

У оратая кобыла ступою́ пошла, А Вольгин конь да ведь поскакивает. У оратая кобыла грудью́ пошла, А Вольгин конь да оставается[223]. (Гильф. 156)

Вольга попадает в смешное и для гордого князя позорное положение. Крестьянин на крестьянской кобыле обгоняет его, князя. У Рябинина комизм этого положения особо подчеркнут:

Стал Вольга тут покрикивати, Колпаком Вольга стал помахивати: «Постой-ка ты, ратай-ратаюшко!» (Рыбн. 3)

В эпосе, как мы знаем, конь всегда характеризует своего хозяина. Но посрамление Вольги еще не окончено. Вольга – человек военный и потому любитель и знаток лошадей. Как знаток он теперь оглядывает и оценивает кобылку Микулы:

Эта кобылка конем бы была, За эту кобылку пятьсот бы дали. (Гильф. 73)

Но опять Вольга попадает впросак. Микула оказывается лучшим знатоком и ценителем лошадей, чем Вольга:

Взял я кобылку жеребчиком, Жеребчиком взял ю с-под матушки, Заплатил я за кобылку пятьсот рублей: Этая кобылка конем бы была, Этой бы кобылке и сметы нет. (Гильф. 73)

Вольга только тогда разглядел качества кобылки, когда она его обогнала. Микула же разглядел эти качества в жеребенке из-под матки.

Многие певцы на этом кончают песню, прибавив еще вопрос Вольги о том, как величать Микулу, и гордый ответ Микулы, о чем говорилось выше. Так иногда поступают и лучшие певцы-мастера (Рябинин, Прохоров и другие). Прохоров, например, заставляет Микулу и Вольгу разъехаться в разные стороны.

Действительно, по идейно-художественному замыслу, состоящему в создании монументального образа Микулы и противопоставлении его Вольге, нет необходимости в том, чтобы внешняя завязка, с которой начинается песня (Вольга получает три города и едет их принимать), была бы доведена до соответствующей развязки (Вольга приезжает в эти города). Внутренне песня закончена и без такого окончания. Есть, правда, отдельные, редкие и исключительные случаи, в которых повествование доведено до полного внешнего конца: Вольга доезжает до отведенных ему городов (Гильф. 55, 156, 255). Таких случаев имеется всего три. В идейно-художественном отношении эти варианты не лучше, а слабее рассмотренных.

Основной смысл песни состоит в противопоставлении крестьянина князю, в посрамлении князя и возвеличении крестьянина. Здесь еще нет острого конфликта, который вылился бы в открытые действия. Такого рода конфликты мы увидим в более поздних песнях. Содержанием песни служит осуждение феодального князя, крупного землевладельца и властителя. В изображении песни он пользуется всеми привилегиями, которые дает ему феодальный строй, и прежде всего привилегией взимания «получки» при помощи своей личной дружины. Ему противопоставлен крестьянин, живущий не поборами, а трудом, гордый своим трудом и сознающий значение и величие этого труда. Он сильный, смелый, независимый духом и в случае необходимости – лучший воин, чем Вольга со всей его дружиной. Былина показывает, какую независимость духа, какое чувство собственного достоинства сохранило в себе крестьянство при всех ужасающих условиях феодальной и впоследствии капиталистической эксплуатации. Созданная в условиях феодального гнета, былина была популярна и актуальна в течение ряда веков, так как выражала ту оценку, которую крестьянин давал себе сам, и говорила об исторической обреченности тех сил, которые держали крестьянский труд в оковах.

III. Развенчание Владимира

1. Сухман

Две былины этой эпохи, былина о Сухмане и былина о Даниле Ловчанине, имеют своим содержанием трагический конфликт героя с Владимиром. В этих былинах образ Владимира подвергается дальнейшему снижению и окончательному развенчиванию.

Мы уже раньше видели двойственное отношение к Владимиру со стороны народа в эпосе: с одной стороны, Владимир влечет к себе богатырей, как средоточие русского государственного единства; с другой стороны, народ начинает понимать классовый характер власти и Владимир изображается как классовый враг. С развитием эпоса отрицательное отношение к Владимиру все усиливается. В былинах позднейших он изображается уже не только как государственный деятель: народ изображает его низкие моральные качества, рисует его как изверга, как безнравственное существо, попирающее все требования человеческой морали. Это значит, что Владимир в глазах народа окончательно повержен. Социальная несправедливость изображается как неправда, как моральное зло. Это типично крестьянская точка зрения.

Изображение социального зла как зла морального способствует осуждению этого зла, мобилизует, воспитывает народную ненависть.

Это мировоззрение определяет содержание двух былин: былины о Сухмане и былины о Даниле Ловчанине. Былина о Сухмане принадлежит к числу довольно редких. Главный очаг ее распространения – Пудожский край. Особняком стоит вариант, записанный Гуляевым на Алтае. В алтайской версии нет конфликта между Владимиром и Сухманом: здесь Сухман не кончает самоубийством, а погибает в бою*.

О степени популярности этой былины можно судить по тому, что сюжет ее был использован в древнерусской литературе. В 1954 году В. И. Малышев опубликовал текст найденной им рукописной повести о Сухмане. Рукопись относится к XVII веку. В ней, так же как в алтайской версии, герой погибает в бою. Повесть окрашена ярко-патриотически. Как установил В. И. Малышев, она возникла в среде военно-служилых людей[224].

Песня о Сухмане принадлежит к числу весьма совершенных и высокохудожественных созданий русской эпической поэзии. Сдвиги, происшедшие в русском эпосе, видны уже по картине пира в былине о Сухмане. В киевских былинах пир, как правило, был формой общения и совещания Владимира со своими приближенными. На пирах решались дела первостепенной государственной важности. В былине же о Сухмане никакие вопросы общегосударственной важности на пиру не решаются. Как всегда, на этом пиру сидят князья и бояре с одной стороны, богатыри – с другой. Как всегда, на этом пиру хвастают. Хвастовство в этой былине особенно резко подчеркивается и подробно разрабатывается. У М. С. Крюковой, например, все хвастающие названы по сословиям, к которым они принадлежат: воины хвастают удалью, князья-бояре – наукой, купцы – казной, корабельщики – дальним плаваньем, богатые крестьяне – верой и церквами, черные пахари – урожаем, рыболовы – рыбою.

Хотя такая детализация – характерная для Крюковой черта, индивидуальная особенность ее несколько многословной манеры, но основная народная мысль здесь высказана очень ясно. Хвастовство здесь не означает самовосхваления. В форме «хвастовства» выражается участие каждого сословия в производительной деятельности, в пользе, приносимой государству. Хвастовство выражает также сознание своего достоинства и своей полноценности именно в этом отношении. Не хвастают только «бесприютные нищие бедные, калики-перехожие», так как они не ведут никакой полезной деятельности. «Хвастовство» выражает принадлежность к данному обществу и солидарность с ним, творческую роль в нем.

Не хвастать означает выразить свое безучастное отношение ко всему окружающему, свою непричастность к общему делу. Более того, если не хвастает богатырь, это означает скрытую оппозицию.

На этом пиру не хвастает только Сухман, и Владимир это замечает. Богатырь не только не хвастает, но и не ест и не пьет, что указывает на его сумрачное состояние. Никакого внешнего конфликта между Владимиром и Сухманом нет. В этом смысле былина не имеет внешней завязки. Завязка состоит в противопоставлении князя и богатыря, подобно тому как в былине о Микуле противопоставлены князь и крестьянин. Причина конфликта очень глубока. Она состоит в принадлежности героев к разным, противоположным полюсам общественного строя того времени.

Вопрос Владимира, почему Сухман не ест, не пьет и не хвастает, звучит не участием к нему, а укоризною.

Что же ты, добрый молодец, Сидишь, не пьешь, не кушаешь, А ничем ты не похвастаешь? (Пар. и Сойм. 68)

Что отказ хвастать представляет собой выражение скрытой оппозиции, видно по тому, как Сухман оправдывается: ему похвастаться нечем, так как у него ничего нет. Так отвечают опальные богатыри, когда их зовут обратно к Владимиру в былине о Калине и других. У Владимира они не выслужили себе ничего, даже хлеба мягкого. Сухман не принадлежит к богачам, князьям, боярам, купцам. Он принадлежит к числу неимущих. Хвастать он может только своей силой. Однако оппозиция эта носит пока скрытый характер. Здесь, на пиру, не может произойти открытого столкновения. Вызванный Владимиром на хвастовство, Сухман хвастает тем, что он привезет Владимиру с охоты живую лебедь.

Похвастать, не похвастать добру молодцу; Привезу тебе лебедь белую, Белу лебедь живьем в руках, Не ранену лебедку, не кровавлену. (Рыбн. 148)

Это место вызывало недоумение исследователей, писавших об этой былине. Якуб писала: «Несколько странным является это представление могучего серьезного богатыря в роли охотника, стреляющего гусей-лебедей для стола княжецкого»[225]. Такое же недоумение выражает Шамбинаго: «Действительно непонятно, почему такой могучий богатырь, как Сухман, побивающий не хуже Ильи Муромца несметную силу татарскую кряковистым дубом, вырванным с корнем, может похвастаться только тем, что привезет князю лебедь белую»[226]. Объяснение этой странности все же возможно. Отправка Сухмана на охоту происходит в разных вариантах по-разному. В одних случаях это поручение дает ему Владимир, в других он вызывается сам. Характер поручения Владимира совершенно ясен. Шамбинаго, несомненно, прав, когда видит в отправке за лебедью подвиг, недостойный настоящего богатыря. В поручении достать лебедь скрыто содержится нарочитое унижение героя, непризнание Сухмана подлинным героем со стороны Владимира. Такое поручение есть знак опалы, скрытая форма изгнания. В тех же случаях, когда Сухман сам вызывается на охоту, он добровольно уходит в изгнание, предупреждает события и покидает двор Владимира раньше, чем Владимир его отошлет. Эта отправка подготавливает открытое развитие конфликта. Сухман в эту свою поездку совершит величайший подвиг, хотя цель, с которой он отправился, была ничтожной. Он едет на тихие заводи – обычный прекрасный русский пейзаж, имеющийся всегда, когда речь идет об охоте. Но песнь не может, конечно, кончиться тем, что Сухман привезет к столу лебедь, так как отправка за лебедью – только внешнее выражение внутреннего конфликта. Дело здесь вовсе не в лебеди, а в том, что скрытый антагонизм начинает принимать форму открытого разрыва. Привезенная лебедь не примирила бы Владимира и Сухмана.

Именно поэтому охота всегда изображается как неудачная ни на первой, ни на второй, ни на третьей заводи. Сухман не видит ни лебедей, ни мелких утушек. Но вернуться в Киев без добычи невозможно.

Как поехать мне ко славному городу ко Киеву, Ко ласковому ко князю ко Владимиру? Поехать мне – живу не бывать. (Рыбн. 148)

Эти слова уже ясно показывают, что Сухман за малейшую провинность ждет себе казни. Он идет дальше и выходит к Днепру.

Этим развитие действия вступает в новую фазу. Шамбинаго считал, что песня механически слагается из двух песен, – взгляд глубоко ошибочный. Песня по своему замыслу и выполнению едина и целостна от начала до конца.

Днепр в русском эпосе играет совершенно особую роль. Это родная для богатырей русская река – река, на которой расположен стольный Киев. Выходя на днепровские просторы, Сухман окончательно выходит из того душного мира, который его окружал при дворе Владимира; Днепр и Киев как бы противопоставляются:

Не поеду я во красен теперь в Киев-град, Я поеду, съезжу я теперь все ко Непре-реке. (Марк. 11)

Природа в эпосе не мертва и не безучастна к людям. Она принимает Сухмана, изгнанного из Киева. Это не лирическое бегство в природу, какое мы видим в былине о Садко, где Садко играет на Ильмень-озере. Природа здесь имеет совершенно иной, можно сказать – богатырский характер. Днепр разговаривает с Сухманом как человек с человеком, вернее – как герой с героем. Но Днепр течет «не по-старому». Он «помутился». Замечательно реалистическую и грозную картину разлива реки мы имеем в сибирской записи Гуляева.

Течет быстрый Днепр не по-старому, Не по-старому, не по-прежнему, Пожират в себя круты бережки, Вырыват в себя желты скатны пески, По подбережку несет ветловой лес, По струе несет кряковой лес, Посередь Днепра несет добрых коней, Со всей припавой молодецкою, Со всей доспехой богатырскою. (Тих. и Милл. 54)

Однако эти реалистические детали сибирского варианта, как они ни хороши сами по себе, все же плохо вяжутся с основным замыслом былины. Дело не в весеннем разливе реки. Река помутилась потому, что за ней стоят несметные полчища татар и надвигаются на Киев. Ее мутные воды – это знак ее тревоги. Днепр – защита Киева от татар. Чтобы дойти до Киева, татары должны перейти его. Но Днепр не только пассивный, но и активный защитник города. Река встает на защиту Киева: она разрушает мосты и переходы татар:

Мостят они мосты калиновы; Днем мостят, а ночью я повырою: Из сил матушка Непра-река повыбилась. (Рыбн. 148) Не гляди-тко на меня, на матушку Непре-реку; Поглядишь ты на меня, да ты не бойся все; Я ведь, матушка-река, из силушки повышла все: Там стоят-то за мной, за матушкой Непре-рекой, Стоят-то татаровей поганых десять тысячей; Как поутру они да всё мосты мостят, Всё мосты они мостят, мосты калиновы: Они утром-то мостят – я ночью все у их повырою; Помутилась я, матушка Непре-река, Помутилась-то все, да я избилася. (Марк. 11)

Этого богатырское сердце Сухмана не может вынести:

Не честь-хвала мне молодецкая Не отведать силы татарские, Татарские силы неверные. (Рыбн. 148)

Обычно при нем никакого оружия нет, так как он шел на охоту. Он вырывает дуб – и этим дубом укладывает все татарское войско. Бой всегда очень тяжелый и долгий, но описывается он кратко. В сибирской былине содержится одна яркая деталь:

В трупах конь не может поскакивать, Горячей крови прорыскивать. (Тих. и Милл. 54)

В остальном же описание боя ведется в традиционных, уже выработавшихся формах. Герой размахивает тяжелым предметом, в данном случае – дубом, который к концу боя оказывается расщепленным, измочаленным и обагренным кровью, и одерживает победу.

Но при всем внешнем сходстве с более ранними былинами об отражении татар имеется одно весьма существенное отличие: в былинах о Калине врага отражает вся Русская земля. Илья также бывает один – но он один воплощает в себе всю силу богатырства: за ним стоит весь русский народ. В былине же о Сухмане встреча с татарами происходит совершенно случайно во время охоты. Достаточно сравнить картину грозного продвижения татар к Киеву в былинах о Калине, где подробно описывается татарское войско, его приближение, осада, описывается смятение в Киеве, подготовка отражения и т. д., с тем случайным появлением татар, о котором по всей Руси никто ничего не знает, какое мы имеем в былине о Сухмане, чтобы сразу увидеть, что татары в данной былине – поздний отголосок когда-то имевших место исторических потрясений. Есть и еще одна деталь, заставляющая отнести эту былину к более поздним по сравнению с былинами татарского цикла. Сухман в этом бою получает рану. Это редчайший в русском эпосе случай. Коренные герои русского эпоса, отражающие нашествие врагов, – Илья, Добрыня Алеша – никогда не получают в бою ран. Единственный встретившийся нам случай – это ранение Ермака в былине о Калине. Но там ранение вызвано горячностью неразумного молодого воина; он герой иного типа, чем Илья и его крестовые братья. Дело победы завершают они, а не Ермак. Ранение Сухмана носит совершенно иной характер. Оно не является свидетельством его неполноценности, а подготовляет трагическую развязку былины. Рану эту Сухман получает или непосредственно в бою, или ранение происходит уже после боя и одержанной победы: три оставшихся в живых татарина, засевшие в кустах, пускают в него свои стрелы из-за кустов. Сухман всегда убивает этих татар. Рану он закладывает листочками, обычно – маковыми, так как мак в народной медицине считается средством против кровотечения, и отправляется в Киев.

Слушатель, естественно, ожидает, что Сухман будет встречен с торжеством и что он будет теперь признан и вознагражден. Но происходит другое. Конфликт, до сих пор скрытый для глаз, глубоко внутренний и немой, принимает теперь открытую форму.

Владимир не замечает ни раны, ни состояния Сухмана и прежде всего спрашивает его, привез ли он обещанную лебедь. Владимир готов наказать Сухмана самым жестоким образом за невыполнение поручения и уже предвкушает свою расправу с ним.

Ай же ты, Сухмантий Одихмантьевич! Привез ли ты мне лебедь белую, Белу лебедь живьем в руках, Не ранену лебедку, не кровавлену? (Рыбн. 148)

Сухман рассказывает все как было; обычно он начинает свой рассказ словами:

Мне, мол, было не до лебедушки — (Рыбн. 148)

или:

Своего дела да я не выполнил, Не привез тебе белые да я лебедушки. (Пар. и Сойм. 69)

Когда Сухман на охоте потерпел неудачу, он не решился вернуться в Киев без добычи, так как знал, что в таком случае он будет Владимиром казнен. Теперь он смело говорит, что он не выполнил поручения, так как он сделал неизмеримо больше того, чем поручал Владимир: он изгнал из Руси татар и уверен, что этот подвиг его будет признан. Он рассказывает обо всем, что с ним произошло, и о том, что им сделано, без всякого самовосхваления. Его подвиг говорит сам за себя. Однако Владимир поступает не так, как этого ожидает Сухман, а вместе с ним ожидают слушатели песни, еще не знающие конца. Вместо того чтобы воздать Сухману должное за его подвиг спасения Киева от татар и наградить его, он приказывает посадить Сухмана в погреб. Иногда он поступает так не по собственной инициативе, а по наущению князей-бояр, которые говорят:

Ай ты, Владимир столен-киевский! Не над нами Сухман насмехается, Над тобою Сухман нарыгается, Над тобою ли нынь, как Владимир-князь. (Гильф. 63)

Эти слова показывают, что Владимир полностью находится в руках бояр, слушает их наущения и наговоры и является орудием их политики. Коренная разница между эпическим Владимиром более ранних былин и Владимиром данной былины состоит в том, что Владимир ранних былин являлся прежде всего главой Русского государства, где классовые противоречия были выражены еще слабо. Постепенно образ Владимира приобретает все более ярко выраженный классовый характер. В былине о Сухмане он уже типичный боярский царь, не типа Ивана Грозного, как думали некоторые ученые, а типа ненавидимого народом Василия Шуйского. Нашептывание бояр – традиционный, старый мотив в эпосе, когда Владимир еще не всегда и не во всем изображается как орудие в руках бояр. В данной былине Владимир не нуждается в том, чтобы бояре его натравливали на богатыря: он сам среди бояр первый боярин.

Владимир не верит Сухману. Он не потому не может ему верить, что Сухман когда бы то ни было проявил себя как лжец и бахвальщик, а потому, что Владимир видит в Сухмане своего врага, как он видит врагов во всех окружающих его богатырях. Конфликт между Владимиром и Сухманом есть конфликт между двумя идеологиями: идеологией боярства и идеологией народа. «Не пустым ли, детина, похваляешься?» – говорит Владимир; он приказывает отправить Сухмана в яму и посылает Добрыню, чтобы проверить слова Сухмана.

Посылка именно Добрыни может вызвать недоумение. Если Владимир не доверяет Сухману, он должен был бы не доверять и Добрыне; однако по замыслу песни истина должна выйти наружу. Добрыня, как постоянное в эпосе лицо, которому даются самые разнообразные поручения, наиболее подходящий герой и для данного поручения. Правдивый Добрыня скажет правду.

Добрыня находит все так, как рассказывал Сухман. То, что видит Добрыня, всегда описывается очень лаконично:

Побита сила татарская.

Однако за этой краткостью слушатель угадывает и сам дорисовывает себе зрелище поля, усеянного трупами татар.

Как у матушки тут у Непры-реки Татарова лежат тут убитые. (Пар. и Сойм. 23)

Здесь же он видит остатки дубины: она окровавлена и расщеплена. Эту дубину Добрыня предусмотрительно берет с собой как доказательство.

Владимир вынужден поверить Добрыне и выпустить Сухмана. В одной из записей Сухман сидит в погребе целых тридцать лет. Это внешне нескладно, но не лишено художественного смысла: Владимир держит Сухмана в яме не за провинности, а по той же причине, по которой когда-то в яму был засажен Илья.

Сухман может торжествовать: он оказался правым, а Владимир – посрамленным. Но Сухману нужно не внешнее признание своей правоты: ему нужно признание его как богатыря, а этого нет и при существующем положении не может быть и никогда не будет. То, что произошло, раскрыло перед Сухманом всю глубину, всю непреодолимость бездны, разделяющей его и Владимира. Для боярской Руси, представленной Владимиром, он не нужен. Трагедия Сухмана есть трагедия героя, несправедливо исторгнутого из той среды и оторванного от того дела, которое составляет дело его жизни: служения своему народу, служения, которое выражает единство героя с ним. Вне этого дела для Сухмана нет жизни. Казалось бы, что, получив признание и будучи оправданным, Сухман может торжествовать. Слуги бегут к тюрьме, чтобы возвестить о милости Владимира:

Ай же ты, Сухмантий Одихмантьевич! Выходи со погреба глубокого: Хочет тебя солнышко жаловать, Хочет тебя солнышко миловать За твою услугу великую. (Рыбн. 148)

Владимир готов на мировую. Но для Сухмана никакая сделка, никакой компромисс невозможны. Мир с Владимиром исключается. После того как Сухман его понял, как у него раскрылись глаза, он не может ему больше служить. Лучше умереть богатырем Русской земли, чем жить слугой и рабом Владимира. Следует сцена, которая по своей трагичности принадлежит к самым сильным в русском эпосе. Сухман не допускает никакого унижения своего достоинства, он обращается к Владимиру с очень простыми словами:

Не умел меня, солнышко, миловать, Не умел меня, солнышко, жаловать, А теперь не видать меня во ясны очи! (Рыбн. 148)

На глазах у всех он вынимает маковые листочки из своих кровавых ран и истекает кровью.

Выдергивал листочки маковые С тыих ран со кровавыих. (Рыбн. 148)

Способ, каким Сухман кончает с собой, глубоко знаменателен. Рана получена им в бою на защите Киева. Вынимая листочек из этой раны, Сухман показывает, что лучше быть убитым в бою, чем жить в Киеве, где властвует Владимир.

Совершенно очевидно, что самоубийство героя в конечном итоге не решает исхода борьбы, не представляет собой разрешения конфликта. Но гордая смерть Сухмана, который предпочитает ее службе Владимиру и который лишен возможности служить своему народу, есть смерть истинно трагическая и как таковая вызывает сочувствие слушателя. Иногда, вынимая листочки, Сухман произносит наговор на кровь – но не на остановку кровотечения, а на то, чтобы кровь эта превратилась в реку. Так оно и происходит. От его крови протекает река, Сухман-река.

А ему нунь слава пошла, А славушка ему по белу свету. (Пар. и Сойм. 23)

Основной конфликт в этой былине, конфликт между Владимиром и богатырями, для эпоса не нов. Но он разработан по-новому. В былине о Калине Владимир показан в момент опасности. Он оказывается неспособным оказать сопротивление врагу и в некоторых случаях думает о бегстве. Но все же он думает не только о своем спасении, но и о спасении Киева и обращается за помощью к Илье. Он вынужден признать силу Ильи и его превосходство над собой. Илья торжествует над Владимиром.

В данной былине Владимир показан после того, как опасность для Киева миновала. Татары разбиты. Владимир проявляет полную беззаботность по отношению к Киеву и татарам. Владимир данной былины не выказывает уже никаких признаков тревоги за будущую судьбу Киева. Отражение татар его не затрагивает. Оно интересует его только с точки зрения его отношений к Сухману. Военная победа героя не имеет в глазах Владимира решающего значения для его оценки. Наоборот, богатырь для Владимира именно опасен своей силой, так как эта сила, сила народа, может обернуться против него. Отсюда – опала, которой подвергается Сухман.

Мы видим, как глубоко ошибались те исследователи (как, например, Орест Миллер), которые хотели видеть в лице Владимира отражение облика Грозного. Владимир подвергает опале народного героя и воина, Грозный же подвергал опале главным образом бояр, сопротивлявшихся объединению национальных сил вокруг Москвы и царя как руководителя военного отпора всем посягательствам на независимость Московской Руси. Грозный сам водил русские войска против казанских татар и жестоко ломал всяческое сопротивление его политике со стороны бояр. Владимир же – ставленник бояр, равнодушный к судьбам России и преследующий узко сословные, классовые цели. Былина о Сухмане – одна из более ранних песен, в которых отражены социальные противоречия XVI–XVII веков. Основным противоречием той эпохи было противоречие между крестьянством и боярством. Если Владимир данной былины – чисто боярский царь, то идеология Сухмана есть идеология чисто крестьянская. Владимир осужден морально. Но из этого морального осуждения пока еще не делаются выводы о неправомерности его власти как таковой. Былина не зовет еще к бунту против существующей власти, не зовет к восстанию, так как в то время эта задача еще не могла стоять. Но данная былина показывает, как начинает складываться почва для идеологии восстания. Вырывая маковый лист из раны, Сухман уходит из жизни и оставляет власть в руках Владимира. Но гибель Сухмана и торжество Владимира художественно выражают, по существу, как раз обратное. Несмотря на внешнее торжество, посрамлен Владимир; несмотря на свою гибель, вознесен Сухман.

Поэтика старой героической былины не допускала гибели героя. Правый всегда одерживал победу, виноватый всегда нес заслуженное наказание. Новая и более совершенная поэтика допускает гибель правого и торжество злодея. Этим в эпосе создается трагичность. Сухман – фигура трагическая потому, что он погибает, будучи прав. Сочувствие к трагически погибающему герою имеет не меньшее воспитательное значение, чем художественное изображение торжества правого: сочувствие к погибающему вызывает в слушателе острейшую ненависть к виновнику его гибели и готовность продолжать борьбу уже за пределами художественного произведения, перенести ее на арену действительной жизни.

2. Данило Ловчанин

Былина о Даниле Ловчанине относится к той же эпохе и отражает тот же круг представлений, что и былина о Сухмане. Вместе с тем она, в дошедшей до нас форме, несомненно, более поздняя. Конфликт здесь носит тот же характер, что и в былине о Сухмане, образ Владимира подвержен в ней дальнейшему осуждению: Владимир представлен прямым негодяем и преступником.

Как большинство былин этого времени, и данная былина не имеет широкого распространения[227]. Одна запись была сделана на Печоре, по две – на Белом море, на Мезени и в Поволжье; семь записей было сделано А. Д. Григорьевым на реке Кулое. Шесть из них представляют особую редакцию: в них трагизм основного конфликта смягчен. Данило благополучно выполняет страшное поручение Владимира. В своем стремлении погубить Данилу Владимир здесь терпит неудачу. Эту редакцию мы должны рассматривать как местное отклонение. Идейно-художественное содержание снижено, трагический конфликт избегнут. Все шесть текстов стоят между собой в непосредственной связи. Таким образом, несмотря на относительную частоту именно этой версии (6 из 19), мы не можем придавать ей решающего значения. На Тереке было записано пять текстов, частично в полуразрушенном состоянии.

Бросается в глаза отсутствие этой былины в наиболее богатых былинами краях – на Онеге и на Пинеге. При хорошей обследованности этих районов можно предполагать, что ее там и не было и что былина о Даниле Ловчанине не имела общерусского, повсеместного распространения.

В литературе о «Даниле Ловчанине» высказывались самые противоречивые и несовместимые догадки. Если верить этим догадкам, то Владимир данной былины – это либо библейский Давид, либо Батый, отчасти Грозный. Былина якобы заимствовала свое содержание частично из Библии, частично – из древнерусской повести, частично – из событий семейной жизни Грозного или из сказки. Несостоятельность всех этих мнений, очевидная сама по себе, становится еще более очевидной, если рассмотреть былину как цельный идейно-художественный замысел*. Высокую оценку художественных достоинств этой былины дал Н. Г. Чернышевский. Чтобы иллюстрировать на русском материале свое положение о том, что в эпической народной поэзии «прелесть содержания и художественная полнота формы одинаково совершенны в этих превосходных песнях», он подробно передает содержание былины о Даниле Ловчанине[228].

Былина начинается с того, что на пиру Владимир выражает желание жениться. Такое начало отнюдь не предвещает трагического конца. Намерения Владимира первоначально как будто самые честные. Это начало напоминает нам былину о Дунае, где Владимир также выражает желание вступить в брак. В обеих былинах Владимир требует, чтобы богатыри отыскали ему невесту.

Внешне требования Владимира весьма похожи на его требования в былине о Дунае и иногда дословно переносятся из нее в новую былину. Но есть и отличия, и эти отличия очень существенны. Они определяются требованиями иной эпохи, иного мировоззрения.

В отличие от былины о Дунае, Владимир хочет взять жену не в чужой земле, а в русской.

Этим былина сразу выдает свое более позднее происхождение сравнительно с былиной о Дунае, где невеста для Владимира должна быть царской крови и иноземкой. В былине о Даниле Ловчанине Владимир требует невесту «хоть из простого житья, не из царского» (Марк. 48).

Вы ищите мне невестушку хорошую, Вы хорошую и пригожую, Что лицом крепка и умом сверстна, Чтоб умела русскую грамоту И четью-петью церковному, Чтобы было кого назвать вам матушкой, Величать бы государыней. (Кир. III, 32)

Это значит, что Владимир требует невесту православную и русскую, чего никогда, ни в одном случае мы не имеем и по самому замыслу былины не можем иметь в былине о Дунае.

Однако все это благочестие и благолепие – чисто внешнее и показное. За этим «благочестием» кроется полное моральное разложение. Лицом, внешне выражающим и показывающим эту порчу, является советник Владимира и одно из главных действующих лиц былины – Мишата Путятин (Мишата Лазурьевич, Визя Лазурьевич и др.).

Мишата – воплощение наглости и циничности, знающей себе цену и понимающей свою силу. В его образе раскрыто то, что скрыто в образе Владимира. Мишата знает жену для Владимира. Это жена Данилы Ловчанина. Мишата в точности повторяет описание желаемой невесты, данное Владимиром: она и «лицом красна», и «умом сверстна» и т. д. Но в своем описании ее красоты он идет дальше и к тому, что требует Владимир, от себя подчеркивает ее выдающуюся женскую красоту:

Не нахаживал я такой красавицы, Не видывал я этакой пригожницы. (Кир. III, 32)

Владимир не сразу поддается на уговоры Мишаты Путятина. Он ругает его глупым мужиком деревенским, иногда приказывает его казнить. Уговорить Владимира иногда бывает не совсем легко, но ловкий и хитрый Мишата видит Владимира насквозь и знает, как к нему подойти. Чаще Владимир нисколько не возмущается, но выражает только некоторое сомнение:

А можно ли у жива мужа жену отнять? (Онч. 36)

Мишата «увертлив», он всегда знает, как нужно обращаться с Владимиром, он заранее выговаривает себе, что за его слово Владимир его не повесит, не засадит в яму и не сошлет в ссылку. Он соблазняет его женской красотой и предлагает ему очень легкий способ отделаться от Данилы и овладеть его женой, а именно услать его из Киева с таким поручением, чтобы он никогда не вернулся, то есть попросту убить его, но убить так, чтобы это все же не было похоже на убийство.

Фигура Мишаты весьма знаменательна. Она показывает, что в позднем эпосе Владимир окружен слугами совершенно иного характера, чем состоящие на его службе богатыри. Несмотря на первоначальное возмущение или удивление Владимира, совет Мишаты никогда не отвергается, так как этот совет соответствует внутреннему желанию самого Владимира.

Антагонистами этой былины являются Владимир и Мишата Путятин, с одной стороны, и Данило Ловчанин и его жена – с другой.

Возможно, что «Ловчанин» не представляет собой имени собственного, а указывает на должность Данилы при дворе, хотя прямых указаний на эту должность нет. По всему своему богатырскому облику Данило не столько охотник, сколько воин, но вместе с тем он выступает и как охотник. По совету Мишаты его отсылают на охоту за дичью, но это поручение обставляется так, что оно должно его погубить. Данило отсылается не столько на охоту, сколько на борьбу, на бой со страшными зверями; здесь он должен найти себе смерть.

Мы Данилушку пошлем во чисто поле, Во те ли луга Леванидовы, Мы ко ключику пошлем ко гремячему, Велим поймать птичку-белогорлицу, Принести ее к обеду княженецкому, Что еще убить ему льва лютого, Принести его к обеду княженецкому. (Кир. III, 32)

Обычно опасности этого поручения выражены гораздо резче. Его посылают во службу «дальнюю, невозвративную», велят ему убить «зверя лютого, сивопряного» (то есть с сивым оперением), «лихошерстного». Звери носят несколько фантастический характер, как незнакомый северному крестьянину лев или кабан («ваканище», «зверище-веприще») или страшный бобер сиволобый, которого надо поймать неводом, как, впрочем, иногда и кабана, и привести его живым. Такой же неопределенный, фантастический характер носит и место, куда отсылается Данило. В большинстве случаев это общеэпический Буян-остров или луга Леванидовы и пр. Данилу посылают на смерть.

Способы, какими это поручение доводится до Данилы, различны, но художественная ценность их не одинакова. В некоторых случаях Данило находится тут же на пиру, и певец не замечает несуразности: Данило слышит, как Мишата захваливает его жену, то есть вся интрига против Данилы плетется в его же присутствии (Кир. III, 28). Другой способ состоит в том, что Данилу вызывают к Владимиру, причем послом является тот же Мишата. На дворе у Данилы он держит себя вызывающе. Данило спешит в Киев, где устраивается второй пир. Это также нельзя признать очень удачным (Марк. 48 и др.). Наконец, наиболее удачным с точки зрения построения сюжета мы должны признать тот случай, когда Данило получает приказание через Мишату: Мишата приезжает на двор к Даниле и передает ему приказ Владимира. Данило едет исполнять его, не заезжая в Киев на вторичный пир.

Однако дело не во внешнем, более или менее удачном ведении повествования, так как суть дела не во внешних событиях, а во внутреннем конфликте.

Двор Данилы Ловчанина представляет собой совершенно иной мир, чем великокняжеский двор Владимира. В лице Данилы Ловчанина мы легко узнаем служилого дворянина середины XVI века, который за землю был обязан военной службой государю. Землей такие дворяне пользовались только до тех пор, пока несли службу. Это не крупные феодалы, а «воинники», составлявшие главные военные кадры государства. «Дворяне нуждались в сильной центральной власти, которая ограждала бы их от посягательств верхов их собственного класса»[229]. Как военный герой и как лицо, находящееся в конфликте с «верхами собственного класса», олицетворением которого является Владимир, такой дворянин мог стать героем эпоса. В отличие от героев киевской эпохи, у которых нет ничего, Данило Ловчанин имеет свой двор, где он живет со своей челядью. Данило – идеализированный дворянин, воин, представляющий при дворе Владимира общенародные, антибоярские интересы и потому находящийся в конфликте с Владимиром. Этот в основе своей социальный конфликт в данной былине принимает характер конфликта личного.

Былина вводит нас во внутренние отношения русской семьи. Тут только становится ясным, на какую святыню посягает Владимир. Брак Данилы есть именно такой брак, какой представляется совершенным в народной поэзии. Он крепок и нерушим. В былинах о сватовстве, как мы видели, сватовство, как правило, кончается трагически, так как в нем нет основного: нет почвы для внутреннего единства супругов – они принадлежат разным мирам. Брак же Данилы основан именно на полном единомыслии супругов, которые не только принадлежат друг другу полностью, но представляют собой художественное воплощение той моральной силы, которая с точки зрения народа является идеалом семьи и которая противопоставляется моральному разложению Владимира, знающего только насилие и принуждение, но по существу бессильного. Героями былины становятся оба супруга, так как удар Владимира направлен не только против Данилы, но против союза супругов.

В лице Василисы эпос создал образ героической женщины. Это уже не Марья лебедь белая, соблазняющая Потыка или Ивана Годиновича, – это обыкновенная русская женщина. Сватовство к такой женщине никогда не составляет предмета героического эпоса, ибо оно есть явление самое обыденное. Мы не знаем историю женитьбы Данилы Ловчанина, и певца эта женитьба не интересует. Василиса – героиня не любовно-эпической, а героической эпической песни. Как женщина, она чует беду раньше, чем Данило. Она иногда видит дурные сны. Ее прозорливость сказывается в сцене прощания с мужем при его отправке на опасное поручение. В версии, записанной в селе Павлове Горьковского края, она говорит:

Ты, надежинька, надежа, мой сердечный друг, Да уж молодой Данило Денисьевич! Что останное[230] нам с тобой свиданьице! (Кир. III, 32)

Она понимает, что Данилу посылают на смерть из-за нее. Когда он снаряжается в путь и требует, чтобы она подала ему стрелы, она всегда подает ему вдвое больше стрел, чем он требует, – обычно вместо 150 дает ему 300. Данило очень резко ей за это выговаривает, но «Василисушка за это не прогневалась» (Кир. III, 32). «Тут княгинюшка не пообиделась» (Крюк. II, 62). Это говорится даже в тех случаях, когда Данило в сердцах бьет ее по щекам за неповиновение. Она спокойно переносит эту обиду и не оскорбляется, так как понимает, в каком состоянии он находится.

В кулойской традиции Василиса носит черты сказочной царевны и обладает волшебной мудростью. Она дает мужу коня, охотничью собаку и фантастического зверя-ревуна, а иногда также – аркан. Это напоминает нам «охоту» героя волшебных сказок.

Данило не понимает угрожающей ему беды, но позже он вспомнит о стрелах, которые ему давала жена и которых он при прощании не взял: эти стрелы спасли бы его, если бы он ее послушал. Впрочем, в некоторых случаях и Данило понимает, что он оплетен какой-то интригой. С пира, где он получает поручение, он всегда возвращается «не по-старому».

Как повеся-то держит да буйну голову, Потупя-то держит да очи ясные. (Онч. 36)

Только в одном случае он говорит жене: «Погубляют меня переметы женские» (Кир. III, 28). В остальном же он озабочен другим, что становится ясным из дальнейшего, а именно потерей расположения Владимира. Его отсылка представляется ему опалой, причина которой, в изображении певцов, ясна жене, но, как правило, неясна ему самому.

Исполнение поручения, данного Владимиром, обычно описывается очень кратко, даже лаконично. Данило всегда убивает страшного зверя и вынимает его сердце и печень или ловит его в невод, если требовалось доставить его живым. Видно, что не это составляет главное содержание песни. Поручение Владимира может быть отнесено к столь распространенным в фольклоре трудным задачам. Однако в былине задача не только играет совершенно иную роль, чем в дофеодальном эпосе или в сказке, где исполнение ее является условием добычи руки красавицы и при котором герой проявляет весь свой героизм, вызывая восхищение слушателя: в былине «трудная» задача уже превратилась в не столь трудную для героя, так как эпос перерос этот интерес и герой стоит выше подвига поражения чудовищных животных. Исполнив поручение Владимира, Данило «поехал домой он веселехонек» (Марк. 48).

Однако, возвращаясь домой, он совершенно неожиданно для себя видит перед собой «заставу». Путь ему загораживают какие-то люди, которые явно стремятся напасть на него. На него надвигается «сила», которую он иногда высматривает в подзорную трубу.

Для слушателя ясно, что эту силу послал Владимир и что ее ведет Мишата. В народной поэзии обычно разрабатывается только один театр действия. О том, что одновременно происходит в других местах, слушателю предоставляется догадываться. В былине не рассказывается о том, что произошло при дворе Владимира после того, как Данило был отослан. Мы должны представить себе дело так, что Мишата и Владимир, зная богатырский характер Данилы, не уверены в исходе смертоносного поручения. На случай если бы Даниле действительно удалось убить зверя и вернуться в Киев живым, его подстерегают с превосходящей силой, чтобы его убить без всяких околичностей.

Но то, что уже понимает слушатель, еще не понимает Данило. Сила идет из Киева, это русская сила.

Берет Данила трубыньку подзорную, Глядит ко городу ко Киеву. Не белы снеги забелелися, Не черные грязи зачернелися, Забелелася, зачернелася сила русская На того ли на Данилу на Денисьича. (Кир. III, 32)

Это зрелище надвигающейся на него не иноземной, не татарской силы, а русской так потрясает Данилу, что он разражается слезами:

Тут заплакал Данила горючьми слезми. (Кир. III, 32)

О чем плачет Данило? Настоящей причины нападения на него он не знает: он верно служил Владимиру, он пока не допускает мысли о том, что Владимир – подлый изменник. Для него Владимир был и остался знаменем родины. И в его представлении не Владимир виновен, а виновен чем-то он сам. Данило видит себя изгнанным из среды, окружающей Владимира, а значит, и отстраненным от службы ему и родине:

Знать, гораздо я князю стал ненадобен, Знать, Володимиру не слуга я был. (Кир. III, 32)

Сознание своей ненадобности в том великом деле, которое объединяет героев вокруг Владимира, есть величайшее несчастье, какое может постигнуть героя эпоса. Этим Данило возносится на подлинную героическую высоту. Но этим же выносится приговор Владимиру, который низвергается со своего пьедестала представителя русских государственных интересов.

Данило вступает в бой с высланной против него силой и в первом туре всегда выходит победителем. Этот бой русского с русскими есть первый в истории эпоса предвестник гражданских войн. Характерно, что в войске, высылаемом Владимиром против Данилы, никогда не участвуют истинные киевские богатыри. В средневолжской былине (село Станичное Ульяновской области) оно состоит из бояр, татар и донских казаков (Кир. III, 28), то есть носит ярко выраженный характер. Иногда это «33 молодца» или «30 недругов», то есть просто наемная шайка убийц, предводимых Таракашкой или Мишатой Путятиным. В тех случаях, когда против него высылается большая сила, Даниле обычно не хватает стрел, и тут он вспоминает о прозорливости своей заботливой жены; он падает жертвой насилия. В других случаях он поражает всю шайку, кроме Мишаты, который во время схватки прячется в кустах, а потом убивает Данилу стрелой из засады выстрелом в спину или предательским ударом копья.

Вся эта сцена схватки трактуется довольно разнообразно и всегда обставляется очень яркими деталями.

В одном случае трагизм усугубляется тем, что, после того как одержана победа, Данило видит приближающихся к нему Добрыню, его крестового брата, и Никиту Денисьевича, брата родного. Он принимает их за подосланных убийц. Данило мог бы их поразить так же, как он поразил всю высланную против него силу. Однако он этого не делает. Он восклицает:

Еще где это слыхано, где видано, Брат на брата с боем идет? (Кир. III, 32)

Бой с братьями для него невозможен. Он окончательно убеждается, что он не нужен Владимиру и Киеву.

Уж и правду, знать, на меня Господь прогневался, Володимир-князь на удалого осердился. (Там же)

В этом варианте Данило не подвергается убийству, а кончает с собой, бросаясь на копье. Такой конец – личное нововведение певца – и представляет собой исключение.

Добрыня и Никита подъезжают к трупу.

Подъезжали к нему два богатыря, Заплакали о нем горючими слезами, Поплакамши, назад воротилися, Сказали князю Володимиру: «Не стало Данилы, Что того ли удалого Денисьича!» (Там же)

Обычно, однако, Данило падает от предательской руки Мишаты, который и приносит Владимиру известие о его смерти.

Владимир может теперь воспользоваться плодами своего преступления и всегда делает это с величайшим нетерпением и поспешностью.

Героем повествования становится теперь вдова Данилы, Василиса (Авдотья, Настасья) Никулична. Она теперь полностью в руках Владимира. Он немедленно снаряжает сватов, целый «поезд», и дает ей знать, «чтобы скорей она шла, чтоб не медлила», или он даже сам едет за ней в золотой колясочке.

Василиса всегда знает, что ей делать, как поступить. В ее решимости нет ни тени колебаний.

Она отстраняет нетерпеливые притязания Владимира:

Уж ты, батюшка Володимир-князь! Не целуй меня в уста во кровавы Без мово друга Данилы Денисьевича! (Кир. III, 32)

По буквальному тексту былины кровавыми здесь названы уста Василисы. Между тем кровавыми здесь, несомненно, представляются губы Владимира – страшный символ, свидетельствующий об огромной поэтической силе певца. Ни в одном варианте, кроме данного (из села Павлова), эта деталь не встречается.

Василиса иногда притворно соглашается на предложение Владимира, но решение ее уже принято: «Взяла с собой булатный нож». Приводит ли ее Мишата в Киев, приезжает ли за ней сам Владимир, она во всех случаях просит отсрочку, чтобы попрощаться с телом мужа. Мы в песнях видим описание трупа с застывшими глазами, видим мастеров, которые делают гробницу, видим, как тело предают земле. У М. С. Крюковой Василиса надевает венчальное платье, то самое, в котором она венчалась с Данилой. Владимир отвозит ее в карете на кладбище. У А. М. Крюковой она одна разыскивает в поле брошенное тело Данилы и причитает над ним. Этот высокопоэтический план перекликается с поэзией надгробных причитаний.

Конец следует немедленно, без излишней эпической распространенности. Над трупом мужа Василиса бросается на нож или на то самое копье, которым был убит Данило.

Да и пала она да на сыру землю, Да и пала она да не восстала же, Подкололася на два ножа булатные. (Григ. III, 72)

В большинстве случаев песня этим кончается. В некоторых случаях Василиса просит похоронить ее в одной могиле с Данилой, их хоронят в одном гробу. В печорской былине она просит об этом потому, что

А больша-де у нас заповедь клажона: А который-де помрет, дак тут другой лягет. (Онч. 36)

Это явное занесение из былины о Потыке, но занесение не случайное. Использованный мотив подвергся переработке. Там заповедь о совместном похоронении служит средством, чтобы извести мужа, здесь же жена просит похоронить ее вместе с мужем, потому что она не мыслит разлуки с ним даже после смерти.

Логика повествования требовала бы, чтобы Владимир и Мишата понесли кару. В некоторых случаях Владимир действительно приказывает казнить Мишату – повесить его или сварить в смоле (Кир. III, 32; Онч. 36), но сам он остается безнаказанным. Этим только еще резче подчеркивается его осуждение со стороны народа: Владимира казнить некому. Зло торжествует. Весь смысл былины состоит в том, что это торжество вызывает нравственное возмущение, подчеркивает необходимость наказания, уничтожения, казни Владимира. Так народная поэзия, поющая о гибели героя и торжестве его врага, выносит приговор Владимиру и возносит погубленного им героя.

В борьбе с Владимиром Сухман, в некоторых случаях и Данило Ловчанин, а также всегда его жена – кончают самоубийством. Это значит, что они предпочитают умереть, чем служить Владимиру. Враг силен, но ему не сдаются и уходят из жизни. Такое самоубийство должно быть признано героическим. Враг торжествует победу. Но победа эта неполная и временная. Победа показывает обреченность врага и правоту и силу героев, которым принадлежит будущее.

IV. Позднейший воинский эпос

Наезд литовцев

В рассматриваемую нами эпоху воинский эпос в основном не получает дальнейшего развития. На смену воинскому эпосу приходит историческая песня. Но прекращение его происходит не сразу.

Отражение татарского нашествия требовало крайнего напряжения всех народных сил в течение трех столетий. Борьба с татарщиной была общенациональным делом, и в этой борьбе героический народ выковал свой героический воинский эпос.

Татары стали нарицательным именем для всех врагов, посягавших на самостоятельность и цельность России. Огромная идейно-художественная сила этого эпоса вдохновляла в борьбе не только с татарами, но и с другими захватчиками, и только после того, как это иго стало преодолеваться, начали слагаться новые песни о более поздних войнах и врагах Руси.

Выше мы указывали, что войны, которые вел Иван Грозный, не могли воспеваться в тех эпических формах, в каких воспевалось отражение татар. Грозный применял артиллерию, знал подрывное дело, и русская артиллерия с самого начала своего существования всегда была мощным оружием.

Героем новой песни становится не эпический богатырь, а самый обыкновенный пушкарь. Новые формы ведения войны приводят, в числе других факторов, к новому типу песен – к песням историческим. Но старый воинский эпос не сразу прекращает новообразования. Создается еще одна былина воинского характера, последняя былина воинского содержания – песня о наезде литовцев, или, как она часто именуется певцами, о братьях Ливиках. Былина о наезде литовцев – яркий образец более позднего русского воинского эпоса. В ней отражена не борьба Киева с татарами, а борьба Москвы с Литвой, Ливонией и Польшей. В той форме, в какой она до нас дошла, она должна была сложиться в XVI веке. В ней, как мы увидим, очень ясно отложились черты времени Грозного. Однако отдельные слагаемые ее гораздо древнее и частично весьма архаичны*.

Основной повествовательный стержень сводится к похищению племянницы князя Романа литовцами. Роман собирает войско, подвергает литовцев разгрому и освобождает свою племянницу.

Военная часть былины носит конкретно-исторический характер. Вместе с тем мотив похищения женщины – весьма древний. Сам герой, князь Роман, – частично лицо с ярко выраженными чертами историчности, частично же он, подобно Вольге, оборотень, умеющий превращаться в животных. В некоторых отношениях былина эта напоминает былину о Козарине. В ней также дело идет о похищении женщины, в ней также можно найти древнейшие, архаические элементы наравне с позднейшими, военными. Однако военный характер выражен в ней ярче и богаче, чем в былине о Козарине, хотя и менее ярко, чем в былинах об Илье и Калине.

Былина эта известна только в Прионежье (16 записей) и на Печоре (4 записи)[231].

Одна из особенностей данной былины состоит в том, что повествование в ней начинается не с русского стана, а с вражеского. Пир происходит у литовского короля, который иногда назван Челпаном (Чимбалом, Лимбалом и т. д.). Пир этот бывает похож на киевские пиры Владимира, но чаще он изображается не как «почестный пир», а как пир нечестивых. Челпан собирает пир

А для своих как для пановьев, для улановьев, А для бурзов поганыих татаровьев. (Гильф. 71)

Один из вариантов был записан уже в советское время от пудожского певца Фофанова.

Собирал-то король литовский, Собирал да он да почесный бал, А всех-то он панов как татаровей на бал созвал. (Пар. и Сойм. 24)

В этой же песне в конце описывается русский пир, на котором празднуется победа, но этот пир уже не назван «балом».

На «нечестивом» пиру замышляется поход на Москву. Такой поход предлагают племянники литовского короля – братья Ливики (Левики, Витвики, Витники и др.). Для изучения характера всей былины чрезвычайно важно установить, к чему стремятся литовцы, каковы причины похода и каковы его цели. Цели похода не во всех песнях выражены одинаково. Они бывают более широкими и более узкими.

Наиболее общая и широкая цель состоит в том, чтобы «каменну Москву под себя забрать» (Тих. и Милл. 69). Однако эта цель никогда не высказывается одна. Поход замышляется лично против князя Романа Дмитриевича:

Они думали да думу крепкую, Они хочут ехать во святую Русь, А й во матушку да каменну Москву, К молодому князю Роману Митриевичу, А й к ему да на почестный пир. (Гильф. 61)

«Пир» здесь означает войну. Такое соединение Москвы с именем князя Романа довольно устойчиво.

Мы Москву-то белокаменну огнем пожгем, А Романа Митриевича во плен возьмем. (Пар. и Сойм. 24)

Почему нападение направлено именно против Романа, из самой песни установить трудно. Но по-видимому, и сами певцы этот вопрос иногда себе задают и пытаются дать на него ответ.

У одного из лучших онежских певцов, Сорокина, говорится:

А й про его слава иде да великая, А й по всем землям и по всем ордам, А й до всем чужим дальним сторонушкам. (Гильф. 71)

Об этой славе братья говорят: «Не можем терпеть славы да великий» Романа Дмитриевича. Его слава, таким образом, сливается со славой Москвы. В его образе воплощена русская военная сила.

Обстановка, рисующаяся в былине, совершенно исторична для Московской Руси XVI века. Основными врагами были уже не татары, хотя они еще не были забыты и могли быть опасны. В 1552 году пала Казань, в 1556 году – Астрахань. Русь окончательно и навсегда освободилась от татарского владычества. Но в 1571 году крымский хан Девлет-Гирей совершил набег на московские владения и сжег Москву. Однако уже на следующий год, при попытке вторичного набега, он был разбит русскими под командованием князя Воротынского. Это объясняет нам, почему уже не татары являются главными врагами эпоса того времени. Враги здесь не татары, а литовцы. Король Цимбал чаще всего называется именно литовским королем.

Под литовцами данной былины можно подразумевать не только литовцев, но и ливонцев. В сентябре 1551 года Ливония заключила военный союз с Литвой против Москвы. В 1561 году Ливонский орден принес присягу на подданство королю польскому и великому князю литовскому Сигизмунду II. Люблинская уния 1569 года объединила Польшу и Литву в одно государство – Речь Посполитую. Литва, Ливония и Польша составляли коалицию против Московской Руси.

Всех этих отдельных событий и имен в былине нет. В былине есть поход литовцев, замышляемый против Москвы.

С этой стороны былина вполне исторична. Но исторические события перемежаются с эпической фантастикой.

Есть и еще одна цель, с которой замышляется поход. Ливики хотят «погостить» к Роману Дмитриевичу или «посмотреть» его и забрать его любимую племянницу. Они предлагают своему дяде:

Явим тебе выслугу великую, Приведем Настасью Митриевичну И с малым со отроком с двумесячным. (Рыбн. 45)

Однако надо сказать, что эта последняя цель высказывается крайне редко. В огромном большинстве случаев упоминается только о походе на Москву против князя Романа Дмитриевича. Тем не менее при дальнейшем развитии действия литовские братья всегда похищают Настасью (даже если вначале они это намерение не высказывают), после чего сразу же возвращаются обратно. Это приводит нас к заключению, что песня первоначально, притом очень давно, сложилась именно как песня о похищении женщины, но что она постепенно героизировалась, отражая растущее национальное сознание в связи с той исторической борьбой, которую вела Москва против своих иноземных врагов. В силу этого девушка как первоначальная цель набега уже выпала из завязки и заменилась другой, более важной и соответствующей историческому моменту целью, но не выпала из повествования в целом и, как правило, всплывает в конце песни.

Насколько сильны и значительны идейно-героические основы этой песни, видно из того, как король Челпан отвечает своим племянникам: он не дает им благословения на этот поход, он, наоборот, старается удержать их от него. Предостережения очень разнообразны по формам выражения, но очень устойчивы по своей сущности. Оказывается, что Челпан уже неоднократно «езживал на Москву» и всегда возвращался битым.

Вам ведь к Митрею ехать ныне да не почто, Вам у Митрея нынь да делать нечего: Я не хуже вас был да в молоду пору, Я тягался с Митреем ведь тридцать лет, А не мог унести верха у Митрея. (Онч. 37)

Этот мотив выражен иногда чрезвычайно ярко и художественно обобщенно:

А кто на Русь ни езживал, Никто с Руси счастлив не выезживал, И вам счастливым не выехать. (Тих. и Милл. 69) А кто ни езживал на святую Русь, А счастлив со России не выезживал. (Гильф. 42)

В этих словах выражен огромный исторический опыт русского народа.

В печорской традиции имеется одна деталь, которую мы должны признать глубоко художественной и значительной. У короля литовского с Романом положена «заповедь»:

А больша-де у нас с ним да заповедь клажона, А чтобы не которой не на которого не находить больше, (Онч. 37)

то есть, выражаясь современным языком, был заключен договор о ненападении. Этот договор нарушается, и тем самым набег литовцев приобретает характер коварного, вероломного нападения врасплох. В условия этого договора входило, чтобы нарушившему его были выколоты глаза и отрублены ноги. Именно так впоследствии Роман и наказывает Ливиков.

В некоторых случаях литовский король направляет агрессивный пыл своих племянников не на Россию, а на какую-либо другую страну. Он советует им идти не на Россию, а в «землю печенежскую» или в Золотую Орду, в Индию и т. д. Слова, которыми он им это предлагает, чрезвычайно характерны и интересны, так как они вскрывают внутренний характер этого набега, его подлинные цели:

В Золотой Орде добры кони по конюшням застоялися. Призакоптело платье цветное И приржавела там золота казна. Оберите-тко платье цветное И оберите-тко вы золоту казну, Да того навек будет не прожить-то вам. (Тих. и Милл. 69)

Этим набег выдает себя как разбойничий и грабительский. В этих странах, в противоположность тому, что ожидается от России, не ожидается сопротивления. Король дает племянникам силы 40 000 и отправляет их в поход с такими словами:

А й как та земля есть пребогатеюща, А й как в той земле много есть красна золота, А й как в той земле много есть да чиста серебра, А й как много есть мелкого скатного жемчугу, А силы-рати в ней мало можется, А й как можете тую землю в полон-то взять. (Гильф. 71)

Этот поход в тех песнях, в которых он упоминается, всегда кончается полной и легкой победой братьев. Он никогда не описывается подробно, но он показывает, что ожидало бы Россию, если бы не было оказано сопротивления. Они убивают короля этой земли, гонят стада добрых коней, «ряды-рядами» гонят добрых молодцев, толпы красных девушек, везут телегами золото, серебро и жемчуг. «Разорили всю Индию богатую… Из конца они в конец да с головней прошли».

Такая победа вдохновляет братьев на поход на Русь вопреки предостережениям их дяди, литовского короля.

Поездка така удачная, Поездка пала нам счастливая, Пойдем-ка во матушку-Россиюшку, А в Москву как мы белокаменну. (Пар. и Сойм. 24)

Однако набег на Россию носит совсем другой характер, чем набег на другие земли.

Как правило, братья до Москвы не доходят. Они обычно разоряют три села, которые носят очень разные названия или даже совсем не названы. Эти села они подвергают полному разграблению. Они сжигают дома, грабят церкви. Это ограбление повторяется три раза в растущих масштабах. Пудожский певец Фепонов о каждом селе прибавлял:

Превеликое село да прекрасное.

Так в одной строчке выражена любовь к своей родине, к русским селам и их пейзажу. Интересно, что картина разорений в записях более позднего времени дается более развернуто, чем в записях более ранних. Так в печорской записи Астаховой литовцы грабят город Обраньской. Они мучают население, стариков вешают, в соборной церкви устраивают конюшню, ругаются над иконами. Они врываются в терем сестры Романа Дмитриевича, ломают замки и двери.

А сидит тут да Митриева ронна сестра, А сидит она, слезно уплакалась. (Аст. 88)

К этому месту певец, прерывая пение, прибавил: «Город ронной разорили, как не уплакаться!» Эта ремарка певца выдает весь смысл былины.

Подобно тому как Дмитриевна плачет не о себе, не о своем плене, а о разорении родного города, так и певец, влагая в уста созданных им героев этот плач, скорбит не о личной судьбе героев и героинь, а о судьбе родной земли. Это объясняет нам, почему в истории сюжета, поскольку она вообще предположительно может быть вычитана из почти синхронических записей, Настасья Дмитриевна отступила на задний план, почему она перестала быть центральной фигурой сюжета. В одном случае (Гильф. 12) певец (Калинин) вообще забывает о ней, забывает упомянуть о том, что ее увозят в плен, и только в конце песни слушатель узнает, что она из плена освобождается. Не случайно также героем в этом варианте выступает не князь Роман, а Никита Романович.

