Всегда помните о сути вещей… Искусство размышлять

fb2

Марк Твен умел несколькими словами выразить истинную суть любого явления, охарактеризовать человека или описать ситуацию так, что это становилось афоризмом. Всю жизнь он изучал человечество, бездны его пороков и вершины величия. В своих произведениях Марк Твен смеялся над ним – иронично, зло, с состраданием. Он как будто подносил зеркало и говорил: смотрите, люди, вы вот какие, исправьтесь. Никто вам не поможет: ни царь, ни бог, ни герой, ни демократия. Давайте сами. Предлагаем и вам, дорогие читатели, посмотреться в это зеркало. Приобщиться к искусству размышлять о времени и о себе. С путеводной звездой по имени Марк Твен это будет незабываемо.

© ООО «Издательство АСТ», 2023

* * *

Предисловие от составителя

Марк Твен – один из любимейших моих авторов. Как патриот, рьяный любитель русской словесности и писатель, считающий себя (пусть, может, и самонадеянно, но все равно считающий) продолжателем традиций Аксакова, Афанасьева, Некрасова, Бунина, Астафьева, я, тем не менее, всегда сверяюсь с генеральной линией его творчества. Убедительность гуманизма Марка Твена, острота юмора, психологизм плюс знание особенностей детского восприятия мира, умение строить сюжет и особенно диалоги, понятность в изложении философских мыслей – все это для меня камертон. Да, где-то рядом стучат кирки и свистят по снегу лыжи Джека Лондона, звонят соборные колокола Виктора Гюго, играет скрипка персонажа, которого придумал англичанин Конан Дойль, хор любимых русских писателей ведет основную линию. Все это – мое, мое, слыша эту писательскую симфонию, я восхищаюсь, я собираюсь, я нахожу в себе творческие силы, ведь желание «не посрамить» некоторых стимулирует. Меня очень стимулирует. Поэтому камертон действует.

Но как же это так получается, что американец, насмешник, тот, кто почти всю жизнь был закоренелым атеистом, имеет надо мной, как над писателем, такую власть? Что-то есть, значит, особенное в его текстах, которые хороши практически в любом переводе. Наверное, дело в алмазной, кристально-чистой, незамутненной нормальности – и текстов Марка Твена, и, конечно же, в первую очередь его самого как человека.

Марк Твен любил индейцев. Для меня, как для верного друга индейцев, это тоже камертон. В краях, где он родился и рос, а затем в крупных и мелких городах, где жил и работал, индейцев водилось уже мало. В основном это были несчастные, которых нельзя назвать иначе как насмешкой над идеей человека. Писатель Марк Твен считал их людьми. Даже таких, как его злодейский персонаж индеец Джо.

Да еще и негры, эти чернокожие рабы великих свободных американцев… Как южанин и сын южан, Марк Твен имел с рабовладением свои счеты. Так точно, емко и справедливо подписать ему приговор смог тоже именно он.

Цитат из произведений Марка Твена об институте рабства в данной книге довольно много – хотя и одной хватило бы, чтобы душа прочитавшего этот текст человека перевернулась, а мозг навсегда отказался бы от признания идеи, что можно делать одних людей рабами других. И вообще их много будет, самых разных цитат из разных произведений этого автора. Все они так или иначе связаны с размышлениями о том, как начальствовать над сотрудниками и рабами, собственными супругами и домочадцами, как руководить общественным мнением, широкими народными массами и, конечно же, управлять своими пороками, желаниями и… литературной карьерой. Какие-то цитаты окажутся короткими, ведь Марк Твен – непревзойденный мастер афоризма, а какие-то развернутыми: сценками, эпизодами, монологами или диалогами. Это для того, чтобы можно было наслаждаться – меткостью описаний (назвал, как припечатал), упругостью пружины сюжета даже небольшой сценки, мудростью и точностью незабываемой афористичности, блистательностью юмора и умением Марка Твена заряжать читателей радостью жизни. Даже когда он с горькой иронией повествует о человеческих пороках и преступлениях.

Я уверена, что когда-нибудь объеду всю Америку, увижу все те края, о которых столько читала. Окажутся совершенно другими стоящие по берегам больших и малых рек города, по местам золотоносных приисков и серебряных рудников наверняка уже будут проложены автострады, выстроены моллы, а может, наоборот, предприятия добывающей промышленности. Негры там будут вести себя уже не так, как во времена Марка Твена, белые – тем более. Коренные народы как там себя будут чувствовать, в каком количестве окажутся представленными, интересно? Все мне нужно будет посмотреть и узнать, все. Я стану смотреть, анализировать, сравнивать – что было, что есть, предполагать, что будет, ведь многое сбылось из того, что предрекал (даже, вернее, просто предполагал) этот великий мыслитель. Меня интересует человеческая сущность – какая она в годы Марка Твена была, в какую сторону изменилась? И изменение ли это.

…В одном из романов Марка Твена была такая ситуация. Плыл плот по реке Миссисипи. На нем, в числе прочих, – беззащитный чернокожий беглец Джим. Хитроумные авантюристы выставили рядом с Джимом табличку:

«Бешеный арап – когда в себе, на людей не бросается»…

И она помогала: посмотреть, что за арап, и выяснить, до какой степени он бешеный, желающих не оказалось.

Вот что такое спасение словом. Пусть сила слова Марка Твена поможет и вам. Сила слова, сила знания, сила мысли много где пригождается.

Составитель Елена Нестерина

«Тот, кого вы заставили смеяться, никогда вас не забудет».

Марк Твен

Глава 1. Био-Марк

(кое-что о сути жизни и реальности вокруг нее)

Сэмюэл Лэнгхорн Клеменс, кряхтя и мучительно кашляя, поднялся из своего удобного кресла, помешал кочергой в камине, взял два полена и аккуратно положил на красноватые угли. Огонь тут же начал взбираться по дереву, дрова запели, затрещали. Сэмюэл уселся обратно. «В настоящее время райские чертоги отапливаются радиаторами, соединенными с адом. Муки грешников усугубляются от сознания, что огонь, пожирающий их, одновременно обеспечивает комфорт праведникам, – проворчал он, достал сигару и закурил, заметив. – Я взял себе за правило никогда не курить больше одной сигары одновременно. Бросить курить – самая простая вещь в мире. Я знаю, потому что делал это тысячу раз. Если мне нельзя будет курить на небесах, то это место не для меня»…

«…Мне даже не надо было учиться курить – я курил всю свою жизнь; да я только появился на свет – сразу попросил огонька!»

Таким можно представить себе известного писателя Марка Твена, находящегося в самом конце своего пути. Он еще далеко не стар, многие писатели в значительно более позднем возрасте завершали свой жизненный и творческий путь. Но он потерял жену и почти всех детей. Он болен, разочарован. Он наконец-то богат, он знаменит. Но он тоскует.

В это время Марк Твен пишет рассказ «Что было сном», герой которого за то время, пока курит трубку, вспоминает последние 17 лет своей жизни. И когда окурок погашен, он смотрит на свою жену, живую и невредимую, и не понимает, настоящая она или нет… Этот текст Твен не завершил. События описываются там веселые и страшные, сияние абсолютного человеческого счастья перемежается с провалами в черное безграничное горе, горе потери этого самого счастья. Счастья общения с любимыми людьми. В отличие от многих, писатель Марк Твен (а в данном случае именно человек Сэмюэл Лэнгхорн Клеменс) умел его ценить и считал самым важным делом на свете. Смерть уносила его любимых и родных, так что постепенно с ним остались только боль, тоска и… юмор. Пусть уже не такой светлый, как раньше, но по-прежнему острый. Делающий мысли еще более глубокими, а чувства тонкими. Юмор бесценный. Дарующий желание продолжать жить.

«Когда придет горе, оно само о себе позаботится».

Как Марк Твен управлялся с горем и болью в конце жизни – и со всем своим литературно-семейным хозяйством в основной жизненный период? Примерно так, как написано в этой книге. В данном случае не стояла задача составить сборник цитат на все случаи жизни (а наследие Марка Твена позволяет с легкостью и удовольствием сделать это). Как и не было цели для каждой цитаты делать сноску и пояснять, из какой она книги. Названия всех произведений, отрывки из которых цитируются, будут перечислены в послесловии к тексту. Это, скорее, как реальность, представленная в ощущениях. Марк Твен, его судьба и творчество – во впечатлениях.

Ведь для чего писатели пишут книги? Не только для того, чтобы высказаться. Не только чтобы удивить и потрясти. А чтобы повлиять. Чтобы чья-то жизнь после прочтения его произведения уже никогда не была прежней. Чтобы заставить работать чьи-то мозги, душу. Пропущенный через собственное восприятие текст книги читатель «осваивает» – к каким-то выводам приходит, что-то додумывает. Идет процесс в ноосфере! Непрерывный. Читатели и писатели очень нужны друг другу.

Итак, писатель Марк Твен, его секретные и обнародованные способы управления собственным мыслительным процессом, процессом творческим, процессом общения с внешним миром – в лице тех, кому он платит, и тех, кто ему платит, а также тех, кто его обожает и кого обожает он.

Марк Твен показал миру, как он умеет крутить-вертеть смыслами, направлять их – в зависимости от ситуации – в нужное русло. Как короткой фразой, несколькими словами поставить все с ног на голову. Он видел, что этим постоянно занимаются политики, юристы, работники торговли и рекламной сферы, администрация, проповедники и другие. В своих текстах довел это до совершенства.

Он все держал под контролем. Как умел, так и держал. Что-то ему удавалось лучше, что-то хуже. Нам, к счастью, досталось это в текстовой форме – бери, читай, восхищайся, учись. Можно – мастерству ведения персонажей художественного текста сквозь сложнейшие коллизии и перипетии. Можно – остроумно руководить процессом получения аудиторией информации, в той или иной степени касающейся его личной жизни. Например, интересующимся изучением истории его семьи читателям он предлагал такое:

«Двое или трое из моих друзей упомянули как-то в разговоре со мной, что если я напишу историю своей жизни, и у них будет свободное время, они ее прочитают. Не в силах противиться этим неистовым требованиям читающей публики, я составил свою автобиографию.

Я происхожу из старинного знатного рода, уходящего корнями в глубь веков. Самым отдаленным предком Твенов был друг нашего дома по фамилии Хиггинс. Это было в XI столетии, когда наша семья жила в Англии в Абердине, графство Корк. Почему представители нашего рода сохранили материнскую фамилию Твен вместо фамилии Хиггинс (я не считаю тех случаев, когда они шутки ради скрывались под псевдонимами) – тайна, в которую Твены не посвящают посторонних. Это прелестная романтическая история, которой лучше не касаться. Так принято во всех аристократических семьях.

Артур Твен был человек незаурядных способностей – он промышлял на большой дороге во времена Уильяма Руфуса. Ему еще не было 30 лет, когда ему пришлось прокатиться в Ньюгет, один из самых почтенных английских курортов, чтобы навести кое-какие справки. Назад он не вернулся, так как умер там скоропостижно.

