Серая Женщина

fb2

В этот сборник вошли девять рассказов в жанре мистики и ужасов Элизабет Гаскелл, и среди них – классическое произведение готического жанра XIX века «Серая Женщина».

Привидения, преследующие живых. Легендарные ведьмы и чернокнижники Новой Англии. Загадочные портреты и манускрипты, могущественные проклятия, мстительные двойники и странные исчезновения…

Чарлз Диккенс, сам охотно и талантливо творивший в готическом жанре, восхищался рассказами Гаскелл. Одни из них серьезны, другие ироничны. Некоторые неспешны и поэтичны, другие пугают не на шутку. Однако все до единого отличаются увлекательным сюжетом и ощущением тайны, находящейся совсем близко от привычного, повседневного бытия…

* * *

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Исчезновения

Как правило, я не читаю альманах «Домашние страницы» регулярно, но недавно подруга прислала несколько старых номеров и посоветовала ознакомиться со всеми рассказами об уголовной полиции и органах правопорядка, что я и сделала, но не так, как большинство читателей, по мере еженедельного появления номеров, а с небольшими перерывами, подряд, как популярную историю столичной полиции и, как можно предположить, историю полиции любого большого английского города. Завершив знакомство с этими историями, не захотела читать другие, а предпочла предаться раздумьям и воспоминаниям.

Прежде всего я с улыбкой вспомнила неожиданный способ, которым один мой родственник был найден настойчивым знакомым, потерявшим или забывшим его адрес. Дело в том, что кузен мистер Б., милый во многих отношениях, обладает склонностью менять место жительства в среднем не реже одного раза в три месяца. Привычка создает определенные трудности для сельских друзей джентльмена: едва те успевают запомнить адрес: 19, Белвью-роуд, Хемпстед, – как вынуждены его забыть и начать учить новый: 271/2, Аппер-Браун-стрит, Кэмбервелл. И так далее без конца. Должна признаться, что скорее готова выучить целую страницу из «Словаря произношения» Уокера, чем постараться вспомнить все разнообразные адреса, куда в течение последних трех лет направляла письма мистеру Б. Прошлым летом родственник имел удовольствие переехать в очаровательную деревню в пяти милях от Лондона, с собственной железнодорожной станцией. Там и отыскал его приятель. (Не говорю о трех-четырех прежних адресах, которые пришлось обойти, чтобы убедиться, что теперь мистер Б. обитает в местечке Р.) Неутомимый исследователь провел целое утро в расспросах местных жителей, но на лето в деревне поселилось немало новых джентльменов, а потому ни мясник, ни пекарь не смогли сообщить, где именно квартирует мистер Б. Почтмейстер не получал его писем, поскольку все они приходили в городскую контору. В конце концов, так ничего и не выяснив, сельский приятель вернулся на железнодорожную станцию, где в ожидании поезда на всякий случай решил спросить кассира.

– Нет, сэр. К сожалению, не могу сказать, где именно живет мистер Б., – ответил тот, – ведь так много джентльменов регулярно ездят на поездах. Однако не сомневаюсь: вон тот человек, что стоит возле колонны, сможет вам помочь.

Указанный кассиром персонаж обладал внешностью торговца – достаточно почтенного, хотя и без претензий на знатность – и не имел другого занятия, кроме как лениво наблюдать за входившими на станцию пассажирами, но на заданный вопрос ответил живо, уверенно и вежливо:

– Мистер Б.? Высокий худой джентльмен со светлыми волосами? Да, сэр, я знаю мистера Б. Уже недели три, если не больше, он квартирует по адресу: Мортон-Виллас, номер восемь. Но сейчас вы не застанете его дома, сэр. Он уехал в город на одиннадцатичасовом поезде, а вернется, скорее всего, как обычно, не раньше чем в половине пятого вечера.

Сельский приятель решил не тратить время и не возвращаться в деревню, чтобы подтвердить справедливость полученных сведений. Поблагодарив собеседника, он сказал, что навестит мистера Б. в конторе, но, прежде чем уехать, спросил кассира, что за человек помог ему установить место жительства друга.

– Агент уголовной полиции, сэр, – ответил тот.

Вряд ли стоит упоминать, что сам мистер Б., хотя и не без удивления, в точности подтвердил сообщение полицейского.

Услышав историю о родственнике и его приятеле, я первым делом подумала, что в наши дни уже невозможны романы с сюжетом в духе «Калеба Уильямса»[1], где основной интерес поверхностного читателя заключается в постоянных переходах от надежды к страху и обратно: сможет ли герой скрыться от преследователя? Я читала роман давно и успела забыть имя оскорбленного Калебом джентльмена, но точно знаю, что его погоня за обидчиком, обнаружение различных мест, где тот прятался, следование едва уловимым указаниям зависели исключительно от его собственной энергии, проницательности и настойчивости. Интерес заключался в борьбе одного человека против другого и неопределенности относительно конечного успеха одного из них: безжалостного преследователя или простодушного Калеба, пытавшегося любым способом скрыться. Сейчас, в 1851 году, обиженный хозяин просто обратился бы за помощью в уголовную полицию. Сомневаться в успехе не пришлось бы. Единственный вопрос заключается в том, сколько времени ушло бы на поиски, но ответ не потребовал бы долгого ожидания. Теперь речь идет не о противостоянии отдельных людей, а о борьбе отлаженного механизма со слабым, одиноким человеком. Нам не остается ни надежды, ни опасения, одна лишь уверенность. Но если автор лишен темы побега, преследования и неизвестности, когда погоня происходит в Англии, мы, во всяком случае, освобождены от страха таинственных исчезновений. В то же время каждый, кому довелось тесно общаться с теми, кто застал конец прошлого века, подтвердит, что подобные переживания имели серьезные основания.

В детстве родственница иногда брала меня в гости к очень умной пожилой леди ста двадцати лет (во всяком случае, так мне тогда казалось, хотя сейчас думаю, что ей было не больше семидесяти). Живая наблюдательная особа видела и помнила много достойных внимания происшествий, состояла в родстве с семейством Снейд, в котором мистер Эджуорт нашел двух из своих жен; знавала майора Джона Андре, вращалась в Обществе старых вигов вместе с прекрасной герцогиней Девонширской и «коричнево-синей» леди Кру. Отец ее был одним из первых покровителей очаровательной мисс Линли[2]. Обо всем этом я упоминаю для того, чтобы показать, насколько просвещенной и умной наша собеседница была – как в силу природных способностей, так и благодаря общению, – чтобы проявлять излишнюю доверчивость к чудесам. И все же именно от нее мне довелось услышать самые удивительные и незабываемые истории о необъяснимых исчезновениях. Вот один из ее рассказов.

Поместье ее отца располагалось в графстве Шропшир. Ворота парка открывались непосредственно в принадлежавшую ему разбросанную по холмам деревню. Дома образовывали неровную, извилистую улицу, где сад соседствовал со стеной фермы, а далее следовал ряд хижин. В самом конце деревни вместе с женой жил весьма уважаемый человек. Вся деревня почитала супругов за то терпеливое внимание, которое они проявляли к отцу мужа – обездвиженному параличом старику. Зимой его кресло придвигали поближе к камину, а летом вывозили на улицу, чтобы больной мог нежиться на солнышке и развлекаться наблюдением за проходившими мимо земляками. Без посторонней помощи бедняга не мог даже подняться с постели и пересесть в кресло. И вот одним жарким июньским днем все деревня отправилась на луг заготавливать сено. Дома остались только самые старые да самые малые.

Как обычно, сын и сноха вывезли отца на солнышко, а сами пошли на сенокос, но, вернувшись на закате, увидели, что парализованный старик бесследно исчез! С тех пор никто о нем больше ничего не слышал. Поведавшая об этом случае пожилая леди с присущим всем ее простым рассказам спокойствием добавила, что отец провел все доступные расследования, однако так ничего и не узнал. В деревне не был замечен ни один чужак; в доме не произошло даже мелкой кражи, которой старик мог бы помешать; сын и сноха (также известная добротой к беспомощному свекру) весь день оставались в поле вместе с остальными крестьянами. Иными словами, исчезновение так и не получило объяснения и произвело на всех тяжелое, болезненное впечатление.

Уверена, что уголовная полиция уже через неделю раскрыла бы все подробности дела.

Удручающая своей таинственностью, эта история все-таки не имела трагических последствий, а вот следующее происшествие (переданное дословно – точно так, как о нем сообщил веривший в истинность событий рассказчик) повлекло за собой печальный исход.

Дело было в провинциальном городке, окруженном поместьями нескольких богатых землевладельцев. Примерно сто лет назад вместе с матерью и сестрой здесь жил агент, служивший у одного из помещиков, чтобы в установленные, всем известные дни собирать плату с арендаторов. С этой целью он всякий раз отправлялся в один и тот же трактир примерно в пяти милях от городка, куда приходили арендаторы и отдавали деньги, после чего агент угощал всех обедом. И вот однажды он не вернулся из поездки. Помещик, на которого он работал, нанял для поисков агента и собранной суммы современных Догберри и Верджесов[3], в то время как потерявшая надежду и опору безутешная матушка разыскивала сына с неистребимой настойчивостью любви и преданности. Однако служащий так и не вернулся, а вскоре распространился слух, что он присвоил деньги и уехал за границу. Матушка слышала сплетни, но не могла их опровергнуть. В конце концов сердце ее не выдержало, и она умерла с горя, а спустя много лет – думаю, около пятидесяти – один состоятельный скотовод и мясник, умирая, признался, что обманом заманил агента в вересковую пустошь неподалеку от городка, на расстоянии крика от собственного дома, с намерением ограбить, однако встретил неожиданно упорное сопротивление, в ходе борьбы убил противника и ночью закопал тело в мягком песке пустоши. В результате поисков в том самом месте были найдены останки несчастного, но слишком поздно, чтобы бедная матушка смогла узнать, что репутация сына восстановлена. К этому времени сестра уже тоже умерла (она так и не вышла замуж: никто не захотел взять в жены девушку из опозоренной семьи). Так что уже никому не было дела до невиновности убиенного.

Ах если бы только в то время существовала наша уголовная полиция!

Этот рассказ вряд ли можно считать историей необъяснимого исчезновения: необъяснимым оно осталось лишь для одного поколения, однако в традициях прошлого века вполне обычны подобные истории, так и не получившие достойного истолкования. Мне довелось слышать (и, кажется, даже читать в одном из ранних номеров журнала Чемберса[4]) о свадьбе, состоявшейся в графстве Линкольншир примерно в 1750 году. В то время не было принято, чтобы счастливые молодожены немедленно отправлялись в путешествие. Вместо этого они вместе с друзьями весело отмечали счастливое событие в доме кого-то из новобрачных. Вся компания после венчания приезжала туда, где ожидалось застолье, и свободно проводила время в саду или в комнатах. Внезапно к новобрачному обратился слуга и сообщил, что с ним хочет побеседовать незнакомец. Молодой человек ушел на минуту и пропал навсегда. Похожая история омрачает расположенный в лесу, неподалеку от Фестиниога, покинутый старинный замок Уэлш-холл: там тоже для разговора с незнакомцем вызвали молодого супруга, после чего тот безвозвратно исчез, словно сквозь землю провалился. Однако рассказчики неизменно добавляют, что супруга прожила в одиночестве до сорока лет, и все это время каждый день, когда сияло солнце, или ночью, при свете луны, смотрела в одно-единственное окно, из которого открывался вид на дорогу к дому. Постоянное томительное ожидание поглощало все ее силы, все умственные способности. Задолго до смерти она впала в детство и сохранила лишь одно желание – сидеть возле высокого окна и смотреть на дорогу, по которой мог вернуться любимый. Тихая и печальная, она оставалась столь же верной, как Эванджелина[5].

То обстоятельство, что две похожие истории исчезновения «имели место», как сказали бы французы, в день свадьбы, доказывает, что все способное усилить наши возможности общения и организовать имеющиеся технические средства повышает безопасность жизни. Если бы только современный жених попробовал сбежать от строптивой Катарины[6], то был бы немедленно найден с помощью электрического телеграфа[7] и, как малодушный трус, возвращен на законное место сотрудниками уголовной полиции.

Расскажу еще две истории исчезновения и на этом закончу. Сначала изложу ту, которая произошла позже, потому что она особенно грустна, а ту, что повеселее, по обычаю оставлю напоследок. В 1820–1830 годах в городе Норт-Шилдсе вместе с сыном жила некая почтенная особа. Молодой человек упорно постигал медицину в надежде поступить корабельным врачом на балтийское судно и таким способом заработать средства на обучение в Эдинбургском университете. В похвальном стремлении его поддерживал ныне покойный доктор Дж. Полагаю, в данном случае оплата не взималась, поскольку ученик исправно выполнял множество поручений, которые другой на его месте счел бы ниже своего достоинства. Вместе с матушкой он жил в одном из переулков, спускавшихся от главной улицы Норт-Шилдса к реке Тайн. И вот однажды доктор Дж. провел всю зимнюю ночь у постели больной, а ушел уже ранним утром. Но, прежде чем вернуться домой и лечь спать, заглянул к ученику, разбудил и распорядился, чтобы тот пришел к нему, приготовил лекарство и отнес пациентке. Бедный юноша послушно исполнил задание и, едва забрезжил рассвет (часов в пять-шесть утра: напомню, что стояла зима), отправился по указанному адресу. Больше его никто не видел. Доктор Дж. ждал, думая, что ассистент вернулся домой; матушка ждала, полагая, что сын приступил к работе. А тем временем, как потом вспоминали очевидцы, из порта вышло небольшое судно и взяло курс на Эдинбург. Матушка до конца своих дней надеялась на возвращение сына, но спустя несколько лет раскрылись ужасные преступления Берка и Хейра[8], пролившие мрачный свет на судьбу юноши. Однако мне ни разу не довелось услышать подтверждение догадки. Необходимо добавить, что все, кто знал пропавшего, подчеркивали его целеустремленность и безупречное поведение, считая невозможным как бегство, так и любое изменение жизненных планов.

Последняя история – об исчезновении, получившем объяснение лишь много лет спустя. В Манчестере есть крупная улица, что ведет из центра к одному из пригородов. В самом начале она носит название Гарриет-стрит, а затем приобретает аристократический налет, углубляется в сельскую местность и принимает имя Брук-стрит. Первое название восходит к черно-белому особняку, построенному, судя по стилю, во времена Ричарда III[9] или около того. Сейчас развалины скрыты за новейшими домами, однако еще несколько лет назад с дороги можно было увидеть стоявшее на пустынном участке полуразрушенное низкое старинное здание. Насколько мне известно, бедные семейства снимали там квартиры, особняк тогда носил название «Джерард-холл» и был окружен большим парком с чистым ручьем (отсюда произошло название соседней улицы), живописными, богатыми рыбой прудами, садами, голубятнями и прочими принадлежностями старинного поместья. Не сомневаюсь, что дом принадлежал благородному роду Мосли – возможно, одной из ветвей того самого фамильного древа, к которому относился и владелец манчестерского замка. Любое топографическое исследование этого района непременно определит имя хозяина усадьбы в прошлом веке, которому и посвящено мое повествование.

Много лет назад в Манчестере жили две сестры – почтенные незамужние леди преклонных лет. Они никогда не покидали родного города и очень любили рассказывать о произошедших в нем изменениях, значительная часть из которых относились к далекому прошлому, вплоть до семидесяти-восьмидесяти лет назад. Многие истории они услышали от своего отца, который, вслед за собственным отцом, пользовался уважением как добросовестный служащий. Оба трудились в городе на протяжении большей части прошлого века, а также представляли интересы нескольких сельских помещиков, утративших владения в результате развития Манчестера и получивших компенсацию за счет удорожания земли, которую они считали возможным продать. Таким образом, отец и сын пользовались отменной репутацией в качестве посредников и знали некоторые тайные страницы истории богатых фамилий, одна из которых относилась к Гарриет-холлу.

В первой половине прошлого века молодой владелец поместья женился и вместе с женой и детишками долгие годы провел в тихом семейном счастье. И вот дела призвали супруга в Лондон, а в те времена дорога туда занимала целую неделю. Он прислал домой письмо и сообщил, что доехал благополучно, после чего бесследно исчез. Судя по всему, беднягу поглотила бездонная пропасть столицы, ибо ни один из друзей (а леди обладала множеством влиятельных знакомств) так и не смог выяснить, что с ним произошло. Возобладала версия, что на провинциала напали уличные разбойники, которых в те дни насчитывалось множество, а он оказал сопротивление и был убит. Спустя некоторое время жена потеряла надежду снова увидеть мужа и полностью посвятила себя заботе о детях. Семья тихо жила до тех пор, пока старший сын не достиг совершеннолетия и для вступления в наследство не потребовались определенные документы. По словам мистера С. (семейного поверенного в делах), эти документы он отдал пропавшему джентльмену накануне роковой поездки в Лондон: судя по всему, именно с ними и было связано путешествие. Существовала вероятность, что бумаги сохранились и кто-нибудь в Лондоне держал их у себя, сознавая или не сознавая важность обладания. Мистер С. посоветовал молодому клиенту поместить в лондонских газетах объявление, составленное так тонко и завуалированно, чтобы его смысл понял только тот человек, у которого хранились документы, и больше никто. Наследник так и сделал, однако, несмотря на неоднократное повторение, ответа на объявление не последовало. И вот наконец пришло таинственное послание, в котором сообщалось, что документы существуют и могут быть возвращены, но только самому наследнику и на определенных условиях. Юноша поехал в Лондон и, следуя указаниям, отправился в старинный дом в районе Барбикан. Человек, который его встретил, предложил следовать за ним, но с завязанными глазами. Так он прошел несколько длинных коридоров, а потом был помещен в портшез, и путь продолжался еще больше часа. Впоследствии он вспоминал о множестве поворотов: судя по всему, конечный пункт был неподалеку от начала маршрута.

Наконец глаза развязали, и молодой человек увидел, что находится в элегантной гостиной, явно семейной. Вскоре вошел джентльмен средних лет и потребовал клятвы, что в течение некоторого времени (продолжительность которого будет указана особо) наследник сохранит в тайне способ получения документов. Клятва была дана, после чего джентльмен взволнованно признался, что он и есть пропавший отец юноши. Выяснилось, что во время последней поездки в столицу он влюбился в молодую особу – приятельницу человека, вместе с которым снимал квартиру, – и, представившись холостяком, принялся бурно ухаживать. Молодая особа благосклонно приняла внимание, а ее отец – торговец из Сити – охотно дал согласие на брак, поскольку помещик из Ланкашира обладал благородной внешностью и рядом иных положительных качеств, которые торговец счел полезными для привлечения покупателей. Сделка была заключена: потомок старинного аристократического рода женился на единственной дочери торговца из Сити и стал младшим партнером в бизнесе. Джентльмен признался сыну, что ни разу не пожалел о предпринятом шаге. Несмотря на низкое происхождение, молодая жена оказалась милой, покладистой и любящей; в браке родилось много детей, и семейство процветало. Затем с дружеским интересом джентльмен спросил о первой (я бы сказала, настоящей) супруге. Одобрил все, что она сделала в отношении поместья и образования детей, однако в заключение сказал, что, должно быть, он для нее умер – так же как и она для него. На прощание отец пообещал, что, когда скончается на самом деле, сын непременно получит сообщение, смысл которого не оставит сомнений. А до тех пор они больше ничего друг о друге не услышат, и любые попытки его найти – даже если бы клятва этого не запрещала – окажутся напрасными.

Осмелюсь предположить, что сын вряд ли обладал желанием продолжать знакомство с отцом, остававшимся таковым лишь формально. Он вернулся в Ланкашир, вступил в наследство в Манчестере и только спустя много лет получил таинственное сообщение о настоящей смерти родителя и после этого поведал подробности получения документов поверенному мистеру С. и нескольким близким друзьям. Когда же род оборвался или последующие поколения уехали из Гарриета, сохранение тайны утратило важность, и мисс С. – пожилая дочь поверенного – поведала мне историю исчезновения главы семейства.

Позвольте еще раз признаться, что я счастлива жить во времена существования уголовной полиции: если вдруг меня убьют или я дважды вступлю в брак, друзья непременно об этом узнают.

Рассказ старой нянюшки

Вам известно, мои дорогие, что ваша матушка выросла единственным ребенком в семье и рано осталась сиротой. Должно быть, слышали вы и о том, что дед ваш был священником в Уэстморленде, откуда я родом. Когда я училась в сельской школе, однажды туда пришла ваша бабушка и спросила учительницу, нет ли у нее такой ученицы, которая смогла бы работать няней в ее семье. Как же я была горда, когда учительница назвала мое имя и сказала, что я хорошо владею рукоделием, обладаю спокойным, серьезным нравом и воспитываюсь в почтенной, хотя и небогатой семье. Я же подумала, что не желаю ничего другого, кроме как служить приятной молодой леди, густо покрасневшей при словах об ожидавшемся ребенке и о том, что мне предстоит с ним делать. Но, кажется, вас интересует не столько эта часть истории, сколько продолжение, поэтому сразу перейду к последующим событиям.

Я поступила на работу и поселилась в доме священника еще до рождения мисс Розамунд (которая и стала тем самым ожидаемым младенцем, а затем вашей матушкой). Должна признаться, что делать мне было почти нечего, поскольку жена священника не выпускала дочку из объятий. Я же спала ночи напролет и гордилась, когда время от времени госпожа доверяла малышку моим заботам. Ни прежде, ни потом на свете не было другого столь же замечательного ребенка, хотя каждый из вас по-своему хорош. И все же никто не может сравниться с Розамунд спокойствием нрава и приятностью манер. Она унаследовала чудесный характер своей матушки – прирожденной леди. Мисс Фернивал была внучкой лорда Фернивала из Нортумберленда. Не имея ни братьев, ни сестер, воспитывалась в доме милорда до тех пор, пока не вышла замуж за вашего дедушку – сына торговца из Карлайла и простого викария, но умного благородного джентльмена, добросовестно трудившегося в обширном, разбросанном по холмам Уэстморленда приходе. Когда вашей матушке, маленькой мисс Розамунд, исполнилось четыре года (или пять, точно не помню), родители ее умерли один за другим в течение двух недель. Ах какое печальное это было время! Моя добрая молодая госпожа ожидала второго ребенка, когда однажды супруг вернулся из дальней поездки усталым, промокшим и замерзшим и вскоре сгорел в жестокой лихорадке. Жена не пережила утраты: лишь дождалась рождения мертвого младенца, а как только его положили ей на грудь, испустила дух. Перед смертью она умоляла меня не оставлять мисс Розамунд, но даже если бы не произнесла ни слова, я пошла бы с этим ребенком на край света.

Прежде чем стихли наши рыдания, опекуны и душеприказчики явились, чтобы уладить дела. Ими оказались лорд Фернивал, кузен моей маленькой госпожи, и мистер Эстуэйт, брат покойного господина, торговец из Манчестера, в то время еще не столь процветающий, как впоследствии, и обремененный большой семьей. Да! Не знаю, сами ли они так рассудили или перед смертью госпожа успела обратиться с просьбой к родственнику-лорду, но было решено, что мисс Розамунд, а вместе с ней и я должны переехать в Нортумберленд, в поместье Фернивал. Лорд сказал, что матушка желала, чтобы дочка воссоединилась с родственниками, а сам он не возражает, поскольку в таком большом семействе еще два человека в тягость не будут. Вот так, хотя я мечтала о совсем другой судьбе для моей милой воспитанницы, способной стать лучом солнца в любой семье, даже не столь благородной. Все же мне было приятно, что жители долины с восхищением восприняли известие, что отныне я стану горничной маленькой леди не где-нибудь, а в поместье лорда Фернивала.

Однако я ошиблась, решив, что нам предстоит жить вместе с милордом. Оказалось, что с тех пор, как семья покинула родовое гнездо, минуло уже больше полувека. И хотя моя бедная молодая госпожа воспитывалась в семье, я не слышала, чтобы она хотя бы раз там побывала. Очень жаль, потому что мне хотелось, чтобы детство мисс Розамунд прошло в том же доме, где выросла ее матушка.

Слуга милорда, которому я задала множество вопросов, поведал, что поместье находится в Камберленде, у подножия холмов, и представляет собой окруженный старинным садом величественный особняк. Там под присмотром нескольких слуг живет старая мисс Фернивал – двоюродная бабушка милорда. Однако условия в замке очень здоровые, и потому милорд решил, что мисс Розамунд будет полезно провести там несколько лет и скрасить одиночество тетушки.

Милорд приказал мне собрать вещи мисс Розамунд к назначенному дню. Держался он гордо и сурово, как, по слухам, все лорды Фернивалы, и никогда не произносил ни одного лишнего слова. Люди поговаривали, что он был влюблен в мою молодую госпожу, но, зная, что его отец не согласится на брак, она не приняла ухаживаний и вышла замуж за мистера Эстуэйта. Но это лишь слухи. Во всяком случае, милорд так и не женился, но и на мисс Розамунд не обращал особого внимания, что странно в том случае, если чтил память ее покойной матушки. Как бы то ни было, он поручил слуге отвезти нас в поместье и в тот же вечер встретиться с ним в Ньюкасле, чтобы таким образом не оставить ему времени познакомить нас с чужими людьми. И вот мы, два одиноких юных существа (мне самой тогда еще не исполнилось восемнадцати), попали в неведомый огромный особняк. Кажется, что случилось это только вчера. Рано утром мы покинули милый родной дом, и всю дорогу плакали так, что сердца едва не разбились, хотя и ехали в роскошном экипаже милорда. После полудня остановились в задымленном шахтерском городке, чтобы в последний раз сменить лошадей. Мисс Розамунд уснула, однако мистер Генри приказал мне ее разбудить, чтобы девочка с дороги увидела парк и дом. Мне было жалко малышку, но из страха, что он пожалуется господину, я все-таки послушалась. И вот, наконец оставив за спиной все признаки города или даже деревни, мы въехали в большой дикий парк, совершенно не похожий на привычные парки здесь, на юге: всюду камни, ручьи, колючий кустарник и огромные деревья с белыми от старости, лишенными коры стволами.

На протяжении примерно двух миль дорога поднималась в гору, а потом взору открылся величественный особняк. Окружавшие его деревья росли так близко к строению, что при каждом дуновении ветра ветки скребли по стенам, а некоторые даже ломались и свисали, засохшие. Казалось, никто не заботился ни о доме, ни о саде: не прореживал и не подстригал заросли, не чистил поросшую мхом дорогу. И только перед домом царил образцовый порядок: на просторной овальной площадке не было заметно ни травинки, ни кустика, а длинный высокий фасад с боковыми крыльями и множеством окон не скрывали ни деревья, ни дикий виноград. Особняк оказался еще больше, чем я его представляла. Далее возвышались открытые всем ветрам голые холмы, и, как я впоследствии выяснила, слева от главного дома, если стоять к нему лицом, располагался небольшой старомодный цветник, куда можно было попасть через дверь в стене западного фасада. Место было когда-то отвоевано у густого леса для одной из прежних леди Фернивал, однако постепенно ветви деревьев снова закрыли солнце, так что немногие цветы осмеливались расти в густой тени.

Когда мы остановились возле величественного парадного входа и по широкой лестнице поднялись в холл, я испугалась, что тотчас потеряюсь в огромном высоком богатом пространстве. В середине зала с потолка свисала массивная бронзовая люстра. Прежде я не видела ничего подобного и сейчас взирала на нее, открыв рот от изумления. Одну стену занимал громадный, величиной с хижину в моей родной деревне, камин, украшенный крепкими чугунными решетками для дров. Здесь же стояли широкие громоздкие старомодные диваны. В противоположную стену холла – западную, левую от входа – был встроен орган, такой большой, что занимал почти весь торец. Рядом с ним имелась дверь в западное крыло, а напротив, по обе стороны от камина, двери в восточное крыло, но я ни разу их не открывала, так что не могу сказать, что там за ними было.

Близился вечер, и неосвещенный холл выглядел темным и мрачным, но мы не задержались в нем ни на миг. Открывший нам дверь старый слуга поклонился мистеру Генри и через дверь возле дальнего конца органа, по нескольким более скромным залам и коридорам повел нас в западную гостиную, где, по его словам, сидела сама мисс Фернивал. Бедняжка мисс Розамунд крепко прижалась ко мне, словно испугавшись неведомого таинственного места, да я и сама едва не умирала от страха. Западная гостиная оказалась очень уютной, с ярко пылавшим камином и красивой удобной мебелью. Мисс Фернивал оказалась очень пожилой, думаю, лет восьмидесяти, однако точно не знаю, высокой, худой, с лицом, сплошь покрытым тонкими, как будто прочерченными иглой морщинами. Взгляд леди был необыкновенно внимательным, даже пронзительным. Должно быть, острое зрение компенсировало глухоту – настолько серьезную, что ей приходилось пользоваться слуховой трубкой. Рядом, за тем же рукоделием, сидела горничная и компаньонка миссис Старк – особа почти одного возраста с госпожой. Она служила мисс Фернивал с тех далеких пор, когда обе были еще совсем молодыми, и со временем из горничной превратилась в подругу. Миссис Старк походила на статую: такая же холодная и бесцветная, с каменным выражением лица. Полагаю, за всю жизнь она никого не любила, кроме госпожи, с которой из-за глухоты обращалась как с малым ребенком. Мистер Генри передал распоряжение милорда, откланялся, не обратив внимания на протянутую ладошку моей милой маленькой мисс Розамунд, и удалился, оставив нас стоять перед пристально разглядывавшими нас сквозь очки старыми дамами.

Тем больше я обрадовалась, когда хозяйка звонком вызвала все того же старого лакея и приказала проводить нас в отведенные комнаты. Следом за ним мы прошли в другую гостиную – меньше и скромнее парадной, поднялись по широкой лестнице и оказались в просторной галерее, судя по всему, служившей библиотекой: одну ее стену сплошь занимали книги, а вдоль противоположной стены, возле окон, стояли письменные столы. Наконец дошли мы и до своих комнат, и я с радостью услышала, что они расположены непосредственно над кухней: точное местоположение поможет не затеряться в лабиринтах огромного дома. Одна из комнат представляла собой старинную детскую, где когда-то росли все маленькие лорды и леди. Здесь уютно пылал небольшой камин, грелся чайник, а на столе уже стояли чайные принадлежности. Рядом располагалась спальня с симпатичной колыбелькой для мисс Розамунд и приличной кроватью для меня.

Старый Джеймс позвал жену Дороти, и оба отнеслись к нам так тепло и заботливо, что вскоре мы перестали переживать и почувствовали себя почти как дома. За чаем мисс Розамунд уже сидела на коленях у доброй Дороти и лопотала так живо, как только позволял маленький язычок. Вскоре выяснилось, что Дороти родом из Уэстморленда, и землячество лишь укрепило нашу взаимную симпатию. Супруги оказались очень простыми и добродушными. Джеймс почти всю жизнь служил семье милорда и считал Фернивалов самым знатным родом. Даже на собственную жену он смотрел снисходительно, потому что до замужества та ничего, кроме хозяйства отца-фермера, не знала. Впрочем, легкое высокомерие не мешало ему относиться к Дороти со всей возможной нежностью.

Кроме них в особняке жила лишь одна служанка по имени Агнес, выполнявшая всю работу по дому. Мисс Фернивал, миссис Старк, трое слуг и мы с малышкой мисс Розамунд составляли все население огромного особняка. Не перестаю вспоминать мою дорогую малышку и часто думаю, как все они жили и что делали до ее появления: теперь мир сосредоточился на ней. Девочка заполнила собой все пространство от кухни до гостиной. Суровая печальная мисс Фернивал и холодная миссис Старк радовались, когда она весело бегала по просторным комнатам и щебетала словно птичка. Не сомневаюсь, что обе скучали, когда птичка улетала в кухню, однако гордость не позволяла им попросить ее остаться. Вкус девочки немного удивлял чопорных дам, однако, как однажды язвительно заметила миссис Старк, учитывая происхождение ее отца, этого следовало ожидать.

Огромный пустынный дом служил для мисс Розамунд неизведанным миром. Девочка любила совершать дальние экспедиции, в которых я неизменно ее сопровождала. Мы исследовали весь особняк, кроме восточного крыла, дверь в которое всегда оставалась запертой, так что нам не приходило в голову туда заглянуть. А вот в западной и северной частях дома обнаружилось множество приятных комнат, наполненных удивительными для нас вещами. Впрочем, тем, кто видел больше нашего, они могли бы показаться обычными. Окна здесь пропускали мало света из-за разросшихся деревьев и захватившего все внешнее пространство стен плюща, однако зеленый полумрак не мешал нам рассмотреть древние китайские вазы, резные шкатулки из слоновой кости, огромные тяжеловесные книги и, самое главное, старинные картины!

Помню, как однажды милая крошка уговорила Дороти пойти с нами и рассказать, кто изображен на картинах, ибо все это были портреты членов семьи милорда. Правда, добрая женщина не смогла назвать имя каждого из благородных героев и героинь. Миновав анфиладу, мы попали в старинную парадную гостиную над холлом и увидели портрет мисс Фернивал, точнее, мисс Грейс, как ее звали в то время, ведь она росла младшей из сестер[10]. До чего же она была красива! С гордо поднятой головой, презрительным взглядом и в недоумении вскинутыми бровями, она как будто удивлялась, как вообще у кого-то хватило дерзости ее рассматривать. На губах ее застыла холодная улыбка. Такого наряда я прежде никогда не видела, но в годы ее молодости этот фасон соответствовал моде: украшенная пышным плюмажем из перьев шляпа из какого-то мягкого белого материала спускалась почти до бровей, а платье из голубого атласа спереди открывалось, демонстрируя белый стеганый корсаж.

– Подумать только! – воскликнула я, вдоволь насмотревшись. – Конечно, говорят, что плоть – это трава[11]. Но кто бы, глядя на мисс Фернивал, смог предположить, что когда-то она была такой красавицей?

– Да, – ответила Дороти. – С возрастом люди меняются к худшему. Но если отец нашего господина говорил правду, то мисс Фернивал – старшая сестра – была еще красивее, чем мисс Грейс. Где-то здесь есть ее портрет. Но если я вам его покажу, то никому, даже Джеймсу, не говорите, что видели. Думаете, маленькая леди сможет удержать язык за зубами?

В этом я вовсе не была уверена, потому что мисс Розамунд отличалась открытым, общительным нравом, а потому затеяла с ней игру в прятки и, пока веселая крошка пряталась, помогла Дороти перевернуть стоявшую лицом к стене, а не висевшую, как все другие, большую тяжелую картину. Поверьте на слово, изображенная на ней молодая леди действительно превосходила красотой мисс Грейс. Думаю, что и гордым презрением тоже, хотя об этом можно поспорить. Я могла бы рассматривать портрет и час, и два, однако, словно испугавшись содеянного, добрая женщина тут же повернула его обратно к стене и велела мне бежать за мисс Розамунд, потому что в доме существовали такие уголки, где ребенку бывать не стоило. Я была храброй жизнерадостной девушкой и любила прятки, как любят все деревенские дети, а потому не приняла предупреждения всерьез, но все-таки поспешила на поиски своей любимицы.

По мере приближения зимы, когда дни становились все короче, я иногда явственно слышала звуки музыки. Казалось, в холле кто-то играл на огромном органе. Музыка доносилась не каждый вечер, но очень часто и всегда в одно и то же время: по вечерам, когда, уложив мисс Розамунд в колыбельку, я в полной тишине сидела рядом. Сначала достаточно громкие, звуки постепенно стихали, словно удаляясь. В первый же вечер, спустившись к ужину, я спросила Дороти, кто играл, однако Джеймс резко меня оборвал, заявив, что глупо принимать за музыку шум ветра в ветвях деревьев. Дороти бросила на мужа испуганный взгляд, а кухарка Агнес что-то невнятно пробормотала и страшно побледнела. Поняв, что вопрос пришелся некстати, я замолчала и решила дождаться, когда останусь наедине с Дороти: от нее скорее можно будет получить ответ.

На следующий день, выбрав подходящий момент, я повторила вопрос об органе, поскольку точно знала, что слышала именно музыку, а не шум ветра, хотя и не стала возражать Джеймсу. Только добрая женщина хорошо запомнила реакцию мужа на мои слова и ничего мне не сказала, поэтому я попыталась расспросить Агнес, хотя и относилась к служанке с легким пренебрежением, поскольку не считала ее равной себе по положению. Агнес предупредила, что я никогда не должна никому об этом говорить, а если вдруг скажу, то ни в коем случае не упоминать ее имени. Она тоже часто слышала звуки: обычно зимними вечерами и перед бурями. Люди утверждали, что это призрак старого лорда играет на органе, как это было при жизни хозяина поместья. Но почему старый лорд играл в основном перед бурями, она не могла или не хотела сказать. Что же! Я действительно, наверное, была храброй, поскольку не испугалась признаться, что приятно слышать в доме музыку, кто бы ее ни исполнял. Звуки то поднимались на завывание ветра, как будто торжествуя, а потом стихали до нежной мелодии. Но это всегда была музыка, а не шум дождя или ветра. Поначалу я думала, что играет сама мисс Фернивал, а Агнес просто об этом не знает, но однажды, оставшись в холле в одиночестве, открыла орган, внимательно его осмотрела, как когда-то сделала в церкви Кростуэйта, и увидела, что внутри инструмент безнадежно сломан, хотя снаружи кажется вполне целым. Несмотря на яркий солнечный день, мне стало не по себе, и я поспешила убежать в веселую детскую, а потом некоторое время холодела от страха, заслышав эти звуки, как Джеймс и Дороти. К этому времени мисс Розамунд уже стала всеобщей любимицей. Пожилые леди даже изъявили желание, чтобы она обедала вместе с ними, тем более что они обедали рано. Обычно Джеймс стоял за стулом мисс Фернивал, а я прислуживала своей питомице. После трапезы малышка тихонько, как мышка, играла в углу гостиной, мисс Фернивал дремала, а я обедала на кухне. Потом мисс Розамунд с радостью возвращалась со мной в детскую, потому что, по ее словам, мисс Фернивал была очень печальной, а миссис Старк – скучной. Мы же весело проводили время вдвоем, и постепенно я перестала думать о странной музыке, которая, хотя и доносилась неизвестно откуда, никому не причиняла вреда.

Та зима выдалась очень холодной. Морозы начались уже в середине октября и продержались много-много недель подряд, не ослабевая. Помню, как однажды за обедом мисс Фернивал подняла тяжелый печальный взгляд на миссис Старк и многозначительно сказала:

– Боюсь, нам предстоит ужасная зима.

Тогда компаньонка сделала вид, что не услышала замечания, и очень громко заговорила на другую тему, но мы с маленькой леди ничуть не боялись морозов! Радуясь сухой погоде, забирались по крутому склону за домом и уходили в пустынные, открытые всем ветрам холмы, где на свежем холодном воздухе без устали бегали наперегонки. Однажды даже рискнули спуститься по новой тропинке, которая вела мимо двух старых искореженных падубов на полдороге к восточному фасаду особняка.

Тем временем дни становились все короче, и старый лорд, если это действительно был он, все громче и печальнее играл на сломанном органе. В один из воскресных дней – кажется, в конце ноября – я попросила Дороти присмотреть за моей подопечной: та как раз вышла из гостиной, когда мисс Фернивал, дремавшая после обеда, проснулась. Было слишком холодно, чтобы вести девочку с собой в церковь, а мне очень хотелось посетить службу. Дороти с радостью согласилась: она настолько искренне любила милую крошку, что беспокоиться было не о чем. Мы с Агнес очень быстро собрались и пошли, хотя черное небо низко и тяжело нависало над белой землей, как будто ночь не хотела отступать, а неподвижный воздух обдавал острым холодом.

– Скоро пойдет снег, – предположила Агнес.

И правда: мы еще сидели в церкви, когда посыпались такие крупные густые хлопья, что окна почти перестали пропускать свет. К окончанию службы снегопад прекратился, но земля покрылась толстым мягким белым одеялом, по которому нам предстояло возвращаться домой. Не успели мы войти в холл, как на небе появилась луна, и сразу стало намного светлее. Нужно пояснить, что мисс Фернивал и миссис Старк никогда не ходили в церковь, а вместе читали молитвы дома в своей неторопливой печальной манере. Без привычного рукоделия воскресные дни тянулись для них особенно долго и томительно, поэтому, заглянув в кухню к Дороти, чтобы забрать мисс Розамунд и отвести наверх, я не удивилась, когда она сказала, что леди оставили малышку у себя. Я сняла верхнюю одежду и пошла за девочкой, чтобы отвести в детскую на ужин, но в парадной гостиной, где сидели пожилые леди, было так тихо, словно веселая жизнерадостная мисс Розамунд сюда и не заходила. Поначалу я решила, что озорница спряталась от меня, как обычно, – это было ее любимое развлечение, – и предложила дамам сделать вид, что они понятия не имеют где она. Потом, старательно изображая волнение, начала заглядывать под диваны и за кресла.

– В чем дело, Эстер? – недовольно спросила миссис Старк.

Заметила ли меня мисс Фернивал, я не поняла: дама сидела неподвижно, смотрела в огонь, и лицо ее при этом ничего не выражало.

– Ищу свою маленькую Рози-Пози, – ответила я, все еще думая, что девочка прячется где-то рядом, хотя видно ее не было.

– Мисс Розамунд здесь нет, – заявила миссис Старк. – Больше часа назад она ушла на кухню к Дороти.

С этими словами она отвернулась и тоже уставилась в огонь.

У меня оборвалось сердце. Ах, зачем, зачем я оставила свою малышку? Я поспешила к Дороти сообщить о пропаже маленькой мисс. Джеймса дома не было, но мы втроем – Дороти, Агнес и я – тотчас взяли свечи и первым делом поднялись в детскую, а затем обошли весь огромный особняк, неустанно призывая девочку показаться и не пугать нас до смерти, но в ответ не услышали ни звука.

– А не могла ли она зайти в восточное крыло и там спрятаться? – предположила я.

Дороти сказала, что это невозможно: туда никто не ходит, даже она сама никогда не была в восточном крыле, потому что двери всегда оставались запертыми, а ключи хранились, кажется, у лакея милорда. Во всяком случае, они с Джеймсом никогда их не видели. Тогда я предложила вернуться в гостиную и посмотреть, не спряталась ли шалунья где-нибудь незаметно для пожилых леди, а если найду, то непременно отшлепаю, чтобы впредь неповадно было. Конечно, это были лишь слова: наказывать милое создание я вовсе не собиралась.

Я вернулась в западную гостиную, сообщила миссис Старк, что девочки нигде нет, и попросила позволения еще раз осмотреть все углы: вдруг притаилась где-нибудь и уснула? Но нет! Мы искали все вместе. Даже мисс Фернивал встала и на дрожащих ногах ходила вместе со всеми в поисках малышки. Увы, девочки нигде не было. Мы снова осмотрели весь дом, в очередной раз заглядывая в каждое укромное местечко, но все напрасно. Мисс Фернивал так разволновалась, что миссис Старк увела ее обратно в гостиную, но прежде взяла с меня слово сообщить, как только девочка найдется. Мне бы ее уверенность… Я уже потеряла надежду и начала думать, что никогда больше не увижу свою любимицу, и решила поискать в занесенном снегом большом дворе перед домом. Выглянув из окна второго этажа, в ярком свете луны я увидела маленькие следы, которые вели от главного входа за угол восточного крыла. Поспешно спустившись, я с усилием открыла тяжелую дверь, вместо плаща накинула на голову подол юбки и выбежала на улицу, свернула за угол восточного крыла и попала в густую тень, но вскоре снова вышла на освещенное луной место и увидела на снегу уходившие вверх по склону холма маленькие следы. Было жутко холодно и казалось, что ледяной воздух сдирает с лица кожу, но я продолжала бежать. Слезы, не переставая, лились по щекам и замерзали, но я этого не замечала: все мысли были о том, как мерзнет и страдает моя бедная маленькая мисс.

Неподалеку от старых падубов я увидела спускавшегося с холма пастуха, который нес на руках какой-то сверток. Он окликнул меня и спросил, не потеряла ли я ребенка. От рыданий я не смогла вымолвить ни слова, а когда он приблизился, увидела завернутую в шерстяную накидку неподвижно лежавшую малышку – холодную и белую, словно мертвую. Пастух рассказал, что поднимался по холму, чтобы собрать овец и загнать стадо на ночь в хлев, когда под падубами – черными отметинами на пустом белом склоне – нашел ребенка неподвижного и холодного, забывшегося в предсмертном сне. Не могу передать, с какой радостью снова я держала мою девочку в объятиях! Конечно, я сразу забрала ее вместе с накидкой из рук пастуха, прижала к груди и почувствовала, как постепенно в маленькое тельце возвращается жизнь. Но когда мы через кухонную дверь вошли в холл, малышка все еще была без чувств, а я едва дышала от усталости.

– Принесите жаровню с углями, – попросила я пастуха и понесла воспитанницу наверх, в детскую. Добрая Агнес уже растопила камин, и я принялась раздевать свою любимицу, называя самыми ласковыми именами, которые только могла вспомнить, согревая горячими слезами… И вот наконец большие голубые глаза открылись! Тогда я уложила маленькую госпожу в теплую кроватку и отправила Дороти вниз с поручением сообщить мисс Фернивал, что все в порядке, а сама решила всю долгую ночь не отходить от подопечной. Едва кудрявая головка коснулась подушки, девочка погрузилась в легкий благословенный сон, а я не сводила с нее глаз до самого утра.

Проснулась она здоровой и веселой, как всегда. Во всяком случае, так я подумала тогда… и, дорогие мои, так думаю и сейчас.

Потом маленькая леди нам поведала, что произошло. Обе дамы уснули, в гостиной стало скучно, и она решила пойти к Дороти. В западном коридоре сквозь высокое окно она увидела падавший снег – такой мягкий, пушистый – и захотела посмотреть, как он ложится на землю. Из окна в главном холле был хорошо виден нетронутый, сверкавший в лунном свете снег и… стоявшая посреди двора девочка, «маленькая, такая хорошенькая», как добавила моя любимица. И эта девочка поманила ее, а когда она вышла, взяла за руку и повела за угол восточного крыла.

– Ах ты, озорница! – воскликнула я. – Придумываешь небылицы! Что бы сказала твоя добрая матушка, которая теперь на небесах и никогда не произнесла ни слова неправды, если бы услышала, какую удивительную историю сочинила ее маленькая дочурка! Ну ты и сказочница!

– И вовсе нет! – горько заплакала малышка. – Так и было! Говорю же: это чистая правда!

– Не обманывай! – строго сказала я. – На снегу остались только твои следы. Если бы поднимались вы вдвоем, разве снег не сохранил бы следы той девочки?

– Ничего не могу сказать, дорогая Эстер. Я вообще ни разу не посмотрела вниз, на ее ноги, но, когда она крепко-крепко сжала мою руку, ее ладошка была очень холодной! А когда мы подошли к двум старым падубам, там сидела и горько плакала какая-то леди. Как только меня заметила, она сразу прекратила рыдать, гордо улыбнулась, посадила меня на колени и, напевая колыбельную, принялась укачивать. Вот и все, милая Эстер. Я ничего не придумала, и дорогая мама это знает, – со слезами добавила малышка.

Я решила, что у нее лихорадка и она бредит, и сделала вид, что поверила, тем более что потом она повторила историю несколько раз, не изменив ни слова. Наконец Дороти принесла завтрак для мисс Розамунд и сказала, что обе пожилые дамы сейчас в утренней гостиной и желают меня видеть. Вечером они заходили в детскую, но моя подопечная уже спала, поэтому просто посмотрели на нее, не задавая мне никаких вопросов.

– Сейчас получу выговор, – сказала я себе, проходя по северной галерее, но постепенно приободрилась и подумала, что девочка оставалась на их попечении, и значит, они виноваты в том, что произошло.

Расправив плечи, я храбро вошла в гостиную и принялась рассказывать услышанную историю. Пришлось кричать в самое ухо мисс Фернивал, а когда дошла до того места, где на снегу стояла девочка и звала мою маленькую госпожу, чтобы потом увести к старым падубам – туда, где плакала знатная красивая леди, – она воздела свои тонкие высохшие руки и громко воскликнула:

– Ах, смилуйтесь, Небеса! Смилуйтесь и простите!

Миссис Старк одернула ее, как мне показалось, довольно грубо, но мисс Фернивал ее не послушалась и обратилась ко мне с суровым, решительным предупреждением:

– Эстер! Держи малышку Розамунд подальше от этой девочки, а то доведет ее до смерти! Скажи ей, что это злое, нехорошее дитя!

Миссис Старк поспешила выпроводить меня из комнаты, чему я была несказанно рада, но мисс Фернивал все продолжала кричать:

– О, смилуйся! Неужели никогда не простишь? Ведь прошло уже так много лет!

После этого я больше никогда не оставляла свою подопечную без присмотра даже ненадолго, ни днем, ни ночью. Мне казалось, что мисс Фернивал лишилась рассудка: так странно она себя вела, и я боялась, как бы что-нибудь подобное не случилось с моей маленькой госпожой (что было бы неудивительно, если кто-то в семье страдает душевным недугом). Мороз держался очень долго, и всякий раз, когда вечер выдавался более бурным, чем обычно, среди порывов ветра все мы слышали, как старый лорд играет на огромном органе. Я же ни на мгновение не выпускала мисс Розамунд из поля зрения, ибо любовь к милой маленькой сироте была куда сильнее страха перед величественной и ужасной стихией. К тому же я считала своим долгом поддерживать в девочке соответствующий возрасту жизнерадостный, веселый нрав, поэтому мы вместе развлекались и повсюду разгуливали. Однажды днем, незадолго до Рождества, мы играли в бильярд в главном холле (правил, конечно, не знали, но Розамунд любила катать по столу гладкие шары из слоновой кости, а я с радостью принимала участие во всех ее забавах). Как-то незаметно стемнело, хотя до вечера было далеко, и я уже собралась вернуться в детскую, когда вдруг услышала крик:

– Смотри, Эстер, смотри! Вот она, та бедная девочка!

Я обернулась к высоким узким окнам и действительно увидела крошку, еще меньше моей мисс Розамунд, одетую совсем не так, как следовало бы холодным днем. Она плакала и билась в стекло, как будто умоляла впустить, так продолжалось до тех пор, пока моя госпожа не выдержала и побежала к двери, намереваясь открыть. Внезапно где-то совсем близко мощно зазвучал орган – так громко и грозно, что я задрожала от ужаса. Еще страшнее мне стало оттого, что даже в зимней тишине до слуха не донесся стук маленьких ручек в оконное стекло, хотя призрачное дитя било изо всех сил. И хотя я собственными глазами видела, как отчаянно рыдает малышка, голоса ее так и не услышала. Не знаю, вспомнила ли я обо всем этом в ту минуту: органная музыка наполнила душу благоговейным ужасом, но точно помню, что смогла поймать свою маленькую мисс прежде, чем та успела открыть дверь, схватила на руки и, кричащую и брыкающуюся, унесла в теплую, ярко освещенную кухню, где Дороти и Агнес трудились над сладкими пирожками.

– Что случилось с моей милой крошкой? – воскликнула Дороти, едва увидев мисс Розамунд, которая рыдала так отчаянно, словно сердечко ее разрывалось на части.

– Эстер не позволила мне открыть дверь, чтобы впустить подружку. Она же ночью на улице замерзнет и умрет! Плохая, злая Эстер! – закричала мисс Розамунд и сердито меня ударила.

Даже если бы она ударила еще сильнее, я бы не заметила, потому что, взглянув на Дороти, увидела на ее лице такой ужас, от которого застыла кровь в жилах.

– Скорее запри дверь кухни и задвинь засов! – распорядилась Дороти, обращаясь к Агнес.

Больше она ничего не сказала, но дала мне изюма и миндаля, чтобы успокоить воспитанницу. Но девочка, даже не притронувшись к лакомствам, продолжала плакать от жалости к оставшейся на снегу малышке, так что, когда от изнеможения она уснула в своей кроватке, я вздохнула с облегчением, спустилась в кухню и сказала Дороти, что приняла единственно верное решение: вернуться в деревню Эплтвейт, в отцовский дом, чтобы жить там тихо и незаметно – в мире и покое. Прежде меня напугала неизвестно откуда раздававшаяся музыка, теперь увидела собственными глазами несчастное, странно и плохо одетое, беззвучно бьющееся в окна, рыдающее дитя с темной раной на правом плече, в котором мисс Розамунд узнала тот самый призрак, который едва не довел ее до смерти (Дороти знала, что так оно и было), и терпение мое лопнуло.

Слушая меня, добрая женщина то и дело менялась в лице. А когда я умолкла, сказала, что забрать мисс Розамунд я не смогу, потому что ее опекуном считается милорд и мне не позволено распоряжаться судьбой крошки, потом спросила, готова ли я бросить любимое дитя лишь из-за звуков и видений, которые неспособны причинить вред. Все обитатели дома, кроме меня, уже успели к ним привыкнуть. Взволнованная, я заявила, что ей хорошо так говорить: она ведь знает, что означают все эти звуки и видения, которые, скорее всего, имеют отношение к этому призрачному ребенку. Похоже, Дороти стало жаль меня, она наконец сдалась и поведала все что знала. Я же, выслушав ее рассказ, пожалела, что добилась своего, потому что испугалась еще больше.

Дороти объяснила, что узнала историю от добрых соседей, которые в первые годы ее замужества еще были живы. В то время у старинного особняка не было в округе дурной славы и люди нередко сюда приходили.

Старый лорд был отцом мисс Фернивал – Дороти называла ее «мисс Грейс», потому что титул «мисс Фернивал» тогда носила старшая сестра мисс Мод, – и мало кто знал другого такого же высокомерного гордеца. Обе его дочери слыли первыми красавицами, но характером уродились в него. Ни один из многочисленных женихов не считался достойным их руки. Однако, как гласит одна из библейских истин, гордость ведет к гибели[12]. Так и случилось, что обе своенравные красавицы влюбились в одного молодого человека: иноземного музыканта, которого отец привез из Лондона, чтобы тот играл вместе с ним, ибо, помимо гордыни, лорд обладал неутолимой страстью к музыке и мастерски владел всеми известными инструментами. Странно, что музыка не смягчила его нрав, и до последних дней он оставался безжалостным до жестокости и, как поговаривают, свел в могилу свою бедную жену. Так вот: лорд до безумия любил музыку и не жалел ради нее никаких денег, вот и привез иностранца, который так чудесно играл, что даже птицы переставали петь. Мало-помалу музыкант до такой степени завладел душей лорда, что тот стал вызывать его из года в год, а потом привез из Голландии орган и установил в холле, где тот и стоит по сей день. Смуглый маэстро научил господина играть, а пока тот наслаждался звуками нового прекрасного инструмента, уходил в лес то с одной молодой леди, то с другой. Сегодня выбирал в спутницы мисс Мод, а завтра уже приглашал на прогулку мисс Грейс.

Мисс Мод победила в соперничестве и тайно обвенчалась с музыкантом, а еще до его очередного визита в фермерском доме на болотах разрешилась от бремени девочкой, в то время как отец и сестра думали, что она уехала в Донкастер на скачки. Статус жены и матери ничуть ее не смягчил, осталась она такой же гордой и своенравной. А вот страсти в ней стало еще больше, поскольку она безумно ревновала супруга к мисс Грейс, которой он оказывал чрезмерное внимание – чтобы не вызывать подозрений, как он объяснял жене. В конце концов, и мисс Грейс добилась своего, а мисс Мод (мисс Фернивал) прониклась еще большей яростью по отношению как к мужу, так и к сестре. Конфликт закончился тем, что способный без труда скрыться в дальних странах виновник всех неприятностей покинул поместье на целый месяц раньше обычного и пригрозил, что больше никогда не вернется.

Девочка росла в доме фермера, и мать не реже раза в неделю приказывала оседлать лошадь и отправлялась на болота навестить дорогое дитя. Да, если она любила, то любила всем сердцем, ну а если уж ненавидела, то всей душой. Старый лорд продолжал играть на органе, и слуги думали, что прекрасная музыка способна смягчить жестокий нрав, о котором (по словам Дороти) ходили страшные слухи. Со временем господин заметно ослаб и передвигался только с костылями. Сын его – отец нынешнего лорда Фернивала – отбыл с армией в Америку, а второй сын служил во флоте. Таким образом, мисс Мод стала в доме почти полноправной хозяйкой. С каждым днем они с мисс Грейс относились друг к другу все хуже и хуже. Дошло до того, что разговаривали сестры только в присутствии старого лорда.

Следующим летом иноземный музыкант приехал снова, однако соперницы до такой степени замучили его бешеной ревностью и столь же бешеной страстью, что бедняга устал и сбежал, чтобы больше не возвращаться. Больше о нем никто не слышал. Мисс Мод, надеявшаяся после смерти отца раскрыть свой брак, осталась в положении брошенной жены, о замужестве которой никто не знал, и одинокой матери, не способной признать собственное, до самозабвения любимое дитя. В довершение несчастий ей приходилось жить с жестоким, внушавшим страх отцом и ненавистной сестрой. Когда миновало следующее лето, а смуглый красавец музыкант так и не появился, обе молодые леди погрузились в печаль и приобрели изможденный вид, хотя выглядели от этого не менее красивыми. Со временем настроение мисс Мод заметно улучшилось, поскольку отец совсем ослаб и с головой погрузился в музыку. Отныне они с сестрой жили практически отдельно: мисс Грейс занимала западное крыло дома, а мисс Мод обитала в восточном, в тех самых комнатах, которые теперь стояли запертыми, – поэтому мисс Мод решила забрать дочку к себе, но никто не должен был об этом знать, кроме слуг, которые не осмеливались произнести ни слова и, как она считала, верили, что госпожа приютила дочь фермера, к которой привязалась всей душой. По словам Дороти, все это было широко известно, однако о том, что произошло потом, знали только мисс Грейс и миссис Старк, в то время хоть и служившая горничной, но уже ставшая верной подругой – более близкой, чем когда-то была сестра. Однако из случайно услышанных слов слуги заключили, что мисс Мод сочла себя победительницей в соперничестве и заявила мисс Грейс, что музыкант все время лишь притворялся влюбленным в нее, а на самом деле женился на ней, мисс Мод. В тот день лицо и губы мисс Грейс навсегда побелели, и с тех пор она не раз повторяла, что рано или поздно отомстит обидчице. А миссис Старк не переставала шпионить в восточном крыле.

И вот в первую же ночь нового года, когда снег толстым слоем лежал на земле и продолжал падать так густо, что никто не осмеливался выйти на улицу, особняк буквально содрогнулся от страшных проклятий, которые выкрикивал старый лорд, а ему отчаянно возражал женский голос; горько и испуганно плакал ребенок. А потом наступила мертвая тишина, нарушаемая лишь удаляющимися вверх по холмам стонами и приглушенными рыданиями. Господин собрал всех слуг и с жестокими ругательствами объявил, что его старшая дочь опозорилась и он выгнал ее из дому вместе с ребенком. А если кто-нибудь из них осмелится им помочь, предоставив пищу или кров, то он станет без устали молиться, чтобы отступник никогда не попал в рай. Все это время мисс Грейс стояла возле отца – бледная и неподвижная словно камень, – а когда господин закончил речь, глубоко вздохнула, словно завершила свою работу и достигла цели. После этого старый лорд ни разу не притронулся к органу и меньше чем через год умер. Ничего удивительного: ведь наутро после той страшной ночи спускавшиеся с холмов пастухи нашли сидевшую под падубами, безумно улыбавшуюся мисс Мод, которая баюкала мертвую девочку со страшной раной на плече. Но не рана убила дитя, добавила Дороти, а холод и снег. Все дикие звери попрятались в норы, каждое домашнее животное укрылось в хлеве, и только несчастная мать со своим невинным ребенком блуждала по ледяным пустошам. Ну вот, Эстер, теперь ты знаешь все. Отступил ли твой страх?

Конечно, я испугалась больше прежнего, однако сказала, что ничего не боюсь, хоть и желала как можно скорее навсегда покинуть этот жуткий дом, но не могла ни бросить свою подопечную, ни тайком забрать с собой. Оставалось одно: оберегать ее пуще прежнего! Отныне мы запирали двери и ставни за час до наступления темноты, опасаясь оставить их открытыми хотя бы на пять лишних минут, но моя маленькая подопечная все равно постоянно слышала стоны, рыдания и стенания. Что бы мы ни говорили, как бы ни отвлекали ее, она продолжала рваться к своей несчастной подружке, чтобы впустить ее в дом и спасти от жестокого холода и ветра. Все это время я старалась держаться как можно дальше от обеих дам, потому что боялась их, зная, что ни серые каменные лица, ни туманные, устремленные в далекое мрачное прошлое глаза добра не принесут. И все же мисс Фернивал вызывала во мне нечто вроде жалости. Даже мертвые не выглядят настолько лишенными надежды, как выглядела она. Наконец сострадание к той, что по доброй воле не произносила ни единого слова, заставило меня молиться за нее. Я даже научила свою подопечную молиться за тех, кто совершил смертный грех. Однако часто, доходя до этих слов, она к чему-то прислушивалась, вскакивала с колен и говорила:

– Слышу, как плачет и умоляет о помощи моя маленькая подружка. О, позволь ее впустить, а не то она умрет!

Однажды поздним вечером, когда зима, как я надеялась, повернула к весне, колокольчик из западной гостиной прозвонил трижды, что служило сигналом для меня. Несмотря на то что малышка Розамунд уже спала, я не захотела ее оставить, так как старый лорд играл громче и яростнее обычного, и я испугалась, как бы моя подопечная не услышала плач ребенка-призрака. Увидеть девочку она не могла: я плотно закрыла и заперла ставни, поэтому достала воспитанницу из кроватки, завернула в теплое одеяло и понесла вниз, в гостиную, где, как обычно, пожилые дамы сидели за рукоделием. Когда я вошла, обе подняли головы, и миссис Старк с изумлением спросила, зачем я вытащила ребенка из теплой колыбели и принесла с собой. Я шепотом ответила, что побоялась, как бы в мое отсутствие малышку не выманила призрачная Фернивал. Миссис Старк тут же меня оборвала и, быстро взглянув на мисс Грейс, сказала, что та хочет, чтобы я исправила ошибки в их работе: они обе очень плохо видят. Пришлось положить малышку на диван, занять место рядом с дамами и, собравшись с духом, взяться за дело.

Тем временем ветер завывал все громче и печальнее, но моя девочка крепко спала: ветер ее не беспокоил, а мисс Фернивал сидела, не произнося ни слова и не оборачиваясь, когда порывы сотрясали окна. Внезапно она выпрямилась в полный рост, подняла руку, словно призывая нас прислушаться, и воскликнула:

– Голоса! Ужасные крики! Это отец!

В тот же миг маленькая госпожа вздрогнула и, проснувшись, воскликнула:

– Моя подружка плачет, да так горько!

Девочка вскочила, намереваясь куда-то бежать, но запуталась ножками в одеяле, и я успела ее поймать. Мне стало страшно: хозяйка дома и малышка Розамунд слышали звуки, о которых мы с миссис Старк даже не подозревали, но не прошло и пары минут, как шум усилился и достиг наших ушей. Теперь мы тоже слышали голоса и крики, а вовсе не завывание зимнего ветра. Миссис Старк посмотрела на меня, я взглянула на нее, но ни она, ни я не осмелились произнести ни слова. Неожиданно мисс Фернивал направилась к двери, вышла в переднюю и по западному вестибюлю поспешила в главный холл. Миссис Старк не отставала ни на шаг, а я не осмелилась остаться в гостиной, хотя страшно боялась. Плотнее завернув свою малышку в одеяло, прижав к груди, я последовала за ними. В холле крики звучали нестерпимо громко и неумолимо приближались, пока не раздались рядом, по другую сторону запертой двери. Я заметила, что огромная бронзовая люстра на потолке ярко сияла, хотя не давала света, а в обширном камине горел не источавший тепла огонь, и, вздрогнув, еще крепче прижала к груди свое сокровище. Тут дверь в восточное крыло затряслась, а малышка Розамунд забилась у меня на руках и требовательно закричала:

– Эстер, я должна идти! Там моя подружка! Слышу, как она идет! Эстер, отпусти меня!

Я держала ее изо всех сил, собрав волю и решимость. Даже если бы пришлось умереть, руки продолжали бы прижимать крошку к груди. Мисс Фернивал стояла, внимательно вслушиваясь в звуки и не обращая внимания на маленькую леди, которая уже сумела вырваться из объятий и спуститься на пол. Я пыталась удержать ее, стоя на коленях и обнимая за плечи, но она все равно билась, желая освободиться и убежать.

Внезапно дверь в восточное крыло с треском распахнулась, словно под действием мощного рывка, и в таинственном свете предстала фигура высокого старика с длинными седыми волосами и пылающими глазами. С ненавистью и презрением он тащил за собой прекрасную, но мрачную женщину, в подол которой вцепилась испуганная рыдающая девочка.

– Ах, Эстер, Эстер! – воскликнула Розамунд. – Это же та самая леди, которая сидела под падубами! А вместе с ней моя подружка. Эстер! Отпусти меня к ним, они зовут. Я чувствую их. Знаю, что должна к ним пойти!

И она снова принялась биться, пытаясь вырваться на волю, но я сжимала ее все крепче и крепче, пока не испугалась, что причиняю боль. И все равно даже это казалось меньшим злом, чем отпустить малышку к ужасным призракам. Они прошли по холлу к главной двери, где в ожидании жертвы ветер завывал особенно жестоко, но прежде чем достигли цели, леди обернулась и оказала старику яростное, уверенное сопротивление. А потом я увидела, как она жалобно вскинула руки, пытаясь защитить несчастное дитя от удара занесенным костылем.

Во власти непреодолимой силы малышка Розамунд билась в моих объятиях и рыдала, но уже заметно слабела.

– Они хотят, чтобы я поднялась с ними на холмы! Зовут меня к себе. О, моя милая подружка! Я бы пошла с тобой, но злая, плохая Эстер очень крепко держит и никак не отпускает.

Но тут малышка увидела занесенный костыль и от страха потеряла сознание, а я возблагодарила Бога. В этот миг, как только высокий старик с развевающимися, словно на ветру, седыми волосами, собрался ударить жавшуюся к матери девочку, стоявшая рядом со мной пожилая леди – мисс Фернивал – заломила руки и воскликнула:

– Ах, отец, отец! Пожалейте хотя бы невинное дитя!

В тот же миг и я, и все остальные увидели еще один воплотившийся призрак, внезапно материализовавшийся из наполнявшего холл тусклого голубоватого света. Нашим взорам явилась доселе незаметная молодая леди, стоявшая возле старика с выражением непримиримой ненависти и жестокого презрения на лице. Она была очень красивой: в низко надвинутой на гордый лоб мягкой белой шляпе, с красными, изогнутыми в ледяной улыбке тонкими губами, одетая в атласное голубое платье с распахнутым корсажем. Призрак воплощал образ мисс Грейс в молодости. Несмотря на страстные мольбы старой мисс Фернивал, ужасные призраки не остановились.

Поднятый костыль рухнул на плечо ребенка и нанес тяжелую рану, а младшая сестра с каменным безжалостным спокойствием наблюдала за жестокой расправой. Спустя мгновение тусклый свет и холодный огонь в камине погасли, а к нашим ногам упала сраженная смертельным параличом старая мисс Фернивал.

Ее уложили в постель, и больше она не встала: несколько дней пролежала лицом к стене, без конца повторяя одни и те же слова:

– Увы, увы! То, что сделано в молодости, не исправить в старости.

И отошла в мир иной.

Рассказ помещика

В 1769 году городок Барфорд взбудоражила новость: некий господин (по словам хозяина местной гостиницы «Георг», истинный джентльмен) осматривал старый дом мистера Клаверинга. Дом этот располагался и не в городе, и не в деревне, а стоял на окраине Барфорда, на обочине ведущей в Дерби дороги. Последним его владельцем был некий мистер Клаверинг – представитель почтенной семьи из Нортумберленда, приехавший жить в Барфорд, в родовое поместье, из-за того, что судьба после кончины старших братьев сделала его младшим сыном[13]. Здание, о котором я рассказываю, горожане называли Белым домом из-за цвета штукатурки. За ним раскинулся обширный сад и располагались добротные конюшни со всем современным оборудованием, которые построил мистер Клаверинг. Конюшни должны были служить рекомендацией для сдачи дома в аренду, ибо находился он в охотничьем графстве, а другими достоинствами не располагал. Пять из многочисленных спален следовали одна за другой в виде анфилады; несколько гостиных выглядели маленькими и тесными, стены выше деревянных панелей были выкрашены в неприглядный серый цвет. Чуть более приятное впечатление производила уютная просторная столовая и парадная гостиная над ней. Красивые полукруглые окна обоих помещений выходили в сад.

Таким Белый дом представал перед путешественниками, хотя коренные жители Барфорда ценили его, считая самым большим зданием округи, где горожане и сельчане нередко встречались на устраиваемых мистером Клаверингом дружеских обедах. Чтобы в полной мере оценить значение этого обстоятельства, следует провести несколько лет в окруженном поместьями маленьком провинциальном городке. Тогда сразу станет ясно, что вежливый поклон представителя почтенного сельского семейства поднимает получившего его в собственных глазах ничуть не меньше, чем голубые подвязки с серебряной каймой возвышали подопечных мистера Бикерстафа[14]. После столь важного события счастливец целый день летал словно на крыльях, а после того, как мистер Клаверинг уехал, встречаться стало негде.

Я перечисляю эти подробности, чтобы вы могли представить желательность аренды Белого дома в воображении обитателей Барфорда. А чтобы оживить впечатление, подумайте о том, какое огромное значение и влияние приобретает в маленьком городке любое, даже самое мелкое событие. Тогда, скорее всего, вас не удивит, что не меньше двадцати оборванных уличных мальчишек следовали за упомянутым джентльменом до двери особняка. И хотя он провел внутри не меньше часа в сопровождении мистера Джонса, секретаря местного поверенного, к уже собравшимся наблюдателям присоединились еще не меньше тридцати зевак, жаждущих любой, пусть даже самой малой новости, так что толпу пришлось разгонять угрозами и даже кнутом. И вот, наконец, джентльмен и секретарь вышли на улицу, причем последний что-то энергично говорил первому. Джентльмен был высокого роста, хорошо одет и весьма привлекателен, но впечатление портил способный смутить внимательного зрителя пронзительный взгляд холодных голубых глаз. Надо заметить, что среди собравшихся любопытных мальчишек и дурно воспитанных девчонок таковых не оказалось, но стояли они слишком близко к крыльцу, что создавало неудобство, а потому джентльмен поднял правую руку, в которой держал короткий кавалерийский хлыст, и нанес несколько резких ударов по тем, кто оказался к нему ближе всех. Причем, когда жертвы с воплями бросились врассыпную, на красивом лице появилось выражение хищного удовольствия, хотя и всего лишь на мгновение.

Затем джентльмен вытащил из кармана пригоршню мелких серебряных и медных монет и бросил в толпу.

– Вот вам компенсация, собирайте, а днем, в три часа, приходите к гостинице «Георг» и получите еще.

И под радостные крики толпы джентльмен вместе с секретарем удалился, с усмешкой заметив:

– Пожалуй, позабавлюсь, а заодно и научу их почтению. Знаете, как я это делаю? Прежде чем бросить им монеты, раскалю их в каминном совке. Приходите посмотреть на это зрелище и послушать вой. Буду рад, если в два составите мне компанию за обедом: к тому времени как раз приму решение насчет дома.

Мистер Джонс, секретарь поверенного, принял приглашение, но проникся к клиенту тайной неприязнью, хотя не желал признаться даже самому себе в том, что человек с полным кошельком денег, державший множество лошадей и упоминавший известных всей стране аристократов как близких знакомых, к тому же вознамерившийся купить Белый дом, мог оказаться вовсе не джентльменом. И все же вопрос: кто такой этот мистер Робинсон Хиггинс на самом деле? – занимал мысли секретаря еще долгое время после того, как сам мистер Хиггинс, его слуги и лошади обосновались в Белом доме.

Услужливый и чрезвычайно довольный владелец покрыл здание слоем свежей штукатурки (на сей раз бледно-желтой), в то время как арендатор не пожалел средств на внутреннее убранство – настолько яркое и эффектное, что жители Барфорда целых девять дней без устали его обсуждали. Серые стены превратились в розовые с золотыми узорами. Старинные перила были заменены новыми, позолоченными. Но главное – конюшни превратились в настоящее чудо. Со времени знаменитого римского императора никогда еще лошади не жили в такой роскоши[15]. Все говорили, что удивляться здесь нечему: достаточно было посмотреть, как этих животных, до глаз укрытых драгоценными попонами, гордо выгибавших стройные шеи и выступавших коротким, полным сдержанной энергии шагом, вели по улицам Барфорда. Лошадей сопровождал всего один конюх, хотя они требовали заботы по меньшей мере троих. Однако Мистер Хиггинс предпочел нанять двух парней из Барфорда, и горожане высоко оценили это мудрое и великодушное решение. В результате слонявшиеся без дела молодые люди не только получили работу, но и достигли такого профессионального мастерства, что вполне могли бы соответствовать уровню Донкастера или Ньюмаркета[16]. Та часть Дербишира, где располагался Барфорд, находилась слишком близко к Лестерширу, чтобы не заниматься охотой и не содержать свору собак. Свора принадлежала некоему сэру Гэри Манли, к которому в полной мере относилось выражение «охотник или никто»[17]. Он оценивал человека по длине луки его седла, а не по выражению лица или форме головы. Но, как говаривал сам сэр Гэри, порой лука оказывалась слишком длинной, поэтому окончательное мнение он составлял, лишь увидев всадника верхом: если посадка оказывалась уверенной и свободной, рука легкой и в то же время твердой, а храбрость очевидной, то сэр Гэри называл его братом.

Мистер Хиггинс принял участие в первом выезде сезона не в качестве полноправного члена охотничьего сообщества, а в качестве приглашенного любителя. Охотники из Барфорда гордились своим мастерством наездников, а знание местности впитывали с детства. И все же этот странный человек, которого никто не знал, присутствовал при убийстве загнанного зверя. Невозмутимо и уверенно сидя на идеально вычищенной лошади и отрезая лисий хвост[18], он высокомерно обращался к почтенному охотнику, а раздражавшийся даже при малейшем упреке со стороны сэра Гэри и презиравший каждого, кто осмеливался оспорить шестидесятилетний опыт в качестве конюха, охотника, браконьера и так далее, старый Исаак Уормли покорно выслушивал мнение незнакомца, лишь изредка бросая быстрые хитрые взгляды, чем-то похожие на мудрые взгляды бедного покойного Рейнарда, вокруг которого собаки выли, невзирая на короткий хлыст – такой же, как торчал из рваного кармана самого Уормли. Когда сэр Гэри выехал на опушку леса, а за ним и остальные участники охоты, мистер Хиггинс уже стоял там, сняв шляпу, кланяясь почтительно и в то же время иронично, с легкой улыбкой отвечая на недовольные взгляды одного-двух отставших всадников.

– Отличная скорость, сэр, – похвалил сэр Гэри. – Вы впервые охотитесь с нами, но надеюсь впредь часто вас видеть.

– А я надеюсь стать полноправным членом сообщества, сэр, – ответил мистер Хиггинс почтительно.

– Счастлив и горд видеть в наших рядах столь отважного наездника. Полагаю, вы сократили путь по жнивью и перепрыгнули через живую изгородь, тогда как некоторые из наших друзей… – Вместо продолжения он хмуро взглянул на парочку трусов. – Позвольте представиться: хозяин гончих и глава местного охотничьего сообщества. – Он опустил руку в жилетный карман и достал визитную карточку. – Некоторые из участников были так добры, что согласились составить мне компанию за обедом. Могу ли я просить и вас оказать такую честь?

– Меня зовут Хиггинс, – ответил незнакомец с низким поклоном. – Только недавно поселился в Барфорде, в Белом доме, и еще не успел разослать рекомендательные письма.

– Черт возьми! – воскликнул сэр Гэри. – Человек из такого почтенного особняка, да еще с таким красивым хвостом в руке станет желанным гостем в каждом доме графства (а сам я родился и вырос в Лестершире)! Поверьте, мистер Хиггинс, буду горд познакомиться с вами ближе за своим обеденным столом.

Робинсон Хиггинс отлично знал, как продолжить и укрепить начатое таким образом знакомство: можно спеть что-нибудь душевное, рассказать пикантный анекдот или устроить забавный розыгрыш – и при этом в полной мере обладал тем острым светским чутьем, которое у некоторых развито почти до инстинкта и позволяет безошибочно понять, над кем можно подшутить без опасения вызвать обиду и в то же время заслужить аплодисменты более почтенных, знатных и процветающих зрителей.

Так и вышло, что не прошло и года, как мистер Робинсон Хиггинс стал самым популярным членом охотничьего сообщества Барфорда, на два корпуса обойдя всех остальных, как однажды признал его главный патрон сэр Гэри Манли, когда приятели вместе возвращались с обеда в доме одного из окрестных помещиков, также заядлого охотника.

– Понимаете ли, – признался сквайр Керн, крепко вцепившись в пуговицу, – вы, наверное, заметили, что этот молодой франт не спускает глаз с моей Кэтрин. А она хорошая, скромная девочка, и к тому же по завещанию матушки в день свадьбы получит десять тысяч фунтов. Простите, сэр Гэри, но мне бы не хотелось, чтобы дочка сгубила себя опрометчивым замужеством.

Хоть сэру Гэри Манли и предстоял долгий путь при свете едва родившейся луны, глубокая искренняя тревога сквайра Керна настолько тронула его доброе сердце, что он специально вернулся в столовую, чтобы более торжественно, чем берусь передать, заверить хозяина:

– Любезный сквайр, готов смело утверждать, что уже хорошо знаю Хиггинса и готов за него поручиться. Если бы у меня было несколько дочерей, то смело доверил бы ему выбор.

Сквайр Керн даже не подумал уточнить, на чем основана такая уверенность старого друга: слишком уж поспешно было высказано мнение. По натуре сквайр Керн не был мнительным или особо недоверчивым, но в данном случае тревога стала следствием любви к Кэтрин – единственной дочери. После слов сэра Гэри старик с легким сердцем, хотя и не очень твердой походкой, прошествовал в гостиную, где хорошенькая скромница Кэтрин и мистер Хиггинс стояли рядышком возле камина. Он что-то ей тихо говорил, а она слушала, потупив взор. Девушка выглядела такой счастливой и так походила на свою покойную матушку в молодости, что все его мысли сосредоточились на стремлении ее порадовать. Сын и наследник собирался жениться и привести молодую жену в дом отца, а Барфорд и Белый дом находились всего в часе езды от поместья. Приняв во внимание все эти обстоятельства, добрый сквайр спросил мистера Хиггинса, не согласится ли тот остаться на ночь, ведь при зарождающейся луне дорога будет темной. А Кэтрин взглянула в ожидании ответа с очаровательной тревогой, но без тени сомнения.

При столь активном поощрении со стороны сквайра однажды утром вся округа глубоко удивилась, обнаружив, что мисс Кэтрин Керн исчезла. Как обычно в таких случаях, беглянка оставила записку с сообщением, что отправилась в Гретна-Грин вместе с избранником своего сердца. Никто не понимал, почему девушка не могла спокойно обвенчаться в приходской церкви. Впрочем, она всегда была слишком романтичной и сентиментальной, крайне избалованной и сумасбродной. Любящий и добрый отец обиделся на столь явное неверие в его неизменное расположение, но когда из дома будущего тестя-баронета, где бракосочетание готовилось с соблюдением всех правил, примчался разгневанный сын, сквайр Керн со всей непреложностью встал на защиту молодой пары и опроверг обвинение любимой дочери в своеволии и дерзком, непочтительном поведении. И все же противостояние закончилось категоричным заявлением мистера Натаниела Керна, что они с будущей женой не желают иметь ничего общего с сестрой и ее мужем.

– Не горячись и не делай поспешных выводов, пока не познакомишься с ним, Нат! – взмолился сквайр, предчувствуя болезненный семейный разлад. – Он вроде бы вполне приличный человек – по крайней мере так о нем отзывается сэр Кэрри.

– К чертям сэра Кэрри! Для него главное – чтобы человек уверенно сидел на лошади, а остальное неважно. Кто он такой, этот тип? Откуда сюда явился? Какими средствами располагает? Из какой семьи происходит?

– Приехал с юга: то ли из Суррея, то ли из Сомерсетшира, точно не помню. Не беден, за все платит щедро и без раздумий. В Барфорде не найдется торговца, который не подтвердит, что о деньгах он заботится не больше, чем о воде. Не знаю, из какой он семьи, однако по его печати с гербом при желании можно выяснить родословную. К тому же он регулярно ездит на юг, чтобы собрать арендную плату в своих поместьях. Ах, Нат! Если бы только ты не был столь категоричен, мы вместе с чистым сердцем порадовались бы за Кэт!

Натаниел помрачнел еще больше и тихо изрек себе под нос пару проклятий. Бедный старый отец пожинал плоды малодушного потакания своим чадам. Супруги Керн действительно отказались общаться с Кэтрин и ее мужем, а сквайр не осмеливался пригласить дочь в Левисон-холл, по-прежнему находившийся в его собственности. Больше того, всякий раз, уезжая в Белый дом, он как будто совершал побег, а если оставался там ночевать, то, возвратившись на следующий день, был вынужден придумывать ложные оправдания, которым Натаниел все равно не верил. Но супруги Керн были единственными, кто отказался посещать Белый дом: мистер и миссис Хиггинс пользовались значительно большей популярностью, чем их чопорные, высокомерные родственники. Кэтрин стала замечательной хозяйкой, и благодаря воспитанию ее ничуть не раздражала недостаточная утонченность окружения мужа. И горожан, и окрестных помещиков она встречала неизменно приветливой улыбкой и, не прилагая к этому усилий, способствовала его успеху в обществе.

И все-таки для каждой бочки меда найдется своя ложка дегтя. В Барфорде такую зловещую роль играла мисс Пратт, способная делать неблагоприятные выводы из самых невинных событий и разговоров. Она не охотилась, поэтому не знала про мастерство мистера Хиггинса в верховой езде; не выпивала, поэтому щедро подававшиеся на приемах великолепные вина не смягчали ее душу; терпеть не могла комические куплеты и забавные анекдоты, так что в этом отношении ее одобрение и вообще оставалось недоступным. А именно эти три секрета популярности и составляли неотразимое очарование мистера Хиггинса. Мисс Пратт сидела молча и наблюдала. Даже самые забавные истории нисколько не меняли каменно-неподвижное выражение ее лица, однако острый как кинжал взгляд крошечных немигающих глаз, который Хиггинс скорее чувствовал, чем замечал, бросал его в дрожь даже в жаркий день. Мисс Пратт относилась к течению диссентеров[19]. Поэтому, чтобы задобрить этого Мардохея в юбке[20], мистер Хиггинс пригласил к обеду священника-диссентера, чьи службы она регулярно посещала. За столом хозяин вел себя примерно и даже внес щедрое пожертвование в пользу бедных прихожан часовни, но все напрасно: ни один мускул на лице мисс Пратт не дрогнул и не выразил благосклонности. Больше того, мистер Хиггинс понял, что, несмотря на открытые усилия задобрить мистера Дэвиса, противоположная сторона оказывала тайное влияние, придавая любым действиям неблагоприятную окраску. Мисс Пратт, тщедушная старая дева, отравляла безмятежное, счастливое существование мистера Хиггинса, несмотря на то, что не произнесла ни единого неучтивого слова в его адрес, а, напротив, неизменно обращалась к нему с чопорной, отточенной вежливостью.

Печаль миссис Хиггинс заключалась в отсутствии детей. С какой глубокой завистью порой она останавливалась и наблюдала за беспечной игрой ребятишек, а потом, заметив, что на нее смотрят, с сожалением вздыхала и продолжала путь. Но как было, так было.

Очень скоро окружающие заметили, что мистер Хиггинс чрезвычайно заботится о своем здоровье: ест, пьет, занимается спортом и отдыхает по собственным секретным правилам. Правда, порой и он предавался излишествам, но это случалось преимущественно после возвращения из южных поместий. Необычное напряжение и усталость (дилижансов на расстоянии полусотни миль от Барфорда не существовало, а даже если бы они и были, то он, как всякий джентльмен, предпочел бы путешествовать верхом) требовали странной компенсации. В городе ходили слухи, что он запирался дома и в течение нескольких дней после возвращения пил без меры, однако все это происходило без свидетелей, так что за достоверность не поручусь.

Однажды – этот случай долго хранился в памяти горожан – охота проходила неподалеку от Барфорда, и лиса попалась в той части дикой пустоши, которую как раз начали огораживать несколько богатых жителей[21], чтобы на сельских просторах построить большие дома. Одним из самых активных деятелей огораживания стал некий мистер Даджен – поверенный в делах и агент всех окрестных семейств. Несколько поколений Дадженов занимались оформлением договоров аренды, брачных контрактов и завещаний. Отец мистера Даджена обладал полномочием собирать ренту для землевладельцев, точно так же как в дальнейшем сам мистер Даджен, а затем его сын и внук. Бизнес превратился для них в подобие фамильного наследства и вселил феодальное чувство, смешанное с гордой скромностью по отношению к помещикам, чьими секретами относительно происхождения земель и состояний они владели полнее, чем сами клиенты.

Мистер Джон Даджен построил дом на пустоши Уайлдбери. Хоть он и называл его коттеджем, двухэтажное здание занимало огромную площадь, а для внутренней отделки были специально приглашены мастера из Дерби. Сад, хотя и не очень обширный, также отличался оригинальной планировкой и был засажен только самыми редкими растениями. Какое же глубокое огорчение и разочарование испытал хозяин столь изысканного поместья в тот день, когда после долгого преследования, пробежав не один десяток миль, лиса спряталась в его саду. Это оскорбление мистер Даджен хоть и с трудом, но стерпел, а в шок его поверг грубый стук рукояткой хлыста в окно столовой, когда один из местных сквайров, бесцеремонно проехав по изумрудной лужайке, поставил хозяина в известность о намерении охотников прочесать сад и загнать лису. Мистеру Даджену пришлось постараться заставить себя любезно улыбнуться и приказать подать к ленчу все, что нашлось в доме, справедливо рассудив, что после шестичасовой погони охотники будут рады и даже самому скромному угощению. Он не без содрогания вынес вторжение грязных сапог в безупречно чистые комнаты, но по достоинству оценил деликатность, с которой мистер Хиггинс ходил на цыпочках, восхищенно оглядывая убранство.

– Собираюсь тоже построить дом, Даджен. И, честное слово, лучший образец невозможно представить.

– О, моя бедная хижина слишком мала, чтобы послужить примером для дома, который вы захотите возвести, мистер Хиггинс, – скромно отозвался хозяин, с удовольствием потирая руки.

– Вовсе нет! – горячо возразил гость. – Позвольте взглянуть. У вас здесь столовая, парадная гостиная… – Он умолк в нерешительности, и мистер Даджен тут же продолжил перечисление:

– Четыре гостиные, маленькие, но очень уютные, и четыре спальни. Но позвольте показать вам дом. Признаюсь, что приложил некоторые усилия к оформлению, так что, несмотря на скромные размеры, он может навести кое на какие полезные мысли.