Это наблюдение поможет нам понять также некоторое несоответствие между началом песни, ее завязкой и дальнейшим развитием действия. Несоответствие это состоит в том, что братья, как правило, замышляют поход на Москву, но довольствуются тем, что достигают вотчины Романа, которая находится под Москвой, или города, который иногда назван «городом Сребрянским» (Рыбн. 45), а в печорской традиции «Оброньским» или «Бранским» городом (Онч. 37). Соответственно Роман здесь назван Дмитрием Бранским. Литовцы как бы совсем забывают о Москве, и вместе с ними о Москве забывает певец. Дойдя до вотчины Романа и похитив его племянницу, они возвращаются, никем не встреченные и не задержанные.

Впрочем, у лучших певцов Москва все же упоминается. Так, онежский певец Сорокин, которому принадлежит лучшая из всех имеющихся записей, объясняет себе это тем, что

Не смели заехать во матушку каменну Москву. (Рыбн. 135)

В записи Гильфердинга этой строки уже нет, как и вообще ни в каких других вариантах нет этой наиболее удачной во всех отношениях мотивировки того, что братья Ливики на Москву не пошли.

Другие певцы заставляют Ливиков действительно дойти до Москвы и разорить ее. Но, разоряя Москву, они разоряют, по существу, не самый город, а три села. Так, Калинин пропел о разорении Москвы следующим образом:

Приезжали тут они да в каменну Москву… Разорили тут они да каменну Москву, Первое они тут село Ярославское, Другое тут село Переславское, Третьее-то село Косы-улицы. (Гильф. 12)

К этому месту Гильфердинг сделал следующую сноску: «По объяснению певца, эти три села составляли первоначально Москву, а после описываемого здесь разгрома она стала строиться городом». Это наивное объяснение вскрывает, однако, весь процесс образования былины. Оно показывает, что первоначально речь шла о похищении девушки и разорении жилища ее отца, или дяди, или брата. Такая трактовка перестала удовлетворять народ и не соответствовала крепнущему национальному сознанию Московской Руси. Вместо села появляется Москва и Россия, но старая традиция преодолена еще не окончательно. Если эти предположения правильны, то мы поймем и такие варианты, в которых вообще никакого набега и разорения нет. Так, в печорской традиции мы найдем случай, где Ливики не разоряют даже города Бранского, а приходят в дом Дмитрия (то есть Романа). Дмитрия дома нет. Они устраивают в его доме пир; все слуги в страхе разбегаются. После этого они уезжают, забирают с собой из дома все, что «получше-де», берут в плен его племянника и племянницу, погружают всю добычу на возы и лошадей, принадлежащих Дмитрию, и, забрав все наилучшее,

Распустошили тут у Митрея, все развеяли, Разметали все у Митрея поло-наполо. (Онч. 37)

Поход, таким образом, направлен не против России и Москвы, а лично против Романа. Разоряется только его дом, похищается его племянница, и враги возвращаются. Эту форму мы должны признать древнейшей. Но этот же случай показывает, что «древнейшая» форма не всегда есть «исконная» и «лучшая». Героизация в данной песне не доведена до конца. Это видно и по тому, что враг, сделав свое злое дело, уходит обратно. Этот уход врагов без сражения опять толкуется чрезвычайно интересно и значительно у Сорокина, так же как у него толкуется и то, что литовцы не доходят до Москвы. У Сорокина и его непосредственных последователей (Фофанов) литовцы, разорив подмосковные села и забрав Настасью, уходят к «рубежу ко московскому», то есть границе Московской Руси, где они располагаются станом; они выжидают осени, чтобы повторить свой поход и на этот раз разорить Москву.

А й как тут раздернули шатры они да шелковы, А й как начали стоять добры молодцы, А дожидают как осени богатыей, хлебородныей: А й будет баран тучен да овес ядрен, А й когда повырастут пшеницы ведь да белоярыи, А й тогда они грозятся как заехати А й во матушку славну каменну Москву, А ко князю Роману ведь да Митриевичу; А й говорят как сами промеж собой: «А й московский князь Роман Митревич, А й не смел как нам показаться на светлы очи». (Гильф. 71)

Все это замечательное по своей художественности место показывает нам, что певец испытывает те же недоумения, что и современный исследователь. По всему замыслу былины требуется сражение, но его не происходит. Исследователь видит причины этого в том, что былина в своем развитии прошла очень сложный и длительный путь, что здесь еще не полностью преодолена традиция. Певец вносит в песню свои исправления и заставляет врагов остановиться на рубеже и готовиться к решительному бою.

Вместе с тем это место подготовляет слушателя к появлению главного героя этой былины – князя Романа Дмитриевича.

Отсутствие сопротивления враги истолковывают так, как будто Роман не решился, не смел оказать противодействия. Но слушатель уже знает, что набег удался врагам только потому, что Романа «дома не случилося». Это общеэпическое место. Роман или на охоте, или он в Москве, или неизвестно где. Он еще ничего не знает о случившейся беде. Это известие ему привозит в Москву гонец, или о беде ему вещает ворон, или, наконец, Роман, вернувшись домой, видит разорение своего дома и все подробности узнает от спрятавшейся служанки, девушки-чернавушки.

Роман во многом напоминает богатырей старых героических былин. Подобно Илье Муромцу, он всегда изображается старым. В некоторых случаях он сетует на свою старость:

Ах ты, старость моя, старость глубокая, Налетала из чиста поля черным вороном, Садилась на плечушки на могутные. А молодость моя, молодость молодая! Когда же ты была на моих плечах, Так не смеялся вор сам король: А тепереча насмехаются два королевича, два <…>! (Рыбн. 45)

Подобно своей племяннице, он думает прежде всего не о себе и не о причиненном ему бедствии, а о своей родине:

Не дойдет поганым над святой Русью да насмехатися! (Тих. и Милл. 69)

Слово «любимая», приложенное к слову «рать», говорит о том, что Роман – старый военачальник, всем своим существом сросшийся со своей ратью. Мы убеждаемся воочию, что слава его вполне им заслужена и недаром страшна для врагов.

В некоторых вариантах Роман, раньше чем вести силу, испытывает ее. Мотив испытания опять лучше всего развит у Сорокина. Роман подходит со своей ратью к реке Березине, за которую ушли литовцы. Он «припущает» свою силу пить из реки и наблюдает, как его воины пьют. Одни пьют «нападкою», то есть, если мы правильно понимаем это слово, припадая ртом прямо к воде; другие пьют «шоломами да чернушками» то есть зачерпывают воду шлемами или черпаками. Ту силу, которая пьет нападкою, он посылает обратно в Москву:

А й той силушке на бою да мертвой-то быть. (Гильф. 71)

С собой он берет только ту силу, которая пьет из шлемов. В другом варианте (Гильф. 61) Роман испытывает свою рать еще тем, что бросает в реку жеребья и берет с собой только тех, чей жребий идет против течения. Это настоящие воины. Тех же, чей жребий идет ко дну или плывет по течению, он оставляет дома, так как им быть убитыми или взятыми в плен.

Перейдя через реку, Роман со своей силой настигает литовскую рать.

Предстоит решительный бой. Народ наделяет своего героя не только решительностью, силой воли, мужеством и воинской опытностью, но и «хитростью-мудростью». Он, подобно Вольге, обладает искусством оборотничества. Это весьма архаическая черта, возвращающая нас к древнейшим временам зарождения эпоса.

С точки зрения современных требований реалистический образ Романа от этого, может быть, и не выигрывает. Тем не менее эта черта стабильна решительно для всех вариантов, в том числе и для двух вариантов Сорокина, которые мы должны признать лучшими из всех. Следовательно, народ этой чертой дорожит, любовно сохраняет и не забывает ее.

Роман оставляет войско в засаде, а сам ночью пробирается в литовский стан. Он обращается в волка, перегрызает горла коней, в образе горностая перекусывает тетивы у луков, в образе молодца портит замки ружей и т. д. Его всегда замечает и сразу узнает в нем своего дядюшку малолетний отрок его племянницы. Ребенок радостно кричит, этот крик слышат Ливики и набрасываются на горностая, накидывают на него шубу, чтобы его поймать. Но горностай уходит через рукав, взвивается вороном и вороньим граем зовет свое войско к бою. Теперь наконец происходит решительная схватка.

Наиболее полные и яркие варианты содержат сраженье двух войск.

А й как сила его теперь да услышала, А й как ведь поехали скорым-скоро, скоро-наскоро. Приезжали как к Литве да поганоей, А й как начали рубить они Литву да поганую. (Гильф. 71)

Русские опрокидывают врагов неожиданным смелым натиском. Литовцы едва успевают взяться за оружие.

Их рубила сила русская, Toe ли войско московское, И прирубило их до единого. (Пар. и Сойм. 43)

Огромный шаг вперед, сделанный эпосом по сравнению с эпосом монгольских войн, состоит в том, что теперь решающее значение приобретает войско, армия, а не только геройство отдельных людей, представляющих русскую военную силу.

Воины «изымают» братьев Ливиков и наказывают их так, как они этого заслужили и как это входило в «заповедь», положенную между Москвой и литовским королем. Тому, кто нарушит эту заповедь, должны быть отрублены ноги и выколоты глаза. Так Роман и поступает с братьями. Одному он рубит ноги, другому выкалывает глаза. Безногого он сажает на слепого и отпускает их домой к литовскому королю с насмешливым нравоучением[232].

Эти нравоучения разнообразны по форме при полном единстве основного содержания:

А подьте-тко вы к дядюшке да хвастайте: Разорили мы нуньчу каменну Москву, Каменну Москву да Золоту Орду… Подьте-тко вы к дядюшке да хвастайте. (Гильф. 12)

У Сорокина Роман отпускает королевских племянников к их дядюшке с такими словами:

А скажите-тко ему таковы слова: А что московский князь Роман Митрьевич А как старостью он не стареет, А й голова его не седатеет, А сердце его да не ржавеет, А слава ему век по веку да не минуется. (Гильф. 71)

Онежский певец Прохоров заставляет самих братьев вынести нравоучение:

Не дай Бог да не дай Господи А бывать больше на святой Руси Нам, да нашим детям, да нашим внучатам! (Гильф. 42)

Здесь братья произносят клятву, известную нам из былин об Илье и Калине.

Такое окончание мы должны признать настолько значительным, настолько соответствующим всему духу русского эпоса и историческому сознанию народа, что мы вполне понимаем, почему судьба Настасьи Дмитриевны отступила на второй план. Те варианты, в которых Роман вовсе не берет с собой войска или в которых все войско бросается на литовских братьев с единственной целью освободить Настасью, мы должны признать более архаическими и слабыми.

Былина эта очень показательна для путей развития русского эпоса. Она находится на грани былины и исторической песни. Традиция здесь еще крепка, но все же преодолена уже настолько, что наступил срок для окончательного ее преодоления, для скачка в эпос уже нового порядка, когда героями эпоса станут не идеальные богатыри, а живые люди, исторические деятели, руководящие внутренней и внешней борьбой народа. В этом смысле можно говорить, что в данной песне отражена наступающая новая эпоха.

V. Позднейшие былины о сватовстве

1. Алеша Попович и Елена Петровична

Как мы видели, в раннем русском эпосе есть много былин о сватовстве. Позже главным содержанием эпоса становится борьба за национальную независимость. Однако былины о сватовстве никогда не забывались полностью. В рассматриваемую нами эпоху сложились две новые былины, содержанием которых является борьба за жену. Это былина об Алеше и Елене Петровичне (иначе называемая также былиной об Алеше и сестре Петровичей или Збродовичей) и былина о Хотене Блудовиче. От старых былин о сватовстве эти песни отличаются иным характером реалистичности, иной идейной направленностью. Борьба за невесту происходит в весьма реалистически изображенной бытовой обстановке и носит ярко выраженный характер борьбы социальной.

Былина об Алеше и сестре Петровичей пользуется более широким распространением, чем другие былины этой эпохи. Она известна в количестве 23 записей[233]. Из этих записей 12 падают на район Пинеги, где эта былина была особенно популярна. Бросается в глаза полное отсутствие ее в Олонецком крае. Былина эта никогда не имела повсеместного распространения, но все же была распространена достаточно широко. Записи ее охватывают Беломорье, Мезень, Печору, центральные области (Москва, Орел), Белоруссию, Сибирь. Центрально-русские и белорусские варианты имеют не былинную форму, а балладную, о чем будет сказано ниже.

В фольклористике эта былина изучалась мало. Ею пользовались главным образом для того, чтобы на ее материале доказать, что Алеша – герой отрицательный, что образ его вырождается, что он отличается безнравственностью и лживостью, что он «неудачливый ловелас», «злостный наветчик женской чести» и пр. Все эти измышления могут быть опровергнуты подробным текстуальным изучением самой песни*.

Былина об Алеше и Елене Петровичне известна в двух основных версиях. Одну, преобладающую, можно назвать собственно былинной версией, другую, относительно довольно редкую, можно назвать версией балладной. В чистой форме баллада встречается только в тех местах, где эпос не сохранился: в Москве, в Белоруссии, в районе города Орла. Мы рассмотрим прежде всего традицию былинную.

Былина об Алеше и Елене обычно начинается с пира у князя Владимира в Киеве. Приуроченность к Киеву довольно устойчива, хотя и не обязательна. Сюжет связан с Киевом как с большим городом, но не как с центром Руси. На этом пиру находятся два брата, названные двумя братьями Петровичами. Они наряду с Алешей – главные действующие лица былины, антагонисты Алеши. Между ними и Алешей разыгрывается основной конфликт.

Для анализа художественного замысла былины образ и роль братьев должны быть изучены столь же пристально, как и образ Алеши. Кто они – это в начале песни еще неясно. Настоящее лицо братьев выясняется постепенно. Пока известно только их отчество – Петровичи, и прозванье – Збродовичи, которое подвержено большим колебаниям (Збродовичи, Сбродовичи, Збородовичи, Бродовичи, Бородовичи) и не поддается безупречной этимологизации.

На пиру обычно присутствуют князья, бояре, духовенство и купечество. Это как бы один лагерь. Другой – это киевские богатыри, крестьянство и городское «простонародье». В двух случаях, где пир происходит не при дворе Владимира, а в доме самих Петровичей, они купцы (Григ. I, 125, 173). В одном случае пир заменен «беседой» у дьякона (Кир. II, 66). В одном случае они названы братьями Долгополыми, Лукой и Матвеем Петровичами (Онч. 3). Имена эти перенесены из других былин, но перенесение стало возможным потому, что к Петровичам вполне подходит прозвание Долгополых. Таким образом, в тех случаях, когда вообще упоминается о социальной принадлежности братьев, они связаны либо с боярством, либо с купечеством, либо с духовенством.

Решительно все ученые, писавшие об этой былине, утверждали, что братья хвастают добродетелями, благонравием сестры. Посмотрим, так ли это в действительности.

Есть у нас, у братьев, родна сестра, Свет Наталья Збродовична; Сидит она в высоком тереме, Сидит заперта двумя дверями, Она замкнута тремя ключами; Ей красно солнышко не огреет И буйны ветры не обвеют, Ясный сокол мимо терема не пролетит, На добром коне мимо молодец не проедет. (Кир. II, 67)

Такова одна из форм хвастовства братьев в этой былине, форма весьма типичная и распространенная. Легко заметить, что о качествах самой девушки, о ее нравственных достоинствах или недостатках ни словом не упомянуто. В данном сюжете братья хвастают не добродетелями своей сестры, а тем, что она хорошо заперта.

Лобода правильно заметил, что мотив девушки, содержащейся в тереме, общеэпический. Число приводимых им примеров можно было бы значительно увеличить. Но чего Лобода не заметил, это совершенно реалистический характер заточения девушки в русской былине. Описание душевного состояния или переживаний не в стиле эпоса. Поэтому о чувствах самой девушки никогда ничего не говорится. Народ в этом и не нуждается, так как чувства эти для него ясны: девушка изображается как страдалица; она в своем тереме жестоко томится.

Слова братьев «на добром коне мимо молодец не проедет» содержат открытую насмешку над богатырями. Эта противобогатырская направленность их хвастовства бывает иногда выражена более резко.

Да сидит у мня сестрица родимая, Как сидит она в высоком-то новом тереме. Ай сидит она за многими за заморскими, За заморскими сидит она за замочками, Чтобы красно ей солнышко не запекло, Чтобы буйные ветры да не завеяли, Чтобы народ, люди добрые, не увидели, Чтобы русские могучии ей богатыри, Все дородны-то ей добры молодцы. (Марк. 7)

Или:

А и добры молодцы-то они же не засмотрели, А еще киевски богатыри не видывали. (Крюк. I, 33; ср. Григ. I, 54, 81, 85, 118; Марк. 93)

Такова наиболее полная форма хвастовства – форма, которая часто подвергается сокращению. Певцы отбирают наиболее яркие, типичные и реалистические черты и отбрасывают сказочные. Так, оберегание девушки от солнечных лучей в отдельности не встречается и начинает из песни вообще выпадать. Зато прочно сохраняется заточение девушки под замком с ключами. В печорской былине она заперта

За семима-те стенами да городовыми, За семима-ти дверьми да за железными, За семима-те замками за немецкими. (Онч. 3)

В белорусской песне:

Есть у нас сестрица За тридевять замками, За тремя сторожами. (Шейн. Мат. I, № 526)

В современной записи от Марфы Крюковой девушка сидит

За дверьми за тяжелыми дубовыми, А и за теми ли за караульщиками за строгими. (Крюк. I, 33)

Наряду с упоминанием замков, стен, дубовых дверей, сторожей встречается упоминание о том, что Елену никто не видел.

Есть как у нас дома родна сестра, Да родна сестра Олена Петровична, Да никто то ей не знает, не ведает. (Григ. I, 81)

Все эти случаи показывают, что сидение девушки в хоромах отнюдь не добровольное. Она не затворница, которая избегает девичьих игр и хороводов. Такой она изображается не в былине, а в балладе, записанной в Москве:

У нас сестра хороша, Голубушка пригожа; На улицу не ходит, В хороводы не играет, В окошечко не смотрит, Бела лица не кажéт. (Кир. II, 64, Москва)

Однако такое затворничество вовсе не представляется идеалом с точки зрения народа, слагающего хороводные и игровые песни. Оно идеал с точки зрения церкви, духовенства, монашества, запрещающего эти песни и игры. Таким образом, в лице Елены выводится не нравственный идеал девушки с точки зрения морали господствующего класса, а героиня-страдалица, внушающая слушателю сочувствие к ее печальной судьбе.

В некоторых случаях братья хвастают красотой своей сестры (Григ. I, 104) или ее умом:

У нас Оленушка есть умная, У нас Петровна есть разумная. (Григ. I, 72, 97, 100, 125, 173)

Впрочем, под словом «умная» не следует понимать ум в собственном смысле слова. «Умная», с точки зрения братьев, означает «послушная», выражает покорность, безропотное подчинение воле братьев.

Картина хвастовства братьев, в каких бы разновидностях мы ее ни рассматривали, обнаруживает полное единство, постоянство и устойчивость. Хвастовство это рисует нам картину насильственного заключения девушки.

На этом пиру находится Алеша. Он слышит хвастовство братьев. Это хвастовство его задевает и возмущает, и Алеша со свойственной ему решительностью, горячностью и насмешливостью сразу вступает в борьбу с братьями и становится на защиту девушки. Как богатырь, Алеша не может остаться равнодушным к словам братьев, содержащим насмешку над богатырями. В печорской былине после хвастовства братьев говорится:

А уцюло тут ведь ухо богатырское, А завидело око да молодецкое. (Онч. 3)

Это значит, что слова братьев задевают Алешу именно как богатыря. Эти слова ему «пришли за беду», «за великую обиду показалися». Богатырская честь требует, чтобы насмешка над богатырями не осталась неотсмеянной.

Но есть и другая причина, почему Алеша не может молчать. Несмотря ни на какие замки, на решетки и сторожей, Алеша уже давно знает Елену и видится с ней. Как ему удается обойти сторожей и проникать к ней – об этом песня умалчивает, но в этом народ, несомненно, усматривает своего рода молодечество. Елена – его будущая жена, но он не может идти прямым путем и просить ее руки, так как ее оберегают от богатырей и, по-видимому, в будущем назначают в жены кому-нибудь из здесь присутствующих сыновей князей, бояр или богатых купцов, более достойных претендентов на ее руку, чем поповский сын Алеша.

Теперь настал момент, чтобы вырвать ее из плена, на который ее обрекли братья, и взять ее за себя, не спрашивая их согласия, так как согласие никогда не будет дано. К этому моменту сущность конфликта, расстановка сил, характеры и стремления действующих лиц определились с полной ясностью; четко обозначились противоборствующие стороны. Один лагерь представлен братьями Петровичами, врагами Алеши. С их точки зрения, Алеша – обманщик, соблазнитель и ловелас. Другой лагерь – это сама девушка и Алеша. С их точки зрения, братья – злые мучители и изверги. На чьей стороне певцы, в этом не может быть никакого сомнения.

В Алеше просыпается богатырь.

В печорском варианте он выступает обвинителем братьев прямо перед лицом Владимира:

Тут ставает удалой да доброй молодец Из того же из угла да из переднего, Из того же из-за стола середнего, Как со той же со лавки да с дубовой доски, Молодые Алешенька Попович млад; Он выходит на середу кирпищат пол, Становился ко князю да ко Владимиру. (Онч. 3)

Не всегда выступление Алеши столь величественно, как в данном случае. Но этот случай с особой резкостью и художественной выразительностью подчеркивает сознание героем своей правоты и своего достоинства. Обычно Алеша прямо отрицает то, что говорят братья, явно над ними издеваясь и дразня их. Выражаясь довольно прозрачными эвфемизмами, он дает братьям понять, что Елена уже навсегда принадлежит ему. Необходимо подчеркнуть, что ни в одном из опубликованных вариантов Алеша не назван «бабьим пересмешником». Таким он назван в былине об Алеше и Добрыне; здесь же этот эпитет был бы совершенно неуместен. Алеша не насмешник над девушкой, а ее спаситель. Если же он насмешник, то не над Еленой, а над ее братьями.

Надсмеялся ты над моими братцами родимыми, — (Григ. I, 104)

говорит ему Елена в конце былины со скрытым чувством удовлетворения.

Что он своей насмешкой попадает в цель, видно из того, что братья впадают в ярость. Теперь уже не об Алеше, а о братьях говорится:

Тут-то братьицам да за беду пришло, За беду пришло да за великую. (Григ. I, 54)

Однако братья никогда не обращают своего гнева против Алеши, никогда не вызывают его на бой, так как на борьбу с богатырем они не отваживаются. Весь свой гнев они обращают против беззащитной сестры. Иногда они тут же с пира отправляются, чтобы предать ее казни, но чаще они проверяют утверждение Алеши, причем он сам учит их, как это сделать: если вечером бросить в ее окно ком снега, она выйдет на крыльцо или позовет его из окна. Опыт этот всегда удается, и теперь братья готовят сестре жестокую расправу.

Форма расправы, которую готовят братья, разнообразна по своему характеру, но одинакова по своей сущности. Раскрывается истинное лицо братьев и вместе с ними всего того уклада жизни, который они собой представляют. Иногда они тут же подымаются в ее терем, выламывают двери, врываются к ней и за волосы тащат ее в поле, чтобы там отрубить ей голову (Кир. II, 67 и др.). Иногда они зовут палачей, заказывают им плаху или саблю, но рубить голову они собираются сами. Иногда сабля заказывается в кузнице. Палачей зовут иногда тут же, не уходя с пира:

Уж вы ой еси, да палачи! Вы несите-тко да дубову плаху, Несите-тко да саблю вострую; Вы ведите Оленушку за белы руки, Я при вас Оленушке снесу буйну голову. (Григ. I, 72)

Нередко они заставляют нести плаху и саблю свою сестру (Григ. I, 100). Пока они едут за плахой, они закапывают Елену по пояс в землю (Григ. I, 118). В одном случае характер казни не совсем ясен:

Хотят нашу Олену призакинути камкой, Ой, хотят нашу Олену призахлопнути доской; На погосте-то поют, да тут Оленушку везут, На погосте-то звонят, да тут Олену хоронят. (Григ. I, 85)

По-видимому, дело сводится к тому, что Елену под церковный звон хотят похоронить живьем.

Сама Елена никогда не оправдывается. В некоторых случаях она напоминает братьям о том, что их жены им изменяют, и это, по-видимому, должно как-то оправдать поступок ее. Такое привнесение мы должны признать неудачным и несоответствующим содержанию былины, так как Елена вовсе не является изменницей (Марк, 7, 93; Крюк. I, 33). Оно имеется только в беломорской традиции.

Елена совершенно безропотно переносит все издевательства над ней. В некоторых случаях она только просит, чтобы ее на казнь вели мимо «народа», мимо «торгов» или «ярманки», чтобы народ ее видел и мог ее оплакать. Братья это выполняют. В одном случае она просит отложить казнь до воскресенья, когда народ пойдет в церковь. Народ по-разному реагирует на происходящее:

Богатый едет – прихохочется, А ровный едет – прирассмехнется, А бедный едет – весь приплачется. (Григ. I, 100; ср. Григ. I, 81, 128, 173)

Богатые смеются над Еленой и торжествуют за братьев, бедные – плачут над Еленой и проклинают их. Но это же место показывает, что братья не учиняют личной расправы. Они учиняют регулярную казнь – на площади, с палачами, на виду у всего народа и под церковный звон. Это значит, что в былине братья Петровичи осуждены не как жестокие мучители индивидуального порядка, а что в их лице осужден тот общественный строй, который делает возможным эту казнь.

Но героическая песнь не может кончиться торжеством несправедливости и слезами без борьбы. Народ не только слезно плачет. В лице Алеши он посылает Елене своего спасителя, освободителя, героя.

В то время как братья готовятся умертвить свою сестру, совершенно неожиданно является Алеша во всем блеске своего богатырства:

Что из далеча, далеча, из чиста поля, Из чиста поля да от синего моря Бежит комонь, конь вороненький, Конь вороненький, конь хорошенький. На коне-то сидит да млад ясен сокол, Ясен сокол да добрый молодец: «Здравствуй, здорово, Олена Петровична! Подай-ка ты белы руки ко мне, Покажи-ко ты свое бело лицо». Подала как Оленушка белы руки свои, Показала Петровна бело лицо свое, Столько видали Олену, как на добра коня садилась, А не видали, в котору сторону махнули они. (Григ. I, 81)

Часто былина кончается именно так: Алеша и Елена исчезают с глаз. Однако многие певцы считают необходимым подчеркнуть, что он увозит ее в церковь и венчается с ней.

Выскочил Алеша Попович млад: «Вставай-ка ты, Олена, на резвы ноги, Садись-ка ты, Олена, на добра коня; Поедем-ка, Олена, ко божьей церкви. Мы златым венцом, Олена, повенчаемся, Златы перстнем, Олена, поменяемся». (Григ. I, 85)

В этом случае Алеша увозит ее с могилы, в которой ее хотят похоронить заживо. В тех случаях, когда братья ее закопали по пояс, отправляясь за плахой, Алеша ее откапывает.

Если певцы заставляют Алешу вести Елену в церковь, этим подчеркивается законность его прав и его моральная правота в глазах исполнителей былин.

Подвиг Алеши характерен именно для молодого героя. Этот подвиг типичен для Алеши; ни Добрыне, ни Илье и никому из других богатырей он приписан быть не может. Алеша, совершающий воинские подвиги, и Алеша, добывающий себе невесту и жену, вырывающий ее из пасти не мифического чудовища, а из пасти не менее страшных человеческих чудовищ, есть один и тот же Алеша – герой русского эпоса.

От героической трактовки сюжета отличается спорадически встречающаяся балладная трактовка его.

Непонимание истинного смысла былины сказывается у некоторых певцов, когда они заставляют Алешу просить у братьев руки Елены (Кир. II, 67). У М. С. Крюковой это сватовство поддерживает Илья Муромец. Сам Владимир с Евпраксией приезжают сватами к братьям. Здесь сохранен и былинный стих, и внешняя обстановка былин (Владимир, Илья Муромец, Киев), но былина потеряла свой героический смысл; такова, по-видимому, беломорская традиция этого сюжета (ср. Марк. 7). Полное перерождение в балладу мы имеем в единичных случаях, когда действие уже не приурочивается к Киеву и казнь действительно происходит (Кир. II, 64). Здесь Алеша даже присутствует при казни: голову бросают ему под ноги. Алеша ничего не предпринимает для спасения своей невесты. Песня записана в Москве и отражает мещанские вкусы. Мещанская идеология, психология и эстетика иногда проникают и в крестьянские массы, искажая исконную героическую былину. В белорусской песне девушка просит ее похоронить в поле у дороги, где Попович пасет коня. Увидя ее могилу, он тяжело вздохнет (Шейн, Мат. I, № 526). В одной пинежской песне братья везут сестру в церковь и выдают ее за другого, а «герой» слезно рыдает (Григ. I, 72). В этом случае герой назван не Алешей, а Данилой. В записи А. М. Астаховой казнь также совершается: братья разрывают сестру на части (Аст. 21). А. М. Астахова считает такой трагический конец исконным и древним. Это, несомненно, заблуждение. Такой конец есть результат искажения и непонимания истинного смысла былины.

2. Хотен Блудович

Вторая былина, относящаяся к поздним былинам о сватовстве, – былина о Хотене Блудовиче. С былиной об Алеше Поповиче и Елене она связана общностью идейного содержания, общим характером сюжета (сватовство) и некоторыми деталями. Сходство между этими былинами определяется общностью эпохи и среды, в которой они были сложены.

В отличие от древних былин о сватовстве, в которых герои уезжают из дому и находят себе невест где-то вдалеке, Хотен Блудович, так же как и Алеша Попович в предыдущей былине, уже никуда не выезжает. Это один из внешних признаков более поздних былин. Все действие разыгрывается в Киеве.

Жених и невеста не разъединены никаким далеким пространством. Они разъединены другим: различием социального положения. Борьба за невесту в этой былине есть чрезвычайно ярко и реалистично описанная борьба социального порядка.

Былина о Хотене Блудовиче в настоящее время опубликована в 27 записях[234]. Главный очаг ее распространения – Онежский край (18 записей). Остальные записи были сделаны на Белом море, на Печоре, Мезени, Пинеге, и одна запись была сделана в Сибири*.

Былина эта начинается, так же как и старые былины киевского цикла, с пира у князя Владимира. Однако сразу заметно, что этот пир нисколько не похож на те совещания государственной важности, которые облечены в форму пира в киевском эпосе. На этом пиру, как правило, нет богатырей. Не всегда этот пир происходит у Владимира и не всегда в Киеве.

Это не княжеский пир, а пир зажиточного хозяина с многочисленными гостями. В отличие от пиров «эпического» Киева, на этом пиру присутствуют женщины.

Много было у князя Владимира Князей, и бояр, и княженецких жен. (К. Д. 17)

Замечательный вариант записан от А. М. Крюковой. Здесь пир дает не Владимир, а Евпраксия, и собирает она этот пир не для мужчин, а только для женщин.

Собират-то этот пир все не Владимир-князь, Собирает Опраксея-королевична, Ай на тех ли на красных все на девушек, Ай на тех ли на жен да жен все мужниих. (Марк. 20)

На этом пиру присутствуют девушки, жены, вдовы и сироты. Данный сюжет слабо приурочен к Киеву, потому что он внутренне не принадлежит к идейному кругу былин киевского цикла.

На этом пиру находятся две вдовы, и есть былины, которые, минуя описание пира, прямо начинаются со слов: «Жило-было две вдовы» (Рыбн. 207). У одной из вдов – сын, у другой – дочь. Эти дети и их матери – главные действующие лица былины. В отличие от эпических матерей ранних былин вроде Амелфы Тимофеевны, которая только отпускает своего сына в путь и сопровождает свое напутствие разнообразными наставлениями и запретами, обе матери данной былины действуют весьма энергично. Драматический конфликт былины происходит между двумя семьями в двух поколениях.

Имена действующих лиц несколько необычны. Для новых героев создаются и новые имена. По-видимому, эти имена избраны не случайно. Одна из вдов именуется Блудова вдова, и у нее сын Хотен Блудович; вторая зовется Часовая (Чесовая) вдова, и у нее дочь Чайна Часовична.

Всев. Миллер полагает, что «Хотен» означает «желанный», а «Чайна» – «чаянная, жданная». Это имена молодых, которые предназначены друг для друга. Такое толкование вполне возможно. С точки зрения лингвистической оно не вызывает возражений, и подобные характеризующие имена или отчества весьма распространены как в эпосе, так и в сказке.

Название матери Хотена «Блудова жена» и отчество Хотена «Блудович», как мы увидим, указывает на низкое, «презренное» происхождение Хотена; имя «Блуд» было некогда распространено на Руси, но выбрано оно здесь не случайно.

Наконец, имя матери девушки «Часовая» (Чесовая) тоже представляет собой эпитет, хотя значение его и не совсем ясно. Слово «час» семантически и этимологически связано с такими словами, как «чин», «чтить». Если это так, то «Часовая» означало бы «чинная», «чиновная», «почтенная», «почестная». В противоположность низкому происхождению матери Хотена это имя означало бы «высокое» происхождение матери Чайны. Такое понимание этих имен подтверждается содержанием былины.

Эти две вдовы в песне противопоставляются, конфликт начинается с них, а затем в него втягиваются молодые.

Часовая жена, мать невесты, всегда описывается как богатая. Богатство это вызывает в исполнителе насмешливое презрение.

А честная вдова, Часовая жена, Была она баба богатая, Богатая баба, заносливая, Заносливая баба, упрямая. (Рыбн. 44)

Иногда она именуется «купец-жена» (Рыбн. 85). Насколько велико ее состояние, это слушателю открывается не сразу, а постепенно, по мере того как будут развиваться события. Она занимается ростовщичеством. Она знатна и в милости у Владимира. В некоторых случаях она названа его сестрой. У нее девять сыновей и красавица-дочь. В одном случае (Гильф. 26) пир происходит у нее в доме.

В противоположность ей Блудова жена никогда подробнее не характеризуется. Все ее богатство состоит в сыне, и сын ее – богатырь. В некоторых случаях о нем говорится, что он будто бы освобождал Киев от татар, что, однако, не подтверждается былинами киевского цикла: в былинах, посвященных борьбе с татарами, имя Хотена не упоминается. Если такое упоминание есть, оно свидетельствует о том, что певец стремится поднять престиж Хотена в глазах слушателей.

На этом пиру мать Хотена подходит к Часовой вдове с чашей в руке или на подносе, чтобы посватать у нее дочь за своего сына:

У тебя есть дорого мило чадо да на возрасте, Молода Чайна Часовична, У меня есть дорого мило чадо на возрасте, Молодой Хотей сын Блудович: Станем мы между собой родни делати. (Рыбн. 105)

В очень разных выражениях и в разной форме сватовство это всегда содержит только одну мысль – мысль о молодых. Никакие другие побуждения, кроме желания блага детям, матерью Хотена не руководят.

Что ею не руководят корыстные цели, видно не только из ее слов, но и из того, как будет развиваться действие.

В былинах о Хотене никогда ничего не сообщается, действует ли его мать по собственному почину или по желанию сына. Только у М. С. Крюковой, у которой этот сюжет развит в целый роман, Хотен заранее знает о намерении матери. Здесь он провожает мать на пир и просит ее посватать за него прекрасную Чайну. Мы должны полагать, что это творческое привнесение Крюковой. Хотен никогда сам не просит о сватовстве. Это, во-первых, соответствует патриархальному укладу старой Руси, где брачная сделка обычно совершалась родителями, и, во-вторых, это соответствует общей идейной направленности эпоса. Настоящий герой никогда о женитьбе сам не думает. Когда впоследствии мать рассказывает сыну о том, что произошло на пиру, в репликах Хотена никогда не слышится, чтобы он уже раньше знал или думал об этом сватовстве.

Конфликт начинает разыгрываться тут же на пиру и сразу принимает чрезвычайно острую форму.

Мать Чайны оскорблена тем, что какая-то неродовитая вдова дерзает просить руки ее дочери для молодца, которого она глубоко презирает и считает недостойным женихом для своей дочери. Она выплескивает чару в лицо Блудовой вдовы и обливает вином и портит ее шубу или ударяет по подносу.

И она хлоп по подносу, и стакан улетел, И так-де вдову обесчестила. (Гильф. 282)

У Кирши Данилова она бьет ее по щекам и таскает по полу.

И весь народ тому смеялися. (К. Д. 17)

«Весь народ» – это знатные и богатые гости, подымающие на смех бедную вдову, не принадлежащую к их избранной среде.

Самое интересное для нас здесь – те слова, которыми она сопровождает свое оскорбление, так как они раскрывают внутреннюю сторону этого конфликта.

Мотивы отказа очень разнообразны и чрезвычайно красочны, но всегда объединены одной общей мыслью.

Часовая вдова оскорбляет не только мать Хотена, но и ее сына и весь их «род». Тут именно и вскрывается, что имя «Блудова вдова» не случайно, что оно говорит о «низком» происхождении Хотена. Халанский полагал, что здесь отразилось местничество, спор двух родов – знатного и захудалого. Однако это противоречит всему идейному содержанию русского эпоса. Народу нет никакого дела до знатности или незнатности боярских родов. Для былины Часовая вдова – боярыня и богатая, Хотен – беден и герой. Он приводит к посрамлению и Часовую вдову, и Владимира, который ее поддерживает. Былина эта не внутрибоярская, а антибоярская и антикупеческая. Если у Кирши Данилова говорится:

Обе жены богатые, Богатые жены дворянские,

то это искажение основного смысла былины, объясняемое скоморошьим характером сборника. В этой записи мать Хотена приходит домой пьяная, чего мы также не имеем ни в одной записи, кроме данной. Часовая вдова всегда в резких и оскорбительных словах говорит о бедности Хотена:

А как твой был мужище-то Блудище, А сынище-то твой уродище: Он ходит по городу – уродует, Ищет-то упалого зернушка, А чем бы ему голова пропитать. (Рыбн. 53) Ищет бобового зерненка И где бы-то Хотинушке обед сочинить. (Рыбн. 15) Ищет куса перехватного, Во что бы Котенку подавиться было. (Гильф. 164)

Она называет его «вороной загуменной», слепой курой, которая ищет и не находит зернышка, и даже «верблюдищем» (Онч. 9). Нередко она ругает отборными, оскорбительными словами и Блудову вдову. Замечательно яркую форму отказа мы имеем в варианте Аграфены Матвеевны Крюковой:

Обругала-то ей сына любимого, А й того же богатыря могучего И того же Хотеюшка все Блудовича: «Ай отец-от у его да все был Блудище, Еще сын-от остался все уродище, Он ведь ездит по городу уродует: Еще кто бы Хотеюшке рубашку дал, Еще кто бы Хотеюшке бы подштаннички, Еще кто бы Хотеюшка-то покормил хлебом, солью бы, Покормил его обедом либо ужином». (Марк. 20)

Этой бедности обычно противопоставляется ее собственное богатство и знатность:

Мы есть роду богатого, именитого, Именитого роду, княженецкого, Вы есть роду нищетного, кошельчата. (Рыбн. 105) Мы есть роду княженецкого, Княженецкого роду вековечного, Вы есть роду каличьего, Да й каличьего роду вековечного. (Гильф. 164)

Тут же она проявляет свои крепостнические наклонности. Она грозит схватить Хотена:

Захочу – его при себе держу, Захочу – его под барина отдам. (Рыбн. 53)

Хотен из нищих, калик, он не князь, не боярин и не боярский сын. Его можно обратить в рабство и крепостное состояние, что Часовая вдова и грозит сделать.

Хотену она противопоставляет свою красавицу-дочь, которая совершенно так же, как Елена Петровична в предыдущей былине, сидит в высоком тереме, с той лишь разницей, что она не подвергнута заключению.

У меня-то есть дочушка Офимьюшка, Сидит-то во высоких во теремах: Ее буйные ветры не обвеяли, Холодные морозы не общелкали, Мужик-пьяница не обсмеялся. (Рыбн. 85)

Таким образом, идеология Часовой вдовы есть идеология знатной боярыни, которая кичится своим родом.

Какова идеология Хотена Блудовича, а значит, и самой былины, мы увидим, когда проследим, как события будут развиваться дальше.

Когда мать приходит домой, Хотен участливо ее спрашивает, почему она невесела. Мать все ему рассказывает, причем у хороших певцов весь рассказ о происшедшем повторяется из слова в слово. С этого момента Хотен становится главным действующим лицом. Он не теряет слов, иногда коротко утешает мать и посылает ее ложиться спать. Из его реплик не всегда видно, что он замышляет. Ясно одно: что он хочет «отсмеять» обиду, нанесенную его матери, что он заступается за ее поруганную честь.

Не печалься ты, моя матушка, Отомщу я обиду Часовой жены, Надсмеюся я над ейною дочерью, Что ль над той ли Чайной Часовичной. (Пар. и Сойм. 48)

В некоторых случаях Хотен хочет довести сватовство, начатое матерью, до конца, в других же он не выражает желания жениться на Чайне. Из дальнейшего видно, что он хочет взять ее в дом, но не для того, чтобы на ней жениться, а чтобы отдать ее матери в портомойницы или отдать ее в жены самому последнему из холопов. Иногда он грозит взять ее не в жены, а в служанки.

О нем говорится, что он «повернулся на одной ножке» и сразу же пошел седлать коня. Седлание коня и выезд описываются как богатырские и воинские. Он «крутенько садится на добра коня» и берет с собой «паробка верного, любимого товарища» (Рыбн. 85).

Хотен прежде всего направляется к терему Часовой вдовы. Как он задумал «отсмеять» обиду, это пока еще неясно.

События, которые разыгрываются перед хоромами прекрасной Чайны, могут отдельными певцами излагаться в различной последовательности и с различной степенью полноты. Смысл происходящего от этого не меняется. О самой вдове обычно говорится, что ее «дома не случилосе». Дело происходит на рассвете, и она иногда еще на пиру. В тереме находится только прекрасная Чайна. Чайна видит Хотена издали, высовывает голову по плечи из окна или выходит на крылечко или балкон. Иногда она знает о том, что произошло на пиру, и ничего доброго от Хотена она ждать не может. Не теряя лишних слов, Хотен начинает ломать терем, в котором находится Чайна, причем в разных вариантах делает это по-разному. Чтобы попасть во двор, он пинает ногой подворотню, копьем ударяет в ворота и вышибает их или ломает изгородь. Свою тяжелую палицу он запускает в терем и сбивает верх терема до самых окон или начинает расшатывать терем снизу:

И ударил в ворота вострым копьем, И слетели ворота середи двора; И ударил палицей булатною По тому по терему высокому, Сшиб того терема по окнам прочь, И слетел терем во зеленый сад. (Рыбн. 44)

Такова наиболее типичная картина разрушений, производимых Хотеном.

Но Чайна (Авдотья, Евфимия) отнюдь не робкого десятка. Нравом она в мать. Та часть терема, в которой находится Чайна, остается цела, и теперь Чайна обрушивается на Хотена с такими же ругательствами, какими его ругала ее мать:

Настоящая ты ворона погуменная, Над нашим ты домом надсмехаешься! (Гильф. 308) А й же молодой Котенко ты Блудов сын! Отца-то у тя звали ведь Блудищем, А й тебя же будут звать да уродищем! Что же ездишь по городу, уродуешь? (Гильф. 19)

Теперь Хотен уже прямо метит в Чайну. Чайна произносит эти слова с «балкончика точеного». У Хотена шестисаженное «ратовье», то есть копье.

Он-де хлопнул по балкончику точеному, И балкончик точеный весь рассыпался. (Гильф. 282)

Еще яснее:

Хотел ударить по Чадиночке Часовенной, Ударил по крылечку по красному, Расшиб на щепу он на мелкую. (Гильф. 308)

Иногда он бросает в Чайну ножом или копьем, но она увертывается. Теперь Хотен прерывает свое зловещее молчание и богатырским голосом грозит Чайне. Он ругает ее самыми последними словами, грозит взять ее в портомойницы и вызывает на бой ее девять братьев:

А хочу – тебя я возьму за себя, А захочу – возьму за служку за Панюточку, А кладу в фатеру во черную — И будешь ты наша портомойница. А есть у тебя девять братьев, А у Часовой вдовы девять сынов, Так пожалуйте во чисто поле! (Рыбн. 44)

Иногда он повторяет сватовство, но с угрозами и никогда не ждет ответа.

А й же ты, Чайна Часовина, Если волей пойдешь замуж, то за себя возьму, А неволей, так за парубка. А теперь я поеду во чисто поле, И пусть выедут твоих девять братьев, Там я с ними силы померяю. (Пар. и Сойм. 48)

Очевидно, что дело не обойдется без кровопролития: предстоит бой между Хотеном и братьями Чайны.

Некоторые певцы, однако, ничего не знают о последующем бое. Хотен непосредственно после разорения терема расправляется с Чайной. В одном из печорских вариантов он разрывает ее тело на части и остатки трупа привязывает к хвосту своего жеребца. Чайна здесь названа Маринкой, очевидно под влиянием песни о Добрыне и Маринке (Онч. 9).

Наряду с этим мы имеем смягченную редакцию Т. Г. Рябинина. Здесь боя также никакого нет. Хотен просто похищает Чайну и везет ее домой, причем она даже рада и заявляет:

Три года я Господу молилася, Чтоб попасть мне замуж за Хотинушку, За того Хотину за Блудовича. (Рыбн. 15)

Такие сокращенные редакции не могут быть признаны художественно удачными. В полной форме песни конфликт, наоборот, усиливается и только в последующем развитии обнаруживает свою более широкую, общественную, а не только личную сторону.

Хотен уезжает в чистое поле, там разбивает шатер и ожидает братьев Часовичны. Конфликт, таким образом, разрастается. Из города он переносится в поле и начинает принимать характер вооруженного столкновения. Происходит именно бой, но бой не между русскими и иноземными захватчиками – русский герой здесь дает бой собственному родовитому боярству.

Бой представляет собой кульминационный пункт всего повествования. Формы его довольно разнообразны, но не одинаково значительны и осмыслены. Мы рассмотрим лишь главнейшие.

Выделить мы должны версию в сборнике Кирши Данилова, Борьба здесь лишена социального характера. Встреча между Хотеном и братьями Чайны имеет характер уличной драки. Братья сами преследуют Хотена на улице, и они его задирают. Их сперва пять человек.

И он отбивался и метался от них И прибил всех тут до единого. (К. Д. 17)

Мать посылает своих остальных четырех сыновей с наказом

Убить бы его до смерти.

В песне описывается, как Хотен побивает и этих четырех, каждого в отдельности.

Эта версия – явно сниженная. Драматическая борьба низведена до уличной «драки великой» с описанием, как бьют по уху и т. д. Такая трактовка соответствует скоморошьему характеру всего сборника, но она одиночна.

В собственно народной, крестьянской трактовке столкновение протекает совершенно иначе.

Хотен вместе со своим младшим другом отправляется в поле. Здесь в ожидании братьев он разбивает шатер и спокойно засыпает. Своему парубку он приказывает разбудить его, если появится «киевская сила».

На этом месте песня переносит нас в другой стан – в стан его врагов.

В полной своей форме былина включает два боя: на Хотена сперва высылаются братья Чайны, а после них целое войско. Однако певцы часто ограничиваются одним из этих боев.

Пока Хотен мирно спит, Часовая вдова прибывает домой. Прибывают также ее девять сыновей, и Чайна жалуется им на Хотена: «Чадиночка им и порозжалилась».

Спокойный сон Хотена противопоставляется смятению и волнению в доме вдовы. Она со свойственной ей резкостью и решительностью приказывает сыновьям убить Хотена:

Ой вы, сыновья мои, ясны соколы, Убейте Хотена во чистом поле. (Гильф. 308)

В некоторых случаях братья настолько трусливы, что боятся выйти против Хотена, хотя их девятеро против одного (Гильф. 308). В большинстве случаев, однако, они едут в поле, где их ждет Хотен, хотя они делают это иногда и не очень охотно и только после грозного окрика их властной матери. Певец называет их «не путнии воины» (Рыбн. 85).

Они подъезжают к шатру, и от топота их коней Хотен пробуждается. Схватка бывает всегда очень коротка. Жалкие и слабосильные братья не могут устоять против грозного и разъяренного Хотена. Они жестоко платятся за свою попытку.

Да не долго Хотен тут сряжается, Садился Хотен да на добра коня И поехал к молодцам насупротив. Троих молодцов копьем сколол, Да троих молодцов конем стоптал, Да еще троих к стремени привязал. (Кир. IV, 72)

За трех братьев, оставленных им в живых, он будет требовать выкупа. Нередко с братьями расправляется не Хотен, а его парубок, который не считает нужным для такого случая даже разбудить своего хозяина и друга.

Такова наиболее типичная форма развития конфликта. Несколько иначе развитие конфликта рисуется в беломорской традиции. Здесь Хотен в ответ на ругательства и издевательства Чайны, произносимые с высокого окошечка ее терема, убивает на ее дворе семь быков, из их шкур делает ремни и без всякого боя берет в плен и уводит из Киева ее братьев. Ремнями он привязывает их к деревьям – соснам и березам (Марк. 20), Сходным образом он расправляется с братьями в мезенской песне: он связывает их волосами друг с другом по трое и перекидывает их через седло (Григ. III, 2).

Столкновение принимает все более грозные размеры. Часовая вдова не может примириться с происшедшим и бежит теперь за помощью к Владимиру. Владимир дает ей против одного Хотена целое войско – 40 000 человек или 6 полков и т. д. Такая готовность объясняется не только тем, что Чайна его родственница. Она объясняется тем, что действия Хотена по существу представляют собой бунт, который надо подавить военной силой.

Происходит сражение, которое также описывается весьма кратко:

Он прибил-то эту силу на единый дух. (Марк. 20)

Более интересны для нас те случаи, когда Часовая вдова не обращается к Владимиру, а набирает войско сама. Тут она проявляет всю свою энергию и обнаруживает свою натуру.

Часовая вдова пускает в ход все свое несметное богатство, чтобы за деньги нанять, купить ту силу, которая могла бы уничтожить Хотена.

Так она была богатая, Погреба были злата и серебра. Так она наняла силу инную За злато и за серебро. (Рыбн. 44)

Иногда она набирает силу по кабакам:

Але голи-ти они, право, охотники, А любители-таки они на деньги-ти. (Онч. 46)

Она нанимает 500 бурлаков за 500 рублей с наказом привести Хотена к ней: «Приведите его на мои белы руки». В этом случае она хочет его высечь.

Еще интереснее для нас те случаи, когда Часовая вдова не нанимает силу, а принуждает идти против Хотена своих должников, зависимых от нее людей. Это не крепостные крестьяне. В этих должниках мы узнаем «кабальных людей». В XV–XVI веках в кабальную зависимость шли свободные, но обедневшие люди. При заключении договора они брали деньги у хозяина и обязывались работать на него за проценты до уплаты взятых денег. Как правило, такие «кабальные люди» или «служилые холопы» всю жизнь не были в состоянии уплатить взятую сумму, так как весь заработок уходил на погашение процентов[235].

Именно таких кабальных людей имеет в своем распоряжении Часовая вдова, мать Чайны.

После того как ее сыновья потерпели неудачу, она собирает своих должников.

На то ли вдова порассердилась, Бросалась в сундуки окованные, Вымала ведь записи крепкие, По которым были денежки раздаваны, Собрала мужиков своих должников: «А вы, мужики, мои должники! Убейте Хотена во чистом поле, Во всех-то вас денежках Господь простит». (Гильф. 308)

Историческая форма кабальной зависимости здесь несколько стерлась, и Часовая вдова в сознании позднейших певцов выступает как простая ростовщица.

Ай мужики вы все мне должные! Ваши головы все запоручены. А поедьте, мужики, вы во чисто поле, Убейте Фотеюшка в чистом поле, Я всех мужиков вас во долгах прощу. (Гильф. 282)

Классовый состав этого войска уже совершенно иной, чем состав войска, посланного Владимиром. Это войско состоит из одних только бедняков, и Хотен это знает. Когда это войско является под предводительством сыновей вдовы, он ее сыновей убивает, а войско отпускает:

А вас, мужики, не трону я ни единого, Ваше дело подневольное. (Гильф. 282)

Иногда, раньше чем принять бой, он спрашивает у войска: «Вы охочая ли сила или невольная?» Если сила воюет по вольному найму, он иногда поступает с ней так же, как с войском Владимира. Если же эта сила «невольная», он не принимает боя, а отпускает силу домой:

А вы, мужики, ее должники, Ваше-то ведь дело поневольное, Скажите вдове вы Часовые, Этою ведь силою меня не взять. (Гильф. 308)

Впрочем, в некоторых случаях и классовый состав войска, посланного Владимиром, бывает таким, что Хотен боя не принимает. Войско это воюет за Владимира настолько неохотно, что Хотен справляется с ним только одним грозным богатырским окриком. Он приказывает им связать друг друга по десяткам, вернуться в Киев и объявить Владимиру, что вся его сила полонена им, Хотеном (Рыбн. 53, 71). Дело здесь именно в том, что войско по существу держит сторону Хотена, а не Владимира. Войско Владимира очень охотно выполняет приказ Хотена.

Смертный бой держать нам ведь непочто. Княженецкий род нам защищать не за что. А мы свяжем руки да друг другу И дойдемте обратно во Киев-град, Да и скажем мы князю Владимиру, Что полонил нас всех Гордено Блудович. (Пар. 14 Сойм. 48)

Таким образом Хотен наносит полный разгром войску Владимира и привлекает на свою сторону нанятое из закабаленных людей войско Часовой вдовы.

Теперь она и ее дочь полностью в руках Хотена. Характерно, что Хотен прежде всего врывается в дом Часовой и уничтожает закладные записи:

И приехал Фотей ко вдовице на широкий двор, И скрикнул-де Фотей да зычным голосом: «Неси, вдовица, записи закладные, По которым золота казна раздавана». И несла-де вдова записи закладные, По которым золота казна раздавана. Роздал Фотеюшко эти записи, И все мужики поехали да кланялись. (Гильф. 282)

Иными словами, борьба носит не только личный, но и сословный характер. В лице вдовы Хотен уничтожает и обезвреживает властительницу над деньгами и людьми.

Однако ее сила обезврежена еще не полностью. Она еще обладательница денежного состояния, которое позволяет ей заново взять людей в кабалу. Хотен, выражаясь современным языком, экспроприирует ее.

В его руках находятся трое из оставшихся в живых сыновей Часовой вдовы. Она вынуждена теперь сама обратиться к Хотену.

После побоища Хотен спокойно едет «к родитель своей матушке» и ждет, что будет дальше.

Дальше же происходит то, что на двор к его матушке является мать Чайны и «низко кланяется». Теперь уже она просит о том, о чем когда-то просила мать Хотена: она предлагает свою дочь Хотену в жены, а сама за это требует возврата ее сыновей:

Премладый Хотеюшко сын Збудович! Возьми мою Чадиночку Часовенную, За себя возьми любимой семьей, Отдай мне-ка шесть сынов из полону.

Очередь отказать теперь за Хотеном.

Проговорит Хотен таково слово: «Мне твоя Чадиночка не надобна, Я за верного слугу замуж ее не возьму». (Гильф. 308)

Такой отказ взять за себя Чадиночку характерен не только для данного варианта, но для данного сюжета в самых разных вариантах.

Хотен не стремится к браку с Чайной. Как жестоко он с ней иногда расправляется, мы уже видели выше. Иногда он согласен взять ее, только не в жены, а в служанки матери.

Он привязывает ее к стремени, привозит домой и отдает ее своей матери в портомойницы.

В качестве выкупа за сыновей он требует не дочь, он требует выдачи всего ее состояния, причем делает это в весьма старинной и архаической форме: он ставит в землю свое огромное многосаженное копье и требует, чтобы оно доверху было засыпано золотом и серебром.

Он и ткнул-де копье дак во сыру землю, Долгомерное ратовище в семь сажон. «А ты обсыпь мое копье дак красным золотом, Красным золотом обсыпь да чистым серебром, Дак отдам я тебе нонче девять сынов». (Григ. III, 2)

Конец бывает разный. Обычно Часовая вдова вынуждена согласиться на предложение Хотена. На сорока телегах привозят золото и серебро, но его не хватает, чтобы покрыть верхушку копья. Часовая вдова просит Хотена взять вместо недостающего золота и серебра ее дочь. Иногда она валяется у него в ногах и униженно просит взять Чайну. Она готова отдать дочь даже в кухарки:

Ты возьми, возьми, Хотеюшко сын Блудович, Ты возьми, возьми любиму дочь в кухарочки! (Марк. 20)

Но Хотен вовсе не желает жениться, тем более на Чайне, как на боярской дочери. Он предпочитает взять себе жену из крестьянского сословия:

Мне на что-то мне твоя дочь безумная? Я возьму лучше у бедного крестьянина, Из именьица возьму, не из богатства ей, А и лицом она хороша, все умом сверстна. (Марк. 20)

Разрешение этого конфликта достигается через вмешательство третьих лиц. В одних случаях посредником выступает Владимир, в других – мать Хотена.

Посредничество Владимира художественно менее удачно; более правдоподобно и убедительно вмешательство матери.

Заносливая Часовая вдова бежит за помощью к Владимиру. В таких случаях Владимир вызывает Хотена к себе и выговаривает ему за его издевку над Чайной и ее матерью и приказывает или предлагает ему жениться. В этих вариантах сцена с копьем разыгрывается во дворе Владимира. Хотен согласен жениться, если Владимир накроет копье золотом и серебром. У Владимира хватает средств, чтобы обсыпать копье золотом, серебром и жемчугом. Мало того, он еще дает за своей племянницей в приданое села с приселками (Рыбн. 52). Такой конец явно не соответствует высокой идее данной былины и не соответствует вообще духу русского эпоса: герои обычно отказываются от наград; здесь же Хотен сам напрашивается на награду Владимира, своего врага, войско которого он только что разбил.

Более значительна и более интересна другая версия конца. За Чайну вступается мать Хотена:

Ты послушай меня хошь, чадо милое, Ты меня-то же, родиму свою матушку. (Марк. 20)

Мать вполне удовлетворена тем унижением, к которому привел Хотен ее противницу, заносливую Часовую вдову. Сама же девушка здесь, как ей кажется, ни при чем. В ответ на предложение Хотена взять Чадиночку себе в подворотницы или портомойницы и «поворачивать» ее, «как тебе надобно», она уговаривает Хотена взять ее себе в жены:

Не она меня да прибесчестила, Прибесчестила да ейна матушка… Ты возьми-ка ее за себя замуж. (Рыбн. 207)

В таких случаях Хотен ради матери готов жениться, и песня кончается веселым свадебным пиром. Хотен идет с Чайной под венец.

Тут заводили они пированьице почестен пир.

Так кончается эта замечательная по своей реалистичности, яркости, по остроте основного конфликта былина. Она весьма богата разнообразием деталей, но здесь могли быть рассмотрены только главнейшие случаи.

VI. Поэзия бунта

1. Василий Буслаевич и новгородцы

Две былины о Василии Буслаевиче – о его бунте против Новгорода и о его смерти – представляют собой вершину в развитии тех песен эпоса, содержанием которых служит социальная борьба. Былины о Василии Буслаевиче – чисто новгородское создание. Так, два новгородских героя, Садко и Василий Буслаевич, знаменуют собой два разных этапа в развитии русского эпоса. Торговый Новгород, поэтически возвеличенный в былине о Садко, здесь подвергается попытке разрушения и уничтожения. Содержанием этих былин служит бунт Василия Буслаевича против Новгорода. Из более древних былин мы знаем только одну, которая имеет с ней некоторое сходство, – это былина о бунте Ильи Муромца против Владимира, но былина о Василии Буслаевиче носит более ярко выраженный конкретно-исторический характер; сила столкновения в ней во много раз превосходит силу столкновения в былине об Илье и Владимире.