Огастес Твен снискал себе немалую популярность около 1160 года. Это был прирожденный юморист. Наточив свою старую шпагу и выбрав местечко поукромнее, он темной ночью прокалывал запоздалых путников, чтобы поглядеть, как они будут подпрыгивать. Что называется, весельчак! Но он не соблюдал должной осторожности, и однажды власти захватили Огастеса в то время, когда он снимал платье с жертвы своих развлечений. Тогда они отделили голову его от тела и выставили ее на почетном месте в Темпл-Баре, откуда открывается превосходный вид на город и на гуляющую публику. Никогда ранее Огастес Твен не занимал такого высокого и прочного положения.

В продолжение следующих двух столетий Твены отличались на поле брани. Это были достойные, неустрашимые молодцы, которые шли в бой с песнями позади всех и бежали с поля битвы с воплями в первых рядах.

Наше родословное древо имело всегда одну-единственную ветвь, которая располагалась под прямым углом к стволу и приносила плоды круглый год – летом и зимой. Пусть это будет горьким ответом на малоудачную остроту старика Фруассара.

В самом начале XV века мы встречаем красавца Твена, известного под кличкой «Профессор». У него был такой удивительный, такой очаровательный почерк, и он умел до того похоже изобразить почерк другого человека, что нельзя было без хохота на это смотреть. Он искренне наслаждался своим редким талантом. Случилось, впрочем, так, что ему пришлось по приглашению правительства отправиться бить щебенку на дорогах, и эта работа несколько повредила изяществу его почерка. Тем не менее он увлекся своей новой специальностью и посвятил ей, с небольшими перерывами, сорок два года. Так, в трудах, он и окончил свой жизненный путь. Все эти годы власти были так довольны Профессором, что немедля возобновляли с ним контракт, как только старый приходил к концу. Начальство его обожало. Он пользовался популярностью и среди своих коллег и состоял видным членом их клуба, который носил странное наименование «Каторжная команда». Он коротко стриг волосы, любил носить полосатую одежду и скончался, оплакиваемый правительством. Страна потеряла в его лице беззаветного труженика.

Несколько позже появляется знаменитый Джоя Морган Твен. Он приехал в Америку на корабле Колумба в 1492 году в качестве пассажира. По-видимому, у него был очень дурной, брюзгливый характер. Всю дорогу он жаловался, что плохо кормят, и угрожал сойти на берег, если не переменят меню. Он требовал на завтрак свежего пузанка. Целыми днями он слонялся по палубе, задрав нос, и отпускал шуточки насчет Колумба, утверждая, что тот ни разу не был в этих местах и понятия не имеет, куда едет. Достопамятный крик: «Смотри, земля!» потряс всех, но только не его. Он поглядел на горизонт через закопченный осколок стекла и сказал: «Черта с два земля! Это плот!»

Когда этот сомнительный пассажир взошел на корабль, все его имущество состояло из носового платка с меткой «Б.Г.», одного бумажного носка с меткой «Л.В.К.», другого – шерстяного с меткой «Д.Ф.» и ночной сорочки с меткой «О.М.Р.», завернутых в старую газету. Тем не менее во время путешествия он больше волновался о своем «чемодане» и разглагольствовал о нем, чем все остальные пассажиры, вместе взятые. Когда корабль зарывался носом и рулевое управление не действовало, он требовал, чтобы его «чемодан» передвинули ближе к корме, а затем бежал проверять результаты. Если корабль зачерпывал кормой, он снова приставал к Колумбу, чтобы тот дал ему матросов «перетащить багаж». Во время шторма приходилось забивать ему в рот кляп, потому что его вопли о судьбе его имущества заглушали слова команды. По-видимому, ему не было предъявлено прямого обвинения в каких-либо правонарушениях, но в судовом журнале отмечено как «достойное внимания обстоятельство», что, хотя он принес свой багаж завернутым в старую газету, он унес, сходя на берег, четыре сундука, не считая саквояжа и нескольких корзин из-под шампанского. Когда же он вернулся на корабль, нахально утверждая, что некоторых вещей у него недостает, и потребовал обыска других пассажиров, терпение его товарищей по путешествию лопнуло, и они швырнули его за борт. Долго они смотрели, не всплывет ли он, но даже пузырька не появилось на ровной морской глади. Пока все с азартом предавались этим наблюдениям, обнаружилось, что корабль дрейфует и тянет за собой повисший якорный канат. В древнем, потемневшем от времени судовом журнале читаем следующую любопытную запись:

«Позже удалось установить, что беспокойный пассажир нырнул под воду, добрался до якоря, отвязал его и продал богопротивным дикарям на берегу, уверяя, что этот якорь он нашел в море, сукин он сын!»

При всем том мой предок не был лишен добрых и благородных задатков, и наша семья с гордостью вспоминает, что он был первым белым человеком, который всерьез занялся духовным воспитанием индейцев и приобщением их к цивилизации. Он построил вместительную тюрьму, воздвиг возле нее виселицу и до последнего своего дня похвалялся, что ни один реформатор, трудившийся среди индейцев, не оказывал на них столь успокаивающего и возвышающего действия. О конце его жизни хроника сообщает скупо и обиняками. Там говорится, что при повешении первого белого человека в Америке старый путешественник получил повреждение шейных позвонков, имевшее роковой исход.

Правнук «реформатора» процветал в XVII столетии и известен в нашей семейной хронике под именем Старого Адмирала, хотя историки того времени знают его под другими именами. Он командовал маневренными, хорошо оснащенными и отлично вооруженными флотилиями и много способствовал увеличению быстроходности торговых судов. Купеческий корабль, за которым шел Адмирал, не сводя с него орлиного взора, всегда плыл через океан с рекордной скоростью. Если же он медлил, несмотря на все понуждения Адмирала, тот распалялся гневом и наконец, уже не будучи в силах сдержать свое негодование, захватывал корабль и держал его у себя, ожидая, пока владельцы не явятся за потерянным имуществом (правда, они этого не делали). Чтобы среди захваченных матросов не завелось лентяев и лежебок, Адмирал предписывал им гимнастические упражнения и купания. Это называлось «пройтись по доске». Матросы не жаловались. Во всяком случае, раз выполнив это упражнение, они больше не напоминали о себе. Не дождавшись судовладельцев, Адмирал сжигал корабли, чтобы страховая премия не пропадала даром. Этот старый заслуженный моряк был зарезан в расцвете сил и славы. Безутешная вдова не уставала повторять до самой своей кончины, что, если бы Адмирала зарезали на 15 минут раньше, его удалось бы еще вернуть к жизни.

Чарльз Генри Твен жил в конце XVII века. Это был ревностный и почтенный миссионер. Он обратил в истинную веру 16 тысяч островитян в южных морях и неустанно внушал им, что человек, имеющий на себе из одежды всего лишь ожерелье из собачьих клыков да пару очков, не может считаться достаточно экипированным для посещения храма Божия. Незлобливые прихожане нежно любили его, и, когда заупокойная церемония окончилась, они вышли из ресторана со слезами на глазах и твердили по пути домой, что такого мягкого миссионера им еще не приходилось встречать; жаль только, что каждому досталось так мало.

Па-Го-То-Вах-Вах-Пакетекивис (Могучий Охотник со Свиным Глазом) Твен украшал своим присутствием средние десятилетия XVIII века и от всего сердца помогал генералу Брэддоку воевать с угнетателем Вашингтоном. Спрятавшись за дерево, он 17 раз стрелял в Вашингтона. Здесь я полностью присоединяюсь к очаровательному романтическому рассказу, вошедшему во все хрестоматии. Однако дальше в рассказе говорится, будто после семнадцатого выстрела, устрашенный своей неудачей, дикарь торжественно заявил, что поскольку Вечный Дух, как видно, предназначил Вашингтона для великих дел, то он более не поднимет на него свое святотатственное ружье. В этой части я вынужден указать на серьезную погрешность против исторических фактов. На самом деле индеец сказал следующее:

– Никакого (ик!) толку! Он так пьян, что не может стоять прямо. Разве в него попадешь? Дурень я буду, если (ик!) истрачу на него еще хоть один патрон.

Вот почему индеец остановился на семнадцатом выстреле. Он приводит простой и толковый резон; сразу чувствуешь, что это чистая правда.

Я всегда любил этот рассказ даже в том виде, в каком его печатают в хрестоматиях, но меня преследовала мысль, что каждый индеец, присутствовавший при разгроме Брэддока и дважды промахнувшийся (два выстрела за 100 лет легко вырастают в 17), приходил к неизбежному выводу, что солдат, в которого он не попал, предназначен Вечным Духом для великих дел, а случай с Вашингтоном запомнился только потому, что в этом случае пророчество сбылось, а в других нет. Всех книг на свете не хватит, чтобы перечислять пророчества индейцев и других малоавторитетных лиц. Однако список сбывшихся пророчеств легко умещается у вас в кармане.

Хочу добавить, что некоторые из моих предков так хорошо известны в истории человечества под своими псевдонимами, что было бы бесцельным вести здесь о них рассказ, даже перечислять их в хронологическом порядке. Назову лишь некоторых из них. Это Ричард Бринсли Твен, он же Гай Фоке; Джон Уэнтворт Твен, он же Джек Шестнадцать ниток; Уильям Хоггерти Твен, он же Джек Шеппард; Анания Твен, он же барон Мюнхгаузен; Джон Джордж Твен, он же капитан Кидд. Следует также упомянуть Джорджа Френсиса Трэна, Тома Пеппсра, Навуходоносора и Валаамскую ослицу. Все эти лица принадлежат к нашему роду, но относятся к ветви, несколько удалившейся от центрального ствола, то, что называется – к боковой линии. Все Твены жаждали популярности, но, в отличие от коренных представителей нашей фамилии, которые искали ее на виселице, эти люди ограничивались тем, что сидели в тюрьме.

Когда пишешь автобиографию, неразумно доводить рассказ о предках до ближайших родственников. Правильнее, сказав несколько слов о прадедушке, перейти к собственной персоне, что я и делаю.

Я родился без зубов, и здесь Ричард III имеет передо мной преимущество. Зато я родился без горба, и здесь преимущество на моей стороне. Мои родители были бедными – в меру, и честными – тоже в меру.

А теперь мне приходит в голову, что жизнь моя слишком бесцветна по сравнению с жизнью моих предков и с рассказом о ней лучше повременить, пока меня не повесят. Жаль, что другие автобиографы, книги которых мне приходилось читать, не приняли своевременно такого же решения. Как много выиграла бы читающая публика, не правда ли?..»

И ему верили!

«Когда я был помоложе, я помнил решительно все, было оно или не было, теперь же рассудок мой слабеет, и скоро я буду помнить только то, чего никогда не было».

Уметь вовремя дать задний ход, напустить тумана и скрыть правду, если она чем-то на данный момент неудобна, грамотно уйти от подробностей – это тоже способ управления реальностью.

И этот художественный туман часто так запутывал читателей и слушателей, что они переставали отличать вымысел от реальности. Так поступали практически все великие писатели. Каждый по-своему. Но Марк Твен – блистательно!

Впрочем, лучше по порядку. Тоже, разумеется, художественно осмысляя и пропуская через себя.

«Всегда помните о сути вещей. Лучше быть молодым навозным жуком, чем старой райской птицей».

Псевдоним «Марк Твен» писатель взял себе, когда ему было 28 лет. По одной из версий «mark twain» – лоцманский термин, что в переводе означает «отметь два», а именно: две морские сажени[1]. Эта глубина безопасна для судна – при ней нельзя сесть на мель.

По другой версии в салунах Вирджинии было принято говорить «отметь два», когда сидящий за столиком объявлял, что к нему должен присоединиться товарищ, а значит, алкоголь будет считаться на двоих.

Ну и, конечно, нельзя не принимать в расчет то, что писатель знал человека (или даже не одного) с таким именем. И имя это показалось истинно писательским.

Сэмюэл Клеменс родился 30 ноября 1835 года в маленьком городке Флориде (округ Монро, штат Миссури, США). Сам Марк Твен называл это место деревушкой:

«В деревушке было 100 человек жителей, и я увеличил население ровно на один процент. Не каждый исторический деятель может похвастаться, что сделал больше для своего родного города. Может быть, с моей стороны нескромно упоминать об этом, но зато это правда. Нигде не записано, чтобы кому-нибудь другому удалось совершить нечто подобное, будь это даже Шекспир».

Со стороны может показаться, что он не придает своим детским годам большого значения, описывает их несколько стыдливо, мимоходом. Но на самом деле он это большое значение своим детским воспоминаниям, конечно, придавал. Он отлично все помнил, а еще собирал подробности, выспрашивая всех, кто был этому свидетелем. И использовал в своих произведениях.

«Мне рассказывали, что я был болезненный, вялый ребенок, как говорится – не жилец на этом свете, и первые семь лет моей жизни питался главным образом лекарствами. Как-то я спросил об этом мою мать, когда ей шел уже 88-й год:

– Должно быть, ты все время беспокоилась за меня?

– Да, все время.

– Боялась, что я не выживу?

После некоторого размышления, по-видимому, для того, чтобы припомнить, как было дело, она ответила:

– Нет, я боялась, что ты выживешь».

Вот такая жестокая и грустная ирония была у этого автора…

В детстве Сэм страдал лунатизмом, верил в вещие сны и любил их пересказывать, придумывал разные истории, чем всегда привлекал слушателей. Когда Сэму исполнилось четыре года, родители отдали его в начальную школу мисс Элизабет Горр. В школе Сэму не нравилось – в первый день учебы учительница его ударила. В те времена детей часто в учебных заведениях били и всячески наказывали. Не исключением в этом плане была и школа, в которую ходил будущий писатель. Но там была одна учительница по имени Мэри Энн Ньюкомб. Она никого не била. Она оказалась добрая. Она научила мальчика любить читать.

Описывая похождения Тома Сойера, Марк Твен отчасти описывал себя в детстве. А его реальные друзья стали прототипами героев одноименной книги – ну и плюс типизация, конечно.

Жесткая школа жизни с такого юного возраста воспитывала в Сэме целеустремленность и волевой характер. Это на 100 процентов правда – если бы такой характер не сформировался, в писательской среде Марк Твен бы не выжил.

С ранних детских лет – когда на всех уроках лупили, а там, где заставляли читать книги, любили, – Сэм Клеменс учился управлять собой. Чтобы где-то подстроиться, где-то дать отпор, где-то затаиться и не нарываться… И научился. Вся его биография – это искусство управлять: собой, своими родными, партнерами по бизнесу, противоположным полом. Ведь если ты не управляешь людьми, то тогда они управляют тобой.

В 1842 году умер старший брат Бенджамин (ему было 10 лет). Момент, связанный с этим, Марку Твену очень запомнился. Мать тогда подвела его к кровати Бенджамина. Прощаться.

«…Она держит меня за руку, и мы стоим на коленях у постели умершего брата, который был двумя годами старше меня, и слезы катятся без удержу по ее щекам. Она стонет. Это немое свидетельство горя, вероятно, было ново для меня, потому что оно произвело на меня сильное впечатление – впечатление, благодаря которому эта картина и до сих пор не потеряла силы и живет в моей памяти»…

Дела у родителей шли не очень. И старший брат Орион в 17 лет начинает работать в типографии города Сент-Луис. Он получает 10 долларов в неделю, из которых половину отправляет домой. Чтобы немного сэкономить, младших (а в семье Клеменсов из семерых детей выжили четверо) отправляли на ферму к родственникам Куэрлсам. В их семье было восемь детей, но на сельских просторах этого не замечалось. Где восемь – там и девятый с десятым не пропадут…

«Жизнь, которую я вел там с моими двоюродными братьями, была полна очарования, таким же остается и воспоминание о ней. Я могу вызвать в памяти торжественный сумрак и таинственность лесной чащи, легкое благоухание лесных цветов, блеск омытых дождем листьев, дробь падающих дождевых капель, когда ветер качает деревья, далекое постукивание дятлов и глухое токование диких фазанов, мелькание потревоженных зверьков в густой траве, – все это я могу вызвать в памяти, и оно оживает, словно наяву, и так же радостно».

В 1847 году от пневмонии умирает отец.

«…Эта беда, как обычно бывает, случилась как раз тогда, когда счастье нам улыбнулось и мы надеялись снова пожить в довольстве после нескольких лет жестокой нужды и лишений, на которые нас обрек нечестный поступок некоего Айры Стаута, взявшего у моего отца в долг несколько тысяч долларов – по тем временам и в тех краях целое состояние. Отец только что был избран секретарем гражданского суда округа. Мало того, что скромного достатка, связанного с этой работой, с избытком хватило бы для нашей непритязательной семьи, – отца так уважали, он пользовался во всем округе таким авторитетом, что, раз получив эту высокую должность, мог, по всеобщему мнению, сохранить ее за собой на всю жизнь. В конце февраля он поехал в центр округа, Пальмиру, чтобы принести присягу. На обратном пути – 12 миль верхом – его настиг ливень со снегом, и домой он добрался еле живой от холода. Он заболел плевритом и 24 марта скончался».

Сэм считал себя виновным в его смерти. Ведь их отношения не были теплыми. Они с отцом, по словам Марка Твена, «едва замечали существование друг друга». Конечно, за что тут чувствовать вину, не очень понятно. Вот если бы наоборот, мальчишка изводил бы отца и довел до смерти – то да. А когда «едва замечали»…

Так или иначе, но чувство вины, как отмечает сам писатель, у него было. Вообще, конечно, чувство вины – особенно той, которую нельзя загладить, – навсегда делает человека на редкость заботливым, ответственным. Человек понимает, что он «всегда должен». Так случилось и с Марком Твеном.

Еще особую ответственность вызывала земля, вернее, владение ею.

«Чудовищный участок, которым владеет наша семья в Теннесси, был куплен моим отцом немного более 40 лет назад. Он приобрел все эти 75 тысяч акров за один раз. Обошлись они ему, вероятно, долларов в 400. По тем временам это была весьма значительная единовременная выплата наличными – во всяком случае, так считалось среди скал и сосновых лесов Камберлендских гор в округе Фентресс на востоке штата Теннесси. Когда мой отец уплатил эти огромные деньги, он остановился в дверях джеймстауновского суда и, оглядев свои обширные владения, сказал:

– Что бы со мной ни случилось, мои наследники обеспечены; сам я не доживу до той минуты, когда эти акры превратятся в серебро и золото, но дети мои до нее доживут.

Вот так, из самых лучших побуждений, он возложил на наши плечи тяжкое проклятие ожидаемого богатства. Он сошел в могилу с глубоким убеждением, что облагодетельствовал нас. Это была печальная ошибка, но, к счастью, он об этом не узнал».

Дела семьи Клеменс шли плохо. Старшие дети – Орион и Памела – работали, мать в городе Ганнибал, куда они переехали, держала пансион (в комнатах их дома жили люди, им полагалось питание, уборка помещений, все это нужно было приготовить, проконтролировать – цикл обслуживания пансиона был непрерывным), пансионеры платили исправно, но денег все равно не хватало.

«После смерти отца мы изменили наш образ жизни, но на временной основе, – собираясь окончательно все устроить после продажи земли. Мой брат занял 500 долларов и купил не приносящую дохода еженедельную газету, считая так же, как и мы все, – что не стоит ни за что браться всерьез, пока мы не разделаемся с землей и не сможем окончательно определить свою судьбу. Сперва мы сняли большой дом, но продажа участка, на которую мы рассчитывали, не состоялась (покупателю требовалась только часть нашей земли, а мы, посоветовавшись, решили продавать ее целиком либо не продавать совсем), и нам пришлось удовлетвориться домом похуже».

Сэмюэл заболел корью, лечение было длительным, дорогим. Мальчик все-таки выздоровел – но в школу уже не вернулся. Нужно было зарабатывать на жизнь. Тринадцатилетний Сэм стал учеником наборщика в газете «Ганнибал курьер», где ему предоставили жилье и кормили. Денег пока будущий писатель не зарабатывал. Но отсутствие еще одного ребенка облегчало жизнь матери. Сэм получил необходимый опыт работы корректора и даже помощника редактора. Через два года старший брат Орион купил еженедельник «Джорнэл» с типографией и основал газету «Ганнибал вестерн юнион», в которой печатали новости. Сэм перешел на работу к брату.

Однажды Орион уехал и оставил Сэма на месте главного редактора. В числе прочих в газете печатали местные новости и анекдоты. Вот где будущий писатель смог развернуться! Сэмюэл самостоятельно выпустил несколько номеров. В одной своей юмореске он описал попытку редактора конкурирующей газеты утопиться. А также присочинил еще пару историй про жителей города. Каждый из номеров разлетелся «на ура». А герои рассказов узнали себя и двинулись в редакцию, чтобы уничтожить редактеришку. Когда же они увидели подростка, то попросту надрали ему уши, чем сохранили для человечества великого писателя Марка Твена.

В 1851 году в газете «Филадельфия пост» было напечатано первое художественное произведение Сэма – юмореска «Храбрый пожарный». Гонорара писатель Клеменс не получил, но начало карьеры было положено.

«…У меня было призвание к литературе, причем низшего сорта – к юмористике. Тут нечем гордиться, но это мой самый сильный козырь, и если бы я прислушался к максиме, которая утверждает, что нужно приумножать те два или три таланта, которыми Всевышний тебя одарил, я давно бы перестал браться за занятия, к которым от природы непригоден, и стал бы всерьез писать, чтобы смешить божьих тварей… Ты видишь во мне талант юмориста и настоятельно советуешь мне его развивать… теперь, когда редакторы газет на далеком Востоке меня ценят, а ведь они не знают меня и не могут быть ослеплены пристрастностью, я действительно начинаю верить, что во мне что-то есть… Я перестану заниматься пустяками, перестану тосковать о невозможном и начну стремиться к славе, недостойной и преходящей…»

Орион Клеменс не ценил талантов брата. Хотя Сэм мог справиться с любой работой и делал ее очень хорошо, денег ему в газете «Ганнибал вестерн юнион» не платили.

В 1852 году Сэм уезжает из родного города и какое-то время работает в типографиях и газетах разных городов, зарабатывает небольшие деньги и умудряется отсылать часть матери. Ну и, конечно, пишет заметки и юморески.

Его псевдоним в то время – большая бука W, или «Сын Адама», и «Томас Джефферсон Снодграсс», еще будет «Джош», «сержант Фантом», а уж только потом «Марк Твен».

А потом Сэмюэл Клеменс стал лоцманом. Он с детства, как и многие его друзья, мечтал об этом. Ну и о море тоже.

«Когда я был мальчиком, у моих товарищей, в нашем городишке на западном берегу Миссисипи, была одна неизменная честолюбивая мечта – поступить на пароход».

Сэм понимал, чтобы стать лоцманом – надо много учиться. Поэтому мечтал стать сначала юнгой или матросом…

«Желание попасть на пароход вечно томило меня. Сначала я хотел быть юнгой, чтобы можно было выскочить на палубу в белом переднике и стряхнуть за борт скатерть с той стороны, с которой меня могли увидеть все старые друзья; потом меня больше стала привлекать роль того палубного матроса, который стоял на сходнях со свернутым канатом, потому что он особенно бросался в глаза. Но все это были только мечты – слишком прекрасные, чтобы стать реальными. Как-то один из наших мальчиков исчез. О нем долго ничего не было слышно. И вдруг он вернулся учеником механика, «подручным» на пароходе! Это событие окончательно подорвало мою веру в то, чему нас учили в воскресной школе. Ведь этот мальчишка был весьма неблагочестив, не мне чета; и вот он оказывается вознесенным на вершину славы, в то время как я пребываю в печали и безвестности. В своем величии этот парень был совершенно лишен великодушия. Он всегда припасал какой-нибудь ржавый болт, чтобы чистить его именно тогда, когда судно стояло в нашем городке, и тер его, усевшись у поручней, – там, где мы все могли его созерцать, завидовать ему и ненавидеть его»…

Профессия лоцмана очень ценилась в то время, а зарплата составляла до 1000 долларов. Это были огромные деньги. С другой стороны, лоцманам приходилось нелегко – трудно было провести грузовое судно мимо отмелей, ведь освещения на берегах рек не было. Но лоцман был безраздельным хозяином корабля, как только отходил от причала.

Сэмюэл смог преодолеть все сложности учения. Лоцманом стал. И наслаждался своей профессией.

«Достаточно было пароходу выйти в реку, и он поступал в единоличное и бесконтрольное распоряжение лоцмана. Все поступки лоцмана были абсолютно свободны; он не советовался ни с кем, ни от кого не получал приказания и вспыхивал, как порох, при самой невинной попытке подсказать ему что-либо».

Весной 1858 года Сэм начал работать на большом пароходе «Пенсильвания», куда смог устроить помощником счетовода и своего брата Генри. Сэма ценили на судне.

«Если капитану попадался лоцман с особенно высокой репутацией, он всячески старался удержать его у себя. В те времена ставка лоцмана у верховьев Миссисипи составляла 400 долларов в месяц, но я знавал капитана, который держал такого лоцмана на полном окладе целых 3 месяца без дела, так как река замерзла. И надо помнить, что в те дешевые времена оклад в 400 долларов был почти фантастическим. Не многие на берегу получали такой оклад, а если получали, то все смотрели на них с чрезвычайным уважением. Когда лоцманы с низовья или верховья реки попадали в наш маленький миссурийский городок, их общества искали самые избранные красавицы, самые важные люди, и относились к ним с восторженным почтением. Стоять в гавани, получая жалованье, – это было занятие, которое многие лоцманы любили и ценили; особенно если они плавали по Миссури в дни расцвета своей профессии (канзасские времена) и получали 900 долларов за рейс, что равнялось примерно 1800 долларам в месяц.

В силу долголетней привычки командовать у лоцманов вошло в обыкновение заменять любую просьбу приказанием. До сих пор мне как-то неприятно выражать свое желание жалкой просьбой, вместо того чтобы бросить его в сжатой форме команды».

В 1860 году из-за смены начальства Сэм покидает работу. А брат остается на корабле, на котором через месяц взрываются котлы, и Генри, получив страшные ожоги, умирает в больнице.

«Было шесть часов жаркого летнего утра. «Пенсильвания» шла севернее Корабельного острова, миль за 60 до Мемфиса, на малом ходу, таща за собой баржу с дровами, которые быстро разгружали. Джордж Илер был в рубке – кажется, один; второй механик и сменный кочегар стояли на вахте в машинном отделении; второй помощник – на палубе; все служащие – Джордж Блэк, мистер Вуд и мой брат – крепко спали; спал и Браун, и старший механик, плотник, старший помощник и один из кочегаров; капитан Клайнфельтер сидел в кресле парикмахера, и тот собирался его брить; на пароходе находилось довольно много каютных пассажиров и 300–400 палубных пассажиров, как было сообщено в свое время, но очень немногие бодрствовали. Когда с баржи разгрузили почти все дрова, Илер дал в машину звонок идти полным ходом, и в следующую же минуту четыре котла из восьми взорвались с громовым треском, и вся носовая часть судна взлетела на воздух. Большая часть всей этой массы, вместе с трубами, обрушилась снова на корабль грудой исковерканных, бесформенных обломков, и через несколько минут вспыхнул пожар.

Многих отшвырнуло на большое расстояние, и они попадали в реку. Среди них был мистер Вуд, мой брат и плотник. Плотник все еще держался за свой тюфяк, когда упал в воду, в 75 футах от парохода. О лоцмане Брауне и о старшем конторщике – Джордже Блэке – так никогда больше и не слыхали: после взрыва их никто не видел. Кресло с сидящим в нем совершенно невредимым капитаном Клайнфельтером осталось висеть прямо над бездной… все впереди – пол, стены – все исчезло, а обалдевший парикмахер, который тоже остался невредим, стоял, выставив носок башмака над бездной, и машинально взбивал мыльную пену, онемев от страха.

Когда Джордж Илер увидел, как перед ним взлетели трубы, он понял, в чем дело: он закрыл лицо полами пиджака и крепко прижал их руками, чтобы пар не попал в рот или в нос. Ему на это вполне хватило времени, пока он летел в небеса и обратно. Он очутился на верху одного из невзорвавшихся котлов, на 40 футов ниже бывшей рубки, а за ним обрушился его штурвал и целый поток всяких предметов, окутанных клубами раскаленного пара. Все, кто вдохнул этот пар, поумирали, ни один не спасся. Но Илер пара не вдохнул. Он выбрался на свежий воздух как только мог поскорее, а когда пар рассеялся, он вернулся, снова влез на котлы и терпеливо подобрал одну за другой все свои шахматные фигуры и разрозненные части своей флейты.

К этому времени пожар усилился. Вопли и стоны наполняли воздух. Многие были обожжены, многие искалечены; взрывом вогнало железный лом в тело одного человека, – кажется, говорили, что это был священник. Он умер не сразу, и его страдания были ужасны. Молодой француз, пятнадцатилетний воспитанник морского училища, сын французского адмирала, был страшно обожжен, но мужественно переносил свои страдания. Оба помощника были сильно обожжены, но, несмотря на это, не покидали поста. Они подвели дровяную баржу к корме, и оба, вместе с капитаном, отгоняли обезумевшую толпу испуганных пассажиров, пока не перенесли туда раненых и не разместили их вдали от опасности»…

Это третья смерть близкого человека Сэма. (До этого скончались его отец и брат Бенджамин). Писатель за несколько дней до трагедии видел смерть брата во сне. С тех пор он верил в вещие сны и много писал о них.

Если со снами все понятно, то еще хорошо бы выяснить, почему это так важно – ну был и был лоцманом, ну мечтал о море в детстве и юности? Не все мечты, как мы знаем, реализовываются, не все планы, даже реализованные, приносят счастье или успех. Но в данном случае это важно – Марк Твен мечтал вести за собой. Да, если бы Гражданская война не изменила уклад жизни всей страны, а речное пароходство на любимой реке Сэмюэла не заглохло, он бы был прекрасным лоцманом. Величайшим даже, наверное. Но он стал величайшим. Пусть не лоцманом. А тем, кто тоже ведет за собой. Писателем, лидером мнений. И стал управлять не кораблем на реке, а потоком мыслей и чувств огромного количества людей. И до сих пор это делает.

…Дальше начинаются поиски Сэмюэлем работы, поиски себя. Здесь снова возникает старший брат Орион, который участвует в предвыборной кампании Авраама Линкольна и получает пост секретаря помощника губернатора Невады на Дальнем Западе США. У него Сэм бесплатно работает помощником.

Были и неудачные попытки поиска золота и серебра на Невадских приисках.

Пока младший брат промышлял на приисках, Орион отправил тексты Сэма редактору «Территориал Энтерпрайз». Тот предложил талантливому литератору работу репортером с окладом 25 долларов в неделю. Сэм проработал здесь два года и написал не мене 200 заметок, правдивых – о драках, балах, концертах и пожарах – и малоправдоподобных, например, о найденном окаменелом человеке на реке Гумбольдт – на самые разные темы.

«Окаменелый человек» прекрасен!

«Чтобы показать, как трудно с помощью шутки преподнести ничего не подозревающей публике какую-либо истину или мораль, не потерпев самого полного нелепого поражения, я приведу два случая из моей собственной жизни.

Осенью 1862 года жители Невады и Калифорнии буквально бредили необычайными окаменелостями и другими чудесами природы. Трудно было найти газету, где не упоминалось бы об одном-двух великих открытиях такого рода. Увлечение это начинало становиться просто смехотворным. И вот я, новоиспеченный редактор отдела местных новостей в газете города Вирджиния – Сити, почувствовал, что призван положить конец этому растущему злу; все мы, я полагаю, испытываем по временам великодушные, отеческие чувства к ближнему. Чтобы положить конец этому увлечению, я решил чрезвычайно тонко высмеять его. Но, по-видимому, я сделал это уж слишком тонко, ибо никто и не заметил, что это сатира. Я облек свой замысел в своеобразную форму: открыл необыкновенного окаменелого человека.

В то время я был в ссоре с мистером ***, новым следователем и мировым судьей Гумбольдта, и я подумал, что мог бы попутно слегка поддеть его и выставить в смешном свете, совместив, таким образом, приятное с полезным. Итак, я сообщил со всеми мельчайшими и убедительнейшими подробностями, что в Грейвли – Форд (ровно в 120 милях от дома мистера ***, и добраться туда можно лишь по крутой горной тропе) обнаружен окаменелый человек и что в Грейвли – Форд для освидетельствования находки прибыли все живущие поблизости ученые (известно, что в пределах 50 миль там нет ни одной живой души, кроме горстки умирающих с голода индейцев, нескольких убогих кузнечиков да четырех или пяти сарычей, настолько ослабевших без мяса, что они не могли даже улететь); и как все эти ученые мужи сошлись на том, что этот человек находился в состоянии полного окаменения уже свыше 300 лет; и затем с серьезностью, которой мне следовало бы стыдиться, я утверждал, что как только мистер *** услышал эту новость, он созвал присяжных, взобрался на мула и, побуждаемый благородным чувством долга, пустился в ужасное пятидневное путешествие по солончакам, через заросли полыни, обрекая себя на лишения и голод, – и все для того, чтобы провести следствие по делу человека, который умер и превратился в вечный камень свыше 300 лет назад!

И уж, как говорится, «заварив кашу», я далее с той же невозмутимой серьезностью утверждал, что присяжные вынесли вердикт, согласно которому смерть наступила в результате длительного нахождения под воздействием сил природы. Тут фантазия моя вовсе разыгралась, и я написал, что присяжные со свойственным пионерам милосердием выкопали могилу и уже собирались похоронить окаменелого человека по христианскому обычаю, когда обнаружили, что известняк, осыпавшийся в течение веков на поверхность камня, где он сидел, попал под него и накрепко приковал его к грунту; присяжные (все они были рудокопами на серебряных рудниках) с минуту обсуждали это затруднение, а затем достали порох и запал и принялись сверлить отверстие под окаменелым человеком, чтобы при помощи взрыва оторвать его от камня, но тут мистер *** с деликатностью, столь характерной для него, запретил им это, заметив, что подобные действия граничат со святотатством.

Все сведения об окаменелом человеке представляли собой от начала до конца набор самых вопиющих нелепостей, однако поданы они были так ловко и убедительно, что произвели впечатление даже на меня самого, и я чуть было не поверил в собственную выдумку. Но я, право же, не хотел никого обманывать и совершенно не предполагал, что так оно получится. Я рассчитывал, что описание позы окаменелого человека поможет публике понять, что это надувательство. Тем не менее, описывая его позу, я совершенно намеренно то и дело перескакивал с одного на другое, чтобы затемнить дело, – и мне это удалось. То я говорил об одной его ноге, то вдруг переходил к большому пальцу правой руки и отмечал, что он приставлен к носу, затем описывал положение другой его ноги и тут же, возвращаясь к правой руке, писал, что пальцы на ней растопырены; потом упоминал вскользь о его затылке и снова возвращался к рукам, замечая, что большой палец левой приставлен к мизинцу правой; снова перескакивал на что-нибудь другое и снова возвращался к левой руке и отмечал, что пальцы ее растопырены, так же как пальцы правой. Но я был слишком изобретателен. Я все слишком запутал, и описание позы так и не стало ключом ко всей этой мистификации, ибо никто, кроме меня, не смог разобраться в исключительно своеобразном и недвусмысленном положении рук окаменелого человека.

Как сатира на увлечение окаменелостями или чем-либо другим мой окаменелый человек потерпел самое прискорбное поражение, ибо все наивно принимали его за чистую монету, и я с глубочайшим удивлением наблюдал, как существо, которое я произвел на свет, чтобы обуздать и высмеять увлечение чудесами, преспокойно заняло самое выдающееся место среди подлинных чудес нашей Невады. Я был так разочарован неожиданным провалом своего замысла, что поначалу меня это сердило, и я старался не думать об этом; но мало-помалу, когда стали прибывать газетные отклики, в которых повторялись описания окаменелого человека, а сам он простодушно объявлялся чудом, я начал испытывать утешительное чувство тайного удовлетворения. Когда же сей господин, путешествуя все дальше и дальше, стал (как я убеждался по газетным откликам) завоевывать округ за округом, штат за штатом, страну за страной и, облетев весь мир, удостоился наконец безоговорочного признания в самом лондонском «Ланцете», душа моя успокоилась, и я сказал себе, что доволен содеянным. И насколько я помню, почти целый год мешок с ежедневной почтой мистера *** разбухал от потока газет из всех стран света с описаниями окаменелого человека, жирно обведенными чернилами. Это я посылал их ему. Я делал это из ненависти, а не шутки ради. Он с проклятиями выбрасывал их кипами на задний двор. И каждый день горняки из его округа (а уж горняки не оставят человека в покое, если им представился случай подшутить над ним) являлись к нему и спрашивали, не знает ли он, где можно достать газету с описанием окаменелого человека. А он-то мог бы снабдить целый материк этими газетами. В то время я ненавидел мистера ***, и потому все это успокаивало и развлекало меня. Большего удовлетворения я бы не мог получить, разве только если б убил его».

3 февраля 1863 года под одной из заметок появилась надпись «Марк Твен». И, хоть сам писатель родился гораздо раньше, в это день можно праздновать появление мирового бренда «Писатель Марк Твен».

Глава 2. «Отпусти на волю свои пороки!»

(как извлечь выгоду из собственных слабостей: пьянства, курения, неправильного образа жизни и других)

«Совесть нам очень надоедает. Она как ребенок. Если ее баловать и все время играть с ней и давать все, чего ни попросит, она становится скверной, мешает наслаждаться радостями жизни и пристает, когда нам грустно. Обращайтесь с ней так, как она того заслуживает. Если она бунтует, отшлепайте ее, будьте с нею построже, браните ее, не позволяйте ей играть с собой во все часы дня и ночи, и вы приобретете примерную совесть, так сказать, хорошо воспитанную».

Марк Твен считал человеческую совесть мерилом всего. Положительные герои его книг были, конечно же, отражением его представлений о том, как должна совесть управлять хорошим человеком. Пусть этот человек, считает Твен, ошибается, спотыкается – но продолжает идти к нравственным вершинам. Даже те читатели, которые искали в его текстах только веселые истории и искрометные, полные иронии, сарказма наблюдения над жизнью, не могли не задуматься о собственной совести, прочитав те или иные его строки.

«Всякий порок, которому я предавался после перерыва, доставлял мне столько радости, что я бывал вознагражден за все перенесенные муки».

Не секрет, что персонажи произведений, отягощенные пороками всех сортов и оттенков, кажутся более привлекательными. У них нет цели исправиться и шагать к этим самым сияющим вершинам нравственности, они, как могут, просто карабкаются на верхушки жизни – туда, где лучше и сытнее живется, где легче и веселее. Они вполне имеют на это право. Теряют, конечно, возможность встать на путь спасения бессмертной души – но ведь всегда есть шанс перед смертью покаяться, и эта бизнес-стратегия многим видится во многих смыслах выгодной. Что ж, каждый имеет право на свою правду, на свой стиль жизни и на свой путь к вечности.

«Я видел мужчин, которые за тридцать лет почти не изменились, зато их жены стали старухами. Все это были добродетельные женщины – а добродетель очень изнашивает человека».

Поэтому совесть и пороки – которые так притягательны – живут отдельно друг от друга. «Пробуди свои пороки, подпитывай их, подогревай, поощряй, преумножай!» – девиз общества потребления. Пороки ненасытны. Желание удовольствий, наслаждений удовлетворить невозможно, не стоит даже пытаться. Ведь пороки двигают прогресс – тот прогресс, в русле которого движется капиталистическое общество. Чтобы насытить рынок, нужно придумывать новое, удобное, яркое, в нарядной упаковке. Насытить рынок, убедить население купить все то, что на этом рынке представлено, – и получить, конечно же, главное, ради чего все затевалось. Прибыль! Конкуренты тоже хотят получить прибыль. Реализовывая потребителям свою продукцию, они наступают друг другу на пятки, они выбрасывают на рынок все новое и новое. Гонка за прибылью, гонка за удовольствиями, комфортом… Пороки подстегивают этот процесс. Да, аскеты и трудолюбивые праведники заняты несколько иным, но они не показатель и не делают статистики, с ними сложно и неудобно. Лучше вынести их за скобки, сделать исключением из правила. Позолотить, повесить в рамочке на почетное место, иногда сдувать пыль.

И жить дальше.

«Ничего нет более раздражающего, чем хороший пример».

Круг замыкается. Весело крутится карусель прогресса. Так что – да здравствуют пороки!

Ведь, если подумать, вся литература – о пороках, борьбе со страстями, их победе и проигрыше оптового человека. Да, человек розничный, единичный, страсти побеждал, к вершинам духа возносился – но остальным героям романов, поэм и драм приходилось бороться и страдать, любить и наслаждаться.

Весь театр и кинематограф – про то же самое. В веселом проходимце, неунывающей блуднице, удачливом воришке, оправданной глупышке – люди узнают себя. Сочувствовать себе, в лице разнопланового грешника оправдывать себя – это привычно, приятно и понятно. А раскаявшегося грешника хочется простить. С мыслью о том, что ты нагрешишь и все-таки будешь прощен – как милосердным Богом, так и окружающими, живи себе, мил человек. Ну, старайся, конечно. Не врать, например. Ложь – это плохо. Но и тут есть свои нюансы.

Марк Твен занимался бизнесом. Марк Твен участвовал в выборах. Марк Твен знает о лжи все. Она так могуча, всесильна и непобедима, что из порока превратилась если не в добродетель, так в необходимый элемент прогресса. Что изменилось за почти что 200 лет с того момента, как этот американец вот так высказался по поводу сортов лжи:

«…В мире широко распространены некоторые приятно пахнущие, обсахаренные разновидности лжи, и, очевидно, все занимающиеся политикой люди безмолвно согласились поддерживать их и способствовать их процветанию. Одна ложь гласит, что в мире существует такая вещь, как независимость: независимость взглядов, независимость мысли, независимость действий. Другая – что мир любит проявления независимости, что он восхищается ею, приветствует ее. Еще одна – что в мире существует такая вещь, как терпимость в религии, в политике и так далее; а из этого вытекает уже упомянутая вспомогательная ложь, что терпимостью восхищаются, что ее приветствуют. Каждая такая разновидность лжи – ствол, а от нее ответвляется множество других: та ложь, будто не все люди рабы, та ложь, будто люди радуются чужому успеху, чужому счастью, чужому возвышению и полны жалости, когда за ним следует падение. И еще одна ложь-ответвление: будто человеку присущ героизм, будто злоба и предательство – это не основа основ его натуры, будто он не всегда бывает трусом, будто в нем есть нечто, заслуживающее вечности – в раю ли, в аду или где бы то ни было. И еще одна ложь-ответвление: будто совесть, эта моральная аптечка человека, не только создана Творцом, но и вкладывается в человека уже снабженная единственно правильными, истинными и подлинными рецептами поведения, и что точно такие же аптечки с точно такими же коррективами, извечные и неизменные, распределяются между всеми народами во все эпохи. И еще одна ложь-ответвление: будто я – это я, а ты – это ты, будто мы – нечто самостоятельное, индивидуальное, обладающее собственным характером, а вовсе не кончик глистообразной вереницы предков, непрерывной чередой уходящей все дальше и дальше в глубь веков, к обезьянам; и будто эта наша так называемая индивидуальность не является на самом деле заплесневелой и прогорклой мешаниной наследственных инстинктов и понятий, заимствованных частица за частицей, мерзость за мерзостью от всей этой жалкой вереницы, причем истинно нового и оригинального в нас наберется ровно столько, чтобы подцепить на острие иголки и рассматривать под микроскопом. Отсюда понятно, почему таким фантастическим кажется утверждение, будто человек обладает личной, неповторимой и самостоятельной натурой, которую можно отделить от всего наносного в объеме, дающем возможность сказать: да, это человек, а не процессия…»

Все так и есть, ничего с момента написания этих слов не изменилось. А мы спокойно живем дальше – и даже пытаемся получить от этого удовольствие.

«В первую половину жизни вы способны ею наслаждаться, но не имеете возможности; во вторую половину у вас есть возможность наслаждаться, но вы на это уже не способны».

Ведь если грамотно распорядиться своими пороками, систематизировать их, в нужный момент подстегивать тот, который больше всего подходит данной ситуации, жизнь покажется цветущим садом. Или, по крайней мере, довольно пригодным для обитания местечком.

Плохо вести себя в обществе – тоже отрицательное качество, недостаток, порок. Но одно дело, когда это делаешь ты сам. Тут, как мы помним, для себя, грешника, можно найти оправдание. Но когда кто-то плохо ведет себя по отношению к нам, мы становимся беспощадными, не спускаем, не позволяем, требуем покарать…

То же самое происходит, когда заходит речь просто о поведении, которое, на наш взгляд (вариант: по мнению общества, в силу традиции, которой придерживаются в данной организации, городе, общине) является недопустимым. Это все, разумеется, условности, придуманные тем или иным сообществом людей, не факт, что особо целомудренных, нравственных и порядочных. Но тем не менее. Осуждение, клеймо преступника, требование исправиться…

«Ничто так не нуждается в исправлении, как чужие привычки».

Марк Твен видит человека насквозь. Понимает, что он хорош и плох одновременно, силен и слаб. Он строитель и разрушитель – и в том числе собственной жизни, собственной судьбы. А также судеб близких и тех, кто волей-неволей от него зависит. Но главное – Марк Твен понимает и дает понять своим читателям, что быть просто хорошим, просто положительным, просто добрым и просто созидательным – возможно. Вопрос в том, что мало кому нужна модель мира, при которой можно, нужно, удобно и приятно вести себя так. Хоть большинство людей (наделенных властью и имеющих богатство, сферы влияния и прочие тайные и явные рычаги воздействия) на публику утверждают обратное.

И от этого ирония писателя особенно горька.

«Никогда не поступайте дурно при свидетелях».

Люди – и плохие, и хорошие, тут уж без иронии, – не очень любят нести ответственность за свои поступки. Марк Твен устами одного из самых любимых своих персонажей, мало воспитанного и необразованного Гекльберри Финна, проводит мысль по этому поводу:

«Это уж всегда так бывает: сделает человек подлость, а отвечать за нее не хочет – думает: пока этого никто не знает, так и стыдиться нечего» —

Человек – существо общественное. Вынужден казаться лучше, чем он есть. Чтобы качественно коммуницировать с другими и сохранять о себе хорошее мнение, Марк Твен и тут с подсказкой. Без свидетелей твори что хочешь… Ну подумаешь, Бог видит, а люди-то нет!

Как можно заметить, Марк Твен за много-много лет до Григория Остера раздавал вредные советы населению. Делал он это очень убедительно, ненавязчиво.

«Если вас кто-то обидел, и вы сомневаетесь, намеренно он так поступил или нет, не прибегайте к крайним мерам; просто дождитесь своего часа и огрейте обидчика кирпичом. Этого будет достаточно. Если же выяснится, что он не намеревался вас обидеть, проявите великодушие, скажите, что были не правы, признайте свою ошибку, как и подобает мужчине, объясните, что вы этого не хотели. Да – всегда избегайте насилия»…

Этот неисправимый гуманист надеялся, что таким методом – от противного – можно повлиять на людей, заставить их что-то осознать, изменить свое поведение. Ему это не удалось. Да и никому, будь то Толстой или Оруэлл, не удалось тоже. Только особо сознательные единицы стараются – ну так и пусть отдуваются за все человечество.

«Нам нравятся люди, которые смело говорят нам, что думают. При условии, что они думают так же, как мы».

Марк Твен неоднократно подмечает в своих произведениях, как настоятельно мы требуем снисхождения к себе, насколько бываем нетерпимы по отношению к другим, как падки до лести, как жаждем, чтобы наше мнение было единственно правильным. Как не хочется людям подходить к себе с жестким мерилом – и как требовательны они к другим. И особенно к тем, чье мнение не совпадает с их.

Тут идет в ход любая форма защиты. И особенно хорошо удается высшее ее проявление – нападение.

«Когда ты сердит, считай до четырех; когда очень сердит, ругайся!»

Но это все на внешнем контуре. Развлекать, ублажать, возбуждать и перевозбуждать себя, губя этим самым то чудо, что нам дано по праву рождения, – быть воплощением Бога на земле – вот порочная практика, предназначенная для внутреннего потребления.

«Единственный способ сохранить здоровье – есть то, что не хочется, пить то, что не нравится, и делать то, чего не хочется».

Казалось бы, золотые, хоть и весьма ироничные по форме подачи, слова! То, чему нужно следовать, чтобы сохранить в чистоте и здравии доставшийся от Творца сосуд, носящий по земной жизни бессмертную душу. Но люди действуют ровно наоборот. Ведь что-то или кто-то советует отпустить на волю пороки – и наблюдениями за тем, как грамотно люди это делают, Марк Твен занимался всю свою жизнь. Даже принимал в этом живое участие. И начал, как он сам признается, весьма рано.

К 10 годам Марк Твен (но начинал-то Сэм Клеменс, конечно же!) был уже опытным курильщиком и на всю жизнь сохранил страсть к дешевым и крепким сигарам.

«Сначала Бог создал мужчину, потом он создал женщину. Потом Богу стало жалко мужчину, и он дал ему табак».

Но, как всегда, движущей силой возникновения всех пороков и уж тем более детского табакокурения, явилась женщина. Вот что пишет Марк Твен по этому поводу, вспоминая былое:

«…Рослая девица лет 15, в коленкоровом платье и широкополой шляпе, какие тогда носили, спросила меня, потребляю ли я табак, – то есть жую ли я его. Я сказал, что нет. Она посмотрела на меня презрительно и немедленно обличила перед всеми остальными:

– Глядите, мальчишке семь лет, а он не умеет жевать табак!

По взглядам и комментариям, которые за этим последовали, я понял, что пал очень низко, и жестоко устыдился самого себя».

Устыдился – и, как рассказывает Марк Твен в своей автобиографии, устыдившись, приобщился ко всем формам табакопотребления.

«Самый лучший способ бросить курить – не начинать курить с детства».

Да-да, он как привык в юные годы курить табачные изделия американских бюджетных марок, так и не изменял своей привычке. Жена и дети были вынуждены смириться. Когда Марк Твен работал, в его кабинете дым стоял коромыслом. Дом, естественно, пропитывался табачным запахом тоже. Никакие духи и притирания не могли спасти от него детские и дамские наряды. Но любовь выдерживает и не такое. Сострадание и понимание стойко переносят смрад.

Шутки шутками, а курил писатель действительно много.

Не бросил он это занятие до самой смерти.

Что и говорить: привычка – вторая натура.

Кто-то из его окружения пошутил, что любимый сорт сигар Марка Твена называется «Двадцать пять центов за ящик». А может, он и сам запустил это остроумное название в инфопространство. Так или иначе, но оно запомнилось и прижилось.

Люди из общества потребления продукции высшего качества не одобряли его выбора. Потребители товаров нижнего ценового сегмента тоже его не понимали. Выбрался наверх, считали они, – пользуйся благами, положенными по статусу. Их можно понять – они курили гадость из экономии. Выбились бы в господа – моментально перешли бы на элитный табачок. Белое пальто и жизнь в особняках на Марка Твена должного влияния не производили. Скорее всего, полюбившимися в юные годы простецкими сигарами он не планировал никого шокировать. Просто к ним привык и их любил. Разве что хотелось доказать – зачастую люди больше ценят марки, чем качество. Переклейте лейблы – не раз предлагал он – и вряд ли кто-то отличит элитную сигару от дешманской.

Иногда Марк Твен даже ставил эксперименты – чтобы проверить правильность своих выводов.

Вот как он сам писал об этом:

«Однажды я пригласил на ужин 12 близких друзей. Один из них славился своим пристрастием к дорогим, изысканным сигарам, точно так же, как я – к дешевым и скверным. Предварительно я наведался к нему и, когда никто не видел, заимствовал из его ящика две пригоршни его любимых сигар; они стоили по сорок центов штука и в знак своего благородного происхождения были украшены красным с золотом ярлыком. Я содрал ярлык и положил сигары в ящик, на котором красовалась моя излюбленная марка – все мои друзья знали эту марку и боялись ее, как заразы. Когда после ужина я предложил сигары, они закурили, героическими усилиями стараясь выдержать выпавшее на их долю испытание. Веселость их как рукой сняло, все сидели в мрачном молчании. Их мужественной решимости хватило ненадолго: один за другим друзья бормотали извинения и с неприличной поспешностью бросались вон из дома, наступая друг другу на пятки. Когда утром я вышел посмотреть, чем кончился мой эксперимент, все сигары валялись на дорожке между парадной дверью и калиткой. Все, кроме одной, – эта лежала на тарелке моего друга, у которого я их позаимствовал. Видно, больше двух затяжек он не вынес. Позднее он сказал мне, что когда-нибудь меня пристрелят, если я буду травить людей такими сигарами».

Как видим, друзья не отличили дешевые сигары от дорогих. Вот такая она – сила убеждения и безграничная власть рекламы.

И точно так же, уверял Марк Твен, обстоит дело с любым товаром. В подавляющем количестве случаев отличить сложно. Сила слова, сила дыма, сила убеждения – это и есть сила… Кто-то да прислушается к его призывам – надеялся этот писатель-гуманист. Убедит другого слепо не восхищаться известными брендами и раскрученными марками, искать свое и формировать личные пристрастия.

«Двадцатипятилетние юнцы с семилетним опытом курения пытаются мне втолковать, какие сигары хорошие, а какие плохие. Это мне-то! Да мне даже не надо было учиться курить – я курил всю свою жизнь; да я только появился на свет – сразу попросил огонька!»

Стоит заметить, что Марк Твен гораздо терпимее, с пониманием и даже порой сочувствием относится к порокам, которые связаны с тем, как люди губят свое бренное тело и «подгубливают» душу. Пьяницы, курильщики, сквернословы и прочие нечестивцы – порой самые обаятельные его персонажи.

Да, он безжалостен к тем, кто губит души ложью, предательством, воровством, лицемерием и ханжеством. Не говоря уже об убийствах и завоеваниях. Но вот как рыбак рыбака видит издалека, так и несчастных алкоголиков да прочих бедолаг, обуянных пороками, он в своих произведениях описывает так, что снисхождение, по крайней мере, читательское, им гарантировано. Может, потому, что сам в этом плане не безгрешен?

«Я взял себе за правило никогда не курить во сне и никогда не воздерживаться от курения, когда я не сплю».

В бытовой жизни, произведениях, письмах, во время лекций он шутил по этому поводу, иронизировал. И продолжал дымить и травиться, активно подключая к этому процессу окружающих.

Здоровье и его порча – частые темы его шуток.

«Одна дама таяла день ото дня и под конец дошла до такого состояния, когда ей уже не помогали никакие лекарства. Я сказал, что за неделю поставлю ее на ноги. Я посоветовал ей на четыре дня бросить курить, сквернословить, пить и объедаться и обещал, что она тотчас выздоровеет.

Не сомневаюсь, что так бы и вышло, но больная сказала, что не может бросить пить, курить и сквернословить, потому что никогда ничем таким не занималась.

Вот так штука! Она не позаботилась вовремя запастись дурными привычками, у нее их не было. Теперь, когда они могли бы ей пригодиться, их не оказалось. Ей не на что было опереться».

Очень остроумно он высказывался о чрезмерном употреблении спиртных напитков.

Да, пить, конечно, вредно, вместе со своими персонажами соглашался писатель, но…

«Перейдя на трезвый образ жизни, вдруг замечаешь, что в стельку пьян от запаха водочной пробки».

В состоянии несколько измененной алкоголем и прочими излишествами реальности проживали свой век многие люди, с детства окружавшие Марка Твена. Эта традиция хорошо зарекомендовала себя и в журналистской, и в писательской среде. Люди старались подстегнуть свои когнитивные способности, фантазию, красноречие – и к их услугам были винно-водочные изделия в комплекте со всем остальным бодрящим дурманом. На войне за самое яркое слово, образ, поступок, бизнес-ход и прочее все средства хороши.

В те времена с порочными губительными пристрастиями, конечно, боролись – и словом, и делом. Часто борьба с ними была бизнесом. С тех заповедных времен, конечно же, ничего не изменилось…

«Они прочли лекцию насчет трезвости, но выручили такие гроши, что даже на выпивку не хватило».

Успех в борьбе был переменным.

«Вид пьяного непременно приводит на ум еще какую-нибудь историю с пьяным».

Зачастую при создании того или другого персонажа и придумывать ничего было не надо – Марку Твену требовалось только наблюдать за жизнью или вспоминать что-то из виденного ранее.

«В город, где действовал сухой закон, приехал чужак. Ему сказали, что спиртное продается только в аптеке. Он побежал в аптеку.

– Без рецепта я могу продать спиртное лишь при укусе змеи, – объяснил аптекарь.

– Хорошо, где тут у вас змея?

Аптекарь дал ему адрес. Очень скоро приезжий вернулся назад:

– Ради бога, дайте мне выпить! Эта змея занята на полгода вперед!»

Так, может быть, можно попытаться извлечь выгоду из собственных слабостей: пьянства, курения, переедания, неправильного образа жизни и других?

«Зарок воздержания не может сделать плохой виски хорошим, но может улучшить его вкус».

«Вообразите радость человека, попавшего в волшебную страну, где текут реки из водки и вина, а вода продается за деньги и считается деликатесом. Очень скоро он втягивается в питье дорогостоящей воды и впадает в беспутство. На вино не смотрит – оно слишком доступно, его слишком много. Мораль: запретительные законы вредны».

Марк Твен, как бизнесмен и «инженер человеческих душ», «специалист по воздействию словом и образом» – проще говоря, писатель извлекал эту выгоду как мог. Галлоны виски, табачный дым, когда хоть топор вешай, услышанные Марком Твеном «соленые», порой на грани фола, хоть и потрясающе остроумные шутки, эпатирующие наряды, привычки, знакомства, – все шло в дело, все летело в топку котла, называемого «литературное творчество».

«Жаль, что столько хороших вещей на свете пропадает даром только потому, что они вредны для здоровья. Не думаю, чтоб какая-нибудь пища, данная нам Богом, была вредна, если употреблять ее умеренно; за исключением микробов. Однако находятся люди, которые строго-настрого запретили себе пить, есть и курить все то, что пользуется сомнительной репутацией. Такой ценой они платят за здоровье. И, кроме здоровья, они ничего за это не получают. Удивительное дело! Это все равно, что истратить все свое состояние на корову, которая не дает молока…»

Он наблюдал и препарировал и более невинные страстишки – которые порой стоили жизни, чести и благосостояния охваченному ими. «Рассказ коммивояжера» – яркая тому иллюстрация.

«…Дядюшка мой вскоре оказался одержим этой пагубной страстью, хотя я в ту пору о том и не подозревал. Он стал охладевать к своей торговле свининой и вскоре совсем забросил ее, отдавая весь свой досуг неистовой погоне за диковинками. Денег у него куры не клевали, и он ничуть не скупился. Сперва он увлекся коровьими колокольчиками. Он собрал коллекцию, заполнившую пять больших залов, где были представлены все когда-либо существовавшие колокольчики – всех видов, форм и размеров – за исключением одного: этот один, единственный в своем роде, принадлежал другому коллекционеру. Дядюшка предлагал за этот колокольчик неслыханные деньги, но владелец не согласился его продать. Вы, наверное, догадываетесь, чем все это кончилось. Для истинного коллекционера неполная коллекция не стоит и ломаного гроша. Любвеобильное сердце его разбито, он распродает свои опостылевшие сокровища и ищет для себя области еще неизведанной. <…> Так получилось и с дядюшкой Итуриэлем. Теперь он занялся обломками кирпичей. Собрал огромную и необычайно интересную коллекцию – но здесь его вновь постигла та же неудача; любвеобильное сердце его вновь разбилось, и он продал сокровище души своей удалившемуся от дел пивовару – владельцу недостающего обломка. После этого он принялся было за кремниевые топоры и другие орудия первобытного человека, но вскоре обнаружил, что фабрика, на которой они изготовляются, продает их также и другим коллекционерам. Занялся он памятниками письменности ацтеков и чучелами китов, сколько труда и денег потратил – и опять неудача. Когда его коллекция совсем было уже достигла совершенства, из Гренландии прибыло новое чучело кита, а из Кундуранго (Центральная Америка) – еще одна надпись на языке ацтеков, и все собранное им прежде померкло перед ними. Дядюшка отправился в погоню за этими жемчужинами. Ему посчастливилось купить кита, но надпись ускользнула из его рук к другому коллекционеру. Вы, должно быть, и сами знаете: настоящий Кундуранго – неоценимое сокровище, и всякий коллекционер, раз завладев им, скорее расстанется с собственной семьей, чем с такой драгоценностью. И дядюшка вновь распродал свою коллекцию и с болью смотрел, как навеки уплывает от него все счастье его жизни; и за одну ночь его черные как вороново крыло волосы побелели как снег.

Теперь дядюшка призадумался. Он знал, что нового разочарования ему не пережить. И решил он собирать такие диковинки, каких не собирает ни один человек на свете. Поразмыслил как следует и решился еще раз попытать счастья. На сей раз он стал коллекционировать эхо.

<…> А теперь, сэр, если вы будете так любезны взглянуть на эти карты и планы, то я смогу продать вам эхо гораздо дешевле, чем любой из моих конкурентов. Вот это, например; 30 лет тому назад оно стоило моему дядюшке 10 долларов. И это одно из лучших в Техасе. Я могу вам уступить его за…

– Разрешите прервать вас, друг мой, – сказал я, – мне сегодня просто нет покоя от коммивояжеров. Я уже купил совершенно не нужную мне швейную машинку; купил карту, на которой все перепутано; часы – они и не думают ходить; порошок от моли, – но оказалось, что моль предпочитает его всем другим лакомствам; я накупил кучу всевозможных бесполезных новинок, и теперь с меня хватит. Я не возьму ни одного из ваших эхо, даже если вы отдадите мне его даром. Я бы все равно от него сразу же отделался. Всегда терпеть не мог людей, которые пытались продать мне всякое эхо. Видите этот револьвер? Так вот, забирайте свою коллекцию и уходите подобру-поздорову. Постараемся обойтись без кровопролития.

Но он лишь улыбнулся милой грустной улыбкой и вынул из портфеля еще несколько планов и схем. И, разумеется, исход был таков, каким он всегда бывает в таких случаях, – ибо, раз открыв дверь коммивояжеру, вы уже совершили роковой шаг, и вам остается лишь покориться неизбежному.

Прошел мучительнейший час, и мы наконец сговорились. Я купил два двукратных эха в хорошем состоянии, и он дал мне в придачу еще одно, которое, по его словам, невозможно было продать потому, что оно говорит только по-немецки. Он сказал: «Когда-то оно говорило на всех языках, но теперь у него повыпадали зубы, и оно почему-то говорит только по-немецки».

Марк Твен любил сквернословить, ценил хорошую шутку – злую, циничную, едкую, грязную. С удовольствием слушал, как ругались матом, – работа в речном флоте дала ему возможность учиться у специалистов высочайшего уровня. В этом деле он тоже преуспел – мог заложить фразу семиэтажным матом, да с подвыподвертом. И мощно шокировать образованную публику. Шедевры низового юмора, особенно в исполнении специалистов, давали пищу для воображения, являлись хорошим материалом для последующей художественной обработки. Марк Твен охотно прибегал к этому неиссякаемому источнику.

Еще он читал лекции о том, какое место занимает пускание газов в социальной жизни общества, о самоудовлетворении и прочих веселых выкрутасах. Он сыпал научными терминами, с умным видом рассказывал о разновидностях мелких и крупных извращений, о влиянии их на организм человека, его имидж и место в обществе, приводил множество цитат и высказываний известных личностей по поводу всего этого. Люди ахали – и верили. До изобретения социальных сетей оставалось 100 с небольшим лет…

«Не стоит тратить силы на то, чтобы говорить людям правду, когда они и так принимают за чистую монету все, что бы им ни говорили».

А что же по поводу всего этого должна говорить совесть? То самое мерило всех человеческих ценностей, прокрустово ложе поведения?

«Если бы у меня была дворняга, такая же надоедливая, как человеческая совесть, я отравил бы ее».

Так считает все тот же Гекльберри Финн. В уста простака-хулигана Марк Твен вкладывает свой невеселый вывод из наблюдений за человеком и человечеством.

Да, скрываясь за веселой дымовой завесой контролируемых (как кажется ему, да и всем нам – до поры до времени) страстей и пороков, Марк Твен больше всего размышляет об одном и том же – этом самом законе внутри нас. Как бы он ни смеялся и ни иронизировал – Марк Твен не был бы Марком Твеном, если бы в первую очередь не задавался бы именно этим вопросом.

Совесть, нравственность. Да и Оливия бы не одобрила.

В 1876 году выходит рассказ «Кое-какие факты, проливающие свет на недавний разгул преступности в штате Коннектикут».

Сюжет такой: к главному герою приходит его совесть в виде безобразного карлика и объясняет, что когда-то, когда он был юн, и совесть его выглядела иначе. Но он взрослеет, мужает – а совесть становится все безобразнее. Герой в ужасе. И решает уничтожить мерзкое существо. Наверняка к миллионам людей приходил подобный персонаж. Типизация – страшная вещь. Жестокая, правдивая и убедительная.

Вот он, этот рассказ. С некоторыми сокращениями (для удобства чтения), но от этого не менее впечатляющий:

«Я был весел, бодр и жизнерадостен. Только успел поднести зажженную спичку к сигаре, как мне вручили утреннюю почту. Первый же конверт, на котором остановился мой взгляд, был надписан почерком, заставившим меня задрожать от восторга. Это был почерк моей тетушки Мэри, которую после моих домашних я любил и уважал больше всех на свете. Она была кумиром моих детских лет, и даже зрелый возраст, столь роковой для многих юношеских увлечений, не сверг ее с пьедестала, – наоборот, именно в эти годы право тетушки безраздельно царить в моем сердце утвердилось навеки. Чтобы показать, насколько сильным было ее влияние на меня, скажу лишь следующее: еще долгое время после того, как замечания окружающих, вроде: «Когда ты наконец бросишь курить?», совершенно перестали на меня действовать, одной только тете Мэри, – когда она касалась этого предмета, – удавалось пробудить мою дремлющую совесть и вызвать в ней слабые признаки жизни. Но увы! Всему на свете приходит конец. Настал и тот счастливый день, когда даже слова тети Мэри меня уже больше не трогали. Я восторженно приветствовал наступление этого дня, более того – я был преисполнен величайшей благодарности, ибо к концу этого дня исчезло единственное темное пятно, способное омрачить радость, какую всегда доставляло мне общество тетушки. Ее пребывание у нас в ту зиму доставило всем огромное удовольствие. Разумеется, и после того блаженного дня тетя Мэри продолжала настойчиво уговаривать меня отказаться от моей пагубной привычки. Однако все эти уговоры решительно ни к чему не повели, ибо стоило ей коснуться сего предмета, как я тотчас же выказывал спокойное, невозмутимое, твердое как скала равнодушие. <…>

Она приезжает! Приезжает не далее как сегодня, и притом утренним поездом. Значит, ее можно ожидать с минуты на минуту. Я сказал себе: «Теперь я совершенно доволен и счастлив. Если бы мой злейший враг явился сейчас предо мною, я бы с радостью загладил все то зло, которое ему причинил». Не успел я произнести эти слова, как дверь отворилась, и в комнату вошел сморщенный карлик в поношенной одежонке. Он был не более двух футов ростом. Ему можно было дать лет сорок. <…> Это маленькое существо было воплощением уродства – неуловимого, однако равномерно распределенного, хорошо пригнанного уродства. Лицо и острые маленькие глазки выражали лисью хитрость, настороженность и злобу. И тем не менее у этого дрянного огрызка человеческой плоти было какое-то отдаленное, неуловимое сходство со мной! Карлик смутно напоминал меня выражением лица, жестами, манерой и даже одеждой. У него был такой вид, словно кто-то неудачно пытался сделать с меня уменьшенный карикатурный слепок. Особенно отталкивающее впечатление произвело на меня то, что человечек был с ног до головы покрыт серо-зеленым мохнатым налетом – вроде плесени, какая иногда бывает на хлебе. Вид у него был просто тошнотворный. Он решительно пересек комнату и, не дожидаясь приглашения, с необыкновенно наглым и самоуверенным лицом развалился в низком кресле, бросив шляпу в мусорную корзину. Затем он поднял с полу мою старую пенковую трубку, раза два вытер о колено чубук, набил трубку табаком из стоявшей рядом табакерки и нахальным тоном потребовал:

– Подай мне спичку!

Я покраснел до корней волос – отчасти от возмущения, но главным образом оттого, что вся эта сцена напомнила мне – правда, в несколько преувеличенном виде – мое собственное поведение в кругу близких друзей. Разумеется, я тут же отметил про себя, что никогда, ни разу в жизни не вел себя так в обществе посторонних. Мне очень хотелось швырнуть карлика в камин, но смутное сознание того, что он помыкает мною на некоем законном основании, заставило меня повиноваться его приказу. Он прикурил и, задумчиво попыхивая трубкой, отвратительно знакомым мне тоном заметил:

– Чертовски странная нынче стоит погода.

Я снова вспыхнул от гнева и стыда, ибо некоторые его словечки – на этот раз без всякого преувеличения – были очень похожи на те, какие и я в свое время частенько употреблял. Мало того, он произносил эти слова таким тоном и так отвратительно их растягивал, что вся его речь казалась пародией на мою манеру разговаривать. Надо сказать, что я пуще всего на свете не переношу насмешек над своей привычкой растягивать слова.

Я резко сказал:

– Послушай, ты, ублюдок несчастный, веди себя прилично, а не то я выкину тебя в окно!

Нисколько не сомневаясь в том, что его безопасности ничто не угрожает, человечишко самодовольно и злорадно улыбнулся, с презрением пустил в меня дымом из трубки и, еще сильнее растягивая слова, проговорил:

– Ну, ну, полегче на поворотах. Не стоит так зазнаваться.

Это наглое замечание резнуло мне ухо, однако на минуту охладило мой пыл.

Некоторое время пигмей не сводил с меня лисьих глазок, а затем глумливо продолжал:

– Сегодня утром ты прогнал бродягу.

– Может, прогнал, а может, и нет, – раздраженно возразил я. – А ты-то почем знаешь?

– Знаю, и все. Не все ли равно, откуда я узнал.

– Отлично! Допустим, что я действительно прогнал бродягу, – ну и что из этого?

– О, ничего, ничего особенного. Но только ты ему солгал.

– Я не лгал! То есть я…

– Нет, ты солгал.

Я почувствовал укол совести. По правде говоря, прежде чем бродяга дошел до конца квартала, она успела кольнуть меня раз сорок. Тем не менее я решил притвориться оскорбленным и заявил:

– Это беспардонная клевета. Я сказал бродяге…

– Постой. Ты хотел солгать еще раз. Я-то знаю, что ты ему сказал. Ты сказал, что кухарка ушла в город и что от завтрака ничего не осталось. Ты солгал дважды. Ты отлично знал, что кухарка стоит за дверью и что в доме полно провизии.

Эта поразительная осведомленность заставила меня замолчать, и я с удивлением подумал, из какого источника этот сопляк мог почерпнуть свои сведения. <…> Это было сказано с каким-то дьявольским злорадством. <…> Каждая его фраза была осуждением, и притом осуждением справедливым. Каждое замечание дышало сарказмом и насмешкой, каждое неторопливо произнесенное слово жгло как огонь. Карлик напомнил мне о том, как я в ярости набрасывался на своих детей, наказывая их за проступки, которых, как я мог легко убедиться, если б дал себе хоть немного труда, они вовсе не совершали. Он напомнил мне, с каким вероломством я спокойно выслушивал клевету на старых друзей и, вместо того чтобы защитить их от злословия, трусливо молчал. Он напомнил мне о множестве совершенных мною бесчестных поступков, из коих многие я потом сваливал на детей или на другие безответные существа. Он напомнил мне даже о тех подлых деяниях, которые я намеревался совершить, – и не совершил лишь потому, что боялся последствий. <…>

– Вспомни, например, историю с твоим младшим братом. Много лет назад, когда вы оба были еще детьми, все твое вероломство не могло поколебать его любовь и привязанность к тебе. Он ходил за тобой, как собачонка, готовый терпеть любые обиды и унижения, лишь бы с тобой не разлучаться; он терпеливо сносил все удары, наносимые твоею рукой. Да послужит тебе утешением память о том дне, когда ты в последний раз видел его целым и невредимым! Поклявшись, что, если он позволит завязать себе глаза, с ним ничего дурного не случится, ты, захлебываясь от смеха в предвкушении редкостного удовольствия, втолкнул его в ручей, покрытый тонким слоем льда. Как ты хохотал! Тебе никогда не забыть того кроткого укоризненного взгляда, который бросил на тебя твой брат, когда он, дрожа всем телом, выбирался из ледяной воды, – никогда, хотя бы ты прожил еще тысячу лет! Ага! Он и сейчас стоит перед тобой!

– Ах ты, мерзавец! Я видел его миллион раз и увижу еще столько же. А за то, что ты посмел снова напомнить мне о нем, желаю тебе сгнить заживо и до самого Страшного суда терпеть те мучения, какие я испытываю в эту минуту!

Карлик самодовольно ухмыльнулся и продолжал перечислять мои прегрешения. <…>

– Замолчи на минутку, дьявол! Замолчи! Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе известны даже мои мысли?

– Очень может быть. Разве ты не думал о том, что я сейчас сказал?

– Не жить мне больше на этом свете, если я об этом не думал! Послушай, друг мой, посмотри мне прямо в глаза. Кто ты такой?

– А как ты думаешь?

– Я думаю, что ты сам сатана. Я думаю, что ты дьявол.

– Нет.

– Нет? Кто же ты в таком случае?

– Ты и вправду хочешь узнать, кто я?

– Разумеется, хочу.

– Ну, так знай же – я твоя Совесть!

Я мгновенно возликовал. С диким восторженным воплем я кинулся к этой жалкой твари.

– Будь ты проклят! Я сто миллионов раз мечтал о том, чтобы ты был из плоти и крови, чтобы я мог свернуть тебе шею! О, теперь-то я тебе отомщу!

Безумное заблуждение! Карлик с быстротой молнии подпрыгнул, и в тот самый миг, когда мои пальцы сомкнулись, сжимая пустоту, он уже сидел на верхушке книжного шкафа, насмешливо показывая мне нос. Я бросил в него кочергу, но промахнулся. Я запустил в него колодкой для сапог. В бешеной ярости я метался из угла в угол, швыряя в него всем, что попадалось под руку. <…> Но все было напрасно – проворная тварь увертывалась от всех снарядов. Мало того, когда я в изнеможении опустился на стул, карлик разразился торжествующим смехом. <…> Вдруг в комнату вошел один из моих сыновей. Не закрыв за собою дверь, он воскликнул:

– Вот это да! Что тут стряслось? Книжный шкаф весь словно решето…

Я в ужасе вскочил и заорал:

– Вон отсюда! Убирайся! Катись! Беги! Закрой дверь! Скорее, а не то моя Совесть удерет!

Дверь захлопнулась, и я запер ее на ключ. Бросив взгляд наверх и убедившись, что мой повелитель все еще у меня в плену, я обрадовался до глубины души. Я сказал:

– Черт возьми, ведь я же мог тебя лишиться! Дети так неосторожны. Но послушай, друг мой, мальчик тебя, кажется, даже не заметил. Как это может быть?

– Очень просто. Я невидим для всех, кроме тебя.

Я с глубоким удовлетворением отметил про себя эту новость. Теперь, если мне повезет, я смогу убить злодея, и никто ничего не узнает. Однако от одной этой мысли мне стало так легко на душе, что карлик едва усидел на месте и чуть было не взмыл к потолку, словно детский воздушный шар. Я сразу же сказал:

– Послушай-ка, Совесть, давай будем друзьями. Выбросим на время белый флаг. Мне необходимо задать тебе несколько вопросов.

– Отлично. Валяй.

– Прежде всего я хотел бы знать, почему я тебя до сих пор ни разу не видел?

– Потому что до сих пор ты ни разу не просил меня явиться. То есть я хочу сказать, что ты не просил меня об этом в надлежащей форме и находясь в соответствующем расположении духа. Сегодня ты был как раз в соответствующем расположении духа, и когда ты позвал своего злейшего врага, оказалось, что это именно я и есть, хотя ты о том и не подозревал.

– Неужели мое замечание заставило тебя облечься в плоть и кровь?

– Нет. Но оно сделало меня видимым для тебя. Как и другие духи, я бесплотен.

От этого известия мне стало не по себе. Если он бесплотен, то как же я его убью? Однако я притворился спокойным и убедительным тоном произнес:

– Послушай, Совесть, с твоей стороны не слишком любезно держаться на таком большом расстоянии. Спускайся вниз и закури еще.

Ответом мне был насмешливый взгляд и следующие слова:

– Ты хочешь, чтоб я сам явился туда, где ты сможешь меня схватить и убить?

Предложение с благодарностью было отклонено. «Отлично, – подумал я про себя, – стало быть, призрак тоже можно прикончить. Будь я проклят, если сейчас на свете не станет одним призраком меньше!» <…>

– Мой мальчик, в ту минуту, когда ты сделал меня видимым, во всем мире не было более удовлетворенной Совести, чем я. Это дает мне неоценимое преимущество. Теперь я могу смотреть тебе прямо в глаза, обзывать тебя дурными словами, насмехаться, издеваться и глумиться над тобой, а тебе известно, сколь красноречивы жесты и выражение лица, особенно, если они подкрепляются внятною речью. Отныне, дитя мое, я всегда буду говорить с тобой т-в-о-и-м с-о-б-с-т-в-е-н-н-ы-м х-н-ы-ч-у-щ-и-м т-о-н-о-м!

Я запустил в него совком для угля. Безрезультатно. <…>

– Мой долг и моя отрада заставлять тебя раскаиваться во всех твоих поступках. Если я упустил какую-нибудь возможность, то, право же, сделал это не нарочно, уверяю тебя, что не нарочно.

– Не беспокойтесь. