Душа любовью пленена… Полное собрание стихотворений

fb2

В обширном творческом наследии классика мировой литературы Джованни Боккаччо (1313–1375) поэзия всегда находилась в тени «Декамерона», бессмертного шедевра его прозы. Между тем на протяжении всей жизни он писал любовную лирику, посвященную его возлюбленной Марии (которую он называл Фьямметтой – «огоньком»), поэмы, исследования наследия Данте. Стихотворения, лучшие из которых по мастерству вполне сопоставимы с творениями Франческо Петрарки, стали своего рода фиксацией его чувств и размышлений: от воодушевления пылкой юности до философских и нередко горьких раздумий зрелых лет.

Впервые на русском языке издается полный свод лирики поэта, включая стихи из «Декамерона», в новых переводах Александра Триандафилиди и Владимира Ослона. Также в издание включена поэма «Охота Дианы». Книга проиллюстрирована гравюрами французского художника XIX века Тони Жоанно (1803–1852).

© В. А. Ослон, перевод, примечания, 2023

© А. Н. Триандафилиди, перевод, статья, примечания, 2023

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023

Издательство Азбука®

Боккаччо-поэт

Совсем недавно в мире отмечалось семисотлетие со дня рождения Джованни Боккаччо (1313–1375), писателя-гуманиста, младшего из трех величайших литературных гениев Италии, стоявших у истоков эпохи Возрождения: он был почитателем и последователем Данте и близким другом и соратником Петрарки.

Всемирную славу Боккаччо принес «Декамерон» – произведение, грандиозное во всех отношениях, во многом заложившее основы европейской художественной прозы. Однако им творческое наследие автора отнюдь не исчерпывается – оно громадно и разносторонне. Условно его можно разделить на три направления: итальянская художественная проза, поэзия и научные исследования (трактаты, написанные преимущественно на латыни, а также работы, положившие начало дантоведению). Мастер пробовал себя во всех жанрах того времени, от лирического сонета до новеллы и романа. Все, что выходило из-под пера Боккаччо (а творил он с раннего возраста до последних дней жизни), несомненно, возвеличивало литературу Италии и ее народный язык (volgare, «вульгарный»).

В своих произведениях Боккаччо зачастую выступал как новатор и первопроходец. Пожалуй, никто из средневековых авторов не проникал столь глубоко в тайны психологии мужчины и женщины, охваченных любовными чувствами, и не облекал эти познания красочным слогом высокой словесности.

В прозе, помимо «Декамерона» (завершен в 1351 году), Боккаччо создал немало произведений на итальянском языке. Среди них обширный любовно-приключенческий роман «Филоколо» (1336–1340), пасторальная повесть и одновременно первый роман воспитания «Амето» (другое название «Комедия флорентийских нимф», 1341–1342), психологическая повесть, или малый роман, «Элегия мадонны Фьямметты» (1343–1344) и, наконец, «Ворон» – сатирическая инвектива, направленная против женщин (1354–1355).

Филологические и исторические сочинения на латыни относятся в основном к позднему периоду творчества писателя, когда он оказался во власти пессимистических настроений и внутреннего разлада; в это время труды по изучению и комментированию Данте стали для него настоящей отрадой.

В душе же Боккаччо неизменно считал себя поэтом. Итальянских стихов после него осталось больше, чем после Данте или Петрарки, он – автор пяти объемистых поэм и множества лирических стихотворений, главным образом сонетов, которые хоть и не были собраны им самим в единый свод (по примеру Петрарки), все же с достаточной полнотой отражают жизненный путь поэта, его мысли, чувства и настроения, претендуя на звание поэтического дневника. Помимо того, следует отметить ряд стихотворных вставок в крупных прозаических формах: главы в терцинах в «Амето» и баллаты (канцоны на музыку) в конце каждого дня «Декамерона»; добавим к этому латинский цикл «Буколическая песнь» и стихотворные изложения всех трех частей «Божественной комедии» Данте.

В представленном сборнике русский читатель впервые имеет возможность ознакомиться с полным сводом лирики, созданной Боккаччо в течение всей жизни; приведена здесь и юношеская его поэма «Охота Дианы». Но не был ли Боккаччо-поэт эпигоном Петрарки, перед которым благоговел? Не являются ли его стихи досужими опытами маститого прозаика? Нет, даже первое знакомство с лирикой Боккаччо, или по-итальянски rime (дословно – «рифмы»), говорит о ее самостоятельности и художественной полноценности.

Чтобы легче понять среду, в которой жил и творил поэт, необходимо рассмотреть обстоятельства его жизни, особенно ранние годы, проведенные в Неаполе. Сразу оговоримся, однако, что в биографии Боккаччо много белых пятен и спорных моментов, а особое внимание, разумеется, будет уделено стихотворному наследию автора.

* * *

Джованни, внебрачный сын флорентийского купца и француженки, родился предположительно в Париже, 16 июня 1313 года. Имя его матери неизвестно, однако по ряду признаков можно полагать, что она происходила из знатного (по легенде, даже королевского) рода. Вероятно, в этом секрет врожденного аристократизма Боккаччо. Отец, Боккаччино ди Келлино, выходец из крестьян, принадлежал к купеческому сословию и был родом из Чертальдо, местечка неподалеку от Флоренции. По своим коммерческим делам, весьма успешным, он подолгу бывал в Париже, где, между прочим, стал свидетелем знаменитого суда над тамплиерами. После рождения сына он забрал его с собой во Флоренцию, торговый и деловой центр Италии. Мальчик рос в семье отца, который был богат, отличался добрым нравом и не делал различий между ним и своими законными детьми, а вот с мачехой, видно, у Джованни отношения не сложились, потому он был рад покинуть отчий дом еще в юные годы.

Как всякий отпрыск почтенного купеческого семейства, Боккаччо[1] должен был пойти по стопам отца, заняться банковским делом и приумножать родовые капиталы. Уже шести лет (или, по другим сведениям, десяти) отец отдал его местному купцу для обучения торговому делу, а пятнадцатилетним отправил сына в Неаполь, где завоевывал себе звание поставщика королевского двора. Предприимчивый Боккаччино хотел, чтобы сын со временем стал его постоянным торговым представителем в Неаполе, укрепил нужные связи и развивал семейное дело. Джованни же, от природы отличавшийся острым, прозорливым умом, не проявлял ни малейшей склонности к коммерции, зато пристрастился к поэтическим занятиям. Стихи он начал сочинять, едва изучив буквы, как впоследствии сам напишет в трактате «Генеалогия языческих богов» (XV, 10). Юноша внешне покорствовал отцу, от которого всецело зависел материально; и когда тот позволил ему отойти от ненавистной коммерции с условием обучаться юриспруденции, Джованни снова не воспротивился, однако и здесь отцовских ожиданий не оправдал. Следствием его увлечения поэзией явился огромный интерес к древнеримской классике. Рано освоив латынь, международный язык ученых того времени, Боккаччо совершенствовался в ней уже в Неаполе, обучаясь у знатных наставников, придворных короля Роберта Анжуйского. Здесь он получил базовые знания по риторике, астрологии, астрономии, истории, географии, а также доступ в святая святых – королевскую библиотеку, хранитель которой был одним из его наставников, щедро оплачиваемых Боккаччино. Здесь, на могиле великого Вергилия, молодой Боккаччо принес клятву верности поэзии. Одержимый неутолимой жаждой знаний, он ревностно изучал манускрипты, конспектировал и даже переписывал различные сочинения, итальянские и латинские, формируя тем самым свой кругозор. Эти записи, именуемые в Италии zibaldone, могут дать представление о необъятной широте его интересов.

В круг чтения юноши, помимо любимого Овидия, входили латинские эпиграммы, Вергилий, Гораций, Квинтилиан, Сенека, Стаций, Боэций, а также многие средневековые латинские авторы, старофранцузские романисты, провансальские и итальянские трубадуры, поэты «нового сладостного стиля». Намного раньше самого Петрарки он стал почитателем Данте, произведения которого уже тогда пользовались заслуженным уважением в Неаполе. Данте он был обязан многим; в свою очередь, мировое дантоведение обязано Боккаччо еще больше. Именно он первым провозгласил Данте величайшим поэтом Италии. Но это будет потом. Пока же привольная жизнь в богатом торговом городе, загородные прогулки, морские путешествия, поездки на курорт (знаменитые со времен римских императоров Ба́йи), забавы, любовные диспуты, дружеская атмосфера светского общества, куда был вхож молодой поэт, умевший нравиться дамам, – все это влияло на его восприимчивый ум и отличавшийся легкостью характер и давало множество поводов для его поэтического вдохновения.

Необходимо сказать пару слов о тогдашнем высокопоставленном патроне Боккаччо, короле Неаполя Роберте. Сын короля Карла II из Анжуйской династии (Сицилийский дом), он вступил на престол в 1309 году и руководил партией гвельфов, к которой, как известно, принадлежали Данте и отец Петрарки. За заслуги перед Святым престолом Роберту понтификом был пожалован сан сенатора Рима. К тому же правитель Неаполя отличался высокой образованностью, любовью к искусствам, особенно к изящной словесности, за что получил прозвище Мудрый. Король привлекал ко двору многих ученых и поэтов, под его покровительством существовал кружок аристократической молодежи, проводившей время в веселых забавах на лоне природы, поэтических упражнениях и соревнованиях в любовной риторике. Молодой Боккаччо скоро стал в нем, что называется, душой компании. Его изящные манеры, искрометный ум, ученость не по летам и литературный талант полностью соответствовали куртуазному идеалу и привлекали всеобщее внимание. Неудивительно, что первые стихотворные опыты будущего гения итальянской литературы проникнуты духом беззаботности, полным ощущением dolce vita.

Первым опытом Боккаччо в области поэзии на родном языке следует признать небольшую поэму «Охота Дианы» (ок. 1334), написанную в терцинах – форме, примененной им впервые после Данте. По сути, это просто лирическая зарисовка. Разделенная на восемнадцать коротких песней, поэма практически бессюжетна: в ней дано описание охоты аристократок под предводительством богини Дианы, неведомо как объявившейся в окрестностях Неаполя. В первой песни мы видим дам, призванных незримым глашатаем Дианы, они разделяются на четыре группы и охотятся в четырех направлениях, по частям света. Ровно в середине поэмы (песнь девятая) вступает в лес вторая группа охотниц. Таким образом, композиция двухчастная, диптих с симметричным построением. Особенное внимание автор уделяет перечислениям, излюбленному приему античных поэтов и провансальских трубадуров. Все дамы из первой группы – тридцать одна! – перечислены поименно, равно как и входящие во вторую группу. Такая точность неслучайна. Здесь не только желание автора лишний раз заслужить признательность светского общества, но и следование литературным традициям: античной, идущей от знаменитого гомеровского списка кораблей, и средневековой, характерной для сирвенты, специального жанра, разработанного трубадурами. Исследователи установили, что ни одна из дам не вымышлена Боккаччо, это реальные представительницы знатных семейств, о которых имеются исторические сведения, хотя и скудные. Написание имен во всех сохранившихся списках поэмы (их шесть) различается. (Заметим кстати, что любовь к перечислениям распространилась и на стихотворения Боккаччо, из-за чего они приобретают подчас комический оттенок, как, например, в сонетах LXIII, LXXXVI, LXXXVIII.) Последнюю даму, призванную на охоту, поэт не называет по имени, объясняя это тем, что «в ее честь подобает хвала более высокая, чем та, что он способен ей воздать» (Охота Дианы, I, 53–55), поскольку она «дама, чтимая Амором / За добродетели превыше всех» (I, 46–47)[2]. В дальнейших песнях поэмы не без красочных подробностей повествуется о различных случаях на охоте, а в финале добыча, которую дамы отказываются посвятить Юпитеру и Диане, превращается в живых юношей благодаря вмешательству богини Венеры. Автор пожелал придать своей истории форму превращений в духе Овидия. Ее главная идея, как считают ученые, – противостояние чувственной любви холодному целомудрию. Кровавое истребление различных животных завершается триумфом земной любви.

Факт отсутствия в «Охоте» донны Фьямметты, Прекрасной Дамы Боккаччо, указывает на то, что это самое раннее его произведение. Встреча с прекрасной неаполитанкой Марией д’Аквино состоялась в Страстную субботу, 11 апреля 1336 года в церкви Сан-Лоренцо. Подобно героям своих будущих произведений, поэт влюбился в нее с первого взгляда, несмотря на существенную разницу в социальном положении (по легенде, инициированной, впрочем, самим Боккаччо, Мария была внебрачной дочерью Роберта). Замужняя женщина поначалу не отвечала взаимностью, и лишь потом их отношения переросли в бурный роман, длившийся недолго, но оставивший в душе Боккаччо след на всю жизнь. Знатная светская дама быстро охладела к купеческому сыну, а тот сделал ее своей музой, увековечив под звучным прозвищем Фьямметта, что в переводе с итальянского означает «огонек». Некоторые исследователи сомневаются в самом существовании Фьямметты, считая ее вымышленным персонажем, собирательным образом, порождением литературной традиции. Как бы то ни было, в европейской культуре она с полным правом занимает почетное место рядом с Беатриче и Лаурой. Чувства, охватившие автора при первой встрече, описаны в прологе к «Филоколо»:

Случилось, что в один из дней… 〈…〉…я, составивший это сочинение, находился в одном величественном и красивом партенопейском храме, названном в честь того, кто ради своего обожествления претерпел жертвенную муку на решетке[3]; там под пение, полное гармонии, слушал я молебен, исполняемый в такой день священниками… 〈…〉 Явилась тогда глазам моим чудесная красота упомянутой девушки, пришедшей в это место послушать то же, что и я внимательно слушал; и едва я увидел ее, сердце мое так сильно заколотилось, что это биение как бы отвечало чрезмерному содроганию моего тела; и, сам не зная почему и еще не чувствуя того, что, как оно уже воображало себе, должно произойти с ним в будущем благодаря новому видению, я начал говорить: «Ах, что же это?» – и сильно сомневался, не очередная ли докука выпала мне[4].

Едва ли о юношеской любви можно высказаться витиеватей, чем это сделал в романе молодой Боккаччо. Согласно повествованию, Фьямметта без особых предисловий попросила оробевшего влюбленного облечь в стихи старинную историю любви принца Флуара к прекрасной Бланшефлор, что и стало сюжетной основой прозаического «Филоколо», создававшегося в Неаполе и, возможно, впоследствии во Флоренции на протяжении многих лет. Трудно сказать, сколько Боккаччо написал в те жаркие дни своей молодости вдохновенных сонетов в честь мадонны Фьямметты. По сохранившимся образцам можно судить, сколь глубоко она затронула его сердце. В немногих чертах воссоздан образ, подобный тому, которому поклонялись в стихах трубадуры, а после них Данте и Петрарка. Фьямметта не только обладает совершенной телесной красотой, она наделена эталонной добродетелью и чистотой, главенствует во всем, в том числе в изящных искусствах, а прежде всего – в душе влюбленного в нее поэта. Но поэтический мир Боккаччо не лишен противоречий, допущенных автором сознательно, с опорой на предшествующую традицию: его Прекрасная Дама не только ангел во плоти и средоточие добродетелей – она и «безжалостная врагиня», роковая сирена, губящая доверчивых своим пением и красотой.

Светская дама должна была уметь как минимум играть на лютне, желательно – обладать приятным голосом. В целом ряде ранних сонетов мы находим изысканные восхваления певческих талантов Фьямметты, голос которой назван ангельским. Боккаччо одним из первых в мировой поэзии сравнивает возлюбленную с ангелом. Ангелы, как известно, существа бесполые, но он воспроизводит это слово в женском роде, angiolella, даже использует уменьшительную форму angioletta, избегая каких-либо религиозных коннотаций. Наряду с ангелом Фьямметта названа нимфой, богиней. Поэт удачно играет на мифологических ассоциациях, возникающих у просвещенного читателя или слушателя. Голос прекрасной певицы звучит краше, чем пение Орфея, некогда очаровывавшего живую и неживую природу, и Ариона, приманившего дельфина, что спас его от морских разбойников; он краше музыки фиванского царя Амфиона, который игрой на кифаре мог передвигать камни. Чары, ангельская сущность Фьямметты и ее голоса для Боккаччо заключаются прежде всего в той силе, с какой дама воздействует на влюбленного, то есть на него самого (III, 13–14: «Так зачарован, на нее смотря, / Что сам скалою обратиться смог»). Наконец, Фьямметта – неаполитанская сирена, своим голосом заставляющая слушателей забыть обо всем на свете, потому автор сонетов не упускает случая сравнить ее с мифической сиреной Партенопой, в честь которой, согласно местному античному преданию, город, основанный на месте ее могилы, стал называться Партенопеей (сонеты XXXVI и XLVIII). Нам этот город известен как Неаполь, и Боккаччо провел там самые счастливые годы своей жизни. Из преданий мы знаем, что сирены были коварны и относились к разряду не положительных, а скорее демонических персонажей, поэтому любопытна цепочка образов: Прекрасная Дама – ангел – сирена. Боккаччо как будто хочет сказать, что между святым и грешным, благостным и роковым – весьма зыбкая грань. Точно так же скрытое упоение любовным чувством неизбежно приводит лирического героя к душевным и даже физическим страданиям.

В 1335 году (двадцатидвухлетним) поэт приступил к своему первому крупному произведению, роману в стихах «Филострато» (более 5000 строк), который завершил в феноменально короткий срок – менее двух лет. Название образовано от сочетания двух слов, греческого filos и латинского stratus, что должно было означать «поверженный или страждущий от любви». В основе романа лежат личные обстоятельства, о чем заявлено в прологе, написанном в форме послания к Фьямметте, названной здесь Филоменой. Филострато – сам Боккаччо, томящийся в Неаполе, когда его покинула дама, внезапно уехав в Санта-Кроче-дель-Саннио. Молодой поэт страдает от любви, а в большей степени (о чем впрямую не говорит, но дает понять) – от ревнивых подозрений. Чтобы передать свое душевное состояние и облегчить боль, он обратился к творчеству и стал «с тщательностью перебирать в уме различные древние истории», остановившись в конце концов на юном Троиле, сыне царя Приама. Трагическая любовь благородного юноши к даме, которая ответила ему взаимностью, но быстро оставила ради любви к Диомеду, в качестве сюжета как нельзя лучше подходила Боккаччо, который вознамерился «свои страданья передать / Чрез боль чужую; пусть же гнет сердечный / Внимающих заставит сострадать»[5] (I, 5, 4–6). «Филострато» наполнен личными мотивами (ревность, страдания от разлуки с возлюбленной и как итог – разочарование в женщинах) и проникнут глубоким лиризмом, что заставило некоторых исследователей видеть в нем лирическую поэму. Многие октавы перекликаются с созданной в те годы лирикой. Подлинно лирическими являются отдельные пассажи, такие как гимн Венере и любовные послания героев друг другу. Троилу присущи пылкость и склонность к самопожертвованию, Крисеида отличается лукавством и кокетством, знает себе цену и в любых обстоятельствах способна вести ловкую игру ради собственной выгоды. Повествование «Филострато» цельное, до мелочей продуманное; протагонист, троянский царевич Троил, выступает как alter ego автора, а в его вероломной даме легко узнается Фьямметта.

Следующим крупным стихотворным произведением Боккаччо явилась поэма «Тезеида» (более 9000 строк). Она выстроена на материале рыцарских романов «античной ветви», то есть тех, что ориентированы на древнегреческие и древнеримские источники – литературные, исторические и мифологические. Здесь Боккаччо предпочитает строить сюжетную линию самостоятельно. Подобно Троянской войне в «Филострато», история покорения Тезеем амазонок служит лишь фоном, на котором разворачивается личная драма героев, соперничество двух юных братьев, Палемона и Арчиты, страстно влюбленных в сестру пленной царицы Ипполиты. Арчита, в котором видят самого Боккаччо, завоевывает на поединке с братом красавицу Эмилию (она же Фьямметта), но в момент своего триумфа из-за вмешательства богини Венеры внезапно гибнет, упав с коня. Перед смертью он трогательно завещает даму брату-сопернику. «Тезеиду» с полным правом можно назвать рыцарским романом, выгодно отличающимся от многочисленных предшественников глубокой прорисовкой и психологической убедительностью персонажей, несмотря на основной недостаток этой вещи – излишнюю затянутость.

Неаполитанский период жизни и творчества Боккаччо завершился, как полагают исследователи, в 1340 году. Он вернулся во Флоренцию (еще был жив его отец) и включился в общественную жизнь города. Из письма к неаполитанскому другу Никколо Аччиоли, датированного 1341 годом, известно, сколь тяжело Боккаччо переживал окончательное расставание с Фьямметтой, как сильно угнетало его чувство одиночества, покинутости и острая ностальгия по прежней беззаботной жизни в Неаполе. Не стоит сомневаться в искренности этого признания, учитывая, насколько ранима была душа поэта, отличавшегося чрезмерной впечатлительностью и склонного к меланхолии. Утешением ему служили, разумеется, интенсивные литературные занятия.

Первый флорентийский период творчества, наиболее яркий и интенсивный, завершился «Декамероном», который создавался на рубеже сороковых и пятидесятых годов XIV века. Здесь мы не будем рассматривать ни это, ни иные зрелые творения мастера, такие как написанный прозиметром (смесью прозы и стихов) «Амето» и прозаическую «Элегию мадонны Фьямметты», с которыми русский читатель имел возможность ознакомиться по прежним переводам и изданиям. Остановимся на поэзии. В эти годы Боккаччо, надо полагать, отошел от любовной лирики. Доселе игривый тон его сонетов не соответствовал новым реалиям и настроениям, а бесконечно жаловаться на судьбу покинутого любовника он, по-видимому, не хотел. Сороковые годы отмечены созданием двух крупных поэм, ставших выдающимся достижением Боккаччо в области поэзии и повлиявших на литературу последующих столетий, а в свое время даже и на Петрарку, дружеские отношения с которым завязались у Боккаччо в 1350 году. В 1342–1343 годах было создано «Любовное видение», в терцинах, в пятидесяти песнях. Эта поэма – дань преклонения Боккаччо перед творцом «Божественной комедии», по замыслу и форме она дантовская. В сопровождении безымянной женщины-проводника автор, достигший «середины жизни земной», странствует по некоей пустынной местности. Он оказывается в чудесном замке в надежде найти там прекрасную Фьямметту, проходит длинную анфиладу комнат, где созерцает картины, прославляющие мудрость и нежные чувства. Перед автором-зрителем раскрывается монументальное полотно «Триумф Амора», представляющее собой последовательную череду историй – примеров сладостной любви из сказаний античного мира. Надо сказать, что «Видение» позже вдохновило Петрарку на «Триумф Любви», первый из серии его «Триумфов», также написанных в терцинах. Поэма заканчивается несколько внезапно и на печальной ноте: Боккаччо наконец встречает свою Фьямметту, но, пробудившись ото сна, утрачивает ее вновь, уже, по-видимому, навсегда. Помимо дантовской формы, «Видение» – это еще и громадный акростих: из первых букв каждой терцины складываются три любовных сонета, помещенных автором перед началом повествования.

Завершают череду любовных поэм «Фьезоланские нимфы», наиболее совершенное стихотворное произведение Боккаччо, жанр которого можно было бы определить как «драматическая идиллия». Поэма построена как местное предание, выдуманное Боккаччо, но в духе Овидия. Герои, трогательные юноша и девушка, после первой встречи быстро переходят к чувственной плотской любви, но трагически гибнут, дав свои имена тосканским речкам. Действие, достаточно динамичное, разворачивается не в условной древней Трое или Афинах, как в предшествующих романах, а в окрестностях городка Фьезоле, неподалеку от Флоренции, на лоне природы, хорошо знакомой автору. В основе сюжета – любовь юного пастуха Африко к нимфе Мензоле, с детства посвященной служению богине Диане. Устав богини чрезмерно жесток: он карает нимф-охотниц, преступивших обет девственности, смертью. Боккаччо здесь не чужд и определенного реализма: беременность Мензолы служит роковой уликой ее преступления в глазах нимф, а сам устав богини гротескно напоминает строгость монашеских орденов Средневековья[6].

Из скромного по объему лирического наследия Боккаччо сороковых годов отметим три тенцоны с его участием. Этот коллективный род поэзии возник у провансальских трубадуров и доведен ими до блеска. Суть тенцоны заключается в полемике между двумя или несколькими лицами, обращающими друг к другу стихотворения на определенную тему, как правило, на одних и тех же рифмах, по принципу «вопрос – ответ». Трубадуры, склонные к технической сложности, выдумывали изысканные строфы канцон, структуру которых ответчику надлежало повторить во всех деталях, строго выдерживая порядок рифмовки и сквозную рифму. Тенцона в форме сонета пришла в Италию еще на заре ее литературы, в первой половине XIII века. Первым известным образцом тенцоны на итальянском языке явилось прение о природе любви, инициированное Якопо Мостаччи, сокольничим Фридриха Второго, короля Сицилии. На его сонет откликнулись знаменитые поэты того времени: Пьер делле Винье и Якопо да Лентини, который считается изобретателем сонета. В форме тенцоны проходили прения о достоинствах поэтической речи между крупными итальянскими лириками Средневековья Гвидо Гвиницелли и Бонаджунтой Луккским во второй половине XIII века. Не обошел вниманием этот род поэтического состязания и сам Данте Алигьери: до нас дошли два поэтических прения с его участием, в том числе знаменитая перебранка с братом его жены Форезе Донати, образец низкого стиля в творчестве великого флорентинца.

Во Флоренции Боккаччо быстро достиг высокого общественного статуса, слава о его научных занятиях распространилась по городам Италии, потому неудивительно, что нашлись те, кто хотел прославиться за его счет. Таков был Риччо-брадобрей, пославший нашему автору сонет, написанный псевдоученым, заумным слогом. Эти стихи, где под маской учености выступает невежество, можно отнести и к ранним образцам поэзии абсурда, которая будет процветать во Флоренции век спустя в творчестве другого брадобрея, по прозвищу Буркьелло (1404–1449), мастера «хвостатого» сонета. Риччо задает именитому адресату бессмысленный вопрос: «Как можно любить больше, чем не знать, и знать больше, чем не любить?» Якобы так выразился сам мэтр. Боккаччо дал вескую отповедь Риччо, использовав его же рифмы и тот же «темный» комический стиль, характерный для «хвостатого» сонета. Их диалог чем-то напоминает старинный бурсацкий анекдот:

– Батюшка, если Господь всемогущ, то чем он козырного туза побьет?

– Станет ли он с тобой, дурнем, в карты играть!

Вторая тенцона включала в себя пять участников и создавалась в совершенно иных условиях, нежели комическая сонетная дуэль между Боккаччо и брадобреем. 1348 год стал роковым для Италии «годом черной смерти». Разразившаяся эпидемия чумы, впоследствии ярко описанная во вступлении к «Декамерону», бушевала во Флоренции, заставляя многих искать убежища подальше от города. Именно тогда в городе Форли Франческо ди Мелетто деи Росси, нотариус местного синьора Франческо дельи Орделаффи, инициировал тенцону, в которой задавался вопросом о сакральных причинах земных потрясений и катастроф. Среди его «ответчиков» были Петрарка и Боккаччо, волей случая вместе оказавшиеся в Форли в это время, а также совсем неизвестные нам поэты Антонио Феррарский и Ланчилотто Ангвиссола. Каждый из них изложил свой взгляд, но все сошлись во мнении, что несчастия земные предначертаны свыше. Ответ Боккаччо превосходит прочие ясностью изложения мысли и приобретает морализаторский оттенок: грешные люди сами виноваты в том, что их постигло, все катаклизмы им посылает небо в качестве наказания. Пример Адама и мятежных иудеев, роптавших на Моисея в пустыне, превосходно иллюстрирует высказанную мысль. Примечательно то, что для решения таких серьезных вопросов Франческо ди Мелетто деи Росси выбрал форму «хвостатого» сонета, характерную для комической поэзии. И в наши дни, спустя без малого семьсот лет, в разгар пандемии, впервые переводя эти строки на русский язык, невольно пришлось задуматься о вечной актуальности великой поэзии, стоящей над временем и пространством.

Инициатором третьей тенцоны явился сам Боккаччо, выбравший вопрос на личную тему: кого предпочтительней любить, наивных дев или опытных вдов? С сонетом «Двух дам Амор нередко представляет…» он обратился не к ученым собратьям по перу, а к своему флорентийскому другу, выходцу из народа, Антонио Пуччи. Выдающийся поэт своего времени, теперь основательно забытый, Пуччи дал ответ в пользу вдов. Мы знаем, что последним любовным увлечением стареющего Боккаччо была флорентийская вдова, имя которой он не пожелал сохранить для потомков, на что имелись веские причины. Ей посвящен ряд сонетов, в том числе LXXXII, написанный в «ученом» стиле. Изысканный комплимент даме предваряется целой серией мифологических аллюзий, разгадать которые могли бы лишь искушенные в поэзии эрудиты. Но жизнь диктовала свои законы. Вдова жестоко высмеяла поэта, задев за живое и оскорбив его настолько, что свою обиду он выплеснул в хлестком памфлете «Ворон», направленном против женщин. Суть оскорбления неизвестна, но, видимо, оно было предано огласке, потому что, обращаясь к Амору, поэт признается: «В посмешище я превращен тобой / И в притчу во языцех» (LXXXIII, 12–13). Следствием этих переживаний послужило полное отвержение любви в знаменитом сонете LXXXIX.