Они оставили охотников с полными ртами и тарелками за столом, над которым запах лисицы перекрывал даже запах свежей ветчины, и внимательно осмотрели первый этаж. А затем хозяин любезно предложил:

– Если вы не слишком устали, мистер Хиггинс, поднимемся наверх, и я покажу вам свое святилище. Видите ли, это мое хобби, так что, когда посчитаете нужным, просто остановите.

Святилищем мистера Даджена оказалась центральная комната, расположенная над крыльцом, превращенным в убранный великолепными цветами балкон. Комнату украшали всевозможные элегантные приспособления, скрывающие истинную прочность шкафов и ящиков, необходимых для профессиональной деятельности хозяина. Имея контору в Барфорде, он предпочитал (как сам объяснил гостю) хранить самые ценные документы дома, поскольку считал, что здесь надежнее, чем в кабинете, который на ночь запирался и оставался без присмотра. Однако, как, игриво ткнув собеседника в бок, заметил при следующей встрече мистер Хиггинс, его дом оказался вовсе не абсолютно надежным. Всего через каких-то пару недель после того, как хозяин радушно принимал гостей-охотников, стоявший в святилище великолепный сейф с изобретенным самим мистером Дадженом хитроумным замком, секрет которого он поведал лишь нескольким самым близким друзьям, где хранилась рождественская рента полудюжины помещиков (в то время ближайший банк находился в Дерби), был вскрыт и ограблен. В итоге обладавший тайным богатством мистер Даджен был вынужден приостановить покупку произведений фламандских художников, поскольку деньги срочно потребовались на восполнение похищенной ренты.

Догбери и Верджес тех дней так и не смогли найти преступников. И хотя нескольких бродяг арестовали и представили мистеру Дановеру и мистеру Ханту – мировым судьям Барфорда, – улик против них не существовало, и после пары проведенных взаперти ночей все они вышли на свободу. Однако с тех пор любимой шуткой мистера Хиггинса стал вопрос к мистеру Даджену, не порекомендует ли тот надежное место для хранения сбережений и нет ли у него соображений на предмет защиты дома от грабителей.

Прошло около двух лет после этого случая и семь после женитьбы мистера Хиггинса, когда священник мистер Дэвис мирно сидел в кофейне гостиницы «Георг». Он принадлежал к кругу джентльменов, встречавшихся здесь для игры в вист, чтения немногих издававшихся в те дни газет и журналов, обсуждения рынка в Дерби и цен по всей стране. Вечером этого вторника стоял жуткий мороз, и народу в зале собралось немного, но мистер Дэвис хотел дочитать до конца статью в журнале «Джентльменс мэгэзин» (точнее, он делал выписки, собираясь сочинить ответ, поскольку из-за скромного дохода не мог купить собственный экземпляр) и засиделся допоздна: часы уже показывали начало десятого, а в десять кофейня закрывалась. Но пока он писал, вошел мистер Хиггинс – бледный и промерзший до костей. Сидевший возле камина мистер Дэвис вежливо подвинулся и передал соседу единственную здесь лондонскую газету. Мистер Хиггинс взял номер и что-то заметил насчет зверского холода, однако мистер Дэвис так глубоко погрузился в статью и в свой будущий ответ, что не смог немедленно вступить в беседу. Мистер Хиггинс придвинул кресло поближе к камину, поставил ноги на решетку и, вздрогнув всем телом, положил газету на край стоявшего рядом стола. Склонившись над красными углями, он нарушил наконец молчание и спросил:

– В этом номере нет сообщения об убийстве в Бате?

Мистер Дэвис как раз закончил выписки и уже встал, собираясь уходить, однако, услышав вопрос, остался на месте и уточнил:

– А что, в Бате произошло убийство? Нет, не читал ничего подобного. И кого же, скажите на милость, убили?

– О, ужасное, дикое убийство! – воскликнул мистер Хиггинс, не отрывая взгляда от камина и глядя в огонь неестественно расширенными глазами. – Страшное, зверское убийство! Интересно, какое наказание понесет преступник? Думаю, ему самое место в пылающей глубине этого пламени. Посмотрите, каким далеким оно выглядит и как расстояние увеличивает его до невиданных, непостижимых размеров!

– Дорогой сэр, у вас жар. Вы отчаянно дрожите и трясетесь! – ответил мистер Дэвис, подумав, однако, что собеседник не только дрожит, но и явно бредит.

– Ах нет! – возразил мистер Хиггинс. – Дело вовсе не в жаре, а в отчаянно холодном вечере. – Он сменил тему и увлеченно заговорил о статье в «Джентльменс мэгэзин», поскольку сам был заядлым читателем и разделял интересы мистера Дэвиса в большей степени, чем прочие обитатели Барфорда. Наконец стрелка часов почти подобралась к десяти, и мистер Дэвис встал, намереваясь отправиться домой.

– Нет, Дэвис, не уходите. Хочу, чтобы вы посидели со мной. Выпьем вместе бутылку портвейна, и Сондерс будет доволен. А я тем временем расскажу об убийстве, – предложил Хиггинс тихим и хриплым голосом. – Подумать только! Эта пожилая леди читала Библию перед собственным камином, когда он убил ее.

Он смерил мистера Дэвиса странным пристальным взглядом, словно ждал сочувствия.

– О ком вы говорите, любезнейший? Что за убийство до такой степени вас встревожило? Здесь никого не убили.

– Глупец! – с неожиданным раздражением вскричал мистер Хиггинс. – Говорю же вам, что дело было в Бате!

Однако он тут же заставил себя успокоиться почти до бархатно-мягкой манеры, положил руку на колено собеседника и, так, ненавязчиво, того удерживая, принялся излагать подробности занимавшего его мысли преступления. Однако манера его отличалась неестественным, каменным спокойствием. Он ни разу не взглянул в лицо собеседника, а время от времени, как потом вспоминал мистер Дэвис, пальцы сжимали его колено, словно железные тиски.

– Она жила с горничной в маленьком доме на тихой старомодной улице. Люди говорят, что она была очень жадной: все копила, копила, ничего не давая бедным. Грешно, безнравственно, не так ли? Вот я, например, всегда подаю бедным, потому что однажды прочел в Библии, что любовь искупает множество грехов[22]. А злая старуха никому ничего не давала, а лишь копила и копила деньги. Кто-то об этом узнал. Она ввела беднягу в искушение, и Бог покарал ее за это. Этот мужчина – впрочем, возможно, это была женщина, кто знает? – короче говоря, этот человек услышал, что хозяйка ходила в церковь по утрам, а служанка по вечерам. И тогда, когда и улица, и дом пустели, а вокруг сгущалась ранняя зимняя тьма, старуха дремала над Библией. А это, заметьте, большой грех, за который Господь рано или поздно накажет. И вот в темноте этот человек, о котором я рассказываю, тихо поднялся по лестнице и вошел в комнату. Сначала он… нет, предположительно, поскольку все это лишь догадки, вежливо попросил отдать ему деньги или же указать место, где они хранятся. Но старая карга не послушалась, не захотела попросить пощады и не отдала ключи от кладовки, даже когда он пригрозил ей, а просто посмотрела в лицо с таким пренебрежением, будто перед ней стоял ребенок. Ах боже! Мистер Дэвис, однажды в детстве мне приснилось, что я сам совершил тяжкое преступление. Я проснулся в горьких слезах, а матушка успокоила меня. Вот почему сейчас я так дрожу: из-за воспоминаний и холода. Да, на улице очень-очень холодно!

– И все-таки этот человек убил старую леди? – спросил мистер Дэвис. – Прошу прощения, сэр, но ваша история меня глубоко заинтересовала.

– Да. Перерезал горло. И теперь она лежит в своей тихой маленькой гостиной с обращенным в потолок отвратительно белым лицом, в луже крови. Право, мистер Дэвис, это вино не крепче воды! Мне нужен бренди!

Мистер Дэвис пришел в ужас от истории, поразившей его ничуть не меньше, чем самого рассказчика, и уточнил:

– А есть ли какие-нибудь улики против убийцы?

Мистер Хиггинс опрокинул стакан крепчайшего, неразбавленного бренди и только после этого ответил:

– Нет! Ни малейших улик! Его никогда не найдут. Но не удивлюсь, мистер Дэвис… да, не удивлюсь, если рано или поздно он раскается и искупит преступление. Как по-вашему, тогда в судный день его ждет помилование?

– Бог его знает! – ответил мистер Дэвис и поднялся. – Ужасная история. Услышав ее, даже не хочется покидать теплую светлую комнату и выходить в холод и тьму. И все же придется. Остается лишь надеяться, что преступника поймают и повесят. А вам, мистер Хиггинс, посоветовал бы хорошенько согреть постель и, прежде чем лечь, выпить горячий поссет из патоки. Если позволите, перед тем как отправить заметку в «Джентльменс мэгэзин», пришлю ее вам для ознакомления.

Следующим утром мистер Дэвис навестил приболевшую мисс Пратт и, желая развлечь, поведал услышанную накануне историю об убийстве в Бате. Ему удалось составить связный, увлекательный рассказ. Мисс Пратт приняла судьбу жертвы близко к сердцу – во многом из-за сходства ситуации: сама она также тайно копила деньги, жила с одной-единственной служанкой, а воскресными вечерами отпускала ту в церковь и оставалась дома в одиночестве.

– Когда это случилось? – взволнованно спросила мисс Пратт.

– Не могу вспомнить, назвал ли мистер Хиггинс конкретный день, но полагаю, что, скорее всего, в минувшее воскресенье.

– А сегодня среда. Дурные новости распространяются быстро.

– Да. Мистер Хиггинс даже думал, что об убийстве могли сообщить в лондонской газете.

– Невозможно. А откуда он сам узнал?

– Понятия не имею. Не спрашивал. Кажется, он только вчера вернулся домой: вроде бы ездил на юг собирать ренту.

Мисс Пратт что-то невнятно проворчала. Как правило, именно так она выражала недовольство и подозрения в адрес мистера Хиггинса всякий раз, когда упоминалось его имя.

– Боюсь, должна на несколько дней отлучиться. Годфри Мертон просил погостить у них с сестрой. Думаю, поездка пойдет мне на пользу. Уж больно угнетают эти темные зимние вечера, когда по домам рыскают убийцы, а на помощь позвать, кроме Молли, некого.

Мисс Пратт уехала к кузену. Мистер Мертон – дороживший своей репутацией активный член магистрата – однажды вошел в столовую с только что полученной почтой и объявил, доставая из стопки одно письмо:

– Дурные известия о морали в твоем городке, Джесси! Там у вас живет или убийца, или сообщник убийцы. Неделю назад в Бате жестоко перерезали горло бедной пожилой леди. И вот я получил письмо из министерства внутренних дел. Чиновники просят оказать им «квалифицированную помощь», как им было угодно выразиться, в поисках и поимке преступника. Должно быть, он отличается веселым нравом, а в момент убийства страдал от жажды. Поэтому, прежде чем приступить к ужасной работе, пригубил из фляги имбирного пива, которое хозяйка поставила бродить, а потом для прочности обернул пробку обрывком какого-то письма. Обрывок этот был найден. Сохранились лишь отдельные фрагменты слов, из которых эксперт расшифровал лишь «сквайр», «Барфорд возле Кегворта». А на обратной стороне сохранилось некое упоминание о скаковой лошади, хотя и с крайне странной кличкой: Церковь Корольдолойохвостье[23].

Мисс Пратт немедленно вспомнила это имя, поскольку всего несколько месяцев назад оно оскорбило ее чувства как сторонницы движения диссентеров, и она отлично его запомнила.

– Мистер Натаниел Керн имеет или имел (выступая на суде в качестве свидетеля, я должна аккуратно употреблять время глагола) лошадь с таким абсурдным именем.

– Мистер Натаниел Керн, – повторил мистер Мертон, записав для памяти, а затем вернулся к письму из министерства внутренних дел. – Найден кусочек маленького ключа, сломавшегося в напрасной попытке открыть ящик письменного стола. И больше ничего существенного. Так что остается полагаться на письмо.

– Мистер Дэвис передал слова мистера Хиггинса… – начала мисс Пратт.

– Хиггинс! – воскликнул мистер Мертон. – Должно быть, в обрывке письма «нс» означает «Хиггинс». Это тот отчаянный парень, который сбежал с сестрой Натаниела Керна?

– Да! – подтвердила мисс Пратт. – Впрочем, я никогда его не любила…

– «Нс», – задумчиво повторил мистер Мертон. – Даже подумать страшно. Член охотничьего общества, зять доброго старого сквайра Керна! А в Барфорде живет кто-нибудь еще, чья фамилия заканчивается на «нс»?

– Есть Джексонс, Джонс. Кузен! Вот что меня удивляет: как мог мистер Хиггинс знать об убийстве и рассказывать мистеру Дэвису уже во вторник, когда преступление было совершено воскресным вечером?

Продолжение истории можно не рассказывать. Те, кто интересуется жизнью разбойников с большой дороги, найдут имя Хиггинса не менее знаменитым, чем имя Клода Дюваля[24]. Супруг Кейт Керн собирал ренту на больших дорогах, как многие «джентльмены» того времени, однако, потерпев неудачу в нескольких приключениях и услышав преувеличенные сплетни о богатстве пожилой леди из Бата, перешел от ограблений к убийству и в 1775 году был осужден и повешен в Дерби.

Он не был плохим мужем, и в его последние дни – ужасные последние дни – несчастная жена сняла квартиру в Дерби, чтобы оставаться рядом. Старик отец сопровождал дочь повсюду, кроме тюремной камеры, и терзал без того разбитое сердце, постоянно обвиняя себя в том, что способствовал браку с человеком, о котором так мало знал. От титула сквайра он отказался в пользу сына Натаниела. Тот процветал, и от беспомощного отца не было ему никакой пользы, однако для овдовевшей дочери наивный любящий старик оказался незаменимым помощником, став рыцарем, защитником и компаньоном – самым верным и любящим компаньоном. Вот только он решительно отказывался брать на себя роль советчика, печально качая головой и говоря: «Ах, Кейт, Кейт! Если бы мне хватило мудрости дать верный совет, сейчас тебе не пришлось бы прятаться здесь, в Брюсселе, и шарахаться от каждого англичанина, как будто тому известна твоя история».

Меньше месяца назад я побывала в Барфорде и собственными глазами увидела Белый дом. Должно быть, в двадцатый раз после мистера Хиггинса он сдавался в аренду, однако в городе по сей день ходят слухи, что когда-то здесь жил разбойник, награбивший несказанное богатство, и неправедные сокровища спрятаны в какой-то тайной комнате, только неизвестно, в какой именно части здания.

Может, кто-то из вас захочет снять дом и поискать клад? Обращайтесь: готова сообщить точный адрес.

Бедная Клэр

Глава 1

12 декабря 1747 года

Жизнь моя странным образом связана с необычайными происшествиями, случившимися задолго до того, как я познакомился с их участниками или вообще узнал об их существовании. Полагаю, большинство стариков, подобно мне, предпочитают любовно и заинтересованно вспоминать прошлое, а не наблюдать за непосредственно происходящими перед их глазами событиями, хотя для большинства современников именно они представляют главный интерес. Если такая особенность свойственна многим пожилым людям, то уж мне особенно! Так вот, чтобы начать странный рассказ о несчастной Люси, придется углубиться в далекое прошлое. Историю ее семьи я узнал лишь после того, как познакомился с ней самой. И все же, чтобы сделать повествование связным, придется изложить события по порядку, а не так, как я их узнал.

На северо-востоке графства Ланкашир, в той его части, которая носит название котловины Болланд и примыкает к местности Крейвен, стоит величественный старинный особняк. Замок Старки представляет собой скорее нагромождение строений вокруг массивной серой древней цитадели, чем возведенный по конкретному плану особняк. Полагаю, что в те далекие дни, когда шотландцы совершали свои жестокие набеги на юг, замок состоял из одной лишь центральной башни, а с приходом Стюартов[25], когда в округе стало немного спокойнее, Старки того времени окружили башню двухэтажным зданием. В дни моей молодости на южном склоне был разбит великолепный сад, но, когда я впервые увидел поместье, единственным клочком обработанной земли был огород на ферме. Олени подходили так близко, что за ними можно было наблюдать из окон гостиной, а не будь они столь дики и пугливы, вполне могли бы пастись еще ближе. Сам особняк Старки стоял на возвышенном полуострове, выдававшемся из цепи холмов, создавших котловину Болланд. Ближе к вершине холмы эти оставались голыми и каменистыми, хотя внизу густо заросли лесом, кустарником и папоротником. Время от времени там встречались огромные древние деревья, словно в проклятии вздымавшие к небесам отвратительные голые ветви. Довелось слышать, что деревья эти остались от леса, существовавшего здесь еще во времена Гептархии[26], и даже в те далекие времена служили ориентирами. Стоит ли удивляться, что верхние ветви потеряли листву, а мертвая кора отслоилась от стволов?

Неподалеку от главного дома чудом сохранилось несколько хижин, построенных в то же время, что и башня. Должно быть, там обитали слуги, вместе с чадами, домочадцами и скотом искавшие защиты у господина. Некоторые из этих хижин пришли в упадок, да и построены они были весьма странным способом: в землю на определенном расстоянии вкопали очень толстые бревна, концы которых соединялись наподобие круглых цыганских шатров, только намного больше. Пространство между бревнами заполнялось землей, камнями, ивовыми прутьями, мусором, известковым раствором – всем, что могло защитить от непогоды. В центре грубого жилища сооружался очаг, дымоходом для которого служило круглое отверстие в крыше. Ни одна хижина на севере Шотландии и ни одна ирландская лачуга не могла выглядеть грубее и примитивнее.

В начале нашего века поместьем владел мистер Патрик Берн Старки. Семья его придерживалась старинной веры – то есть принадлежала к Римско-католической церкви, – причем оставалась настолько преданной и убежденной, что считала грехом брак с потомками протестантского рода, даже если те были готовы перейти в католичество. Отец мистера Патрика Старки являлся последователем короля Якова II и во время катастрофической ирландской кампании монарха влюбился в ирландскую красавицу мисс Берн, столь же ревностно отстаивавшую свою религию и власть Стюартов, как он – религию отцов и власть своего монарха. После побега во Францию Старки вернулся в Ирландию, женился на любимой невесте и увез ее обратно ко двору, в Сен-Жермен. Однако отношение части придворных короля оскорбляло прекрасную супругу и возмущало мужа, поэтому он переехал в Антверпен, откуда спустя несколько лет тихо вернулся в родной Ланкашир, где доброе отношение соседей постепенно примирило его с действующей властью. Мистер Старки оставался преданным католиком, сторонником Стюартов и теории божественной власти королей, но его религиозность граничила с аскетизмом, а поведение придворных Якова II, с которыми пришлось иметь дело в Сен-Жермене, никоим образом не соответствовало взглядам строгого моралиста, поэтому мистер Старки проявил верность короне там, где не мог проявить пиетета, и научился искренне уважать твердость и высокую мораль того, кого еще недавно считал узурпатором, – короля Вильгельма III. Правительство не боялось такого подданного, поэтому, как я уже упомянул, мистер Старки вернулся на родину с остывшим сердцем и истощившимся состоянием и поселился в старинном фамильном доме, за время длительного отсутствия хозяина – придворного, военного и изгнанника – впавшем в печальное состояние полной разрухи. Дороги в котловине Болланд превратились в глубокие колеи, а к замку можно было добраться только по вспаханному полю, подступившему вплотную к оленьему парку. Мадам, как звали местные жители миссис Старки, ехала на седельной подушке за спиной мужа, держась за его пояс. Маленький господин (впоследствии ставший сквайром Патриком Берном Старки) сидел на пони под присмотром слуги. Рядом с нагруженной скарбом телегой мерно и твердо шла женщина старше средних лет, а на телеге, на самом верхнем сундуке, отважно восседала девушка необыкновенной красоты и весело раскачивалась в такт движению по разбитой поздней осенью дороге. Волосы девушки прикрывала похожая на испанскую шаль накидка из черной голландской ткани, да и вообще выглядела она так, что старик, рассказавший мне об этом много лет спустя, признался, что все приняли ее за иностранку. Процессию завершали несколько собак и следивший за ними юноша. Путники ехали молча, серьезно глядя на жителей деревни, выходивших из домов, чтобы поприветствовать наконец-то вернувшегося настоящего сквайра, и смотревших вслед господам с живым интересом, ничуть не приглушенным звуками иностранного языка, на котором те изредка обменивались несколькими необходимыми словами. Одного из молодых зевак мистер Старки отвлек от созерцания, приказав следовать в замок, чтобы помочь с багажом. Этот парень потом рассказал, что как только мадам спустилась с седельной подушки, женщина, которую я описал как шедшую пешком, в то время как остальные ехали, быстро подошла, схватила отличавшуюся миниатюрным сложением госпожу на руки и с громким благословением на иноземном наречии перенесла через порог в дом супруга. Поначалу сам сквайр стоял и серьезно наблюдал за происходящим, однако при словах благословения снял шляпу и склонил голову. Девушка в черной шали вошла в темный зал и поцеловала госпоже руку. Это все, что, вернувшись в деревню, парень рассказал собравшимся вокруг соседям, желавшим услышать подробности и узнать, сколько сквайр заплатил за услуги.

Насколько я понял, в момент возвращения хозяина особняк находился в крайне плачевном состоянии, а точнее – представлял собой руины. Мощные серые стены, конечно, выстояли, однако комнаты пострадали от грубого обращения. Парадная гостиная служила амбаром, в украшенном дорогими гобеленами будуаре хранили шерсть, но постепенно хозяева привели дом в порядок, причем, не имея средств на покупку новой мебели, постарались наилучшим образом использовать старую. Мистер Старки оказался неплохим столяром, а мадам обладала удивительной способностью облагораживать все, к чему прикасалась, и придавать элегантность каждой вещи, на которую обращала внимание. К тому же с континента супруги привезли множество редких диковинок. Точнее говоря, редких в той части Англии: резные фигуры, распятия, прекрасные картины. В котловине Болланд в изобилии рос лес, так что в темных старинных комнатах, создавая домашний уют, весело пылали камины.

Зачем я все это рассказываю? Мне не пришлось общаться со сквайром и с мадам Старки, однако я постоянно о них думаю, как будто не хочу возвращаться к тем людям, с которыми так странно переплелась моя жизнь. Мадам выросла в Ирландии и была воспитана той самой женщиной, которая на руках внесла ее в дом мужа в Ланкашире. За исключением короткого периода собственной замужней жизни Бриджет Фицджеральд никогда не оставляла свою питомицу. Брак с человеком выше ее по положению оказался несчастливым. Муж вскоре умер, оставив вдову в еще более глубокой бедности, чем встретил. У нее родилась дочь – та самая прекрасная девушка, которая весело ехала на вершине повозки с мебелью и вещами. Мадам Старки снова приняла овдовевшую нянюшку в услужение. Они с дочерью сопровождали госпожу во всех ее путешествиях, жили вместе с ней в Сен-Жермене и в Антверпене, а теперь приехали в Ланкашир. Сквайр сразу выделил Бриджет собственный коттедж, причем обустроил его с такой заботой, какую больше никогда не проявлял за пределами собственного дома. Однако коттедж лишь номинально служил ее жилищем, поскольку сама Бриджет постоянно находилась возле госпожи, тем более что замок стоял совсем близко: стоило лишь пройти короткой тропинкой через лес. Дочка Мери так же свободно переходила из одного дома в другой. Мадам нежно любила обеих. Мать и дочь обладали значительным влиянием на госпожу, а через нее и на господина. Все, чего хотели Бриджет или Мери, непременно исполнялось. Они не вызывали неприязни у других слуг, поскольку, хоть и отличались горячим и страстным нравом, оставались великодушными по природе, и все-таки их боялись, поскольку считали тайными властительницами замка. Сквайр утратил интерес ко всем проявлениям мирской жизни; мадам отличалась кротостью, преданностью и покорностью. Супруги были нежно привязаны как друг к другу, так и к своему сыну, однако со временем все больше и больше старались избегать любых решений. Так и получилось, что Бриджет обрела деспотическую власть. Однако если все в замке покорялись «магии высшего ума», дочь нередко восставала. Они с матушкой обладали слишком похожими и сильными характерами, чтобы жить в согласии. Порой между ними происходили бурные ссоры и еще более бурные примирения. Случалось, что в порыве страсти одна даже могла ударить другую, но в целом обе – а особенно Бриджет – были готовы отдать за родную душу жизнь. Однако любовь Бриджет таилась очень глубоко – глубже, чем предполагала дочь, – иначе вряд ли девушка так тяготилась бы жизнью дома и просила госпожу найти ей место горничной на континенте, в той веселой европейской жизни, среди которой прошли ее самые счастливые годы. Как свойственно юности, Мери полагала, что жизнь длится вечно, и два-три года вдали от матери, чьим единственным ребенком она оставалась, пролетят незаметно. Бриджет считала иначе, однако была слишком гордой, чтобы проявить свои чувства. Если дочка желает уехать… что же, пусть едет. Но люди заметили, что за два месяца перед разлукой она постарела лет на десять: сочла, что Мери стремится расстаться с ней. На самом же деле Мери всего лишь искала новой жизни и с радостью взяла бы с собой матушку. Действительно, когда мадам Старки наконец нашла место горничной у одной богатой европейской леди и пришло время уезжать, Мери прижалась к Бриджет в страстном объятии и, обливаясь слезами, заявила, что никогда ее не бросит и останется дома. Но та сурово освободилась от объятий и, не проронив ни слезинки, приказала сдержать данное слово и отправиться в неведомый мир. Рыдая и постоянно оглядываясь, Мери тронулась в путь. Бриджет стояла неподвижно, едва дыша и глядя в одну точку, а потом ушла в свою хижину и загородила дверь тяжелой скамьей с ящиком внизу. Там она долго сидела над потухшими углями камина, не обращая внимания на ласковый голос мадам, которая умоляла ее впустить, чтобы успокоить нянюшку. Глухая к внешнему миру, она сидела без движения почти сутки.

В третий раз мадам пришла из замка по заснеженной дорожке в сопровождении молодого спаниеля – любимца Мери, который все это время не переставал искать пропавшую хозяйку, выражая тоску жалобным воем. Обливаясь слезами, мадам из-за закрытой двери рассказала о его горе. А слезы были вызваны выражением беспредельной тоски на лице нянюшки – столь же глубокой и безысходной, как вчера. Дрожащее от холода маленькое существо на ее руках снова подало жалобный голосок. Бриджет прислушалась, шевельнулась. Вой повторился, и она поняла, что щенок плачет по ее дочери. То, что не удалось воспитаннице и госпоже, получилось у бессловесного, дорогого сердцу Мери создания. Она открыла дверь и взяла песика из рук мадам, а сама мадам вошла и принялась целовать и успокаивать безутешную мать, не замечавшую ни ее саму, ни происходившего вокруг. Добрая молодая леди отправила мастера Патрика в замок за едой и дровами, а сама провела всю ночь рядом с нянюшкой. На следующий день в хижину пришел сам сквайр и принес прекрасную иноземную картину, которую католики называют Богоматерью Святого Сердца. Это изображение Девы Марии с пронзенным стрелами сердцем, где каждая стрела воплощает одно из ее великих страданий. Я увидел картину в доме Бриджет, а сейчас она висит у меня.

Шли годы. Мери жила за границей. Из активной, полной энергии и страсти женщины Бриджет превратилась в суровую сдержанную старуху. Маленький спаниель по кличке Миньон оставался ее главным любимцем. Мне доводилось слышать, как она подолгу с ним разговаривала, хотя с людьми обычно молчала. Сквайр и мадам относились к нянюшке с почтением и любовью: вполне заслуженно, ибо та по-прежнему служила им верой и правдой. Мери часто писала матушке и казалась вполне довольной жизнью, но вдруг письма перестали приходить – не знаю, случилось ли это до или после постигшего дом Старки ужасного несчастья. Сквайр заболел сыпным тифом. Ухаживая за ним, мадам заразилась и умерла. Без сомнения, Бриджет не подпустила никого к больной, и на руках той, кто приняла ее при рождении, очаровательная молодая женщина закончила свои дни и испустила последнее дыхание. А сквайр поправился, однако изменился до неузнаваемости: уже никогда не был прежним и больше ни разу не улыбнулся, соблюдал все посты и молился. Поговаривали даже, что пытался отменить майоратное наследование собственности и избавиться от поместья, чтобы найти за границей монастырь, где когда-нибудь маленький сквайр Патрик мог стать настоятелем, но из-за строгости законов против католиков у него ничего не получилось. Поэтому он назначил сыну опекунов, возложив на них множество поручений в отношении его души и значительно меньше – в отношении поместья и управления им до тех пор, пока Патрик не достигнет возраста наследования. Конечно, и Бриджет не была забыта. Уже на смертном одре сквайр призвал ее и спросил, что для нее предпочтительнее: получить всю сумму сразу или перевести деньги в ежегодную ренту. Ни на миг не усомнившись, Бриджет ответила, что предпочла бы единовременную выплату, поскольку думала о дочери и о возможности завещать ей наследство, в то время как рента продолжалась бы только до тех пор, пока сама мать жива. Поэтому сквайр оставил доброй нянюшке коттедж и крупную сумму, а вскоре умер с таким умиротворенным сердцем, какое вряд ли кто-нибудь еще уносил в мир иной. Молодой сквайр отныне перешел в ведение опекунов, а Бриджет осталась совсем одна.

Я уже сказал, что некоторое время она не получала от дочери известий. В последнем письме Мери сообщала о путешествии вместе с госпожой – английской супругой высокопоставленного иностранного офицера – и упоминала о возможности хорошей партии, но имя джентльмена таила в секрете, желая сделать матери приятный сюрприз. Как я впоследствии узнал, его положение и богатство значительно превышали все, на что девушка могла рассчитывать. Потом наступило долгое молчание. Мадам скончалась, сквайр тоже скончался. Сердце Бриджет изнывало от неизвестности, она не знала, к кому обратиться за помощью: писать не умела, а всю переписку с дочерью прежде вел сквайр. В конце концов она отправилась в Херст, разыскала там доброго священника, которого знала еще в Антверпене, и попросила его написать дочери письмо, но ответа не получила. Точно так же можно было взывать к пустоте темной ночи.

Однажды соседи, привыкшие наблюдать, как Бриджет выходит из дома и возвращается, заметили, что давно ее не видели. Она никогда не отличалась общительностью, но, как это обычно случается, все равно давно превратилась в часть их повседневной жизни, поэтому, когда утро за утром дверь ее оставалась закрытой, а по вечерам в окнах не мерцал свет, в умах соседей постепенно возник вопрос. Кто-то попробовал открыть дверь, но та оказалась запертой. Двое-трое соседей долго совещались, можно ли заглянуть в не закрытое ставнями и даже не защищенное шторой окно, и вот наконец, собравшись с духом, решили попытаться и увидели, что исчезновение Бриджет из их тесного мирка случилось не в результате несчастья или смерти, а произошло преднамеренно. Те предметы мебели и вещи, которые поддавались сохранению от воздействия времени и сырости, были тщательно упакованы в ящики. Изображение Мадонны исчезло. Иными словами, Бриджет тайно покинула свой дом и не оставила ни малейшего намека, куда именно отправилась.

Только потом я узнал, что вместе со своим любимым спаниелем она долго бродила по миру в поисках пропавшей дочери. К сожалению, бедняжке не хватало грамотности, чтобы доверять письмам, даже если бы у нее имелось достаточно средств их отправлять, однако свято верила в силу материнской любви и не сомневалась, что рано или поздно интуиция приведет ее к Мери. К тому же заграничные путешествия не были для Бриджет Фицджеральд новым опытом. Она в достаточной степени владела разговорным французским языком, чтобы объяснить цель странствий, а католическая религия позволяла найти приют в монастырях, но жители деревни у подножия замка Старки ничего этого не знали. Некоторое время они еще интересовались, куда могла деться соседка, а потом и вообще про нее забыли. Прошло несколько лет. И замок, и коттедж стояли пустыми. Молодой сквайр жил в иных краях под присмотром опекунов. Гостиные особняка превратились в хранилища зерна и шерсти. Время от времени среди деревенских жителей возникали разговоры, не пора ли взломать дверь коттеджа Бриджет и вынести те из вещей, которые еще уцелели от разрушительного воздействия моли и ржавчины, но стоило вспомнить о сильном характере и яростном гневе хозяйки. Рассказы о ее огненном нраве и несравненной силе воли передавались из уст в уста, и постепенно мысль о причинении хотя бы небольшого ущерба ее имуществу начала внушать ужас. Возникло поверье, что, живая или мертвая, Бриджет непременно отомстит за покушение на ее добро.

Вернулась она внезапно, причем так же тихо, без предупреждения или намека, как и ушла. Просто однажды кто-то заметил, что из трубы поднимается тонкая струйка голубого дыма. Вскоре дверь открылась навстречу полдневному солнцу, а спустя пару часов один из местных жителей поведал, что встретил старую, утомленную странствиями и печалями женщину возле колодца и на него взглянули темные строгие глаза Бриджет Фицджеральд. И все же если это действительно была она, то выглядела так, словно горела в адском огне: почерневшая, испуганная и ожесточенная. Со временем ее увидели многие, и те, кто встретился с ней взглядом, впредь старались избегать повторения. Бриджет взяла в привычку постоянно разговаривать сама с собой, причем на два голоса, в зависимости от того, кого из участников диалога представляла в данный момент, поэтому неудивительно, что те, кто подслушивал под дверью, думали, что она общается с неведомым духом. Так Бриджет Фицджеральд заслужила ужасную репутацию колдуньи.

Единственным ее компаньоном оставался прошедший рядом с хозяйкой половину Европы маленький спаниель. Однажды Миньон заболел, и она три мили несла его на руках к бывшему конюху покойного сквайра, известному искусством лечить животных. Трудно сказать, что именно сделал этот человек, но песик выздоровел, а те, кому довелось слышать ее благодарность и благословения (скорее обещания удачи, чем молитвы), с завистью отметили, что в следующем году овцы лекаря принесли щедрый приплод и трава на лугу выросла особенно высокой и сочной.

Так случилось, что в 1711 году один из опекунов молодого сквайра, некто сэр Филипп Темпест, решил, что в угодьях подопечного его ждет особенно удачная охота, и пригласил нескольких знакомых джентльменов (то ли четверых, то ли пятерых) провести неделю в замке. По рассказам, вели они себя буйно: сорили деньгами направо и налево. Никогда не слышала других имен, кроме одного: сквайр Гисборн. Тогда он еще не достиг среднего возраста. Много времени провел за границей, где, судя по всему, познакомился с сэром Филиппом Темпестом и оказал ему какую-то услугу. В те дни это был дерзкий, распущенный молодой человек – беспечный и бесстрашный, готовый скорее вмешаться в ссору, чем остаться в стороне, причем без разбора пуская в ход крепкие кулаки, не жалея ни правого, ни виноватого. Во всем остальном те, кто его знал, утверждали, что Гисборн обладал добрым сердцем, но только если не был пьян, раздражен или сердит. Когда же мне довелось его узнать, он уже значительно изменился.

Однажды компания вернулась с охоты с пустыми руками. Во всяком случае, мистер Гисборн точно остался без добычи и оттого пребывал в скверном настроении. По обычаю опытных стрелков он возвращался домой с заряженным ружьем, а когда выехал из леса возле хижины Бриджет Фицджеральд, на дорогу выскочил Миньон. То ли от разочарования, то ли чтобы выместить злобу на беззащитном живом существе, мистер Гисборн поднял ружье и выстрелил. Лучше бы он вообще не держал в руках оружия, чем прицелиться в несчастное, ни в чем не повинное создание. Да, пуля попала по назначению; на вой своего любимца выбежала Бриджет и сразу поняла, что произошло. Она взяла спаниеля на руки и осмотрела рану. Несчастный песик взглянул на хозяйку затуманенным взором, попытался вильнуть хвостом и лизнуть залитую кровью руку, а мистер Гисборн с мрачным раскаянием проговорил:

– Надо было следить за своим негодным отребьем.

В эту минуту Миньон вытянулся на руках хозяйки и испустил дух – любимый питомец потерянной дочери, много лет разделявший скитания и горести безутешной матери. Бриджет подошла вплотную к мистеру Гисборну и, впившись своими страшными черными глазами в его угрюмые глаза, выкрикнула в отчаянии:

– Те, кто причиняет мне вред, не знают удачи! Я одинока и беззащитна в этом мире, оттого святые на небесах сочувственно прислушиваются к моим молитвам. Так услышьте же меня, благословенные! Услышьте, когда призываю несчастья на голову этого дурного, жестокого человека. Он только что убил единственное существо, которое меня любило и которое любила я. Так пошлите же ему горести, о святые! Он считал меня безответной, потому что увидел одинокой и бедной. Но разве небесное воинство не защищает таких, как я?

– Ну-ну, – проговорил мистер Гисборн с намеком на сожаление, но без тени страха. – Вот тебе крона, купи другую собаку. Возьми деньги и прекрати извергать проклятия! Мне дела нет до твоих угроз.

– Правда? – уточнила Бриджет, подходя на шаг ближе и меняя крик на шепот, от которого у ехавшего рядом с мистером Гисборном сына егеря мурашки побежали по коже. – Так живи же, чтобы увидеть любимое существо, которое глубоко любит тебя, – создание, для которого смерть стала бы счастьем. Услышьте меня, святые! Вы, кто никогда не отказывает в помощи слабым!

Она вскинула залитую кровью Миньона правую руку, и несколько капель попали на охотничий костюм мистера Гисборна: страшное зрелище для его спутника, но господин лишь презрительно холодно рассмеялся и поехал дальше, в замок. Правда, прежде чем войти в дом, достал золотую монету и протянул мальчику с наказом на обратном пути в деревню передать старухе. Как спустя несколько лет рассказал мне паренек, он «забоялся», а потому долго бродил вокруг хижины. Когда же наконец осмелился заглянуть в окно, при свете горящего очага увидел, что Бриджет стоит на коленях перед образом Богоматери Святого Сердца, а мертвый Миньон лежит между ней и иконой. Судя по вытянутым рукам, старуха истово молилась. Мальчик в ужасе отпрянул и ограничился тем, что сунул монету в щель под дверью, а на следующий день золотую крону увидели на пыльной дороге! Она долго там лежала, потому что прохожие боялись даже прикоснуться к проклятым деньгам.

Тем временем то ли от любопытства, то ли от раскаяния мистер Гисборн решил облегчить неприятное чувство и спросил сэра Филиппа, кто такая эта старуха. Имени ее он не знал, а потому ограничился описанием внешности. Сэр Филипп тоже ничего не знал, но бывший лакей дома Старки, по случаю приезда гостей возобновивший службу, – негодяй, которого в свои лучшие дни Бриджет не раз спасала от увольнения – заявил:

– Та, о ком говорит его светлость, наверняка старая ведьма. Если кого и следует изрядно поколотить, то ее, Бриджет Фицджеральд.

– Фицджеральд! – в один голос повторили оба джентльмена, а затем сэр Филипп продолжил:

– Нет, Дикон, не смей говорить о ней в таком тоне! Должно быть, именно ее бедный Старки поручил моим заботам. Но когда я приезжал сюда в прошлый раз, старухи дома не было, и никто не знал, где она. Завтра же ее навещу. Но запомни, Дикон, и учти: если причинишь бедной женщине вред или еще раз назовешь ведьмой, мои собаки выследят тебя не хуже, чем выслеживают лису, поэтому осторожнее призывай поколотить верную служанку своего покойного господина.

– А у нее не было дочери? – после долгого молчания спросил мистер Гисборн.

– Не помню… Ах да! Кажется, была и служила горничной у мадам Старки.

– Послушайте, ваша светлость, – заговорил пристыженный Дикон. – У мистрис Бриджет была дочь – некая мисс Мери. Она уехала за границу и там пропала. Говорят, что потеря свела мать с ума.

Мистер Гисборн прикрыл глаза ладонью и пробормотал:

– Глубоко сожалею о ее проклятии. Отчаявшаяся мать на многое способна. – И вдруг завопил, хотя никто не понял, что он имеет в виду: – Нет, это невозможно!

А потом приказал принести кларет и вместе с товарищами предался неумеренным возлияниям.

Глава 2

Теперь перехожу к тому времени, когда сам встретился с людьми, о которых говорю. А чтобы стало понятно, как с ними столкнулся, должен немного рассказать о себе. Отец мой был младшим сыном девонширского помещика средней руки. Старший дядя унаследовал фамильное имение, второй дядя стал видным адвокатом в Лондоне, а отец принял церковный сан и, подобно большинству бедных священников, оброс большой семьей, а потому, думаю, лишь обрадовался, когда лондонский брат-холостяк предложил забрать меня к себе, обучить и впоследствии привлечь к бизнесу.

Так и случилось, что я приехал в Лондон, поселился в доме дяди недалеко от Грейс-инн[27] и работал вместе с ним в его конторе, а он относился ко мне как к родному сыну. Я очень привязался к доброму пожилому джентльмену. Он представлял интересы многих сельских сквайров, а высокого положения достиг как глубоким пониманием человеческой натуры, так и знанием законов – также весьма основательным. Он не раз говорил, что юриспруденция – его профессия, а увлечение всей жизни – геральдика. И правда, он настолько основательно погрузился в историю различных семейств и связанные с ней трагические события, что любой рассказ о старинном родовом гербе превращался в пьесу или роман. Как у знатока генеалогии у него часто просили помощи, когда возникали споры относительно недвижимости. Если обратившийся за консультацией поверенный в делах оказывался молодым, гонорара дядюшка не брал, а просто читал длинную лекцию о важности изучения геральдики, если же обладал опытом и солидным положением, то назначал высокую цену, а впоследствии в разговоре со мной осуждал коллегу за недобросовестное отношение к профессии. Дядя жил на новой фешенебельной улице – Ормонд-стрит и обладал прекрасной библиотекой, хотя все книги в ней были исключительно историческими. Я работал самозабвенно и потому, что надо было содержать семью, и потому, что дядя научил получать удовольствие от деятельности, которой искренне увлекался сам, и, подозреваю, в конце концов переутомился. Во всяком случае, в 1718 году я действительно почувствовал себя так плохо, что добрый родственник встревожился из-за моего нездорового вида.

Однажды в захламленной комнате клерков на Грейс-инн-лейн дважды прозвенел звонок. Вызов адресовался мне, и я немедленно направился в кабинет начальника. Как раз в тот момент, когда я вошел, оттуда выходил знакомый ирландский юрист, чья безмерно раздутая репутация не соответствовала заслугам.

Дядя сидел за столом, задумчиво потирая руки, и заговорил не сразу, словно не решался о чем-то мне сказать. В конце концов он велел немедленно собрать вещи и тем же вечером отправиться почтовым дилижансом в западный Честер. Прибыть туда предстояло в лучшем случае через пять дней, после чего надлежало дождаться пакетбота в порт Дублина, оттуда переехать в Килдун и там навести справки о существовании младшей ветви семейства, к которому по женской линии перешла ценная недвижимость. Встреченный мной ирландский юрист уже успел устать от запутанного дела и был готов отдать наследство заявившему на него права клиенту, однако, внимательно изучив представленные генеалогические таблицы, дядя обнаружил так много возможных претендентов высшего уровня, что коллега попросил его взять дело в свои руки. В молодые годы дядя, конечно, с радостью отправился бы в далекое путешествие сам, чтобы на месте, в Ирландии, досконально изучить каждый клочок пергамента и выслушать все семейные легенды, ну а сейчас пожилой, усталый, страдающий подагрой джентльмен решил отправить в дальний путь меня.

Вот так я попал в Килдун. Подозреваю, что в некоторой степени унаследовал дядино увлечение генеалогией, поскольку на месте очень быстро выяснил, что если бы ирландский юрист мистер Руни принял решение передать наследство своему клиенту, то навлек бы и на него, и на себя самого ужасные неприятности. Обнаружились три бедных ирландца, каждый из которых состоял с последним владельцем в более близком родстве, чем претендент, но в предыдущем поколении нашелся не замеченный и не учтенный юристами родственник, которого я выудил из памяти некоторых старых иждивенцев семьи. Что с ним стало? Чтобы найти ответ, пришлось немало поколесить по Ирландии, даже совершить путешествие во Францию и вернуться, выяснив, что, распущенный и необузданный по натуре, этот человек оставил после себя единственного сына еще более буйного нрава, чем отец. Этот самый Хью Фицджеральд женился на очень красивой девушке – служанке в доме Бернов. Супруга, хотя и ниже его по происхождению, обладала более сильным и благородным характером. Вскоре после женитьбы Фицджеральд умер, оставив младенца – сына или дочь, мне не удалось выяснить. Вместе с ребенком вдова вернулась к прежним господам. Сейчас глава семейства Берн служит во Франции, в полку герцога Бервика. Лишь спустя год я получил от него короткий высокомерный ответ на свое письмо. Полагаю, презрение офицера к гражданскому крючкотвору соединилось в нем с ненавистью ирландца к англичанину и завистью якобита[28] к обывателю, тихо-мирно жившему при правительстве, которое сам он считал узурпаторским. В письме говорилось, что Бриджет Фицджеральд сохранила верность его сестре, в замужестве миссис Старки, последовала за ней за границу, а потом вернулась в Англию. И сестра, и ее муж к тому времени уже умерли. О судьбе Бриджет Фицджеральд мистер Берн ничего не знал. Возможно, что-то мог сообщить сэр Филипп Темпест, опекун сына мистера и миссис Старки. Я опускаю мелкие презрительные уколы, унизительные упоминания о преданности служанки господам: все это не имеет отношения к моей истории. Я обратился к сэру Филиппу, и тот ответил, что регулярно, раз в год, выплачивает ренту пожилой женщине по фамилии Фицджеральд, что живет в деревне Колдхолм возле замка Старки, но насчет ее детей ему ничего не известно.

И вот одним сумрачным холодным мартовским вечером я приехал в описанные в начале этой истории места, но как пройти к дому Бриджет Фицджеральд, понял с трудом – так исказил язык местный диалект. Нечленораздельно произнесенные слова «вонтамгорит» лишь смутно подсказало, что следовало ориентироваться на далекие огни в окнах замка Старки, где временно жил занимавший пост дворецкого крестьянин. Сам же сквайр, которому исполнилось двадцать пять лет, совершал большое европейское турне[29]. И вот наконец я нашел хижину Бриджет – низкий, поросший мхом домишко. Когда-то окружавший его забор сгнил и повалился, лес подступил под самые окна и, должно быть, закрыл свет. Было около семи вечера – по моим лондонским понятиям, совсем не поздно, – но, громко постучав в дверь и не получив ответа, я решил, что хозяйка уже легла спать, поэтому отправился за три мили обратно по дороге. Заметив церковь, я решил, что где-нибудь неподалеку найду либо сельскую гостиницу, либо постоялый двор.

Утром я возвращался в Колдхолм по указанному хозяином ночлежки более короткому пути. Утро выдалось морозным, и на покрытой инеем земле шаги мои оставляли заметные следы. Я сразу увидел неподалеку от тропинки пожилую женщину, остановился и, спрятавшись за кустами, принялся наблюдать. Должно быть, в молодости она была очень статной и привлекательной, потому что даже сейчас, выпрямившись, отличалась высоким ростом. Спустя минуту-другую женщина опять склонилась, словно что-то собирала с земли, а потом вдруг исчезла из виду. Наверное, я сбился с пути, потому что, когда подошел к дому Бриджет, она была уже там, причем без малейших признаков усталости, как если бы прошла долгую дорогу. Я постучал в приоткрытую дверь, и передо мной в молчаливом ожидании возникла величественная фигура. Из-за полного отсутствия зубов нос и подбородок почти соединились; прямые седые брови нависали над глубоко посаженными черными глазами, а густые белые волосы серебряной массой спускались на низкий широкий морщинистый лоб. Пару мгновений я стоял, не зная, как реагировать на молчаливый, но оттого не менее настоятельный вопрос.

– Вас зовут Бриджет Фицджеральд, не так ли?

Ответом послужил короткий кивок.

– У меня к вам разговор. Может, позволите войти? Не хочу заставлять вас стоять.

– Меня это не утомляет, – возразила старая женщина, поначалу явно не желая впускать меня в комнату, но уже спустя мгновение, за которое ее взгляд, казалось, проник мне в душу, отступила, освобождая путь, и скинула с головы капюшон серого плаща из грубой ткани.

Комната выглядела бедной и пустой, однако перед уже упомянутым мною образом Мадонны стояла небольшая вазочка со свежими примулами. Пока хозяйка возносила положенную молитву, я понял, чем она занималась в зарослях возле дороги. Завершив молитву, она обернулась и пригласила меня сесть. Выражение лица, которое я не переставал изучать, было вовсе не настолько пугающим, как мне показалось поначалу. Да, лицо это действительно выглядело суровым и решительным, к тому же было явно испещрено следами одиноких страданий и слез, но не показалось мне ни коварным, ни злобным.

– Итак, меня вы знаете, – начала беседу хозяйка. – Что вас привело ко мне?

– Вашим мужем был Хью Фицджеральд из Нок-Махона возле Килдуна, в Ирландии?

В темных глазах вспыхнул слабый свет.

– Да, верно.

– Позвольте спросить: у вас были дети?

Свет в глазах разгорелся в красное пламя. Я увидел, что хозяйка пытается ответить, однако из-за душившего комка в горле не может произнести ни слова. Не желая проявить слабость перед незнакомцем, она пару минут помолчала и лишь потом заговорила:

– У меня была дочь – Мери Фицджеральд. – Здесь сила ее воли дала сбой, и, не выдержав, она воскликнула: – О господи? Что с ней?

Бриджет вскочила с места, вцепилась в мою руку и с надеждой заглянула в глаза, но поскольку прочитала в них полнейшее неведение относительно судьбы дочери, вернулась к своему стулу, села и принялась с тихим стоном раскачиваться, словно никого не было рядом. Я же не отваживался заговорить с несчастной одинокой женщиной. Посидев так немного, Бриджет опустилась на колени перед Богоматерью Святого Сердца и обратилась к ней возвышенными, поэтичными словами литании:

– О, роза Шарона! О, башня Давида! О, звезда Моря! Неужто не пошлешь утешения страдающему сердцу? Неужто суждена мне вечная надежда? Пошли хотя бы отчаянье!

Так, забыв о моем присутствии, молилась бедная женщина. Молитва становилась все горячее и отчаяннее, пока не приобрела характер безумия и даже оттенок богохульства. Неосознанно стремясь остановить душевные излияния, я заговорил:

– У вас есть основания считать дочь мертвой?

Бриджет Фицджеральд поднялась с колен и опять подошла ко мне.

– Мери умерла, – проговорила она с горечью. – Больше никогда я не увижу свою девочку во плоти. Никто мне об этом не говорил, но я чувствую, что ее нет в живых. Я страстно желаю ее возвращения: воля моего сердца сильна и упорна, так что, даже если бы ее занесло на противоположный край Земли, дочь непременно услышала бы меня и вернулась. Порой удивляюсь, как мой страстный призыв и слова любви не подняли ее из могилы, ибо, сэр, расстались мы в ссоре.

Ничего, кроме необходимых с точки зрения профессии сухих юридических подробностей, я не знал, но проникся к ней глубоким сочувствием, и Бриджет прочитала это в моих глазах.

– Да, сэр, так случилось. Расстались в ссоре. Боюсь, я пожелала, чтобы ее путешествие не стало успешным. Но, Пресвятая Дева, тебе известно: я всего лишь хотела, чтобы дочка вернулась в материнские объятия как в лучшее место на свете, – только вот беда: мои желания обладают страшной силой и превосходят мои намерения. Если мои слова навлекли на Мери несчастье, то надежды не осталось!

– Но ведь вы не знаете наверняка, что ваша дочь умерла, – возразил я. – Даже сейчас в глубине души верите, что она жива и с ней все в порядке. Так послушайте же меня.

И я рассказал историю, которую поведал вам, причем изложил события как можно суше, желая возродить тот ясный разум, которым Бриджет, несомненно, обладала в молодости, а привлекая внимание к подробностям, попытался умерить ее отчаяние.

Хозяйка слушала с глубоким вниманием, время от времени задавая вопросы, свидетельствовавшие о необыкновенной остроте ума, хотя и несколько затуманенной одиночеством и долго скрываемым горем. Когда же я закончил рассказ, снова заговорила она и в нескольких кратких фразах сообщила о своих напрасных скитаниях в поисках дочери. Леди, к которой Мери поступила в услужение, скончалась вскоре после того, как матушка получила последнее письмо. Муж госпожи, иностранный офицер, служил в Венгрии, куда и отправилась Бриджет, однако слишком поздно, чтобы его застать. До нее дошли слухи, что Мери удачно вышла замуж, и ей стало казаться, что дочь где-то неподалеку, только под другим именем. В конце концов, Мери вполне могла вернуться домой – в деревню Колдхолм, расположенную в котловине Болланд, графство Ланкашир, Англия, поэтому несчастная женщина отправилась в обратный путь, но обнаружила хижину пустой, а очаг холодным. Рассудив, что если Мери жива, то будет искать матушку не где-нибудь, а в родном доме, Бриджет решила остаться.

Я записал кое-какие подробности из рассказа Бриджет, которые могли оказаться полезными, поскольку не собирался прекращать свои изыскания. Почему-то мне казалось, что нужно возобновить поиск и именно там, где остановилась Бриджет, причем причина такого решения заключалась вовсе не в прежних мотивах (заинтересованности дяди, моей собственной профессиональной репутации и тому подобном), а в какой-то неведомой силе, лишь в то утро овладевшей моей волей и направившей ее в странное русло.

– Немедленно займусь поисками, – пообещал я. – Доверьтесь мне. Узнаю все, что можно узнать, и сообщу вам каждую подробность, доступную с помощью денег, усилий и интеллекта. Вполне возможно, что дочь ваша давно умерла, но ведь у нее мог остаться ребенок.

– Ребенок! – воскликнула Бриджет с такой страстью, словно даже не предполагала чего-то подобного. – Услышь его, о, Святая Дева! Почему ты ни разу мне не намекнула, что у Мери может быть ребенок? Я же просила послать знак!

– Нет, я ничего не утверждаю, – возразил я. – Вы сказали, что слышали о ее замужестве, вот я и подумал…

Однако слова мои не коснулись сознания Бриджет: забыв о моем присутствии, она опять принялась молиться в неуемном экстазе.

Из Колдхолма я отправился к сэру Филиппу Темпесту. Кузина его отца была супругой иностранного офицера, поэтому я подумал, что смогу получить кое-какие сведения о графе Тур де Оверне и узнать, где можно его найти. Как известно, неожиданные вопросы оживляют увядшие воспоминания, а потому я решил не упускать представившейся возможности. Увы, оказалось, что сэр Филипп уехал за границу, и ответ от него придет не скоро, поэтому я последовал совету дяди, которому рассказал, как устал от запутанного расследования, и немедленно отправился в Харрогит, и чтобы ожидать письма там. Следовало оставаться неподалеку от одного из основных мест расследования – Колдхолма, а также от поместья сэра Филиппа на случай его возвращения, поскольку предстояло задать ему ряд вопросов.

Еще дядюшка посоветовал на время вообще забыть о делах, но сделать это оказалось не так-то просто.

Мне доводилось видеть, как в ветреную погоду на открытом пространстве ребенок не может устоять на ногах, вот и я сейчас находился примерно в таком же опасном состоянии, только не физически, а умственно. Непреодолимая сила гнала мысли в поиске кратчайшего пути к цели. Выходя на прогулку, я не замечал, что шагаю по топкому болоту, а когда читал книгу, почти не понимал смысла. Даже во сне мысли не останавливались ни на минуту, а своевольно продолжали течь в одном направлении. Ясно, что подобное состояние сознания не могло не оказать разрушительного воздействия на здоровье. Я заболел, но недуг хоть и принес физические страдания, зато существенно облегчил душевные, поскольку вынудил жить здесь и сейчас, а не погружаться в призрачные расследования, как прежде. Добрый дядюшка приехал, чтобы за мной ухаживать, и как только миновала непосредственная опасность, жизнь моя на два-три месяца превратилась в блаженное безделье. Боясь снова попасть в водоворот поисков и сомнений, я даже не спрашивал, пришел ли ответ от сэра Филиппа, и вообще старался не вспоминать о предмете расследования. Дядя оставался со мной почти до середины лета, пока дела не призвали его обратно в Лондон. К этому времени я абсолютно поправился, хотя еще не совсем окреп. Мне предстояло последовать за ним спустя две недели, чтобы, по его словам, «прочитать кое-какие письма и обсудить кое-какие вопросы». Я понял смысл его слов и испугался возвращения к теме, спровоцировавшей начало болезни. И все-таки в моем распоряжении оставалось еще целых две недели свободного существования среди воодушевляющих болот Йоркшира.

В то время в Харрогите, неподалеку от целебного источника, имелась большая гостиница, но и она в разгар сезона не могла вместить всех желающих, так что многим приезжим приходилось снимать жилье в сельских домах неподалеку. Сейчас же, в самом начале сезона, кроме меня, в гостинице никого не было, а хозяева успели так привыкнуть ко мне за время долгой болезни, что я уже чувствовал себя почти их родственником. Хозяйка по-матерински журила меня за то, что слишком долго гуляю по болотам и редко ем, а ее супруг консультировал относительно вин и местных пород лошадей. Изредка во время прогулок я встречал других отдыхающих, и еще до отъезда дяди обратил внимание на странную пару: молодую даму необычной внешности, неизменно сопровождаемую пожилой компаньонкой, вряд ли благородного происхождения. Когда приближался кто-то посторонний, дама сразу опускала густую вуаль, так что мне лишь пару раз, на крутых поворотах дорожки, удалось увидеть ее лицо открытым. Не могу с уверенностью назвать его красивым, хотя впоследствии пришел к такому мнению, но его выражение производило впечатление глубокой непреходящей печали – тихого, отрешенного страдания, привлекавшего меня не с любовью, а с сочувствием к молодой, но безнадежно несчастной душе. Выражение лица старшей спутницы также отличалось сдержанной, замкнутой меланхолией. Я спросил хозяина гостиницы, кто это такие, и он ответил, что дамы представились как мать и дочь по фамилии Кларк, но что касается его, то он не верил, что они сказали правду. Они жили в Харрогите довольно давно: снимали комнату в одном из отдаленных сельских домов. Хозяева про них ничего не знали: квартирантки платили исправно и не доставляли никаких неприятностей, так с какой стати им лезть к ним с расспросами? Поговаривали, будто одна из женщин доводилась крестьянину родственницей. Возможно, данное обстоятельство и требовало проявлять сдержанность.

– Что же вынудило их вести столь уединенную жизнь? – поинтересовался я.

На этот вопрос хозяин ответить не смог. Слышал, правда, что, несмотря на скромную внешность, время от времени молодая леди вела себя крайне странно. Когда же я спросил о подробностях, он лишь покачал головой и не сказал ни слова, отчего я решил, что он просто ничего не знал, поскольку обычно отличался общительностью и разговорчивостью. В отсутствие других развлечений после отъезда дяди я занялся наблюдением за этими таинственными особами. Неведомая сила заставляла меня слоняться по местам их прогулок с тем большим интересом, что частые встречи вызывали у них явное раздражение. Однажды мне повезло оказаться рядом, когда их испугал агрессивно настроенный бык: на неогороженных пастбищах подобная встреча могла стать особенно опасной. Могу поведать и о других, более важных событиях, чем возможность их защитить. Достаточно сказать, что этот случай послужил началом знакомства, неохотно признанного ими, однако энергично поддержанного мной. Не могу точно определить тот момент, когда любопытство переросло в совсем иное чувство, однако не прошло и десяти дней после отъезда дяди, как я страстно влюбился в мистрис Люси, как называла ее спутница, старательно – это я отметил особенно – избегая обращений, намекающих на равенство положения. Должен сказать, что после первого сопротивления настойчивому вниманию миссис Кларк – старшая из дам – начала откровенно поощрять мою привязанность к молодой спутнице, очевидно, испытывая некоторое облегчение от возможности разделить тяжкую ношу ответственности. Во всяком случае, она неизменно радовалась моим визитам, чего никак нельзя сказать о самой Люси. И все же, несмотря на замкнутость манер и откровенную отчужденность, никогда в жизни не встречал я особы более привлекательной. Я сразу почувствовал, что в чем бы ни заключалась причина печали, ее собственной вины здесь не было. Вовлечь Люси в беседу было непросто, но в те редкие моменты, когда удавалось на миг-другой склонить ее к разговору, лицо вспыхивало живым умом, а мягкие серые глаза смотрели доверчиво и серьезно. Должен признаться: чтобы навестить ее, я использовал любой, даже самый малый предлог: собирал букеты для Люси; придумывал интересные прогулки для Люси; регулярно наблюдал за ночным небом, не теряя надежды, что однажды необыкновенная красота оправдает мою попытку увлечь миссис Кларк и Люси в болота, чтобы полюбоваться огромным лиловым куполом.

Мне казалось, что Люси знает о моих чувствах, но по какой-то неведомой причине вынуждена держаться на расстоянии. В то же время я видел – или воображал, что видел, – как сердце ее тянется ко мне, хотя в сознании происходит столь ожесточенная борьба, что хотелось умолять ее пожалеть себя. Да, я так глубоко любил, что был готов пожертвовать собственным счастьем, ибо видел, как лицо любимой становится еще бледнее, печать печали еще явственнее, а хрупкий стан еще тоньше. Я написал дяде и без объяснения причин попросил позволения продлить пребывание в Харрогите. Его забота обо мне оказалась столь искренней и глубокой, что уже через несколько дней пришел положительный ответ. Добрый родственник лишь просил беречь себя и не совершать долгих прогулок в жару.

Одним душным вечером я подошел к заветному дому и сквозь открытые окна услышал знакомые голоса, а, завернув за угол, в одном из двух окон их комнаты явственно увидел Люси, но, когда постучал в их дверь (которая никогда не закрывалась) и вошел, меня встретила лишь миссис Кларк, почему-то нервно и суетливо собиравшая разложенное на столе рукоделие. Интуиция подсказала, что назревает важный разговор: похоже, мне предстоит объяснить цель столь частых визитов. Я обрадовался этому обстоятельству, тем более что дядя уже несколько раз упоминал о приятной возможности увидеть в старом доме на Ормонд-стрит мою молодую жену. Он был богат, а мне предстояло унаследовать его состояние. К тому же я уже заслужил репутацию достойного молодого юриста. Короче говоря, препятствий со своей стороны я не видел. Но Люси была окружена ореолом тайны. Я ничего о ней не знал: ни настоящего имени, ни происхождения, но нисколько не сомневался в ее истинной добродетели и чистосердечной невинности. И хотя понимал, что постоянная печаль обусловлена какой-то болезненной тайной, был готов разделить тяжесть горя, в чем бы оно ни заключалось.

– Мы полагаем, сэр, – нервно начала мистрис Кларк, – по крайней мере, я полагаю, что вы знаете о нас очень мало, так же как и мы о вас. Особенно для столь близкого знакомства, которое возникло. Прошу прощения, сэр, я женщина простая и вовсе не хочу показаться невежей, но все же должна сказать прямо: нам – мне – кажется, что для вас было бы лучше не навещать нас так часто. Люси совсем беззащитна и…

– Но почему же, дорогая мадам Кларк? – горячо воскликнул я, радуясь возможности открыть свои чувства. – Признаюсь: прихожу я потому, что полюбил мистрис Люси и хочу, чтобы и она ответила мне взаимностью.

Мистрис Кларк со вздохом покачала головой.

– Прошу, сэр, ради всего святого, не надо внушать любовь девочке! Если мое предупреждение опоздало и вы уже успели проникнуться глубоким чувством, то забудьте ее. Забудьте эти несколько последних недель. Ах, нельзя было позволять вам приходить в этот дом! – добавила она в отчаянии. – Но что же мне делать? Мы покинуты всеми, кроме великого Господа, но даже он позволяет неведомой злой силе причинять нам страдания. Что мне делать? Чем все это закончится? – Она в глубокой муке заломила руки и взмолилась: – Уходите, сэр, уходите, пока любовь ваша не стала еще глубже! Прошу ради вашего блага. Умоляю! Вы так добры к нам и внимательны, всегда будем вспоминать вас с благодарностью, но все же уходите и больше никогда не пытайтесь встать на нашем жестоком пути!

– Право, мадам, как вы можете требовать такое, да еще ради моего же блага? Я ничего не боюсь и хочу лишь одного: услышать правду, причем всю, какой бы она ни оказалась. В последние несколько недель я узнал мистрис Люси во всей ее добродетели и невинности, хотя – прошу прощения – не мог не заметить, что по какой-то причине вы с ней очень одиноки, переживаете глубокое горе и подвержены острым душевным страданиям. Хотя сам я не обладаю властью, все же имею настолько мудрых и добрых друзей, что можно назвать их могущественными. Так поделитесь же своим горем. В чем заключается ваша тайна? Почему вы прячетесь здесь? Торжественно заявляю, что ничто из сказанного вами ни на миг не поколеблет моего желания жениться на Люси. Точно так же ни одна трудность не собьет меня с избранного пути. Вы жалуетесь на отсутствие друзей. Так зачем же гоните преданного друга? Готов назвать вам имена и адреса тех, кому вы сможете написать и получить подробные характеристики как моей личности, так и благосостояния. Не боюсь никаких вопросов.

Мистрис Кларк опять покачала головой:

– Вам лучше уйти, сэр. Вы ничего о нас не знаете.

– Знаю ваши имена, – возразил я, – и слышал, как вы упоминали о том, что прибыли из дикого и уединенного места. Там живет не так много народу, так что можно отправиться туда и узнать все подробности, но мне хотелось бы услышать всю правду от вас.

Как видите, я пытался добиться от собеседницы конкретных сведений.

– Наши настоящие имена вам неизвестны, сэр, – поспешила возразить мистрис Кларк.

– Признаюсь, так я и думал. Так скажите же, умоляю, кто вы, и объясните, почему не верите в мои намерения в отношении мистрис Люси.

– О, что же мне делать? – в безысходной растерянности воскликнула собеседница, и вдруг ее словно осенило. – Подождите! Скажу вам кое-что. Не могу открыть всего, ибо вы не поверите, но, возможно, мои слова охладят ваше безнадежное чувство. Я не мать Люси.

– Это я давно понял. Продолжайте.

– Не знаю даже, законный она или незаконный ребенок своего отца, но он жестко настроен против нее, а матушка ее давно скончалась. Так случилось, что бедняжке больше некому довериться, кроме меня, а ведь всего пару лет назад она была любимицей и гордостью отцовского дома! Видите ли, сэр, существует тайна, способная настичь ее в любую минуту. И тогда вы отвернетесь от нее, как это сделали все ваши предшественники, а когда вновь услышите ее имя, то покроете его проклятиями. Именно так поступали все, кто любил Люси. Мое бедное дитя не знало жалости ни от Бога, ни от людей! О, лучше бы она умерла!

Добрая женщина разрыдалась. Признаюсь, последние слова меня поразили, но лишь на миг. Во всяком случае, я не мог уйти, не узнав точно, в чем заключается мистическое пятно на жизни и судьбе столь чистого и простого существа, каким казалась мистрис Люси, о чем и сказал собеседнице.

– Если вы, сэр, осмелитесь дурно подумать о моей девочке после того, как узнали ее такой, как она есть, значит, вы плохой человек, – услышал я в ответ. – Но в своем бескрайнем горе я настолько глупа и беспомощна, что склонна надеяться найти в вас друга. Верю, что, даже перестав любить Люси, вы не перестанете нас жалеть, а может, благодаря своей учености подскажете, куда обратиться за помощью.

– Умоляю, раскройте тайну! – вскричал я, обезумев от тягостной неизвестности.

– Не могу, – твердо заявила мистрис Кларк. – Я поклялась молчать. Если кто-то и сможет вам рассказать, то только сама Люси.

С этими словами дуэнья покинула комнату, а я, пока в одиночестве обдумывал странный разговор, механически прочитал названия нескольких лежавших на столе книг и невидящим взглядом окинул приметы частого присутствия Люси в этой комнате.

Уже потом, вернувшись домой, я вспомнил каждую мелочь и понял, что все они свидетельствовали о чистом нежном сердце и невинной жизни.

Мистрис Кларк вернулась со следами слез на лице и с горечью проговорила:

– Случилось то, чего я опасалась. Люси любит вас так искренне и глубоко, что готова рискнуть и поведать о себе всю правду. Понимает, что шанс призрачен, но ваше сочувствие станет бальзамом для ее души. Приходите завтра в десять утра, и, если надеетесь на жалость в час агонии, скройте любое проявление страха или отвращения к страдалице.

Я ободряюще улыбнулся ей и заверил, что ничего не боюсь. Казалось абсурдом, что я смогу испытать неприязнь к Люси.

– Отец любил девочку всем сердцем, – мрачно возразила мистрис Кларк, – однако выгнал из дому, как чудовище.

В этот миг из сада долетел звонкий смех. Можно было подумать, что Люси стояла возле открытого окна и внезапно услышала или увидела что-то такое, что вызвало у нее приступ внезапного веселья, да такого, что граничил с истерикой. Не могу объяснить почему, но странный смех глубоко ранил меня. Люси знала, о чем мы беседуем, и должна была понимать, как взволнована ее добрая наставница. Сама же она обычно оставалась тихой и спокойной. Я привстал, намереваясь подойти к окну и удовлетворить любопытство, чем вызван столь неожиданный и неуместный приступ смеха, но мистрис Кларк что было силы сжала мою руку, заставив остаться на месте, и воскликнула:

– Ради всего святого, не двигайтесь, посидите спокойно. Потерпите. Завтра все узнаете. А потом предоставьте нам самим справляться со своими несчастьями. Не пытайтесь что-нибудь выяснить.

Смех повторился – такой музыкальный и в то же время ранивший сердце. Мистрис Кларк вцепилась в мою руку еще крепче: подняться, не применяя физической силы, я не мог, поэтому продолжал сидеть спиной к окну, но все-таки ощутил прошедшую между мной и солнцем тень и вздрогнул. Через минуту-другую хватка ослабла, и мистрис Кларк строго повторила:

– Уходите. Еще раз предупреждаю: вряд ли вы сумеете принять то знание, какого так упорно добиваетесь. Если бы решение зависело от меня, то Люси никогда бы не согласилась открыть вам свою тайну. Кто знает, что из этого выйдет?

– Я тверд в желании услышать всю правду. Вернусь завтра ровно в десять утра. Надеюсь увидеться с мистрис Люси наедине.

Испытывая сомнения относительно здравомыслия самой мистрис Кларк, я повернулся, намереваясь уйти.

В сознании роились догадки относительно ее намеков и неприятные мысли по поводу странного смеха за окном. Этой ночью уснуть я не смог. Встал очень рано и задолго до назначенного часа уже ступил на тропинку, что вела через общий луг к старому дому, где квартировали мои знакомые. Очевидно, мистрис Люси провела ночь ничуть не лучше меня, судя по ее внешнему виду: она медленно шла мне навстречу с опущенным взглядом и с самым скромным, спокойным выражением лица, но, заметив меня, вздрогнула, а когда я напомнил о назначенной встрече и с нескрываемым нетерпением заговорил о досадных препятствиях, заметно побледнела. Все таинственные, пугающие намеки мгновенно испарились из памяти, равно как и жуткий смех. В сердце родились пламенные слова, а язык их произнес. Слушая мои признания, Люси то вспыхивала румянцем, то вновь бледнела, а как только я закончил страстную речь, подняла взгляд и проговорила:

– Но ведь вам известно, что необходимо кое-что услышать обо мне. Хочу сказать, что не стану думать о вас хуже, если, едва узнав правду, сразу от меня отвернетесь. Словно опасаясь нового потока безумных объяснений в любви, девушка воскликнула: – Позвольте мне рассказать свою историю. Отец мой – очень богатый человек, а матушку я не знала: должно быть, она скончалась, когда я была совсем маленькой. Первое, что помню, – жизнь в огромном пустынном доме со своей дорогой, преданной мистрис Кларк. Даже отец наведывался туда крайне редко. Он военный, служил за границей, но иногда возвращался и, кажется, с каждым приездом проникался ко мне все большей любовью. Всякий раз привозил подарки из дальних стран, которые даже сейчас говорят о том, что он постоянно обо мне думал. В то время я не размышляла о его отношении: отцовская привязанность казалась столь же естественной, как воздух. Хотя даже тогда он время от времени вскипал гневом, но никогда по отношению ко мне, к тому же отличался безрассудством, а пару раз мне даже доводилось слышать шепот слуг о том, что над ним висит злой рок, а он это знает и пытается утопить страх не только в отчаянных поступках, но порой даже в вине. Так я росла в уединении огромного особняка. Казалось, все вокруг принадлежало мне и все меня любили. Во всяком случае, я любила всех. Так продолжалось до тех пор, когда примерно два года назад вернулся отец и проникся особой гордостью и нескрываемым восхищением как моей внешностью, так и манерами. И вот однажды вино до такой степени развязало ему язык, что он рассказал много такого, о чем я прежде не подозревала: о том, как горячо любил мою матушку, например, но своим поведением обрек ее на смерть, а потом признался, что любит меня больше всех на свете и когда-нибудь непременно возьмет в дальнее путешествие, потому что жестоко страдает в разлуке с единственным ребенком. И вдруг настроение отца необъяснимым образом изменилось: внезапно он впал в дикий гнев и приказал не верить ничему из того, что я только что услышала, что на самом деле он многое любил намного больше: лошадь, собаку… не знаю, что еще.

На следующее утро я, как обычно, пришла к нему в комнату за благословением, но отец встретил меня враждебно и спросил, с какой стати я развлекалась столь низким и непотребным занятием, как танец среди клумб с нежными тюльпанами, луковицы которых он привез из Голландии. Но в то утро я еще вообще не выходила из дому и не могла понять, что он имеет в виду. Тогда он назвал меня лгуньей, поскольку якобы собственными глазами видел мое непристойное поведение. Что я могла сказать в свое оправдание? Отец не желал ничего слушать, а слезы лишь вызывали у него раздражение. В тот день начались мои несчастья. Вскоре отец обвинил меня в недостойном леди фамильярном обращении с его конюхами: заявил, что видел, как я разговариваю и смеюсь с ними в конном дворе. На самом же деле, сэр, лошади всегда вызывали у меня страх, к тому же отцовские слуги – те, которых он привозил из дальних стран, – казались мне такими дикими, что я старалась их избегать, а если и разговаривала, то лишь в случае крайней необходимости, когда леди должна проявить внимание к подчиненным. И все же отец называл меня такими словами, значения которых я не знаю, однако сердце подсказывало, что они оскорбляют достоинство любой порядочной девушки. С того момента он возненавидел меня лютой ненавистью. Больше того, сэр: через несколько недель явился с кавалерийским хлыстом в руке и, зло обвинив меня в ужасных поступках, о которых я понятия не имела, едва не ударил. Обливаясь горькими слезами, я была готова принять побои, казавшиеся благом по сравнению с жестокими оскорблениями, но внезапно рука его замерла в воздухе, а сам отец закачался и в ужасе воскликнул: «Проклятье!»

Я взглянула в недоумении в большое зеркало напротив и увидела собственное отражение, а за ним – другое: порочное существо, настолько похожее на меня, что душа задрожала, не понимая, какому из двух воплощений принадлежит. В тот же миг отец тоже узрел мою копию во всей страшной реальности, в какой она могла предстать, или в не менее пугающем отражении в зеркале. Но что произошло потом, сказать не могу, потому что упала в обморок, а в себя пришла уже в постели. Рядом сидела верная мистрис Кларк. Я не вставала много дней, однако в это время все обитатели дома видели, как я разгуливаю по комнатам, коридорам и саду и занимаюсь самыми разнообразными разрушительными или непристойными делами. Стоит ли удивляться, что все в ужасе от меня шарахались, а отец в конце концов не выдержал позора и выгнал меня из дому? Мистрис Кларк не бросила меня в беде. Мы уехали сюда, и с тех пор живем в молитвах и благочестии, надеясь, что со временем проклятие себя исчерпает.

Пока Люси рассказывала, я не переставал мысленно анализировать и оценивать невероятную историю. До сих пор я неизменно отметал случаи колдовства, считая их опасным суеверием, и все же повествование склоняло именно к таким мыслям. Или просто у слишком чувствительной девушки не выдержали нервы от долгой уединенной жизни? Скептицизм подсказывал вторую версию, а потому, как только Люси умолкла, я предположил:

– Полагаю, что хороший врач вполне смог бы справиться с проблемой вашего батюшки…

И в тот же миг, стоя напротив собеседницы в ярком утреннем свете, я увидел за ее спиной другую фигуру: отвратительное подобие, в точности соответствующее внешности и малейшим деталям одежды, однако со сквозившей в насмешливом и сластолюбивом взоре серых глаз демонической душой. Сердце мое, казалось, застыло, волосы встали дыбом, кожа покрылась мурашками от ужаса. Я уже не видел тихую, нежную, спокойную Люси: взгляд приковало стоявшее за ее спиной необъяснимое существо. Сам не знаю, что заставило меня протянуть руку и попытаться его схватить. Увы, ничего, кроме воздуха, я не ощутил, и кровь заледенела от страха. На миг я ослеп, а когда зрение вернулось, увидел перед собой смертельно бледную и, как показалось, ставшую ниже ростом Люси.

– «Это» появилось возле меня? – спросила она тихо.

Голос утратил чистоту и стал хриплым, как звук старого клавесина, струны которого перестали вибрировать. Полагаю, ответ был написан на моем лице, потому что говорить я не мог. Поначалу Люси выглядела испуганной, но скоро страх сменился смиренной покорностью. Наконец, набравшись храбрости, она обернулась и увидела лиловые болота и мерцающие в солнечных лучах далекие голубые холмы.

– Не могли бы вы проводить меня домой?

Я взял ее под руку и молча повел по цветущему вереску. Говорить мы не осмеливались, опасаясь, что невидимое ужасное существо услышит беседу, материализуется и разлучит нас. Никогда я не любил Люси столь же преданно и нежно, как сейчас, когда – и в этом заключалось невыразимое несчастье – сама мысль о ней неразрывно связывалась с ужасом перед диким существом. Казалось, Люси понимала мои чувства. У калитки своего сада выпустила руку, которую до этой минуты крепко сжимала, и направилась к смотревшей на нее из окна дуэнье. Я не смог войти в дом: нужно было как-то отвлечься и сменить обстановку, чтобы сбросить ощущение страшного присутствия, и все-таки, сам не понимая почему, не покидал сад. Возможно, просто боялся снова встретить на пустынном лугу исчезнувшее там привидение, а может быть, из-за невыразимого сострадания к бедной Люси. Через несколько минут ко мне присоединилась мистрис Кларк. Некоторое время мы шли молча, потом она многозначительно проговорила:

– Теперь вам все известно.

– Я видел «это» собственными глазами, – пробормотал я едва слышно.

– И теперь, конечно, бросите нас, – продолжила мистрис Кларк с безнадежностью, всколыхнувшей в моей душе все, что было благородного и смелого.

– Ничуть, – возразил я. – Хотя, конечно, человеческой природе свойственно отступать перед силами тьмы, по какой-то неведомой мне причине овладевшими чистой, добродетельной Люси.

– Дети отвечают за грехи отцов, – отозвалась спутница.

– Кто ее отец? Зная столько, сколько уже знаю, я имею право знать больше… знать все. Умоляю, мадам, поведать то, что вам известно о демоническом преследовании невинного создания.

– Расскажу, но не сейчас. Надо немедленно вернуться к Люси. Приходите сегодня днем. Встречу вас одна. О, сэр! Хочу верить, что вы найдете какой-нибудь способ помочь нам в несчастье!

Охвативший меня сверхъестественный ужас лишил сил, так что, вернувшись в гостиницу, я с трудом, словно пьяный, поднялся по лестнице и добрел до своей комнаты. Прошло немало времени, прежде чем еженедельная почта доставила письма: одно от дядюшки, второе из дома в Девоншире, а третье – переадресованное и запечатанное импозантным гербом – от сэра Филиппа Темпеста. Мое письмо с вопросом о судьбе Мери Фицджеральд застало его в Льеже, где в это время квартировал граф Тур де’Овернь. Он вспомнил прекрасную горничную своей жены и их разговор на повышенных тонах относительно связи молодой особы со знатным английским джентльменом, также служившим за границей. Графиня подозревала офицера в дурных намерениях, в то время как гордая и вспыльчивая Мери возражала, что тот скоро на ней женится, и воспринимала предупреждения госпожи как оскорбление. В результате этой ссоры горничная оставила службу у мадам Тур де’Овернь, чтобы соединиться с английским джентльменом. Женился офицер на ней или нет, сэр Филипп не знал, однако добавил:

«Подробности о судьбе Мери Фицджеральд вы сможете без труда узнать у самого англичанина, поскольку, как я подозреваю, это не кто иной, как мой сосед и бывший знакомый мистер Гисборн из Скипфорд-холла, что в Уэст-Райдинге. Благодаря некоторым мелким деталям осмеливаюсь заключить, что это именно он. Взятые по отдельности, детали эти ничего особенного не представляют, но, соединившись, являют собой убедительные предположительные свидетельства. Насколько я мог понять по иностранному произношению графа, имя англичанина звучало как „Гисборн“. В то же время мне известно, что некий Гисборн из Скипфорда в то время служил за границей и вполне годился для подобного подвига. Кроме того, вспоминаю его высказывание относительно некой Бриджет Фицджеральд из Колдхолма, которую он однажды встретил во время нашего совместного пребывания в поместье Старки. Казалось, внезапное столкновение с этой женщиной произвело на него колоссальное впечатление, словно открыв некую связь с его прошлой жизнью. Буду рад и впредь оказать любую посильную помощь. Когда-то ваш дядюшка сослужил мне отличную службу, так что готов ответить тем же племяннику».

Благодаря посланию сэра Филиппа я приблизился к открытию, над которым ломал голову многие месяцы, однако внезапный успех утратил ценность. Отложив письма, я забыл о них, предавшись размышлениям о событиях утра. Ничто не казалось реальным, помимо нереального присутствия, подобно пагубной болезни поразившего зрение и оставившего огненную печать в сознании. Принесенный обед остался нетронутым, а я, решив, что время уже позволяет, отправился с визитом к новым знакомым, где с радостью и облегчением застал мистрис Кларк в одиночестве и в полной готовности поведать все, что пожелаю услышать.

– Вы хотели знать фамилию мистрис Люси, так вот: она из семьи Гисборн.

– Неужели Гисборн из Скипфорда? – в волнении воскликнул я.

– Именно так, – спокойно, словно не заметив моего возбуждения, ответила добрая женщина. – Ее отец – знатный человек, но убежденный сторонник Римско-католической церкви в этой стране не может занять то положение, на которое претендует согласно своему происхождению, поэтому живет преимущественно за границей и, насколько мне известно, служит в армии.

– А матушка Люси? – спросил я.

Мистрис Кларк покачала головой:

– Никогда ее не знала. Люси было три года, когда меня наняли в качестве няни, и ее матери уже не было в живых.

– Но ее имя вы слышали? Сможете подтвердить, действительно ли ее звали Мери Фицджеральд?

Мистрис Кларк не смогла скрыть потрясения.

– Да, все верно. Но, сэр, как вам удалось узнать то, что оставалось тайной для всего Скипфорд-холла? Она была прекрасной молодой особой, которую за границей мистер Гисборн соблазнил и увлек из-под защиты господ, у которых она служила. Говорили, что он подло ее обманул. Узнав об этом, гордая красавица вырвалась из его объятий, бросилась в стремительную глубокую реку и утонула. Офицера терзало раскаяние, и мне всегда казалось, что память о жестокой смерти ее матери заставляла отца еще горячее любить дочь.

Я кратко рассказал собеседнице о своих изысканиях относительно наследства Фицджеральдов в Килдуне и добавил – к счастью, в этот момент ко мне вернулся утраченный было юридический дух, – что не сомневаюсь в возможности доказать право Люси на обширное поместье в Ирландии.

Однако бледное лицо дуэньи не вспыхнуло радостью, а глаза не зажглись светом утешения.

– Что значит все богатство мира для моей бедной девочки? – печально вздохнула мистрис Кларк. – Ничто не сможет избавить ее от мерзкого колдовства. А что касается денег, то жалкий металл не сможет помочь несчастной Люси.

– Но точно так же ее не затронет порочное существо. Чистая натура живет сама по себе и противостоит дьявольским проискам окружающего мира.

– Верно! И все же до чего тяжело сознавать жестокую реальность: рано или поздно все отворачиваются от нее как от одержимой, проклятой.

– Как это случилось?

– Право, не знаю. Лишь слышала бродившие по Скипфорду сплетни.

– Расскажите, – потребовал я.

– Конечно, слуги все узнают первыми. И вот они утверждают, что много лет назад мистер Гисборн убил любимую собаку старой ведьмы из Колдхолма. В ответ та страшными словами прокляла самое дорогое для него создание, кем бы оно ни оказалось. Проклятие настолько глубоко проникло в сердце мистера Гисборна, что несколько лет он старательно избегал любой привязанности. Но разве можно не полюбить Люси?

– А имя ведьмы вам известно? – в благоговейном ужасе уточнил я.

– Ее называли Бриджет. Говорили, что, несмотря на свою храбрость, мистер Гисборн больше никогда не проезжал мимо злополучного дома: опасался!

– Послушайте, – проговорил я, для пущей убедительности взяв собеседницу за руку. – Если мои подозрения верны, именно этот человек соблазнил и украл единственное дитя Бриджет – ту самую Мери Фицджеральд, которая и стала матушкой Люси. Если так, то Бриджет прокляла его, не подозревая о причиненном им главном зле. По сей день несчастная женщина тоскует по утраченной дочери и неустанно обращается к святым за ответом: жива ее Мери или нет. Так что проклятие уходит корнями глубже, чем представляет Бриджет: сама того не сознавая, она прокляла обидчика за более глубокую вину, чем убийство бессловесного животного. Дети действительно отвечают за грехи отцов.

– Но ведь Бриджет ни за что не позволит злому року коснуться ее собственной внучки? Право, сэр, если ваше предположение верно, то для Люси есть надежда. Давайте поедем сейчас же к этой страшной женщине: надо рассказать ей о ваших подозрениях и уговорить снять злые чары с невинной жертвы.

Мне тоже показалось, что это лучшее, что можно сделать, однако прежде следовало убедиться в истинности удивительных совпадений и слухов. Мысли обратились к дядюшке: вот кто знал все на свете и мог дать мудрый совет, поэтому я решил тотчас ехать к нему, но не сообщил мистрис Кларк о созревших в сознании планах, а попросту предупредил о намерении отправиться в Лондон, чтобы уладить наследственные дела Люси, и заверил, что больше, чем когда-нибудь, заинтересован в ее благополучии и все свое время посвящу достижению главной цели. Видимо, теснившиеся в голове мысли помешали словам течь свободно, поэтому мистрис Кларк мне не поверила. Печально вздохнув, дама покачала головой и таким тоном произнесла: «Что же, все в порядке», – что в словах ясно прозвучал упрек. Однако сердце мое хранило постоянство, а уверенность я черпал в любви.

Итак, я отправился в Лондон. Не давая себе отдыха, ехал долгими летними днями и чудесными летними ночами. Сразу же по прибытии в столицу я поведал дяде всю историю от начала до конца, хотя в суете огромного города мистический ужас утратил остроту и трудно было вообразить, что дядюшка поверит в рассказ о страшном призраке, который я собственными глазами увидел за спиной Люси на пустынном болоте. Однако мудрый родственник прожил на свете много лет и успел узнать о самых невероятных событиях. Среди множества таинственных семейных историй ему довелось слышать о случаях, когда невинные люди становились жертвами злых духов, еще более страшных, чем тот, который овладел Люси, поскольку, как он заключил из моего рассказа, двойник не обрел над ней власти: чистая добродетельная душа осталась в стороне от злостного призрачного воздействия. Судя по всему, решил дядюшка, порочное существо попыталось внушить Люси непотребные мысли и спровоцировать непотребные поступки, но в своей чистой девственности она осталась вдалеке от любых дурных проявлений. Зло не затронуло невинной души, хотя, к горькому сожалению, отдалило девушку от общения и лишило любви. С энергией, более свойственной молодому человеку двадцати шести лет, а не умудренному сединами шестидесятилетнему господину, дядя погрузился в сложнейшую историю. Прежде всего он взялся выяснить происхождение Люси, для чего решил встретиться с мистером Гисборном и получить законные доказательства прямого родства молодой леди с Фицджеральдами из Килдуна, а затем постараться собственными ушами услышать все доступные сведения о действии проклятия и о том, предпринимались ли попытки, и какие, по изгнанию злого духа. Он рассказал мне о случаях, когда в результате молитвы и долгого поста порочный самозванец с воплями и причитаниями покидал захваченное тело; поведал о недавних странных событиях в Новой Англии; упомянул о произведении мистера Дефо[30], где изложен ряд способов усмирения призраков и возвращения их туда, откуда они явились, и, наконец, осудил жестокие способы принуждения ведьм снять проклятие. Слушать рассказы о пытках и сожжениях было выше моих сил, и я заявил, что Бриджет вовсе не зловредная ведьма, а измученная страданиями одинокая женщина. Более того: Люси – ее ближайшая родственница, поэтому, пытая огнем или водой бабушку, мы тем самым замучим – возможно, до смерти – внучку, которую стремимся спасти.

После глубокого размышления дядя пришел к выводу, что в последнем умозаключении я прав. Во всяком случае, пытки не должны иметь место до тех пор, пока не будут испробованы все остальные способы избавления. Он согласился на мое предложение самому поехать к Бриджет и все ей рассказать.

В результате я снова поселился в придорожной гостинице возле Колдхолма. Явился туда поздним вечером и за ужином спросил хозяина, что слышно о Бриджет Фицджеральд. Тот ответил, что много лет она вела одинокую и дикую жизнь, а тех, кто оказывался рядом, отпугивала жестокими словами и враждебной манерой. Жители деревни так ее боялись, что беспрекословно исполняли все повеления. Если угождали, их ожидало процветание, а если, напротив, ослушивались приказаний или игнорировали заветы, то непременно переживали неудачи и даже несчастья. Бриджет Фицджеральд вселяла в души не столько ненависть, сколько безотчетный страх.

Утром я отправился к ней. Бриджет Фицджеральд приняла меня на поляне возле хижины с мрачным величием лишенной трона королевы. В лице я прочитал узнавание и даже заметил тень приветливости, но пока не изложил суть своего появления, хозяйка сохраняла каменную неподвижность.

– У меня есть известия о вашей дочери, – начал я, решив сразу обратиться к глубочайшему чувству и не пожалеть красок. – Она мертва!

Суровая фигура слегка вздрогнула, но рука нашла опору в дверном косяке.

– Сама знаю, что мертва, – тихо, почти беззвучно произнесла Бриджет и, на миг умолкнув, добавила: – Слезы высохли уже много лет назад. Так расскажите же о ней, молодой человек.

– Не сейчас, – ответил я, ощущая странную силу в противостоянии той, перед кем в глубине души испытывал ужас.

– Когда-то у вас была собачка, – продолжил я, и эти слова вызвали более активное проявление чувств, чем известие о смерти дочери.

Бриджет подхватила:

– Да, была! Ее собачка. Последнее, что осталось от моей Мери. Несчастное животное жестоко, бессмысленно пристрелили. Бедный Миньон умер у меня на руках. А совершивший преступление негодяй раскаивается по сей день, потому что кровь невинного бессловесного создания проклятием легла на самого дорогого ему человека.

Зрачки ее расширились, словно она впала в транс и увидела проклятие в действии.

– О, женщина! – воскликнул я горячо. – Но ведь этот проклятый, самый дорогой его сердцу человек не кто иной, как ребенок вашей умершей дочери!

Бриджет посмотрела на меня с энергией и страстью, стремясь понять, говорю ли я правду. А спустя миг без единого слова с устрашающей горячностью бросилась на землю и конвульсивно вцепилась в невинные маргаритки.

– Моя плоть и кровь! Значит, это тебя я прокляла! Неужели несешь на себе проклятие?

Лежа в агонии, она продолжала стенать, а я замер в ужасе от воздействия своих слов. Бриджет не слушала моих обрывочных фраз, не задавала вопросов, довольствуясь моим удрученным видом, красноречиво подтверждавшим сказанное. Я начал бояться, что от потрясения она умрет, и тогда Люси навсегда останется во власти колдовских чар.

И в этот миг я увидел, как Люси идет к хижине по лесной тропинке. Как всегда, рядом шагала мистрис Кларк. То, что это она, я понял по охватившему меня ощущению блаженного покоя, в то время как глубокие серые глаза смотрели на меня с радостным удивлением. При виде неподвижно распростертой на полу старухи взгляд наполнился нежной жалостью. Люси подошла и попыталась ее поднять, а осознав, что не в силах этого сделать, села на траву, положила голову Бриджет себе на колени и принялась бережно поправлять выбившиеся из-под чепца седые пряди.

– Помоги ей Господь! – пробормотала Люси. – Как же страдает моя бабушка!

По ее просьбе мы с мистрис Кларк отправились за водой, а когда вернулись, Бриджет уже пришла в себя и, стоя на коленях перед внучкой, неотрывно смотрела в прекрасное лицо с таким выражением, словно созерцание возвращало здоровье и душевный мир. Слабый румянец на щеках Люси сообщил, что она заметила наше возвращение. Во всем остальном она выглядела так, как будто сознавала свое целительное воздействие на склонившуюся перед ней фигуру и не собиралась отводить любящих глаз от морщинистого, измученного страданиями лица.

Внезапно, в мгновение ока, совсем близко за спиной Люси появился призрак – устрашающе похожий на нее внешне, но стоявший на коленях в издевательском подражании молитвенно сложившей ладони Бриджет. Мистрис Кларк в страхе вскрикнула. Бриджет медленно поднялась, шумно, со свистом втянула воздух и стремительно бросилась вперед, однако, подобно мне, схватила лишь пригоршню пустоты. Видение исчезло так же внезапно, как и появилось, но Бриджет продолжала смотреть вдаль, словно провожая его взглядом. Люси сидела неподвижно – бледная, дрожащая, слабая. Думаю, если бы я не поддержал, она упала бы в обморок. Пока я был занят ею, Бриджет, ни слова не говоря, вошла в хижину и заперлась, оставив нас на улице.

Теперь предстояло сосредоточить усилия на возвращении Люси в тот дом, где она провела ночь. Мистрис Кларк рассказала, что, не получив от меня письма (видимо, почта замешкалась), встревожилась и уговорила подопечную отправиться на поиски бабушки. Конечно, она ни словом не обмолвилась о жуткой репутации Бриджет и подозрениях о разрушительном влиянии на судьбу несчастной невинной девушки, но в то же время понадеялась на способное снять заклятие мистическое возбуждение крови. Накануне вечером мистрис Кларк и ее воспитанница прибыли на деревенский постоялый двор неподалеку от Колдхолма, но не тем путем, которым приехал я. И вот только что состоялась первая встреча бабушки с внучкой.

Душным полднем я бродил по запутанным лесным тропинкам и раздумывал, где найти помощь в столь сложном и таинственном вопросе. Встретив местного жителя, спросил дорогу к ближайшему священнику и отправился в надежде на мудрый совет, однако пастор оказался ограниченным невежей и не пожелал вникнуть в тонкости ситуации, а моментально предложившим и собственное мнение, и способ действия. Например, едва услышав имя Бриджет Фицджеральд, святой отец воскликнул: «Ведьма из Колдхолма! Ирландская католичка! Если бы не другой папист, сэр Филипп Темпест, я бы давным-давно с ней разобрался! Если бы он не запугал честных людей, они бы призвали ее к ответу за черные деяния. Местный закон велит сжигать ведьм на костре! Да, и Священное Писание тоже! И все же если папист – богатый помещик, то ему нипочем ни закон, ни Писание! Собственными руками сложил бы костер, чтобы избавить местность от колдуньи!»

Нет, такой советчик мне не мог помочь. Более того: я постарался заставить святого отца как можно быстрее забыть о беседе, угостив несколькими кружками крепкого пива, ибо по его предложению беседа проходила в баре местного постоялого двора. Достигнув цели, я оставил пастора отдыхать, а сам поспешил в Колдхолм, причем выбрал путь мимо пустынного замка Старки, но с тыльной стороны. Здесь сохранились остатки старинного крепостного рва, наполненного спокойной, неподвижной розовой в лучах заходящего солнца водой. По берегам рва выросли высокие деревья, темно-зеленая листва которых отражалась в воде, а в ближайший к замку конец смотрелся надломленный солнечный диск. У края воды на одной ноге стояла цапля и лениво высматривала рыбу. Разбитые окна, поросшее сорняками крыльцо, едва державшиеся на одной петле ставни завершали картину разрухи и упадка. Я бродил по берегу рва до тех пор, пока густые сумерки не напомнили, что надо возвращаться к людям. Тогда я пошел по дорожке, проложенной в лесу по приказу последней хозяйки замка Старки, а дорожка привела к хижине Бриджет. Я сразу решил повидать хозяйку и, несмотря на запертую дверь, вознамерился добиться ответа. Постучал сначала осторожно, потом громче и громче, и в конце концов забарабанил что было силы. В результате старые петли не выдержали, дверь провалилась внутрь, и я – красный и вспотевший от долгих усилий – оказался лицом к лицу с Бриджет. Она стояла передо мной неподвижно, с полными ужаса глазами, с бледными трясущимися губами, сжимая в руках распятие, словно старалась защититься от вторжения святым символом. Увидев меня, мгновенно успокоилась и без сил опустилась на стул. Колоссальное напряжение спало, и все же глаза с ужасом смотрели во тьму, казавшуюся еще гуще от стоявшей возле образа Святой Девы лампы.

– Она здесь? – хрипло спросила Бриджет.

– Нет, я пришел один. Вы должны меня помнить.

– Да, помню, – подтвердила Бриджет, все еще не освободившись от страха. – Но она – эта безумная – весь день смотрела на меня в окно. Я завесила окно шалью, но тогда она перешла к двери, и, пока не стемнело, я видела под дверью ее ступни и понимала, что она слышит каждый вздох, каждое слово молитвы. Я не могла молиться, потому что слова застывали прямо на губах. Скажите, кто она такая? Что означает присутствие второй девушки? Первая была в точности похожа на мою покойную Мери, а от той, другой, леденела кровь, и все же внешне она ничем не отличалась от первой!

В поисках человеческого участия Бриджет крепко сжала мою ладонь. Ее не покидала едва заметная, но не проходившая дрожь. Тогда я рассказал свою историю от начала до конца – точно так же, как рассказывал вам, не опуская ни единой подробности.

Поведал о том, как мистрис Кларк объяснила, что сходство побудило отца выгнать несчастную Люси из дому; о том, как я сначала не поверил, но потом собственными глазами увидел стоявшую за спиной моей Люси другую Люси: не отличавшуюся ни лицом, ни фигурой, но с демоническим взором безумных глаз. Рассказал, ничего не утаив, поскольку верил, что та, чье проклятие сломало жизнь ни в чем не повинной девочке, оставалась единственным существом, способным принести избавление. Когда же завершил историю, Бриджет долго сидела молча, потом наконец спросила:

– Вы любите дочку Мери?

– Да, люблю, несмотря на действие страшного проклятия. И все же после того жуткого видения на болоте боюсь. Увы, и друзья, и даже влюбленные не смогут вынести печальной участи. О, Бриджет Фицджеральд! Снимите проклятие! Освободите свою внучку!

– Где она сейчас?

Я с готовностью ухватился за мысль, что присутствие Люси необходимо, чтобы посредством какой-то неведомой молитвы или акта экзорцизма (изгнания нечистой силы) снять заклятие.

– Позвольте сейчас же привести ее к вам! – воскликнул я, но Бриджет предостерегающе вскинула руку и тихим хриплым голосом проговорила:

– Не торопитесь. Боюсь, не выдержу, если увижу ее так же, как сегодня утром, а мне нужно дожить до того мгновения, когда моя девочка будет свободна от злой участи. – Она опять взяла распятие и внезапно приказала: – Оставьте меня! Презираю демона, которого сама вызвала, и готова с ним сразиться!

Подчинившись не знающему страха вдохновенному экстазу, Бриджет встала. Не могу объяснить, почему я медлил до того момента, когда она вытолкнула меня на улицу. Уже шагая по лесной дорожке, оглянулся и увидел, как она кладет распятие на крыльцо, на место отсутствующей двери.

Следующим утром мы с Люси пришли, чтобы навестить Бриджет и попросить позволения соединить свои молитвы с ее обращением к Господу. Хижина стояла открытой и пустой. Распятие оставалось на крыльце, а сама Бриджет исчезла.

Глава 3

Я задал себе вопрос, на который не знал ответа: что делать дальше? Что касается Люси, то она была готова подчиниться судьбе. Чрезмерная покорность и набожность в условиях столь тяжелой жизни казались мне проявлением излишней пассивности. Она никогда не жаловалась, в то время как мистрис Кларк сетовала чаще и громче обычного. Я же любил свою Люси глубже и нежнее прежнего, однако с ужасом думал о фальшивом демоническом воплощении. Интуиция подсказывала, что временами мистрис Кларк испытывала искушение покинуть подопечную. Нервы доброй женщины не выдерживали тягот, а некоторые замечания подсказывали, что призрак мог лишить Люси первой и последней поддержки. С болью признаюсь, что временами и сам силой воли заставлял себя преодолевать стремление освободиться и оставался рядом. Нередко поведение Люси казалось мне излишне смиренным и терпеливым. Но надо признать, что постепенно она завоевала расположение всех детей Колдхолма (они с мистрис Кларк решили остаться в деревне, поскольку это место оказалось ничуть не хуже любого другого; к тому же мы продолжали надеяться на возвращение или помощь пропавшей Бриджет). Так вот, как я сказал, один за другим вокруг Люси собрались все малые дети Колдхолма, привлеченные ее искренней добротой, улыбками и ласковой речью. Увы! Спустя несколько дней они в смертельном ужасе бежали прочь, и мы точно знали почему. Этот случай послужил последней каплей, терпеть дольше я не мог. Решив не тратить время в бездействии, я отправился к дяде, чтобы там, в Лондоне, среди ученых светил, найти действенный способ снять заклятие.

К этому времени дядя уже успел собрать все необходимые свидетельства относительно происхождения и рождения Люси. Источниками сведений послужили как ирландские юристы, так и сам мистер Гисборн. Джентльмен прислал из-за границы длинное подробное письмо (он снова служил в австрийской армии), полное страстного раскаяния и одновременно стоического сопротивления. Не оставалось сомнений в том, что, вспоминая Мери, ее короткую жизнь, трагическую смерть и собственную вину, он не находил достаточного количества гневных слов для осуждения своего поведения. С этой точки зрения проклятие Бриджет он рассматривал как пророческий приговор, навеянный высшими силами в качестве мести более глубокой, чем расплата за убийство бедной собачки. Однако едва речь заходила о дочери, вызванное поведением демонического существа отвращение едва скрывалось за глубоким равнодушием к судьбе Люси. Возникало впечатление, что мистер Гисборн точно так же готов лишить ее жизни, как расправиться с отвратительной рептилией, пробравшейся в спальню или проникшей в кровать.

Итак, огромная недвижимость Фицджеральдов принадлежала Люси, однако это ровным счетом ничего не значило.

Одним мрачным ноябрьским вечером мы с дядей сидели в своем доме на Ормонд-стрит. Я простудился и плохо себя чувствовал, не говоря уже о тисках безысходного отчаяния. Мы с Люси часто писали друг другу, но этого было мало, а встречаться не отваживались из страха перед ужасной третьей лишней, которая уже не раз заменяла собой настоящую Люси. В тот день, о котором я рассказываю, дядя заказал во многих церквях Лондона воскресные молитвы за избавление терзаемой злыми силами души. Он еще верил в силу молитв, я – уже нет и, более того, переставал верить во все на свете. Так мы и сидели: он пытался отвлечь меня рассказами о былых днях, а я почти не слушал и думал о своем, когда старый слуга Энтони распахнул дверь и без объявления впустил чрезвычайно импозантного и приятного на вид джентльмена, чей костюм свидетельствовал о принадлежности к католическому священному сану. Вошедший незнакомец взглянул на дядю, потом на меня, после чего поклонился именно мне и проговорил:

– Я не назвал своего имени, потому что оно вряд что-нибудь вам скажет, если вы, сэр, будучи на севере, не слышали об отце Бернарде, капеллане из Стоуни-Херста.

Впоследствии я вспомнил, что действительно слышал об этом человеке, но в тот момент имя не вызвало никаких ассоциаций, так что пришлось признаться в неведении. Тем временем гостеприимный дядюшка, хотя и ненавидевший папистов со всей силой, на которую был способен истинный протестант, предложил посетителю кресло возле камина и велел Энтони принести стаканы и бутылку кларета.

Отец Бернард принял любезность со свойственной светскому человеку элегантной легкостью и любезной признательностью, а затем повернулся ко мне и пронзил пристальным, острым взглядом. После недолгой вводной беседы, цель которой состояла в выяснении степени моего доверия к дядюшке, он немного помолчал и произнес совсем иным, крайне серьезным тоном:

– Я приехал с сообщением для вас, сэр, от женщины, к которой вы отнеслись с искренней добротой. Она является одной из моих кающихся грешниц в Антверпене, а зовут ее Бриджет Фицджеральд.

– Бриджет Фицджеральд! – воскликнул я. – В Антверпене! Скорее же расскажите все, что о ней знаете, сэр!

– Рассказать предстоит немало, – ответил отец Бернард. – Но могу ли прежде спросить, знаком ли этот джентльмен – ваш дядюшка – с теми подробностями, которые известны нам обоим?

– Ему известно то же, что и мне, – ответил я, ухватив дядю за руку, поскольку тот собрался встать и выйти из комнаты.

– В таком случае, готов беседовать с двумя джентльменами, которые, хотя и придерживаются иной веры, в полной мере сознают тот факт, что злые силы неустанно следят за нашими дурными мыслями. И если хозяин наделяет их силой, воплощают мысли в действия. Такова моя теория природы того греха, которому я не отваживаюсь не верить, как желали бы некоторые скептики, – греха колдовства. Мы с вами знаем, что Бриджет Фицджеральд повинна в этом смертном грехе. С тех пор как вы видели ее в последний раз, в наших церквях прозвучало множество молитв и месс, прошло множество покаяний, и все ради того, чтобы по воле Господа и святых заступников грех исчерпал себя, однако воля не проявилась.

– Будьте добры, объясните, кто вы и каким образом связаны с Бриджет. Почему она оказалась в Антверпене? Умоляю, сэр, ничего не скрывайте. Если проявляю нетерпение, простите: я болен, в лихорадке, и оттого растерян.

Невыразимо успокоительным, убедительным тоном святой отец издалека начал рассказ о знакомстве с Бриджет…

Я знавал мистера и миссис Старки еще во время их жизни за границей, поэтому, когда приехал в Стоуни-Херст, чтобы служить капелланом в поместье Шербурнов, наше знакомство естественным образом возобновилось. Таким образом, я стал исповедником целого изолированного от Святой Церкви семейства. Шербурны оказались ближайшими соседями, исповедовавшими истинную веру. Конечно, вам известно, что тайна исповеди соблюдается непреложно и уходит в могилу вместе со священником. Но я уже достаточно изучил характер Бриджет и понял, что имею дело не с простой женщиной, а с той, что готова совершить как добро, так и зло. Верю, что время от времени оказывал ей духовную поддержку, а она в свою очередь видела во мне слугу той Святой Церкви, которая обладает способностью трогать людские сердца и освобождать от груза грехов. Знаю, что даже самая страшная буря не могла помешать ей преодолевать дикие болота, чтобы исповедоваться и получить прощение. После этого, успокоенная и умиротворенная, она возвращалась к служению госпоже, причем никто в доме не знал, где она была в ночные часы, которые обычно предназначены для сна. После отъезда дочери и особенно после таинственного исчезновения Мери мне не раз приходилось налагать сложные длительные епитимьи, чтобы снять грех нетерпеливого осуждения, часто ввергавший Бриджет в более предосудительный и тяжкий грех богохульства. Она отправилась в долгий путь, о котором вы, должно быть, слышали: в бесплодный путь в поисках Мери, – а в это время я получил приказ вернуться к исполнению прежних обязанностей в Антверпене и в течение долгих лет ничего не слышал о Бриджет Фицджеральд.

Несколько месяцев назад, возвращаясь вечером домой, на улицу Мейр, я увидел на ступенях святилища Богоматери Семи Скорбей женщину. На голову ее был надвинут объемистый капюшон, так что, несмотря на свет фонаря, лицо оставалось в густой тени. Руками крепко обхватив колени, она сидела, глядя в землю, и не оставалось сомнений, что она пребывает в безысходной печали, так что я не смог не остановиться и не заговорить. Разумеется, начал по-фламандски, предположив, что беседую с бедной горожанкой. Незнакомка покачала головой, но лица не показала. Я перешел на французский, и она ответила, но так неуверенно и скованно, что я решил воспользоваться своим родным языком. Женщина сразу узнала мой голос, встала, схватила за руку, подвела вплотную к часовне, упала на колени и заставила опуститься рядом, воскликнув: «О, Пресвятая Дева! Ты больше не желаешь слушать меня, так послушай же этого праведного человека! Тебе давно известно, что он выполняет все твои заветы и старается излечить разбитые сердца. Послушай его!»

Она повернулась ко мне: «Если вы помолитесь, святой отец, она услышит вас. А меня не слышит. Ни она, ни святые на небесах не ведают моих молитв, ибо злой дух уносит их, как унес ту, первую. Ах, отец Бернард, помолитесь за меня!»

Я вознес молитву за страждущую душу, не зная, в чем именно заключается печаль. Но Святой Деве все ведомо. Бриджет крепко держала меня за руку и время от времени тяжко, страстно вздыхала. А когда закончил молиться, поднялся с колен, перекрестил ее и собрался благословить во имя Святой Церкви, она отпрянула, подобно испуганному зверю, и проговорила: «Я повинна в смертном грехе, но не исповедалась и не получила отпущения».

Я тогда сказала ей: «Встань, дочь моя, и иди со мной».

В одной из исповедален церкви Святого Иакова, куда я ее привел, она опустилась на колени. Я приготовился слушать, но до меня не доносилось ни слова: злые силы лишили несчастную дара речи. Как стало известно впоследствии, так случалось всякий раз, когда она жаждала исповеди.

Бриджет была слишком бедна, чтобы оплатить необходимую процедуру экзорцизма. А те священники, к которым обращалась, либо по невежеству не понимали ее ломаного французского и ирландского варианта английского языка, либо принимали ее за умалишенную. Действительно, ее дикие манеры внушали подобные мысли, поэтому они пренебрегали единственным способом развязать скованный язык, чтобы страдалица могла исповедаться в смертном грехе и после должного покаяния получить искупление. Но я давно знал Бриджет и чувствовал, что эта грешница послана мне высшей волей, а потому провел все необходимые священнодействия, предусмотренные нашей Церковью в подобных случаях. Считал себя тем более обязанным это сделать, ибо выяснил, что Бриджет приехала в Антверпен с единственной целью: разыскать меня и исповедаться. О природе этого страшного признания мне запрещено упоминать. Многое вам известно… а может быть, даже все.

Теперь Бриджет Фицджеральд остается освободиться от смертного греха и освободить других от его трагических последствий. Никакие молитвы и мессы никогда этого не сделают, хотя смогут наделить ее силой, способной совершить акты глубочайшей любви и чистейшей преданности. Страстные речи и мстительные крики, равно как неправедные молитвы, не достигали ушей святых! Силы зла перехватывали их и делали так, что посланные к небесам проклятия падали на ее голову и тело, а затем, мощью ее же любви, ранили и терзали сердце. Вот почему прежнее естество должно было получить погребение, причем немедленное – чтобы никогда больше не появиться на земле и не издать ни звука. Бриджет Фицджеральд вступила в монашеский орден клариссинок[31], чтобы неустанным покаянием и бесконечным служением людям в конце концов обрести прощение и душевный покой. До тех пор невинной душе предстоит страдать. Я явился к вам, чтобы умолять о невинной, причем не от имени ведьмы Бриджет Фицджеральд, а от имени раскаявшейся пособницы всего человечества бедной Клэр – сестры Магдалены.

– Сэр, – проговорил я, когда гость умолк, – я с уважением выслушал вашу просьбу, но могу заверить, что меня вовсе не надо убеждать сделать все для той, любовь к которой стала огромной частью моей жизни. Даже если на какое-то время я оставил ее, то лишь для того, чтобы обдумать действия по ее избавлению. Я как приверженец Англиканской церкви и дядюшка как пуританин по утрам и вечерам молимся, называя ее по имени, в то время как в ближайший шабат различные лондонские конгрегации будут молиться о том, чтобы неизвестная особа освободилась из плена темных сил. Больше того, должен сказать вам, сэр, что темные силы не нарушают покоя ее души. Она продолжает жить непорочной, незапятнанной, чистой, полной любви жизнью, в то время как все вокруг спешат от нее прочь. Хотел бы я обладать ее верой!

Долго молчавший дядюшка наконец заговорил:

– Племянник, полагаю, что, несмотря на ошибочную веру, этот джентльмен нашел верный способ наставить Бриджет на путь любви и милосердия, тем самым освободив от греха ненависти и мести. Так давай же и впредь пойдем дорогой подаяния неимущим и помощи сиротам, чтобы сделать свои молитвы действенными. Я же тем временем немедленно отправлюсь на север и позабочусь о молодой леди. К счастью, я уже слишком стар, чтобы бояться людей или демонов. Привезу невинную страдалицу в этот дом как в ее собственный, и пусть демон последует за ней, если захочет! Здесь его встретит сообщество ангелов. Посмотрим, каким окажется исход!

Добрый смелый дядюшка! Блажен, кто верует… Только вот отец Бернард сидел в задумчивости:

– Вся ненависть не может покинуть ее сердце, все христианское милосердие не может проникнуть в душу, иначе демон уже потерял бы свою власть. А вы, кажется, сказали, что внучка по-прежнему страдает?

– По-прежнему страдает! – с горечью подтвердил я, вспомнив последнее письмо мистрис Кларк.

Отец Бернард распрощался. Впоследствии мы узнали, что он приезжал в Лондон с секретной миссией по поручению якобитов, и тем не менее проявил себя посланником благородным и мудрым.

Месяцы проходили один за другим без изменений. Люси умоляла дядюшку оставить ее на севере, опасаясь, как я узнал, что, если приедет в сопровождении своей компаньонки и поселится в одном доме со мной, чувство мое не выдержит неизбежных испытаний. Так она считала не из-за недоверия к моей преданности, а из-за полного жалости сочувствия к тому тяжкому удару по нервам, который испытывали все свидетели демонических проявлений.

Я ощущал себя беспомощным и несчастным, старался совершать благие дела, однако работал не из чувства сострадания, а исключительно из надежды на награду и воздаяние. Конечно, никакой награды не последовало и в конце концов я попросил у дяди позволения поехать в путешествие. Он разрешил, и я отправился в дорогу с одной-единственной целью, общей для многих скитальцев: убежать от себя. Несмотря на происходившие в то время военные события в Нидерландах, странный порыв привел меня в Антверпен. Точнее говоря, именно желание принять участие в чужих, внешних событиях привело меня в гущу борьбы с австрийцами[32]. В то время во всех городах Фландрии не прекращались акты гражданского неповиновения и даже восстания, безжалостно подавляемые силами австрийских гарнизонов.

Приехав в Антверпен, я первым делом навел справки об отце Бернарде. Выяснилось, что он на пару дней уехал в деревню. Тогда я спросил дорогу к монастырю клариссинок, однако увидел в нижней части города лишь зажатые в узких улицах высокие мрачные серые стены и наглухо закрытые ворота. Хозяин квартиры объяснил, что, если бы я страдал какой-нибудь тяжелой болезнью или переживал любое другое несчастье, монахини непременно приняли бы меня и оказали помощь. О «бедных Клэр» он отозвался как о строжайшем ордене милосердия, где сестры носили мешковатые одеяния из самых грубых тканей, круглый год ходили босиком, питались тем, что подавали жители, да и тем делились до последней крошки с толпившимися вокруг нищими. Они не контактировали с окружающим миром и посвящали себя исключительно облегчению чьих-либо страданий. На мой вопрос, смогу ли поговорить с кем-то из сестер, хозяин с улыбкой ответил, что им запрещено разговаривать даже для того, чтобы попросить пищу. И все-таки они умудряются выживать и даже помогать тем, кто обращается за помощью.

– Но предположим, что все о них забудут! – воскликнул я. Неужели и тогда монахини не станут привлекать внимания к своей участи? Что, просто тихо лягут и умрут?

– Если бы такое случилось, «бедные Клэр» приняли бы все безропотно. Однако основательница монастыря предусмотрела способ спасения в таких крайних случаях. У монахинь есть колокольчик – совсем небольшой, как я слышал, который на человеческой памяти еще ни разу не звонил. Так вот, если «бедные Клэр» останутся без еды на сутки, то смогут подать сигнал бедствия: жители города непременно помогут тем, кто неизменно заботится о нас денно и нощно.

Я подумал, что помощь может прийти с опозданием, но оставил эти мысли при себе и сменил тему разговора, спросив, не слышал ли хозяин чего-нибудь о некой сестре Магдалене.

– Да, – ответил добрый человек. – Слухи просачиваются даже из-за высоких монастырских стен. Сестра Магдалена – или великая грешница, или великая святая. Работает она больше, чем все остальные монахини вместе взятые. И все же, когда в прошлом месяце ее хотели избрать настоятельницей, она обратилась с мольбой к сестрам, чтобы поставили ее на самую низкую должность и сделали самой ничтожной служанкой.

– Вы никогда ее не видели? – уточнил я.

– Никогда, – ответил хозяин.

Ожидание отца Бернарда утомило меня, и все же я не покидал Антверпен. Политическое положение в стране накалилось до предела, во многом из-за нехватки продовольствия – следствие многолетних неурожаев. На каждом углу я встречал толпы взбешенных грязных людей, волчьими глазами смотревших на меня – здорового, сытого и хорошо одетого.

Наконец отец Бернард вернулся. Мы встретились, долго беседовали, и среди прочего он поведал, что, как ни странно, полк мистера Гисборна – отца Люси – в это время квартировал в Антверпене. Я попросил устроить встречу с ним, отец Бернард согласился, но спустя пару дней сказал, что, услышав мое имя, мистер Гисборн решительно отказался, заявив, что проклинает родную страну и ненавидит соотечественников.

Возможно, он вспомнил мое имя в связи со своей дочерью Люси. Как бы то ни было, шансы на знакомство отсутствовали. Отец Бернард подтвердил мои подозрения о зреющем среди «мундиров» Антверпена заговоре и посоветовал как можно скорее покинуть город, но я, словно стремился к опасности, наотрез отказался уезжать.

Однажды, когда мы с отцом Бернардом шли по Зеленой площади, тот раскланялся с направлявшимся к собору австрийским офицером, и как только джентльмен оказался вне зоны слышимости, пояснил:

– Это и есть мистер Гисборн собственной персоной.

Я обернулся и взглянул на высокую статную фигуру. Военный держался прямо и уверенно, хотя уже перешагнул черту среднего возраста и мог бы позволить себе легкую сутулость. Пока я его разглядывал, офицер тоже обернулся, и я увидел его лицо – испещренное глубокими морщинами, землистое, изможденное как бурными страстями, так и военными испытаниями. На миг глаза наши встретились, а потом мы оба отвернулись и каждый пошел своим путем.

Внешний вид Гисборна меня поразил: настолько противоречила безупречность мундира и подчеркнутое внимание к фигуре и манере поведения суровому, даже мрачному, выражению лица. Неудивительно, что с того дня я старался как можно чаще бывать в тех местах, где имелся шанс повстречать отца Люси. В конце концов моя настойчивость начала его раздражать, и всякий раз, когда я проходил мимо, он провожал меня хмурым высокомерным взглядом. И все же во время одной из случайных встреч мне удалось оказать ему небольшую услугу. Завернув за угол, он внезапно наткнулся на группу недовольных фламандцев, о которых я уже упоминал. Последовала краткая перепалка, после чего джентльмен вытащил оружие и молниеносным движением ранил одного из тех, кто, по его мнению, произнес оскорбительные слова. Сам я не слышал, поскольку находился далеко. Толпа ощетинилась и явно собралась напасть на обидчика, но здесь я бросился на помощь и принялся громко призывать постоянно патрулировавших улицы города австрийских военных. К счастью, они не заставили себя ждать. Не думаю, что мистер Гисборн или воинственно настроенные плебеи испытали благодарность за мое вмешательство. Он прижался спиной к стене в надежной оборонительной позиции и приготовился своей блестящей шпагой отразить нападение шести-семи грязных, обозленных, но безоружных горожан. Тут как раз подоспели патрульные, он тут же вернул шпагу в ножны, небрежной командой отослал их прочь и невозмутимо продолжил путь. Местные оборванцы погрозили кулаками вслед врагу и, чтобы выпустить пар, обернули взоры на меня, но жизнь настолько мне опостылела, что я ничуть не испугался. Возможно, именно равнодушие охладило их воинственный пыл: вместо драки мы разговорились, и они поделились своими проблемами. Действительно, жизнь не жаловала несчастных, так что их отчаяние и агрессия меня теперь не удивляли.

Тот, кого Гисборн ударил по лицу, пытался выведать у меня имя обидчика, но я решительно отказался отвечать. Впрочем, один из его приятелей, услышав вопрос, ответил за меня:

– Я его хорошо знаю: это Гисборн, адъютант главнокомандующего.

Тихим голосом, явно не желая, чтобы я услышал, он принялся рассказывать какую-то историю о Гисборне. Слушатели были так заинтригованы, что перестали обращать на меня внимание, и я предпочел незаметно уйти и вернуться на квартиру.

Той ночью в Антверпене вспыхнул мятеж. Горожане восстали против австрийских завоевателей. Австрийцы держали под контролем городские ворота и поначалу вели себя спокойно, лишь время от времени раздавалась тяжелая пушечная канонада. Но если они надеялись, что восстание ограничится несколькими часами и утихнет само собой, то трагически ошибались. Через пару дней мятежники захватили важнейшие муниципальные здания, и тогда австрийцы выступили яркими стройными рядами – спокойные, уверенные и улыбающиеся, как будто разъяренная толпа представляла собой всего лишь рой жужжащих, но безобидных мух. Точные маневры, безошибочные залпы косили восставших, однако место одного убитого тут же занимали трое живых, готовых отомстить за пролитую кровь. И все же на стороне австрийцев сражался смертельный союзник. Месяцами нараставший голод сейчас полностью захватил город. Продукты стало невозможно купить ни за какие деньги. Жившие в сельской местности сторонники восставших пытались любыми способами доставить еду. Возле городского порта на реке Шельде завязалась кровавая битва, в которой принял участие и я на стороне жителей Антверпена, поскольку не смог не поддержать их стремления к свободе. Сражение с австрийскими войсками привело к жестоким потерям с обеих сторон. Раненые падали и истекали кровью; спустя миг их скрывало облако дыма, а когда дым рассеивался, раненые превращались в мертвых – разорванных, разбитых, раздавленных, заваленных телами новых раненых. В кровавом месиве здесь и там мелькали женские фигуры в серых балахонах и серых покрывалах. Не обращая внимания на залпы, фигуры эти склонялись над умирающими: кого-то поили из прикрепленных к поясу фляг, над кем-то поднимали кресты и возносили торопливые молитвы, уже недоступные земным страдальцам, но услышанные на небесах. Все, что происходило вокруг, казалось страшным сном, хотя такова была реальность резни и побоища. Но я знал, что серые фигуры с босыми, омытыми кровью ногами и скрытыми вуалями лицами и есть монахини ордена клариссинок. Те самые «бедные Клэр», которые в час смертельной опасности и страшных испытаний сменили надежные стены монастыря на безжалостную битву.

Рядом со мной в толпе мелькнул бюргер с заметным свежим шрамом на щеке. А уже в следующий миг хаос толкнул его на австрийского офицера Гисборна, и, прежде чем оба успели оправиться от шока, раненый бюргер узнал обидчика и с диким воплем набросился на него:

– Ха! А вот и англичанин Гисборн!

Удар оказался настолько сильным, что враг упал, но в тот же миг из дыма возникла серая фигура и бросилась под занесенный меч. Рука бюргера застыла в воздухе: ни австрийцы, ни жители Антверпена не позволяли себе намеренно поразить монахиню-клариссинку.

– Оставь его мне, – тихо, но внятно прозвучал суровый голос. – Это мой враг, давний и личный.

Больше я ничего не услышал, так как сам был ранен ружейным выстрелом. Беспамятство продолжалось несколько дней, а придя в себя, я совсем ослаб от голода. Хозяин сидел рядом и печально на меня смотрел. Сам он тоже выглядел изможденным и слабым. Услышав о ранении, добрый человек нашел меня и принес домой. Да, борьба по-прежнему продолжалась, однако голод набирал силу. По его словам, многие в городе умирали не от оружия, а от нехватки пищи. Пока хозяин говорил, в глазах его стояли слезы, но вскоре природная жизнерадостность возобладала. Проведать меня пришел только отец Бернард. Да и кто еще мог прийти? Священник обещал снова навестить в тот самый день, когда ко мне вернулось сознание. Я встал с постели, оделся и принялся с нетерпением его ждать, однако он так и не появился.

Хозяин принес собственноручно приготовленную еду. Что это было, так и не признался, но блюдо оказалось очень вкусным, и с каждой ложкой ко мне возвращались силы. Добрый человек наблюдал за моим насыщением со счастливой сочувственной улыбкой, но, утолив аппетит, я заметил в его глазах легкую дымку грусти по почти исчезнувшей еде. Тогда я еще не подозревал о масштабах бушевавшего в городе голода. Внезапно под окном послышался топот множества ног. Хозяин открыл створку, чтобы выяснить, в чем дело, и я услышал слабый, надтреснутый звон колокольчика – совершенно отличный от всех остальных звуков.

– Пресвятая дева! – воскликнул он. – Это же «бедные Клэр» зовут на помощь!

Схватив остатки еды, он сунул тарелку мне в руки и приказал следовать за ним. Сбегая по лестнице, по пути он забирал продукты, которые с готовностью протягивали соседки по дому. Спустя мгновение мы уже шли по улице в направлявшейся к монастырю плотной толпе. Звон колокольчика продолжал взывать о помощи. Рядом с нами шагали дрожащие рыдающие старики с жалким запасом пищи в руках; женщины с залитыми слезами лицами, забравшие почти все, что нашлось в доме; взволнованные дети, прижимавшие к груди кусок пирога или краюху хлеба в надежде внести свою небольшую лепту в помощь «бедным Клэр». Сильные мужчины – не только жители Антверпена, но и австрийцы, – стиснув зубы, не произнося ни слова, тоже спешили к монастырю. И над всей толпой продолжал тоненько, пронзительно звенеть колокольчик.

Навстречу нам двигался поток людей с бледными печальными лицами. Они возвращались из монастыря, спеша освободить путь приношениям других христиан, и торопили:

– Быстрее, быстрее! Бедная Клэр умирает от голода! Да простит Господь нас самих и наш город!

Мы побежали. Толпа безошибочно несла нас в нужном направлении. Мы миновали пустые трапезные и попали в кельи, где над дверями значились монашеские имена обитательниц. Так случилось, что вместе с другими я вошел в келью сестры Магдалены. На ее койке лежал Гисборн – смертельно бледный, но не мертвый. Рядом стояла чашка с водой и лежал кусок заплесневелого хлеба, который он случайно отодвинул и не смог достать, а на стене был прикреплен листок бумаги с начертанными по-английски словами: «Но если голоден враг твой, накорми его; если жаждет, напои его…»[33].

Некоторые из нас отдали принесенную пищу офицеру и оставили его, в то время как он жадно, подобно изголодавшемуся дикому зверю, набросился на еду. Теперь уже над монастырем и городом не разносился острый тревожный звук колокольчика, а плыл медленный, низкий, торжественный звон, во всех христианских странах сообщающий о переходе души из земной жизни в вечность. И снова зашелестел шепот множества слившихся в благоговейном ужасе голосов:

– Бедная Клэр умирает! Бедная Клэр умерла от голода!

Толпа понесла нас в монастырскую часовню. На одре возле алтаря лежала монахиня сестра Магдалена. Лежала Бриджет Фицджеральд. Рядом стоял отец Бернард в торжественном облачении и, высоко подняв распятие, провозглашал прощение Церковью той, кто только что покаялась в смертном грехе. Собрав все силы, я пробился вперед и встал рядом с умирающей, в тот самый момент при полном молчании толпы получавшей последнее помазание. Глаза ее затуманились, члены застыли в неподвижности. Однако едва обряд завершился, изможденная фигура медленно приподнялась, глаза прояснились и наполнились радостью, а оживший перст указал в трансе, словно прогоняя ненавистный образ.

– Теперь она свободна от проклятия! – проговорила Бриджет Фицджеральд и упала замертво.

Проклятие Гриффитсов

Глава 1

Меня всегда глубоко интересовали распространенные в Северном Уэльсе легенды об Оуэне Глендовере[34]. В полной мере разделяю распространенное среди крестьян отношение к нему как к герою родной страны. Лет пятнадцать-шестнадцать назад, когда темой валлийского конкурса поэзии в Оксфорде был объявлен Оуэн Глендовер, жители Уэльса бурно возрадовались. Тема по праву вызвала всплеск национальной гордости.

Возможно, кто-то не знает, что даже в наше просвещенное время грозный вождь знаменит среди неграмотных соотечественников не только патриотизмом, но и магической силой. Он сам говорит – или Шекспир говорит за него, – что практически одно и то же:

Рождение моеНебесным светом озарилосьПылающих светил…Готов я вызвать духов из глубин.

Мало кто из простых жителей Уэльса в ответ задаст непочтительный вопрос сэра Генри Перси по прозвищу Горячая Шпора[35].

Среди прочих бытующих в Уэльсе легенд о национальном герое есть и древнее семейное пророчество, давшее название этой истории. Когда сэр Дэвид Гэм – «предатель черный, словно родился в Буилте» – попытался убить Оуэна в Макинллете[36], вместе с вождем был человек, чье имя Глендовер никак не ассоциировал с врагами. Риз ап Гриффитс – его «старый добрый друг», родственник, больше чем брат – согласился пролить кровь Оуэна. Сэр Дэвид Гэм может быть прощен, но тот, кого Глендовер любил и кто его предал, недостоин прощения. Вождь слишком хорошо понимал человеческую природу, чтобы казнить предателя. Нет, он оставил его в живых с печатью Каина на челе, презираемым и ненавидимым соотечественниками.

Прежде чем освободить плененного врага, вождь Оуэн Глендовер провозгласил проклятие в адрес как самого Риза ап Гриффитса, так и всех его потомков:

– Оставляю тебе жизнь, потому что знаю: станешь молить о смерти. Будешь жить дольше, чем положено человеку, презираемый всеми добропорядочными согражданами. Даже малые дети будут показывать на тебя пальцами и шипеть: «Вот идет тот, кто хотел пролить кровь брата!» Ибо я любил тебя больше, чем родного брата, о, Риз ап Гриффитс! Живи столько, чтобы увидеть всех родичей, кроме самых слабых, павшими на поле боя. Племя твое да будет проклято! Поколение за поколением увидит земли свои тающими, словно снег. Да, богатство их утечет сквозь пальцы, хотя день и ночь они будут трудиться ради золота. А когда девять поколений исчезнут с лица земли, кровь твоя больше не будет течь в жилах хотя бы одного человека. В те дни последний мужчина твоего рода отомстит за меня. Сын убьет отца.

Так легенда передает слова, сказанные Оуэном Глендовером предавшему его другу. Утверждают, что злой рок исполнился: влача жалкое существование, род Гриффитс больше никогда не знал богатства и процветания. Без видимых на то причин благосостояние семейства неуклонно сокращалось.

Шло время, и необыкновенная сила проклятия практически стерлась, а из глубин памяти оно всплыло лишь тогда, когда в доме Гриффитсов произошло неприятное событие. В восьмом поколении вера в пророчество почти исчезла благодаря женитьбе одного из Гриффитсов на некой мисс Оуэн, после скоропостижной смерти брата внезапно получившей наследство – не слишком большое, но вполне достаточное, чтобы считать приговор утратившим силу. Наследница с мужем переехала из его маленького фамильного поместья в графстве Мерионетшир в ее владения в графстве Карнарвоншир, и в течение некоторого времени злой рок не напоминал о себе.

Если поедете из Тремадога в Криссиет, то непременно увидите приходскую церковь Инисинханарн, расположенную в болотистой долине возле горной цепи, тянущейся вдоль залива Кардиган. Этот участок суши выглядит так, как будто лишь недавно восстал из морской пучины и обладает еще не истощенным плодородием, часто характерным для таких травяных болот. Однако в то время, о котором я пишу, долина еще носила более мрачный характер. На возвышенной ее части хвойные деревья росли слишком густо, чтобы достичь внушительной высоты, а потому оставались малорослыми и корявыми. Самые слабые из деревьев погибали, а кора отваливалась и падала на коричневую землю. В тусклых лучах пробивавшегося сквозь верхушки солнца белые стволы выглядели странными и пугающими. Ближе к морю долина приобретала более открытый, хотя и не слишком жизнерадостный характер. Значительную часть года она представала промозглой и пропитанной густым туманом. Даже крестьянские дома, обычно вносившие в пейзаж жизнерадостные краски, здесь не украшали картину. Так вот, эта долина составляла существенную часть того поместья, которое молодой Оуэн Гриффитс унаследовал по праву женитьбы. В возвышенной ее части располагался семейный замок – точнее говоря, особняк, поскольку торжественное определение «замок» плохо соответствовало неуклюжему, приземистому, но основательно построенному зданию: квадратному, тяжеловесному, с минимальной претензией на украшения, необходимые для отличия от обычного сельского дома.

В этом особняке миссис Оуэн Гриффитс подарила супругу двух сыновей: Ллевелина, будущего сквайра, и Роберта, рано избравшего церковный путь. Единственная разница между братьями до поступления Роберта в колледж Иисуса в Оксфорде заключалась в том, что если старшего постоянно баловали, то младшего попеременно держали в строгости и баловали. В результате Ллевелин ничему не научился у формально считавшегося личным наставником бедного валлийского священника, в то время как сквайр Гриффитс иногда вспоминал об образовании Роберта и внушал ему, что, поскольку тому предстоит самому зарабатывать свой хлеб, следует прилежно заниматься. Неизвестно, насколько помогло домашнее образование успешному обучению Роберта в Оксфорде, но случилось так, что перед началом экзаменов пришла весть о скоропостижной смерти старшего брата в результате неумеренной попойки. Разумеется, Роберта срочно вызвали домой. Теперь, когда необходимость самому зарабатывать свой хлеб естественным путем отпала, он предпочел не возвращаться в Оксфорд. Таким образом, недоучившийся, но не лишенный природного ума молодой человек остался дома, где отец провел недолгий остаток своей жизни.

Роберт обладал непростым характером. Как правило, он был мягким, сговорчивым и легко поддавался влиянию, но рассердившись, становился яростным и несдержанным. Казалось, он сам себя боялся, а потому, чтобы не потерять самоконтроль, старался не давать воли даже справедливому гневу. Получив достойное образование, он, скорее всего, отличился бы в областях литературы, требующих скорее вкуса и воображения, чем проявления склонности к размышлению или суждению. Его литературные склонности проявились в коллекционировании разных валлийских древностей. Собрание старинных манускриптов достигло такого серьезного масштаба, что смогло бы вызвать зависть самого доктора Пью[37], конечно, если бы тот еще оставался в живых.

Роберта Гриффитса отличала редкая для его сословия черта, о которой я забыла упомянуть: чрезмерная склонность к алкоголю сквайра не затронула. Не могу сказать, заключалась ли причина воздержания в том, что сознание легко поддавалось воздействию, или достаточно утонченный вкус не принимал интоксикации с ее тяжкими последствиями, но в свои двадцать пять лет Роберт Гриффитс оставался трезвенником – на полуострове Ллин состояние настолько редкое, что сквайр слыл неприветливым, необщительным и почти все время проводил в одиночестве.

Примерно в это время ему пришлось принять участие в проходившем в Карнарвоне выездном заседании комиссии присяжных и остановиться в доме своего поверенного – мудрого образованного валлийского адвоката, чья дочь очаровала молодого человека. Несмотря на краткость общения, пара сумела достичь взаимопонимания, так что прошло совсем немного времени, и Роберт Гриффитс привез в поместье Бодуэн молодую хозяйку. Нежная, мягкая миссис Гриффитс глубоко любила мужа, одновременно испытывая нечто вроде благоговейного страха – частично из-за разницы в возрасте, а частично благодаря его погружению в научные занятия, в которых сама ничего не понимала.

Вскоре супруга подарила Роберту очаровательную дочку, названную в честь матери Ангхарад. Затем несколько лет прошло в поместье Бодуэн без пополнения, а когда повитухи уже пришли к выводу, что колыбель больше не потребуется, миссис Гриффитс произвела на свет сына и наследника, но, к сожалению, прожила после этого недолго. Беременность проходила тяжело и до такой степени истощила силы, что восстановиться после разрешения от бремени бедняжке не удалось. Муж, любивший супругу тем глубже, что претендентов на его привязанность насчитывалось немного, тяжело переживал раннюю смерть и находил утешение в прелестном маленьком мальчике. Эта сторона характера сквайра – почти женственная нежность – усиливалась беспомощной сиротской привязанностью ребенка, тянувшего ручки к отцу с тем милым воркованием, с которым более счастливые дети обращаются исключительно к матушке. Ангхарад росла почти в полном забвении, в то время как маленький Оуэн царствовал в доме. И все же после отца никто не относился к малышу с такой искренней любовью, как старшая сестра. Девочка настолько привыкла во всем уступать брату, что не испытывала ни трудностей, ни обиды. Оуэн проводил с отцом дни и ночи, причем с возрастом обычай лишь укреплялся. Таким образом, мальчик вел неестественно замкнутую жизнь: не видел вокруг радостных детских лиц (Ангхарад была на пять-шесть лет старше, и личико бедной сироты редко озарялось улыбкой), не слышал звонких голосов, а день за днем разделял одиночество отца, будь то в полутемной комнате в окружении древних, почти колдовских манускриптов или в дальних прогулках по холмам и охотничьих экспедициях. Когда путь преграждал бурный ручей со слишком далеко расположенными камнями, отец заботливо переносил сына на руках, а когда ребенок уставал, то либо спал на отцовских коленях, либо возвращался домой в отцовских объятиях. Больше того, мальчику даже позволялось разделять со сквайром трапезы и ложиться спать в одно с ним время.

Безмерное баловство не сделало Оуэна неприветливым, однако воспитало в характере своенравие. Мальчика трудно было назвать счастливым; даже выражение его лица постоянно оставалось задумчивым, несвойственным нежному возрасту. Он не участвовал в подвижных играх, не знал веселого детского соперничества. Все полученные ребенком знания носили воображаемый и умозрительный характер. Отец с удовольствием делился с сыном собственными научными интересами, не задумываясь, принесут ли они пользу юному уму.

Разумеется, сквайр Гриффитс знал об адресованном его поколению пророчестве. Порой он даже упоминал о нем в кругу друзей – всегда со скептической небрежностью, – однако в действительности принимал значительно ближе к сердцу, чем хотел показать. Богатое воображение делало его особенно чувствительным к подобным темам, в то время как суждение, резко обостренное и усиленное напряженным размышлением, не препятствовало постоянному к ним возвращению. Он часто смотрел в грустное лицо сына, отвечавшего любящим, но вопросительным взглядом темных глаз, и старинная легенда закрадывалась в сердце, становилась все более болезненной и требовала сочувствия. К тому же всеобъемлющая любовь искала более активного выражения, чем нежные слова, и порождала желание, хотя и полное страха, порицать объект за предсказанный трагический исход. Но все же сквайр Гриффитс рассказывал легенду маленькому сыну в полушутливой манере: то ли когда они темными осенними днями – в самое печальное время года – вдвоем бродили по вересковым пустошам, то ли когда сидели в комнате с дубовыми панелями на стенах, окруженные мерцавшими в призрачном свете камина таинственными древними манускриптами. История запала мальчику в душу, и он с трепетным вожделением просил повторять ее снова и снова, причем рассказам этим сопутствовали ласки и заверения в любви. Время от времени признания прерывались шутливыми, хотя и горькими словами отца: «Поди прочь, мой мальчик. Тебе неведомо, к чему приведет эта привязанность».

Когда Ангхарад исполнилось семнадцать лет, а Оуэну то ли одиннадцать, то ли двенадцать, священник того прихода, где располагалось поместье Бодуэн, попытался убедить сквайра Гриффитса в необходимости отправить мальчика в школу. Следует заметить, что пастор разделял многие интересы прихожанина и оставался его единственным близким другом. В результате долгих бесед ему удалось доказать отцу, что неестественная жизнь Оуэна во многих отношениях вредна, и сквайр, пусть и неохотно, согласился расстаться с сыном: отправил его в конце концов в грамматическую школу в Бангоре, в то время славившуюся блестящим обучением классическим языкам. Здесь Оуэн быстро доказал, что обладает более значительными талантами, чем полагал священник, утверждая, что мальчик совершенно отупел от жизни в Бодуэне. Больше того: блестящий ученик укрепил ведущее положение школы в той области знаний, где она прославилась, – но установить дружеские отношения с товарищами ему так и не удалось. Оуэн оказался своенравным и несговорчивым, хотя до некоторой степени щедрым и бескорыстным, а также сдержанным и спокойным, если не считать унаследованных от отца редких порывов страсти.

Проведя в Бангоре год или около того и вернувшись домой на рождественские каникулы, Оуэн с изумлением услышал, что незаметная, недооцененная Ангхарад собирается замуж за джентльмена из Южного Уэльса, чье поместье расположено неподалеку от города Аберистуита. Мальчики редко обращают внимание на сестер, а Оуэн к тому же вспомнил множество обид, небрежно нанесенных им кроткой, терпеливой Ангхарад, и дал волю горькому раскаянью. Эгоистично утратив контроль над словами, он так долго изливал чувства, что в конце концов отец устал от постоянных повторений и восклицаний: «Что мы станем делать, когда Ангхарад от нас уедет? До чего скучно нам будет без нее!» Каникулы Оуэна на пару недель превысили запланированный срок, чтобы брат смог присутствовать на свадьбе сестры, а по окончании торжеств, когда молодые супруги покинули поместье Бодуэн, отец и сын действительно с глубокой грустью почувствовали, насколько им не хватает присутствия тихой любящей Ангхарад. Оказалось, что милая девушка незаметно и ненавязчиво обеспечивала жизненный комфорт, а теперь, в ее отсутствие, дом сразу утратил дух мирного порядка. Слуги слонялись в ожидании указаний и распоряжений, комнаты выглядели неуютными и некомфортными, даже дрова в каминах горели тускло, быстро превращались в унылые кучи серого пепла и, казалось, не грели. В результате Оуэн не сожалел о возвращении в Бангор, чего не мог не заметить разочарованный отец, отличавшийся родительским эгоизмом.

В те дни письма приходили редко: за полугодие Оуэн обычно получал из дому всего одно послание. Кроме того, время от времени отец его навещал. Но в этом полугодии не было ни писем, ни визитов, а накануне окончания семестра пришло совершенно неожиданное сообщение: отец снова женился.

Известие спровоцировало вспышку ярости, тем более разрушительную в воздействии на характер юноши, что гнев не находил выхода в поступках. Оуэн, который привык считать себя (причем справедливо) главным человеком в жизни отца, был оскорблен. Они всегда так много значили друг для друга, и вдруг пока еще бесформенное, но уже реальное нечто навсегда встало между ними. Сын не сомневался, что следовало спросить его согласия, узнать его мнение и, уж конечно, заранее предупредить. То же самое чувствовал и сам сквайр, а потому ограничился сухим сдержанным письмом, чем еще больше огорчил Оуэна.

Несмотря на предубеждение, увидев мачеху, юноша подумал, что в жизни не встречал женщины красивее для такого возраста: отец женился на вдове, уже переступившей черту цветения. Валлийскому пареньку, редко встречавшему в домах антикваров примеры истинной дамской элегантности, привычки новой миссис Гриффитс казались настолько удивительными, что он наблюдал за ней с восхищением и восторгом. Спокойная грация, безупречные манеры, мелодичный медовый голос мачехи сгладили гнев Оуэна, и все же юноша чувствовал, что отношения с отцом утратили былую искренность, что отправленное в ответ на сообщение о свадьбе торопливое письмо не забыто, хотя не упоминалось. Он утратил почетное положение лучшего друга и даже компаньона, поскольку новая жена стала для сквайра всем на свете, а сын превратился почти в пустое место. Сама леди проявляла к пасынку повышенное внимание, с чрезмерной готовностью исполняла малейшие его желания, – но в ее искренность юноша не верил. Несколько пойманных пасынком критических взглядов, когда мачеха думала, что он не видит, и множество других мелких обстоятельств убеждали в ее лицемерии. Миссис Гриффитс имела сына от первого брака – мальчика без малого трех лет. Ребенок отличался проказливым характером, который неподвластен контролю со стороны взрослых. Живой и озорной, он то и дело устраивал розыгрыши – поначалу не подозревая, что они оскорбительны и даже болезненны, но потом продолжая издеваться из злобного удовольствия. Поведение ребенка действительно давало основание некоторым суеверным местным жителям считать, что эльфы подкинули младенца взамен похищенного.

Шли годы. Оуэн взрослел и становился все более наблюдательным. Даже во время редких коротких визитов домой (закончив школу, поступил в колледж и приезжал только на каникулы) он не мог не заметить серьезных изменений в характере отца и не связать их с влиянием мачехи: таким тонким и неприметным для поверхностного взгляда, однако имевшим непреодолимые последствия. Сквайр Гриффитс не замечал, как впитывает высказанные супругой мысли и принимает за свои собственные, решительно отвергая любые возражения. То же самое относилось и к ее желаниям: все они, высказанные с тонким искусством и внушенные мужу как его собственные, неизменно исполнялись. Таким образом, дипломатичная леди пожертвовала внешним проявлением власти ради власти подлинной. Изменилось и поведение отца: он заметно утратил обычную сдержанность в манерах и привычках, а частые неумеренные возлияния возымели обычное воздействие на характер. И даже здесь присутствовала тайная власть жены. До появления в доме новой хозяйки сквайр Гриффитс справлялся со своим горячим нравом и раздражительностью, но проницательная леди умело направляла поток разрушительной страсти в то или иное русло, причем делала это с самым невинным видом, якобы не подозревая о возможных последствиях своих слов.

Положение Оуэна становилось особенно унизительным для юноши, чьи детские воспоминания представляли резкий контраст нынешнему состоянию. С младенчества он купался в любви, не сомневаясь в собственной важности, не замечая своего эгоизма. В прежние времена его воля неизменно становилась законом для слуг и всех, кто его окружал, а отец постоянно нуждался в его сочувствии. Теперь же Оуэн не обладал ни малейшим влиянием. Сам же сквайр, отдалившись от сына из-за сознания нанесенной ему обиды, и впредь не старался исправить положение, а скорее избегал общения и все чаще проявлял полное безразличие к чувствам и желаниям, свойственным молодому человеку возвышенного и независимого нрава.

Возможно, Оуэн не прочувствовал в полной мере силу сложившихся обстоятельств, поскольку участник семейной драмы редко сохраняет необходимое для наблюдения спокойствие, но стал мрачным и раздражительным, постоянно погруженным в сожаления о своем одиноком существовании и в мечты о сердечном участии.

Разочарование еще более властно овладело его душой и сознанием, когда после окончания колледжа он вернулся домой, к праздной и бесцельной жизни. Положение наследника избавляло молодого человека от необходимости думать о хлебе насущном. Отец – валлийский помещик до мозга костей – даже не мечтал о моральной необходимости, а сын не обладал достаточной силой ума, чтобы решиться покинуть дом и изменить унизительный образ жизни. И все-таки это решение постепенно зрело, когда произошли некоторые события, из-за которых молодому человеку пришлось остаться в Бодуэне.

Трудно было ожидать, что, когда Оуэн окончит колледж и вернется домой не на каникулы, а в качестве наследника отцовского поместья, между одиноким, обиженным, раздраженным пасынком и его хитрой мачехой установится хотя бы видимость добрых отношений. Произошло какое-то мелкое недоразумение, которое раскрыло леди глаза: оказывается, юноша вовсе не так прост и глуп, как она считала. С тех пор мира между ними больше не существовало, но разногласия проявлялись не в вульгарной брани, а в мрачной сдержанности со стороны Оуэна и в неприкрытом, презрительном упорстве, с которым миссис Гриффитс стремилась к исполнению собственных намерений. Родной дом перестал быть тем местом, где Оуэн если и не чувствовал себя любимым и дорогим членом семьи, то, во всяком случае, мог найти покой и родственную заботу. Отныне каждый его шаг встречал сопротивление, причем выглядело это так, что исходит оно от отца, в то время как мачеха лишь торжествующе улыбалась.

Чтобы как можно реже встречаться с домашними, едва забрезжит рассвет, Оуэн уходил на берег моря или на холмы, в зависимости от времени года рыбачил или охотился, но чаще ложился на короткую мягкую траву и погружался в печальные размышления. Ему казалось, что унизительное состояние – не больше чем сон, ужасный сон, от которого он рано или поздно очнется, стряхнет кошмар и снова станет единственным любимцем отца. Вступал в свои права теплый закат его детства. На западе великолепные алые горы бледнели в холодном свете поднимающейся на востоке луны, оставляя после себя похожие на крылья серафимов легкие розовые облачка. Земля оставалась такой же прекрасной, как в детстве, – полной чарующих вечерних звуков и гармонии сумерек. Легкий ветерок легко гладил вереск и колокольчики, а цветы ласково дарили накопленные за день ароматы. Но увы! Жизнь, сердце и надежды навсегда изменились!

Оуэн любил сидеть под нависшей скалой в каменистой пещере на холме Моел-Гест, спрятавшись от посторонних глаз за низкорослой раскидистой рябиной и поставив ноги на плотный куст заячьей капусты. Здесь он проводил долгие часы, бесцельно глядя на раскинувшийся внизу залив с лиловыми холмами на горизонте. В лучах солнца ярко сиял белый парус скользившей по зеркальному морю рыбачьей лодки. Порой Оуэн доставал любимый со школьных дней старинный том и в полном соответствии с притаившейся в дальнем уголке сознания и ждавшей своего часа темной легендой погружался в чтение древнегреческих трагедий о семьях, обреченных на месть безжалостного рока. Истертые страницы сами собой раскрывались на творении Софокла «Царь Эдип», и Оуэн с болезненным интересом следил за пророчеством, похожим на то, о котором поведал отец. Развитие сюжета льстило ощущению одиночества и заброшенности: все чаще юноша спрашивал себя, как презрением и оскорблениями отец и мачеха осмеливались провоцировать месть судьбы.

Дни сменяли один другой. Часто Оуэн занимался в лесу каким-нибудь спортом, изнуряя себя физически до тех пор, пока мысли и чувства не терялись в телесном изнеможении. Вечера же нередко проводил в небольшой придорожной пивной, где добродушие, пусть и купленное, составляло резкий контраст с мрачной холодностью дома – враждебного и неуютного.

Однажды вечером, устав после целого дня охоты на болотах Гленнени, Оуэн (тогда ему было около двадцати пяти лет) проходил мимо открытой двери паба «Коза» в Пенморфе. Усталый, промокший путник не смог устоять против тепла, света и веселых голосов! Как в подобных обстоятельствах поступают многие, он вошел, чтобы поужинать там, где его присутствие по крайней мере не останется незамеченным. В трактире день выдался особенно оживленным: все места заняли погонщики, перегонявшие стадо овец численностью в несколько сотен голов в Англию. Расторопная радушная хозяйка успевала приветить каждого усталого погонщика, который собирался переночевать наверху, после того как овец отгонят на ближайший луг, но не забывала и о других гостях, что праздновали в трактире сельскую свадьбу. Марта Томас сбивалась с ног, но тем не менее улыбалась, а когда Оуэн Гриффитс покончил с ужином, сердечно выразила надежду, что еда ему понравилась, и сообщила, что свадебные гости собирались устроить танцы, причем на арфе должен был играть знаменитый Эдвард из Корвена.

Оуэну стало любопытно и захотелось последовать совету хозяйки, и он отправился в скрытое от посторонних глаз помещение, где хозяйка отдыхала после работы, а сельские жители обычно отмечали праздники – как сегодня. Притолока двери послужила рамой для живописной картины, которую молодой человек увидел внутри, прислонившись к стене в темном коридоре. Красное пламя очага, где поленья то и дело вспыхивали веером искр, ярко освещало четырех юношей, танцевавших нечто вроде шотландского рила и точно попадавших в сложный ритм искусного музыканта. Сначала их головы украшали шляпы, но вскоре, разгорячившись, молодые люди отбросили их в сторону, а потом в дальний угол полетели и башмаки. Благодарные зрители криками и аплодисментами встречали каждое проявление удали, где каждый стремился превзойти соперников. Наконец танцоры в изнеможении опустились на стулья, а арфист заиграл одну из тех страстных, вдохновенных мелодий, исполнением которых славился на всю округу. Боясь вздохнуть, слушатели ловили каждый звук; даже служанка в рабочей кухне со свечой в руках торопливо проходила на цыпочках. Закончив прекрасный «Марш в честь героев Харлеха», Эдвард из Корвена перешел к песне «Триста фунтов». Потом немузыкального вида человек начал декламировать «Пеннилльон» – некое подобие импровизированного речитатива под аккомпанемент арфы. Инициативу подхватил другой гость, и развлечение продолжалось так долго, что Оуэн утомился и решил покинуть свой наблюдательный пост, когда в противоположном конце комнаты возникло оживление, вызванное появлением средних лет мужчины в сопровождении девушки, очевидно дочери. Мужчина сразу подошел к скамье, где сидели старейшины, и те приветствовали его обычным валлийским вопросом: «Как твое сердце?» – и поднятыми за здоровье кружками отменного пива. Девушка – очевидно, признанная местная красавица – была тепло встречена молодыми людьми, в то время как их спутницы разглядывали ее искоса, с заметной ревностью, которую Оуэн объяснил степенью привлекательности. Подобно большинству валлийских женщин она была среднего роста, но прекрасно сложена: с безупречными, хотя и деликатными, округлостями. Небольшой изящный чепчик чрезвычайно мило сочетался с очаровательным личиком, которое, впрочем, трудно было назвать красивым: круглое, с легким стремлением к овальной форме; румяное, хотя и с оливковым оттенком кожи; с ямочками на подбородке и щеках; с самыми яркими губами из всех, что Оуэну доводилось видеть, и мелкими жемчужными зубками. Нос слегка портил впечатление, однако глаза покоряли: удлиненные, блестящие, они игриво и в то же время мягко смотрели из-под густых ресниц. Орехового цвета волосы были аккуратно уложены под тонким кружевом чепчика. Судя по всему, маленькая сельская красавица отлично знала, как наилучшим образом преподнести свое очарование, ибо пестрый шарфик на шее превосходно гармонировал с цветом лица.

Привлеченный обаянием неведомой молодой особы, Оуэн с интересом наблюдал за ее откровенным кокетством, собравшим вокруг целую толпу парней, для каждого из которых у нее нашлось приветливое слово, изящное движение или вдохновляющий взгляд. Уже через несколько минут под влиянием разнообразных мотивов молодой Гриффитс из Бодуэна оказался возле девушки. Та направила на валлийского наследника все свое внимание, отчего поклонники один за другим признали поражение и покинули поле боя, чтобы ухаживать за менее привлекательными, но более внимательными и доступными особами. Чем дольше Оуэн беседовал с девушкой, тем глубже попадал под ее обаяние. Она проявила больше остроумия и красноречия, чем он ожидал, в сочетании с приятной задумчивостью и легкой меланхолией. К тому же голосок ее звучал так чисто и мелодично, а движения отличались столь естественной грацией, что, сам того не заметив, Оуэн забыл обо всем на свете и до тех пор прямо смотрел в сияющие глаза, пока девушка не опустила взгляд.

Так случилось, что оба молчали: она от смущения откровенно выраженным восхищением, а он – от погруженности в созерцание вечно изменчивой красоты. Вскоре подошел человек, которого Оуэн принял за ее отца, и обратился к дочери с каким-то мелким замечанием. Затем он почтительно заговорил с Оуэном, сумев вовлечь того в легкую беседу на местные темы, а далее перешел к описанию полуострова Пентрин, где, по его словам, в изобилии водилась птица чирок. Закончил же просьбой позволить ему показать точное место и заверением, что будет рад принять гостя в своем доме и отвезти на полуостров на лодке, если молодой сквайр этого пожелает. Слушая любезное приглашение, Оуэн краем глаза заметил, что красавица успела отказать нескольким кавалерам, пытавшимся отвлечь ее приглашением на танец. Польщенный собственным успехом, он снова направил все внимание на девушку – пока отец не позвал ее, чтобы покинуть праздник. Перед уходом он напомнил молодому человеку о приглашении и добавил:

– Возможно, сэр, вы меня не знаете. Мое имя – Эллис Притчард. Живу в Тай-Глассе, на этой стороне холма Моел-Гест. Любой укажет вам дорогу к дому.

После отъезда отца и дочери Оуэн тоже задумался о возвращении в Бодуэн, но, увидев хозяйку трактира, не смог сдержать любопытства и задал несколько вопросов об Эллисе Притчарде и его милой дочери. Марта Томсон ответила коротко и почтительно, но затем с сомнением добавила:

– Мастер Гриффитс, вы, конечно, знаете старинную валлийскую триаду: «Как три капли воды похожи: красивый амбар без зерна, красивая чаша без напитка и красивая женщина без доброй репутации».

Больше ничего не сказав, хозяйка поспешно ушла, а Оуэн направился к своему холодному враждебному дому.

Эллис Притчард – наполовину фермер, наполовину рыбак – отличался проницательностью, дальновидностью и глубоким знанием жизни, но популярным в местной среде его сделали добродушие и щедрость. Он, конечно, заметил особое внимание, проявленное молодым сквайром к дочери, и быстро вычислил возможные преимущества. В случае успеха Нест превратилась бы в хозяйку валлийского поместья, а потому мудрый батюшка услужливо предоставил молодому человеку уважительный повод для продолжения знакомства.

Что касается самой Нест, то девушка унаследовала отцовскую проницательность: оценила высокое положение нового поклонника и без сожаления приготовилась ради него отправить в отставку всех прежних кавалеров, но расчет сочетался с искренним чувством. Красавице польстило серьезное и в то же время утонченное внимание Оуэна; она с восхищением отметила если не выдающуюся, то вполне выразительную внешность и по достоинству оценила лестное восхищение. Что же касается брошенного Мартой Томас намека, то достаточно сказать, что Нест росла без матери и была несколько легкомысленна. Живая по натуре, она любила встречать восторженные взгляды и радовать всех подряд: мужчин, женщин и детей – чудесной улыбкой и мелодичным голосом. Девушка напропалую кокетничала, флиртовала и порой доходила до таких крайностей валлийского легкомыслия, что представители старшего поколения качали головой и запрещали дочерям водить с ней дружбу. Если и не виноватая во всех грехах, то слишком часто она ходила по краю пропасти.

Надо заметить, что намек Марты Томас с самого начала не произвел на Оуэна особого впечатления, поскольку чувства его были возбуждены иным образом, а спустя несколько дней, когда со взволнованно бьющимся сердцем он направил стопы к дому Эллиса Притчарда, воспоминание окончательно стерлось. Если не считать нескольких легких интрижек в Оксфорде, Оуэн еще ни разу не влюблялся; его мысли, фантазии и мечты витали в иных мирах.

Тай-Гласс примостился возле одной из невысоких скал Моел-Геста, которая, по сути, послужила стороной низкого длинного дома. Материалом для строительства стали грубо уложенные один на другой, с глубокими нишами для узких прямоугольных окон, упавшие сверху галечные камни. В целом внешний вид дома разочаровал Оуэна, однако внутреннее убранство произвело самое благоприятное впечатление. Помещение было разделено на две части, и в ту, что просторнее, гостя сразу проводили. Прежде чем из внутренних комнат появилась зардевшаяся от смущения Нест (девушка увидела молодого сквайра в окно и поспешила внести кое-какие изменения в костюм), он успел осмотреться и заметить различные особенности обстановки. Под окном, из которого открывался великолепный вид на залив, стоял дубовый, до блеска отполированный старинный темный комод с множеством ящиков и отделений. Возле дальней стены, вошедший с яркого солнца Оуэн сначала ничего не разглядел, но, когда глаза привыкли к полумраку, заметил скрытые на валлийский манер две дубовые кровати[38]. По сути, так выглядели спальные места. Посреди комнаты стояла прялка, как будто за ней только что работали, а вокруг толстой печной трубы висели свиные окорока, куски ягнятины и рыба – все в процессе копчения для запасов на зиму.

Первым увидел гостя, поднимавшегося к дому, мистер Притчард, чинивший на берегу сети, вернулся и оказал гостю сердечный и почтительный прием. И лишь после этого дочь скромно, с опущенным взором и внушенным разговорами и советами отца сознанием важности момента, решилась присоединиться к обществу. В глазах молодого сквайра сдержанность и смущение придали ей особое очарование.

День выдался слишком солнечным и жарким – совершенно неподходящим, чтобы сразу отправиться стрелять чирков, так что Оуэн с радостью принял приглашение разделить семейную трапезу, впрочем – не слишком настойчивое. Овечий сыр – очень сухой и жесткий, овсяные лепешки, вымоченные и обжаренные куски сушеной ягнятины, восхитительное масло и свежая пахта с настоянным на ягодах рябины местным ликером – вот из чего состоял скромный обед. За столом царила такая теплая, домашняя, гостеприимная атмосфера, что Оуэн наконец-то оттаял душой и сердцем. Действительно, в те дни валлийские сквайры отличались от простых крестьян скорее широтой и суровым изобилием образа жизни, чем тонкостью кухни.

В наши дни в Ллине валлийское дворянство ничуть не уступает саксонским соседям в дорогой элегантности жизни, но в то время (когда во всем Нортумберленде работала лишь одна мастерская по изготовлению оловянной посуды) ничто в образе жизни Эллиса Притчарда не покоробило нежных чувств сквайра.

За столом молодые люди говорили мало, зато отец рассуждал обо всем на свете, явно не обращая внимания на пламенные взгляды и рассеянную манеру гостя. Глубже осознавая собственные чувства, Оуэн все скромнее их выражал, так что вечером, вернувшись с охоты, приветствовал Нест с особой застенчивостью.

Таким стал первый посвященный Нест день, хотя поначалу молодой человек считал необходимым маскировать истинную цель своих посещений. В это счастливое время любви и прошлое, и будущее утратило значение.

Со своей стороны, Эллис Притчард прибег ко всем мыслимым житейским уловкам, а его дочь – к женским хитростям, чтобы наполнить визиты радостью и привлекательностью. На самом же деле бедного молодого человека радовало само проявление доброжелательности, столь редкое в его одинокой жизни. Он покидал родной дом, где пренебрежение рождало осторожность в выражении желаний; где теплые слова слышались исключительно в адрес других; где его присутствие или отсутствие оставалось незамеченным. А в Тай-Глассе все, включая маленькую дворняжку, громким лаем требовавшую внимания и ласки, радовались его приходу. Рассказ о прошедшем дне всякий раз встречал искренний интерес Эллиса. Когда же он переходил к Нест, неизменно занятой прялкой или маслобойкой, то яркий румянец, пристальный взгляд и постепенное приятие все более смелых ласк дарили безмерное очарование. Эллис Притчард был арендатором поместья Бодуэн, а потому обладал множеством серьезных причин держать визиты молодого сквайра в тайне. Сам же Оуэн, не желая нарушать солнечный покой безмятежных счастливых дней домашними неприятностями, с готовностью использовал все ухищрения, предложенные Эллисом, для частых прогулок в сторону его дома. Молодой человек, конечно, понимал – больше того, с радостью ожидал логического завершения взаимного довольства. Он не сомневался, что отец мечтает о браке дочери с наследником Бодуэна. Так что, когда Нест спрятала лицо в изгибе его шеи, к тому же крепко обвив ее руками, и прошептала на ухо слова любви, Оуэн с искренней радостью принял привязанность. Даже при том что не отличался высочайшими принципами, он ни разу не попытался получить Нест на иных принципах, кроме брака. Произнося торжественную клятву у алтаря, он мечтал о вечной любви и вечном единстве сердец.

В то время и в том месте организовать тайный брак не составляло особого труда. Одним ветреным осенним днем Эллис Притчард отвез молодых на лодке вокруг мыса Пентрин в Лландутрвин и там собственными глазами увидел, как дочь превратилась в будущую леди Бодуэн.

Часто ли нам приходилось наблюдать, как легкомысленные кокетливые непоседливые девушки, выйдя замуж, сразу остепеняются? Достигнув главной жизненной цели, вокруг которой вращались все капризы и причуды, они воплощают в жизнь прекрасную сказку об Ундине[39]. Счастье семейной жизни наделяет их новым светом, а место прежних суетных попыток привлечь внимание и восхищение занимает несравненная мягкость и нежность души. Нечто подобное произошло и с Нест Притчард. Если поначалу она стремилась привлечь молодого сквайра Гриффитса, то вскоре – задолго до свадьбы – возникла любовь более глубокая, чем ей доводилось испытывать прежде. А сейчас, когда он стал ей супругом, родилось желание любыми способами сгладить то несчастное существование, которое, как подсказывала женская интуиция, Оуэн вел дома. Приветствия были неизменно окрашены деликатным выражением любви, а внимание к вкусам мужа постоянно проявлялось в манере одеваться, проводить время, даже думать.

Неудивительно, что молодой сквайр Гриффитс представлял день свадьбы с благодарностью, редко возникающей в неравных браках. Неудивительно, что сердце взволнованно билось всякий раз, когда он поднимался по извилистой тропинке и издалека видел, что, несмотря на порывистый ветер, Нест уже стоит на крыльце, чтобы его встретить, а в маленьком окне, словно маяк во тьме, мерцает заботливо зажженная свеча.

Сердитые речи и недобрые поступки домашних мгновенно стирались из сознания. Оуэн думал о принадлежавшей ему любви, об обещании новой любви, которая должна была вскоре возникнуть, и едва ли не улыбался, думая о жалких попытках разрушить его мир.

Прошло еще несколько месяцев, и рано утром, получив в Бодуэне тайное и срочное сообщение, молодой отец торопливо вошел в Тай-Гласс и услышал тоненький писк. Бледная, слабая, но счастливая новоиспеченная мать протянула супругу младенца и показалась еще прекраснее той яркой веселой девушки, которая завоевала его сердце в деревенской гостинице в Пенморфе.

И все же проклятие действовало! Исполнение пророчества неумолимо близилось!

Глава 2

После рождения мальчика миновали осень, зима, весна и жаркое, солнечное, великолепное лето. Год клонился к завершению: мягкие спокойные дни сменялись ясными морозными ночами, а за ними наступали наполненные серебряными туманами утра. Яркие краски цветов померкли, однако появились богатые оттенки пестрых листьев, лишайников, золотистых утесников. Если и наступило время увядания, то увядание дарило новую красоту.

Стремясь порадовать супруга любым доступным способом, Нест занялась садоводством и украсила каждый уголок некогда неухоженного двора множеством нежных горных растений, пересаженных сюда не столько за их редкость, сколько за красоту цветения. Под окном ее комнаты пышно разросся куст розы эглантерии, который они с Оуэном вместе посадили крошечным отростком. В такие моменты Оуэн забывал обо всем на свете, кроме нынешнего счастья: все заботы и печали прошлого, все неприятности и опасности будущего тонули в густом тумане. Мальчик рос таким прелестным, что любящий отец видел в нем благословение свыше. Одним солнечным осенним утром Нест вынесла его на крыльцо навстречу поднимавшемуся по тропинке Оуэну, и малыш радостно заверещал и захлопал в ладошки. Когда же все трое вместе вошли в дом, трудно было сказать, кто из них счастливее. Оуэн держал сына на руках и веселил, в то время как Нест занималась каким-то несложным рукоделием. Сидя возле окна и то и дело отвлекаясь от работы, чтобы взглянуть на мужа и сына, она рассказывала обо всем, что произошло за последний день: о новых умениях ребенка, о вчерашнем улове, о долетевших из Пенморфа сплетнях. Она давно заметила, что при любом упоминании связанных с Бодуэном обстоятельств муж начинал нервничать, и постепенно совсем перестала говорить о его доме. В последнее время молодой сквайр особенно страдал от раздражительности и гневливости отца. Проявляясь в мелочах, несправедливость тем не менее больно ранила.

Пока супруги беседовали, лаская друг друга и любимого ребенка, окно заслонила тень. Прежде чем они успели понять, что это было, тень исчезла, а спустя мгновение открылась дверь и в комнату вошел сквайр Гриффитс собственной персоной, остановился и посмотрел сначала на сына – счастливого, жизнерадостного, гордо сжимавшего в объятиях чудесного младенца и вовсе не похожего на того мрачного, пассивного молодого человека, которым он представал дома, – затем взгляд его упал на Нест – бледную, испуганную, дрожащую. Опустив на колени рукоделие, она не осмелилась встать со скамьи, а лишь безмолвно смотрела на мужа, словно нуждалась в защите.

Побледнев от едва сдерживаемой ярости, некоторое время сквайр молча переводил взгляд с сына на сноху, а когда заговорил, каждый звук голоса, казалось, наполнился свинцовой тяжестью. Он обратился к сыну.

– Эта женщина… Кто она? – прогремел Гриффитс.

Оуэн на миг задумался, а потом ответил ровным, спокойным голосом:

– Отец, эта женщина – моя жена.

Он хотел было извиниться за долгое молчание, попросить у отца прощения за то, что не сказал о женитьбе прежде, но сквайр Гриффитс с пеной у рта набросился на Нест с оскорблениями:

– Значит, то, что мне говорили, правда! Ты женился на ней! Женился на Нест Притчард, известной шлюхе! И вот теперь ведешь себя так, как будто не опозорился навечно, связав себя с падшей девкой! А она сидит и изображает скромницу, хотя давно уже примерила на себя роль будущей леди Бодуэн. Но я переверну небо и землю, чтобы не позволить самозванке ступить на порог дома моих предков!

Поток брани вылился с такой бешеной скоростью, что Оуэн не успел вставить ни слова возражения, и лишь когда сквайр замолчал, бросился вперед и воскликнул:

– Отец, тебя бессовестно обманули! Нест Притчард не шлюха! Да, это гнусная ложь! – Справившись с гневом, он сделал шаг к отцу и уже тише добавил: – Она так же чиста, как твоя собственная супруга, и, более того, как дорогая, бесценная матушка, которая подарила мне жизнь, а потом покинула, и мне пришлось в одиночестве пробиваться по жизни.

– Глупец! Бедный глупец! – выкрикнул сквайр.

В этот момент ребенок – крошка Оуэн – безмолвно переводивший глазенки с одного разъяренного лица на другое и с серьезным видом пытавшийся понять, что так разгневало всегда доброго ласкового отца, захныкал, чем привлек внимание сквайра и вызвал новый прилив бешенства.

– Наивный бедный слабый глупец! Возится с чужим отродьем как с собственным!

Оуэн непроизвольно прижал к груди испуганное дитя и усмехнулся в ответ на подоплеку прозвучавшей клеветы. От столь неожиданной реакции сквайр окончательно утратил ощущение реальности:

– Я требую, если хочешь считать себя моим сыном, отказаться от отпрыска этой бесстыдной порочной девки! Сию же секунду!

В порыве безудержного гнева, понимая, что Оуэн не собирается исполнять его требование, сквайр выхватил младенца из отцовских объятий и, швырнув его матери, в ярости выбежал из дома.

Бледная и неподвижная как мрамор, Нест, в ужасе от услышанного, раскрыла объятия навстречу ребенку, мальчик, вместо того чтобы найти успокоение на мягкой материнской груди, ударился об угол деревянной скамьи и упал на каменный пол.

Оуэн тут же подбежал поднять ребенка, но тот лежал так неподвижно, что отца охватил ужас. Он склонился над сыном, и в этот момент глазки его конвульсивно закатились, по крошечному тельцу пробежала судорога, а крошечные губки замерли в вечном покое.

Судорожный вздох мужа донес до Нест горькую правду. Она сползла со скамьи, на которой сидела, упала рядом с сыном в такой же мертвой неподвижности, и уже не слышала ни горестных уговоров, ни просьб, ни мольбы Оуэна.

Несчастный одинокий супруг и отец! Всего несколько мгновений назад он наслаждался счастьем любви и тепла, любовался обещанием долгих лет на сияющем здоровьем личике сына и радовался пробуждению души и ума. И вот перед ним неподвижный застывший образ. Сын больше никогда не обрадуется приходу отца, никогда не потянет навстречу ему крошечные ручки. Милый его лепет отныне будет звучать только во снах, но никогда в жизни! А рядом с мертвым младенцем забылась в спасительном беспамятстве несчастная мать – оклеветанная, сраженная горем Нест! Оуэн поборол накатившую слабость и попытался привести жену в чувство, но, увы, безуспешно.

Около полудня Эллис Притчард вернулся домой, не представляя, какое зрелище его ожидает, но, несмотря на потрясение, ему удалось вернуть дочь к жизни.

Постепенно Нест начала реагировать на звуки. Ее уложили в постель в темной спальне, и она забылась тяжелым сном. Только тогда подавленный неотвязной мыслью супруг осторожно высвободил руку от судорожного пожатия и, запечатлев на восковом лбу прощальный поцелуй, поспешно покинул и комнату, и дом.

У подножия холма Моел-Гест, примерно в миле от Тай-Гласса, в зарослях шиповника и белой брионии с мягкими завитками спрятался хрустальный пруд – чистейшее зеркало для синего неба. У берегов плавали широкие зеленые листья водяных лилий, а при свете солнца навстречу лучам из прохладной глубины поднимались великолепные цветы. Труднопроходимые заросли наполняли бесчисленные звуки. Щебет птиц в ветвях деревьев, неумолчный гул витавших над прудом насекомых, звон далекого водопада, блеяние пасущихся на холме овец – чудный хор создавал восхитительную гармонию природы.

Еще пару лет назад, во время одиноких блужданий в поисках покоя, этот уголок оставался одним из любимых приютов Оуэна. И сейчас, выйдя из Тай-Гласса, он интуитивно направился сюда, стараясь быстрой ходьбой заглушить нарастающую агонию.

Наступило то время дня, когда заявляет о себе грядущее изменение погоды. Маленький пруд больше не отражал яркую синеву неба, а повторял темные слоистые облака. Время от времени порыв ветра срывал осенние листья, а мирная музыка терялась в завываниях ветра на скрывавшихся в горных расщелинах болотах. А вскоре начался дождь и, усиливаясь с каждой минутой, превратился в ливень.

Только Оуэн ничего не замечал. Сидя на мокрой земле, закрыв лицо ладонями, все свои силы – и умственные, и физические – он сосредоточил на обуздании огненного потока крови, бурлящего и обжигающего мозг, угрожая свести с ума.

Призрак мертвого сына стоял перед ним, громко умоляя о мести, но когда несчастный молодой отец осознал, кому просит отомстить младенец, то содрогнулся от ужаса, ибо это был его собственный батюшка!

Снова и снова Оуэн пытался остановить поток мыслей, но круг замкнулся и не освобождал сознание. В конце концов ему удалось обуздать страсть и немного успокоиться. Теперь можно было попытаться подумать о планах на будущее.

В страшной реальности момента Оуэн не заметил, что отец ушел, так и не узнав о трагическом исходе своего визита. Ему казалось, что сквайр Гриффитс видел все, а потому решил отправиться в Бодуэн и поведать о причиненном несчастье, сразить глубиной горя, но тут пришло на ум воспоминание о давнем проклятии и навеяло ужас. Оуэн испугался не справиться со стихийной страстью и утратить контроль над собственными действиями.

В результате долгих размышлений Оуэн решил не трогать отца, а вот Нест увезти в какую-нибудь далекую страну, где она сможет забыть про свое горе, а ему придется зарабатывать на жизнь трудом и не останется времени на переживания.

Однако, углубившись в подробности плана, Оуэн вспомнил, что все его деньги (а в этом отношении сквайр Гриффитс отнюдь не проявлял жадности) заперты в секретере. Напрасно он искал выход из сложившегося затруднительного положения: не оставалось ничего иного, как только отправиться в Бодуэн, и единственное – больше того, твердое – намерение заключалось в том, чтобы избежать встречи с отцом.

Оуэн встал и по едва заметной тропинке побрел в постылый дом. В потоках дождя Бодуэн показался еще мрачнее, чем обычно, и все же молодой человек посмотрел на него с сожалением: как бы уныло ни проходила там жизнь, предстояло покинуть поместье на долгие годы, если не навсегда. Вошел он через боковую дверь, открывавшуюся в коридор, где располагалась его комната с книгами, ружьями, удочками, принадлежностями для письма, документами и прочими нужными вещами.

Здесь он принялся торопливо собирать все необходимое для путешествия, ибо, помимо страха перед нежелательной встречей, руководствовался стремлением отправиться в путь как можно скорее, если только Нест сможет выдержать испытание. Оуэн пытался представить, какие чувства испытает отец, поняв, что когда-то любимый сын навсегда покинул родной дом. Пожалеет ли он о своем поведении и вспомнит ли с горечью того любящего, ласкового мальчика, который в былые дни не отставал он него ни на шаг? Или, увы, всего лишь порадуется, что препятствие к нынешнему счастью – согласию с женой и странной привязанности к ее ребенку – наконец-то само собой устранилось? Отпразднуют ли они его отъезд? Потом подумал о Нест – потерявшей дитя молодой матери, еще не успевшей в полной мере осознать тяжесть утраты. Несчастная Нест! Глубоко любящая, искренне преданная! Как ее успокоить? Оуэн представил жену в чужом краю: безутешную в материнском горе, тоскующую по родным горам, – но даже эта мысль не поколебала твердого намеренья Оуэна. Идея, что только огромное расстояние между ним и отцом сможет отвести проклятие, все мрачнее нависавшее, пока он оставался на обозримом расстоянии от убийцы своего ребенка, овладела разумом неумолимо.

Оуэн уже почти закончил сборы и с нежностью подумал о скорой встрече с женой, когда дверь неслышно открылась и в поисках каких-то вещей названного брата в комнату заглянул проказливый Роберт. Увидев хозяина, он в нерешительности помедлил, но буквально мгновение, потом дерзко вошел, положил ладонь на рукав Оуэна и осведомился:

– Как поживает шлюха Нест?

Желая оценить эффект от своих слов, Роберт ехидно заглянул в лицо Оуэна, но пришел в ужас от того выражения, которое увидел, и бросился к двери. Оуэн же тем временем постарался убедить себя, что он всего лишь ребенок: не понимает смысла того, что услышал от взрослых и повторил.

Спрятавшись в коридоре, Роберт продолжал выкрикивать оскорбления, и ладонь Оуэна, словно стремясь обуздать нарастающий гнев, сама собой сжала рукоять пистолета. Он держался, пока несносный мальчишка говорил гадости про него и Нест, но когда тот перешел к насмешкам над бедным мертвым младенцем, не справился с собой и, прежде чем обидчик успел скрыться, схватил его за руку и с силой ударил.

Уже в следующее мгновение он пришел в себя: остановился, ослабил хватку и, к своему ужасу, увидел, как Роберт сполз на пол. На самом же деле, наполовину оглушенный, наполовину испуганный, хитрюга предпочел изобразить обморок.

Увидев его лежащим без движения, несчастный Оуэн горько раскаялся в содеянном и собрался переложить мальчика на широкую резную скамью, чтобы привести в чувство, но в это мгновение появился сквайр.

Скорее всего, в то утро в Бодуэне лишь один человек оставался в неведении относительно отношений наследника с Нест Притчард и ее ребенком. Как бы ни старался молодой человек скрыть свои посещения Тай-Гласса, они происходили слишком часто, чтобы остаться незамеченными. К тому же изменившееся поведение переставшей появляться на танцах Нест говорило само за себя. Однако в Бодуэне непреложно властвовало влиятельное, хотя и не признанное официально мнение миссис Гриффитс: до тех пор пока госпожа этого не позволит, никто не смеет поставить сквайра в известность о произошедшем.

Наконец пришло время, когда она сочла возможным сообщить супругу о семье сына, но так, как ей выгодно: обливаясь слезами и всячески подчеркивая сомнительную репутацию Нест. По ее словам, недостойное поведение снохи не прекратилось и после замужества: она по-прежнему была, по старинному валлийскому выражению для посрамления женской репутации, «женщиной рощ и кустов».

Сквайр Гриффитс без труда нашел Оуэна в Тай-Глассе, куда отправился с одной целью: вылить на сына испепеляющий гнев, – и устроил ужасную сцену, свидетелями которой мы стали. Легче ему не стало, и дом Притчарда он покинул еще более разгневанным, чем туда пришел, а вернувшись в Бодуэн, услышал коварные намеки жены. Тем временем из холла донеслись странные звуки, среди которых послышался голос Роберта, и мгновение спустя сквайр увидел бездыханное тело своего любимца в руках Оуэна, лицо которого еще пылало как в огне. Отец обратился к сыну с негромкими, но исполненным ненависти словами. Тот слушал сдержанно, храня гордое молчание и не позволяя себе ответить тому, кто нанес ему куда более тяжкий, фатальный удар. Вдруг в комнату вошла мачеха. При виде ее естественных чувств гнев сквайра воспламенился с новой силой, а подозрение, что нападение на Роберта было заранее спланировано, прозвучало в обвинениях в форме доказанной истины. Он призвал домочадцев – якобы для того, чтобы оградить себя и жену от агрессии сына, – и теперь слуги стояли вокруг и в недоумении переводили взгляды с бившейся в истерике миссис Гриффитс на разгневанного сквайра и далее, на молча взиравшего на эту вакханалию печального Оуэна. Молодой человек, казалось, ничего не замечал, а слова отца не достигали его слуха. В сознании стоял образ невинно убиенного младенца, а в истошных воплях мачехи слышались стоны другой – еще более тоскующей и обездоленной женщины.

К этому времени Роберт открыл глаза, и, хотя все еще страдал от последствий ударов, происходящее вокруг воспринял вполне адекватно.

Если бы Оуэн остался в одиночестве, сердце его наполнилось бы жалостью и состраданием к жертве собственной несдержанности, но сейчас несправедливость и боль ожесточили душу. Он отказался от попытки оправдания и даже не попытался воспротивиться заточению, провозглашенному сквайром, до того момента, пока доктор не вынесет профессиональное заключение относительно состояния Роберта. И только когда его, словно дикого хищного зверя, заперли в комнате на засов, он вспомнил о несчастной Нест, переживавшей горе в одиночестве и так нуждавшейся в участии и поддержке. Как там она? Что подумает о его отсутствии? Вдруг вообразит, что он поверил словам отца и бросил ее в тяжком, невосполнимом горе? От этой мысли Оуэн пришел в безумную ярость и начал искать путь к избавлению.

Его заключили в маленькую пустую комнату на втором этаже – с резными дубовыми панелями на стенах и такой массивной дверью, что выдержала бы усилия дюжины крепких мужчин. Окно, как это было принято в старинных валлийских домах, располагалось над камином с трубами по обе стороны, которые образовывали с внешней стороны подобие выступа. Конструкция представляла собой легкий путь к спасению, даже если бы узник не испытывал столь отчаянной решимости. Таким образом, осторожно спустившись по выступу, Оуэн смог бы незаметно исполнить первоначальное намерение: вернуться в Тай-Гласс.

Буря утихла, и залив осветился бледными лучами солнца. Именно в эту минуту молодой человек спустился из окна и, прячась в обширной предвечерней тени, прошел к небольшой травянистой площадке в саду, на вершине крутой, нависающей над морем скалы. Отсюда он часто спускался на прочно укрепленной веревке в неизменно стоявшую наготове в глубоких водах маленькую парусную лодку (подарок отца – увы, давно минувших дней!). Оуэн всегда держал лодку в этом месте, поскольку оно находилось близко к дому, но сейчас, чтобы не выходить на освещенный солнцем участок двора перед окнами, без малейшего укрытия или тени, пришлось обойти пространство по периметру неухоженного подлеска, который, если бы кто-нибудь им занялся, вполне можно было бы превратить в кустарник. Шаг за шагом тайком пробираясь сквозь заросли, беглец слышал голоса гулявших неподалеку отца и мачехи. Сквайр нежно что-то говорил, утешая жену, а та упорно на чем-то настаивала. Потом пришлось спрятаться от поварихи, возвращавшейся с огорода с пучком овощей. Вот так наследник поместья Бодуэн навсегда покидал родной дом в надежде избежать семейного проклятия. Наконец он вышел на площадку и, вздохнув свободно, склонился, чтобы отыскать спрятанный в сухом месте под плоским круглым камнем моток веревки. В таком положении он не увидел приближавшегося отца, а от шума крови в ушах не услышал шагов. Сквайр схватил сына сзади, прежде чем тот успел понять, кто на него напал в тот самый миг, когда свобода была так близка. Пытаясь вырваться, Оуэн импульсивно вступил в борьбу с неведомым врагом и с силой толкнул его на только что сдвинутый неустойчивый камень.

Сквайр сорвался и полетел вниз, а вслед за ним полетел и сам Оуэн, следуя инерции внезапно прекратившегося сопротивления и даже, возможно, непреодолимому стремлению спасти отца. Хорошо зная и скалу, и море, он интуитивно выбрал более безопасное место, чем то, куда невольно столкнул сквайра. Падая, соперник с силой ударился головой о край лодки и, скорее всего, погиб еще до того, как утонул в море. Оуэн не видел ничего, кроме осуществления проклятия. Пытаясь спасти отца, он нырнул в глубину в поисках уже утратившего гибкость тела, увидел его, схватил, поднял и перевалил через борт лодки. Измученный невероятным усилием, он и сам начал было тонуть, но все-таки смог уцепиться, подтянуться на руках и забраться в качающееся на волнах суденышко. На дне лежал отец с глубокой раной на разбитой голове и черным, залитым кровью лицом. Напрасно Оуэн пытался ощутить биение пульса, услышать стук сердца: признаков жизни не было. Тогда он принялся звать в напрасной надежде разбудить мертвого:

– Отец, отец! Вернись! Очнись! Ты не знал, как я тебя любил, как мог бы любить даже сейчас, если бы только… О господи!

В сознании возник образ мертвого младенца, и Оуэн воскликнул:

– Да, отец! Ты же не знал, как он упал, как умер! Если бы только у меня хватило сил рассказать тебе! Если бы ты захотел меня выслушать! А теперь все кончено! О, бедный отец!

Неизвестно, то ли миссис Гриффитс услышала крики, то ли просто отправилась искать мужа, то ли, что более вероятно, обнаружила побег пасынка и пришла, чтобы сообщить об этом сквайру, но внезапно Оуэн услышал прямо над головой ее голос: мачеха звала супруга.

Храня молчание, он неслышно завел лодку под скалу – так близко, что борт коснулся камней, а свисающие ветки закрыли ее от взоров сверху. Чтобы надежнее спрятаться, он, промокший до костей, лег на дно рядом с мертвым отцом и вдруг вспомнил раннее детство, когда сквайр только овдовел. Тогда сын делил постель с отцом и по утрам будил его, чтобы услышать какую-нибудь старинную валлийскую легенду.

Трудно сказать, сколько Оуэн пролежал, окоченев и утратив ощущение кошмарной реальности, но все-таки очнулся и заставил себя подумать о Нест.

Достав большой парус, он прикрыл тело, а потом онемевшими руками взял весла и начал грести в открытое море, по направлению к Криссиету. Двигаясь вдоль берега, отыскал среди камней глубокую расщелину, завел туда лодку и поставил на якорь. Едва держась на ногах и мечтая упасть в темную воду, чтобы обрести покой, но в то же время инстинктивно выбирая самые надежные места, чтобы поставить ноги, выбрался наверх по почти отвесной скале и, словно спасаясь от погони, с безумной энергией побежал в сторону Пенморфа. Долго бежал Оуэн, но вдруг словно споткнувшись, остановился, развернулся и так же быстро побежал обратно, к скале. Там он бросился ничком на край и посмотрел вниз, в лодку, в надежде уловить хоть малейший признак жизни: возможно, изменившееся положение савана. Внизу царила мертвая неподвижность, но внезапно луч света создал иллюзию легкого шевеления, и Оуэн бросился туда, где скала спускалась ближе к поверхности воды, разделся и поплыл к лодке. Увы, его встретила лишь тишина! Минуту-другую он не осмеливался приподнять парусину, но потом, испугавшись вновь испытать тот же ужас, что приказал вернуться – не бросать отца без помощи, когда в теле мелькнула искра жизни, – заставил себя снять покров. Встретив мертвый взгляд, он опустил отяжелевшие веки, подвязал челюсть, а потом подтянулся на руках и, поцеловав холодный лоб, проговорил едва слышно:

– Таково мое проклятие, отец! Было бы лучше, если бы я умер, едва родившись!

Дневной свет уже померк. Драгоценный дневной свет! Оуэн поплыл обратно, выбрался на берег, оделся и опять отправился в Пенморф. А когда открыл дверь Тай-Гласса, сидевший в темном углу возле печки Эллис Притчард взглянул на него укоризненно и проворчал угрюмо:

– Наконец-то вернулся! Никто из наших не бросил бы жену в одиночестве горевать над мертвым ребенком. И никто из наших не позволил бы деду убить родного внука. Я забираю у тебя свою дочь навсегда.

– Я ничего ему не говорила! – в отчаянии воскликнула Нест, жалобно глядя на мужа. – Он только спросил, кто приходил, а об остальном догадался сам.

Обезумев от горя, она продолжала укачивать младенца, словно живого, а Оуэн подошел к Эллису Притчарду и приказал сурово:

– Молчите! Не должно ни прозвучать лишнего слова, ни свершиться лишнего деяния. Больше сотни лет предназначение ждало меня. И вот время настало, и человек пришел сам. А я исполнил то, что было назначено много поколений назад!

Эллис Притчард, конечно, слышал о старинном проклятии его рода и даже смутно верил в предсказание, но никак не думал, что оно осуществится при нем и непосредственное его затронет. Однако он настолько плохо знал характер Оуэна, что решил, будто бы тот намеренно отомстил за гибель новорожденного сына. Рассматривая поступок с этой точки зрения, истинный валлиец счел убийство поступком, несколько превышающим справедливое наказание за страдания единственной дочери, но он понимал, что суд отнесется к событию совсем иначе. Даже мягкое валлийское законодательство того времени не оставило бы без расследования смерть такого уважаемого человека, как сквайр Гриффитс, поэтому проницательный Эллис Притчард задумался, как на время спрятать преступника.

– Пойдем. Успокойся и не бойся: это твоя судьба, а не твоя вина. – Он положил руку зятю на плечо и спросил изумленно: – Да ты весь мокрый! Откуда такой? Нест, – обратился он к дочери, – твой муж промок до костей и продрог, потому и выглядит таким бледным и изнуренным.

Та бережно опустила младенца в колыбель. Плохо соображая от горя и слез, она не поняла смысла слов Оуэна об исполнившемся пророчестве, а может, и вообще не услышала признания.

Теплое прикосновение растопило заледеневшее сердце Оуэна, и он прошептал, сжимая жену в объятиях:

– Ах, Нест, любишь ли ты меня еще? Можешь ли любить, дорогая?

– Почему же нет? – не переставая плакать, ответила несчастная женщина. – Люблю еще больше, ведь ты отец моего бедного сыночка!

– Но, Нест!.. Объясните же ей, Эллис, вы же знаете!

– Незачем, незачем, – решительно отказался тесть. – Девочке и так есть, о чем подумать. Беги, скорее, дочка, и принеси мой воскресный костюм.

– Ничего не понимаю! – воскликнула Нест, сжав лоб ладонями. – Что мне нужно объяснить? И почему ты такой мокрый? Помоги Господь несчастной дурочке: не знаю, что означают твои странные слова и твой странный вид! Знаю только, что мой мальчик мертв!

И она снова безудержно разрыдалась.

– Иди же, Нест! Быстрее! Принеси сухую одежду! – строго повторил отец, и она не осмелилась ослушаться, слишком ослабев умом, чтобы постараться что-то осознать.

А едва дочь скрылась за дверью, Эллис тихо, торопливо обратился к зятю:

– Как я понимаю, сквайр мертв? Не стоит обсуждать, как это произошло, – скорее всего внезапно. В конце концов, всем нам суждено умереть. Надо будет предать тело земле; хорошо, что ночь уже близко. Не удивлюсь, если ты захочешь отправиться в путешествие: это именно то, в чем сейчас больше всего нуждается Нест – а потом… Что же, многие уезжают из дому и больше не возвращаются. Насколько понимаю, сквайр лежит не в своем доме. Конечно, поднимется шум, начнут искать, спрашивать, но время пройдет, и наследник вступит в законные права – спокойно, как и положено. Именно это ты и сделаешь: в конце концов приведешь Нест в Бодуэн.

В комнату как раз вошла Нест, но Притчард поспешил ее отослать:

– Нет-нет, дочка, принеси чулки получше. Найди синие шерстяные, которые я купил на ярмарке в Лланверсте.

Когда Нест ушла, он продолжил:

– Только не впадай в уныние. Того, что сделано, уже не исправишь. Говорят, что это суждено тебе со времен Тюдоров[40]. Он заслужил свою судьбу. Взгляни вон туда, в колыбель, и просто скажи, где его искать, а я постараюсь собраться с духом и покончить с этой историей.

Оуэн продолжал безучастно сидеть и дрожать от холода, сырости и нервного потрясения, неподвижно глядя в огонь, словно ловил видения прошлого, и не слышал ни единого слова тестя. Не пошевелился он и тогда, когда Нест вернулась с ворохом сухой одежды.

– Ну же, парень, очнись! – раздраженно прикрикнул Эллис, но Оуэн даже не пошевелился.

– Что с ним такое, отец? – ничего не понимая, спросила убитая горем Нест.

Эллис продолжал наблюдать за зятем, а когда дочь повторила вопрос, ответил коротко:

– Пусть сам скажет.

– Ах, дорогой муж, что случилось? – опускаясь на колени и заглядывая в каменное лицо Оуэна, спросила Нест.

– Разве не знаешь? – мрачно отозвался тот. – Как только услышишь, сразу разлюбишь. И все же я просто исполнил волю судьбы. Таково семейное проклятие.

– О чем он, отец? – в недоумении спросила Нест, подняв голову, однако Эллис жестом указал ей на Оуэна, и она продолжила: – Буду любить, что бы ни случилось, муж мой. Только позволь узнать, что же случилось, и не бойся сказать даже самое плохое.

Повисла долгая пауза, во время которой и Нест, и Эллис перестали дышать.

– Мой отец мертв, – наконец сквозь зубы процедил Оуэн.

Нест судорожно, шумно вздохнула.

– Да простит его Господь! – пробормотала она, подумав о младенце.

– Да простит Господь меня! – возразил Оуэн.

– Но ведь не ты… – перебила его Нест.

– Я. Теперь ты знаешь все. Такова воля судьбы. Разве я мог противиться? Дьявол мне помог: положил камень так, что отец сорвался с обрыва. Я прыгнул в воду следом, чтобы его спасти: честное слово, Нест! Едва сам не утонул. Но он разбил голову и умер!

– Значит, он спокойно лежит на дне моря? – с надеждой в голосе уточнил Эллис.

– Нет, в моей лодке, – возразил Оуэн, вздрогнув, но не столько от холода, сколько от воспоминания о разбитом лице отца.

– Ах, муж, скорее переоденься! – взмолилась Нест. Смерть старика предстала перед ней всего лишь страшной историей, в то время как недомогание супруга тревожило до глубины души.

Пока жена помогала Оуэну снять мокрую одежду, от которой сам он не в силах был освободиться, Эллис деловито готовил еду и крепкий горячий напиток. А когда несчастный молодой человек наконец переоделся, встал над ним и почти силой заставил поесть и принять изрядную порцию приготовленного питья. Не забыл он и о дочери, убедив ее тоже немного подкрепиться. Сам же все это время лихорадочно думал, как лучше скрыть следы содеянного и того, кто исполнил предназначение. Несмотря на боль от гибели внука, его не покидало ощущение вульгарного торжества при мысли, что его сраженная горем, растрепанная и небрежно одетая девочка стала хозяйкой поместья Бодуэн, богаче которого он в жизни не видел, хотя и предполагал, что на свете есть дома и получше.

Пока зять ел и пил, несколькими толковыми вопросами тесть выяснил все необходимое. Делясь пережитым ужасом, Оуэн испытывал облегчение, так что к концу трапезы Эллис уже знал все, что хотел знать.

– Ну а теперь, Нест, скорее оденься и собери нужные вещи: к утру вы оба должны оказаться на полпути к Ливерпулю. Отвезу вас на своей рыбацкой лодке в Рил-Сандс, а вашу поведу следом. Оттуда вернусь с грузом рыбы и выясню, много ли шума в Бодуэне. В Ливерпуле сможете надежно спрятаться до тех пор, пока придет время вернуться.

– Никогда и ни за что не вернусь домой! – возразил Оуэн. – Это проклятое место!

– Глупости! – отмахнулся Эллис Притчард. – Послушай меня, парень! Что ни говори, а произошел несчастный случай! Пристанем в Холи-Айленде, на мысе Ллин. Там живет мой родственник, священник. Да, сквайр, когда-то Притчарды знавали лучшие дни. Там и похороним тело. Повторяю: это был всего лишь несчастный случай. Выше голову! Вы с Нест еще вернетесь домой и наполните Бодуэн детскими голосами, а я поживу, чтобы это увидеть.

– Никогда! – убежденно повторил Оуэн. – Я – последний мужчина в роду. Сын уже убил отца!

В комнату вошла одетая, готовая в дорогу Нест, и Эллис поспешил погасить камин и запереть дверь.

– Дочка, дорогая, позволь я понесу вещи, пока будем спускаться по ступеням, – предложил Притчард.

Муж никак не отреагировал, лишь молча склонил голову. Нест отдала отцу большой узел, в который собрала то, что он велел, но другой сверток, поменьше, крепко прижала к груди и тихо проговорила:

– С этим мне никто не поможет.

Отец не понял смысла слов, зато понял муж: крепко обнял ее за талию и поцеловал в лоб.

– Отправимся в путь все вместе, Нест, и неважно куда.

Он взглянул на мчавшиеся с наветренной стороны темные тучи.

– Ночь будет бурной, – заметил Эллис, наконец-то обернувшись к спутникам. – Но ничего, выдержим!

Он пошел было туда, где стояла лодка, но вдруг в задумчивости помедлил, а потом приказал решительно:

– Подождите лучше здесь! Мало ли, встречу кого-нибудь: придется слушать и говорить. Я потом за вами вернусь.

Супруги присели рядышком на обочине дороги, и Оуэн попросил:

– Позволь взглянуть на него, Нест!

Она развернула шаль, и оба долго, с глубокой нежной печалью смотрели в восковое личико сына, а потом поцеловали и опять бережно, благоговейно укутали.

– У меня такое чувство, будто дух отца только что нас посетил и склонился над нашим несчастным младенцем. Когда я смотрел на него, меня охватил странный холод. Думаю, душа нашего чистого, невинного сына надежно ведет душу отца по небесным тропам к вратам рая, минуя злобных адских псов, не далее как пять минут назад метнувшихся с севера в погоне за заблудшими душами.

– Не говори так, Оуэн, – остановила мужа Нест, крепче прижимаясь к нему под сенью деревьев. – Вдруг кто услышит?

Оба замолчали и так сидели, охваченные суеверным страхом, пока не услышали громкий шепот Эллиса Притчарда.

– Где вы? Идите сюда, только тихо. Там люди: ищут сквайра, а мадам в истерике.

Они быстро спустились в маленькую бухту и сели в лодку. Даже в укрытии море волновалось, а рваные тучи куда-то мчались в дикой спешке.

Мужчины вывели суденышко в залив. Тишину изредка нарушали краткие команды Эллиса. Путь лежал к каменистому берегу, где Оуэн привязал лодку, но на месте ее не оказалось: судя по всему, веревка оборвалась, и лодка исчезла вместе с грузом.

Оуэн в отчаянии закрыл лицо руками. Простое, естественное происшествие поразило воспаленный суеверием ум. Возможность похоронить отца и сына в одной могиле представлялась знаменательным актом примирения. И вот теперь показалось, что прощения нет и быть не может: даже в смерти отец воспротивился возможности союза. Эллис, в свою очередь, воспринял событие с практической точки зрения: если тело сквайра будет найдено дрейфующим в лодке сына, неизбежно возникнут определенные подозрения относительно гибели. Чуть раньше Эллис хотел предложить зятю похоронить тело в так называемой могиле моряка: иными словами, зашить в парусину и, утяжелив грузом, навеки затопить, но, опасаясь бурной реакции Оуэна, так ничего ему и не сказал. Если бы тот согласился, можно было бы вернуться в Пенморф и дождаться того времени, когда обстоятельства позволят молодому сквайру вернуться в Бодуэн. Ну а если бы Оуэн слишком погрузился в переживания, Эллис посоветовал бы на время уехать, чтобы в отдалении переждать поиски и разговоры.

И вот теперь все изменилось: возникла необходимость срочно покинуть родные места. Предстояло немедленно, бурной ночью, исчезнуть в морских просторах. Эллис не знал страха, точнее – не знал бы страха, если бы зять остался таким, каким был неделю, даже день назад. Но что делать с безумным, отчаявшимся, беспомощным, преследуемым судьбой Оуэном Гриффитсом?

Они взяли курс в черное штормовое море, и больше никто никогда их не видел.

Поместье Бодуэн постепенно превратилось в мрачные темные руины, а землей Гриффитсов владеет теперь какой-то неизвестный сакс.

Ведьма Лоис

Глава 1

В 1691 году[41] Лоис Барклай стояла на небольшом деревянном пирсе, пытаясь сохранить равновесие на твердой земле точно так же, как в течение двух последних месяцев удерживалась на качавшейся палубе корабля, доставившего ее из Старой Англии в Новую. Стоять на твердом берегу сейчас казалось так же странно, как еще недавно было странно день и ночь болтаться на волнах. Да и сама земля казалась необычной. Высокий лес вдалеке, на самом деле почти подступавший к деревянным домам Бостона, и цветом, и видом отличался от того леса, к которому Лоис Барклай привыкла у себя дома, в графстве Уорикшир. Она растерянно стояла в одиночестве, дожидаясь капитана грузового судна с судьбоносным названием «Редемпшн» («Искупление») – доброго, хотя и грубоватого старого моряка, единственного друга на чужом континенте.

Поскольку капитан Холдернесс был слишком занят, чтобы сейчас же обратить на нее внимание, Лоис присела на одну из лежавших вокруг многочисленных бочек и, чтобы защититься от упрямого пронзительного ветра, продолжавшего терзать свои жертвы даже на суше, плотно завернулась в шерстяную накидку и глубоко надвинула капюшон. Несмотря на усталость и холод, Лоис набралась терпения и стоически ждала. Майский день выдался суровым, а судно «Редемпшн» с грузом необходимых для колонистов-пуритан Новой Англии[42] товаров было первым, что отважилось пересечь океан.

Разве, сидя на бостонском пирсе, Лоис могла не вспоминать прежнюю жизнь и не представлять жизнь будущую? В морском тумане, куда она смотрела полными слез глазами, возникала маленькая деревенская церковь в Барфорде, которая и по сей день стоит меньше чем в трех милях от Уорика, где отец проповедовал с 1661 года – задолго до ее рождения. Теперь и отец, и мать лежали на кладбище возле церкви, а память услужливо представляла увитый австрийскими розами и душистым жасмином старинный дом священника, где на свет появилось единственное дитя уже перешагнувших порог молодости родителей. От дома к церковной ризнице вела тропинка не длиннее сотни ярдов, по которой отец ежедневно ходил туда и обратно, ибо ризница представляла собой и кабинет, и святилище, где он размышлял над массивными томами отцов церкви, сравнивая их учение с теориями авторитетов англиканской церкви того времени – последних дней правления Стюартов. Дело в том, что дом священника в Барфорде едва ли превосходил размером окружающие жилища: двухэтажный, он вмещал всего лишь по три комнаты на этаже. Внизу располагались гостиная, кухня и черная, или рабочая, кухня. Наверху помещалась спальня супругов Барклай, комната дочери и каморка горничной. Если вдруг приезжал гость, Лоис покидала привычную обитель и делила постель со старой Клементиной. Увы, счастливые дни миновали. Никогда больше в этой жизни Лоис не встретится с родителями: оба спокойно спали на церковном кладбище, вовсе не задумываясь о проявлениях земной любви к своей осиротевшей дочери. Рядом покоилась и Клементина, скрытая в своей травянистой постели длинными плетями розолистной малины, которой перед отъездом из Англии Лоис объединила три дорогие могилы.

Кое-кто пытался удержать Лоис в Англии, а один молодой человек даже поклялся перед Господом, что рано или поздно отыщет ее, если она по-прежнему останется на земле. Но этот отважный юноша был наследником и единственным сыном мельника Луси, чья мельница возвышалась на берегу Эйвона, на щедром зеленом лугу. Конечно, отец искал для сына более подходящую пару, чем бедная дочка пастора Барклая (так низко ценились в те дни священники!). Подозрение о привязанности Хью Луси к Лоис Барклай склонило родителей юноши к мудрому решению не предлагать сироте приют в своем доме, хотя больше никто из прихожан, даже обладая желанием, не имел такой возможности, поэтому Лоис попридержала слезы до тех пор, пока не придет время плакать, и последовала совету матушки. «Дочь моя, – говорила она перед смертью, – твой отец скончался от страшной лихорадки. Я тоже умираю. Да-да, не отрицай, хотя в последние часы Господь избавил меня от боли. Жестокие англичане обрекли тебя на одиночество в этом мире. Единственный брат отца погиб в битве при Эджхилле[43]. У меня тоже есть брат, хотя я ни разу о нем не упоминала, так как он еретик. Поссорился с отцом и, не попрощавшись с нами, уехал в какую-то заморскую страну. Но до тех пор, пока не принял пресвитерианскую веру, Ральф оставался добрым парнем. Думаю, что в память о прежних днях он возьмет над тобой опекунство. Кровь гуще воды. Напиши ему сразу после моей смерти. Да, Лоис, я умираю и благословляю Господа за позволение так скоро воссоединиться с мужем».

Вот он, эгоизм супружеской любви. Матушка думала не столько о грядущем одиночестве дочери, сколько о встрече с ее покойным отцом!

«Напиши дяде Ральфу Хиксону в город Салем, Новая Англия (отметь, чтобы не забыть). Скажи, что я, Генриетта Барклай, поручаю брату ради всего святого на небесах и на земле, ради спасения его души, ради нашего старого дома на Лестер-Бридж, ради наших родителей, ради умерших между им и мной шестерых маленьких детей принять тебя как родную, ибо ты и есть его родная племянница. У него большая семья – жена и дети, так что не страшно отправить тебя, моя дорогая дочь, к дядюшке. Ах, Лоис, если бы ты могла умереть вместе со мной! Мысль о твоей судьбе не дает покоя!»

Лоис, бедное дитя, постаралась, как могла, успокоить матушку обещаниями в точности исполнить все ее пожелания и заверениями в несомненной доброте дяди.

«Дай слово, – задыхаясь, попросила умирающая, – что отправишься в путь без промедления. Деньги получишь от продажи имущества. Отец перед смертью написал своему школьному другу, капитану Холдернессу, и попросил за тобой присмотреть. Понимаешь, о чем я… Ах, моя дорогая Лоис, да благословит тебя Господь!»

Дочь торжественно дала обещание и сдержала слово. Сделать это оказалось тем проще, что в порыве любви Хью Луси признался в страстном чувстве и поведал о борьбе с отцом, о своей нынешней несостоятельности и надеждах на будущее укрепление. Рассказ то и дело прерывался столь откровенными и яростными угрозами в адрес отца, что Лоис поняла необходимость как можно скорее покинуть Барфорд, чтобы не вызывать ссоры между отцом и сыном. Возможно, в ее отсутствие обстановка в семье как-то успокоится: или богатый старый мельник сжалится над сыном, или – здесь сердце начинало ныть от одной лишь мысли – любовь Хью остынет, и милый товарищ детских игр ее забудет. Если же этого не случится, если хотя бы десятая часть его обещаний окажется правдой, то, возможно, Господь поможет ему исполнить намерение и при первой же возможности отправиться на поиски невесты. На все воля Божия, и это благо, подумала Лоис Барклай.

Размышления ее прервал капитан Холдернесс. Отдав помощнику все необходимые распоряжения, он подошел, похвалил девушку за терпение и сказал, что отведет ее к вдове Смит – в приличный дом, где сам он и другие моряки высокого ранга обычно останавливались во время пребывания на берегах Новой Англии. По его словам, вдова Смит располагала уютной гостиной для себя и дочерей, где Лоис могла провести время, пока он отправится по делам, из-за которых задержится в Бостоне на день-другой, а потом отвезет ее в Салем, к дяде. Порядок действий был определен еще на корабле, но, не зная, о чем еще говорить, по дороге капитан Холдернесс повторил его несколько раз. Таким способом он выразил сочувствие горю, то и дело наполнявшему серые глаза слезами. «Бедная, бедная девочка! – думал он. – Для нее это чужая земля, где живут чужие люди. Немудрено, что ей здесь будет одиноко! Надо ее подбодрить!» По дороге к дому вдовы Смит капитан так занимательно рассказывал о жизни в Новой Англии, что и манера разговора, и новые идеи утешили Лоис лучше самого нежного женского сочувствия.

– Странные люди живут здесь, в Новой Англии, – поведал капитан Холдернесс. – То и дело молятся. Не успеешь оглянуться, как уже снова стоят на коленях. Видимо, здесь у местных не слишком много работы, иначе они молились бы так же, как я, после каждой фразы молитвы повторяя: «Раз-два, взяли» – и не переставая натягивать канат. Их штурман пытался заставить нас благодарить Господа за удачное плавание и удачное избавление от пиратов, однако я ответил, что предпочитаю возносить молитвы на твердой земле, надежно поставив судно в гавань. Французские колонисты клянутся отомстить за экспедицию в Канаду, а местные с языческой яростью – по крайней мере, насколько позволено божьим людям – оплакивают потерю своей хартии[44]. Обо всем этом мне рассказал штурман, чтобы заставить нас молиться вместо того, чтобы выполнять положенную работу. Ругал страну, как только мог. Но вот мы и пришли! Улыбнись и постарайся выглядеть хорошей девочкой из Уорикшира!

Впрочем, при взгляде на вдову Смит никто не смог бы удержаться от улыбки. Это была миловидная приветливая женщина, одетая в строгом соответствии с модой в Англии лет двадцать назад, но лицо каким-то чудесным образом изменяло впечатление от наряда, и темно-коричневое платье казалось ярким и жизнерадостным, под стать натуре самой вдовы Смит.

Даже не успев понять, кто такая эта незнакомая девушка, она расцеловала Лоис в обе щеки – просто потому, что та выглядела одинокой и печальной, а после того, как капитан Холдернесс поручил спутницу заботам хозяйки, расцеловала еще раз, потом взяла Лоис за руку и повела в свой простой, но основательный деревянный дом, над дверью которого висел тяжелый сук – знак пристанища для путников и лошадей. Однако вдова Смит принимала далеко не всех путников. С некоторыми она держалась чрезвычайно холодно и не отвечала ни на какие вопросы, кроме одного: где можно найти другой приют. Совет не заставлял себя ждать, и нежелательный постоялец тут же отправлялся восвояси. В подобных случаях вдова Смит руководствовалась исключительно интуицией: один взгляд на лицо посетителя безошибочно решал, можно ли его допустить в дом, где живут дочери. Манера ее общения начисто отбивала желание ослушаться, тем более что рядом обитали всегда готовые прийти на помощь крепкие соседи, к которым она обращалась всякий раз, когда глухоты в первом случае или голоса и жестов во втором оказывалось недостаточно. Вдова Смит выбирала постояльцев исключительно по выражению лица; никакие очевидные свидетельства внешних обстоятельств значения не имели. Каждый, кто останавливался в ее доме хотя бы раз, непременно возвращался снова и снова, так как она умела принять гостя радушно и щедро. Дочери Пруденс[45] и Эстер унаследовали достоинства матушки, однако не во всем совершенстве. Прежде чем определить отношение к незнакомцу, они оценивали его внешность: замечали особенности костюма, ткань и фасон, поскольку и то, и другое, и третье много говорило о положении в обществе; держались более скованно; больше сомневались; не обладали решимостью и твердостью характера матушки. Их хлеб порой был не таким легким и пышным, сливки иногда скисали вместо того, чтобы превратиться в свежее масло, ветчина не всегда имела вкус ветчины доброй старой Англии, который неизменно отмечали у хозяйки. И все же обе девушки были добрыми, порядочными, послушными. Когда матушка, обняв за талию, ввела в гостиную Лоис, они встали и приветливо пожали незнакомке руку. На взгляд английской гостьи, комната была несколько странной. Сквозь слой глиняной штукатурки здесь и там виднелись бревна, из которых построен дом, хотя стены были завешаны шкурами удивительных животных, подаренными хозяйке знакомыми торговцами. Здесь же присутствовали дары моряков: яркие раковины, причудливые нитки туземных бус, удивительные яйца морских птиц и красивые вещицы из Старой Англии. В целом комната походила не столько на гостиную, сколько на Музей естественной истории. Здесь стоял особый, непривычный, хотя и не отталкивающий запах, до некоторой степени нейтрализованный дымом горящего в очаге толстого ствола сосны.

Как только хозяйка сообщила, что капитан Холдернесс ждет в общей комнате, девочки немедленно убрали прялку, сложили вязальные спицы и занялись приготовлением еды. Что это была за еда, сидевшая здесь же и невольно наблюдавшая за ней Лоис понимала с трудом. Первым делом девушки замесили тесто и оставили подниматься. Затем достали из углового буфета – подарка с родины – огромную толстую квадратную бутылку с ликером под названием «Золотая вода». Потом появилась ручная мельница для перемалывания зерен какао – редкое угощение в те времена – и, наконец, большая головка чеширского сыра. Три стейка из оленины немедленно отправились жариться, куски холодной свинины были политы патокой. Явился пирог, похожий на миндальный кекс; правда, хозяйки с гордостью назвали его тыквенным. Затем последовала свежая и соленая жареная рыба, а за ней – по-разному приготовленные устрицы. Лоис с удивлением ждала, когда же наступит конец щедрости по отношению к гостю с родины. От горячих блюд поднимался аппетитный пар, но никто не присел за стол, прежде чем пресвитер Хокинс – весьма уважаемый давний сосед, приглашенный вдовой Смит, чтобы послушать новости, – не закончил молитву, куда в качестве благодарности за прошлое включил и просьбу о будущем каждого из присутствующих в том варианте, какой сам пресвитер представил по внешности. Молитва наверняка закончилась бы значительно позже, если бы капитан Холдернесс не сопровождал вторую ее половину нетерпеливым стуком ножа по столу.

Все были слишком голодны, чтобы поддерживать разговор в начале трапезы, однако по мере утоления аппетита любопытство росло, и с обеих сторон все чаще раздавались вопросы. Лоис прекрасно представляла английскую действительность, но с особым, естественным вниманием слушала рассказы о новой стране и новых людях, среди которых отныне предстояло жить. Отец ее был якобитом, как в то время начали называть сторонников династии Стюартов, а дед, в свою очередь, следовал учению архиепископа Лода[46], поэтому прежде ей редко доводилось слышать разговоры и видеть обычаи пуритан. Пресвитер Хокинс отличался невероятной строгостью, так что его присутствие держало дочерей вдовы Смит в благоговейном страхе. Однако сама вдова пользовалась многочисленными привилегиями; широко известная, многими испытанная доброта позволяла ей выражаться свободно – возможность, которой по всеобщему молчаливому согласию многие лишились под угрозой клейма безбожников. Капитан Холдернесс и его помощник также позволяли себе говорить то, что думают, невзирая на окружение. Так что можно считать, что в первый день пребывания в Новой Англии Лоис мягко погрузилась в пуританскую обстановку, но даже столь умеренного окружения оказалось достаточно, чтобы ощутить себя глубоко одинокой и несчастной.

Первой темой разговора послужило современное состояние колонии: Лоис поняла это, хотя поначалу с удивлением услышала названия городов, знакомых по родной стране. Например, вдова Смит сообщила, что в графстве Эссекс жителям велят содержать четыре милицейских отряда по шесть человек в каждом, чтобы постоянно следить за скрывавшимися в лесу дикарями-индейцами:

– Помню, какого страха натерпелась в первую осень здесь, в Новой Англии. После убийства Томаса Лотропа, командира одного из таких отрядов, прошло уже шестнадцать лет, а я до сих пор вижу, как среди деревьев неслышно крадутся раскрашенные индейцы с бритыми головами.

– Да, – отозвалась одна из дочерей. – А помнишь, мама, как Ханна Бенсон рассказывала, что ее муж спилил вокруг дома в Дирбруке все деревья, чтобы никто не смог подобраться незаметно? Однажды, когда вся семья уже легла спать, а муж уехал по делам в Плимут, она сидела на крыльце и вдруг увидела лежащее в тени бревно, похожее на ствол спиленного дерева. Сначала не обратила внимания, но через несколько минут заметила, что бревно приблизилось к дому, и страшно испугалась. Боясь пошевелиться, она закрыла глаза, досчитала до ста и снова взглянула. Темнота сгустилась, однако бревно оказалось еще ближе. Она побежала в дом, заперла дверь и поднялась наверх, где спал старший сын. Элайдже тогда было всего шестнадцать, но он сразу же встал, молча схватил отцовское ружье, зарядил его, а потом, попросив у Господа помощи, подошел к окну и выстрелил в бревно. Никто не осмелился посмотреть, чем все закончилось. Всю ночь семья читала Священное Писание и молилась, а утром, когда решились выйти, все увидели на траве кровь возле бревна, которое оказалось вовсе не бревном, а краснолицым индейцем, покрытым корой и искусно замаскированным. Рядом лежал боевой нож.

Все слушали, затаив дыхание, хотя почти каждый хорошо знал множество подобных историй. Затем разговор продолжился в том же духе:

– С тех пор как вы, капитан Холдернесс, были у нас в последний раз, в Марблхеде высадились пираты. Да, прошлой зимой напали французские пираты-паписты. Люди боялись выйти из дому, потому что не знали, чего ожидать. Пираты вытащили на берег пленников с захваченных судов, среди них оказалась одна женщина, и поволокли в болота. Жители Марблхеда, зарядив ружья, молча наблюдали за происходящим, выжидая. А среди ночи воздух потряс громкий, отчаянный женский крик: «Господи Иисусе! Сжалься надо мной! Спаси от этих людей! О, Господь всемилостивый!»

У всех, кто слышал этот вопль, кровь застыла в жилах, а потом старая Нэнси Хиксон, уже много лет не встававшая с постели, поднялась среди собравшихся в доме ее внука горожан и сказала, что если ни у кого не хватает храбрости пойти и спасти несчастную, этот крик умирающей женщины до конца дней будет звучать у них в ушах и в ушах их потомков. Завершив пророчество, Нэнси упала и умерла, а на заре пираты покинули Марблхед, однако и по сию пору жители города часто слышат доносящийся с болот призыв: «Господи Иисусе! Сжалься надо мной! Спаси от этих людей! О, Господь всемилостивый!»

– Кстати, – басом проговорил пресвитер Хокинс с тем гнусавым пуританским акцентом, о котором Батлер сказал, что пуритане богохульствуют через нос, – благочестивый мистер Нойс наложил на Марблхед строгий пост и прочел трогательную проповедь, толкуя слова: «И Царь скажет им в ответ: истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне»[47]. Однако порой думается, что видение пиратов и женский крик стали уловкой Сатаны, чтобы испытать жителей Марблхеда, увидеть, какие плоды принесла их доктрина, и таким способом опорочить их в глазах Господа. Если так, то враг одержал победу, ибо не пристало христианам оставлять беспомощную женщину в беде.

– Но, пресвитер, – возразила вдова Смит, – это вовсе не было видением. Пираты – настоящие живые люди, которые сошли на берег, сломали ветки деревьев и оставили на земле следы сапог.

– Что до этого, Сатана владеет многими хитростями, и если когда-то бродил подобно ревущему льву, то не остановится перед такими мелочами, а завершит начатое дело. Говорю вам, что многие люди являются духовными врагами в видимом обличье, обитающими в дремучих местах. Лично я верю, что краснокожие – те самые злобные существа, о которых читаем в Священном Писании, и, несомненно, действуют заодно с ненавистными папистами – французами из Канады. Слышал, что французы платят индейцам кучу золота за каждую дюжину английских скальпов.

– Веселенький разговор, ничего не скажешь, – обратился капитан Холдернесс к Лоис, заметив ее бледность и откровенный ужас. – Пожалуй, думаешь, что лучше бы осталась в Барфорде? Но дьявол не так страшен, как его малюют.

– Хо! Вот уж чистая правда! – отозвался пресвитер Хокинс. – Издавна говорят, что дьявола малюют. А разве индейцы не размалеваны подобно их отцу?

– Но неужели это правда? – тихо спросила капитана Лоис, отвлекшись от речи пресвитера, которого почтительно продолжали слушать обе дочери вдовы Смит.

– Девочка моя, – шепотом отозвался старый моряк, – ты приехала в страну, где немало опасностей поджидают на суше и грозят с берега. Индейцы ненавидят белых людей. То ли другие белые люди (французы на севере) жестоко притесняют дикарей, то ли англичане отобрали их земли и охотничьи угодья без должной компенсации и тем вызвали месть краснокожих… кто знает? Однако верно, что нельзя заходить далеко в лес: можно наткнуться на аборигена. Небезопасно и строить дом за пределами города или поселка. Путешествие из одного места в другое требует немалого мужества. Говорят, что дикари нападают неизвестно откуда и безжалостно убивают англичан. А еще утверждают, что сам Сатана помогает индейцам выжить христиан из языческой страны, которой он так долго правил. А море кишит пиратами – бандитами из разных стран. Они высаживаются на берег, грабят, убивают, жгут и разрушают. Люди боятся настоящих опасностей и от страха выдумывают новые, может быть, и не существующие. Но как знать? Священное Писание повествует о ведьмах, колдунах и власти Сатаны в пустыне. Даже в нашей родной старой стране рассказывают о тех, кто навеки продает души за каплю власти, полученную на краткий миг жизни на земле.

К этой минуте за столом воцарилось молчание. Все ждали продолжения истории капитана. Воцарилась та тишина, которая порой повисает без видимой причины и явного следствия. Однако через несколько месяцев присутствующие вспомнили слова, которые произнесла тогда Лоис, хотя говорила она тихо и обращалась к одному лишь капитану:

– Ведьмы – страшные существа! И все-таки мне жаль несчастных старух, хоть я и испытываю перед ними ужас. Когда я была ребенком, у нас в Барфорде жила одна такая. Никто не знал, откуда она пришла: просто поселилась в глинобитной хижине на краю леса вместе со своей кошкой. – При упоминании о кошке пресвитер Хокинс мрачно покачал головой. – Питалась крапивой и остатками овсянки, которые жители приносили ей не столько из жалости, сколько из страха. Ходила, согнувшись едва ли не до земли, и вечно что-то бормотала себе под нос. Говорили, что она ловит в силки птиц и кроликов: лесные заросли подходили едва ли не к двери. Не знаю, как и почему так случилось, но однажды весной многих жителей деревни сразила непонятная болезнь, начался падеж скота. Мне тогда еще не исполнилось и четырех лет, и я мало что об этом помню: отец сказал, что говорить о таких вещах нельзя. Знаю только, что однажды испытала жуткий страх. Служанка пошла за молоком и взяла меня с собой. Проходя мимо того места, где Эйвон изгибается и образует глубокий круглый омут, мы увидели большую безмолвную толпу и очень испугались. Все люди смотрели на реку. Служанка взяла меня на руки, и поверх голов я увидела в воде Ханну с растрепанными седыми волосами, окровавленным от ударов камней лицом и обмотанной вокруг шеи кошкой. В ужасе от столь страшной картины, я спрятала лицо на плече служанки, но Ханна успела с яростью на меня посмотреть – несчастное, беспомощное, измученное существо! – и крикнула: «Девчонка пастора, девчонка пастора! Вон там, на руках у няньки! Твой отец не захотел меня спасти, и никто не спасет тебя, когда будешь тоже объявлена ведьмой!»

О, еще много лет жуткое пророчество звучало в ушах всякий раз, когда я засыпала, а потом снилось, что я в том омуте, и люди смотрят на меня с ненавистью, потому что я ведьма, и черная кошка казалась живой и мяукала те ужасные слова.

Лоис умолкла: в глазах ее стояли слезы. Дочери хозяйки смотрели на гостью с испуганным изумлением, а пресвитер Хокинс снова покачал головой и пробормотал строчку из Священного Писания. И только жизнерадостная вдова Смит не придала услышанному значения и постаралась разрядить гнетущую обстановку:

– Не сомневаюсь, однако, что хорошенькая дочка пастора с ямочками на щеках и приятными манерами сумела околдовать не одно мужское сердце. А, капитан Холдернесс? Вы должны поведать нам о жизни молодой особы в Англии.

– Да-да, – подтвердил капитан. – Есть в Уорикшире один очарованный юноша. Думаю только, что ничего у него не получится.

Пресвитер Хокинс поднялся, уперся руками в стол и заговорил:

– Братья и сестры, должен пресечь ваши легкомысленные речи, ибо чары и колдовство несут зло. Верю, что эта девушка даже в мыслях не имела к ним никакого отношения, однако рассказанная ею история внушает мне дурные предчувствия: адская ведьма могла обладать сатанинской силой и заразить ум ребенка смертным грехом, – поэтому вместо того, чтобы попусту болтать, призываю вас вместе со мной помолиться: пусть сердце чужестранки очистится от любой скверны. Помолимся, братья и сестры!

– Что же, вреда не будет, – отозвался капитан Холдернесс. – Но, святой отец, во время службы помолитесь за нас всех. Боюсь, что некоторые нуждаются в очищении от скверны куда больше, чем Лоис Барклай, а молитва о другом человеке никогда не принесет вреда.

Дела задержали капитана Холдернесса в Бостоне на пару дней. Все это время Лоис оставалась в доме вдовы Смит и старалась побольше узнать о новой стране, где предстояло жить. Письмо умирающей матери было с оказией отправлено в Салем, чтобы предупредить дядю Ральфа Хиксона о приезде племянницы – как только капитан Холдернесс соберется ее туда отвезти, ибо до тех пор он считал себя ответственным за благополучие девушки. Когда же пришло время уезжать, Лоис с грустью покинула гостеприимный дом доброй вдовы Смит и, пока изгиб дороги не скрыл его из виду, постоянно оглядывалась. Ехать пришлось на деревенском тарантасе, где, кроме кучера, поместились Лоис и капитан, в ногах у них – корзинка с вещами и провизией, а за спиной – мешок с овсом для лошади. Дорога из Бостона в Салем занимала целый день и считалась настолько опасной, что останавливаться можно было, только если это абсолютно необходимо. Если в те времена дороги в Англии представляли собой плачевное зрелище, то в Америке это были и вовсе лесные просеки. Пеньки поваленных деревьев создавали серьезное препятствие и требовали большой осторожности, а в низинах болотистые участки обозначались уложенными поперек топей бревнами. Густой зеленый лес даже ранней весной стоял вдоль дороги плотной темной стеной, хотя жители окрестных селений старались держать обочины свободными от растительности, чтобы там не могли прятаться индейцы. Крики диковинных птиц, необычно яркое оперение – все вокруг внушало впечатлительному или пугливому путешественнику мысль о воинственных кличах и боевой раскраске враждебно настроенных дикарей.

Наконец приехали в Салем, который в те дни соперничал по площади с самим Бостоном и даже мог похвалиться названиями пары улиц, хотя английский взгляд видел в нем лишь беспорядочное скопление жилых зданий вокруг молельного дома (точнее, вокруг одного из молельных домов, потому что в то время уже строился второй). Город защищали две линии частокола, а между ними располагались лесопосадки и пастбища для тех жителей, кто боялся по утрам выгонять скотину в луга, а по вечерам возвращать в хлев.

На улицах Салема по пути к дому Ральфа Хиксона паренек-кучер пустил уставшую лошадку рысью. Уже наступил вечер – для горожан время отдыха, – и повсюду играли дети. Лоис поразила красота одной крошечной девочки, и она обернулась, чтобы еще раз взглянуть на нее. В этот миг малышка споткнулась, упала и громко заплакала. На крик выбежала испуганная мать ребенка и успела заметить встревоженный взгляд девушки, хотя стук колес заглушил вопрос, серьезно ли поранилась девочка.

Лоис не успела обдумать происшествие, поскольку уже в следующее мгновение экипаж остановился возле крыльца добротного, основательного деревянного дома, покрытого кремового цвета штукатуркой, как было принято в Салеме. Кучер объявил, что они приехали: здесь живет ее дядя Ральф Хиксон. В волнении девушка не обратила внимания, но капитан Холдернесс заметил, что на редкий в этих местах звук колес никто не вышел, чтобы их встретить. Старый моряк снял спутницу с высокого сиденья, поставил на землю и сам проводил в большую прихожую, размерами не уступавшую холлу английского помещичьего дома. Под окном на скамье сидел высокий худой молодой человек лет двадцати трех – двадцати четырех и в меркнущем свете дня читал толстую книгу. При виде вошедших он не встал, а взглянул на них с удивлением, без тени узнавания на смуглом суровом лице. Больше в комнате никого не было, и капитан Холдернесс спросил:

– Это дом Ральфа Хиксона?

– Верно, – медленно, тягуче подтвердил молодой человек, но не добавил ни слова.

– Я привез его племянницу, Лоис Барклай, – сообщил капитан, взял спутницу за руку и вывел вперед.

Молодой человек смерил девушку долгим пристальным взглядом, потом отметил страницу, на которой остановился, встал и в той же безразличной, медлительной манере проговорил:

– Сейчас позову матушку, она должна знать.

Он распахнул дверь в теплую, освещенную ярким пламенем очага, полную жизни кухню, где три женщины что-то готовили, в то время как четвертая – старая индианка с зеленовато-коричневым лицом, морщинистая и согбенная – ходила по кухне, видимо, подавая остальным необходимые продукты.

– Матушка, – окликнул одну из женщин молодой человек, а когда та посмотрела на него, показал через плечо на чужаков и вернулся к чтению, время от времени, правда, поглядывая на Лоис из-под густых темных бровей.

Высокая, плотно сложенная женщина старше средних лет вышла из кухни и остановилась, рассматривая прибывших.

– Это Лоис Барклай, племянница мистера Ральфа Хиксона, – представил гостью капитан Холдернесс.

– Ничего о ней не знаю, – ответила хозяйка низким, почти мужским, таким же, как у сына, голосом.

– Мистер Хиксон получил письмо сестры, не так ли? Я сам отправил его с посыльным по имени Элайас Велкам, который вчера утром выехал из Бостона сюда.

– Ральф Хиксон не получал никаких писем. Он болен и лежит в постели в своей комнате, поэтому вся адресованная ему почта проходит через мои руки, а потому утверждаю, что никаких писем не приходило. Его сестра Барклай – в девичестве Генриетта Хиксон, – чей муж поклялся Карлу Стюарту, чтобы сохранить приход, в то время как все благочестивые люди оставили свои…

Лоис, чье сердце минуту назад застыло от ледяного приема, внезапно почувствовала, как в ответ на оскорбительный отзыв об отце слова сами срываются с губ, и неожиданно для капитана и самой себя заговорила:

– Возможно, в тот день, о котором вы, мадам, говорите, благочестивые люди оставили свои церкви. Но не только они сохранили благочестие, и никому не дано право определять его степень по собственному усмотрению.

– Хорошо сказала, девочка, – одобрил капитан, восхищенно взглянув на спутницу, и по-отечески похлопал по спине.

Минуту-другую Лоис и тетушка в упор молча смотрели друг на друга. За это время лицо девушки сначала вспыхнуло, а потом покрылось мертвенной бледностью, глаза наполнились слезами в ответ на сухой, уверенный взгляд Грейс Хиксон и совершенно неизменное лицо.

– Матушка! – окликнул молодой человек, неожиданно живо поднявшись. – При первой встрече с кузиной нехорошо вести себя таким образом. Впоследствии Господь может даровать ей свою милость, но сейчас она и ее спутник моряк нуждаются в отдыхе и пище.

Он не стал дожидаться ответа на свои слова, а опять сел и погрузился в чтение. Судя по всему, молодой человек не сомневался, что неприветливая матушка в точности исполнит распоряжение. Действительно, не успел он закончить фразу, как та показала на длинную деревянную скамью возле стены и, смягчив выражение лица, произнесла:

– Манассия говорит правду. Посидите здесь, пока Фейт и Натте приготовят и подадут еду. А я тем временем пойду к мужу и сообщу, что приехала его племянница – или та, которая называет себя таковой.

Она вернулась в кухню и дала указания старшей из девушек – как поняла Лоис, своей дочери. Пока хозяйка говорила, та стояла неподвижно, не глядя на незнакомцев. Она была похожа на брата Манассию, но обладала более привлекательными чертами лица. Особенно Лоис удивили большие, глубокие, таинственные глаза: она успела их рассмотреть, когда девушка подняла голову, чтобы взглянуть на приезжих. Рядом с высокой крепкой нескладной матерью и едва ли более изящной сестрой постоянно крутилась девочка лет двенадцати или около того. Ни та ни другая не обращали внимания на проказы, озорные выходки и даже гримасы в адрес Лоис и капитана Холдернесса, которые сидели лицом к двери – уставшие с дороги и расстроенные откровенно неприветливым приемом. Чтобы утешиться и успокоиться, капитан достал табак и принялся жевать, и уже пару мгновений спустя к нему действительно вернулось обычное жизнелюбие, так что он тихо пробормотал:

– Ах, негодяй Элайас! Вот уж я с ним разберусь! Если бы вовремя доставил письмо, тебя приняли бы совсем по-другому. Ничего: как только подкреплюсь, сразу пойду на поиски парня, заберу письмо и принесу сюда. Тогда все сразу наладится, девочка. Прошу, не падай духом. Не выношу женских слез. Ты просто устала от тряски и проголодалась.

Лоис смахнула слезы, осмотрелась, чтобы отвлечься, и заметила, что Манассия тайно наблюдает за ними своими глубоко посаженными глазами. Взгляд этот вовсе не был недоброжелательным, однако глубоко смутил Лоис, особенно тем, что кузен не отвел глаз даже после того, как был разоблачен, поэтому она с радостью встала, когда тетушка позвала зайти в комнату к больному дяде, и только таким способом избавилась от неотрывного наблюдения угрюмого молчаливого родственника.

Ральф Хиксон был намного старше жены, а из-за болезни выглядел совсем дряхлым. Он никогда не обладал силой характера Грейс, а возраст и слабость и вовсе превращали его едва ли не в ребенка. Однако, в отличие от супруги, отличался добротой и сердечностью. Вот и сейчас он поднял дрожащие руки навстречу Лоис и приветствовал ее как родную, ни на миг не задумавшись о пропавшем письме, а сразу признав в ней родную племянницу.

– О, как хорошо, что ты не побоялась пересечь океан, чтобы познакомиться с дядюшкой! И дорогая сестра Барклай тебя отпустила!

Лоис пришлось объяснить, что дома, в Англии, не осталось никого, кто мог бы по ней скучать; что родители умерли, а матушка перед смертью завещала поехать в Америку, найти дядю и попросить приюта. Слова дались с тяжелым сердцем – тем труднее, что из-за затуманенного сознания больного повторять историю пришлось несколько раз. Наконец Ральф Хиксон понял, о чем говорит племянница, и зарыдал как дитя, причем скорее оплакивая собственную потерю сестры, с которой не виделся двадцать лет, чем судьбу стоявшей перед ним сироты. Лоис, в свою очередь, изо всех сил сдерживала слезы, стараясь не проявлять слабость в чужом странном доме. Главным образом заставлял ее проявлять сдержанность неприязненный взгляд тетушки. Родившись в Америке, к английским корням мужа Грейс изначально относилась с ревнивым недоверием. В последние же годы, когда из-за слабоумия Ральф забыл о причинах бегства с родины и постоянно оплакивал добровольное изгнание, считая его главной ошибкой жизни, заочное осуждение далеких родственников приобрело болезненную остроту.

– Хватит! – оборвала, наконец, причитания мужа Грейс. – Сдается мне, что, оплакивая давно умершую сестру, ты забываешь, в чьих руках находится наша жизнь и смерть!

Справедливые слова прозвучали не ко времени. Лоис взглянула на нее с едва скрытым негодованием, лишь усилившимся от того презрительного тона, с которым Грейс обращалась к мужу, поправляя ему постель.

– Можно подумать, что ты безбожник: так плачешь по разлитому молоку. Правда в том, что с возрастом ты совсем впал в детство, а ведь когда мы женились, во всем полагался на Господа. Иначе ни за что не вышла бы за тебя. Нет, девочка, – обратилась она к Лоис, заметив ее возмущение. – Тебе не удастся унизить меня сердитыми взглядами. Я честно исполняю свой долг; в Салеме не найдется ни единого человека, кто осмелится сказать дурное слово о Грейс Хиксон – как о работе, так и о вере. Благочестивый мистер Коттон Мэзер[48] признался, что даже ему есть чему у меня поучиться. Так что советую тебе смириться и постараться, чтобы Господь отвел тебя от предосудительных манер, послав жить в Сион, где на бороду Аарона каждый день падает драгоценная роса[49].

Лоис устыдилась и расстроилась, обнаружив, что тетушка точно прочитала мимолетное выражение, а потом укорила себя за то, что допустила осуждение, и постаралась представить, что еще до нежданного вторжения гостей тетушка могла из-за чего-то расстроиться и рассердиться. Оставалось лишь надеяться, что небольшое недоразумение скоро сотрется из памяти, поэтому Лоис постаралась успокоиться и не расчувствоваться от слабого, дрожащего рукопожатия дядюшки, когда по распоряжению тети пожелала ему спокойной ночи и вернулась в общую комнату, где семья уже собралась вокруг стола, а Натте – служанка из коренных американцев – принесла из кухни жареную оленину и свежий хлеб. Судя по всему, в отсутствие Лоис с капитаном Холдернессом никто не разговаривал. Манассия по-прежнему неподвижно сидел на своем месте с открытой Библией на коленях, однако не читал, а смотрел в пространство, словно мечтая или созерцая видения. Фейт медлила возле стола, лениво руководя действиями Натте, а Пруденс стояла, прислонившись к дверному косяку между кухней и комнатой, и всякий раз, когда индианка проходила мимо, дразнила и задирала ее. В конце концов служанка не на шутку рассердилась, хотя напрасно попыталась скрыть гнев, поскольку всякое его проявление лишь раззадоривало проказницу. Когда наконец все было готово к трапезе, Манассия воздел правую руку и «попросил благословения», как было принято говорить у пуритан. На самом же деле молитва превратилась в длинное обращение за духовной силой в противостоянии Сатане и в отражении его огненных стрел. А вскоре и вообще приняла чисто личный характер, словно молодой человека совсем забыл, что находится за столом, среди людей, и начал жаловаться Господу на одолевавшие его душу сомнения и недуги. К действительности его вернула Пруденс: младшая сестра дернула брата за полу сюртука, а когда тот открыл глаза и сердито посмотрел на нее, вместо ответа насмешливо высунула язык. После этого Манассия умолк и сел, а все остальные последовали его примеру и принялись за еду. Грейс Хиксон сочла бы себя негостеприимной хозяйкой, отправив капитана Холдернесса искать ночлег. На полу в общей комнате расстелили шкуры, на стол положили Библию и поставили квадратную бутылку, тем самым обеспечив ночные потребности гостя. Несмотря на заботы, тревоги, искушения и грехи, городские часы еще не пробили десяти раз, когда все домочадцы крепко спали.

Утром капитан Холдернесс первым делом отправился на поиски Элайаса и недоставленного письма. Он встретил молодого человека на улице: тот как раз неторопливо и с чистой душой нес письмо по указанному адресу, поскольку считал, что небольшое промедление вреда не причинит: какая разница, вчера вечером или сегодня утром? – однако ощутимый удар по уху от того самого человека, который нанял его для срочной доставки и еще вполне мог бы находиться в Бостоне, доходчиво объяснил ошибочность этого мнения.

Передав письмо в руки хозяев и тем самым доказав, что Лоис обладала законным правом на приют в доме ближайших родственников, капитан Холдернесс счел за благо удалиться.

– Может быть, девочка, ты сумеешь их полюбить, когда никто не станет напоминать о родине. Нет-нет, только не плачь! Расставание всегда дается нелегко, а трудную работу нельзя откладывать. Держись дорогая, а следующей весной, если будем живы, непременно приеду тебя проведать. Как знать, может быть, вместе со мной пожалует какой-нибудь молодой мельник? Только не спеши выскакивать замуж за богомольного пуританина. Все, милая, мне пора! Да благословит тебя Господь!

И Лоис Барклай осталась одна в Новой Англии.

Глава 2

Найти себе место в этой семье оказалось делом крайне трудным. Тетушка обладала очень узким кругом душевных привязанностей. Любовь к мужу, даже если когда-то существовала, давным-давно сгорела и умерла. Все, что она для него делала, исходило исключительно из чувства долга, но чувство долга не распространялось на ее речь, и сердце Лоис обливалось кровью от постоянного потока презрительной брани, которую супруга выливала на бедного Ральфа, когда ухаживала за ним и старалась облегчить физическое недомогание. Должно быть, она не столько стремилась оскорбить мужа, сколько хотела облегчить собственные страдания, а он пребывал в слишком ослабленном состоянии, чтобы обижаться. Возможно также, что постоянное повторение одних и тех же саркастических замечаний выработало полное безразличие. Как бы то ни было, кроме еды и физического удобства его ничто не интересовало. Даже первая вспышка нежности к Лоис вскоре исчерпала себя. Теперь он любил племянницу за умение ловко и бережно поправлять подушки и готовить новые или особенно вкусные блюда, но вовсе не как дочь своей покойной сестры. И все же Ральф Хиксон хорошо относился к Лоис, а она была так рада толике душевного тепла, что не задумывалась о его источнике. Общение с ней доставляло удовольствие дядюшке, но больше никому в доме. Тетушка смотрела на нее искоса по многим причинам. Во-первых, осуждающее выражение на лице гостьи в первый вечер не стерлось из памяти Грейс: предрассудки, чувства и предубеждения английской девушки рассматривались как приверженность церкви и государству, которые в Америке считались следованием папистским правилам и рабской приверженностью жестокому, лишенному веры королю. Во-вторых, не оставляло сомнений, что Лоис остро ощущала отсутствие сочувствия со стороны всех членов семьи к старинной наследственной верности (как религиозной, так и политической), в которой сама она была воспитана. Больше того, Грейс и Манассия открыто проявляли враждебность ко всем близким сердцу Лоис понятиям и идеям. Даже случайное упоминание о маленькой старинной серой церкви в Барфорде, где так долго проповедовал и служил отец, мимолетный рассказ о трудностях, переживаемых родиной во время ее отъезда, или с детства усвоенная уверенность в непререкаемом авторитете короля нестерпимо раздражали Манассию. Если Лоис произносила что-нибудь подобное, кузен оставлял чтение – основное занятие дома, – вставал и, сердито что-то бормоча себе под нос, принимался нервно расхаживать по комнате. А однажды даже остановился перед ней и горячо потребовал не говорить глупости. Надо отметить, что его поведение значительно отличалось от саркастичной, презрительной манеры матери в отношении робких патриотических высказываний бедной племянницы. Грейс сама подстрекала ее – во всяком случае, на первых порах, пока опыт не научил девушку помалкивать, – выражать собственные мысли по спорным вопросам, а когда Лоис раскрывала сердце, набрасывалась с резкой бранью, рождавшей в душе племянницы враждебные чувства. В то же время сквозь гнев Манассии прорывалось столь искреннее и глубокое сожаление о том, что молодой человек считал заблуждением, что он горячо пытался убедить кузину в существовании двух сторон вопроса. Вот только подобный взгляд казался Лоис предательством по отношению к памяти отца.

Чем дальше, тем больше Лоис интуитивно ощущала дружеское расположение Манассии. Дома он бывал редко: возделывал землю, в качестве главы семьи вел небольшую торговлю, а когда наступал сезон охоты, подолгу пропадал в окрестных лесах, причем так мало заботился о безопасности, что наедине мать постоянно упрекала его в беспечности, хотя перед соседями хвасталась смелостью и мужеством сына. Лоис нечасто выходила из дома просто ради прогулки: как правило, женщины появлялись на улице только по делу, но раз-другой ей все-таки удалось бросить взгляд в сторону окружавшего город густого темного леса, где таинственно шевелились ветки, а ветры дули с такой неистовой силой, что приносили на улицы Салема доступный чувствительному слуху трубный звук сосен. По общему мнению горожан, древний лес изобиловал опасными животными и – что еще страшнее – скрывавшимися в чаще и постоянно замышлявшими кровавые нападения на христиан свирепыми индейцами, теми самыми дикарями с бритыми головами и раскрашенными лицами, которые, по их собственным признаниям и по общему убеждению, действовали заодно со злыми силами.

Порой старая служанка – индианка Натте – рассказывала Фейт, Пруденс и Лоис страшные истории о колдунах своего народа. Обычно беседы проходили по вечерам в кухне. В ожидании, когда подойдет тесто для домашнего хлеба, Натте сидела на корточках возле прогоревшего очага. Пылающие угли отбрасывали на лица причудливые тени, а она рассказывала свои жуткие истории. Красной нитью сквозь них проходило затаенное, но очевидно ощущаемое убеждение в необходимости человеческой жертвы. Веруя и дрожа от страха, бедная старуха рассказывала на ломаном английском языке свои сверхъестественные легенды и испытывала мстительную радость от ощущения власти над тремя невинными девушками, чей народ вверг ее в состояние рабства и превратил исконных хозяев земли отцов в вынужденных рыскать по лесам разбойников.

После подобных историй Лоис с огромным трудом заставляла себя по приказу тетушки выйти из дома, чтобы привести скот с расположенного на краю города общественного пастбища. А вдруг из-за куста ежевики вылезет двуглавый змей – тот злобный, коварный, проклятый слуга индейских колдунов с глазами в обоих концах длинного гибкого туловища, – который одним взглядом принуждает ненавидящих индейцев девушек бежать в лес в поисках краснолицего мужчины и, навсегда забыв веру и семью, умолять взять ее в жены? А еще, по словам Натте, колдуны прятали на земле злобные талисманы. Каждый, кто их находил, менялся до неузнаваемости. Добрые любящие люди становились безжалостными мучителями и приобретали способность причинять страдания по собственной воле. Однажды, когда Лоис осталась в кухне наедине с Натте, та шепотом высказала предположение, что такой злобный талисман когда-то достался Пруденс, и показала руки, изуродованные синяками от тайных щипков. После этого кузина стала внушать неподдельный страх.

Но не только индианка Натте и чувствительные девочки верили в невероятные истории. Сейчас они вызывают у нас снисходительную улыбку, однако в то время наши английские предки отличались ничуть не меньшей, хотя и не столь обоснованной склонностью к суевериям, поскольку жили в более понятном, привычном окружении, чем переселенцы, оказавшиеся в чуждой стране, среди нехоженых лесов Новой Англии. Самые вдумчивые священники не только верили в существование чудовищ вроде двуглавого змея и разного рода колдовство, но делали их темами проповедей и молитв. А поскольку трусость вселяет в нас жестокость, достойные и даже безупречные во многих отношениях люди из суеверия превращались в безжалостных преследователей любого, кто казался им исполнителем сатанинской воли.

Лоис ближе всех в доме дяди сошлась с Фейт. Почти ровесницы, кузины выполняли одни и те же хозяйственные работы: по очереди выгоняли и возвращали коров, собирали масло, которое неизменно взбивала Хозеа – пользовавшаяся особым доверием хозяйки угрюмая приходящая служанка. С приезда Лоис не прошло и месяца, как у каждой из девушек появилась своя большая прялка для шерсти и маленькая – для льна. Фейт отличалась крайней серьезностью, говорила мало, никогда не смеялась, но часто впадала в глубокую печаль, причины которой Лоис не понимала. Порой она пыталась развеселить кузину рассказами о жизни и обычаях старой Англии. Изредка Фейт слушала, но чаще по-прежнему думала о своем: кто знает, о прошлом или о будущем?

Суровые священники регулярно посещали дом с пасторскими визитами. В таких случаях Грейс Хиксон надевала чистый передник, чистый чепчик и оказывала такой щедрый прием, которого не знал больше никто. Из кладовки являлись лучшие угощения и выставлялись перед дорогими гостями. Выносилась парадная Библия, Хозеа и Натте отзывались из кухни, чтобы внимать сопровождаемому пространным толкованием чтению. После этого все присутствующие опускались на колени, а священник воздевал правую руку и молился за всевозможные группы христиан и за все мыслимые духовные потребности. И вот, наконец, снисходил до каждого из присутствующих в отдельности и проповедовал в соответствии с собственным представлением о его или ее нуждах. Поначалу Лоис не переставала удивляться соответствию проповедей внешним обстоятельствам каждого из подопечных, но заметив, что тетушка неизменно ведет со священником долгие беседы наедине, поняла, что святой отец черпает впечатления и знания из рассуждений «благочестивой женщины Грейс Хиксон». После такого открытия Лоис стала менее внимательно вслушиваться в молитву «о девице из дальних краев, через океан принесшей в душе семена заблуждений и позволившей этим семенам прорасти в древо зла, где могут найти приют злые духи».

– Молитвы нашей церкви нравятся мне больше, – однажды призналась Лоис в разговоре с Фейт. – В Англии ни один священник не может молиться своими словами, а значит, не имеет права судить других, чтобы решать, что им говорить, как сегодня утром это делал мистер Таппау.

– Ненавижу мистера Таппау! – коротко отозвалась Фейт, и в темных печальных глазах сверкнула яркая искра.

– Почему, кузина? Мне он кажется хорошим человеком, хотя его молитвы разочаровывают.

В ответ Фейт лишь упрямо повторила:

– Ненавижу его!

Острая неприязнь огорчила Лоис. Она инстинктивно расстроилась, поскольку сама отличалась желанием любить, с радостью принимала любовь и страдала при каждом проявлении враждебных чувств. Не зная, что сказать, она долго молчала. Фейт продолжала с яростью, но без единого слова крутить прялку, а когда нить порвалась, оттолкнула колесо и торопливо вышла из комнаты.

Тогда к Лоис неслышно подкралась Пруденс. Настроение этой странной девочки непредсказуемо менялось: сегодня она держалась ласково и общительно, а завтра вела себя насмешливо, если не грубо, и проявляла такое равнодушие к боли и страданиям других людей, что казалась едва ли не лишенной человечности.

– Значит, тебе не нравятся молитвы пастора Таппау? – шепотом уточнила Пруденс.

Конечно, Лоис расстроилась оттого, что ее подслушивали, но не захотела отказаться от собственных слов.

– Они нравятся мне меньше, чем те, что я слышала дома.

– А мама говорит, что раньше ты жила с неблагочестивыми людьми. Но не смотри на меня так сердито! Это же не мои слова. Сама не люблю молиться и не люблю пастора Таппау. Но Фейт его просто терпеть не может, и я знаю почему. Хочешь, скажу, кузина Лоис?

– Нет, что ты! Фейт не объяснила причину, а только она может отвечать за себя.

– Ну, тогда спроси ее, куда и почему уехал молодой мистер Нолан, и узнаешь. Сама видела, как Фейт часами о нем плакала.

– Тише, дитя, тише! – воскликнула Лоис, услышав шаги старшей кузины и испугавшись, что та поймет, о чем идет речь.

Правда же заключалась в том, что год-другой назад в Салеме разгорелся острый конфликт между двумя религиозными направлениями. Пастор Таппау возглавил более агрессивное и, соответственно, более успешное крыло. Вследствие раскола менее популярный священник мистер Нолан был вынужден уехать из города. Фейт Хиксон любила его самозабвенно, со всей силой страстного сердца, хотя сам молодой человек даже не подозревал о чувстве, а родственники оказались слишком равнодушными и невнимательными, чтобы заметить столь тонкие душевные движения. Однако старая индианка Натте все увидела и поняла. Она знала, почему Фейт внезапно утратила привязанность к отцу и матери, брату и сестре; почему потеряла интерес к привычной работе по дому и даже к самой религии. Натте безошибочно распознала смысл глубокой неприязни Фейт к пастору Таппау. Мудрая индианка поняла, почему девушка (единственная из всех белых, кого она любила) избегала старого священника, предпочитая прятаться в лесу, лишь бы не слышать его долгих проповедей и нудных молитв. Дикие, необразованные люди не рассуждают в духе «люби меня и мою собаку»; напротив, часто испытывают ревность к любимому существу. Скорее они рассуждают так: «Кого ненавидишь ты, ненавижу и я»[50]. Поэтому Натте прониклась к пастору Таппау еще более пламенной ненавистью, чем сама Фейт.

Долгое время причина неприязни кузины к священнику оставалась для Лоис загадкой. Однако, хотела она того или нет, а имя мистера Нолана осталось в памяти. Скорее из девичьего интереса к возможной любовной истории, чем из пустого любопытства она соотнесла различные мелкие поступки и слова с интересом Фейт к опальному пастору и в итоге получила ключ к постоянной печали кузины, причем Лоис обошлась без помощи любопытной и болтливой Пруденс, решительно отказавшись выслушивать ее сплетни, чем глубоко обидела девочку.

С течением осени Фейт становилась все молчаливее и грустнее. Она почти ничего не ела, смуглый цвет лица сменился болезненной бледностью, темные глаза ввалились и смотрели едва ли не безумно. Приближалось 1 ноября. Инстинктивно желая внести в унылую, однообразную жизнь хотя бы немного веселья и радости, Лоис рассказывала Фейт о различных наивных английских обычаях – конечно, не способных заинтересовать американскую девушку. Кузины лежали без сна в просторной неоштукатуренной комнате, служившей одновременно и кладовкой, и спальней. Той ночью Лоис особенно сочувствовала Фейт: слишком долго и тяжело та вздыхала. А вздыхала кузина оттого, что для слез горе уже стало давним и привычным. И вот Лоис терпеливо, молча слушала в темноте нескончаемые вздохи, считая, что даже такой способ самовыражения облегчит страдания. Но когда вместо того, чтобы лежать неподвижно, Фейт принялась конвульсивно дергать руками и ногами, Лоис не выдержала и все-таки негромко заговорила: опять вспомнила добрую старую Англию, старинные обычаи, постепенно коснулась темы Хеллоуина и принялась рассказывать о давних традициях, и тогда, и долгое время потом живших во всей стране и до сих пор живущих в Шотландии. Когда же заговорила о шуточных девичьих гаданиях – яблоке, которое следовало съесть перед зеркалом, мокрой простыне, тазиках с водой, горящих рядом орехах и прочих невинных способах увидеть будущего супруга, – Фейт начала слушать с живым интересом, время от времени задавая короткие, но точные вопросы, словно в мрачной глубине сердца забрезжил луч надежды. Лоис продолжала рассказывать истории, подтверждавшие правоту испытанных методов, хотя слабо верила сама в них, но все же стремилась хоть немного ободрить бедную Фейт.

Неожиданно на стоявшей в углу комнаты выдвижной кровати поднялась Пруденс. Девушки думали, что маленькая кузина спит, но оказалось, что та все слышала.

– Если Лоис хочет, то может пойти к ручью и встретиться с Сатаной, – заговорила девочка. – Но если пойдешь ты, Фейт, то я непременно скажу маме. Да, и пастору Таппау тоже скажу. Прекрати рассказывать свои жуткие истории, кузина Лоис. Мне страшно до смерти. Лучше вообще не выйду замуж, чем почувствую, как кто-то берет из моей руки яблоко, когда протяну его через левое плечо.

Испуганная девочка громко вскрикнула, представив, как это случится. Фейт и Лоис тут же вскочили и через всю залитую лунным светом комнату в своих белых ночных рубашках подбежали к ней. Одновременно, разбуженная криком, к младшей дочери поспешила Грейс.

– Тише, тише! – строго приказала Фейт.

– В чем дело, дитя мое? – встревоженно спросила Грейс, в то время как, чувствуя себя виновной в суматохе, Лоис молчала.

– Убери ее мама, убери! – закричала Пруденс. – Только посмотри за ее левое плечо! Там стоит Сатана! Да, вижу, как он протягивает руку к надкушенному яблоку!

– О чем она говорит? – сурово осведомилась Грейс Хиксон.

– Видит дурной сон, – ответила Фейт. – Пруденс, пожалуйста, замолчи! – Она больно ущипнула сестру, в то время как Лоис попыталась ласково унять тревогу, которую сама же невольно вызвала.

– Успокойся, Пруденс, и постарайся уснуть. А я посижу рядом, пока глубокий сон не сморит тебя.

– Нет-нет, сейчас же уходи! – рыдала Пруденс, поначалу действительно испугавшись, но сейчас уже разыгрывая страх из удовольствия находиться в центре внимания. – Пусть рядом со мной останется Фейт, а не ты, злая английская ведьма!

Фейт села возле сестры, а Грейс, рассерженная и озадаченная, ушла к себе с намерением утром разобраться в случившейся неприятной истории. Лоис оставалось лишь надеяться, что до завтра все забудется, однако она твердо решила больше никогда не заговаривать о старинных английских обычаях. К сожалению, ночью произошло несчастье, в корне изменившее ход событий. Пока Грейс успокаивала младшую дочь, муж перенес еще один апоплексический удар. Теперь уже трудно сказать, был ли тому причиной крик девочки, который, возможно, испугал его. Вернувшись в спальню, при неверном мерцании свечи жена заметила опасные изменения в состоянии мужа: дыхание вырывалось судорожными хрипами, приближался конец. Разбудив всех в доме, Грейс немедленно вызвала доктора. Больному оказали всю возможную помощь, однако напрасно: еще до наступления холодного ноябрьского рассвета жизнь Ральфа Хиксона оборвалась.

Весь следующий день обитатели дома сидели или неслышно бродили по затемненным комнатам, а если говорили, то мало и очень тихо. Манассия никуда не пошел. Он, несомненно, скорбел об отце, но внешне этого никак не проявлял, а вот Фейт открыто оплакивала утрату: под ее мрачной внешностью скрывалось любящее сердце, а отец всегда проявлял к ней больше доброты, чем мать. Любимцем Грейс был единственный сын Манассия, а еще младшая дочь Пруденс. Лоис горевала ничуть не меньше членов семьи: дядю она любила как самого близкого друга, а горечь потери оживила в памяти смерть родителей, но плакать ей было некогда и негде: на ее плечи легли многочисленные заботы, считавшиеся неподобающими ближайшим родственникам. Надо было подготовить дом к похоронам и организовать поминальное застолье. Лоис занималась делами под придирчивым присмотром тетушки.

И вот накануне похорон она вышла во двор, чтобы принести дров для кухонной печи. Стоял тихий, торжественный, звездный вечер, и в душу внезапно закралось чувство одиночества среди бескрайней вселенной. Лоис присела за поленницей и дала волю слезам, но вдруг услышала рядом голос Манассии, который неожиданно вышел из-за поленницы и остановился перед ней:

– Ты плачешь!

– Совсем немножко, – отозвалась Лоис, тут же встала и принялась собирать дрова. Ей совсем не хотелось отвечать на расспросы угрюмого сдержанного кузена, но к удивлению, молодой человек взял ее за руку и проговорил:

– Подожди минутку. Почему ты плачешь?

– Не знаю, – совсем по-детски пожала плечами Лоис и снова заплакала.

– Отец был очень добр к тебе, Лоис. Ничего странного, что ты о нем скорбишь. Но, забирая, Господь может воздать сторицей. Я буду относиться к тебе с такой же добротой, как отец. Нет, еще добрее. Сейчас не время обсуждать матримониальные дела, но, когда закончим с похоронами, я вернусь к этому вопросу.

Лоис перестала плакать, но сжалась от страха. Что имел в виду кузен? Пусть бы лучше рассердился за неразумные слезы, за глупость. В течение следующих нескольких дней она всеми силами избегала встреч с Манассией, хотя старалась не проявлять опасений. Иногда разговор за поленницей казался дурным сном: даже если бы в далекой Англии не оставался сердечный друг, если бы на свете не существовало ни единого избранного мужчины, она все равно не смогла бы принять Манассию в качестве супруга. До сих пор ничто в его речах и поведении не указывало на такие планы, а сейчас, когда прозвучали конкретные слова, Лоис поняла, что испытывает к кузену острую неприязнь. Да, он, несомненно, благочестив и набожен, но темные глаза, тяжелый пристальный взгляд, редкие прилизанные черные волосы, грубая серая кожа – вся внешняя непривлекательность после разговора за поленницей проявилась особенно остро.

Лоис понимала, что рано или поздно последует продолжение, но трусливо пыталась оттянуть решающий момент, а для этого ни на шаг не отходила от тетушки, зная, что матримониальные планы Грейс Хиксон относительно сына не совпадают с его собственными соображениями. Так и было на самом деле, поскольку матушка Манассии отличалась не только религиозным рвением, но и честолюбием. Успев рано и дешево купить землю в Салеме, затем, после подорожания, Хиксоны без особого труда приобрели значительное богатство. Этому во многом способствовала привычка к молчаливому накоплению: даже сейчас, располагая солидным доходом, они не пожелали изменить первоначальный, весьма скромный уклад жизни. Таким похвальным образом складывались внешние обстоятельства. Что же касается репутации, то она неизменно оставалась столь же высокой. Никто не мог осудить их привычки или поступки. Благочестие и смирение почтенного семейства было у всех на виду, поэтому Грейс Хиксон считала себя вправе выбирать среди самых достойных девиц города до тех пор, пока не найдет сыну достойную невесту, но никто в Салеме не соответствовал ее высоким требованиям. Даже сейчас, вскоре после кончины мужа, она планировала отправиться в Бостон, чтобы посоветоваться с уважаемыми священниками во главе с достопочтенным Коттоном Мэзером и спросить, нет ли среди их прихожанок добродетельной девушки, достойной руки ее сына. Помимо безупречной внешности и благочестия невеста должна была обладать еще одним важным качеством: принадлежать к состоятельной семье с хорошей родословной. В ином случае Грейс Хиксон с презрением отвергла бы ее. Естественно, что в случае обнаружения такого образца совершенства никаких возражений со стороны сына не предполагалось, поэтому Лоис не ошиблась, решив, что тетушка даже слышать не захочет о женитьбе Манассии на ней – бедной безродной сироте.

Однако однажды избранная девушкой защитная тактика дала сбой. Манассия уехал по делам, которые должны были занять целый день, но он завершил их быстрее, чем планировал, и вернулся домой раньше. Сестры сидели за прялками, а матушка вязала, когда он зашел в гостиную. Сквозь открытую дверь было видно, как Натте трудится на кухне, а вот Лоис не было. Слишком сдержанный, чтобы спросить, где она, Манассия отправился на поиски и нашел кузину на просторном чердаке, уже заполненном зимними запасами фруктов и овощей. Тетушка поручила ей перебрать яблоки, чтобы отложить те, которые могли испортиться, для немедленного употребления. Низко склонившись над корзинками, Лоис сосредоточилась на работе и не услышала шагов, и лишь подняв голову, увидела молодого человека: тот стоял совсем близко. От неожиданности она выронила яблоко, побледнела и молча в страхе посмотрела на кузена.

– Лоис, – заговорил Манассия, – ты, конечно, помнишь мои слова, сказанные еще до похорон отца. Став главой семейства и хозяином всего состояния, я должен жениться. Не знаю девушки милее и приятнее тебя, кузина!

Он попытался взять Лоис за руку, но она по-детски покачала головой и со слезами взмолилась:

– Прошу, кузен Манассия, не обращайся ко мне с такими речами! Наверное, как глава семьи, ты должен жениться, но при чем здесь я? Я-то совсем не хочу выходить замуж. Нет, не хочу!

– Вот и прекрасно! – почему-то воодушевился Манассия. – Не желал бы вести к венцу девицу, которой не терпится прыгнуть в мою постель. К тому же, если жениться слишком скоро после смерти батюшки, люди начнут судачить. Пожалуй, на данный момент сказано достаточно. У тебя еще будет время обдумать мои слова и изменить отношение к ним: ведь речь о твоем будущем.

Манассия подал ей руку, и на сей раз Лоис смело, твердо ее пожала, решительно заявив:

– Я знаю, что в долгу перед тобой, кузен, за оказанное гостеприимство и готова отплатить, но не так, как ты хочешь. Я готова почитать тебя и любить как доброго друга и родственника, но никогда как супруга.

Молодой человек отбросил ее руку, словно то была ядовитая змея, но глаз от лица не отвел, только теперь его взгляд наполнился гневом. Он тихо что-то пробормотал: она не разобрала, а потому храбро продолжила, хоть и не перестала дрожать и едва сдерживать слезы:

– Позволь объяснить, только не сердись. В Барфорде один молодой человек хотел на мне жениться, но я была бедна, поэтому его отец даже слышать об этом не желал. Это было так унизительно, что теперь я не хочу ни за кого выходить замуж.

– Все, ни слова больше! Теперь я ясно вижу, что ты должна стать моей женой и больше ничьей: это твое предназначение, и тебе его не избежать. Еще много месяцев назад, читая божественные книги, до твоего приезда дарившие радость и просветление, я перестал замечать печатный текст, а взамен видел лишь золотые и алые буквы неведомого языка, значение которых, однако, ясно проникало в душу: «Женись на Лоис! Женись на Лоис!» А когда умер отец, стало понятно, что время подходит. Такова Божья воля, и избежать предопределения невозможно.

Манассия опять взял ее за руку и попытался привлечь к себе, но в этот раз девушка ловко увернулась и возразила:

– Не признаю это проявлением воли Господа, кузен! На меня вовсе не снизошло, как любите говорить вы, пуритане, что я должна стать твоей женой. Вовсе не до такой степени стремлюсь я замуж, чтобы выйти за тебя, даже если другого шанса не представится. Да и не расположена к тебе как к будущему супругу, но вполне могу любить как родственника… доброго родственника.

Лоис замолчала: не хватало слов, чтобы выразить признательность и дружескую симпатию, способные перерасти в иное чувство ничуть не больше, чем две параллельные линии – пересечься.

Но Манассия до такой степени уверился в том, что считал пророчеством, что скорее испытывал негодование из-за ее сопротивления предопределению, чем искренне переживал об исходе, а потому снова постарался убедить избранницу, что ни она, ни он сам не располагают иными вариантами устройства личной судьбы.

– Голос приказал мне: «Женись на Лоис»! – и я ответил: «Непременно, Господи».

– Но, – не сдавалась Лоис, – то, что ты называешь голосом, не обращалось с такими словами ко мне.

– Лоис, – торжественно произнес Манассия, – обращение еще прозвучит. И тогда ты подчинишься, пусть даже так, как подчинился Самуил![51]

– Нет. Честное слово, не могу! – горячо возразила девушка. – Могу принять сон за правду и поверить в собственные фантазии, если буду слишком долго о них думать, но выйти замуж из покорности не могу.

– Ах, Лоис, Лоис! – покачал головой кузен. – Ты еще не возродилась духовно. Но в видении ты предстала передо мной как одна из избранных, в белых одеждах. Пусть пока вера твоя еще слишком слаба, чтобы покорно подчиниться, но так будет не всегда. Стану молиться о том, чтобы ты смогла увидеть предначертанный путь, а пока займусь устранением всех мирских препятствий.

– Кузен Манассия – окликнула Лоис, когда молодой человек пошел было прочь. – Вернись! Не могу подобрать достаточно убедительных слов, но поверь: ни на небе, ни на земле не существует силы, способной заставить меня полюбить тебя так, как следует любить мужа, или выйти замуж без такой любви. Заявляю об этом торжественно и серьезно, ибо лучше закончить разговор раз и навсегда.

На миг Манассия замер, словно в растерянности, а потом воздел руки и проговорил:

– Да простит Господь твое богохульство! Помнишь ли Азаила, сказавшего: «Что такое раб твой, пес, чтобы мог сделать такое большое дело? И сказал Елисей: указал мне Господь в тебе царя Сирии»[52]. Азаил пошел и исполнил приказ, потому что неправедный путь был предопределен ему еще до основания мира. Так разве твой путь не лежит среди благочестивых, как было предсказано мне?

С этими словами Манассия ушел. Оставшись в одиночестве, минуту-другую Лоис взвешивала его слова и чувствовала, что они истинны: что, как ни сопротивляйся, как ни восставай против судьбы, все равно ей придется стать его женой. В подобных обстоятельствах многие девушки подчинились бы чужой воле. Потеряв все прежние связи, не получая известий из родной Англии, живя в условиях тяжелой, монотонной рутины семьи, возглавляемой единственным мужчиной, которого считают героем просто потому, что другого нет, – все эти обстоятельства стали бы убедительным основанием принять предложение. Помимо этого, многое в те дни и в тех краях влияло на воображение. Существовало широко распространенное мнение о проявлениях духовного влияния, о прямом воздействии как добрых, так и злых духов. В качестве божественного указания было принято тянуть жребий, наугад открывать Библию и в виде руководства свыше читать первые строки, на которые упал взгляд. Раздавались странные звуки: считалось, что это вздохи и даже крики злых духов, еще не покинувших те пустынные места, которыми издавна владели. Перед глазами то и дело возникали смутные, таинственные видения: например, Сатана в причудливом обличье в поисках жертвы. А в начале бесконечной холодной зимы все давние суеверия, старинные искушения, страхи и пересуды особенно оживлялись. Занесенный снегом Салем выживал как мог. Долгие темные вечера, тускло освещенные комнаты, скрипучие коридоры, заваленные различным хламом, убранным с улицы от мороза, откуда по ночам доносились звуки, напоминавшие падение тяжелых предметов, а утром все оказывалось на своих местах. Да, жители привыкли воспринимать звуки отвлеченно, а не в сравнении с абсолютной ночной тишиной. Подбиравшийся по вечерам к окнам странный, похожий на привидение белый туман в сочетании с более далекими природными явлениями: падением могучих деревьев в окружавшем городок лесу, пронзительным кличем случайно подошедшего слишком близко к домам белых людей в поисках своего лагеря индейца, жадных криков почуявшего скотину голодного хищника… В памятную зиму 1691/92 года зимняя жизнь в Салеме текла не просто странно и причудливо, а пугающе. Особенно жуткой она показалась недавно приехавшей в Америку одинокой английской девушке.

А теперь представьте, что Лоис существовала под постоянным давлением твердого убеждения Манассии в том, что ей суждено стать его женой, и поймете, что девушке хватало мужества и моральной силы, чтобы ему противостоять: упорно, несгибаемо и в то же время вежливо. Вот, например, один случай из многих, когда нервы ее испытали сильнейшее потрясение, особенно если учесть, что много дней подряд приходилось сидеть дома, в полутьме, так как даже в полдень из-за метели свет в окна почти не проникал. Приближался вечер, и огонь в очаге казался веселее тех, кто сидел вокруг. Весь день не прекращалось жужжание маленьких прялок, и запас льна в гостиной стремительно подходил к концу. Грейс Хиксон отправила племянницу в кладовку за новой порцией кудели, чтобы успеть до полной темноты, когда без свечи ничего не увидишь. А свеча в полной горючих материалов кладовке могла стать источником пожара, особенно в сильный мороз, когда каждая капля воды замерзла. Лоис с опаской пошла к лестнице по длинному узкому коридору, откуда по ночам доносились странные звуки, которые все слышали и шепотом обсуждали, а для поддержания храбрости негромко напевала тот вечерний гимн, который часто слышала в церкви Барфорда: «Славлю Тебя, мой Бог, вечером сим!» Пение ее помешало услышать дыхание и звуки движения. И только набрав кудели, уже собираясь вернуться в гостиную, совсем близко, практически возле уха, она услышала голос Манассии:

– Ну что, слова еще не снизошли? Ответь, Лоис! Снизошли на тебя те же слова, что с утра до вечера твердят мне: «Женись на Лоис!»?

Девушка вздрогнула и побледнела, однако ответила без промедления, четко и ясно:

– Нет, кузен Манассия! И никогда не снизойдут!

– Значит, придется еще подождать, – негромко, словно про себя, пробормотал молодой человек. – Смирение, только смирение.

Мистер Нолан вернулся в канун Рождества 1691 года, когда несколько старейших жителей города уже отошли в лучший мир, в то же время приехали новые, молодые поселенцы, а сам мистер Таппау стал старше и, как предполагали благожелатели, мудрее.

Зная об увлеченности Фейт, Лоис живо интересовалась событиями (внимательный наблюдатель сказал бы, что значительно больше самой кузины). Во время обсуждений возвращения молодого пастора прялка Фейт вращалась не быстрее и не медленнее, чем прежде, нить никогда не рвалась, лицо не покрывалось румянцем, а глаза не поднимались с внезапным интересом, но после многозначительных намеков Пруденс Лоис безошибочно читала вздохи и печальные взгляды кузины даже без помощи импровизированных песен Натте, где беспомощная страсть любимицы представала в завуалированном виде, понятном лишь чуткому, сострадательному сердцу. Время от времени из кухни доносились странные песнопения индианки на смеси родного языка с искаженным английским, сопровождавшиеся неземными ароматами из кипевшего на плите горшочка с травами. Однажды, почувствовав в гостиной необычный запах, Грейс Хиксон воскликнула:

– Натте опять взялась за свои языческие обряды! Право, если ее не остановить, обязательно что-нибудь случится!

Однако Фейт проявила несвойственную ей расторопность и, пробормотав что-то насчет прекращения действа, опередила матушку в ее намерении отправиться в кухню. Плотно закрыв за собой дверь, она о чем-то заговорила со служанкой, но слов никто не слышал. Фейт и Натте объединяла привязанность более глубокая и крепкая, чем кого бы то ни было из замкнутых, самодостаточных членов семейства. Лоис иногда чувствовала, что ее присутствие мешает откровенной беседе кузины со старой служанкой. И все же она любила кузину и чувствовала, что та относится к ней лучше, чем к матери, брату и сестре. Первые двое не понимали невысказанных чувств, а Пруденс выслеживала их ради собственного развлечения.

Однажды Лоис сидела в гостиной за своим рабочим столиком, в то время как Фейт и Натте о чем-то шептались на кухне. Внезапно входная дверь распахнулась, и вошел высокий бледный молодой человек в облачении священника. Сразу подумав о кузине, Лоис вскочила и с улыбкой приветствовала того, в ком узнала мистера Нолана, чье имя уже много дней не сходило с языков горожан и кого с нетерпением ожидали.

Пастор был несколько удивлен столь жизнерадостным приемом незнакомки: очевидно, до него еще не дошли слухи об английской девушке, поселившейся в доме, где раньше его встречали мрачные, торжественные, неподвижные, тяжелые лица, ничуть не похожие на улыбчивое, веселое, чуть смущенное, простодушное личико юной особы, приветствовавшей его как старого доброго приятеля. Предложив гостю стул, Лоис тут же поспешила выйти позвать Фейт, поскольку она ничуть не сомневалась, что чувство, которое кузина испытывает к молодому пастору, было взаимным, хоть в полной мере еще и не осознанным.

– Фейт! – воскликнула она радостно. – Догадайся… Впрочем, нет: в гостиной ждет мистер Нолан, новый пастор. Он спросил тетушку и Манассию, но миссис Грейс ушла на молитвенное собрание к пастору Таппау, а кузен уехал по делам.

Лоис продолжала говорить, чтобы дать кузине время прийти в себя, так как, услышав новость, та побледнела и в то же время пристально, с молчаливым вопросом посмотрела в проницательные, все понимающие глаза старой индианки. В то же время на лице Натте отразилось триумфальное удовлетворение.

– Иди же, – поторопила Лоис, пригладив подруге волосы и поцеловав в холодную щеку. – Иначе он расстроится из-за того, что никто не встречает, и решит, что ему здесь не рады.

Без единого слова Фейт вышла в гостиную и закрыла дверь. Натте и Лоис остались в кухне вдвоем. Лоис была так счастлива, словно нечаянная радость настигла ее саму. В этот миг растущий страх перед упорным, зловещим ухаживанием Манассии, холодность тетушки, одиночество стерлись из памяти, и она едва ли не танцевала от внезапного восторга. Глядя на нее, Натте рассмеялась и пробормотала себе под нос:

– Старая индейская женщина знала тайну. Старую индейскую женщину посылали туда и сюда; она ходила, куда ей говорили, и все слушала. Но старая индейская женщина, – здесь она перестала смеяться, и выражение ее лица изменилось, – знает, как надо позвать, чтобы пришел белый человек. Она не сказала ни слова, и белый человек ничего не услышал.

Тем временем в гостиной события развивались совсем не так, как воображала Лоис. Фейт, еще более скованная и неподвижная, чем обычно, сидела молча и опустив глаза. Внимательный наблюдатель наверняка заметил бы, как дрожат ее руки, а по телу то и дело пробегает нечто вроде судороги, но пастор Нолан не был таким внимательным наблюдателем, поскольку его интересовало, кто та хорошенькая незнакомка, что встретила его с нескрываемой радостью, но тут же исчезла и, судя по всему, возвращаться не собиралась. Главная проблема заключалась в том, что его интерес не относился к любопытству благочестивого священника, а был чисто мужским. Как мы уже видели, в Салеме существовал обычай, предписывающий священнику, пришедшему в дом с тем, что в других обстоятельствах считалось бы утренним визитом, прежде всего вознести молитву во имя вечного процветания семейства, под чьим кровом он находился. В данном случае молитву следовало соотнести с характерами, радостями, печалями, желаниями и горестями всех присутствующих. И вот он, молодой пастор, оказался наедине с молодой женщиной и подумал – мысль, очевидно, тщетная, но в то же время вполне естественная, – что догадки о ее личности и устремлениях в молитве наедине окажутся неуместными. Не знаю, по какой из двух причин: то ли из-за возникшего плотского интереса, то ли из-за благочестивой нерешительности – мистер Нолан довольно долго молчал, а потом все же разрубил сей гордиев узел обычным предложением молитвы, дополнив его просьбой пригласить всех, кто был в доме. В результате в гостиную вошла скромная, тихая, благопристойная Лоис, а следом за ней появилась Натте – воплощение бесстрастного спокойствия, без тени понимания и следа улыбки на смуглом неподвижном лице.

Усилием воли заставив себя думать о главном, пастор Нолан опустился на колени среди трех женщин и принялся молиться. Он был благочестивым, глубоко верующим человеком, и здесь мы лишь изменили его имя. Он храбро исполнил свою роль на ужасном суде, которому впоследствии подвергся. А если и случилось, что до испытаний огнем сердце его затронули фантазии, свойственные всем молодым людям, сегодня мы точно знаем, что фантазии эти греха не представляют. В этот день он молился так искренне и самозабвенно, с таким откровенным ощущением духовной потребности и духовной слабости, что каждая из слушательниц чувствовала, что и молитва, и обращенные к Господу просьбы касаются лично ее. Даже Натте пробормотала несколько знакомых слов. Хотя разрозненные существительные и глаголы прозвучали невнятно, старая индианка старательно их воспроизвела, поскольку внезапно ощутила снизошедшее на нее благоговение. Что же касается Лоис, то она поднялась с колен утешенной, обретшей новую силу, чего никогда не случалось во время визитов пастора Таппау. И только Фейт рыдала громко, почти истерически, и даже не пыталась встать, а продолжала стоять на коленях, положив голову на вытянутые на скамье руки. Девушка и пастор Нолан переглянулись, после чего Лоис обратилась к священнику:

– Сэр, боюсь, вам лучше уйти. Уже некоторое время кузина чувствует себя неважно и, несомненно, нуждается в покое.

Пастор Нолан поклонился и вышел, однако спустя мгновение вернулся и, приоткрыв дверь, но не входя, проговорил:

– Я вернулся, чтобы спросить, нельзя ли зайти сегодня вечером, чтобы узнать, как чувствует себя молодая мистрис Хиксон.

Но Фейт ничего не слышала, поскольку продолжала рыдать еще громче и отчаяннее.

– Зачем ты его отослала, Лоис? Я бы скоро успокоилась: просто так давно его не видела.

Слова упрека она пробормотала, уткнувшись лицом в руки, и кузина плохо их расслышала. Собираясь попросить повторить, Лоис склонилась рядом, однако в приступе острого раздражения или неожиданно нахлынувшей ревности Фейт оттолкнула ее с такой яростью, что она больно стукнулась о край скамейки. Глаза наполнились слезами; не столько из-за болезненного синяка на щеке, сколько из-за враждебной реакции подруги, к которой испытывала искреннюю любовь. На миг Лоис рассердилась, как поступил бы любой ребенок, однако некоторые слова молитвы пастора Нолана по-прежнему звучали в ушах, и она подумала, что будет стыдно не позволить им проникнуть в сердце. И все же она не осмелилась снова наклониться, чтобы приласкать разбушевавшуюся Фейт, а просто стояла рядом, дожидаясь, пока та успокоится. Ждать пришлось недолго: от стука входной двери кузина быстро вскочила и скрылась в кухне, предоставив Лоис встретить новопришедшего. Оказалось, что Манассия вернулся с двухдневной охоты в компании других мужчин из Салема. Охота оставалась единственным занятием, способным отвлечь молодого человека от привычного уединения. Увидев в комнате одну Лоис, он удивленно остановился у двери, так как в последнее время она изо всех сил его избегала.

– А где матушка?

– На молитвенном собрании у пастора Таппау, и Пруденс с ней, а Фейт только что вышла из комнаты. Сейчас позову ее.

Лоис хотела было уйти в кухню, однако кузен загородил дверь и снова заговорил о своем:

– Лоис, время идет. Больше ждать не могу. Видения являются все чаще и становятся все явственнее. Сегодня, ночуя в лесу, между сном и явью я вдруг увидел, как к тебе пришел дух и предложил выбрать одно из двух платьев: белое, как наряд невесты, и черно-красное, что можно истолковать как насильственную смерть. А когда ты выбрала второе платье, дух обратился ко мне и повелел: «Иди!» Я подчинился и пошел. Сделаю, как приказано, и сам возложу его на тебя, если не прислушаешься к голосу и не станешь моей женой. А когда черно-красное платье спадет на землю, ты окажешься трехдневным трупом. Прислушайся же к моим словам. Мне истинно было видение, а душа рвется к тебе. Хочу тебя спасти.

Манассия говорил не просто серьезно, а страстно. Какие бы видения ему ни являлись, он глубоко в них верил, и эта вера придавала чувству к Лоис бескорыстную чистоту. Не ощущая этого прежде, сейчас девушка прониклась искренностью кузена, особенно заметной по контрасту с недавним отторжением со стороны Фейт. Манассия подошел ближе, взял за руку и повторил в свойственной ему экстатичной, почти исступленной манере:

– И голос снова сказал мне: «Женись на Лоис!»

Впервые с тех пор, как Манассия начал разговоры о браке, Лоис ощутила, что готова спокойно обсуждать болезненную тему. Но в этот момент из коридора вошли Грейс Хиксон и Пруденс. Они вернулись с молитвенного собрания через черную дверь, и оттого молодые люди не услышали их приближения.

Манассия не пошевелился и не оглянулся, продолжая пристально всматриваться в лицо Лоис, словно хотел увидеть реакцию на свои слова. Грейс торопливо приблизилась и правой рукой с силой разорвала сомкнутые ладони, хотя Манассия держал очень крепко.

– Что это значит? – спросила она, гневно глядя глубоко посаженными темными глазами и адресуясь в большей степени к племяннице, чем к сыну.

Лоис ждала, что Манассия заговорит, всего лишь пару минут назад он казался ласковее и терпеливее, чем обычно, и ей вовсе не хотелось его раздражать, но кузен молчал, а тетушка сердито ждала ответа.

«Что же, – подумала Лоис, – во всяком случае, если матушка выскажет свое мнение, он хотя бы выбросит эту мысль из головы».

– Кузен просит меня выйти за него замуж, – негромко, но внятно ответила она.

– Тебя! – повторила Грейс и презрительным жестом отмахнулась от племянницы.

Однако теперь и Манассия обрел дар речи:

– Да, таково предопределение. Голос объявил мне, а дух привел ее как невесту.

– Дух! Значит, злой дух! Благой дух выбрал бы для тебя благочестивую девицу из своего народа, а не эту еретичку и иностранку. Славно же вы, мистрис Лоис, отплатили за всю нашу доброту.

– Поверьте, тетя Хиксон, я делала все что могла – и кузен Манассия это знает, – чтобы убедить его, что не могу за него выйти. Сказала даже, – добавила она, покраснев, но решив идти до конца, – что почти помолвлена с молодым человеком из нашей деревни. Но даже если забыть об этом, выходить за него я не хочу.

– Лучше бы ты подумала о том, чтобы духовно возродиться и обратиться к Богу. Рассуждать о замужестве неприлично для девицы. С Манассией поговорю отдельно. А ты, если не лукавишь, позаботься держаться от него подальше и не попадаться на пути, как слишком часто делала в последнее время.

Несправедливое обвинение глубоко ранило сердце Лоис, поскольку она как могла избегала кузена, поэтому сейчас посмотрела на него, почти ожидая возражения, однако вместо этого Манассия снова обратился к своей навязчивой идее и сказал совсем иные слова:

– Матушка, послушайте! Если я не женюсь на Лоис, оба мы умрем в этом году. Я не дорожу жизнью: вам известно, что недавно даже искал смерти (Грейс вздрогнула и на миг поддалась воспоминанию о пережитом ужасе), но, если Лоис выйдет за меня замуж, век мой продлится, а она избежит другой, страшной участи. С каждым днем видение становится все настойчивее и яснее. И все-таки стоит попытаться понять, принадлежу ли к числу избранных, сразу возникает тьма. Тайна свободной воли и предсказания принадлежит Сатане, а не Богу[53].

– Увы, сын мой! Сатана даже сейчас бродит среди людей; однако оставим старую тему. Вместо того чтобы и впредь терзать себя сомнениями, лучше женись на Лоис, хотя мое сердце желало для тебя совсем иной участи.

– Нет, Манассия, – возразила Лоис. – Искренне любя тебя как кузена, я никогда не смогу стать твоей женой. Тетушка Хиксон, не вводите сына в заблуждение. Повторяю: если когда-нибудь выйду замуж, то только за того, с кем обручена в Англии.

– Замолчи, дитя! После смерти твоего дяди опека перешла ко мне. Не сомневаюсь, что ты считаешь себя драгоценным подарком и думаешь, что вцеплюсь в тебя обеими руками. На самом же деле не вижу в тебе никакого толка, кроме лекарства для Манассии, если вдруг сознание его снова омрачится, как уже случалось в последнее время.

Так вот в чем, оказывается, состояло тайное объяснение вызывавших тревогу особенностей поведения кузена! Если бы Лоис была доктором наших дней, то, несомненно, обратила бы внимание на подобный темперамент его сестер: у Пруденс – отсутствие естественного чувства и повышенная тяга к причинению неприятностей ближним, а у Фейт – болезненная острота неразделенной любви. Но пока Лоис, как и сама Фейт, не знала, что чувство к мистеру Нолану осталось не только безответным, но и незамеченным.

Да, он действительно приходил в дом, причем часто, подолгу сидел в кругу семьи, пристально за всеми наблюдал, но на Фейт не обращал особого внимания. Лоис видела это и печалилась. Натте тоже видела и негодовала. Постепенно и сама Фейт осознала правду, но за утешением и советом обратилась не кузине, а к старой индианке:

– Он совсем мной не интересуется. Мизинец Лоис ценит больше, чем все мое тело.

В припадке мучительной ревности девушка застонала.

– Тише, тише, птичка из прерий! Как он может свить гнездо, когда старая птица забрала весь мох и все перья? Дождись, пока индианка найдет способ отослать старую птицу прочь, – прозвучало из уст Натте таинственное утешение.

Грейс Хиксон взяла Манассию под свою опеку, чем в значительной степени облегчила вызванные его странным поведением переживания Лоис. И все же порой молодой человек вырывался из-под материнского крыла и спешил разыскать кузину, чтобы снова умолять выйти за него замуж: иногда признаваясь в любви, но чаще безумно рассказывая о предвещавших ужасное будущее видениях и голосах.

Теперь нам предстоит перейти к событиям в Салеме, происходившим за пределами узкого круга семейства Хиксон. Но поскольку события эти касаются нас лишь постольку, поскольку последствия их повлияли на жизнь наших героев, постараюсь рассказать о них сжато. За предшествующее началу истории очень короткое время город Салем похоронил почти всех своих почтенных жителей и уважаемых сограждан – людей глубокой мудрости и здравого смысла. Не успели горожане оправиться от шока потери, как один за другим в могилу сошли патриархи маленького примитивного сообщества – те, кто пользовался любовью детей и безусловным доверием земляков. Первым отрицательным последствием ухода старейшин стал конфликт между пастором Таппау и кандидатом Ноланом. Кое-как противостояние удалось сгладить, однако не прошло и нескольких недель после возвращения молодого священника, как недовольство вспыхнуло с новой силой и навсегда рассорило горожан, прежде тесно связанных узами дружбы и родства. Разделение ощущалось даже в семействе Хиксон: в то время как Грейс упорно отстаивала мрачную доктрину старого пастора, Фейт страстно, хотя и беспомощно, защищала методы мистера Нолана. Растущая погруженность Манассии в собственные фантазии и воображаемый дар пророчества породили полное равнодушие к внешним событиям, отнюдь не способствующее воплощению видений или прояснению темных мистических теорий, дурно влиявших на его душевное и физическое здоровье. Пруденс, в свою очередь, находила удовлетворение от раздражения домочадцев в доме защитой враждебных взглядов, с самым невинным видом передавая каждому из родственников самые неприятные сплетни, чтобы вызвать взрыв негодования. По городу ходило много разговоров о том, что разногласия внутри конгрегации достигли генерального суда, и каждая из партий надеялась, что враждебный пастор и поддерживающая его паства потерпят поражение в борьбе.

Так обстояли дела в городе, когда однажды в конце февраля Грейс Хиксон вернулась с еженедельного молитвенного собрания в доме пастора Таппау в крайнем возбуждении. Войдя в гостиную, она села и, раскачиваясь из стороны в сторону, принялась беззвучно молиться. Фейт и Лоис в изумлении остановили прялки и некоторое время наблюдали молча, не решаясь что-нибудь сказать. Наконец дочь встала и обратилась к матери:

– Матушка, что-нибудь случилось?

Лицо крепкой бесстрашной суровой женщины побледнело, глаза наполнились ужасом, по щекам ручьями текли слезы. Казалось, она с трудом вернулась к ощущению привычной домашней жизни и лишь после этого смогла найти слова, чтобы ответить:

– Случилось ужасное, дочери мои. Сатана уже здесь, среди нас! Я только что собственными глазами видела, как он поразил невинных детей: совсем так же, как когда-то давно в далекой Иудее. Он и его слуги изуродовали и повергли в жестокие конвульсии Эстер и Абигайл Таппау. А когда благочестивый отец принялся изгонять дьявола и молиться, вопли детей напомнили крики диких животных. Да, Сатана протянул к нам свою костлявую руку. Девочки звали его, как будто он стоял рядом. Абигайл визжала, что он стоит прямо за моей спиной в обличье черного человека. И правда: обернувшись, я увидела исчезающую тень и покрылась холодным потом. Кто знает, где он сейчас? Фейт, скорее положи на порог побольше соломы.

– Но если он уже проник в дом, не помешает ли солома уйти? – уточнила Пруденс.

Не обратив внимания на вопрос, Грейс Хиксон некоторое время раскачивалась и молилась, а потом вернулась к рассказу:

– Преподобный мистер Таппау поведал, что ночью слышал странные звуки, как будто по дому волокли что-то тяжелое, потом оно с такой силой ударилось о дверь его комнаты, что если бы в тот момент он не молился истово и горячо, то она наверняка бы слетела с петель. А потом послышался жуткий вопль, от которого волосы встали дыбом. Сегодня утром вся посуда оказалась разбитой на мелкие осколки и разбросанной по полу на кухне. Пастор Таппау сказал, что как только он попросил благословения для утренней трапезы, Абигайл и Эстер вскрикнули, как будто кто-то больно их ущипнул. Господи, смилуйся над нами! Сатана уже здесь.

– Очень похоже на те старинные истории, которые я когда-то слышала в Барфорде, – едва переводя дух от страха, шепотом призналась Лоис.

Фейт не выглядела испуганной, но ее неприязнь к пастору Таппау достигла такой силы, что она просто не могла сочувствовать обрушившимся на его семью несчастьям.

Ближе к вечеру пришел мистер Нолан. Партийное единство достигло столь высокого уровня, что Грейс Хиксон с трудом терпела визиты молодого священника: часто сказывалась занятой или настолько глубоко погружалась в задумчивость, что не проявляла составлявшего одно из ее главных достоинств гостеприимства, – однако сегодня мистера Нолана как обладателя самых свежих новостей о вспыхнувших в Салеме ужасах и как представителя воинствующей церкви (или того, что пуритане считали эквивалентом воинствующей церкви) в борьбе против Сатаны встретил необычно теплый прием.

Он выглядел глубоко расстроенным событиями дня: поначалу просто сидел молча и обдумывал случившееся, так что вскоре хозяева начали проявлять нетерпение. И вот наконец мистер Нолан заговорил:

– Молю Господа, чтобы такой день, как сегодня, больше никогда не повторился. Похоже, что бесы, которых Господь превратил в стадо свиней, получили позволение снова вернуться на землю[54]. Пусть бы только заблудшие души терзали нас, но боюсь, что некоторые из тех, кого мы считали божьими людьми, продали души Сатане за малую долю его порочной власти, чтобы причинять страдания другим. Сегодня пресвитер Шеррингем лишился очень хорошей, ценной лошади, на которой возил семью на молитвенные собрания, в то время как жена его тяжело больна.

– Может быть, лошадь пала по какой-то естественной причине? – предположила Лоис.

– Возможно, – согласился пастор Нолан. – Но я собирался продолжить, что, когда он вернулся домой, опечаленный потерей животного, перед ним внезапно пробежала мышь, хотя еще мгновение назад ничего подобного заметно не было. Пресвитер ударил мышь ногой, а та закричала человеческим голосом и, несмотря на огонь и дым, полезла вверх по трубе.

Манассия жадно слушал рассказ, а когда священник умолк, с силой стукнул себя кулаком в грудь и принялся громко молиться об избавлении от власти Сатаны. Весь вечер он то и дело с нескрываемым ужасом возобновлял молитву: Манассия Хиксон – самый бесстрашный и дерзкий охотник во всем городе. Да и все остальные забыли о привычных делах и в молчаливом страхе прижались друг к другу. Фейт и Лоис сидели, крепко взявшись за руки, как в те дни, когда первая еще не ревновала ко второй. Пруденс тихим голосом задавала матушке и пастору вопросы о тех существах, что бродят вокруг, и о том, как они нападают на других. А когда Грейс попросила священника помолиться за нее и ее семейство, пастор Нолан разразился долгим и страстным монологом о том, чтобы никто из маленькой паствы не впал в безнадежное проклятие непростительного греха – греха колдовства.

Глава 3

«Грех колдовства». Мы читаем о нем, смотрим на него со стороны и все же не можем в полной мере осознать того ужаса, который он внушал людям. Каждое импульсивное или непривычное действие, каждое мелкое нервное отклонение, каждый укол боли отмечались не только окружающими, но и самим человеком, кем бы он ни был, как что угодно, только не самое простое и обычное жизненное явление. Он или она (поскольку чаще всего страдала женщина) испытывали тягу к какой-нибудь необычной пище, к необычному движению или, напротив, покою. Рука дрожала, ступня затекала, по ноге бежали мурашки. Немедленно возникал пугающий вопрос: «Что, если кто-то с помощью Сатаны наслал на меня порчу?» Возможно, мысль получала продолжение: «Очень плохо, что тело мое подвластно страданиям из-за неведомого недоброжелателя, но что, если Сатана обретет еще бóльшую силу, затронет душу и наделит злостными мыслями, приводящими к преступлениям, которые сейчас вызывают ужас?» И так далее, вплоть до страха перед тем, что может случиться, до постоянных пугающих мыслей об определенных возможностях, действительно искажающих воображение. Больше того, возникала неопределенность относительно того, кто может стать жертвой злых сил, похожая на всепоглощающий страх перед чумой, заставлявший людей в непреодолимом ужасе шарахаться от самых близких и любимых. Брат или сестра – лучшие друзья детства и юности – теперь могли оказаться в таинственной смертельной связи со злыми духами самого пугающего толка: кто знает? В таком случае возникал священный долг отвергнуть еще недавно горячо любимое существо, ставшее прибежищем нечестивой души. Возможно, страх смерти мог принести с собой признание, раскаяние и очищение. А если нет, то долой колдуна или ведьму, прочь с земли, в преисподнюю – царство их господина, чья воля исполнялась множеством дурных, предосудительных способов! Были и другие, кто помимо этого простого, пусть и невежественного чувства ужаса перед колдовством и ведьмами испытывали сознательное или бессознательное желание отомстить тем, чье поведение доставляло неудобства или неприятности. Там, где улики приобретают сверхъестественный характер, опровергнуть их невозможно. Возникает неоспоримый аргумент: «Ты обладаешь лишь естественной силой, я же владею силой сверхъестественной. Осуждением преступления колдовства ты лишь признаешь существование экстраординарной сущности. Тебе почти неизвестны границы естественных сил, так как же ты можешь определить сверхъестественное? Свидетельствую, что во тьме ночи, когда окружающие видели мое тело спокойно спящим, сам я в полном сознании присутствовал на шабаше ведьм и колдунов во главе с самим Сатаной. Они терзали мое тело, поскольку душа моя не признавала в нем короля, и я собственными глазами видел такие-то и такие-то деяния. Не знаю, что за существо приняло мой спящий облик. Но, признавая возможность колдовства, вы не можете опровергнуть мое свидетельство».

Свидетельство могло быть представлено истинно или ложно, в зависимости от того, верил ли в него сам говорящий, однако несложно заметить, какие мощные средства для мести оно открывало. Хуже всего было то, что сами обвиняемые часто способствовали распространению паники. Некоторых страх смерти толкал на признание тех воображаемых преступлений, в которых их обвиняли и обещали прощение в случае покаяния. Кое-кто, слабый и малодушный, в силу воспаленного воображения и сам начинал верить в собственную вину.

Лоис и Фейт сидели за прялками. Обе молчали, обдумывая ходившие по городу истории. Лоис заговорила первой:

– Ах, Фейт, эта страна хуже Англии даже в дни охотника на ведьм мастера Мэтью Хопкинса[55]. Начинаю бояться всех вокруг. Иногда боюсь даже Натте!

Фейт слегка покраснела и спросила:

– Почему? Что заставляет тебя не доверять нашей служанке?

– О! Как только страх касается ума, сразу его стыжусь. Но знаешь, ее облик и даже цвет кожи поначалу показались мне очень странными. И она некрещеная, а об индейских колдунах ходит немало разговоров. Не знаю, что за варево она порой помешивает на плите, не понимаю ее песнопений. Однажды встретила Натте в сумерках возле дома пастора Таппау вместе с его служанкой Хотой. А вскоре всех испугало несчастье в его доме, и я подумала, уж не приложила ли она к нему руку.

Фейт долго сидела молча, словно глубоко задумавшись, а потом ответила:

– Даже если Натте обладает силами, которых не имеем ни ты, ни я, то не станет использовать их кому-то во вред, по крайней мере тем, кого любит.

– Так себе утешение, – вздохнула Лоис. – Если служанка обладает какими-то особенными способностями, я ее боюсь, хотя не сделала ей ничего плохого. Даже могу сказать, что она мне нравится. Но такие силы дает только Сатана, и доказательство в том, что Натте направляет их лишь на тех, к кому плохо относится.

– Почему бы и нет? – спросила Фейт, поднимая глаза и обжигая кузину огненным взглядом.

– Потому, – ответила Лоис, не заметив откровенного вызова, – что нас учат молиться за тех, кто нас презирает, и творить добро тем, кто нас обижает. Но бедная Натте воспитана не в христианской вере. Было бы хорошо, если бы мистер Нолан ее окрестил. Возможно, тогда она смогла бы очиститься от сатанинских искушений.

– А разве ты никогда не подвергаешься искушениям? – насмешливо спросила Фейт. – Хоть давно и правильно крещена!

– Верно, – грустно согласилась Лоис. – Часто я поступаю неправильно, но не исключено, что если бы не Святой Дух, то поступала бы еще хуже.

Они снова помолчали.

– Лоис, – наконец заговорила Фейт, – не хочу тебя обидеть, просто ответь. У тебя никогда не возникает желания отказаться от далекой и смутной будущей жизни, о которой твердят священники, ради нескольких лет настоящего, живого счастья, готового начаться завтра или даже сегодня, в эту самую минуту? О! Я представляю счастье, по сравнению с которым все эти туманные образы рая…

– Фейт, Фейт! – в ужасе воскликнула Лоис, прикрыв ладонью рот кузины и в страхе посмотрев по сторонам. – Тише! Ты же не знаешь, кто может услышать, и отдаешь себя в его власть!

Однако Фейт оттолкнула руку и возразила:

– Лоис, я верю в такое счастье ничуть не больше, чем в рай. Возможно, и то и другое существует, но так далеко, что в них трудно поверить. Так вот, весь этот шум насчет дома мистера Таппау: обещай никому не говорить ни слова, и я поделюсь с тобой секретом.

– Нет-нет! – испуганно отказалась Лоис. – Пусть секрет останется секретом: не хочу ничего слышать. Готова сделать для тебя все, что в моих силах, кузина Фейт, но сейчас стараюсь сохранить свою жизнь и мысли в строжайших рамках благочестивой простоты и удержаться в стороне от всего, что покрыто тайной.

– Как пожелаешь, трусиха. Если бы выслушала меня, твои страхи стали бы куда меньше, если бы не исчезли совсем.

Больше Фейт не произнесла ни слова, хотя Лоис робко попыталась вовлечь ее в беседу на другие темы.

Слухи о колдовстве распространились среди холмов, как эхо громовых раскатов. Все началось в доме мистера Таппау, и первыми жертвами пали две его маленькие дочери, но со всех сторон, из каждого квартала города то и дело поступали известия о новых случаях порчи. Уже не осталось семьи, где бы кто-нибудь не пострадал. Затем послышались возмущенные возгласы и угрозы мести. Невзирая на породившие их таинственные страдания, угрозы стремительно распространялись.

Наконец пришел день, когда после основательного поста и долгой молитвы мистер Таппау пригласил окрестных священников и всех благочестивых прихожан собраться в его доме и объединиться в торжественной религиозной службе ради освобождения его детей и других страдальцев от власти злого духа. Весь Салем направился к дому пастора. Лица выражали крайнее возбуждение: на многих читался ужас и религиозное рвение, в то время как на других была написана решимость на грани жестокости.

В середине молитвы младшая дочь пастора, Эстер Таппау, забилась в конвульсиях. Приступ следовал за приступом, а ее безумные вопли сливались с криками и возгласами собравшейся конгрегации. Как только девочка немного утихла, а окружающие стояли, онемев от страха, отец простер над ней правую руку и именем Святой Троицы призвал сказать, кто ее мучил. Наступила мертвая тишина. Никто в толпе не шевелился и, кажется, даже не дышал. Эстер неловко помялась, а потом пробормотала имя индейской служанки в доме – Хота. Она присутствовала здесь же и казалась столь же заинтересованной, как все остальные, больше того, подносила страдающему ребенку лекарство, но сейчас несчастная женщина замерла в глубоком потрясении. Имя ее тут же подхватили сотни голосов и принялись с ненавистью повторять: еще мгновение, и люди набросились бы на жалкое, бледное, ничего не понимающее дрожащее существо и разорвали бы на куски. В растерянности и недоумении Хота выглядела едва ли не виноватой, но пастор Таппау – высокий, худой, седой – выпрямился во весь рост и жестом заставил их отступить и выслушать его обращение, после чего объяснил пастве, что стихийная расправа не является справедливым наказанием. Необходим процесс осуждения, возможно, – признания вины. Он надеялся, что если допросить Хоту, то ее откровения послужат облегчению страданий детей. Горожане должны оставить преступницу в руках отцов церкви, чтобы они могли сразиться с Сатаной, прежде чем передать осужденную в руки гражданского правосудия. Мистер Таппау говорил убедительно, ибо говорил как отец, чьи дети подвержены тяжким таинственным мучениям, и больше того – как отец, который верит, что получил ключ к облегчению участи и своих дочерей, и других страдальцев. Конгрегация со стоном смирилась и принялась слушать долгую страстную молитву, возносимую пастором в присутствии несчастной Хоты, которую, словно готовые сорваться цепные псы, охраняли двое крепких мужчин, даже несмотря на то, что молитва закончилась словами всемилостивого Спасителя.

Сцена произвела на Лоис настолько тяжкое, гнетущее впечатление, что она не только физически дрожала от глупости, жестокости и суеверия толпы, но и мысленно ужасалась при виде осужденной, в чью вину верила, а также открытой ненависти и агрессии со стороны окружающих, которая не могла не ранить доброе сердце. Бледная, с опущенным взором, она вышла на воздух следом за тетушкой, кузеном и кузинами. Грейс Хиксон возвращалась домой с триумфальным облегчением: виновница установлена и должна понести наказание. Манассия воспринял действо как исполнение пророчества. Пруденс неподобающе радовалась новизне впечатлений, и только Фейт выглядела необычно смущенной и встревоженной.

– Мы с Эстер Таппау почти ровесницы, – возбужденно объявила Пруденс. – У нее день рождения в сентябре, а у меня в октябре.

– Какое это имеет значение? – резко осведомилась Фейт.

– Никакого. Просто за такую маленькую девочку молились все эти важные священники, а многие прихожане приехали ради нее издалека: некоторые, как я слышала, даже из самого Бостона. Понимаешь, когда она дергалась, сам благочестивый мистер Хенвик держал ей голову, а почтенная мадам Холбрук даже забралась на стул, чтобы лучше видеть. Интересно, сколько бы мне пришлось дергаться, прежде чем на меня обратили бы внимание все эти уважаемые персоны? Наверное, для этого нужно быть дочкой пастора. Теперь она так зазнается, что и не подступишься. Фейт! Неужели ты веришь, что Хота действительно ее заколдовала? Когда я в последний раз заходила к пастору Таппау, она угощала меня кукурузным печеньем: совсем как обычная женщина, только, может быть, чуть добрее, чем остальные. И вот теперь оказалось, что она ведьма!

Однако Фейт так спешила поскорее вернуться домой, что не обратила внимания на слова сестры. Лоис не отставала от Фейт, хотя та в последнее время сторонилась ее. Дело в том, что Манассия шел рядом с матушкой, а Лоис старалась держаться подальше от кузена.

Тем вечером по Салему распространился слух, что Хота созналась в грехе и признала себя колдуньей. Первой услышала известие Натте. Она ворвалась в гостиную, где девушки сидели в торжественном бездействии, как полагалось после большого утреннего молитвенного собрания, и закричала:

– Смилуйтесь, смилуйтесь, госпожи! Защитите бедную индианку Натте, которая никогда не творила зла ни хозяйке, ни семье! Хота призналась, что она злая ведьма. О горе, горе!

Склонившись к Фейт, служанка добавила несколько тихих горестных слов, из которых Лоис услышала лишь одно: «пытка». Однако Фейт поняла все и, побледнев, то ли проводила, то ли отвела Натте обратно на кухню.

Вскоре вернулась от соседки сама Грейс Хиксон. Было бы непочтительно сказать, что благочестивая женщина сплетничала. И правда, тема состоявшегося разговора носила слишком серьезный и важный характер, чтобы использовать столь легкомысленное слово. Конечно, присутствовали все составляющие суть сплетен мелкие подробности, домыслы и слухи, но в данном случае все тривиальные факты и досужие рассуждения могли иметь столь ужасное значение и столь страшный конец, что порой разговоры поднимались до трагической важности. Каждое сведение о семье пастора Таппау воспринималось с особым вниманием. Собака всю ночь выла, и не удавалось ее успокоить. Спустя всего два месяца после отела корова вдруг перестала давать молоко. Однажды утром, во время молитвы, у самого священника на минуту-другую отказала память, и в смятении он даже пропустил фразу. В свете этих знаменательных событий странная болезнь детей становилась понятной и объяснимой: вот о чем рассуждала с подругами Грейс Хиксон. В конце концов возникли разногласия относительно того, в какой степени проявления злой воли должны считаться наказанием пастору Таппау за какой-то его грех. Если так, то что же из этого следует? Несмотря на значительную разницу во мнениях, дискуссия оказалась приятной: ведь если семьи участниц не переживали неприятностей, значит, ни одна из них не согрешила. В середине беседы с улицы пришла еще одна соседка и подтвердила, что Хота во всем призналась: что подписала некую представленную Сатаной красную книжицу, приняла участие в нечестивых сборищах и даже слетала по воздуху в Ньюбери-Фолс[56]. Иными словами, индианка дала положительные ответы на все вопросы, которые пресвитеры и магистраты, чтобы ничего не упустить, задавали по протоколам прежних английских судов. Она созналась и во многом другом, но скорее в мелких земных уловках, чем в использовании потусторонних сил: так, поведала о том, что специально натянула бечевки, чтобы разбить посуду в доме пастора Таппау и тем самым создать шум и тревогу. Однако такие понятные ухищрения мало интересовали салемских кумушек. Правда, одна из них заметила, что даже в этом усматривает промысел Сатаны, остальные же предпочли обсуждать более серьезные преступления, демонические таинства и сверхъестественные полеты. Рассказчица закончила утверждением, что Хота должна быть повешена завтра утром, хотя в обмен на признание грехов ей обещали сохранить жизнь. Было решено, что первая обнаруженная ведьма послужит хорошим примером, тем более что это язычница-индианка, чья смерть не станет потерей для общества.

Здесь Грейс Хиксон высказала собственное мнение: хорошо, если с лица земли исчезнут ведьмы – будь то индейские или английские, язычницы или, что еще хуже, крещеные христианки, подобно Иуде предавшие Господа и перешедшие на сторону Сатаны. Она считала важным, что первая разоблаченная ведьма служила в благочестивом английском доме. Так все увидели, что затронутые дьявольским грехом истинно верующие христиане готовы отрезать правую руку и выколоть правый глаз[57]. Говорила она строго и складно. Та, что пришла последней, признала, что ее слова могут быть привлечены в качестве доказательства, ибо поговаривают, что Хота назвала и другие имена – причем кое-кого из самых благочестивых семейств, – с кем встретилась на дьявольском шабаше. На что Грейс ответила, что все правоверные горожане поддержат ее и, вопреки естественным привязанностям, пресекут распространение греха. Сама она настолько слаба телом, что не выносит зрелища смерти даже животного, но не позволит страху помешать завтра же утром оказаться среди свидетелей казни. Вопреки своему обычаю, Грейс Хиксон довольно подробно рассказала об этом разговоре соседок, что свидетельствовало об особом волнении.

В различной форме волнение передалось членам семьи. Фейт встревожилась, покраснела и принялась бесцельно бродить между гостиной и кухней, то и дело спрашивая мать о подробностях признания Хоты, словно желая убедиться, что индейская ведьма действительно повинна в ужасных таинственных деяниях.

Слушая рассказ, Лоис дрожала от страха и от мысли, что подобные события вообще возможны. Время от времени ее посещало сочувствие к несчастной женщине, обреченной на смерть в презрении со стороны людей и осуждении со стороны Бога, которого она так вероломно предала. Сейчас, когда сама Лоис сидела в кругу родных у веселого теплого очага в ожидании множества светлых, а может быть, даже счастливых дней, несчастная, объятая паникой и страхом, виновная, одинокая Хота маялась в холодных застенках городской тюрьмы. Лоис же, опасаясь невольного сочувствия пособнице Сатаны, молилась о прощении за малодушие и все же не могла не думать о милосердии Спасителя, вновь позволяя себе жалеть несчастную. Так продолжалось до тех пор, пока она окончательно не запуталась в том, что правильно, а что нет, и решила оставить все на суд Божий: пусть он расставит все по местам.

Пруденс же так радовалась новостям, как будто слушала какие-то забавные истории: то и дело требовала продолжения, совсем не боялась ведьм и колдовства и даже просила матушку взять ее утром на казнь. Лоис с отвращением наблюдала за выражением лица девочки, когда та умоляла об этом. Даже Грейс покоробила настойчивость дочери, и она решительно отрезала:

– Нет! Даже не проси, не пойдешь. Такие зрелища не предназначены для детей. Мне самой становится не по себе, стоит подумать об этом, но я должна пойти, чтобы показать, как истинная христианка принимает сторону Господа в борьбе с демонами. А тебя за одну лишь эту просьбу следовало бы выпороть.

– Как Хоту, да? Манассия рассказал, что пастор Таппау основательно выпорол ее перед допросом, – сообщила Пруденс.

Манассия поднял голову от привезенной отцом из Англии огромной Библии. Слов Пруденс он не слышал, а отреагировал на собственное имя. Все, кто был в комнате, испугались дикого взгляда и необычной бледности, а его привело в раздражение выражение лиц окружающих.

– Почему вы так странно на меня смотрите? – спросил Манассия недовольно.

– Пруденс только что передала нам твои слова, что пастор Таппау осквернил руки, выпоров ведьму Хоту, – поспешила ответить Грейс Хиксон. – Но что за дурная мысль овладела тобой? Поделись с нами и не мучайся, пытаясь постичь людскую ученость.

– Не людскую ученость постигаю я, а Слово Божие. Хочу больше узнать о природе греха колдовства и о том, действительно ли он непростителен перед Духом Святым[58]. Временами ощущаю мерзкое влияние, что толкает к порочным мыслям и неслыханным деяниям, и спрашиваю себя, уж не колдовские ли это силы. Ненавижу все, что говорю и делаю, и все же какое-то злобное существо руководит мной и заставляет говорить и делать то, что ненавижу. Почему тебя, матушка, удивляет мое стремление постичь природу колдовства и для того изучить Слово Божие? Разве ты не видела меня во власти демона?

Манассия говорил спокойно, печально, но с неопровержимой убежденностью. Грейс Хиксон подошла к нему и, чтобы утешить, начала:

– Сын мой, никто и никогда не видел, чтобы ты совершал богомерзкие поступки или произносил внушенные демонами слова. Иногда мы видели тебя, бедный мальчик, с помутненным сознанием, однако всякий раз мысли твои скорее искали Божью волю в запрещенных местах, чем хотя бы на миг подчинялись темным силам. Трудные дни давно миновали – перед тобой открыто будущее. Не думай о колдунах или колдовстве. Заговорив с тобой об этом, я поступила плохо. Пусть лучше Лоис посидит рядом и успокоит тебя.

Опечаленная подавленным состоянием кузена, Лоис искренне хотела его успокоить, но мысль о замужестве отвергала еще решительнее, чем прежде. Она чувствовала, что Грейс Хиксон день ото дня все больше склоняется к положительному решению, чувствуя способность английской девушки успокоить Манассию одним лишь звуком мелодичного голоса.

Он сжал ладонь Лоис:

– Позволь подержать тебя за руку. Сразу становится легче. Ах, Лоис, рядом с тобой я забываю все тревоги. Неужели никогда не настанет тот день, когда и ты услышишь голос, который постоянно обращается ко мне?

– Не слышу я этого голоса, кузен Манассия, – негромко, мягко возразила Лоис. – Но не думай о голосах. Лучше расскажи о том участке леса, который собираешься огородить и расчистить. Какие деревья там растут?

Руководствуясь интуитивной мудростью, простыми вопросами Лоис подвела молодого человека к практической, жизненной теме, где он всегда проявлял здравый смысл. Вот и сейчас заговорил разумно, свободно и со знанием дела, и вплоть до наступления часа семейной молитвы – в те дни достаточно раннего – продолжал рассуждать. В качестве главы семьи Манассии предстояло руководить церемонией, ведь после смерти отца именно на его плечи легли все обязанности. Молился он без подготовки, экспромтом; сегодня ассоциации уводили его в разрозненные отрывки Святого Писания, так что всем, кто стоял на коленях вокруг, молитва казалась спутанной и бесконечной. Минуты сложились в четверть часа, а Манассия продолжал говорить все более страстно и откровенно, думая лишь о себе и раскрывая потаенные глубины сердца. Наконец миссис Хиксон встала и взяла Лоис за руку, уверенная, что та обладает над ее сыном примерно такой же властью, какой юный пастух Давид, играя на арфе, обладал над сидевшим на троне царем Саулом[59]. Она подвела плачущую девушку к Манассии, который, подняв взор, не видя и не слыша ничего вокруг, продолжал истово молиться, и почти нежно проговорила:

– Это Лоис, сынок, и она хочет вернуться в свою комнату. Поднимись к себе и продолжи молитву в одиночестве.

Однако при виде кузины Манассия поспешно вскочил и отстранился:

– Убери ее, матушка! Не вводи в искушение! Она внушает мне греховные, нечистые помыслы, омрачает душу даже в присутствии моего Бога. Она не ангел света, иначе не поступала бы так. Даже во время молитвы звук ее голоса беспокоит меня страстным желанием жениться. Прочь! Убери ее!

Если бы испуганная и отчаявшаяся Лоис не отпрянула, он мог бы ее ударить, но миссис Хиксон, тоже глубоко огорченная, не испугалась: она уже видела сына в подобном состоянии, а потому знала, как следует поступить.

– Иди, Лоис! Ты раздражаешь его, как прежде раздражала Фейт. Оставь его мне.

Словно загнанное, задыхающееся животное, Лоис стремительно бросилась в свою комнату и упала на кровать. Вскоре медленно, тяжело вошла Фейт и обратилась к кузине:

– Лоис, не окажешь мне небольшую услугу? О многом не прошу. Сможешь встать до зари и отнести вот это письмо пастору Нолану? Я бы могла и сама, но матушка приказала на рассвете прийти к ней, так что покинуть дом раньше ее не смогу. А письмо касается вопросов жизни и смерти. Разыщи пастора Нолана, где бы он ни оказался, и непременно дождись, пока он прочтет письмо.

– Разве Натте не сможет отнести? – удивилась Лоис.

– Нет! – в гневе воскликнула Фейт. – При чем здесь она?

Лоис не ответила, и в сознании Фейт стремительно, словно молния, промелькнуло подозрение.

– Говори, Лоис, почему ты не хочешь доставить письмо.

– Говоришь, речь в нем идет о жизни и смерти? Ладно, отнесу, – покорно согласилась Лоис.

– Спасибо, – сказала Фейт уже совсем иным тоном и, немного подумав, добавила: – Значит, как только все лягут спать, я подготовлю послание и оставлю вот здесь, на комоде. А ты обещай отнести его до рассвета, пока еще останется время что-то предпринять.

– Обещаю! – торжественно проговорила Лоис.

Фейт хорошо знала кузину, а потому не сомневалась, что, пусть и неохотно, поручение будет выполнено.

Итак, письмо лежало на комоде. Лоис встала затемно, а Фейт наблюдала за ней из-под полуопущенных век, за всю ночь ни разу так и не сомкнувшихся. Как только Лоис оделась и вышла из комнаты, Фейт вскочила и стала собираться к матушке, которая, судя по звукам, уже проснулась. В это страшное утро почти все в Салеме встали ни свет ни заря, хотя улицы еще оставались пустыми. На площади торопливо сколачивали виселицу, черная тень которой омрачала и без того унылое пространство. Пришлось пройти мимо тюрьмы, откуда сквозь незастекленные окна донесся отчаянный женский крик и послышался топот множества ног. Едва не падая от страха и отвращения, Лоис спешила к дому вдовы, где квартировал мистер Нолан. Хозяйка сказала, что он уже встал и ушел – должно быть, в тюрьму. Твердя про себя слова о жизни и смерти, Лоис побежала туда и с благодарностью увидела выходившего из мрачных ворот священника. Она не знала, в чем именно заключалась его миссия, но видела, что мистер Нолан подавлен и погружен в печаль. Передав письмо Фейт из рук в руки, она остановилась на почтительном расстоянии, ожидая, пока пастор прочтет его и даст ответ, но вместо того, чтобы сразу распечатать послание, он в задумчивости держал его в руках, а когда заговорил, то обращался скорее к самому себе, чем к Лоис.

– Боже мой! Неужели она обречена умереть в этом жутком бреду? Только бред способен вызвать такие дикие, пугающие признания. Мистрис Барклай, я возвращаюсь от осужденной на казнь индейской женщины. Судя по всему, она считает себя преданной, так как вчера, после признаний в грехах, от которых могло загореться само небо, приговор не отменили. Похоже, бессильный гнев несчастного создания перерос в безумие, ибо ночью она поразила надзирателей новыми откровениями, которые на рассвете повторила в разговоре со мной. Я даже подумал, будто бы углублением вины она надеется избежать наказания. Словно если хотя бы малая часть сказанного оказалась правдой, такая грешница смогла бы жить. И все же как отправить ее на смерть в состоянии полного безумства? Что делать?

– Но ведь в Священном Писании указано, что нельзя терпеть колдунов на земле[60], – медленно, тихо проговорила Лоис.

– Верно. Я бы попросил отложить казнь до той поры, пока молитвы благочестивых людей достигнут его милосердия. Ведь кто-то будет молиться за бедную заблудшую душу. Уверен, что вы, мистрис Барклай, не откажетесь.

Лоис показалось, что последняя фраза прозвучала скорее как вопрос, и она негромко подтвердила:

– Ночью много раз просила за нее Господа. Даже сейчас всем сердцем. Наверное, ее должны убрать с лица земли, но все-таки не следует полностью отлучать от Бога. Но, сэр, вы еще не прочитали письмо моей кузины, а ведь она велела как можно скорее принести ответ.

Однако мистер Нолан медлил, думая о только что услышанном ужасном признании. Если ему верить, то прекрасная земля оказывалась мерзким местом, и он почти хотел умереть, чтобы покинуть грязь и вознестись к белой невинности тех, кто стоял перед лицом Господа.

Внезапно взгляд пастора упал на серьезное, искреннее, чистое лицо Лоис, которая внимательно смотрела на него. В этот миг душа его наполнилась верой в земное добро, и он «благословил ее невольно»[61].

Мистер Нолан почти отеческим жестом положил ладонь на худенькое плечо, хотя разница в возрасте между ними вряд ли превышала десять лет, склонился и словно про себя прошептал:

– Мистрис Барклай, вы утешили меня.

– Я? – удивленно и даже испуганно воскликнула Лоис. – Утешила? Но как?

– Просто оставаясь такой, какая вы есть. Но, возможно, надо благодарить Господа за то, что послал вас в час сомнений и тревоги.

Внезапно они увидели, что рядом стоит Фейт, явно в гневе. Лоис почувствовала себя виноватой: подумала, что не смогла убедить пастора прочитать письмо, где речь шла о жизни и смерти, и промедление заставило кузину явиться собственной персоной и пронзить огненным взглядом из-под темных прямых бровей. Лоис объяснила, что не застала мистера Нолана дома, а потому направилась к тюремным воротам, но Фейт презрительно перебила:

– Не трудись, кузина. Не сложно понять, на какие приятные темы вы беседовали. Ничуть не удивляюсь твоей забывчивости. Больше того: намерение мое изменилось. Верните письмо, сэр. В нем говорится о сущем пустяке – жизни старой женщины. Что это в сравнении с любовью молодой девицы?

Лоис слушала, не веря, что в припадке ревности кузина могла предположить наличие чувств между ней и мистером Ноланом. Ей подобное даже в голову не приходило. Она уважала пастора, едва ли не почитала, и более того: симпатизировала ему как возможному супругу Фейт. При одной лишь мысли, что кузина смогла заподозрить ее в коварном предательстве, Лоис печально посмотрела на ее пылающее гневом лицо. Скорее всего, искренняя, естественная манера абсолютной невинности разубедила бы ревнивицу, если бы в этот самый момент она не заметила покрасневшего, встревоженного лица пастора, который почувствовал, что тайна сердца раскрыта. Фейт вырвала из его руки письмо и зло воскликнула:

– Так пусть же ведьма будет повешена! Какое мне до нее дело? Своим колдовством и фокусами с посудой она причинила дочерям пастора Таппау немалый вред. Пусть умрет, а всем остальным ведьмам пора позаботиться о себе, ведь мир наполнен колдовством. Кузина Лоис, ты, конечно, предпочтешь остаться с пастором Ноланом, иначе я предложила бы вместе со мной вернуться к завтраку.

Лоис не отозвалась на ревнивый сарказм и подала пастору Нолану руку, чтобы не следовать безумным словам кузины, а попрощаться в своей обычной манере. Священник не сразу принял ладонь, а когда пожал, то сделал это так судорожно, что Лоис едва не вздрогнула. Фейт ждала и, сжав губы, хмуро, ревниво наблюдала. Сама она не попрощалась и не произнесла ни слова, просто схватила кузину за руку и потащила по улице в сторону дома.

Утро было спланировано следующим образом: Грейс Хиксон и ее сын Манассия как благочестивые, набожные главы семейства, должны были присутствовать на казни первой ведьмы Салема. Всем остальным предстояло оставаться дома до тех пор, пока колокол не возвестит, что земное существование индианки Хоты закончено. После казни все жители Салема вызывались на торжественный молебен с участием священников из других мест, ибо требовалась их помощь в очищении земли от демонов и их приспешников. Скорее всего, старинный молельный дом не вместил бы всех желающих, а потому, вернувшись домой, Фейт и Лоис услышали, как Грейс Хиксон велела Пруденс собраться пораньше. Суровая женщина тяжело переживала ожидание предстоящего зрелища, а потому говорила в несвойственной ей торопливой, сбивчивой манере. Она надела лучшее воскресное платье, однако лицо выглядело встревоженным и бледным. Казалось, она никак не может перестать рассуждать о домашних делах, чтобы не задуматься о предстоящем событии. Манассия неподвижно стоял рядом с матерью, тоже в воскресном костюме. Лицо его, также бледнее обычного, носило отсутствующее, восторженное выражение, свойственное тем, кто способен к самосозерцанию. Когда Фейт вошла, все еще крепко сжимая руку кузины, Манассия вздрогнул и улыбнулся, хотя по-прежнему словно во сне. Манера его казалась настолько странной, что даже его матушка перестала говорить и всмотрелась в сына пристальнее. Молодой человек пребывал в возбужденном состоянии, которое обычно заканчивалось тем, что сама Грейс и некоторые ее подруги считали пророческим откровением. Он заговорил – сначала тихо, а потом все громче и громче:

– Как прекрасна земля Беулы далеко за морем и за горами![62] Туда ангелы несут ее, лежащую на их руках, словно в забытьи. Они сотрут поцелуями черный след смерти и возложат ее у ног агнца. Слышу, как она просит милости к тем на земле, кто дал согласие на ее смерть. О, Лоис! Помолись и за меня! Помолись за меня, несчастного!

Едва он произнес имя кузины, как все глаза сосредоточились на ней. Да, видение относилось к Лоис! Она стояла среди родственников, охваченная благоговением, но не испуганная и не отчаявшаяся, и первой нарушила молчание:

– Дорогие, не думайте обо мне. Его слова могут оказаться правдой или нет. Обладает он даром пророчества или нет, я все равно остаюсь во власти Божией. К тому же разве не слышите, что встречу конец тогда же, когда закончится все вокруг? Лучше подумайте о нем и его нуждах. После подобных видений он всегда чувствует себя изможденным и опустошенным.

И она немедленно занялась приготовлением обильного завтрака из самых сытных и питательных блюд. Сам же Манассия сидел неподвижно – усталый и растерянный, с трудом возвращаясь в нормальное состояние.

Пруденс делала все что могла, стараясь, чтобы матушка и брат поскорее ушли, и только Фейт стояла в стороне, молча наблюдая за происходящим, и кипела от гнева.

Как только Грейс и Манассия отправились на мрачное, роковое действо, Фейт покинула комнату. Она не притронулась ни к еде, ни к питью, да и все остальные чувствовали себя очень плохо. Как только сестра поднялась наверх, Пруденс подбежала к скамье, где Лоис оставила плащ с капюшоном:

– Кузина, позволь взять твою накидку. Я еще никогда не видела, чтобы кого-то вешали. Не понимаю, почему мне нельзя пойти. Постою где-нибудь в отдалении: никто меня не узнает, а домой вернусь задолго до мамы.

– Нет! – решительно отказала Лоис. – Это невозможно. Твоя мама очень огорчится и рассердится. Вообще странно, что тебя влечет к зрелищам такого рода.

Она крепко прижала плащ, который девочка упрямо пыталась вырвать, к груди.

На шум в гостиную вернулась Фейт и холодно, враждебно улыбнулась:

– Прекрати, Пруденс. Перестань с ней бороться. Она купила успех в этой жизни, а мы – всего лишь ее рабы.

– Ах, Фейт! – воскликнула Лоис, выпустив из рук плащ и обернувшись со страстным упреком во взгляде и голосе. – Что плохого я сделала, чтобы ты так говорила обо мне? Ты, кого я люблю как родную сестру?

Тем временем Пруденс воспользовалась моментом и поспешно надела слишком большую накидку, которая показалась ей надежной маскировкой, но, сделав несколько шагов к двери, запуталась в длинных полах, упала и больно ударилась рукой о косяк.

– В следующий раз осторожнее обращайся с вещами ведьмы, – посоветовала Фейт таким тоном, словно сама не верила своим словам, а руководствовалась ревнивой ненавистью ко всему миру.

Пруденс потерла ушибленную руку и воровато взглянув на кузину, повторила негромко и состроила детскую гримасу:

– Ведьма! Лоис, ты ведьма!

– Тише, Пруденс! – попыталась успокоить ее та. – Нельзя бросаться такими опасными словами. Дай-ка лучше посмотрю, что с рукой. Плохо, что ты больно ударилась, но зато не ослушалась маму.

– Прочь, прочь! – отпрянув, закричала Пруденс. – Я и правда ее боюсь, Фейт. Встань между мной и ведьмой, не то брошу в нее скамеечку.

Фейт ответила недоброй усмешкой, но даже не попыталась успокоить младшую сестру, которую сама же и испугала. В этот миг зазвучал колокол и оповестил, что индианка Хота повешена. Лоис в отчаянии закрыла лицо ладонями, даже Фейт побледнела еще больше и со вздохом произнесла:

– Бедная Хота! Но смерть – лучший исход.

Одна лишь Пруденс осталась равнодушной к мыслям, рожденным тяжелым монотонным звуком. Напротив, девочка обрадовалась возможности выйти из дому, прогуляться по улице, увидеть, что происходит, услышать новости и освободиться от внушенного кузиной страха. Она молнией взлетела по лестнице, схватила собственную одежду, снова спустилась, промчалась мимо молившейся Лоис и поспешно юркнула в двигавшуюся к молельному дому толпу. Вскоре вышли Фейт и Лоис, однако не вместе, а врозь. Фейт настолько откровенно избегала общества кузины, что, опечаленная и униженная, та не смела идти рядом и шагала в отдалении, проливая тихие горькие слезы: поводов этим утром представилось немало.

Молельный дом оказался до отказа забитым людьми. Как иногда происходит в подобных случаях, самая плотная толпа собралась у входа – просто потому, что те, кто пришел раньше, не увидели свободного пространства впереди. Они толкали и теснили новоприбывших, так что в результате давки Фейт, а следом за ней и Лоис оказались на самом видном месте в центре зала, где можно было только стоять. Здесь возвышалась кафедра, уже занятая двумя священниками в торжественном облачении, а еще несколько одетых подобным образом пасторов стояли рядом, протянув руки к кафедре и как будто не получая поддержку, а поддерживая. Грейс Хиксон важно сидела на собственной скамье с сыном: видимо, рано ушли с казни. Тех, кто присутствовал при повешении ведьмы, не составляло труда определить по выражению лиц. Все они выглядели потрясенными до оцепенения, в то время как толпа, не видевшая казни, волновалась, шумела и толкалась. Вскоре по залу пронесся слух, что стоявший на кафедре рядом с пастором Таппау священник не кто иной, как сам доктор Коттон Мэзер, приехавший из Бостона специально для того, чтобы помочь в избавлении Салема от ведьм.

Наконец пастор Таппау начал молиться – по своему обычаю, экспромтом. Речь его текла неровно и невнятно, как и следовало ожидать от человека, только что обрекшего на страшную смерть ту, что еще несколько дней назад была членом его семьи. Страстно и отчаянно вещал отец детей, пострадавших от преступления, которое ему предстояло осудить перед Господом. В конец концов он обессилел и присел на скамью. Его сменил доктор Коттон Мэзер: после всего нескольких спокойных слов молитвы он обратился к пастве сдержанно и аргументированно, строя свою речь с тем же искусством, которое использовал Антоний в обращении к римлянам после убийства Цезаря[63]. Некоторые высказывания доктора Мэзера дошли до нас, поскольку впоследствии он записал их в одной из своих работ. Говоря о «недоверчивых саддукеях»[64], которые сомневались в существовании подобного рода преступлений, он сказал:

– Вместо обезьяньих криков и насмешек над Священным Писанием, а также историй, имеющих столь убедительное подтверждение, что ни один воспитанный в обществе человек не усомнится в их правоте, нам пристало восхищение милостью Бога, провозгласившего истину устами младенцев и на примере пораженных болезнью детей вашего благочестивого пастора явившего тот факт, что демоны сумели коварно и вероломно проникнуть в ваш город. Так давайте же молить его об обуздании их власти; о том, чтобы в своей скверне они не смогли зайти так далеко, как четыре года назад в Бостоне, где мне довелось выступить скромным посредником Господа в освобождении от власти Сатаны четверых детей благочестивого мистера Гудвина. Четверо младенцев были околдованы ирландской ведьмой. Можно долго рассказывать о тех муках, которые им довелось претерпеть. То они лаяли по-собачьи, то мяукали и мурлыкали по-кошачьи, то летали подобно гусям, лишь изредка, раз в двадцать футов, касаясь земли пальцами ног и по-птичьи, словно крыльями, взмахивая руками. В иное время под адским влиянием околдовавшей их женщины бедняжки не могли двинуться с места, так как она сковывала их ноги невидимой цепью или едва не душила их, накинув на шеи невидимые петли. Одну девочку приспешница Сатаны обрекла на печной жар. Я своими глазами видел, как с нее катился пот, в то время как все вокруг испытывали умеренную прохладу. Чтобы не утомлять вас дальнейшими подробностями, перейду к доказательству того, что сам Сатана руководил действиями бостонской ведьмы. Крайне важно то обстоятельство, что злой дух запретил ей читать божественные книги, вещающие истину Иисуса. Она бойко читала папистские письмена, однако, едва я дал ей «Катехизис ассамблеи»[65], сразу утратила способность видеть и говорить. Далее: она предпочитала прелатскую «Книгу молитв», представляющую собой не что иное, как сборник римских молитв в их английской, неугодной Богу форме. В разгар ее страданий книга в руках приносила облегчение, хотя она не могла прочитать ни строчки, тем самым доказывая связь с нечистой силой. Я привел ее к себе домой, чтобы по примеру Мартина Лютера сразиться с дьяволом и тоже швырнуть в него чернильницей. Но стоило мне созвать домочадцев на молитву, как обуявшие беднягу демоны заставили ее свистеть, петь и безобразно кричать.

В этот миг пространство пронзил оглушительно громкий, резкий свист. Доктор Мэзер умолк, а потом в страхе воскликнул:

– Среди нас Сатана! Посмотрите вокруг!

Он начал истово молиться, словно стремясь одолеть грозного врага, но никто его не поддержал. Все старались понять, откуда раздался свист. Каждый смотрел на соседа. Тем временем свист повторился, причем из самой гущи толпы. А потом в углу здания послышался шум, по непонятной для остальных причине люди там зашевелились, движение распространилось, и вскоре в плотной толпе образовался проход для двух мужчин, на руках у которых неподвижно, подобно полену, в конвульсивной позе эпилептического припадка лежала Пруденс Хиксон. Девочку положили на пол среди стоявших возле кафедры священников. Мать с горестным криком пробилась к искореженному ребенку. Доктор Мэзер спустился с кафедры и с видом привычного к таким сценкам человека принялся изгонять дьявола. Толпа подступила в молчаливом ужасе. Наконец скованность ослабла, но сменилась страшными конвульсиями, как будто дьявол действительно разрывал девочку на части. Постепенно приступ утратил силу, и зрители снова начали дышать, хотя по-прежнему в ужасе ждали нового свиста и смотрели по сторонам, словно Сатана стоял за спинами и выбирал новую жертву.

Тем временем доктор Мэзер, пастор Таппау и еще два священника убеждали Пруденс назвать имя ведьмы, которая под влиянием Сатаны подвергла девочку только что испытанным мукам. Именем Господа они уговаривали ее открыть правду, и наконец слабым голосом она прошептала имя. Конечно, никто в толпе не услышал ни звука, но пастор Таппау в ужасе отпрянул, а доктор Мэзер, не знавший, кому принадлежало названное имя, оповестил громким, чистым, ледяным голосом:

– Известна ли вам некая Лоис Барклай, ибо это она околдовала бедное дитя?

Ответ последовал скорее в виде действия, чем в виде слов, хотя многие что-то негромко пробормотали, но все присутствующие моментально расступились – насколько было возможно в плотной толпе, – и Лоис осталась в одиночестве под испуганными, потрясенными взглядами. Вокруг нее чудом образовалось пустое пространство в несколько футов, и все смотрели на нее с ненавистью и страхом. Она же стояла молча и воспринимала происходящее, словно во сне. Ведьма, обвиненная в колдовстве перед Богом и людьми! Чистое, здоровое, свежее лицо мгновенно побледнело и сморщилось, однако Лоис молчала и лишь продолжала смотреть на доктора Мэзера огромными, полными слез глазами.

– Она живет в доме Грейс Хиксон, благочестивой, богобоязненной женщины, – произнес кто-то.

Лоис не могла понять, оправдывают ее эти слова или обвиняют. Да она о них и не думала: ей они говорили меньше, чем всем остальным. Ведьма! Перед мысленным взором предстали английский Барфорд, серебристый Эйвон и тонущая женщина, и от этой картины взгляд потупился перед осуществившимся пророчеством. Снова возникло движение, послышался шорох бумаг: городские мировые судьи пробились к кафедре, чтобы посовещаться со священниками. Доктор Мэзер снова заговорил:

– Повешенная сегодня утром индианка назвала людей, которых видела на шабаше у Сатаны, но имени Лоис Барклай среди них не было, хотя мы поражены присутствием некоторых…

Он не договорил. Последовала консультация, после чего доктор Мэзер потребовал:

– Подведите осужденную Лоис Барклай к несчастной маленькой страдалице.

Несколько человек с готовностью бросились к Лоис, однако она сама подошла к Пруденс и заговорила ласковым, нежным голосом, о котором все, кто слышал, впоследствии рассказывали своим детям:

– Разве я хотя бы раз сказала тебе неласковое слово или плохо с тобой обошлась? Ответь, милое дитя: ведь ты сама не знаешь, что только что сказала, верно?

Однако Пруденс отвернулась от кузины и снова вскрикнула, как будто пораженная новой агонией:

– Уберите ее! Уберите! Ведьма, ведьма Лоис! Ты толкнула меня сегодня утром, а я упала и больно ударилась рукой!

Она подняла рукав, и все действительно увидели синяки.

– Я ведь даже к тебе не подходила, Пруденс! – в отчаянии возразила Лоис, но ее слова, увы, только подтвердили дьявольскую силу.

Сознание Лоис помутилось. Она ведьма, и все вокруг ее ненавидят! И все же надо хорошенько подумать и попытаться отвергнуть пустые, бесплодные обвинения.

– Тетушка, – обратилась она к Грейс Хиксон, и та выступила вперед. – Разве я ведьма, тетушка?

Суровая, жесткая, резкая, неласковая тетя всегда представала воплощением справедливости, а Лоис до такой степени утратила связь с реальностью, что решила: если жена родного дяди ее осудит, то, возможно, она и вправду ведьма.

Грейс Хиксон неохотно взглянула на племянницу и подумала, что пятно навеки останется на семье.

– Только Бог может судить, ведьма ты или нет.

– Увы, увы! – простонала Лоис, ибо, посмотрев на Фейт, поняла, что от этого мрачного лица и опущенного взгляда нельзя ожидать доброго слова.

Молельный дом наполнился гулом голосов – негромких из почтения к месту, но создающих атмосферу гнева и осуждения. Те, кто поначалу отпрянул от Лоис, теперь вернулись и окружили беспомощную девушку, чтобы схватить и бросить в тюрьму. Люди, которые могли и должны были ее поддержать, проявили равнодушие или холодность. И все же одна лишь Пруденс открыто выкрикивала обвинения. Злобное дитя продолжало жаловаться, что кузина чинила дьявольские козни, и просило убрать ведьму. Действительно, раз-другой, когда Лоис озадаченно и печально на нее взглядывала, девочка снова начинала биться в конвульсиях. Здесь и там девушки и женщины издавали странные крики, явно страдая от того же недуга, что и Пруденс. Вокруг них собрались взволнованные родственники и друзья. Все гневно твердили о колдовстве, требовали обнародовать перечисленные Хотой оскверненные имена и возмущались медленным действием закона. Те же, кого страдалицы не интересовали, упали на колени и принялись молиться о собственной безопасности. Так продолжалось вплоть до тех пор, пока возбуждение не спало само собой, позволив доктору Мэзеру возобновить молитву об изгнании дьявола.

А что же Манассия? Где он стоял? Что говорил? Вы, конечно, помните, что крик, обвинение, мольба невинной жертвы – все это произошло среди шума и толчеи толпы, собравшейся ради поклонения Господу, но оставшейся ради наказания несправедливо осужденной Лоис Барклай. До сих пор Лоис лишь изредка видела Манассию, который явно пытался пробиться вперед, но матушка словом и делом сдерживала сына так упорно, как только могла. Лоис не впервые замечала, насколько старательно тетушка поддерживала среди земляков приличную репутацию сына, защищая его от малейших подозрений в припадках излишнего возбуждения и в зарождающемся безумии. В те дни, когда Манассия воображал, что слышит пророческие голоса и наблюдает пророческие видения, матушка делала все что могла, чтобы никто, кроме родных, его не видел. И вот сейчас Лоис хватило одного взгляда на бледное, измененное силой переживания лицо среди других – просто грубых и злых, – чтобы понять: кузен впал в то опасное состояние, которое вряд ли удастся скрыть от окружающих. Как бы ни уговаривала Грейс сына, все напрасно. Уже в следующий миг молодой человек оказался возле Лоис и сбивчиво, то и дело заикаясь от волнения, принялся давать невнятные свидетельства, вряд ли способные помочь даже в спокойной обстановке суда, и уж тем более подливавшие масла в огонь в обстановке всеобщей ненависти.

– Ее место в тюрьме! Поймать всех ведьм! Грех проник во все дома! Сатана уже среди нас! Казнить и не жалеть! – требовала толпа.

Напрасно доктор Коттон Мэзер возвышал голос в истовых молитвах, признавая вину подозреваемой в колдовстве девушки. Никто не слушал; все спешили немедленно отправить Лоис в застенок, как будто боялись, что она исчезнет прямо перед глазами. Она – бледная, дрожащая, зажатая в тисках беспощадных мужских рук, с огромными от страха глазами, время от времени блуждающими в поисках хотя бы одного сочувствующего лица: единственного среди сотен яростных, – которого не существовало. Пока кто-то ходил за веревками, а кто-то тихо нашептывал испуганной Пруденс новые жалобы и обвинения, Манассия снова привлек внимание. Обращаясь к доктору Коттону Мэзеру и пытаясь довести до его сведения очередной пришедший в голову аргумент, он заявил:

– Сэр, в этом деле, будь она ведьмой или нет, конец предсказан мне пророческим духом. Следовательно, досточтимый сэр, если событие известно духу, значит, оно предрешено Божьим советом. Так за что же наказывать ту, которая не имеет свободной воли?

– Молодой человек! – ответил доктор Мэзер, наклонившись с кафедры и очень строго глядя на Манассию. – Осторожнее в речах! Вы очень близки к богохульству.

– Мне все равно. Готов повторить. Лоис Барклай или ведьма, или нет. Если ведьма, то это предопределено помимо нее, так как много месяцев назад мне явилось видение ее казни за колдовство. Выход существовал только один. Лоис, ты знаешь этот голос…

В волнении Манассия немного запутался, однако было трогательно видеть, как он понимает, что, отклонившись от темы, потеряет логическую нить, посредством которой пытается доказать, что Лоис не подлежит наказанию. Огромным волевым усилием он стремился отвлечь воображение от прежних идей и сконцентрироваться на мысли, что даже если Лоис – ведьма, то ему было пророчество. А если было пророчество, значит, должно существовать предопределение. А предопределение, в свою очередь, отказывает Лоис в свободной воле, а потому отрицает справедливость наказания.

Манассия говорил и говорил, все больше углубляясь в ересь и не обращая на то внимания. С каждой минутой страсть разгоралась, однако он направлял пламя в точные доводы и отчаянный сарказм вместо того, чтобы позволить ему распалить собственное воображение. Даже доктор Коттон Мэзер вдруг почувствовал, что еще немного, и авторитет его в глазах конгрегации окажется подорванным, хотя еще полчаса назад прихожане слушали без тени сомнения. Держитесь, доктор Мэзер! Глаза вашего оппонента начинают мерцать и сиять страшным, но неуверенным светом. Речь становится все менее связной, а аргументы перемежаются упоминаниями о явившихся ему диких откровениях. Он переступил границу дозволенного, зашел на территорию богохульства, и с ужасным возгласом испуга и осуждения толпа в едином порыве поднялась против еретика. Доктор Мэзер мрачно улыбнулся, а люди были готовы забросать Манассию камнями, в то время как сам он продолжал говорить, словно не замечая ничего вокруг.

– Подождите, подождите! – не выдержала Грейс Хиксон. Весь семейный стыд, долгое время заставлявший ее скрывать от горожан таинственное несчастье сына, растворился в чувстве острой опасности для жизни. – Не трогайте его! Он сам не знает, что говорит. Сейчас им владеет припадок. Говорю, как перед Богом, чистую правду: мой сын безумен.

Известие ошеломило людей. Серьезный молодой горожанин, несуетно и молча живший рядом с ними – да, не слишком общительный, но оттого вызывавший еще большее уважение; постоянно читавший глубокомысленные теологические книги и готовый на равных рассуждать с самыми учеными приезжими священниками… неужели это тот самый человек, что сейчас говорит Лоис непонятные, дикие слова и обращается так, словно вокруг больше никого нет! Решение пришло быстро: это еще одна жертва. Сила Сатаны велика! Дьявольским искусством бледная статуя девушки-ведьмы овладела душой Манассии Хиксона. По толпе пробежал шепот, и Грейс услышала слова, превратившиеся в лечебный бальзам для материнского стыда. С упрямой бесчестной слепотой она отказывалась признаться даже самой себе, даже в глубине сердца, что сын периодически впадал в странное, угрюмое, агрессивное состояние задолго до приезда в Салем английской девушки. Она даже придумала ложный, но благовидный предлог для давней попытки самоубийства: якобы Манассия выздоравливал после лихорадки. Здоровье уже почти поправилось, хотя бред еще не окончательно отступил, но с приездом Лоис Барклай сын изменился: то и дело проявлял упрямство, стал мрачным, несговорчивым, а главное, все чаще и чаще слышал голос, который приказывал на ней жениться! Словно подчиняясь непреодолимому влечению, он ходил за ней следом, постоянно уговаривая. И за всей этой историей ясно просматривалась основная идея: если Манассия действительно страдал от колдовских чар, значит, не был сумасшедшим и смог бы восстановить почетное положение в обществе города, если бы колдовство было разрушено. Итак, Грейс старалась убедить и себя, и сограждан, что Лоис Барклай навела порчу и на Манассию, и на Пруденс. Следовательно, Лоис должна подвергнуться суду с очень малыми шансами в ее пользу, чтобы выяснить, ведьма она или нет. И если окажется ведьмой, то признается ли в грехе, назовет ли сообщников, раскается ли и продолжит ли жить в позоре, презираемая всеми, или умрет на виселице, до последнего мгновения все отрицая?

Лоис вытащили из молельного дома, прочь от христианской паствы, и бросили в тюрьму дожидаться суда. Я написала «вытащили», потому что девушка, хоть и совсем не оказывала сопротивления, к этой минуте настолько ослабла, что не могла сделать ни шагу. Бедная Лоис! Вместо того чтобы ощутить поддержку и помощь, она испытала ненависть толпы, видевшей в ней приспешницу Сатаны во всех его дурных деяниях и относившейся к ней точно так же, как неразумный мальчишка к жабе, которую собирается бросить через забор.

Придя в себя, Лоис увидела, что лежит на короткой жесткой койке в темной квадратной комнате – очевидно, в тюремной камере. Площадью примерно восемь квадратных футов, с каменными стенами, помещение освещалось крошечным – не больше квадратного фута – зарешеченным окошком высоко над головой. Из долгого обморока бедная девушка вернулась в холод, мрак и одиночество. В борьбе со слабостью так не хватало человеческого участия! Чтобы ухватиться за жизнь, требовалось приложить усилие, а для усилия не хватало воли. Поначалу Лоис не поняла, где находится, не поняла, как сюда попала, да и не пыталась ничего понять. Природа подсказывала лежать неподвижно, чтобы сердцебиение пришло в норму, поэтому она снова закрыла глаза и мало-помалу вспомнила сцену в молельном доме. Перед мысленным взором предстали ожесточенные, злобные лица, смотревшие на нее как на грязное, ненавистное, враждебное создание. Хочу напомнить, что в Средние века колдовство считалось настоящим, внушавшим ужас грехом, поэтому запечатленное в сердце и сознании Лоис Барклай выражение окружающих лиц рождало в душе странное сочувствие. Господи! Неужели произошло то, о чем она читала и слышала, и Сатана действительно возымел над ней непреодолимую власть? Неужели она действительно попала в лапы демона и, сама того не подозревая, превратилась в ведьму? Воспаленное воображение с несравненной живостью представило все, что довелось узнать об этом: жуткое полночное таинство, присутствие и власть Сатаны. Затем вспомнилась каждая сердитая мысль по поводу дерзости Пруденс, холодной неприязни тетушки Грейс, упрямого до безумства сватовства Манассии и – только сегодня утром, но казалось, что так давно, – возмущение несправедливостью кузины Фейт. Могли ли подобные недобрые мысли принести в себе силу отца зла и незаметно для нее самой воплотиться в мир? Размышляя мучительно и болезненно, несчастная девушка принялась нещадно обвинять себя. В конце концов больное воображение не позволило больше сидеть на месте, и она нетерпеливо вскочила, но что это? На ногах оказались кандалы. Физическая боль послужила во благо, вернув сознание из бескрайней дикой пустыни к реальности. Приподняв кандалы, Лоис увидела порванные чулки, синяки на лодыжках и от внезапной жалости к себе горько расплакалась. Значит, все вокруг боялись, что ей удастся убежать даже из этой камеры. Полная, нелепая безысходность убедила в собственной невиновности и непричастности к сверхъестественным силам, а холодное тяжелое железо развеяло собиравшиеся темные облака иллюзий и бреда.

Нет, ей не выбраться из этой темницы! Не существует иного выхода – ни естественного, ни противоестественного, – кроме как при помощи человека. Но что такое человеческая милость во времена всеобщей паники? Лоис знала, что ее не существует. Не столько разум, сколько инстинкт подсказывал, что паника порождает трусость, а трусость влечет за собой жестокость. И все-таки, обнаружив себя в кандалах, прикованной к стене, Лоис плакала горючими слезами. Отношение казалось настолько жестоким, как будто сограждане действительно ненавидели ее и боялись. Ее, вспомнившую несколько сердитых мыслей и попросившую прощения у Господа, но ни разу не воплотившую мысли в слова, а тем более в дела. Даже сейчас, если бы смогла вернуться домой, она сумела бы любить всех родных. Да, даже сейчас, понимая, что к нынешнему страшному положению ее привело открытое обвинение Пруденс, поддержанное завуалированными свидетельствами тетушки и Фейт. Придут ли они ее навестить? Вспомнят ли добром ту, что многие месяцы делила труды и пищу? Спросят ли, действительно ли она навела порчу на Пруденс и повергла в безумие кузена Манассию?

Никто не появился. Тюремщик торопливо отпер дверь, просунул в щель хлеб и воду и так же торопливо запер, не заботясь о том, достанет ли их узница. Видимо, физические обстоятельства считались для ведьмы неважными. На самом же деле, чтобы дотянуться до еды, потребовалось немало времени и усилий, но молодой голод заставил постараться. Когда Лоис съела часть хлеба и выпила воду, свет в окошке уже начал меркнуть, и она подумала, что пора лечь и попытаться уснуть, но прежде тюремщик услышал, как узница поет вечерний гимн.

– Слава тебе, мой Бог, в ночиЗа благословенный свет дневной.

В тупое сознание закралась смутная, робкая мысль, что, должно быть, несчастная благодарна даже за малое добро, если нашла молитву для такого дня, который, будь она ведьмой, стал бы разоблачением колдовства. Ну а если нет… Здесь утомленный размышлениями ум споткнулся и замер. Лоис же опустилась на колени и прочитала вечернюю молитву, на миг помедлив перед одной строкой, чтобы убедиться в полном прощении всех и вся, потом посмотрела на посиневшие ноги и снова горько заплакала – не столько от боли, сколько от обиды на то, что, прежде чем это сделать, люди так отчаянно ее возненавидели, – наконец легла и уснула.

На следующий день Лоис Барклай предстала перед судьями Салема – мистером Хоторном и мистером Кервином, чтобы законно и публично получить обвинение в колдовстве. Вместе с ней осуждению подверглись и другие жертвы. Когда узников ввели в зал, толпа разразилась криками ненависти и злобы. В качестве пострадавших от действий ведьм присутствовали две дочери пастора Таппау, Пруденс Хиксон и еще две девочки примерно того же возраста. Заключенных поставили на расстоянии семи-восьми футов от судей, а обвинители разместились между теми и другими. Жертвам приказали смирно стоять непосредственно перед судьями. Все требования Лоис выполнила с детским недоумением, но без тени надежды смягчить каменные, полные ненависти взгляды окружающих – помимо тех, чьи лица исказило выражение страстного гнева. Затем два офицера получили приказ держать ее за руки, а судья Хоторн велел постоянно смотреть ему в глаза. Причину Лоис не объяснили, но заключалась она в том, что, если бы осужденная взглянула на Пруденс, девочка могла снова забиться в припадке или закричать, что ей причинили боль. Если бы в жестокой толпе хотя бы одно сердце смогло смягчиться, то прониклось бы сочувствием к милому юному личику английской девушки, так прилежно выполнявшей все распоряжения: бледной, но в то же время полной печальной нежности, с огромными серыми глазами, невинно устремленными в суровое лицо судьи Хоторна. Так продолжалось целую бесконечную минуту. Затем жертвам было приказано помолиться. Лоис обратилась к Господу точно так же, как накануне вечером в тюремной камере, и точно так же, как вчера, на миг остановилась перед просьбой получить прощение, как простила она. И в этот единственный миг сомнения, словно ожидая его, вся свора набросилась с криками и обвинениями. А когда шум стих, судьи призвали Пруденс Хиксон выйти вперед. Лоис слегка повернулась, чтобы увидеть в толпе хотя бы одно знакомое лицо, но как только взгляд упал на Пруденс, девочка застыла в неподвижности, не произнося ни слова и не отвечая на вопросы. Судьи тут же заявили, что на нее подействовали колдовские чары. Кто-то сзади взял Пруденс под руки, чтобы вывести вперед и заставить коснуться Лоис: должно быть, в надежде на освобождение, – но, сделав три шага, Пруденс вырвалась, упала, забилась в истерике и принялась взывать к Лоис, чтобы та избавила ее от мук. Тут же остальные девочки последовали ее примеру и начали просить о помощи как Лоис, так и других осужденных. Теперь несчастных заставили вытянуть руки в стороны: считалось, что если тело ведьмы или колдуна находится в положении креста, то оно теряет злую силу. Простояв некоторое время в противоестественной позе, Лоис действительно почувствовала, как слабеет. От усталости и боли из глаз хлынули слезы, по лицу покатился пот, и она жалобно спросила, нельзя ли хотя бы на несколько мгновений прислониться головой к деревянной перегородке. Судья Хоторн сурово ответил, что если у нее хватает силы мучить других, то должно хватить и для того, чтобы терпеть мучения самой. Лоис безнадежно вздохнула и подчинилась. Гневные крики в толпе становились все громче; чтобы не потерять сознание, Лоис принялась мысленно читать псалмы, особенно красноречиво выражавшие веру в Господа. В конце концов пытка закончилась. Ее и тех, кто стоял рядом, вернули в тюрьму, и она лишь смутно поняла, что всех обвинили в колдовстве и приговорили к казни через повешение. Многие зрители с интересом заглядывали ей в лицо, чтобы увидеть, будет ли ведьма плакать. Если бы Лоис имела силы заплакать, то это могло бы послужить доводом в ее пользу, поскольку считалось, что ведьма не в состоянии проронить ни слезинки, но сил уже не было; она чувствовала себя почти мертвой. Осталось одно-единственное желание: прилечь на жесткую тюремную койку, чтобы забыться сном, – вдали от криков ненависти и жестоких взглядов, поэтому молчаливую, с сухими глазами Лоис Барклай отвели обратно в камеру.

Отдых вернул способность мыслить и чувствовать. Действительно ли ей предстоит умереть? Ей, Лоис Барклай, всего восемнадцати лет от роду, такой здоровой, молодой и до недавних дней полной любви и надежды? Что подумают об этом дома – в настоящей Англии, в Барфорде? Там все ее любили, там она целыми днями разгуливала по берегу Эйвона, радовалась красоте лугов и пела чудесные песни. Ах, зачем же родители умерли, бросив ее на произвол судьбы, да еще наказали уехать в эту страшную, жестокую Новую Англию, где она никому не нужна и где ее теперь собираются предать позорной смерти как ведьму? И некому послать весточку на родину – тем, кого она больше никогда не увидит. Никогда! Молодой Хью Луси живет и радуется жизни. Возможно, думает о ней и о своем обещании приехать весной и забрать ее домой, чтобы сделать своей женой. А может, уже забыл. Кто знает? Еще неделю назад мысль о том, что жених способен забыть, возмутила бы Лоис. А сейчас она разочаровалась в людской доброте: все вокруг оказались жестокими, злыми и безжалостными.

Здесь Лоис передумала и принялась сурово осуждать себя за недоверие к возлюбленному. О, если бы она была вместе с ним! О, если бы могла быть вместе с ним! Он ни за что не позволил бы ей умереть: спрятал бы на груди от гнева всех этих людей и отвез в старый милый Барфорд. А может, в этот самый момент он плывет по бескрайнему синему морю – с каждым часом все ближе и ближе, но все-таки слишком поздно.

Всю ночь мысли лихорадочно сменяли одна другую. Лоис почти безумно цеплялась за жизнь и отчаянно молилась, чтобы не умереть; хотя бы не сейчас, когда она еще так молода!

Поздним утром следующего дня пастор Таппау и еще несколько пресвитеров разбудили ее от тяжелого сна. Ночь напролет, пока сквозь крошечное окошко не пробился серый свет, Лоис дрожала и плакала. Свет принес успокоение, и она ненадолго забылась.

– Вставай! – приказал пастор Таппау, не решаясь прикоснуться к носительнице злых сил. – Уже почти полдень.

– Где я? – в недоумении спросила Лоис, не совсем еще придя в себя, и посмотрела в осуждающие лица.

– В салемской тюрьме по обвинению в колдовстве.

– Увы! На миг забыла! – Лоис безнадежно опустила голову.

– Всю ночь провела на дьявольском шабаше, а теперь утомлена и сбита с толку, – прошептал один из пресвитеров едва слышно, но Лоис подняла глаза и посмотрела на него с молчаливым упреком.

– Мы пришли, чтобы убедить тебя сознаться в ни с чем не сравнимом тяжком грехе, – оповестил пастор Таппау.

– В моем тяжком грехе! – повторила узница, покачав головой.

– Да, в грехе колдовства. Если признаешься, то, может быть, в Галааде еще найдется бальзам[66].

Один из пресвитеров пожалел изможденную несчастную девушку и добавил, что, если она раскается и примет епитимью, жизнь ее сможет продлиться.

Внезапно в сознании Лоис мелькнул яркий свет. Неужели еще удастся спастись? Неужели жизнь в ее власти? Неизвестно, когда появится Хью Луси, чтобы навсегда забрать ее в уют и покой нового дома! Жизнь! О, значит, надежда еще не окончательно потеряна, еще остается шанс не умереть, а остаться в живых! И все же правда сорвалась с губ сама собой, без участия воли.

– Я не ведьма, – тихо проговорила Лоис.

Услышав эти слова, пастор Таппау завязал узнице глаза. Она не сопротивлялась, а лишь вяло гадала, что будет дальше. Затем в темницу тихо вошли какие-то люди, послышались приглушенные голоса. Ее заставили поднять руки и коснуться кого-то из тех, кто стоял рядом. В тот же миг раздался шум борьбы, и знакомый голос Пруденс Хиксон истерично закричал, требуя, чтобы ее тотчас вывели отсюда. Лоис подумала, что кто-то из судей усомнился в ее вине и потребовал еще одной проверки. Тяжело опустившись на кровать, она решила, что оказалась в страшном сне, в окружении безумных, одержимых злобой врагов. Стоявшие вокруг люди – судя по всему, их собралось немало – продолжали негромко беседовать. Она даже не пыталась угадать смысл отдельных долетавших фрагментов фраз, но потом кое-какие слова подсказали, что обсуждается применение кнута или иных орудий пыток, чтобы заставить ведьму признаться и открыть те средства, которыми можно снять причиненную ей порчу. В ужасе она жалобно воскликнула:

– Умоляю, господа, ради Бога, не применяйте столь жестоких методов! Под их действием можно признаться в чем угодно, и больше того, обвинить кого угодно. Ведь я всего лишь девушка – вовсе не такая храбрая и не такая правильная, как некоторые.

Кто-то из присутствующих пожалел несчастную узницу: та стояла с тяжелыми кандалами на тонких ногах, молитвенно сложив руки, а из-под закрывавшего глаза грубого платка ручьем текли слезы – и воскликнул:

– Смотрите! Она плачет. А у ведьм, говорят, нет слез.

Но другие лишь посмеялись над поверьем и напомнили, что сами Хиксоны свидетельствовали против родственницы.

И снова Лоис призвали покаяться и зачитали подтвержденные всеми (так было сказано) обвинения вместе с соответствующими доказательствами. Было заявлено, что, учитывая благочестие ее семьи, судьи и пресвитеры Салема решили сохранить осужденной жизнь, если она признает вину, искупит грех и согласится понести наказание. А если нет, то и она сама, и все осужденные вместе с ней будут повешены на рыночной площади утром в четверг (базарный день). Изложив условия, все присутствующие замолчали, ожидая ответа. Ждать пришлось минуту или две. Лоис снова присела на кровать, ибо слабость не позволяла стоять, и спросила:

– Нельзя ли снять с глаз этот платок? Очень больно.

Поскольку повод для лишения зрения миновал, платок развязали, и узница снова смогла видеть. Жалобно окинув взглядом окружавшие ее суровые лица, Лоис заговорила:

– Господа, я вынуждена с чистой совестью выбрать смерть, а не купленную ложью жизнь. Я не ведьма. Даже не представляю, что вы имеете в виду, обвиняя меня в колдовстве. Многое в жизни я делала неправильно, но думаю, что Господь меня простит.

– Не произноси его святое имя своими мерзкими губами! – оборвал разгневанный ее решением пастор Таппау и с трудом сдержался, чтобы не ударить.

Лоис почувствовала этот порыв и в страхе отпрянула. Затем судья Хоторн торжественно зачитал окончательное решение: Лоис Барклай приговаривалась к повешению как признанная ведьма. Она невнятно пробормотала нечто вроде мольбы о жалости и сострадании к ее молодым годам и сиротскому положению, но не была услышана. После этого посетители покинули темницу, оставив узницу в горьком одиночестве дожидаться ужасной смерти.

Тем временем за стенами тюрьмы стремительно нарастал страх перед колдовством и перед ведьмами. Множество мужчин и женщин были осуждены, невзирая на положение в обществе и прежнюю репутацию. С другой стороны, считалось, что более пятидесяти человек подверглись дьявольским искушениям и злостным соблазнам. Сейчас уже невозможно оценить, сколько ненависти – откровенной, неприкрытой личной ненависти присутствовало в этих обвинениях. Суровая статистика того времени сообщает, что пятьдесят пять человек избежали смерти, признав себя виновными, сто пятьдесят жертв попали в тюрьму, больше двухсот получили обвинение, а двадцать с лишним приняли смерть. Среди них оказался и священник, которого я назвала Ноланом, по общему мнению, пострадавший от ненависти соперника-пастора. Один пожилой человек с презрением воспринял приговор и отказался просить о помиловании, после чего был приговорен к казни за неповиновение суду. Даже собаки обвинялись в колдовстве и получали приговор вплоть до смертной казни. Один отважный молодой человек сумел организовать побег осужденной матери из тюрьмы, увез ее верхом на лошади и спрятал посреди Черничного болота, неподалеку от ручья Таплай, что на Большом пастбище. Построил ей хижину, регулярно снабжал едой и одеждой и поддерживал вплоть до тех пор, пока безумие не миновало. Должно быть, несчастная женщина ужасно страдала, поскольку во время отчаянного побега из тюрьмы сломала руку.

Увы, никто не попытался спасти Лоис Барклай. Грейс Хиксон предпочла забыть о племяннице. В то время обвинение в колдовстве ложилось на всю семью таким пятном, что безупречной жизни нескольких поколений не хватало, чтобы его стереть. К тому же необходимо помнить, что, как большинство современников, тетушка твердо верила в реальность колдовства. Бедная, всеми покинутая Лоис и сама верила в жуткий грех, тем более что тюремщик однажды разговорился и поведал, что почти в каждой камере сейчас заключена ведьма. Если поступят новые осужденные, то, скорее всего, кого-то придется посадить к ней. Лоис точно знала, что не имеет к колдовству ни малейшего отношения, но в то, что грех распространился по городу и захватил злых людей, согласившихся продать душу демонам, верила. Дрожа от страха, она даже хотела попросить тюремщика избавить ее от опасного соседства, но настолько ослабела, что не смогла подобрать нужных слов.

Единственным, кто жалел Лоис и готов был поддержать, если бы мог, оставался Манассия, бедный безумный Манассия, чье состояние Грейс Хиксон с каждым днем скрывать от окружающих становилось все труднее. Для этого она готовила маковый чай, а когда сын засыпал под его действием, крепкими веревками привязывала его к массивной кровати. Исполняя тяжкую обязанность, она выглядела глубоко опечаленной, поскольку признавала ухудшение состояния своего первенца – того, кем когда-то гордилась и на кого возлагала большие надежды.

Поздним вечером Грейс явилась в камеру Лоис в скрывавшей лицо и фигуру накидке с капюшоном. Узница сидела неподвижно и крутила в пальцах обрывок бечевки, утром выпавший из кармана какого-то из пресвитеров. Прежде чем она обратила внимание на посетительницу, той пришлось пару мгновений простоять молча, а когда, наконец, взглянула, негромко вскрикнула и отшатнулась от темной фигуры. Словно сам собой развязался язык, Грейс сразу заговорила:

– Лоис Барклай, разве я когда-нибудь причинила тебе зло?

Грейс Хиксон даже не подозревала, как часто отсутствие родственного тепла ранило сердце одинокой девушки, да и сама Лоис не держала обиды. Напротив, племянница с благодарностью думала о том, как многое тетушка делала из того, чего можно было не делать, а потому вытянула руки навстречу, как единственному другу в этом мрачном месте, и ответила:

– Ах нет, нет! Вы всегда были очень добры! Очень!

Но Грейс осталась неподвижной.

– Да я не причинила тебе зла, хотя так и не поняла, с какой стати ты к нам явилась.

– Умирая, отправиться к вам велела мне матушка, – закрыв лицо ладонями, простонала Лоис.

С каждым мгновением тьма сгущалась, а тетушка все молчала и не двигаясь, потом наконец спросила:

– А кто-нибудь из моих детей навредил тебе?

– Нет-нет, никто… до тех пор, пока Пруденс не сказала… Ах, тетя, вы тоже считаете меня ведьмой?

С этими словами Лоис поднялась и, пытаясь заглянуть в лицо посетительнице, коснулась плаща.

Грейс Хиксон немного отстранилась от той, кого страшилась, однако хотела умилостивить.

– Это решили те, кто умнее и благочестивее меня. Но, Лоис, Манассия мой первенец! Освободи его от демона ради того, чье имя я не решаюсь произнести в этих ужасных стенах, заполненных предателями христианских надежд. Если я или кто-то другой в моей семье был добр к тебе, освободи его от тяжкого недуга!

– Вы просите меня ради Христа: не боюсь назвать святое имя – ответила Лоис. – Но, тетушка, видит Бог, я не ведьма, и все же должна умереть, принять казнь. Тетушка, родненькая, не дайте им меня убить! Я еще так молода и не причинила никому вреда – во всяком случае, осознанно.

– Тише! Стыдись! Сегодня утром я собственными руками привязала сына к кровати, чтобы не смог навлечь позор на себя и на всех нас: настолько он безумен. Лоис Барклай, взгляни сюда! – Грейс Хиксон опустилась на колени у ног племянницы и молитвенно сложила руки. – Я гордая женщина, да простит меня Господь, никогда не преклоняла колен ни перед кем, кроме Него. И вот умоляю тебя снять с моих детей, особенно с Манассии, то заклятье, которое ты на них наслала. Лоис, услышь меня, и я буду молить за тебя всемогущего, если еще осталось время для милости.

– Я не в силах исполнить вашу просьбу. Если не причиняла никому вреда, то как же смогу что-то исправить? Какой силой? – в безысходном отчаянии заломив руки, воскликнула Лоис.

Медленно, сурово и чопорно Грейс Хиксон поднялась с колен, отошла от прикованной цепью девушки поближе к двери, чтобы успеть выйти, как только проклянет не пожелавшую снять собственное наваждение ведьму, высоко подняла правую руку, приговаривая Лоис к вечным мукам за смертный грех и отсутствие милосердия даже в последний час, и, наконец, призвала ответить за все страдания, причиненные душам и телам тех, кто принял ее и приютил как сироту.

До этих последних слов Лоис просто стояла и слушала обвинения, поскольку понимала бесполезность возражений, но когда тетушка заговорила о Божьем суде, словно подчеркивая торжественность момента, подняла голову и правую руку и проговорила:

– Грейс Хиксон! Я встречу вас там и докажу свою невиновность в смертном грехе. Да смилостивится Господь над вами и всем вашим семейством!

Спокойный голос племянницы привел посетительницу в бешенство, и, нагнувшись, она подобрала с пола пригоршню пыли и швырнула Лоис в лицо, закричав:

– Ведьма! Ведьма! Проси милости для себя, а я не нуждаюсь в твоих молитвах: молитвы ведьм читаются задом наперед. Тьфу на тебя, тьфу: знать не хочу!

Она быстро покинула камеру, а Лоис Барклай всю ночь напролет сидела и стонала.

– Господи, помоги! Господи, дай силы!

Ничего иного в голову не приходило: остальные мысли и желания погибли. Когда утром тюремщик принес завтрак, узница показалась ему совсем лишившейся разума. Действительно, не обратив на него внимания, она продолжала раскачиваться из стороны в сторону, что-то бормотать и время от времени улыбаться.

Однако Бог услышал ее просьбу: помог и дал силы. В среду днем в камеру бросили еще одну «ведьму», с ругательствами пожелав весело провести время. От пинка новая жертва упала на пол лицом вниз и осталась лежать неподвижно. Увидев измученную старую женщину, Лоис встала и подняла несчастную. О чудо! Это оказалась Натте: отвратительно грязная, залепленная комьями земли, вся в синяках и кровоподтеках, обезумевшая от мучений и побоев. Лоис обняла служанку, бережно вытерла фартуком смуглое морщинистое лицо и расплакалась так, как не плакала даже над своими бедами. Четыре часа кряду она врачевала телесные раны индианки, а когда к дикому созданию медленно вернулись чувства, постаралась скрыть бесконечный страх перед грядущей расправой, поскольку той также предстояло утром проститься с жизнью на глазах у разъяренной толпы. Больше того, Лоис сумела найти слова утешения для беспомощно трясущейся, словно в параличе, приговоренной к казни «ведьмы».

Когда в тюрьме наступила ночная тишина, надсмотрщик услышал из-за двери, как, словно малому ребенку, Лоис рассказывала соседке историю о том, кто умер на кресте ради нас. Пока звучал голос, Натте забывала о своем ужасе, но как только из-за усталости рассказчица замолкала, опять начинала кричать, как будто за ней по лесу, где она жила в юности, бежал хищный зверь. И Лоис опять начинала говорить, подбирая те благословенные слова, какие могла вспомнить, чтобы утешить индианку. Вот так, успокаивая и подбадривая соседку, Лоис сама получала силы и приходила в себя.

Настало утро, а вместе с ним и стражники, чтобы увести их на казнь. Лоис они нашли спящей уткнувшись лицом в спину дремлющей старухи, чью голову она держала на коленях. Когда ее разбудили, она не сразу поняла, где находится. На бледном изможденном лице блуждала глупая улыбка. Единственное, что она осознавала, это необходимость защищать несчастную индианку от угрожавшего ей несчастья. Увидев яркий свет апрельского утра, девушка обняла Натте и постаралась успокоить тихими словами, похожими на молитву, и обрывками псалмов. Подойдя к виселице, старая женщина судорожно вцепилась в спутницу, а безумная толпа внизу принялась кричать и сыпать проклятиями. Лоис продолжала утешать и подбадривать Натте, кажется, не понимая, что оскорбления, ругательства, поношения и камни направлены на нее саму. Но как только Натте отняли у нее, чтобы первой предать казни, девушка сразу осознала ужас собственного положения: дико оглядевшись по сторонам, она протянула к кому-то, кого увидела вдалеке, руки и позвала голосом, навсегда оставшимся в душе каждого, кто его услышал:

– Мама!

Спустя пару мгновений безжизненное тело ведьмы Лоис уже болталось в воздухе, а толпа стояла, затаив дыхание, под тяжестью внезапно обрушившегося недоумения и страха перед жестокостью.

Внезапно неподвижность и тишину нарушил какой-то сумасшедший. Бегом поднявшись по ступеням виселицы, он бросился к Лоис, заключил в жаркие объятия и принялся с дикой страстью целовать в губы. А потом, как будто действительно захваченный демоном, спрыгнул с помоста, пробрался сквозь толпу и побежал прочь из города, в густой лес. Больше Манассию Хиксона – а это был он – не видела ни одна христианская душа.

К осени жители Салема очнулись от жуткого наваждения. Именно тогда капитан Холдернесс и Хью Луси преодолели океан и прибыли в город, чтобы забрать Лоис и увезти обратно в родной мирный Барфорд, в красивую страну Англию. Увы, они нашли лишь поросшую травой могилу, где покоилась убитая заблудшими жителями невинная девушка. Покидая Салем, Хью Луси с тяжелым сердцем отряхнул прах от ног. Свою долгую жизнь он провел холостяком в память о Лоис Барклай.

Много лет спустя капитан Холдернесс разыскал его, чтобы поведать кое-какие новости, способные заинтересовать печального мельника с берегов Эйвона, а именно: год назад – то есть в 1713-м – был организован процесс отмены отлучения от церкви салемских ведьм. Все собравшиеся ради этого жители города «смиренно просили милостивого Господа простить возможные ошибки и грехи в применении правосудия, для чего обращались к Верховному Судие, сострадающему заблудшим и невежественным». Капитан рассказал также, что Пруденс Хиксон – сейчас уже взрослая женщина – перед всей церковью трогательно и горько раскаялась в своих фальшивых показаниях, среди которых особенно отметила обвинение кузины Лоис Барклай, на что Хью Луси резко ответил:

– Никакое раскаяние не вернет ее к жизни.

Затем капитан Холдернесс достал бумагу и зачитал смиренную и торжественную декларацию раскаяния. Среди подписей значилось имя Грейс Хиксон:

– «Мы, нижеподписавшиеся, в 1692 году были призваны выступить в качестве присяжных на суде в Салеме, где многие жители города получили обвинение в колдовстве. Признаем, что сами не были в состоянии понять и отвергнуть таинственные заблуждения, причиненные темными силами и князем тьмы, а потому, из-за недостатка знаний и справедливого руководства, свидетельствовали против обвиняемых. Теперь же, по здравом размышлении, считаем, что доказательства были недостаточными для лишения их жизни. Таким образом, полагаем, что по невежеству и скудоумию навлекли как на себя, так и на земляков грех невинной крови, о котором в Священном Писании Господь говорит как о непростительном. Обращаемся ко всем людям и особенно к выжившим жертвам со словами раскаяния и с просьбой о прощении за ложные свидетельства. С сожалением признаем, что глубоко заблуждались, в чем теперь искренне раскаиваемся и просим прощения прежде всего у Господа ради Христа. Молимся о том, чтобы Бог не возложил вину ни на нас, ни на других. Просим также, чтобы выжившие жертвы считали наши действия наваждением и заблуждением вследствие полнейшего невежества и страха.

Искренне просим прощения у всех, кого оскорбили, и в здравом уме заявляем, что больше никогда не совершим ничего подобного в целом мире. Умоляем вас принять это послание как знак раскаяния и просим благословить наследие Господа на земле.

Старшина присяжных Томас Фиск и другие…»

Выслушав текст, Хью Луси произнес еще более мрачно, чем прежде:

– Все их раскаяние ничего не значит для моей Лоис и не вернет ей жизнь.

Затем капитан Холдернесс рассказал, что в утвержденный по всей Новой Англии день всеобщего поста, когда все молельные дома наполнились прихожанами, стоявший на своем обычном месте старый-старый человек с седыми волосами передал на кафедру письменное свидетельство, которое уже раз-другой пытался прочитать сам. В послании он признавался в тяжком заблуждении относительно салемских ведьм и молил Господа простить его самого и сограждан. В заключение же призвал земляков обратиться к Всевышнему и всем вместе попросить его простить их прежнее заблуждение и не карать ни соотечественников, ни его семью, ни его самого. Этот старик, оказавшийся не кем иным, как самим судьей Сьюэллом, который был назначен специальной комиссией рассматривать дела салемских ведьм, продолжал стоять все время, пока священник зачитывал его признание, а в заключение произнес:

– Щедрый и милосердный Господь будет рад спасти Новую Англию, меня и мою семью.

Как выяснилось впоследствии, судья Сьюэлл установил для себя специальный день для покаяния и молитвы, чтобы поддерживать в сознании и душе чувство вины за участие в постыдных судах, и до конца жизни не пропустил ни единой годовщины.

Голос Хью Луси дрогнул:

– Все это не вернет мне ни моей Лоис, ни надежд молодости.

Но когда капитан Холдернесс покачал головой (ибо что он мог возразить в ответ на очевидную правду?), Хью добавил:

– Вы не знаете, какой именно день судья выбрал для покаяния?

– Двадцать девятое апреля.

– В таком случае и я здесь, в Барфорде, пожизненно присоединю свои молитвы к молитвам судьи и тоже буду просить Господа о том, чтобы грех стерся с лица земли и померк в забвении. Знаю, что она бы этого хотела.

Кривая ветка

В начале XIX века в Йоркшире, в местечке под названием Норт-Райдинг, на небольшой ферме поселилась почтенная пара по фамилии Хантройд. Поженились они в солидном возрасте, хотя познакомились еще очень молодыми. Найтен Хантройд работал на ферме отца Эстер Роуз и начал ухаживать за ней в то время, когда родители девушки рассчитывали на лучшую партию, поэтому, не обращая внимания на чувства дочери, они бесцеремонно уволили Найтена. Он уехал, а спустя время, когда племяннику было уже под сорок, умер его дядя, оставив достаточно денег, чтобы купить небольшую ферму и положить некоторую сумму в банк на черный день. Одним из следствий нового финансового благополучия стало то, что срочно потребовались жена и экономка, поисками которых он и занялся не особенно, впрочем, активно. И вот однажды услышал он о том, что прежняя любовь, Эстер, так и не вышла замуж, как он считал, а влачила жалкое существование в качестве горничной в городе Рипоне. Отца ее постиг ряд неудач, в старости приведших в работный дом, мать умерла, брат с трудом содержал большую семью, а сама Эстер к тридцати семи годам превратилась в невзрачную служанку.

Узнав об этих поворотах колеса фортуны, Найтен испытал нечто вроде удовлетворения – впрочем, длившегося всего минуту-другую. Собеседнику он ничего не сказал, да и вообще не произнес ни слова, но уже через несколько дней отправился в Рипон и в лучшей воскресной одежде предстал перед кухонной дверью миссис Томпсон. В ответ на обстоятельный стук добротной дубовой палки дверь открыла сама Эстер. Она стояла на свету, Найтен же оставался в тени. Молчание продолжалось мгновение, пока он разглядывал лицо и фигуру любимой, которую не видел двадцать лет. Свежая прелесть юности бесследно исчезла. Теперь перед ним стояла, как я уже сказала, невзрачная женщина с простыми чертами лица, но с все еще чистой кожей и лучистыми молодыми глазами. Фигура уже не выглядела привлекательной, но была аккуратно задрапирована голубой блузой, перехваченной на талии тесемками белого передника. Холщовая красная юбка открывала все еще аккуратные лодыжки. Бывший поклонник не впал в экстаз, а просто сказал себе: «Пойдет» – и безотлагательно приступил к делу.

– Эстер, ты, конечно, меня не помнишь. Я – тот самый Найтен, которого двадцать лет назад, в Михайлов день, твой отец прогнал со двора за то, что возмечтал о тебе как о жене. С тех пор я ни разу не задумывался о женитьбе. Но дядя Бен умер и оставил мне приличную сумму в банке. Я купил ферму, завел небольшое хозяйство, и вот теперь решил, что кто-то должен за всем этим присматривать. Не хочешь поехать со мной? Не бойся, не обману. У меня есть молочная ферма, да и землю можно распахать. Только для этого нужны лошади, которых пока еще нет, а потому до поры до времени можно обойтись коровами. Вот и все. Если согласна, то я приеду за тобой, как только закончу уборку сена.

– Входи и присядь, – спокойно ответила Эстер.

Найтен принял приглашение. Некоторое время она обращала на него не больше внимания, чем на его палку, поскольку занималась обедом для семьи, на которую работала. Он же обратил внимание на ее быстрые, ловкие движения и снова подумал: «Пойдет». Спустя двадцать минут молчания и наблюдения Найтен встал и проговорил:

– Что ж, Эстер, пожалуй, мне пора. Когда за тобой приехать?

– Поступай, как тебе будет угодно: меня все устроит, – отозвалась Эстер равнодушно, но Найтен заметил, что она сначала покраснела, а потом побледнела и задрожала, а потому в следующий миг основательно, от души поцеловал ее.

Эстер же отчитать дерзкого фермера средних лет, увидев, что тот полностью уверен в себе, не решилась.

– Что же, я поступил так, как угодно мне. Надеюсь, что так угодно и тебе. Значит, предупреждение за месяц и месячное жалованье? Сегодня восьмое июня. Восьмого июля состоится наша свадьба. Ухаживать мне некогда, да и свадьба должна пройти быстро. В нашем возрасте двух дней хватит.

Все это казалось сном, однако Эстер решила ни о чем не думать до тех пор, пока не закончит работу, а вечером, все убрав и помыв посуду, отправилась к хозяйке и предупредила об увольнении, попутно в нескольких словах рассказав историю своей жизни.

Прошел ровно месяц, и она вышла замуж, покинув дом Томпсонов. Плодом этого брака стал единственный сын Бенджамин, а всего через несколько лет после его рождения в Лидсе умер брат Эстер, оставив сиротами целый выводок детей. Эстер искренне оплакивала утрату, а Найтен проявлял спокойное сочувствие, хотя, конечно, не мог не помнить, что Джек Роуз изрядно добавил горечи в его молодую жизнь. Он помог снарядить повозку для поездки в Лидс, постарался уладить все сложности, пришедшие Эстер на ум, когда все было готово к отправке, наполнил кошелек, чтобы жена смогла поддержать семью брата в первые дни, а когда повозка тронулась, побежал следом и закричал:

– Подожди, подожди! Эсти, если ты не против, если тебе это не слишком сложно, привези к нам одну из девчонок Джека, ради компании. Мы вполне можем позволить себе еще один рот, а говоря по-мужски, косички украсят наш дом.

Повозка отправилась в путь, и сердце Эстер наполнилось молчаливой благодарностью как к доброму мужу, так и к всемилостивому Богу.

Вот так и случилось, что маленькая Бесси Роуз поселилась на ферме Наб-Энд.

В данном случае добродетель получила достойное вознаграждение в явной и ощутимой форме, что, впрочем, не должно вводить читателей в заблуждение относительно естественного обычая природы. Бесси росла умной, любящей, активной девочкой и изо дня в день радовала дядю и тетю. Она настолько хорошо вписалась в жизнь семьи, что все даже сочли ее достойной единственного сына Бенджамина, которого считали совершенством. Нечасто случается, что у неприметных внешне родителей рождается ребенок необыкновенной красоты, но все-таки порой так бывает. Бенджамин Хантройд как раз стал таким редким исключением. Трудолюбивый, отмеченный печатью забот и тягот фермер-отец и матушка, которую даже в лучшие дни трудно было назвать красавицей, подарили миру мальчика, статью и красотой достойного стать сыном графа. Даже окрестные помещики, заезжавшие на ферму после охоты, сдерживали лошадей и заглядывались на открывавшего ворота подростка. Смущение было ему неведомо, поскольку он с рождения привык к восхищению окружающих и обожанию родителей. Что же касается Бесси Роуз, то Бенджамин овладел ее сердцем с первого взгляда. Взрослея, девочка лишь углублялась в чувстве, убеждая себя, что должна всей душой любить того, кого любили дядя и тетя. При каждом неосознанном проявлении девичьей любви к кузену родители с улыбкой переглядывались: все шло именно так, как они желали; незачем будет далеко ходить за женой для Бенджамина. Жизнь могла продолжаться так же замечательно, как текла сейчас. Найтен и Эстер ушли бы на покой, оставив хозяйство дорогим детям, а те, в свою очередь, привели бы в мир милых сердцу малышей, чтобы разделить и умножить любовь.

Однако Бенджамин воспринимал настроения в семье чрезвычайно прохладно. Он учился в соседнем городе – в грамматической дневной школе, находившейся в том состоянии глубокого забвения, в котором тридцать лет назад пребывало большинство подобных школ. Ни отец, ни мать не разбирались в образовании. Они точно знали одно (и этим руководствовался выбор школы): что никак не могут расстаться со своим сокровищем и отпустить его в закрытую школу; что учиться все-таки надо и что сын сквайра Полларда ходит в грамматическую школу в Хайминстере. Сын сквайра Полларда, как и сыновья других сквайров, был обречен доставить родителям немало переживаний. Если бы школа не оказалась абсолютно плохим образовательным учреждением, то простой фермер с женой раньше поняли бы ее несостоятельность, но здесь детей учили не только порокам, но и обману. Бенджамин по природе оказался слишком умен, чтобы оставаться болваном, иначе, если бы он выбрал такой путь, ничто в грамматической школе Хайминстера не смогло бы помешать ему добиться цели и стать первосортным болваном. Однако, судя по всему, юноша вырос умным и благовоспитанным. Когда он приезжал домой на выходные, отец и мать гордились его манерами, принимая их за доказательство образованности, хотя практический результат подобной учености заключался в выражении презрения к простой жизни и невежеству родителей. Когда в восемнадцать лет Бенджамин поступил учеником к юристу в Хайминстере, категорически отказавшись возиться в грязи – иными словами, подобно отцу, трудиться на ферме, – из всей семьи только Бесси Роуз не одобрила его решения. Четырнадцатилетняя девочка инстинктивно почувствовала неладное. Увы! Прошло еще два года, и шестнадцатилетняя девушка уже поклонялась тени кузена, не представляя, что такой красивый, обходительный молодой человек может поступать неправильно. Бенджамин быстро обнаружил, что лучший способ выудить у родителей деньги на любые прихоти – притвориться, что следует их простому плану и ухаживает за хорошенькой кузиной Бесси Роуз, к которой относился настолько хорошо, чтобы не страдать во время исполнения роли, но, едва расставшись, тут же о ней забывал. Обещания написать из Хайминстера и выполнить кое-какие поручения представали обременительными заботами. И даже рядом с Бесси Бенджамин часто раздражался, когда она спрашивала, как он проводит время в городе и с какими дамами общается.

Закончив обучение у юриста, Бенджамин Хантройд твердо вознамерился отправиться на год-другой в Лондон. Бедный фермер начал раскаиваться в своем намерении вырастить сына истинным джентльменом, но теперь уже было слишком поздно. Отец и мать это чувствовали и переживали, но хранили молчание, не возражая сыну, когда тот объявил о желании, но и не соглашаясь. Однако Бесси сквозь слезы заметила, что тем вечером дядя и тетя выглядели особенно усталыми и рука об руку сидели возле камина, неподвижно глядя в огонь, словно видели там картины жизни, о которой мечтали. После отъезда Бенджамина Бесси громче обычного гремела посудой, убирая со стола, как будто шум и суета могли сдержать ее слезы, а раз взглянув на Найтена и Эстер, больше не смотрела в их сторону, чтобы не расстроиться еще больше.

– Присядь, девочка, присядь, – наконец-то заговорил Найтен. – Поставь к огню скамеечку, и давай обсудим планы нашего паренька.

Бесси послушалась, села перед камином и закрыла лицо передником. Найтену осталось лишь гадать, которая из двух женщин заплачет первой, поэтому, чтобы хоть немного разрядить обстановку, он спросил:

– Тебе доводилось прежде слышать об этом безумном плане, Бесси?

– Нет, никогда! – Из-под фартука голос ее донесся глухо и сдавленно. Эстер почувствовала, что и вопрос и ответ прозвучали в обвинительном тоне, и не смогла стерпеть обиды: – Надо было думать, когда отдавали его в учение, потому что так должно было случиться. В Лондоне его ждут экзамены, проверки и не знаю, что еще. Его вины здесь нет.

– А кто говорит, что есть? – разгорячился Найтен. – Вот только нескольких недель хватило бы, чтобы справиться и стать таким же юристом, как все остальные. Так сказал старый Лоусон, когда я его спросил. Нет-нет! Только собственное желание заставляет парня остаться в Лондоне на год, не говоря уже о двух годах.

Найтен покачал головой.

– А если таково его желание, – сказала Бесси, опуская фартук и открывая пылающее лицо с опухшими от слез глазами, – то не вижу в этом вреда. Мальчики совсем непохожи на девочек, привязанных к родному очагу, как вон тот крючок над плитой. Прежде чем остепениться, молодому человеку положено посмотреть мир.

Эстер нежно сжала руку племянницы, и обе женщины объединились в сочувственном сопротивлении любому обвинению в адрес дорогого бродяги. А Найтен лишь ворчливо возразил:

– Ну, девочка, не расстраивайся так. Что сделано, то сделано. Хуже всего то, что сделано моими руками. Мне зачем-то потребовалось вырастить парня джентльменом. И вот теперь приходится за это платить.

– Дорогой дядюшка! Уверена, что он не потратит много денег. А я постараюсь вести хозяйство как можно экономнее.

– Девочка! – торжественно провозгласил Найтен. – Я говорил не о деньгах, а о сердечной боли и душевных страданиях. Лондон – это место, где правит не только король Георг, но и сам дьявол, и мой мальчик сможет не раз угодить в его когти. Не знаю, как он себя поведет, столкнувшись с глазу на глаз с властителем преисподней.

– Не позволяй ему уезжать, отец! – попросила Эстер, впервые занимая столь решительную позицию. До этого момента она думала лишь о собственном горе расставания с сыном. – Если так думаешь, то лучше оставь его здесь, под нашим надзором.

– Нет, – покачал головой Найтен. – Это время прошло. Никто из нас не знает, где он сейчас, хотя лишь час назад ушел из дому. Он уже вырос из ходунков и запертой двери детской.

– Ах, если бы сынок снова стал малышом и лежал у меня на коленях! – вздохнула Эстер. – Печален был тот день, когда отняла его от груди, и с тех пор каждый шаг к взрослению давался нелегко.

– Нет, дорогая, не говори так! – возразил муж. – Лучше благодари Бога за то, что твой сын вырос до пяти футов одиннадцати дюймов – и это без ботинок. К тому же никогда ничем не болел. Не станем обижаться на него за отъезд. Правда, Бесс, девочка моя? Через год или чуть позже вернется и устроится в тихом городе с молодой женушкой, которая сейчас сидит возле меня. Ну а нам, старикам, придется продать ферму и купить домик где-нибудь неподалеку от адвоката Бенджамина Хантройда.

Такими словами добрый Найтен старался успокоить своих женщин, хотя у самого на сердце было тяжело. Этой ночью он уснул позже всех: терзали дурные предчувствия.

«Я неправильно воспитывал сына, о чем горько сожалею, – думал отец, до зари лежа без сна. – Что-то с ним не так: иначе, говоря о нем, люди не смотрели бы на меня с такой откровенной жалостью. Понимаю, что значат эти взгляды, хотя слишком горд, чтобы признаться. Да и Лоусон тоже, когда я спросил его, как учится мой парень и что за юрист из него выйдет, опускал взгляд. Да помилует Господь нас с Эстер, если мальчик уедет! Да помилует Господь! Но, может быть, это бессонница наводит такой страх. Наверное, в его возрасте, имея деньги, я тоже тратил бы их быстро и ловко, но мне приходилось зарабатывать тяжким трудом, вот в чем разница. Что же! Как было не разбаловать единственного и позднего ребенка, которого мы с женой так долго ждали?»

Следующим утром Найтен запряг Могги и поехал в Хайминстер, чтобы встретиться с мистером Лоусоном. Каждый, кто видел его выезжающим со двора, поразился бы изменению во внешности во время возвращения. Путешествие продолжительностью в день не могло настолько истощить мужчину его лет. Он едва держал поводья: каждое движение лошадиной головы почти вырывало их из рук. Низко склонившись, он будто рассматривал что-то невидимое, но возле дома сделал над собой усилие и выпрямился.

«Не стоит их огорчать, – подумал Найтен. – Парни есть парни. Однако я не думал, что мой вырастет таким бестолковым. Что же! Может быть, в Лондоне чему-то научится. В любом случае лучше убрать его подальше от таких дурных ребят, как Уилл Хокер и другие. Это они сбили мальчика с пути. Ведь прежде он был хорошим. Да, хорошим».

Приехав домой, где его встретили Эстер и Бесси и обе протянули руки, чтобы помочь снять пальто, Найтен на время забыл о неприятностях.

– Ну-ну, девочки! Дайте человеку хотя бы самому раздеться! Осторожнее, Бесси, чуть тебя не задел!

Он продолжал без умолку говорить, стараясь отвлечь их от темы, о которой все трое неотрывно думали, но отвлечь надолго не удалось, и вскоре, отвечая на вопросы жены, Найтен поведал куда больше, чем собирался, и вполне достаточно, чтобы глубоко огорчить своих слушательниц. И все же о худшем крепкий старик умолчал.

На следующий день Бенджамин на неделю-другую приехал домой перед путешествием в Лондон. Отец держал сына на расстоянии и обращался с ним сдержанно и серьезно. Бесси, поначалу не скрыв гнева и наговорив немало обидных слов, вскоре раскаялась, а затем расстроилась из-за того, что дядюшка так холоден с кузеном, который скоро уедет. Тетушка нервно суетилась по хозяйству, словно боялась задуматься о прошлом или будущем. Только раз-другой, подойдя сзади к сидевшему сыну, неожиданно склонилась, поцеловала в щеку и погладила по волосам. Потом, спустя много лет, Бесси вспомнила, как однажды Бенджамин раздраженно отстранился и пробормотал слова, которые тетушка, к счастью, не услышала в отличие от нее: «Неужели нельзя оставить меня в покое?»

К кузине Бесси Бенджамин относился достаточно любезно. Вряд ли какое-то другое слово точно передаст его манеру: она не была ни теплой, ни нежной, ни родственной, но подразумевала грубоватую вежливость к молодой хорошенькой женщине. Этой вежливости не хватало во властном и ворчливом обращении с матерью и угрюмом молчании с отцом. Раз-другой Бенджамин даже отважился сделать Бесси комплимент по поводу ее внешности.

– Неужели мои глаза настолько изменились с тех пор, как ты видел их в последний раз, чтобы так о них говорить? – изумленно спросила девушка. – Лучше бы помог матушке, когда та в сумерках уронила вязальную спицу и не смогла найти.

Бесси вспоминала комплимент собственным глазам еще долго после того, как Бенджамин его сделал и даже успел забыть их цвет. Оставшись одна, не раз снимала со стены небольшое овальное зеркало, всматривалась в глаза и бормотала:

– Какие красивые мягкие серые глаза! Какие красивые мягкие серые глаза! – А потом внезапно покрывалась нежным румянцем, смеялась и вешала зеркало на место.

После отъезда Бенджамина в далекий неведомый Лондон Бесси старалась не вспоминать о том, что противоречило ее пониманию сыновних чувств и сыновнего долга перед родителями. Ей пришлось забыть многое из того, что приходило на ум. Например, кузен решительно отказывался от домотканых самодельных рубашек, которые они с матушкой с такой радостью для него шили. Конечно, он не мог знать – и любовь ей это подсказывала, – насколько ровно и гладко прялись нити; как, недовольные отбелкой пряжи на солнечном лугу, после возвращения полотна от ткача они заново раскладывали его на мягкой летней траве и, когда не выпадали росы, по ночам старательно поливали из лейки. Бенджамин не знал – потому что не знал никто, кроме самой Бесси, – как много неудачных, кривых или слишком крупных стежков, сделанных тетушкой из-за слабеющего зрения (хотя та упорно выполняла ответственную работу), Бесси по ночам тайно распарывала в своей комнате и исправляла тонкими ловкими пальчиками. Да, всего этого Бенджамин не знал, да и не мог знать, иначе никогда бы не пожаловался на грубую ткань и старинный фасон и не попросил бы у матушки денег из небольшого запаса на масло и яйца, чтобы купить в Хайминстере модные тонкие рубашки.

Когда однажды матушкин золотой запас был обнаружен, Бесси повезло не знать, как неточно та считала деньги, путая гинеи с шиллингами и наоборот, так что в старом черном безносом чайнике сумма редко оказывалась постоянной. И все же этот сын, эта любовь, эта надежда обладала странной, несравненной властью над всеми членами семьи. В последний вечер перед отъездом Бенджамин сидел между отцом и матерью, оба держали сына за руку, а Бесси приютилась на маленькой скамеечке, склонила голову на колени тетушки и время от времени посматривала на кузена, как будто пытаясь хорошенько запомнить его лицо, а когда взгляды встречались, тихо вздыхала и отводила глаза.

Той ночью отец и сын долго сидели вдвоем, когда женщины уже легли, хотя и не спали. Я готова поклясться, что седовласая мать не сомкнула глаз вплоть до поздней осенней зари, а Бесси слышала, как дядюшка медленными тяжелыми шагами поднялся по лестнице и направился к служившему домашним банком старому чулку, а потом долго считал золотые гинеи. В какой-то момент наступила пауза, но ненадолго: словно решив проявить щедрость и увенчать дар еще несколькими монетами, дядюшка продолжил считать. Через некоторое время мужчины о чем-то тихо поговорили и наконец отправились спать. Комнату Бесси отделяла от спальни кузена лишь тонкая перегородка, и последнее, что услышала девушка, прежде чем заплаканные глаза сомкнулись, – это мерное позвякивание монет, как будто Бенджамин развлекался, перебирая подарок отца.

Бесси сожалела, что кузен не попросил немного проводить его, хотя заранее приготовилась и даже выложила на кровать одежду. Конечно, она могла бы предложить и сама, но не осмелилась.

Небольшая семейка, как могла, старалась восполнить потерю: все с особым рвением занимались хозяйственными делами, и все же по вечерам оказывалось, что сделано совсем немного. Тяжелое сердце никогда не работает легко: трудно было сказать, сколько тревог и печалей каждый унес с собой в поле, на ферму или к прялке. Прежде Бенджамина ждали домой каждую субботу, хотя порой он не приезжал или возникали какие-то неприятные разговоры. Но зато если приезжал и все шло гладко, дом наполнялся радостью, яркий солнечный свет освещал жизнь этих добрых скромных людей! А теперь Бенджамин жил в далеком Лондоне, и подступала унылая зима. Зрение пожилых родителей слабело, поэтому вечера тянулись особенно долго и печально, как бы ни старалась Бесси развеселить родственников. Бенджамин не писал домой так часто, как мог бы, не делился своими мыслями, хотя никто из членов семьи ни за что не упрекнул бы его за это и нашел множество оправданий его молчанию.

Когда же на обращенном к солнцу речном берегу наконец расцвели примулы и Бесси по дороге из церкви собрала небольшой букетик, она сказала себе, что больше никогда не будет такой темной, холодной, тоскливой зимы, как эта.

За последний год Найтен и Эстер заметно изменились. Еще прошлой весной, когда Бенджамин внушал больше надежд, чем страхов, они выглядели дружной парой средних лет, были полны энергии и желания работать, а сейчас – причем не только из-за отсутствия сына – оба вдруг превратились в дряхлых стариков, для которых ежедневные заботы стали непосильным бременем. Дело в том, что до Найтена доходили дурные слухи о сыне, а он наивно и торжественно передавал их жене, но подчеркивал, что не верит в них: слишком уж все плохо, чтобы быть правдой. И все же нет-нет, а кто-нибудь говорил со вздохом:

– Помоги нам Господь, если мальчик действительно так себя ведет!

От бесконечных слез глаза родителей ввалились и высохли. Они сидели, крепко держась за руки, дрожали, вздыхали, обменивались редкими словами и не осмеливались взглянуть друг на друга.

– Лучше ничего не говорить девочке. Молодое сердце слишком нежно и чувствительно: еще вообразит, что это правда, – заметила однажды Эстер, и голос ее сорвался на жалобный плач, но она собралась с духом и добавила: – Мальчик наверняка ее любит. Может, если она будет хорошо о нем думать и тоже не перестанет любить, он исправится!

– Дай-то Бог! – заключил Найтен.

Они долго молчали, горестно вздыхая, наконец Эстер продолжила:

– В Хайминстере сплетни распространяются мгновенно, но Бесси ничего не знает, а мы с тобой не верим. И в этом заключено благословение.

Только бедные родители явно лукавили: если бы они действительно не верили слухам, то не выглядели бы такими печальными, усталыми и постаревшими раньше времени.

Прошел год, наступила новая зима – куда тоскливее прежней, – и на сей раз вместе с примулами явился Бенджамин, дурной, легкомысленный, эгоистичный молодой человек, обладавший достаточно привлекательными манерами и приятной внешностью, чтобы поначалу поразить тех, для кого образ бойкого лондонского повесы низшего порядка оставался новым и странным. В первую минуту, когда он вошел: развязно, с равнодушным видом – отчасти напускным – старые родители испытали благоговейный страх, как будто увидели не родного сына, а какого-то напыщенного джентльмена, но оба обладали достаточным здравым смыслом, чтобы уже через несколько минут понять, что перед ними не принц.

– Интересно, – обратилась Эстер к племяннице, как только остались вдвоем, – зачем ему все эти бакенбарды и завитки? И слова глотает так, словно у него язык подрезан или раздвоен, как у змеи. Да уж! Лондон умеет портить доброе мясо не хуже августовской жары. Каким он был красивым! А теперь – подумать только! – все лицо в морщинках и пятнах, как первая страница тетради нерадивого ученика.

– А по-моему, тетушка, модные бакенбарды очень ему идут! – возразила Бесси, покраснев от воспоминания о подаренном при встрече поцелуе.

Бедная девушка надеялась, что, несмотря на редкие письма, Бенджамин все-таки видел в ней невесту. Кое-что в поведении молодого человека домашним не нравилось, но в то же время их радовало, что он спокойно жил в семье, на ферме Наб-Энд, а не искал, как прежде, развлечений в соседнем городе. Вскоре после отъезда Бенджамина в Лондон отец оплатил все его долги, о которых знал, так что в Хайминстере не было известных родителям кредиторов, от которых следовало скрываться, сидя дома. По утрам сын отправлялся вместе с отцом осматривать поля. Старик деловито, хотя и нетвердой походкой, водил его по угодьям, радуясь, что сын наконец-то проявляет интерес к хозяйству и терпеливо выслушивает, когда отец сравнивает своих маленьких галловейских коровок с пасущимися на соседнем участке огромными короткорогими животными.

– Понимаешь, продавать хорошее молоко невыгодно. Людям все равно, какое покупать: цельное или разбавленное водой, – но зато какое масло готовит Бесси! Вот мастерица! До чего приятно видеть ее корзинку, собранную для продажи на рынке! И какое грустное зрелище представляют собой ведра с голубоватой крахмальной водой вот от этих огромных коров. Похоже, они испортили породу. Но наша Бесси такая умница! Я вот, знаешь, что думаю: тебе бы оставить свои законные дела, жениться на ней и продолжить наше дело!

Замечание было призвано прощупать почву и убедиться в обоснованности отцовских надежд на то, что сын бросит занятие туманной юриспруденцией и посвятит себя добротному, пусть и примитивному, делу. Найтен очень рассчитывал на такой исход, тем более что Бенджамин ничего не добился в профессии, объяснив свои неудачи отсутствием связей. Ферма, стадо отличных коров и милая чистенькая жена были готовы его принять. Никогда, даже в самые тяжелые моменты, Найтен Хантройд не упрекнул сына в попусту потраченных на его образование заработанных честным трудом сотнях фунтов, поэтому с болезненным вниманием выслушал ответ сына, на который тот решился с очевидным сомнением, даже предварительно высморкавшись:

– Видишь ли, отец, юриспруденция – ненадежная профессия. В ней невозможно добиться успеха, если нет знакомых среди судей, модных адвокатов и прочих вершителей судеб. А у вас с матушкой никого нет в этой сфере. Но, к счастью, я познакомился и даже подружился с одним человеком, который действительно знает всех и каждого, вплоть до лорд-канцлера. Так вот: он предложил мне долю в своем бизнесе – короче говоря, партнерство.

Бенджамин умолк, не решаясь сказать главное.

– Честное слово, это какой-то необыкновенный джентльмен, – покачал головой Найтен. – Я бы сам лично его поблагодарил: ведь мало кто готов вытащить молодого парня из грязи и сказать: «Вот вам половина моего состояния, сэр, на здоровье». Обычно, получив денежки, такие благодетели скрываются, и ищи их свищи. Кто же он, этот благородный человек? Хочу знать его имя.

– Ты не совсем так меня понял, отец, – выдавил сын. – Нет, кое в чем ты прав: мало кто готов делиться своим добром.

– Тем больше чести тем, кто готов, – вставил Найтен.

– Да, но, видишь ли, даже такой замечательный парень, как мой друг Кавендиш, не готов отдать половину своей практики просто так, а ожидает эквивалента.

– Эквивалента, – повторил старик упавшим на октаву голосом. – И что же это может быть? В красивых словах всегда таится какой-то смысл, хотя я не настолько грамотен, чтобы его разгадать.

– В данном случае эквивалент, который требуется за партнерство, а затем и передачу всего бизнеса, составляет триста фунтов единовременно.

Бенджамин искоса наблюдал за отцом, чтобы понять непосредственную реакцию. Найтен с силой воткнул трость в землю, тяжело на нее оперся и повернулся лицом к сыну.

– В таком случае твой замечательный друг может отправляться прямиком в преисподнюю. Триста фунтов! Будь я проклят, если бы знал, где их взять, даже если бы собрался позволить одурачить и тебя, и себя!

К этому моменту старик уже задыхался. Сын выслушал тираду отца в оскорбленном молчании, поскольку ожидал лишь удивления, но не всплеска гнева.

– Думаю, сэр…

– «Сэр!» Да какой я тебе сэр? Что за чушь! Я – простой крестьянин Найтен Хантройд, а вовсе не джентльмен и не сэр. Вплоть до этого дня я честно зарабатывал на жизнь, зато сын мой не привык работать, а привык брать, как будто я дойная корова.

– Что же, отец, – проговорил Бенджамин, изобразив расстройство, – если так, то мне остается одно: осуществить давний план, а именно – эмигрировать.

– И куда же? – посмотрев на него в упор, уточнил отец.

– Не знаю… в Америку, в Индию или в какую-нибудь другую колонию, где пока еще можно пробиться молодому энергичному человеку.

Этот вариант Бенджамин хранил в качестве козырной карты, надеясь с ее помощью выиграть, но, к его удивлению, отец вытащил из земли трость, прошел четыре-пять шагов, остановился и, несколько минут помолчав, медленно заговорил:

– Возможно, это лучшее, что ты можешь сделать. – Хорошо, что бедный старик не обернулся и не увидел злобный взгляд сына. – Но нам с матерью будет трудно это пережить. Хорош или плох, ты наш сын, наша кровь и плоть. А если не оправдал надежд, то, может, мы сами виноваты: слишком верили тебе и тобой гордились.

Найтен опять замолчал. Изначально адресованная сыну речь постепенно превратилась в абстрактный монолог. Эстер ведь не переживет, если Бенджамин уедет в Америку. Да и Бесс тоже, ведь девочка так его любит.

– Этот человек, – заговорил наконец Найтен, – не стану называть его твоим другом, раз готов помочь тебе за такие деньги, должно быть, не единственный. Что, если кто-то другой сумеет оказать поддержку за меньшую сумму?

– Вряд ли кто-то готов предоставить равные условия, – возразил Бенджамин, воодушевившись: похоже, отец немного смягчился.

– В таком случае можешь ему передать, что моих денег ни один из вас не увидит. Не стану отрицать, что немного отложил на черный день, хотя и не столько, сколько тебе нужно, и часть этой суммы предназначена Бесси: она всегда была для нас как дочь.

– Но когда у меня появится свой дом, Бесси станет вашей настоящей дочерью, – возразил Бенджамин, ибо даже в мыслях очень вольно и свободно распоряжался своей помолвкой с кузиной. Рядом с ней, когда девушка выглядела особенно хорошенькой, изображал едва ли не жениха, а в ее отсутствие пользовался любовью к ней родителей, чтобы завоевать их расположение и выпросить денег. Впрочем, сейчас молодой человек не кривил душой: мысль жениться на Бесси действительно присутствовала, хотя он высказал ее, чтобы повлиять на отца.

– Нам без Бесси будет плохо, – вздохнул Найтен. – Но Господь сжалится над нами и, может быть, к тому времени приберет на небеса и позаботится ничуть не хуже, хотя она очень к нам добра. Ее сердечко тянется к тебе. Но, парень, три сотни фунтов еще надо добыть. Ты же знаешь, что деньги я храню в чулке, но как только там наберется пятьдесят фунтов, отвожу их в банк, в Рипон. В последний раз там дали мне расписку на двести фунтов. Еще пятнадцать лежат в чулке. А сотню и теленка от рыжей коровы я предназначил Бесси: она так обрадовалась, когда узнала.

Бенджамин быстро взглянул на отца, пытаясь понять, говорит ли тот правду: то, что сомнение закралось в его сознание, как нельзя лучше говорит о его характере.

– Нет, не смогу собрать, не смогу, хоть и желал бы помочь вам со свадьбой, – покачал головой Найтен. – Можно продать черную телку: она принесет десять фунтов, но из них придется часть потратить на семена. В прошлом году урожай не задался, и я думал, что постараюсь… Вот что я тебе скажу, парень! Пожалуй, сделаю так: как будто Бесси дала тебе в долг свою сотню, а ты в обмен дашь ей расписку. Получишь все деньги в банке Рипона и попытаешься получить за две сотни то, что тебе обещали за три. Я не собираюсь обманывать этого умника, но ты должен получить то, что обещано. Иногда мне кажется, что тебя дурят, а сейчас не хочу, чтобы ты кого-то сам обдурил. Не хочу, чтобы ты недодал партнеру даже медный фартинг, но в то же время не могу допустить, чтобы он обманул тебя.

Чтобы объяснить эти слова, следует заметить, что некоторые из счетов, на оплату которых Бенджамин получал от отца деньги, были изменены таким образом, чтобы покрыть другие, менее почтенные расходы. Однако простой старый крестьянин достаточно сообразителен, чтобы понимать, что платит за те или иные вещи значительно больше, чем они стоят.

После недолгого раздумья Бенджамин согласился взять двести фунтов, пообещав наилучшим образом использовать их на устройство в бизнесе, и все же проявил стремление заполучить и те пятнадцать, что лежали в чулке. Как наследник отца, он счел их своими. Больше того, в этот вечер он холоднее обычного обращался с Бесси, поскольку даже в воображении завидовал предназначенной ей сотне фунтов. Странное дело: о не доставшихся ему пятнадцати фунтах Бенджамин думал больше, чем о тех заработанных тяжким трудом и скопленных отцом двух сотнях, которые должен был получить. Тем временем Найтен пребывал в необычно приподнятом состоянии духа. Старик обладал настолько щедрым и добрым сердцем, что испытывал истинную радость, помогая двум молодым людям устроить свое счастье, пусть даже ради этого пришлось пожертвовать значительной частью собственного состояния. Сам факт безусловного доверия к сыну делал Бенджамина более достойным в глазах отца. Огорчало его лишь то обстоятельство, что если все получится, как задумано, то Бенджамин и Бесси будут жить вдали от родной фермы. И все же он наивно надеялся, что Господь не оставит их, да и загадывать так далеко незачем.

Тем вечером Бесси пришлось выслушать от дядюшки немало непонятных намеков. Найтен не сомневался, что Бенджамин обо всем ей поведал, хотя на самом деле тот не сказал кузине ни слова.

Когда старики легли спать, Найтен честно поделился с женой новостью: признался, что обещал сыну деньги, и объяснил, какой жизненный план должны они осуществить. Изменение в назначении денег немного испугало бедную Эстер, ведь она так долго с тайной гордостью думала о них как о вкладе в банке, но ради Бенджамина с готовностью согласилась расстаться с накоплениями. Вот только на что могла понадобиться такая сумма? Сомнение вскоре развеялось мыслью, что не только их мальчик устроится в Лондоне, но и Бесси отправится с ним в качестве жены. Эта огромная перемена в жизни затмила любые вопросы о деньгах, и всю ночь Эстер вздрагивала и вздыхала от расстройства из-за предстоящей разлуки. Утром же, когда Бесси месила тесто для хлеба, сидевшая возле очага в непривычной пассивности тетушка вдруг сказала:

– Наверное, нам придется покупать хлеб в лавке. Вот уж не думала, что когда-нибудь настанет такое время!

Бесси взглянула на нее удивленно.

– Ни за что не стану есть их мерзкий хлеб. С какой стати ты вдруг заговорила о чужом хлебе, тетя? Это тесто поднимется так высоко, как воздушный змей на южном ветру.

– Я-то уже не могу так же хорошо месить тесто, как прежде: спина болит. Так что, когда уедешь в Лондон, нам придется покупать хлеб.

– Вовсе не собираюсь в Лондон, – решительно возразила Бесси, залившись краской то ли от какой-то мысли, то ли от предпринятых усилий, и принялась месить с новой энергией.

– Как только наш Бен станет партнером какого-то важного лондонского адвоката, сразу же заберет тебя к себе.

– Послушай, тетушка, если дело в этом, то не расстраивайся, – успокоила ее Бесси счищая с рук тесто, но по-прежнему не поднимая глаз. – Прежде чем устроиться где бы то ни было, Бен еще двадцать раз передумает. Иногда сама себе удивляюсь: уверена, что, едва выйдя за порог, он сразу обо мне забывает, а я все еще о нем вздыхаю. Постараюсь на сей раз забыть его не позже чем через месяц.

– Как не стыдно, девочка! Ведь он думает о тебе и строит планы. Только вчера разговаривал с твоим дядюшкой и очень толково все ему объяснил. Вот только нам будет очень тяжело без вас обоих.

Тетушка заплакала без слез, как умеют плакать только пожилые люди, и Бесси поспешила ее утешить. Они долго говорили о том о сем, горевали, выражали надежду и строили планы на будущее – до тех пор, пока одна не успокоилась, а другая втайне не почувствовала себя счастливой.

Вечером отец и сын вернулись из Хайминстера, завершив финансовую операцию обходным путем, что вполне удовлетворило старика, но было бы куда лучше, если бы тот вложил половину бдительности, которую уделил надежному переводу денег в Лондон, в проверку правдивости благовидной истории о грядущем партнерстве. Однако он ничего не знал о подобных аферах, а потому действовал так, как велела встревоженная душа. Домой старик вернулся усталым, но вполне довольным. Конечно, не в таком приподнятом настроении, как накануне, но с достаточно легким сердцем, если учесть, что завтра предстояло проводить сына в дальний путь. Бесси, приятно возбужденная утренним рассказом тетушки о планах кузена – как всем нам хочется верить в желаемое! – выглядела особенно хорошенькой в своей яркой, румяной юной прелести. Не однажды Бенджамин подстерегал ее по пути из кухни в молочную, обнимал и целовал. Родители охотно закрывали глаза на вольное поведение сына, но с каждым часом все в доме становились заметно грустнее и тише, задумываясь об утреннем расставании. Бесси тоже успокоилась, а вскоре немудреной хитростью заставила Бенджамина сесть возле глубоко опечаленной матушки. Увидев сына рядом и завладев его рукой, старушка принялась гладить ладонь и бормотать давно забытые ласковые слова, с которыми обращалась к нему в раннем детстве. Материнские нежности быстро утомили Бенджамина. До тех пор, пока удавалось кокетничать и заигрывать с Бесси, он не скучал и не испытывал сонливости, но сейчас принялся громко зевать. Бесси захотелось дать кузену подзатыльник за неприличное поведение: вовсе незачем было так откровенно демонстрировать скуку. Матушка проявила больше терпения.

– Ты устал, мой мальчик! – проговорила Эстер, нежно положив руку сыну на плечо, но тот внезапно поднялся и заявил:

– Да, чертовски устал! Пожалуй, пойду спать.

Небрежно и торопливо поцеловав всех, даже Бесси, как будто действительно чертовски устал изображать влюбленного, Бенджамин ушел, предоставив родным возможность тоже подняться наверх.

Утром Бенджамин почти рассердился, увидев, что все поднялись пораньше, чтобы проводить его в путь, и ограничился весьма необычным прощанием:

– Ну, дорогие, когда увидимся в следующий раз, надеюсь, что лица у вас будут веселее, чем сегодня. С таким видом вполне можно отправляться на похороны, и уж точно ничего не стоит испугать человека настолько, чтобы тот сбежал из дому. По сравнению со вчерашним днем сегодня, Бесси, ты просто дурнушка.

Бенджамин уехал, а родные вернулись в дом и, не рассуждая об утрате, занялись обычными хозяйственными делами. Вести долгие разговоры было некогда, так как во время короткого визита юриста многое осталось незавершенным, и сейчас пришлось работать вдвойне. Тяжелая работа спасала в долгие грустные дни.

Поначалу нечастые письма Бенджамина состояли из восторженных рассказов об успехах. Пусть подробности процветания тонули в тумане, но сам факт процветания утверждался уверенно и убедительно. Затем письма стали короче, реже, да и тон изменился. Спустя примерно год после отъезда сына Найтен получил послание, которое немало его рассердило и глубоко озадачило. Что-то пошло не так. Что именно, Бенджамин не сообщал, но в заключение не просто просил, а почти требовал, прислать остаток отцовских сбережений – будь то в чулке или в банке. Надо сказать, что год этот выдался нелегким: среди коров распространилась эпидемия, и Найтен пострадал ничуть не меньше, чем соседи. Соответственно, когда он решил восполнить потерю, цена животных оказалась значительно выше, чем в былые времена. Оставленные Бенджамином в чулке пятнадцать фунтов сократились до трех с небольшим, и теперь он так бесцеремонно их требовал! Прежде чем поделиться содержанием письма (в тот день Бесси и Эстер отправились на рынок в повозке соседа), Найтен взял перо, чернила, бумагу и написал не слишком грамотный, однако ясный и четкий ответ: Бенджамин получил свою долю, а если не смог как следует распорядиться деньгами, тем хуже для него. Отцу больше нечего ему дать.

Ответ был написан, запечатан, адресован и отдан совершившему круг и возвращавшемуся в Хайминстер сельскому почтальону еще до того, как Эстер и Бесси вернулись с рынка. Приятный день был наполнен встречами, разговорами и местными сплетнями. Цены держались высокими, так что торговля прошла успешно. Выручка оказалась добротной, настроение хорошим, усталость терпимой, а мелкие новости разнообразными и многочисленными. Женщины не сразу заметили, что их рассказы не увлекают остававшегося дома слушателя, но поняв, что причина дурного настроения главы семейства кроется вовсе не в хозяйственных неурядицах, потребовали немедленно рассказать, что случилось. Гнев Найтена не остыл, напротив – от постоянных раздумий лишь усилился и вылился в решительных, конкретных выражениях. Так что, прежде чем история достигла завершения, обе женщины если не рассердились, то расстроились ничуть не меньше хозяина. Прошло немало дней, пока чувства смягчились, потускнели и стерлись. Бесси успокоилась первой, потому что постоянная занятость стала естественной отдушиной. Работа послужила заменой множества резких слов, которые хотелось произнести, когда в последний приезд кузен чем-то обижал и расстраивал. С другой стороны, Бесси с трудом верила, что Бенджамин мог написать отцу такое письмо, если только действительно не сложились отчаянные обстоятельства. Вот только как деньги могли потребоваться так скоро после полученной огромной суммы? Бесси достала все свои сбережения: сохраненные с детства маленькие подарочки из монеток в шесть пенсов, несколько шиллингов и выручку за яйца от двух куриц, считавшихся ее собственными, – пересчитала, сложила и получила немногим больше двух фунтов – точнее говоря, два фунта пять шиллингов семь пенсов. Оставив себе один пенс в качестве основы нового накопления, она аккуратно упаковала остальные деньги и отправила по лондонскому адресу Бенджамина с таким письменным сопровождением:

«От доброжелательницы.

Дорогой Бенджамин! Дядя потерял двух коров и крупную сумму. Он очень рассержен и еще больше огорчен, поэтому в настоящее время больше ничего нет. Надеюсь, что посылка найдет тебя таким же здоровым и благополучным, какими покидает нас. Помним и любим. Возврата не требуется.

Твоя преданная кузина Элизабет Роуз».

Отослав сверток положенным образом, Бесси снова запела во время работы. Ответа она не ждала, и больше того: до такой степени доверяла курьеру (который отвозил посылки в Йорк, откуда те отправлялись в Лондон почтовой каретой), что не сомневалась: если вдруг почтальон, карета или лошади вызовут вопросы, то он сам поедет в Лондон, – поэтому ее нисколько не волновало отсутствие сообщения о получении денег.

«Передать что-то знакомому человеку, – сказала она себе, – совсем не то, что сунуть что-то в щель ящика, который никогда не видела изнутри. И все же письма каким-то образом доходят». (Надо заметить, что вскоре эта вера в непогрешимость почты потерпела крах.) И все же в глубине души Бесси мечтала о благодарности Бенджамина и хотя бы нескольких словах любви, которых так давно не слышала. Больше того, она даже думала – когда день за днем, неделя за неделей проходили без единой строчки, – что, возможно, кузен поспешно завершает дела в шумном утомительном Лондоне, чтобы приехать в Наб-Энд и поблагодарить лично.

И вот однажды, когда тетушка наверху проверяла летние сыры, а дядюшка трудился в поле, почтальон принес в кухню письмо. Даже сейчас сельский почтальон не слишком ограничен во времени, а в те дни писем приходило мало. Из Хайминстера в тот район, где располагалась ферма, корреспонденцию присылали раз в неделю, и по такому случаю почтальон утром лично доставлял каждое письмо адресату. Вот и сейчас, присев на край буфета, он принялся рыться в большой сумке и пробормотал:

– В этот раз Найтену пришло что-то странное. Боюсь, новости не обрадуют, поскольку здесь сверху стоит штамп «Отдел недоставленных писем».

– Спаси нас Господь! – воскликнула Бесси и, побледнев, почти упала на ближайший стул, но уже в следующий миг вскочила, вырвала из рук почтальона злополучное письмо и вытолкала его из дому с напутствием: – Уходите, пока тетушка не спустилась.

А сама что было силы, помчалась в поле, чтобы разыскать Найтена, а разыскав, задыхаясь, выпалила:

– Дядя! Что это? О, говорите скорее! Он умер?

Руки старика задрожали, глаза наполнились слезами.

– Посмотри сама и скажи, что там.

– Это ваше письмо Бенджамину. А на нем слова: «По данному адресу не проживает». Поэтому они отправили письмо обратно тому, кто его написал. То есть вам, дядя. Ах, до чего же я испугалась этого гадкого штампа!

Найтен взял письмо и принялся крутить в руках, пытаясь понять то, о чем сообразительная Бесси догадалась с первого взгляда, но он пришел к иному выводу и горько произнес:

– Он умер! Мальчик умер, так и не узнав, как я пожалел о своих грубых словах. Ах, мой сын! Мой сын!

Старик сел на землю там, где стоял, и закрыл лицо натруженными ладонями. Возвращенное письмо содержало ласковое обращение к сыну с подробным объяснением причин, не позволивших прислать деньги. И вот Бенджамин умер. Конечно, старик мгновенно решил, что сын скончался от голода в диком, чужом, враждебном городе. Все, что он смог сказать в первую минуту, это слова раскаяния:

– Мое сердце, Бесси, разбито!

Одну руку он прижал к груди, а второй прикрыл глаза, словно больше не желая видеть дневной свет. Бесси тут же опустилась рядом, обняла, принялась целовать и утешать.

– Все не так плохо, дядюшка! Он не умер. Письмо об этом не говорит, не думайте о худшем. Просто переехал на другую квартиру, а ленивые почтальоны не знают, где его искать, вот и отослали письмо обратно вместо того, чтобы обойти дом за домом, как сделал бы Марк Бенсон. Я не раз слышала, что на юге живут бездельники. Нет, он не умер, а просто переехал, и скоро сообщит нам свой новый адрес. Может быть, тот адвокат его обманул, и пришлось искать место подешевле, чтобы сэкономить, вот и все, дядя. Не огорчайтесь так, ведь нигде не сказано, что Бенджамин умер.

К этому времени Бесси уже плакала от волнения, хотя твердо верила в свою версию и с облегчением читала злополучное письмо. Вскоре она принялась уговаривать дядюшку встать с сырой травы и даже попыталась его поднять. Наконец ей это удалось, и, с трудом сделав шаг, Найтен пробормотал:

– Весь дрожу.

Бесси заставила его двигаться, чтобы согреться, а сама продолжила снова и снова повторять свои объяснения, всякий раз начиная одними и теми же словами: «Нет, он не умер, а просто переехал…» И далее следовала очередная версия.

Найтен качал головой и старался поверить, однако в глубине души не сомневался в своей правоте. Вернувшись домой вместе с Бесси (племянница не позволила продолжить работу), хозяин выглядел таким больным, что жена решила, будто он простудился, да и сам он с радостью лег в постель, потому что горе лишило его сил. Ни Найтен, ни Бесси больше ни разу не упомянули о письме даже в разговорах друг с другом, а она нашла способ укоротить язык Марку Бенсону, представив тому собственный розовый вариант событий.

Через неделю Найтен встал с постели, и внешне, и физически постарев на десять лет. Жена бранила его за то, что, наверное, сел отдыхать на мокрую траву, но к этому времени и сама уже начала переживать из-за затянувшегося молчания Бенджамина. Писать она не умела, но не раз заставляла мужа отправить мальчику письмо и узнать, как тот живет. Некоторое время Найтен отмалчивался, а потом наконец пообещал написать в следующее воскресенье. Воскресенье всегда было для него днем написания писем, а в ближайшее он к тому же впервые после болезни собрался в церковь. В субботу, вопреки уговорам жены и племянницы, он решил ехать на базар, заявив, что перемена обстановки пойдет только на пользу, но вернулся усталым и немного отстраненным. Вечером, как обычно отправившись в коровник, он позвал Бесси с собой, чтобы подержать фонарь, пока он осмотрит больное животное, а когда они отошли от дома, достал из кармана маленький сверток и попросил:

– Пришей это на мою воскресную шляпу, хорошо? Может, станет немного легче, потому что я точно знаю, что мальчик умер, хотя не говорю об этом, чтобы не огорчать вас со старухой.

– Хорошо, дядя, пришью, если… но он не умер, – рыдая, пообещала Бесси.

– Знаю, знаю, девочка. Не хочу, чтобы другие разделяли мое мнение, но из уважения к сыну все-таки надену лоскуток крепа. Конечно, хорошо было бы заказать черный сюртук, но бедняжка, хоть и плохо видит, все равно поймет, что это не мой обычный воскресный костюм, а кусочек крепа, даст Бог, не заметит. Только пришей аккуратно и ловко, как ты умеешь.

Итак, в церковь Найтен отправился с креповой лентой на шляпе – такой узкой, какой Бесси сумела ее сделать. Противоречивость человеческой натуры настолько очевидна, что, не желая, чтобы жена узнала о его убежденности в смерти сына, старик почти обиделся, что никто их соседей не заметил символ траура и не спросил, к кому он относится.

Прошло еще немало времени, но никаких известий ни от самого Бенджамина, ни о нем не было, и семейство настолько взволновалось и забеспокоилось, что Найтен перестал скрывать свои подозрения, но бедная Эстер всей душой и всем сердцем отвергала печальную мысль. Она не могла и не хотела верить – ничто на свете не заставило бы ее поверить, – что единственный сын Бенджамин умер, не простившись с матерью и не сказав последних слов любви. Никакие доводы не могли ее переубедить. Она не сомневалась, что даже если бы все естественные способы коммуникации нарушились, а смерть наступила мгновенно и неожиданно, материнское сердце все равно сразу почувствовало бы правду. Время от времени Найтен радовался надежде жены, хотя нередко ждал сочувствия в своем горе и печальном недоумении, что и как они сделали неправильно в воспитании сына, отчего тот принес родителям столько переживаний. Бесси же искренне разделяла убеждение и тети, и дяди, а потому по очереди соглашалась с каждым, но за эти несколько месяцев утратила юношеское очарование и задолго до назначенного природой срока превратилась в женщину средних лет. Теперь она очень редко улыбалась и никогда не пела.

Удар настолько болезненно сказался на состоянии здоровья и энергии обитателей Наб-Энда, что потребовались разнообразные изменения и приспособления. Найтен больше не мог, как прежде, распоряжаться двумя помощниками, а в страду брать на себя значительную долю работы. Эстер утратила интерес к молочному производству, тем более что зрение ее заметно ослабло. Теперь Бесси пришлось трудиться в поле, ухаживать за коровами, взбивать масло и варить сыр. Делала она все хорошо: уже не весело, но с суровой сноровкой, и ничуть не расстроилась, когда однажды вечером дядюшка сообщил, что соседский фермер Джоб Киркби предложил купить у него столько земли, что останется пастбище только для двух коров и никакой пашни. В то же время фермер Киркби вовсе не претендовал на дом, но был бы рад использовать для своего растущего стада некоторые хозяйственные постройки.

– Мы обойдемся Хоки и Дейзи. Летом они будут давать восемь-десять фунтов масла на продажу и избавят от лишних забот, которые все больше меня пугают, – объяснил Найтен.

– Да, – согласилась жена. – Тебе не придется ходить далеко в поле; останется только холм Астер. А Бесси больше не надо будет трудиться над сыром. Хватит масла и сливок. Я всегда любила сливки, хотя их и получается немного. К тому же там, откуда я родом, никогда не использовали пахту.

А когда женщины остались вдвоем, Эстер призналась:

– Благодарю Бога за то, что получилось так. Всегда боялась, что Найтену придется продать и дом, и ферму. И тогда, вернувшись из своего города, Бенджамин ничего бы здесь не нашел. Он ведь уехал туда за успехом. Не горюй, девочка, когда-нибудь нагуляется и вспомнит о доме. Да, в Евангелии есть хорошая история о блудном сыне, который довольствовался тем, что ел со свиньями, но потом все-таки вернулся к отцу[67]. Уверена, что наш Найтен простит мальчика, снова полюбит и окружит заботой больше, чем я, так и не поверившая в его смерть. Для него это станет воскрешением.

Фермер Киркби купил значительную часть принадлежавшей ферме Наб-Энд земли, а оставшуюся работу по содержанию двух коров разделили три пары умелых рук с небольшой посторонней помощью. Семейство Киркби оказалось достаточно приятным в общении. Джон Киркби, суровый сдержанный холостяк, исправно трудился и редко с кем-нибудь разговаривал, но Найтен почему-то вообразил, что он неравнодушен к Бесси, и с опаской ждал развития событий. Он впервые столкнулся с последствиями собственной веры в смерть сына и, к своему удивлению, обнаружил, что вера эта не настолько крепка, чтобы увидеть в Бесси жену другого мужчины, а не того, с кем она была помолвлена чуть ли не с пеленок. Но поскольку пока Джон Киркби не заявлял девушке о своих намерениях (если вообще их имел), то Найтен лишь изредка испытывал ревность от лица пропавшего сына.

И все же пожилые и охваченные глубокой печалью люди порой раздражаются, хотя впоследствии сами сожалеют о своем раздражении. Случались дни, когда Бесси приходилось немало терпеть от дядюшки, но она так искренне его любила и так высоко ценила, что, несмотря на горячность нрава в отношениях с другими людьми, никогда не отвечала резким или невежливым словом. А наградой за кротость ей служила уверенность в его глубокой любви и в родственной преданности милой нежной тетушки.

И вот однажды, в конце ноября, Бесси пришлось стерпеть от дядюшки куда больше обычного. Правда заключалась в том, что одна из коров Киркби заболела, и Джон Киркби надолго задержался в коровнике. Бесси беспокоилась о животном и готовила на своей кухне лечебный отвар, которым в теплом виде его следовало напоить. Если бы не присутствие Джона, то не нашлось бы человека, более озабоченного здоровьем соседской коровы, чем Найтен, – как из-за его природной доброты, так и из-за гордости своей репутацией знатока в отношении коровьих недугов. Но поскольку Джон оставался рядом, а Бесси ему помогала, Найтен предпочел не вмешиваться, заявив:

– Ничего страшного в этой болезни нет, просто парни с девушками постоянно о чем-то шепчутся.

Следует заметить, что Джону было под сорок, а Бесси почти двадцать восемь, так что вряд ли стоило называть их парнем и девушкой.

Когда в половине шестого Бесси принесла молоко от своих коров, Найтен велел ей запереть двери и больше не бегать в темноте и холоде по чужим делам. Удивленная и обиженная резким тоном, Бесси все-таки смолчала и спокойно села ужинать. Дядюшка давным-давно взял в привычку каждый вечер, перед сном, выходить на улицу, якобы чтобы посмотреть, какая завтра будет погода. Когда в половине девятого он взял свою палку и сделал два-три шага от открывавшейся в комнату двери, Эстер положила ладонь на плечо племянницы и объяснила:

– Его мучает приступ ревматизма, вот почему он такой нервный. Не хотела спрашивать при нем, но как там бедное животное?

– Очень плохо. Когда я уходила, Джон Киркби собирался идти за ветеринаром. Думаю, им придется остаться в коровнике на ночь.

Когда начались переживания, дядюшка стал по вечерам читать вслух главы из Библии. Читал медленно, сбивчиво, часто задумывался над каким-нибудь словом и в конце концов произносил его неправильно. Но сам факт присутствия Книги успокаивал старых несчастных родителей, помогал чувствовать себя в безопасности в присутствии Бога, испытывая надежду на будущее – пусть неясное и туманное, но сулившее отдых преданным душам. Это короткое тихое время – Найтен в роговых очках, яркая жировая свеча между его серьезным сильным лицом и Библией, Эстер по другую сторону камина с внимательно склоненной головой: старушка то и дело кивала или тихо вздыхала, но временами, когда слышала обещание радости, истово произносила: «Аминь!», Бесси возле тетушки, возможно, порой отвлекавшаяся на мысли о хозяйстве или о ком-то, кого нет рядом, – эти минуты умиротворения дарили семейству такое же глубокое утешение, какое дарит усталому ребенку колыбельная песня. Но в этот вечер Бесси, сидевшая напротив окна с несколькими геранями на низком подоконнике и расположенной рядом двери, из которой меньше четверти часа назад выходил и возвращался дядюшка, вдруг увидела, как деревянная щеколда тихо поднимается, как будто кто-то хочет неслышно проникнуть в комнату.

Испугавшись, Бесси посмотрела еще раз, более внимательно, но движение больше не повторилось. Она решила, что, когда Найтен вернулся и запер дверь, щеколда просто не встала на место, и почти убедила себя в напрасной тревоге. И все же, прежде чем подняться к себе, подошла к окну и вгляделась в темноту. Ничего и никого. Полная тишина. Семейство спокойно улеглось спать.

Дом был немногим лучше хижины. Передняя дверь открывалась в общую комнату, над которой располагалась родительская спальня. Налево из общей комнаты, под прямым углом ко входу, находилась дверь в маленькую гостиную, которой Эстер и Бесси очень гордились, хотя она вовсе не была такой же удобной, как первая комната. Здесь на каминной полке лежали красивые раковины и стоял букетик лунника. Возле стены возвышался комод, в буфете хранился яркий семейный сервиз, а пол покрывал пестрый ковер. Однако ничто здесь не создавало такого же впечатления домашнего уюта и аккуратности, как в общей комнате. Над гостиной помещалась спальня, которую в детстве занимал Бенджамин. Даже сейчас она содержалась в полном порядке, как будто ждала возвращения хозяина. Вот уже лет восемь-девять в его кровать никто не ложился. Время от времени старая мать потихоньку приносила жаровню с углями, чтобы согреть комнату, и основательно проветривала постель, но делала она это в отсутствие мужа, никому не говоря ни слова. Бесси, в свою очередь, не предлагала помощь, хотя при виде безнадежной материнской заботы глаза ее часто наполнялись слезами. Шли годы, и постепенно спальня Бенджамина превратилась в склад ненужных вещей, а один из ее углов отныне служил хранилищем зимних яблок. Слева от общей комнаты, если встать лицом к камину напротив окна и входной двери, располагались еще две двери: правая вела в помещение наподобие черной кухни с наклонной крышей и выходом на хозяйственный двор. Левая дверь открывалась на лестницу, под которой притулился чулан с различными хозяйственными сокровищами, а дальше находилась молочная, над которой спала Бесси. Окно ее маленькой комнатки открывалось как раз на наклонную крышу черной кухни. Ни на первом, ни на втором этаже окна не защищались ни шторами, ни ставнями. Дом был построен из камня; небольшие двустворчатые окна наверху были окружены тяжелыми каменными конструкциями, в то время как длинное низкое окно в общей комнате разделялось тем, что в более солидных зданиях называется средником.

В тот вечер, о котором я рассказываю, к девяти часам все уже легли в постели. Это произошло даже позже обычного, поскольку долго жечь дорогие свечи считалось непозволительной роскошью, и семейство ложилось рано даже по сельским меркам. Почему-то сегодня Бесси никак не могла уснуть, хотя обычно погружалась в глубокий сон уже через пять минут после того, как голова касалась подушки. Ее тревожила болезнь коровы Джона Киркби и возможность возникновения эпидемии, но сквозь домашние заботы пробивалось воспоминание о странном, необъяснимом движении дверной щеколды. Сейчас она уже не сомневалась, что ничего не вообразила, а действительно увидела все собственными глазами. Жаль, что странное явление произошло в то время, когда дядя читал Библию, иначе она смогла бы быстро встать, подойти и убедиться, что происходит. Мысли обратились к сверхъестественным силам, а потом как-то незаметно перешли к Бенджамину – дорогому кузену, товарищу по детским играм и первому возлюбленному. Бесси давно считала его навсегда потерянным для себя, если не мертвым. Но именно это отношение дарило абсолютное, свободное прощение всех обид. Она думала о нем с нежностью, как о том, кто мог сбиться с пути в последние годы, но жил в воспоминаниях невинным ребенком, воодушевленным подростком, красивым дерзким юношей. И если спокойное внимание Джона Киркби выдавало его отношение к Бесси, если он действительно питал к ней чувства, то она неосознанно сравнивала обветренное лицо и фигуру мужчины средних лет с лицом и фигурой того, кого хорошо помнила, но уже не надеялась увидеть. От подобных мыслей Бесси разволновалась, устала лежать в кровати, долго крутилась и вертелась, уже потеряв надежду на сон, и вдруг внезапно крепко уснула.

Точно так же внезапно она проснулась и села в постели, прислушиваясь к тому шуму, который ее разбудил, но некоторое время больше не повторялся. Звук доносился из комнаты дяди. Должно быть, Найтен встал, но минуту-другую не двигался. Затем дверь открылась, и на лестнице послышались тяжелые шаркающие шаги. Бесси подумала, что тетушке стало плохо, торопливо вскочила, дрожащими руками кое-как оделась, открыла дверь спальни и услышала, как отпирается входная дверь, раздается приглушенное шарканье ног нескольких человек и тихие, но грубые проклятия. Бесси мгновенно все поняла: дом стоял на отшибе, дядюшка пользовался репутацией человека зажиточного, и разбойники притворились, что заблудились, зашли спросить дорогу или что-то в этом роде. Как хорошо, что корова Джона Киркби заболела! Вместе с соседом в коровнике дежурили еще несколько мужчин! Бесси вернулась в комнату, открыла окно, выскользнула по наклонной крыше и босиком, задыхаясь, побежала к коровнику.

– Джон, Джон! Ради бога, иди быстрее! В дом забрались грабители: как бы не убили дядю и тетю! – прошептала она в ужасе сквозь запертую на засов дверь. Спустя мгновение дверь распахнулась, и показались готовые к бою Джон и ветеринар. Бесси сбивчиво повторила все, что сама не успела толком понять.

– Говоришь, открылась входная дверь? – уточнил Джон, вооружаясь вилами, в то время как ветеринар тоже что-то схватил. – Тогда нужно бежать туда и поймать их в западню.

– Быстрее! Быстрее! – Бесси схватила Джона Киркби за руку и потащила за собой.

Все трое вскоре оказались возле распахнутой парадной двери и поспешили внутрь. Мужчины не забыли прихватить фонарь, и в неверном свете Бесси увидела главный объект своей тревоги – дядю, – беспомощно и ошеломленно лежащего на полу кухни. Мысли обратились к нему, поскольку она не знала, что тетушка тоже находится в непосредственной опасности, хотя сверху доносился шум: шаги и приглушенные голоса.

– Закрой за нами дверь, девочка, чтобы они не смогли убежать! – распорядился храбрый Джон Киркби, не ведая страха, хотя и не знал, сколько грабителей наверху. Тем временем ветеринар сам закрыл дверь и запер на ключ, а ключ положил в карман, чтобы незваные гости не смогли сбежать.

Бесси опустилась на колени возле дяди, который не произносил ни слова и не проявлял признаков сознания, взяла со скамьи подушку и подложила ему под голову. Хотела сходить за водой в черную кухню, но звуки отчаянной борьбы, тяжелых ударов, проклятий сквозь стиснутые зубы, как будто жалко было тратить дыхание на внятные слова, заставили неподвижно сидеть на полу возле дяди в глубокой, почти осязаемой темноте. Внезапно ее охватил ужас. Как это порой случается в темной комнате, почувствовалось близкое присутствие постороннего, хоть и сохранявшего полную неподвижность. Бесси слышала чье-то дыхание, но не дяди, чувствовала тепло тела, но не его. Очевидно, притаившийся в кухне грабитель ждал удобного момента, чтобы сбежать. Ощущение, что он здесь, рядом – молчаливый как могила, с ужасными мыслями и намерениями, возможно, с куда более острым зрением, чем у нее, уже привыкший к темноте, способный различить ее фигуру и позу, смотрит, как дикий зверь, – внушало настоящий ужас. А тем временем сверху слышались удары, крики боли, тяжелое дыхание, а когда возникали краткие моменты затишья, Бесси могла уловить совсем рядом легкое движение, и ощущалось оно скорее благодаря колебанию воздуха, чем осязанию или слуху. Бесси поняла, что тот, кто здесь находится, теперь бесшумно пробирается к внутренней двери, что ведет на лестницу. Решив, что грабитель намерен присоединиться к сообщникам, она с воинственным кличем бросилась на него, но, едва оказавшись у двери, увидела, как сверху с такой силой кого-то столкнули, что темная фигура скатилась почти к ее ногам, но быстро вскочила и, скользнув влево, скрылась в чулане под лестницей. Времени обдумать цель странного поступка у Бесси не было: она не знала, собирался ли грабитель помогать сообщникам или просто решил скрыться. Не вызывало сомнений только одно: это враг, грабитель, – а потому она подскочила к двери чулана, мгновенно задвинула прочный засов и замерла в темном углу, в ужасе от того, что ее пленником окажется или Джон Киркби, или ветеринар. Если это один из них, то что же случится с ними – с дядей, с тетей, с ней самой? К счастью, спустя мгновение страх рассеялся: оба доблестных защитника медленно, тяжело спускались по лестнице и волокли за собой обозленного, избитого, обессиленного грабителя, чье лицо в свете фонаря, что нес в зубах Джон, превратилось в распухшее кровавое месиво. Впрочем, и сами они выглядели немногим лучше.

– Осторожнее, – предупредила из угла Бесси. – Прямо у вас под ногами кто-то лежит: не знаю, жив ли, а дядя на полу, посреди кухни.

Мужчины остановились на лестнице, и в тот же миг сброшенный вниз бандит пошевелился и застонал.

– Бесси, – заговорил Джон, – скорее беги в коровник и принеси веревки и сбрую: надо покрепче их связать. Потом вытащим из дома, чтобы ты смогла помочь своим старикам: им это необходимо.

Когда девушка вернулась, в доме стало заметно светлее: кто-то развел в камине огонь.

– Кажется, вот у этого сломана нога, – заметил Джон Киркби, кивнув в сторону по-прежнему лежавшего у подножия лестницы грабителя.

Бесси пожалела беднягу, глядя, как его крепко-накрепко связывают – ничуть не бережнее, чем сообщника, которого принесли сверху, – даже сбегала на кухню и принесла для него кружку воды.

– Не хочу оставлять тебя с ним наедине, – сказал Джон, – хотя уверен, что нога у него сломана. Ладно. Даже если он придет в себя, пошевелиться и навредить тебе не сможет. Первым делом займемся этим парнем, а потом один из нас вернется и заберет второго. С этим все вроде в порядке: разве что морда в синяках да нос расквашен.

Он перехватил полный ужаса взгляд Бесси и усмехнулся. Эта недобрая усмешка почему-то не позволила ей сказать, что в чулане заперт еще один грабитель, целый и невредимый. Она побоялась, что дверь каким-то образом откроется, и Джон его просто убьет, поэтому лишь попросила:

– Возвращайтесь скорее: я боюсь оставаться с этим.

– Он не причинит тебе вреда, – заверил ее Киркби.

– Но что, если он умрет? А ведь мне надо позаботиться о стариках. Поспешите, ладно?

– Хорошо, хорошо! – заверил Джон, явно довольный. – Не бойся.

Бесси закрыла за мужчинами дверь, но запирать не стала – на случай каких-нибудь непредвиденных обстоятельств, – и подошла к дяде, чье дыхание теперь казалось легче и ровнее. При свете камина она увидела, что причиной обморока послужил удар по голове. Бесси приложила к кровоточащей ране смоченное в холодной воде полотенце, потом зажгла свечу и пошла было в спальню к тетушке, но, проходя мимо лежавшего на полу связанного грабителя, услышала громкий шепот:

– Бесси! Бесси!

– Голос прозвучал так близко, что поначалу она решила, будто ее зовет тот, кто лежал на полу, но голос раздался снова:

– Бесси! Ради бога, выпусти меня!

Она подошла к двери чулана, но не смогла сказать ни слова: так отчаянно стучало сердце, – и опять совсем рядом, услышала:

– Бесси! Они же сейчас вернутся. Выпусти меня! Ради всего святого, открой!

Пленник принялся яростно стучать в дверь.

– Тише, тише! – проговорила Бесси, охваченная ужасом, не в силах поверить своим ушам. – Кто вы?

Ей не нужен был ответ: она знала, знала точно и несомненно, что это Бенджамин.

Послышалось ругательство.

– Выпусти, и я завтра же уеду из Англии, а ты получишь все отцовские деньги.

– Неужели ты думаешь, что они мне нужны? – возмутилась Бесси, дрожащими руками отодвигая засов. – Я была бы рада, если бы вообще не существовало такого зла, как деньги, чтобы ты не знал искушения. Иди, ты свободен. Не желаю больше никогда тебя видеть. Ни за что бы тебя не выпустила, если бы не боялась разбить сердце, твоим родителям если, конечно, твои дружки их еще не убили.

Однако прежде чем она договорила, Бенджамин исчез во тьме, оставив дверь распахнутой настежь. Бесси закрыла ее и на этот раз заперла на засов, потом села на первый попавшийся стул и облегчила душу громкими рыданиями. Однако времени долго предаваться слабости не было, поэтому она заставила себя встать, медленно, словно на свинцовых ногах, прошла в кухню и выпила холодной воды. И здесь, к собственному удивлению, услышала слабый дядин голос:

– Подними меня и положи рядом с ней.

Бесси, конечно, перенести старика не смогла – лишь кое-как сумела помочь ему взобраться по лестнице. А когда тот упал на ближайший стул, вернулись Джон Киркби и ветеринар Аткинсон. Джон сразу бросился на помощь. Тетушка лежала поперек кровати в глубоком обмороке, а дядя сидел на стуле в таком разбитом состоянии, что племянница испугалась, как бы оба не умерли. К счастью, Джон ее успокоил и, пока Бесси старалась помочь Эстер, отправился на поиски джина, на всякий случай хранившегося в угловом шкафчике.

– Оба страшно испуганы, – покачал головой Джон, по чайной ложке вливая в рот сначала Найтену, потом Эстер разбавленный горячей водой джин, а Бесси тем временем растирала им ноги. – Случившееся не пошло обоим на пользу!

Он обеспокоенно посмотрел на стариков, и Бесси мысленно благословила его за этот взгляд.

– Мне пора идти. Отправил Аткинсона на нашу ферму за Бобом. Джек пришел вместе с ним, чтобы присмотреть за вторым негодяем, а тот начал нам угрожать; поэтому, когда я уходил, парни затыкали ему рот уздечкой.

– Не слушайте его! – в панике закричала бедная Бесси, испугавшись, что станет известно, кто все это организовал. – Такие вечно ищут оправдания своим делишкам! Хорошо, что вы ему заткнули рот.

– Верно! Но я хотел сказать другое: мы с Аткинсоном оттащим второго, того, что потише, в коровник, чтобы смотреть и за больной коровой заодно. А я оседлаю старую гнедую кобылу и съезжу в Хайминстер за констеблями и доктором Престоном: пусть осмотрит Найтена и Эстер, а потом и того бедолагу, что лежит внизу. Он дорого заплатит за свои грехи.

– Да! – поддержала Бесси. – Обязательно нужен доктор. Бедные дядя и тетя лежат, словно два каменных изваяния в церкви: такие же неподвижные и торжественные.

– После джина с водой их лица немного ожили. На твоем месте я бы положил на разбитую голову Найтена новый холодный компресс и время от времени давал обоим понемногу джина.

Вслед за Джоном Бесси спустилась по лестнице, а потом посветила, пока он вместе с товарищем выносил связанного грабителя. Прежде чем они завернули за угол, она поспешила закрыть дверь, поскольку боялась, что Бенджамин прячется где-то рядом, чтобы снова проникнуть в дом, бросилась в кухню, заперла заднюю дверь, задвинула тяжелый засов и даже для надежности подтащила буфет, а проходя мимо незанавешенного окна, крепко зажмурилась, опасаясь увидеть за стеклом белое лицо. Несчастные старики лежали спокойно, молча, хотя Эстер немного изменила позу: повернулась на бок, лицом к мужу, и морщинистой рукой обняла его за шею. Найтен же оставался в том же положении: с мокрыми полотенцами на голове, с не лишенными определенной осмысленности, но равнодушными к происходящему глазами.

Эстер время от времени произносила какие-то слова: вроде бы за что-то благодарила, – но он молчал.

Весь остаток этой ужасной ночи Бесси провела рядом. Сердце настолько переполнилось болью и горечью, что двигалась она словно во сне. Ноябрьское утро не спешило вступать в свои права. Доктор Престон приехал в восемь часов, и к этому времени в состоянии обоих стариков ничего не изменилось. Джон Киркби, который его привез, был полон впечатлений.

Насколько Бесси могла судить, про третьего грабителя речь не заходила. Это обстоятельство принесло облегчение от ужасного страха, но в то же время еще ночью вселило отвращение и практически парализовало мысли. Сейчас же она чувствовала и соображала с лихорадочной живостью – несомненно, из-за отсутствия сна и почти не сомневалась, что дядя, а возможно, и тетя, узнали Бенджамина. И все же существовал слабый шанс, что это не так. В любом случае никто не смог бы вырвать из нее тайну, и ни единое неосторожное слово не выдало бы присутствие третьего грабителя. Что касалось Найтена, то он не издал ни звука, а вот молчание Эстер внушало опасение, что она знала о возвращении сына.

Доктор внимательно осмотрел стариков, пристально изучил рану на голове Найтена и задал несколько вопросов Эстер, на которые она ответила кратко и неохотно. Хозяин же просто лежал с закрытыми глазами, как будто даже вид постороннего человека доставлял ему боль. Бесси рассказала все, что могла о состоянии дяди и тети, а когда осмотр подошел к концу, с лихорадочно бьющимся сердцем спустилась вслед за доктором. Выяснилось, что Джон Киркби не тратил времени даром: проветрил комнату, вычистил камин, развел хороший огонь и расставил по местам стол и стулья. Заметив, что Бесси смотрит на его опухшее, разбитое лицо, он слегка покраснел, но попытался отделаться шуткой:

– Видишь ли, я закоренелый холостяк, вот по привычке и решил немного навести порядок. Как они, доктор?

– Бедные старики пережили ужасное потрясение. Пришлю им целебную настойку, чтобы успокоить пульс, и мазь для раны на голове у хозяина. Хорошо, что открылось кровотечение и она не загрязнилась, иначе могло бы начаться воспаление.

Доктор, все подробно объяснив, не забыл дать Бесси строгие указания, чтобы больные не вставали с постели без надобности. В результате она пришла к выводу, что смерть им, слава богу, не грозила, как она того боялась. Доктор уверил ее, что все обойдется, но предупредил о необходимости ухода. Ей же почти хотелось, чтобы исход оказался иным: чтобы все они обрели вечный покой на кладбище, – настолько жестокой оказалась жизнь, настолько ужасным представлялось воспоминание о приглушенном, но таком знакомом голосе из чулана.

Тем временем Джон с почти женской сноровкой приготовил завтрак и накрыл на стол. Бесси не понравилась настойчивость, с какой он приглашал доктора Престона остаться на чашку чая: хотелось, чтобы посторонние как можно скорее покинули дом и оставили ее наедине с мыслями. Она не знала, что Джон все делал из любви к ней, что суровый немногословный сосед, глядя на ее несчастный вид, пытался вдохнуть в нее жизнь, хотя бы разбудив чувство гостеприимства приглашением за стол доктора.

– Ты не волнуйся и насчет коров, – доложил Джон. – И твои, и наша подоены. К счастью, Аткинсон справился с ее недугом. Как удачно совпало, что именно этой ночью она заболела! Если бы нас здесь не оказалось и ты не прибежала, два этих парня быстро бы с ними разобрались. Драка получилась неслабой. Похоже, один не забудет о ней до конца своих дней. Правда, доктор?

– Ну, по крайней мере, на суде в Йорке вряд ли он сможет стоять, – ответил доктор Престон. – За оставшиеся две недели нога точно не заживет.

– Кстати, Бесси, – вспомнил Джон, – констебли поручили передать, что тебе придется дать показания судье Ройдсу, но не бойся, процедура будет недолгой, хотя вряд ли приятной. Придется отвечать на вопросы, как все случилось. Джейн придет посидеть со стариками, а я отвезу тебя в своей коляске.

Никто не знал, почему Бесси сразу побледнела, почему глаза ее затуманились. Никто не понял, что она испугалась, как бы не пришлось сообщить, что организовал нападение на собственных родителей Бенджамин, – конечно, если полиции удастся его выследить и арестовать.

Джон предупредил ее, что надо конкретно отвечать на заданные вопросы, не говорить ничего лишнего, чтобы не усложнять следствие, и ее свидетельское выступление прошло легко. А поскольку и сам судья Ройдс, и секретарь хорошо знали репутацию Бесси, то постарались не утомлять ее долгой свидетельской процедурой.

Когда суд закончился и они ехали обратно, Джон выразил радость относительно того, что улик оказалось вполне достаточно для осуждения грабителей, и не пришлось вызывать Найтена и Эстер для опознания. Бесси настолько устала, что не осознала, насколько удачным оказался исход дела: намного удачнее, чем догадывался спутник.

Джейн Киркби осталась в доме Хантройдов больше чем на неделю и невероятно помогла Бесси. Той казалось, что без доброй соседки она сошла бы с ума: каменное выражение лица дяди постоянно напоминало об ужасной ночи. Тетушка переживала горе мягче, и скоро снова стала прежней доброй благочестивой Эстер, но нетрудно было заметить, как кровоточит ее сердце. Силы возвращались к ней быстрее, чем к мужу, однако доктор с опасением предупреждал о наступлении полной слепоты. Каждый день и даже каждый час, стараясь не вызвать подозрений, Бесси твердила дяде и тете, что только два грабителя признаны виновными в нападении. Найтен никогда не задавал вопросов, даже если племянница ничего не рассказывала, но всякий раз, возвращаясь откуда-нибудь, она встречала его острый вопросительный взгляд и спешила успокоить старика рассказами обо всем, что услышала, радуясь, что со временем опасность разоблачения отступила.

И все же с каждым днем Бесси убеждалась, что дядя знает больше, чем казалось поначалу. Эстер бережно, трогательно успокаивала мужа – своего сурового молчаливого Найтена, по жалобной, отчаянной и в то же время любящей манере Бесси понимала, что тетушка тоже все знает. Когда она невидящим взглядом смотрела в лицо мужа, из глаз текли слезы. А иногда, думая, что никто их не слышит, Эстер повторяла слова, которые священник произносил в церкви в прежние, более счастливые дни, и верила в их способность утешать. И все же с каждым днем сама становилась все печальнее.

За три-четыре дня до начала суда старики получили вызов в Йорк на заседание. Ни Бесси, ни Джон, ни Джейн не понимали, как и почему это произошло, ведь все они давно выступили со свидетельскими показаниями и получили заверения в том, что улик вполне достаточно.

Увы! Защищавший обвиняемых адвокат услышал от грабителей, что в налете участвовали трое, и даже узнал, кто именно был этот третий. Долг адвоката заключался в облегчении участи подзащитных, для чего требовалось доказать, что они выступали орудиями в руках того, кто, зная расположение комнат и обычаи обитателей, задумал и организовал нападение. Для этого возникла необходимость допросить родителей, которые, по словам обвиняемых, должны были узнать голос сына. Никто не догадывался, что Бесси тоже могла свидетельствовать о присутствии Бенджамина, а поскольку считалось, что молодой человек покинул Англию, речь о предательстве со стороны сообщников не шла.

Накануне суда старики приехали в Йорк в сопровождении Бесси и Джона. Найтен по-прежнему молчал, так что трудно было понять, о чем он думает. Жена нежно о нем заботилась, но, судя по суровой манере, он не замечал трогательного внимания.

Порой Бесси со страхом замечала, что Эстер впадает в детство. Бесконечная любовь к мужу то и дело заставляла ее попытаться растопить лед его манер, и порой в жалких потугах вернуть Найтена в прежнее состояние жена забывала, почему тот настолько изменился.

– Наверняка судьи не станут их мучить, когда увидят, насколько старики слабы! – воскликнула Бесси утром, со страхом ожидая начала суда. – Не могут же они быть столь жестокими!

И все же, несмотря на ее твердую убежденность, все произошло именно так, как должно было произойти. Увидев, кого привели на свидетельскую скамью, адвокат почти виновато посмотрел на судью, однако тот приказал стороне защиты начать допрос, и Найтену пришлось отвечать.

– В интересах своих клиентов, милорд, я вынужден приступить к делу, о котором по всем иным причинам сожалею, – начал адвокат.

– Приступайте! – распорядился судья. – Все, что правильно и законно, должно быть исполнено.

Однако, сам немолодой человек, судья не смог скрыть сочувствия, когда Найтен с серым неподвижным лицом и ввалившимися глазами положил руки на перила свидетельской трибуны и приготовился отвечать на вопросы, смысл которых уже начал понимать. Он не захотел уклониться от правды, ибо, как сказал сам, не без труда вспомнив строки Вечной книги, «камни возопиют против такого грешника»[68].

– Полагаю, вас зовут Найтен Хантройд?

– Да.

– Живете на ферме Наб-Энд?

– Да.

– Помните ночь двенадцатого ноября?

– Да.

– Полагаю, той ночью вас разбудил какой-то шум. Что именно это было?

Глаза старика остановились на адвокате с выражением загнанного существа. Этот взгляд барристер больше не смог забыть до смертного дня.

– В наше окно летели мелкие камешки.

– Вы сразу услышали звук?

– Нет.

– Что же вас разбудило?

– Она.

– И тогда вы оба услышали стук в стекло. А что-нибудь еще услышали?

Наступила долгая пауза, а затем последовал тихий, но внятный ответ:

– Да.

– Что же именно?

– Наш Бенджамин попросил его впустить. Она сказала, что это точно он.

– И вы подумали, что это он, верно?

– Я сказал ей, – на сей раз голос зазвучал громче, – чтобы спала и не воображала, что каждый проходящий по улице пьяница – наш Бенджамин, потому что сын умер.

– А она?

– Она ответила, что, еще не проснувшись, ясно услышала голос Бенджамина, и он попросил впустить. Но я велел не верить снам, а повернуться на бок и спать дальше.

– И она подчинилась?

Снова наступила долгая пауза. Судья, присяжные, адвокаты, публика – все затаили дыхание. Наконец Найтен произнес:

– Нет!

– Как вы поступили? Простите, милорд, но я вынужден задавать эти болезненные вопросы.

– Понял, что она не успокоится, потому что всегда верила, что он вернется к нам, как блудный сын из Евангелия, – голос дрогнул, однако Найтен сделал над собой усилие и справился. – Она сказала, что если не встану, то встанет сама, и как раз тогда я тоже услышал голос. Джентльмены, сейчас я не в себе. Долго болел, дрожу от слабости. Так вот, кто-то произнес: «Папа, мама, я здесь, умираю от холода. Встаньте и впустите меня».

– И этот голос…

– Был похож на голос нашего Бенджамина. Понимаю, к чему вы клоните, сэр, и скажу всю правду, хотя меня это убивает. Не утверждаю, что это был его голос, просто похож…

– Вполне достаточно. Спасибо, уважаемый мистер Хантройд. Значит, по просьбе голоса, похожего на голос сына, вы спустились и открыли дверь вот этим двум обвиняемым и кому-то третьему?

Найтен кивнул в знак согласия, и даже суд проявил милосердие и не заставил продолжать показания.

– Позовите Эстер Хантройд.

На свидетельское место вошла пожилая, явно почти слепая женщина с миловидным мягким усталым лицом и почтительно поклонилась тем, кого привыкла уважать, но чьего присутствия не видела.

В ее скромном незрячем обличье, пока она стояла, ожидая, что произойдет дальше, было нечто невыразимо тронувшее всех присутствующих. Адвокат снова извинился, однако судья не смог ответить: лицо его дрожало. Присяжные с тревогой смотрели на защитника обвиняемых. Тот почувствовал, что может зайти слишком далеко, тем самым склонив присяжных к сочувствию одной из сторон, но задать пару вопросов все-таки счел необходимым, поэтому, поспешно обобщив все, что услышал прежде, спросил:

– Вам показалось, что голос сына просил его впустить?

– Да! Уверена, что наш Бенджамин вернулся домой. Правда, не знаю, где он сейчас.

Эстер повернулась, словно в тишине зала суда надеялась снова услышать голос сына.

– Да. Значит, той ночью он пришел домой, и муж спустился, чтобы открыть ему дверь?

– Думаю, что так. Снизу донесся громкий шум. Там было много народу.

– И среди других голосов вы снова услышали голос сына?

– Это ему навредит, сэр? – спросила Эстер, и в лице отразилась сосредоточенность на вопросах.

– Я не для этого вас спрашиваю, – ответил адвокат. – Полагаю, ваш сын покинул Англию, а потому ничто вами сказанное не сможет ему навредить. Итак, вы снова услышали его голос?

– Да, сэр. Точно услышала.

– И какие-то люди поднялись в вашу комнату? Что они сказали?

– Спросили, где Найтен хранит свой чулок.

– И вы… вы сказали?

– Нет, сэр. Знала, что Найтену это не понравится.

– Как вы поступили?

На лице Эстер отразилось нежелание, как будто она начала сопоставлять причины и следствия.

– Позвала Бесси. Это моя племянница, сэр.

– И услышали, как кто-то кричит снизу?

Эстер взглянула жалобно, но не ответила.

– Господа присяжные, хочу привлечь к этому факту ваше особое внимание: свидетельница признает, что услышала, как кто-то третий кричит тем, кто поднялся по лестнице. Что он сказал? Это мой последний вопрос к вам. Что сказал оставшийся внизу третий человек?

Лицо свидетельницы исказилось мукой. Рот несколько раз открылся, словно для ответа. Эстер умоляюще вытянула руки, но не произнесла ни звука и упала на руки тех, кто оказался рядом. Найтен пробился к свидетельской трибуне.

– Господин судья, женщине плохо. Стыдно так обращаться с матерью. Мой сын, мой единственный ребенок попросил нас открыть дверь, а потом крикнул двум другим, чтобы, если старуха не прекратит звать на помощь племянницу, схватили ее за горло. Теперь вы знаете правду – всю правду. Оставляю вас в руках Господа; пусть рассудит, каким способом вы ее получили.

В тот же день Эстер Хантройд разбил паралич, а еще через несколько дней она умерла, но те, у кого разбито сердце, вернулись домой, чтобы получить утешение от Бога.

Невероятно, но факт

(Отрывок из письма Ричарда Уиттингема, эсквайра)

Вас до такой степени развлекла и позабавила моя гордость по поводу происхождения от сестры Кальвина[69], которая вышла замуж за мистера Уиттингема – декана из Дарема, что вряд ли это выдающееся родство, толкнувшее меня на путешествие во Францию с целью поработать в архивах и, возможно, обнаружить других потомков великого реформатора, доводящихся мне кузенами, привлечет ваше внимание. Не стану рассказывать о приключениях и переживаниях во время глубоких исследований: вам не следует о них слышать, но одним августовским вечером прошлого года произошло нечто настолько необычное, что если бы я не был уверен, что бодрствую, то мог бы принять событие за сон.

С названной целью пришлось на время обосноваться в Туре. Я выяснил, что из Нормандии потомки Кальвина переехали в центр Франции, но, чтобы получить доступ к определенным семейным документам, попавшим во владение церкви, пришлось попросить разрешения у епископа епархии, поэтому, имея в Туре нескольких английских друзей, я решил дождаться ответа монсеньора… именно в этом городе. Приехал туда с намерением принять множество приглашений, однако в действительности получил очень мало записок и порой не знал, как провести вечер. Общий ужин в отеле подавали в пять часов. Тратиться на личную гостиную я не хотел, атмосферу зала не любил, ни в пул, ни в бильярд не играл, а внешность других обитателей отеля не казалась мне достаточно привлекательной, чтобы пожелать сесть за карточный стол. Поэтому обычно я рано вставал из-за стола и старался как можно полнее воспользоваться остатком долгого августовского вечера для быстрой прогулки по живописным окрестностям. Днем для этого было слишком жарко, так что казалось куда приятнее расположиться на скамейке на бульваре, чтобы лениво слушать игру далекого оркестра и так же лениво наблюдать за лицами и фигурами проходивших мимо женщин.

Вечером 18 августа – кажется, в четверг – я зашел дальше, чем обычно, а когда остановился, чтобы отправиться в обратный путь, то обнаружил, что уже позже, чем предполагал, поэтому решил выбрать короткий путь и, в достаточной степени представляя, где нахожусь, вообразил, что, свернув на узкую прямую дорогу слева, скоро вернусь в Тур. Наверное, так бы и случилось, если бы удалось найти выход в нужном месте. Но в той части Франции тропинки через поля практически отсутствуют, а потому моя дорога – прямая, как любая другая улица, и с обеих сторон ограниченная ровными рядами тополей – тянулась бесконечно долго. Ночь опустилась своим чередом, и я оказался в полной темноте. В Англии можно было бы увидеть свет в окошке всего на расстоянии одного-двух полей и, пройдя напрямик, спросить у хозяев дорогу. Но здесь ничего подобного не попадалось. Должно быть, французские крестьяне ложились спать уже в сумерках, а потому, даже если в окрестностях и существовали какие-то деревни, то дома тонули во мраке. Наконец, прошагав наугад не меньше двух часов, с одной стороны утомительной дороги я заметил небольшой лесок. Не вспоминая о законах и наказаниях для нарушителей границ, направился туда в надежде, что в худшем случае обнаружу какое-нибудь укрытие, где смогу лечь и отдохнуть до тех пор, пока утренний свет не позволит вернуться в Тур, но посадки на окраине того, что показалось мне густым лесом, состояли из молодых деревьев, расположенных слишком близко друг к другу, чтобы вырасти во что-то большее, чем высокие тонкие стволы с редкой листвой на макушках. Пройдя сквозь них в чащу, я замедлил шаг и принялся оглядываться в поисках удобного места для ночлега. Надо заметить, что я был таким же изнеженным, как внук Лохила, рассердивший деда роскошью подушки из снега[70]. Вокруг росли мокрые от росы осины. Давно потеряв надежду провести ночь в четырех стенах, я не спешил, шел медленно, надеясь, что своей палкой не разбужу чутко дремлющих волков, когда вдруг увидел перед собой замок. Он стоял меньше чем в четверти мили от меня, справа, в конце заросшей, но по-прежнему заметной аллеи, которую я пересекал. На фоне ночного неба четко выделялись грандиозные очертания. В вышину фантастически уходили башенки, укрепления, круглые сторожевые сооружения и прочие военные хитрости. Но самое главное заключалось в том, что, не видя подробностей самого здания, во множестве окон я ясно заметил яркий свет, как будто там проходило какое-то шумное веселье.

«Скорее всего эти люди приветливы, – подумал я. – Может быть, даже предложат кровать. Вряд ли французские домовладельцы держат так же много рессорных колясок и лошадей, как английские джентльмены. Следовательно, они явно принимают гостей, а кто-то из гостей вполне может оказаться из Тура и, возможно, довезет меня до „Золотого льва“. Я не горд и чертовски устал, так что при необходимости готов устроиться сзади, за сиденьем».

Добавив энергии в походку, я храбро приблизился к гостеприимно распахнутой двери, за которой виднелся просторный, ярко освещенный зал, украшенный разнообразным оружием, доспехами и прочими свидетельствами рыцарской доблести. Впрочем, подробностей я не заметил, поскольку на пороге сразу возник огромного роста швейцар в странном старомодном наряде – подобии ливреи, целиком и полностью соответствовавшей общему облику дома. На французском языке, звучавшем настолько непривычно, что я решил, будто обнаружил новый диалект, он осведомился, как меня зовут и откуда я прибыл. Сочтя любопытство излишним, я все-таки решил представиться, прежде чем попросить о помощи, а потому ответил:

– Меня зовут Уиттингем. Ричард Уиттингем. Я – английский джентльмен. Остановился в…

К моему бесконечному удивлению, лицо гиганта озарилось светом узнавания. Он низко поклонился, все на том же удивительном диалекте заверил, что меня давно ждут, и пригласил войти.

Давно ждут! Что это могло означать? Неужели я попал в гнездо потомков Джона Кальвина, которые узнали о моих генеалогических изысканиях и глубоко заинтересовались? Однако я слишком обрадовался теплу, свету и уюту, чтобы искать объяснение радушному приему прежде, чем им воспользоваться. Открывая тяжелые створки ведущей во внутренние покои двери, швейцар обернулся и заметил:

– Судя по всему, вы один?

– Да. Заблудился.

Я хотел было поделиться подробностями, но провожатый, не слушая, повел меня вверх по широкой лестнице, на каждой площадке снабженной фигурной кованой решеткой, которую он открывал с неторопливостью почтенного возраста. Всякий раз, ожидая поворота огромного ключа в старинном замке́, я ощущал таинственный и необъяснимый дух веков. Мне даже чудилось, что слышу могучее бормотание, напоминавшее нескончаемый шум подходящих и отступающих морских волн. Звук доносился из едва заметных огромных открытых галерей по обе стороны лестницы. Казалось, в тишине воздуха раздаются голоса многих поколений людей. Странно, однако, что мой провожатый – тяжело ступавший и с трудом державший высокий подсвечник старик – оказался единственным обитателем огромного дома, замеченным в обширных коридорах и залах или встреченным на великолепной лестнице. Наконец мы остановились перед высокой золоченой дверью, ведущей в гостиную, где собралась семья или компания, – настолько громко звучали голоса. Поняв, что провожатый намерен ввести меня, грязного, запыленного, в утреннем и даже не самом лучшем костюме, в блестящий салон, полный дам и джентльменов, я попытался возразить, однако упрямый старик не обратил внимания на мои слова и явно собрался представить господину и хозяину.

Дверь распахнулась, и я оказался в зале, полном удивительного бледного света, не концентрировавшегося в каком-то определенном месте, не лившегося из центра, не мерцавшего от движения воздуха, но наполнявшего каждый уголок пространства, делая все вокруг восхитительно ясным. Этот свет отличался от газового или свечного точно так же, как прозрачная южная атмосфера отличается от нашего английского тумана.

В первое мгновение мое появление не привлекло внимания: присутствовавшие в зале люди были сосредоточены на своих разговорах. Однако заботливый провожатый подвел меня к красивой леди средних лет, богато одетой в той старинной манере, которая в последние годы снова входит в моду. В позе глубокого почтения дождавшись, пока та обратит на него внимание, швейцар назвал мое имя и, насколько я сумел понять по его жестам и заинтересованному взгляду дамы, добавил что-то еще.

Хозяйка сразу подошла ко мне с приветливой улыбкой, а когда заговорила – разве не удивительно? – слова ее и произношение выдали представительницу простонародья. И все же выглядела она благородной особой, а если бы держалась с большим спокойствием и проявляла меньше любопытства, то показалась бы даже величественной. К счастью, я уже успел обойти старинные кварталы Тура и научился понимать выговор тех, кто жил в районе рынка и прочих подобных местах, иначе ни за что не понял бы, что любезная хозяйка предложила представить меня своему супругу – забитому благородному господину, одетому в том же стиле, что и жена, однако доведенном до комического предела. Я подумал, что во Франции, как и в Англии, провинциалы преувеличивают значение моды до нелепости.

Господин, также на диалекте, выразил удовольствие от знакомства со мной и подвел к странному неудобному креслу, составлявшему часть гарнитура, способного удачно вписаться в интерьер отеля «Клюни»[71]. Гул французской речи, на миг прерванный моим появлением, возобновился, и я получил возможность осмотреться. Напротив сидела довольно симпатичная дама, которая в молодости, должно быть, отличалась необыкновенной красотой, да и, судя по приветливому выражению лица, могла бы сохранить притягательность в старости, если бы не была невероятно толстой. А едва взглянув на лежавшие на подушке ноги, я сразу заметил, что они настолько опухли, что, видимо, лишили ее возможности ходить, что и стало причиной чрезмерной тучности. Руки ее, маленькие и пухлые, не выглядели в достаточной степени ухоженными, чтобы принадлежать аристократке. Дама была одета в роскошное, отороченное мехом горностая и украшенное бриллиантами платье из черного бархата.

Рядом стоял самый маленький человек из всех, кого мне доводилось встречать. Сложен он был настолько безупречно, что никто и никогда не отважился бы назвать его карликом, потому что с этим словом мы ассоциируем этакого уродца, но эльфийское выражение проницательной, жесткой, глубокой мудрости на лице портило впечатление от безупречно правильных черт. Честно говоря, не думаю, что господин относился к тому же обществу, что и все остальные присутствующие, поскольку костюм его не соответствовал случаю (хотя, в отличие от меня, он явно был приглашен), а пара жестов и поступков больше напоминала трюки необразованного сельского жителя, чем что-нибудь иное. Объясню, что я имею в виду: ботинки явно служили давно и претерпели разнообразный ремонт, насколько у сапожника хватило фантазии и мастерства. Почему он в них пришел, если они не были лучшими? Неужели это единственная пара? Что способно оказаться более неприглядным, чем бедность? Затем, он обладал неприятной привычкой поднимать руку к горлу, как будто ожидал обнаружить там нечто постороннее. К тому же странный господин отличался неуклюжей манерой, которую вряд ли мог перенять у доктора Джонсона, потому что наверняка о нем не слышал: постоянно пытался вернуться по тем же половицам, по которым попадал в какую-нибудь точку комнаты[72]. Больше того, однажды я услышал, как его назвали «месье Пуссе», без аристократического префикса «де», в то время как почти все остальные в зале были по меньшей мере маркизами.

Говорю «почти все остальные», поскольку некоторые причудливые персонажи явно не принадлежали к обществу, если, конечно, подобно мне, не были застигнуты темнотой. Одного из гостей я бы принял за слугу, если бы он не обладал поразительным влиянием на человека, которого я принял за его хозяина: тот буквально ничего не делал без приказа первого. Хозяин, одетый хоть и богато, но совершенно неспособный носить дорогие вещи, выглядел по меньшей мере нелепо, несмотря на внешнюю привлекательность. Он постоянно ходил по залу и, как я заметил, вызывал подозрение кое-кого из гостей, которые, должно быть, уравнивали его со спутником, похожим на посольского лакея, хоть платье его вовсе не было лакейской ливреей. Сапоги доставали до колена невероятно маленьких ног и стучали во время ходьбы так, как будто были слишком велики. Особенно удивляло огромное количество серого меха на сюртуке, мантии, сапогах, шляпе – повсюду. Известно, что внешне некоторые напоминают животных или птиц. Так вот, этот лакей (буду называть его так) походил на моего кота, которого вы не раз встречали в комнатах, постоянно удивляясь неизменной важности его манер. Мой Том носит серые бакенбарды – такие же я заметил у лакея. Верхнюю губу моего кота украшают серые усы – такие же были и у лакея. Зрачки Тома расширяются и сужаются так, как, по моему мнению, способны изменяться только кошачьи, но то же самое свойство я заметил в глазах лакея. И все же, несмотря на всю хитрость моего кота, лакей имел перед ним преимущество: обладал интеллектом, судя по выражению лица. К тому же он явно имел абсолютную власть над хозяином или патроном, за которым неустанно наблюдал и следовал с озадачившим меня странным интересом.

В более отдаленной части зала собрались другие группы – судя по одежде и манерам, явно принадлежавшие к почтенной старой школе. Все они были прекрасно знакомы между собой, часто встречались. На этом мои наблюдения закончились – их прервал крошечный джентльмен, пробравшийся ко мне с противоположного конца зала. Французу не составляет труда завязать разговор с незнакомцем, и мой миниатюрный друг с такой легкостью проявил национальный характер, что не прошло и десяти минут, как мы беседовали словно старые добрые приятели.

Теперь я совершенно ясно осознал, что гостеприимство, оказанное мне всеми присутствующими, начиная со швейцара и заканчивая оживленной хозяйкой и скромным хозяином замка, предназначалось кому-то другому, но требовалось или особое мужество, которым я не мог похвастаться, или самоуверенность и красноречие более смелого человека, чтобы разочаровать тех, кто впал в такое счастливое заблуждение относительно моей персоны. И все же общительный крошечный господин вызвал столь глубокое доверие, что я почти собрался открыть ему мое истинное положение, обратив в сообщника и друга.

– Мадам заметно стареет, – взглянув на хозяйку, заметил собеседник, пока я раздумывал, с чего бы начать.

– А по-моему, все еще хороша собой, – возразил я.

– Разве не кажется странным, – продолжил он, понижая голос, – что женщины почти неизменно восхваляют отсутствующих или почивших, как будто те являют собой ангелов света, в то время как в отношении присутствующих или живых… – Здесь он пожал маленькими плечиками и выдержал выразительную паузу. – Не поверите! Мадам постоянно восхваляет своего покойного супруга прямо в лицо месье, так что мы, гости, теряемся и не знаем, как себя вести. Покойный месье де Ретц отличался редким характером. Все о нем слышали.

«Должно быть, все жители Тура», – подумал я, однако издал возглас одобрения.

В этот момент ко мне подошел сам хозяин и с любезным видом (такой обычно принимают, спрашивая, как здоровье вашей матушки, хотя до этого им совсем нет дела) осведомился, слышал ли я что-нибудь о том, как поживает мой кот. Да, именно так: как поживает мой кот! Что бы это могло значить? Мой кот! Родившийся на острове Мэн бесхвостый Том, оставшийся дома, в Лондоне, чтобы отражать набеги крыс и мышей на мои комнаты! Как вам уже известно, Том состоит в прекрасных отношениях с некоторыми моими друзьями: без церемоний использует их ноги в качестве объектов для почесывания и с достоинством принимает знаки почтения за важность манер и мудрый прищур глаз. Неужели слава достойного животного пересекла Ла-Манш? Однако вопрос требовал срочного ответа, тем более что лицо месье склонилось к моему с выражением вежливой тревоги. Поэтому я в свою очередь изобразил благодарность и заверил, что, насколько мне известно, кот пребывает в добром здравии.

– Климат ему не вредит?

– Ничуть, – ответил я, теряясь в догадках о природе столь глубокой заботы о бесхвостом коте, потерявшем в жестоком капкане одну ногу и часть уха.

Хозяин мило улыбнулся, адресовал несколько слов моему маленькому соседу и прошел дальше.

– Как утомительны эти аристократы! – заметил тот, слегка поморщившись. – Разговор месье редко превышает пару фраз: его способности быстро истощаются, и он нуждается в отдыхе и молчании. А мы с вами, месье, обязаны своим высоким положением в обществе исключительно собственному уму!

Здесь я опять впал в недоумение. Как вам известно, я горжусь своей родословной и происхождением из семей, которые если и не отличаются знатностью, то связаны со знатью крепкими историческими узами. А что касается «высокого положения в обществе», то если я куда-то поднялся, то исключительно благодаря свойствам не врожденного ума, а воздушного шара, не обремененного балластом ни в голове, ни в карманах. И все же имело смысл вежливо согласиться, поэтому я снова улыбнулся.

– По моему мнению, – продолжил собеседник, – если человек не цепляется за пустяки, если умеет разумно представить или скрыть факты, если не выставляет напоказ собственную гуманность, то непременно устроится в жизни, непременно добавит к своему имени частицу «де» или «фон» и закончит дни в довольстве и комфорте. Вот вам достойный пример моего утверждения. – Он украдкой взглянул в сторону неуверенного господина того решительного, умного слуги, которого я назвал посольским лакеем.

– Если бы не таланты слуги, месье маркиз так навсегда и остался бы сыном мельника. Конечно, вам известна его родословная?

Я собрался было изложить собственные соображения относительно произошедших после царствования Людовика XIV изменений в составе аристократии, намереваясь при этом строго придерживаться исторических фактов, когда в противоположном конце зала возникло движение. Официанты в странных ливреях, должно быть, появились из-за гобеленов, так как, сидя лицом к дверям, я не заметил, как они вошли, и принялись разносить легкие напитки и еще более легкие закуски, считающиеся достаточными для подкрепления сил, однако слишком скромные для моего зверского аппетита. Один официант торжественно остановился напротив леди – прекрасной, как заря, но крепко спящей на великолепном диване. Джентльмен, проявивший столь откровенное раздражение несвоевременным сном, что мог оказаться только ее мужем, попытался разбудить особу действиями, весьма напоминавшими тряску. Все напрасно: она не отреагировала ни на его усилия, ни на улыбки общества, ни на заученную торжественность ожидавшего официанта, ни на озадаченную тревогу месье и мадам.

Мой маленький приятель, сидевший с таким видом, словно его любопытство утонуло в презрении, заметил:

– Моралист вывел бы из этой сцены множество поучительных выводов. Во-первых, обратите внимание на нелепое положение, в которое повергает всех этих людей суеверное почтение к чинам и титулам. Поскольку месье принц является верховным правителем некоего крошечного государства, точное положение которого еще не сумел определить ни один географ, никто из присутствующих не смеет пригубить свою сладкую воду до тех пор, пока не проснется мадам принцесса. А судя по опыту, прежде чем это произойдет, несчастные официанты могут простоять так целое столетие. Далее: рассуждая, как моралист, вы, конечно, заметите, насколько трудно избавиться от полученных в молодости дурных привычек!

В этот миг принцу каким-то образом – я не заметил, как именно, – удалось разбудить спящую красавицу. Она не сразу вспомнила, где находится, и, глядя на супруга влюбленными глазами, с улыбкой спросила:

– Это ты, мой принц?

Однако тот, слишком ясно ощущая едва прикрытое любопытство окружающих, да и собственное раздражение, чтобы ответить с равной нежностью, отвернулся с типично французским выражением на лице и по-английски произнес:

– Ну-ну, дорогая!

Выпив бокал восхитительного вина неизвестного происхождения, я ощутил прилив храбрости и рассказал своему циничному соседу – которого, надо признаться, уже начал недолюбливать, – что заблудился в лесу и попал в замок по ошибке.

История глубоко его заинтересовала. Он поведал, что подобное не раз случалось с ним самим и что мне повезло больше, чем однажды ему, когда под угрозой оказалась сама жизнь. История закончилась призывом восхититься его замечательными сапогами, которые он по-прежнему носил, несмотря на заплатки, благодаря несравненному удобству в долгих пеших переходах.

– Хотя в наши дни, – заключил собеседник, – стремительное распространение железных дорог сокращает необходимость в обуви такого образца.

Когда я осведомился у него, насколько необходимо представиться хозяевам в качестве заблудившегося путешественника, а не гостя, которого все ждали, тот горячо воскликнул:

– Ни в коем случае! Ненавижу такую мелочную мораль!

Мой невинный вопрос заметно его обидел, как будто попутно осуждая его самого, и собеседник погрузился в угрюмое молчание. В этот самый миг я встретил любезный взгляд красивых глаз сидевшей напротив леди – той самой, которую я описал как утратившую цветение юности и несколько нетвердую на лежавших на подушке отекших ногах. Взгляд красноречиво призывал: «Подойдите ко мне, давайте побеседуем!»

Молча поклонившись своему маленькому соседу, я направился через зал к пожилой леди. Она встретила мое появление самим милым жестом признательности и, словно извиняясь, проговорила:

– Немного скучно сидеть, не имея возможности прогуляться в такой вечер, как этот, но таково справедливое наказание за юношеское тщеславие. Мои бедные ноги, от природы очень маленькие, теперь мстят за жестокое обращение: пристрастие к крошечным туфелькам… К тому же, монсеньор, – добавила леди с приятной улыбкой, – я вдруг подумала, что вы можете устать от желчных комментариев маленького соседа. Он и в молодости не отличался добрым характером, а в зрелом возрасте такие люди становятся циничными.

– Кто он такой? – спросил я с чисто английской прямотой.

– Его зовут Пуссе, а отец его трудился то ли лесорубом, то ли угольщиком, то ли кем-то еще в том же роде. Поговаривают о сообщничестве в убийстве, неблагодарности и получении денег в результате фальшивых претензий. Но довольно: если продолжу злословить, сочтете меня такой же язвительной, как он. Давайте лучше восхитимся очаровательной леди, что идет к нам с розами в руках. Никогда не видела ее без роз, ведь они так тесно связаны с прошлым милой дамы. Да вы и сами наверняка знаете!

– Ах, красавица! – обратилась моя собеседница к прекрасной особе. – Как чудесно, что теперь, когда я больше не могу подойти к вам, вы приходите сами.

Повернувшись ко мне и любезно вовлекая в беседу, она пояснила:

– Следует заметить, что, ни разу не встречаясь до замужества, впоследствии мы стали почти сестрами. В наших обстоятельствах, да и в характерах тоже, обнаружилось немалое сходство. У каждой было по две старших сестры – в моем случае сводных, – которые не были так добры, как могли бы быть.

– О чем впоследствии пожалели, – добавила вторая леди и с лукавой, но доброй улыбкой продолжила: – Поскольку мы обе вышли замуж за принцев, значительно выше собственного статуса, то сохранили изначальные, лишенные пунктуальности привычки, отчего впоследствии пережили немало обид и унижений.

– И обе сохранили очарование, – послышался за моей спиной шепот. – Милорд маркиз, скажите, скажите: «И обе сохранили очарование».

– И обе сохранили очарование, – громко повторил другой голос.

Я обернулся и увидел хитрого, похожего на кота лакея, подсказавшего хозяину любезную реплику.

Дамы поклонились с тем высокомерным снисхождением, которое показывает, что комплименты из подобного источника отвратительны. Однако наше трио оказалось нарушенным, что очень меня огорчило. Маркиз выглядел так, как будто, потратив все силы на один комплимент, надеялся, что большего от него не потребуется, в то время как за ним стоял лакей, одновременно услужливый и требовательный в своем поведении. Обе дамы, оказавшиеся истинными леди, заметно сожалели о неловкости маркиза и обращались к нему с мелкими вопросами, выбирая темы, на которые собеседнику не составило бы труда ответить, в то же время лакей что-то ворчливо бормотал. Отвлекшись от разговора, который до вмешательства обещал оказаться весьма приятным, я невольно услышал его слова:

– Да уж, маркиз де Карабас с каждым днем глупеет. Пора сбросить нелепые сапоги и предоставить ему самостоятельно справляться с обстоятельствами. Я создан для королевского двора, вот и отправлюсь ко двору, чтобы обеспечить себя, как обеспечил его. Император сумеет по достоинству оценить мои таланты.

Таковы французские манеры, или лакей настолько забылся в гневе, что принялся плевать направо и налево прямо на паркетный пол.

Как раз в это время к двум дамам, с которыми я только что беседовал, приблизился некрасивый, но очень приятный человек об руку с хрупкой бледной миловидной дамой во всем белом и воздушном. В лице ее не было ни кровинки. Мне показалось, что, подходя, она издала негромкий звук – нечто среднее между свистом чайника и воркованием голубя.

– Мадам Миу-Миу очень хотела с вами встретиться, – сказал господин, обращаясь к леди с розами, – поэтому я проводил ее, чтобы доставить удовольствие!

Какое честное доброе лицо, но какое безобразное! И все же его безобразие понравилось мне больше красоты многих других персонажей. Выражение сочетало признание собственного уродства с осуждением поспешного впечатления, и сочетание это покоряло. Нежная белая леди смотрела на лакея так, словно когда-то они были знакомы, что немало меня озадачило из-за разницы в их положении. Однако нервы обоих были явно настроены на одну волну: едва из-за гобелена донесся звук, больше всего напоминавший возню крыс и мышей, как и мадам де Миу-Миу, и лакей одновременно вздрогнули с видом крайнего возбуждения. По проявлению беспокойства – тяжелому дыханию мадам и расширенным зрачкам лакея – сразу стало понятно, что простые, вульгарные звуки волнуют их куда больше, чем всех остальных гостей. Безобразный муж прелестной леди с розами обратился ко мне:

– Мы чрезвычайно разочарованы тем, что месье прибыл без своего соотечественника – великого Jean d’Angleterre[73] Простите, не могу произнести имя правильно. – И он взглянул, ожидая помощи.

Великий Жан Англичанин! Кто же это мог быть? Джон Булл[74]? Джон Рассел[75]? Джон Брайт[76]?

– Жан… Жан… – продолжил джентльмен, видя мое смущение. – Ох уж эти сложные английские имена! Жан де Жанкильер!

Я по-прежнему ничего не понял, и все-таки имя показалось смутно знакомым, хотя и слегка искаженным. Оно подозрительно напоминало имя Джон Джайант Киллер (Убийца Великанов), которого друзья называли Джеком. Я произнес имя вслух.

– Ах да, именно! – воскликнул месье. – Но почему же он не пришел с вами на наше небольшое дружеское собрание?

Раз-другой я уже терялся, однако столь серьезный вопрос озадачил меня не на шутку. Джек Джайант Киллер действительно когда-то был моим близким другом, насколько печатный шрифт и бумага способны поддерживать дружбу, но уже долгие годы я не слышал этого имени. Насколько мне известно, он спит волшебным сном вместе с рыцарями короля Артура, ожидая, когда трубы четырех могучих королей призовут для спасения Англии. Однако вопрос был на полном серьезе задан человеком, на которого я хотел произвести по-настоящему благоприятное впечатление, поэтому я честно ответил, что давно ничего не слышал о благородном соотечественнике, но уверен, что присутствие на столь приятном собрании друзей доставило бы ему не меньшее удовольствие, чем мне самому. Месье поклонился, и здесь взяла слово нездоровая леди.

– Сегодня та самая единственная ночь в году, когда окружающий замок густой старинный лес навещает призрак когда-то жившей неподалеку крестьянской девочки. Легенда гласит, что бедняжку сожрал волк. В прежние дни я собственными глазами видела ее из окна в конце галереи. Не согласишься ли, дорогая, проводить гостя, чтобы насладиться лунным пейзажем (может быть, удастся увидеть призрак) и оставить меня наедине с твоим мужем?

Дама с розами с готовностью уступила просьбе, и мы подошли к большому окну, смотревшему в тот самый лес, где я заблудился. Под нами в бледном безжизненном свете простирались неподвижные верхушки деревьев – такие же отчетливые, как днем, хотя совершенно иного цвета. Сверху мы взглянули на стекавшиеся к огромному замку бесчисленные запутанные тропинки. И вдруг на одной из них, совсем близко, показалась фигура девочки в капюшоне, во Франции заменяющем крестьянскую шапочку. В руке она держала корзинку, а рядом, с той стороны, куда смотрела, шел волк. Я ясно увидел, что он лижет ей руку, словно проявляя раскаяние и любовь, хотя вряд ли оба эти чувства свойственны волкам. Впрочем, может быть, призрачные волки отличаются от живых?

– Вот она! – воскликнула моя прекрасная спутница. – Простая история о семейной преданности и доверчивой простоте по-прежнему живет в памяти всех, кто ее слышал. Местные жители утверждают, что если увидеть призрак в этот день, то весь год пройдет удачно. Будем же надеяться на удачу! Ах, а вот и мадам де Ретц! Она оставила фамилию первого мужа, поскольку он более знатен, чем нынешний.

К нам присоединилась хозяйка замка.

– Если месье ценит красоты природы и искусства, – предложила она, заметив, что я смотрю в окно, – то, возможно, ему доставит удовольствие посмотреть одну картину. – Она вздохнула с несколько наигранной печалью. – Вы знаете, о какой картине я говорю… – Эти слова относились к моей спутнице, и та согласно кивнула, но, когда я последовал за мадам, злобно усмехнулась.

Хозяйка повела меня в противоположный конец зала, в то же время ничего не упуская из внимания. Остановились мы перед портретом очень красивого, необычной внешности господина с яростным, почти свирепым выражением лица, изображенного в полный рост. Опустив руки, хозяйка крепко сжала ладони и снова вздохнула, а потом, словно разговаривая сама с собой, произнесла:

– Он был любовью моей молодости. Суровый, но мужественный характер тронул мое сердце. И когда только я перестану оплакивать утрату!

Не знакомый с ней в достаточной степени, чтобы ответить на вопрос (хотя факт второго брака стал вполне достаточным ответом), я ощутил неловкость и, чтобы хоть что-нибудь сказать, заметил:

– Мне кажется, что этого джентльмена я уже видел – возможно, на исторической гравюре: только там коллективный портрет, а эта фигура на переднем плане. Господин держит за волосы даму и угрожает ей ятаганом, в то время как по лестнице бегут два кавалера – явно для того, чтобы спасти жертве жизнь.

– Увы, увы! – вздохнула хозяйка. – Вы тоже детально описываете тот несчастный эпизод из моей биографии, который так часто предстает в неверном свете. Лучший из мужей… – Она разрыдалась и, утратив внятность речи, пробубнила: – …порой гневается. Я была молода и любопытна, и он справедливо рассердился на меня за непослушание. А братья поторопились, погорячились, и вот… в результате я осталась вдовой!

Выразив должное почтение к слезам и горю, я отважился предложить какое-то банальное утешение. Хозяйка резко обернулась:

– Нет, месье! Единственным утешением служит то, что я так и не простила братьев, так жестоко вмешавшихся в небольшую размолвку между дорогим супругом и мной. Процитирую своего друга месье Сганареля: «Существуют мелочи, время от времени необходимые в любви. Пять-шесть ударов саблей только оживляют чувства любящих»[77]. Вы заметили, что цвет бороды слегка отличается от того, какой должен быть?

– В этом освещении борода приобретает особенный оттенок, – согласился я.

– Да, художник не отдал ей должное. Борода выглядела прелестно и придавала ему совершенно особенный, необыкновенный облик! Подождите, сейчас покажу настоящий цвет. Давайте подойдем к подсвечнику!

На свету хозяйка сняла с руки сплетенный из волос браслет с огромной жемчужной застежкой. Зрелище действительно оказалось удивительным – я не знал, что сказать.

– Его чудесная борода! – воскликнула хозяйка. – А жемчуг так славно оттеняет нежно-голубой цвет!

Тем временем подошедший супруг дамы терпеливо дождался, когда она обратит на него внимание, и произнес:

– Странно, что до сих пор не прибыл месье Огр![78]

– Ничего странного, – раздраженно ответила та. – Он настолько глуп, что постоянно попадает во всякие неприятные истории. И поделом, потому что не в меру легковерен и труслив. Ничего странного! – Обернувшись к мужу, так что я едва слышал, она продолжила: – Если бы ты… тогда все получили бы свои права, и не возникало никаких проблем. Не так ли, месье? – Эти слова были адресованы мне.

– Находясь в Англии, я бы решил, что мадам говорит о проекте реформы или золотом веке, однако точно не знаю.

Пока я отвечал на невнятное заявление, огромная двустворчатая дверь распахнулась, и все вскочили, чтобы поприветствовать миниатюрную пожилую леди, опиравшуюся на тонкую черную трость.

– Madame la Feemarraine! – хором воскликнули все, кто присутствовал в зале…[79]

А уже в следующий миг я проснулся на траве под старым дуплистым дубом. В лицо светило яркое утреннее солнце, и тысячи маленьких птичек и крошечных насекомых приветствовали мое возвращение к цветущему изобилию.

Серая Женщина

Глава 1

На берегу реки Неккар в мангеймской (плоской и неживописной) части Гейдельберга стоит мельница, куда по заведенному в Германии обычаю многие заходят, чтобы выпить кофе. Река вращает колесо с громким шумом падающей массы воды. Хозяйственные постройки и жилой дом образуют аккуратный, хотя и пыльный квадрат. Чуть дальше от реки расположен сад, засаженный ивами, где полно зеленых беседок, оплетенных роскошными лианами, и клумб – не очень аккуратных, но изобилующих. В каждой из беседок стоит прибитый к полу, выкрашенный в белый цвет деревянный стол, окруженный такими же легкими стульями.

В 184… году пришла на мельницу и я с друзьями, чтобы выпить кофе. Встретил нас сам старый почтенный мельник, поскольку некоторые члены нашей компании были давно с ним знакомы. Высокий рост, солидное телосложение, громкий густой голос, теплое обращение, жизнерадостный смех сочетались в нем с остротой ясного взгляда, добротностью костюма и общей обстоятельностью места. По двору бегала домашняя птица различных видов, поскольку земля была щедро усыпана кормом, но мельник, видимо, решив, что этого мало, доставал из мешков пригоршни зерна и бросал курам и петухам, которые без устали крутились у него под ногами. Привычными движениями подкармливая птицу, он не переставал с нами разговаривать, а также время от времени окликать дочь и служанок, чтобы те скорее несли заказанный кофе. Потом мельник сам проводил нас в беседку, проследил, чтобы обслужили быстро и как можно лучше, и оставил, чтобы обойти другие беседки и проверить, довольны ли остальные гости. И вот, уходя, этот довольный, процветающий, здоровый человек принялся насвистывать одну из самых печальных мелодий, какую мне доводилось слышать.

– Его семья владеет этой мельницей с дней старого Пфальца, – пояснил один из друзей. – Точнее, владеет землей, потому что две прежние мельницы были сожжены французами. Если хочешь увидеть Шерера в гневе, заговори с ним о французском вторжении.

Тем временем, по-прежнему насвистывая грустную мелодию, добрый хозяин спустился по ступеням, ведущим из расположенного на холме сада к мельнице, так что я упустила возможность его рассердить.

Мы уже почти допили кофе с печеньем и коричными кексами, когда по сплетенной из лиан крыше застучали тяжелые капли. Дождь усиливался, свободно проникая сквозь нежную листву и с легкостью раздвигая стебли. Все, кто был в саду, побежали в укрытие или в стоявшие за забором экипажи. По ступеням торопливо поднялся мельник с красным зонтом в руках, способным спрятать всех, кто остался в саду. За ним поспешили дочь и пара служанок – тоже с зонтами.

– Скорее идите в дом. Это летняя гроза: будет поливать час, а то и больше, пока тучи не разойдутся. Скорее прячьтесь!

Мы вошли в дом вслед за ним и сначала попали в кухню. Никогда не видела такого количества блестящей медной и оловянной посуды. Все деревянные предметы были тщательно выскоблены. Когда мы вошли, покрытый красной плиткой пол выглядел безупречно чистым, но от множества мокрых ног уже через пару минут утонул в грязи. Кухня быстро наполнилась людьми, а щедрый мельник приводил под красным зонтом все новых и новых гостей, даже собак позвал и велел им лечь под столы.

Дочь обратилась к отцу по-немецки, и в ответ тот весело покачал головой. Все засмеялись.

– Что она сказала? – спросила я.

– Посоветовала в следующий раз привести домой уток, – ответил приятель. – И правда: если сюда набьется еще больше народу, мы задохнемся. Что касается грозы, печки и всей этой мокрой одежды, то, думаю, имеет смысл поблагодарить за гостеприимство и уйти. Вот только, может быть, стоит навестить фрау Шерер.

Подруга попросила у дочери позволения войти в комнату и проведать ее матушку. Позволение было дано, и мы перешли в подобие гостиной с окнами, выходящими на реку Неккар: очень маленькую, очень светлую и очень тесную комнатку. Отполированный пол блестел, узкие длинные зеркала на стенах отражали безостановочное движение воды. Убранство комнаты состояло из белой керамической печи со старомодными медными украшениями, обитого утрехтским бархатом дивана, стола перед ним, шерстяного ковра на полу, вазы с искусственными цветами и, наконец, алькова с кроватью, где лежала парализованная жена доброго мельника и что-то деловито вязала. Сначала мне показалось, что больше вокруг ничего нет, но, пока подруга бойко беседовала с хозяйкой на малопонятном языке, я вдруг заметила на стене, в темном углу, картину и подошла, чтобы внимательно рассмотреть.

Это оказался портрет девушки необыкновенной красоты, явно из среднего сословия. Лицо отражало легкое смятение чувств, как будто внимательный взгляд художника вызывал смущение. Трудно сказать, отличалась ли живопись непревзойденным мастерством, однако, судя по умелой передаче характера, я поняла, что сходство схвачено точно. Костюм подсказал, что портрет написан во второй половине прошлого века, и впоследствии я узнала, что так оно и есть.

Воспользовавшись небольшой паузой, попросила подругу узнать, кто изображен на портрете. Подруга повторила вопрос и получила долгий ответ по-немецки, а потом повернулась ко мне и перевела:

– Это двоюродная бабушка нашего хозяина (подруга уже стояла рядом со мной и с сочувственным любопытством рассматривала портрет). Смотри, на раскрытой странице Библии даже значится имя: «Анна Шерер, 1778 год». Фрау Шерер говорит, что, согласно семейной легенде, однажды эта очаровательная румяная девушка страшно испугалась, мгновенно побледнев и поседев – настолько, что впоследствии стала известна под именем Серой Дамы. Фрау Шерер утверждает, что всю жизнь Анна провела в состоянии ужаса, однако подробностей она не знает и отсылает за ними к мужу, полагая, что у него хранятся письма, адресованные оригиналом портрета дочери, которая умерла в этом самом доме вскоре после того, наш друг мельник женился. Так что, если хочешь, можем попросить герра Шерера поведать таинственную историю.

– О, пожалуйста! – воскликнула я.

Как раз в этот момент вошел хозяин, чтобы узнать, как мы проводим время, и сообщить, что послал в Гейдельберг за экипажами для нас, поскольку дождь прекращаться не собирался. Поблагодарив его, подруга передала мою просьбу.

– Ах! – ответил мельник. – История тетушки Анны печальна, а все из-за одного проклятого француза. От этого пострадала и ее дочь – кузина Урсула, как мы ее звали в детстве. Несомненно, Урсула была ребенком этого француза. Как известно, «дети отвечают за грехи отцов до третьего и четвертого поколения»[80]. Кажется, леди хочет узнать об этом все? Существует письмо – своего рода объяснение, – которое тетушка Анна написала, чтобы отменить помолвку дочери. Точнее говоря, убедительно представила факты, достаточные для того, чтобы Урсула сознательно отказалась от брака с человеком, которого любила. После этого она отказывала всем претендентам. Я даже слышал, что мой отец был бы рад на ней жениться.

Мельник говорил и одновременно перебирал содержимое старомодного секретера, пока не нашел то, что искал: перевязанный бечевкой свиток пожелтевших бумаг. Передав их подруге, он добавил:

– Возьмите с собой и, если сумеете разобрать наше сложное немецкое письмо, то держите сколько угодно и читайте на досуге. Только, когда закончите, не забудьте вернуть. Вот и все.

Так мы стали обладательницами оригинала письма, которое скрасило нам долгие вечера наступившей зимы. Мы перевели текст с немецкого языка на английский и местами сократили. Письмо начиналось с упоминания о той боли, которую Анна причинила дочери необъяснимым и решительным возражением против желанного брака. Сомневаюсь, однако, что без того ключа, которым снабдил нас добрый мельник, мы сумели бы понять это из страстных обрывистых предложений, подсказавших, что написать письмо дочери мать заставила бурная сцена между ними – возможно, с участием третьего лица. Итак, перед вами письмо Анны Шерер дочери Урсуле.

«Ты не любишь меня, мама! Тебе безразлично, что сердце мое разбито!» О господи! Слова дорогой Урсулы звучат в ушах так отчетливо, как будто сохранятся даже на смертном одре. А несчастное, залитое слезами личико стоит перед глазами. О, дитя! Сердца не разбиваются! Жизнь очень сурова и безжалостна, но я не стану принимать решение за тебя. Расскажу все и переложу тяжесть выбора на твои плечи. Могу ошибаться. Ума осталось не много, да никогда особенно много и не было, однако способность к суждению мне заменяет инстинкт, а инстинкт говорит, что вам с твоим Генри нельзя вступать в брак. Но повторяю: могу ошибаться. Буду рада счастью своей любимой дочки. Если, прочитав письмо, не сможешь принять окончательного решения, то покажи его мудрому священнику Шрисхайму. Поведаю тебе все, но с тем условием, что больше разговоров на эту тему между нами не возникнет. Расспросы меня убьют, так как я снова увижу пережитое словно наяву.

Как тебе известно, мой отец владел мельницей на реке Неккар, где теперь живет твой вновь обретенный дядюшка Фриц Шерер. Наверняка помнишь то удивление, с которым нас приняли год назад. Твой дядя не поверил мне, когда я сказала, что я и есть его сестра Анна, которую он считал давно умершей. Мне даже пришлось подвести тебя к своему юношескому портрету и черта за чертой доказать точное сходство. Постепенно я вспоминала и передавала ему события того времени, когда портрет был написан, повторяла веселые речи счастливых подростков – мальчика и девочки. Описывала расположение мебели в комнате, привычки нашего отца, теперь уже спиленное вишневое дерево, прежде прикрывавшее окно моей спальни, сквозь которое брат часто протискивался, чтобы попасть на самый высокий сук, способный выдержать его тяжесть. Оттуда он передавал мне, сидевшей на подоконнике, полную ягод кепку, однако я так за него волновалась, что даже не могла есть сладкие вишни.

Наконец Фриц сдался и поверил, что я действительно его сестра Анна, словно восставшая из мертвых. Ты, должно быть, помнишь, как он привел жену и объяснил, что я жива и вернулась домой, хотя и совсем непохожая на себя прежнюю. Жена, конечно, не поверила, долго и пристально рассматривала меня. В конце концов пришлось объяснить – поскольку когда-то я знала ее как Бабетту Мюллер, – что я достаточно состоятельна и родственников ищу не ради того, чтобы что-то у них просить. Потом она спросила – правда, обратившись не ко мне, а к мужу, – почему я так долго хранила молчание, заставив всех родных – отца, брата и прочих – считать меня умершей. Но твой дядя (конечно, помнишь?) ответил, что не желает знать больше, чем я готова рассказать, что сестра Анна вернулась, дабы скрасить его старость, точно так же как скрашивала детство. В глубине души я поблагодарила брата за доверие, потому что даже если бы необходимость поведать историю целиком оказалась меньшей, чем сейчас, все равно не смогла бы рассказать о прежней жизни. Однако невестка не спешила проявлять симпатию и гостеприимство, поэтому я не захотела жить в Гейдельберге, как планировала раньше, чтобы быть поближе к брату Фрицу.

Можно сказать, что Бабетта Мюллер явилась источником всех моих страданий. Она была дочерью гейдельбергского булочника, красавицей, как повторяли все вокруг и как я видела собственными глазами. Бабетта Мюллер считала меня соперницей. Ей нравилось принимать поклонение, однако никто ее не любил. А меня любили сразу несколько человек: твой дядя Фриц, старая служанка Кетхен, работник с мельницы Карл. Восхищение и внимание меня пугали: всякий раз, отправляясь за покупками, я боялась, что на меня будут смотреть как на прекрасную мельничиху.

Жизнь шла мирно и счастливо. Кетхен славно помогала мне по хозяйству, и все, что мы делали, устраивало старого отца – всегда доброго и снисходительного к женщинам, однако сурового к работникам на мельнице. Его любимцем слыл Карл – старший из подмастерьев. Теперь я понимаю, что отец хотел, чтобы я вышла за него замуж, да и сам молодой человек поглядывал с откровенной симпатией. И пусть со мной он не дерзил и не проявлял свой страстный нрав – не то что с другими, – все равно я сторонилась его, чем, должно быть, немало обижала. А потом твой дядя Фриц женился, и Бабетта явилась на мельницу хозяйкой. Не то чтобы я не хотела передать ей управление. Несмотря на доброту отца, я всегда опасалась, что плохо справляюсь с большой семьей (вместе с рабочими и девочкой – помощницей Кетхен – по вечерам за стол садились одиннадцать человек), но, когда Бабетта начала придираться к Кетхен, не смогла смириться. Кроме того, я постепенно стала замечать, что невестка толкает Карла на более открытое внимание ко мне, чтобы, как сама однажды сказала, покончить с этим и увести меня из дома. Отец старел и не всегда понимал мои беды. Чем откровеннее и настойчивее ухаживал Карл, тем меньше мне нравился. В целом он был вовсе не плох, но я не собиралась замуж и не выносила, когда заговаривали на эту тему.

Так обстояли дела, когда я получила приглашение поехать в Карлсруэ, в гости к школьной подруге, которую обожала. Бабетта горячо поддерживала идею. Сама я не хотела покидать родной дом, поскольку всегда стеснялась новых людей, но очень любила Софи Рупрехт. Вопрос решился только после того, как отец и Фриц навели справки о положении и укладе семейства Рупрехт. Они выяснили, что отец семейства занимал невысокое положение при дворе герцога, но скончался, оставив вдову, благородную даму, и двух дочерей, старшей из которых была моя подруга Софи. Мадам Рупрехт не обладала богатством, но отличалась крайней респектабельностью и даже аристократизмом. Узнав подробности, отец не стал противиться поездке. Бабетта всячески поддерживала идею, и даже мой дорогой Фриц высказался одобрительно. Против выступали только двое: Кетхен и Карл. Именно недовольство Карла убедило меня отправиться в путь. Я могла бы отказаться от поездки, однако, когда он осмелился спросить, какой смысл шляться по чужим людям, о которых ничего не известно, уступила обстоятельствам: подчинилась призывам Софи и напору Бабетты. Помню, как раздражалась, когда Бабетта инспектировала мой гардероб и заявляла, какое из платьев слишком старомодно, а какое чересчур обыденно для визита к благородной даме. Больше того, она позволила себе распоряжаться деньгами, которые отец дал мне на покупку необходимых вещей. И все-таки я ругала себя, потому что все вокруг считали ее очень доброй, да и сама она хотела сделать как лучше.

И вот наконец я покинула мельницу на берегу реки Неккар. Поездка заняла весь день, и Фриц проводил меня до самого Карлсруэ. Рупрехты жили на третьем этаже дома неподалеку от одной из главных улиц, в тесном дворе, куда мы попали через дверь в стене. Помню, какими тесными показались комнаты после обширного пространства мельницы, и все-таки здесь царил дух величия, совершенно новый для меня и, несмотря на обветшалость, доставлявший удовольствие. Мадам Рупрехт сразу показалась мне слишком чопорной – мы так с ней и не сблизились, а вот Софи оставалась точно такой же, как в школе: доброй, открытой, возможно, лишь слегка суетилась и спешила выразить свое расположение. Младшая сестра держалась особняком, что вполне устраивало нас в бурном возобновлении прежней дружбы. Главная цель мадам Рупрехт заключалась в сохранении положения в обществе. Поскольку после кончины супруга средства существенно сократились, в жизни семьи было значительно меньше удобств, чем внешнего благополучия. В то же время в доме моего отца все обстояло как раз наоборот. Полагаю, мой приезд не слишком порадовал хозяйку, поскольку появился лишний рот, но Софи целый год упрашивала матушку меня пригласить. А однажды согласившись, мадам Рупрехт в силу благородного воспитания уже не могла отказать в гостеприимстве.

Жизнь в Карлсруэ резко отличалась от домашней: ложились спать и вставали здесь позже, кофе по утрам пили слабый, суп ели жидкий, жаркое подавали реже, соусы предпочитали не такие острые, по вечерам обязательно выезжали в свет. Я не находила эти визиты особенно приятными. Способное немного развеять скуку рукоделие в гостиных принято не было. Мы просто сидели кружком, обсуждали новости и передавали сплетни. Время от времени беседу прерывал кто-нибудь из джентльменов, стоявших в компании возле двери и активно поддерживавших собственный разговор. Со шляпой под мышкой он на цыпочках проходил по комнате, останавливался перед дамой, к которой хотел обратиться, ставил ноги в первую танцевальную позицию и низко кланялся. Впервые увидев такие манеры, я не сдержала улыбки, но наутро мадам Рупрехт сурово меня отчитала, заявив, что, конечно, в деревне не видели ни придворных манер, ни французского обхождения, только это не повод над ними насмехаться. Конечно, больше я ни разу не позволила себе улыбнуться в обществе. Поездка в Карлсруэ состоялась в 1789 году – как раз в то время, когда все обсуждали события в Париже, – и все-таки в Карлсруэ французская мода вызывала более острый интерес, чем французская политика. Мадам Рупрехт особенно высоко ценила французов, чем также значительно отличалась от царивших у нас дома настроений. Фриц с трудом переносил упоминание любого французского имени. Больше того, мне едва не запретили ехать в гости на том основании, что матушка Софи предпочитала называться по-французски – мадам, а не по-немецки – фрау.

Одним подобным тоскливым вечером я сидела рядом с Софи, мечтая, когда же наконец подадут ужин и можно будет поехать домой, чтобы спокойно поговорить. Дело в том, что правила этикета мадам Рупрехт строжайше запрещали любые, кроме самых необходимых, беседы в обществе между членами одной семьи. Честно говоря, я с трудом подавляла зевоту, когда в гостиную вошли два джентльмена, один из которых явно был новичком в этом обществе, судя по тому, как официально и торжественно хозяин подвел его к хозяйке и представил. Я подумала, что в жизни не видела господина столь же привлекательного и элегантного. Волосы, конечно, скрывала пудра, однако цвет лица подсказывал, что они светлые. Черты лица отличались дамской деликатностью и подчеркивались двумя маленькими мушками, как в то время называли накладки: одна находилась возле левого угла рта, а вторая как будто удлиняла правый глаз. Одет он был в синий с серебром сюртук. Я настолько погрузилась в восхищенное созерцание, что, когда хозяйка представила его мне, удивилась так, как будто со мной вступил в беседу сам архангел Гавриил. Она назвала господина месье де ла Турелем, и тот обратился ко мне по-французски, но я не решилась ответить на том же языке, хоть и прекрасно все поняла. Ему пришлось перейти на немецкий, но слова он произносил с легкой шепелявостью, которая показалась мне очаровательной. Однако еще до конца вечера изящество и женственность манер меня утомили, как и преувеличенные комплименты, то и дело заставлявшие окружающих поворачиваться и смотреть в мою сторону. Неприятно поразило то, что все раздражавшее меня чрезвычайно радовало мадам Рупрехт. Ей хотелось, чтобы мы с Софи произвели сенсацию. Конечно, она предпочла бы, чтобы успехом пользовалась дочь, но и подруга тоже вполне годилась. Перед уходом я услышала, как мадам Рупрехт и месье де ла Турель обмениваются любезностями, и поняла, что на следующий день французский джентльмен намерен нанести нам визит. Не знаю, обрадовалась я или испугалась, потому что весь вечер балансировала на ходулях хороших манер, и все же почувствовала себя польщенной, когда мадам Рупрехт сказала, что пригласила месье, потому что он проявил интерес к моей персоне, и еще больше обрадовалась бескорыстному восторгу Софи, но при всем этом на следующий день обе с трудом удержали меня в гостиной, когда снизу донесся знакомый голос с характерным акцентом. Меня заставили надеть воскресное платье, да и сами нарядились как для приема.

Когда гость удалился, хозяйка поздравила меня с успехом, ибо едва ли говорил с кем-нибудь еще помимо нескольких самых необходимых фраз, сам попросил разрешения прийти вечером и принести ноты модной в Париже новой песни. Мадам Рупрехт все утро отсутствовала, чтобы, как она объявила, собрать сведения о месье де ла Туреле. Выяснилось, что он помещик: владеет небольшим шато в Вогезских горах, а также землей, но помимо этого обладает значительным дополнительным доходом. Таким образом, она пришла к выводу, что джентльмен для меня блестящая партия. Судя по всему, хозяйка даже мысли не допускала о моем отказе, равно как не оставила бы выбора Софи, окажись он старым и безобразным, а не молодым красавцем. Не знаю, полюбила я его или нет: столько времени, воды и событий утекло с тех пор, что ясность воспоминаний померкла. Он же выглядел настолько преданным, что едва ли не пугал проявлениями чувства. К тому же сумел очаровать всех вокруг настолько, что мне постоянно твердили, что это самый лучший из мужчин, а я – самая счастливая из девушек. И все же рядом с ним я никогда не чувствовала себя легко и естественно, а после его ухода всегда испытывала облегчение, хотя и скучала, когда он не появлялся. Чтобы ухаживать за мной, месье де ла Турель даже продлил свое пребывание в доме друга, у которого гостил в Карлсруэ. Баловал подарками, которые я не хотела брать, хотя мадам Рупрехт называла меня за это жеманницей и кокеткой. Это были большей частью старинные ювелирные изделия, очевидно, принадлежавшие его семье. Принимая их, я невольно укрепляла ту паутину, которая плелась не столько по моему желанию и согласию, сколько в силу обстоятельств.

В те дни мы не писали писем так часто, как теперь, и упоминать о новом знакомом в редких посланиях домой мне совсем не хотелось. Наконец мадам Рупрехт призналась, что сообщила моему отцу о той замечательной победе, которую мне удалось одержать, и попросила его присутствовать на помолвке. Я вздрогнула от изумления, не подозревая, что дело зашло настолько далеко, но когда она строго, обиженно осведомилась, чего я добивалась своим поведением, если не собиралась выходить замуж за месье де ла Туреля – ибо принимала его самого, его подарки и прочие знаки внимания, не проявляя ни недовольства, ни неприязни (действительно, это так, но и замуж выходить не хотела, по крайней мере так скоро), – что мне не осталось ничего иного, кроме как опустить голову и молча покориться единственному пути, если не хотела на всю жизнь прослыть бессердечной расчетливой кокеткой.

В моей помолвке вдали от дома существовала одна трудность, которую, как я потом узнала, невестка устранила. Отец и особенно Фриц хотели, чтобы я вернулась на мельницу, здесь обручилась и отсюда отправилась под венец, но мадам Рупрехт, Софи и месье де ла Турель придерживались противоположного мнения. Бабетта же стремилась избежать суеты на мельнице, а также, думаю, неминуемого сравнения моего блестящего брака с ее собственным, поэтому отец и Фриц приехали на помолвку, чтобы провести в гостинице в Карлсруэ две недели до свадьбы. Месье де ла Турель предупредил меня, что дела заставляют его провести время между двумя событиями в отъезде. Я обрадовалась, так как подозревала, что жених не ценит отца и брата в той степени, в какой мне бы хотелось. Впрочем, держался он очень вежливо, постоянно пускал в ход те подчеркнуто изящные манеры, которые уже оставил в обращении со мной, и не переставал осыпать комплиментами всех, начиная с мадам Рупрехт и моего отца и заканчивая маленькой Альвиной – сестрой Софи, но все же посмеивался над той старинной церковной церемонией, на которой настаивал отец. Думаю также, что Фриц принимал комплименты как насмешку, поскольку замечала, что и слова, и манеры будущего мужа раздражают брата. Тем не менее все финансовые вопросы жених решил более чем щедро, чем вполне удовлетворил и даже удивил отца. Даже Фриц вскинул брови и присвистнул. И только я ни на что не обращала внимания, пребывая в недоумении, растерянности и едва ли не в отчаянии, и чувствовала себя так, как будто по собственной слабости и нерешительности угодила в сети и теперь не знала, как из них выбраться. В течение двух недель между помолвкой и свадьбой старалась больше времени проводить с родственниками, чего не было прежде. После постоянного напряжения, в котором приходилось жить, даже их с детства знакомые голоса и привычные манеры доставляли радость и облегчение. Рядом с ними можно было говорить и поступать так, как заблагорассудится, не боясь получить выговор от мадам Рупрехт или деликатный, завуалированный под комплимент упрек от месье де ла Туреля. Однажды в разговоре с отцом я призналась, что не хочу выходить замуж, что лучше вернусь в родной дом, на любимую старинную мельницу, но он воспринял мои слова как нарушение долга столь же грубое, как если бы я совершила клятвопреступление; словно после помолвки будущий муж получил на меня все права. И все же отец задал несколько торжественных вопросов, ответы на которые не принесли мне добра.

– Тебе известно о каких-то поступках этого человека, которые отвели бы от брака Божье благословение? Испытываешь ли ты к нему неприязнь или даже отвращение?

Что же я могла на это ответить? Разве что пробормотать, что, кажется, не люблю его так, как полагается будущей жене. А мой бедный старый отец увидел в моих словах лишь каприз глупой девчонки, которая не знает, чего хочет, но зашла слишком далеко, чтобы отступать.

Свадьба состоялась в придворной капелле – привилегия, которой мадам Рупрехт добивалась с бесконечной настойчивостью и которая должна была принести нам счастье как в момент венчания, так и в последующих воспоминаниях.

Мы стали мужем и женой. После двух дней торжеств в Карлсруэ в кругу великосветских друзей я навсегда попрощалась со своим добрым отцом и попросила мужа отправиться в его старинный замок в Вогезских горах через Гейдельберг, однако под мягкой, почти женственной внешностью и изысканными манерами встретила такое упрямство, к какому вовсе не была готова. Первая же просьба была отклонена столь решительно, что настаивать я не отважилась.

– Отныне, Анна, – заявил супруг, – тебе предстоит вращаться в иных жизненных сферах. Хотя, возможно, время от времени удастся проявлять симпатию к родственникам, все же активное общение станет нежелательным. Позволить его я не могу.

После столь строгого выговора я даже боялась просить отца и Фрица навестить меня, но печаль расставания перевесила благоразумие, и я все же осмелилась пригласить родственников приехать как можно скорее. Только ничего не вышло: поговорили о делах, о другой жизни, о том, что теперь я француженка, а напоследок отец благословил меня и сказал:

– Если, дочка, избави бог, почувствуешь себя несчастной, знай, что родной дом всегда для тебя открыт.

Мне захотелось закричать в ответ: «О, отец, тогда забери меня домой прямо сейчас!» – но в этот момент рядом возник супруг, взглянул презрительно, взял за руку и, плачущую, увел, заметив, что если прощание необходимо, то лучше, чтобы оно было коротким.

К шато в Вогезских горах мы добирались два дня: дороги оказались плохими, а маршрут сложным. В пути муж держался необыкновенно любезно, как будто пытался сгладить все более ощутимую пропасть между прошлой и будущей жизнью. Только теперь я начала в полной мере понимать, что такое брак, и, боюсь, оказалась не самой жизнерадостной спутницей в долгом утомительном путешествии. В конце концов ревность к отцу и брату до такой степени завладела душой месье де ла Туреля, что он стал открыто проявлять недовольство, и сердце мое едва не разорвалось от одиночества. В итоге в замок Ла-Рош мы прибыли далеко не в самом жизнерадостном настроении, и я подумала, что из-за несчастья он показался мне таким неприглядным. С одной стороны шато выглядело совсем новым зданием, поспешно возведенным с какой-то конкретной целью: вокруг не было ни деревьев, ни кустов, лишь валялись остатки использованных для строительства камней и прочего мусора, которые уже успели заселить сорняки и лишайники, но с другой стороны возвышались давшие месту название огромные скалы, к которым, словно естественное продолжение, прилепился старинный, построенный много веков назад замок.

Он не выглядел ни большим, ни великолепным, однако настолько поражал монументальностью и живописностью, что я пожелала жить в нем, а не в новых, наполовину обставленных апартаментах поспешно возведенного к моему приезду шато. Несовместимые внешне, обе части соединялись в единое целое посредством сложных переходов и неожиданных дверей, точное положение которых я так до конца и не поняла. Месье де ла Турель торжественно проводил меня в мои личные апартаменты и официально провозгласил их полноправной хозяйкой. Извинившись за некоторое неудобство, он без моей просьбы или жалобы пообещал, что в скором времени сделает обстановку по-настоящему роскошной. Однако когда во мраке осеннего вечера я увидела отражение собственной фигуры в зеркалах, показывавших лишь неясный фон и тусклое мерцание множества свечей, не способных охватить огромное пространство недостроенного зала, и обратилась к месье де ла Турелю с просьбой предоставить мне те покои, которые он занимал до свадьбы, муж заметно рассердился, хотя и притворился, что смеется, и настолько решительно отверг мысль о каких-то других комнатах, кроме этих, что я задрожала от страха перед населявшими мрачное зазеркалье фантастическими фигурами. В моем распоряжении оказались несколько комнат: менее унылый будуар, спальня с великолепной полированной мебелью, которую я вскоре превратила в гостиную, заперев все двери, ведущие в будуар, в зал и в переходы, кроме одной, чтобы месье де ла Турель мог прийти ко мне из собственных апартаментов в старинной части замка. Не сомневаюсь, что свободное использование спальни раздражало супруга, хотя он не давал себе труда выразить недовольство, но постоянно старался заманить меня в зал, который все меньше мне нравился из-за отделявшего его от остального здания длинного коридора, куда выходили все двери моих апартаментов. Этот коридор был закрыт тяжелыми дверями и толстыми портьерами, сквозь которые не доносилось ни единого звука из других помещений. И, конечно, слуги не могли услышать ни движения, ни шороха помимо самых громких и настойчивых призывов. Для девушки, выросшей, подобно мне, в доме, где каждый проводил дни на глазах у других членов семьи, не испытывая недостатка ни в дружеских словах, ни в молчаливом участии, столь полная изоляция оказалась очень тяжелым испытанием, тем более что месье де ла Турель – землевладелец, охотник, любитель верховой езды – много времени проводил вне дома, а порой отсутствовал по несколько дней подряд. Я не была высокомерной, чтобы не общаться со слугами. В глубоком одиночестве дружба с ними стала бы для меня во многих отношениях естественной, если бы они хоть чем-то напоминали наших добрых немецких слуг. Никто из прислуги мне не нравился, причем по разным причинам. Некоторые хоть и держались вежливо, но тем не менее проявляли отталкивающую фамильярность. Другие обращались со мной так, будто я вовсе не супруга хозяина, а какая-то содержанка. И все-таки вторые казались лучше первых.

Дворецкий принадлежал именно ко второму типу и внушал мне настоящий страх, потому что всегда лицо его выражало угрюмую подозрительность. В то же время месье де ла Турель отзывался о нем как о верном и знающем свое дело слуге. Действительно, иногда казалось, что в некотором отношении Лефевр управляет господином, что крайне меня удивляло. Дело в том, что в то время как супруг относился ко мне как к драгоценной игрушке, идолу, который следовало баловать, пестовать, ласкать и одаривать, скоро я поняла, насколько мало мне или кому-то другому удалось бы сломить ужасную, железную волю человека, при первом знакомстве представшего слишком ленивым, женственным и вялым, чтобы настоять на своем хотя бы в мелочах. Я научилась читать выражение красивого лица: замечать, как неистовая глубина чувства, причины которого я не знала, порой заставляла серые глаза гореть бледным огнем, губы – сжиматься, а нежные щеки бледнеть. Дома жизнь протекала настолько открыто, что не научила меня разгадывать тайны тех, кто обитал под одной крышей. Я понимала лишь то, что, как говорила мадам Рупрехт, сделала блестящую партию, потому что жила в шато в окружении множества слуг, видимо, призванных почитать меня в качестве госпожи. Понимала также и то, что месье де ла Турель по-своему меня обожал: гордился моей красотой, о чем часто мне говорил, но в то же время нередко вел себя подозрительно, ревниво и исполнял мои желания только в том случае, если они совпадали с его собственными намерениями. В это время я чувствовала, что если бы муж позволил, то я бы смогла его полюбить. Я с детства была стеснительной, и вскоре страх перед его недовольством, среди любовной идиллии налетавшим подобно грозе за неосторожное слово, неуверенный ответ или вздох по отцу, подавил желание любить того, кто казался таким красивым, безупречным, преданным и щедрым. Но не умея порадовать мужа в минуты любви, я часто ошибалась, избегая его из страха перед взрывами страсти. Вскоре я заметила, что чем откровеннее месье де ла Турель выражал неодобрение, тем довольнее ухмылялся Лефевр. И в то же время, как только ко мне возвращалась милость господина – порой также абсолютно неожиданная, – слуга сверлил меня своими холодными злыми глазами, а раз-другой в такие моменты даже неуважительно разговаривал с мужем.

Забыла сказать, что в первые дни жизни в замке Ла-Рош месье де ла Турель, проникшись слегка презрительной и снисходительной жалостью к моему одиночеству в пустынных апартаментах, обратился к создавшей свадебный наряд парижской модистке и попросил найти горничную средних лет, умелую в дамском туалете и настолько воспитанную, чтобы при случае играть роль компаньонки.

Глава 2

По просьбе супруга модистка прислала в Ла-Рош особу из Нормандии по имени Аманда, которая стала моей горничной. Эта женщина сохранила красоту и стройную фигуру, хотя уже переступила рубеж сорокалетия. Аманда понравилась мне с первого взгляда: вежливая, нефамильярная, с той откровенностью в общении, которой мне так не хватало в обитателях замка и отсутствие которой я по наивности сочла национальной французской чертой. Месье де ла Турель распорядился, чтобы горничная постоянно находилась в моем будуаре и была готова явиться по первому требованию. Помимо этого, он распорядился ее обязанностями в делах, состоявших исключительно в моем ведении, но я была юной, неопытной, поэтому испытывала благодарность за любую помощь.

Должна признать, что довольно скоро месье де ла Турель справедливо заметил, что для знатной леди, хозяйки замка, я вступила в слишком близкие отношения со своей горничной. Но я ведь по рождению не слишком-то от нее отличалась. Аманда родилась в семье нормандского фермера, а я – немецкого мельника. К тому же мне было так одиноко! Казалось, что супруг вечно мной недоволен. Он сам выписал для меня компаньонку, а теперь ревновал к нашей дружбе. Аманда развлекала меня оригинальными песенками и забавными поговорками, я от души смеялась, в то время как рядом с ним боялась даже улыбнуться.

Время от времени по дурным дорогам в тяжелых каретах к нам приезжали соседи. Тогда заходили разговоры о путешествии в Париж – конечно, когда политическая обстановка немного успокоится. Если не считать внезапных перемен в настроении месье де ла Туреля: необъяснимых вспышек неразумного гнева и столь же внезапной нежности, то в течение первого года замужества эти визиты и беседы составляли единственное разнообразие моей жизни.

Возможно, одна из причин глубокой привязанности к Аманде заключалась в том, что если я всего и всех боялась, то она не боялась ровным счетом ничего и никого: храбро давала отпор самому Лефевру, за что дворецкий еще больше ее уважал, имела обыкновение задавать месье де ла Турелю вопросы, которые свидетельствовали о том, что она обнаружила слабость господина, но из уважения к нему воздерживалась от открытого противостояния. И в то же время при всей своей проницательности в отношении других обитателей замка ко мне Аманда относилась с редкой нежностью, особенно узнав то, о чем я еще не отважилась поведать супругу. Да, спустя некоторое время у меня родится ребенок – удивительная радость для любой женщины, а особенно для страдающей от одиночества.

Снова наступила осень, конец октября, и к этому времени я уже примирилась со своим странным домом. Стены шато больше не казались мне голыми, а комнаты – неуютными. По распоряжению супруга строительный мусор был убран, и у меня появился собственный клочок земли, где я намеревалась выращивать те растения, которые любила еще дома. Мы с Амандой передвинули мебель в комнатах так, как нам больше нравилось. Муж постоянно заказывал для меня красивые вещи, поэтому постепенно я смирилась с очевидным заточением в новом крыле огромного замка, его я так до сих пор и не видела целиком. Как я уже сказала, стоял октябрь, дни тянулись медленно, а вот темнело быстро. Долгими вечерами было совершенно нечего делать.

Однажды муж сообщил, что должен поехать в то дальнее поместье, управление которым нередко требовало его присутствия. Как это часто случалось, он взял с собой Лефевра и еще нескольких слуг. При мысли об отсутствии мужа настроение мое немного улучшилось. Кроме того, восприятие господина как отца еще не рожденного ребенка придало ему новый образ. Я постаралась убедить себя, что лишь страстная любовь делает его настолько ревнивым и склонным к тирании, чтобы даже запретить мне общение с отцом, по которому я отчаянно тосковала.

Да, я действительно позволила себе изложить печальные обстоятельства своей жизни в замке, скрытые внешней роскошью. Вне всяких сомнений, кроме мужа и Аманды никто не испытывал ко мне ни малейшей симпатии. Из-за своего низкого происхождения я не пользовалась популярностью и среди соседей. Что же касается слуг, то все женщины держались со мной холодно и презрительно, с наигранным уважением, больше походившим на насмешку, а мужчины проявляли свирепый нрав порой даже по отношению к господину, но и тот, правда, обходился с ними сурово до жестокости.

Муж меня любит, мысленно уверяла я себя, но, думая об этом, едва ли не ставила в конце фразы вопросительный знак. Любовь его проявлялась порывами и чаще всего в такой форме, что радовала скорее его самого, чем меня. Я же чувствовала, что ради исполнения моего желания он никогда ни на шаг не отступит от заранее намеченных планов, понимала твердость тонких изящных губ, знала, как гнев способен сменить румянец его лица на смертельную бледность и зажечь в светло-серых глазах жестокий огонь. Месье де ла Турель ненавидел каждого, кого любила я. И вот одним из тех печальных дней во время долгого отсутствия мужа, о котором я рассказываю, я особенно погрузилась в уныние, лишь иногда сдерживая себя воспоминаниями о возникшей между нами новой связи, а потом снова начиная оплакивать собственные беды. О, как хорошо я помню тот долгий октябрьский вечер! Чтобы немного меня подбодрить, Аманда время от времени заходила ко мне и то начинала рассказывать о каких-то забавных мелочах вроде парижской моды или развлечениях парижан, то, внимательно изучая меня своими добрыми темными глазами, болтала о пустяках. Наконец она сложила дрова, затопила камин и задвинула тяжелые шелковые шторы на окнах. Прежде я просила оставлять их открытыми, чтобы видеть на небе бледную луну, как это было в Гейдельберге, когда она выходила из-за холмов Кайзерштуль. Картина вызвала у меня слезы, и Аманда вернула шторы на место. Она всегда сама принимала решение, как будто я ребенок, а она – няня.

– Пожалуй, мадам, вы поиграйте с котенком, а я пока схожу попрошу Мартон приготовить вам кофе.

Хорошо помню и эти слова, и свою обиду на них, потому что мне вовсе не хотелось, чтобы Аманда думала, будто компания котенка – вот все, чего я достойна, словно я капризный ребенок. Я вспылила и заявила, что для плохого настроения есть причины, и они не настолько ничтожны, чтобы исчезнуть после возни с котенком. Затем, не желая рассказывать все, я поведала кое-что, а пока говорила, сообразила, что наблюдательная особа уже знает многое из того, что я скрываю, и что слова о котенке носили более глубокий смысл, чем показалось сначала. Я пожаловалась, что давно не получала писем от отца, что он уже немолод и всякое может случиться, даже то, что больше я его никогда не увижу, а известия из дому приходят очень редко. Разлука оказалась куда тяжелее, чем я ожидала, выходя замуж. Я рассказала доброй Аманде о жизни дома, в Германии, так как не была воспитана гордой сдержанной леди и с благодарностью принимала любое сочувствие. Она выслушала с глубоким интересом, а в ответ поделилась кое-какими событиями из собственной жизни. Затем, вспомнив о прежнем намерении, отправилась на поиски кофе, который слуги должны были принести еще час назад, но в отсутствие супруга желания мои редко исполнялись, а приказывать я так и не научилась.

Вскоре компаньонка вернулась с кофе и большим куском пирога на подносе и объявила:

– Вот! Оцените мои трофеи! Мадам должна есть. Те, у кого хороший аппетит, всегда смеются. И у меня есть небольшая новость, которая порадует мадам.

Затем она сообщила, что на столе в большой кухне лежала связка писем, днем доставленных курьером из Страсбурга. Под впечатлением от моих недавних жалоб Аманда поспешно развязала тесемку, но едва успела заметить, что одно из писем пришло из Германии, как появился слуга. От неожиданности она рассыпала корреспонденцию, но тот собрал письма, отчитав ее за самоуправство. Аманда объяснила, что всего лишь хотела взять письмо, адресованное госпоже. Эти слова еще больше разгневали слугу, и он заявил, что это не касается ни ее, ни кого бы то ни было еще, потому что по строжайшему приказу господина в его отсутствие вся корреспонденция должна поступать в персональную гостиную – комнату, где я ни разу не была, хотя дверь туда открывалась из гардеробной супруга.

Я с надеждой спросила, не удалось ли ей все-таки принести мне драгоценную весточку. Аманда ответила, что не осмелилась нарушить приказ хозяина, поскольку предстояло и впредь жить среди тех же слуг. Не далее как месяц назад Жак убил Валентина за неосторожную шутку. Не обратила ли я внимания на то, что Валентин – красивый молодой человек, который всегда приносил мне дрова, – больше не появляется? Бедняга лежит в сырой земле. В деревне говорят, что он покончил с собой, однако в замке знают правду. О, бояться не стоит! Жак исчез неизвестно куда. Но с такими людьми опасно возражать и стоять на своем. Месье уже завтра должен вернуться, так что ждать осталось недолго.

Ждать целый день! Я чувствовала, что без письма из дому до следующего дня просто не доживу. Вдруг там написано, что отец болен, при смерти, что призывает дочь со смертного одра! Иными словами, меня одолевали бесконечные страхи и предчувствия. Напрасно Аманда уверяла, что могла ошибиться, неправильно прочитать, что лишь мельком взглянула на адрес. Кофе остыл, пирог показался невкусным. Я думала лишь о том, как бы добыть письмо и поскорее прочитать новости из дому. Аманда сохраняла нерушимое спокойствие: сначала уговаривала, потом убеждала, ругала, но вот, наконец, сдалась и пообещала, что если я хорошо поужинаю, то подумает, как можно ночью, когда слуги улягутся и все в замке стихнет, пробраться в комнату господина и стащить письмо. Мы договорились отправиться туда вместе. Никакого вреда это принести не могло, и все же мы обе опасались нарушить приказ хозяина и не осмеливались совершить экспедицию открыто, на глазах у всех.

Вскоре подали ужин: жареных куропаток, хлеб, фрукты и сливки. До чего же хорошо я помню эту трапезу! Мы спрятали нетронутый пирог в буфет, а холодный кофе вылили за окно, чтобы слуги не обиделись на мои капризы. Я с таким нетерпением ждала, когда наконец все лягут спать, что даже сказала лакею, чтобы не ждал, пока я закончу ужин, а шел к себе. Однако осторожная Аманда еще долго удерживала меня на месте даже после того, как дом затих, и только ближе к полуночи неслышными шагами, прикрывая свечу ладонью, мы направились по коридорам в гостиную мужа, чтобы выкрасть мое собственное письмо, если оно действительно лежало на столе, в чем Аманда чем дальше, тем больше сомневалась.

Чтобы был понятен смысл истории, необходимо попытаться объяснить план замка. Когда-то он представлял собой мощное укрепление на вершине скалы, возвышавшейся с одной стороны горы, но впоследствии к старому центру, очень похожему на замки над Рейном, были пристроены новые помещения. Эти здания размещались таким образом, чтобы контролировать обширное пространство вокруг, а потому находились на самом крутом склоне скалы, откуда открывался вид на великую долину Франции. В плане замок, должно быть, представлял собой три стороны прямоугольника. Мои апартаменты располагались в узкой части и обладали обширной перспективой. Старинный фасад тянулся параллельно дороге, проходившей далеко внизу, и в расположенных здесь помещениях я ни разу не была. Длинное крыло (если считать центром новое здание, где располагались мои апартаменты) состояло из множества темных мрачных комнат, поскольку склон горы не пропускал солнце, а в нескольких ярдах от окон росли высокие сосны. И все же с этой стороны, на выступающем каменистом плато, я смогла устроить небольшой палисадник, о котором уже писала (муж тоже в свободное время очень любил заниматься цветами).

Моя спальня занимала угол нового здания возле самой горы, поэтому с одной стороны комнаты я спокойно могла спуститься в сад с подоконника, в то время как находящиеся под прямым углом окна выходили на склон глубиной не меньше сотни футов. Пройдя по этому крылу еще дальше, можно было попасть в старое здание. Две эти части древнего замка когда-то соединялись покоями, которые супруг перестроил. Именно эти комнаты и принадлежали лично месье де ла Турелю. Его спальня соединялась с моей спальней, а гардеробная располагалась дальше. Больше я почти ничего не знала, так как и слуги, и сам супруг неизменно и решительно, под любым предлогом, пресекали мои попытки в одиночестве прогуляться по замку, хозяйкой которого я неожиданно оказалась. Месье де ла Турель вообще не позволял мне отлучаться одной, будь то в экипаже или пешком, объясняя, что время неспокойное, а дороги небезопасны. Больше того, я нередко думала, что садик, единственный выход в который вел через его покои, возник, чтобы позволить мне гулять и ухаживать за растениями под его присмотром.

Но вернемся к роковой ночи. Я знала, что личная гостиная супруга соседствует с гардеробной, которая открывается в его спальню, соседствующую с моей спальней – угловой комнатой, но все эти помещения имели и вторые двери, ведущие в длинную галерею, освещенную окнами, выходившими во внутренний двор. Не помню, чтобы мы обсуждали маршрут: просто прошли через мою спальню в гардеробную мужа и дальше, в его покои. Странно, но дверь в его гостиную оказалась запертой, поэтому не оставалось ничего иного, как только пройти по галерее ко второй, внешней двери. Помню, что впервые заметила в этих комнатах кое-какие детали: в воздухе стоял сладкий запах, серебряные бутылочки с духами на туалетном столе, сложные устройства для принятия ванны и облачения – еще более роскошные, чем те, которые супруг предоставил мне, – но сами комнаты показались мне не столь уютными, как мои. Дело в том, что новое здание заканчивалось входом в гардеробную господина. Здесь же, в старой части, оконные проемы имели в толщину восемь-девять футов, и даже перегородки между комнатами выглядели не тоньше трех футов. Все окна и двери к тому же прикрывались тяжелыми толстыми портьерами, так что, скорее всего, ни из одной комнаты было невозможно услышать, что происходит в соседнем помещении. Мы с Амандой вернулись в мою спальню и вышли в галерею. Из страха, чтобы кто-нибудь из слуг в противоположном крыле не заметил нас в той части замка, которой пользовался исключительно мой муж, пришлось притенить свечу. Почему-то мне всегда казалось, что все в доме, кроме Аманды, шпионят за мной и что каждый мой шаг происходит в паутине постоянного наблюдения и молчаливого осуждения.

В верхней комнате горел свет. Мы остановились, и Аманда захотела вернуться, но я решительно отказалась. Что плохого в том, чтобы поискать в кабинете мужа нераспечатанное письмо от моего отца? Обычно трусиха, сейчас я винила Аманду в необоснованной осторожности, но правда заключалась в том, что она обладала куда более серьезными подозрениями о нравах ужасного замка, чем я могла догадываться. Итак, я заставила ее продолжить путь. Мы подошли к двери. Она хоть и оказалась запертой, но в замке торчал ключ. Повернув его со всей возможной аккуратностью, мы вошли. На столе лежали письма: белые прямоугольники отчетливо предстали перед моими глазами, жаждавшими слов любви из милого, мирного, далекого дома, но едва я приблизилась, чтобы найти свое письмо, свеча в руках Аманды погасла от внезапного сквозняка, и наступила полная темнота. Горничная предложила аккуратно – насколько позволяла тьма – собрать послания, отнести в мою комнату, разобрать и все, кроме одного, адресованного мне, вернуть на место. Однако я уговорила ее пойти одной, высечь трутом и кресалом новое пламя и вернуться с горящей свечой. Добрая компаньонка ушла, а я осталась одна в комнате, где могла лишь смутно определить размеры и основную мебель: в середине большой стол со свисающей скатертью, возле стен секретер и другие тяжелые предметы. Все это я различала, положив ладонь на стол, где лежало несколько писем, лицом к окну, из-за росших поблизости высоких сосен и из-за слабого света заходившей луны казавшемуся едва заметным прямоугольником чуть светлее черной комнаты. Не могу сказать, что успела запомнить, прежде чем свеча погасла. Не знаю, что увидела, когда глаза привыкли к темноте, но даже сейчас во сне является эта жуткая темная комната. Примерно спустя минуту после ухода Аманды я заметила перед окном новые тени и услышала какие-то шорохи: похоже кто-то пытался поднять окно.

В смертельном ужасе перед теми, кто пробирался в дом в такой час и таким способом, что сомнений в их намерениях не оставалось, я бы, конечно, спаслась бегством при первом же звуке, если бы не боялась привлечь к себе внимание тех, кто там, за окном. Подумала было спрятаться между запертой дверью в гардеробную мужа и скрывавшей ее портьерой, но отказалась от этой мысли, понимая, что не доберусь до убежища бесшумно, поэтому я просто опустилась на пол и заползла под стол, накрытый большой скатертью с тяжелой бахромой. Не окончательно справившись со страхом, я попыталась убедить себя, что оказалась в относительной безопасности, и, чтобы не утратить чувств и забыть об угрозе, решила сама себе причинить острую боль. Ты часто спрашивала о пятне на руке. Да, это я сама себя укусила, чтобы немного притупить ужас. Едва я успела спрятаться, как окно поднялось, несколько ног переступили через подоконник, люди вошли в комнату и остановились так близко от стола, что я смогла бы дотронуться до их сапог. Все они тихо посмеивались и разговаривали шепотом. Голова у меня кружилась, так что разобрать слова было трудно, но среди других голосов я ясно услышала голос и смех мужа – негромкий, шипящий, презрительный. Носком сапога он пнул что-то тяжелое, лежавшее на полу так близко от меня, что я ощутила прикосновение. Не знаю, зачем и как, но странное чувство заставило меня слегка вытянуть руку и в темноте дотронуться до того, что лежало рядом. Ладонь моя попала на сжатую, ледяную ладонь трупа!

Удивительно, но жуткое ощущение мгновенно вернуло ясность мысли. До этой секунды я почти не помнила об Аманде, а сейчас начала лихорадочно соображать, как бы ее предупредить, чтобы она не возвращалась. Точнее говоря, пыталась что-то придумать, так как все мои планы с самого начала выглядели нереальными. Оставалось надеяться, что Аманда сама услышит голоса тех, кто теперь пытался зажечь свечу и сыпал проклятиями, в темноте то и дело что-то роняя. Из коридора донеслись приближающиеся шаги, и из своего укрытия я увидела под дверью полоску света. Возле двери шаги замерли. Люди в комнате – тогда мне показалось, что их двое, потом – трое, застыли в неподвижности и, подобно мне, затаили дыхание. Затем Аманда медленно открыла дверь, чтобы свеча снова не погасла. Тишина длилась мгновение, а потом муж подошел к двери (на ногах у него были сапоги для верховой езды, которые я хорошо знала) и проговорил:

– Аманда, можно поинтересоваться, что привело вас в мою личную комнату?

Он остановился между компаньонкой и мертвецом, от которого я в страхе и отвращении судорожно отодвинулась – так близко он лежал. Не знаю, видела она труп или нет: не могла ее предупредить, не могла подать знак, что следует сказать (да я и сама не знала, что тут можно сказать).

Когда Аманда наконец заговорила, голос ее был совсем не таким, как обычно, а очень тихим и хриплым, но она не стала ничего придумывать, а спокойно и уверенно ответила правду: что явилась за письмом для госпожи, которое, насколько стало известно, пришло из Германии. Благородная храбрая Аманда! Ни слова обо мне. Месье де ла Турель ответил грубым ругательством и грязной угрозой, заявил, что не потерпит вторжений на свою территорию; что мадам получит свои письма, если таковые поступят, когда он сочтет нужным их отдать, если вообще сочтет нужным. Что касается Аманды, то предупреждение оказалось для нее первым и последним. Забрав свечу, господин выпроводил ее из комнаты, в то время как сообщники загородили труп. Послышался скрежет ключа в замочной скважине: если прежде и существовала хоть какая-то возможность спасения, то теперь она исчезла. Я надеялась лишь на то, что кошмар скоро закончится, потому что нервное напряжение стало невыносимым. Едва Аманда удалилась, как двое сообщников принялись бранить месье де ла Туреля за то, что не задержал ее, не заткнул рот и даже не убил. Один заявил, что она могла видеть труп, и со злостью его пнул. Хотя оба говорили, словно с равным, все же в тоне слышался страх. Хозяин замка явно был среди них главным, судя по манере общения и заявлениям вроде того, что иметь дело с дураками – тяжкий труд. Он не сомневался, что горничная жены сказала правду и настолько испугалась, увидев в комнате хозяина, что была счастлива вернуться к госпоже, которой он сам утром объяснит, почему приехал домой среди ночи. Сообщники же принялись укорять своего главаря, заявляя, что, с тех пор как он женился, только и знает, что наряжаться и поливать себя духами. Что же касается меня, то они могли бы найти дюжину девушек и красивее, и веселее. Супруг спокойно ответил им, что я его вполне устраиваю, и на этом разговор закончен. Все это время они что-то делали – не могу сказать, что именно, – с мертвым телом, даже порой на время умолкая. Потом опять послышался глухой звук падения, и брань возобновилась: сообщники принялись говорить своему предводителю колкости, зло отвечая на его презрительные унизительные замечания. Вдруг я услышала, что, удерживая жертву, чтобы снять всю ценную одежду, муж засмеялся точно так же, как смеялся, обмениваясь шутками с собеседником, в маленькой гостиной Рупрехтов в Карлсруэ. С этого момента я его возненавидела. Наконец, словно желая положить конец перебранке, месье де ла Турель произнес с холодной решительностью в голосе:

– Итак, друзья мои, какой смысл во всех этих препирательствах, если вы сами отлично знаете, что если бы я заподозрил жену в излишней осведомленности, то она не прожила бы и дня? Вспомните Викторину. Из-за непочтительной шутки о моих делах в дерзкой манере и нежелания держать язык за зубами – видеть, что ей угодно, но ни о чем не спрашивать и ничего не говорить – она отправилась в дальний путь. Дальше, чем в Париж.

– Но эта совсем другая, – возразил один из сообщников. – Мадам Викторина была настолько болтливой, что мы знали все, что знала она. А твоя новая жена настолько хитра и сообразительна, что может многое заметить, но и словом не обмолвиться. Однажды сюда из Страсбурга примчится отряд жандармов, и всё благодаря твоей милой куколке с очаровательными манерами.

Должно быть, замечание вывело месье де ла Туреля из состояния презрительного равнодушия, ибо он воскликнул:

– Попробуй! Этот кинжал отточен, Анри! Если моя жена произнесет хотя бы слово, а я окажусь таким глупцом, что не успею заткнуть ей рот, прежде чем она приведет сюда жандармов, то пусть эта благородная сталь пронзит мое сердце. Как только милашка о чем-нибудь догадается, как только заподозрит, что я не просто «крупный землевладелец», а тем более сообразит, что я предводитель шайки разбойников, то в тот же день отправится вслед за Викториной в долгий путь.

– Она сумеет обвести тебя вокруг пальца, или я совсем не понимаю женщин. Эти молчаливые тихони – сам дьявол во плоти. Вот увидишь: во время одной из твоих отлучек исчезнет, прихватив с собой какой-нибудь секрет, способный вставить нам палки в колеса.

– Вот еще! – ответил супруг и тут же добавил: – Пусть убегает, если захочет, но только я последую за ней. Поэтому не плачь прежде, чем тебя ударили.

К этому времени бандиты почти раздели труп и принялись решать, что делать дальше. Я услышала, что убитый – господин Пуасси – соседний помещик, часто охотившийся вместе с мужем. Я ни разу его не видела, но сейчас из разговора узнала, что несчастный случайно наткнулся на бандитов, когда те грабили кельнского купца. Господин Пуасси застал их на месте преступления и узнал месье де ла Туреля, поэтому они его убили и ночью притащили в замок. Я услышала, как супруг с усмешкой заметил, что тело так ловко привязали к седлу перед всадником, что любой случайный свидетель подумал бы, что тот заботливо поддерживает ослабевшего товарища, потом повторил шутливый двусмысленный ответ, который сам дал какому-то встречному. Он наслаждался игрой слов и гордился собственным остроумием, и все это рядом с трупом. Потом один из сообщников наклонился (мое сердце замерло) и поднял с пола выпавшее из кармана убитого письмо. Оно оказалось от его жены и было полно нежных слов и любовных признаний. Письмо тут же принялись читать вслух, стараясь перещеголять друг друга в скабрезных шутках и комментариях. Дойдя до слов о маленьком Морисе – сыне, вместе с которым мадам Пуасси гостила у родственников, – сообщники начали смеяться над месье де ла Турелем: мол, скоро и он будет читать подобные женские глупости. Пожалуй, до этого момента я лишь боялась мужа, но его неестественный, почти яростный ответ вызвал приступ ненависти. И все же дикое веселье, похоже, утомило бандитов. После того как рассмотрели драгоценности и часы, сосчитали деньги, изучили документы, судя по всему, пришла пора бесшумно и осторожно, под покровом темноты, избавиться от тела. Оставить жертву на месте убийства бандиты побоялись: люди узнали бы и подняли шум, а привлекать внимание жандармов к замку было не в их интересах. Обсудили, имеет ли смысл совершить набег. Теперь бандиты решали, когда перекусить: сейчас или после того, как избавятся от тела.

Я слушала и лихорадочно соображала, что теперь делать, но мозг оставался глухим к смыслу сказанного за исключением тех моментов, когда речь шла обо мне: очевидно, тогда инстинкт самосохранения просыпался сам и пробуждал сознание. Я напрягала слух и в то же время пыталась унять дрожь в руках и ногах, чтобы не выдать себя, ловила каждое сказанное слово, не осознавая, какое из предложений окажется удобнее, но ясно понимая, что в любом случае единственный шанс на спасение приближается. Пугало меня лишь то, что муж направится в свою спальню прежде, чем я успею использовать этот шанс, и тогда, скорее всего, заметит мое отсутствие. Он заметил, что запачкал руки (я вздрогнула, ибо это наверняка была кровь), а потому должен пойти к себе и вымыть их, но что-то изменило его планы и они вышли из комнаты все вместе – через дверь в галерею, – а я осталась в темноте наедине с трупом!

Вот наконец настал тот момент, когда надо было срочно что-то предпринимать, но я не смогла пошевелиться, и дело не в затекших руках и ногах, а в лежавшем рядом мертвом теле. Вдруг показалось, да и сейчас еще порою кажется, что ближайшая ко мне рука поднялась в молящем жесте и снова упала в безысходном отчаянии. Подчиняясь наваждению – если это было наваждение, – я громко вскрикнула в безумном ужасе, и звук собственного странного голоса разрушил заклятие. Я переползла к самому дальнему от трупа краю стола, как будто несчастный мертвец действительно мог меня схватить, осторожно поднялась на ноги и замерла, ухватившись за столешницу, не в силах сообразить, как поступить дальше. И в этот миг, с трудом удерживаясь на грани обморока, услышала из-за двери тихий голос Аманды:

– Мадам!

Преданная компаньонка все это время следила за развитием событий, а увидев, как трое бандитов прошли по галерее к лестнице, спустились во двор и скрылись в противоположном крыле замка, и услышав мой крик, прокралась к комнате, где меня оставила. Звук родного голоса придал сил, и я пошла прямо на него. Где находилась я, и откуда доносился голос, не понимала, но точно знала, что должна дойти или умереть. Не знаю, кто из нас открыл дверь, но я упала на грудь подруги и так крепко вцепилась в нее, что заболели руки. Аманда, не говоря ни слова, подхватила меня, отнесла в спальню и уложила на кровать. Больше ничего не помню: сразу потеряла сознание, а в себя пришла от ужаса, что муж где-то рядом, чтобы услышать мои первые слова, заметить малейшие признаки опасной осведомленности и убить. Еще долго я не осмеливалась дышать полной грудью, не открывала глаз, боялась издать хоть звук. Слышала, как кто-то тихо, осторожно ходит по комнате, но не из любопытства или желания убить время, а с определенной целью. Кто-то выходил и снова возвращался, а я оставалась в неподвижности, чувствуя, что смерть неизбежна, но желая облегчить агонию. Снова накатила слабость, но, погружаясь в спасительное забытье, я вдруг услышала рядом голос Аманды:

– Выпейте это, мадам, и пойдемте со мной. Все готово. Надо спешить.

Она подложила мне ладонь под голову, чуть приподняла и что-то влила в рот. Она еще что-то говорила тихим, спокойным голосом, так непохожим на ее обычный уверенный тон. До моего сознания наконец дошло, что она все подготовила к побегу, даже остатки ужина рассовала по карманам. Она не сказала, откуда все знает, а я не спрашивала. Ни разу не поинтересовалась и потом: мы обе строго хранили свой страшный секрет, но могу предположить, что она спряталась в соседней гардеробной и все слышала.

Больше того, я вообще не осмеливалась с ней говорить, как будто подготовка к ночному побегу из кровавого логова представляла собой самое обычное дело. Она отдавала распоряжения – короткие и точные, без объяснений, словно ребенку, – и я послушно их исполняла, часто подходила к двери и прислушивалась, а потом с тревогой смотрела в окно. Я же не видела ничего, кроме ее фигуры, боялась хотя бы на миг отвести взгляд и в глубокой ночной тишине не слышала ничего, кроме ее мягких движений и гулкого, тяжелого биения собственного сердца. Наконец спасительница взяла меня за руку и в темноте повела через гостиную в ужасную галерею, где начинавшие бледнеть прямоугольники окон отбрасывали на пол призрачный свет. Я послушно шагала следом, ни о чем не спрашивая, потому что после пережитого ужаса свято верила в человеческое сочувствие. Мы свернули не направо, а налево, миновали анфиладу моих гостиных с кроваво-красной позолотой и попали в то неведомое крыло замка, которое выходило на лежавшую параллельно, далеко внизу, большую дорогу. Затем Аманда повела меня по подвальным коридорам, куда мы спустились, и остановилась возле открытой двери. Здесь холодный резкий ветер с улицы впервые вдохнул в меня жизнь. Дверь вела в сводчатое помещение с окном, но не застекленным, а лишь забранным железными прутьями, два из которых едва держались. Судя по всему, Аманда это знала, поскольку с легкостью вытащила их, а затем помогла мне выбраться на свежий воздух.

Мы обогнули угол замка: она впереди, я за ней, и вдруг я ощутила, как она крепче сжала мою руку, а уже в следующее мгновение тоже услышала далекие голоса и удары лопаты по земле.

Мы не произнесли ни звука: молчаливое прикосновение казалось безопаснее, надежнее и выразительнее. К большой дороге пришлось пробираться через заросли, и мы то и дело спотыкались, набивая шишки и синяки, но физическая боль помогала справляться с моральными мучениями.

Я до такой степени верила Аманде, что не осмеливалась говорить даже во время остановок, когда она решала, в какую сторону идти дальше, наконец она сама нарушила молчание:

– Помните, с какой стороны вы подъехали к замку?

Не в силах говорить, я молча показала направление.

Мы свернули в противоположную сторону и продолжили путь. Примерно через час дорога резко пошла в гору, но отдохнуть мы отважились, лишь высоко поднявшись по склону, а потом шли все время вверх и влево, до тех пор, пока не рассвело. Осмотревшись в поисках приюта, мы наконец осмелились шепотом заговорить. Аманда рассказала, что заперла дверь между спальней мужа и моей. Я же, словно во сне, вспомнила, что она также заперла дверь между моей спальней и гостиной, а ключ забрала с собой.

– Сегодня он вряд ли вспомнит о вас: после такой-то ночи, меня хватятся первой, но обнаружат пропажу только сейчас.

Помню, что эти ее слова заставили меня умолять продолжить путь. Казалось, что, думая об отдыхе и надежном укрытии, мы теряем драгоценное время, но Аманда не сочла нужным как-то отреагировать на мои слова. Надежного укрытия мы так и не обнаружили и прошли немного дальше. Горный склон круто пошел вниз, и в ярком свете утра мы внезапно увидели перед собой проложенную речкой узкую долину. Примерно в миле от нас поднимались голубые дымки деревни; где-то поблизости со знакомым мне шумом загребало и выливало воду колесо невидимой мельницы. Стараясь держаться как можно ближе к кустам и деревьям, мы прокрались к небольшому мостику, несомненно, связывавшему деревню с жизненно важным мукомольным делом.

– Подходящее место, – заключила Аманда.

Мы проникли под мост, взобрались на каменную опору и устроились на широком выступе. Она накормила меня и что-то съела сама, потом расстегнула свой широкий темный плащ, заставила положить голову ей на колени и надежно укрыла нас обеих, чтобы не осталось ни одного светлого пятнышка. Мы хоть и дрожали от сырости и холода, но все-таки отдыхали от одного лишь сознания, что идти уже не столь необходимо, тем более в светлое время. Жаль, что под мост никогда не проникало даже солнечного лучика: вскоре сырая тень стала невыносимой, и я начала бояться, что, прежде чем наступит ночь и мы продолжим путь, всерьез заболею. К тому же к полудню пошел дождь, и пополняемый тысячей мелких горных ручьев поток набрал силу и помчался по камням с оглушительным шумом и холодными брызгами.

Время от времени из тяжелой дремоты выводил звук лошадиных копыт над головой: иногда мерных и неспешных, явно везущих груз, а порой гулкий и быстрый, сопровождаемый пытавшимися перекричать реку голосами всадников. Наконец день иссяк. Нам не оставалось ничего иного, как по колено войти в воду, чтобы выбраться на берег. Там мы остановились, дрожа от холода и страха. Мужество покинуло даже Аманду, и она решила:

– Что бы там ни было, а ночевать нужно в укрытии.

Действительно, дождь лил безжалостно. Я промолчала, не сомневаясь, что нас настигнет смерть, оставалось лишь надеяться, что это произойдет не от руки убийцы. Подумав с минуту, Аманда приняла решение и повела меня вверх по реке, к мельнице. Знакомые звуки, запах пшеницы, белые от муки стены – все напомнило о доме. Показалось, что необходимо стряхнуть ночной кошмар и проснуться на берегу Неккара прежней счастливой, веселой девочкой. Аманда постучала в дверь. Ответа пришлось ждать долго. Наконец слабый старческий голос спросил, кто там и что нужно, и Аманда сказала чистую правду: что две женщины ищут укрытия от непогоды. Однако старуха с подозрением возразила, что вроде бы разговаривает с мужчиной, и лишь когда убедилась, что на крыльце действительно стоят две женщины, отперла тяжелую дверь и впустила нас. Старуха оказалась служанкой и не была ни злой, ни жадной, она просто выполняла приказ хозяина-мельника во время его отсутствия ни в коем случае не впускать мужчин. Но что, если две женщины – это так же плохо? А с другой стороны, поскольку мы не мужчины, обвинить ее в непослушании невозможно, а в такую погоду даже собаку выгнать жалко. Со свойственной ей сообразительностью Аманда велела никому не говорить о нашей ночевке, тогда и обвинять будет не в чем. Посоветовав молчание как самый надежный путь к безопасности – разумеется, в отношении не только мельника, но и других людей, – она быстро помогла мне снять мокрую одежду, затем ловко повесила ее, так же как и укрывавшую нас обеих собственную коричневую накидку, возле большой печи, согревавшей комнату с той эффективностью, какой требовали слабеющие жизненные силы старухи. Бедная служанка не переставала рассуждать о том, ослушалась ли она хозяина или нет, причем делала это настолько сварливо, что я усомнилась в ее способности смолчать, когда понадобится. Постепенно она перешла к совершенно лишнему рассказу о том, куда и зачем отправился мельник. Так мы узнали, что хозяин отправился на поиски своего землевладельца, господина Пуасси. Тот не вернулся с охоты, поэтому управляющий решил, что с ним что-то случилось, и созвал на помощь всех соседей, чтобы прочесать и лес, и склон горы. Затем говорливая старуха поведала, что хотела бы занять место экономки в каком-нибудь хорошем месте, где больше слуг и меньше работы. Здесь живется очень одиноко и скучно, особенно после того, как сын хозяина ушел на войну. Затем она приступила к ужину – такому скромному, что, если бы даже ей пришло в голову нас угостить, еды все равно бы не хватило. К счастью, мы нуждались только в тепле, а оно, благодаря заботам Аманды, постепенно возвращалось в измученные тела. После ужина старуха задремала, но мысль о нашем присутствии в доме не давала ей покоя, и она прозрачно намекнула, что пора и честь знать, но мы ее принялись умолять не выгонять нас. Вдруг в ее сонную голову пришла какая-то идея, и она предложила нам залезь по лестнице на некое подобие чердака, нависавшего над половиной кухни, где мы сидели. Мы послушались – что еще оставалось делать? – и оказались в просторном помещении, ничем не отделенном от края, с которого не составляло труда упасть вниз. Иными словами, мы оказались в кладовке или в мансарде. Здесь хранились постельные принадлежности, стояли комоды и шкафы, лежали мешки для муки, зимние запасы орехов и яблок, тюки со старой одеждой, сломанная мебель и многое другое. Как только опасные незнакомки оказались наверху, старуха довольно усмехнулась, убрала лестницу, видимо, решив, что теперь мы не сделаем ничего плохого, и снова села за стол дремать и ждать возвращения хозяина. Мы же, воспользовавшись случаем, устроили примитивные постели и с радостью улеглись в уже высохшей одежде, согревшись и надеясь уснуть в тепле, чтобы отдохнуть и приготовиться к грядущему неведомому дню. Только уснуть никак не удавалось, а по дыханию Аманды я поняла, что она тоже не спит. Сквозь щели в полу чердака мы видели кухню, скудно освещенную лампой на противоположной стене.

Глава 3

Глубокой ночью с улицы донеслись голоса, потом послышался стук в дверь, и сквозь щели мы увидели, как старуха поднялась и впустила хозяина – явно навеселе. К моему ужасу, следом за ним вошел трезвый и злой Лефевр. Войдя, они продолжили начатое ранее обсуждение, но вскоре мельник прервал разговор, отругал старуху за то, что уснула, и в пьяном гневе, даже с рукоприкладством, выгнал бедную служанку из кухни, отправив спать. Оставшись вдвоем, они с Лефевром продолжили обсуждать исчезновение господина Пуасси. Судя по всему, Лефевр вместе с другим сообщником моего мужа провел весь день и часть ночи, якобы помогая искать пропавшего, а на самом деле стараясь направить отряд по ложному пути. По паре хитрых вопросов я поняла, что попутно Лефевр надеялся напасть на наш след.

Хотя мельник считался арендатором и вассалом господина Пуасси, мне показалось, что он поддерживал тесные отношения с месье де ла Турелем – во всяком случае, представлял, какую жизнь вел Лефевр и прочие слуги замка, хотя о многом даже вряд ли догадывался. Кроме того, он был серьезно заинтересован выяснением судьбы землевладельца, не подозревая Лефевра ни в убийстве, ни в насилии. Он много говорил, выдвигая различные предположения и догадки, в то время как Лефевр пристально наблюдал за собеседником из-под густых бровей. Очевидно, он не собирался сообщать, что жена хозяина сбежала из бандитского логова, но даже не сказав о нас ни слова, наверняка жаждал нашей крови и при любом повороте событий надеялся нас поймать. Спустя некоторое время он встал и, простившись, ушел. Мельник запер за ним дверь и отправился спать. Здесь и я наконец уснула, спала долго и крепко, а наутро, проснувшись, увидела, что Аманда, приподнявшись на локте, внимательно смотрит вниз, в кухню.

Я тоже посмотрела и прислушалась. Мельник и двое его помощников громко что-то обсуждали. Оказывается, старуха, вопреки обыкновению, не развела в печи огонь и не приготовила хозяину завтрака, только что ее обнаружили в кровати мертвой – неизвестно, то ли в результате побоев, то ли по естественным причинам. Должно быть, мельника слегка тревожила совесть: он слишком много рассуждал о том, как хорошо относился к своей служанке и как часто та говорила, что счастлива жить в его доме. Помощники, кажется, не очень верили, но не хотели обижать хозяина, поэтому предложили побыстрее похоронить покойницу. Все трое вышли, оставив нас на чердаке в полном одиночестве, и мы впервые осмелились заговорить, хотя и шепотом, постоянно прислушиваясь. Аманда смотрела на события более оптимистично, чем я, и заметила, что не умри старуха, нам пришлось бы срочно скрываться, поскольку служанка наверняка донесла бы на нас хозяину, а затем весть непременно дошла бы до тех, от кого мы прятались. А теперь у нас появилось время и место для отдыха, а также возможность переждать первую, самую горячую стадию погони. Остатки провизии и запасенные на зиму фрукты вполне могли спасти нас от голодной смерти. Опасаться следовало лишь одного: если на чердаке кому-нибудь что-нибудь понадобится, но даже в этом случае, слегка переставив ящики и мебель, можно будет оборудовать надежное укрытие. Рассуждения немного меня успокоили, но волновал вопрос, как нам теперь отсюда спуститься: единственного средства спасения – лестницы – больше не было, – но Аманда заверила, что сумеет соорудить некое подобие из лежавшей тут же веревки. Ее вполне хватит на десять футов, а чтобы скрыть сам факт нашего присутствия, ее можно будет унести с собой.

Те два дня, что нам пришлось прятаться, Аманда провела с пользой: пока мельник отсутствовал, исследовала все ящики и сундуки. В одном обнаружила мужской костюм – очевидно, принадлежавший сыну хозяина, – и примерила. Выяснив, что тот вполне подходит, коротко обрезала волосы, попросила меня выщипать ее черные брови, как будто они сбриты, разрезала на куски старые пробки и засунула за щеки, до неузнаваемости изменив форму лица и голос.

Все это время я лежала, совершенно потрясенная. Тело мое отдыхало и набирало силу, но сама я находилась в состоянии тупого идиотизма, иначе не смогла бы с таким необъяснимым интересом наблюдать за энергичными усилиями Аманды по изменению внешности. Помню, как при очередном успехе новой хитрой затеи почувствовала, что на моем оцепеневшем лице появилась улыбка.

Но во второй день она потребовала усилий от меня, и тогда отчаяние вернулось. Пришлось позволить покрасить светлые волосы гниющей скорлупой грецких орехов, зачернить зубы и ради маскировки даже добровольно сломать передний зуб, но нелепые усилия не добавили надежды на спасение от страшного мужа. К вечеру третьего дня состоялись похороны умершей служанки, поминки закончились, и помощники уложили мельника в кровать, потому что сам он двигаться уже не мог. На некоторое время они задержались в кухне, со смехом обсуждая новую служанку, а потом ушли, закрыв, но не заперев дверь. Все, теперь ничто не могло нам помешать. В одну из ночей Аманда испытала лестницу и даже сумела ловким движением снять с крючка. Из старой одежды она соорудила тюк, чтобы больше походить на странствующего торговца с женой, и водрузила себе на спину. При помощи дополнительной одежды утолстила мою фигуру, а свой женский костюм спрятала в глубине одного из сундуков, откуда достала костюм мужской. С несколькими франками в ее кармане – единственными деньгами, которые у нас были, – мы спустились по лестнице, сняли ее с крючка и вновь вышли в холодную ночь.

Прячась на чердаке, мы успели обсудить будущий маршрут. Аманда объяснила, что ее вопрос, как только мы вышли из Ла-Рош, о том, с какой стороны я приехала, имел целью избежать преследования в направлении Германии. Теперь же она считала необходимым отправиться в те края, где мой немецкий акцент вызовет наименьшее подозрение. Я подумала, что и сама она говорила не совсем обычно: месье де ла Турель называл ее произношение нормандским диалектом. Но об этом я не упомянула, а лишь согласилась с предложением направиться в сторону милой сердцу родины, поскольку надеялась, что там мы окажемся в безопасности. Увы! Я забыла, какое тяжелое время переживала вся Европа, лишившись законов и защиты со стороны государства. Не стану сейчас описывать, как мы плутали, не осмеливаясь спросить дорогу, как жили, как справлялись с подступившими опасностями и со страхом новых опасностей. Упомяну лишь о двух приключениях по дороге во Франкфурт. Первое, хотя и роковое для невинной леди, послужило причиной моей безопасности. О втором расскажу, чтобы вы поняли, почему я не вернулась в свой бывший дом, как надеялась, прячась на чердаке в доме мельника. В результате я впервые представила, каким образом может сложиться будущая жизнь. Не могу выразить, насколько во время скитаний привязалась к своей доброй и верной Аманде. Впоследствии иногда боялась, что ценила ее за то, что она обеспечивала мне безопасность. Но нет, это было не так – во всяком случае, не только так и не прежде всего так. Однажды она призналась, что спасает не только мою жизнь, но и свою, но мы не осмеливались обсуждать грядущие трудности и пережитый ужас, лишь порой планировали будущее, да и то ближайшее. Далеко заглядывать не осмеливались, так как по утрам не знали, увидим ли закат. Аманда знала о свирепости банды месье де ла Туреля значительно больше, чем догадывалась я. К тому же то и дело, едва вообразив, что нам наконец-то ничто не угрожает, мы обнаруживали следы погони. Помню, как однажды, после трехнедельных скитаний по пустынным местам, опасаясь спросить дорогу, но и не жалея показаться бродягами, вышли к придорожной кузнице, хозяин которой оказывал и услуги ветеринара. Я устала до изнеможения, и Аманда заявила, что, несмотря ни на что, мы останемся здесь ночевать. Она храбро вошла в дом и назвалась странствующим портным, готовым в обмен на ужин и ночлег для себя и жены выполнить любую необходимую работу. Этот план она успешно осуществляла уже дважды, ведь отец ее работал портным в Руане в детстве она часто ему помогала, и в результате освоила все тонкости профессии вплоть до характерных присвистов и восклицаний, которые во Франции красноречиво свидетельствуют о принадлежности к гильдии. В этой кузнице, как и в большинстве других одиноко стоящих сельских домов, не только имелся солидный запас ожидавшей починки одежды, но и ощущалась естественная жажда новостей, которые мог принести странствующий портной. Ноябрьский день уже клонился к вечеру, когда мы уселись – Аманда со скрещенными ногами на придвинутом к окну большом кухонном столе, а я за ней, возле другой части того же костюма, время от времени выслушивая строгие замечания «мужа». Внезапно Аманда обернулась и произнесла одно-единственное слово:

– Мужайтесь!

Я ничего не заметила, поскольку сидела в тени, на мгновение страшно перепугалась, а потом собралась, чтобы вынести новое, пока еще неведомое испытание.

Кузница, где подковывали лошадей, находилась возле дома и выходила окнами на дорогу. Я услышала, как прекратился ритмичный стук молотов. Всадник подъехал, спешился и ввел лошадь в помещение. Яркий свет жаровни позволил Аманде увидеть лицо человека и представить то, что действительно произошло.

Перекинувшись с всадником парой слов, кузнец ввел его в кухню, где мы сидели.

– Ну-ка, женушка, поднеси господину чашу вина и пригоршню галет.

– Да, мадам, и еще что-нибудь перекусить, пока подковывают моего коня. Спешу: к ночи должен попасть в Форбак.

Жена кузнеца зажгла лампу – пять минут назад Аманда попросила ее об этом. До чего же мы обрадовались, что она не исполнила просьбу раньше! Сидели в потемках, делали вид, что усердно шьем, но на самом деле ничего не видели. Лампу поставили на печку, возле которой мой супруг – ибо это был он – встал, чтобы согреться. Через некоторое время медленно повернулся, осматривая комнату и обращая на нас не больше внимания, чем на мебель. Сидя на столе со скрещенными ногами и что-то тихо насвистывая, Аманда низко склонилась над работой. Месье де ла Турель снова повернулся к печке, протянув руки. Он уже выпил вино, съел галеты и теперь спешил продолжить путь.

– Очень тороплюсь, хозяйка. Попросите мужа ускорить процесс – заплачу вдвойне.

Хозяйка отправилась в кузницу, а месье де ла Турель снова повернулся к нам. Аманда насвистывала какую-то мелодию, он подхватил ее и секунду-другую тоже свистел, но тут вернулась жена кузнеца и отвлекла его внимание.

– Момент, сеньор. Всего один момент. Из передней правой подковы вылетел гвоздь, но муж сейчас его заменит. Если этого не сделать, то возникнут проблемы.

– Мадам права, – согласился с хозяйкой месье де ла Турель, – но я очень спешу. Если бы мадам знала причины, то поняла бы мое нетерпение. Когда-то счастливый муж, а теперь покинутый и преданный, я разыскиваю любимую жену, которая обманула доверие и сбежала – несомненно, к любовнику, – забрав все драгоценности и деньги. Возможно, мадам видела ее или что-то слышала. Беглянку сопровождает вульгарная, дерзкая особа из Парижа, которую я сам нанял в качестве горничной, не подозревая, какое растление впускаю в дом!

– Разве такое возможно? – всплеснув руками, воскликнула добрая женщина.

Чтобы лучше слышать, Аманда стала свистеть тише.

– Вот я и преследую распутниц. – Красивое женственное лицо приняло яростное, демоническое выражение. – Они от меня не убегут, но каждая минута промедления приносит несчастье. Разве мадам не испытывает сочувствия?

Месье де ла Турель натянуто, неестественно улыбнулся и вместе с хозяйкой отправился в кузницу, чтобы поторопить мастера.

Аманда на миг перестала свистеть:

– Держитесь так же, не меняйте выражения лица. Через несколько минут он уедет, и опасность минует.

Предупреждение оказалось своевременным: я чуть было не сломалась и не бросилась ей на шею, – и мы продолжили свое занятие: она насвистывала и шила, а я делала вид, что ей помогаю. Очень хорошо, что все получилось именно так: вскоре месье де ла Турель вернулся за хлыстом, который положил на стул и забыл. И вновь я ощутила один из тех его острых, быстрых взглядов, которые мгновенно охватывали все пространство.

Затем мы услышали, как он уехал. Стало уже слишком темно, чтобы продолжать работу, поэтому я отложила иглу и дала волю чувствам. Вернулась жена кузнеца – действительно доброе создание. Аманда сказала ей, что я устала и замерзла, и хозяйка предложила сесть возле печки, чтобы согреться, а сама принялась собирать ужин – из-за нашего присутствия и щедрой оплаты со стороны месье не столь скудный, как обычно. Хорошо, что она предложила мне выпить немного сидра, иначе я не выдержала бы напряжения, несмотря на предупреждающий взгляд Аманды и упорные попытки при любых обстоятельствах соответствовать роли. Чтобы прикрыть мое волнение, она перестала насвистывать и завела беседу, так что к тому времени, когда вернулся кузнец, они с хозяйкой уже вовсю разговорились. Кузнец сразу вспомнил благородного джентльмена, который так щедро заплатил и оттого получил полное сочувствие. И муж и жена пожелали, чтобы преследователь поймал беглянку и наказал по заслугам. А затем разговор принял оборот, вполне обычный для тех, кто ведет тихую монотонную жизнь. Каждый пытался перещеголять остальных в рассказе о каком-нибудь ужасном событии. Истории о дикой таинственной банде разбойников во главе с Гансом-потрошителем[81] напугали меня едва ли не до смерти и даже ограничили красноречие Аманды. Глаза ее стали огромными от ужаса, щеки побледнели, и впервые она взглядом попросила у меня помощи. Необходимость действовать заставила встать и обратиться к хозяевам с просьбой отпустить нас с мужем отдыхать, так как мы очень устали в пути, а утром предстояло рано встать, чтобы перед уходом закончить работу. Кузнец ответил, что если встанем прежде него, то, значит, мы действительно ранние пташки, а хозяйка поддержала мою просьбу благожелательной суетой. Еще бы одна такая же история, какие они рассказывали, и Аманда наверняка упала бы в обморок.

Как бы то ни было, а ночной отдых вернул ей силы. Мы встали, вовремя завершили работу и разделили с семьей щедрый завтрак. Предстояло продолжить путь, но теперь мы уже знали, что в Форбак идти нельзя, и все-таки верно представляли положение города между нами и Германией, куда держали путь. Два дня блуждали, и, подозреваю, сделав круг, вернулись на дорогу в Форбак всего на лигу-другую ближе дома кузнеца. Поскольку по пути мы ни у кого ничего не спрашивали, я понятия не имела, куда идем, когда вдруг оказались в небольшом городке с добротной большой гостиницей, расположенной в самом центре. Стало казаться, что в городах безопаснее, чем в безлюдной сельской местности. Несколько дней назад мы продали мое кольцо странствующему скупщику, который был слишком доволен возможностью приобрести вещь значительно дешевле настоящей стоимости, чтобы попытаться выяснить, как она попала к бедному портному. Полученные деньги позволили нам остановиться на ночь в гостинице и собрать всю доступную информацию о дальнейшем маршруте.

Сняв маленькую спальню на противоположной стороне просторного двора, над конюшней, мы поужинали в самом темном углу трактира. Несмотря на голод, мы очень спешили, опасаясь, что кто-нибудь из посетителей нас узнает. В середине ужина во дворе остановился дилижанс, и большинство вышедших из него пассажиров сразу направились в трактир, где мы сидели, онемев от страха, поскольку дверь в зал открывалась напротив стойки портье, откуда был виден вход с улицы. Среди пассажиров оказалась молодая белокурая особа в сопровождении пожилой горничной-француженки. Юное создание вскинуло головку, презрительно содрогнулось от вида общего зала с его не слишком изысканными запахами и сомнительными компаниями и по-французски, но с заметным немецким акцентом, потребовало предоставить частные апартаменты. Мы услышали, что дама путешествовала в отдельном отсеке. Возможно, из гордости бедная молодая госпожа избегала общения с попутчиками, чем вызвала всеобщее презрение. Все эти мелкие подробности впоследствии сыграли немаловажную роль, хотя в тот момент Аманда лишь шепотом заметила, что волосы заносчивой немецкой фрау точно такие же, как мои – те, которые она обрезала на чердаке и во время одной из экспедиций в кухню сожгла в печи.

Поспешив закончить ужин, мы оставили веселых путешественников продолжать трапезу, а сами удалились, пересекли двор, попросили у конюха фонарь и по грубо сколоченной лестнице поднялись в отведенную нам каморку над конюшней. Ни двери, ни люка здесь не существовало: только дыра, из которой торчала лестница. Окно выходило во двор. Отчаянно уставшие, мы тут же уснули, но спустя какое-то время меня разбудил шум внизу, в стойлах. Прислушавшись, я разбудила Аманду, предварительно прикрыв ей рот ладонью, чтобы в полусне не выдала нас неосторожным восклицанием. Внизу мой муж разговаривал с конюхом: я не сомневалась, что голос принадлежит ему, и Аманда со мной согласилась, хотя пошевелиться и проверить догадку мы не решились. Не меньше пяти минут месье де ла Турель отдавал распоряжения, а потом вышел из конюшни. Осторожно подкравшись к окну, мы увидели, как он пересек двор и вернулся в гостиницу. Предстояло решить, что делать дальше. Конечно, первое, что пришло в голову, это немедленно бежать, но своим исчезновением мы побоялись вызвать подозрение. А потом конюх вышел из конюшни и запер дверь снаружи.

– Надо попытаться выбраться через окно, – предложила Аманда. – Конечно, если вообще имеет смысл уходить.

По здравом размышлении пришло понимание. Удалившись без оплаты, мы возбудили бы погоню, тем более что идти предстояло пешком, а значит, поймать нас ничего не стоило. Мы сидели на краю кровати, дрожали от страха и обсуждали положение, в котором оказались, когда через двор донесся веселый смех: с фонарями в руках компания из дилижанса медленно расходилась по комнатам на ночлег.

Мы снова забрались в кровать и крепко прижались друг к другу, словно нас преследовали разбойники и могли в любой момент убить. Глухой ночью, когда глубокая тишина предшествует наступлению нового дня, во дворе раздались осторожные шаги. Внизу повернулся в скважине ключ: кто-то вошел в конюшню. Это мы не столько услышали, сколько почувствовали. Конь слегка вздрогнул, переступил с ноги на ногу, а потом тихо заржал, узнавая хозяина. Вошедший обратился к животному с двумя-тремя тихими словами, а потом вывел его во двор. Словно кошка, Аманда неслышно подскочила к окну, выглянула, но не осмелилась произнести ни звука. Ворота на улицу открылись. Короткая пауза, чтобы всадник поднялся в седло, и конская поступь стихла вдали.

Аманда повернулась ко мне и прошептала с облегчением:

– Это он! Уехал!

Все еще дрожа от страха, мы опять легли в постель и на этот раз сразу уснули. Разбудил нас поздним утром шум множества испуганных голосов и топот как на плацу. Казалось, весь свет всполошился. Мы встали, оделись, спустились, осторожно и внимательно осмотрели двор, чтобы убедиться, что месье де ла Туреля там нет, и только после этого осмелились выйти из надежного убежища.

Едва нас увидев, подбежали сразу несколько человек.

– Слышали? Знаете? Эта бедная молодая дама… О, скорее идите и посмотрите сами!

Нас почти силой перевели через двор, заставили подняться по главной лестнице и пройти в спальню, где на кровати лежала прекрасная белокурая немецкая фрау, еще вчера вечером исполненная благородной гордости, а сейчас смертельно бледная и неподвижная. Рядом стояла и причитала горничная-француженка.

– Ах, мадам! Если бы только вы позволили мне остаться с вами! Что скажет барон?

Труп молодой особы только что обнаружили: до этого момента считали, что она устала с дороги и все еще не проснулась. Срочно послали в город за доктором, а пока хозяин гостиницы безуспешно пытался навести порядок среди постояльцев, время от времени прибегая к помощи бренди, заодно угощая и собравшихся, слуги делали то же самое во дворе.

Наконец прибыл доктор. Все расступились и замерли в ожидании вердикта.

– Видите ли, – пояснил хозяин, – эта дама прибыла вчера вечером на дилижансе вместе с горничной. Несомненно, особа знатная, поскольку сразу потребовала предоставить частную гостиную…

– Это мадам баронесса де Родер, – вставила горничная-француженка.

– Баронесса проявила разборчивость относительно ужина и покоев, – продолжил хозяин. – Спать легла в добром здравии, хотя устала с дороги. Горничная оставила ее…

– Я умоляла позволить остаться с ней на ночь, поскольку об этой гостинице прежде мы ничего не слышали, но мадам не позволила: у моей госпожи вообще строгий нрав.

– Эта дама ночевала с моей прислугой, – добавил хозяин гостиницы. – Утром мы решили, что ее хозяйка спит, но когда она не дала о себе знать ни в десять, ни даже в одиннадцать часов, я дал горничной свой ключ и позволил войти…

– Но дверь оказалась не запертой, а лишь закрытой, – продолжила горничная, – и она лежала… мертвой, не так ли, месье? Лицом в подушку, с беспорядочно разметавшимися прекрасными волосами. Никогда не позволяла их собрать в прическу: говорила, что от этого болит голова. Такие красивые волосы!

Она со вздохом приподняла золотистую прядь и опустила, а я вспомнила вчерашние слова Аманды и еще крепче к ней прижалась.

Тем временем доктор исследовал тело под одеялом, которое до этой минуты хозяин не позволял приподнять. Наконец вытащил руку, всю окровавленную, и в ней держал короткий острый нож с прикрепленным к рукоятке клочком бумаги.

– Грязная игра, – заключил доктор. – Дама была убита. Этот кинжал вонзился прямиком в сердце.

Надев очки, он прочитал окровавленную записку с французским текстом:

– Numero Un. Ainsi les Chauffeurs se vengent[82].

– Пойдем скорее! – прошептала я, обращаясь к Аманде. – О, скорее оставим это ужасное место!

– Немного подождем, – ответила она. – Всего несколько минут. Так будет лучше.

Множество голосов высказали подозрения в адрес кавалера, который вчера вечером прибыл последним. Он задал множество вопросов о молодой даме, чье высокомерное поведение в общем зале как раз бурно обсуждалось после нашего с Амандой ухода. Должно быть, месье явился вскоре, внимательно все выслушал и только после этого заговорил о необходимости уехать на рассвете, для чего потребовал ключи и от конюшни, и от ворот. Иными словами, сомнений в личности убийцы не возникло даже до приезда представителя закона, за которым немедленно послал доктор. Однако записка отчаянно напугала собравшихся. Кто такие эти шоферы? Никто не знал. А ведь один из разбойников мог находиться в комнате, намечая следующие жертвы мщения. В Германии почти не говорили об ужасной банде, а пару раз услышав истории в Карлсруэ, я обратила на рассказы не больше внимания, чем на сказку о великанах-людоедах, но здесь, в логове разбойников, ужас ощущался во всей безысходности. Никто не согласился выступить свидетелем. Общественный обвинитель отказался от возбуждения судебного процесса. Да и что говорить? Даже мы с Амандой, зная про убийцу молодой особы куда больше остальных, не решились вымолвить ни слова и притворились, что ничего не видели и не слышали. Мы, которые могли бы рассказать многое! Но как? Сломленные постоянной тревогой и усталостью, мы ощущали себя следующими жертвами. Жуткая правда состояла в том, что эту даму из-за ее прекрасных волос приняли за меня.

Аманда подошла к хозяину и открыто, чтобы не вызвать подозрений, сообщила, что мы покидаем гостиницу. Подозрения были направлены в иное русло, так что никаких вопросов к нам не возникло. А уже через несколько дней мы были на противоположном берегу Рейна, в Германии, и держали путь в сторону Франкфурта, но все так же выдавали себя за странствующего портного с женой, и Аманда по-прежнему занималась ремеслом.

Однажды мы встретили молодого путешественника из Гейдельберга, и я его вспомнила, хотя он, к счастью, не смог меня узнать. С напускным равнодушием я спросила, как поживает старый мельник, и в ответ услышала, что тот умер. Вызванные долгим молчанием отца самые страшные предчувствия оправдались и невыразимо меня потрясли. Земля ушла из-под ног. Совсем недавно я обещала Аманде спокойствие и комфорт, что ожидали ее в доме отца, о благодарности доброго старика за мое спасение, о том, как там, вдали от ужасной Франции, моя спасительница на весь остаток жизни обретет кров и уют. Я обещала Аманде благоденствие, а для себя надеялась на долгожданное счастье. Надеялась облегчить сердце и совесть, рассказав все, что знаю, лучшему, самому мудрому и верному другу. Ждала его любви, как надежной поддержки в жизни… И вот отца больше нет!

Услышав трагическую новость из Гейдельберга, я поспешно вышла из комнаты, а спустя некоторое время за мной последовала Аманда.

– Бедная мадам! – воскликнула она и принялась утешать всеми возможными способами, а потом постепенно поведала то, что услышала после моего ухода о родном доме, который уже знала не хуже меня самой, будь то по разговорам в Ла-Рош или по воспоминаниям во время тяжкого совместного путешествия. Она спросила путника о моем брате и его жене. Конечно, оба продолжали жить на мельнице, однако (не знаю, насколько правда, но тогда я поверила) Бабетта полностью подчинила мужа своей воле, и теперь он смотрел ее глазами и слушал ее ушами. В последнее время в Гейдельберге заговорили о внезапной близости Бабетты с неким французским аристократом, который неожиданно появился на мельнице. Он якобы был женат на сестре мельника, которая повела себя недостойно и неблагодарно, но это не оправдывало чрезмерной близости Бабетты, которая повсюду расхаживала вместе с французом, а после его отъезда (это житель Гейдельберга знал наверняка) состояла с ним в переписке. Муж, кажется, не видел в поведении жены ничего дурного, хотя настолько переживал из-за смерти отца и позора сестры, что не осмеливался поднять головы и посмотреть людям в глаза.

– Как видите, – заключила Аманда, – история доказывает: месье де ла Турель заподозрил, что вы вернетесь в родное гнездо, побывал там, выяснил, что вас еще нет, и завербовал невестку в качестве осведомительницы. Вы, мадам, всегда говорили, что невестка с самого начала дурно к вам относилась, а версия вашего мужа наверняка не улучшила положения. Несомненно, мы встретили убийцу возле Форбака, когда он возвращался из Гейдельберга и, услышав о светловолосой молодой немецкой даме в сопровождении французской горничной, начал ее преследовать. Если мадам по-прежнему положится на меня (да, дитя, умоляю на меня положиться), – добавила Аманда, отступая от формального почтительного тона и переходя к более естественному обращению защитницы, способной избавить от опасностей ту, кого взялась опекать, то мы отправимся во Франкфурт и на время затеряемся в огромном многолюдном городе. А вы говорили мне, что Франкфурт – огромный город. По-прежнему станем выдавать себя за мужа и жену. Снимем крошечную квартирку, вы будете жить тихо и вести хозяйство, а я, как более активная и сильная, продолжу отцовское ремесло и поищу работу в портновских мастерских.

Трудно было придумать план лучше, и потому мы его исполнили: сняли две меблированные комнатки на шестом этаже дома в одной из дальних улиц. В первой из них окна не было, так что свет шел только от постоянно горевшей под потолком тусклой лампы и из открытой двери спальни. Эта комната выглядела веселее, но была очень мала. Но даже так мы едва могли позволить себе эту квартиру. Деньги от продажи кольца почти закончились, а Аманда была в этом городе чужой, причем говорила только по-французски, а добрые немцы всей душой ненавидели французов. И все-таки мы сводили концы с концами и даже понемногу откладывали на грядущее важное событие. Я из дома не выходила и ни с кем не встречалась, а Аманда пребывала в относительной изоляции из-за плохого знания немецкого языка.

Наконец родился ребенок – бедный, хуже, чем безотцовщина. Молитвы мои были услышаны, и Господь послал девочку. Я боялась, что мальчик унаследует звериную сущность отца, а вот девочка принадлежала мне и только мне. Ах нет, не только мне, потому что восторгу и любви Аманды не было предела, а что касается чувств, они едва ли не превосходили мои.

Мы не могли позволить себе никакой помощи помимо оказанной жившей по соседству повитухой. К счастью, та приходила довольно часто и всякий раз приносила небольшой запас сплетен и историй из своей богатой практики. Однажды она поведала о знатной даме, в услужении у которой жила ее дочь – то ли посудомойкой, то ли кем-то еще. Такая прекрасная дама! С таким красивым мужем! Но горе приходит во дворцы точно так же, как в хижины. Барон де Родер чем-то прогневал страшных «шоферов»: несколько месяцев назад, когда мадам ездила проведать родственников в Эльзас, ее зарезали ночью в придорожной гостинице. Разве я не читала сообщений в газете? И ничего не слышала? Говорят, что даже в Лионе висят плакаты с обещанием хорошей награды от барона де Родера за информацию об убийце жены. Но никто не может ему помочь, поскольку все, кто что-то видел, смертельно боятся «шоферов». Говорят, этих разбойников сотни: богатых и бедных, аристократов и крестьян, связанных страшной клятвой отомстить каждому, кто их выдаст, поэтому даже те, кого бандиты пытали, чтобы ограбить, не осмеливаются узнать их на скамье подсудимых. Ведь если одного приговорят к смерти, все равно останутся другие, кто жестоко за него отомстит.

Я передала рассказ Аманде, и мы испугались, что если месье де ла Турель, Лефевр или другие члены банды из Ла-Рош увидят плакаты, то поймут, что убитая дама – баронесса де Родер, и снова начнут меня искать.

Этот новый страх дурно сказался на моем здоровье и замедлил восстановление. Денег у нас было так мало, что пригласить опытного доктора было не на что, но Аманда нашла молодого врача, на которого время от времени работала, и, пообещав заплатить позже, привела осмотреть меня как свою больную жену. Доктор оказался очень внимательным и вдумчивым, хотя, как и мы, крайне бедным. Он посвятил мне немало времени и в результате сказал Аманде, что организм перенес тяжелое потрясение, после которого, возможно, нервы никогда полностью не восстановятся. Когда-нибудь назову имя этого доктора, и тогда ты узнаешь его лучше, чем мне удастся описать.

Со временем силы вернулись, во всяком случае, частично. Я смогла работать по хозяйству и даже принимать с тобой солнечные ванны в мансарде, возле большого окна. Это была единственная возможность подышать свежим воздухом, на которую я отваживалась. Мне приходилось возобновлять тот уродливый цвет лица и волос, с которым начала побег, и постоянный ужас, в котором жила со времени тайного ухода из Ла-Рош, напрочь лишил меня желания когда-нибудь вновь выйти на улицу и предстать перед людьми. Напрасно Аманда уговаривала, напрасно доктор убеждал. Послушная во всем другом, в этом я оставалась невероятно упрямой и наотрез отказывалась спуститься с шестого этажа. Однажды Аманда вернулась с работы со множеством новостей: некоторые оказались хорошими, другие вызвали тревогу. Главная хорошая новость заключалась в том, что портной, на которого она работала как странствующий мастер, собрался направить ее вместе с другими во дворец, где предстояло грандиозное театральное представление, а потому требовалось сшить множество новых костюмов и переделать целую кучу старых. Поскольку дворец находился за пределами Франкфрута, мастерам предстояло жить там до окончания торжеств, но жалованье вполне оправдывало условия.

Плохая новость заключалась в том, что Аманда случайно встретила на улице того скупщика драгоценностей, которому мы продали мое кольцо. Подаренное мужем, оно было совершенно особенным, неповторимым. Конечно, мы боялись, что реликвия нас выдаст, но так отчаянно бедствовали, что иного выхода не видели. Аманда поняла, что француз узнал ее в тот же миг, что и она его, и заметила на лице нечто большее, чем простое мимолетное воспоминание. Подозрение подтвердилось тем, что торговец последовал за ней на другую сторону улицы и не отставал до тех пор, пока с наступлением сумерек ей не удалось запутать его в узких переулках. Хорошо, однако, что уже на следующий день ей предстояло уехать далеко от дома. Заботливая подруга снабдила меня запасом продуктов и со странной настойчивостью, словно забыв, что я с самого начала не переступала порога квартиры и даже не спускалась вниз, принялась убеждать в необходимости сидеть дома. И вообще в тот вечер дорогая бедная Аманда вела себя странно и постоянно говорила о мертвых, что является плохим знаком для живых. Она расцеловала тебя – да! Это тебя, любимая дочка, я уносила под сердцем из страшного дома твоего отца – впервые называю его так и буду вынуждена упомянуть еще раз. Да, Аманда расцеловала тебя, очаровательную благословенную малышку, и прижала к груди, словно не находила сил расстаться. А потом все-таки ушла.

Прошло два дня, три. Вечером я, как обычно, сидела дома, а ты спала рядом на своей маленькой перинке. Внезапно на лестнице послышались шаги, и я сразу поняла, что это ко мне, потому что выше никто не жил. В дверь постучали. Я затаила дыхание, но человек заговорил, и я сразу узнала голос доброго доктора Фосса, подкралась к двери и спросила тихо:

– Вы один?

– Да, – отозвался он едва слышно. – Впустите.

Я приоткрыла дверь, он вошел и поспешил как можно скорее задвинуть все засовы, а потом присел и поведал печальную историю. Доктор явился из больницы в противоположном конце города, где служил. Пришел бы раньше, но побоялся слежки. Вернулся от смертного одра Аманды. К сожалению, ее подозрения насчет ювелира оказались обоснованными. Утром она покинула дворец, где работала, ради какого-то поручения в городе. Должно быть, бандиты не выпускали ее из виду и на обратном пути по лесным тропинкам настигли и нанесли смертельный удар. Лесник из дворца обнаружил ее истекающей кровью, но еще живой. К рукоятке кинжала снова была прикреплена записка прежнего содержания, однако в этот раз слово «un» оказалось подчеркнутым, как будто убийца хотел показать, что понимает предыдущую ошибку: «Numero un. Ainsi le Chauffeurs se vengent»[83].

Аманду отнесли в дом. Благодаря укрепляющим средствам она обрела способность говорить. О, добрая подруга и сестра! Даже тогда она вспомнила обо мне и наотрез отказалась сообщить, где и с кем живет (никто из работавших с ней мастеров этого не знал). Жизнь стремительно покидала тело, и ее поспешно отправили в ближайшую больницу, где, разумеется, сразу выяснилось, что это женщина. К счастью для Аманды и для меня, дежурил доктор Фосс, которого мы хорошо знали. В ожидании причащения она рассказала доктору достаточно, чтобы дать понять всю сложность моего положения. А прежде чем священник услышал половину исповеди, Аманда умерла. Доктор Фосс признался, что, опасаясь преследования, по пути ко мне специально несколько раз изменял маршрут и ждал наступления темноты. Кажется, ему удалось дойти незамеченным. Во всяком случае, как он впоследствии сообщил, барон де Родер услышал о сходстве убийства Аманды с убийством жены и организовал настолько активные поиски бандитов, что тем пришлось на время прекратить разбой и залечь на дно.

Вряд ли я смогу убедительно передать, как доктор Фосс, поначалу выступая благотворителем и делясь скромным достатком, со временем убедил меня стать его женой. Да, он так меня называл, потому и я так говорю, ибо мы прошли через религиозную церемонию, которой в то время многие пренебрегали. Оба мы принадлежали к лютеранской церкви, а месье де ла Турель притворялся последователем Реформации, поэтому, если бы мы отважились вызвать столь страшного человека в суд, то получить развод – будь то гражданский или церковный – не составило бы труда.

Добрый доктор тайно перевез меня вместе с ребенком в свое скромное жилище. Там я продолжала вести такую же уединенную жизнь и никогда не выходила на улицу при свете дня. Когда с лица и волос сошла краска, муж не захотел, чтобы я возобновляла грим. Впрочем, в этом уже не было необходимости: светлые волосы поседели, цвет лица стал пепельным, так что никто бы не узнал во мне ту молодую румяную блондинку, которая покинула Германию всего полтора года назад. Немногие из тех, с кем я общалась, знали меня только как мадам Фосс – вдову намного старше самого доктора, на которой он тайно женился, – и звали Серой Женщиной.

Доктор Фосс настоял на том, чтобы я дала тебе его фамилию. До сих пор ты не знала другого отца: при жизни он дарил тебе отцовскую любовь. Лишь один-единственный раз меня вновь охватил прежний ужас. Уже не помню, как и зачем, я пренебрегла привычной осторожностью и подошла к окну своей комнаты то ли чтобы его открыть, то ли чтобы закрыть, и внезапно увидела месье де ла Туреля: веселый, молодой, как всегда, элегантный, он шел по противоположной стороне улицы. Звук оконной рамы на миг привлек его внимание. Он взглянул, увидел старую седую женщину и не узнал меня! А ведь после нашего расставания не прошло и трех лет; глаза его оставались такими же ясными и зоркими, как у рыси!

Когда доктор Фосс вернулся с работы, я рассказала ему о потрясении. Муж постарался успокоить, однако мимолетная встреча с месье де ла Турелем подействовала разрушительно, и после этого я много месяцев тяжело болела.

Я увидела его еще один раз. Мертвого. Организованное бароном де Родером преследование увенчалось законным успехом: разбойников поймали. Последовали арест, суд и казнь. Доктор Фосс все знал, но не говорил ни слова, пока однажды не потребовал в доказательство любви проявить доверие и послушание. Посадив в экипаж, он отвез меня в тюрьму и провел на закрытый двор, где, основательно облаченные в скрывающие следы разложения смертные одежды, лежали месье де ла Турель, Лефевр и еще несколько человек, знакомых по замку Ла-Рош.

После столь убедительного доказательства доктор Фосс попытался уговорить меня вернуться к нормальному образу жизни и чаще выходить из дому, но хоть я иногда и уступала его воле, страх оставался слишком разрушительным. Заметив это, благородный супруг сжалился.

Все остальное тебе известно. Мы вместе оплакивали утрату дорогого мужа и отца. Да, я всегда буду называть его твоим отцом, и так должна называть его ты, дочка, прочитав эти строки.

Можешь спросить, зачем я их написала. Только по одной причине. Твой возлюбленный, которого ты знала только как месье Лебрена, французского художника, вчера открыл мне свое настоящее имя, которое скрывал из страха, что кровожадные республиканцы сочтут его слишком аристократическим. Имя это – Морис Пуасси.