Василий Буслаевич – герой новгородский, но песни о нем имеют общерусский характер. Содержание и смысл его борьбы были понятны каждому русскому крестьянину, где бы и когда бы эти песни ни исполнялись.

Художественную силу этих былин прекрасно понимал М. Горький. В письме к К. Федину он писал: «Васька Буслаев – не выдумка, а одно из величайших и, может быть, самое значительное художественное обобщение в нашем фольклоре». Недаром в письме в редакцию «Библиотеки поэта», где предполагалось издать антологию былин, Горький требовал, чтобы в первую голову были даны такие былины, как «Буслаев» и былина о бунте Ильи против Владимира. Горький здесь сделал сопоставление, которое не пришло в голову ни одному из ученых, а между тем именно это сопоставление помогает раскрытию смысла былин о Василии Буслаевиче. Известно также, что Горький собирался написать пьесу «Васька Буслаев» и что вместе с Шаляпиным он работал над либретто для оперы «Васька Буслаев».

Зародившись в Новгороде, песни о Василии Буслаеве, благодаря художественности и идейной значительности своего содержания, стали общерусским достоянием.

Былина о Василии Буслаевиче имеет весьма широкое распространение. Очень часто былина о борьбе его с новгородцами и былина о его смерти объединяются певцами в одно целое. Песня о бунте была записана и опубликована около 20 раз, песня о смерти Василия Буслаевича – около 15 раз, в объединенном виде они были записаны свыше 25 раз. Всего, таким образом, имеется приблизительно 60 опубликованных записей былин о Василии Буслаевиче, которые охватывают все основные районы распространения эпоса к моменту записи[236].

Василий Буслаевич в изображении ученых либо индивидуалист, наподобие немецкого Зигфрида, либо русский пьяница и буян, «широкая натура», полуразбойник и типичный новгородский ушкуйник. Одними он же изображался как Роберт-Дьявол, заимствованный с Запада, другими – как Иван Грозный, «покоривший» Новгород. Иногда говорится, что он умер нераскаянным, а иногда, что он раскаялся и поехал замаливать свои грехи в Иерусалим. Хотя некоторые отдельные наблюдения были сделаны правильно, старая русская наука не могла понять и определить смысла и значения этой былины*.

Новгородские былины обратили на себя особое внимание Белинского. Как и в других случаях, недостаток материала не дал Белинскому возможности до конца правильно определить значение образа Василия Буслаевича. Это смог сделать в наши дни Горький. Белинский основывался на варианте Кирши Данилова, испорченном скоморошьей обработкой: в нем – и это единственный случай – Василий Буслаевич изображается пьяницей; дружину он набирает себе из боярских детей. На братчине происходит драка и т. д. Драка кончается тем, что новгородские мужики покоряются Василию Буслаевичу и платят ему огромную дань.

Эта трактовка стоит особняком и не соответствует многочисленным другим записям. Другой источник, которым располагал Белинский, была сказка из сборника Сахарова «Русские народные сказки» (1841). Текст Сахарова представляет собой подделку. Здесь слиты воедино сказка из сборника Чулкова и текст песни Кирши Данилова[237].

И тем не менее Белинский даже сквозь недостаточный и искаженный материал сумел угадать подлинное значение былины. Первое, что утверждает Белинский, – это органическая связь былины с Новгородом и его общественным строем. Она выражает «историческое значение и гражданственность» Новгорода. Белинский правильно определил, что «Новгород был городом аристократии». Взгляд советской науки на общественный строй Новгорода сводится к тому, что Новгород был аристократической республикой. Белинский понимал также, что в древнем Новгороде происходила интенсивная классовая борьба. «С самого начала поэмы вы видите существование в Новгороде двух сословий – аристократии и черни, которые не совсем в ладу между собой». Отсюда для нас ясна и методология изучения былины: былина должна быть изучена в связи с классовой борьбой древнего Новгорода. Далее, в истории Новгорода одним из решающих моментов было его отношение к Москве. Этот вопрос Белинский решает правильно; он понимает то, чего не понимали некоторые ученые, осуждавшие политику Грозного и видевшие в нем «завоевателя» Новгорода. «Если бы Москва допустила существование Новгорода, он пал бы сам собою и стал бы легкой добычей Польши или Швеции». Торговля развила в новгородцах особый дух молодечества, и Василий Буслаевич художественно выражает эту новгородскую русскую удаль, порожденную теми историческими условиями, в которых находился Новгород. В Буслаеве есть «упоенье молодой жизнью». Он «разрывает, подобно паутине, слабую ткань общественной морали».

Такова вкратце точка зрения Белинского. Введенный в заблуждение материалом Кирши Данилова, Белинский не до конца вскрыл значение образа Василия Буслаевича и кое в чем ошибался, но он показал ту методологию его изучения, которая должна лечь в основу современного изучения этой песни[238].

Повествованию о борьбе Василия Буслаевича с новгородцами обычно предшествует упоминание о его отце. Его отцу в отдельных песнях посвящается не более двух-трех строк, но эти строки повторяются столь часто и упорно, что они, по-видимому, зачем-то нужны, несмотря на то что отец Василия Буслаевича в дальнейшем повествовании не играет никакой роли. Для нас фигура отца важна потому, что ею определяется социальная среда, из которой происходит Василий Буслаевич.

По началу песни, а также по целому ряду рассеянных в песне деталей можно установить совершенно точно, что старый Буслай мыслится принадлежащим к самому зажиточному слою новгородского населения. Он весьма богат. Как создалось его богатство, об этом не говорится. Он никогда не называется купцом. В одном случае он назван князем. Есть глухие намеки на то, что свое состояние он не унаследовал, а нажил сам. «В твои годы отец без порток ходил» (Рыбн. 198) – так укоряет мать своего сына-бездельника. Но у него была дружина, и он составил себе богатство. Однако это указание в других вариантах не повторяется, хотя оно и не противоречит всему облику отца. Умирая, он оставляет своему сыну огромное богатство.

Оставалось его житье-бытье И все именье дворянское. (К. Д. 10)

Ниже мы увидим, что Василий Буслаевич, его сын, всегда представляется богатым. Он, например, может собрать и один содержать на свои средства большую дружину.

Во всем остальном отец Василия на первый взгляд кажется фигурой совершенно бесцветной. Он в полном спокойствии доживает до глубокой старости – чаще всего до 90 лет – и мирно опочивает, оставив малолетнего сына на руках вдовы. Он рисуется смиренным старцем, который не вмешивается в политическую жизнь.

С Новым Городом не спаривал, Со Псковом он не вздаривал, А со матушкой-Москвой не перечился. (Рыбн. 150)

Упоминание трех городов: Новгорода, Пскова и Москвы – драгоценное историческое свидетельство и важный материал для понимания фигуры отца и для понимания всей былины. Слова «с Новым Городом не спаривал» означают, что он никогда не находился в оппозиции к правящей верхушке.

Буслай жил спокойно потому, что общественный строй Новгорода обеспечивал ему полное довольство. «Спорить» с Новгородом ему было не о чем.

Отношения между Новгородом и Псковом были весьма сложны. Оба города долго сохраняли независимость по отношению к Москве; до середины XIV века Псков входил в число «пригородов» Новгорода; Новгород присылал в Псков посадников и сажал в нем князей – кормленников[239]. Впоследствии (1348) Новгород вынужден был признать самостоятельность Пскова и назвать его своим «младшим братом». Слова «со Псковом он не вздаривал» отражают конкретное историческое прошлое. Отец Василия Буслаевича изображается стоящим в стороне от борьбы со Псковом. Приведенные строки позволяют датировать это место былины XIV веком.

Наконец, слова «со матушкой-Москвой не перечился» являются откликом на борьбу Новгорода с Москвой. Буслай проявил покорность по отношению к Москве, подчиняясь необходимости. Как мы увидим, его сын окажется сторонником Москвы и врагом Новгорода, с которым он будет вести борьбу. Новгород потерял свою самостоятельность при Иване III (1471–1478). Никаких других упоминаний о Москве в былине нет, и события, воспеваемые в ней, не связаны с новгородско-московскими отношениями. События былины связаны с классовой борьбой внутри Новгорода. Формы, в которых она протекает, могут быть отнесены к XV веку.

Таким образом, те немногие строки, в которых говорится о Буслае, дают нам некоторый материал для хронологического приурочения. Они же дают многое для понимания облика героя. Он происходит из наиболее зажиточной и консервативной части новгородского населения.

После смерти отца Василий воспитывается своей матерью, Амелфой Тимофеевной. В ее обрисовке можно заметить некоторую зависимость от былины о молодости и воспитании Добрыни.

Воспитание должно сделать из Василия такого же смиренного, не спорящего с Новгородом человека, каким представлен его отец. Ему дают религиозное воспитание. Его, например, обучают церковному пению, и из него выходит такой певец, какого в Новгороде еще не было.

А и нет у нас такого певца. (К. Д. 10)

Воспитанием Василия Буслаевича обычно руководит его мать, и Василий Буслаевич на всю жизнь всецело ей подчиняется. Он подчиняется только ей, и никаких других авторитетов для него не существует.

Мать – не единственное лицо, воспитывающее Василия. Из дальнейшего мы узнаем, что умершего отца до некоторой степени заменяет его крестный отец, принадлежащий к церковно-монастырской верхушке. Он видный монах, старец, иногда – настоятель Софийского собора. Фигура этого крестного отца выяснится позже. Он напоминает Василию о том, что

Я грамоте тебя учил, На добрые дела наставлял. (Григ. I, 39)

Нам это важно, потому что это показывает, в каком направлении воспитывался Василий Буслаевич.

Все старания его воспитателей проходят даром. Василий Буслаевич вырастает полной противоположностью своего отца и крестного. Дело здесь не в психологическом противопоставлении смиренного отца буйному сыну. Дело здесь в противопоставлении двух поколений с различным социальным сознанием. Сын богатого новгородца, находящийся в наилучших условиях, всем обеспеченный, он порывает с тем укладом, в котором он был воспитан, и объявляет ему борьбу не на жизнь, а на смерть.

Свой буйный нрав он проявляет уже очень рано. В некоторых вариантах Василий семи лет, играя с детьми новгородскими на улице, уродует их: кого возьмет за руку, у того рука прочь, кого за ногу, у того нога прочь и т. д. Если бы мы имели только такую форму озорства, она свидетельствовала бы лишь о буйном и дурном нраве Василия. Однако мы имеем ряд текстов, которые заставляют нас смотреть на это озорство иначе.

Стал он по городу похаживать, На княженецкий двор он загуливать, Стал шутить он, пошучивать, Шутить-то шуточки недобрые С боярскими детьми, с княженецкими. (Рыбн. 150)

«Шутки» Василия Буслаевича направлены против боярских и княженецких детей, которых он ненавидит с детства. Что озорство Василия Буслаевича направлено именно против них, видно и по таким текстам, где об этом прямо не говорится. В тех случаях, когда не говорится, над какими детьми он «пошучивает», мы можем это видеть не по детям, а по родителям их, которые приходят жаловаться и грозить его матери, Амелфе Тимофеевне. Жалуются богатые мужики.

А и мужики новгородские, Посадские, богатые, Приносили жалобу они великую Матерой вдове Амелфе Тимофеевне. (К. Д. 10)

Слово «посадские» более верно передает новгородскую обстановку, чем «боярские» и «княженецкие». Значение слова «посадский» менялось в течение ряда веков, но здесь оно употреблено в своем первоначальном смысле – «торговый».

В тексте сборника Кирши Данилова, где подчеркивается, что Василий Буслаевич обучается церковному пению, он, вопреки строгому церковному воспитанию, начинает пьянствовать.

С веселыми удалыми добрыми молодцы Допьяна уже стал напиватися. (К. Д. 10)

В пьяном виде он начинает озорничать, что вызывает жалобы посадских богатых людей.

Таким образом, сильный и удалый Василий Буслаевич, силе которого нет никакого применения и который обречен на праздность вследствие своего богатства, постепенно начинает ненавидеть воспитавшую его среду. Ненависть эта носит чисто инстинктивный, бессознательный характер. Лучший церковный певец Новгорода в пьяном виде дает волю своим скрытым чувствам.

Конфликт, следовательно, назревает медленно и постепенно. Никакой внешней завязки нет. Есть внутренний, скрытый, пока еще плохо осознаваемый антагонизм.

Борьба вступает в новую фазу развития, когда выросший Василий Буслаевич начинает набирать себе дружину. Дружина Василия Буслаевича носит совершенно иной характер, чем военные дружины старого киевского эпоса. При внутриполитической борьбе, которая велась в Новгороде, каждая политическая партия должна была иметь свою боевую организацию, свою вооруженную силу. Политическая борьба нередко принимала форму кровавых столкновений. Об этом мы знаем из исторических документов. Митрополит Иона (середина XV века) писал новгородскому архиепископу Евфимию: он жаловался на то, что в Новгороде имеются «некие междоусобные препирания, и раздоры, и убийства, и кровопролития, и сотворились и сотворяются душегубства православному христианству; и на то злое и богомерзкое дело нанимали, нанимают с обеих сторон злорадных и хотящих кровопролитства, пьянчивых и о своих душах не радящих злотворных людей»[240]. Церковное поучение изображает эту борьбу в обличительной форме, народная песня изображает один из видов этой борьбы со стороны ее внутреннего смысла и направления.

Внешние поводы, по которым Василий Буслаевич набирает себе дружину, могут быть разнообразны. Так, он набирает дружину после того, как новгородцы пожаловались на него его матери и грозились его утопить. Он набирает ее «с досадушки», но по существу уже видно, что эта дружина назначается для борьбы с новгородцами.

В некоторых случаях набрать дружину советует ему мать в таких, например, выражениях:

Прибирай-ка себе дружину хоробрую, Чтоб никто ти в Нове-граде не обидел. (Рыбн. 169)

В других случаях мать советует ему собрать дружину по примеру отца, который «без порток ходил», но при помощи дружины сколотил себе состояние (Рыбн. 148).

Чаще всего, однако, собирание дружины не мотивируется ничем. Дружина назначается для внутригородской политической борьбы. Набор дружины предвещает и подготовляет столкновение.

Собирание дружины – один из самых ярких и колоритных моментов в этой былине. Обычно Василий Буслаевич зовет к себе на пир весь Новгород. Он разбрасывает по улицам или разметывает по дорогам, пускает на стрелочках скорописчатые ярлыки:

Кто хочет пить и есть да из готового, Валися к Ваське на широкий двор, Тот пей и ешь готовое И носи платье разноцветное. (К. Д. 10)

Этот призыв явно обращен к голи, к самой неимущей части населения.

Оказывается, что охотников пить и есть из готового, да еще и одеться в цветное платье, в Новгороде имеется несметное количество.

В назначенный день

И собирались мужики новгородские увалами, Увалами собиралися, перевалами, И пошли к Василию на почестен пир. (Рыбн. 169) Нашло-то к ним силушки черным-черно, Черным-черно, как черна ворона. (Рыбн. 17)

Это к Ваське повалила голь, беднота. Она готова на всякого рода действия, какие только от нее потребуются. Это люди отчаянные и решительные, люди, которым нечего терять, весьма опасные для обывателей и богачей.

Социальное лицо дружины можно определить очень точно: это уже не несколько неопределенные «голи кабацкие» киевских былин, это представители цехового ремесленного труда в условиях феодального города, что более ясно будет видно ниже.

Идут-то шильники, мыльники, игольники, Всякие люди недобрые. (Онч. 88)

Обычно в расчеты Василия Буслаевича вовсе не входило действительно напоить, накормить и одеть всю эту толпу. Толпа нужна ему, чтобы именно из нее выбрать себе дружину из тридцати достойнейших. Достойнейшие в глазах Василия Буслаевича – это самые смелые, сильные, выносливые и самые бесстрашные.

Пришедшая толпа узнает новое условие. На дворе стоит огромный чан вина в сорок бочек и чара в полтора ведра. Сам Василий Буслаевич стоит около чана с огромным вязом. На пир приглашаются только те, кто сумеет поднять и выпить чару и вынести удар по голове червленым вязом.

Кто изопьет чару зелена вина, Мерой чару полтора ведра, Весом чару полтора пуда, И кто истерпит червленый вяз, Тот ступай на почестный пир. (Рыбн. 64)

Те, кто выдержат это испытание, попадают к Василию в его храбрую дружину и даже принимаются к нему в крестовые братья. Остальные могут уходить.

Таким образом, это уже не только наемные «недобрые люди», всегда готовые на любое кровопролитие. Это тесно спаянная общими интересами дружина, крестовые братья, готовые на борьбу и смерть и знающие, кто их враг. Из дальнейшего будет видно, что главный враг – это купеческий Новгород и конфликт данной былины есть конфликт между обездоленными людьми труда и людьми, разбогатевшими на торговле.

Охотников выдержать испытание находится, однако, немного. Шли больше ради дарового угощения. Мужики уходят с пира, очень выразительно ругая Василия Буслаевича.

Но уходят не все. Из толпы выделяются те, ради которых весь этот пир был созван.

Дружина обычно набирается из тридцати человек, из которых названы поименно и подробнее обрисовываются трое. Их имена для нас отнюдь не безразличны, так как они дают представление о том, из кого эта дружина состоит. Уже выше мы видели, что к Ваське идут «шильники, мыльники, игольники». Для нас не важно, подразумеваются ли под «шильниками» сапожники и под «игольниками» портные, или же это мастера, делающие шила и иглы. Здесь могли бы быть названы и другие ремесла. Для нас важно, что дружина составляется из людей ремесленного труда. То же показывает анализ имен членов дружины: это Потанюшка Хроменький (Поташенька сутул-горбат, Данилушка сутул-горбат), Фома, «Толстый, сам ремесленный» (Фома Толстокожевников, Фома Ременников), Котельная Пригарина, Костя Новоторженин (Костя-Лостя Новоторщенин, Ванюшка Новоторжанин), Васька Белозерянин (Костя Белозерянин).

Эти имена показывают двоякую картину. С одной стороны, дружинники действительно состоят из людей ремесленного труда: Ременников, Кожевников, Толстоременников. Ясно, что речь идет о кожевниках и шорниках. В названии «Котельная Пригарина» мы узнаем котельника, получившего свое название оттого, что от дыма он черен, как изготовляемые им котлы.

Такая картина характерна для развитых феодальных городов. Ремесло достигало в древних русских городах высокой степени развития и совершенства.

В 1583–1584 годах в древнем Новгороде было известно около двухсот ремесел. «Характерна большая дифференциация в ремесленном производстве. В производстве одежды имелись особые сарафанники, телогрейники, свитники, однорядочники, душегрейники, епанечники, кафтанники и т. д.»[241]. Ту же картину дают другие ремесла. В производстве металлических изделий имелись булавочники, крестечники, пуговичники, в оружейном – лучники, сабельники, секирники и т. д. Для певца нет необходимости перечислять все те ремесла, которые представлены в дружине Василия Буслаевича. Упоминаются представители наиболее важных ремесел по производству одежды, кожаных изделий и изделий из металла.

С другой стороны, дружина состоит не из новгородцев, а из пришлых людей: эти люди не связаны своим происхождением с Новгородом. Ими руководят не местные, а более общие интересы. Костя Новоторженин – из Нового Торжка, Васька – из Белозерска и т. д.

Наконец, часть дружины состоит из людей с физическими недостатками. Потаня обычно изображается либо хроменьким, либо горбатеньким. Телесные недостатки по контрасту подчеркивают, выделяют необычайную физическую и моральную силу этих людей. Именно эти самые убогие и обездоленные люди полны величайшей силы, которая пока не находит себе применения, так же как и сила Василия Буслаевича.

Василий Буслаевич иногда не верит, что Потаня может выдержать удар его вяза. Но певцы иногда останавливаются подробно именно на Потане.

И схватил Васька черненый вяз, Бил Васька детину в буйну голову. Детина стоит – не ворохнется, На нем синь кафтан не колыхнется, Кудри черные не тряхнутся, Полна чарочка в руках не всплещется. (Кир. V, 8) Идет-то Потанюшко Хроменький Ко Василию на широкий двор, Ко той ко чаре зелена вина. Брал тую чару одной рукой И выпил чару за единый дух. Как выскочит Василий со новых сеней, Хватал-то Василий червленый вяз, Ударит Потанюшку по хромым ногам: Стоит Потанюшка – не крянется, На буйной голове кудри не ворохнутся. (Рыбн. 169)

Так Василий Буслаевич набирает дружину из 29 человек и зовет ее к себе в палаты «пить напитки сладкие».

Конфликт, уже давно созревший, выливается наружу. Дружина набирается для того, чтобы привести ее в действие. В этом конфликте более или менее ясен Василий Буслаевич, ясно лицо его дружины. Неясно другое – неясен противник, с которым он вступает в борьбу.

Чтобы определить противника, а тем самым понять и определить смысл, идею песни, необходимо изучить те внешние формы, в которые конфликт выливается. Эти формы могут быть различны и частично зависят от певца, от его мировоззрения и степени одаренности.

Одна из форм, которую принимает конфликт, состоит в том, что столкновение происходит во время пира братчины. «Братчина» в том смысле, в каком это слово употребляется в былине, – это пир, устраиваемый в складчину по церковным праздникам. У Кирши Данилова братчина собирается в Николин день и называется «братчина Никольщина». Братчина имела своего старосту. У Кирши Данилова он назван церковным старостой. Братчины, устраивавшиеся в определенные дни церковного календаря, могли быть связаны с соответствующими храмами и храмовыми праздниками.

В братчину все вносили равные доли. Василий вносит пай за каждого из числа своей дружины по 5 рублей, но за себя он вносит 50. Состоятельные люди, помимо пая, могли вносить любые суммы для лучшего проведения пира:

За всякого брата по пяти рублев, А за себя Василий дает пятьдесят рублев. (К. Д. 10)

Доля могла вноситься зерном: «Насбирали они хлеба семнадцать мер» (Кир. V, 3).

Мужики-новгородчана, На пиры они были завидные, Никола Зиновьевич, Фома Родионович, Вздумали они собирать братчины Никольщины; Насбирали они двенадцать мер, Наварили зелена вина. (Кир. V, 8)

Никола Зиновьевич и Фома Родионович – имена старост; таковые имеются и в некоторых других вариантах.

Исторически братчины имели более широкие функции, чем те, которые описаны в былинах. Они имелись во всей России, но особо яркую и конкретную форму приняли в Новгороде.

«Братчинами» могли называться постоянные союзы, имевшие в некоторых случаях даже право судить своих членов. Они были связаны с ремеслами и имели место в городах, где были развиты ремесла. Они, по-видимому, представляли собой некоторую начальную форму цехового устройства[242]. В былинах эта сторона дела не отражена, но мы уже заметили, что толпа, которая валит на двор к Василию Буслаевичу, частично состоит из представителей различных ремесел.

Пиры братчины давали начало самым разнообразным конфликтам. В былине о Василии Буслаевиче мы видим двоякую картину: недоразумение происходит между пирующими членами братчины и не принятыми в нее, которые тоже хотят пировать. Конфликт может также происходить между членами самой братчины. В обоих случаях конфликт носит социальный характер. Прием в братчину обусловливался внесением пая; многие, беднейшие, были не в состоянии это сделать. Мы видели, что за свою дружину пай вносит Василий Буслаевич. Таким образом, столкновение, происходящее между членами братчины и не членами ее, есть столкновение между ремесленной обеспеченной верхушкой и «голями».

В то же время и внутри братчины имелось неравенство. Староста братчины, несомненно, принадлежал к кругам, имеющим отношение к церкви и торговле. Столкновение происходит между старостой и его людьми и остальной массой членов братчины.

В тексте Кирши Данилова Василий Буслаевич принят в братчину. Но во время пира он уходит из нее и идет в царев кабак.

Внешних причин, по которым Василий Буслаевич уходит с пира братчины, нет никаких. Причина состоит в том, что в братчине Василию Буслаевичу не место. Он понимает суть дела лучше, чем его дружина, которая остается пировать с братчиной. Но когда он возвращается, он застает членов своей дружины уже в драке с членами братчины, хотя они и приняты в нее. Драка сперва носит полушуточный характер кулачного боя, но скоро переходит в серьезное столкновение.

А и будет день ко вечеру, От малого до старого, Начали уж ребята боротися, А в ином кругу в кулаки битися; От тое от борьбы от ребячия, От того бою от кулачного Началася драка великая. (К. Д. 1)

Василий начинает эту драку разнимать, но получает удар по щеке. С криком «Уже Ваську, меня, бьют» Василий зовет своих дружинников; начинается кровопролитная драка, которая принимает такие размеры, что искалеченные люди и трупы лежат на улицах Новгорода.

Тем не менее это только одна из форм начала конфликта. К концу песни конфликт примет форму уже не драки, а настоящего сражения, боя.

Таким образом, мы видим, что в тексте Кирши Данилова конфликт происходит между членами братчины, так как Василий Буслаевич и его дружина, будучи принятыми в нее, все же по существу к ней не принадлежат по своему социальному положению.

В других записях сам Василий Буслаевич, находясь на пиру братчины, начинает ссору. Напившись пьяным, он выливает из чана все вино и издевается над старостами:

Не боюсь я тебя, Никола Зиновьевич, Не боюсь я тебя, Фома Родионович, Не боюсь я всего Новгорода! (Кир. V, 3, 8)

В других случаях Василий Буслаевич вообще не состоит в братчине. Его не зовут на пир, но он идет незваный, сам.

Когда видят, что идет Василий Буслаевич со своей дружиной, от него крепко-накрепко закладывают ворота. Но Васька Маленький влезает в щель или перелезает через тын и открывает ворота изнутри (Рыбн. 195; ср. Аст. 14).

Такова одна форма начала конфликта. Она донесла до нас отголоски жизни отдаленной эпохи Новгорода в чрезвычайно ярких и исторически верных формах.

Социальный характер конфликта совершенно ясен. Мы знаем, что Василий Буслаевич набрал свою дружину из «голей» ремесленного происхождения. Ремесленно-цеховой характер носит и братчина. Однако мы должны предполагать, что внутри ремесла имелась весьма существенная дифференциация. Ремесло было основной формой производства, и оно объединяло как состоятельных предпринимателей, так и рабочую силу. Из былины видно, что «братчина» объединяла более состоятельных, что «старосты» таких братчин принадлежали к людям, имеющим власть и силу. Именно поэтому названы их имена. Они – знатные люди. Если это так, то становится понятным, почему Василий Буслаевич держится с ними вызывающе и заявляет, что он их не боится, почему Василия Буслаевича иногда даже не берут в братчину или не пускают на пир. Он со своей отчаянной дружиной представляет иную силу, чем братчина. Братчина была организацией, объединявшейся вокруг старосты – несомненно, торговца и богача. Дружина же Василия Буслаевича представляет силу людей, при данной общественной организации оставшихся за бортом, людей, которым нечего терять, имеющих в лице Василия Буслаевича своего идейного вождя и свою материальную опору. Дело, следовательно, не в пьяной драке, как это иногда объясняется некоторыми исследователями, а в борьбе различных социальных сил.

Братчина – явление, характерное для XV–XVI веков. Что такое братчина, певцы стали забывать, и из многих вариантов братчина вообще уже исчезла. Она была заменена княжеским пиром: конфликт начинается не на братчине, а на княжеском пиру. Форма эта – несколько бесцветная, в ней нет уже ничего специфически новгородского. Но такая замена стала возможной потому, что певцы, забывая о братчине, не забывали и понимали классовый характер столкновения. В этих вариантах первое столкновение происходит между Василием Буслаевым и новгородским князем. Форма эта напоминает нам былину о ссоре Ильи и Владимира. Княжеский пир иногда противопоставляется тому пиру, который созывает Василий Буслаевич и на котором он набирает себе дружину. Новгородцы собирают пир

На многих князей, на бояр, На русских могучих богатырей. (Рыбн. 64)

«Русских могучих богатырей» в данном случае придется признать привнесенными механически. Пир – княжеский и боярский, и на поверку на нем ни одного богатыря не оказывается. На этот пир Василия Буслаевича не зовут. Но он идет на него сам. Его хотя и пускают, но сажают на самое последнее место, за дубовый стол. Конфликт здесь разыгрывается в формах, которые очень напоминают нам былину о ссоре Владимира и Ильи.

Говорят тут гости званые: «Ай же ты, Василий Буслаевич! Хоть ты садишься в большом углу, Ты есть гость незваный, А мы гости званые». — «Хоть я гость незваный, Куда посадят, там сижу, А что могу достать своей рукой, ем да пью». (Рыбн. 64)

В пудожской записи он, придя на княжеский пир незваным, садится на скамью в большой угол и начинает спихивать со скамейки гостей и выталкивать их в сени. Гости в страхе перед ним разбегаются (Рыбн. 169; ср. Марк. 52). Так Василий Буслаев разгоняет княжеский пир и сам занимает место пирующих. Открытой драки в этом случае не происходит.

Такова первая фаза конфликта. Вторая наступает немедленно вслед за первой. Находится ли Василий на пиру братчины или на княжеском пиру, он не довольствуется теми крупными или мелкими стычками, которые происходят. Он вызывает на бой весь Новгород, причем бой этот обставляется договором о том, на каких основаниях он должен вестись. Если Василий вызывается «биться, драться на весь Новгород», то слова «весь Новгород» не должны пониматься буквально. Ясно, что, совершая сделку с князем или со старостами братчины, Василий имеет против себя не весь Новгород, а его верхушку и нанятую ею силу. Так как они держат в руках власть, они могут поднять на бой весьма значительные силы.

Противники Василия Буслаевича очень довольны: они думают, что Василий вызывает их на неравный бой с пьяных глаз; они ловят его на слове; «кладут записи» или «бьются об заклад», то есть записывают условия боя и определяют ставку.

Бой должен происходить на Волховском мосту. Если Василия «свалят» еще до моста, или у моста, или посреди моста —

Вести на казень на смертную, Отрубить ему буйна голова; А уж как пройдет третью заставу, Тожно больше делать нечего. (Рыбн. 169)

Вся эта часть былины исторична в том смысле, что Волховский мост в древнем Новгороде был тем местом, где обычно происходила борьба. Здесь не только совершались потешные кулачные бои, но происходили схватки и иного характера. Новгород управлялся вечем. Борьба на вече принимала иногда весьма острые формы. Иногда одновременно собиралось два веча: одно на Торговой стороне, другое на Софийской, и между участниками того и другого веча происходили кровавые столкновения на Волховском мосту[243].

Сделка закрепляется ставкой. Противники Василия Буслаевича, как представители денежного богатства, обычно закладывают огромные суммы, до 200 000 рублей. Василий, как истый богатырь, закладывает свою голову:

И ударился Васька о велик заклад Не о ста рублях, не о тысяче, Ударился Васька о своей буйной голове: Заутро биться Ваське со всем Новгородом. (Кир. V, 8)

Мы видим, как мастерски изображается нарастание событий и напряженности конфликта. Решающий бой должен произойти на следующий день. Он действительно и происходит, но не так, как этого ожидает Василий Буслаевич, и не так, как этого хотят его противники.

После пира Василий обычно приходит домой и рассказывает о случившемся матери. Иногда, придя домой, он начинает догадываться, что на пиру он был взят врасплох и что бой предстоит неравный. В таких случаях он приходит домой кручинный. Теперь настал момент для действий его матери. Эпическая мать Василия Буслаевича – Амелфа Тимофеевна – представляет собой образ героической женщины и матери в русском эпосе. Во всем Новгороде нет никого сильнее ее буйного сына. Но Амелфа Тимофеевна обладает настолько сильным характером и таким авторитетом у своего сына, что она единственный человек во всем Новгороде, кто может его укротить и справиться с ним.

Первое, что предпринимает мать для укрощения и спасения Василия Буслаевича, – она сажает его в «клеточку железную», за решетки и замки, или в глубокую яму, в погреб под каменную плиту, заковывает его в кандалы, или приковывает к стене, или всего его окутывает шелковыми веревками. Его иногда сажают за 12 дверей с 12 замками.

После этого она бежит к старосте или к князю с богатыми подарками, чтобы вернуть записи, уничтожить условие. Однако такая попытка всегда встречает отказ.

Мне не надо миса злата, серебра, Не надо другая скатна жемчуга, Надо мне Васильева головушка. (Гильф. 284) Тожно прощу, когда голову срублю. (Рыбн. 169)

Такой отказ показывает, до какой степени ожесточения дошел конфликт и насколько Василий Буслаевич опасен для новгородских князей и старост.

Князья не хотят отказаться от боя, так как этот бой сулит им голову Василия, их политического противника, которого они таким путем стремятся устранить.

На следующее утро, согласно уговору, начинается бой. Бой, как и ожидали князья, совершается с неравными силами.

Василию идти со дружиною, А мужикам идти биться всем Новым-градом. (Рыбн. 64)

Дружина Василия выходит на бой одна, без своего вождя. Василий Буслаевич находится в своей клеточке и спит мертвецким сном или под влиянием пира, или от «забудущего» напитка, которым в некоторых (редких) случаях его опаивает мать.

Чтобы разбудить Василия Буслаевича, вводится новая, эпизодическая, но все же для нас очень важная фигура – фигура девки-чернавки, «верной служанки» Василия Буслаевича, которая делает всю черную работу: таскает воду, «опахивает» (то есть подметает) палаты и т. д. Эта девушка, выйдя утром со своим коромыслом к Волхову, видит бой и видит также, что дело идет неладно. Дружина Буслаева сильно пострадала:

Молотами у них головы испроломаны, Кушаками головы завязаны. (Кир. V, 8) Головки шалыгами прощелканы, Платками руки перевязаны, И ноги кушаками переверчены. (Рыбн. 150)

Эта «девка», рабыня Василия Буслаевича и его матери, оказывается, однако, им совершенно под стать. Она полная единомышленница Василия Буслаевича. Она бросается в бой и своим коромыслом укладывает несколько десятков людей. После этого она бежит домой, срывает все замки, отодвигает решетки и будит Василия Буслаевича.

Такова эта девушка, по которой видно, что челядь для Василия Буслаевича не столько челядь, сколько та же дружина, видящая в нем своего вождя. Эта девушка мало чем уступает удалым молодцам из дружины Василия Буслаевича.

Василий Буслаевич обычно сразу вскакивает и не оставляет себе даже времени вооружиться. Он хватает первый попавшийся вяз или тележную ось и спешит к мосту. Свою дружину он расталкивает и отстраняет, предлагая ей отдохнуть, а сам начинает помахивать шелапугой или дубиной по головам новгородцев. За час он расправляется со всеми новгородцами, вышедшими на бой с ним, а затем начинает уничтожать всех направо и налево; в некоторых вариантах он начинает уже разрушать городские здания.

Формы схватки на Волховском мосту, как мы видели, вполне историчны. Именно здесь, случалось, происходила бурная вечевая борьба; но между тем, что происходило в истории, и тем, что происходит в былине, есть и различие. Василий Буслаевич возглавляет не тех, кто имел своих представителей в вече, а тех, кто их там не имел. Внутренняя борьба на вече шла между различными партиями одного класса. Борьба в былине происходит между людьми труда и людьми богатства. Она перерастает формы своеобразной новгородской «парламентской» борьбы и выливается в формы открытого восстания.

Новгородские летописи отмечают многочисленные случаи, когда неимущее новгородское население поднималось против боярской знати и крупного купечества. Особенно значительным было восстание в Новгороде в 1418 году, во время которого пострадали многие новгородские бояре и были разгромлены боярские житницы[244]. При таких восстаниях разрушались не только житницы, но и дворы. Именно так поступает Василий Буслаевич: он начинает разрушать дома – конечно, не тех ремесленников, которые состоят в его дружине, а богачей. О подобном событии летопись сообщает:

«И опять они взъярились, будто пьяные, на Ивана Иевлича, на Чуденцовой улице; и с ним разграбили много домов боярских, и монастырь Св. Николы на поле разграбили, говоря: „Здесь житницы боярские“»[245].

Приблизительно так дело происходит и в былине. Видя, что Василий Буслаевич разрушает дома, новгородцы зовут на помощь крестового отца Василия Буслаевича. Иногда крестовый отец вызывается матерью Василия Буслаевича, но чаще всего он является сам, никем не званный, и теперь идет навстречу Василию Буслаевичу, чтобы его унять.

Эта являющаяся в конце былины фигура принадлежит к самым ярким образам, созданным русским эпосом.

Так как у Василия Буслаевича нет отца, его место заступает отец крестовый, или крестный. Он глубокий старец. Обычно он монах Кирилловского или какого-либо другого монастыря. Часто он паломник или бывший паломник. Он именуется «старчище-пилигримище». Очень часто добавляется его имя: Игнатьище, Елизарище, Андронище, Угрюмище и т. д. Он согнулся от старости:

К земле Игнатьище покляпается, Костылем Игнатьище подпирается. (Кир. I, 3)

Тем не менее этот старец – могучий богатырь и силач. Его-то новгородцы и зовут на помощь, чтобы он своим авторитетом или силой унял Василия.

Но самое странное в этом старике – его одеяние. Его голова накрыта огромным церковным колоколом. Некоторые ученые видели в этом недоразумение: «колокол» будто бы есть испорченное византийское «кукулла», то есть шапка земли греческой, имевшая форму конуса или колокола[246].

Эта точка зрения не оправдывается материалами. Шапку земли греческой мы видели в былине о Добрыне-змееборце. Здесь же дело идет не о шапке, а именно о настоящем, тяжелом, крупном колоколе, надетом на голову. Колокол этот иногда с храма Софии. «Несет на голове Софеин большой колокол» (Рыбн. 64). Иногда старец по дороге к мосту снимает колокол с колокольни и надевает его себе на голову (Рыбн. 72). Вес этого колокола указывается различно – от тридцати до трех тысяч пудов. Что колокол здесь понимается не в переносном, а в самом буквальном смысле, видно еще по тому, что старец подпирается языком от колокола.

Он клал на свою голову колокол монастырский, Который колокол был весу ровно три тысячи: Он идет-де, колокольным языком подпирается, Тут калинов мост да подгибается. (Гильф. 259)

Старчище-пилигримище как бы воплощает в своем лице тот старый Новгород, против которого Василий Буслаевич ведет борьбу. Когда с покорением Новгорода в Москву был увезен вечевой колокол, это означало потерю независимости Новгорода от Москвы. Колокол – знак старого, торгового, независимого от Москвы Новгорода. Отнюдь не случайно, что этот колокол на голове старика иногда назван большим колоколом с Софийского собора. Это тот же символ в другом выражении.

Иногда старец обращается к Василию Буслаевичу с отеческим наставлением:

Ты послушай, да я тебе ведь отец крестный ведь, Я грамоте тебя учил, на добрые дела наставлял. (Григ. I, 39)

Однако доброта старика – мнимая и напускная, и Василий это понимает:

Когда ты меня учил, то тогда деньги брал. (Аст. 14)

К этим словам Василий прибавляет ругательство, которое певец не пропел, а произнес, как бы сам ругаясь от имени Василия Буслаевича.

Обычно старик исполнен злобы, презрения и ненависти. Его ведут князья (Рыбн. 158), за ним следует целая толпа (Рыбн. 17). Он идет, чтобы наказать Василия Буслаевича, и в некоторых случаях делает попытку его убить. Уговоры и укоры старика полны ругательств, злобы и презрения к Василию Буслаевичу. Он хочет с ним «похристосоваться», то есть вместо поцелуя его ударить.

Молодой куренок не прокуркивай, И малый щененок не пролайкивай, Где е у меня е любезный хрестницек, Василей сын Буслаевиц, И надо мне с ним похристовкаться. (Милл. 93) А стой, Васька, не попархивай, Молодой глуздырь, не полетывай! (К. Д. 10) Молодой бобзун, не попархивай, Да ты же у меня во ученье был. (Милл. 14)

Старик укоряет Василия его молодостью (щененок, куренок, глуздырь, бобзун). Соответственно Василий в своих репликах издевается над его старостью:

Тебя черт-от несет, да крестный ты мой батюшка, Водяной тебя несет, да все не вовремя. (Марк. 52)

На ругательства старика он отвечает:

Не корись ты, старая шлея бросовая, Не корись ты, корзина дертюжная, Дертюжная корзина, вековалая! (Кир. V, 3)

Василий принимает вызов старика и со всего размаху ударяет тележной осью по колоколу.

Сколько я тебя крестным ни называл, На веку ты мне яичка не давывал; Теперь мы с тобой похристосуемся: Вот тебе красно яичко – Христос воскрес! (Кир. V, 8)

Чаще встречается такая реплика Василия на уговоры старика:

Ай же ты, крестовый мой батюшка! Не дано тебе у меня о Христове дни, А дам тебе яичко о Петрови дни. (Рыбн. 17)

От удара иногда колокол разбивается вдребезги. Иногда же старец выдерживает удар, но когда Василий заглядывает под колокол, он обнаруживает, что у старца от удара из орбит выскочили глаза[247].

В одной записи глаза падают в Волхов и «плывут как голуби». Удар обычно убивает старца наповал.

И ударил своим вязиком черленыим По Софеину большому колоколу И убил старчища Андронища, Своего крестового батюшка. (Рыбн. 64)

В одном случае Василий спихивает старца в Волхов; он идет вслед за ним под мост.

Там уж дядьки и живого нет, Задавило его языком колокольниим. (Рыбн. 72)

Озлобление Василия так велико, что, покончив с своим крестным отцом, он издевается над его телом.

Еще сердце в нем не уходилося, Еще грает над телом Васька Буслаев сын: «Лежи ты здесь, сучище облезлое, Вот тебе яичко – Христос воскрес!» (Кир. V, 3)

Ясно, что встреча этих двух новгородцев знаменует встречу двух мировоззрений, двух укладов жизни. Белинский был прав, когда писал: «Этот старец-пилигримище есть поэтическая апофеоза Новгорода, поэтический символ его государственности». Борясь с ним не на жизнь, а на смерть, Василий Буслаевич вступает в борьбу со всей той системой, которая делит новгородцев на богатых гостей, князей и бояр, с одной стороны, и «черных людей», людей труда, из которых состоит его дружина, – с другой. Это показывает, что идея «Господина Великого Новгорода» в народном сознании давно поколеблена и уничтожена. Не Иван III и не Иван IV разбивают Софийский колокол, знамя новгородской «вольности»; в народной песне его уничтожает новгородец во главе ремесленных людей.

Хотя в основном действие былины не связано с московско-новгородскими отношениями, эти отношения здесь все же просвечивают в восприятии народных низов.

В основном же борьба в этой былине идет не против Москвы, а против своих же новгородских и общерусских сильных людей. Что воплощением всей этой системы сделано лицо духовного звания – отнюдь не случайно. В старце можно узнать черты древнего новгородского «владыки», то есть архиепископа. Храм Софии обладал огромными земельными угодьями и денежными средствами. Новгородский архиепископ был одним из первых лиц республики. Он председательствовал в высшем суде, вел сношения с иностранными государствами, был посредником между Новгородом и немецким купечеством. Возглавляя церковь, «владыка» фактически мог держать в своих руках вече. Отсюда понятна та народная ненависть, которая окружает в былине «владыку». Недаром в некоторых случаях Василий Буслаевич, убив старца, продолжает бой уже не мечом и не копьем, а колокольным языком.

Так бой кончается полной победой Василия. Убив старика, он продолжает разрушать боярские и купеческие каменные хоромы:

И напустился тут Василий на домы на каменные. (Рыбн. 169)

Видя, что Василий Буслаевич разоряет дома, видя его полную победу, новгородские правители, «воевода» или «старшина», прибегают к последнему средству, чтобы унять его: они обращаются за помощью к его матери.

Мы уже знаем, что для русских богатырей мать – наиболее высокий, наиболее святой авторитет. Амелфа Тимофеевна уже однажды пыталась спасти своего сына от боя, но, как мы видели, это ей не удалось. Никакие железные решетки не могли его удержать.

Теперь она надеется не на решетки, а на свой материнский авторитет. С величайшей осторожностью, чтобы не попасть под его удар, она подходит к нему сзади и трогает его за плечо. Про нее поется, что она «пала к нему на плечо на могучее». Она уговаривает его «унять», «укрепить» свое сердце, «уходить» свои могучие плечи.

Василий взят врасплох. Он не оказывает своей матери ни малейшего сопротивления. Мать уводит его домой, и он беспрекословно ей повинуется.

И тут берет Василья родна матушка за ручки за белые, Ведет его во свои покои во любимые: И стала тут Васильюшка кормить-поить, В покоях хоронить и весело с ним жить. (Рыбн. 72)

Есть и такие варианты, в которых мать накрывает его шубой и приносит на своих руках домой, как малое дитя (Рыбн. 64). Иногда еще сообщается, что трупами завалены все улицы города и теперь их убирают.

Так кончается повествование. Легко заметить, что былина внутренне не закончена. На чьей стороне победа? Внешне победил Василий Буслаевич. Он уничтожил своих врагов, одержал верх в схватке с ними. Но победа не доведена до конца. Враг побежден, но не уничтожен. Враг не уничтожается в песне, так же как он не был уничтожен в современной былине истории. Былина рисует столкновение общественных сил, она показывает, на чьей стороне правда и на чьей стороне народ.

Мы и в данном случае имеем отражение характерной для более позднего эпоса поэтики, согласно которой правый герой не одерживает победу, а его противник не терпит поражения. Внутренняя правота героя при внешнем его поражении создает трагический образ героя, и Василий Буслаевич – образ именно трагический. Как таковой он возбуждает высшую степень сочувствия у слушателя. Трагическая трактовка героя еще больше подчеркивает правоту того дела, за которое он борется.

Есть несколько отдельных случаев, вариантов, в которых певцы не удовлетворяются тем, что Василий Буслаевич, выиграв борьбу, вновь уходит под опеку своей матери.

В этих вариантах победа доводится до полного конца. Однако в художественном отношении они выходят менее убедительными, в них нарушается историческая правда и действительность.

Есть варианты, в которых новгородцы предлагают Василию Буслаевичу власть. Так, в печорской версии поется:

Покорился-то весь да славный Новгород, Выдавали, отдавали золоты ключи. (Онч. 94)

Такой конец означает, что власть, которая находилась в руках купцов, князей, бояр, воевод, теперь перешла в руки вождя обездоленных.

Такой же конец имеется в былине, записанной Гильфердингом в Петербурге от крестьянина из Новоладожского уезда:

Да уж как стал Василий Богуслаевич Владеть да всем Новым градом. (Тих. и Милл. 289)

Несомненно, что такой конец – более позднее привнесение, результат творческой обработки сюжета. С другой стороны, есть и такие случаи, когда исход борьбы сводится к выигранному закладу, когда Василий Буслаевич начинает проводить жизнь в праздности и веселье, – результат порчи и непонимания песни. Незавершенность исхода борьбы – исконная и исторически наиболее оправданная форма конца. Но эта же незавершенность влечет за собой и продолжение, в котором Василий Буслаевич переносит борьбу уже в иную область, в иную плоскость. Это песня об отъезде Василия Буслаевича из Новгорода и о его смерти. Так одна песня с необходимостью вызывает другую, и многие певцы объединяют две былины о Василии Буслаевиче в одну.

2. Смерть Василия Буслаевича

Хотя песня о Василии Буслаевиче и новгородцах и песня о его смерти в большинстве случаев поются одна вслед за другой и часто соединяются в одну, мы все же должны признать былину о смерти Василия Буслаевича совершенно самостоятельной, отдельной былиной. При контаминации этих двух песен в одну былина о смерти Василия Буслаевича всегда комкается, сокращается, трактуется как окончание песни о его бунте против Новгорода. Отдельные же песни о его смерти бывают красочнее, полнее, художественнее.

Наибольшей силы и высшей степени художественности песня достигает в тех случаях, когда певцы знают обе песни как самостоятельные и поют одну вслед за другой (Рыбн. I, 64 и 65; II, 150 и 151; Онч. 88 и 89; Аст. 14, I и 14, II).

Былина о столкновении с новгородцами и о поездке и смерти представляют собой две песни, а не одну.

Между событиями, воспеваемыми в этих двух песнях, должно истечь известное время, должен иметься перерыв. При контаминации этот перерыв исчезает, что ведет ко всякого рода натяжкам и несуразностям. Стремление к объединению вполне понятно и закономерно, но народное искусство еще не выработало средств для изображения событий, прерывающихся на продолжительный срок. Перерыв во времени по закономерности народной эстетики, как правило, избегается.

Мы видели, что конфликт в первой песне о Василии Буслаевиче не находит полного разрешения. Василий внешне одержал победу над Новгородом, но победа эта оказалась бесплодной. Василий Буслаевич продолжает жить со своей матерью, как он жил с нею и до этого конфликта.

Василий либо должен смириться, либо он будет продолжать борьбу в новых и иных формах.

На первый взгляд может казаться, и так понимали дело большинство ученых, писавших об этой песне, что он полностью смирился. Былина обычно начинается с того, что Василий Буслаевич просит у своей матери отпустить его в Иерусалим.

Идти мне, Василию, в Ерусалим-град Со всею дружиною хороброю, Мне-ка Господу помолитися, Святой святыне приложитися, Во Ердане-реке искупатися. (К. Д. 19)

Такова наиболее обычная форма, в какой выражается цель поездки. В некоторых случаях говорится о раскаянии, которым охвачен Василий:

Сделал я велико прегрешение, Прибил много мужиков новгородскиих. (Гильф. 141)

Таким образом, Василий Буслаевич как будто совершает традиционную покаянную поездку в Иерусалим, столь обычную в древнерусском быту.

Однако из покаяния Василия Буслаевича ничего не выходит. Смирение его мнимое. Можно назвать только один текст, в котором стремление покаяться в своих грехах несомненно составляет внутреннее содержание былины. Это текст Аграфены Матвеевны Крюковой, убежденной староверки.

Здесь Василий Буслаевич самым подробным образом перечисляет все свои грехи, а также все святыни Иерусалима, которые он хочет посетить. Пребывание в Иерусалиме описывается подробно и со вкусом. Смерть мешает Василию посетить величайшую из всех иерусалимских святынь – Преображенский собор (Марк. 52). Этот вариант – единственный из всех, в котором Василий действительно хочет покаяться в своих грехах. Во всех остальных смысл былины не в том, что он кается, а в том, что, внешне отправляясь на покаяние, он, по существу, вступает в новую, еще более сложную и страшную борьбу.

Поездка в Иерусалим – только предлог. Это хорошо видно, например, по записи из сборника Кирши Данилова, где прозорливая мать не верит благочестивым намерениям своего беспокойного сына:

То коли ты пойдешь на добрые дела, Тебе дам благословение великое; То коли ты, дитя, на разбой пойдешь, И не дам благословения великого, А и не носи Василья сыра земля. (К. Д. 19)

Итак, мать допускает, что он ее обманывает, что ему нужно вынудить благословение и что он едет на разбой. Василий, как и вся Древняя Русь, верит в силу родительского благословения и родительского проклятия. Выпрашивая благословение, он «как вьюн около ее увивается». Мать догадывается, что он едет вовсе не с благочестивыми намерениями, но:

Камень от огня разгорается, А булат от жару растопляется, Материно сердце распущается: И дает она много свинцу, пороху, И дает Василью запасы хлебные, И дает оружье долгомерное: «Побереги ты, Василий, буйну голову свою». (Там же)

Противоречие между мирными целями паломника и воинственным снаряжением в путь с порохом, свинцом и оружием побудило И. Н. Жданова к предположению, что первоначально имелось две песни о двух поездках Василия Буслаевича: одной поездке ушкуйнической, поездке за добычей к покоренным Новгородом северным народам, другой – собственно в Иерусалим. Однако такое предположение решительно ничем не оправдывается. Противоречие здесь не между двумя поездками, а между формой поездки и ее внутренней целью. Поездка в Иерусалим совершается не с благочестивыми, а с какими-то совершенно иными целями.

Что не покаянная поездка в Иерусалим составляет содержание песни, видно по тому, что есть варианты, в которых вообще нет никакой поездки: основные приключения, характерные для данной былины (встреча с мертвой головой, наезд на камень), происходят в самом Новгороде (Рыбн. 17; Гильф. 54, 259, 284; Тих. и Милл. 63; Милл. 94); в других случаях Василий Буслаевич едет просто в «море Веряжское», и о Иерусалиме не упоминается (Гильф. 44 и др.). Эти случаи показывают, что Иерусалим из песни вообще сравнительно легко выпадает, так как он не связан с основным замыслом сюжета. Наоборот, приключения с мертвой головой или с камнем не могут выпасть, так как в них – основное содержание и основной смысл сюжета.

Мать иногда предупреждает Василия об ожидающих его опасностях.

Одна из них – Сорочинские горы, на которых живут долгополые сорочины. С ними Василий Буслаевич расправляется очень легко при помощи своего вяза (Григ. III, 86). В другом случае это три заставы: первая – из мужиков новотокмянских, станичников и коробичников, которые грабят конных и пеших. Эту заставу Василий со своей дружиной просто «пробегает», минует. Другая застава – «субой быстрый да вал густой», то есть быстрое течение и сильная волна. Эту заставу они преодолевают благополучно, так как дружина состоит из опытных моряков: Микитушка стоит у руля, Фома – около паруса, Потанюшка – на носу. Наконец, третья застава – это мертвая голова, о чем речь будет ниже.

Чрезвычайно характерные и интересные подробности мы находим в описании встречи Василия Буслаевича с разбойниками в сборнике Кирши Данилова. От встречных корабельщиков Василий узнает, что прямоезжий путь лежит через разбойничью заставу.

Не много, не мало их – три тысячи, Грабят бусы, галеры, Разбивают червлены корабли. (К. Д. 19)

Ответ, который дает Василий Буслаевич на это известие, чрезвычайно характерен: он показывает, что Василий Буслаевич весьма далек от обывательского благочестия.

А не верую я, Васенька, ни в сон, ни в чох, А и верую в свой червленый вяз. (К. Д. 19)

В этих словах ясно выражено, что Василий Буслаевич ни во что не верит. Как мы увидим, он не верит и в иерусалимские святыни.

Вражеские заставы, которые некогда играли в эпосе очень большую роль (Соловей-разбойник), здесь уже носят характер реликта. Не победа над встреченными на пути врагами составляет теперь содержание эпоса и данной песни. Оно гораздо сложнее. Василий Буслаевич не вступает с разбойниками ни в какую вражду. Разбойники смиряются при виде червленого вяза Васеньки. Он с ними пирует и в искусстве питья превосходит их всех. Они ему кланяются, подносят богатые дары и дают ему провожатого, который доводит его до Иерусалима.

Путь, по которому следует Василий Буслаевич, не может быть установлен точно. У Кирши Данилова он плывет по Волхову не вниз, а вверх, в Ильмень-озеро. Иногда он попадает в Каспийское море, и здесь, на Куминском острове, встречает разбойничью заставу. Путь из Новгорода к Волге новгородцам был хорошо известен. Но каким образом из Каспийского моря можно попасть в Иерусалим, остается неясным. Путь этот необычен и для новгородцев незнаком. Этим объясняется, что Василий просит провожатого. Проезжая Каспийское море, они бросают якорь в Иордан-реке. Такая неясность и такое нарушение географической действительности свидетельствуют о том, что былина эта сложилась и пелась не в паломнической среде, где пути на Царьград и Иерусалим были очень хорошо известны.

Есть и такие былины, в которых Василий Буслаевич плывет не вверх, а вниз по Волхову, попадает в Ладогу и по Неве в Балтийское (Виранское) море (Григ. III, 86; Аст. 14). В огромном большинстве случаев, однако, путь вовсе не указывается: Василий Буслаевич отчаливает в Новгороде и причаливает в Иерусалиме.

На этом пути Василия ждут два приключения, которые и составляют главное содержание былины. Первое – встреча с мертвой головой, второе – наезд на камень.

В расположении этих приключений относительно друг друга и прибытия в Иерусалим невозможно установить никакого единства или закономерности.

Есть более десяти разных способов расположения этих приключений. Василий Буслаевич, например, видит голову на пути в Иерусалим, а камень на обратном пути. Этот случай встречается чаще других, и он наиболее логичен, хотя и другие способы расположения приключений могут быть оправданны. У Кирши Данилова Василий Буслаевич встречает и голову, и камень на пути в Иерусалим, но приключение не доведено до конца и завершается уже при возвращении. Оба приключения могут иметь место на обратном пути и т. д.

Из этих двух приключений иногда выпадает или забывается приключение с головой. Приключение же с камнем не может выпасть, так как этот камень служит причиной смерти Василия.

Мы расположим приключения в том порядке, как это чаще всего делает сам народ, то есть рассмотрим сперва встречу с мертвой головой, затем пребывание в Иерусалиме, возвращение, наезд на камень и смерть.

Поездка Василия Буслаевича, как правило, совершается морем. Однако певцы представляют себе это плавание не как пересечение моря, а как плавание вдоль берегов.

Плавая так, Василий Буслаевич видит высокую гору, иногда с крестом на вершине, и приказывает «привернуть» к ней. Гора именуется Сорочинской, Сион-горой, Фараон-горой (то есть Фаворской горой), камнем Латырем. Что именно притягивает его к этой горе, не совсем ясно. Иногда его привлекает крутизна, иногда – крест. Есть и такие случаи, когда его корабль вдруг останавливается и двигается только после того, как Василий Буслаевич приказывает «привернуть» к горе. В этом случае явно использован эпизод с остановкой кораблей из былины о Садко, но самая возможность использования его показывает, что к этой горе Василия влечет какая-то еще не совсем ясная сила.

У этой горы, обычно внизу, у подножия, Василий ничего не находит, кроме лежащего на земле человеческого черепа.

Нашел Василий только сухую кость, Суху голову, кость человеческу. (Онч. 89)

Это зрелище вызывает в Василии Буслаевиче чувство презрения. Он обычно пинает голову ногой, далеко отбрасывая ее от себя, играет ею.

И стал он косточку попинывать По матушке по Сион-горе. (Рыбн. 65) Стал головушку попинывать, Стал над головушкой подшучивать. (Тих. и Милл. 62)

Реже он подбрасывает череп в воздух или стучит по нем тросточкой.

Череп есть образное олицетворение смерти. Пиная голову ногой, Василий Буслаевич выказывает свое полное пренебрежение к смерти.

Встречу с «мертвой головой» мы часто имеем в сказке. В сказке такая встреча представляет собой некоторое испытание героя. Герой сказки благочестиво хоронит череп и приобретает себе в лице мертвеца невидимого могущественного помощника. Так, в самарской сказке читаем: «Шел и запнулся за мертвую богатырскую голову. Взял да и толкнул ее ногой. Та и говорит: „Не толкай меня, Иван Турыгин! лучше схорони в песок“»[248]. Нечто подобное иногда имеется и в былине: голова предлагает Василию Буслаевичу похоронить ее. Но в отличие от сказочного героя, Василий этого никогда не делает.

Ой ты ой еси, голова мертвецкая! Если ты русска голова, я тебя погребу, А неверна голова, так прокляну. (Онч. 28)

Она оказывается «неверной», и Буслаев отплевывается и уходит.

Гора, на которой находится Василий Буслаевич, называется Спасской, Фаворской, Сионской и другими названиями библейского происхождения. Эти названия показывают, что Василий Буслаевич находится в священных местах. Но для него не существует ничего традиционно-священного.

Голова предрекает Василию Буслаевичу смерть.

Мертвец, череп которого Василий Буслаевич пинает ногой, при жизни был еще лучшим богатырем, чем Василий, но от смерти он не ушел. Также не уйдет от смерти и Василий Буслаевич.

Ты бы хоть, Василий сын Буслаевич, Меня бы, кости, не попинывал, Меня бы, кости, не полягивал. Тебе со мной лежать во товарищах. (Гильф. 141) Не в тебя я богатырь, да лежу на Фараон-горе, А тебе со мной рядом лежать. (Тих. и Милл. 62) Я был молодец да не тебе верста, Я лежу-то на горах на Сорочинскиих, Да лежати-то тебе мою по праву руку. (Онч. 74)

Другими словами, голова пугает его тем, что ему придется умереть, но Василий смерти совершенно не боится.

Плюнул Васильюшко да и прочь пошел: «Сама спала, себе сон видела». (Гильф. 141) Плюнул Васька ей да оттуль прочь пошел. (Онч. 28)

Мысль о тленности бытия, о силе смерти, о жизни как подготовке к смерти была одной из излюбленных мыслей церковно-поучительной литературы и усиленно насаждалась в народе. С. Шамбинаго указывал на статью синодика, озаглавленную «Видения преподобного отца нашего Феоктиста, инока обители Студитския». Первое видение – зрелище гниющего трупа, долженствующее напомнить «непостоянство и суровство оусты человеческими». Второе видение – зрелище иссохших костей. Все кости после тления одинаковы, так что нельзя разобрать, кто нищ, кто богат, кто свят, «кто ли яко же аз грешный». Наконец, третье видение содержит зрелище ада и мук грешников[249]. Для нас ясно, что видения направлены к тому, чтобы вызывать презрение к земным благам, и в том числе к богатству, а также к силе и власти, то есть ко всему, чего были лишены народные массы, а также к устремлению всех помыслов к будущей жизни и к смирению в жизни настоящей. Лицевые синодики снабжались миниатюрами, на которых изображался человеческий череп и змея с надписями, где имелись почти те же слова, что и в былине: „Аз убо бех, якоже ты, ты же будеши, яко же аз, сия голова сама о себе сказует и подобие свое нам показует“»[250]. Подписи под картинками воспринимались как вещание самой головы.

К синодику восходили и лубочные картины с такими, например, подписями: «Зри, человече, и познавай, чия сия глава, по смерти твоей будет твоя такова. Глаголю сия зрящему на мя: аз убо бех, якоже ты, ты же будеши, якоже аз»[251].

Былина показывает, как народ воспринимал такого рода поучения. Василий Буслаевич не только не умиляется, не плачет и не кается, но пинает голову ногой и отплевывается: «Сама спала, себе сон видела».

После приключения на Фавор-горе Василий Буслаевич беспрепятственно достигает Иерусалима.

В Иерусалиме он обычно совершает все полагающиеся для паломника обряды, то есть прежде всего прикладывается ко Гробу Господню, творит соответствующие молитвы и служит панихиды. Об этом повествуется весьма коротко, и есть только один вариант (Марк. 2), где Василий ведет себя как грешник, кающийся в своих грехах. В остальных он просто совершает все полагающиеся обряды и расплачивается за них с попами.

Никаких признаков покаяния Василий не проявляет; наоборот, мы сможем установить, что и здесь Василий Буслаевич «тому не верует». При посещении последней из святынь – реки Иордана, в которой якобы был крещен Христос, – Василий открыто проявляет свое «кощунственное» отношение к иерусалимским святыням.

В память крещения Христа верующие также окунаются в Иордан. Обычай требует, чтобы окунающиеся входили в реку одетыми, а не нагими. Вопреки этому обычаю, а также различным предостережениям Василий входит в реку нагим, то есть просто купается в Иордане, как купаются в любой другой реке. Девушка Чернавушка, находящаяся на другом берегу реки, ему кричит:

Ай же Василий сын Буслаевич! Нагим телом в Ердань-реке не куплются, Нагим телом купался сам Иисус Христос! А кто куплется, тот жив не бывает. (Гильф. 141)

Иногда подчеркивается, что эта девушка красива. Василий Буслаевич через реку кричит ей циничный ответ (Тих. и Милл. 61). В другом варианте такой же ответ он посылает безобразной старухе, предупреждающей его о том же.

Василий Буслаевич вторично, как и в беседе с мертвой головой, играет со смертью, пренебрегает ею. С точки зрения верующих, которые приходят в Иерусалим, чтобы совершить обряды церковного благочестия, Василий совершает акт кощунственный.

Кощунственный характер этих действий понимал Горький, писавший, что «ушкуйник новгородский Васька Буслай кощунствует»[252], тогда как буржуазные ученые утверждали, что он кается.

О Василии Буслаевиче говорится: «Наш Василий тому не верует». Эти слова повторяются не раз у разных певцов после его приключений. «Не верует» есть основа мировоззрения Василия Буслаевича по отношению к традиционным святыням и предрассудкам.

На обратном пути Василий вновь приезжает к горе, где он «пошучивал» с мертвой головой. В тех случаях, когда события располагаются именно так, никакой мертвой головы уже нет, а есть камень. Если оба приключения стянуты вместе, голова лежит у подножия горы, а камень – на вершине, а еще выше – крест. Соединение черепа, камня и креста создает впечатление могилы. Камень есть другой образ смерти. Часто указывается его длина, ширина и высота, что говорит о правильности его формы. Это могильная плита.

Особенность камня состоит в том, что на нем имеется надпись.

Надпись эта весьма странная. В сборнике Кирши Данилова надпись носит запретительный характер: нельзя через этот камень прыгать, притом особо подчеркивается, что нельзя перепрыгивать через него вдоль:

А кто-де у камня станет тешиться, А и тешиться, забавлятися, Вдоль скакать по каменю, Сломить будет буйну голову. (К. Д. 19)

Певец лаконически прибавляет:

Василий тому не верует.

Василий, конечно, прыгает через этот камень вдоль, но на этот раз шутка ему не сходит с рук: он ломает себе голову.

Большинство ученых видело в этом камне библейский «камень преткновения», то есть символический камень, о который, по библейскому учению, спотыкаются неверующие и находят себе смерть.

Аналогия с «камнем преткновения» – аналогия ложная. Библейский «камень преткновения» не связан ни с каким прыжком, тогда как Василий именно прыгает через этот камень. Вернее будет предположить, что этот камень – могильная плита и что под ним лежит покойник. По дохристианским верованиям мертвые имели силу увлекать за собой живых, поэтому нельзя было переступать через покойника или его могилу. В особенности опасно перешагнуть через могилу вдоль нее. Покойник всегда идет прямо и не может сворачивать в сторону. Тот, кто окажется на этом пути покойника, будет им схвачен и увлечен в царство смерти.

Если эти предположения верны, они объясняют нам случай, имеющийся у Кирши Данилова.

Дружина, забавляясь, прыгает поперек камня, и ей ничего не делается, Василий же прыгает вдоль него и ломает себе голову:

Захотелось Василию вдоль скакать, Разбежался, скочил вдоль по каменю, И не доскочил только четверти, И тут убился под каменем. (К. Д. 19)

Скачущие поперек камня всего только пересекают путь покойника, скачущие же вдоль него делят с покойником его путь и схвачены им.

Случай, имеющийся в сборнике Кирши Данилова, стоит несколько особняком. Мы должны его признать весьма архаичным. В преобладающем числе случаев через камень не запрещается прыгать: наоборот, надпись предлагает совершить скачок. В некоторых случаях эта надпись весьма лаконична:

Кто этот камень скочит да перескочит? (Тих. и Милл. 63)

В большинстве случаев надпись сулит тому, кто перепрыгнет, отпущение грехов (Милл. 94), благополучное достижение «образа Преображенского» (то есть величайшей святыни на Фавор-горе, где, по преданию, происходило Преображение, Рыбн. II, 151) или благополучное возвращение в Новгород, увеличение сил вдвое (Тих. и Милл. 61), богатую жизнь (Гильф. 284). Наконец, от этого скачка может зависеть жизнь и смерть. Кто перескочит через этот бел-горюч камень, тот будет жив. «А не скочет, не бывать живу» (Рыбн. I, 17). Очень часто надписи нет никакой, и Василий по собственному почину, из озорства прыгает через камень.

Василий Буслаевич и в этом эпизоде находит способ показать свое насмешливое отношение к тому, чего другие благоговейно боятся. Надпись на камне есть как бы голос из загробного мира – безразлично, христианского или языческого. Этот голос Василий Буслаевич презирает так же, как он презирает все земные блага, обещанные надписью на камне. Свое презрение он выказывает тем, что он не просто прыгает через камень, а прыгает через него лицом назад. Этим он издевается над мнимой святыней, так же как в Иерусалиме он издевался над Иорданом. В то время как его дружина прыгает прямо, ожидая от этого тех благ, которые обещает камень, Василий говорит:

А я буду прыгать назад лицом. (Гильф. 259)

Василия не прельщают те блага, которые обещает надпись на камне: ему не нужны ни сила, ни богатство, он не верит в те святыни, которые находятся на Фавор-горе и которых можно достигнуть, перепрыгнув через камень.

Дружина скачет передом, А он, Василий сын Буслаевич, Скочил задом через бел-горюч камень. (Рыбн. 65)

Прыжок этот всегда смертелен. Василий задевает за камень пяткой, не доскакивает на одну четверть, падает на камень и разбивается насмерть. Иногда камень этот оказывается «горючим», огненным, или заменяется огненной горой, и огонь его сжигает (Григ. III, 3, 18). В этом случае камень подымается на воздух вместе с ним и опаляет его.

Конец всегда очень короток:

Пришла тут Васильюшку горькая смерть. (Гильф. 54)

Дружина хоронит его тут же. Иногда Василий умирает не сразу, но и тут он остается верен себе. Смерть побеждает его внешне, но сломить его она не может. Он велит передать матери, которая его когда-то хотела женить, что он «женился на бел-горюч камне». Дружина прибывает в Новгород. Мать оплакивает сына и распускает дружину.

Такова эта замечательная по своей художественной силе и яркости былина. Замысел ее раскрывается из хода повествования. В первой былине Василий Буслаевич вступает в борьбу с окружающим его человеческим миром, с тем купеческим, богатым и богомольным Новгородом, в котором он родился. Во второй былине он вызывает на бой уже «нездешние» силы, предрассудки, в которые еще веруют его современники, тогда как «Васенька тому не верует». Здесь вспоминаются слова Белинского о том, что он, как паутину, разрывает слабую ткань современной ему общественной морали. Сила, с которой вступает в борьбу Василий Буслаевич в этой былине, – это сила церкви, «чистых» и «нечистых» нездешних сил, сила смерти. Как у него нет страха перед людьми, так у него нет страха ни перед Богом, ни перед смертью. Он пинает ногой мертвую голову, он перескакивает через могильную плиту пятками вперед, лицом назад.

В обеих песнях Василий Буслаевич терпит поражение, и это несколько необычный случай в русском эпосе. Русский герой всегда должен побеждать, он не имеет права на гибель. Василий же Буслаевич представляет собой образ трагического героя. Он побежден не потому, что в своей борьбе он не прав. В своей борьбе он прав, и народ явно на его стороне. Он погибает потому, что он начинает борьбу слишком рано, тогда, когда исторический момент для победы еще не настал. Мы не раз видели, что эпос опережает историю, что он выражает стремления народа, выражает направление народной мысли и смотрит в будущее. Былина о Василии Буслаевиче отражает первые смутные проблески сознания того, что старый мир со всеми его порядками и со всеми его предрассудками должен быть разрушен. Таким разрушителем и является Василий Буслаевич.

VII. Былина-сатира XVI–XVII веков

Дюк Степанович в состязании с Чурилой

Мы уже не раз имели случай убедиться в том, что русский эпос пронизан элементами юмора и сатиры. Проявление юмора в эпосе часто относили за счет скоморохов. Несомненно, что скоморошье искусство в значительной степени было юмористическим. Можно проследить влияние его на былинный эпос, в большей степени на новеллистический, чем героический («Гость Терентий», «Чурило и неверная жена Бермяты», «Птицы», «Ловля филина» и др.). Однако нельзя преувеличивать это влияние. Чтобы смеяться, народ не нуждался обязательно в услугах скоморохов. Былина о Дюке Степановиче – яркий, колоритный образец народной сатиры, порожденной самой жизнью.

Ее художественным достоинствам соответствует и ее популярность. Былина о Дюке – одна из самых распространенных. Имеется свыше 70 записей ее[253].

Научная литература, посвященная этой былине, достаточно богата. Основным вопросом в ее изучении считался вопрос о том, кто именно, какая историческая личность изображается в лице Дюка. Но так как на самом деле образ Дюка – художественный вымысел, созданный народной фантазией, ни один из многочисленных и противоречивых ответов на этот вопрос не может считаться правильным и убедительным. В поисках исторического прототипа ученые не заметили сатирического характера и замысла этой былины*.

Особым путем шел Белинский, который соответственно со своим методом прежде всего рассматривал художественную сторону былины. Белинский единственный, кто видел в этой былине иронию, юмор и высокие художественные достоинства. Для него эта былина – «одна из примечательнейших», в особенности по «тону простодушной иронии». Белинский полностью понимал совершенно национальный характер былины: «Эта простодушная ирония есть один из основных элементов русского духа». Это положение Белинский иллюстрирует примерами из былины о Дюке и кончает свое рассуждение, приводя последние слова былины:

А добрым людям на послушание, Веселым молодцам на потешание[254].

Наше рассмотрение подтвердит точку зрения Белинского. Былина о Дюке Степановиче – сатира, притом она – совершенно русское создание и ниоткуда не заимствована.

Точка зрения Белинского подтверждается уже на анализе имени Дюка. Имя это может считаться совершенно русским. Нет необходимости возводить имя Дюка к латинскому, западноевропейскому «дукс» (герцог, вождь) или к византийскому «дукас», что означало титул, а затем стало родовым и собственным именем. Уже Халанский показал, что имя «Дюк» может быть увязано с украинским «дук», означающим «богач». Звук «у» при переходе с юга на север вполне мог превратиться в «ю». Это толкование правильно потому, что Дюк – не герцог, не военачальник и не рыцарь, а русский боярин и богач. Вся былина посвящена его сказочному богатству, и самое имя его означает «богач».

Дюк во всех вариантах былины неизменно изображается как боярский сын, и очень часто так и поется о нем: во Индии «жил молодой боярин Дюк Степанович» (Рыбн. 29 и др.).

Мы уже знаем, что былинные герои могут иметь различное социальное происхождение. Илья Муромец – крестьянский сын, Алеша – поповский, Добрыня – изредка княжеский и т. д. Но боярский сын нам еще не встречался, и мы не считали бы возможным, чтобы при той социальной борьбе, которая составляет фон и часто – содержание былинной поэзии, боярский сын мог бы стать героем песни. И действительно, как будет видно ниже, боярский сын Дюк подвергается осмеянию.

Как и подлинные герои эпоса, Дюк начинает свой жизненный путь с того, что выезжает из дому в Киев. Но в противоположность исконным героям, которые по происхождению крепко связаны с родной Рязанью, или с Ростовом, или с Муромом, Дюк появляется из самых разных земель, которые имеют между собой общего только то, что это земли не русские.

Ученые ломали себе голову над тем, как примирить противоречия в упоминании о родине, месте рождения Дюка. Он как будто рождается в трех и даже больше местах сразу. В олонецкой былине он, например, выезжает

Из славного города из Галича, Из Волынь-земли богатые, Да из той Карелы из упрямые, Да из той Сарачины из широкие, Из той Индеи богатые. (Гильф. 225)

Ни логически, ни исторически совместить эти противоречия невозможно. Название Галича Волынского могло появиться только после того, как Галич, по мере падения Киева в своем значении в XII–XIII веках, стал возвышаться. Но вместе с тем, однако, Волынь-земля с Галичем называются в одной плоскости с иноземной Карелой, Сарачиной и Индией. Волынь-земля фигурирует как иноземный край, а это приводит нас не ко временам могущества Галича, а ко временам его падения и отторжения от русских земель. Волынь и Галич здесь такая же былинно-литературная условность, как Индия или Сарачина. Индия упоминается даже чаще, чем Галич. Ниже будет видно, что под этими названиями кроется иносказание. В упоминании трех стран или городов одновременно мы имеем эпическое утроение, которое, однако, имеет совершенно определенный смысл: Дюк изображается как русский, который одновременно не является русским: он выходец из Индии, из Волыни, из Сарачинской земли (южная трактовка его происхождения) или из Карельской земли (привнесение северное). В противоположность Илье, Добрыне, Алеше Дюк – боярский сын, не связанный с родной землей.

Часто былина начинается с того, что Дюк выезжает на охоту. Охотится он для собственной забавы; охота – забава боярская. Выезд на охоту совершенно не связан с последующим повествованием, легко может выпасть из песни и, действительно, часто отсутствует. Охота здесь – не начало повествования, она служит для характеризации героя.

Основное качество Дюка состоит в том, что он «щап», щеголь. Таким же щапом в эпосе изображается Чурила. Все содержание былины состоит в том, что Дюк вступит в состязание с таким же, как он, «щапом» и приведет его к полному посрамлению.

Одно из главных качеств «щапа» заключается в том, чтобы иметь все самое дорогое, самое лучшее и, главное, такое, какого ни у кого нет, по возможности заграничное, что трудно достать и чем можно хвастать.

Всеми этими качествами обладают стрелы, которыми Дюк стреляет. Самая охота его интересует меньше, чем блестящее, богатое снаряжение. В его стрелах все необычайно, начиная с оперения. Оперение это взято от редкого орла, который роняет свои «прави́льны перьица» в Каменной земле. Эти перья были найдены гостями корабельными и привезены в Галич как величайшая редкость.

Не всякому эти перья доставалися, Доставалися эти перья Молодому Дюку Степановичу. (Рыбн. 106)

Другие рассказывают об этих перьях еще более удивительные истории: они взяты не от всем известного орла, который «летает во чистом поле», «а от того орла, который летает на синем море». Как только орел встрепенется, в море подымаются волны, а в деревнях начинают петь петухи (Рыбн. I, 63). Это соединение величественного моря с прозаическими петухами выдает сатирическую цель певца.

Сами стрелы трехгранные и сделаны из колотой «морской трости». Они специально выструганы в Новгороде. Клеены они осетровым клеем. Они золоченые. Три отборные стрелы отличаются еще отборной отделкой: на них имеются самоцветные камешки, которые ночью сияют. Обладатель таких стрел не знает заботы, как их искать, когда они перестреляны. Расстреляв их днем, Дюк без труда находит их ночью по их сиянью.

Многие певцы подробно описывают наряд Дюка. У Кирши Данилова весь наряд не только назван поштучно, но и оценен. Это своего рода оценочная опись в стихах. Переведенная на прозу, она имеет следующий вид: куяк и панцирь стоят 3000 рублей, кольчуга (золотая) – 40 000, конь – 5000, лук – 3000, триста стрел по десять рублей стоят 3000 рублей. На три стрелы с самоцветными камнями и «аравитским» золотом цены нет, так как они неоценимы (К. Д. 3). Эта опись приобретает свой настоящий смысл при молчаливом сравнении со снаряжением настоящих героев. Герои также иногда хвастают ценой своего коня. Но высокая цена коня есть выражение его высоких боевых качеств. Дюк же ценит дороговизну ради дороговизны. Кольчуга из золота не лучше, а хуже, чем кольчуга железная. Но Дюк носит кольчугу из золота, потому что никто другой такой кольчуги не носит и не может носить. Оттого что кончики стрелы обвиты арабским золотом, их качество не улучшается, но вырастает их цена. Такое богатство требует блистания, поклонения, и Дюк стремится в Киев.

О настоящих целях своего выезда Дюк или певцы выражаются довольно туманно, но во всяком случае служить Владимиру Дюк не намерен.

Посмотреть хотит на князя Владимира И на русских на могучих богатырей. (Рыбн. 16)

Иногда говорится, что он хочет ехать в Киев потому, что «Киев-град на красы стоит» (Рыбн. II, 144) и т. д. Эти и подобные слова скрывают его истинные намерения: ему надо показать себя в Киеве во всем блеске, поразить киевлян своим убором и богатством.

Этой цели соответствует и характер седлания и снаряжения в путь. Иногда это обычное богатырское снаряжение коня, при котором герой имеет все самое лучшее «не для красы-басы, а для крепости». Но для Дюка это выражение не подходит, хотя оно иногда и применяется. Дюк седлает своего коня именно «для красы-басы». Так, о попоне его коня поется:

Строчена была попона в три строки: Перва строка была красна золота, Другая строка чиста серебра, Третья медью-казаркою, Которая медь подороже злата и серебра, Подороже скатного жемчуга; Дорога́ была попона во три тысячи. (Рыбн. 181)

Дюк кладет в тороки свое цветное платье и дорогие стрелы – больше ничего.

Орест Миллер находил, что «крута» Дюка описывается как западнорыцарская; на самом деле в облачении Дюка нет ничего ни рыцарского, ни специфически западноевропейского. Снаряжение его не военное. Никогда не упоминается ни о шлеме, ни о мече или щите с гербом, ни вообще о вооружении, кроме дорогих стрел. Тем подробнее описывается убор коня:

Подпруги были шелковые, Шпеньки были все булатные, А пряжка у седла красна золота. Тогда шелк не рвется и булат не трется, Красно золото не ржавеет, Молодец на коне сидит, сам не стареет. (Рыбн. 29)

Впрочем, конь, как мы еще увидим, обладает прекрасными достоинствами, хотя скорее спортивными, чем военными. Он замечательно быстро бегает и делает огромные скачки.

Истинная цель выезда хотя и не высказывается прямо, но становится ясной из сцены прощания Дюка с матерью. Эпические матери бывают очень мудры и прозорливы. Такова и мать Дюка. Она видит сына насквозь. Его отъезд ей вовсе не по душе. Как истая русская купчиха или боярыня, она скрывает размеры своего состояния. Она понимает, что Дюк едет хвастаться, и боится огласки своего богатства:

Если случит Бог во граде во Киеве, Ты не хвастай животинками сиротскими, Сиротскими животинками, вдовиными. (Рыбн. 29)

Дюк едет в Киев. Мы уже видели, что город, из которого он выезжает, носит несколько фантастический характер. От Киева он отделен тоже фантастическими препятствиями, а именно тремя заставами: толкучими горами, клевучими птицами и «змеем горынищем» (очень подробно – Рыбн. I, 29). Дюк никогда не вступает в бой с ними. Он спасается бегством, быстротой своего превосходного и дорогого коня.

Таково первое дорожное приключение Дюка. Сам по себе мотив заставы с чудовищными животными – весьма древний и восходит к догосударственным временам русского эпоса. Здесь же он использован весьма реалистически, как средство обрисовки характера Дюка.

Этим же целям подчинено второе приключение Дюка по дороге в Киев. Он наезжает на шатер и видит спящего в нем богатыря. В русском эпосе такая встреча очень обычна для былин, предметом которых служит единоборство двух героев. Один застает другого спящим, затем они вступают в бой и наконец братаются (единоборство Ильи и Добрыни, Добрыни и Алеши и т. д.). Но Дюк отнюдь не стремится к бою. В одной из лучших записей этой былины (от Сорокина) Дюк в смущении стоит перед шатром, где спит могучий богатырь, как впоследствии оказывается – Илья Муромец. Положение Дюка щекотливое. Войти в шатер – значит рисковать быть убитым, бежать – значит быть настигнутым:

Теперь-то мне на уезд как поехати – не уехати, Как в шатер идти – так убьет меня богатырь. (Рыбн. 131)

Мысль о бое Дюку вообще не приходит на ум, он думает только об опасности и бегстве. В этом затруднительном положении он решает испытать судьбу гаданием: если конь Ильи допустит Дюкова коня есть с ним пшеницу белояровую – это добрый знак, тогда он войдет в шатер и избежит боя. Если же нет – он пустится в бегство.

Ежели кони станут смирно есть ту пшеницу белоярову, То пойду в шатер – меня не тронет богатырь; Ежели кони драться станут у той пшеницы белояровой — Я поеду на уезд, ежели могу уехати. (Рыбн. 131)

Кони мирно едят пшеницу, и Дюк входит в палату. Илья просыпается разъяренный, ругает его и зовет в поле драться:

Ты на что меня будишь от крепкого сну богатырского? Аль тебя бьют во чистом поле мурзы-татары поганые, Аль самому тебе хочется съездить во чисто поле, На дело на ратное, на побоище смертное, Кто из нас повынесет из чиста поля буйны головы? (Рыбн. 131)

Теперь Дюк не уповает на свою золотую кольчугу или стрелочки с самоцветными камушками. Он пускает в ход лесть. Он сразу же отказывается от боя, потому что Илья – такой знаменитый и сильный герой, с которым бой невозможен.

Ай же ты, удалый добрый молодец! Нету с тобой да супротивника По матушке по святой Руси: Один у нас богатырь по святой Руси — Старый казак Илья Муромец: Некому с тобой да ведь боротися. (Рыбн. 144)

В записи от Сорокина Дюк пускается на другую хитрость: он слезно плачет и уверяет Илью, что он приехал для того, чтобы поучиться у него «богатырской поездки».

Простодушный Илья верит всем словам Дюка, принимает его лесть за чистую монету, берет его в ученики и обещает ему всякое содействие.

Так Дюк минует опасность быть побитым Ильей Муромцем и завоевывает себе в нем друга. Впрочем, былины никогда не сообщают о том, как шла богатырская выучка Дюка. После встречи с Ильей Дюк едет дальше, в Киев, и благополучно в него прибывает. С этого момента начинается главная часть повествования, тогда как все, что предшествует прибытию в Киев, носит вводный характер.

Достаточно вспомнить выезд в Киев Ильи Муромца и его подорожные приключения с осажденным Черниговом и Соловьем-разбойником, чтобы ясно ощутить отличие былины о Дюке от собственно героических былин. Подорожные приключения Дюка отнюдь не обязательны и встречаются довольно редко.

Прибыв в Киев, Дюк прямо отправляется ко двору Владимира, где сидят князья и бояре. Здесь он приводит присутствующих в изумление своим странным видом.

Тут сидят князья, бояра, Скочили все на резвы ноги И глядят на молодца, дивуются. (К. Д. 3)

Его принимают за иностранца:

И тут видит князь молодца незнакомого, Из других земель приезжего. (Рыбн. 63)

Чаще, однако, Дюк во дворе никого не застает: он приезжает в воскресный день, и Владимир находится в церкви. Туда же спешит и Дюк.

Чтобы понять дальнейшее, необходимо иметь в виду, что церковь в старину была не только местом богослужения, но и местом встреч и бесед. На церковную службу обращалось не очень большое внимание. Церковь заменяла своего рода клуб.

Придя в церковь, Дюк сразу же становится на самое лучшее, самое видное место в церкви, а именно рядом с Владимиром.

Около Владимира находится его свита. Кто именно его окружает, об этом былина умалчивает, за одним лишь исключением, и это исключение весьма важно. По правую руку Владимира стоит Чурила, а по левую теперь становится Дюк.

Чтобы понять все значение этой сцены, а также и смысл всего дальнейшего, нужно знать, какие ассоциации, какие воспоминания возникают у слушателей, когда они слышат имя Чурилы. Имя и фигура Чурилы в данной песне предполагаются известными. Без ясного понимания того, что представляет собой Чурила, теряется вся соль этой былины. Дюк и Чурила – антагонисты в этой былине.

О Чуриле имеются две песни. Одна из них повествует о том, каким образом Чурила появляется при дворе Владимира и принят им на службу. Вкратце дело сводится к тому, что к Владимиру прибегают его работники или же просто киевские мужики с жалобой. Они промышляли зверя, но все их силки и капканы изорваны и изломаны, все лисицы повыловлены, а у самих пробиты головы. Они являются к Владимиру с повязанными головами. Все эти бесчинства творили люди, именовавшие себя дружиной Чурилы. Прибегает вторая и третья толпа избитых жалобщиков – это рыболовы и охотники. Иногда дружина доходит до самого Киева, топчет огороды с капустой, луком и чесноком, калечит старух и срамит молодых.

О Чуриле рассказывают чудеса: он проживает недалеко от Киева, где-нибудь на Почай-реке или на реке Суроге и т. д. Он несметно богат и необычайно хорош собой. Владимир отправляется к Чуриле, причем не всегда бывает ясно, едет ли он судить его или полюбоваться на его красоту и богатство. Иногда он берет с собой и Апраксу. Владимира встречает отец Чурилы – старый Пленко. Он показывает ему свои сказочно красивые и богатые палаты. Сравнений с Киевом не делается, но все же ясно, что Пленко и Чурила живут богаче, чем Владимир. Устраивается пир с изысканными блюдами. Тем временем со своей многочисленной дружиной, одетой в золото и серебро, появляется и Чурила. Владимир принимает его за иноземного короля. О суде над Чурилой уже нет и помину. Чурила богато одаривает Владимира: шубой или соболями, которые выносятся в драгоценных ларях. Апраксии он дарит золотую камку. Очарованный Владимир зовет его с собой в Киев, и Чурила едет.

В Киеве у Владимира Чурила занимает разнообразные должности. Он служит в стольниках. Он так хорош собой, что сама Апракса заглядывается на его красоту. Разрезая блюдо, она смотрит на Чурилу и ранит себе палец. К великому смущению и неудовольствию Владимира, она просит его дать Чуриле должность постельничего. Эту должность ему обычно не дают, а делают его «ласковым зазывателем» или «позовщиком». Он должен зазывать гостей на пир. Эту должность он и исполняет. Чурила так хорош собой и так хорошо одет (наряд его описывается подробно), что в Киеве, когда он идет зазывать гостей, на него из-за заборов заглядываются девушки, а из окон – молодухи. Когда он проходит мимо старух, старухи грызут зубами свои костыли[255].

Такова эта замечательно яркая, веселая, богатая бытовыми подробностями былина. В чем состоит связь этой былины с былиной о Дюке, мы увидим ниже. Связь эта – самая непосредственная.

Былина о приглашении Чурилы лишь условно может быть отнесена к героическому эпосу. Она не содержит никакой борьбы, не обнаруживает она также сатирических целей и по существу должна быть отнесена к песням балладного типа.

Другая песня о Чуриле представляет собой уже чистую балладу. Чурила забирается в дом старого купца Бермяты и, пока купец в церкви, забавляется с его женой. Конец этой песни иногда бывает трагическим, но в целом песня скорее напоминает веселую скоморошину, чем былину. Песня эта дополняет образ Чурилы, щеголя, красавца и соблазнителя женщин.

Белинский восхищался образом Чурилы. Сравнивая его с Дунаем или Иваном Годиновичем, которые жестоко казнят своих жен, он отмечает рыцарское отношение к женщинам со стороны Чурилы, видит в нем образ гуманный. В его отношении к женщинам нет ничего грубого, былины о нем отличаются сдержанностью тона. «А между тем он не неженка, не сентиментальный воздыхатель, а сильный могучий богатырь, удалый предводитель дружины храброй»[256].

Теперь мы знаем, кого в церкви рядом с Владимиром встречает Дюк. Чурила же в лице Дюка встречает соперника.

Состояние и чувства Чурилы никогда не описываются, так как былина вообще никогда не останавливается на чувствах своих героев. Но совершенно очевидно, и это становится ясным из дальнейшего, что Чурила уязвлен чувством ревности. Появился «щап», который явно превосходит его, Чурилу, занимавшего первенство по Киеву. Поэтому он пытается оклеветать Дюка. Чурила замечает (это замечают и другие), что Дюк все время поглядывает на свое платье или на свои сапожки. Отсюда Чурила заключает, что он их мог украсть, что он одет в чужое, и эту мысль он пытается нашептать Владимиру:

Он убил купца либо боярина, Надел платьев детина не видаючи, Все он, детина, на платье поглядывает. (Рыбн. 29) Он идет, на сапожки поглядывает. (Рыбн. 131) Есть (он) не молодой боярин Дюк Степанович, Есть-то халуина боярская: От боярина уехал – коня угнал, Угнал коня и шубу унес. (Рыбн. 172)

Но Владимир не придает словам Чурилы никакого значения. Они вместе с Дюком выходят из церкви. У церкви уже толпятся киевляне и глазеют на необычайного коня Дюка и на его убор.

Еще идя в церковь, Дюк присматривался к Киеву, и на обратном пути он беседует с Владимиром о городе.

Все ему в Киеве не нравится. Все нехорошо, потому что для Дюка слишком просто и недостаточно изысканно. Киев, о котором говорили, будто он «на красы стоит», совершенно разочаровывает Дюка. Картина Киева, которая рисуется из разговора Дюка с Владимиром, полна глубочайшего интереса. Картина города, которая постепенно вырисовывается в былине, даже в мелких деталях отражает московский городской быт XVI–XVII веков. Это устанавливается сравнительным изучением источников, как будет видно ниже.

Видя киевские порядки, Дюк качает головой. Это качание головой начинается еще в церкви.

И столько Богу не молился, Сколько по церкви посматривает И посматривает и сам почамкивает, А на князя Владимира взглянет — Только головой пошатает, На Апраксию-королевичну взглянет — И рукой махнет. (Рыбн. 197)

Оказывается, что и Владимир, и Евпраксия одеты совсем просто. Он, Дюк, одет гораздо лучше их.

И у тебя, Владимир-князь стольно-киевский, Платье как у нас у самого бедного. Но и у тебя супруга Апраксия-королевична, Так у нас этак бедная женщина средится. (Рыбн. 197)

На улицах Дюка поражает, что все в городе деревянное. Деревянные церкви Киева не вызывают восхищения Дюка.

Я слыхал от родителя от батюшки, Что Киев-град очень красив, добр есть, Ажно в Киеве да не по-нашему, Церкви-ты у вас все деревянные, У вас маковки на церквях всё осиновые. (Рыбн. 29)

Его поражают простые деревянные, не резные ворота, а также и состояние дворов.

У вас ворота ты сосновые, А на дворе хоть медведь ногу сломи. (Рыбн. 63)

Коновязи во дворах представляют собой простые деревянные столбы с лужеными кольцами, даже во дворе Владимира.

Но самое ужасное в Киеве – это состояние мостовых. Упоминаются три вида мостовых: земляные, деревянные, кирпичные. Ни один из них ему не нравится.

А мостовые у вас черною землею засыпаны, Подмыло их водою дождевою-ди, Сделалась грязь-то по колена-ди, Замарал я сапожки ты зелен сафьян. (Рыбн. 29)

Когда бывает дождь, на улицах образуются ручьи и жидкая грязь, так что Дюк приходит в церковь в забрызганном платье и замаранных сапожках зеленого сафьяна.

Но даже в тех случаях, когда настланы деревянные мостки, о них можно сломать себе ноги.

А твои мосты, сударь, неровные, Неровные, всё сосновые. (Рыбн. 181)

В Киеве Дюка не удовлетворяют даже кирпичные мостовые, хотя в иных случаях он хвастает, что дома, в Индии, у них настилаются «мосточики кирпичные».

Еще в Киеве у вас все не по-нашему: У вас настланы мосточики кирпичные И порученки положены калиновы; Пойдешь по мосточикам кирпичныим, Медное гвоздье-то приущиплется, Цветное-то платье призабрызжется. (Рыбн. 16)

В таких разговорах они приближаются к палатам Владимира, куда Дюк приглашен отобедать.

Дюк не только хулит и поносит Киев, но и противопоставляет ему свою родную Индию или Волынь. Однако картина Индии более полно выяснится позднее, когда туда будут отправлены послы из Киева, и, соответственно, она может быть рассмотрена позднее.

В палатах у Владимира тоже все «не по-нашему». Все поражает Дюка своей убогостью.

У вас мосты сосновые, Стены и потолки у вас не расписаны. Столы у вас дубовые, Скатерти забраные. (Рыбн. 63)

Лестница сделана из простого черного камня и не устлана никакими коврами или сукнами (Рыбн. 63).

Вся эта картина Киева дается Дюком с целью самовосхваления и самовозвеличения. Он мнит себя выше этой киевской простоты.

Чванство Дюка достигает своего предела за столом. Простота угощения за столом Владимира соответствует простоте всей обстановки. Оно состоит из калачиков, лебедей и вина.

Ни одно из этих угощений Дюк не может есть. Калачики – не для него. Раньше чем их отведать, он их нюхает; понюхав такой калачик, он надкусывает верхнюю корочку и кладет ее обратно на стол, а нижнюю корочку бросает под стол собакам. Он ест только середину, но иногда даже и ее не ест.

Калачик ест, а другой под стол мечет, А с иного верхнюю корочку вырежет, на стол кладет, Середочку сам он съест, А нижнюю корочку под стол кинет. (Рыбн. 131)

На вопрос Владимира:

Что ты, Дюк, чем чванишься? Верхнюю корочку отламывашь, А нижнюю прочь откладывашь? — (К. Д. 3)

Дюк разъясняет, что он не может есть киевских калачиков потому, что они дурно пахнут, причем корочка верхняя и корочка нижняя издают запахи разные, но одинаково для Дюка невыносимые. Снизу калачики пахнут кирпичной печью, в которой они пеклись, а также углями от сосновых дров, а сверху они пахнут хвоей, так как их обрызгивали с помела из сосновых веток.

Сверху пахнут на фою сосновую, А снизу на глину на кирпичную.

Дюк настолько утончен, что киевских калачиков он есть не может.

Эта деталь очень часто разрабатывается весьма подробно. Слово «помелушко» может иметь разное значение. С одной стороны, этим помелушком «пашут» печи, то есть метут, обмахивают их; с другой стороны, ими обрызгивают калачики сверху водой, когда они пекутся.

У вас печечки все каменные, Помялчики у вас сосновые, Пахнут калачики крупивчаты На тую ль на серу на сосновую, На сосновую серу на капучую; Не могу я есть калачиков крупивчатых. (Рыбн. 29)

Также не может Дюк и пить киевского вина, так как оно отдает бочкой:

Не могу пить зелена вина, Пахнет на бочки на дубовы, На обручи на еловы. (Рыбн. 106)

Мало того, это вино пахнет затхлыми погребами.

А твое, сударь, горькое зелено вино Пахнет на затохаль великую. (Рыбн. 181)

Вино невозможно пить, так как в погребе, где оно стоит, не сделана вентиляция.

Не могу я пить ваших напиточков сладкиих, Потому что ваши напиточки сладкие, Меды да стоялые Повешены в погреба глубокие, Туда не ходят вольные воздухи — Они там заткнулися[257]. Потому и не могу я пить ваших сладких напиточков. (Гильф. 131)

В некоторых вариантах Дюк выплескивает вино на пол. Он привык к виноградным винам, а не к хлебному вину.

У нас вина пьют виноградные… У вас все не по-нашему: У вас вина-ты хлебные, Меды-ты у вас кислые, А у нас меды-ты стоялые. (Рыбн. 63)

Дюк вызывает особое возмущение Владимира тем, что он не только чванится и хулит все киевское, но при этом еще превозносит свою родную Индию, или Карелу, или Волынь с Галичем.

Описание, которое дает Дюк своему родному краю, имеет для нас первостепенное значение, так как оно вскрывает весь замысел песни. На этом описании мы остановимся ниже, так как в песне оно дается вторично, когда на родину Дюка посылается Добрыня и воочию убеждается в Дюковом богатстве.

Противопоставляя бедность Киева и богатство Индии, Дюк явно издевается над Киевом. Свое хвастовство он кончает словами:

Эта хвальба да не похвальба: Есть насыпано двенадцать погребов все глубокиих Красного золота, чистого серебра, мелкого скатного жемчуга: На один я на погреб – на красное на золото — Скуплю и спродам ваш город Киев. (Рыбн. 131)

Эти слова завершают выходки Дюка. Дальше Владимир терпеть уже не может. Он должен принять какие-то меры, и ему сразу ясно, что надо сделать. Владимир распоряжается послать кого-нибудь в Индию, чтобы «обценить» Дюково добро, то есть сделать опись его богатству и убедиться, так ли он богат, как он рассказывает. С этого момента начинается новая и, собственно, основная часть песни.

Тут солнышку-князю речи не прилюбилися. «Какого нам послать обценщика, Обценить животы все Дюковы?» (Рыбн. 131)

Это не значит, что Владимир приказывает описать имущество с тем, чтобы его конфисковать. Об этом нет речи. Оценщик должен описать это имущество, чтобы осрамить Дюка, уличить его во лжи и привести к торжеству Владимира. Иногда, однако, Владимир приказывает посадить Дюка до поры до времени в погреб. Оценщиком обычно посылается Добрыня. Он уезжает в Индию и воочию убеждается, что Дюк хвастал не зря и что его богатство и роскошь еще гораздо больше, чем ожидали оценщики.

Поездка Добрыни на родину Дюка напоминает поездку Владимира к Чуриле Пленковичу. О Чуриле певец как будто забыл. После появления Дюка в церкви и во время пира он молчит. Чурила никогда не доходит до такой тонкости, чтобы отказываться от калачиков или хлебного вина. В этом отношении Дюк его превосходит. Теперь посол отправляется проверить богатство Дюка, как некогда Владимир проверял богатство Чурилы. Описание палат Дюка ведется в том же стиле, иногда даже с дословным совпадением в деталях, что и описание палат Чурилы. Чурила ждет своего торжества, но эта поездка приводит к торжеству Дюка.

Все увиденное Добрыней и его спутниками совершенно необычайно и настолько великолепно, что Добрыня не верит своим глазам и не может понять, что перед ним открывается.

Необычайное начинается с того момента, когда Добрыня со своим провожатым подъезжают к границам «индейского царства».

Подъезжая к индейскому царству и смотря на него с горы вниз, они думают, что Индия горит:

Вся Индея, что ли, нас да перепаласи (то есть испугалась), Вся Индея вдруг да загореласи? (Гильф. 9)

Но это не пожар. Это золотые маковки Индии – «золоченые кровельки». «Крыши как огонь горят».

В описании богатств Дюка в Галиче или Индии и состоит весь смысл былины. Описания эти реалистичны во всех деталях. Как показали исследования Халанского и Шамбинаго, в них изображена боярская Москва XVI–XVII веков. Но былина не просто изображает боярский быт, а изображает его сатирически, смотрит на него глазами народа, то есть прежде всего крестьянства.

Как мы далее увидим, здесь не выдумана ни одна деталь, хотя некоторые из них в целях сатиры описываются гиперболически.

Прежде всего описывается боярский двор. Словом «двор» обозначалось боярское жилище. Это были именно дворы в настоящем смысле слова. Они представляли собой усадьбы, перенесенные в условия города.

Такой двор поражал своими размерами, совершенно несовместимыми с условиями города. Постоянный эпитет двора в былине – «широкий».

Ай ведь был-то у его да все широкий двор, Как широкий его двор да на семи верстах. (Марк. 15)

Этот двор обнесен оградой, но не простой, деревянной, из обыкновенных сосновых столбов, как в Киеве: здесь столбы резные, точеные и покрыты позолотой.

Широкий двор на семи верстах, И около заборы позолочены. (Гильф. 180) Еще все столбы источены, Еще все столбы позолочены. (Милл. 56)

Ограда часто называется тыном, и иногда этот тын булатный. В одном случае ограда состоит из 400 золоченых столбов, 300 серебряных, а медным и числа нет.

Столбы украшены не только резьбой, но «маковками», о которых в одном случае сообщается, что они имеют форму венчика.

Столбики были точеные, А маковки были золоченые. (Рыбн. 202) По той по ограде булатные Сажены были венчики красна золота. (Тих. и Милл. 49)

Уже в описании тына сказывается черта, характерная для описания и других частей двора и построек: это страсть к золоту, к позолоте; позолота применяется решительно везде.

Двор у Дюка на семи верстах, Да кругом двора да все булатный тын, Столбики были точеные, Да точеные да золоченые, Да на каждом столбичке по маковке, Маковки ты были медные, Дорогою меди всё казарские; Да пекут лучи да солнопечные По тому по городу по Галичу, Да по той Волынь-земле богатоей. (Гильф. 243)

Об этой страсти к позолоте поется без всякого восхищения. Добрыня или другие богатыри, посланные Владимиром в Индию, видят ее с горы и недоумевают, не пожар ли случился, не зажег ли Дюк Индию или Галич из страха перед оценщиками. Сатирический умысел становится ясным, когда богатыри видят всю эту золотую мишуру вблизи.

В огромные боярские дворы всегда вело несколько ворот, но в былине говорится только об одних воротах. Эпитет их всегда – «широкие». Другой эпитет – «решетчатые» и «вальящатые». Ворота обычно изображаются как резные, роскошно отделанные. Мы не можем себе сейчас представить точно, в чем состояла роскошь этой отделки. В былинах вереи (перекладины, засовы) изображаются как хрустальные, подворотни бывают рыбьего зуба, надворотни – серебряные. Эти роскошные решетчатые ворота с отделкой из кости, хрусталя и серебра противопоставляются воротам и всему двору у Владимира:

Кругом нашего двора булатный тын, Наведено медью яровицкою. Столбики были точеные, А маковки были золоченые, Двери-то были решетчатые, Подворотенки были серебряные, А у тя просто-запросто, пусто-запусто. (Рыбн. 202)

В какой степени эти детали соответствовали действительности или гиперболизированы, трудно сказать, но что они верно передают то впечатление, которое производил такой двор на простого человека, это несомненно. Былина сообщает также, и это, несомненно, соответствует действительности, что на воротах имелись иконы. Как во всех остальных деталях, так и в отношении этой в Киеве все очень просто: над воротами у Владимира висит простая икона – и только. У Дюка расточительность распространяется и на иконы. Иконы, украшенные золотом и жемчугами, представляли огромную материальную ценность.

Да еще у Дюка у Степанова Над воротами да над широкими Да стоят у Дюка чудны образы, Да горят свечи неугасимые. (Гильф. 243) Да у моей-то сударыни у матушки Над воротами было рам до семидесяти. А у Владимира того-де не случилося, Да одна-та икона была местная. (Гильф. 225)

Когда богатырям приходится въезжать во двор, то первое, о чем они думают, – это кони, которых надо поставить, привязать и накормить. У Дюка во дворе есть столбы с кольцами для привязывания лошадей. Иногда кольца приделаны к столбикам тына.

Как у нас-то во дворе во Галиче, Да у моей сударыни у матушки, На дворе стояли столбы все серебряны, Да продернуты кольца позолочены, Разоставлена сыта медвяная, Да насыпано пшены-то белоярые, Да е что добрым коням пить, есть-кушати, А у тебя, Владимир, того-де не случилося. (Гильф. 225)

У Владимира во дворе столбов вообще нет, коней привязывают прямо к ограде или столбы – простые, деревянные; лошадей у Владимира кормят обыкновенным овсом, а не пшеном или пшеницей.

Внутри двора находятся службы. Это типичный двор хозяина-феодала. Здесь все свое. Упоминаются в различных вариантах «бойни-кузницы», «амбары мугазенные», «конюшни стоялые», с неезжеными жеребцами, «банечки», винные погреба; основные богатства, золото и драгоценности, хранятся под землей в особых погребах.

Внутри двора, согласно былине, находится не один жилой дом, а всегда несколько. Это в точности соответствует действительности. «Древнее жилище, – говорит Шамбинаго, – по внешнему виду представляло из себя целый ряд отдельных маленьких зданий, соединенных переходами, крышами, сенями»[258]. Здания строились на некотором расстоянии одно от другого, соединяясь крытыми переходами и галереями. Так как строительство в Москве, окруженной лесами, было деревянное, подобного рода постройки тех времен не сохранились. Единственное, что сохранилось до нашего времени, – это планы и чертежи так называемого Коломенского дворца, сделанные еще в XVIII веке, до снесения дворца за его ветхостью[259]. Это был царский загородный дворец постройки второй половины XVII века.

Дворец представлял собой пеструю массу зданий разной величины, высоты и формы, с разными видами крыш. Собственно фасада в нашем смысле этого слова дворец не имел. Этому разнообразию форм соответствовало и разнообразие окраски. Дворец был многокрасочен и производил впечатление яркой пестроты. Царский дворец был только наиболее пышной, наиболее выразительной формой старых русских боярских построек. Каждый знатный и богатый боярин стремился иметь такой же дворец, хотя бы в меньших масштабах; такие дворы и дворцы в былине и описываются.

Эти постройки представляли собой весьма интересные памятники древнерусского гражданского зодчества. Однако искусство их к XVII веку уже было упадочным. Это упадочное, узкоклассовое искусство не имеет ничего общего с великими памятниками московского зодчества, каким являются, например, Кремль или некоторые храмы.

Добрыня видит в Дюковом дворе всегда несколько построек, обычно соединенных вместе, но в то же время совершенно разных.

Да нашел он три высоких три терема, Не видели теремов таких на сем свете. (Гильф. 225) Как у меня в Волынце-то в городе во Галиче, У моей-то желанной у родителя у матушки, Построены тридцать три терема златоверхие. И в сени зайдешь во решетчаты, В други зайдешь частоберчатые, А в третьи зайдешь во стекольчатые. (Рыбн. 144)

Простого человека в этих теремах должны были поражать, во-первых, высота их, многоэтажность, и, во-вторых, многокрасочность отделки, пестрота.

Домики у нас да стоят медные, Крыши у нас да все серебряны, Шоломы, потоки[260] золоченые, Шарики самоцветные камешки, Домики стоят да быдто жар горят.

В этих высоких теремах жили только наверху. Нижний этаж представлял собой «подклеть» или, по-былинному, «клеть»; здесь находились некоторые службы, склады и мастерские.

На верхний этаж ведет лестница, находящаяся не внутри здания, а в особой пристройке, именуемой «крыльцом». Соответственно своему назначению такое крыльцо всегда именуется «крутое». Лестницы действительно бывали довольно круты.

Для XVII века большой роскошью было стекло; стекло в то время было импортное. Первые стекольные заводы появились только при царе Алексее. Стекло в былине всегда называется хрусталем.

Крылечко у Дюка хрустальное, Дворцы у Дюка хрустальные. (Тих. и Милл. 49)

Особо упоминаются хрустальные окна. Эпитет окон «косивчаты» указывает на то, что окна были с косяками, в противоположность простым прорубленным окнам построек того времени, заложенным слюдой или пузырями.

Хрусталь в песнях упоминается даже там, где он совсем неуместен, например – для отделки ворот:

Подворотенки были хрустальные, Надворотенки да дорог рыбий зуб. (Гильф. 243)

По такой лестнице послы Владимира поднимаются наверх, в палаты Дюковой матушки. Лестница тоже не простая и совсем не похожая на киевскую во дворце Владимира. У Владимира лестница простая, каменная. Здесь не то.

А у нас ступеньки кости слоновые, А подостланы ковры да шелковые, Порученки точеные и вовсе золоченые. (Рыбн. 63)

Уже на лестнице приезжий видит какие-то необыкновенные затеи: к ним относятся заморские птицы и невиданные рыбы.

Терема стоят да златоглавые, Мосточики да каленые, Перила у них да золоченые, А сидят-то тут птицы царские, И поют они да песни райские. (Пар. и Сойм. 10)

В одной из палат послы видят стеклянные половицы, под ними ходит вода и плавают рыбы. «Ин половицы во полу стеклянные, под ними вода течет, во в воде играют рыбки разноцветные; а хлестнет рыбка хвостом – половица точно треснет» (Рыбн. I, 88). В других вариантах рыбок держат во дворе, и рыбки эти золотые.

Течет реченька да серебряная, А в ней рыбки играют золоченые. (Пар. и Сойм. 10)

На дворе течет какая-то не совсем понятная «струйка». Возможно, что под этим подразумевается фонтан (см.: Рыбн. I, 29; Гильф. 9, 159; Марк. 15). Струйка или речка эта обычно именуется золотой. Так или иначе, во дворе играет искусственно проведенная сюда вода.

Послы проходят через несколько комнат, которые существуют только для того, чтобы через них проходить. В каждой из этих комнат сидит кто-нибудь из дворовых людей. Комнаты застланы и увешаны коврами и мехами, стены сверкают росписью и позолотой; печки – изразцовые, карнизы – золоченые.

У нас во гриднях во столовыих Мосты-ты все кленовые, Стены-потолки все расписаны, У нас столы кости слоновоей, Скатерти у нас на столах шелковые, А по углам висят кисти золоченые. (Рыбн. 63)

По разысканиям Шамбинаго, столы из моржовой или слоновой кости с инкрустациями известны со второй половины XVII века. Столы покрывались шелковыми скатертями с золотыми кистями по углам. Но самое поразительное для послов – это палата, в которой сидит сама матушка Дюка. На потолке этой палаты выведен небесный свод с солнцем, луной и светилами.

Как в ее было палате белокаменной, Надведено же над ей-то было красно солнышко, Надведено над ей ведь был да млад светел месяц, Еще зори-ты были, звезды частые, Вся луна над ей да поднебесная. (Марк. 15)

В литературе неоднократно указывалось, что этот мотив заимствован, и указывалось даже на «Повесть об Индии богатой» как на его источник. Но в сказании имеется всего только следующее: «…пять ден ити около двора моего, в нем же суть палаты многи златыя, и серебряныя, и древяни, изнутри крашены, аки небо звездами»[261]. В другом месте говорится, что есть особая палата для ученых; эта палата вращается; купол имеет подобие небесного свода. С былиной все это не имеет ничего общего.

Между тем еще Халанский привел материалы, не оставляющие никаких сомнений в том, что мы здесь имеем отражение подлинной старорусской подволочной живописи. «В царской столовой избе, построенной царем Алексеем в 1662 году, в подволоке написано было звездочетное небесное движение, двенадцать месяцев и беги небесные». Эта роспись пользовалась широкой известностью, и ее, как модную в то время, спешили завести у себя князья и бояре. Такую роспись завел себе в 1689 году князь Голицын. «В каменных хоромах князя Голицына и в большой столовой палате в подволоке были также изображены небесные беги: в середине подволоки солнце с лучами вызолочено сусальным золотом; круг солнца беги небесные с зодиями и с планеты писаны живописью»[262].

Картина роскоши, как она дана в былине, вполне соответствует тем изменениям, которые происходили в боярском быту во второй половине XVII века. Боярство отчасти здесь подражало Западной Европе, заводя себе зеркала, ковры, дорогую посуду, клетки с попугаями и т. д. Когда в былине неоднократно повторяется, что все, что видят послы, «не по-нашему», это можно понять двояко: не по-русски и не по вкусам певцов.

Всей этой роскоши и расточительности соответствует и многочисленность дворни и слуг, из которых каждый ведал каким-нибудь одним порученным ему делом. Так, былина упоминает специальную должность рукомойницы. Обычно, однако, каждую такую должность занимает не один, а несколько, притом даже много человек. Дюк хвастает, что у него 50 калачниц, 50 портомойниц, 50 мукосейниц (Милл. 57). В былине четко можно разделить должности женские – это весь персонал, обслуживающий боярыню, Дюкову матушку, и ее помещение, – и мужские – персонал, обслуживающий двор. В былине о Дюке в числе других названы служаночки, нянюшки, горничные, сенные девушки, ключницы, стольницы, чашницы, постельницы, рукомойницы – это по части палат. По части кухни – мукосейницы, калачницы, хлебницы, пирожницы. Наиболее презираемая должность – это портомойницы. На дворе работают дворники, конюхи, коровницы, кузнецы, лопатники, метельщики, суконщики (настилают сукна). Все эти люди имеют только одну заботу – обслужить особу самой боярыни. Но так как один человек не может занять собой всю эту прислугу, то эта прислуга ничего не делает. В былине Дюк хвастает именно бездельем своих людей:

Конюхи, дворники по двору гуляют, В бабки и шашки играют.

Или:

Дворники да слуги в шашки да в бабки играют, В красных рубахах гуляют. (Гильф. 115)

Дворовые люди у Дюка лучше одеты, чем Апраксия в Киеве. В Киеве Дюк принимает ее за портомойницу и тем вызывает ее гнев. В Галиче или Индии происходит обратное: Добрыня принимает портомойницу или другую работницу за Дюкову матушку:

Тут сидит жена да стара матера, Не много шелку ведь, вся в золоте. (Гильф. 230)

Но это, оказывается, еще не Дюкова матушка, а только ее калачница. От этой важности калачницы Добрыня обычно узнает, что Дюковой матушки вообще нет в доме: Добрыня попадает в Галич в воскресный день, так же как Дюк приезжал в воскресный день в Киев. Дюкова матушка находится в церкви, куда и отсылают Добрыню. Тут оказывается, что доступ к Дюковой матушке более труден, чем доступ к Владимиру в Киеве. В Киеве Дюк свободно мог войти в церковь и встать рядом с Владимиром. Здесь не то. Дюкова мать ходит не в общую, а в свою домовую церковь, каких на ее дворе имеется несколько. Наличие на боярских дворах своих церквей – факт вполне достоверный. В церковь вдовы Добрыня попасть не может, туда никого не пускают. Он должен стоять на паперти и ждать вместе с нищими выхода боярыни (Гильф. 230). Приезжие, если они имеют к ней надобность, должны ожидать ее на коленях, а бумагу с полномочиями должны положить себе на голову (Гильф. 213).

Выход боярыни из церкви – это сложный церемониал. Появление боярыни предвещает толпа лопатников, которые выравнивают дорогу, метельщиков, которые ее подметают, и подстельников или суконщиков, которые подстилают под ноги красные, «багрецовые» сукна.

Но боярыня выходит не первой. Первыми выходят толпы вдов, то есть, надо думать, приживалок (Рыбн. 181). За этой толпой

Ведут стару старуху, старо-матеру Под руку пять девиц и под другую пять девиц. (Рыбн. 131)

Добрыня принимает ее за Дюкову матушку, но она ему отвечает:

Я не Дюкова матушка, Я Дюкова холуйница, Дюкова матушка назади идет. (Там же)

За этой старухой идет еще рукомойница, которую ведут по десять девиц, постельница, которую ведут по двадцать девиц, и только за нею идет уже Дюкова матушка, которую ведут по тридцать девиц с каждой стороны (Рыбн. II, 131). От нее идет такое сияние, что оно видно во всем городе.

Идет Дюкова матушка вся в золоте, Идет Дюкова матушка вся в серебре. Около Дюковой да ведь тут матушки Золотые кисти и серебряны, А от Дюковой матушки да лучи пекут По всему по городу по Галичу. (Гильф. 213)

По разным вариантам – она вся в золоте, бархате, парче, «вся в каменьях драгоценных» (Рыбн. 192; «на ней платье не погнется». Онч. 24).

А у матушки нижняя одежда дорогой камки, Верхняя одежда золотой парчи. На головушке шляпа из крупного жемчуга, Спереди положен камень самоцветный. Лапотики на ножках плетеные, Плетенные из семи шелков да шемаханскиих, А в носики вставлено по славному по каменю по яхонту. (Рыбн. 63)

Некоторые певцы усиливают комизм ее появления описанием различных затей. Одна из таких затей, которая должна была казаться особенно комичной простому русскому человеку XVII века, – это «подсолнечник», который несут для защиты лица боярыни от солнца. Это огромный зонтик или, скорее всего, балдахин, который несут множество людей.

Старую старуху, старо-матеру Под руку ведут тридцать девиц И под другую тридцать девиц. Над ней несут подсолнечник, Чтобы от красного солнца Не запеклось ее лицо белое. Впереди стелют сукна одинцовые, Сзади сукна убирают. (Рыбн. 131)

Некоторые певцы прибавляют, что ее платье расшито так же, как потолок в ее палате: на нем изображены солнце, луна и звезды.

У ней надето платье цветное: На платье подведена луна поднебесная, Пекет красное солнышко, И светит светел месяц, Рассыпаются частые мелкие звездочки. (Там же)

Другие заставляют ее носить такое украшение на головном уборе (Тих. и Милл. 51).

Что балдахины отнюдь не выдумка и не книжное заимствование, видно по тому, что у Мейерберга есть два рисунка, изображающих вход в церковь царицы и, вероятно, знатных боярынь. «Впереди нее идут четыре девицы с зажженными свечами и две сзади царицы с солнечником»[263]. В былине о «подсолнечнике» упоминается не часто. Он упоминается не более пяти-шести раз на все записи этой былины. Имеются курьезные случаи, указывающие на то, что подсолнечник забыт и непонятен. «Подсолнечник» превратился в «надсолнечник».

Несут над ней надсолнечники, Позади нее надмесячники, По бокам несут от частых звездочек. (Милл. 55)

В пудожской былине матушка сидит под подсолнечником в горнице (Пар. и Сойм. 60).

То, чего так опасалась Дюкова матушка, когда она отпускала своего хвастливого сына в Киев, действительно случилось: Владимир узнал о ее богатстве. Тем не менее она принимает высоких послов милостиво, так как ей ничего другого не остается делать. Свое настоящее отношение к Владимиру она обнаружит позднее, когда будет послов отпускать.

Матушка всегда очень милостиво встречает послов, подымает их с колен и расспрашивает. Прочитав грамоту и узнав, что они из Киева и знают ее сына, она зовет их к себе откушать.

За столом Добрыня и его товарищи имеют случай сравнить киевское угощение с галичским. В Киеве печки глиняные и кирпичные, дрова сосновые, помело хвойное, вода болотная. В Галиче печи муравлены, дрова дубовые или даже кипарисовые, помело – шелковое, и брызжут с него медовой водой. Соответственно выходят и калачики. Еще лучше вино. Им угощают гостей, а впоследствии Добрыне показывают погреба. В Киеве бочки дубовые, обручи сосновые, отчего вино пахнет деревом. Бочки стоят прямо на земле, а подвалы наглухо закрыты, поэтому вино начинает пахнуть плесенью. В Галиче бочки серебряные, обручи золотые, бочки подвешены, и в погреба с моря или с полей подведены трубы, чтобы воздух в погребах был чистый.

У моей родители у матушки, У честной вдовы Настасьи у Васильевны, Сделаны-то бочечки серебряные И обручки набиты золоченые. (Рыбн. 16) Как водочки сладкие, меды стоялые Повешены в погреба глубокие в бочках-сороковках. Бочки висят на цепях на железныих, Туда подведены ветры буйные: Повеют ветры буйные в чистом поле, Пойдут как воздухи по погребам — И загогочут бочки, как лебеди, Как лебеди на тихих на заводях. (Рыбн. 131)

Соответственно и вино не такое, как в Киеве.

Чарочку выпьют – губы слипаются, А другую выпьют – по третьей душа горит, А четверта чарочка с ума вон нейдет. (Рыбн. 16)

Матушка нисколько не возражает, чтобы описали ее «животинки сиротские», так как она знает, что ее богатство настолько велико, что сделать его опись невозможно.

Невозможность оценки становится ясной при первой же попытке произвести ее.

Эта попытка описывается по-разному. Мать Дюка ведет приехавших в какую-нибудь «клеть», то есть в одно из нижних помещений для хранения хозяйственного инвентаря. В «сапожной клетке» столько сапог (притом новых, а не держаных), в «седельной клетке» столько седел (притом новых, каждое по 500 рублей), а в конюшне столько жеребцов, что Добрыня не только не может всего этого пересчитать, но даже и «глазами переглядеть» (Гильф. 230). Обычно Добрыня начинает производить опись со сбруи, но через некоторый срок (от трех дней до трех лет) убеждается, что сделать это совершенно невозможно. Иногда Добрыню ведут в подземный погреб, где хранятся драгоценности. Такой погреб открывается золотым ключом, который так велик, что его несут на коромысле (Тих. и Милл. 52). Тут в засеках, наподобие пшеницы, или в бочках хранится золото, серебро и жемчуга. Добрыня убеждается, что этого богатства никогда не описать, и мать Дюка с насмешкой отсылает его в Киев. Она пишет Владимиру:

Ты, славный Владимир стольно-киевский! Продай-ка свой стольно Киев-град На эти на бумаги на гербовые, Да на чернила перья продай еще Чернигов-град, Тогда можешь Дюково имение описывать. (Рыбн. 16)

Добрыня возвращается в Киев, и Дюка выпускают из погреба.

На этом кончается та часть песни, которая повествует о посольстве Добрыни, и начинается последняя, завершающая ее часть.

Сходство песни о Дюке с песней о Чуриле бросается в глаза сразу же, и об этом упоминалось выше. Владимир когда-то ездил к Чуриле и был восхищен его богатством. Теперь же Чурила должен чувствовать себя полностью посрамленным тем, что Добрыня видел у Дюка. Чурила потерпел первое поражение.

Но сходство не исключает отличий, а отличия эти очень существенны: в былине о Чуриле совершенно нет того общественно-сатирического элемента, который составляет основное содержание песни о Дюке. Мы можем высказать предположение, что былина о Дюке создалась в XVI–XVII веках, многое заимствовав из былины о Чуриле, но придав сюжету новое, общественно-сатирическое звучание.

Такое предположение хорошо вяжется с наблюдением развития сатирической литературы именно в XVII веке, причем эта литература своими корнями уходит в народно-поэтическую повествовательную литературу[264].

В былине не говорится о том, что поездка Добрыни ведет к посрамлению Чурилы. Былина временно молчит о Чуриле. Но теперь, после возвращения Добрыни из Галича, Чурила вновь выступает на сцену.

Чурила, главный киевский «щап» и богач, никак не может примириться со своим посрамлением, с тем, что кто-то его превзошел. Он вызывает Дюка на состязание, предлагает «ударить об заклад», что каждый из них в течение трех лет будет носить ежедневно по новому платью и – иногда – выезжать каждый день на другом коне. Они будут стараться друг друга «перещапить». Судьей должен быть сам народ, и в последний день они оба пойдут в церковь, где народ и выскажет свое суждение. Закладывают или большие суммы, или, чаще, голову. За Чурилу ручается весь город Киев, за Дюка некому поручиться. Тут Дюк вспоминает об Илье Муромце и зовет его на помощь. В таких случаях поручителем за Дюка выступает Илья.

Дюк иногда посылает своего коня с письмом в седле к матери, чтобы она выслала ему одежды на три года, что мать всегда выполняет.

Если Чурилу можно было превзойти богатством, то превзойти его красотой одежды не так легко. У некоторых певцов Чурила, у других Дюк превосходят своего соперника. Оба изощряются в необычайных выдумках. Описание их одежды является злой сатирой на мужские моды XVII века. Былина особенно много говорит об обуви и о головных уборах. Принцип описания всегда один: преувеличивается какая-нибудь частность, и этим создается впечатление нелепости и карикатурности. Впрочем, преувеличения былины очень близки к истине.

Да наложил он шапку черну мурманку, Да ушисту, пушисту и завесисту. Спереди-то не видно ясных очей, А сзади не видно шеи белые. (Гильф. 225)

Так как мех дорог, то щеголи на отделку шапки берут как можно больше меху, так что мех застилает глаза и мешает видеть.

О меховых шапках того времени действительно известно, что они покрывали не только головы, но половину лба и шеи[265].

Реже и менее ярко описывается кафтан «с прозументами»; зато с тем бо́льшими подробностями былина останавливается на обуви. Необычайность обуви состоит в чрезвычайно высоких каблуках и в длинных, острых носках.

Обувал сапожки он зелен сафьян, Да нос-от шилом, и пята востра. (Гильф. 230)

Иногда говорится, что между носком и каблуком может пролететь воробей.

Под пяту воробеюшки летят, Воробеюшки летят, перепархивают. (Рыбн. 144)

Обычно так описывается обувь Чурилы. Дюк, приехав в Киев, также носит сапоги из зеленого сафьяна. Эти сапоги у него обиты золотыми гвоздиками. Он жалуется на то, что в Киеве, с его кирпичными мостовыми, он портит себе эти золотые гвозди.

Для соперничества с Чурилой Дюк надевает не сапоги, а совсем другую обувь, а именно лапти, но, конечно, не крестьянские, а лапти, плетенные из семи шелков и с самоцветным камнем. Самое необыкновенное в этих лаптях, однако, состоит в том, что они со свистом, и этим он посрамляет Чурилу и устанавливает свое торжество над ним (Гильф. 213).

Все это весьма близко к истине, и гиперболизация даже не очень сильна. Так, об обуви москвичей того времени имеется следующее известие Олеария: «Все русские носят короткие сапоги с длинными, острыми носками из юфти или персидского сафьяну». Мы легко узнаем сапоги Чурилы из зеленого сафьяна с острыми, как шило, носками. Далее Олеарий сообщает, что женщины, особенно девицы, носят башмаки с весьма высокими, в четверть локтя, каблуками, подбитыми снизу кругом маленькими красивыми гвоздиками; в таких башмаках они не могут ходить много, потому что должны ступать только на носочки, едва касаясь земли передком башмака. Из других источников мы знаем, что и мужчины в XVI веке носили сапоги на очень высоких каблуках, достигавших трех вершков[266].

Менее ярко описывается самая одежда. Упоминается кафтан с позументами, соболиная шуба не русского, а заморского соболя, говорится, что драгоценная одежда вся выстрочена золотом и серебром.

Самое замечательное, однако, не столько сам кафтан, сколько уже совсем необыкновенные пуговицы на нем. Пуговицы эти литые, и на них изображены молодцы и девушки. Точнее – на пуговках вылиты молодцы, а «в петельки вплетено по красной по девице». Когда такую пуговицу застегивают, то получается, что девица обнимает молодца (Рыбн. I, 16 и др.). Пуговицы могут быть и на другой сюжет: при застегивании девица подносит молодцу чарочку (Рыбн. II, 131 и др.).

Но если у Дюка лапти со свистом, то у Чурилы – пуговицы с музыкой. Стоит дотронуться до таких пуговиц – и

Добры молодцы играют в гусли яровчаты, Развеселяют красных девушек. (Рыбн. 131)

Такие пуговки характерны для Чурилы, у Дюка их никогда не бывает. Для того чтобы пуговки звенели, надо, чтобы они коснулись одна другой, то есть они представляют собой нечто вроде бубенцов.

Он стал пуговку о пуговку позванивать. (Рыбн. 29)

В других случаях по пуговкам надо провести рукой или даже ударить по ним, и тогда они издают приятный звук. Чурила уверен в победе. Кроме всего прочего, его пуговки могут издавать соловьиное пение.

Так молодцы «щапят» в течение трех лет, и все киевляне уверены в победе Чурилы. Но в последний день и час Дюк выкидывает в церкви такую штуку, что победа остается за ним: его пуговки уже не только звенят и поют, но издают такой страшный звериный и змеиный рев, что все киевляне падают навзничь.

Он стал пуговку о пуговку позванивать, Вдруг запели птицы певучие, Закричали зверьки все рыкучие. (Рыбн. 29)

Мало того, Дюк ухитряется воочию показать народу зверей, заключенных в его пуговицах. Они у него не литые, как у Чурилы, а самые настоящие.

Налетели тут птицы клевучие, Наскакали тут звери рыкучие, А тут в церкви все да оземь пали, Оземь пали, да ины обмерли. (Гильф. 159)

Киевляне молят Дюка перестать и признают своего ставленника Чурилу побежденным.

Дюк выигрывает огромный заклад или получает право отрубить Чуриле голову. Илья Муромец предлагает Дюку простить Чурилу в его «первой вине», и Дюк его великодушно прощает.

Ученые чрезвычайно много бились, чтобы доказать либо мифологическое, либо иноземное происхождение замечательных пуговиц Чурилы и Дюка. Иногда это делается вопреки здравому смыслу и имеющимся материалам.

Так, Лященко, в соответствии со своей теорией венгерского происхождения сюжета, видит в парных пуговицах и нашивных петлях венгерку. Увлеченный своей венгерской теорией, Лященко недооценивает им же открытые и приведенные материалы, свидетельствующие о том, что и в этой детали былина отражает русский быт. Лященко привел археологические материалы по работам И. Толстого и Н. Кондакова. Н. П. Кондаков проследил так называемый «звериный стиль» на древнерусской утвари и уборах, в том числе он останавливается и на пуговицах Дюка. Рассмотрение украшений на одеждах, а также изучение монист, которые ценились за то, что при движении издавали звон, приводит к выводу, что «полые колокольчики, металлические бляшки производили тот эффект шума, который как бы соответствовал изображенным на пуговицах птицам и зверям»[267].

Из подобных материалов вполне можно сделать вывод, что полые литые пуговицы, издававшие звон, если их ударить одну о другую, или прикоснуться к ним рукой, или ударить по ним (в былинах Дюк ударяет по ним плеткой), – так же реальны, как и все остальные детали этой былины. Звон и звук гиперболизируются до чудовищных размеров, так же как подсолнечник, который несут сорок человек. Звук этот так силен, что от него падают люди. Тем самым пуговки приобретают сатирическую окраску, служат насмешкой над модниками и франтами XVI–XVII веков. Пуговицы игривого характера, которыми хвастает Чурила, могут быть и художественным вымыслом: от такого вымысла реалистический характер былины отнюдь не страдает.

Былина кончается кратко рассказанным полным посрамлением Чурилы. Чурила все еще не признает себя окончательно побежденным. Он предлагает Дюку новое состязание: прыгнуть на коне через Пучай-реку. Такое предложение означает соперничество в конях и их качестве: иметь наилучшего коня составляло предмет гордости настоящего «щапа».

Но и здесь Чурила терпит полное поражение. Он падает в воду. Дюков конь неизменно лучше коня Чурилы. Дюк перескакивает через реку и вытаскивает из воды Чурилу за волосы. Теперь Дюк желает воспользоваться своим правом и отрубить Чуриле голову, но тут за него вступаются киевские бабы, а с ними за него вступается и Владимир. Дюк и на этот раз щадит Чурилу и отпускает его с такими словами:

Ай же ты, Чурилушка Пленкович! А пусть ты князем Владимиром упрошенный, А киевскими бабами уплаканный! Ты не езди-то с нами, со бурлаками, Ты не езди во чисто поле поляковать, А живи ты во граде во Киеве, В Киеве во граде между бабами. (Гильф. 159)

Дюк возвращается к себе в Галич или Индию, и тем песня кончается. Подробное ознакомление с былиной вскрывает ее смысл. Она представляет собой сатиру на московское боярство XVII века. На это указывает вся бытовая обстановка, которая обрисована в этой былине с исключительной яркостью.

Часть пятая

Судьба эпоса при капитализме

1. Основная проблема

Мы рассмотрели песни, которые с некоторой долей вероятности можно было отнести к эпохе феодализма. Оказалось, что к этой эпохе может быть отнесено все, что народом в области эпоса было создано наиболее замечательного и великого. Русский эпос в основном есть создание русской феодальной эпохи.

При капитализме активное развитие эпоса прекращается. Прекращение это происходит не сразу, а постепенно. Некоторое время эпос в новых условиях еще продолжает свое существование, чтобы затем начать медленно, но все ускоряющимся темпом исчезать из обихода.

Первым, кто говорил о невозможности эпоса при капитализме, был К. Маркс.

Правда, Маркс говорил только об античном эпосе, созданном при рабовладельческом строе. Этот эпос создан на основе мифологии и не может возникнуть вновь в капиталистическую эпоху, так как с исчезновением мифологии исчезла одна из предпосылок существования и развития этого эпоса. Применимы ли взгляды Маркса к русскому эпосу? Русский эпос создан не при рабовладельческом, а при феодальном строе. Он создался не на мифологической основе, а путем преодоления мифологии и обобщения реально-исторического опыта. И тем не менее положение Маркса, что эпос при капитализме не может возникнуть вновь, правильно и для русского эпоса. На материале античного эпоса Маркс установил общий закон развития и отмирания эпоса в связи с развитием и отмиранием определенных общественных формаций. В этом смысле в учении Маркса даны теоретические предпосылки для изучения русского эпоса и его исторических судеб. Эпос должен изучаться относительно того общественного строя, которым он был создан.

Маркс совершенно точно указал, что́ следует понимать под отмиранием эпоса: под этим подразумевается не прекращение его существования в сознании людей последующих эпох, а его неповторимость в новых социально-экономических условиях. В новых условиях эпос не может быть создан заново, как не могут быть созданы заново и другие великие произведения культуры прошлого. Но он может продолжать свое существование в совершенно новых формах. Античный эпос продолжает жить в поэмах Гомера как литературный памятник мирового значения; они «продолжают доставлять нам художественное наслаждение и в известном смысле сохраняют значение нормы и недосягаемого образца»[268].

Вопрос о том, в каких формах продолжалась жизнь или начиналось увядание русского эпоса в эпоху капитализма, может быть решен только путем конкретного изучения самого материала.

Необходимо подчеркнуть, что взгляды Маркса не имеют ничего общего с теорией последовательной и постоянной деградации эпоса, которая проповедовалась последователями так называемой исторической школы. По этой теории эпос начал разлагаться при самом своем возникновении, а именно при предполагаемом переходе из одной социальной среды, военной феодальной аристократии («дружинный эпос»), в другую среду – крестьянство. Этот переход якобы совершился очень давно, и с тех пор эпос деградирует безотносительно к эпохам исторического развития народа. Всеволод Миллер писал: «Если эти эпические песни, княжеские и дружинные, и доходили до низшего слоя народа, до земледельцев, смердов и рабов, то могли только искажаться в этой темной среде, подобно тому как искажаются в олонецком и архангельском простонародье современные былины, попавшие к нему из среды профессиональных петарей, исполнявших их ранее для более богатого и культурного класса»[269]. Каждое слово этого утверждения проникнуто пренебрежением к «темной среде», «смердам» и «рабам», способным только исказить творчество аристократов.

В то же время не может быть названа марксистской и теория последовательного развития, по которой эпос, как создание трудового народа, все время только развивался и совершенствовался безотносительно к сменам исторических эпох. Эта теория противопоставлялась теории Всеволода Миллера и имела некоторое распространение в советскую эпоху, хотя она, как будет видно ниже, не соответствует фактам. Вопрос должен быть решен путем рассмотрения фактического материала.

2. Вопрос о географическом распространении былин в XIX–XX веках

Губительное влияние капитализма прежде всего прослеживается на постепенном сужении географического распространения былин. Некогда эпос был распространен повсеместно. Не было такого русского уголка, где бы не знали и не пели русских былин. Киреевский и его корреспонденты в 30–40 годах находили былины там, где впоследствии они уже не были найдены. Эпос стал исчезать с Юга и центральных «областей.

Так называемый вопрос о «географическом распространении былин» есть вопрос не географического порядка, а исторического. Во второй половине XIX века, когда стали записывать былины, русский эпос оказался сохранившимся в основном на Севере. Более или менее значительные следы его зафиксированы в Сибири, в Среднем и Нижнем Поволжье, а также среди казачьего населения на Дону, Тереке и Урале. В остальных местах, где были записаны былины (районы, примыкающие к Москве, Туле, Калуге, Орлу, Смоленску, Новгороду, Ленинграду и т. д.), эти записи исчисляются единицами.

Вопрос о том, почему эпос сохранился на Севере, не может решаться вне связи с вопросом о том, почему он исчез в центральных областях и на Юге. Это произошло потому, что на Юге, богатом хлебом, эксплуатация крестьян помещиками достигала таких размеров, каких она не достигала нигде в других местах; впоследствии к ней присоединилась и эксплуатация капиталистическая. Там, где эксплуатация была сильнее, в промышленных центрах и тяготеющих к ним районах, а также в хлебородных губерниях, вымирание эпоса шло быстрее. Там, где она не обещала больших выгод и потому была относительно слабее, вымирание шло медленнее. К таким местам принадлежал Север.

В свете изложенного можно установить неправильность решений вопроса о географическом распространении былин, дававшихся в науке XIX века. Последователи В. Миллера недоумевали, каким образом эпос «попал» на Север, и наконец пришли к выводу, что эпос туда занесли скоморохи. Мы сейчас знаем, что эпос вообще не был «занесен» на Север, а что русские крестьяне, постепенно заселяя Север, сами принесли туда и свой эпос. Что дело происходило именно так, было ясно уже ранним зарубежным исследователям русского эпоса[270]. Взгляд на скоморохов, как на основных носителей эпоса, справедливо отвергнут советской наукой[271].

Вопрос о том, почему эпос на Севере сохранился, разрешался различно. Гильфердинг писал: «Этих причин две, и необходимо было их совместное действие: эти причины – свобода и глушь»[272]. Эти утверждения Гильфердинга с разными поправками и оговорками были приняты всей официальной наукой. Они представляли господствующую, общепринятую точку зрения. Между тем эта точка зрения ошибочна. Под «свободой» Гильфердинг подразумевал принадлежность крестьян не к помещичьим крестьянам, а к государственным. На этом основании Гильфердинг утверждает: «Народ здесь оставался всегда свободным от крепостного рабства. Ощущая себя свободным человеком, русский крестьянин Заонежья не терял сочувствия к идеалам свободной силы, воспеваемым в старинных рапсодиях. Напротив того, что могло бы остаться сродного в типе эпического богатыря человеку, чувствовавшему себя рабом?»[273] В этом утверждении верно лишь то, что северный крестьянин не знал над собой непосредственной личной власти помещика, собственность которого он бы представлял. Этот фактор несомненно оказал благотворное влияние на сохранение художественной культуры северного крестьянина. Во всем же остальном утверждения Гильфердинга неверны.

Гильфердинг рисует идиллическую картину крестьянства, живущего на свободе, бедного, но трудолюбивого, бескорыстного, набожного, кроткого, счастливого и обладающего замечательным эпосом. Есть только одно, что омрачает эту жизнь: бюрократический характер чиновничьей опеки над крестьянами. Чиновники насильно взимают подати, запрещают расчищать под пашню лес и тем обрекают крестьян на голод, не позволяют молиться в раскольничьих часовнях. Причина, таким образом, не в системе, а в плохих исполнителях.

Как на самом деле выглядит восхваляемая Гильфердингом свобода, видно из его же слов, когда он говорит о необычайном трудолюбии северных крестьян: «Крестьянин этих мест рад и доволен, если совокупными усилиями семьи он, по тамошнему выражению, „огорюет“ как-нибудь подати и не умрет с голоду. Это – народ-труженик в полном смысле слова».

Что представляла собой «бюрократическая опека» со стороны мировых посредников уже после реформы и как их деятельность воспринималась народом, видно хотя бы по знаменитому плачу Федосовой, посвященному старосте, который таким посредником был посажен под арест и в результате этого умер[274].

Мироеды мировы эти посредники, Разорители крестьянам православным, В темном лесе быдто звери то съедучии, В чистом поле быдто змеи то клевучии, Как наедут ведь голодные, холодные, Они рады мужичонка во котле варить, Они рады ведь живого во землю вкопать, Они так-то ведь над има изъезжаются, До подошвы они всех да разоряют.

О таких фактах Гильфердинг умалчивает, так как они противоречат идиллической картине, которую он рисует. Гильфердинг отрицает также, что эпос на Севере угасает. Так как эпос, по мнению Гильфердинга, связан со свободой народа, он угасать не может, поскольку эту свободу у народа якобы никто не отнимает. Гильфердинг считает, что угасание эпической традиции характерно только для некоторых районов, тяготеющих к Петербургу. Эта традиция убивается школой, грамотностью и фабричной промышленностью.

Гильфердинг не понимает, что не школа и не грамотность убивает эпическую традицию, а капиталистическая система производства и связанные с нею общественные отношения и противоречия. Наличие этих противоречий он отрицает.

Если же эпос в других районах сохранился, то это якобы произошло потому, что эти районы представляют собой «глушь», что туда не достигает культура. Таким образом, Гильфердинг утверждает, что эпос несовместим с культурой. На самом деле мы наблюдаем обратное: эпическая традиция связана не с некультурностью и неграмотностью, как утверждал Гильфердинг, она, наоборот, связана со всей богатой художественной народной культурой Севера. Высокая народная поэзия Севера – одно из проявлений общей высокой художественной культуры этого края, выражающейся в замечательном деревянном зодчестве – как храмовом, так и гражданском, в резьбе на кости и дереве, в медном литье, в нарядах, кружевах, вышивках.

Таким образом, теория Гильфердинга, будто эпос сохранился на Севере потому, что Север – это «глушь», в которой царила «свобода», должна быть оставлена. Народная культура на Севере вымирала более медленно, чем в других местах, потому, что вследствие бедности края капиталистическая эксплуатация туда проникала менее быстро, чем в другие места.

В последние годы была выдвинута новая теория, объясняющая причину, по которой эпос сохранился на Севере. Это будто бы произошло потому, что до основания Петербурга вся иноземная торговля шла через Архангельск. Север был транзитным путем для товаров, шедших за границу или в Россию, и это будто бы способствовало сохранению героического эпоса[275]. В настоящее время вряд ли найдется хоть один сторонник этой теории.

К специфически северным особенностям, способствовавшим сохранению здесь эпоса, относится характер промыслов. Искусство Севера теснейшим образом связано с трудом. Гильфердинг записал следующее показание самих крестьян: «Сами крестьяне не раз объясняли мне, что, сидя долгие часы на месте за однообразною работою шитья или плетения сетей, приходит охота петь „старины“, и они тогда легко усваиваются: напротив того, „крестьянство“ (то есть земледелие) и другие тяжелые работы не только не оставляют к тому времени, но заглушают в памяти даже то, что прежде помнилось и певалось». Гильфердинг пытается ограничить значение этого показания, так как оно противоречит его теории; в частности, он утверждает, что «звериный промысел, лесные работы, извозничество и т. п. не оставляют досуга для рапсодий». Советские ученые, побывавшие на Севере, выяснили, что это не так. А. М. Астахова указывает на то, что именно во время зверобойного, рыбного, охотничьего и лесного промыслов «выдавались такие моменты, когда промышленники самыми условиями промысла были обречены на бездействие. Эти промежутки промышленники заполняли рассказами, сказками, песнями. Артельщиками высоко ценилось мастерство сказочника и сказителя-былинщика». Ею же указаны случаи, когда артельщики приглашали в артель на правах пайщика сказочников и былинщиков только для исполнения песен и сказок.

Таким образом, наряду с причинами общеисторического характера, по которым эпос исчез на Юге и в центральных областях, но некоторое время еще сохранялся на Севере, имеются частные причины, относящиеся к специфическим северным условиям труда крестьянства в связи с природными особенностями Русского Севера.

3. Исполнители и исполнительство в XIX–XX веках

Вопрос о географическом распространении былин тесно связан с вопросом об исполнителях, о тех реальных людях, которые создавали и хранили эпос.

Былины исполнялись, пелись во все эпохи существования эпоса. Но только начиная с XIX века, точнее – только с выступления в науке Рыбникова с его замечательными «Песнями» (1861–1867) мы имеем представление о том, кем и как исполнялись былины. Вопрос о том, кем и в каких формах былины исполнялись в более давние времена, может решаться лишь предположительно. Материалы мы имеем только для XIX–XX веков.

Правильное решение вопроса о том, какую роль в деле создания и хранения эпоса играют отдельные лица и какую народ, было намечено уже Белинским.

«Какие бы ни были причины этого явления, но автором русской народной поэзии является сам русский народ, а не отдельные его лица»[276]. Такая точка зрения Белинского вытекала из всей системы его взглядов на народ как на создателя своей истории. Подобную же мысль высказывали и другие передовые мыслители. «Литература сказителей – и это необходимо особенно подчеркнуть, – говорит Лафарг, – есть произведение не отдельных индивидов, но массы в ее совокупности»[277].

На этой же точке зрения стоял Горький. В статье «Разрушение личности» он выразил эту мысль следующим образом: «Только при условии сплошного мышления всего народа возможно создать столь широкие обобщения, гениальные символы, каковы Прометей, Сатана, Святогор, Илья, Микула и сотни других гигантских обобщений жизненного опыта народа»[278].

Исторически конкретное понимание народа у мыслителей-революционеров не имеет ничего общего с реакционно-романтическим и позднее – славянофильским пониманием народа как слепой, безличной массы, коллективно создавшей эпос в доисторические «эпические» времена и хранящей его как «священное предание предков потомкам».

В противоположность взглядам революционной науки буржуазные русские теоретики и собиратели второй половины XIX и начала XX веков утверждали, что создают эпос отдельные люди и что «народ» – несуществующее явление, романтическая иллюзия, ложнонаучная фикция.

Гильфердинг располагает материал по исполнителям, и в этом за ним следовали все позднейшие собиратели.

Изучение эпоса по исполнителям, по существу, снимало проблему собственно народной поэзии, поставленную Белинским, и заменяло ее задачей изучения индивидуального творчества, хотя одна сторона не исключает другой. Народа же ни у Гильфердинга, ни у последующих собирателей мы не видим.

Располагая былины по исполнителям, Гильфердинг о каждом из них дает краткие сведения. Такой способ расположения и изучения произведений народной поэзии долгое время считался у нас единственно научным, чуть ли не революционным, считался «вкладом русской школы в мировую фольклористику»[279]. Утверждалось, что так завещал изучать и собирать народную песню Добролюбов, хотя Добролюбов никогда не выдвигал и не мог выдвигать на первый план личность исполнителя. Несомненно, что советская наука, дорожа каждым человеком, каждым талантом, будет изучать и каждого человека, и особенности его таланта. Но объяснение народного искусства мы будем искать не в биографиях и характеристиках исполнителей, а в исторических судьбах, в социальном и материальном положении русского крестьянства и в его исторических стремлениях.

Если с этой точки зрения изучить те краткие сведения, которые даются собирателями об исполнителях, легко заметить, что способ изучения и характеризации исполнителей не выдерживают научной критики, так как не поставлен и не решен вопрос, что, собственно, надо знать об исполнителях, какие сведения о них надо давать, чтобы получить правильную картину жизни эпоса на Севере. Так, например, Гильфердинг утверждает: «Знание былин составляет как бы преимущество наиболее исправной части крестьянского населения». Этим он хочет сказать, что эпос хранится зажиточными, богатыми крестьянами, а не беднейшими. Такое утверждение стоит в связи с теорией Гильфердинга, будто для человека, чувствовавшего себя рабом, в эпосе нет ничего, что могло бы задеть его за живое. «Что могло бы остаться сродного в типе эпического богатыря человеку, чувствовавшему себя рабом?» – спрашивает себя Гильфердинг. С этой точки зрения главным образом и приводятся краткие биографические сведения и даются характеристики. О самом важном для нас – о материальном положении – не говорится почти ничего, а то, что говорится, не всегда внушает доверие. Гильфердинг записал всего 71 певца. О каждом что-нибудь сообщается. Так, о певце Калинине говорится: «43 лет, среднего роста, с черными волосами, небольшой черной бородкой и голубыми глазами, странно неповоротливый и неуклюжий». Мы не будем приводить других примеров. Несомненно, что нарисовать портрет исполнителя действительно необходимо. Такие портреты сближают читателя с народным поэтом, они дают живое, ясное о нем представление. Однако научная проблема такими данными не решается. Основные же сведения даются без всякой системы. В одних случаях говорится о репертуаре певцов, в других – об их голосе и манере исполнения, в третьих – об их семейном положении, об их отношении к религии и т. д. Только один вопрос занимал Гильфердинга более других – это вопрос о том, от кого перенял певец свои былины, от кого научился их петь.

Но даже сквозь несистематические, отрывочные, случайные, непродуманные сведения, даваемые Гильфердингом, истина проступает наружу. Мнение, будто исполнение былин есть преимущество зажиточных, ошибочно. Как уже указывалось, в огромном большинстве случаев о материальном положении певцов не сообщается ничего. Тем не менее о крайней бедности говорится 4 раза, кроме того в 5 случаях указывается, что певцы побирались или жили на попечении мира. Таким образом, 9 певцов из 71 находились на грани нищенства или нищенствовали в буквальном смысле слова. Среди этих беднейших имеются такие замечательные мастера, как Фепонов или Кузьма Романов.

О богатстве исполнителей говорится 5 раз. Кто же эти богачи, каков их репертуар и степень их мастерства? Домна Кононова, мать богатых крестьян-торговцев, помнила одну былину. Иногда пела ее в качестве колыбельной песни. От ее сыновей-купцов не записано ничего. Старик Койбин, «самый зажиточный из крестьян на масельгском перевале», знал одну историческую песню о Грозном. Старик 84 лет Завал (коновал, «имеет некоторый достаток») знал одну былину («Королевичи из Крякова») и шуточную песню о большом быке. Курников, «зажиточный и уважаемый домохозяин», знал песню о женитьбе Грозного («Кострюк»), и только крестьянин и рыботорговец Швецов знал 9 былин. На поверку, однако, оказывается, что Швецов научился былинам тогда, когда в ранней юности ездил с дедом ловить рыбу, «потому что дед во время рыбной ловли почти всегда певал».

Иногда Гильфердинг стремился изобразить как состоятельных лучших, крупных мастеров. Так, о Рябинине говорится: «Он считается весьма исправным домохозяином, хотя не из самых зажиточных». Более объективно точные сведения о нем дает Рыбников. «По хозяйству Рябинин „полномочный крестьянин“: у него хороший участок земли; но главный его промысел – рыболовство, доходами от которого он уплачивает подати и кормит большую семью, которой на год недостало бы своего хлеба при скудных северных урожаях». Семья Рябинина не терпит физического голода, он в состоянии уплатить все подати, и это уже дает основание говорить о «зажиточности», хотя бы и с оговоркой.

С материальным положением певцов тесно связана их профессия. Труд певцов – один из важнейших факторов в бытовании народной поэзии. Между тем по данным Гильфердинга нельзя установить, какую роль играет ремесло или промысел в жизни и бытовании эпоса, так как профессия, род занятий исполнителя интересовали собирателя очень мало. Так, земледельцы упомянуты 25 раз (часто с упоминанием, что они одновременно рыболовы), от двух до пяти раз упоминаются портные, плетельщики и починщики сетей, сапожники, каменотесы, батраки и по одному разу коновал, перевозчик на лодке, лесной стражник, делатель гребней. В большинстве случаев певцы знали и перепробовали не одну профессию, лишь бы не впасть в крайнюю бедность и не голодать.

Такая скудость и случайность сведений, сквозь которую все же можно узнать действительное положение вещей, характерна не только для Гильфердинга, но для всей русской дореволюционной работы таких собирателей, как Марков, Ончуков, Григорьев, которые именно не руководствовались принципами Добролюбова, требовавшего записывать обстановку, в которой бытует народная поэзия. По совокупности собранных материалов все же видно, что былина исполнялась трудовым крестьянством; это вполне соответствует идейному содержанию эпоса.

В этой связи стоит также вопрос о том, какую роль эпос играл в культурной жизни северного крестьянства. Из данных, приводимых собирателями, этого не видно. Но все же и без таких данных можно сказать, что в ту эпоху, когда эпос уже не создавался вновь, он все же оставался одним из самых ярких и значительных проявлений народной культуры и что исполнители и слушатели это понимали и дорожили своим искусством, так как оно отвечало их идейно-художественным запросам, которые были очень высоки. Хорошие мастера пользовались широкой известностью и славой.

При ближайшем изучении рушится также представление о русском крестьянине и певце былин как о кротком, богобоязненном, незлобивом и во всех случаях жизни учтивом существе. Такой характер крестьянина прежде всего противоречит данным самого эпоса с его бесстрашным Ильей Муромцем, буйным Василием Буслаевичем, насмешливым Алешей Поповичем и многими другими. В них народ изобразил самого себя. По разбросанным и случайным сведениям, даваемым собирателями, можно установить, что бесстрашие, бодрое состояние духа и склонность к остроумию, упорство, умение преодолевать любые препятствия, спокойная сила и уверенность в себе, то, что мы назвали бы силой характера, твердостью воли, составляют основные качества северного крестьянина, характерный для него психический склад.

Таков был, например, прославленный Трофим Григорьевич Рябинин. «В его суровом взгляде, осанке, поклоне, поступи, во всей его наружности с первого взгляда была заметна спокойная сила и сдержанность», – пишет о нем Рыбников. Он говорит также о его «гордом и неподатливом характере». Рыбников, несомненно, вообще лучше понимал и видел народ, чем все последующие собиратели.

Нет возможности и необходимости останавливаться на всех или даже на многих из исполнителей. Укажем в качестве примера еще на слепого Иова Еремеева, о котором Гильфердинг пишет: «Ему 56 лет от роду, но по глубоким морщинам его лица он имеет вид древнего старика, хотя обладает железными мышцами и страшною силою. Трех лет от роду у него от оспы вытекли глаза; оставшись в малолетстве сиротою, он был призрен добрыми людьми, но как скоро подрос, начал кормиться собственной работой. „Своими трудами праведными“ (кавычки Гильфердинга. – В. П.). Еремеев устроил себе с течением времени дом и хозяйство; несмотря на слепоту, постоянно ездит на рыбную ловлю, правит лодкою и всем распоряжается сам, без чужой помощи; знает так хорошо места в озере, что к нему обращаются за советами, как к опытному лоцману». Этот слепой лоцман, к которому обращаются зрячие, – яркий пример той силы духа и воли, которые так характерны для северных крестьян и для героев эпоса.

Более правильную картину бытования эпоса в среде певцов мы найдем в трудах советских ученых. Так, А. М. Астахова в своих «Былинах Севера» дает ряд весьма обстоятельных и вдумчивых характеристик, всесторонне освещающих условия жизни, особенности таланта и характеров изученных ею певцов. В качестве примера можно указать на характеристику Максима Григорьевича Антонова, который, будучи моряком, объездил весь мир, но вернулся на свою родную Мезень, в родные леса, несмотря на выгодное предложение остаться навсегда в Кронштадте. Он был одарен не только необычайной силой характера, но и глубоким поэтическим чутьем. «Как снега весной сойдут, лес как с тобой заговорит». Только чтобы быть всегда с природой, он нанялся в пастухи и жил в землянке.

На несколько иной путь характеризации певцов встали молодые собиратели – Г. Н. Парилова и А. Д. Соймонов. Не давая никаких «характеристик», они предоставляют слово самим исполнителям, записывая под диктовку их автобиографии – бесхитростные, но полные драматизма рассказы о своей жизни. Эти рассказы ярче всяких характеристик раскрывают нам и внутренний мир поэтов и дают верную картину их жизни, быта и борьбы. Вся их жизнь – неустанный труд. «Ходил грузил суда в Шалы, пилил дрова, по осеням плотничал, пилил тесовой пилой. Жизнь вот какая была» (Фофанов). Это отцы тех, кто позже отстаивал революцию в Гражданскую войну и помогал советской власти в создании новой жизни. «Сын ушел в Красную армию, нунь уже командиром находится» (Ремизов). «Один сын в Красной армии, второй сын в трактористах» (Кигачев). Но и сами старики и старухи не отстают от молодых. «Работаю в колхозе „Красный самолет“ Авдеевского сельсовета. Заработала за год на трудодни много и являюсь при колхозе стахановкой» (Фадеева). «Всего попытал, только теперь жить можно стало. Теперь можно и советску власть поблагодарить» (Фофанов).

Вопрос об исполнителях былин требует коренного пересмотра. В советской науке сделано немало для правильного решения этого вопроса, но специальных трудов, посвященных ему, нет. Самое важное – определение степени и характера талантливости певца. Можно установить, что Север обладает большим количеством людей с выдающейся поэтической одаренностью. В иных условиях многие из них могли бы стать замечательными поэтами или писателями. Как вид общенародного эпического искусства эпос был изображен нами на предыдущих страницах. Из этого рассмотрения вытекает направление для всестороннего, а не индивидуально-психологического или формалистического изучения творчества отдельных исполнителей. Подробное изучение творчества отдельных лиц вышло бы за рамки наших задач.

4. Поэтический язык былин

Вопрос об эпосе как коллективном создании народа тесно связан с вопросом о языке былин как о средстве художественной изобразительности. Этот вопрос неоднократно рассматривался, но эстетическая ценность народного языка в былинах недостаточно понята и оценена.

Язык произведений народной поэзии, как и язык любых других литературно-художественных произведений, служит не только средством общения, но средством художественного способа выражения миросозерцания их создателей.

Поэтический язык былин настолько богат и разнообразен, что здесь могут быть указаны только наиболее общие и важные признаки его, разработка же их должна стать предметом специальных трудов. В данном случае будет рассмотрен поэтический язык былин в той его форме, в какой он известен русскому читателю из сборников былин, начиная со сборника Кирши Данилова и кончая современными записями. Изучение более ранних периодов в развитии эпического языка представляет собой особую, весьма сложную задачу, которая требует специальных изысканий, так как мы не обладаем никакими непосредственными материалами, относящимися к периоду до второй половины XVIII века. Более ранние материалы представляют собой памятники не устной, а книжной речи. Раньше чем решать задачу изучения развития поэтического языка путем реконструкций более раннего состава из более позднего, необходимо рассмотреть, что представляет собой этот более поздний материал в его законченной, сложившейся форме, богато представленной материалами.

Исходя из указанного, необходимо в первую очередь установить специфические отличия поэтического языка эпоса от языка других видов народной поэзии.

Поэтическая система эпоса коренным образом отличается от доэтической системы народной лирики. Один из основных приемов художественной выразительности народной лирики (включая все виды ее, в том числе свадебные и похоронные причитания) состоит в метафоричности. Под «метафорой» обычно понимается «перенесение признаков с одного предмета на другой». Возможно, что такое определение метафоры окажется плодотворным для изысканий собственно лингвистических; для целей же изучения художественного языка оно непригодно. Творческий акт создания художественного образа не состоит в перенесении признаков. Такое определение исходит не из анализа творческого акта художественного образа, а из этимологии унаследованного еще от Аристотеля термина, который означает «перенесение». Здесь нет возможности пересмотреть этот вопрос. Для изучения народной поэзии понятие «перенесения признаков» оказывается бесплодным. Более плодотворным окажется определение метафоричности народной поэзии как некоторого вида иносказания, как замены одного зрительного образа другим. Так, образ плачущей девушки может быть сам по себе поэтическим, но может им и не быть. Но если образ плачущей девушки будет заменен образом березы, опустившей ветки к воде, он будет восприниматься поэтически. В этом смысле русская народная лирика метафорична в высшей степени, причем большинство образов почерпнуто из окружающей певцов природы.

Если с этой точки зрения подойти к поэтическому языку былин, окажется, что язык эпоса почти полностью лишен метафоричности. Это не значит, что певец не владеет искусством иносказания. Отсутствие в эпосе метафор – не недостаток, а показатель иной системы. И метафоры, и сравнения в эпосе есть, но они встречаются весьма редко и не составляют основного художественного принципа эпоса.

Действительно, можно прослушать или просмотреть несколько десятков песен, не найдя ни одного метафорического оборота. Такие выражения, как «мать сыра земля», «Волга-матушка», «ясные соколы» и другие, принадлежат общенародной, а не только героической поэзии, но и эти обороты встречаются редко. Только в эпосе Владимир назван «красным солнышком». Там же, где повествование перемежается с местами лирического характера, появляются и метафоры. В былине о набеге литовцев имеется лирическое сетование героя на свою старость, которое выражено следующими прекрасными стихами с применением иносказаний:

Ах ты, молодость, ты молодецкая! Улетела моя молодость в чисто поле, Во чисто поле да ясным соколом; Прилетела ко мне старость со чиста поля, Со чиста поля да черным вороном, А садилась на плеча да богатырские!

Но старость не может сломить героя. Герой отправляется против литовцев, несмотря на свою старость, и певец (Т. Г. Рябинин) замечает, что «сердце в нем не ржавеет». В былине об Илье, Ермаке и царе Калине рассказывается о том, как молодой Ермак первым бросается в бой, без товарищей. Остальные герои подоспевают позже и обращаются к Ермаку с такими словами: «Ты, Ермак, позавтракал, оставь-ко нам пообедати», называя завтраком начало боя, а обедом его разгар. В этом случае метафорический оборот воспринимается как шутка.

Все эти примеры представляют собой отдельные места на фоне огромного количества строк, совершенно лишенных подобных оборотов. Метафора в эпосе – редкое явление.

Наиболее яркое использование метафор наблюдается в тех случаях, когда выражается резкое негодование. Так, наступающий на Киев Калин именуется собакой. Илья Муромец ругает своего коня, когда он отказывается перескочить через ров, – «волчья сыть, травяной мешок». Василий Буслаевич ругает своего крестного отца такими словами, как «корзина дертюжная», «шлея бросовая» и другими.

Идолище поганое изображается в следующих весьма ярких образах:

Голова-то у его сильный пивной котел, Кабы усища у его как царски блюдища, Кабы глазища у его как сильны чашища, Кабы ручища у его как будто граблища, Уж бы ножища у его сильны кичинища.

Таким образом, метафора в эпосе имеет ограниченное хождение, применяется преимущественно в лирических местах или для выражения гнева, негодования, осуждения, или она носит шуточный характер, но и в этих случаях применяется редко.

Чем же можно объяснить такое ограниченное применение метафоричности в эпосе, тогда как лирическая поэзия насквозь пронизана метафорой?

Предметом лирики служат явления обыденной, чаще всего личной жизни. Индивидуальные переживания отдельных лиц сами по себе, хотя они и могут вызвать глубокое сочувствие, обладают лишь ограниченным общим интересом. Интерес в значительной степени определяется формой их выражения. Так, любовь, разлука, смерть близкого человека в первую очередь затрагивают тех, кого они непосредственно касаются. Подобные чувства могут приобрести более широкий общечеловеческий интерес лишь тогда, если силой поэзии им будет придан обобщающий характер; иносказательность, метафоричность как один из способов поэтизации придает событиям личного порядка общечеловеческое значение, придает им глубокий интерес, вызывает сочувствие.

С эпосом дело обстоит иначе. Те предметы, те явления жизни, которые в нем воспеваются, созданные им герои и изображаемые им события настолько высоки, совершенны и прекрасны, обладают сами по себе настолько широким общенародным интересом, что не нуждаются ни в какой метафоричности. Они не требуют никакой подстановки, замены, соотнесения их с образами из других областей жизни, например из природы. Наоборот, как будет видно, вся поэтическая система эпоса направлена к тому, чтобы из всего окружающего мира выделить и определить нужное с совершенной четкостью и точностью, так чтобы созданный поэтическим воображением образ предстал перед слушателем во всей его зрительной конкретности. Если в лирической песне слушатель вместо плачущей девушки видит березу, опустившую ветки к воде, то в эпосе подобного рода замена невозможна и не нужна.

Несколько большее распространение, чем метафора, имеет сравнение. Сравнение весьма близко к метафоре. При метафоре один образ заменяется другим, при сравнении исходный образ сохраняется, но сближается с другим по сходству. Илья «на коне сидит подобно как столетний дуб». Такое сравнение, хотя оно и весьма красочно, совершенно не в духе эпоса. Оно – индивидуальное создание певца, вариантов к нему нет. Образ дуба заслоняет образ Ильи, народ же знает и любит образ Ильи таким, каков он есть. Сравнение не представляет собой явления, специфического для эпоса, хотя в нем и можно найти целый ряд прекрасных сравнений. Через сравнение, например, абстрактное превращается в конкретное, вернее – приобретает видимость. Певцы знают средства, чтобы в видимых образах представить, например, течение времени.

Опять день за днем – будто дождь дождит, Неделя за неделей – как трава растет, А год за годом – как река бежит.

Сравнение применяется при описании женской красоты:

Лицо белое, будто белый снег, Щечки будто маков цвет, Походочка у ней павиная, Речь-то у ней лебединая.

Очи сравниваются с глазами сокола, брови – с черными соболями, походочка у ней белой лани и т. д. В данном случае сравнение не достигает той степени художественного совершенства, как при сравнении времени с дождем или рекой. Вряд ли глаза русской красавицы могут быть сравниваемы с глазами сокола или тем более ее голос с голосом лебедя, которого певец, вероятно, даже не слыхал. Более удачно применение образа сокола для таких сравнений, как «Все-то корабли как соколы летят» или «Его конь бежит, как сокол летит». Сокол – один из любимейших образов для обозначения молодости, смелости, подвижности, красоты и независимости, хотя и этот образ более развит в лирике, чем в эпосе.

То относительно второстепенное положение, которое в поэтике былины занимает сравнение, объясняется тем, что вся система поэтической выразительности эпоса направлена, как это будет видно, не на сближение по сходству, а на дифференциацию по отличию.

Если это наблюдение верно, оно объясняет один из характерных приемов эпоса, известный и в других видах народной поэзии, одно из его поэтических достижений, а именно отрицательное сравнение.

Тут не грозна туча подымалася, Тут не оболочко обкаталося: Подымался собака злодей Калин-царь.

Отрицательное сравнение содержит сближение, но вместе с тем вносит и дифференциацию. Войско татар сравнивается с грозной тучей, с надвигающимся темным облаком, но вместе с тем это не туча и не облако – это реальные татары.

Отрицательное сравнение отвечает всем наиболее строгим требованиям народной эстетики. Оно содержит иносказательную образность, но при этом сохраняет соответствие действительности. Может быть, поэтому оно – один из излюбленных приемов фольклора, и в частности эпоса, и применяется в наиболее ответственных, драматических местах повествования. Так, выезд героя из дома описывается следующим образом:

Не бела заря занималася, Не красно солнце выкаталося, Выезжал тут добрый молодец, Добрый молодец Илья Муромец На своем коне богатырскием.

Седая борода Ильи Муромца сравнивается со снегом:

Не белые-то снежки забелелися, Забелелася у старого седая борода.

Сын, выезжающий в поле и просящий у родителей благословения, сравнивается с молодым дубом, который клонится к земле; но это не дуб, это молодец.

Отрицательное сравнение принадлежит к наиболее характерным и типичным поэтическим приемам русского героического эпоса. Оно в одном приеме соединяет образность с высшей степенью реалистичности описания. Изобразить жизнь так, с такой точностью и жизненностью, чтобы воображаемое предстало как действительное, чтобы его можно было увидеть, чтобы можно было следить за развивающимися событиями, как если бы они разыгрывались перед глазами, – в этом состоит основное стремление певца.

При таком отношении к изображаемому слово приобретает совершенно особое значение. Слово есть средство отчеканки образа, и певец им дорожит в высшей степени. Этому стремлению к точности отвечает другой прием художественной изобразительности, а именно эпитет. Можно сказать, что эпитет есть одно из основных изобразительных средств эпоса. В то время как метафорические обороты представляют редкое явление, эпитетами обильно пересыпана художественная речь решительно всех певцов.

Здесь опять необходимо внести терминологическое уточнение. Мнение, будто поэтический эпитет служит «украшению» речи, не может быть принято советским исследователем. Распространенное учение об эпитетах сводится к тому, что признается в основном два главных вида эпитетов. Один – это так называемые украшающие эпитеты; они же признаются собственно поэтическими. Эти эпитеты не устанавливают для определяемого предмета нового признака, а фиксируют признак, который входит в понятие предмета (синее небо, быстрый бег, темный лес и т. д.). Другой род – определяющие или необходимые, сообщающие о предмете нечто, не входящее в его понятие (молодая яблоня, прямая дорога и т. д.). Признается целый ряд промежуточных видов, но в целом это деление лежит в основе даже современных теоретических пособий.

Можно утверждать, что такое деление насквозь ошибочно; оно, по существу, приводит нас к учению о синтетических и аналитических суждениях Канта, с той лишь разницей, что здесь к атрибуту применено то, что у Канта говорится о предикате. Такое деление не признает за искусством познавательных целей и функций, оставляя за ним «чисто эстетические» функции. Термин «украшающий» не выдерживает никакой критики и должен быть окончательно оставлен.

Изучение эпитетов народной поэзии приводит к заключению, что эпитет во всех случаях есть средство уточнения, хотя и предметы, и цели уточнения могут быть весьма различны. Эпитет придает существительному точную зрительную или иную определенность, заставляя слушателя или читателя видеть или воспринимать предмет так, как этого хочет певец, как это нужно для данного повествования.

Эпитеты свойственны не только одному героическому эпосу. Как доказала А. П. Евгеньева, ими чрезвычайно богаты похоронные причитания[280]. Но подбор эпитетов, выражаемое ими мировоззрение или эмоции для каждого из жанров будут совершенно различны. Большинство эпитетов причитаний совершенно невозможно в эпосе, и наоборот.

Зла несносная тоска неугасимая Все долит мою бессчастную утробушку. (Барсов. Причитания Северного края, I, 1872, с. 61)

Эпитеты «злой», «несносный», «бессчастный» и т. д. совершенно невозможны в героическом эпосе, тем более в применении к таким существительным, как «тоска» или «утробушка». Таким образом, хотя эпитеты не являются отличительным признаком эпоса, их содержание отличается от эпитетов других жанров.

С точки зрения логической эпитет представляет собой определение. Одно из назначений определения состоит в том, чтобы выделить предмет из ему подобных. Так, слово «двор» может иметь десятки разных значений, в зависимости от определяющего эпитета. Но когда говорится «посольский двор», двор выделен из всех возможных дворов и в данном случае обозначен со стороны его назначения. Эпитеты, определяющие предметы относительно других предметов того же рода или вида, встречаются чрезвычайно часто не только в поэтических произведениях, но и в прозаической, обыденной, деловой или научной речи. Эпос чрезвычайно ими богат: одежица запасная, одежица дорожная, шалыга подорожная, грамота посыльная, грамота повинная, улица стрелецкая, дорога прямоезжая, дорога окольная, пивной стакан и т. д. Опущение подобных эпитетов в иных случаях могло бы привести к недоразумению или даже к бессмыслице. Эти эпитеты основаны на обозначении путем некоего избирательного акта. Перемена эпитета обозначала бы уже иной предмет. Дорога прямоезжая и окольная – разные дороги, а не одна и та же.

Хотя подобного рода эпитеты и не являются особенностью поэтической речи, они в эпосе выполняют определенную художественную функцию – функцию точного обозначения.

Характерна, например, та устойчивость, с которой в эпосе употребляется эпитет «правый». «Ступил своей ножкой правою да во славную в гридню княженецкую»; Добрыня отстегивает лук «от правого от стремени булатного»; Илья привязывает Соловья-разбойника «ко правому ко стремени булатному»; на разведке герой «припадал к земле да ухом правым»; оскорбленный на пиру, он «повесил буйну голову а на ту на правую сторону». Хотя можно было бы обойтись без такого точного обозначения, певец без него обойтись не может; он так ясно, так точно и отчетливо видит изображаемые им события и изображенных им людей, что не только видит факт привязывания Ильей Соловья-разбойника к стремени, но видит, как он это делает, видит, что он привязывает его к правому, а не к левому стремени, и так и передает событие.

Еще шире в эпосе представлены эпитеты, основанные не на избирательном акте (в ответ на вопрос «который»), а на определении качества («какой»). При перемене эпитета тот же предмет предстал бы в другом виде. Этот вид эпитетов выполняет самые разнообразные функции.

Многие из таких эпитетов имеют целью превратить неопределенное, аморфное представление в определенный зрительный образ. Когда говорят: камень, небо, цветы, зверь, ворон, лицо, кудри, коса, палаты, стул и т. д., то это общие представления. Если же придать им, например, окраску, они превращаются в яркие зрительные образы: синенький камень, ясное небо, лазоревые цветы, черный ворон, румяное лицо, желтые кудри, русая коса, белые палаты, золотой стул. Мир вещей ожил и стал ярким и красочным. Одно дело сказать «ехал сутки», другое:

А и ехал он день до вечера, А и темную ночь до бела света.

Мы не только узнаем, сколько времени герой был в пути, но и видим темноту ночи и свет утра.

Другой способ достижения тех же целей состоит в том, что указывается материал, из которого предмет сделан: кинжалище булатное, плеточка шелковая, кунья шубочка, соболья шапочка; столы всегда бывают дубовые, печки – кирпичные, паруса – полотняные и т. д. Иногда создаются слова, сразу обозначающие и материал, и окраску: столики белодубовые, палаты белокаменные, шатер белополотняный (русский) или чернобархатный (татарский) и т. д.

Эпитеты определяют предмет не только со стороны его окраски и материала, но со стороны любых других ярких отличительных признаков, приведение которых способствует мгновенному чувственному восприятию предмета: матушка сыра земля, ясное поле, раздольице чисто поле, пашни хлебородные, вешние заводи, у тоя у березы у покляныя (то есть наклонной), повыше дерева шарового (то есть широкого вверху), темный лес, сырой дуб, рыскучий волк, пролетный ясный сокол, окатиста гора, рассыпной песок, мелки реченьки, болота дыбучие, облако ходячее, вешним долгим денечком и т. д.

Подобные эпитеты, приложенные к явлениям природы, показывают, как тонко певец чувствует природу. Описаний природы в русском эпосе нет. Но певцу достаточно сказать два-три слова, и мы как живую видим перед собой русскую природу с ее бесконечными просторами, извилистыми реками, темными лесами, мягкими возвышенностями, хлебородными пашнями.

Подобными же меткими эпитетами характеризуется не только природа, но все, что окружает певца: люди, постройки, вся обстановка жизни, вплоть до таких деталей, как скамейки, окна, замки, полотенца и т. д. Перечисление подобных эпитетов заняло бы целые страницы. Списки эпитетов и формальная классификация эпитетов существуют, но такого рода списки мало дают для понимания их художественного значения, которое состоит, как выразился молодой Добролюбов в одной из своих наиболее ранних статей, в «стремлении к изобразительности и живости впечатления»[281].

Но эпитет не только заставляет видеть предмет во всей его яркости. Художественный эпитет дает возможность выразить, например, чувства действующих лиц, их отношение друг к другу и тем самым характеризовать их. Так, например, в русском эпосе члены семьи всегда выражают свои нежные чувства по отношению друг к другу; сын скажет, обращаясь к матери: «свет ты, родимая матушка»; родители говорят о своих детях: «детушки родные»; муж скажет о жене: «любимая семеюшка»; жена о муже: «любимая державушка»; соответственно: «любимый мой племянничек», «дядюшка мой родный» и т. д.

Эпитет выражает мировоззрение народа, его отношение к миру, его оценку окружающего. Народ или любит, или ненавидит. Средних чувств в его поэзии не бывает.

Соответственно эпос знает только или ярко положительных героев, воплощающих наиболее высокие идеалы народа: его мужество, стойкость, любовь к родине, правдивость, выдержанность, жизнерадостность, или героев ярко отрицательных – врагов родины, захватчиков, насильников, поработителей; к отрицательным типам относятся также враги социального порядка, как князья, бояре, попы, купцы. Соответственно есть правда и неправда, или кривда – в широком понимании этого слова. Ничего среднего между правдой и кривдой также нет. Своих героев народ любит восторженной любовью и уважает их, своих врагов он ненавидит активной ненавистью и всегда готов вступить с ними в решительную борьбу не на жизнь, а на смерть. Борьба в эпосе всегда приводит к победе или вскрывает правоту одних и моральную несостоятельность других. В этом – одно из выражений жизненной силы народа, его веры в непременную победу правого, народного дела.

Соответственно все, что певец в жизни любит и принимает, изображается как превосходное и лучшее; соответствующая группа эпитетов, которые можно назвать эпитетами оценочными, чрезвычайно богата. Свою родину, Русь, певец обозначает не иначе как «святая». Ее герои – святорусские могучие богатыри. Герой обладает великой силой, физической и моральной; о его сердце говорится, что у него сердце богатырское, неуимчивое; у него «ретивое сердечушко». Он поводит могучими плечами, вскакивает на резвые ноги, у него буйная головушка. Характерен эпитет «добрый», прилагаемый к слову «молодец», что означает не доброту, а совокупность всех тех качеств, которыми должен обладать истинный герой. Такие сочетания, как «удаленький дородный добрый молодец», «дружинушка добрая, хоробрая», ясно показывают, что понимается под словом «добрый».

Соответственно у героя всегда самое лучшее вооружение: у него черкасское седло, седло кованое, причем седлание обычно описывается очень подробно: все принадлежности самого высокого и изысканного качества, но не для «красы-басы», а для крепости. У героя всегда вострая сабля, тугой, разрывчатый лук с шелковой тетивой и калеными стрелами; у него крепкие доспехи, богатырский конь, которого он кормит «белояровой пшеной». Впрочем, соответственно всей эстетике русского эпоса, по которой важна не внешняя, показная сторона, конь не отличается величиной или красотой. У Ильи – малый, косматый бурушко. Внешняя невзрачность контрастирует с невидимыми для глаза высокими качествами. У Микулы Селяниновича соловая кобылка, обыкновенная крестьянская лошадь, которая, однако, обгоняет коня князя Вольги. По противоположному принципу иногда описана соха Микулы: рогачики на ней рыбьего зуба, присошечки красна золота и т. д.

О вещах и о людях, воспеваемых в эпосе, всегда сообщается все самое лучшее. Предметы и люди рисуются такими, какими они должны быть в идеале. Девушка всегда красавица, красная девица; иных в эпосе не бывает. Платье всегда цветное, а не какое-нибудь бесцветное, ягоды – сладкие, напитки – стоялые, подарки – богатые, слова – разумные, речь – умильная и т. д. Если герой моется, то всегда только чистой, холодной ключевой водой и вытирается только чистым, а не каким-нибудь забраным полотенцем.

В этом отношении характерен эпитет «славный». Этим эпитетом обозначается совокупность тех качеств общественного порядка, которые влекут за собой всенародное признание, славу. Отсюда частый конец песен – «славу поют». Славными называются богатыри все вообще и каждый в отдельности; этим словом обозначается застава («на славной на московской на заставе»); этим словом могут быть названы русские реки («у славненькой у речки у Смородины»), или отдельные города, как Муром, родина Ильи Муромца, или столица Руси – Киев («во славном городе во Киеве»).

Неизмеримо беднее подбор эпитетов, которыми обозначаются явления отрицательного порядка. На них певец долго останавливаться не любит. Есть только одно неизменное и постоянное слово, которым певец обозначает и врагов своей родины, и свое отношение к ним. Это слово – «поганый». Татары наделяются только одним этим постоянным эпитетом. Им же обозначается Литва, когда она замышляет поход на Русь (в остальных случаях она «хоробрая»). «Поганым» называется также Идолище. Можно найти в отдельных случаях и некоторые другие эпитеты, но в целом отношение ко всякого рода врагам героя и народа выражено не столько эпитетами, сколько метафорическими обозначениями ругательного порядка, образцы которых приведены выше.

Враги социального порядка точно так же характеризуются эпитетами, которые одновременно являются и оценочными, и характеризующими. Так, когда бояре названы «толстобрюхими», то слушатель не только видит фигуру такого боярина перед глазами, но и разделяет чувства ненависти и насмешки, влагаемые певцами в это слово.

Особо должен быть освещен вопрос о так называемых «постоянных», а также «окаменевших» эпитетах. Оба эти термина должны быть признаны неудачными. Они внушают представление, будто запас эпитетов создан раз навсегда и будто народ пользуется ими без особого разбора и смысла.

Этими эпитетами особенно дорожил Всев. Миллер, так как они на первый взгляд подтверждают его теорию творческого бессилия певцов. Он пишет: «Очевидно, что эпитет уже потерял свою первоначальную свежесть, образность и ходит в школе певцов как ходячая монета, иногда расходуемая кстати, иногда зря, машинально». Всев. Миллер считает несуразностью, что лица в эпосе не изменяются в возрасте. Илья Муромец постоянно называется старым, даже когда после исцеления выезжает из дому. Добрыня всегда молодой, даже после того, как 12 лет прослужил в Киеве. Он после этого возвращается к своей молодой жене, которая не стареет.

«Этих примеров достаточно, чтобы показать механическое употребление постоянных эпитетов, встречающихся как в нашем, так и в других эпосах»[282].

В действительности дело обстоит иначе. Что лица в эпосе и сказке не стареют, связано с особой концепцией времени в фольклоре, о чем здесь не может быть речи. Девушка же в эпосе всегда будет названа «красная девица», а молодец – «добрый молодец» не потому, что эпитет застыл, а потому, что, согласно народной эстетике, никакой молодец, кроме доброго, не может быть воспет. Постоянный эпитет применяется для признаков, которые народ считает постоянными и необходимыми и которые он повторяет не вследствие творческого бессилия, а потому, что вне данного признака предмет для эпической поэзии невозможен. Там же, где этого требования нет, возможны, как мы видели, самые разнообразные эпитеты.

Несколько иначе обстоит дело с так называемыми окаменевшими эпитетами, которые применяются там, где их применение с точки зрения современных литературных требований было бы неуместно. Такая неуместность опять не признак «окаменения» или творческого бессилия. Народ считает все определяемые им признаки не своими субъективными мнениями или впечатлениями, а признаками, объективно присущими определяемым предметам, лицам и явлениям. Так, честная вдова Амелфа Тимофеевна объективно, то есть во всех случаях жизни и всегда, есть честная вдова, и никакой другой она быть не может. Иного отношения к ней или иного изображения ее певец не допускает и представить себе не может, так как он не допускает никаких нарушений истины. Поэтому Добрыня называет свою мать не только «матушка родимая», но и «честная вдова Амелфа Тимофеевна». С другой стороны, татары могут быть только погаными, и никакими другими ни в каких случаях. Встать на татарскую точку зрения для русского певца совершенно невозможно. Поэтому для певца вполне естественно, чтобы татарский царь Калин обращался к своим подчиненным со словами:

Ай же вы, мои татары, Ай же вы, мои поганые.

По тем же причинам Маринка в разговоре с Добрыней сама именует себя курвой и отравщицей.

Несомненно, что в этом сказывается известная ограниченность горизонта, характерная вообще для крестьян, но отнюдь не творческое бессилие. Такого рода применение эпитетов вытекает из неспособности народа к какому бы то ни было компромиссу в своих мнениях и в своей оценке.

Приведенные материалы и наблюдения показывают, насколько богато и разнообразно в русском эпосе применение эпитетов. Эпитет выделяет предмет из ему подобных и тем его определяет. Эпитет способствует точному и четкому обозначению. Он создает яркие зрительные образы путем выделения отличительных качеств. Эпитет отвечает одному из основных стремлений языкового искусства эпоса, которое состоит в том, чтобы придать словам надлежащий вес и звучание, чтобы слова и выраженные ими образы врезались, запечатлевались. Наконец, эпитет выражает отношение народа к окружающему его миру, выражает народное мнение, его суд и оценку.

Легко заметить, что эти же цели могут быть достигнуты и иными средствами, не только эпитетами. Так, русский язык дает широкие возможности выразить свое отношение – положительное или отрицательное – путем применения уменьшительных, ласкательных или, наоборот, уничижительных форм.

Обилие ласкательных выражает необычайную доброту народа по отношению ко всему, что достойно любви, признания, расположения. Вероятно, ни один язык мира не обладает таким богатством и такой гибкостью и выразительностью ласкательных или уменьшительных форм, как язык русский. В эпосе это сказывается чрезвычайно ярко. Народ называет ласкательными именами всех основных положительных героев: Алешенька, Добрынюшка, реже – Илеюшка или Ильюшенька, Дунаюшка, Васенька Буслаевич, Иванушка Годинович. У героя молодецкая головушка, он думает думушку крепкую или великую, он встает ранешенько, одевается скорешенько, умывается белешенько.

Кунью шубочку накинул на одно плечо, Шапочку соболью на одно ушко, Хватил паличку булатную под пазушку.

Здесь в трех строках (от Т. Г. Рябинина) имеется пять уменьшительных. Отправляясь в путь-дороженьку, Добрыня просит у матери благословеньица; он под седелышко подкладывает потничек, берет стрелочки каленые и т. д. Илья Муромец на заставе надевает свои сапожки и берет трубочку подзорную.

Обилие ласкательных и уменьшительных – одно из проявлений народного гуманизма, способности к мягким и добрым чувствам по отношению к тем, кто эти чувства заслуживает.

Соответственно гнев народа, его неодобрение, ненависть и насмешку выражают уничижительные формы, возможности которых в русском языке также достаточно богаты и красочны.

Васеньке Буслаевичу противопоставляется его крестный отец, старчище-пилигримище, Угрюмище, Андронище или Игнатьище. Батый именуется – царище Батуище, Тугарин – Угарище поганое; коварный советчик Владимира зовется Васька Торокашко. У Идола ручища как граблища и ушища как блюдища.

Изучение эпитета показало, что каждому слову придается определенность и вес. Стремлением увеличить удельный вес каждого слова можно объяснить одну из особенностей поэтического языка былин, которая на первый взгляд как будто не имеет художественного значения, но которая на самом деле встречается только в художественной стихотворной речи, преимущественно в эпосе. Эта особенность состоит в отличном от прозаического языка применении предлогов. В эпосе предлог может стоять не только перед всей группой слов, к которой он относится, но нередко повторяется перед каждым словом в отдельности. Дунай «на все на три, на четыре сторонушки поклоняется». Постоянно применяются такие сочетания, как «ко славну ко городу ко Киеву, ко ласкову ко князю ко Владимиру»; «на многих князей, на бояр, на русских могучих богатырей» (созывается пир); «во славном во городе во Муроме, во селе Карачарове»; «кто бы нам сказал про старое, про старое, про бывалое, про того ли Илью про Муромца?».

Это не отдельные случаи, характерные для отдельных певцов или местностей, это общий закон былинного стиля. Предлог в этих случаях перестает играть роль только предлога. Как предлог он был бы нужен только один раз, и тот же певец в прозе не будет повторять предлогов так упорно и систематически, как это делается в стихах. Всматриваясь в эти случаи ближе, можно установить, что предлоги здесь выполняют разделительную функцию. Предлог отделяет определение от определяемого, разделяет два-три определения одно от другого и т. д. Короче, повторение предлогов разделяет слова между собой. Этим достигается известная разрядка слов, и тем повышается удельный вес каждого из слов в отдельности.

Было выдвинуто объяснение, что повторное применение предлогов будто бы продиктовано стремлением к замедленной речи, но такое объяснение сомнительно. Почему замедленная речь более художественна, чем обычная или ускоренная? Темп сам по себе не есть признак художественности, данный же прием встречается только в художественной речи.

В книге М. П. Штокмара по поводу повторения предлогов говорится следующее: «Очень заметную роль играют в народно-поэтической речи разнообразные повторы служебных слов и частиц, которые не несут самостоятельного ударения, вследствие чего такие повторы оказываются одним из факторов многосложности народного языка. Среди них в первую очередь необходимо отметить повторение предлогов»[283]. Что лишнее количество предлогов увеличивает количество слогов, это бесспорно, как и бесспорно то, что это увеличение сказывается на ритме. Но это еще ничего не объясняет.

Когда говорится: «брала его за рученьки за белые, за его за перстни за злаченые», то в таком сочетании белизна изнеженных рук с золотыми перстнями выступает более резко и рельефно, чем при простом установлении в прозе: «брала его за белые руки с золотыми перстнями». Для констатации факта достаточно одного предлога, для выделения красочных, ярких подробностей они отделяются одна от другой, благодаря чему выступают во всем их значении. В строках «кто бы нам сказал про старое, про бывалое» и т. д. разделение слов подчеркивает, что речь пойдет не о ком-нибудь, а об Илье Муромце; что все, о чем будет петься, действительно было; что это было не теперь, а в стародавние времена. Разделительная функция предлога соответствует тому, как певец видит, разделяет и подчеркивает, выделяет явления мира.

Все сказанное приводит к наблюдению, что удельный вес слова в эпосе чрезвычайно велик, что певцы взвешивают слова и дорожат ими. С этой точки зрения могут быть рассмотрены те приемы, которыми в эпосе вводится прямая речь. «Говорил Хотинушка таковы слова». Это постоянная форма введения прямой речи. Этими словами не только вводится прямая речь; в них содержится та мысль, что каждое слово этой речи будет иметь значение. «Пословечно стал он выговаривать». Но «пословечно» говорят не только действующие лица песни, так говорит и сам певец, и в этом одна из основ эстетики эпоса. Слово подобно резцу, которым ваятель заставляет выступить каждую деталь изображаемого, превращая аморфное и неразделенное в оформленное и отработанное.

Один из способов подчеркнуть значение слова состоит в том, что нужное слово или группа их повторяется. Певцы широко пользуются этим приемом: «Выезжает тут старый казак, стар-старый казак Илья Муромец». Старость Ильи, очень важная для облика героя и характерная для него черта, здесь выделена и подчеркнута тем, что слово «старый» повторяется три раза. Другой пример: торжество Маринки, сжигающей землю из-под следа Добрыни, чтобы приворожить его своими любовными чарами, выражено строкой: «Загоралися, загоралися дубовые дрова».

Этот прием, раз выработавшись, может иногда применяться и там, где по существу он не нужен: «из-за лесу, лесу темного». Никакого особенного значения по ходу действия лес, именно как лес, не имеет; но повторение – характерный прием былинного стиля, и применение его не нарушает художественности даже там, где, строго рассуждая, можно было бы обойтись и без него.

Буквальное повторение одного и того же слова (тавтология) встречается сравнительно редко. От одного и того же корня образуются разные слова, и певцы с большим искусством пользуются этим приемом. Когда Илья с городской стены или с холма наблюдает приближение татар, он видит, что их «черным-черно, как черна ворона». Здесь обозначение черноты дано в трех разных формах, повторение подчеркивает несметное количество приближающихся татар. Сюда относятся также такие сочетания, как «крепко-накрепко», «туго-натуго», «скоро-наскоро», «на веки вечные».

Конь стоит наубел-белый, Хвост-грива научерн-черна.

Повторение усиливает значение и вес слова, придает резкость обозначенному через повторение качеству или свойству. «Крепко-накрепко» означает полную ненарушимость данному слову при всех обстоятельствах жизни без всяких исключений; «на веки вечные» звучит сильнее, чем «навеки» или «навсегда», означает, что конца не будет никогда.

Повторение приобретает особую силу, когда повторяемые слова или группы их разделены по разным строкам. Конец строки создает естественную паузу, и, таким образом, между повторяемыми словами или словесными сочетаниями создается небольшая остановка. Повторяющиеся сочетания могут стоять в конце одной строки и начале следующей (так называемая палилогия), или оба повторяемых элемента стоят в начале строки (анафора). Повторение в конце строк (эпифора) как художественный прием русскому эпосу неизвестно.

Ты не бей меня по белу лицу, По белу лицу, по румяному.

Разделение по двум строкам усиливает резкость выкрика: недопустимость битья по лицу в богатырском бою.

Было у него едино чадо, Едино чадо да единёное.

Повторение слов «едино чадо» в двух строках подчеркивает все значение того факта, что сын был единственный.

Да есть у меня сабелька-то новая, Да новая-то сабелька, не точеная, Не точеная сабелька, не кровавлена.

Этой саблей Скурла хочет убить пленного Василия Игнатьевича и тщетно пытается запугать его тем, что сабля его не кровавлена и что об его голову она будет обновлена.

Запечалился наш Владимир-князь, Запечалился, закручинился.

В этом случае повторяемые элементы стоят в начале строк. Этот вид повторения по своему художественному значению не отличается от повторения в конце одной и начале следующей строки. В данном случае этим приемом подчеркнута сила отчаяния Владимира.

Особый случай повторения имеется тогда, когда один раз признак приводится в его положительной форме, другой – через отрицание его противоположности. В прозаической речи утверждение через отрицание противоположности (литотес) может служить как для ослабления утверждения, так и для усиления его: «совершил небольшую ошибку» воспринимается как ослабленная форма от «большую ошибку». Наоборот, «совершил немалую ошибку» представляет собой усиленную форму от «малая ошибка», означает, что ошибка по существу совершена большая.

В народной речи данный прием применяется только для усиления. Когда говорится: «за великую досаду, не за малую», то отрицание «не за малую» подчеркивает значение слова «великую», усиливает утверждение. Еще резче:

Только видели чудышко немалое, Как немалое чудо, превеликое.

Отрицание противоположного усиливает утверждение:

Наливал он чару зелена вина. Немалую чару, полтора ведра.

Этот же прием может служить для контрастного противопоставления:

Не для красы, для угожества — Для ради крепости богатырския.

Все это показывает, с каким искусством народ владеет приемами выделения и характеризации, как велико разнообразие художественных средств.

В тех случаях, когда речь идет не о предмете или качестве, а об отдельном действующем лице, повторяется не имя, а заменяющее его местоимение:

Он, Дунаюшка, во послах бывал, Он, Дунай, много земель знавал.

Двукратное повторение слова «он» при имени Дуная должно подчеркнуть, что именно Дунай, а не кто-нибудь другой может быть послан в чужие земли за невестой для Владимира.

Местоимение может принимать сокращенную форму, и тогда оно по существу представляет собой артикль. «Как Угарин-от сидит, на него взглядывает». «Угарин-от» есть сокращенное «Угарин тот» или «этот», то есть упомянутый, указанный. Это недоразвившийся определенный артикль, неупотребительный в современной литературной прозе, но выполняющий в эпосе художественную функцию выделения, подчеркивания при вторичном упоминании; такое усиление выделения отвечает одному из основных эстетических требований эпоса, состоящему в точности обозначения выделяемых предметов. Примеры чрезвычайно многочисленны: «Молодец-от был на то да ухватливый», «Пир-от идет о полупире», «Как день-от идет ко вечеру».

Я приехал посватать на Аннушке, Как на той же на Аннушке Путятичной.

В последнем примере полная форма местоимения резче подчеркивает точность обозначения и выделения (Аннушка Путятична, а не какая-нибудь другая), чем сокращенная форма его «от».

От повторений, имеющих целью усилить удельный вес слова, следует отличать сочетания и соединения из слов, близких по значению или даже восходящих к одному корню, но имеющих уже иную цель.

Одна из разновидностей таких сочетаний состоит в том, что к глаголу добавляется дополнение одинакового с ним корня: думу думать, зиму зимовать, сослужить службу, шутки шутить, завещать завет, торг торговать и т. д. Цель таких сочетаний состоит не в том, чтобы усилить значение слова, а в том, чтобы придать ему точность. «Думать», «шутить», «служить», «зимовать» и подобные им глаголы для народной поэтики недостаточно конкретны и чеканны, невыразительны и расплывчаты. «Думать» не то же самое, что «думать думу». Через дополнение глагол получает определенность. К дополнению часто добавляется эпитет, и тогда достигается та полнота и ясность выражения, которые так характерны для языка эпоса: думать думушку крепкую, сослужить службу немалую, шутить шутки негораздые.

Другой тип подобного рода сочетаний состоит в том, что к слову прибавляется другое, весьма близкое к нему по значению: в тую пору-времечко, закручинился и запечалился, с того со горя со кручинушки, без стыда без сорому, знаю-ведаю, идет путем да и дорогою и другие. Такие сочетания очень характерны для эпоса и весьма многочисленны и разнообразны.

Обычно полагают, что такие сочетания вызваны стремлением к медлительности речи. Объясняли их также требованиями ритмики стиха. Оба эти объяснения должны быть признаны неправильными. Никакого нарочитого стремления к замедленной речи нет. Все наблюдения над поэзией былин говорят, наоборот, о чрезвычайной экономичности языковых средств, о сжатости, немногословности, четкости. Равным образом действие всегда развивается быстро, энергично, полно страстного напряжения и беспощадной борьбы. «Эпическое спокойствие» существует только в малоудачных теориях. Нельзя также признать, что эти обороты продиктованы требованиями ритма: система музыкального и система стихотворного ритма находятся в таком соотношении, что они не препятствуют одна другой, а находятся в гармоническом сочетании. В тех случаях, когда музыкальный ритм требует такта, слога, а текст его не дает, певец растягивает гласные, как это показывают нотные записи с точной подтекстовкой. В тех же случаях, когда по ходу или характеру музыкальной фразы гласный звук не может быть растянут, в текст вставляются слова с ослабленной семантической функцией, но поддерживающие ритм, как «а», «а и», «ай», «да», «то», «же», «ли», «ведь», «всё». Такие слова принято называть энклитиками. Чтобы народный поэт мог пользоваться в качестве энклитик для заполнения ритма словами, имеющими определенный ярко выраженный смысл, так же маловероятно, как в литературных стихотворениях использование слов ради рифмы, а не ради смысла. Если такие случаи и есть, они свидетельствуют о малой одаренности поэта или певца, об упадке поэзии, но они не могут быть определены как характерная для эпоса система.

В науке подобного рода сочетания обычно именуются синонимическими. На этом построена теория А. П. Евгеньевой. Все без исключения подобного рода сочетания она считает синонимическими и в выводах говорит: «Синонимия служит усилению значения, акцентуации отдельных слов, синтагм, стихов, на которые падает основная смысловая нагрузка». Таким образом, синонимия рассматривается как разновидность тавтологии, которая также должна подчеркнуть значение, вес выделяемых слов.

Такую точку зрения нельзя признать правильной. В народной речи одной и той же местности абсолютных синонимов, как правило, вообще не существует; они возможны только как редкий случай; то, что наблюдателю на первый взгляд представляется синонимами, на самом деле выражает очень тонкую, но для певца-поэта весьма существенную и ощутимую разницу. Дело как раз в том, что подобного рода обороты и сочетания именно не синонимичны. «Пора «и «время», «путь» и «дорога», «кручиниться» и «печалиться», «стыд» и «срам» и т. д. с точки зрения певца и на самом деле разные понятия. Они взаимно дополняют одно другое. Они вызваны не медлительностью речи и не стремлением к усилению значения, а так же, как и эпитеты, свидетельствуют о стремлении к величайшей точности выражения, к тончайшей дифференцированности в придаваемом словам значении. Так, слово «стыд» выражает чувство по отношению к говорящему (стыд – стыдиться), срам – по отношению к окружающей среде (срам – осрамиться). «Путь» означает факт передвижения вообще безотносительно к формам его осуществления, «дорога» означает конкретно те места по земле, ту линию, по которой следует передвигающийся. Можно отправиться в путь по местам, где нет дороги, можно проложить путь и построить дороги. Подобные же отличия могут быть установлены во всех случаях таких сочетаний.

В тех случаях, когда в конце строк повторяются не только слова, но синонимические группы слов, мы имеем уже не только явление смыслового порядка, но порядка организации стихотворной речи. Ритмика и метрика былинного стиха здесь не могут быть изучаемы. Они составляют предмет особой дисциплины. Но некоторые отдельные явления, связанные с ритмическим употреблением слов, все же необходимо кратко рассмотреть.

На повторение словесных групп в конце строк обратил внимание Белинский и дал им иное и более правильное толкование, чем это впоследствии было сделано в трудах некоторых ученых («психологический параллелизм» Веселовского). Белинский чрезвычайно смело и убедительно отнес их к области рифмы и истолковал их как смысловые рифмы. Он пишет: «В русской народной поэзии большую роль играет рифма не слов, а смысла: русский человек не гоняется за рифмою – он полагает ее не в созвучии, а в кадансе – и полубогатые рифмы как бы предпочитает богатым; но настоящая его рифма есть рифма смысла: мы разумеем под этим словом двойственность стихов, из которых второй рифмует с первым по смыслу. Отсюда эти частые и, по-видимому, ненужные повторения слов, выражений и целых стихов; отсюда же эти отрицательные подобия, которыми, так сказать, оттеняется настоящий предмет речи»[284].

Последние слова показывают, что Белинский рассматривал явления стихосложения в связи со смысловой стороной стиха. Приведем некоторые примеры:

Как ясен сокол вон вылетывал, Как бы белый кречет вон выпархивал. Было пированье, почестной пир, Было столованье, почестной стол. Тут ему за беду стало, За великую досаду показалося. Все вы в Киеве переженены, Только я, Владимир-князь, холост хожу, А и холост хожу, не женат гуляю.

Рифма не есть явление, связанное только со звучанием. Рифма четко обозначает конец строфы и вносит вместе с ритмом в речь принцип некоторой организованности ее, создает некоторый словесный рисунок. Пара рифм создает некоторую симметрию. Такую же и более совершенную и полную симметрию создают приведенные параллелизмы, названные Белинским смысловой рифмой; закон симметрии есть один из законов народного искусства. Симметричностью пронизано народное изобразительное искусство, как вышивки, кружева, наличники и пр.; симметричны крестьянские постройки, как гражданские, так и церковные. Можно говорить о симметрии речи как об одном из художественных приемов народного стиха.

Все приведенные примеры и наблюдения говорят об одном: о наличии совершенно определенных и очень строгих требований, о наличии ярко выраженной народной эстетики. Одно из основных требований этой эстетики состоит в таком выборе слова или сочетания слов, который давал бы максимально ясный и четкий зрительный образ. Здесь все требует величайшей, тончайшей отделки. На эпосе можно видеть, какое значение придается в народном искусстве деталям. Вне этих деталей певец не мыслит себе своего искусства.

Основные особенности поэтического языка былин относятся к области лексики. Это и понятно, так как именно слово есть тот строительный материал, из которого создается и человеческая речь, и художественное произведение.

Но художественное значение имеют в эпосе не только явления лексики, но и некоторые явления морфологии и синтаксиса.

Так, например, обращает на себя внимание та свобода, с которой певцы обращаются с глагольными видами и временами.

Можно заметить, что в эпосе предпочитается несовершенный вид, и употребляется он там, где в общерусской речи или в прозе требовался бы вид совершенный. Несовершенный вид выражает не только незаконченность действия, но и его повторяемость, а также и длительность его. Однако законченность или незаконченность, единократность или многократность не имеют в эпосе того решающего значения, какое имеет длительность, протяженность (дуративность) действия. Несовершенный вид применяется для явно однократных и законченных действий, если только действие изображается как длительное.

Налагал он стрелочку каленую, Натянул тетивочку шелковеньку.

В современном литературном языке такое употребление видов было бы невозможно. Требовалось бы в обоих случаях применить одинаковый вид, притом совершенный: «наложил стрелочку», «натянул тетиву». Но певец распоряжается иначе: «налагал» обозначает некоторую длительность действия, «натянул» – мгновенность его.

Такие случаи показывают, что виды употребляются не с точки зрения завершенности или незавершенности действия; можно наблюдать, что предпочитается вид несовершенный. Постоянно говорится: «сам говорил таковы слова» (вместо «сказал»), «поезжал жениться» (вместо «поехал»), «садилась Василиса Микулична на добра коня» (вместо «села»), «что же будешь брать с собой» (вместо «возьмешь») и т. д.

Несовершенный вид предпочитается потому, что он лучше соответствует всей эстетике эпической поэзии, чем совершенный. «Сказал», «вошел», «сел», «положил» и т. д. представляют собой простую констатацию факта; наоборот: «говорил», «входил», «садился», «налагал» не только устанавливают факт, но рисуют его. Изображенное как длительное, действие лучше представляется воображению, чем краткое, оборванное, однократное, законченное. Такие стихи, как «а писал ярлык, скоро написывал», полностью выдают художественные стремления певца. Одно установление действия путем применения слова «писал» не удовлетворяет еще художественным требованиям. Певец видит пишущего перед глазами, причем его, как неграмотного, поражает быстрота, с которой пишут грамотные. Поэтому к бесстрастной констатации факта «писал» прибавляется картина этого письма: «скоро написывал».

В сцене поражения Тугарина Алешей все моменты схватки даны в несовершенном виде, факт же его приканчивания – в совершенном.

Он на улицу-де скоро нонь выскакивал, Кабы на пол Югарища не уранивал, На подлетике его да нонь подхватывал — На одну его ногу ступил, другу оторвал.

Несовершенный вид применяется даже в настоящем времени с такими глаголами, которые его обычно не образуют: «да вставает Добрынюшка Никитич млад», «они взяли вина, подавают тут удалу добру молодцу».

Относительную свободу можно также наблюдать в употреблении времен. Певец, конечно, понимает, что события песни относятся к прошлому. Об этом свидетельствует то, что народ называет такие песни «старинами», об этом свидетельствуют такие начала, как «кто бы нам сказал про старое, про бывалое», и преобладание в песнях прошедшего времени. Тем не менее вопрос этот не так прост, как это может казаться на первый взгляд. Искусство эпоса до некоторой степени родственно искусству драматическому. Когда зритель смотрит на сцену, он, конечно, знает, что изображаемые на сцене события в преобладающем большинстве случаев относятся к прошлому. Воспринимаются же они как события, происходящие перед нашими глазами в настоящем.

Нечто сходное имеется и в эпической поэзии. Относя воспеваемые события к прошлому, певец вместе с тем видит их перед глазами. Они для него совершаются в настоящем. Этим можно объяснить, что прошедшее время перемежается в былинах с настоящим.

Стал он по чисту полю поезживать, Сердце в нем разгорается, Кровь-то в нем распылалася.

В описании прибытия корабля Соловья Будимировича в исполнении Кривополеновой мы имеем такую последовательность времен: бежит, выбегает тридцать насадов (кораблей); опускали паруса; сходенки мечут; пришел Соловей; берет подарки; пришел к Киеву. В дальнейшем сцена одаривания дается в настоящем времени, постройка терема и выход к теремам Запавы рассказывается сплошь в прошедшем; в дальнейшем повествовании времена перемежаются с преобладанием времени прошедшего.

Это показывает, что певец не делает принципиальной разницы между повествованием и описанием. Повествование трактуется как описание. Время выражает не только временны́е, но и пространственные отношения. Благодаря применению настоящего времени события, относящиеся к прошлому, переносятся в то пространство, которое раскидывается перед умственным взором слушателя в настоящем. Слушатель видит происходящие события.

Это перенесение событий из прошлого в временно-пространственное настоящее сказывается не только в применении и чередовании времен. Можно наблюдать, что в повествование вносятся такие слова, как «нонче», «нынь», «тут», «теперь», «вот». Все эти слова обозначают либо настоящее время, либо наличие перед глазами. Для отдельных местностей характерны отдельные слова («нонче» характерно дли Печоры), но суть дела от этого не меняется: «вот заходят они да на червлен корабль», «вот прощаются на четыре дальни стороны», «да пошла она теперече наугад домой», «говорил-де тут да таково слово», «наливала тут Авдотья да зелена вина», «он схватил нонче ножичек за черешок, он до ся нонче ножик не допускивал». Певцы иногда даже злоупотребляют этим приемом:

Они стали молодца нонче побуживать, Кабы стали молодца нонь потрясати нонь.

В отнесении действия к прошлому или настоящему можно наблюдать интереснейшее противоречие. Перенесение действия в настоящее способствует изображению художественного вымысла как реальности. Но певец не отождествляет реальность художественного вымысла с реальностью эмпирически его окружающей жизни. Выдавая вымысел за действительность, певец вместе с тем ставит этому известные границы. Этим можно объяснить, что, например, на Печоре текст песен пересыпается словом «кабы», которое в этих случаях служит не союзом, а наречием. Примеры чрезвычайно многочисленны.

У ласкова князя у Владимира Кабы было пированье-столованье.

Обычно слово «кабы» стоит в начале строки.

В былине о Василии Игнатьевиче кабатчик по приказанию Владимира возвращает без выкупа заложенное вооружение, после чего Василий снаряжается в бой.

Кабы отдали все Васеньке безденежно, Кабы стал-то Василий снаряжатися, Кабы стал-то Василий сподоблятися, Кабы седлал он, уздал-де коня доброго, Как тугой-от-де лук да принатягивал.

В других местностях предпочитается «де», сокращенное «дескать», чем выражается характер модальности действия: «Забегали во тихи во гавани, опускали-де паруса полотняные»; «Он клал-де ведь сходни да концом на землю». В такой же функции выступает слово «ле»: «Выходил ле народ да вон на улицу».

Противоречие состоит в том, что к словам, обозначающим модальность действия (кабы, ли), прибавляются слова, обозначающие его реальность (нонь, тут). Сочетание этих слов показывает, что вымысел, оставаясь вымыслом, вместе с тем понимается как реальность: «Кабы тут молодец да пробуждается»; «Они взяли кабы тут нонь зелена вина».

Как во том ле было прежде городе Муроме, Кабы жил, кабы был тут нонь стар казак, Кабы стар, пишут, казак Илья Муромец.

В первой строке значится, что все это было «прежде», во второй оно происходит «нонь». Оно происходит «кабы», об этом пишут, но вместе с тем оно совершается «тут».

Пушкин прекрасно чувствовал художественное значение подобных сочетаний и, пользуясь народным поэтическим языком, начал свою песнь о вещем Олеге словами:

Как ныне сбирается вещий Олег.

Этим выражается единство вымысла (кабы, как) и действительности (ныне, тут), прошлого и настоящего, искусства и жизни.

5. Основные процессы жизни и умирания эпоса в условиях капитализма

Выше мы видели, какие замечательные люди, какие огромные таланты создавали и хранили русский эпос. Но отдельный человек не может изменить законов исторического развития или противостоять им. Исчезновение эпоса совершается не сразу, оно происходит постепенно.

Какие же внутренние процессы происходят в жизни эпоса в рассматриваемую нами эпоху?

Исчерпывающий ответ на этот вопрос мы найдем в не раз упоминавшейся книге советской исследовательницы А. М. Астаховой о русском былинном эпосе на Севере. Здесь с большой научной проницательностью и, несомненно, правильно установлены эти процессы. В установлении фактов – крупная заслуга исследовательницы. Не всегда лишь можно согласиться с тем толкованием, которое этим фактам придается. А. М. Астахова хотела бы видеть прогресс и развитие там, где, по нашим данным, следует говорить о явлениях регрессивного порядка.

В рассматриваемую нами эпоху новые сюжеты, которые могли бы быть отнесены к героическому эпосу, уже не создаются. Есть только одна былина, возникновение которой можно отнести к XVIII веку, – былина о Бутмане. Эта былина отражает нарождающиеся капиталистические отношения. Для исследователя она представляет несомненный интерес, но художественные качества ее посредственны; она не идет ни в какое сравнение с классическими былинами прошлого*.

К новым былинам можно отнести также песню о Рахте Рагнозерском. Однако она относится не к эпосу, а представляет собой местное предание в форме былинного стиха*. Эти две былины не могут служить доказательством того, что развитие эпоса продолжается.

Новые былины возникают также путем переложения на былинные стихи волшебных и иных сказок. Уже раньше мы могли наблюдать тесную связь былины со сказкою. Но вместе с тем мы видели, что между сказкой и былиной имеется принципиальная разница, которую сам народ очень хорошо понимает и определяет. Теперь в сознании некоторых певцов эта разница начинает стираться. Певцы пытаются перелагать обычные, общеизвестные сказки на былинные стихи и распевать их. Успеха это обычно не имеет; такие былины не создают вариантов и в большинстве случаев записаны по одному разу. Появление таких былин означает, что реальная действительность перестает быть почвой для эпического искусства. Это один из признаков его упадка в капиталистическую эпоху. Вместо того чтобы черпать из окружающей жизни, из течения исторической жизни и ее борьбы, оно начинает черпать из других видов народного искусства, из которых на первом месте стоит сказка, и именно сказка волшебная. Сказка не вымирает, не деградирует, и эпос некоторое время находит в ней свою опору.

Относящийся сюда материал полностью приведен в упомянутом исследовании А. М. Астаховой по былинному эпосу на Севере[285]. Проф. Астахова устанавливает, что сказка перепевается не механически, что, превращаясь в былину, она приобретает новые черты. Тем не менее перепевание сказки в былину не может считаться прогрессивным явлением в развитии эпоса. Сам народ такую форму художественной деятельности отклоняет, и такие былины не получают никакого распространения. Для образца можно остановиться на известной сказке «Нерассказанный сон». Эта сказка была пропета в форме былины замечательным певцом из деревни Кижи Чуковым (Рыбн. I, 35). В этой былине-сказке младший сын боярина видит сон, будто его отец выпивает воду, в которой сын мыл ноги. Этот сон он никому не рассказывает, даже царю, и из-за этого терпит всякого рода злоключения и муки и даже попадает в тюрьму. Как это обычно имеет место в волшебной сказке, герой добывает себе волшебные предметы. При помощи этих предметов он помогает жениться царю и женится сам на прекрасной царевне. На свадебном пиру отец ночью по ошибке выпивает воду, в которой сын мыл ноги, и таким образом сон сбывается[286].

Сказка имеет свою специфику, свою особую поэтику и прелесть. Данная сказка также имеет свой смысл и свою привлекательность, но содержание ее невозможно для эпоса. Боярский сын, при помощи волшебных предметов добывающий себе жену-царевну, никак не может стать героем эпоса. Герой эпоса никогда не действует при помощи волшебных предметов, женитьба же героя в эпосе, как правило, отнюдь не воспевается, а чаще осуждается. Короче говоря, распевание сказки в форме былины есть нарушение художественных норм героической эпической поэзии, вырабатывавшихся народом в течение столетий.

Когда певец Сорокин в угоду Рыбникову стал распевать в форме былины сказку, он это очень скоро оставил, так как у него ничего не получалось. Это не признак творческого бессилия. Как раз наоборот. Это означает, что певец инстинктивно чувствует художественную форму эпоса настолько сильно, что ломать эти нормы для него невозможно, хотя именно Сорокин принадлежит к числу певцов, обращающихся с былинным материалом свободно и талантливо. Вспомним единственный в своем роде, прекрасный записанный от него текст былины о Садко. Менее одаренные певцы, когда их репертуар был исчерпан, легче пели сказки, чем певцы одаренные. Так возникают былины-сказки «Подсолнечное царство» (Рыбн. I, 36), «Купеческая дочь и царь» (Марк. 56), «Ванька удовкин сын», известная в 15 сказочных записях и только в одной былинной (Рыбн. 126; Андр. 329), и некоторые другие.

Другой источник, из которого начинают черпать певцы, – это книга.

Тяга крестьянства к книге была чрезвычайно велика, и зарегистрированы случаи, когда певцы перелагали на былины эпизоды из прочитанных ими книг. Григорьев встретил на Мезени певца Аникиева, который пропел ему совершенно новую и очень странную былину о женитьбе Владимира. На поверку оказалось, что Аникиев читал книгу по русской истории, где его поразил рассказ о женитьбе Владимира. Об этом он и пропел былину (Григ. III, 45).

Факт этот очень знаменателен. Он показывает, что народ относится к эпосу как к своей истории – истории своей родины. Для него факты истории не безразличны. История для народа прежде всего – героическая история. И тем не менее былина о женитьбе Владимира, созданная на основе исторических фактов, почерпнутых из книги, не может быть признана удачной. Это изложенные в форме былинного стиха исторические факты с привнесением былинных подробностей, но не былина. Значение фактов не раскрыто, не осмыслено, факты не приведены в такую систему, которая заставила бы относиться к этой песне как к художественному произведению.

Видя, что форма былинного стиха начинает применяться для преданий, сказок и разного рода литературных произведений, мы приходим к заключению, что здесь нарушено органическое единство формы и содержания, что внешняя форма абстрагировалась от содержания и начинает применяться к любому содержанию. Об одной из пинежских исполнительниц Григорьев пишет: «Из ее манеры петь я вывел заключение, что она слыхала много старин, но так как давно не певала, то позабыла их и дополняет их из собственной фантазии. Она настолько освоилась со складом старин, что так и кажется, что она может сочинить и пропеть о чем угодно»[287]. О мезенских певцах Григорьев пишет: «Здесь хорошие певцы настолько хорошо владеют эпическим стихом, что готовы переложить в стихи переводную сказку об Еруслане»[288]. Еруслан в форме былины впоследствии действительно был записан в Онежском крае экспедицией Соколовых (Сок. 31).

Как относиться к такого рода фактам? Говорят ли они о живучести эпического искусства, о высоком техническом мастерстве, об обогащении и расширении репертуара? С нашей точки зрения, пение былин «о чем угодно» есть фактор не прогрессивный, а, наоборот, регрессивный, один из признаков распада старого эпоса в эпоху капитализма.

Об этом же говорят процессы, совершающиеся в пределах сюжетного содержания эпоса. Мы остановимся лишь на некоторых, наиболее показательных из таких фактов.

Былины начинают контаминироваться, соединяться в большие эпические песни. Как уже указывалось, можно предполагать, что некогда былины обособились в отдельные песни из чрезвычайно длинных, больших песен, свойственных эпосу на ранних ступенях его развития. Теперь как бы наступает обратный процесс. Изучение контаминации показывает, что при слиянии песен в одну страдает художественная полнота, полнокровность одной из былин за счет другой или обеих за счет их соединения. Иногда соединяются такие песни, между которыми нет ничего общего. Склонностью к подобному механическому соединению отличался певец Щеголенок. Его былины не обладают высокими художественными достоинствами.

Начинает теряться граница между отдельными былинами и их героями. В одни былины вносятся части из других былин. В киевский цикл начинают вовлекаться герои новгородских былин – Садко и Василий Буслаевич. Они сидят на пиру у Владимира. С сыном борется уже не Илья Муромец, а Добрыня, сестру освобождает уже не Козарин, а Алеша Попович, в роли Василия Казимировича выступает Ставр и т. д.

Трагические концы старых былин заменяются благополучными. Илья Муромец уже не убивает своего сына, Алеша мирится с братьями Збродовичами, Иван Годинович не убивает своей неверной жены, Данило Ловчанин остается в живых, и Владимир раскаивается в своем злом умысле и т. д. Такое избегание трагических конфликтов свидетельствует о непонимании исконного смысла былин.

Личные, семейные интересы начинают преобладать над общегосударственными, народными. Певцы как бы по-человечески начинают жалеть действующих лиц и щадить их.

С этим стоит в связи и растущий интерес к песням балладного характера («Дмитрий и Домна», «Оклеветанная жена» и многие другие) в ущерб интересу к песням собственно героическим. Чем позднее сборник, тем больше в нем балладных песен и тем меньше героических былин. Правда, здесь многое зависит и от собирателя, и от района записи, но тем не менее общая тенденция очевидна. В сборнике Григорьева (1904–1910) балладные песни преобладают над былинными, тогда как в сборниках Рыбникова и Гильфердинга, собранных примерно на 50 лет раньше, мы имеем обратное отношение.

Мы не будем приводить других фактов и наблюдений, свидетельствующих о том, что при капитализме героический эпос начинает хиреть и агонизировать. При тех нечеловеческих условиях, в которых находилось крестьянство при капитализме, нет ничего удивительного в том, что эпос стал забываться. Удивляться следует другому: тому, что русский народ, несмотря на нечеловеческие условия своего существования, все же сохранил эпос в такой степени и в таком совершенстве, что мы можем полностью его изучить во всей его грандиозности, во всей его глубине и полноте.

Эпос вымирает не потому, что народ стал менее талантлив и уже не способен понимать, ценить и развивать им же созданное искусство. Эпос исчезает потому, что новая эпоха требует новых песен. Мы видели, что можно говорить о двух основных, руководящих идеях или стремлениях, выраженных эпосом: это идея защиты отечества от внешних врагов и идея социальной борьбы. Эти идеи в новую эпоху находят свое художественное воплощение в новых видах народной поэзии. Защита отечества воспевается в исторических песнях уже иного типа, чем эпос, в песнях о походах Грозного, о Минине и Пожарском, о Полтавском бое, о войнах XVIII века и взятии русскими Берлина, о Суворове, Кутузове и других. К ним, на новой ступени, примыкают песни Гражданской и впоследствии Великой Отечественной войны. С другой стороны, социальная борьба и подъем революционных сил выражены в поэзии крестьянских войн – в песнях о Разине, Пугачеве, позднее – в революционной поэзии рабочих. Так, с одной стороны, военно-историческая песня, с другой – песня революционно-историческая берут на себя функции старого героического эпоса; этот процесс – не регрессивный, а наоборот: он является показателем растущих народных сил, требующих в новую эпоху новых форм своего художественного воплощения.

Часть шестая

Современное состояние эпоса

1. Традиционный эпос на современном севере

В нашу великую эпоху все виды национальной культуры вступили в состояние расцвета. Как в этом отношении обстоит дело с героическим эпосом?

Если мы будем представлять себе расцвет эпоса как возврат его к тому состоянию, какое было характерно для эпохи феодализма, мы жестоко ошибемся. Возврата ко временам феодализма быть не может, но может быть и действительно имеется переход к новым формам существования эпоса при отмирании старых. Это относится как к содержанию и форме песен, так и к формам их бытования в народной среде. Современный исследователь должен изучить оба процесса – процесс отмирания и процесс возрождения в новых формах.

Говоря о судьбе эпоса в современности, следует отличать две стороны: судьбу его на местах и судьбу его в общекультурной жизни страны.

Чтобы судить о том, что происходит на местах, где народный эпос существует по наши дни, то есть на Севере, необходимо изучить материалы экспедиций советского времени. Из этих экспедиций по богатству и тщательности собранных материалов выделяются следующие:

1. Экспедиция, снаряженная Государственной академией художественных наук в 1926–1928 годах, возглавлявшаяся братьями Соколовыми и шедшая под лозунгом «ПО следам Рыбникова и Гильфердинга». Материалы экспедиции были опубликованы в 1948 году[289]. Эта экспедиция привезла 280 текстов.

2. Экспедиции, возглавлявшиеся А. М. Астаховой, совершенные в 1926–1933 годах по поручению Государственного института истории искусств, Института этнографии Академии наук и Карельского научно-исследовательского института (ныне филиал Академии наук). Эти экспедиции охватили части прионежского, пинежского, мезенского и печорского районов бытования былин. Из материалов этих экспедиций опубликовано около 240 текстов[290].

3. Экспедиция, организованная Фольклорной секцией Карело-Финского научно-исследовательского института культуры в Петрозаводске в 1938–1939 годах и охватившая пудожский район. Материалы этой экспедиции опубликованы Г. Н. Париловой и А. Д. Соймоновым. Опубликовано 72 текста[291].

4. В 1937 году по поручению Государственного литературного музея была начата систематическая запись всех былин, известных беломорской сказительнице Марфе Семеновне Крюковой. Фольклористы Э. Бородина и Р. Липец записали от нее 157 былин, из которых опубликовано 129. Кроме того, ряд произведений Крюковой был опубликован отдельными изданиями[292].

5. Аналогичная запись была произведена в 1936–1939 годах по заданию Карельского института культуры от Петра Ивановича Рябинина-Андреева, прямого наследника в четвертом поколении эпической традиции, идущей от записанного Рыбниковым и Гильфердингом знаменитого Трофима Григорьевича Рябинина. Всего от него было записано и опубликовано В. Г. Базановым 15 текстов[293].

Имелись и более мелкие экспедиции и публикации[294], но и данных материалов совершенно достаточно, чтобы иметь суждение о том, что совершается с традиционным эпосом в наши дни.

Обилие материалов, привезенных советскими экспедициями, как будто бы подтверждает теорию, что героический эпос продолжает существовать в старых формах и условиях. Однако такой вывод был бы преждевременным.

Фактический материал, собранный советскими учеными, очень велик. С этой стороны существование эпоса на современном Севере изучено превосходно. Но собрать факты еще недостаточно. Факты должны быть правильно освещены. В этом отношении у советских исследователей нет единства мнений.

А. М. Астахова в отчетной статье о своей первой экспедиции на Шуньгский полуостров писала о том, что она наблюдала картину распада эпоса в этом районе[295]. Она останавливается на незначительности репертуара отдельных сказителей, краткости в изложении содержания, отсутствии интереса к былинам у молодой аудитории.

Братья Соколовы наблюдали картину распада старого эпоса в более широко охваченном ими Прионежском районе в целом. Подводя итоги экспедиции «По следам Рыбникова и Гильфердинга», Борис Соколов с цифрами в руках показывает измельчание репертуара у отдельных певцов. В Кижском районе исчезло двенадцать сюжетов, в Кенозерском – тринадцать и т. д.

Чрезвычайно обстоятельные данные о состоянии эпоса имеются в работе А. М. Астаховой «Былины Севера», где в вводной статье дана широкая картина существования эпоса по наблюдениям собирательницы. При всех колебаниях и отличиях для отдельных районов картина получается сходная для Прионежья, Поморья, Пинеги, Мезени и Печоры. Приводимые авторами цифры могли бы ничего не означать, если бы исчезали наименее значительные художественные песни, но распространялись бы песни наиболее значительные. Однако этого нет. В одном только Прионежье (где убыль наименее значительна) исчезли в числе других такие былины, как поход Вольги, Иван Годинович, Иван гостиный сын, Илья Муромец и сын, Соловей Будимирович, Хотен Блудович. Но и те песни, которые еще поются, обнаруживают признаки плохой сохранности. В сборнике Астаховой имеется наряду с прекрасно исполненными песнями большое число полузабытых песен, изобилующих различными искажениями и недоразумениями.

Несмотря на эти факты, А. М. Астахова теперь утверждает, что наблюдавшееся ею ранее вымирание – местное явление, характерное только для некоторых районов, в том числе для Шуньгского полуострова, где эпическая традиция и раньше не была сильна, и что эти прежние ее наблюдения нельзя обобщать. «В нашем собрании не один десяток текстов свидетельствует о том, что чувство эпического стиля не угасло, что народные эпические образы продолжают жить полноценной, полнокровной жизнью»[296].

Более осторожен другой советский исследователь, В. Г. Базанов, который пишет: «Процесс угасания былинного эпоса оказался значительно сложнее, нежели предполагал Рыбников. Но он все же происходит»[297]. В своей более поздней работе, посвященной былинам на Севере, А. М. Астахова также выражается более осторожно, чем в предыдущих работах. Она признает ослабление эпической традиции на Севере, но считает, что и в теперешних формах она достаточно прекрасна и богата[298].

Как уже указывалось, угасание традиции на Севере есть только одна сторона жизни эпоса в современности. Чтобы решить вопрос о жизни эпоса в наше время, мы должны ставить вопрос не в масштабе Севера, а в масштабе всего Союза. Рассмотрение же материалов современных экспедиций пока дает нам право только на частное, но совершенно бесспорное утверждение: в тех формах, в каких русский эпос существовал на Севере в течение ряда столетий, он постепенно свое существование прекращает.

2. Марфа Семеновна Крюкова и проблема нового былинного эпоса

Сделанные нами выводы об угасании традиционного эпоса на Севере требуют некоторых поправок, оговорок и уточнений. Угасание происходит не столь прямолинейно и последовательно, как это может казаться на первый взгляд.

Мы рассмотрели только часть экспедиционных материалов. Если бы угасание традиционной формы существования эпоса было единственным явлением в жизни старого эпоса, необъяснимо было бы появление такой значительной фигуры, как Марфа Семеновна Крюкова.

Впервые Крюкова была записана еще в 1899 году Марковым. Марфе Семеновне тогда было 23 года. В семье Крюковых издавна процветало искусство пения былин. Из 116 былин, записанных Марковым, 86 были записаны от членов семьи Крюковых, в том числе от Марфы Семеновны было записано 5 былин, но Марков отметил, что она знает их больше. Он подчеркнул ее грамотность, любовь к книге, широкое знание всех видов народных песен и мастерское исполнение лирических песен. Марков состоял с ней в переписке, подбадривал ее, советовал ей учиться, но по существу ничем ей не помог. О подлинных размерах и качествах ее таланта он не имел никакого представления.

Только после Великой Октябрьской социалистической революции Марфа Крюкова стала известной всенародно и была оценена по достоинству. В 1934 году собиратель В. П. Чужимов по совету проф. Астаховой вновь обследовал селение Зимнюю Золотицу на Белом море, где записывал былины Марков, и здесь обнаружил чрезвычайно развившийся за время революции талант Марфы Семеновны Крюковой. Ей тогда было 58 лет, и она находилась в расцвете своих творческих сил.

С тех пор и до ее кончины советскими фольклористами не прекращалась запись от нее все новых и новых былин и их изучение.

К 1941 году от М. С. Крюковой было записано свыше 150 былин. Такой размах показывает, что в данные, почерпнутые нами из рассмотрения материалов братьев Соколовых и А. М. Астаховой, надо внести некоторые поправки.

То, что эпическая традиция теряет в массовом распространении (о чем говорилось выше), она выигрывает в исполнении крупных мастеров, сознательно посвящающих себя своему искусству. Нечто подобное мы имеем и в области сказки. Сказка более гибка, распространена и жизнеспособна, чем эпос, но и здесь народное искусство начинает концентрироваться на выдающихся талантах (Сороковиков, Коргуев, Барышникова, Господарев и другие). Только после революции творчество этих замечательных самородков могло получить настоящее развитие, всенародную оценку и признание. Крюкову знает вся страна. В 1938 году она была принята в Союз советских писателей. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 31 января 1939 года М. С. Крюкова за выдающиеся успехи и достижения в развитии советской художественной литературы была награждена орденом Трудового Красного Знамени.

Все это показывает, что народная поэзия окружена у нас заботой и вниманием партии, правительства и всего народа. До революции появление таких фигур, как Марфа Крюкова, было бы невозможно. Марфа Крюкова – новый тип исполнителя. Она относится к своему творчеству совершенно сознательно. Появление Марфы Крюковой в такой же степени вытекает из всей великой традиции жизни русского героического эпоса, как и из форм нашей социалистической культуры.

Когда стало известно о существовании такой замечательной поэтессы и исполнительницы, как Крюкова, многим казалось, что фигура Крюковой доказывает живучесть старого эпоса в прежних формах.

Между тем эта точка зрения в такой форме ошибочна. Сама Крюкова не удовлетворялась тем, что она знает и хранит достояние старины. Она не только хранила созданное народом, но и создавала новые былины. Из 157 записанных от нее былин, по подсчетам А. М. Астаховой, – 78 былин новых, до этого бывших неизвестными[299].

Это явление требует более пристального изучения. Мы должны будем определить, не являются ли эти былины тем новым героическим эпосом, который отражает нашу героическую эпоху. Мы знаем, что народ уже давно перестал создавать новые былины. Если теперь создаются новые песни, не означает ли это новый подъем старого героического эпоса в советское время?

Чтобы решить этот вопрос, мы должны изучить новые былины Крюковой, ознакомиться с их содержанием, с их сюжетами и идеологией. Мы должны будем установить степень их художественного мастерства. Необходимо также установить, подхватываются ли эти песни народом, вызывают ли они варианты или нет. Необходимо установить и то, из каких источников черпала Крюкова материал при создании своих новых былин.

Решение всех этих вопросов важно, так как Крюкова – величайший народный мастер эпоса современности и то, что относится к ней, можно отнести к эпосу вообще.

Рассмотрение источников, из которых черпала Крюкова, показывает, что источники эти очень разнообразны и что соответственно разнообразны и сами былины. В настоящее время в советской науке источники Крюковой установлены полностью.

Часть новых былин представляет собой новые сюжетные комбинации на материале старых эпических песен. Так, у Ильи Муромца уже не один сын, а два. Он посещает свою бывшую жену, бабу Латынгорку, и беседует с ней о воспитании их детей. Илья хочет взять своих детей и воспитывать их сам, но Латынгорка ему в этом отказывает. Таким образом, героическая былина начинает приобретать окраску семейного романа (Крюк. I, 13). Впоследствии Илья Муромец женит своего старшего сына Михаила на дочери персидского шаха (Крюк. I, 15). Другой пример: Костя Новоторженин (известный нам из былины о Василии Буслаевиче) вместе со своей дружиной, голью кабацкой, освобождает осажденный Киев от царя арабского (Крюк. II, 76). Таких былин у Крюковой немало.

Уже приведенных примеров достаточно, чтобы установить, что в художественном отношении эти новые былины, созданные на основе старых, далеко уступают классическому русскому героическому эпосу.

Другой источник, из которого черпала Крюкова, – это сказка. Выше уже указывалось на то, что поэтика сказки и поэтика былины несовместимы. Так, например, сказка о том, как ведьма подражает голосу матери мальчика, заманивает его к себе, хочет его изжарить, но сама попадает в печь, очень хороша как детская сказка. Переложенная на былинные стихи, она не выигрывает, а проигрывает[300].

Третий источник, из которого черпает Крюкова, – это художественная литература. Из летописи почерпнуто предание о женитьбе Владимира на Рогнеде (I, 42), из лубочной литературы заимствован сюжет Ждана-царевича (II, 92) и другие. Былина «Святослав, сын князя Владимира» представляет собой переложение повести Жуковского «Три посла» (II, 97). На былину перелагается баллада А. Толстого «Сватовство» (I, 55). «Старина про Ермака Тимофеевича» имеет своим источником «Князя Серебряного» (II, 108). Из советской литературы на былину перекладываются эпизоды из романа о Петре I А. Н. Толстого «Старина про князя Меншикова» (II, 124).

Этот выборочный перечень показывает, что попытки Крюковой создать новый эпос не могут быть признаны удачными. Можно не входить в разбор этих произведений, так как этот разбор уже дан в упомянутой книге проф. Астаховой. Произведения Крюковой данного типа не были и не могли быть подхвачены народом, не вызвали вариантов.

На вопрос о том, являются ли подобные переложения на былинный стих произведениями народной поэзии или нет, необходимо ответить, что, поскольку эти произведения созданы певцом из народной среды, прекрасно владеющим всем классическим наследием, они с несомненностью должны быть отнесены к области фольклора, а не литературы. Такие случаи наблюдались и раньше, но никому не приходило в голову отрицать их принадлежность к области народной поэзии (былины «Нерассказанный сон», «Царство подсолнечное» и др.). Если же эти и подобные им песни не были подхвачены, не создали вариантов, не повторяются и не воспроизводятся, то это происходит потому, что народ в целом обладает прекрасным художественным чутьем и высокими требованиями, данные же песни художественно неудачны. Причины этой неудачи несомненно весьма талантливой поэтессы лежат, как мы увидим, в порочности самого метода.

Четвертый источник, из которого черпает Крюкова, – это книги, но книги не художественно-литературные, а научно-популярные, а также газетные и журнальные статьи, освещающие современную жизнь. Такие песни для нас особенно интересны тем, что предметом их является советская современность.

Что Марфа Крюкова стала воспевать современность, в этом ее несомненная заслуга. Эпическая замкнутость старого эпоса оказалась взорванной. Средствами старой традиции Крюкова в отдельных случаях создавала произведения, которые принадлежат к лучшим и наиболее прославленным в советской поэзии. В 1937 году Крюкова побывала в Москве. Посещение Мавзолея Ленина произвело на нее настолько сильное впечатление, что она создала свой знаменитый плач о Ленине «Каменна Москва вся проплакала». Когда в 30-е годы на фоне затухания эпической поэзии неожиданно обнаружилась певица, которая не только превосходно знает и исполняет старые эпические песни, но слагает новые песни – песни о великих вождях и деятелях Октябрьской революции, о героях советской земли, это событие нашло широчайший общественный отклик и было встречено с энтузиазмом. Когда Крюкова впервые запела о новой жизни, это было огромным шагом вперед в развитии народной поэзии, в приближении ее к животрепещущим требованиям современной великой эпохи.

Творчество Крюковой, при всех его отдельных неудачах, во многих отношениях представляет собой большое достижение в развитии русского эпоса. Одна из заслуг Крюковой состоит в сохранении классического наследия, другая – в обращении к современности.

Но это не значит, что развитие народной поэзии, и в частности эпоса, должно остановиться на той ступени, которая достигнута в творчестве Крюковой. Как бы мы ни расценивали произведения Крюковой, посвященные современности, мы не можем сказать, что здесь достигнута некая вершина, на которую мы смогли бы ориентировать исполнителей и впредь. Современность Крюкова стала воспевать в привычной для нее форме старых былин. Это было закономерно для 20-х и даже для 30-х годов, но в настоящее время такое направление в народной поэзии не может быть поддерживаемо, так как оно не соответствует принципам марксистско-ленинской эстетики.

Одно из основных требований этой эстетики состоит в том, что к высокохудожественным произведениям мы причисляем только такие, в которых содержание гармонирует с формой. Но такая гармония – не только результат талантливости автора, она обусловлена и эпохой. Могут быть эпохи, когда форма отстает от содержания, когда новое содержание вливается в привычные, старые формы.

Облечение нового в старую форму есть, таким образом, исторически обусловленное и поэтому закономерно-необходимое, но вместе с тем и временное явление.

Фольклористы и писатели, которые в 30-х годах побуждали Крюкову создавать былины с новым содержанием, поддерживали естественный процесс. В настоящее время такая поддержка была бы ошибкой, так как она вела бы нас не вперед, а возвращала бы к прошлому.

Сама Крюкова, несомненно, ощущала конфликт между старой формой и новым содержанием. Поэтому песни о новой жизни она называет уже не «старинами», а «новинами». Но такое переименование все же не спасает положения. Былинная форма, которая когда-то служила прекрасным средством художественного выражения народного исторического сознания, выработанная веками и помогавшая творчеству, облегчавшая его, то есть бывшая когда-то фактором развития эпоса, в настоящее время становится тормозом этого развития и должна быть преодолена.

Современность уже не может быть художественно убедительно воспета в старых былинных формах. Форма и содержание не могут быть разорваны, они должны находиться в соответствии. «Форма есть существенная часть эпической мысли», – говорил Горький. Оторванная от своего содержания и приложенная к другому содержанию, форма окажется либо мертвой, либо неизбежно будет влиять на содержание и искажать его.

В качестве примера, подтверждающего эти положения, можно привести былину Крюковой о Ломоносове. В этой былине сообщается, что Ломоносов бежал из родного дома якобы не для того, чтобы учиться, а от злой мачехи явно сказочного происхождения. Для придачи сюжету правдоподобности автор прибегает к натуралистической детализации («в эту ночь его отец громко храпел» и пр.). Отец, проснувшись, пускается в погоню, которая опять напоминает нам сказочную погоню. Прячется Ломоносов так, как в сказке прячется преследуемая девушка: в воз с грузом, покрытым рухлядью. Нет необходимости воспроизводить весь ход былинного повествования. Нам важен художественный принцип, и этот принцип для наших дней, несомненно, порочен и не может быть продолжен. Он принадлежит прошлому. Былинное творчество в таком виде оторвано от жизни, несмотря на актуальность тематики.

Ни из «старин», ни из «новин» Крюковой мы почти ничего не узнаем о жизни современного Севера. Эта жизнь достаточно богата и колоритна, чтобы заполнить творчество не одного писателя и певца. Собиратели, фольклористы, писатели, критики, навещавшие Крюкову и консультировавшие ее, ориентировали ее на книги, к чему она и сама имела склонность. Эти книги уже не были плохими сборниками былин или лубочными повестями XVIII века и т. д., это были жизнеописания великих русских людей, классическая и современная советская литература, газеты и журналы. Все это Крюкова жадно впитывала, так как она – человек одаренный и современный. Все это – правильное начало воспитания нового человека и народного певца. Но когда в ней поддерживалось стремление все прочитанное перелагать на былины, то ее консультанты и руководители стояли не выше народа, а ниже его, так как сам народ уже давно, уже начиная с XVI–XVII веков, переставал складывать новые былины, а искал и находил иные художественные формы для выражения своего исторического сознания. Такого рода былины будут неудачны не потому, что предмет их неинтересен. Предмет их таков, что будет волновать всякого современного советского человека. Они неудачны вследствие несоответствия между старой формой и новым содержанием.

Мы остановились на Крюковой как на наиболее типичном и характерном образце современного исполнителя эпоса. То, что сказано о Крюковой, в равной мере относится и к некоторым другим. Так, Петр Иванович Рябинин-Андреев для нас интересен как хранитель традиции, идущей от знаменитого Трофима Григорьевича Рябинина. Но его попытки откликнуться в форме былины на современность интересны для нас только как явление переходного характера, как один из фазисов в поисках современных форм народной поэзии.

Что же должна сделать наука, чтобы избежать ошибок и неудач, имевших место в недавнем прошлом? Среди источников, из которых черпает Крюкова, нет одного, притом самого главного источника, из которого прежде всего черпает всякое здоровое искусство, – нет окружающей певца жизни, наблюдаемой не из книг, а собственными глазами. Что мы узнаём из творчества Крюковой о современном Севере, живущем совершенно новой жизнью? Мы не видим в ее песнях морских промыслов и рыболовецких колхозов, всей своеобразной романтики Севера, не видим новых форм труда в преодолении тех тяжелых условий, в которые поставлен здесь человек: не видим, как преодолевается полярная ночь, как продвигается на Север земледелие. Если в форме былины не может быть воспета современная жизнь во всем многообразии ее творческих достижений, то форму былины надо смело отбросить и перейти на новые формы. Народ сам к этому стремится, но в этом ему надо помогать и в этом направлении ориентировать его.

Но не означает ли это, что героическому эпосу настал конец?

Это конец не эпоса, а старой былинной формы его. Необходимо ориентировать певцов, поскольку это в наших силах, на создание не новых былин, а новых песен, внутренний ритм которых соответствовал бы ритму современности. Былинный же эпос угасает исторически закономерно и необходимо.

Но изучением судьбы эпоса на местах решается только часть проблемы современного состояния эпоса.

Мы не будем жалеть о том, что эпос исчезает на Севере. Он прекращает свое существование на Севере, но становится известным во всем Союзе, становится всенародным достоянием. Мы не будем также жалеть о том, что он исчезает из устного обращения. Через книгу, печать, радио, школы, вузы и академии эпосы народов СССР становятся всеобщим народным достоянием и будут существовать в таких формах, в каких это было невозможно до революции, когда эпос только вымирал и был объектом замкнутого академического изучения, когда на выступления певцов в городах на эстраде смотрели как на редкое зрелище. Эпос входит в нашу социалистическую культуру так же, как в нее входит все великое, когда-либо созданное русским народом в его историческом развитии, как входит в нее классическая русская литература. Это относится не только к русскому народу, но и ко всем народам СССР, создающим в национальных формах единую социалистическую культуру. В развитие этой культуры народы СССР вносят из своих национальных культур все ценное, прогрессивное, что было в прошлом в их искусстве, национальном эпосе, литературе, музыке, архитектуре.

Эпос продолжает свое существование не только в форме книг наравне с лучшими памятниками русской литературы. Лучшее, что было достигнуто эпосом, в новой форме, выкованной нашей социалистической действительностью, входит в современную народную поэзию. Содержанием новой народной поэзии служит современная народная жизнь. Эта жизнь не укладывается в формы поэзии, выработанной дореволюционной борьбой и жизнью. Наша новая культура есть культура социалистическая. Эта культура едина для всех народов СССР, но форма ее совершенно национальна для каждого из народов. Национальна и форма русской народной поэзии. Но это не значит, что сохраняются в неприкосновенности старые формы этой поэзии. Одним из характерных признаков старой поэзии является ее жанровая раздробленность. Единство нашей жизни и культуры приводит к тому, что пестрота и дробность, присущие народной поэзии до революции, начинают исчезать. Это не значит, что теряется многообразие художественных форм. Но это значит, что целеустремленность нашей жизни налагает свою печать на народную поэзию. Это сказывается в том, что в целом ряде случаев границы между жанрами начинают стираться. Так, например, песни о Великой Отечественной войне не могут быть названы ни собственно лирическими, ни собственно эпическими. В них всегда повествуется о каком-нибудь событии, имеющем к нам самое непосредственное отношение, и они эпичны. Но вместе с тем события не просто фиксируются, а служат выражением глубочайших, сильнейших чувств, и потому такие песни одновременно являются лирическими песнями. По форме они связаны уже не с эпосом, а с лирической поэзией и с литературными стихотворениями. В них нет никакого застывшего единообразия. Они столь же разнообразны, как разнообразна сама жизнь. В современной жизни нет противоречия между личным и общественным, и поэтому в наших условиях невозможна, например, баллада, содержанием которой обычно служат события личной и семейной жизни, поставленные в рамки классовой морали господствующего класса, удушающей личное счастье. Наши песни о личной жизни и личном счастье всегда вместе с тем прямо или косвенно являются песнями о вашей великой эпохе, о строительстве новой жизни, о счастье всего народа.

Мы видели, что в развитии русской народной поэзии создавалась и развивалась историческая песня. Историческая песня представляла собой совершенно особый жанр. В наши дни эта обособленность исчезает. Современные песни могут быть названы не только эпическими и лирическими, но и историческими в полном смысле этого слова. Если от старой лирической песни новая песня впитала гибкость, музыкальность, задушевность, выразительность языка, красочность образов, многообразие ритмов, то развитие исторической песни издавна приучило певцов-художников к чрезвычайной конкретности, четкости, реалистичности в изображении событий, в которых певец, создатель песни, участвовал. Это особенно относится к песням эпохи Гражданской войны и к песням Великой Отечественной войны. Эти песни по праву могут быть названы историческими песнями на совершенно новом этапе.

Наконец, эти же песни могут быть названы и новым героическим эпосом, так как они на новой исторической ступени выражают все то, что уже выражалось в русском героическом эпосе: беззаветную любовь к своей родине, готовность отдать за нее свою жизнь, не знающую пределов отвагу, решительность и мужество в сочетании с организованностью и выдержкой, умение быстро ориентироваться в любом положении и находить смелый выход из, казалось бы, самых неодолимых трудностей, ум, сметку, находчивость, наконец – беспощадную ненависть к врагу, с которым герои эпоса никогда не вступают ни в какие соглашения. Эти и многие другие качества русского народа, воспитанные в нем его героической историей, составляют основные моральные черты героев эпоса. Воспевая таких героев, народ тем самым воспитывает эти качества в себе. Все эти качества – качества и советского человека, выражающие его любовь к родине, его патриотизм. Разница между старым эпосом и новой народной поэзией состоит в том, что до Октябрьской революции патриоты любили родину истерзанную и угнетенную и стремились к тому, чтобы сделать ее свободной, а советские люди любят родину счастливую и свободную и отдают все свои силы на то, чтобы укрепить и отстоять завоеванную свободу. Эпос помогает воспитывать эти стремления. В этом состоит великое значение героической поэзии на сегодняшний день.

Приложения

Примечания и дополнения

Приводимые в настоящих примечаниях ссылки на литературу по отдельным былинам не преследуют ни историографических, ни библиографических целей. Богатый библиографический материал собран в работах А. М. Лободы (Русский богатырский эпос. Опыт критико-библиографического обзора. Киев, 1896), А. П. Скафтымова (Поэтика и генезис былин. Саратов, 1924) и А. М. Астаховой (Былины Севера. Т. I. M.; Л., 1938). Настоящие примечания составляют необходимое звено исследования как научного построения. Положительные достижения фольклористов, литературоведов, этнографов и историков, изучавших былину, на которые может опереться современный исследователь, использованы в основной части работы. Ошибочные же мнения, требующие отвода, в основной текст исследования, как правило, не включаются – изложение их вынесено в настоящие примечания. Отвод взглядов противников – существенная часть всякой научной аргументации и способствует установлению правильных суждений. Здесь это осуществляется не путем критики в каждом отдельном случае (что потребовало бы более обстоятельного рассмотрения, чем это возможно в рамках данной книги), а путем самого сжатого изложения этих взглядов. Ошибочность их определяется несовместимостью с точкой зрения, высказанной в основной части. Читатель имеет возможность, сопоставляя изложенные взгляды, сам судить о возможной правильности или ошибочности как взглядов, изложенных в приложении, так и взглядов автора, приводимых в основной части.

Таким образом, примечания в основном преследуют полемические цели. Приводятся не все имеющиеся точки зрения, а только наиболее характерные и распространенные. Указать на ошибочность некоторых из них важно еще и потому, что многие имеют хождение по сегодняшний день как в научно-исследовательской, так и в учебной литературе.

Примечания используются также для того, чтобы вкратце указать на тот былинный материал, который не был включен в книгу во избежание ее загромождения.

В примечаниях следующие труды указываются сокращенно:

Андреев Н. П. Указатель сказочных сюжетов по системе Аарне. Изд. Гос. русск. географическ. о-ва. Л., 1929.

Буслаев Ф. И. Исторические очерки русской народной словесности и искусства. Т. I. Народная поэзия. СПб., 1861.

Он же. Народная поэзия. Исторические очерки. СПб., 1887.

Веселовский А. Н. Южнорусские былины. X. Алексей Попович и Тугарин. Илья Муромец и Идолище // Сборник Отделения русского языка и словесности Академии наук. Т. XXVI. № 3. СПб., 1884. С. 341–380; XI. Алеша – «бабий пересмешник» и сюжет Цимбелина // Там же. С. 381–401.

Дашкевич Н. К вопросу о происхождении русских былин. – Былины об Алеше Поповиче и о том, как перевелись богатыри на святой Руси // Киевские университетские известия. 1883. № 3. С. 155–183; № 5. С. 223–256.

Жданов И. Н. Русский былевой эпос. Исследования и материалы. СПб., 1895.

Он же. Сочинения. Т. I. СПб., 1904; Т. II. СПб., 1907.

ИКДР – см. Робинсон.

Кайев А. А. Русская литература. Учебник для учительских институтов. Ч. I. 2-е изд. М., 1953.

Лихачев Д. С. Народное поэтическое творчество в годы феодальной раздробленности – до татаро-монгольского нашествия (XII – начало XIII века) // Русское народное поэтическое творчество. Т. I. Очерки по истории русского народного поэтического творчества X – начала XVIII века. Изд. АН СССР, 1953. С. 217–248.

Майков Л. Н. О былинах Владимирова цикла. СПб., 1863.

Миллер В. Ф. Очерки русской народной словесности. Т. I. М., 1897; Т. II. М., 1910; Т. III. M., 1924.

Миллер О. Илья Муромец и богатырство киевское. СПб., 1869.

Померанцева Э. В. Фольклор // Очерки истории СССР. Период феодализма IX–XV вв. Ч. I. Изд. АН СССР, 1953. С. 206–214; Ч. II, 1953. С. 334–340.

РНПТ – см. Лихачев, Скрипиль.

Робинсон А. Н. Фольклор // История культуры древней Руси. Т. II / Под ред. Н. Н. Воронина и М. К. Каргера. Изд. АН СССР. М., 1951. С. 139–162.

Рыстенко А. В. Легенда о святом Георгии в византийской и славянской русской литературе. Одесса, 1909.

Скрипиль М. О. Народное поэтическое творчество периода феодальной раздробленности и создания централизованного русского государства (XV–XVI вв.) // Русское народное поэтическое творчество. Т. I. Очерки по истории русского народного поэтического творчества X – начала XVIII веков. Изд. АН СССР, 1953. С. 248–301.

Соколов Б. М. Непра-река в русском эпосе // Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук. Т. XVII. Кн. 3. СПб., 1912.

Стасов В. В. Происхождение русских былин // Стасов В. В. Собр. соч. Т. III. СПб., 1894. С. 947–1259.

Халанский М. Великорусские былины Киевского цикла. Варшава, 1885.

Он же. Южнославянские сказания о кралевиче Марке в связи с произведениями русского былевого эпоса. I–IV. Варшава, 1893–1896.

Чичеров В. И. Об этапах развития русского исторического эпоса // Историко-литературный сборник. М.: ОГИЗ, 1947. С. 3–60.

Теория демократической княжеской дружины

Мнение, будто дружина князей носила демократический характер и поэтому могла быть создательницей русского героического эпоса, изложено Д. С. Лихачевым в первом томе РНПТ (с. 169 и след., 186 и след.). Здесь имеется ряд фактических ошибок. Важнейшая состоит в том, что «богатыри едут в Киев из другого города и здесь вступают в дружину киевского князя». Этого нет ни в одном былинном тексте. Киевский князь Владимир в эпосе никогда не имеет и не может иметь дружину. Он окружен князьями и боярами. В былине дружину имеют Волх, Вольга, Соловей Будимирович, Садко, Василий Буслаевич, но у этих дружин нет ничего общего с летописной княжеской дружиной. См. также статью Д. С. Лихачева «Эпическое время русских былин» (Сб. «К 70-летию акад. Б. Д. Грекова». М., 1952). Эта теория повторена А. Н. Робинсоном (ИКДР. Т. II. С. 149) и Э. В. Померанцевой (Очерки истории СССР. Т. I. С. 211 и след.).

Волх Всеславьевич

Количество работ, посвященных этой былине, очень велико. Большинство ученых возводило образ Волха к историческому Олегу. Основные аргументы следующие: сходство имен, слава Олега как мудреца-хитреца (что будто бы соответствует мудрости Волха, умеющего превращаться в животных). Легендарный поход Олега на Царьград сопоставлялся с эпическим походом Волха на Индию. Смерть Олега от змеи сопоставлялась с рождением Волха от змея и т. д. Ни один из этих аргументов не выдерживает критики. Другие ученые видели в нем фигуру не историческую, а мифическую. Так, Ф. И. Буслаев отождествляет его со змеем, по новгородскому преданию засевшим в Волхове и преградившим речной путь; от этого змéя и река будто бы названа Волховом, а до этого она называлась Мутной (Исторические очерки. Т. I. С. 8; Народная поэзия. С. 32–35, 268). Орест Миллер видит в Волхе одновременно и исторического Олега, и индоевропейское божество; он сопоставляет его с Индрой. Волх рассматривается как божество охоты (Илья Муромец… С. 188 и след.). Некоторые искали происхождение образа Вольги на Западе. Веселовский сближает его с германским Ортнитом на том основании, что Ортнит сверхъестественного происхождения и тайно проникает в город, где находится его невеста, хотя Вольга ни к какой невесте не проникает (Мелкие заметки к былинам. XV // Журнал министерства народного просвещения. 1890. III. С. 24–26). И. Н. Жданов возводит образ Волха к новгородскому апокрифическому сказанию о Симоне-волхве. «Сравнение новгородского сказания с апокрифической легендою о Симоне-волхве дает основание догадываться, что наш Волх – Волхв, одно из превращений Симона-мага». По Жданову, Волх, совершающий поход на Индию, – другой герой. Этот герой возводится к западноевропейскому Роберту-Дьяволу, к которому Жданов возводит и Василия Буслаевича (Русский былевой эпос. С. 404–424). М. Халанский подробно сопоставил все летописные сказания о Вещем Олеге и все данные эпоса о Вольге и пришел к выводу об их соответствии. Аналогии, приводимые Халанским, весьма искусственны. Так, призвание Микулы Вольгой приравнивается к призванию варягов и т. д. (К истории поэтических сказаний об Олеге Вещем // Журнал министерства народного просвещения. 1902. № 8; 1903. № 11). С. К. Шамбинаго находит, что в образе былинного Вольги ассимилировались образы Олега и Ольги. Шамбинаго пытается установить существующие редакции былины, но делает это формалистически. По его мнению, Вольга – не оборотень. Былинные строки об оборотничестве Вольги Шамбинаго понимает как поэтическое сравнение (К былинной истории о Вольге – Волхе Всеславьевиче // Журнал министерства народного просвещения. 1905. № XI). Н. И. Коробка возводит былинного Вольгу к летописной Ольге; образ этот, однако, по мнению Коробки, создался не в Киеве, а представляет собой киевское приурочение международных «поэтических формул» (Сказания об урочищах Овручского уезда и былины о Вольге Святославиче // Известия Отделения русского языка и словесности АН. 1908. Т. I).

В советское время утверждение, что былинный Волх – исторический Олег, повторил А. Н. Робинсон. Он считает, что образ Волха «отразил некоторые особенности исторического облика Олега „вещего“ и, возможно, осложнился впоследствии легендарными чертами князя-„чародея“ Всеслава Полоцкого» (ИКДР. Т. II. С. 149). Такого же мнения держится Д. С. Лихачев. В образе Вольги он видит князя-кудесника. «К таким князьям-кудесникам в сравнительно уже позднюю эпоху причислялись двое князей – Олег Вещий в X веке и Всеслав Полоцкий во второй половине XI века. Их обоих, а может быть, и еще кого-нибудь третьего, и соединил в своем образе былинный Вольга» (РНПТ. Т. I. С. 200–201). С нашей точки зрения, таким механическим соединением художественные образы не создаются.

Святогор

Кроме рассмотренных сюжетов, о Святогоре имеется еще ряд других, приуроченных к его имени и к имени Самсона в более позднее время и имеющих новеллистический, сказочный или фарсовый характер. Они восходят к иноземным и книжным источникам, известны лишь в небольшом количестве записей, не входят в основной состав русского героического эпоса и здесь не могут быть рассмотрены (Илья Муромец у отца Святогора, женитьба Святогора, Святогор и его неверная жена, сюжет Самсона и Далилы и некоторые другие).

Литература о Святогоре небогата. Имеется лишь небольшое количество попутно высказанных мелких замечаний, носящих характер догадок. Наиболее обстоятельное и интересное исследование принадлежит И. Н. Жданову. Жданов разыскивает многочисленные параллели из области библейско-апокрифической литературы и сказки. Книжное происхождение некоторых из сюжетов о Святогоре не подлежит сомнению и доказано вполне убедительно. Былинный рассказ о потере силы, имеющийся в Ветхом Завете, восходит не к Библии, а к Палее. Рассказ о женитьбе Святогора имеет многочисленные сказочные соответствия и, несомненно, пришел в эпос из сказки. К такому же источнику восходит рассказ о неверной жене Святогора. (Он широко известен, например, по «1001 ночи».)[301] Менее убедительны доводы Жданова, когда для былины о Святогоре в гробу он приводит рассказ Плутарха о смерти Осириса и мусульманские и еврейские апокрифические сказания о смерти Аарона (Аарон и Моисей приходят в пещеру. Здесь Аарон находит гроб, он ему впору, Аарон в него ложится и умирает). Примеривание гроба нередко также встречается в сказках всех народов. Еще менее удовлетворительны доводы Жданова, когда сюжет о сумочке он сопоставляет с легендой о Христофоре. Христофор переносит через реку ребенка-Христа, не зная, кого он несет. Ребенок делается все тяжелее, под его тяжестью Христофор погружается в воду и таким образом принимает крещение от самого Христа (К литературной истории русской былевой поэзии. 1881 // Жданов И. Н. Сочинения. Т. I. С. 611–686). Впоследствии Жданов в другой работе расширил материал для изучения былины о неверной жене Святогора, но ни к каким выводам не пришел (Повесть о королевиче Валтасаре и былина о Самсоне-Святогоре // Жданов И. Н. Сочинения. Т. I. С. 842–869). В настоящее время этот материал можно было бы очень значительно расширить. С. К. Шамбинаго сопоставил образ Святогора с образом эстонского Калевипоэга. Ряд частных совпадений (под Калевипоэгом гнется земля, он часто изображается спящим, он кладет человека себе в сумку и т. д.) приводит Шамбинаго к выводу, будто русский Святогор есть не кто иной, как перешедший в русский эпос и обрусевший Калевипоэг. Хотя некоторые точки соприкосновения, несомненно, имеются, вопрос должен быть разработан в ином направлении, чем это сделано у Шамбинаго (Старина о Святогоре и эстонская поэма о Калевипоэге // Журнал министерства народного просвещения. 1902. № 1). Точка зрения Шамбинаго неоднократно подвергалась критике.

Садко

Мы рассмотрим высказывания только наиболее известных ученых. Ф. И. Буслаев сопоставлял золотую рыбку, которую вылавливал Садко, с кладом Нибелунгов и с карело-финским Сампо. Рыбка золотые перья, по его мнению, «соответствует кладу Нибелунгов, который прежде хранился в водопаде у карлика Андвари, жившего в воде в образе щуки; соответствует также и финскому Сампо, сокровищу быта охотников, моряков и земледельцев». Плавание на плоту и прибытие к морскому царю будто бы ведет свое начало из житий святых. Когда епископ Иоанн был посажен на плот и пущен по Волхову, то плот поплыл вверх по течению и приплыл к Юрьеву монастырю; «Так и Садко, с гуслями в руках, поплыл по волнам на дубовой доске и очутился в палатах морского царя Водяника». Мы не будем приводить других высказываний Буслаева: они столь же фантастичны. Так, он утверждает, что обручение Садко соответствует обряду обручения венецианских дожей с Адриатическим морем, при котором в воду бросалось обручальное кольцо, хотя на самом деле ничего даже отдаленно похожего в былине нет (Народная поэзия. С. 24–27). Халанский также ищет источники нашей былины в таких житиях святых, где святые, благодаря молитве, спасаются от бури (Чудо Михаила Клопского, Чудо Исидора, юродивого ростовского и др. См.: Великорусские былины. С. 69–74). А. Н. Веселовский ищет соответствий в западноевропейской литературе и находит их в старофранцузском романе о Тристане де Леонуа. Здесь некоего убийцу, носящего древнееврейское имя Садок, сбрасывают с корабля в море, так как корабль из-за его грехов остановился посреди моря. После этого корабль опять трогается, а убийца попадает на скалистый остров, где три года спасает свою душу у отшельника. К этому роману будто бы восходит и наша былина, но не непосредственно, а через древнейший, не дошедший до нас прототип его. Пускается в ход огромная эрудиция, чтобы доказать, что новгородская былина создалась в Западной Европе. Хотя сходство недостаточно, чтобы доказать заимствование, что вынужден признать и Веселовский, он все же пытается спасти свою концепцию висящим в воздухе «не дошедшим до нас прототипом» (Былина о Садко // Журнал министерства народного просвещения. 1886. № 12). Всев. Миллер, следуя методам исторической школы, ищет в Садко историческое лицо. Былинный Садко в некоторых вариантах кончает свои приключения тем, что выстраивает храм в честь Николы. Этот факт Всев. Миллер кладет в основу своих исследований. Прототип былинного Садко Миллер видит в лице упоминаемого в некоторых новгородских летописях купца Садко (Сотко), выстроившего храм Борису и Глебу. Таким образом, в лице Садко будто бы воспевается раскаявшийся купец, на старости пытающийся спасти свою душу тем, что он строит церковь. Правда, такое объяснение плохо вяжется с тем, что этот исторический купец спускается в подводное царство. По мнению Всев. Миллера, это объясняется воздействием карело-финского эпоса. Садко – не кто иной, как Вейнемейнен, а слушающий его игру морской царь – финский Ахти, бог моря. По мнению Всев. Миллера, в морском царе нет ни одной русской черты. Приводя некоторые другие материалы (восточные сказки), Всев. Миллер приходит к выводу, что былина о Садко «не что иное, как бродячие сказочные мотивы, прикрепившиеся к историческому имени купца XII века» (К былинам о Садке. Очерки русской народной словесности. Т. I. С. 283–304). Так глава исторической школы отрицает историчность этой новгородской былины. Миллеру возражал И. Мандельштам, доказавший, что Миллер попался впросак, приняв леннротовские добавления в «Калевале» за подлинно народную мифологию. Аналогия, утверждаемая Миллером, полностью рушится (Садко – Вейнемейнен // Журнал министерства народного просвещения. 1898. Февраль. С. 328–338). Другой представитель исторической школы, А. В. Марков, так же как и Всев. Миллер, исходит из факта постройки в былине храма в честь Николы. Такой храм действительно был выстроен князем Мстиславом Георгием в 1113 году. На этом основании Марков полагает, что былина о Садко возникла в среде, близкой к церкви и духовенству (Поэзия Великого Новгорода и ее остатки в северной России. Харьков, 1906). В советское время отождествление исторического купца Садко с былинным повторил А. Н. Робинсон (ИКДР. С. 154). Эту же точку зрения высказал Д. С. Лихачев (РНПТ. С. 230). «Сатко летописи и Садко былины – одно и то же лицо». В постройке церкви заключается «первоначальное зерно былины», хотя Садко и «отнюдь не купец». А. А. Кайев утверждает, что в былине о Садко будто бы «прежде всего выражена мечта о чудесном богатстве» (Русская литература. С. 127).

Потык

Песня эта неоднократно была предметом научного рассмотрения, однако для выяснения сложных вопросов, связанных с ее происхождением, историей и толкованием, сделано очень мало. Литература о ней очень велика, мы выделим лишь главнейшие труды. Ф. И. Буслаев ограничился кратким пересказом, чтобы показать, что Лебедь белая есть мифическое воплощение водяной стихии, в чем он, как показывает анализ былины, ошибается (Народная поэзия. С. 94–97). Стасов возводил эпизод совместного захоронения к индийской «Махабхарате», а измену жены Потыка – к монгольскому «Гесер-хану» (Собр. соч. Т. III. С. 1023–1033). Орест Миллер отводит взгляды Стасова, подробно останавливаясь на его материалах и его аргументации, сам же выдвигает взгляд, уже высказанный Буслаевым, будто лебедь-дева – «мифологическая лебедь-дева, сродная юго-славянской виле и германской валькирии». Она олицетворяет собой водную стихию. Гроб, в который она сходит, – это «образ тучи», живая вода, которой Потык ее оживляет, это будто бы дождь и т. д. (Илья Муромец… С. 387–414, 463–477). А. Н. Веселовский писал о нашей былине дважды. В одной из этих работ (Разыскания в области русск. духовного стиха. IX. Праведный Михаил из Потуки // Сб. Отделения русского языка и словесности АН. Т. XXXII. № 4. 1883. С. 355–367) Веселовский связывал эту былину с древнеболгарским житием Михаила из Потуки. Такое сближение надо признать полностью несостоятельным. Основная аналогия, на которой строит свои выводы Веселовский, а именно наличие здесь и там змееборства, – аналогия ложная, не говоря уже о том, что былинный Потык нисколько не похож на святого. В житии змееборство происходит у воды, и герой спасает девушку от змея, в былине же змееборство происходит под землей: змей наслан коварной девушкой, желающей извести героя. В другой работе (Былина о Потоке и о сорока каликах со каликою // Журнал министерства народного просвещения. 1905. V. С. 303–313) Веселовский привлекает духовный стих позднего происхождения – о 40 каликах – для восстановления предполагаемой древнейшей и первичной формы былины о Потыке. Все, что не подходит под его схему, Веселовский просто объявляет более поздним, чуждым, занесенным извне. Всев. Миллер отрицает связь между болгарским житием и былиной, которую утверждал Веселовский, но все же считает возможным допустить, что имя Михаила Потока (впоследствии Потыка) восходит к указанному житию Михаила из Потуки, чему будто бы способствовало перенесение его мощей из Потуки в Трнов, происшедшее в 1206 г. Он видит в былине сказку, сходную как с европейскими, так и азиатскими сказками и занимающую промежуточное положение. Основная цель Всев. Миллера состоит в том, чтобы доказать юго-западное происхождение этой былины. К такому выводу Всев. Миллер приходит путем анализа географических названий в былине. В ней упоминаются Подолия, Литва, Волынь, что, по мнению автора, доказывает юго-западное происхождение всей песни (Очерки… Т. I. С. 122–128; Т. III. С. 51–52). Г. Н. Потанин в двух статьях, подробно разбирая былину, находит многочисленные соответствия в мелочах между нашей былиной и монгольскими сказками. «В одной редакции они (то есть разрозненные черты. – В. П.) укрепились все вместе, и эта редакция зашла в Россию под видом былины о Марье лебеди белой» (Этнографическое обозрение. 1892. № 1. С. 38–69; № 2–3. С. 1–22). Чисто эклектически подходит к вопросу А. М. Лобода (Русские былины о сватовстве. Киев, 1905. С. 85–119). Он не отвергает взглядов его предшественников (например, о связи былины с житием Михаила из Потуки), собственный же взгляд Лободы состоит в том, что образ Марьи лебеди белой идет из свадебной поэзии. В свадебной поэзии этот образ – символ, в былине же лебедь становится человеком, действующим лицом. В большой монографии, посвященной змееборству, А. В. Рыстенко пытается свести нашу былину к сказаниям о змееборстве Георгия (Легенда о святом Георгии… С. 364–385). Он совершает ту же ошибку, что и Веселовский, рассматривая один эпизод в отрыве от целого и его смысла и руководствуясь чисто внешней и притом ложной аналогией. Потык никакой девушки от змея не освобождает. Наоборот, девушка в былине сама имеет змеиную природу. «Борьба Потыка в могиле со змеем есть слабый, видоизмененный вид борьбы георгиевской формулы» (с. 374). Следует еще упомянуть о двух работах Б. И. Ярхо (Этнографическое обозрение. 1910. № 3–4. С. 49–79; Русский филологический вестник. 1913. № 2. С. 442–446). В первой из них Ярхо утверждает, что «былина о Потыке сложилась из совершенно разнородных мотивов, сцепившихся благодаря случайно сходственным чертам» (с. 50). Так Б. И. Ярхо представляет себе процесс народного творчества. Ярхо разбивает всю былину на мелкие и мельчайшие части и возводит каждую из них к какому-нибудь первоисточнику (сказка, Эдда, Нибелунги, Тидрек-сага и др.). Во второй из своих работ автор объявляет главным источником былины Сигурдов цикл. Специальную работу «О житийных и апокрифических мотивах в былинах» написал Б. М. Соколов (Русский филологический вестник. 1916. № 3). Здесь он повторяет теорию житийного происхождения былины, введенную в оборот Веселовским. В противоположность русским ученым, видевшим в Потыке святого, польский ученый Брюкнер нашел в былине о Потыке не религиозную легенду, а веселую скоморошину, фабльо. Сюжет ее объявляется сказочным; древнейшая форма ее якобы имеется в одной из польских хроник второй половины XIV века (Michajlo Potyk und der wahre Sinn der Bylinen // Zeitschrift für Slavische Philologie. Bd. III. Heft 3–4. 1926). На других, более мелких работах мы останавливаться не будем.

Иван Годинович

Орест Миллер сближает отчество «Годинович» с именем «Хотен» и считает былины о Хотене и Иване Годиновиче родственными, причем былину о Хотене он признает более древней. Как видно из анализа самих былин, Миллер ошибается. По ходу пересказа он делает ряд сближений с германским и скандинавским эпосом (Авдотья – Гильда в Тидрек-саге). Смысл же былины сводится к мифической борьбе светлого (мужского) с темным (женским) началом (Илья Муромец… С. 369–379). По мнению М. Халанского, былина сложилась у южных славян и перешла к нам через посредство украинской поэзии. Халанский пытается доказать, что, проникая к нам, былина подвергалась порче и обессмысливанию. «По мере поднятия с юга на север реальность и естественность мотивов сменяются натянутостью и сказочностью» (Великорусские былины. С. 111–126; Южнославянские сказания о кралевиче Марке в связи с произведениями русского былевого эпоса. Т. II. Варшава, 1894. С. 594–607). А. М. Лобода выделяет некоторые подробности, связанные, по его мнению, со свадебной поэзией и обрядностью (дружина Ивана Годиновича рассматривается как дружина поезжан). В остальном же Лобода развил и детализировал точку зрения Халанского, но сопоставлял былину об Иване Годиновиче также с германским сказанием о Вальтере Аквитанском, с индийским Сомадевой, а также с русскими сказками. Вывод: сюжет пришел с Востока через посредство Византии и южных славян (Русские былины о сватовстве. С. 203–231). Связь былины со сказанием о Вальтере Аквитанском пытался утвердить Л. И. Казаковский (Сказание о Вальтере Аквитанском. Киев, 1902. С. 108–127, 145–158).

Дунай

Для Ореста Миллера женитьба Владимира – общеэпический мотив, такой же, как женитьба короля Ротера, Ортнита, женитьба сказочных героев или многочисленные случаи сватовства в Тидрек-саге. «В самой же основе всех подобных сказаний сравнительными исследователями народной поэзии уже принято видеть миф о браке одного, светлого, благотворного существа (мужского), с другим (женским), отнимаемым у темной, зловредной силы». Весь сюжет подробно рассматривается с этой точки зрения (Илья Муромец… С. 331–358). Всев. Миллер ставил вопрос об отношении былины к летописному рассказу о женитьбе Владимира. О женитьбе Владимира в летописи упоминается дважды. Этот рассказ, несомненно, очень близок к былине. Однако столь же несомненным оказалось, что былина не восходит к летописи. Миллер приводит текст летописи по Лаврентьевскому списку и далее говорит: «В подробностях нет сходства, и я привел летописное предание не с целью доказать, что именно летописная его редакция была переработана в былину». Мнение Миллера о независимости былины от летописи правильно. Что касается формы былины, то Миллер пытается доказать, что былина о Дунае механически складывается из двух: из песни о женитьбе Дуная и песни о женитьбе Владимира. Он категорически утверждает: «Былина о Дунае с двумя действующими лицами – богатырями – сложена чисто механически из двух былин». Соответственно Миллер рассматривает эти былины раздельно. Чтобы все же приблизить былину о сватовстве Владимира к летописи, он объявляет героем первой песни не Дуная, а Добрыню, помогающего Дунаю, но, по мнению Всев. Миллера, играющего главную роль. Отсюда вывод: «В Добрыне-свате можно видеть глухой отголосок исторического Добрыни как добывателя жены для исторического Владимира». С другой стороны, Дунай также объявляется историческим лицом: такое имя носил воевода владимиро-волынского князя XIII века Владимира Васильковича, к которому будто бы и восходит эпический Дунай данной былины. Хотя Миллер и знает, что исторический воевода, носивший широко распространенное в Древней Руси имя Дунай, никогда не добывал для своего господина жены, это все же не удерживает его от утверждения, что в данной былине в какой-то степени отражен исторический Дунай. Женитьба же былинного Дуная, по Миллеру, – сюжет ничем не интересный и не оригинальный. «Сюжет, прикрепленный к имени Дуная, то есть добывание невесты, не отличается оригинальностью». Таково мнение об этой былине исторической школы в лице Всев. Миллера: былина состоит из механического соединения двух песен о женитьбе двух героев, частично она представляет собой смутное, искаженное изложение второстепенных исторических событий, в тех же частях, которые представляют собой чистый вымысел, она бледна и неоригинальна (Очерки… Т. I. С. 128–142, 148–153). А. М. Лобода более осторожен, чем Всев. Миллер. В вопросе об отношении былины к летописи он склонен полагать, что не былина восходит к летописи, а, наоборот, летопись черпала из устного предания, из фольклора, хотя Лобода и не высказывает этой мысли прямо и без обиняков. «Летописное повествование о Владимире и Рогнеде представляет не вполне достоверное изложение известных событий, не в том самом виде, как они происходили, а лишь отражение того, что рассказывалось или пелось некогда об этих событиях и весьма близко во многих отношениях к ныне известным былинам о сватовстве Владимира». В остальном же былина эта, по мнению Лободы, состоит из ряда общих мест, свойственных эпосу многих народов. Общность некоторых мотивов, и в том числе основного – сватовства короля, с эпосами других народов объявляется Лободой результатом «единства человеческой природы и творчества духа». Для Лободы центральный сюжет былины – женитьба Владимира, «а все остальное находится в довольно отдаленной связи с ней и является в значительной степени смутным распространением и дополнением основной темы» (Русские былины о сватовстве. С. 283–284). Мнение о неоригинальности и слабых художественных качествах этой былины с иных позиций утверждали миграционисты. «Наша былина представляет ничем не объяснимую смесь грубости, нелепости и чудовищности», – пишет В. В. Стасов и пытается объяснить эти «нелепости» как искажение различных восточных оригиналов, из которых она будто бы заимствована и которые в русском эпосе обессмыслены (Собр. соч. Т. III. С. 675–687). На смену восточной ориентации приходит западноевропейская. М. Халанский сопоставлял сюжет былины о Дунае с женитьбой Аттилы на Эрке в Тидрек-саге и Этцеля на Кримгильде в «Нибелунгах» и пришел к выводу о подражании русской былины немецкому эпосу (Южнославянские сказания… II. С. 397 и след.). Несостоятельность сопоставлений Халанского показал Всев. Миллер, которому эта критика была необходима, так как он пытался путем опровержения Халанского подкрепить свои собственные взгляды. Впоследствии взгляд на данный сюжет как на заимствованный из Западной Европы вновь утверждался Борисом Соколовым. Б. М. Соколов создает целое родословное дерево. Тем не менее и для него ясно, что русский материал никак не может быть сведен к немецкому. Чтобы все же спасти свою концепцию, Соколов прибегает к обычному в таких случаях приему: он возводит и русский, и немецкий материал к гипотетическому не дошедшему до нас немецкому первоисточнику (О германо-русских отношениях в области эпоса; см.: Ученые записки Саратовского ун-та. 1923. Т. I. Вып. 3; Новейшие труды иностранных ученых по русскому эпосу // Художественный фольклор. № 2/3. М., 1927. С. 34–58). Еще ранее Соколов утверждал, что река из крови Дуная восходит к книжным источникам, в частности к повести о Мамаевом побоище. Однако на самом деле в этих повестях говорится о том, что кровь из ран бойцов текла ручьями, что она смачивала траву и что «Дон-река три дня кровью текла», а не о том, что река берет свое начало от крови. Точка зрения Соколова ошибочна (см.: Непра-река в русском эпосе).

Былиной о Дунае активно интересовались советские ученые, но точка зрения Всев. Миллера, будто былина о Дунае – испорченная историческая песня, в искаженном виде повествующая о женитьбе Владимира, не подвергалась сомнению. «Несомненно, в основе былинного рассказа прежде всего лежит исторический факт сватовства и женитьба Владимира на греческой царевне Анне, но не исключена возможность, что в народной памяти соединились два исторических факта: женитьба на Анне и на Рогнеде» (В. И. Чичеров. Об этапах развития. С. 14). Двойную женитьбу в этой былине В. И. Чичеров рассматривает как простое дублирование. Другие кладут в основу былины только женитьбу на Рогнеде; эпический Добрыня отождествляется с историческим дядей Владимира, носившим имя Добрыни. В этих соответствиях усматривается основное значение былины (Робинсон А. Н. Указ. соч. С. 150; Померанцева Э. В. Указ. соч. С. 211; Лихачев Д. С. Указ. соч. С. 190, 192 и след.).

Козарин

Литература о Козарине очень незначительна. Орест Миллер (Илья Муромец… С. 710–715) считает былину киевской: «Былина о Михаиле Казарянине представляет нам повесть из частного быта времен татарщины». Древнейшая ее основа будто бы сюжет о кровосмешении. А. С. Якуб (Этнографическое обозрение. 1905. № 2–3. С. 96–127) утверждает, что в основе лежит часто производившееся татарами похищение женщин. Все остальное в ней – привнесение. Дележ добычи объявляется «общеэпическим мотивом». Из свадебной поэзии заимствована фигура ворона, а также и причитания девушки. Любовные отношения между похищенной девушкой и ее спасителем возводятся к сказке. Всев. Миллер (Очерки… Т. II. С. 1–31), так же как и Орест Миллер, считает былину собственно киевской. В ее основе якобы лежит исторический факт разгрома половцев тремя воеводами, Яном и Иваном Захарьиными и Козариным, при Заречье в 1106 году. Татарское приурочение – более позднее. Введение сестры сделано «для эпического интереса». Предположение, будто первоначальной основой данной былины служит разгром половцев, возможно было сделать только при условии предположения, что народ в эпосе искажает исторические события до полной их неузнаваемости, так как в данной былине нет никаких половцев и нет их разгрома. Всев. Миллер считает, что воинский сюжет для народа недостаточно интересен и что «для интереса» внесено романтическое приключение, – суждение, которое свидетельствует о полном непонимании исторического содержания русского эпоса и о направлении его развития.

Соловей Будимирович

Мы остановимся лишь на наиболее показательных работах. Образ героя рассматривался обычно как не русский. По Ф. И. Буслаеву, Соловей Будимирович – варяг, «норманнский пират», хотя он нисколько на пирата не похож, а, наоборот, отличается самым мирным нравом (Народная поэзия. С. 159–160). Л. Н. Майков видит в нем итальянского архитектора на том основании, что он за ночь выстраивает терем в саду племянницы Владимира. Он «знаменитый строитель», «из Италии, а именно из Венеции» (О былинах Владимирова цикла. С. 159 и след.). В. В. Стасов видел в нем слияние двух древних индийских героев (с. 1047–1058, 1167–1169). Веселовский, не определяя точнее характера иноземности героя, приходит к выводу, что «в основе это былина о брачной поездке какого-то заморского молодца, прельщающего свою невесту роскошными диковинками» (Южнорусские былины. II. С. 60–78). Только один М. Халанский в 1885 году утверждал о Соловье Будимировиче: «Этот эпический образ, как в целом, так и в частностях, вполне туземный, русский; в нем народ выразил конкретно свои идеальные воззрения на жениха» (Великорусские былины… С. 165). Этот взгляд обосновывается чрезвычайно обстоятельно и убедительно путем сопоставления былины со свадебной поэзией. Все основные образы былины (приезд жениха из-за моря на кораблях, жених-иноземец, постройка «сеней» или «терема», изображение жениха как соловья в саду невесты, жених-гусляр, приход невесты в златоверхие палаты жениха и т. д.) богато представлены в русской свадебной поэзии. По этому же пути пошел и А. М. Лобода (Русские былины о сватовстве. Киев, 1905. С. 127–168). Однако нельзя все же признать, что былина о Соловье Будимировиче была эпическим выражением свадебной обрядовой поэзии, так как эпос вообще возникает не из обрядовой поэзии, тем более не из свадебной. Впоследствии Халанский отказался от своего взгляда на эту былину как исконно русскую. Он сравнил ее с повестью «О Василии златовласом, королевиче чешской земли» и пришел к выводу, что повесть и былина будто бы восходят к одному, неизвестному нам западноевропейскому сказанию (Южнославянские сказания… Т. II. С. 327–336). Этот взгляд был поддержан Всев. Миллером (Очерки… Т. II. С. 201–219). Лященко возвел былину о Соловье Будимировиче к историческому факту сватовства Гаральда, впоследствии норвежского короля, женившегося на дочери Ярослава Елизавете (Былина о Соловье Будимировиче и сага о Гараль-де // Sertum bibliologicum в честь проф. Малеина. Пг., 1922. С. 94–137). Столь же неясным, как вопрос о герое, остается вопрос о месте и времени возникновения сюжета. Ранние исследователи, и в том числе Майков, а позже Лященко, считали его исконно киевским, Халанский относит возникновение былины к Московской Руси XVI века, а Всеволод Миллер считал ее новгородской и относил ее возникновение к XV–XVI вв. Остальные считали былину заимствованной. В 1951 году утверждение Лященко, будто Соловей Будимирович не кто иной, как норвежский король Гаральд, повторил А. Н. Робинсон (ИКДР. С. 153).

Добрыня и змей

Литература, посвященная этой былине, чрезвычайно обширна. Тем не менее ни один из вопросов, связанных с изучением ее, не получил общепризнанного решения. В. В. Стасов (Происхождение русских былин. С. 998–1013) возводил змееборство Добрыни к борьбе индийского бога Кришны с черным Калием, царем змеев в «Гариванзе» (древнеиндийский эпос, дополняющий «Махабхарату»). Орест Миллер полагал, что «пещера, гора и сам змей – все это только различные мифы одного и того же – тучи, обитающей средь небесных вод и летающей по небесным водам». Кровь, вытекающая из змеи, – это дождь, вытекающий из тучи, и т. д. Орест Миллер отождествлял Добрыню со змееборцем Егорием в духовных стихах. Эту ошибку повторяли почти все ученые, впоследствии писавшие о Добрыне-змееборце. Сверх того, Миллер отождествлял Добрыню с Аполлоном, Гераклом, Фрейром и другими змееборцами «арийской древности». Ор. Миллер считал, что первоначальная пощада змея Добрыней – «благородная сострадательность» (Илья Муромец… С. 426–438). Всеволод Миллер писал о нашей былине трижды (Экскурсы. М., 1892. С. 32–54; Очерки… Т. I. С. 144–148; Т. III. С. 23–34). Он создал теорию, которая затем на разные лады повторялась другими учеными. По Всев. Миллеру, Добрыня – историческое лицо, а именно – дядя Владимира. Якимовская летопись, переданная Татищевым, приписывает ему совместно с воеводой Путятой крещение Новгорода, о чем в Новгороде сложилась поговорка: «Путята крестил мечом, а Добрыня огнем», так как Путята занял город, а Добрыня его сжег. Это событие будто бы и отражено в былине, хотя в ней нет ни Новгорода, ни военных действий, ни сожжения городов, ни крещения. Но Всев. Миллера это не останавливает. Купание Добрыни в реке «означает» крещение; название реки, Пучай-река, возводится к реке Почайне, в которой, по преданию, была крещена Русь. Что в Почайне были крещены киевляне, а не новгородцы – это для Всев. Миллера несущественно. Имя Путяты будто бы сохранилось в отчестве Путятишны и т. д. На таких зыбких основаниях зиждется все построение Миллера. Один из главных его аргументов состоит в аналогии с духовным стихом о Георгии. Георгий, победив змея, вводит христианство. Но почему Добрыня ни в одной из всех 60 записей не вводит христианства и какая разница между эпосом и духовным стихом – этого вопроса Миллер не ставит. Идейное содержание героической былины подменяется идейным содержанием духовного стиха. А. В. Марков повторил и «уточнил» теорию Миллера. По его мнению, змей – символ дьявола, ада и язычества. Марков еще расширил круг тех религиозных произведений, с которыми сопоставляется былина о Добрыне. По мнению Маркова, первая половина песни означает крещение не Новгорода, а Киева: купаясь, Добрыня сам принимает крещение. Зато вторая половина действительно отражает крещение Новгорода. Таково «уточнение», внесенное Марковым. В остальном же доказывается, что былина близка к духовным стихам и к агиографической литературе Византии (Из истории былевого эпоса. IV–V // Этнографическое обозрение. 1905. № 4; 1906. № 3–4). А. М. Лобода точно так же ищет источники нашей былины в духовной литературе, в частности в апокрифе и духовных стихах о Федоре Тироне, а также в сказках, в которых герой освобождает от змея девушку и женится на ней. То, что Добрыня на освобожденной им девушке именно не женится, Лобода не считает существенным (Русские былины о сватовстве. Киев, 1905. С. 53–59). С. Шувалов отрицает какую-либо связь между Добрыней и Федором Тироном и Георгием, в чем он, несомненно, прав. Змееборство – дохристианский мотив большой древности, что также, несомненно, правильно. К сожалению, работа Шувалова не напечатана, а только отмечена как доложенная («Беседа». Сб. общества истории литературы в Москве. Т. 1. М., 1915. С. 57–58). Утверждение, будто роль Добрыни сводится к введению христианского вероучения, а также уподобление его Федору Тирону и Георгию Победоносцу повторялось и в советское время (Чичеров В. И. Об этапах развития… С. 16). Д. С. Лихачев отвергает эту теорию и считает змея символом внешнего врага (РНПТ. С. 196 и след.). Если бы это утверждение было правильным, оно означало бы, что народ мифологизирует свою историю.

Алеша и Тугарин

Литература, посвященная этой былине, отражает общее состояние русской дореволюционной фольклористики. Облик героического Алеши остался невыясненным. Ф. И. Буслаев обо всей этой былине находит сказать только то, что Алеша убивает Тугарина нечестно, врасплох (Народная поэзия. С. 173). Буквально то же утверждает Орест Миллер. Правда, он понимает, что в этой былине Алеша «один относится чисто презрительно к темной силе и, наконец, избавляет Владимира от двойного позора: поступиться княжеством и поступиться женой». В остальном же он порицает Алешу за убийство врага «из-за угла». Он видит в Алеше двойственную природу, «мифическую двоякость нрава», подобно тому как бывают свет и тьма (Илья Муромец… С. 439–445). Н. Дашкевич пишет буквально следующее: «Судя по незначительному количеству былин о змееборстве Алеши, можно думать, что на Алешу был просто перенесен подвиг Добрыни». Стоит хоть немного вдуматься в предпосылки и выводы такого утверждения (так как былина записана мало, в ней повторен подвиг Добрыни), чтобы убедиться в ошибочности такого силлогизма (К вопросу о происхождении русских былин. Былина о Алеше Поповиче и о том, как перевелись богатыри на святой Руси // Киевские университетские известия. 1883. № 5. С. 237). А. Н. Веселовский утверждал, что первый бой Алеши восходит к бою Ильи с сыном, а второй – к бою Ильи с Идолищем. По мнению Веселовского, мы имеем простую замену имен. Обе былины – бой Ильи с Идолищем и бой Алеши с Тугариным – будто бы представляют собой результат переработки более древнего сказания, отраженного в «Сказании о киевских богатырях» (Южнорусские былины. X). На самом же деле сказание – более поздний, чисто литературный памятник. Несостоятельность мнения Веселовского настолько очевидна, что оно не было принято даже непосредственными последователями Веселовского. Между былинами и «сказанием» нет ничего общего, кроме имен и некоторых деталей, заимствованных сказанием из былин, а не наоборот. В советской науке было доказано, что «сказание» само восходит к былине. (См.: Позднеев А. В. Сказание о хождении киевских богатырей в Царьград // Старинная русская повесть. 1941. С. 135–197.) Рыстенко резко критикует всех своих предшественников, особенно Веселовского; собственная же точка зрения Рыстенко сводится к тому, что «Тугарин» не представляет собой исторического имени, а выводится из древнерусского «туга», что означает «беда». Тугарин – «враг вообще», который «лишь потом, под влиянием змееборства Добрыни… принял черты змеиные». В этом утверждении сказался ученик Веселовского: эпос будто бы превращает историю в мифологию (Легенда о святом Георгии… С. 386–407). Всев. Миллер пытался возвести события и действующих лиц данной былины к историческим событиям и лицам (Очерки… Т. II. С. 87–168). По его мнению, имя Тугарина восходит к имени исторического половецкого хана Тугоркана. Такую этимологию надо признать весьма вероятной. Но когда Всев. Миллер утверждает, что исторический Тугоркан превращен народом в змея, то это явно расходится с действительностью. Эпос никогда не мифологизирует историю. В своем развитии эпос, наоборот, преодолевает и отбрасывает пережитки мифологии. Всев. Миллер утверждает, что бой Алеши с Тугариным отражает поражение половцев, нанесенное им русскими в 1096 году. С этим также нельзя согласиться. Киевский князь Святополк Изяславович после заключения мира с Тугорканом в 1094 году, с целью обезопасить свои области от дальнейших половецких набегов, женился на дочери Тугоркана. Но эта мера не помогла. Русские князья пользовались услугами половцев для своих междоусобных войн. Мы не будем излагать всех частностей этой борьбы. Упомянем только, что Тугоркан в 1096 году осадил Переяславль, где тогда княжил Владимир Мономах. Половцы стали подниматься по Днепру и подходили к Киеву. Они уже разоряли окрестные киевские монастыри и опустошили Печерскую обитель. Тогда Святополк объединился с Мономахом, и половцы под Переяславлем были разбиты наголову и бежали. При этом Тугоркан был убит. Святополк приказал похоронить Тугоркана «акы тьстя своего и врага» (Лаврентьевская летопись) близ Киева. Это событие, по мнению Всев. Миллера, и составляет предмет былины. Мы не будем приводить всех тех натяжек, при помощи которых Всев. Миллер превращает змееборство Алеши в историческую битву. Святополк будто бы заменен Владимиром, хотя Владимир в былине не сражается, Переяславль заменен Киевом, Тугоркан заменен змеем и т. д. Таким приемом можно, конечно, доказать все, что угодно. Тем не менее былина не случайно сохранила имя Тугоркана. Она отражает не отдельные события, а обстановку того времени, что видно из анализа песни.

Илья Муромец и Идолище

Орест Миллер утверждал, что под «Идолищем» подразумевается язычество. Илья – это «изначально православный богатырь», который борется против язычества за торжество христианской религии (Илья Муромец… С. 739–763). М. Халанский резко возражает против такого взгляда и видит в Идолище исторических татар. Каковы аргументы Халанского, можно судить по следующим примерам: русские вынуждены были содержать татарских послов; по Халанскому, это привело к созданию образа обжирающегося Идолища. Татары презирали нищих, и отсюда запрет нищенства, изданный Идолищем, и т. д. (Великорусские былины… С. 88–93). А. Н. Веселовский почти полностью отождествляет былину об Идолище и Тугарине и обе возводит к «Сказанию о киевских богатырях» (Южнорусские былины. X. С. 341–380), о чем говорилось выше. А. М. Лобода отождествляет Идолище данной былины с Идолищем былины о сватовстве Идолища (о ней см. ниже), что является несомненной ошибкой. Всев. Миллер основной интерес сосредоточивает на вопросе о том, какая версия древнее – киевская или царьградская. Этот вопрос решается Миллером в пользу царьградской версии. По нашим данным, дело обстоит как раз наоборот. Идолище для Миллера – басурманство, турки. Он говорит: «Итак, мы предполагаем, что первый слагатель былин имел в виду украсить национального богатыря самым славным „христианнейшим“ подвигом: Ильи Муромец спас славный Царьград, город царя Константина и благоверной царицы Елены, от басурманства, убил Идолище поганое, обнасилившее царя, восстановил веру православную и ее атрибуты: петье-читье церковное и звон колокольный. Что можно было придумать лучшего, более говорящего сердцу русскому, чем этот подвиг народного богатыря?» (Очерки… Т. II. С. 96). Итак, какой-то «первый слагатель», чтобы «украсить» подвиг Ильи, который без этого украшения недостаточно интересен, заставил Илью спасти святых Константина и Елену и восстановить в Константинополе церковное пение. Не лучше и объяснение, данное Борисом Соколовым. По его мнению, подвиг Ильи действительно есть подвиг «христианнейший», но «Идолище» – не турки, а языческий идол в самом буквальном смысле этого слова. Соколов даже уточняет, какой идол здесь повергается: это идол Велеса, который, по житию Авраамия Ростовского XV века, был свергнут этим ростовским святым (Былина об Идолище поганом // Журнал министерства народного просвещения. 1916. Май. С. 1–31).

Илья Муромец и Соловей-разбойник

Главное внимание было обращено не на Илью Муромца, а на Соловья-разбойника. В. В. Стасов утверждал, что наш Соловей восходит к среднеазиатскому Иельбегену. Одной головой он играет на дудочке, другой – поет, третьей – свистит и т. д. (Собр. соч. Т. III. С. 1111 и след.). Орест Миллер усматривал в посвисте Соловья вихрь, грозу, бурю, а его самого, его гнездо и дом определял как тучу, заслоняющую солнце, то есть Владимира Красное Солнышко (Илья Муромец… С. 254–306). Ф. И. Буслаев находит, что Орест Миллер в своих мифологических толкованиях зашел слишком далеко и что образ Соловья-разбойника объясняется гораздо проще. Соловей не что иное, как бортник, то есть «древолазец», промышляющий дикий мед (Народная поэзия. С. 275–279). М. Халанский утверждал, что «все черты русской былины об Илье Муромце и Соловье-разбойнике покрываются соответствующими чертами сказания Тидрек-саги о Тетлейфе» (Южнославянские сказания… Т. I. С. 104). Ягич возводил Соловья к Соломону на том основании, что Соломон «възгроди себе град в древесех плетеных вельми мудро» (Archiv für slawische Philologie. I. 1876). А. А. Потебня высказал мнение, что Соловей-разбойник действительно разбойник, но не простой, а из ряда вон выходящий. Сидение на трех дубах и свист – поэтическая гипербола (Живая старина. 1891. III. С. 125–126). Всев. Миллер был твердо убежден, что былина о Соловье-разбойнике слагается из двух песен: одной – об освобождении Чернигова, другой – о встрече Ильи с Соловьем. На основании рукописной традиции Всев. Миллер считает возможным утверждать, что под Черниговом понимается не Чернигов, а Себеж, так как в «повестях» речь идет именно об освобождении Себежа. Миллер приводит и исторические данные. В 1535 году Себеж подвергся нападению со стороны поляков и литовцев. Их двадцатитысячное войско было разбито и частично утонуло подо льдом Себежского озера. В былине, правда, нет ни поляков, ни литовцев, ни сражения, нет также и озера, нет даже и города Себежа, но это для Миллера несущественно, так как он стоит на точке зрения, что исторические события в эпосе всегда искажаются (Очерки… Т. I. С. 391–401). Позднее Миллер истолковал так же эпизод встречи Ильи Муромца с Соловьем. По его мнению, Соловей – обыкновенный древнерусский разбойник. Его имя есть просто воровская кличка, данная ему за умение хорошо, по-разбойничьи свистеть. Отчество же свое былинный Соловей получил от татар. Его отчество «Рахматович», «Рахмантьевич», «Рахманов» и т. д. получилось, по Миллеру, из «вор Ахматович». Этот Ахмат в 1480 году ходил на Москву, долго стоял на реке Угре, был разбит и бежал. От него Соловей-разбойник будто бы и получил свое отчество. Исторический прототип Соловья – это упоминаемый в летописи разбойник Могута, который был пойман, приведен к Владимиру, где он, «воскрича зело и многи слезы испущая из очию», поклялся покаяться. Этот крик кающегося разбойника в былине соответствует свисту. Такова теория Всев. Миллера (Очерки… Т. III. С. 91–135). Н. И. Коробка (Чудесное дерево и вещая птица // Живая старина. 1910. III. С. 189–214) видит в птице на дереве, и в том числе в Соловье-разбойнике, символ смерти. Река, у которой находится Соловей, – это река смерти, а Соловей-разбойник уподобляется античному Харону, сидящему у перевоза и отвозящему души в Аид.

К рационалистическому толкованию Соловья как разбойника в советское время примкнул В. И. Чичеров (Былина «Илья и Соловей» рассказывает о борьбе с разбоем // Историко-литературный сборник. С. 27). На такой же точке зрения стоит А. Н. Робинсон (ИКДР. С. 151).

Былина и сказка

Число былин сказочного характера довольно велико (см., например, Глеб Володьевич, Сватовство Идолища, Соломан и Василий Окулович, Ставр Годинович, Иван гостиный сын и др.). Они здесь не рассматриваются за недостатком места. Кроме того, в былинном репертуаре обращается некоторое количество сказок в собственном смысле слова, о чем подробнее см. с. 716 и след. настоящей книги.

Бунт Ильи против Владимира

Характерно, что русская дореволюционная наука совершенно не интересовалась этим сюжетом. Нет ни одной специально посвященной ему работы. Указывалось, что народ изображает Владимира склонным к самодурству, но каков политический смысл такого изображения – этот вопрос не ставился. Всев. Миллер считал, что Илья Муромец данной былины – дикий, разнузданный казак. Это дает Миллеру основание датировать былину XVII веком (Отголоски Смутного времени в былинах // Очерки… Т. II. С. 265–355). Оба утверждения, как показывает подробный анализ, ошибочны. Миллер посвятил также небольшую заметку стрельбе Ильи по церквам. По мнению Миллера, этот поступок никак не вяжется с «заведомым благочестием Ильи». Источником этой стрельбы Миллер считает летописный рассказ об осаде Новгорода Андреем Боголюбским. Один из князей, стреляя в город, попал в икону, отчего все воины будто бы ослепли. Стрелявший назван муромцем, то есть из Мурома. Миллер считает, что этот эпизод с соответствующими изменениями был перенесен на Илью Муромца (Этнографическое обозрение. 1911. № 3–4. С. 177–179). На самом деле стрельба Ильи по церквам идейно связана со всем повествованием и с образом Ильи.

Илья Муромец и Калин-царь

Литература былины о Калине сравнительно очень незначительна. Об этой былине написано меньше, чем, например, о «Потыке». Из цикла былин о Калине наибольшим вниманием пользовалась версия, озаглавленная «Камское, или Мамаево, побоище, или О том, как перевелись витязи на Руси». Такой преимущественный интерес объясняется тем, что былина в этой версии подверглась воздействию церковно-аскетического мировоззрения и учения. Это мировоззрение выдавалось за народное. Впервые эту былину в записи Мея издал в своей «Истории русской литературы» Шевырев (1846) с целью показать, что для русского народа важна и дорога сила «духовная», а не «телесная». Христианская вера важнее воинских подвигов – вот, по Шевыреву, основной смысл былин о татарщине. Последующие ученые недалеко ушли от Шевырева. Орест Миллер ограничился пересказом всех известных ему текстов. По существу эти пересказы представляют собой окарикатуривание былины. Попутно указывается на южнославянские и романо-германские аналогии, правомерность же восточных аналогий, приводившихся Стасовым, отвергается (Илья Муромец… С. 686–722). А. Н. Веселовский посвятил былине «Как перевелись витязи» специальный очерк. Он полагает, что былина повествует о поражении русских при Калке в 1223 году. «Нездешние» враги, о которых говорится в былине, – это, по Веселовскому, «неведомые» враги, то есть татары. Песня эта – песнь покаяния. «Поражение было судом божиим над православным людом за его грехи и гордыню» (Южнорусские былины. VII. С. 278). Так, по Веселовскому, определяется смысл песен о татарщине. Теория Веселовского в основном была повторена Н. Дашкевичем, даже с той же аргументацией («нездешние» – «неведомые» враги). Наряду с этим Дашкевич приводит и свои собственные аргументы. Он сопоставил былину с летописным рассказом о битве при Калке, искусственно подчеркивая и усиливая общее сходство: так, и в былине, и в летописи битва длится долго, князья выражают самонадеянность и верят в победу и т. д. Эта вера в победу будто бы соответствует хвастовству в былине, за которым следует кара божия. Поражение русских было карой за самонадеянность и хвастовство – так в изображении Дашкевича выглядит народная мысль летописи и эпоса (К вопросу о происхождении былин // Киевские университетские известия. 1883. № 3. С. 155–183). М. Халанский в своей монографии «Великорусские былины Киевского цикла» одну главу посвятил Илье Муромцу. В ней, однако, никакой оценки или характеристики народного героя нет. Халанский останавливается только на тех песнях, которые, по его мнению, связаны с легендарно-житийной литературой. Для былины «О том, как перевелись витязи» такую связь установить не удалось. Происхождение этой былины с житийной литературой не связано. Ни в каких житиях никаких следов святого Ильи Муромца нет. Халанский приходит к правильному выводу, что в народном сознании Илья – не святой, а защитник от татар. Если же в некоторых вариантах говорится о мощах Ильи, то это, по мнению Халанского, – позднее, книжное привнесение (Великорусские былины… С. 94–105). Неоднократно писал о нашей былине Всев. Миллер. В «Экскурсах» (с. 75–77) он возводил имя Калина к имени Калуна из «Шах-наме». От этого мнения он отказался в статье «О былинном царе Калине», которая, однако, не столько касается образа царя Калина, сколько его имени. Всев. Миллер правильно выделил группы былин с Ермаком и с Самсоном, правильно также определил, что отличие версии «Отчего перевелись витязи» от былин об Илье и Калине – только в трактовку конца. Основной Всев. Миллер считает версию «Отчего перевелись витязи», что, как показывает анализ, глубоко ошибочно. Всев. Миллер повторяет мнение, что эта былина изображает битву при Калке. От «калкинского» побоища будто бы произошло имя царя Калина (Очерки… Т. II. С. 60–68). Против Всеволода Миллера выступил А. В. Марков, который пытался доказать, что событие, изображаемое в былине о «Камском побоище», есть неудачный поход новгородцев на Югру в целях покорения Югры и взимания дани. Четвертая новгородская летопись повествует об этом под 1357 годом. С обычными для его школы натяжками Марков сопоставляет летописный рассказ с былиной, стремясь доказать, что эти рассказы совпадают. Таким образом, по утверждениям Маркова, ничтожное событие новгородской истории, связанное с взиманием дани, стало предметом национального эпоса. Марков, как и другие, считает основной былину о Камском побоище (Беломорская былина о походе новгородцев в Югру в XIV веке // Юбилейный сб. в честь Всев. Миллера. М., 1900. С. 150–182). Всев. Миллер возражал Маркову, вновь подтверждая и пытаясь дополнительно доказать свою точку зрения на былину о Камском побоище как на отражение битвы при Калке. Особенное значение приписывается тому, что в летописях упоминается о гибели «храбра» (то есть витязя) Александра Поповича, что, по мнению Миллера, дает основание утверждать, что исконный, древнейший текст песни содержал рассказ о гибели богатырей (Очерки… Т. II. С. 32–59). В очерке «Былина о Батые» Всев. Миллер останавливается на былине о Василии Игнатьевиче. Миллер заметил несоответствие между запевом о турах, предвещающим гибель Киеву, и концом песни, завершающейся изгнанием татар. Из этого правильного наблюдения делается неправильный вывод, будто содержанием песни первоначально было поражение русских и что когда-то начало соответствовало концу. Когда же сознание непобедимости татар было поколеблено, трагический конец былины был заменен счастливым. Героем был сделан кабацкий пьяница, который с величайшей легкостью побивает татар. «Ожидавшаяся драма разрешилась фарсом». Былина, по мнению Миллера, создалась в чаду винных испарений и отражает низкие, кабацкие вкусы народа (Очерки… Т. I. С. 305–327). Наконец Б. М. Соколов находит, что былина о гибели богатырей – замечательный пример «идейного сживания светских воинских идеалов с идеалами церковно-религиозными» (О житийных и апокрифических мотивах в былинах // Русский филологический вестник. 1916. № 3). Мнение, будто исходным моментом для создания былин была битва при Калке и первоначальное поражение русских, перешло и в советскую науку. «Самое поражение и разгром русских нашли свое воплощение в монументальных образах окаменевших богатырей» (Скрипиль М. О. Указ. соч. С. 265).

Добрыня и Василий Казимирович

Дореволюционная наука игнорировала историческое и патриотическое содержание былины. Главным вопросом считался вопрос о времени ее возникновения. Орест Миллер основное внимание обратил на стрельбу Добрыни из тяжелого лука. Такая стрельба имеется в древнеиндийском эпосе («Гариванза», «Махабхарата», «Рамаяна»), в эпосе античном («Одиссея»), из чего Орест Миллер заключает об индоевропейской древности этого мотива (Илья Муромец… С. 503–520). А. В. Марков (Бытовые черты русских былин // Этнографическое обозрение. 1904. С. 58–59) отождествлял Василия Казимировича нашей былины с летописным новгородским воеводой Василием Казимиром, упоминаемым в летописях под 1471–1481 годами. Тот был сторонником новгородского сепаратизма и вел двурушническую политику по отношению к Москве. О нем известно, что он возил дары великому князю московскому Ивану III от Новгорода. Эти поездки с «данью» будто бы и положили, по мнению Маркова, начало былине, в которой русский герой отвозит дань Батыю. Таким образом, Иван III, при котором татарскому игу был нанесен решительный удар, в народном эпосе будто бы превратился в Батыя. Ошибочность точки зрения Маркова была ясна Всев. Миллеру. Он пишет: «Перелицовка московского великого князя в татарского царя Батыя мне представляется маловероятной». Всев. Миллер правильно определил, что основным героем былины является не Василий Казимирович, а Добрыня. Так как былина воспевает освобождение от татарского ига, Всев. Миллер полагает, что она сложилась после княжения Ивана III. Он допускает, что Владимир этой былины – Иван Грозный. Наличность новгородского имени – Василия Казимирова, по мнению Всев. Миллера, указывает на новгородский район сложения этой былины (Очерки… Т. II. С. 186–210).

Некоторые позднейшие былины об отражении татарщины

Можно предполагать, что число песен об отражении татар было больше, чем мы знаем. Сохранились только те песни, которые в идейном отношении наиболее значительны и в художественном наиболее удачны. Наряду с многими удачными и неоднократно записанными песнями имеется некоторое число менее удачных, но все же весьма интересных и показательных песен, имеющихся лишь в единичных записях. Сейчас не всегда можно решить, какие из них относятся к временам татарщины и какие создались позднее. Некоторые из таких песен представляют собой переработку или развитие отдельных эпизодов из классических песен, другие, несомненно, сами весьма древнего происхождения, но по тем или иным причинам не удержались в большом количестве, а дошли лишь в отрывках и имеются в единичных записях.

Данила Игнатьевич и его сын. Данила Игнатьевич на старости уходит в монастырь и вместо себя выставляет своего 12-летнего сына Михаила на службу Владимиру. Владимир недоволен. Враги не должны знать, что «на Руси богатыри во старости постригаются». На Киев наступает Кудреванко (Калин) с татарами или другие враги. Михаил отправляется на бой, но предварительно заезжает в монастырь к своему старому отцу. Отец призывает его не давать своему сердцу воли и быть осторожным. Михаил забывает о завете отца; он вместе с конем падает в выкопанную татарами яму и попадает в плен, но не сдается и продолжает биться. Конь без седока прибегает в монастырь. Могучий старик бросается на татар. В пылу боя он принимает сына за татарина, но сын называет себя, и боя между отцом и сыном не происходит. Владимир на пиру богато награждает Михаила. (См.: Кир. III, 39, 41; Рыбн. II, 104; Гильф. 192; Марк. 12, 76; Сок. Белоз. 6; Григ. II, 19, 46, 77, 81; III, 343, 385; Онч. 72, 96; Тих. и Милл. 21, VI, с. 61–67; Милл. 43, 44, 45, 46; Крюк. I, 36, 37.) Древнейшим мы должны признать мотив замены старика-отца молодым сыном. Этот мотив был притянут к былинам об отражении татар. Некоторые ЭПИЗОДЫ (наступление татар, герой в плену и др.) переносятся почти дословно из былин о Калине. Былина не содержит антагонизма между богатырями и Владимиром. Связь этой былины с циклом былин о Калине рассмотрена в работе В. И. Чичерова «Об этапах развития русского исторического эпоса» (Историко-литературный сборник. М., 1947. С. 3–60).

Алеша Попович и Илья Муромец. Алеша из Ростова отправляется в Киев. Не доезжая до города, он видит, что Киев осажден «неверной ордой». Алеша со своей дружиной напускается на врагов и сметает их. Он мечтает, что слава о нем дойдет до Ильи Муромца: этой славой он дорожит. В Киеве Владимир его расспрашивает, но не зовет Алешу за почестен стол. Алеша уезжает из Киева обратно в Ростов. Слава об Алеше действительно доходит до старого Ильи. Илья едет в Киев и заставляет Владимира вернуть Алешу в Киев и устроить в его честь пир. Владимир это делает и вместе с Апраксой принимает и чествует Алешу. Песня эта известна только в одной записи (Тих. и Милл. 31). Она представляет собой переделку былины «Алеша и Тугарин». Здесь тот же выезд, то же распутье и камень на нем. Но вместо того чтобы заставить Алешу совершить подвиг змееборства, певец заставляет его совершить более высокий и важный подвиг – подвиг освобождения Киева от татар. Былина явно вызвана стремлением возвысить образ Алеши.

Братья Дородовичи (Королевичи из Крякова). Михаил Дородович видит в поле шатер и входит в него. В шатре лежит тяжелораненый молодец. Молодец рассказывает о том, как порвалась тетива его лука, расшаталось копье, сломалась сабля. Михайло смотрит в подзорную трубу и видит несметное количество татар. Он бросается на татар и побивает всех до единого. Михаил возвращается к шатру и выспрашивает раненого об отце-матери, чтобы отвезти им поклон. В раненом он узнает старшего брата, Федора. Федор умирает от ран. Михаил предает его тело земле и привозит родителям поклон (Аст. II, с. 772; Гильф. 247, 252 и др.). Широкого наступления татар на Русскую землю в этой былине нет; центр тяжести ее – в узнавании братьев. Этим определяется балладный характер былины.

Алеша и Добрыня. Алеша с Добрыней ночуют в шатре. Проезжает татарин. Добрыня не будит Алешу, а выезжает против татарина один. Но татарин его одолевает и убивает. Утром Алеша видит коня Добрыни без седока. Алеша разыскивает татарина и одолевает его, а Добрыню оживляет при помощи живой и мертвой воды от пролетающего мимо ворона. Добрыня на всю жизнь обещает Алеше благодарность (Марк. 63. См. также: Крюк. I, 31; Марк. Богосл. I, 6). Такого рода песни, в которых богатыри встречают не войско, а отдельных бродящих татар, несомненно, историчны и отражают своего рода партизанскую борьбу против насильников.

Татарский полон. Песен, в которых девушка оказывается в татарском плену, чрезвычайно много, но они относятся не к области эпоса, а к области лирической песни и баллады и здесь не могут быть рассмотрены.

Микула и Вольга

Главное внимание уделялось не Микуле, а Вольге. Литература о нем указана выше (с. 743–744). Орест Миллер, рассматривая Вольгу как божество охоты, видит в Микуле не реального пахаря, а божество земледелия (Илья Муромец… С. 188 и след.). А. В. Марков видел в нем не языческое божество, а христианского святого – Николая, или Миколу (Микола-угодник и святой Николай. СПб., 1892). Всев. Миллер отказывается рассматривать фабулу, а ограничивается вопросом о месте сложения этой былины. Он считает ее новгородской (Очерки… Т. I. С. 166–186). В более поздней работе Всев. Миллер искал происхождение сюжета на Востоке. Он находит источник его в «Александрии», подвергшейся обработке в поэме Низами «Счастье Искандера». Здесь Искандер встречается с прекрасным юношей, пашущим землю. Искандер зовет его с собой, но юноша отказывается (Очерки… Т. I. С. 443 и след.). Более широко возможные литературные источники рассмотрены в статье проф. А. Мазона (Mazon A. Mikula, le prodigieux laboureur // Revue des études slaves. Т. XI. 1931. Р. 149–170). К возможности зарубежных заимствований проф. Мазон относится скептически. Былину о Микуле он сопоставляет с апокрифическими легендами «Как Христос плугом орал» и «Как Пров-царь Христа братом назвал», текст которых он публикует. В советское время образ Микулы часто также толковался неправильно. (См.: Соколов Б. М. Русский фольклор. Вып. 1. М., 1931. С. 35. Здесь Микула рассматривается как кулак.) В академическом издании «Русское народное поэтическое творчество» Микула и Вольга рассматриваются не как антагонисты, а как союзники. «Вольга Всеславьевич действует в союзе с Микулой Селяниновичем» (РНПТ. С. 202). Былина о Микуле рисует «представителя народа на службе у князя» (Там же. С. 189). «Вольга с Микулой благополучно собирают „получку“, и Вольга награждает Микулу» (Там же. С. 199). Такое утверждение искажает идейно-художественный смысл былин. Крестьянин изображен как соучастник князя в деле угнетения крестьян.

Сухман

Литература, посвященная этой былине, показывает обычную картину поисков в ложном направлении. Искали прежде всего источники и видели их либо в литературных произведениях, которым былина будто бы подражала, либо в исторических событиях, искаженно представленных в былине. Орест Миллер определил позднее происхождение этой былины по боярской вотчинно-поместной обстановке, окружающей Владимира. Владимира он сближает с Грозным, видя в нем черты самодурства (Илья Муромец… С. 617–619). М. Халанский (Великорусские былины… С. 50–57) сопоставляет былину о Сухмане с летописным рассказом о смерти Демьяна Куденевича, который один совершал чудеса храбрости в борьбе с половцами под Переяславлем, но был убит в бою и оплакан князем и народом. Халанский предполагает общий источник для обоих памятников. На самом деле этот рассказ представляет собой совершенно другой сюжет. Демьян Куденевич не кончает самоубийством и не имеет никаких причин для этого. На несостоятельность взглядов Халанского впервые указал П. В. Владимиров (Введение в историю русской литературы. Киев, 1896. С. 228–229). К мнению Халанского примкнула А. С. Якуб (К былине о Сухмане // Этнографическое обозрение. 1904. № 1. С. 43–67). Все, что не совпадает с летописным рассказом, автор считает общеэпическими местами и «позднейшими наслоениями». Эту же точку зрения поддержал П. П. Миндалев, сблизивший летописную повесть о Демьяне Куденевиче и былину о Сухмане с повестью о Меркурии Смоленском (Повесть о Меркурии Смоленском и былевой эпос. Казань, 1913. Оттиск из сб. ст., посвященного Д. А. Корсакову). С. К. Шамбинаго (Исторические переживания в старинах о Сухмане // Сб. ст., посвященный В. О. Ключевскому. М., 1909. С. 503–516) полностью отрицает теорию Халанского и Якуб. Шамбинаго возводит сибирскую редакцию (представленную одной записью) к литературному источнику, а именно к циклу повестей о Мамаевом побоище, героем которых является Дмитрий Донской. В основе же всех остальных вариантов лежит мотив опалы победителя. Шамбинаго сближает Сухмана с историческим победителем крымских татар Михаилом Воротынским, который был сожжен Грозным по подозрению в измене. С нашей точки зрения, сибирский вариант – вариант дефектный: в нем отсутствует основной конфликт – конфликт между князем и героем. Сухман этой былины нисколько не походит на Дмитрия Донского. Каким образом этот же Дмитрий Донской в других вариантах, по Шамбинаго, оказывается Михаилом Воротынским, остается неясным. Теорию Шамбинаго, утверждавшего связь былины с повестями о Мамаевом побоище, поддержал Борис Соколов (Указ. соч.), обосновав ее приведением некоторых текстуальных совпадений (разлив реки и др.). Однако эти совпадения доказывают обратное: они проникли из эпоса в литературу, а не наоборот, так как народное содержание повести требовало и народного стиля. Всев. Миллер в отчестве Сухмана «Довмонтьевич» видит следы воспоминаний о псковском князе-герое XIII века Доманте. В остальном же он примыкает к мнению тех, кто относил эту былину к эпохе Грозного (Очерки… Т. III. С. 159–173). Подробно история изучения былины о Сухмане изложена в кн.: Малышев В. И. Повесть о Сухмане. Изд. АН СССР, 1956.

Данило Ловчанин

Орест Миллер (Илья Муромец… С. 619–626, 646–648) отмечает поздний характер былины. Однако это не мешает ему видеть во Владимире данной былины солнце, только не сияющее, ласковое, а «жгучее, злобное, палящее» (с. 647). Пассивную месть Настасьи он противопоставляет активной мести Кримгильды и отдает в этом отношении предпочтение немецкому эпосу перед русским, не понимая подлинного величия женского образа былины. М. Халанский (Великорусские былины… С. 80 и след.) сопоставил нашу былину с «Повестью о приходе Батыевой рати на Рязань». В этой повести Батый требует себе жену посла рязанского князя Феодора Юрьевича. За отказ он его убивает. При известии об этом жена посла Евпраксия вместе с ребенком бросается с терема. Как мы видим, эта героическая повесть не имеет ничего общего с былиной. Повесть – литературный памятник борьбы с татарщиной, в былине же о Даниле Ловчанине татары вообще не фигурируют. Всев. Миллер (Очерки… Т. I. С. 158) сопоставляет нашу былину с библейским сказанием о царе Давиде, отсылающем на войну Урию, чтобы овладеть его женой Вирсавией. В более поздней работе Всев. Миллер поддержал и развил теорию Халанского (Там же. С. 316 и след.). Еще позднее Всев. Миллер (Очерки… Т. II. С. 27–30) возводил Мишату к тысяцкому и советнику Святополка II, Путяте Вышатичу, весьма непопулярному в среде киевской «черни». В 1113 году его двор был разграблен возмущенным народом. Не говоря уже о том, что убиение исторического Путяты народом ни с какой стороны не похоже на казнь эпического Мишаты Владимиром (которая в песне производится лишь в очень редких случаях), изучение былины как целого показывает, что она не могла сложиться в XII веке; она должна была сложиться много позднее. Борис Соколов (Исторические элементы в былине о Даниле Ловчанине // Русский филологический вестник. 1910, XVI) сближает Владимира нашей былины с Грозным. Опала на Данилу сопоставляется с опалой на бояр, хотя Данила Ловчанин и не боярин. Сюжет былины будто бы отражает женитьбу Грозного на вдове Василисе Мелентьевой, муж которой был убит опричником, а также брак с Марьей Долгорукой, казненной Грозным на другой день после брака. Образ Василисы Никуличны будто бы возник из смешения образов двух жен Грозного с придачей ей эпического отчества Никуличны. Точно так же, путем смешения, возник образ Мишаты. В нем будто бы отражен, с одной стороны, дьяк Меньшик Путята, советник Василия III и молодого Ивана IV, а с другой – Малюта Скуратов. Указывается также влияние сказки (поручение убить опасного зверя). Все остальное в былине – эпические «формулы».

Наезд литовцев

Былина эта была предметом изучения главным образом со стороны представителей так называемой исторической школы. Основным считался вопрос о том, кто тот Роман, которого народ здесь изображает. Как мы уже знаем, такая постановка вопроса была бы правомерна по отношению к историческим песням, но она неправомерна по отношению к эпосу; поэтому на данный вопрос не был и не мог быть найден убедительный ответ. Ответ в основном давался двоякий. И. Н. Жданов (Русский былевой эпос. С. 425–523) считает историческим прототипом былинного Романа князя Романа Мстиславовича (конец XII века), жизнь которого он в своем исследовании подробно излагает. Но именно этот рассказ совершенно ясно показывает, что между обстоятельствами жизни Романа Мстиславовича и содержанием былины нет буквально ничего общего, и сам Жданов эту связь не разрабатывает. Чтобы все же спасти свою концепцию, Жданов объявляет все элементы, указывающие на Москву, поздними и наносными. Точно так же он выделяет как наносные все элементы, имеющиеся в других литературных и фольклорных памятниках. Для Жданова данная былина и другие, в которых главный герой назван Романом («Князь Роман жену терял», «Князь Роман и Марья Юрьевна»), являются песнями об одном и том же лице, хотя песни эти совершенно различны по своему содержанию и смыслу. Другую точку зрения выдвинул А. В. Марков (Историческая основа былины о князе Романе и литовских королевичах // Этнографическое обозрение. 1905. Кн. XI–XII. С. 6–30). Марков считает историческим прототипом былинного Романа брянского князя Романа, воевавшего с литовцами в 1263 году. Путем каких натяжек это доказывается, показано в книге проф. А. П. Скафтымова «Поэтика и генезис былин» (Саратов, 1924. С. 22–24). Былина эта не может относиться ни к XII веку, как утверждает Жданов, ни к XIII, как утверждает Марков. Ярко выраженные в ней московские элементы – не наносные и чуждые, а исконные и характерные для этой былины.

Алеша и Елена Петровична

Литература, посвященная этой былине, очень скудна. Как мы уже видели при разборе былины об Алеше и Тугарине, буржуазные ученые исходили из предвзятой и ложной предпосылки, будто образ Алеши постепенно деградировал, снижался и что Алеша – отрицательный тип героя. Былина об Алеше и Елене Петровичне привлекалась в подтверждение теории «отрицательного» характера Алеши. В данной былине он будто бы соблазняет, обесчещивает девушку и смеется над ней, тогда как на самом деле, как видно из детального изучения былины, дело обстоит совершенно иначе. Орест Миллер пытается этой былиной иллюстрировать «непохвальный нрав» Алеши (Илья Муромец… С. 445–447). Н. Дашкевич пишет о нашей былине следующее: «В нелестной обрисовке предстает Алеша в былине о коротком знакомстве с сестрой Збродовичей, которые были опозорены признанием в том Алеши на одном пиру, когда похвастали благонравием своей сестры». Это все, что об этой былине говорил Дашкевич (К вопросу о происхождении русских былин // Киевские университетские известия. 1883). Специальный очерк посвятил нашей былине А. Н. Веселовский (Южнорусские былины. XI). Он сопоставил сюжет этой былины с сюжетом Цимбелина, и сопоставил неправильно, совершив довольно элементарную ошибку. Сказочные материалы, почти не привлеченные Веселовским, не оставляют никакого сомнения в том, что сюжеты эти различные, что между ними нет ничего общего. (См.: Андр. 882.) Для Веселовского данная былина – поздняя, новеллистическая, и облик Алеши в ней не вяжется с его героическим обликом в других былинах. «Смелый, зарывчивый, дерзкий Алеша старых песен очутился в позднейшем развитии нашего эпоса „бабьим пересмешником“, злостным наветчиком женской чести и неудачливым ловеласом. Как совершилось это вырождение – трудно сказать». Итак, данный сюжет, по мнению Веселовского, есть результат вырождения, но как, собственно, совершилось это вырождение, Веселовский сказать не может. Алеша данной былины «неудачливый ловелас». Лобода ограничился тем, что сопоставил один из мотивов этого сюжета, а именно мотив девушки, содержащейся взаперти в тереме, с аналогичным мотивом в былине о подсолнечном царстве. Он приводит несколько примеров этого мотива из западноевропейских материалов, не делая никаких выводов, а в остальном соглашается с Веселовским в оценке Алеши как ловеласа (Лобода А. М. Русские былины о сватовстве. Киев, 1905. С. 75–84). Наконец, М. Сперанский считает эту былину первоначально анонимной, впоследствии прикрепившейся к имени Алеши как «бабьего прелестника» (Былины. М., 1916. Т. I. С. 98; Русская устная словесность. М., 1917. С. 266).

Хотен Блудович

Социальная борьба, составляющая главное содержание этой былины, игнорировалась всеми исследователями, писавшими о ней. Главным вопросом считался вопрос о хронологическом и локальном приурочении былины. Орест Миллер (Илья Муромец… С. 358–369) считал ее очень древней, исконно киевской. М. Халанский, наоборот, считал ее поздней, московской. «Былина о Хотене переносит нас в среду чванного и спесивого московского боярства с его вечными пустыми спорами о местничестве» (Великорусские былины… С. 144). Еще до Халанского эту же мысль высказывал Бессонов в своих примечаниях к песням Киреевского (IV. С. 55 и след.). Единственная работа, целиком посвященная этой былине, принадлежит Всев. Миллеру. Всев. Миллер безоговорочно относит былину о Хотене к Новгороду, делая ряд ложных сближений (Хотен сравнивается с Василием Буслаевичем и т. д.). По его мнению, в основе мог лежать действительно имевший место факт, а именно какой-либо скандал в знатном доме. «Один из таких городских скандалов, в котором фигурировали представители выдающихся фамилий, почему-либо наделал много шуму и в свое время был рассказан песнью». Таков беспомощный итог работы Всев. Миллера (Очерки… Т. I. С. 220–232). А. М. Лобода, наоборот, считал, что никакая реальная действительность не лежит в основе этой былины и она вся состоит из переработок общих мест свадебной поэзии, что доказывается сопоставлением отдельных мест былины с отрывками из свадебных песен (Лобода А. М. Русские былины о сватовстве. Киев, 1905. С. 169–202).

Василий Буслаевич

Былинам о Василии Буслаевиче посвящена очень большая литература, но сам герой этой песни, Василий Буслаевич, остался неизученным. Орест Миллер никакой социальной борьбы в этой былине не видел. Он увидел в Василии Буслаевиче индивидуалиста типа немецкого Зигфрида. По его мнению, Василий Буслаевич – это «настоящая личная сила, существующая лично для себя самой и других вокруг себя собирающая на личную нужду себе» (Илья Муромец… С. 785–787). Иной точки зрения придерживался Ф. И. Буслаев. Ф. И. Буслаев, принадлежавший к мифологической школе, несмотря на это, правильно понял смысл былин о Василии Буслаевиче, в этих былинах он видел отражение борьбы партий древнего Новгорода. Ф. И. Буслаев понимал также, что Василий Буслаевич ведет борьбу против князя. Об этом говорится очень коротко, но все же важна сама мысль. Однако эта мысль не выдерживается до конца. Ошибка точки зрения Буслаева сказывается в том, что, по его мнению, такая борьба в глазах народа будто бы является преступлением. Во второй былине герой якобы искупает свои грехи раскаянием и поездкой в Иерусалим (Народная поэзия. С. 194–199). Былина обратила на себя внимание историков. С. М. Соловьев (История России. Т. III. Гл. I) определял Василия Буслаевича как ушкуйника. Отряды ушкуйников (от названия особого вида лодок – ушкуй) совершали далекие походы на север и восток с целью покорения народов, плативших дань Новгороду пушниной, составлявшей один из главнейших предметов новгородской торговли. Ушкуйники выжимали эту дань для Новгорода, но выступали и самостоятельно. Им случалось грабить и русские города. Так, ими были разграблены Ярославль и Кострома (1370–1371). Как мы видим, взгляд на Василия Буслаевича как на ушкуйника совершенно неправилен, хотя он неоднократно повторялся. Н. Костомаров в своей работе «Севернорусские народоправства» (Т. I–II. 1863) посвящает особый раздел Василию Буслаевичу, озаглавленный «Новгородский удалец по народному воззрению» (Т. II. С. 125–149). Костомаров подробно пересказывает сюжет по Кирше Данилову и попутно рисует образ анархического, вольного, свободного молодца идеализированной Костомаровым новгородской вольницы. Самое крупное, систематическое исследование этой былины принадлежит И. Н. Жданову (Русский былевой эпос. С. 193–424). Жданов дал обстоятельный пересказ сюжета с учетом вариантов. Он установил и охарактеризовал целый ряд древненовгородских исторических черт, отраженных в былине. В частности, им собраны материалы по происходившим в древнем Новгороде бунтам; в работе Жданова обстоятельно освещен вопрос о древненовгородских братчинах. Мы ожидали бы, что былина о Василии Буслаевиче будет соответственно этим данным рассмотрена как создание исторического Новгорода, а Василий Буслаевич – как борец-бунтарь. Вместо этого И. Н. Жданов утверждает, что новгородские элементы привнесены в сюжет извне. Сюжет первой песни Жданов возводит к западноевропейским легендам о Роберте-Дьяволе. Такая точка зрения не выдерживает никакой критики и была отвергнута уже современниками Жданова. Историческим субстратом второй песни, по мнению Жданова, служит ушкуйничество. Жданов предполагает, что Василий Буслаевич первоначально совершал две поездки – одну в целях разбоя и грабежа, другую в Иерусалим, в целях спасения души, и что в позднейшей традиции ЭТИ две песни слились в одну. Жданов вынужден признать, что никакого раскаяния в песне нет, но это он приписывает скоморошьей обработке этой песни. Совершенно иную «историческую» теорию выдвинул С. К. Шамбинаго. В двух больших работах (вторая, по существу, есть перепечатка первой) автор доказывает, что Василий Буслаевич, этот «упьянсливый хвастун», не кто иной, как Иван Грозный; его бой с новгородцами – это «покорение» Новгорода Грозным в 1570 году. Эта мысль доказывается детальным сопоставлением истории и песни, причем ни один из приведенных автором аргументов не может быть принят всерьез. Василий Буслаевич назван Василием будто бы по отчеству Ивана Грозного – Васильевича, «нераскаянная» смерть Василия Буслаевича приравнивается к смерти Грозного и т. д. (Песни-памфлеты XVI века. М., 1913. С. 115–216; Песни времени царя Ивана Грозного. Сергиев Посад, 1914. С. 98–252). Всев. Миллер в обстоятельной рецензии по пунктам и в целом опровергал теорию Шамбинаго (Вестник Европы. 1913. V. С. 370–380). В. А. Брим (Былина о Василии Буслаеве в исландской саге // Язык и литература. 1926. Т. I. С. 311–322) на основании очень отдаленных черт сходства ставит вопрос о том, что две песни о Василии Буслаевиче могли отразиться в исландской саге о Боси, викинге, совершавшем легендарные поездки в легендарную Биармию (Пермский край). Точка зрения В. А. Брима весьма интересна и заслуживает внимания, но приведенных данных все же слишком мало, чтобы утверждать эту связь положительно, и сам автор выставляет свою точку зрения только как возможную гипотезу. В советской науке преобладает понимание Василия Буслаевича как ушкуйника и индивидуалистического анархиста, в чем будто бы сказывается его широкая русская натура; в его образе воплощается будто бы новгородская вольница, то есть повторяется точка зрения Костомарова (см.: Робинсон А. Н. Указ. соч. С. 154). Былины о Садко и о Василии Буслаевиче считаются одновременными (РНПТ. С. 231). В лице Василия Буслаевича воспевается «бесшабашная удаль» (Там же. С. 233). Богомолов в вводной статье к изданию былин в малой серии «Библиотеки поэта» утверждает, что борьба Василия лишена смысла. В учебной литературе утверждается, что народ осуждает (частично или полностью) Василия Буслаевича за его «беспечность» и даже «разбой», за то, что он «преступает всякие обычаи» (Соколов Ю. M. Русский фольклор. М., 1938. С. 251; Кайев А. А. Русская литература. С. 128). Сочувственное отношение народа к этому ушкуйнику привносится будто бы позднее и рисуется как весьма сдержанное или противоречивое.

Дюк Степанович

Литература о «Дюке» чрезвычайно велика. Однако ни один из исследователей этой былины не заметил в ней юмора и сатиры, и вопрос об идейных и политических тенденциях ее вообще не ставился. Ставились все обычные вопросы, которые бывали по отношению к эпосу вообще, причем давались самые противоречивые и исключающие один другой ответы. Представители самых разных направлений прилагали все усилия, чтобы доказать иноземное происхождение образа Дюка и сюжета о нем. Орест Миллер (Илья Муромец… С. 587–616) считал Дюка западноевропейским герцогом, что доказывается рассмотрением его дорогих доспехов и анализом его имени (Дюк = dux). Орест Миллер считал возможным утверждать, что этот немецкий герцог является одновременно поборником народных, демократических идеалов: он посрамляет Чурилу, воплощающего в своем лице богатство. И. Н. Жданов (Былина о Дюке Степановиче и сказания о Дигенисе Акрите // Сочинения. Т. I. С. 730–738) возводит нашу былину к византийскому первоисточнику, а именно к поэме о Дигенисе. Сближение делается на том основании, что целая глава поэмы посвящена богатству Дигениса. Отсюда будто бы заимствовано описание богатств Дюка, хотя легко убедиться, что описание богатств ведется совершенно по-разному. Имя Дюка возводится не к латинскому первоисточнику, как у Миллера, а к греческому, именно к названию рода Дуков, из которого происходит Дигенис. К иному, тоже византийскому источнику возводил былину о Дюке А. Н. Веселовский (Дюк Степанович и западные параллели к песням о нем // Южнорусские былины. VI. С. 125–254). Веселовский возводит эту былину к «Посланию» пресвитера Иоанна к греческому царю Мануилу. В этом послании Иоанн в ответ на посольство Мануила описывает чудеса и богатства своей страны. (Исследование этого памятника см.: Сперанский М. Н. Сказание об индейском царстве // Известия Отделения русского языка и словесности АН СССР. Т. III. Кн. 2, 1930. С. 359–465.) Подобное сближение является такой же натяжкой, как и сближение, сделанное Ждановым. Богатство Иоанна нисколько не напоминает богатств Дюка. У Иоанна, например, огромное войско, с ним обедают и прислуживают ему 12 патриархов, 10 царей, 12 митрополитов и т. д. Индия наполнена чудесами: там есть рогатые, трехногие, четверорукие люди, великаны, люди с глазами и ртом на груди и т. д. Все это не имеет решительно ничего общего с былиной. В тех немногих случаях, когда имеется действительное совпадение (Иоанн предлагает Мануилу продать свое царство на бумагу, чтобы описать его богатство, что соответствует предложению Дюковой матушки послам Владимира), Веселовский вынужден признать, что эта деталь попала в сказание из фольклора, а не наоборот. В другой работе (Разыскания в области русского духовного стиха. III–V // Сб. Отделения русского языка и словесности Академии наук. Т. XXVIII. № 2. СПб., 1881) Веселовский сопоставляет чудесные пуговки на кафтане Дюка с целым рядом западноевропейских диковинок вроде поющих искусственных птиц и т. д. М. Халанский касался нашей былины дважды. В более ранней работе (Великорусские былины… С. 187–210) он обращает внимание на «поразительное обилие в ней чисто русских, туземных, московских бытовых черт». Эта точка зрения Халанского совершенно правильна, равно как и его утверждение, что в былине изображена Москва XVI–XVII веков. Наблюдения Халанского должны быть признаны правильными и для его времени чрезвычайно свежими и оригинальными. Однако никаких выводов из им же собранных прекрасных материалов Халанский не делает. Вопреки очевидности он повторяет точку зрения Веселовского: «Несмотря на обилие туземных, русских черт, в общем, однако, мы находим невозможным признать былину о Дюке Степановиче произведением самостоятельным русским». Аргумент: сюжет слишком необычен (то есть русские могут создавать только обычные, трафаретные сюжеты, с. 207). Вопрос о самом сюжете и его смысле вообще не ставится. В другой небольшой работе (Русский филологический вестник. 1891. № 4. С. 165–172) Халанский возводит чудесные пуговицы Дюка к сербским песням, которые, в свою очередь, отражают сербский народный костюм. Всев. Миллер (Очерки… Т. I. С. 97–142) пытается доказать галицко-волынское происхождение былины. Даются исторические справки о галицких князьях и об их отношении к Византии. Так как Галицкое княжество процветало в XII веке, былина о Дюке, по мнению Миллера, сложилась в XII веке. Первоисточник ее, однако, не русский, а византийский. Это все то же послание пресвитера Иоанна. По Всев. Миллеру, Владимир – это византийский император Мануил, Дюк – благочестивый и могущественный пресвитер и индийский король Иоанн. Имя свое он заимствовал от византийских Дукасов (которых Всев. Миллер приводит несколько), а отчество – от венгерского короля Стефана. Так как некоторое сходство с «Посланием» имеет только средняя часть былины (описание чудес и богатств индийской земли), Всев. Миллер объявляет всю первую часть былины присочиненной, а о последней части ее (соперничество с Чурилой) умалчивает совсем, как будто бы ее не существовало. В целом Всев. Миллер только развивает теорию Веселовского. Более ценной представляется для нас работа, посвященная не эпосу, но привлекающая эпос как иллюстративный материал. Это работа С. К. Шамбинаго «Древнерусское жилище по былинам» (Юбилейный сб. в честь Всев. Миллера. М., 1900. С. 129–150). Шамбинаго привлекает былину наравне с историческими документами о древнерусском жилище. Он приходит к тому же выводу, что и Халанский, а именно что здесь отражена Москва XVI–XVII веков. Хотя вопрос об идейно-художественном содержании здесь тоже не ставится, но работа Шамбинаго ценна своими материалами. Следует упомянуть еще о работе Н. И. Коробки (Чудесное дерево и вещая птица // Живая старина. 1910. III. С. 189–203), который пытается доказать, что свистящие пуговицы Дюка, подобно свисту Соловья-разбойника, имеют мифическое значение и происхождение. Уже в советское время А. И. Лященко продолжал традиции исторической школы, но выдвинул совершенно иную теорию, отменяющую все предыдущие и все же не продвигающую нас вперед в понимании былины (Былина о Дюке Степановиче // Известия Отделения русского языка и словесности АН СССР. Т. XXX. 1925. С. 45–142). По мнению Лященко, Дюк – не кто иной, как венгерский король дук Стефан IV, что Лященко пытается доказать сопоставлением ряда мелочей (Стефан IV был хвастлив и любил вино, и таким же описан Дюк; в пуговицах и петлях Дюкова кафтана Лященко видит венгерку и т. д.). В советское время А. Н. Робинсон утверждал, будто приезд в Киев богача Дюка отражает посещение Галича в 1165 году двоюродным братом византийского императора Мануила Андроником (ИКДР. С. 154). Вопрос о том, почему народ должен был воспеть такое посещение и почему песня держалась в течение столетий, не ставится. Мысль о посещении Галича Андроником как об исторической основе былины высказывалась еще В. А. Келтуялой (Курс истории русской литературы. Ч. I. Кн. 1. 2-е изд. СПб., 1913. С. 982–983). Д. С. Лихачев также относит возникновение былины о Дюке к XII–XIII векам. Она отражает богатства Галича, что доказывается, однако, не разбором былины, а исторической справкой о богатстве и значении Галича в XII–XIII веках. Идейный смысл былины состоит в том, что в «образе Дюка на первый план выступает мечта народа о богатой жизни и стремлении унизить княжескую власть» (РНПТ. Т. I. С. 285). Ошибочность такой точки зрения может быть доказана подробным разбором самой песни. Из советских ученых только А. М. Астахова отметила, что тема этой былины – «внутренние общественные отношения» и что она принадлежит «к лучшим созданиям данного былинного жанра». Однако замечание это осталось неразработанным и затеряно в комментариях к сборнику «Былины Севера» (Т. II. С. 741).

Бутман

Былина о Бутмане известна в количестве пяти записей. Все записи были сделаны на Печоре (Онч. 14, 16; Аст. 54, 56, 58; ср.: Сок. 114; см. Аст. (Т. I. С. 556)). Эти записи не дают возможности более или менее четкого и вразумительного изложения фабулы. Ясно выступает противоцарская тенденция. В двух случаях царь назван Петром. Бутман похваляется, что силой и сметкой он превосходит царя. Эти слова выражают весь смысл былины. Крестьянин считает себя сильнее и умнее царя, притом царя не сказочного, а реального. Так же как в былине о бунте Ильи против Владимира, «придворные люди, губернаторы», заменившие прежних бояр, доносят о похвальбе героя царю. Царь с гневом вызывает его к себе. Но когда Бутман к нему является, царь вынужден укротить свой гнев. Бутман напоминает ему о случае, который доказывает превосходство Бутмана над царем. В обрисовке этого случая нет полной ясности, и в этом существенный художественный недостаток былины. Бутман говорит намеками, которые, может быть, были понятны слушателю и по ходу действия должны быть понятны царю, но которые остаются непонятными современному читателю. Оказывается, что когда-то Бутман выручил царя из какой-то беды и спас ему жизнь. Беда эта произошла с царем в «Проклятой Орде» или в Турции:

Уж ты был во Орде да во поганоей, Уж кто ли тебя там повыкупил, Кто тебя оттуль повыручил? (Аст. 56)

Более ясного изложения мы не найдем ни в одном из вариантов. По-видимому, певцы в этом и не нуждаются. Данных строк совершенно достаточно, чтобы показать, что крестьянин Бутман действительно и сильнее, и умнее царя. Царь не только не решается засадить Бутмана за каменные стены, как он было собирался, но предлагает награду городами и деревнями, от которой Бутман отказывается, предпочитая этой награде свободу пить по всем кабакам. Всев. Миллер предполагал, что в лице Бутмана выведен владелец заонежских чугунных и меднолитейных заводов времен Петра I Бутенант фон Розенбуш, лично известный Петру (Очерки… Т. II. С. 385–405). Исторический Бутенант известен тем, что он получил от правительства лицензии на земли. В частности, к его заводам был приписан Кижский погост. Крестьян этого погоста принуждали выполнять работы для завода. Бутенант захватывал крестьянские земли, прибегал к кабальным формам найма и добился приписки крестьян к заводам для выполнения заводских работ. Это вело к крестьянским волнениям. В 1684 году крестьяне совершили вооруженное нападение на завод. Аналогичные события происходили в 1687 году в Фоймогубской волости. Посланные от правительства понятые и стрельцы были встречены с оружием, что привело к сыску и жестокой расправе кнутом и батогами. Крестьяне разбегались, и борьба принимала упорный, затяжной характер. (См.: Машезерский В. Волнения крестьян в Заонежье в конце XVII века // Карелия: Альманах. 1940. Кн. 5. С. 120–125.) Совершенно очевидно, что этот ненавистный народу заводчик никак не мог служить прототипом былинного народного героя, крестьянина, спасающего и посрамляющего царя. Некоторое сходство между именами Бутмана и Бутенанта не может служить объяснением сюжета. К тому же все записи сделаны не на Онеге, где находились заводы Бутенанта, а на Печоре.

Имя Бутмана встречается и в одной записи в Кижах, сделанной экспедицией Соколовых. Здесь Бутман действительно назван заводчиком, но сюжет этого отрывка (семь строк прозой) не имеет ничего общего с печорской былиной о Бутмане. Здесь рассказывается, что у Бутмана на заводе крестьяне должны были отрабатывать три дня в неделю. Приезжает Петр, узнает, что все мужики на работе у Бутмана, и наказывает его. «Петр Первый его и решил, и завод, и все». Происхождение этого рассказа мы можем себе представить только как ответ певца на вопросы членов экспедиции, не знает ли он песни про заводчика Бутмана и царя Петра. Певец тут же сочинил бесхитростную историю, весьма типичную и характерную для крестьянской психологии. Слово «заводчик» сразу же вызывает представление о мучителе людей. Царь вмешивается в дела этого мучителя и наказывает его. А. М. Астахова напрасно утверждает, что мы здесь имеем «позднейшее занесение былины в Олонецкий край». Данный текст не имеет ничего общего с былиной о Бутмане и лишний раз подтверждает, что сюжет былины о Бутмане в Онежском крае неизвестен, точнее – что данный певец этой былины не знал.

Рахта Рагнозерский

Былина о Рахте Рагнозерском в настоящее время опубликована в семи записях (Гильф. 11; Пар. и Сойм. 41, 42; Сок. 32, 194, 197, 202; Базанов В. Былина о Рахте Рагнозерском // На рубеже. 1940. № 1; см. также: Астахова А. М. Русский былинный эпос на Севере. С. 272–275 и указанную там литературу). Эти записи не дают правильного представления о характере и распространенности сюжета. Еще Гильфердинг слышал о том, что в Рагнозере имеется не былина, а предание о местном силаче Рахте. В Рагнозере побывала экспедиция Соколовых, и там были сделаны три записи. Все остальные записи падают на места, близкие к Рагнозеру. В настоящее время имеется достаточное количество архивных материалов, чтобы совершенно по-новому поставить вопрос об этой былине. Рахта (Ракка, Рахкой) изображается как пришелец, поселившийся в Рагнозере. Он прекрасный охотник и прежде всего рыболов; занимается он также лесным промыслом. О его силе сообщаются анекдотические случаи. Он везет сани без лошади, подымает дом, чтобы спрятать под него лыжи и т. д. Слава о его силе доходит до Москвы, и великий князь или Иван Грозный зовет его в Москву, чтобы он там состязался с княжескими борцами. Иногда Москве угрожает враг, который требует себе поединщика и грозит разорить Москву. Рахта побеждает всех борцов или, в других вариантах, побеждает нахвальщика. В качестве награды он требует, чтобы «на нашем было на озерушке не ловили да мелкою там рыбушки, а без нашего да дозволеньица» (Гильф. 11).

Это место понимают различно. Правильнее всего будет понимать это место так, что рагнозерцы сами хотят стать хозяевами своего озера, что оно из «царского, государского» превращается в общественное. Слово «наше» – «мы» здесь означает односельчан Рахты, рагнозерцев. Если же понимать слово «мы» как относящееся к Рахте, это означало бы, что он выхлопотал привилегию для себя лично, и тогда было бы непонятно, за что он, собственно, воспевается. Мы уже видели из наблюдений Гильфердинга, что правительство запрещало, например, вырубать леса на пашни и тем обрекало население на голод. Какие-то запрещения могли касаться и лова рыбы. Рахта в Москве добивается для рагнозерцев права собственного контроля над рыбной ловлей. Лов мелкой, недоросшей рыбы запрещается им же как хищнический.

Кроме данного сюжета, о Рахте имеется другой, менее для нас интересный. Оба сюжета обычно объединяются в одну песню. Жена Рахты изменяет ему с атаманом разбойников. Она выведывает у Рахты тайну его силы. Тайна эта состоит в том, что Рахта теряет силу при общении с женой, и только купание в Рагнозере восстанавливает его силу. Озеро, таким образом, служит источником его силы. Жена учит своего любовника одолеть Рахту до купания, когда он бессилен. Любовник так и поступает. Рахту привязывают к столбу (ситуация, напоминающая нам Потыка и Ивана Годиновича), но малолетний сын Рахты перерезает веревки и спасает отца. Рахта возвращает себе силу и убивает жену и разбойника.

Список сокращений

Андр. – Андреев Н. П. Указатель сказочных сюжетов по системе Аарне. Л., 1929.

Аст. – Астахова A. M. Былины Севера. Т. I. Мезень и Печора. АН СССР. М.; Л., 1938; Т. II. Прионежье, Пинега и Поморье. М.; Л.: Изд. АН СССР, 1951.

Аф. – Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. Т. I–III. Л., 1936–1940.

Верх. сб. – Верхоянский сборник. Якутские сказки, песни, загадки, а также русские сказки и песни, записанные в Верхоянском округе И. А. Худяковым // Записки Восточносибирского отдела Русского географического общества по этнографии. Т. I. Вып. 3. Иркутск, 1890.

Гильф. – Гильфердинг А. Ф. Онежские былины, записанные летом 1871 года. 4-е изд. Т. I–III. М.; Л.: Изд. АН СССР, 1949 и след.

Гребенск. – Путилов Б. Н. Песни гребенских казаков. Грозный, 1946.

Григ. – Григорьев А. Д. Архангельские былины и исторические песни, собранные в 1899–1901 гг. Т. I. M., 1904; Т. II. Прага, 1939; Т. III. СПб., 1910.

Гул. – Былины и песни Южной Сибири // Собрание С. И. Гуляева / Под ред. В. И. Чичерова. Новосибирск, 1952.

Дыр. – Шорский фольклор / Записи, перевод, вступ. ст. и примеч. Н. П. Дыренковой. Изд. АН СССР, 1940.

Егоров – Егоров О. П. 4 былины старой записи // Ученые записки Ростовского-на-Дону гос. пед. ин-та. Т. I. 1938. С. 138–142.

Зеленин, Вятск. – Зеленин Д. К. Великорусские сказки Вятской губернии // Записки Русского географического общества по отделению этнографии. Т. 42. Пг., 1915.

К. Д. – Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым / Ред. С. К. Шамбинаго. М., 1938.

Кир. – Песни, собранные П. В. Киреевским. Вып. I–X. М., 1860–1874. (Песни обозначаются по страницам.)

Кон. – Сказитель Ф. А. Конашков / Подгот. текстов, ввод. ст. и коммент. М. А. Линевского. Петрозаводск, 1948.

Кривоп. – Кривополенова М. Д. Былины, скоморошины, сказки / Ред., вступ. ст. и примеч. А. А. Морозова. Архангельск, 1950.

Крюк. – Былины М. С. Крюковой. Записали и комментировали Э. Бородина и Р. Липец // Летописи Гос. лит. музея. Т. I. Кн. VI. М., 1939; Т. II. Кн. VIII. М., 1941.

Леонтьев – Леонтьев Н. П. Печорский фольклор. Архангельск, 1939.

Листоп. – Листопадов А. М. Донские былины. Ростов н/Д, 1945.

Марк. – Марков А. Беломорские былины. М., 1901.

Марк. Богосл. – Материалы, собранные в Архангельской губ. летом 1901 г. А. В. Марковым, А. Л. Масловым и Б. А. Богословским // Труды музыкально-этнографической комиссии. Т. I. M., 1906; Т. II. М., 1911.

Милл. – Миллер В. Ф. Былины новой и недавней записи. М., 1908.

Озар. – Озаровская О. Э. Бабушкины старины. Пг., 1916.

Онч. – Ончуков Н. Е. Печорские былины // Записки Русского географического общества по отделению этнографии. Т. XXX. СПб., 1904.

Пар. и Сойм. – Былины Пудожского края / Подгот. текстов, ст. и примеч. Г. Н. Париловой и А. Д. Соймонова. Петрозаводск, 1941.

Путил. – Путилов Б. Н. Русская былина на Тереке / Ученые записки Грозненского гос. пед. ин-та. № 3. Филологическая серия. Вып. 3. С. 5–47. (Ссылки даются на библиографический обзор, с. 38 и след.)

Рыбн. – Песни, собранные П. Н. Рыбниковым. 2-е изд. Т. I–III. М., 1909–1910.

И. Г. Ряб. – Андр. – Былины Ивана Герасимовича Рябинина-Андреева / Подгот. текстов и примеч. А. М. Астаховой. Петрозаводск, 1948.

П. И. Ряб. – Андр. – Былины Петра Ивановича Рябинина-Андреева / Подгот. текстов, ст. и примеч. В. Базанова. Петрозаводск, 1939.

Соб. – Соболевский А. И. Великорусские народные песни. Т. I–VII. СПб., 1895–1902.

Сок. – Онежские былины. Подбор былин и научная редакция текстов Ю. М. Соколова / Подгот. текстов, примеч. и словарь В. Чичерова // Летописи Гос. лит. музея. Кн. 13. М., 1948.

Сок. Белоз. – Соколов Б., Соколов Ю. Сказки и песни Белозерского края. М., 1915.

Студ. – Студенческие записки филологического факультета Ленинградского гос. ун-та. Ленинград, 1937.

Тих. и Милл. – Тихонравов Н. С., Миллер В. Ф. Русские былины старой и новой записи. М., 1894.

Тумилевич – Тумилевич Ф. В. Песни казаков-некрасовцев. Ростов н/Д, 1947.

Ф-р Вост. Сиб. – Фольклор Восточной Сибири / Сост. А. Гуревич. Иркутск, 1938.

Ф-р Сарат. обл. – Фольклор Саратовской области. Кн. 1 / Сост. Т. М. Акимова; под ред. А. П. Скафтымова. Саратов, 1946.

Шахм. – Фольклорные записи А. А. Шахматова в Прионежье / Подгот. текстов, ст. и примеч. А. Астаховой и С. Шахматовой-Коплан. Петрозаводск, 1948.

Шейн, Мат. – Шейн П. В. Материалы для изучения быта и языка русского населения Северо-западного края. Т. I. Ч. 1. СПб., 1887.

Примечание. Тексты былин приводятся в современной орфографии, без сохранения элементов фонетической транскрипции, в некоторых случаях применяемой собирателями. Так, вместо бутто, племяньниця, уежжали, веть и т. д. пишется будто, племянница, уезжали, ведь. Равным образом местные или индивидуальные особенности произношения заменяются фонетическими нормами общерусского языка. Вместо Владимер, тотарин, колачик, жона, жанитьсе, тоби, тибя, всих, есён, ёна, ёрлаки, винно, кось, руський, ище, ишшо, ишше, още и т. д. всюду пишется: Владимир, татарин, калачик, жена, жениться, тебе, тебя, всех, ясен, она, ярлыки, видно, кость, русский, еще и т. д. От этого принципа делается отступление только в тех случаях, если бы такая замена нарушила ритм стиха; сохраняются такие обороты, как: горючми слезми, никто ей не знает, русска голова, камень самоцветныий и т. д.