Раннюю любовную от поздней гражданской и философской лирики отделяют десять баллат (танцевальных песен), сочиненных Боккаччо специально для «Декамерона» во время работы над книгой. Знаменитый «Декамерон» – это не просто сборник новелл, каких в Италии после Боккаччо было множество, а продуманная до мелочей цельная книга, связанная композиционным единством частей. По авторскому замыслу итог каждому из десяти «Дней» подводит заключение, возвращающее нас к рамочному повествованию пролога. Кому-то из дам и молодых людей, укрывшихся от чумы на загородной вилле и рассказывающих друг другу истории, король или королева дня велит исполнить любовную песню. У автора еще были живы гревшие его душу воспоминания об обычаях неаполитанской золотой молодежи в беззаботную пору его молодости. Навык писать стихи от имени женщин здесь пришелся как нельзя кстати. Сами баллаты отличаются необычайным изяществом, в них очевидны и твердая рука мастера, и яркость красок поэзии раннего Ренессанса.

Ко второму флорентийскому периоду литературоведы относят произведения, написанные после «Декамерона», в 1350-е и начале 1360-х годов, во Флоренции и в Чертальдо, родовом поместье. Большей частью это латинские сочинения.

В период упадка душевных сил, сопровождавшегося приступами меланхолии и мизантропии, страдающий телесными недугами Боккаччо бросил в огонь свои юношеские стихи. Формально это решение было обосновано нежеланием соперничать с Петраркой, о чем он сообщал в письме к своему лавроносному другу в 1363 году. Рукописи, как известно, не горят, к тому же Боккаччо не мог не знать, что в Неаполе его стихи ходят во многих списках и уничтожить их полностью крайне затруднительно. Тем не менее он предпринял этот отчаянный шаг, и в результате мы имеем проблемы с датировкой большинства произведений, в некоторых текстах наличествуют разночтения, отсутствуют строки и целые строфы, несколько стихотворений сохранились лишь фрагментарно.

В ряде поздних стихотворений, уже не предававшихся огню, поэт обращается к порокам людей, обрушивая стрелы негодования прежде всего на алчность, ставшую, по его мнению, причиной упадка общественных нравов. Он призывает Закон (иносказательно – меч справедливости, «царицы мира») выправить порядки (XCII) и сетует на человеческую слабость: «Сегодня золото – кумир толпы, / Что о наживе думать лишь способна» (XCVI, 1–2). Получается, что социальные беды, как и природные катастрофы, рассмотренные во второй тенцоне (пожары, наводнения, эпидемии), происходят всецело по вине людей, грешных от самого рождения. Исправить положение может только Всевышний, и наступит час, когда из немого свидетеля преступлений Он станет грозным карающим судией (XCIV, 14). Флорентийские нувориши, называемые в народе «жирные» (popolo grasso), сколотили себе огромные состояния путем ростовщичества и различных неблаговидных махинаций. Богатство ценится куда больше, чем аристократизм и неразрывно связанное с ним (в представлении нашего автора, конечно) благородство души, потому что в золоте – реальная сила. Боккаччо, выходец из купеческой семьи, прекрасно понимал власть денег над своими современниками и одновременно мерзость погони за наживой. Наряду с жадностью опасен, по его мнению, и другой порок – чревоугодие. Может ли процветать поэзия там, где властвуют жажда насыщения желудка и стремление к роскоши любой ценой, где «баран пролез в верхи»? Слепота души прямо пропорциональна неутолимости людской утробы. Как некогда, после золотого века Сатурна, от смертных на небо ушла богиня справедливости Астрея, так и в дни Боккаччо щедрость и благочестие стали добровольными изгнанниками, не прижившимися на белом свете. Без щедрости меценатов чистая поэзия существовать не может, а без благочестия в душах невозможны благородные порывы и поступки, как намекает поэт в сонете XCIV. Отсюда в его творчестве возникает, как бы мельком, трагический образ поэта, не понятого временем и обществом, восстающего против тех, кто «променял учения благие / На суетность богатств и скопидомство» (XCV).

На общий минорный тон лирики Боккаччо последних лет повлияли еще два существенных обстоятельства. Первое заключается в глубоком разочаровании, постигшем его в результате неуспеха гуманистического предприятия – публичных лекций о Данте. Еще были живы во Флоренции гонители великого поэта-изгнанника, по крайней мере их ближайшие потомки, потому, сколь ни благородным было начинание Боккаччо, он встретил в итоге лишь отпор от сильных мира сего, то есть от городского магистрата, и неблагодарность простого народа. Один из недоброжелателей возбудил в душе поэта такую же бурю негодования, как и флорентийская вдова, в свое время отвергшая его ухаживания. Боккаччо прибегает к несвойственным ему прежде резким, даже грубым выражениям в адрес соотечественников с их узкими мещанскими понятиями. Так появляются «злобная чернь» и «коснеющий в скверне низкопробный плебс», из-за которых у поэта «повисли руки» и «пыл былых порывов угасает» (CXXII). Разве такие люди способны воспринимать поэзию Данте? Флоренция все еще остается неблагодарной мачехой, а не матерью своего великого сына, Данте Алигьери. Что же касается Джованни Боккаччо, то его, уроженца Парижа (если это так), проведшего лучшие годы в Неаполе, непрестанно тоскующего по этому городу, с флорентийским плебсом действительно мало что роднит.

Вторым обстоятельством послужило полученное из Неаполя известие о смерти мадонны Фьямметты. С этого момента лирика Боккаччо становится реквиемом по былой любви, с жалобами на нынешнее безрадостное существование. В прежних его крупных произведениях, таких как «Филострато» и «Тезеида», погибали мужчины, тогда как дамы оставались жить и благоденствовать на земле, не сильно тяготясь разлукой. В жизни Боккаччо все сложилось иначе: он пережил свою возлюбленную, как в свое время его кумиры – Данте и Петрарка. Основным творческим ориентиром в лирике теперь для него становятся, естественно, сонеты и канцоны Петрарки «На смерть мадонны Лауры» и «Новая жизнь» Данте. Но Боккаччо даже в эту трудную пору сохранил авторскую индивидуальность, свой задушевный стиль. Погас путеводный «огонек», светивший ему во мраке жизни, и не осталось цели на жизненном пути. Все помыслы поэта отныне устремлены на небеса, где пребывает его Фьямметта. Некогда земной ангел, она вступила в круг ангелов небесных, стала одним из них и смотрит из-за облаков на своего поэта просветленными глазами, лишь изредка являясь ему во сне или в видении. Боккаччо просит даму об одном: ходатайствовать перед высшими силами о скорейшем его переходе в мир иной для воссоединения с ней. Такова тема, переходящая из сонета в сонет. С аналогичной просьбой он обращается к Данте, к Деве Марии и к самому Христу. Присутствует она и в знаменитом сонете на смерть Петрарки (CXXVI). Без сомнения, это последнее стихотворение Боккаччо: своего великого друга он пережил лишь на несколько месяцев, умер он 21 декабря 1375 года.

* * *

Как было сказано, лирика Боккаччо, несмотря на ее известность в Европе и большое количество рукописных копий, дошла до нас не в лучшем виде. Собрать воедино достаточно разнородное лирическое наследие, которое сам автор не смог или не пожелал упорядочить, было задачей не из простых. Эта проблема оставалась нерешенной и в первой половине XIX века, когда во Флоренции впервые была предпринята попытка издания полного собрания сочинений Джованни Боккаччо. Впрочем, в настоящее время эти тома имеют лишь историческое значение. Первое научно-критическое издание стихотворений совместно с поэмой «Охота Дианы» было осуществлено только в 1914 году. Составитель и редактор в одном лице, Альдо Франческо Массера опирался исключительно на традицию манускриптов, а его текстологическая добросовестность и точность сделали эту работу непререкаемо авторитетной вплоть до настоящего времени. В основной раздел книги Массера включил стихотворения, авторство которых принадлежит Боккаччо несомненно. Сто двадцать шесть оригинальных текстов и семь сонетов других авторов, корреспондентов, в нумерации римскими цифрами. Во всех последующих изданиях (наше – не исключение) состав этого раздела остается неизменным. В разделе «Приложение» Массера поместил двадцать девять сонетов, в авторстве которых он по разным причинам сомневался. Дословно этот раздел называется «Приложение из сонетов вероятно боккаччиевских» (Appendice di sonetti probabilmente boccacceschi).

Впоследствии крупный специалист по Боккаччо Витторе Бранка в своем критическом издании 1939 года оставил без изменений концепцию Массеры, но дополнил второй раздел рядом стихотворений, главным образом канцон (они пронумерованы арабскими цифрами). В его издании раздел «сомнительного» получил название «Вторая часть» и включал в себя сорок одно стихотворение. Из них только одно, под номером 41, – пространный религиозный гимн, мы не воспроизводим, как произведение, нехарактерное для Боккаччо.

В России оба этих издания не вызвали интереса. Можно сказать, что обращение русских переводчиков к лирике Боккаччо носило эпизодический, случайный характер и, как правило, преследовало весьма скромную цель – заполнить хоть чем-то пробел в наших представлениях о литературе Возрождения. Первым, кто попробовал себя на этом поприще, был Юрий Верховский, талантливый переводчик Петрарки, а также «Фьезоланских нимф» Боккаччо. В свой авторский сборник «Поэты Возрождения» (первое издание – 1948 год) он включил три сонета Боккаччо (XCIII, XCIX и 32). Последний сонет, озаглавленный Верховским «Данте о себе», – из числа «сомнительных». В Италии его автором признается, и вполне обоснованно, поэт старшего поколения Чино да Пистойя. В 1974 году в томе «Европейские поэты Возрождения» знаменитой «Библиотеки всемирной литературы» напечатано также три сонета, на сей раз в переводе Евгения Солоновича (I, VI и все тот же сонет сомнительного авторства под номером 32). Год спустя в книге «Малые произведения» издательства «Художественная литература», приуроченной к 600-летию со дня смерти Боккаччо, была представлена самая крупная в России подборка: шестнадцать сонетов и одна баллата. Примечательно, что редактор книги, известный литературовед Николай Томашевский, в базовые итальянские издания не заглядывал, иначе как объяснить сплошную путаницу с нумерацией стихотворений, а также отсутствие элементарной хронологии? К примеру, подборка открывается сонетом VI, а на деле это все тот же сонет XCIII, уже известный по переводу Верховского. К тому же поэтическая техника переводов Юрия Корнеева, представленных в этой книге, оставляет желать лучшего, вызывая ощущение работы, сделанной на скорую руку.

С переводами песен из «Декамерона» дело обстояло лучше. Для классического перевода Александра Веселовского их выполнил Петр Вейнберг шести- и четырехстопным ямбом в духе русской поэзии конца XIX века. При переиздании этого перевода издательством Academia в советское время, в 1927 году, устаревшие уже тогда работы Вейнберга были заменены мастерскими переводами Михаила Кузмина и Михаила Лозинского. Позднейший перевод «Декамерона», принадлежащий Николаю Любимову, содержит стихотворные вставки работы Юрия Корнеева, чьи тексты далеко не исчерпывают возможности их передачи на русском языке. В нашей книге представлен новый перевод всех десяти песен, вскрывающий художественные особенности оригинала, которые не отражены полностью в прежних работах.

Из всего вышесказанного можно сделать вывод, что освоение лирики Боккаччо в России шло долгим путем проб и ошибок, но в настоящее время назрела необходимость объективного научного и творческого подхода к ней. Свои боккаччиевские штудии я начал в юбилейном 2013 году. Толчком к этой работе стало приглашение прочитать внепрограммную лекцию студентам филфака Южного федерального университета в Ростове-на-Дону о творчестве Боккаччо. Вместо ожидаемого пережевывания новелл «Декамерона» аудитории был преподнесен обзор произведений неаполитанского периода, раскрыто их влияние на зрелое творчество писателя – в той мере, в какой я тогда владел предметом. Стало очевидно следующее: пробелы в наших знаниях о творчестве одного из пионеров европейского Возрождения велики и их нужно постепенно заполнять. Четыре года ушло на кропотливую работу над переводом «Филострато». В работе над лирикой, осуществлявшейся параллельно с этим замыслом, возникали существенные трудности, преодолеть которые мне помогло сотрудничество с Владимиром Ослоном на сетевом форуме «Век перевода». Автор замечательных переводов из Байрона, Верлена, Эдмона Арокура, Жюля Верна, мой коллега быстро и успешно вжился в замысловатый слог старинной итальянской поэзии, взяв на себя перевод половины объема книги.

Наш творческий тандем достиг поставленной цели: «Охота Дианы» и весь массив лирики (включая вставные песни из «Декамерона») предстают в исполнении двух переводчиков единым целым. Мы неизменно стремились следовать тексту подлинника и лучшим традициям русской школы художественного перевода. В какой мере нам это удалось, решать читателям этой книги.

А. Триандафилиди

Стихотворения

I

Вблизи ручья на пажити зеленой, Средь трав обильных и цветов прелестных, Сидели три создания небесных, Беседуя о милых увлеченно. Из-под венков листвы переплетенной Блестело злато их волос чудесных, Слились два цвета в сочетаньях тесных От ветерка, что веял благосклонно. Я рядом был, ко мне донесся с луга Вопрос одной: «А если б недалече Увидели любимых, мы с испуга Бежали б тотчас?» – «О, какие речи, — Ответила другая. – Нам, подруга, Спасаться бегством от желанной встречи?»

II

Где тысячи дерев тенистый кров, Она, в одежде легкой и парящей, И глазками, и болтовней манящей Раскинула силки; от ветерков Власы, что златом я признать готов, Рассыпались – вот ангел настоящий, В своих роскошных локонах таящий Не счесть приманок хитрых и крючков. Кто смотрит на нее, тот в западне, И так крепка та сеть ее тугая, Сколь ни стремись, а не расторгнешь петель. Гляжу, и ясно совершенно мне, Что в плен попался, не предполагая, Сколь может быть опасна добродетель.

III

Рак пламенел, к полудню время шло, Вздыхал зефир при благостной погоде, На море гладь, и тишь на небосводе — И там она, где солнце не пекло. Такую б небо полюбить могло, Когда меж донн кружилась в хороводе, И локоны, завитые по моде, Убора злато плотно облекло. Нептун, и Главк, и Форкий, и Фетида Из вод глядели, словно говоря: «Юпитер бы Европой пренебрег». Я – за скалой, – увы, моя планида! — Так зачарован, на нее смотря, Что сам скалою обратиться смог.

IV

Из Юлиевой гавани привел Меня Амор под мирты в пору зноя. На небе тишь, и море штилевое, Зефир лишь, повевающий на дол, Трепля верхушки, шелест произвел, Когда мне вдруг послышалось такое Пленительное пенье, что, покоя Лишившись, я его небесным счел. «То ангелицы, нимфы иль богини В прекрасном месте слышится напев Любви старинной», – мысль пришла украдкой. Гляжу и вижу, как в тени дерев На травах и цветах усевшись, сладко Поет моя прелестная с другими.

V

Ни усыпивший Аргусовы взгляды, Ни той кифары чудодейный звон, Которой встарь владыка Амфион Для стен фиванских двигал скал громады; Ни глас сирен, не знающих пощады, Что Одиссея тщетно звал в полон; И никакой иной, коль мог бы он В себе таить и бо́льшие услады, — Ничто вовеки не сравнится с гласом, Когда поет мой дивный ангелок, Листвой, цветами кудри украшая. В грудь огонек мне входит тем же часом, В очах прекрасных он берет исток, Как сто пожаров сердце мне сжигая.

VI

Каталась донна в небольшом челне, Что быстро глади рассекал морские, Сидели рядом спутницы младые, Она же пела сладостно вполне. От берега на остров по волне, Затем назад, компании честны́е Встречали, словно видели впервые Ее, которой место в вышине. Я замечал, следя за ней глазами, Что люди к ней приковывали взгляды, Как будто очарованные все. И чувства пробуждались, точно пламя, Не будет в жизни большей мне отрады, Чем петь о неземной ее красе.

VII

Кто не поверит в сказку о дельфине, Приплывшем, слыша Ариона глас, Туда, где шел разбойничий баркас, И бывшем как слуга при господине, — Когда она нередко по пучине В челне коротком в самый тихий час Плывет и голосом чарует нас Таким, какой пристал бы лишь богине? Ей, мнится, угождает Посейдон, Затишье посылая, и буруны Не смеют подниматься за кормой. Блажен, кто внемлет, сердцем упоен, Кто удостоен милостью Фортуны Мадонны глас услышать неземной!

VIII

Ту песнь, что древле пел Орфей, смирив Пса Цербера и кормчего Харона, Иль ту, с которой лира Амфиона Ваяла стены семивратных Фив, Иль ту, что, Иппокрену огласив, Поют все те, на чьем челе корона Из листьев лавра, так что упоенно Внимают музы, боги, слух склонив, — Наверное, похвалит очень скупо Та дама, кто красой затмила всех, Речами и повадками своими. А я-то вознамерился на смех О ней поведать виршами худыми! Вы видите, насколько это глупо!

IX

Белейшие жемчужины Востока Блеснут под лалом пурпурным, живым, Раскрывшись от улыбки нешироко; Огнь под бровями черными таим, Юпитер там с Венерой ясноокой, Цвет лилии мешается с другим — Пунцовых роз, палитрой той высокой, Что не создать искусством никаким. Волос прекрасных золото витое Лоб осеняет, чудной их красе И сам Амор дивится, ослепленный. Описанному равно остальное, В ней части тела соразмерны все. Ты скажешь: ангел, видя облик донны.

Х

Кудрей прекрасных волны золотые, Невинно-искрометный взор очей, Живой задор бесхитростных речей, Веселый смех, изысканно-простые Манеры донны – дал ли это ты ей, Амор, иль клад природы спрятан в ней, Но лишь она владелица ключей К душе, где ран следы неизжитые. Меня тоска гнетет, всё поглощая, Несбыточной надеждой бременя, Но возмещенья мук не обещая. Взор донны, наподобие огня, Столь живо жжет, желаньями смущая, Что чувств иных нет в сердце у меня.

XI

То блещущее пламя, чьим пыланьем Когда-то путь любви мне был открыт, Сжигает так, что, если воспарит Душа вослед Аморовым призваньям, Слабеет воля под его сияньем И слепнут очи, сразу отгорит Мой должный пыл, подавлен и разбит, Я становлюсь бесчувственным созданьем. Пока я в замешательстве таком, Смеются над моим нелепым видом, А кто вздохнет порою, сострадая. Так, значит, эта страсть, которой жгом, Вскрывает всё, что полагал я скрытым, Меня свободы начисто лишая.

XII

Зрачки мои не в силах воспринять Любовный свет, что искры испускает В глаза мои и в сердце проникает, Оставив в нем, Амор, твою печать — Как образ той, от коей мне страдать, Так и того, кто мной повелевает, И боль меня всего одолевает, Как вижу я мадонны благодать. Так, супротив желания и воли, В присутствии ее я должен сразу Куда-то отводить глаза свои. О тягостный удел, причина боли: На ту, что так всегда желанна глазу, Взглянуть не смею от своей любви!

XIII

Взгляни я на прекрасных два зрачка — Пылает сердце в их огне желанном И в душу мне таинственным чеканом Вбивается их образ на века. Мой господин, другого огонька Не шли мне, рая не сули обманом, Сей пламень мне – отрадой и тираном, Спасенье в нем, и гибель с ним близка. Прошу я, лук свой отложи разящий, Довольно, что я пленник этих глаз И что твои нерасторжимы путы. Пока ты всё прекраснее и слаще Мне делаешь ее, как вот сейчас, Лишь смерть меня спасет от пытки лютой.

XIV

Великий пыл любовного желанья Зажег мне сердце юное и точит, И всё сильнее в нем день ото дня; Продлится до конца существованья, Иные страсти гонит из меня И правит мною всюду как захочет. . . . . . . . .

XV

Мне не под силу, как направлю взгляд На розы-губы, на глаза-светила, На лик и кудри золотые милой, Что на земле мне дарит рай услад, Умом постигнуть, знать я был бы рад, Что в ней чудесней, что меня пленило: Стать ангелицы дивной, легкокрылой Иль смех, чьи ноты сладостно звучат. Когда искрятся эти звезды светом И днем как будто меркнут небеса, Весь дольний мир в улыбке расцветет. К ним сердцем устремляюсь, и при этом Во мне преображенья чудеса, Я на земле вкушаю райский плод.

XVI

Улыбка и чарующее слово, Кудрей сплетенье, где мой взор увяз, И руки, что меня сто тысяч раз Убили и вернули к жизни снова, — Всё это языки огня шального, Что грудь мне жжет и ослепляет глаз С тех пор, как донны лик меня потряс И лика видеть не хочу иного. Так выглядит, мне думается, та Отрада, что блаженством одаряет И возвещает смертным благодать. Им чистая сияет красота, Им добродетель крылья оперяет, Чтоб вознести в лазоревую гладь.

XVII

Бывает, что, уйдя в себя на миг И весь отдавшись мысли сокровенной, Я высоко парю над сферой бренной И вижу в небе ту, чей светлый лик Льет благодать, как воду льет родник, И чей лучистый взор меня мгновенно Слепит и оплетает сетью плена, Чтоб неземной восторг во мне возник. Тогда, свое являя совершенство, Небесные черты и добродетель, Что Бог ей дал, над миром водворив, Она родит в моей душе блаженство, Какого лишь один Амор владетель, И разжигает мой к добру порыв.

XVIII

Гляжу на вас, на светлую, благую, И входит, донна, сквозь глаза в меня Та нежность, что покой дарит, гоня Из сердца муки, боль мою страстну́ю, Желания внушает зачастую, Все суетные мысли проясня, Так вашу красоту постигну я, Единственную в мире, неземную. И здесь я прославляю свой удел, Амора, что отдал меня во власть вам С тех пор, как взор на вас я бросил смело. Сильней мой дух желаньем не горел, Чтоб обладать недостижимым счастьем — Принадлежать красавице всецело.

XIX

Меня терзает чувственный недуг, Когда смотрю и глаз отвесть не смею От ваших, как прикованный, и млею, И вздох из сердца испускаю вдруг, Что усмиряет бурю тысяч мук, Рождаемых горячкою моею; Я обуздать желанья не умею, Судом богов войдя в любовный круг. И коль глаза, любовь с надеждой вместе Вливающие в грудь мне, станут мне Враждебны, разве мира я дождусь? Вас не прошу идти я против чести, Лишь вздох – его хватило бы вполне Унять огонь, в котором я мечусь.

XX

Так сладостно в капкан меня завлек Амор ее прекрасными очами, Что чем я дальше от нее, тем даме Затягивать сильней на мне силок. Я выхода не вижу, но далек От мысли, чтоб распутаться, сетями Доволен, и любовными страстями, И нежной властью, что признать я смог. Кто хочет, пусть пеняет на Амора, А я его до сей поры хвалю, Лишь только б не сжигал меня мой вождь. Благословляю ясный светоч взора, Что сердцем я так сладостно люблю, Я сам не свой, его познавши мощь.

XXI

Амора порицают зачастую За то, что он зануден и труслив, Жестоковыен, загребущ, кичлив И вздохами изводит подчистую. А он и тем, кто речь ведет такую, Навязывает выспренний порыв, Путь к чести и отваге им открыв И к благости мысль обратив людскую. Амор пронзает душу, и она, Вся трепеща, сливается с ним скоро, Смирения и чуткости полна. Он позволяет избежать раздора; Им злонамеренность побеждена: Кто ж устоит пред чарами Амора?

XXII

Амор, что в небе пламенном царит И мощь и добродетель нам являет, Достойнейшим свою приязнь дарит, Мое перо и мысли направляет И царства, где он бог и господин, Быть верным гражданином вдохновляет. Амор внушает веру, он один Надеждой страх и ревность лечит, жалость Из сокровенных черпая глубин. Смиренных, как Рахиль, ему случалось И ревностных, как Лия, умилить, И горечь зложелательства смягчалась. Так сердце, жар не в силах утолить, Не устает, питаемо Амором, Его о новой милости молить. Оно приемлет труд и боль, к которым Амор подталкивает, чтобы честь Возлюбленной не запятнать позором. Подобно бриллианту, чьих не счесть Блестящих граней, чем Амор лучистей, Тем обещает быть ценней, чем есть. Его порой рисуют злые кисти Так, будто он жестокосерд и тем, Кто ранен им, угроза, что нет истей; А он отнюдь не ссорится ни с кем, Он благороден и великодушен, Спесь, похоть, рознь ему чужды совсем; В его лучах пленительно-воздушен Небесный свод, и светел мир земной, И ликом донны сон сердец нарушен. Амор, споспешник доблести двойной, Манер галантных и речей учтивых, Охватывает радостной волной И вместо помыслов честолюбивых Внушает благость и любовный жар Двум обладателям сердец счастливых. Волшебный зов, неотразимость чар, Признанья страстные и взор смиренный, Где тлеет страсти медленный пожар, — Всё это звенья цепи сокровенной, Которой пленников своих Амор Спешит связать, пронзив стрелой мгновенной. И вот, хоть стих мой хром и голос хвор, Без умолку пою ему осанну, Ведь он у слабой музы свой фавор Отторгнет вмиг, коль скоро перестану.

XXIII

Как сладостен сей пламень неизбежный, Растущий не по дням, а по часам, Но если не вмешаться небесам, Мой чёлн – в кусочки об утес прибрежный. Так этот ангел, непорочный, нежный, Меня в затворе вверил ста замкам, То ласки льет целительный бальзам, То нагоняет в мысли страх мятежный. Я в положенье двойственном: горю, Надеясь, точно феникс, возродиться, В чем исцеленье мук моих, пожалуй. Нельзя счастливым быть, я говорю, Земною радостью, пусть ум стремится К небесному святому идеалу.

XXIV

Тот нежный дух, который силой взора Мне в сердце входит из ее очей, Со мной нередко говорит о ней Красноречиво, на манер Амора. И оттого отважный пыл – опора Надежде, что становится сильней; Продлись такое счастье много дней, Блаженным я себя признал бы скоро. Но некий страх велит мне трепетать И к пристани спасенья пресекает Мне путь, который чаялся свободным. Я вижу, что любая благодать Недолго в краткой жизни протекает И силам повинуется природным.

XXV

Когда в места, где мной владел Амор, Судьба меня порой приводит снова, Желанья жарче пламени живого Горят в груди, холодной с давних пор; И мне сомненья застилают взор, Но, вдумавшись и рассудив толково, Я молвлю: «Здесь ловушка вновь готова, И ждет тебя былых утрат повтор. И вот ты плачешь, расточая стоны, Что, мол, свободу отдал, чтоб купить Один лишь взгляд немилосердной донны». Но, передумав, молвлю: «Может быть, Не мог, столь дивной красотой плененный, Свободу лучше ты употребить».

XXVI

«На это место, где я воспылала Красой того, кто в сердце мне вселен, Амор влечет, и так им дух пленен, Что нет защиты от него нимало. Гляжу в окно, иного б не желала, Молю Амора: коли так силен, Пусть светоч мой на миг мне явит он, Такое счастье мне неволей стало. Случается, что сбудется мечта, Отпряну я – и на устах готова Хвала Творцу, Амору и судьбе. Пока я этим зрелищем сыта, Мне чудится, что пламень вспыхнул снова, И вновь спешу к окну в немой мольбе».

XXVII

С тех пор как в первый раз познал огонь, Что мучает, испепеляет сердце, Я часто говорю безмолвно в сердце: «Не так он жжется, как иной огонь. Нет, это утешительный огонь, Он добродетель возжигает в сердце, В нем закаляется, как в горне, сердце, Познав преображающий огонь». Но сердце – уголь для того костра, Себе не чает мира в горьком плаче, В горниле чувств оно взывает к смерти И не найдет ее в пылу костра, Горя в огне и омываясь в плаче. Такая жизнь, ну право, хуже смерти.

XXVIII

Мне горе, если глянуть не дерзну я В те очи, где таится мой покой; Как лед под вешним солнцем – я такой, И тает сердце, жар лучей почуя, Святого лицезрения взыскуя; Но если я взгляну, томлюсь тоской, Безжалостно гнетущей день-деньской, И кажется, что к гибели иду я. Как поступить двум крайностям назло? Смотрю на них – пожар во мне горит, Вдругорядь гляну – я в смертельном хладе. Спасительней огонь, хоть тяжело Сознание, что взглядом я убит, Но горше – умирать при страстном взгляде.

XXIX

Узрел бы я, Амор, тебя разок, Как целишься в нее стрелой из лука, Быть может, миновала б эта мука И я в надежде укрепиться б мог. Отважный, резвый, меткий ты стрелок, Пред ней же струсил – рань ее, а ну-ка! Но с жизнью мне предвидится разлука, Душе моей уже выходит срок. Сей лик лишь оперит стрелу твою. – Одну стрелу? – Их сотня! И любою Ты всё мучительней мне ранишь грудь. Я беззащитный пред тобой стою, И коль ничем души я не прикрою — Полна тобой, умчится в смертный путь.

XXX

Амор, я одинок и безоружен, А у тебя есть лук и есть колчан, Ты мне на гибель тою, верно, зван, Что тщится, хоть я ей совсем не нужен, Пронзить – притом что сир я и сконфужен — Мне грудь стрелой; но, зная мой изъян, Я убежден, не будешь столь ты рьян, Мне нанося удар, что не заслужен. Ты гнешь, калечишь, мучишь, но, ей-ей, В заведомой победе чести мало, Когда не может жертва дать отпор. Однако честь тебя не занимала От века, и над злой бедой моей Смеешься ты, а мне терпеть позор.

XXXI

«К чему усилья? что же ты? Ужель Распилишь цепь, что вздел по доброй воле? — Корит Амор. – Ты сам хотел сей доли, И я тут ни при чем, вина на мне ль? Скрывайся хоть за тридевять земель, Не ты ль мне клялся в верности, поколе Мог созерцать как будто в ореоле Лик ангельский, твоих желаний цель? Вы словно звери, чье сознанье зыбко! Ты жаждешь скинуть это забытье, Умчаться ввысь, не обретая крыл, Но жест единый, слово иль улыбка, Единый взгляд на дивный лик ее — И ты в тенётах скованней, чем был».

XXXII

Подавлен, бледен я с тех пор, как эти Увидел несравненные черты Врагини милосердья, доброты, Меня пленившей, залучившей в сети, Когда почти всему, что пел в сонете, Я верил как поклонник красоты, Она ж тиранила, храня мечты Суровостью прославиться на свете. Всё верю, что изменится она, Амор же не согласен, осуждая За то, что глупо я ее хвалю. День будет светел, хоть и ночь темна; Быть может, если побраню, тогда я Угоден стану той, кого люблю.

XXXIII

Как некогда Нарцисс, в источник глядя, Самим собой пленился, так она Собой зеркальной заворожена. И так залюбовалась отраженьем, Что ревностью сама к себе зажглась, На всякого поднять глаза боясь, Чтоб у себя саму же не похитить. Я в мыслях представляюсь ей таким, Кто знает цену всем сердцам людским. Но, глянуть вчуже, волею судеб Она как Дафна, я ж люблю, как Феб.

XXXIV

Когда же на призыв моих желаний Прельстительница-донна снизойдет? Вотще молю Морфея, чтобы тот Из тысяч выбрал лик всех несказанней И мне явил среди ночных мечтаний Сей образ, только знаю наперед: Мне не узреть жестокой, что ведет — Увы мне, бедному! – к могиле ранней. Да, не узреть – скорее потекут Вспять реки и от агнца одичало Помчится волк, пробравшийся в закут. Убей меня, Амор, дабы начало Всех мук, сиянье глаз, что сердце жгут, Смеясь моей беде, прекрасней стало.

XXXV

Когда б огонь, что пепелит мне грудь И заставляет всхлипывать надсадно, Не бередил мне душу столь нещадно И позволял хоть миг передохнуть, — Тогда, возможно, мог бы я рискнуть Жить дальше этой жизнью неприглядной, Дать в песне выход грусти безотрадной И груз обид накопленных стряхнуть. Но, словно Дафна прочь от Аполлона, Она бежит моей погони тщетной, Лишив мои глаза своих лучей; Попался я, как дрозд на клей, и донна Жизнь обратит мою в туман бесцветный, А сердце – в полный горьких слез ручей.

XXXVI

Как пишут, Партенопою, сиреной, Что красотой и голосом славна, Сей избран край и здесь жила она На злачном склоне пред морскою пеной. Младой простилась с оболочкой бренной, Здесь прах ее, и в честь нее страна В летописаниях наречена, Богата, плодородна неизменно. Смягчилось небо, к ней благоволя: Дало другой, что ей под стать, родиться, И я, на милую врагиню глядя, Спешу ее искусством насладиться, Но, побежденный, пыл не утоля, Встречаю лишь презрение во взгляде.

XXXVII

Пруды и ручейки остекленели, Оделись реки в панцирь изо льда, Деревья обнажились без стыда, От снега горы, долы побелели; Трава мертва, и птиц умолкли трели, Природе всей враждебны холода; Задул Борей, и звери кто куда — В берлоги, в норы – скрылись от метели. А я горю, несчастный, сам не свой, В таком огне, что пламенник Вулкана Покажется пред ним лишь искрой малой. И день и ночь у своего тирана Выпрашиваю влаги дождевой — Ни капли до сих пор не перепало.

XXXVIII

До наших дней предание дошло О том, как на скале в стране Борея Жестоким клювом сердце Прометея Терзал орел и вновь оно росло. Мне кажется, воскресло это зло, Я в качестве подобного трофея Амору стал, он мучит, не жалея, И много слез в чернила натекло. Я плачу, ибо сердце рвут на части; Когда же он умерит муки вдруг, От раны стану слабым, изможденным, Но, Боже, переменятся напасти, Двояк непреходящий мой недуг: Разбитым становлюсь, но возрожденным.

XXXIX

Когда покинет солнце небосвод И свет его похищен будет тенью, Животные спешат к отдохновенью, И до поры, когда из гангских вод Аврора златокудрая взойдет, Забывшись где-то под укромной сенью И чуждые любовному томленью, Они не знают горя и забот. А я, когда нисходит мгла ночная, Лью слезные потоки в два ручья, Что полноводней двух лесных криниц, Ни отдыха себе, ни сна не зная, Так злым Амором измытарен я, Что до рассвета не сомкну зениц.

XL

Одни пеняют на немилость рока: Страстям их, дескать, не благоволит; А кто на Бога ропщет, кто винит Амора, кто-то даму: мол, жестока, Хотя сама чиста и без порока И мерзок ей любовный аппетит; А кто – планеты на кругах орбит, Но не себя, и оттого морока. А я, страдалец, лишь глаза виню Во всех несчастьях, ведь они – дорога, Которой страсть огнем в меня вошла. Будь сомкнуты, любовному огню Я не поддался б и, с поддержкой Бога, Не звал бы смерть как средство против зла.

XLI

Когда предательски златые пряди Вождь из Египта Цезарю прислал, Душою римлянин возликовал, Но недовольство выражал во взгляде. Когда же брата голову на блюде Тебе преподнесли, о Ганнибал, Смеялся ты, с бойцами пировал, А сам в душевном мучился разладе. Гримасами веселья иль скорбей Не то являет человек подчас, Что скрыто в сердце, – противоположность. Вот так и я, когда пою для вас, Не покажу улыбки, хоть убей, Чтоб видели всю боль и безнадежность.

XLII

Когда б зефир, повеяв шаловливо, Не растоплял на сердце донны лед, Надежды бы не стало этот гнет Мне облегчить в юдоли несчастливой. Но травы и цветы воспрянут живо, Когда ненастье зимнее уйдет, Так и она весною расцветет И, сжалившись, не будет горделивой. Надеждою, что теплится в душе, Я жив доселе, ею ободренный, Хотя и знаю: смерть не за горами. И, стоя на последнем рубеже, Молю судьбу, чтоб стала благосклонной И сделала меня угодным даме.

XLIII

Надежда, что сквозь муки я пронес, Не раз меня из мрака выводила, Но тягостной судьбы не победила И вздохи навевает вместо грез. Любовные порывы столько слез Доставили, что глухо забродила Досада в сердце, взор мне помутила . . . . . . . . О, если правда, что узрю нежданно Увядшей, сморщенной и бледной ту, Чьего презренья так привык бояться, — Сколь счастлив буду я и сколь желанной Жизнь ускользающую вновь сочту, Чтоб всласть над переменой посмеяться!

XLIV

Коль доживу, чтоб видеть, как легла Нить серебра на локоны из злата, В которые влюблен был без возврата, И как бегут морщинки вдоль чела, И как глаза, чье пламя жгло дотла, Гноятся, и как стала грудь поката И не поет, а лишь хрипит, – тогда-то Прервется эта злая кабала: Услышишь вместо вздоха, всхлипа, стона Мой едкий смех, и, наконец-то смел, Скажу: «Амор к тебе утратил милость; Твой голос больше не чарует, донна; Твой прежний лик увял и побледнел; Что ж, плачь о том, что на любовь скупилась».

XLV

«О нечестивый, раб мой злополучный, Что страждешь так? И плача, и стеня, Амора и меня саму кляня, Из-за чего ты так брюзжишь, докучный? И что ты всё твердишь про выстрел лучный И о стреле? Какого это дня Просила я, чтоб ты любил меня, Чтоб мы сердцами стали неразлучны? Ты сам просил, порукой был Амор, Тебя считать моим, так отчего же В обмане и в жестокости укор? Мне честь моя твоих забот дороже». Такой Фьямметты, мнится, приговор — Я чувствую и сокрушаюсь в дрожи.

XLVI

В который раз оглядываюсь я На дни свои, и месяцы, и годы, Что прожил я без счастья и свободы, Одни надежды ложные тая. Вступив на путь опасный бытия, Я претерпел любовные невзгоды, От них не вижу по сей день исхода, Себя кляня и токи слез лия. Будь проклят день, когда впервые очи Моим предстали и Амор провел Жестокие мне в сердце, взяв в тенёта! Что медлишь, Смерть, – убить меня нет мочи? Через тебя покой бы я обрел, Избавившись от тягостного гнета.

XLVII

Предвидь я, что на пятый год со дня, Когда душой подпал под вашу власть я, Не только не проявите участья, Но и не захотите знать меня, Я б мог еще крепиться средь огня, Затишья ждал бы посреди ненастья; Но поздно мне оплакивать несчастья, За тот самообман себя кляня. Коль стало так, остаться ли надежде На милость? И погаснуть ли костру, Ведь чем слабей надежда, больше жгучесть? Избыть бы мне любовь такую прежде, Но не могу, от боли я умру, Поскольку вы мою решили участь.

XLVIII

Душа мне говорит: «И где же мера? Ужели луч надежды не угас? Стал всемогущ разгульный Вакх у вас И многоплодна щедрая Церера; Где Партенопы прах таит пещера, Сирены новой раздается глас, Там преданность ценима ли сейчас, Там нравственность неужто не химера? Гляди же, ты в плену обманных нег В очах той донны, что тебя не любит, И, следуя за ней, ты рвешься к бездне! Приди в себя, покинь сей жадный брег, Беги ее, не то тебя погубит. Что медлить? Что раздумывать? Исчезни».

XLIX

Такие птахи есть на белом свете, Что любят свет, и если в темноте У гнезд, где ночью почивают те, Засветят факел, при неверном свете Они проснутся, на приманки эти Польстятся и летят к своей мечте, Но ложный проводник ведет к черте, Где попадут в расставленные сети. Так часто происходит и со мной: Когда я слышу, как зовут и манят Прекрасные обманчивые очи, Бегу на зов, но на цепи стальной Оказываюсь я, мой ум туманит Безумие, и устоять нет мочи.

L

Тирренские пучины и каскады, Заросшие пруды, потоки с гор, Пожары и кинжалы, глад и мор, Веревки, перекладины и яды, Леса, где тати, хищники и гады, Обрывы, скалы, где конец так скор, На ум приходят мне с недавних пор, Как тем, что счеты с жизнью свесть бы рады. Мне шепчет это все: «Прибегни к нам, Мы вмиг освободим тебя от груза, Которым так Амор тебя долит». Ко многому стремлюсь охотно сам, Но наконец, хоть жизнь мне как обуза, Я не рискую – разум не велит.

LI

Что кончатся однажды вздох и плач, Я не надеюсь и живу в тревоге, Блуждаю, словно сбившийся с дороги, Не в силах сладить с цепью неудач. И слушая, как бед моих толмач Другому говорит: «Он весь в немоге, Бескровный, обессиленный, убогий, Себя лишенный, боль ему палач», — Так сильно самого себя жалею, Что порываюсь всем поведать вдруг, По чьей вине мне больно так и плохо. Но устрашусь и говорить не смею, Чтоб не прибавить к прежним новых мук, И ухожу в сопровожденье вздоха.

LII

Ума хватило б описать вполне Красу и добродетель этой донны, Которой сердце как залог, влюбленный, Оставил я, горя в страстно́м огне; Как по своей иль по ее вине Я стражду от тоски неутоленной, Улыбки не встречая благосклонной, Лишь холод и презрение ко мне, — Я показал бы ясно и прилюдно, Что хоть рыдаю и едва дышу, Но вопреки всему живу пока. Перо бессильно, но понять нетрудно, Сколь боль страшна, что я в себе ношу: Лицо докажет это, не строка.

LIII

Из круга, центра вечного вращенья…

LIV

Когда б я так же мог красноречиво, Как вздохами, словами всё сказать, То плач, не перестав меня терзать, Казался бы пустой игрой слезливой. Но если стану донне горделивой Тайник души недужной отверзать, Смертельным хладом сердце пронизать Грозят мне звуки жалобы тоскливой. Ищу в очах прекрасных неизменно, Когда в слезах к ней падаю на грудь, Участья вместо гордости надменной. И я молю судьбу и рок блеснуть Лучами света на мой дух смятенный И озарить тернистый к донне путь.

LV

Прочь, вздохи, реки слез, упадок сил, Прочь, неуемное поползновенье Убить себя; да поглотит забвенье Всю злость, что на Амора я копил; Хочу, чтоб снова праздник наступил, Пусть в честь Амора грянут смех и пенье, Ведь он вознаградил мое терпенье, Вернув мне радость и любовный пыл. Ушла бесследно горькая досада, Что, на беду, мешала мне упиться Огнем очей, чья беспредельна власть; И в ласковости голоса и взгляда От донны перепала мне крупица Той благодати, что вкушаю всласть.

LVI

Когда бы змей, хранящий доступ к кладу, Что я, Амором движим, тщусь украсть, Мог даже ненадолго в дрему впасть, То я, как знать, за все терзанья кряду Нашел бы способ обрести награду — Суметь бы только робость сердца скрасть, Ведь мне не раз его случалось клясть За дрожь и немочь, с коими нет сладу. Но сна, в который Аргуса, лукав, Вогнал Гермес, Сирингу воспевая, Мои стихи на стража не нашлют; И я, себя во власть твою отдав, Умру, всечасно слезы проливая, О злой Амор, что так жесток и лют!

LVII

Амор вас видеть редко позволяет, Но, если с глаз спадает пелена, Душа, любовной жаждой пленена И утопая в блеске, что являет Ваш лик, себя надеждой охмеляет Несбыточной, – как видите, она Упиться вами хочет допьяна, Пока ваш взор меня испепеляет. Но безрассуден дум моих поток! Там, где я жду лишь холода до дрожи, Зрю языки палящего огня; Вблизи от вас, признаться, я ожог Не ощущаю, но в разлуке, позже, Пылающие искры жгут меня.

LVIII

Амор, коль не лукавит донна эта, Не чаю исполнения мечты, Ведь всякий раз, как позволяешь ты Иль рок велит мне оказаться где-то Вблизи нее, то бледностью одето Ее лицо и знаки маеты Мне мнятся в том, что милые черты Не озаряет светлый луч привета; И так она вздыхает тяжело, Как будто вправду ждет, что я, горюя, Уйду, сколь бы на сердце ни скребло. Как быть, Амор? Желаний не смирю я, В твоем пылая горне ей назло. Остыть – а вдруг ей любо, что горю я?

LIX

Как ни страдай, какие бы причины К отчаянью ни побуждали нас, Нельзя, чтобы надежды луч погас, Нельзя искать, безумствуя, кончины: Пройдет лишь час, всего лишь час единый, Все горести изгонит прочь тотчас, И мы, утешившись, забудем враз Тревоги, боль, заботы и кручины. Вот случай мой: молил я неослабно О милости и слезы лил, но гнев Встречал в очах жестоких, несравненных. Я потерял надежду, но внезапно Амор мне вздохи превратил в напев, И я почувствовал восторг блаженных.

LX

Я не из тех, кому цветы в отраду, Кто радуется почкам на ветвях И ловит по дубравам трели птах, Поющих, может быть, любви усладу; Зефира лишь почувствую прохладу И ощущу благой весны размах, На сердце сразу и тоска и страх, И с ними нет мне никакого сладу. Тому виною Ба́йи, сущий рай, Куда меня манят глаза и поступь Той, в ком погибель моему покою, И это в пору, как наступит май. Спешу на зов, но мне запретен доступ К той, что владеет безраздельно мною.

LXI

От Варварской горы до вод тирренских, На озере Аверно, где ключи Из-под земли струятся, горячи, Меж поццуольских склонов и мизенских Есть место – рай для всех компаний женских, Где полной грудью дышишь и в ночи, И днем, когда так ласковы лучи, На празднествах веселых деревенских. Красавицы меня который год В сей благостный сезон лишают – горе! — Единственной, к которой в сердце страсть. Зовут ее к себе; я, в свой черед, Без сердца остаюсь, с собой в раздоре, Что дальше: жить иль все-таки пропасть?

LXII

Порой лица коснется легкий бриз, Он, чудится, порывов тех сильнее, Что вырвались на волю, подгоняя Корабль, которым правил царь Улисс. Душа ушла в себя, и раздались Слова как будто: «Глянь же ввысь скорее, Сейчас из Ба́йев благодатных вея, Я в облачке принес тебе сюрприз». Глаза я поднял: чудеса! Предстала Мадонна в дуновеньях ветерка, Она летела, дивна и легка. И потянулась к ней моя рука — Поймать ее во что бы то ни стало. Промчался ветер – словно не бывало.

LXIII

Кавказ, и Кинф, и Ида, и Сигей, Менал, Кармил, Либаний и Афон, Истм, Аракинф, Олимп и Киферон, Фракийский Гем, и Эта, и Рифей; Пахин, Пелор, Соракт и Лилибей, Везувий, Этна, Пиренеев склон, Бальб, Апеннины, Атлас, Борион, Абила, Альпы с красотой их всей Или другие горы, что прохладой Любезны утомленным пастухам, — Все воплотились для меня в Мизене: Там наградил Амор меня усладой, Придавши холодку моим страстям, Смирив уздою боль моих мучений.

LXIV

Тот славный муж, чье имя, мыс Мизено, Ты носишь испокон веков и чьим Последним стал пристанищем земным, Нас одаряя памятью нетленной, — Трубя, он вдохновлял на бой бессменно, Гребцов и воинов, и, несдержим, Корабль Энеев несся, и над ним От носа до кормы взметалась пена. Но ныне тишины, любви и нег Ты благостное лоно, где вкушает Душа покой, когда брожу один. Мне ведомо, что исцелит твой брег Все горести, и мне восторг внушает Моих мечтаний царь и господин.

LXV

Страшны мне Ба́йи, море, ширь небес, Источники, поля, луга, озера, И ближние, и дальние просторы; И не дивитесь, никаких чудес. Здесь празднества и светский политес, Поют да пляшут, водят разговоры Умом замшелый или телом хворый, И лишь к любовным играм интерес. Здесь властвует Венера безраздельно, И попади Лукреция сюда, Так сущей Клеопатрой обернется. Я это знаю и боюсь смертельно: Моя мадонна невзначай, беда, Всем сердцем в эту негу окунется.

LXVI

Надежда, что во мне была светла, Когда в меня вливалась чрез зеницы Из глаз моей любезной чаровницы, С твоим отъездом словно умерла; Но я еще не выгорел дотла, Жизнь теплится, и мысли шепчут, мнится, Как будто утешая: «Возвратится!» — Ведь знают, сколь разлука тяжела. Но это всё напрасно, ибо вскоре И я уехать должен поневоле, И никаких надежд на встречу вновь. Так что́ мне суждено: погибнуть в горе Или оплакивать, живу поколе, Разлучницу-судьбу, моя любовь?

LXVII

С тех пор как от очей моих сокрыт Прелестный вид, сиявший столь маняще, Что жар любви томил меня всё слаще В долине этой, где тоска царит И где заблудший голосит навзрыд, — Не важно мне, душа, что с болью вящей Уйдешь отсюда, ведь не к ней, мертвящей, Художник устремлен, когда творит. Но всё ж уйди, не уповай на чудо, Ведь не хочу, чтоб песнь в моих устах Питала зависть тех, что мне не рады. Да-да, беги скорей, не жди, покуда Тебя прогонят, и в иных местах Найди, коль сможешь, средство от досады.

LXVIII

Как тяжела печаль, как сердце ноет, Как переменчива судьба моя! С какою страстью часто пла́чу я, С какой смеюсь, едва представить стоит Прекрасный облик той, что удостоит Меня блаженства, видит Судия! Она, приветным ликом свет лия, Утишит боль и душу успокоит, Такое скажет, что все духи враз Во мне мятутся от любовной муки И высшим счастьем я упиться рад. Но мысль иная всходит сей же час: Мадонна далеко, мы с ней в разлуке, И боль вернется, став сильней стократ.

LXIX

Я думой об Аморе умилялся Однажды днем с собой наедине, Во всеоружье он мне представлялся, И сладость обретал я, как во сне; Амор явился легок на помине. «О чем грустишь? – задорно молвил мне. — Не мешкай, отведу тебя я ныне В цветущий сад к мадоннам молодым, Исполненным любовной благостыни». Я быстро встал, последовал за ним, Куда повел мой проводник крылатый, И в сад чудесный я попал засим. Тогда Амор: «Здесь подожди меня ты, Пока я не приду к тебе назад». И упорхнул он от меня куда-то, Но ненадолго; возвратился в сад С двенадцатью красавицами вместе: Благопристойный вид, честной наряд, Свежи, юны и полны благочестий, В венках, сплетенных из цветов и трав, Глаза у всех лучистее созвездий. Там по лужайке, хороводом став, Прошествовали в танце по указке Амора, предводителя забав. И мне он: «Ты глядишь не без опаски В глаза им, где горят мои огни, Участия не принимая в пляске, Запомни ж имена, их помяни, Как я велю, когда уйдешь из сада, В хвалебной песне пусть живут они. Вот первая, ты видишь пламень взгляда, В ней добродетель, разум, жар любви, Для спутников своих она отрада — Дочь Джанкинотто, Иктою зови, Из рода Торнаквинчи; Мелиана, Джованни Нелло дочка, также и Здесь Лиза, Пеккья, обе Мариньяна Риньера дочери, идут вдвоем, Смотри, как веселятся невозбранно. А пятая в кругу веселом том Тебе как солнце: видишь ты Фьямметту, Чьи стрелы в сердце страждущем твоем! Она прекрасней всех и, по секрету, Лишь на тебя влюбленный взор стремит, Не обращаясь к прочему предмету. За ней ломбардка славная спешит, Зовется монна Ванна, не сравнится С ней ни одна пригожая на вид. Дочь Филиппоццо Барди та девица, Что вслед идет, и Лоттиера вслед, Супруга сера Ниджи, чаровница. Вот дама Ванна ди Филиппо, нет, Зови ее Весною, в самом деле, Идет за нашим стягом, в цвете лет. Сисмонда ди Франческо Барончелли Та, что с ней рядом водит хоровод; Вот Никколоза, дочка Мановелли, Бартоломею за руку ведет, А это дочка Герардино Джанни, Их Беатриче, верится, зовет. И хоть она последняя в их стане, Не менее прекрасна, что всегда Ты подтвердишь». Сомкнул уста в молчанье, А я смотрел. И вскоре череда Прошла по травам под навес древесный, Поскольку солнце стало печь тогда. Не завершался танец их чудесный, И каждая, изящна, весела, Запела звонко на мотив известный Канцону, где звучит ему хвала:

LXX

«Амор, владыка славный, В сердцах самодержавный, Яви к нам, бога ради, снисхожденье. Ты истинный и мудрый властелин, Для всех нас столь желанный, Ты нам отраду подаешь один, Целишь на сердце раны, Но мы тебя, тирана, Попросим об одном: К нам прояви и кротость, и смиренье. Мы молоды и водим хоровод, Легки твои оковы, Но ощущаем на себе их гнет; А кто, синьор суровый, Тебя презреть готовы, Тем мощь свою яви ты — Не нам, и так мы у тебя в служенье. Заставь же осознать, сколь ты силен, Всех, кто, зовясь влюбленным, Притворствует, что страстно он влюблен; Пускай познает скоро Всю мощь твою притвора, Каков огонь твой жгучий, Мы ж паче вознесем тебе хваленья. Мы доблестью проникнуты твоей, Повергнутые в пламя. Так будь же милосерд и пожалей, Какими бы путями Ни шли мы, всё страстями Изнурены вседневно, Погибнем, коль не дашь нам вспоможенье. У наших милых, добрый государь, Ты сделай души кротче; Смири их гордость, стрелами ударь, Будь муки их жесточе, Чем наши, чтобы очи Пред нами потупляли, Познав, какие терпим мы мученья. Войди же в слух, баллата, как мольба, Амору-господину. Предстательствуй пред ним как за раба, Чтоб нам унял кручину, Да будет властелину Нам радость дать угодно, Пока он не убьет нас в заключенье. Амор, владыка славный, В сердцах самодержавный, Яви к нам, бога ради, снисхожденье».

LXXI

Крутые склоны, узкие овраги, Ветра, и хляби, и наносы льда, Лесная глушь, где жуть царит всегда, Пучины и стремнины бурной влаги, И прочее, что путнику-бедняге Доставит столько страха и труда, — Забавой показались мне, когда Я возвращался, думая о благе. Не нужно было мне иных стрекал: Страсть и надежда к вам стремили, донна, Я помнил вашу кротость в час разлуки. Но я нашел не то, чего искал; Не ведаю, за что вы прогневленно Меня встречали, причиняя муки. Я возвратился и за то кляну И Альпы, и соленую волну.

LXXII

Погибельное место и названье, О Ба́йи! Вместо пляжей лес дремуч, Отравлен ядом каждый здешний ключ, И в них, увы, заказано купанье. Забавы ваши вызовут рыданье, Как риф для мореходов, терны круч Здесь на лугах, а вместо солнца туч Огонь, и дым, и серное дыханье. Вы б даже самый непорочный ум, Что может быть у женщины, взломали, Свидетели чего – мои глаза. И оттого я мрачен и угрюм, Обманутый надеждами, в печали. О, были бы незрячими глаза!

LXXIII

Рыдайте, о глаза, не зная сна, Рыдайте, дайте ток слезам горючим: Ведь, вас пронзив лучом нещадно жгучим, Мне душу растревожила она И отвернулась; вами создана Темница, где томлюсь, любовью мучим; Любуясь донной, вы огнем кипучим Мне сердце распалили докрасна. Рыдайте же, чтоб образ тот опасный Вконец от ваших горьких слез померк И новая любовь вас не сманила. Так я хочу, печальный и несчастный, Поскольку тех, кто вашу власть не сверг, Ждут беды много хуже, чем могила.

LXXIV

Не избежишь, Амор, своих сетей, Начнется на охотника охота, Утратишь крылья, пойманный в тенёта, В царапинах от множества ногтей, Служить тебе лишь пугалом детей, Божественность твою лишат почета, Сломают стрелы, лук тебе в два счета, Ты Болью будешь зваться у людей, Лукавец, плут, предатель вероломный, Вор, душегуб, обманщик несусветный, Клятвопреступник, лиходей, деспо́т; И как же после службы долгой, тщетной Соперник обошел меня никчёмный? Пусть гром небесный на тебя падет!

LXXV

Не смею поднимать глаза на женщин, Ах, боже сохрани, Как вспомню ту, кем предан был в те дни. Так верный даме искренний влюбленный Из побуждений честных, Как я служил, служить бы вряд ли мог; Когда ж, ее достоинством плененный, Наград я чаял лестных, Удачливый юнец ее увлек. Я, взор потупив, дал себе зарок: На дам смотреть ни-ни, Как эта вот, обманут и они.

LXXVI

Решиться не умею, Жизнь или смерть больней с бедой моею. Ищу я смерти, ведь житье постыло, Когда покинут всеми человек; И смерти не желаю, ведь вовек Тогда мне не увидеть лика милой, И плачу с прежней силой, Завидуя тому, кто ныне с нею.

LXXVII

Цветок, увядший в поле, Поникнув долу, не воспрянет боле. Так я с красою ясной Утратила навек свой прежний цвет, Надеяться напрасно: Не наверстать растраченных мне лет; Ведь не весна я, нет, Что каждый год приходит, как дотоле. Кляну себя в печали, Зачем я время отдала юнцу! Девица, знать могла ли, Что вскоре опостылю наглецу? Всё счастие к концу, И первоцвет любви не вспрянет боле. Баллата, так тоскую, Мне не под силу петь тебя сейчас; Я скорбь ношу такую, Что мне стонать и слезы лить из глаз, Покуда не угас Сей жизни пламень от безмерной боли.

LXXVIII

Риччо-брадобрей мессеру Боккаччо Будь я самой Карменты искушенней, Вещай я гласом Феба или муз, Светило, отрешась привычных уз, Не раз бы укрывалось в орионе, Пока бы воспевал я всесторонне Ученость вашу, утонченный вкус; Но здесь как ученик я – вот конфуз! — Немею пред учителем в поклоне. Пред светочем ума я как в затменье, Мне страх и робость света не дадут, Так туча мглой накрывает поле. Порой незнаемое любят, чтут, А как узнают, так не любят боле, Что почерпнул я в вашем сочиненье, И жду от вас на деле разъясненья. Ответ Риччо-брадобрею Когда услышит эфиоп сторонне, Что на Родопах тает снежный груз, Когда воспрянет каждый гад и гнус, Восходит тот, по чьей вине Дидоне, Как знаешь ты, пришлось в плачевном стоне Страдать и испытать любви искус; Ни Гней Помпей, ни Юба и ни Друз Не видели другого в небосклоне. И если вникнешь в это утвержденье, То ощутишь, как жалом слепни жгут За тот вопрос, мне заданный дотоле. И ты уверишься: тосканский люд Подчас язвить умеет и до боли, И сей сонет получишь в подтвержденье, В тебе ума ведь больше, чем уменья.

LXXIX

Сонет сера Чекко ди Мелетто деи Росси, посланный из Форли мессеру Франческо Петрарке, мессеру Ланчилотто Ангвиссоле, маэстро Антонио Феррарскому и мессеру Джованни Боккаччо Так небеса хотят, чье указанье Распределило сферы над землей: Вращаются одна вслед за другой Вкруг центра, где стихий всех пребыванье; Ждут исстари от смертных почитанья, Когда перун метнет Юпитер злой Или затмит кромешной пеленой Луны иль солнца чистые сиянья. И ныне, не иначе, жала пик Отравленные шлются небосклоном На беззащитных смертных-горемык, Чтоб разумом, ничем не замутненным, Творца и кару всяк из нас постиг; Дан темный смысл словам неизреченным. До нас нет дела ни одной звезде, И власть светил не держит нас в узде. Ответ Петрарки Сей движитель машины мирозданья, Дав ход планете и звезде любой, Распределил по сферам звездный рой — Египетского мужа толкованья — Так, чтоб от Феба жаркого пыланья Звезды не пострадало ни одной, Когда к сестре, зовущейся Луной, Идет навстречу он в небесном стане. Никто без воли Божьей не постиг Стремимым взглядом, в выси возведенным, Грядущее хотя бы и на миг. И только духом стойким, непреклонным Возможно устоять противу иг Судьбы в сем мире хрупком, извращенном. Коль разум смел и крепок в чистоте, Вредить не станут звезды в высоте. Ответ мессера Ланчилотто Ангвиссолы Стремятся к небесам людские знанья, Дабы постичь природы вечный строй, Светила затмеваются порой, И шлет Господь народам испытанья. У неба есть законы, предписанья, Что не враждебны людям; Бог благой Не станет нарушать порядок свой, Как было встарь Египту в наказанье. Людское стадо, в коем страх возник, Умом не обладает просветленным, Чтоб от пороков отойти своих, Но только видит небо прогневленным, Так сразу прозревает, словно в них Заговорила благость чистым звоном. Так тьма и свет житейской суете Несут покой и горести в скуде. Ответ маэстро Антонио Феррарского Есть у небес свое предначертанье. Блюдут они, чтоб должной колеей Колеса шли и не сходили с той Дороги, где их вечное скитанье. Но ежели порядок мирозданья Нарушен будет солнцем иль луной, Когда они вдруг бег задержат свой, Придут в наш мир ужасные терзанья. В своих поступках мы зашли в тупик, Ни благости, ни вежества канонам Не прилежим, все обещанья – пшик, Мы оскорбляем, не внемля резонам, Творца и тварей, грех в нас так проник, Что вечных мук избегнуть не дано нам. Пред звездами на горней их черте Склонимся, грешные, в земной тщете. Ответ мессера Джованни Боккаччо Наш праотец, чье первое алканье Смерть принесло и муки в род людской, Не сдерживал желания уздой И Господа ослушался в дерзанье. Народ упрямый, что, терпя страданья, Шел из Египта трудною стезей, Где видел знаменья беды лихой, Презрел все Моисеевы воззванья. И среди нас, в ком дух уже поник, Не много тех, кто следует законам Разумной меры, ибо грех велик. Затменьям солнечным и тучегонам, Что страх вселяют и в земных владык, Не верим в легкомыслии исконном. Тот, кто от рабства спас нас на кресте, Хранит людей в их дольней маете. Реплика сера Чекко ди Мелетто мессеру Джованни Боккаччо Когда отцов-сенаторов собранье Кипело к Гаю Цезарю враждой И был ему отрезан путь домой, Сбылись лихие предзнаменованья, Коварный небосвод явил сверканье Огней и вспышек, словно пред грозой, Мельканье метеоров, и сплошной Ужасный морок солнца скрыл сиянье. И так же солнца вдруг затмился лик, Как только против Рима легионам Брут повелел идти под бранный клик. Но рушиться дано и бастионам, Когда в них бьют перуны напрямик Или когда дрожит земля со стоном. Природных бедствий не боятся те, Кто мудр и духом тверд в любой беде.

LXXX

«Остались позади твои вершины, Уже теряешь волосы и пыл, И хоть закат еще не наступил, Но клонится к концу твой день недлинный, А ты в плену любовной паутины О вечности и думать позабыл», — Шептала мне, когда я полюбил, Душа, изнемогая от кручины. Но тень мелькнет, и надо ли глазам Виденье объяснять, что им открылось? Она – предел мечты, а к небесам Я охладел, приняв свою бескрылость, И, обо всем забыв, за нею сам Бегу, как если б юность повторилась.

LXXXI

К Антонио Пуччи Двух дам Амор нередко представляет Моим очам; у первой красота В такой же мере, что и чистота, Другая чуть постарше, но пленяет. Мой взор их по наряду различает, Они одеты в разные цвета; Когда же разомкнет мой вождь уста, Такая речь мне сердце обольщает: «Одна изящна, весела, свежа И девственна еще; а та, другая, Накидку носит траурную вдовью. Нельзя к двум сразу воспылать любовью, Так назови одну из них, какая Тебе отныне станет госпожа». Мне труден выбор и на этот случай В твоем совете я нуждаюсь, Пуччи. Ответ Антонио Пуччи Твой звонкий стих мне сердце окрыляет Настолько, что во мне живет мечта Служить тебе не только здесь, всегда, Во всем другом, чего душа желает. Тебе мой ум и возраст уступает, Но я скажу, как знаю: неспроста Представлены Амором та и та, Что по́ сердцу, ту выбрать подобает. На тетиве стрелу свою держа, Дает он выбор, вкус твой уважая, Блюди же выгоду ты по условью. Кто влюбится в юницу, что и бровью Не поведет, слова на ветр бросая, Тот словно бы на лезвии ножа. Как сын отцу, скажу: себя не мучай, Вдовица юной ветреницы лучше.

LXXXII

Когда сходил к теням пастух Адмета И тот за ним, что на спине так скоро Чрез волны вынес дочерь Агенора, Чью стойкость знали в Трое в оны лета, Внезапно мне предстала донна эта (Как та, что Олоферна силой взора Пленила встарь для смерти и позора), Как с третьей сферы, где любви планета. Так ранила меня прелестным взглядом, Как Купидон несчастную дочь Бэла, Когда Эней с ней находился рядом. Я жар Библиды ощутил всецело И любовался траурным нарядом, Как и ее накидкой снежно-белой; Не будет, верилось, она суровей, Чем злая страсть к ней вспыхнувшей любови.

LXXXIII

Когда случится так, Амор, что сети Ослабишь, коими меня стянул, Ни красота, ни слов манящий гул, Ни обещанье всех услад на свете Отнюдь не смогут вновь в оковы эти Меня завлечь, каков ни будь посул: Сбегу, пока поток не захлестнул, В глухие горы, где умру в секрете. Ты сон мой, явь и пища, и любой Прохожий – это тоже ты, и, множась, За мной твой образ следует повсюду: В посмешище я превращен тобой И в притчу во языцех – и тревожусь, Что прежним никогда уже не буду.

LXXXIV

Иду ль дорогой торной день-деньской Иль на распутье задержусь, бывало, Шальная мысль меня всегда сбивала На путь, от коего ни суд людской, Ни страх, ни даже образ колдовской Той, что всему причина и начало, Меня отвадить не могли нимало, Хоть до погибели подать рукой. Так молодость, что, на беду, не в силах Угар желаний сбавить хоть немного, Среди любовных мается тенёт; Но, став умней, не может пут постылых Расторгнуть, бедная, себя и Бога Гневит, и мучится, и смерть зовет.

LXXXV

Когда подумаю, что, как стекло, Я хрупок и, как ветер, годы мчатся, То стих и просто слово, как ни тщатся, Не выразят, сколь сердцу тяжело; Оплакиваю время, что ушло На вздор, а также страх, что, мол, случатся И на пути унылом повторятся Тоска и бед несметное число. Но донну потеснить не могут всё же Ни боль, ни скорбь в душе моей, куда Амором вписан лик ее пригожий. А потому предвижу без труда: Смерть от любви – мой жребий, и, похоже, Иной мне дан не будет никогда.

LXXXVI

Гален и Авиценна, Гиппократ, Алмаз и перл, рубин с аквамарином, Шалфей, алтей с духмяным розмарином, Псалом, Евангелие – не целят; Ни ветр, ни тучи, ни жара, ни град, Ни маг, ни бес в обличии зверином, Ни перс, ни сын Иуды с сарацином, Ни бедность, ни тоска, какой не рад, — Ничто не может прочь изгнать из сердца Ожесточенный мой любовный пыл, Что в гроб меня мало-помалу сводит. Надежда умерла у страстотерпца, Иссякла доблесть, не осталось сил, Всё мучит он меня и не уходит.

LXXXVII

Коль ты, кляня Амора постоянно, Его обычай долго почитал, А он к тебе еще суровей стал, Зачем, надеждой соблазнен обманной, Бежишь за ним вдогонку неустанно? Зачем от злой привычки не отстал? Зачем не отступил, а лишь роптал? Ведь зажила б, как знать, на воле рана. Потерянное время не вернуть, Теряя время втуне, и не сбросить Груз боли болью – истина стара. Весну Амору, встав на этот путь, Бедняга, отдал ты, но белит проседь Виски – и взять свое тебе пора.

LXXXVIII

Львы, змеи, тигры, грифы и драконы, Медведи, вепри, волки, что поджары, Быки, что дики, неуки, что яры, Псы бешеные, бури, аквилоны, Грома́, и ураганы, и циклоны, Стрелки, головорезы и корсары, Лавины, наводнения, пожары, — Спасается от них люд устрашенный. Я не из них, но, вижу, отчего-то Бежит она меня и не вернется, Не убедясь, что нет меня, назад. Не бес ли я из адского болота? Она в таком испуге, что придется Себе признаться: я уже рогат.

LXXXIX

Глупец, кто злой Фортуне верит свято И чает жалость вызвать в ней к себе; Еще глупее, кто пред ней в мольбе Заискивает, чтобы жить богато. Глупец, кто верит звездам небоската, Тревожа небо в суетной божбе; Еще глупей, кто мнит в слепой алчбе Забрать в могилу скопленное злато. Но всех глупей, кто честь и дни свои Доверит женщине непостоянной, А также драгоценную свободу. Без милости, без веры, без любви, Нет, не себя – других терзает раной, Рабов страданье в радость ей, в угоду.

XC

«Всё ко́снее твой разум с каждым днем, И память слабой, помутненной стала, Любезная душа твоя устала Искать покоя в лживом мире сем; Воспламененная моим огнем, На миг лишь доблесть в сердце заблистала, Так доведен ты мною до финала, Что всем отвагам служит рубежом. Пора в дорогу, ум свой заостри, За мною. Из листвы, тобой любимой, Тебе венок заветный я плету. Что медлишь?» Говорит во мне внутри Глас донны, шпорит и Амор незримо, А я стою, мне всё невмоготу.

XCI

К возвышенному хору Геликона Вчерашним днем увлек меня мой пыл, Где пребывая, слух я навострил, Внимал беседам вышним просветленно. Спартанская представилась мне донна С Парисом вместе; нимфу там я зрил: Из леса вышла, что был светел, мил, А на кудрях – из зелени корона. Сказала, подойдя ко мне: «Я та, От коей вам бессмертие – награда, Пришла вознаградить любовь твою; Восстань, иди!» В меня ее уста Вдохнули жар, и вышел я из ада И вот в любовном нахожусь раю.

XCII

О справедливость, ты царица мира, Земной закон и всё, что в небе свято, Но хладной дымкой праздности объята. Яви же, всколыхнув ветрами воздух, Отважный лик, благой и горделивый, Чтоб добрые вели к добру порывы. Взмахни мечом, как прежде, чтобы кара Постигла тех, кто заслужил удара.

XCIII

В Италии, господствовавшей прежде Над миром, добродетели мертвы; Кастальский хор безмолвствует, увы, А кто остался – в нищенской одежде. Увяли лавры, места нет надежде, Царит порок, а люди таковы — Стяжательством задавлены, черствы; Везде почет богатому невежде. В стихах и прозе лучшими из нас Утерян лад, когда-то величавый, Прозрений новых ожидаем втуне. Оплачь со мною нашу участь, раз Пришли в упадок нынешние нравы В угоду вздорной, ветреной Фортуне.

XCIV

Апиция читают в нашей школе, Сарданапала чтят, от тех учений Залеплен слух для горних откровений У лодырей, обжор в земной юдоли. В поступках и в речах нет правды боле, И каждый преклонить готов колени Пред Жадностью, царицей помышлений, Что может всё в своей могучей воле. А Благочестье с Щедростью ушли Средь прочих добродетелей в изгнанье, На небо вознеслись они с земли, Невежество умов попрало знанья; Но сколько власть свою Порок ни дли, Всё видит Бог с вершины мирозданья.

XCV

В Сатурна век возделывали нивы С великим тщанием, Паллада нам Дала орудья к праведным трудам, И Геркулес для славы, не наживы, Свершал деянья, что в преданьях живы; Усердьем славен Македонец сам, И римляне империю, как храм, Воздвигли через доблести порывы. Достигли философией небес Платон, и Аристотель, и другие; Вергилия, Гомера чтит потомство. А нынче и баран в верхи пролез И променял учения благие На суетность богатств и скопидомство.

XCVI

Сегодня золото – кумир толпы, Что о наживе думать лишь способна И, как в безумца, пальцем тычет злобно В того, кто не избрал дурной тропы. Сегодня к злу не обратит стопы В порочном мире, в пре междоусобной Лишь тот служитель Феба бесподобный, Кому священный лавр как дар судьбы. Но так как без Господня дозволенья Не может добродетель ничего, К тебе взываю, дабы мне помог Плыть против ветра к гавани спасенья, Даруй за годы тщанья моего Мне на седины лавровый венок.

XCVII

На алоцветах, на власах из злата Мне чудился Фьямметты огонек, Что в облако преобразиться смог Блистательнее серебра и злата. И, как жемчужина в оправе злата, В том облаке прекрасный ангелок Летел на небо, светел, одинок, Сапфирами искрясь и блеском злата. Я ликовал, взыскуя тех высот, Где наконец-то я познаю Бога; Она туда спешила вознестись. Но что же! Свой оплакивая гнет, Доселе на земле влачусь убого И жажду смерти – к донне вознестись.

XCVIII

Мне кажется, когда смотрю на солнце, Сияет нечто большее для взора; «Быть может, – про себя решаю скоро, — Мне улыбается иное солнце, Та, что очам всегда была как солнце С тех пор, как я попал в силки Амора. Она, конечно, с вышнего простора Лучи мне шлет, что затмевают солнце». Так эта мысль запала в сердце прочно, Что я, сродни орлу, на солнце глядя, Не отрывая глаз, представлю вмиг Мое былое пламя, вижу точно Знакомые черты: златые пряди Ее волос и несравненный лик.

XCIX

Приснилось мне однажды: в горней сини Лечу я как на крыльях в Град небесный Вослед за тою, чей покров телесный Стал дольним прахом, а душа – богиней. Счастливей, краше мне казалась ныне, Сильнее льда был жар ее чудесный, Растаял лед, что мукой повсеместно Терзал меня в былой моей кручине. И вижу я, сия жилица рая Простерла длань, мою пожать хотела; Тут я проснулся, сон бежал с очей. О, сколь горька юдоль моя земная! Кто знает, может быть, за мной летела, Я здесь внизу – а возвращусь ли к ней?

C

Огонь очей, что днесь святыми стали, А прежде жгли и стрелы слали в грудь, Когда б умерил боль мою чуть-чуть И слезы б осушил в моей печали, Мне ангельские хоры б зазвучали, Что слышит к Богу завершивший путь, За ложною надеждою отнюдь Я не пускался бы в земные дали. Но, вечная, Мадонна суету Презрела и над мыслями смеется, Что в огненный меня толкают вир. Мне страшно: всё я крыл не обрету, Не выдержат они, и не придется Из мира лжи подняться в лучший мир.

CI

«Что ищешь, глупый? Где утишить боль? Развеялось, став прахом, это тело, К нему в тебе желанье пламенело И мысли чистые влеклись дотоль. Горе́ возводишь очи? Ну, изволь, Из царства Божья я глаголю смело, Когда-нибудь средь этого придела Узришь мой лик, тебе желанный столь». Так молвила красавица благая, Меня увидев ищущим, чего Не должно видеть здесь, внизу, живущим. Себя узрев покинутым, рыдая, Я думать стал о крыльях для того, Чтоб вознестись к ее блаженным кущам.

CII

Я верю, Данте, с Беатриче рядом Теперь ты в лучезарной сфере этой В лучах любви негаснущего света, Где был уже, как пел нам звучным ладом. Когда, простившись с дольней жизни адом, Там помнят о любви, тебя, поэта, Молю я именем тобой воспетой, Мне помоги, причти меня к усладам. Я знаю, средь блаженных душ Фьямметте Оттуда, с третьей сферы, ясно зримо, Как я томлюсь с тех пор, как та ушла. Проси ее, коль скоро сладкой Лете Смыть не дано мой образ у любимой, Чтоб и меня она туда взяла.

CIII

В уборе звездном небо ясным было, И ветры все в пещерах залегли И успокоились, одно вдали Чуть видимое облачко скользило, Как вдруг я вижу: пламя в небо взмыло, И дня лучи с ним спор бы не вели, Казалось мне, что с грешной сей земли Оно в небесный дом полет стремило. Из пламени – я слышал – донеслись Слова такие: «Кто со мною, тот Из благостных быть должен, из смиренных. Но не взойдет со мною в эту высь Тот, кто стезю иную изберет, Не быть ему в святом краю блаженных».

CIV

Стихи, такие нежные для слуха, Ту песню, что, юна и весела, К пожару страсти мысль мою влекла И в сердце проникала через ухо, Амор мне диктовал, а нынче сухо Звучат они, к ним старость подошла, Как смерть разбила эти зеркала, Отнявши у меня всю силу духа. Когда вернулся ангельский сей лик Туда, откуда к нам пришел, чудесен, Как созерцатель высшей красоты, За ним шаги направил я сей миг; Теперь не до стихов мне, не до песен, Взыскую только этой высоты.

CV

Гомер не мог своим небесным слогом Изобразить улыбку уст Елены, Ни Зевксис, что красу делил на члены, Хоть помышлял о большем и о многом, И мне ль роптать в бессилии убогом На то, что помысел не в силах тленный Живописать сей образ несравненный, Влекущий сердце к выспренним чертогам. Но тот, кто жаждет видеть те красоты, Благодаря которым смертный жив, Не чает встретить это совершенство, Но добродетель, душу оперив, Взнесет ее в надмирные высоты: Лишь там узрит и обретет блаженство.

CVI

Столь горячо желание мое, Велящее последовать за донной, Войну со мною ведшей непреклонно, Покуда небо не взяло ее, Что я подчас, впадая в забытьё, Себе в мечтах представлю упоенно, Как, оторвавшись от земного лона, Вершу полет в иное бытиё, Пересекаю сферы, достигаю Блаженных сонма, где твой трон, Господь, И вижу ту, кто манит в эти дали, Во всей красе, и вот я умолкаю. Когда же духи возвратятся в плоть, Ищу я мира, но найду едва ли.

CVII

Пока к парнасским славным двум вершинам Взойти я чаял, веря: изопью Священную кастальскую струю, Приму листву, что Фебом-властелином Была любима, – ладом пусть не чинным, Но звонким, легким пел я песнь свою, Чтоб в древних сочинителей семью Однажды мне войти смиренным сыном. Но стал подъем круте́нек и тяжел, И возраст убелил мои виски, Лишив надежд на славу пьедестала, Надломленный, оставил я глагол Поэзии, отныне ни строки, И мысль, когда-то резвая, устала.

CVIII

Парнасских вод источником живым И той листвой, для Феба драгоценной, Амор меня манил, я неизменно К ним шел, двум звездам следуя благим, По темному пути, руководим Их столько раз воспевшею Каменой; Однако же Фортуной дерзновенной Мне возбранялось приближаться к ним. Всему виною, верю, разум скудный, Мне не подняться к вам в такую высь, А обучаться – где уж там, и поздно. Душа, покойся! Сколько я ни тщись, Мне горько, что листвой победоносной Не увенчаюсь, путь свершая трудный.

CIX

Куда страшнее ожиданье смерти, Чем сам конец земного бытия; И не было незыблемей ея, Нет и не будет на подлунной тверди! Бег жизни краток в дольней круговерти, Ни вспять пойти, ни отдохнуть нельзя, И сколько бы ни радовался я, Всё кончится стенаньями, поверьте. Так почему же доблесть нам чужда, Дарующая славу? С ней во мраке б Мы не блуждали, был бы срок длинней. Она дарует честь, и навсегда; Она счищает временну́ю накипь; Она – украса долгой жизни дней.

CX

Нас бурями трепало и секло, Нам выпало всё то, чем волны злые, Шальные ветры, шквалы роковые Чреваты; но не мощное весло От скал и скрытых рифов нас спасло, Не парус вынес из пучин стихии, И не маяк нас вел в часы лихие, А Тот, всесильный, с кем всегда светло. И вот пришла пора на утлой лодке У камня в тихой гавани пристать, Который в храме две стены стыкует, И здесь окончить жизни срок короткий В любви к Тому, кто дарит благодать, Когда смиренный дух ее взыскует.

CXI

Нередко, обращая взор назад, Я проживаю, как в былые годы, Свои утраты, промахи, невзгоды И неисполненных желаний ряд; Дрожу при мысли, сам себе не рад, Что то, что всем дается от природы, Ушло, как вешние уходят воды, Навек, и слезы мне туманят взгляд. Но верно ль, что все бедствия низрину, Коль в этой жизни, жалкой и пустой, Сверну на путь добра и благостыни? Ведь я уж миновал свою вершину, Возврата нет к моей поре златой, Зато конец не за горами ныне.

CXII

Бегут за днями дни, а бедолага, Которому они могли бы дать И славу, и земную благодать, Не зрит, как сам себя лишает блага; В его душе царит к безделью тяга — Отсюда лень и склонность оправдать Истому и, раскаявшись, рыдать, Но горя слезная не смоет влага. Луч утра муравья всё лето будит, И копит он, предвидя холода, Запас, пока довольно не добудет. Ленивому же всё не так всегда: Умрет зимой иль побираться будет; Но ведь не словишь рыбку без труда.

CXIII

Нас озаряет свет всевышней воли, Нам сокровенный приоткрыт тайник, Откуда явлен лучезарный лик Бредущему в томительной юдоли; И Господа узревший поневоле Теплеет сердцем, где вскипает вмиг Блаженного усердия родник, Врачующий и горести, и боли. А мы, коснея в злобе, спеси, фальши, Упорствуем в неведенье своем, Минутный зов приняв за дар нетленный: По ложному пути влачась всё дальше, Мы, горемыки, мира не найдем И не избегнем огненной геенны.

CXIV

Усталый дух мой, обрати же взгляд, Взгляни, стоишь на кромке у предела, Грешил страстями в жизни то и дело, И вот разверзся под ногами ад. Мгновенье – упадешь, назад, назад! Спасение в твоих руках всецело, Вернись к Нему, поскольку смерти тела Страшнее смерть души в сто тысяч крат. Вернись к Нему, пусть и в последний час твой, Тебе откроет дверь небесный вра́тарь, Коль ты в грехах покаешься пред Ним. Пришедший поздно, станешь Божьей паствой, Так нанятый последним виноградарь Был взыскан встарь хозяином благим.

CXV

О Солнце, освещающее ту И эту жизнь, весь мир в твоей ладони, Ты принял смертный груз на горнем троне И спас всех нас, прибитый ко кресту, Когда моя молитва в высоту Дойдет к тебе из сих мирских зловоний, Призри меня как можешь благосклонней И помоги, да мир я обрету. Здесь, наслажденьям следуя минутным, Не чтил твоих святых заветов я И часто оскорблял величье Бога. Я сокрушаюсь о себе, беспутном, И знаю: ты зовешь как Судия. Но, милостивый, не суди же строго.

CXVI

О достославный Царь, твой разум вечный Повелевает небом, и лишь ты В душе людской провидишь все мечты И мысли, сколь ни жалки и беспечны; Взгляни же на меня, мольбы сердечной Не отвергай, от плотской суеты Избавь, дай крылья мне, чтоб высоты Достигнуть в благодати бесконечной. Сними покров с очей моих, и въявь Узрю грехи свои, допрежь незримы; От ложных упований отврати, Мой жар греховный на добро направь, Зажги во мне свой светоч негасимый, И с твоего да не сверну пути.

CXVII

Не блеск очей, не локон золотой, Не грациозный стан, не голос нежный, Не ангельская речь, не белоснежный Лик, неземной манящий красотой, Подвигли властелина сферы той, Где он парит средь синевы безбрежной, Явиться в нашей суете мятежной Тобой, Мария, мать любви святой; Нет, ты одним смиреньем победила Тысячелетнее наследье гнева Творца на нас, и нам открылась высь. Ты в нас настолько веру разбудила, Что в царствие твое, Святая Дева, Хотим, полны смиренья, вознестись.

CXVIII

Твой вечный свет, рассветная звезда, Ни Эвром, ни Бореем не затмится, Ты руль челна Петра, ты колесница Грифона двуединого, когда Ее избрал, допрежь чем навсегда В заветную обитель превратиться, Священный город, чтобы век виниться За грех Адамов, что всем нам беда; К тебе, Мадонна, в трепете взываю: Хоть груз грехов моих зело велик, Не гневайся, яви свой взор нетленный. Надеюсь на тебя и уповаю, Что удостоюсь твой увидеть лик И вкупе с ним твой плод благословенный.

CXIX

Мария, горних ангелов царица, Ты ликом украшаешь сфер круги И светишь там, где не видать ни зги, В ненастье мореходам, как денница; Во имя славы сей тебя склониться Ко мне молю, направь мои шаги И справиться с лукавым помоги, Что кознями сгубить меня стремится. Надеюсь на тебя и уповаю, Призри мою любовь, что на земле Питал к тебе и до сих пор питаю. Не дай блуждать мне, сирому, во мгле, Чтоб занял место одесную, с краю От Сына твоего, в благих числе.

CXX

Неизвестному Намек твой ранит – я же не стальной: Не доводи до крайности, иначе Рой ос тебе забавою ребячьей Покажется в сравнении со мной. Допек меня до боли ты зубной; Брось, бога ради, ведь получишь сдачи Стихом о низости твоей собачьей, И я не я, коль не пойду войной. Но слово грянет, и не сыщешь силы Его вернуть, чтоб избежать напасти, Сколь ни тверди: мол, я не верил зря. Коль чешется твое перо, мой милый, Воспой судьбу и бешеные страсти, Еще сильней свой острый ум остря.

CXXI

Ему же Уж коли ты, сатир, так строго судишь Мою вину и так грубишь притом, Начни с себя и смой своим судом Свой собственный позор допрежь, чем будешь Кусать других: знать, память ты пробудишь О дне бесстыдном и зловонном том, Когда ты дал естественным путем Ребенку жизнь, – такое не забудешь! И легче ведь не стал твой грех с тех пор, Как ту, блудник седой, ты обрюхатил, Что на себя работать подрядил. О лютый патер, о срамной приор! Опорожнивший чрево не утратил Смекалки – и крестил, кого родил.

CXXII

Неизвестному Коль я виной, что музы к злобной черни Явились на панель, где их хулят, И низкопробный плебс, коснея в скверне, Их таинствами тешит сальный взгляд, Упрек твой принимаю, и, поверь мне, И так уж гневом Аполлон объят, И от его нещадных острых терний Мои все члены ноют и болят. Я нынче сам не свой: повисли руки, И ноги словно налились свинцом, И пыл былых порывов угасает. Не чаю излечиться от докуки, Что плотным опоясала кольцом; Но всё же знаю – Бог меня спасает.

CXXIII

Ему же Коль Данте, где бы ни был он сейчас, Печалится, что труд его нетленный Мной, как ты говоришь, толпе презренной В публичном чтенье явлен напоказ, Я очень сожалею и не раз Себя за это порицал смятенно, Но не в моем уме, скажу смиренно, Безумная затея родилась. Пустой карман, напрасные надежды, Друзей настойчивость и слепота Меня на это дело подбивали. Но не такого кустари-невежды Хотят товара, ибо красота Лютейшего врага найдет едва ли!

CXXIV

Ему же Я впрах стихами изведен твоими, Они меня стыдом всечасно жгут; И хоть грызет невыносимый зуд Всю кожу мне, я, понуждаем ими, Не раз устами дал, почти немыми, Ответ на твой диктат и скорый суд, Чьи стиль и форма, что меня гнетут, В Болонье почитаются дурными. И сам я каюсь всякий миг с тех пор, Как сделал глупый шаг, что душу гложет, Но ведь содеянного не вернуть. Окстись, прошу, и верь, что мой позор Не повторится и никто не сможет Меня на этот путь опять толкнуть.

CXXV

В челнок, припасов начисто лишенный, Я чернь бессмысленную поместил И по морю без кормчего пустил Плыть наобум, хоть мнит себя ученой: В посудине, на гибель обреченной, Дно в дырах и дощатый сгнил настил, И как гребец веслом бы ни частил, Всем предстоит хлебнуть воды соленой. А я, в виду возни их бестолковой, Усядусь на высоком берегу И смехом им воздам за злую травлю, За скупость, за обман, за мой лавровый Осмеянный венок, и, сколь смогу, Тревог и злоключений им доставлю.

CXXVI

На смерть Петрарки Учитель мой, и ты достиг чертога, Куда стремятся души, кои к свету Призвал Господь, когда покинут эту Юдоль, в которой суетного много. И вот теперь туда твоя дорога, Где уповал ты видеть Лауретту, Там и мою прекрасную Фьямметту Ты можешь встретить у престола Бога. Ты будешь с Чино и с Сеннуччо вместе, И с Данте тоже вечный мир вкушать, Какого не постигнуть в дольней шири. О, если хочешь мне добра и чести, Возьми меня туда, где созерцать Смогу я ту, кого любил в сем мире.

Из «Декамерона»

День первый

Мне собственная прелесть так мила, Что, верно, в целом мире Я б ни в кого влюбиться не могла. $$Я в зеркало смотрю и вижу там Картину, мне несущую усладу: Ни новым бедам, ни былым тщетам Не вырвать у меня сию отраду; На чем еще остановиться взгляду В огромном этом мире, Чтоб я однажды полюбить могла? $$На неземную эту красоту Я никогда дивиться не устану, — Наоборот, ее тем больше чту, Что силы нет, лишь в зеркало я гляну, Противиться блаженному дурману, Как знает всякий в мире, В ком вспыхнуть страсть подобная могла. $$И в отраженном лике столько чар, Он так влечет к себе неудержимо, Что в сердце разгорается пожар, И я дрожу, нема и недвижима; Я вся предвестьем неги одержима, И нет в подлунном мире Такой, что с ней сравниться бы могла.

День второй

Кому и петь о счастье, как не мне, Чьи все сбылись желания вполне? $$Приди ж, Амор, источник всех отрад, Всех чаяний, восторгов и свершений; Споем с тобою хором, Но не о горьких вздохах, что стократ Любви томленье делают блаженней, А об огне, которым Горю, объята негой и задором, К тебе взывая с Богом наравне. $$Однажды опалив меня, Амор, Ты юношу стараньями своими Представил мне тогда же, Чьи красота, отвага, ясный взор Столь совершенны, что вовек ни с чьими И не сравню их даже; О нем, мой властелин, в любовной блажи Пою с тобой на пару, вся в огне. $$Амор, я знаю, так устроил ты, Что он мне люб и я ему желанна, И оттого ликую; Мои все сокровенные мечты Исполнились, и верю неустанно, Что, жизнь пройдя земную, Мы, Божьей волей, в дверь войти иную Достойны будем с ним вдвоем вдвойне.

День третий

Печаль моя лихая Всех горше на земле, И я люблю, увы! вотще вздыхая. $$Творец и повелитель сферы звездной Затем создал меня Чарующей, прелестной, грациозной, Чтоб о себе напомнить, ввысь маня Отнюдь не мощью грозной, А красотой сердца людей пьяня; Но, скорый суд чиня, Они меня отвергли, Презрительным насмешкам подвергая. $$Я девочкой влекла того, который Мне волнами тепла Окутал сердце, упоенно взоры Мои ловил, и слушать без числа Его похвал повторы Я рада всякий день и час была: И я его ввела В кружок друзей сердечных; Но днесь – о горе! – лишена дружка я. $$Позднее на моем пути случился Спесивец молодой, Что рыцарством и доблестью кичился, Но, к ревности подвигнут клеветой, Вконец ожесточился: Мой дух, увы! подавлен немотой И грустью омрачился — Ведь, знаю, в мире много Других, кому могла быть дорога я. $$Кляну недобрый час, когда надела На волосы фату, А не рекла: девичьего удела Я не сменю на жалкую тщету И горечь без предела Той доли, что в награду обрету; Мне жить невмоготу, О роковая свадьба, Уж лучше бы могилы тьма глухая! $$О мой любимый, с кем отрадно было В земной пуститься путь, Кого беда предстать поторопила Пред очи Вседержителя, ах! будь Великодушен к той, что не забыла Тебя назло судьбе; вдохни мне в грудь Огонь твой, что задуть Бег времени бессилен, И да звучит мне зов твой, не стихая.

День четвертый

Я плачу, это знак Того, как сердце страждущее хворо В ловушке вероломного Амора. $$Когда, Амор, мне в сердце первый раз Тот лик твоим закрался попеченьем, Я столь был поражен, Что, всех надежд на благодать лишен, Свой горестный удел не счел мученьем, Хоть душу ты потряс И боль ее тотчас Свела: однако тяжесть приговора Я оценил до крайности нескоро. $$И я узнал коварство и обман, Когда отвержен оказался тою, Что светом мне была: Я видел, что она со мной мила, И отвечал ей с нежной теплотою, Но жар любви моей Был безразличен ей, И вот уже дана другому фора, А мне – стезя терзаний и позора. $$В груди обида горькая зажглась, И в сердце раненом заныли струны От боли и стыда; Я проклинаю день и час, когда На лик ее возвышенный и юный Я бросил взор, молясь, Но страсть не улеглась: Лишен надежды, веры и задора, Браню в душе всё это без разбора. $$Тебе легко судить, властитель мой, Сколь боль моя остра и суматошна, По сетованьям сим; Надрыв, признаюсь, так невыносим, Что смерти я уже кричу истошно: Меня окутай тьмой, Холодной и немой, Ведь нет для муки большего простора, Чем жизнь, – а смерть приму я без укора. $$Да, мне теперь не мил весь белый свет, Лишь смерть и мрак мою тоску излечат: Ах! дай же мне ее, Прерви, Амор, терзание мое, Избавь от мук, что сердце мне калечат; Пусть мой исчезнет след Там, где мне доли нет; Пошли ей счастья, мне же смерть без спора, Как ей послал другого ухажера. $$Моя баллата, знаю, что ничья Душа чужая петь тебя не станет, Как я тебя пою; Но просьбу всё же выполни мою: Лети к Амору, пусть он только глянет, Как горько стражду я, Беду свою тая, И даст душе, заблудшей без призора, Путь из юдоли скорби и раздора.

День пятый

Амор, той донны взоры Льют свет настолько дивный и живой, Что я навеки раб ее и твой. $$Ее очей неодолимым чарам Дивился я и сам, но вдруг поджег Ты сердце мне нещадно: Объят твоим неистовым пожаром, Я глаз от светлых черт отвесть не мог; Дрожа от страсти жадной, Я образ ненаглядный Лелеял как предел мечты земной, Вздыхая в одержимости немой. $$Так я тебе, о властелин бесценный, Послушен стал и безответно жду, Что мне окажешь милость: Прошу, дай знать ей, сколь мои смятенны Желанья, коим счета не веду, Сколь сердце истомилось В мечтах о той, что, мнилось, Одна способна дать ему покой, Какого не хочу из рук другой. $$И потому, мой властелин любезный, Прошу хоть искру твоего огня Зажечь в ней тоже, Чтоб видела, что я вишу над бездной, Что злая страсть вот-вот убьет меня; Но за меня ты всё же, Как срок придет, дай боже, Вверни словцо – тебе ведь не впервой, А я к ней подойду вслед за тобой.

День шестой

Амор, я из твоих ушла когтей, И потому, наверно, Мне никакой не страшен лиходей. $$Я юной девой в бой с тобой вступила, Хотя искала мира, верь не верь, И всё оружье, что дано мне было, К твоим ногам сложила без потерь; Но ты в меня, тиран, свирепый зверь, Вцепился лицемерно, Как враг, какого в свете нет лютей. $$Меня в слезах, захваченную в путы, Бредущую на ощупь, как в дыму, Страдающую от душевной смуты, Ты полонил, во власть отдав тому, Кто мне приуготовил смерть саму И мною, легковерной, Зло помыкает, худший из людей. $$Вотще звучат, ветрами уносимы, Мои мольбы – не хочет слышать тот; Терзания мои невыразимы, И в тягость жизнь, и смерть никак нейдет; Ах! сжалься, сотвори наоборот: Чтоб, гордый непомерно, Приполз ко мне в твоих цепях злодей. $$А коль откажешь мне, то в одночасье Порви, Амор, пустой надежды нить; Ах! умоляю, дай свое согласье: Ведь если да, то чаю сохранить Былую красоту и осенить, Забыв о муке скверной, Себя венком из белых орхидей.

День седьмой

Ах! дни мои горьки! Смогу ли я когда-нибудь вернуться Туда, где не терзалась от тоски? $$Не ведаю, но точит грудь кручиной Дым прежнего огня, Пылавшего во мне, увы! давно; О милый мой, советчик мой единый, Ты в сердце у меня; Ах! только слово вымолви одно, Коль знать тебе дано; Ах! Боже, ах! когда б могла проснуться В душе надежда боли вопреки! $$Не описать блаженство неземное, Что раз меня ожгло И сеет день и ночь в душе разор; Прикосновенье, образ, звук – былое Во мне еще тепло, И может вспыхнуть заново костер, Что тлеет до сих пор, Но лишь тебе настречу всколыхнутся Увядших чувств ожившие ростки. $$Ах! молви, миг наступит ли отрадный, Прижму ли вновь уста К очам, что гибель от любви сулят; Ответь – и поскорей! – мой ненаглядный, Свершится ли мечта, Что ты придешь и кончится разлад; Пусть дни разлук летят, А встречи длятся долго – так уймутся Все раны от Аморовой руки. $$Коль небо вновь обнять тебя присудит, Себя я поведу Умней и счастью ускользнуть не дам; Я удержу тебя и, будь что будет, Со страстью припаду Губами к сладостным твоим губам; Внемли ж моим мольбам: Приди скорей, объятьям дай сомкнуться, В живую явь баллату облеки.

День восьмой

Мне нравятся, Амор, Блаженство, пыл, игривость огневая, Что чувствую, твоим огнем пылая. $$Ты в сердце мне живой восторг вселил, И радость без предела Пьянит главу мою Настолько, что сдержать себя нет сил И я лицом всецело Секрет свой выдаю: Влюблен и сознаю, Что нет на свете благодатней края, Чем тот, где от любви сгорю дотла я. $$Не ведаю, Амор, как изъяснить, Хоть жестами, хоть песней, Блаженный жар в груди; Но лучше это в тайне сохранить: Ведь чувство чем чудесней, Тем тягостнейших жди Терзаний впереди; Но я так счастлив, что, излить желая Восторг в словах, ищу вотще слова я. $$Как этот стан с горячностью немой Я обнимал когда-то, Могу ли передать? Ее лицо белело предо мной И, негою объято, Струило благодать. Такое испытать Мне и не снилось: и живу, скрывая, Какая в сердце радость огневая.

День девятый

Я молода, кипит задор во мне, Пою, смеюсь, Амора восхваляю И рада светлым мыслям и весне. $$Среди ромашек, лютиков, гвоздик, Что многоцветье по лугам разлили, Среди багряных роз и белых лилий Брожу, лелея в думах милый лик Того, кто в сердце навсегда проник, Любя меня, и одного желаю — Чтоб все его мечты сбылись вполне. $$Сорву цветок, похожий на него, И умиляюсь на красу такую, Ему шепчу, и лепестки целую, И все желанья сердца моего Вверяю, не скрывая ничего, И в кудри светлые его вставляю, Где он трепещет, словно на волне. $$И то блаженство, что дают глазам Цветы лугов, знакомо мне до дрожи, Как если б тот, кто мне всего дороже, Был только что со мною рядом сам; Их аромат – живительный бальзам, Которым грусть разлуки утоляю, Бродя в лугах с собой наедине. $$Я на груди ношу их, и они Не терпкий, как у прочих донн, а сладкий Дух источают и манят украдкой Любимого, которому все дни Шлю этот зов: вдохни его, вдохни! И он поймет без слов, что умоляю, Почти кричу: приди, ах! я в огне.

День десятый

Коль ревность не бежала бы вдогон Амору, то на свете Была бы я счастливейшей из донн. $$Коль донну могут влечь В возлюбленном цвет юности беспечной, Отвага, доброта, Изысканная речь, Пытливый ум, характер безупречный, А также красота, То я, без всякого сомненья, та, Кто это зрит в предмете Моей любви, что, чаю, мне сужден. $$Но вижу донн других, Пригожих, бойких и, как я, сметливых, И страхом ум объят: Вдруг тоже и у них Душа полна желаний прихотливых, Что так же их томят; И вот легли на всё, что тешит взгляд, Злых подозрений сети, И грудь исторгла безутешный стон. $$Когда пойму, что друг Так верен мне, как в нем души не чаю, Я ревность изгоню: Но столько я вокруг Красавиц любострастных замечаю, Что всех подряд виню; Разлуку с ним я равной смерти мню: Меня терзанья эти Грызут, когда на них лишь глянет он. $$Что ж, каждой, да и всем, Пусть неповадно будет ненароком Афронт мне нанести, Не важно даже чем — Прикосновеньем, знаком ли, намеком: Все, господи прости, Кто встанет на его ко мне пути, Передо мной в ответе И дорого заплатят за урон.

Охота Дианы

Песнь I

Порою той, когда травою свежей $$Покроются луга и ветерок $$Бодрит приятно, вея с побережий, Стоял и размышлял я, одинок, $$О средстве против той стрелы, которой $$Мне сердце поразил Амор-стрелок; Как вдруг услышал посреди простора, $$Как будто дух небесный с вышины $$Взывал: «Красавицы, придите скоро, Придите скоро, ибо вы должны $$Явиться ко двору Дианы ныне $$В Партенопей, столицу сей страны». Три раза прозвучали в горней сини $$Слова такие, после чередом $$Призвали поименно всех к богине. И как мне вспоминается, притом $$Услышал я, что Циццолу Барриле $$Назвали первой, Чьянчу же потом; Любезную, благую не забыли $$И Чекку Боццуту, Принчипесселлу $$Караччолу, Летицью Моромиле, Де Гаттоли Берарду и Линеллу; $$Беритолу Карафу вызвал глас, $$Изольду ди Джаквинто, Изабеллу, Лючию Поррья, с ними же тотчас $$Мелию, де Бранкацци Катерину; $$Берита и Миньяна, звали вас, А также Катерину, но Пипину; $$Собилию Капече, также Фьоре $$Курьял сейчас я вспомнить не премину, Верделлу ди Берардо, Бьянчифьоре $$Де Каффеттини, Чекколу Мадзоне $$И Алессандру славную в том хоре. И Катерину Якопо Рончоне, $$И Катерину Караденте, и $$Еще Креспану призывали ноне; Болино, Феллапане, также ди $$Серпандо (Катерина каждой имя) — $$Все шли они с отвагою в груди. Джованнолу де Копполи, засим и $$Призвали Луччиолу, там была $$И Фьоре Кановара вместе с ними. Ваннелла Гамбателли рядом шла, $$Как понял я по голосу, которым $$Ее Диана в спутницы звала. Однако дама, чтимая Амором $$За добродетель, что презрела грех $$И возвышалася над всем собором, Была последней призвана из всех; $$Во благо им, как опекунша стайки, $$Шла впереди, водительница тех. Призыв умолк, и на правах хозяйки $$Диана собрала их (имя той $$Последней госпожи предав утайке; Молчу и я, мне б чтить ее хвалой $$Превыше той, что я пропеть способен). $$Так шли они, а следом я – тропой. О всем дальнейшем будет сказ подробен.

Песнь II

В долине, что не слишком широка, $$Лежащей между четырьмя холмами, $$Пестрящими подобьем цветника, Бежал источник чистый меж цветами, $$Он был прозрачен, светел и красив $$И разливался широко вода́ми, Сей берег щедро влагой оросив $$И омывая травы луговые, $$Затем невдалеке впадал в залив; А на холмах дубравы столь густые, $$Что сквозь завесу древних крон едва $$Луч солнца проникал в места глухие; Облюбовали птицы дерева $$И пели на ветвях в приюте этом, $$Где с тихим ветром шепчется листва, Так от зефира после зноя летом $$Прохлада разливается кругом $$И веет в воздухе, еще прогретом; Водились волки, лани в месте том, $$Медведи, львы и множество созданий, $$Помельче, покрупней, каких найдем, — Сюда вести и вздумалось Диане, $$Что греет души, коим чужд порок, $$Красавиц для охотничьих ристаний. Затем велела им войти в поток, $$Омыться влагой чистою, журчливой, $$Чтоб освежился красоты цветок. На берег выйдя, пурпурный, красивый $$В угоду ей надели все наряд, $$Украсились цветами и оливой. В четыре группы разделив отряд, $$Неназванной богиня повелела: $$«На южный холм с тобой да поспешат; На западный отправься, Изабелла, $$На северный ты, Фьоре; пусть из вас $$Никоя не останется без дела». Дала им сети ловчие тотчас, $$Псов, ястребов, и луки, и колчаны, $$И копья, что для вепря в самый раз. Всех остальных взяла с собой Диана $$(То Чекка Боццута и Катерина, $$Носящая фамилью Феллапана, А с ними Бьянчифьоре Каффеттина, $$Катрина Караденте, ла Креспан, $$И ди Серпандо, и еще Пипина; Приказ и Мелии Марьелле дан), $$Вот их-то повела она на гору, $$Что в направлении восточных стран. Те начали охоту в эту пору $$На сей горе, другие же под ней, $$Ловушки расставляя по простору, Чтоб ни один из тамошних зверей $$Не пробежал, не будучи подстрелен $$Иль пойман сразу в западню сетей. Затем вступили в чащу, и нацелен $$Окрест повсюду был их зоркий глаз, $$Выслеживая зверя средь расселин. Что было дальше – в следующий раз.

Песнь III

Держала лук Диана в левой длани, $$Он узловат, большой величины, $$С таким не побежишь проворней лани. Вот с Чеккой Боццутой на крутизны $$Взошла богиня славная, у Чекки $$Со стрелами колчан из-за спины. Там притаились, где кустарник некий, $$И вскоре видят горного козла, $$Что гнал выжлец в его проворном беге; Был согнут лук, и меткая стрела $$Цель на бегу тотчас же поразила, $$Добыча, пав, подняться не могла. На Чекку взор Диана обратила, $$Сказав: «Как только спустимся, бери $$Свою добычу». Та не возразила. Пипине, в ком азарт горел внутри, $$Что с ла Креспаной, молвила: «Налево $$Сверни туда, не заблудись, смотри — Ей кажет путь божественная дева, — $$Я знак подам: спусти борзого пса, $$Когда услышишь легкий шелест древа». Так разошлись, бродили с полчаса $$И каждый куст оглядывали зорко, $$А рядом псы, лесных зверей гроза. Но не дошли до ближнего пригорка, $$Как зайцев двух они вспугнули вдруг — $$Там рядом заячья скрывалась норка. Хоть убавляй проворства у подруг, $$Одна другой: «Ату, ату, скорее! $$Не в помощь зайцам скорость и испуг, Им смерть!» Тогда в охотничьей затее $$Спустила каждая своих собак, $$Те за добычей, и вернулись с нею. За ними вслед сквозь рощи полумрак $$Ступала Караденте Катерина, $$И псом ее был поднят дикий хряк; За древом притаившись, пикой длинной $$Готовила исподтишка удар, $$Дабы сразить лесного исполина. Зверь, пеной брызжа, и свиреп, и яр, $$Бежал, его собаки грызли до́бро, $$В нем ненависть пылала, словно жар. Пошла на вепря с пикою недоброй $$И поразила с силою такой, $$Что острие насквозь прошло чрез рёбра. А Каффеттина Бьянка под горой $$Сеть расставляла, также с ней Кателла; $$Внезапно из прогалины лесной Рогатых, резвых тройка полетела, $$Собаки – за оленями, быстры, $$Де Мелия включилась в лов, Марелла. И, взяв добычу, радостны, бодры, $$Вернулись к ди Серпандо Катерине, $$С утра кружившей около горы С измученными псами, ей доныне $$Не привелось ни зверя взять, но вот $$В лежащей меж двух гор большой долине Узрела волка; крепкий лук берет $$И, тетиву натягивая, с ходу $$Бегущего в предплечье насмерть бьет; С добычей вышли к горному проходу.

Песнь IV

А та, чье имя знать мы не должны, $$Держа орла ручного, восходила $$На верх горы, что с южной стороны. За нею Чьянча, Циццола спешила, $$С красавицей Принчипесселла шла, $$Беритола Карафа и Собилла Капече, и Бранкацци там была $$Берита, и Берарда с Катериной, $$Сестрой Бериты; здесь и весела, И радостна любая, шли тесниной $$И песни распевали вслед за той, $$Чей лик всегда пылал красой невинной. Пройдя немного вверх тропой крутой, $$Вдруг зверя увидали издалече, $$Который дик и славен быстротой. Чтоб зверь не мог им причинить увечий, $$Сойдя для безопасности с пути, $$Орла спустили, что для бранной встречи Взлетел до сферы огненной почти; $$Затем он устремился вниз кругами, $$Удар готовясь зверю нанести. Мелькнувши меж древесными ветвями, $$На жертву налетел пернатый вмиг, $$Всю шкуру лихо изодрал когтями С главы и до хвоста; едва настиг, $$Как снова взвился от добычи в небо $$И снова пал, ударив напрямик. Большая рысь, мечась от боли слепо, $$Поверглась наземь, после вечным сном $$Забылась, испустивши дух нелепо. У рыси сердце, теплящийся ком, $$Мадонна вырвала и во мгновенье $$Орлу скормила; и с горы потом Спускаться стала в шумном окруженье $$И Циццолы, и Чьянчи; те: «Ату! $$Ату!» – завидев белого оленя, Что выскочил из зарослей в поту, $$Почуяв настигающую свору, $$Желавшую вцепиться на лету. Но Чьянча тут, пересекая гору, $$Спустилась рядом, стала, где обрыв; $$Такое место оказалось впору: Стрелу на гибкий лук свой наложив, $$Прицелясь, натянула до предела $$И выстрелила, зверя поразив. В боку оленя вмиг побагровело, $$Не мог уже передвигать копыт, $$Смертельной раной истерзалось тело. Назад на тропку Циццола спешит $$И призывает псов звучаньем рога, $$Собрать ей снова свору предстоит. Так шла она, оглядываясь много, $$И видит пару лис: трусцою мчась, $$Спешили к логову лесной дорогой. Тут Циццола за ними погналась, $$Покуда не взяла обеих где-то; $$Вернулась к славной Даме, веселясь, И госпоже отрадно было это.

Песнь V

Свой лук привесив к стройному плечу, $$Беритола Карафа шла по бору, $$Как вдруг подруге зашептала: «Чу! — Собилии Капече, – глянь на гору: $$Шевелится кустарник, видишь, там, $$Что сильно возбуждает нашу свору. Скорее к тем направимся кустам, $$Коль не подводит слух меня, в чащобе $$Таится зверь, мишенью будет нам». Ни слова больше, поспешили обе $$На звуки, что ловил их чуткий слух, $$И обнаружили рычащих в злобе В тех зарослях медведей ярых двух, $$Матёрых, с блеском пламенным во взоре, $$Так, что у каждой захватило дух. Беритола, смирив волненье, своре $$Велела взять, из тула извлекла $$Стрелу большую и пустила вскоре, Но в камень та ударилась стрела; $$Тогда же извлекла она вторую, $$Что также бесполезною была. На эту неудачу негодуя, $$Беритола с Собильей злились, ведь $$Добыча не давалась ни в какую; Тут, луками вращая, чтоб успеть, $$Наперекор опасности изрядной $$Пошли туда, где ближний был медведь, По голове хватили беспощадно. $$Зверь полумертвый повалился и $$Был сворою растерзан кровожадной. Охотницы собакам помогли, $$Пока второго, сваленного псами, $$Не взяли; и с обоими ушли. Принчипесселла в этот день сетями, $$Расставленными хитро, уловить $$Хотела львенка в ловко скрытой яме. Но не могла всё так сообразить, $$Чтоб ей случилось с помощью обмана $$В ту западню зверенка заманить. На ум уловка ей пришла нежданно: $$Самца косули мертвого туда $$Она метнула в качестве примана. Учуявши добычу без труда, $$В то время львенок вышел на опушку, $$От голода пришла, видать, нужда, Он прыгнул в яму и вцепился в тушку, $$Охотница свою метнула сеть, $$И зверь тем самым угодил в ловушку. Напрасно стал он биться и реветь, $$Не мог той сети разорвать когтями; $$Связала и в веселье стала петь. Затем сказала той любезной Даме: $$«Дарю его тебе, ты всех смелей». $$Ответ был благодарности словами. Берарда же поймала шесть ежей $$Собственноручно и, прижавши к лону $$В подоле, чтоб не исколоться ей, Несла свою добычу вниз по склону.

Песнь VI

Бранкацца Катерина и сестра $$На гору высоко уже взобрались, $$И каждая была смела, быстра; Вдруг с парой резвых тигров повстречались, $$По гребням скал скакавших, в тот же миг $$Спустили псов, и те вдогон помчались. Преследовали долго, но настиг $$Добычу гончий, потому как в сети $$Попались тигры там, где скальный пик. Веселые вернулись дамы эти $$К подругам и добычею своей $$Похвастались пред ними, словно дети. Скриньяра Изабелла, все, кто с ней $$(А с нею вместе Чеккола Мадзоне, $$Еще Миньяна шла с Изольдой сей Из рода Джиаквинто, и три донны: $$Прекрасная Ваннелла Гамбателла, $$Катрина, дочь нотария Рончоне, И Алессандра), также и Линелла, $$Приблизились к горе, чей склон сходил $$В долину ту с закатного предела. Увлек их Чекколы отважной пыл; $$Проворным быстрым шагом по теснине $$Та шла, и лик отвагою светил. Уже была почти что на вершине, $$Когда товарок позвала она, $$Приметив зверя дикого в ложбине, Точней сказать, большого кабана, $$Что отдыхал в кустарнике ветвистом $$И на нее уставился со сна. Она к нему – в руке ее со свистом $$Секира грянула по голове, $$И зверь скончался под ударом истым. Миньяна с Изабеллой, эти две, $$На горных тропах сети притаили $$И палкой били в гротах и в листве. Ваннелла с ними; нынче изловили $$Немало зайцев, кроликов они, $$Идя назад, задорно в рог трубили. Изольда Джиаквинто там в тени $$Добила палкой волка матеро́го, $$Что не избегнул двух собак грызни. Но, обернувшись, зрит она другого, $$С двумя волчатами, и ну кричать: $$«Сюда, сюда, подруги, время лова!» Линелла не преминула примчать $$С двумя собаками и с луком смело, $$И Алессандра тоже ей под стать. Натянут лук, и тетива пропела: $$В итоге волк, один из трех, сражен; $$Второго псы загрызли озверело. Бежал последний, Алессандрой он $$Настигнут и убит ударом пики, $$А гончими был прежде окружен, За уши ими схваченный, так дикий $$Скончался и в добычу дамой взят. $$Подруги шли с усталостью на лике, Пора на отдых им, пора назад.

Песнь VII

Другие шли за Фьоре Куриале. $$Часть этой группы на́ гору взошла, $$В долине остальные пребывали. Летицья Моромиле там была $$Всех прежде, и Лучия Поррья рядом, $$И Фьоре Кановару жажда жгла Идти за их охотничьим отрядом; $$Спервоначалу повстречался им $$Единорог отважный с гордым взглядом. Он был уже собаками тесним, $$Но псы могучего боялись рога, $$Что не избегнуть средством никаким. Вокруг горы змеилась их дорога, $$Но ни стрелой, ни гоном взять нельзя $$Несокрушимого единорога. Фьор Куриале, в скрытом гневе вся, $$Просила тезку, чтобы в платье белом $$Стояла на горе и, не грозя, Была бесстрашна в ожиданье смелом. $$«К тебе придет он, от бегов устав, $$А ты его и свяжешь между делом. Не бойся, у него причудлив нрав: $$Коль девственница часом приласкает, $$С ней будет ласков, сразу кротким став». Фьор Кановара ей не возражает; $$Пока охота на него велась, $$Единорога дева поджидает. Сперва был страх, но, видя, как, стремясь $$К ней сбоку, тот подходит, укрепилась, $$И вот петля вкруг зверя обвилась. Фьор Куриале вмиг развеселилась, $$Добычу взяв; все вместе шли они $$В другую часть горы, где им случилось Настичь оленей двух; в лесной тени $$Запутались в ветвях рогами крепко $$И были взяты, как из западни. Те псы, что их еще держали цепко, $$Внезапно треск заслышали вдали: $$Бежало стадо вепрей так, что щепкой Стволы крошились в поднятой пыли; $$Ревели громко, яростные, в пене, $$Хрипели и дышали как могли. Летиция на шум в древесной сени $$Вмиг подалась, в руке сжимая дрот, $$Но стадо пропускала тем не мене, Ждала, когда последний подойдет, $$С той целью притаясь под кроной бука, $$Чтоб пикою сразить добычу влет. На расстоянье выстрела из лука $$Бежали сзади псы, и вот он взят. $$Она к своим – не долгая разлука. Верделла ди Берардо горных гряд $$Не посетила, с дамами стояла $$На берегу у вод, что там журчат; Красавца-сокола она держала, $$А донна ди Болино – ястребка; $$Там Луччиола с ними пребывала, Пред тем нагнав, проворна и легка.

Песнь VIII

Вдоль ручейка шла стая молодиц, $$А вместе с ними Коппола Джованна, $$Чтоб утку там поднять иль прочих птиц; Как вдруг из камышей взлетел нежданно $$Журавль огромный, что достиг высот, $$Где еле виден был в дали пространной. Ему поблажки ястреб не дает, $$Летит быстрей и выше он журавы $$И, снизившись, разит жестоко влет. Тот не упал в финифтяные травы, $$Ускорился, напротив, сразу взмыв, $$Чтоб избежать атаки и расправы. Но неуспешно, сколько ни ретив, $$Вторично ранен был, хотя, упрямый, $$Держался в воздухе и всё был жив. С последних сил он в поднебесье прямо $$Умчался в этот миг так далеко, $$Что там за ним не уследили дамы. Меж тем взметнулся ястреб высоко $$И поразил свою добычу снова, $$Сбив с этой высоты ее легко. Поднявшись выше, стал когтить сурово, $$И в спину приходились царапки́, $$Затем он приземлился с жертвой лова. Катрина птицы хищной коготки $$Исторгла, дав ей вдоволь покормиться, $$И радовалась стычке у реки. А в это время, видя, как станица $$Гагар взлетела, сокола вдогон $$Пустила ввысь Верделла-чаровница. Всё выше он взмывает в небосклон, $$Вот развернулся, скорости убавил; $$Им селезень мгновенно закогчён. Вцепился в спину, перьев не оставил, $$Ни даже шкуры жертве соколок, $$Полосовал, все когти окровавил. Держал добычу, чтоб язвить ей бок, $$Но птицу ранить уж не надо было: $$Прикончить с первого подлета смог. Туда Верделла сразу поспешила, $$Поймала сокола она потом $$И к поясу гагару прицепила. Луччола же с Джова́ннолой вдвоем $$Поперек русла и у самой кромки $$Тянули сеть нетопким бережком. В руке у каждой прутик был неломкий, $$Водили им в воде и в тростнике $$И издавали крик изрядно громкий, Руками били воздух, на реке $$Поднявши птиц, которые гнездились $$В убежищах своих невдалеке. Средь первых птиц, что переполошились, $$Баклан один в их сети угодил, $$Что меж водой и тростником таились. И паолин в то время пойман был, $$Затем гагары, множество добычи, $$Но вас бы я подсчетом утомил, Ведь знают обе толк в охоте птичьей.

Песнь IX

Пока следил я из кустов окрестных $$За той охотой, зримой не вполне, $$А только мельком средь стволов древесных, Пришлось к другой направить стороне $$Свой взор из-за раздавшегося гама, $$Что разум весь тогда заполнил мне; Я быстрым взглядом устремился прямо $$Туда, откуда появились вдруг $$Нежданно мною встреченные дамы. Глазам увидеть сей пространный луг $$Едва лишь отдаленность позволяла, $$Там травы влажные росли вокруг. Но чу! собачий лай, рожков сигналы $$Так громко оглашали этот дол, $$Что всюду эхо дивное звучало. Сперва я их разбойной шайкой счел $$И голову втянул невольно в плечи, $$При первой мысли в сердце страх вошел. Однако вместо нежеланной встречи $$Я, присмотревшись, различил в тени $$Прельстительных красавиц издалече. Когда же ближе подошли они, $$Открылись мне их дивные красоты; $$Казалось, там знакомые одни. Узнал их без какой-либо заботы $$И догадался: то второй отряд, $$Который позже призван для охоты. К ручью подходят, у воды стоят, $$Прислушиваются, бросают взоры; $$Я слышу, как слова одной звучат: «Кто шел охотиться на эти горы?» $$Луччола, рядом бывшая как раз $$На берегу, ответ дала ей скорый. Та, выслушав, ответила тотчас: $$«Мы опасались, приведет дорога $$Других на это место раньше нас, Как часто было». А затем немного $$В сторонку стала; Циццолу Фаджану $$И Чекку позвала (Амора-бога В них свет сиял), и Ва́ннеллу Болкану, $$Ларьеллу Караччолу и Сереллу, $$Чья внешность так прекрасна, лгать не стану. И все они послушались Мареллу $$Караччиолу, с ними, я гляжу, $$Призвали также д’Арко Перонеллу. Рекла Марелла: «Впору, нахожу, $$В ущельях ловом нам заняться пробным». $$На что подруги ей: «Не возражу!» К востоку взяли все по бесподобным $$Цветущим травам, на любой наряд, $$Что был весьма для их забав удобным. Так разделился сей второй отряд, $$Я, на других взглянуть желая, резко $$Отвел от первых пристальный свой взгляд. И вижу: с Якопой Альдимареской $$С полудня на́ гору пять юных дам $$Восходят среди солнечного блеска, Предавши кудри травяным венкам.

Песнь X

Всех впереди, увлечена охотой, $$Мне кажется, Марелла Пассерелла $$Сам-друг была с Гостанцей Галиотой, А дальше Мариелла Пишичелла; $$Дальфина ди Барассо тоже шла $$За ними следом, а за ней Ваннелла Бранкацца, и весна кругом цвела. $$Их догоняла, щебеча невинно, $$Другая стайка, столько же мила; Там Циццола, мне помнится картина, $$Фаччипекора задавала тон, $$А сестры Бьянкола и Катерина Карафа поспешали ей вдогон, $$И храбрая Туччелла Серизале $$Шагала бодро с ними в унисон, И, если правду мне глаза сказали, $$Им Джакопелла Эмбриака вслед $$С Ачеррой Та́нцеллой почти бежали. В отличие от этих непосед, $$Катрина Сигинольфи мерным ладом $$Ступала – да, она, сомнений нет; Ковелла д’Анна, проследил я взглядом, $$И Митола Караччиола шли $$Бок о бок, Циццола д’Аланья – рядом. Берита Галиота издали $$С Ковеллой д’Арко после всех явились — $$Они на дланях соколов несли. Марелла и другие в гон пустились $$Матерого бобра, что вышел им $$Навстречу, но пути у них скрестились С Ваннеллою Больканой, чьей травим $$Он гончей был, и, уступив добычу, $$Они вернулись к спутницам своим. Тем временем вняла Марьелла кличу, $$Который был похож на рев иль вой, $$Но издаваем неизвестной дичью, И, в дебри леса путь направив свой, $$Пошла на звук, что вызвал изумленье, $$Поскольку слышала его впервой, Однако не могла составить мненье, $$Что это; но рекла Серелла тут, $$Что, видно, слон, что чудился весь день ей, Упал на землю в чаще, и идут, $$Ступая осторожно, обе донны, $$Которых гложет любопытства зуд. Но зрят, что, сколь ни тщится зверь взбешенный, $$Он грузной туши на ноги поднять $$Не в силах сам, надсадой истощенный. Тогда они, спеша боязнь унять, $$Пустили в ход топор, копье и стрелы, $$И пыл охоты в них вскипел опять. Убив его тотчас, очам Мареллы $$Они главу представили слона, $$И та, ведя их в темные пределы, Их озорством лихим восхищена, $$Промолвила: «Ловцы другие, ясно, $$Сегодня опечалятся сполна, Ведь гнали долго зверя и напрасно».

Песнь XI

Колчан наполнен, рог висит на шее, $$Стан туго стянут, голова в венке, $$Марелла – нет прекрасней и свежее — Свой держит лук и две стрелы в руке, $$Ища глазами место для засады $$В густом лесу вблизи иль вдалеке; Серелла тоже вкруг бросает взгляды $$И видит сеть, которой прежде так $$Кателла с Бьянчифьоре были рады: Среди кустов раскинута внатяг, $$Та сеть мгновенно ловит двух оленей, $$И двух еще, но не достать никак Их тесаком, зане, без затруднений $$Всех четырех пронзив стрелой, на свет $$Добычу дамы вынесли из тени. А Перонелла так взопила вслед $$Своим двум псам, погнавшимся за ланью, $$Что вздрогнул весь окружный лес в ответ; Они настигли жертву и закланью $$Почти подвергли, но хозяйка их $$Ее добила смертоносной дланью, И лай разгоряченных псов затих. $$Вот Циццола Фаджана с Чеккой тоже $$Несут оленей, миг назад живых, Вдруг слышу крик: «Лови! Лови!» – и что же $$Я вижу? Скачет за моей спиной $$Табунчик кабанов – я не без дрожи Трех насчитал, – но страх растаял мой, $$Когда две дюжины собак за ними $$Вдогон промчались, лая вразнобой. Затем три донны с луками тугими $$И стрелами пернатыми в руках, $$Сопутствуемы догами ручными И, как сказал я, с криком на устах, $$С наскока бросились остервенело $$На вепрей; видел я, как впопыхах По рукоятку самую Ваннелла $$Бранкацца вогнала тесак в того, $$Которого терзали оголтело Шальные псы, и била кровь его $$Фонтаном; и прикончила второго $$Дальфина; и из выводка всего Лишь в третьем после бешеного лова $$Дышала жизнь, но гибельным копьем $$Гостанца пресекла ее сурово. Затем, добытым гордые зверьем, $$Они собак послушливых собрали $$И на тропу вернулись все втроем. Зеленую опушку озирали $$Марьелла Пассерелла и Якопа $$Альдимареска, но собаки стали Вокруг норы какой-то иль прокопа $$Царапать землю, возбужденно лая, $$Как если б свору всю душила злоба. Якопа подошла, понять желая $$Их раж, но, ничего не усмотрев, $$Гнала собак, и вдруг змея живая Мелькнула и ушла в подземный зев.

Песнь XII

Марелла Пишичелла, в ближнем месте $$Вняв громким крикам, сеющим тревогу, $$Спешит с Дальфиной и другими вместе Товаркам всполошённым на подмогу, $$Которых ужас пронизал насквозь — $$Чуть не отдать готовы душу Богу. Дальфина, коей первой удалось $$К ним добежать, спросила: «Что такое $$Чудовищное вам узреть пришлось?» Якопа так ответила на то ей: $$«Увы, в норе мы видели змею, $$Чье мерзко нам обличье бесовское». Дальфина ей: «Боязнь уйми свою; $$Ведь есть у нас оружие и свора, $$Чтоб уничтожить гадину сию». Воспрянув от такого разговора, $$Промолвила Якопа: «Коли так, $$То слушаться меня прошу без спора». Рекла Дальфина: «Ладно, дай нам знак!» $$Якопа призадумалась немного $$И молвила: «Вот, полагаю, как След поступить: воткнем в нору глубоко $$Горящий факел, чтобы едкий дым $$Убил змею иль выманил до срока. Коль выползет чудовище живым, $$Мы все, дабы зубов избегнуть, живо $$Ножам и копьям ловкий ход дадим». Все согласились и, найдя огниво, $$Псов отозвали, пук травы зажгли $$И в логово забросили ретиво. То для змеи была погибель, и $$Она, такого снесть не в силах ада, $$Наружу вырвалась из-под земли. Тут бросились и донны все на гада, $$И свора, кровожадна и люта, $$Из коей сдохли многие от яда. Но смерть змее приготовляла та, $$Чьей воле подчинились донны с жаром, $$И, как мне думается, неспроста. Якопа сокрушительным ударом $$Ей отрубила голову, явив $$Отвагу, баснословную недаром. Все славили успех наперерыв, $$Вдруг зрят приплод змеиный – шесть, не мене, $$Чьи тоже грозны зубы и извив. Убили всех без недоразумений, $$Поскольку ядовитый дым почти $$Их удушил, я чай, в подземном плене, Так что едва-едва могли ползти. $$Картиной этой сыт, я взгляд пытливый $$На запад поспешил перевести; Предстала дерзновенной и красивой $$Мне Циццола Фаччипекора там, $$Шагающая в гору горделиво. Вот подошла она к густым кустам, $$Но в злобном лае вдруг зашлись собаки, $$И леопард за нею по пятам Метнулся, изготовившись к атаке.

Песнь XIII

Она не растерялась и из лука $$Стрелу пустила, так что он осел, $$Лишившись сил и не издав ни звука; Вторая из ее прицельных стрел $$Пробила грудь и сердце размозжила, $$И вышел дух из зверя; я узрел, Как свора тут же тело окружила $$И стала рвать, толкаясь и рыча, $$Как будто храбрость выказать спешила. Но тут пронесся, гулко топоча, $$Олень проворный, и за ним младая $$Биянкола Карафа, горяча И на ногу легка, красой блистая, $$Увенчана венком из орхидей, $$Помчалась, как на крыльях возлетая; Две или три собаки вместе с ней $$В погоню припустились что есть мочи, $$Однако был беглец куда резвей. Но веткой иль какой помехой прочей $$Замедлен он, и в тот же миг стрела $$Вошла в гортань, и трепетные очи Предсмертная тоска заволокла, $$И пал он, недвижим, к ногам стрелявшей, $$Которая того лишь и ждала. Вдруг в роще я узрел, глаза подъявши, $$Двух восхитительных пригожих дев, $$Что с грацией, всегда меня пленявшей, Чело в гирлянды алых роз одев, $$Как два багряных светоча, спускались $$С горы средь зеленеющих дерев; Туники за плечами их плескались, $$Столь прелести они несли в себе, $$Что, мнилось, свет и ветер к ним ласкались. Шли дружно, успевая при ходьбе $$Шутить и петь, но каждая держала $$Колчан и лук готовыми к стрельбе; Вдруг видят, что пантера пробежала $$По косогору; протрубила в рог $$Кубелла Эмбриака, поддержала Ее Танцелла, дав тройной свисток, $$И свора тут же яро полетела $$За зверем, что пустился наутек. Однако, всех опередив, Ковелла $$Всадила три стрелы пантере в лоб $$По оперенье, и уже мертвела Добыча; зверь когтями землю скреб, $$Ослепнув и в бессилии кружась, $$И рухнул вниз. Его, бреша взахлеб, С десяток псов, уже не сторожась, $$Догнали и прикончили нещадно, $$Пока туда Ковелла пробралась. Угроза, столь же зла, хоть заурядна, $$Танцелле выпала, когда на зов $$Спешила к Якопелле безоглядно: Ей выскочил навстречу из кустов $$Свирепый тур, ярясь неудержимо, $$Удар смертельный нанести готов; Пред ним она застыла недвижима.

Песнь XIV

Лишь миг, и на скалу она взлетела, $$Трубила в рог, собак своих звала, $$По лесу разбежавшихся без дела, И криками на тура их гнала: $$«Ату его, Кусок, ату, Кусака, $$Ату, Дракон!» И свора подняла Истошный лай, и каждая собака $$Металась, норовя схватить – кто бок, $$Кто круп, кто ухо, – но вотще, однако; А тур в них сеял страх насколько мог, $$Грозя ударить гибельным копытом $$Иль насадить на смертоносный рог; Бодаясь и лягаясь, псам несытым $$Он не давал приблизиться, и так $$Полдня бесились понапрасну псы там. Танцелла лишь кричала на собак $$И гибкий лук свой вхолостую гнула, $$Но ранить зверя не могла никак. Свое копье подруге протянула $$Тучелла Серизале, и она $$Что только было сил его метнула. Столь глубоко – лишь рукоять видна! — $$Вошло копье в межрожье, что всецело $$Обмякла туша, жизни лишена. И, вырвав сердце из нее, Танцелла $$Сказала: «Тур убит, а я жива, $$Теперь могу идти с тобой, Тучелла». Тучелла отвечала: «Ты права, $$Ведь в схватке победила ты»; и снова $$Пустились дамы не без торжества Петлять средь скал, ища для целей лова $$Добычу взглядом; также Катерина $$Карафа к ним пристроилась, и, слово За словом, потекла беседа чинно $$О случаях охоты и о том, $$Что служит невезению причиной. Вдруг тихий звон раздался за кустом, $$И дикобраз потешил всю ватагу, $$Представ пред ними с иглами торчком; Но, не опешив и не сбавив шагу, $$Тучелла вскинула свой лук тугой $$И поразила насмерть бедолагу. Тем часом Катерина гон другой $$Затеяла, и вслед за нею свора $$Помчалась за косулей молодой; Но псы Ковеллы ту спугнули скоро, $$И Катерины яростный удар $$Ее убил у кромки косогора. Событий, здесь описанных, в разгар $$Катрина Сигинольфи отдыхала $$У ручейка, что вьется через яр. Она плесканье гидры услыхала $$И, сеть сплетя из травяных стеблей, $$Тихонько ею воду колыхала, Но кверху дернула, как только к ней $$Попал в ловушку гад смешной и жалкий, $$И доннам уникум явила сей, И все дивились этакой смекалке.

Песнь XV

Ковелла д’Арко и Берита тоже $$Гальота затаились в тростнике $$На низком берегу ручья того же. Держала арфу каждая в руке, $$И звук напевный эти арфы лили, $$Лаская слух вблизи и вдалеке. И, музыкой влекомые, подплыли $$Два белоснежных лебедя туда, $$Откуда ноты негу им сулили. Звучит мелодия, журчит вода, $$Большие птицы шею гнут блаженно, $$Покачивась в такт туда-сюда. Но лишь они приблизились – мгновенно $$Попали в сети, и усладу враз $$Сменила боль нечаемого плена. Охотницы схватили их тотчас $$Без всякой жалости; другие птицы $$Взвились с воды, курлыча и мечась. Но ястребок сорвался с рукавицы $$У Митолы Караччиолы вдруг $$И взмыл под небеса быстрей зарницы; С ней Циццола д’Аланья шла сам-друг $$И на цимбалах ладно и красиво $$Играла, услаждая слух подруг. Как раз тогда взлетели торопливо $$Испуганные утки, оборвав $$Звучание прекрасного мотива, И Митола для новых злых забав $$Пустила ястребка, который с ходу $$Одну сбил наземь, насмерть заклевав; Другая замертво упала в воду, $$Когда удар нанес он влет, дугу $$Крутую прочертив по небосводу. А Циццола ждала на берегу, $$Пока трофеи Митола добыла $$И ястреба поймала на бегу. Ковелла д’Анна устремилась было $$За страусом, что задал стрекача, $$Едва охота к долу подступила. Погоня быстро стала горяча, $$Бежал он всё быстрей, кружил и часто $$Оглядывался, крыльями стуча. Чащоба, непролазна и сучкаста, $$Одежду на Ковелле в клочья рвет, $$Но не на шутку гоном увлеклась та: От бега сердце выскочит вот-вот, $$Лицо пылает, и одно стремленье — $$Убить добычу – в ней сейчас живет. Еще рывок в кипучем исступленье, $$Еще усилье; кто-то лук ей дал, $$Узрев такую страсть и озлобленье; И наконец меж двух высоких скал $$Пал страус от стрелы, пронзившей спину, $$И вздох последний в муках испускал. Ковелла подбежала и дичину $$Ударила нещадно раз, другой, $$И шею ей свернула, и в долину Поволокла недрогнувшей рукой.

Песнь XVI

Когда к полудню близилось светило $$И жаркий воздух стал невыносим $$Для нежных тел, Диана обратила Такое слово к спутницам своим: $$«Пора на свежий луг, где псам усталым $$И птицам ловчим отдыха дадим. Довольно же бродить по перевалам, $$Не время для охоты нынче нам, $$Зовите тех, разбредшихся по скалам». На гору, что вздымалась к небесам, $$Одной из них взойти она велела $$И звать всех поименно дев и дам. На крутизну взошла та дама смело, $$Оттуда всех по именам подруг $$Покликала она и преуспела: Призыв ее услышали вокруг, $$Хоть доходил до них он издалече, $$И каждая из призванных на луг Готовилась сойти для общей встречи; $$Собрали сети, луки, резвых псов, $$Взвалили снаряжение на плечи С добычею большой без лишних слов: $$Те к шее прицепили, эти рьяно $$По травам волочили свой улов. И вот спустились. Циццола де Анна $$Пришла последней, ибо там одна $$Охотилась, не будучи призванна. Добычей многою отягчена, $$Поскольку метко поражала цели, $$Отстала сильно от подруг она. Там на лугу красавицы сидели, $$Трофеи наподобие горы $$Сложив, Диане угодить сумели. Диана поднялась, глаза остры, $$И молвила: «О донны, все вы, к счастью, $$Проворны, ловки, смелы и быстры. Благодаря лишь моему участью, $$Моим искусством брали вы зверей, $$Хочу, чтоб их пожертвовали частью Юпитеру, что выше всех царей, $$А частью мне, поскольку все должны вы $$Меня богиней почитать своей. Я вас прошу, и шлю я к вам призывы, $$Не медлите, раз вы пришли сюда, $$Со мною круг образовав счастливый». На это донна, что мила, горда, $$Взволнованно расправив плечи, встала $$И отвечала: «Нет. О, никогда! Шли за тобой, как ты повелевала, $$И по призыву все собрались здесь, $$Той воли не ослушавшись нимало. Теперь же не хотим, путь пройден весь, $$Не чтим твою божественность, иное $$Палит нам пламя грудь и душу днесь». Тогда Диана, выслушав такое, $$Смутилась, поднялась, как бы со зла, $$И удалилась на небо святое, Откуда этим утром к ним сошла.

Песнь XVII

Остались на лугу, а в дальней дали $$Дианы не видать, простыл и след. $$Потупив очи, молчаливо ждали, Пока мадонна, коей краше нет, $$Поднявшись, не сказала им: «Внемлите, $$Как поступить, я верный дам совет: Сейчас о покровительстве молите $$Венеру, бога Купидона мать, $$И листья лавра в волосы вплетите. Ей щедро жертвы поспешим воздать $$Из той добычи, коя нами взята; $$Быть может, ниспошлет нам благодать». Все согласились; вот уже как плата $$Помещена добыча на костер, $$Тогда молитву прочитали свято: «Богиня горняя, склони к нам взор, $$Не презри наше жертвоприношенье, $$К тебе взывает наш смиренный хор; И милостиво восприми служенье, $$Что мы несем, о милости прося, $$Пролей на нас свое благоволенье. Гони из нас лихое всё и вся; $$И наши души сделай чище, наши $$Сердца к твоим высотам вознеся. Дай нам почувствовать, как полной $$ чашей $$Усладу счастья пьют, о, сделай нас $$Достойными любви, милей и краше». Покуда так молил всеобщий глас, $$Явилось облачко в потоках света, $$Застыв над головой у них тотчас. А в облаке юница, не одета, $$Им говорит как будто бы: «Я та, $$К кому сейчас мольба звучала эта О милости. Не лгут мои уста, $$Клянусь богами, каждой здесь $$просящей $$Воздам, как заслужила красота». На пламень посмотрела восходящий — $$Не знаю, как сказать, но из него, $$Из каждой туши, в пламени горящей, Вдруг человеческое существо $$Явилось в виде юноши нагого. $$Пройдя по травам, все до одного Омылись в чистой влаге бирюзовой $$И облеклись по воле госпожи $$Плащом пурпурным в качестве покрова. Как лилии цветок, они свежи; $$Венера им промолвила: «Отныне, $$Так я велю вам, всяк из вас служи Красавице своей, как мне, богине, $$Покуда не заслужите в ответ $$У них любовным тщаньем благостыни». Так изрекла, проливши славы свет, $$И на небо вернулась быстрым взлетом, $$В душе у каждого оставив след. Они ж, бродя по луговым красотам, $$Вздыхали, чая сладостной игры, $$Цветочки рвали под любовным гнетом И ждали им суленные дары.

Песнь XVIII

Я, наблюдавший долго за чудесной $$Охотой дам, пришел на этот луг, $$Откуда скрылась в вышине небесной Смущенная бессмертная, где вдруг $$Другая появилась и явила $$То чудо, что наш ум постигнуть туг; Там сердце в изумлении застыло $$При виде тех, кто был плащом покрыт, $$Сих порождений огненного пыла; И видел я того, кто Даму чтит, $$Кто воплощен из мертвого оленя, $$Приняв разумный человечий вид; И это справедливо, без сомненья, $$Природе никогда уж не создать $$Подобного столь чистого творенья. Лик этой Дамы горнему под стать, $$Небесное созданье, ангел кроткий, $$Сошедший людям ясность взора дать; Скромна, мудра, ее сужденья четки, $$Величье в ней, хоть ставь на пьедестал, $$Непринужденность, грация в походке; И свет такой моим глазам сиял, $$Что, ей себя отдавши, ощутил я, $$Как сам из зверя человеком стал. И здесь напрасны разума усилья, $$Коль верится, что сам ее Творец $$Сказал себе: «И это сотворил я!» Гонительницу скорби из сердец $$Коль созерцать, душой смягчиться надо $$Иль прежде срока обрести конец. И добродетель в ней такого склада, $$Где ни пройдет, всё озарит собой, $$И потому во мне царит услада. Гордыня, жадность, лень и гнев слепой $$При виде Дамы улетают разом $$Из сердца, ей проигрывая бой. И вас, послушных благостным приказам $$Амора, повелителя того, $$Что просвещает даже низкий разум, Молю: просите за меня его, $$Чтоб верен я остался этой Даме, $$Служа ей волей сердца своего; Пусть за меня ходатайствуют сами $$Те, кто в любви удачлив, также те, $$Кто к ней стремится, пылкими мольбами; Еще за тех, кто с Дамой во вражде, $$Чтоб, миром разрешив былую ссору, $$Не мучились в сердечной маете. Но продолжать мне речь свою не впору, $$Я промолчу, покуда не смогу $$Достойнейшей хвалой почтить синьору, Ту красоту, что в сердце берегу, $$Служа и непрестанно почитая, $$Да не отринет верного слугу. На луг я возвратился, созерцая $$Ту добродетель высшую, какой $$Цветет моя красавица честна́я, Что даст мне, верю, счастье и покой.

Приложение

Стихотворения, приписываемые Боккаччо

1

Распущенные волосы, босая, С подругами двумя или тремя, Ракушки, что принес прибой, шумя, Искала эта донна молодая; А море, словно всё в себя вбирая, Лобзало, светлой пеной обрамя, Ступни красавицы, волну стремя И с бормотаньем сразу отступая. И та порою, может быть боясь Одежду промочить, подол вздымала, Я видел выше голени в тот миг. Как я хотел бы, рядом находясь, Чтоб вновь глазам отрада предстояла И чтоб чуть дальше взор в нее проник!

2

Счастливый день, о ясный небоскат, Луга, кусты и шалости Амора, О ангельские голоса из хора, Вы наполняете прекрасный сад; Гармония, чарующая взгляд; Не скажешь, светоч горнего простора Или земные девы средь убора Цветов и пышных трав танцуют в лад! И кто изысканным, высоким слогом Опишет то, чему я был свидетель, Чего вовеки смертный не узрел? Не я. Как будто в рай был забран Богом, Лишь скрытую увидел добродетель, Что сердце мне пронзила сотней стрел.

3

На золотистых локонах венок Из белоснежных роз и трав душистых, Лик ангела и пара глаз лучистых, Что льют, как звезды в голубой чертог, Нездешний свет, и радостный поток Любовных нот, волнующих и чистых, Средь яркой россыпи цветов душистых Весны погожей, собранных в свой срок В саду, где ключ искрится и играет, — Так сердцем завладел моим Амор, Пустым и беззаботным по сю пору. Оно все звуки и цвета вбирает, И та, что ими тешит слух и взор, Ни мне не даст покоя, ни Амору.

4

Лишенное лучей, от испарений Багровое, светило в мир взошло; Лицо луны поблекло, не светло, Пятнистое, сдалось рассветной тени; На небесах не видно просветлений, Завесой туч простор заволокло; Но так же светят всем ветрам назло Два светоча, что горних много мене. Прекрасные лучистые глаза — Амор в них точит стрелы и калит их — Пронзают сердце, мне пощады нет, Им не вредит ни дымка, ни гроза, Два огонька живых, в лучах излитых Они светлей, чем всякий прочий свет.

5

Златые кудри под венком зеленым, Сияние очей, веселый смех, Прелестный лик и грация во всех Движениях – смотрю в пылу влюбленном На эту донну взором изумленным, Не зная ни желаний, ни утех, Опричь картин блаженно-райских тех, Что дарит красота глазам влюбленным. Других красавиц я не признаю: Лишь с этой быть хочу всё время рядом, Об этой грежу кстати и некстати. О ней вздыхаю и о ней пою, О ней примет ищу любовным взглядом, О ней пекусь в надежде благодати.

6

Луга, сады, напев непринужденный, Изящный танец, игры и шарады, Прыть юности, веселые тирады, Влюбленные поклонники и донны — Забавы мне скучны и монотонны, Пока глазам не подарил отрады Небесный лик и в сердце без преграды Не хлынул радости поток бездонный. . . . . . . . . .

7

Хотело сердце бедное не раз Раскрыть всю остроту моих страданий, Но мой язык немел и лип к гортани, И глубоко в груди мой голос вяз. Лишь вновь отважусь, становлюсь тотчас Вместилищем сомнений и шатаний: Сказать иль нет; лишив Амора дани, Явить уместно ль чувства напоказ? Молчит язык, и в робком сердце дрожь, Но слезы повествуют поневоле, Как я люблю ее и ею брежу, Как страсть мне грудь пронзила словно нож: Ведь ярче солнца лик ее; чем боле Его бегу, о нем тем боле грежу.

8

Глаза, что сердце у меня украли, Свели его в узилище к Амору, Где страсть, и страх, и ревность с ним в камору С надеждой вкупе стражники собрали; А те его к рукам вконец прибрали — То хвалят, то честят, то втянут в ссору, То в жар, то в дрожь вгоняя, так что впору То петь в восторге, то рыдать в печали. И вот оно в объятиях хворобы, Устав от этой чехарды всечасной, Пощады просит, стонет от бессилья И парус ищет или вёсла, чтобы Из той темницы улизнуть злосчастной; Но не взлетишь, коль перебиты крылья.

9

Еще вчера я верил, что обрел Свободу, улизнувши из-под стражи: Я цепь порвал, сломал замок и даже Вкруг пальца братьев-узников обвел И вдаль пустился, волен, как орел, Пока не спохватились о пропаже; Но и в бегах за мной беда всё та же Гналась, и я ее не поборол. Ведь я не знал, что ринется за мной Амор вдогон, и лук в меня нацелит, И прокричит: «Хоть бегать ты горазд, Но не уйдешь, о раб строптивый мой!» — И засмеется, и стрелой прострелит, Сгребет в охапку и подручным сдаст.

10

Спокойно море, на приволье дола Цветы и травы, плавен ход небес, И птичьим ликованьем полон лес, Зефир воспрянул из мешка Эола; Там, если дымка взор не поборола, Красавиц вижу под листвой древес В компании животных, в ком исчез Раздор, и мир и лад царит веселый; Быки вкушают отдых от ярма, Подпаски, пастухи, где листья гуще, Прохлады ищут дух перевести. А я, кому любовь как смерть сама, Не исцелен надеждой, сердцу лгущей, Мне даже здесь покой не обрести.

11

Когда б держал я зеркало, в котором Прекрасный отражается предмет, Чьи стрелы жалят вот уже семь лет Мне сердце, истомленное Амором, Я б заглянул в него пытливым взором, Закалки стрел я б выведал секрет И, навострив их заново, нет-нет Да и пронзил вам грудь уколом спорым. А если сетовать начнете вы, Вотще моля пощады, то имейте В виду, что месть моя бесповоротна. Но, донна, как душой вы ни черствы, Смиренья всё же ей придать сумейте, А не терзайте ближних столь охотно.

12

Кто б мог поверить, что способен лед Средь пламени палящего таиться? Кто ожидал, что, как пороховница, Грудь от него пожаром изойдет? И кто бы мог поверить наперед, Что сердце так в огне сгореть боится? Кто знал, что можно разума лишиться От холода, что ранит и гнетет? Поверил я, когда волной презренья Меня мгновенно обожгла она И враз во мне душа похолодела; Я пламенем, что жалит без зазренья, Испепелен, она же холодна, Как лед в тени, и нет зиме предела.

13

Златые локоны узлом тугим Опутали мне сердце и обвили, Но их пою, хвалу прервать не в силе, Амором вдохновляем и маним; Вот если б серебро прошлось по ним, То, может быть, меня бы не язвили Морозом очи донны, а явили Сочувствие к страданиям моим. Но мнится мне, тому не быть вовеки, Ведь грош цена моим расчетам тщетным, А красоте ее и дальше цвесть. Я воплощаю сказ о человеке, Живущем упованьем беспредметным, Отвергнув напрочь подлинную весть.

14

Листва опала, птицы замолчали, Над пру́дом вьется пар, едва слышны Рык и мычанье, в коих до весны Любовные порывы отзвучали. Густая дымка волнами печали Заволокла полнеба, и больны Сердца, воспоминаньем дней полны, Которых горести не омрачали. Но в сердце у меня любовь живет И так же беспощадно жжет и гложет, Как если бы цветы вокруг цвели. В груди огонь, хоть всюду снег и лед, И мысль о скорой смерти не тревожит, Но нет ни дня, чтоб слезы не текли.

15

Твой, мнилось, локон пальцы мне обвил, И я хотел, пожар смиряя страстный, Чтобы твой взор, Амору неподвластный, Хоть раз слезу сочувствия явил. И столь меня бы воодушевил Сей дар слезы холодно-безучастной, Что смерти я искал бы в неге страстной И всё б тот локон пальцами ловил. Пусть в сердце, где стрелы Амора жало Твой образ врезало, твоя рука Вонзит, не дрогнув, острие кинжала. И ты, узрев, сколь мука велика, Поймешь, как знать, всё то, что рассказала Тебе моя предсмертная тоска.

16

Вам, донна, это по́ сердцу – ну что же, Я чувствую, как всё во мне мертвеет; Быть может, смерть моя ваш гнев развеет, Ведь так ее вы жаждали, похоже. Но молвите: без плоти и без кожи Скелет мой что за думы вам навеет? Скажите: ваша ярость ослабеет Иль нужно вам попрать и кости тоже? Не ведаю; но полагать осмелюсь, Что, увидав моих останков груду, Вы вздрогнете и жалость в вас проснется. …надеюсь, там, где буду Смывать грехи, что в множестве имелись, В душе смятенной радость шевельнется.

17

Сто тысяч перьев, верно, я сломал, И прозой, и стихом живописуя Тоску и муку, что в себе несу я, Но даже взгляда донны не поймал; Однако проще успокоить шквал, Что гонит волны, воя и бушуя, Иль – вряд ли ошибусь, когда скажу я, — Сровнять с землей высокий горный вал, Чем тронуть сердце донны: ни на йоту Ответа своего не изменила, Оставшись хладной, словно лед в тени. И мне невмочь сопротивляться гнету, Судьба моя плачевна и уныла, А в сердце сумерки, судьбе сродни.

18

Мои ресницы высохли от слез И на щеках возник румянец снова, Когда Амора я узрел иного, Чей лук мне не сулил былых угроз; И я ушел в страну блаженных грез, Куда лучами света неземного Манил тот лик, что и средь ада злого Душе смятенной радость бы принес. И вдруг она гневится, как дотоле, И прежний червь меня безвинно точит, И распадаюсь, как на солнце снег, В слезах и вздохах, в горечи и боли; Но та не пощадит, кто только хочет, Чтоб умер я и замолчал навек.

19

Прошли дожди, растаяли снега, Ни туч на небе, ни ветров студеных; Цветы и листья, зелень в свежих кронах, До вешних празднеств, право, полшага. Наряды, самоцветы, жемчуга На созданных Амором юных доннах, Веселость в них, мне верится, влюбленных, Когда гулять выходят на луга. Я вижу то, что видеть нежеланно: На отдых в Ба́йи едет чаровница, А я к ней рвусь и мучусь непрестанно. Заснуть бы мне, пока не возвратится, Туда ль поехать поздно или рано, Не знать бы лучше, что там с ней случится!

20

К нам скоро лето красное нагрянет, Пролив с небес поток тепла и света, И, я не сомневаюсь, местность эта Прекраснейшей в подлунном мире станет. Амора, что здесь царь и всех тиранит, Ведет не то звезда, не то комета; Сама Венера дивная не где-то, А здесь, я верю, из волны воспрянет. Нет здешних пляжей и лугов чудесней, Где ухажеры шепчут доннам в ушко И всё внушает лад и благодать. Здесь не смолкают праздничные песни, Здесь что ни шаг – любовная ловушка, Куда добыча любит попадать.

21

Огонь из этих глаз мне сердце гложет, Которое с покоем распрощалось, А прежде ими счастье источалось И каждый миг был мной с восторгом прожит. Но что теперь ее досаду множит — Любовь ли новая, как уж случалось, Слепой ли гнев, обида ли, усталость Иль что-нибудь во мне самом, быть может, — Не ведаю; но знаю, что, не будь Я гадок ей, не стал бы столь колюч Взор глаз, где ласку различать любил я. И плач владеет мной, гнетущ и жгуч, О времени, что попусту убил я На пламя, пепелившее мне грудь.

22

С тобой, сонет, бегу в тоске смятенной От дум, что я не в силах усыпить: В них та, что раз умела ослепить, Моей кончины хочет непременно; Куда б ни шел, они толпой бессменной Меня преследуют, и не ступить Ни шагу, чтоб восторга не испить, Воспоминая облик несравненный. И отголоски праздников былых, Полны любви, веселья, игр и света, Проносятся в моей душе поныне: Но всё давно утрачено, мне их Вовеки не вернуть, и, зная это, Впадаю в плач и горькое унынье.

23

Амор, твой лук, увы, давно не диво, А с ним и эта древняя стрела, От коей смерть мне б сладостна была, Ведь кто умрет красиво – жил красиво! И я дрожу от этого порыва И буду рад, служа тебе, дотла Сгореть, сколь ни темны твои дела, Коль не миную твоего призыва. Мне жаль тебя, синьор почтенный мой, Да ты и сам не слишком счастлив, мнится, Что из отары изгнан я судьбой. То всем урок, кому твой образ снится, Кто верует в тебя, живет тобой, Кто под твои знамена встать стремится.

24

Я к размышленьям о любви привык И часто, лик прекрасный воспевая, Тем самым удостаивался рая, Куда Амор был верный проводник. Теперь дух скорби в песнь мою проник, И стала плачем радостность былая С тех пор, как смерть нас разлучила злая И стал землею лучезарный лик. Впредь никогда не осветит мне думы Прекрасный образ, утолявший прежде Моих порывов и желаний жар, Я плачу, проклинаю дни, угрюмый, В короткой жизни места нет надежде, Мне сущей пыткой сделался мой дар.

25

Поскольку я и в самом цвете лет, Язвимый злыми стрелами Амора, О смерти иль отмене приговора Молил его, а он молчал в ответ, Чего же ждать, когда висок уж сед, И доняла невзгод шальная свора, И нет ни сил, ни прежнего задора, И не избегнуть предстоящих бед? Желанья без надежд – вот все, что ныне Дано мне; и за вздохом вздох тоскливый, Как медленный огонь, палят мне грудь. Лишь смерть способна дать моей кручине Успокоенье и унять порывы, С годами не угасшие отнюдь.

26

Когда б, Амор, я верил в самом деле, Что целомудрие гордячкой движет, Я бы огонь, что болью сердце лижет, Ради нее, как ты и я хотели, Терпел, хотя и силы на пределе, И бедами любви я смят и выжат, И скоро пламя плоть и кости выжжет, И дух во мне утратил чувство цели. Но, ведая в своей глухой недоле, Что не добра она, не здраво судит, Тебе я подчиняюсь против воли И лью, себя бичуя, слезы боли В душе, где шквал желаний донна будит, Которая моей вовек не будет.

27

Зачем меня испытывать напрасно, Неужто нет достойнее служителя? Амор, ищи себе другой обители, А я уже не твой, тебе ль не ясно? Себя, как видишь, чувствую прекрасно, И милостей твоих уж не проситель я; Чем больше ты мне в качестве вредителя, Тем дальше от тебя, где безопасно. Погас твой пламень, нет во мне горений, Промчались годы молодые эти, Я мудрым стал, тобой к добру нацеленный. Не целься, стрелам не достичь мишени, Прибереги свои ловушки, сети Для новых пташек – воробей я стреляный.

28

Самой Любовью, яркою звездой Подчас ты мне являешься в мечтаньях, В очарованье, в красоте, в сияньях, Прекрасною, как будучи живой. Душа моя беседует с тобой И внемлет, отвечает в ликованьях, И даже небеса, хоть мощна длань их, В сравнении с тобой как звук пустой. Когда ж растает образ мимолетный, Рассыплются мечтанья как труха — Я вспоминаю: ты лишь прах могильный, И воскресают муки, что бессчетны, Я Смерть прошу, чтоб не была глуха, Взяла меня к тебе рукой всесильной.

29

Разбита наковальня, сломан молот, Ковавший прежде звонкий лад стиха, От кузницы зола лишь да труха, Напилок ступлен, мех насквозь проколот; И уголь не трещит, и в топке холод, Остыл весь жар, я в горние верха Теперь спасаюсь бегством от греха И от любви тех дней, когда был молод. Перо мое, беспутное в былом, Остановило бег свой, бесполезных Уж не сплетает вычуров словесных. Теперь оно Царицу сфер небесных, Пред коей все что клячи, прямиком Высоким чистым воспоет стихом.

30

О горе! повод есть для горьких пеней: Бегут года, бегу по жизни сам, «Увы, увы!» – кричу я небесам В горах, в лугах или в прибойной пене. Придя в себя, не знаю тем не мене, Где дать покой измученным ногам, Так мысли гонят к чуждым берегам Сильнее, чем листву порыв осенний. И что же, небо ль виновато в том, Судьба иль воля случая слепая, Или звезда, которой я ведом, Но из войны не выйду никогда я, Со мною бедность шествует вдвоем, И неотступна спутница такая.

31

Смотрите, дорогие братья, вот Мой череп почерневший, несуразный, Утрачен облик мой, вчера прекрасный, И только тень зловещая живет. Я прежде, как и вы, не знал забот, Но плоть распалась массой безобразной, Ее грызет могильный червь бесстрастный, Чей час, вестимо, и для вас грядет. О злостный грешник, я ведь твой двойник За зеркалом, что и тебя затянет, Надень доспех свой лучший сей же миг, Небезопасным промедленье станет . . . . . . . . . . . . . . . . Кто черным делом занят, Тех смерть ведет, без жизни их тела, Их никакая не пронзит стрела.

32

Я, Алигьери Дант, Минервой сирой В искусстве и познанье предстою, Лишь гений песню пестовал мою, И восторгался мир моею лирой. Фантазией вознесся я к эфиру, Спускался в Ад, затем парил в Раю И книгу незабвенную свою, Как Символ веры, завещал я миру. Флоренция мне жизнь дала, птенцу, Но стала мать мне мачехой презренной, Болтать позволив татю и лжецу. В изгнании был принят я Равенной, Ей – тело, душу – вышнему Отцу, Пред коим зависть никнет неизменно.

33

Ни смерть, ни страсть, ни общество, ни титул, Ни ваша строгость не вольны заставить Меня кому-то сердце предоставить. Когда-то первой юности порою Я милостью Амора вашим стал, А что подчас любезничал с другою, Так это чтобы сплетник не болтал О нас, мадонна; я бы клятву дал Тем богом, что стреляет без разбора: Доселе ваш, и только ваш, синьора.

34

Сколь доняли меня мои невзгоды И сколь глубок душевный мой ожог, Я б выразить не смог, Будь даже я стоуст и громогласен. Ведь на меня судьба весь свой венок Злых умыслов, все каверзы и шкоды В мои младые годы Обрушила, и мой удел ужасен. Но сердце не из дуба, и опасен Бывает и один такой удар, Мое же каждый день их получает: Ни живо ни мертво, оно не чает Унять борьбы отчаянный пожар И за терпенье в дар Забыться в лучшем мире отрешенно. Но, дорогая донна, Мои тревоги слишком чужды вам; Зане хочу дать ясности словам. Влачась кругами горечи и боли, Однажды на пути я встретил вас — Ваш лик меня потряс, И мне с тех пор сей миг блаженный снится: Я ощутил, вас видя в первый раз, Огонь в груди, неведомый дотоле, И в душу поневоле Любовных грез пришла мне вереница. Где б ни был я, мне ваше имя мнится, И сладко звуки голоса пьянят, И чувство всякий миг одно и то же Мне сердце ворожит, ни с чем не схоже; И всех услад, что, думалось, манят И негу мне сулят, Душа бежит, а если безуспешно, То в темноте кромешной Бредет; и боль ничем не утолю, Читаю ли, пишу, пою иль сплю. Амор, который через ваши очи Своими стрелами меня пронзил, Так больно поразил, Что вряд ли я оправлюсь от недуга. Не сразу, правда, я сообразил, Что в жизни ран не получал жесточе, И вот уже нет мочи Спастись из заколдованного круга. Но чую после первого испуга В себе желаний новых череду, И новый зов ведет меня куда-то; Но мучит приступ боли непочатой И злой обиды с нею наряду, Которым не найду Ни воли противостоять, ни силы, Хоть могут до могилы Такие два удара довести, Ведь сердце не кремень, чтоб их снести. И вот теперь еще и мукам новым Подвержен я, когда на вас гляжу, И трушу, и дрожу, Но притворяюсь, что совсем спокоен, А сам огнем любовным исхожу; Когда же вашим жестом или словом, Хоть добрым, хоть суровым, Случается, бываю удостоен, То, пылким восхищением упо́ен И наивысшего блаженства полн, Запретные желания скрываю. Крушенье в море я претерпеваю, Мой парус порван, я в плену у волн, Разбит в куски мой чёлн, И каюсь, что нанес неосторожно Обиду вам, возможно, И причинил печаль, и огорчил, — Вам только стыдно, я же опочил. Разбили волны чёлн мой ненароком, Что защищал от бед меня сполна, Как крепкая стена, Что на себя удары принимает; Зане тоской душа уязвлена, И слезы лью в унынии глубоком Таким густым потоком, Что каменную башню он сломает. И вижу, что, хоть гибель поджимает, Жизнь длится, угасанию сродни. И горести, что мне Амор доставил, Включая раны (я бы не слукавил, Сказав, что незаслуженны они), Мне, донна, в эти дни Легли на сердце скорбью безысходной, Как если б гнев бесплодный Мне вдрызг изгрыз нутро, грозя убить, Чтоб только этот узел разрубить. Что ж, донна милая, прошу прощенья, Коль неотступно я на том стою, Что боль унять мою Иль даже исцелить лишь вам по силам. Вы запустили в сердце мне змею, А от нее пошли все злоключенья И столькие мученья — Не описать ни устно, ни чернилом. Ищу целителя рубцам постылым От тяжких ран на сердце и вовне, Пока они смертельными не стали. Но только вам доверюсь, ведь едва ли Кто-либо, кроме вас, поможет мне. И если, весь в огне, Всё изолью, что в сердце накопилось, Молю вас, донна, милость Явить мне и простить слова, что вдруг Больному сердцу подсказал недуг. Найди же, песнь моя, зеленый лавр, В чью сень сокрылось сердце, льдом объято, Когда мной рок злосчастный овладел, И расскажи, сколь горек мой удел, Как жизнь моя растерзана и смята И, вялое, как вата, Слабеет тело под пятой у смерти, Но хворь мою, поверьте, Излечит взор пленительных очей Иль звук приветных ангельских речей.

35

Когда бы я разверз нагую грудь И вы, моя богиня, Увидели сердечные терзанья, Вы б удивились и не раз вздохнуть Пришлось бы вам в кручине, Прочтя мои любовные посланья И вспомнив, как на пылкие желанья Мне отвечали холодно отказом. Меня б назвали разом Врагом Фортуны и врагом себя, Утратившим всё то, чем жил, любя. О чем же прежде сокрушаться мне, О страсти ль дерзновенной, Ведь зачастую как безумец, право, Надежды обращал я к вышине, Куда мне плотью бренной Не вознестись – ни сил, ни воли здравой; Иль о Фортуне слишком уж лукавой, Что начинаниям преграды ставит, На дно влечет и давит, Из сердца все надежды удалив На то, что будет мой удел счастлив? Она несправедливостью грешит, Те души вспламеняет, Что стать должны как щит в моей невзгоде, А после к тем поступкам поощрит, Какие подобает Свершать мужланам, грубым по природе, К догадкам ложным, к заключеньям вроде Правдоподобным по своей основе; Но я, насупив брови, Бегу от мест, куда манит Амор, Боясь хоть чем навлечь на вас позор. Не думайте, что трусость в сердце есть И что она виною Тому, что я бегу от страсти прежней, — И я, и вы свою погубим честь, Коль скоро пыл открою, В груди таимый как нельзя прилежней; Уздой рассудка побежден я внешне, Своей любовью вас не оскорблю я, Ее внутри терплю я, То груз для нас обоих; коль сперва Натянем сильно, лопнет тетива. Кто низко пресмыкается пред ней, Те, от судьбы завися, Высокому завидуют всечасно, Идут они стезею бунтарей Против небесной выси И трона Господа, который разно Дары свои распределяет властной Для смертных нас непостижимой волей. Смотрю я, как в юдоли Вредит им зависть, никого не чтят И на высокое восстать хотят. Во мне рождается жарчайший пыл От слов, что больно жгутся, И от тумана злых негодований, И из груди, где я покой хранил, Как ветры, вздохи рвутся, И очи преисполнены рыданий, Но примиряюсь с тем, что от желаний, Плененный, в заблуждения впадаю, Поскольку примечаю, Что с вами невоздержанны подчас, Кто служит вам, по части дел и фраз. Не говорю, что ваша доброта Убудет иль смутится, За эту непочтительность отмщая: Неблагодарных ваша красота Принудит покориться, Излишества любые им прощая, Ведь ваше имя скверна никакая Не затемнит нелепым подозреньем: Они ущербны зреньем, Глаза имея, не хотят смотреть, Им вашего сиянья не стерпеть. Судьба нередко ставит меж людей Препятствия такие, Что разлучать способны их телесно; Ей власть дана, но не под силу ей Разъединять те две души слиты́е, Соединенные любовью тесно. Но чтоб не длить здесь тяготы словесной, Я вас прошу, пока стою пред вами: Коль делом иль словами Вам досадил, забудьте, госпожа, Ведь только и живу я, вам служа. Ступай по назначенью, песнь моя, Как можешь поскорее, Хоть недостойна ты предстать пред нею.

36

Вы, донна, на моем лице узрели Следы не самой тяжкой из хвороб, От коей ранний гроб Никак не угрожает мне, похоже; Но пуще прочих немочей и злоб Язвит Амор златой стрелой – ужели От вас и в самом деле Скрывать я должен эту рану тоже? Дав силу, вы лишаете ее же, И, победив мучение одно, Терзаюсь так же остро от второго; Но в этой битве, долгой и суровой, Я б высшей доблести достиг давно, Хоть сердце пронзено И бьет судьба лихая неустанно, Не будь смертельной рана, Что золотой стрелой нанес Амор, — Надежды на поправку нет с тех пор. Мне было невдомек, насколько жадно Во мне пожар невидимый горит И как поют навзрыд Амором раздуваемые мехи. Но знаю, что недуг во мне сокрыт, Который злее пытки беспощадной, И в скорби безотрадной В иных терзаньях вижу род утехи. Увы! во тьме ни огонька, ни вехи! Так раненный Ахилловым копьем Бредет сквозь нестерпимые мытарства, И лишь одно ему дано лекарство — Удар повторный тем же острием: Я на пути своем Не обрету ни облегченья боли, Ни благодати, коли Дождь этих искр из этих самых глаз Не брызнет в сердце мне еще хоть раз. Когда б мои стихи хотя бы долю Того, что в сердце, выразить могли, То слезы бы текли Из ваших глаз при первом же их звуке; Но на бездарность музы обрекли Мои уста, когда любовь глаголю, И как себя ни школю, Перо не передаст жестокой муки, И гнева беспричинного, и скуки, Что сердце оплели со всех сторон, Которое в бессилии обмякло. Так облекал когда-то грудь Геракла От Деяниры присланный хитон, И в страшных муках он Губительную ткань сорвать пытался, Но в кожу яд впитался И умертвил и кость, и плоть, и мозг, Подобно пламени, что плавит воск. Мне стала внятна сущность размышлений Ученого, писавшего, что нрав Амора зол, лукав, Но ловит он не тех, кто вечно занят, А тех, кто, праздной жизни возалкав, Бежит забот и предается лени; Таких без промедлений Амор в засаду скрытую заманит, И в сети хитроумные затянет, И, жертве прострелив из лука грудь, Вернется к матери своей героем. О горе мне! в погоне за покоем От бед моих я вздумал улизнуть, Но избранный мной путь Вел из огня да в полымя, и та же, Или острее даже, Отчаянная боль живет во мне, И стражду я не меньше, а вдвойне. И боль растет, мне сердце обжигая, И чем она незримей, тем сильней; Вовек не слажу с ней, Как с пламенем, что в глубине горнила Таится меж потухших головней, Погибельную мощь приберегая, Которой никакая Сдержать не сможет ни стена, ни сила. Она, как ни противлюсь, охватила Всего меня и норовит чертить Вкруг глаз и губ всё новые морщины, И нет спасенья мне от злой кручины; Тщусь не дышать, чтоб зря не бередить И вздохом не будить Той бури, что в моей груди теснится, Столь яростной, что, мнится, Пред ней, коль вырвется наружу вдруг, Не устоят ни дуб, ни ель, ни бук. Увы мне! речь моя не соразмерна Тем острым чувствам, что во мне горят; И всё же я бы рад Себя уговорить, что верит донна Моим речам, но в ней живет навряд Амора жар, и грусть моя безмерна; Зря сетую, наверно, Что снизойти к слезам она не склонна. Когда бы звук столь горестного стона Ушей врага достиг, И у него б душа затрепетала; Ведь лицезрела, слышала, читала, Сколь груз любви отвергнутой велик, Но, видя каждый миг, Как злая страсть меня заполонила, Ответ не изменила, А молвила, смеясь: «На свете нет Достаточно для этой боли бед». Когда бы знать, что отзовется слово Молитв, что я Амору возносил, Его б я попросил, Чтоб взял стрелу златую из колчана И донну ею в сердце поразил, — Ранимо и оно, сколь ни сурово; И чтоб стрелой свинцовой Меня пронзил повторно, ибо рана От золотой рождает, как ни странно, У донны не сочувствие отнюдь, А смех: мол, если б я свинцом был ранен И оттого лицом не так румянен, Она бы не преминула всплакнуть. Но в том как раз и суть, Чтоб вы, моя мадонна, мне поверив И боль мою умерив, Мне наконец ответ решились дать, Но не тяните, сил нет больше ждать. Найди же, песнь моя, сей хладный мрамор, В котором нет дыхания любви, И опиши мои Терзанья, что вотще твоя пыталась Сестра поведать; и коль явит жалость Взор донны, то ответить предложи, Однако же скажи, Чтоб в тайне от людей тебе внимала, Ведь в них любви и веры нет нимало.

37

Из листьев дух ушел, остались голы Кусты, что тень бросали, Пока зима-злодейка не пришла: Но те, кого томил туман тяжелый, Зиме призывы слали, Где слились поношенье и хвала. И если внятны мне любви дела, Ты вел себя похоже, Когда Амора тоже То клял, то славословил как никто. Всё позади, но то, Что суждено тебе Палладой смлада, Свершили Марс, Венера и Паллада! Бесстрашием и красотой немалой Без проволочки нудной Они тебя спешили наделить. И быть в тени мне не по силам стало, Когда твой образ чудный Мне выпало воспеть и восхвалить. И чтоб судьбу лукавую не злить, Не прекословлю власти Царя любви и страсти И радоваться не перестаю, Что шлют приязнь свою Тебе богини взором благосклонным, А ты их славишь в опусе ученом. Вот дивный лик Венеры несравненной, Кому сестра Услада И чьи черты тебе явил Амор В лице той донны, что твое мгновенно И с одного лишь взгляда Пленила сердце, где живет с тех пор: Я ведаю, по ком грустит твой взор, Боль в сердце не стихает, И тяжко грудь вздыхает; И слезы из очей текут рекой, Теряешь ты покой, Когда открыться донне лишь мечтаешь И вдруг ее вниманье обретаешь. Взывать к богиням, как взываешь к другу Баталий, Марсу-богу, Тебе уместней – ведь солдат таков: Стыдливость он зачтет тебе в заслугу И верную дорогу Укажет в стан врага без лишних слов: Я рассуждать о прочих не готов, Но верю молчаливо, Что искренность порыва . . . . . . . . . . . . Тебя за доблесть донна избрала бы, Она умна, в чем остальные слабы. Все, что тебе Паллада обещала, Она же порадела, Чтоб от богов сполна ты получил. Она своей короной увенчала И в мантию одела Ту донну, коей сердце ты вручил. И столь ты стал богине мудрой мил, Что прежний подопечный Лишен поддержки вечной, А ты вершишь с подъятой головой Марш триумфальный свой. Тебя взяла богиня под защиту И навсегда в свою включила свиту. Песнь сладкозвучная, мой дар заветный, Скорей к тому проследуй, Кого я пел в полночной тишине. Стань для него ты весточкой приветной И обо мне поведай Словами, что внушила дружба мне; И молви, что во сне И наяву ему я предан ныне И век останусь предан, как богини.

38

Каприз внезапный, новый поворот, Немыслимая жажда обладанья, Порывы и алканья — Сие Амором прозвано в толпе; Таким тебя вообразил народ, Как на портрете видны начертанья; И облик, и деянья Исправно соответствуют тебе; Ты всеми, кто создал тебя себе, По сим приметам вмиг распознаешься: То плачешь, то смеешься, То гневен, то балуешься дитятей, Кому лишь игры, нет иных занятий. Хотя ошибочен подобный взгляд, Не диво, что таким слывешь в народе: Сродни твоей природе Твои поступки, действия в миру. Малыш нагой, чьи коготки язвят Больнее шпор стальных, незрячий вроде, При луке на свободе Гуляешь ты, не прилежа добру, Свои развеяв думы на ветру, Ты словно тот, чье легкомыслье качество, Играющий в ребячество, Ты следовать велишь своей указке, Притом не кажешь глаз из-под повязки. Но эта воля в сущности глупа, И естество твое темно по сути, Ты побуждаешь к смуте Под видом беззаботной наготы. Амором прозвала тебя толпа, Когда, дрожа от страха, у распутий Стоят невежды-люди, Храня желанья тщетные, мечты; Мальчишкой назван по деяньям ты. Но настает момент, когда получим Удар, что будет жгучим, Безумий плотских, искушений смелых, — Другого нет в твоих разящих стрелах. О, сколько раз до смерти доводил Несчастных жертв любовных ослеплений Из-за своих велений, Капризов и тщеславья – несть числа! Тобой обманут был и сам Ахилл, Поверивший коварной Поликсене: Благодаря измене Вошла в пяту предательски стрела. А сколько, сколько причинял ты зла Всем, кто последовал твоим призывам! Погибельным порывом, Как псов, ты сталкивал во время оно Ахейцев и троян у Илиона. С тобой безумцем выглядел Самсон: Как чадо, он покорствовал Далиле, Своей великой силе Непозволительно дозволив спать; Тобою ослеплен царь Соломон, В котором мудрость страсти замутили, Да так, что был не в силе Он веровать в Господню благодать. С ума ты сводишь, ты рассудка тать, Силком обмана схватываешь цепко, И держишь пленных крепко, И часто предстаешь изображенный Звериными когтьми вооруженный. Твоею волей изгнан бог Сатурн, Рукой Юдифи Олоферн повержен, Давид греху подвержен — Убийцей стал кто сочинял псалом! Тобой погублен муж храбрейший Турн, Тарквиний пал из-за тебя, несдержан; Из-за тебя растерзан, Злой Купидон, юнец Авессалом, Дидона жглась из-за тебя костром, Покинула царя-отца Медея, А юного Андрея Еще вчера, казалось, задушили, Тем самым королевство осрамили. Из-за тебя погиб король Артур И сотня тысяч доблестных воителей: В засадах искусителя Их битвам не было и нет конца. Источник зла, губитель-самодур, Ты развращаешь люд в земной обители И наших прародителей Заставил преступить запрет Творца; Ты вечно скверной тяготишь сердца И волю до конца даешь злословью, Но высшею Любовью Из мира изгнан (пусть же так и будет!) Как тот, кто лихо спящее пробудит. К Амору отправляйся, песнь моя, Скажи о том, кто видеть свет мешает, Кто тело искажает, Как ясно то из моего письма. И в нем сидит тщеславия змея, Что вечно темной воле услужает И душу извращает, Главу лишая светлого ума; Кто для своих служителей чума, Кто ворог добродетелей и чести С благополучьем вместе. Кто любит честь, тот пребывай с ним розно, Не то придешь в себя – но будет поздно.

39

О властелинша мира, цвет столиц, О мощная великая держава, О та, чья смяла слава И Азию, и Африку с Европой, Пред кем и почему ты пала ниц? Где знаки властного когда-то нрава? Зачем, ответствуй, право, Не хочешь быть могучей и суровой? Ах, скольких бед причиною сугубой Кровь стала, что пролил волчицын сын! Смертельный не один Удар во дни гражданского разгула И Марий наносил тебе, и Сулла. Где два твоих бесстрашных Сципиона, Где Цезарь твой, кого потомки чтут? Где благородный Брут, Отмстивший поругание Лукреции, Где Фурий Марк Камилл, два Куриона И Квинт-трибун, что Гракха вызвал в суд? Где Фабий, мудр и крут, Корнелий, разгромивший войско Греции, Семпроний, разрушитель стен Боэции? Фабриций верный, Фульвий, и Квинт Гней Метелл, и Марк Помпей, Катон, и Марк Марцелл, и Квинт Цецилий, Тит Фламинин и добрый Флор Луцилий? Где те сенаторы и консулат, Великолепие Октавиана, Величие Траяна, И Константина высшие порывы, И триумфальных шествий строгий лад? И где Аврелия, Веспасиана Отвага без изъяна? Где Марк Антоний, вождь правдолюбивый, Саллюстий, златоуст красноречивый, И Цицерон, гонитель лицемерий? Куда Максим Валерий, Тит Ливий и другие разбрелись? Где крылья, что тебя вздымали ввысь? О бич троянцев, мудрая Юнона, О вождь твой карфагенский горевой, О скорбный образ твой, Как горько им в твоих лучах былых! Когда тебя из пропасти бездонной Вел к свету Аппий Клавдий за собой И крови ток густой Метавр нес в море вместо вод своих, Ты зрела вспышки молний огневых Вокруг твоей короны башненосной. Ах, где многоголосный Триумф, что учинил Семпроний Гракх, Рать африканцев обратив во прах? Народы Македонии, Галации, Сириец, египтянин, каппадок, Франк, бешен и жесток, Иберы, кельтиберы, луситаны, Бутины, персы, жители Далмации, Парфяне, быстрые, как горный ток, — Ведь были все в свой срок Твоими эти племена и страны! И не тебе ль платили дань гирканы И царства калидонян, аркадян, Пеласгов и армян, Арабов, скифов, индов, вавилонян. Не перечислить всех – сосуд бездонен? Престол имперский утеряв, ты вдруг Обузой королям и папе стала И пала с пьедестала В ущерб былому блеску и престижу. Ты, избранная матерь всех наук, Моральных и естественных, устала И править перестала, И вот твой скипетр и венец, я вижу, Передались Болонье и Парижу. В Перудже и Флоренции любой Смеется над тобой — Поскольку может безвозбранно каждый Взять то, чем столь гордилась ты однажды. Коль этой госпоже и впрямь ты предан, К тому, кто есть един и триедин, Взывай, о гражданин, Зайдясь в молитвенном смиренном кличе, Чтоб он ей прежнее вернул величье.

40

Флоренция моя, стоишь над бездной, Всевышний, что дарует благодать, Как видно, волю дать Решил твоей врагине, злой Фортуне; Тебя я зрю из-под завесы слезной И в муках сердцем вынужден страдать; Просвета не видать, И утешения искать мне втуне. Днесь доблесть, справедливость не пестуньи Угасшей добродетели твоей: В тебе недуги с каждым днем сильней. И как же ты придешь к здоровью снова, Когда враги тебя убить хотят, Когда от врат до врат В тебе лишь тати, что ведут к разгрому? Кто добродетель защитит сурово? Тебя скорей в руины обратят, Зане мой видит взгляд, Как ты правленью следуешь дурному. Воистину, мы недостойны дома, Гнезда того, в котором как птенцы, И скорбный вопль летит во все концы. Флоренция, пока величьем духа Своих достойных граждан ты цвела, Великие дела Свершали дети твоего Мардзокко; И вот, как на панели потаскуха, Себя и сарацинам отдала. Ах, доля несветла Пришла к тебе от твоего порока! Направь назад, когда не поздно, око, Будь цельной, неделимою для всех, И вместо плача грянет звонкий смех. Где мудрость, справедливость и терпенье И остальные сестры, что твоим Сокровищем благим Считались в пору прежнего расцвета? Бессовестно на них чинят гоненья Гордыня, алчность, похоть, ибо им Дала жилище, злым, Что плоть твою изгрызли до скелета; И не боишься осужденья света, Ни Господа, который столько раз К победе вел тебя в тревожный час. Мне стыдно молвить о тебе так худо, Я сам птенец из твоего гнезда; Но тяжко мне всегда, Ведь всё во мне обидою задето. Ты так слепа, что и не зришь покуда, Как червь в тебя проникнул без труда. Не видишь, что вражда Соседская тебя лишает света. О, если в мыслях глянула б на это, Кем и куда ведома, суть познав, Ты поняла бы, что укор мой прав. Канцона, знаю: кто тебя прочтет, А это будут многие, тому ты Заронишь в сердце смуты, Ведь о пороках речь в тебе идет; Кто приглянется, с тем поговори, Не покажись невежливой, смотри.

Примечания

При подготовке текста учитывались следующие издания:

Giovanni Boccaccio. La caccia di Diana e le rime / Avvertenza e note di Aldo Francesco Massera. Torino, 1914.

Giovanni Boccaccio. Le rime, L’Amorosa visione, La caccia di Diana / A cura di Vittore Branca. Bari, 1939.

Стихотворения

III

Рак пламенел… – Солнце находилось в созвездии Рака, стояла жаркая пора лета.

Нептун, и Главк, и Форкий, и Фетида… – Морские божества в греческой мифологии.

…Юпитер бы Европой пренебрег. – Фьямметту мог бы похитить Юпитер так же, как когда-то в образе быка похитил Европу.

IV

Из Юлиевой гавани… – Римский император Октавиан Август по совету полководца Марка Агриппы расширил Байский порт. Новый порт получил название «порт Юлия» (лат. portus Iulius). Об этом сообщает Светоний в биографии Августа (гл. XVI): «Наконец он заново выстроил корабли, посадил на весла двадцать тысяч отпущенных на волю рабов, устроил при Байях Юлиеву гавань, соединив с морем Лукринское и Авернское озера…» Гавань Юлия также упоминает Вергилий в «Георгиках» (II, 161–164).

V

…Аргусовы взгляды… – Гермес усыпил Аргуса, многоглазого стража, игрой на свирели (см. также LVI).

Амфион – легендарный царь Фив. Построил стены города при помощи игры на кифаре: повинуясь музыке, камни двигались сами собой.

…огонек… (ит. fiammetta) – Намек на имя возлюбленной Боккаччо.

VII

…сказку о дельфине… – По легенде, дельфин, привлеченный пением Ариона, спас его от морских разбойников, вынеся на спине из волн.

VIII

…пел Орфей… – Орфей спускался в царство мертвых за своей женой Эвридикой.

…семивратных Фив… – «Семивратными» в древности назывались Фивы в Беотии, в отличие от египетских Фив, «стовратных».

Иппокрена – священный водный источник на вершине горы Геликон в Греции. Один из символов поэзии.

…все те, на чьем челе корона… – Поэты.

IX

Лал (устар.) – драгоценный камень алого или красного цвета, рубин.

XIV

Фрагмент несохранившегося стихотворения, первая строфа секстины, цитируемая Дж. Трессино в его книге «Поэтика» (Венеция, 1529). Секстина – стихотворение из шести строф по шесть строк, в котором конечные слова первой строфы повторяются в определенном порядке во всех последующих строфах.

XV

…эти звезды… – глаза возлюбленной.

XX

…мой вождь – Амор.

XXI

Этот сонет логически развивает терцеты предыдущего.

XXII

Рахиль и Лия – библейские персонажи, чьи имена широко использовались для символического обозначения склонности к созерцательной и деятельной жизни соответственно.

Его порой рисуют злые кисти… – Поэты XIV в., как, например, Франческо да Барберино, Пьераччо Тедальди и др., действительно дали бесчисленные примеры подобного изображения бога любви (А. Ф. Массера).

XXVI

Сонет написан от лица Фьямметты, как если бы та была влюблена в автора.

XXXIII

Дафна – нимфа, возлюбленная Аполлона. Спасаясь от его преследования, превратилась в лавровое дерево.

XXXIV

Сонет написан во время одной из ежегодных поездок Фьямметты на отдых в Байи (см. также LX, LXI).

XXXV

…словно Дафна прочь от Аполлона… – См. XXXIII.

XXXVI

…в честь нее страна / В летописаниях наречена… – В Античности Неаполь назывался Партенопея в честь сирены Партенопы, его мифологической основательницы.

…другой, что ей под стать… – Сравнение Фьямметты с сиреной вызвано как ее певческими способностями (см. сонеты V, VII, VIII), так и ее жестокостью по отношению к влюбленному поэту.

XLI

…предательски златые пряди… – Отсылка к эпизоду из древнеримской истории. После поражения в Фарсальской битве Гней Помпей искал убежища в Египте, но был убит и обезглавлен по приказу местного царя Дионисия Птолемея. Птолемей выслал в Рим Юлию Цезарю прядь волос Помпея, дабы снискать его расположение.

…взгляде /…блюде… – В оригинале редкая у Боккаччо диссонансная рифма presento – pianto.

XLIII

Четвертый стих второго катрена утрачен.

XLIX

В катренах сонета описан реальный прием ночной охоты на птиц.

LIII

Первая строка несохранившегося стихотворения Боккаччо. Цитировалась им в послании Карлу, герцогу Дураццо, от 3 апреля 1339 г.

LVI

…змей, хранящий доступ к кладу… – По мнению комментаторов, речь идет о муже Фьямметты.

…сна, в который Аргуса… / Вогнал Гермес, Сирингу воспевая… – Многоглазый великан Аргус охранял возлюбленную Зевса Ио, превращенную в корову. Чтобы освободить Ио, Гермес убил его, предварительно усыпив игрой на сиринге (многоствольная флейта, названная по имени нимфы Сиринги).

LVII

Зрю языки палящего огня… – А. Ф. Массера связывает этот метафорический огонь с воображаемым пламенем в сердце Фьямметты (см. XXVI).

LXIII

Подражание 148-му сонету Петрарки. Катрены состоят полностью из перечисления названий гор, которые расположены в направлении с востока на запад.

LXIV

Тот славный муж… – Мизен, спутник Энея. Его именем назван мыс на западе Неаполитанского залива, где располагался курорт Байи (ныне Баколи).

…Моих мечтаний царь и господин. – Амор.

LXVIII

…все духи враз / Во мне мятутся… – Средневековой наукой выделялось три «духа» в человеке: «природный», «дух души» и «дух жизни».

LXIX–LXX

Произведение датировано 1342 г., когда Боккаччо, полный творческих замыслов, вернулся во Флоренцию из Неаполя. В это время он работает над «Амето» и задумывает «Любовное видение», отголоски которого слышатся в стихотворении, играющем роль пролога к последующей баллате. Кроме того, эти терцины напоминают начало ранней «Охоты Дианы». Баллата «Амор, владыка славный…» перекликается с сирвентой поэта Антонио Пуччи, друга Боккаччо. Почти все дамы учеными идентифицированы, это дочери и жены тосканских аристократов (из Флоренции, Сан-Джеминьяно, Сиены, Прато). Вымысел поэта помещает среди них неаполитанку Марию д’Аквино (Фьямметту). В кругу дам как бы незримо присутствует также и Беатриче Портинари – умершая в 1290 г. возлюбленная Данте.

LXXVI

Маэстро Лоренцо да Фиренце положил эту баллатину на музыку в XIV в., и есть предположение, что она была написана специально для этого.

LXXVIII

Личность Риччо-брадобрея неизвестна. Из текста тенцоны можно понять, что он был родом не из Тосканы. В катренах своего сонета к Боккаччо он пытается польстить адресату, неумело подделываясь под высокий стиль ученой поэзии, и, видимо не нарочно, путает созвездие Орион (в оригинале «orion» со строчной буквы) с близким ему по написанию словом «горизонт» (ит. orizon). Таким образом, в строках 3–4 должен быть смысл: «Пока много раз солнце не зайдет за горизонт», то есть пройдет много дней. На деле же выходит невнятица. В первой строке Риччо не совсем кстати упоминает нимфу Карменту, мать италийского царя Эвандра, которую Вергилий называет «нимфой-провидицей, встарь предрекавшей великую славу роду Энея» («Энеида», VIII, 335–341, пер. С. Ошерова). По-видимому, она представлялась Риччо образцом красноречия. В терцетах брадобрей просит Боккаччо разъяснить ему, как можно любить больше, чем не знать, и знать больше, чем не любить, что якобы сказал сам Боккаччо. Исследователями таких высказываний у него не найдено. Боккаччо не отвечает на бессмысленный вопрос. Пользуясь тем же ученым «темным» слогом, в катренах он иносказательно говорит о созвездии Орион, которое восходит летом, когда в жаркой Эфиопии узнают, что на Родопах (горы на Балканах) тает снег (в оригинале он метафорически назван кристаллом) и африканские змеи становятся наиболее активными, а значит, ядовитыми. Как рассказано в поэме Вергилия, восход созвездия Орион вызвал бурю, настигшую Энея («Вдруг тученосный восстал Орион над пучиной морскою…», «Энеида», I, 535) и прибившую его суда к Карфагену, где местная царица Дидона влюбилась в Энея, а когда тот ее покинул, покончила с собой.

Так туча мглой… – В оригинале в этой строке нарушен размер: выпадает один слог.

…Восходит тот… – Орион.

…Как знаешь ты… – Поскольку брадобрей упомянул в своем сонете Карменту, он знаком с «Энеидой» Вергилия. Здесь Боккаччо посмеивается над «ученостью» своего адресата.

…Ни Гней Помпей, ни Юба и ни Друз… – Гней Помпей Великий (106–48 гг. до н. э.) – римский политический деятель и полководец, прославился своими завоеваниями в Азии. Юба I (ум. в 46 г. до н. э.) – царь Нумидии (в Средней Африке), сподвижник Юлия Цезаря. Нерон Клавдий Друз Германик (38–9 гг. до н. э.) – римский военачальник, брат императора Тиберия, прославился победами на севере Европы. У Боккаччо эти исторические лица символизируют все части света, известные в то время.

…В тебе ума ведь больше, чем уменья. – Подразумевается: ты более сведущ в житейских вопросах, нежели в астрономии и/или в правилах стихосложения.

LXXIX

Тенцона датируется концом 1347 или началом 1348 г., прозванного «годом черной смерти» из-за страшной эпидемии чумы, разразившейся в Италии. Инициатор тенцоны – гуманист из Форли Чекко (Франческо) ди Мелетто деи Росси, нотариус местного синьора Франческо дельи Орделаффи. Он состоял в переписке с Петраркой, из его литературного наследия сохранились две латинские эклоги. Среди адресатов тенцоны также Ланчилотто Ангвиссола (ум. в 1359 г. в Падуе), поэт из Пьяченцы, рыцарь, участвовавший в битве под Парабьяго (1337) на стороне миланских синьоров Висконти, и Антонио Феррарский, стихотворец родом из Болоньи, изгнанный оттуда в 1348 г. и как раз находившийся в Форли на момент создания тенцоны. Петрарка посещал Орделаффи в конце 1347 г., однако исследователи подвергают сомнению авторство его сонета, так что он традиционно включается в раздел dubia. Тема всех сонетов тенцоны – влияние небес на земные события, причем мнения поэтов на этот счет расходятся.

…Египетского мужа толкованья… – Речь идет о Птолемее Клавдии (90–168), великом ученом из Александрии Египетской, создателе геоцентрической системы мира.

Наш праотец… – Адам.

Народ… что… / Шел из Египта… – Исход евреев из Египта под водительством Моисея.

LXXX

Остались позади твои вершины… – В примечании к первой строке этого сонета в своем издании А. Ф. Массера специально оговаривает, что «вершина лет» у Боккаччо – это отсылка к соответствующим дантовским пассажам в «Пире» и «Аде», то есть возраст тридцать пять лет. Он же утверждает, что предмет страсти автора в этом сонете – это определенно не Фьямметта, так как он написан после 1348 г., когда Боккаччо исполнилось тридцать пять лет, то есть после ее смерти.

LXXXI

Адресат сонета Антонио Пуччи (ок. 1310–1388) – флорентийский поэт-самоучка, городской глашатай, писавший на народном диалекте. Среди его сочинений «Книга различных историй» (Libro di varie storie), стихотворные изложения хроники Дж. Виллани, а также ряд кантари (небольших поэм в октавах). Боккаччо обращается к нему с вопросом, какую даму выбрать объектом поклонения, девственницу или вдову. Тенцона датирована 1358 г., когда Боккаччо ухаживал за некоей флорентийской вдовой. Впоследствии эта дама жестоко оскорбила его, вызвав в поэте ненависть, излившуюся в знаменитом памфлете «Ворон».

…мой вождь… – Амор.

Кто влюбится в юницу… – Пуччи угадывает настроение Боккаччо на тот момент и отвечает в пользу вдовы, не преминув выразить юным девицам укор в ветрености, что делал и сам Боккаччо. Ср. «Филострато», VIII, 30–32: «Непостоянна та, что молода, / Ей хочется поклонников погуще, / Красой своей и юностью горда, / Не верит глади зеркала не лгущей… / А зрелые способны оценить / Любовь к себе, для них она отрада, / Умеют зло от блага отличить, / Одобрят иль откажут без бравады / И держат слово».

LXXXII

Образец метафорического стиля, заимствованного Боккаччо у поэтов Античности, прежде всего у Овидия. По-видимому, этот сонет относится к позднему периоду творчества.

…пастух Адмета… – Солнце. Бог солнца Аполлон пас некоторое время в Фессалии стада местного царя Адмета.

…вынес дочерь Агенора… – В образе быка Юпитер похитил Европу, дочь финикийского царя Агенора. Впоследствии этот бык был им превращен в созвездие Тельца. Смысл первого катрена: «На закате солнца, находившегося в созвездии Тельца», то есть от конца апреля до начала мая.

…донна эта… – Некая флорентийская вдова, поздняя любовь Боккаччо.

…Как та, что Олоферна… – Юдифь, библейская героиня, очаровавшая вражеского полководца Олоферна, а затем убившая его. Здесь намек на жестокость пленительной вдовы, каким-то образом впоследствии оскорбившей поэта. За это он отомстил ей памфлетом «Ворон».

…с третьей сферы, где любви планета. – Третья сфера, небо Венеры, согласно геоцентрической системе Птолемея.

…дочь Бэла… – Дидона, царица Карфагена, влюбившаяся в троянского беглеца Энея. См. вторую песнь «Энеиды» Вергилия.

…жар Библиды… – Безнадежная, грешная любовь. Библида влюбилась в своего родного брата Кавна и погибла от неразделенной любви.

…накидкой снежно-белой… – Белоснежная фата, элемент траурного одеяния вдов.

LXXXVIII

Неуки – необъезженные кони.

XCI

Спартанская… донна… – Царица Елена.

XCII

Мадригал положил на музыку Никколо да Перуджа в XIV в.

XCIV

Апиция читают… – Здесь подразумевается Апиций Марк Габий – древнеримский гурман, живший во времена императора Тиберия. Его имя стало нарицательным в значении «чревоугодник». Апицию приписывали трактат о приготовлении дорогих блюд.

Сарданапал – ассирийский царь, славившийся своей любовью к роскоши.

CII

…с третьей сферы… – В третьей сфере, на небе Венеры, пребывают души любящих.

CV

…Зевксис, что красу делил на члены… – Во время работы над портретом Елены древнегреческий живописец Зевксис (V в. до н. э.) использовал пять моделей, взяв у каждой красавицы наиболее прекрасные формы и соединив их в единый образ совершенной женской красоты.

CVII

…листву, что Фебом-властелином… любима… – Лавровый венок, атрибут поэта. Аполлон любит лавр потому, что в это растение превратилась Дафна, его возлюбленная.

CVIII

…двум звездам… – Глазам возлюбленной.

CX

…У камня… / Который в храме две стены стыкует… – А. Ф. Массера полагает, что поэт говорит здесь о Ветхом и Новом Завете, соединенных Церковью.

…И здесь окончить жизни срок… – В раю.

CXI

…Что то, что всем дается от природы… – Время.

Ведь я уж миновал свою вершину… – См. LXXX.

CXIV

…нанятый последним виноградарь… – Евангельская притча о виноградарях. Мф. 20: 1–16.

CXV

О Солнце… – Обращение к Христу.

CXVI

О достославный Царь… – Обращение к Христу.

CXVIII

…Ни Эвром, ни Бореем… – Имеются в виду восточный и северный ветер. В мифологии это сыновья бога ветров Эола.

…ты колесница / Грифона двуединого… – Аллегорический образ, взятый из «Чистилища» Данте. Колесница символизирует Церковь, а двуединый грифон – Христа, сочетающего в себе божественную и человеческую природу.

…твой плод благословенный… – Христос.

CXIX

Денница – утренняя звезда.

CXX–CXXI

Исследователи полагают, что адресатом этих сонетов является флорентийский недоброжелатель Боккаччо – священник Франческо Нелли, приор Святых Апостолов.

CXXII–CXXIV

Сонеты написаны в ответ неизвестному, выдвигавшему в адрес Боккаччо обвинения по поводу его публичных выступлений с толкованием «Божественной комедии» Данте. Отвечая в довольно резком тоне, поэт тем не менее раскаивается в своей затее. Сами обвинения (письмо или трактат) не сохранились.

CXXIV

…И хоть грызет невыносимый зуд / Всю кожу мне… – Исследователи полагают, что престарелый поэт страдал диабетом.

…стиль и форма… / В Болонье почитаются дурными. – В школах Болоньи учат утонченности, которой не хватает обвинениям, выдвинутым хулителем против автора.

…содеянного не вернуть. – Боккаччо потерпел фиаско, выступая перед простым народом с толкованием сочинений Данте.

CXXV

В челнок, припасов начисто лишенный… – Популярный в средневековом искусстве сюжет «корабля дураков».

Из «Декамерона»

Знаменитый прозаический роман, вершина литературного творчества Боккаччо, состоит из десяти частей (дней), содержащих, в свою очередь, десять новелл и заключение, обязательно включающее лирическое стихотворение в форме канцоны, которую король или королева дня предлагает спеть или продекламировать кому-то из присутствующих. По-русски эти канцоны печатались в составе «Декамерона» в переводах П. Вейнберга, А. Коринфского, Л. Соколовой, М. Кузмина (дни 3, 5, 8, 9, 10), М. Лозинского (дни 1, 2, 4, 6, 7), Ю. Корнеева. В нашу книгу включены все десять стихотворений в новом переводе В. Ослона.

Охота Дианы

Работая над поэмой, молодой Боккаччо не ставил себе, по-видимому, слишком высоких задач, но литературоведы считают ее важным событием в истории итальянской литературы, поскольку ее автор первым продолжил традицию Данте в области поэтической формы, продемонстрировав глубокое понимание нововведений своего великого предшественника и недюжинное мастерство. Что же касается сюжета «Охоты Дианы», то, изображая длинную серию эпизодов, могущих показаться современному читателю излишне кровавыми и к тому же похожими друг на друга, Боккаччо, с одной стороны, решает куртуазную задачу (героини, названные реальными именами, с удовольствием прочтут о своих воображаемых подвигах) и, с другой, следует определенному канону (охота с незапамятных времен считалась одним из благороднейших занятий). При этом следует иметь в виду, что и автор, и его современники были хорошо знакомы с бестиариями – распространенными в Средние века сборниками зоологических статей и иллюстраций, где животные часто представлены как символы понятий из религии и морали (например, змея, воплощающая грех, – см. XI–XII), а также и вовсе фантастические животные наделены вполне определенным поведением (например, единорог – см. VII). Боккаччо рассчитывает, конечно же, на соответствующие ассоциации, порождаемые его текстом. Мы решили, однако, не перегружать наше издание комментариями этого рода, а отослать интересующегося читателя к соответствующему материалу, широко доступному в печатной и электронной форме.

Песнь V

…из тула извлекла… – Тул (устар.) – то же, что колчан.

Песнь VIII

…в финифтяные травы… – Данте в «Божественной комедии» называет траву «зеленой эмалью» (Ад, IV, 118). В переводе М. Л. Лозинского: «На зеленеющей финифти трав». Боккаччо здесь использует эту метафору.

Паолин – птица, упоминаемая в средневековых бестиариях. Идентификации не поддается.

Приложение

10

…Зефир воспрянул из мешка Эола… – Бог ветров Эол держал своих подопечных в завязанном бурдюке и ослаблял тесемки, выпуская на волю тот или иной ветер.

32

Сонет приписывается также Чино да Пистойе, поэту старшего поколения, другу Данте и молодого Петрарки. На русский язык за авторством Боккаччо он переводился Ю. Верховским, Е. Солоновичем и А. Найманом.

34–40

Мы воспроизводим все канцоны, приписываемые Боккаччо, кроме одной, представляющей собой нехарактерный для него пространный религиозный гимн. А. Ф. Массера не считал их подлинными и потому в свое издание (Турин, 1914) не включил. На основании ряда текстологических и поэтических моментов следует признать его правоту, по крайней мере частичную, однако в манускриптах XIV–XV и изданиях XVIII–XIX вв. они неизменно попадали в свод стихотворений Боккаччо. В. Бранка не опровергал Массеру, но, признавая в этих канцонах ряд близких творческой манере Боккаччо особенностей, включил их в свое издание (Бари, 1939). Отметим, что содержание канцон 34, 35 и 36 делает авторство Боккаччо более или менее вероятным, если сравнить развиваемый в них мотив безответной любви к жестокосердой донне с многочисленными пассажами подобного рода в сонетах к Фьямметте, представленных в нашей книге.

36

…раненный Ахилловым копьем… / Удар повторный тем же острием… – По одной из легенд, рану, нанесенную копьем Ахилла, можно было исцелить только с помощью того же копья.

…облекал когда-то грудь Геракла / От Деяниры присланный хитон… – Жена Геракла Деянира, приревновав его к другой женщине, послала ему хитон, пропитанный кровью убитого им ранее кентавра Несса и потому якобы обладающий приворотными свойствами. На деле же кровь Несса оказалась смертельным ядом, поскольку содержала желчь Лернейской гидры, которой была когда-то смазана стрела Геракла. В нестерпимых муках Геракл бросился в огонь, а Деянира, узнав о его смерти, закололась мечом.

…вотще твоя пыталась / Сестра поведать… – Отсылка к одной из предшествующих канцон, где тоже описаны любовные переживания автора.

37

Адресат канцоны неизвестен. Судя по всему, она обращена к другу поэта (авторство Боккаччо сомнительно), отличающемуся доблестью, ученостью и влюбчивостью – качествами, ассоциируемыми с Марсом, Афиной Палладой и Венерой соответственно. Текст канцоны местами испорчен.

…Царя любви и страсти… – То есть Амора.

…Кому сестра Услада… – Здесь, видимо, одна из трех харит (граций), богинь веселья и радости, сопровождающих Венеру.

…И слезы из очей текут рекой… – Соответствующая строка оригинала содержит слова austrar и piazinga, не поддающиеся точному толкованию. Наша версия основана на значении редкого латинского глагола austrare (увлажнять, изливаться дождем) и гипотезе современного исследователя Серджио Орсо (диссертация «Tradizione e metrica del Boccaccio», Università Ca’ Foscari, Venezia, 2012/2013), увидевшего в piazinga искаженное переписчиком слово piaçinça и тем самым возможность понимать словосочетание piazinga terra как «пьяченцская земля», то есть как отсылку к местонахождению адресата канцоны. Иначе говоря, влюбленный лирический герой обливает слезами землю вокруг себя, что логично вписывается в поэтику XIV в.

38

…изгнан бог Сатурн… – Сатурн был низвергнут в Тартар своим сыном Юпитером. Неясно, какую роль в этом играл Амор, он же Купидон.

Турн и Дидона – персонажи поэмы Вергилия «Энеида». Турн был влюблен в Лавинию, царевну Лация, и пал от руки Энея. Дидона – царица Карфагена. Будучи влюблена в Энея, покончила с собой, когда тот ее оставил.

…юного Андрея / Еще вчера, казалось, задушили… – Андрей Венгерский, первый муж королевы Неаполя Джованны I. В результате жестокой размолвки с супругой был задушен в 1345 г. ее приближенными.

39

О властелинша мира, цвет столиц… – Речь идет, конечно же, о Риме, чьих достославных героев автор (вряд ли Боккаччо) перечисляет с завидным знанием истории, мифологии и современного ему международного положения.

…Европой /… суровой /… сугубой… – В оригинале неточная и диссонансная рифмы (Europa – scuopra – lupa).

40

Канцона направлена против Якопо де’Габриелли из Губбио (1295–1363), подеста Флоренции с 1331 г., чье правление отличалось деспотизмом. Отец Якопо, Канте, в свое время приговорил Данте к изгнанию. В многочисленных списках XIV–XV вв. стихотворение приписывалось Боккаччо, но уже в XIX в. был установлен настоящий автор. Это Маттео Фрескобальди (1297–1348), один из поздних представителей нового сладостного стиля, сын известного поэта Дино Фрескобальди, друга Данте.

Мардзокко – каменный лев, символ Флоренции.

В. Ослон, А. Триандафилиди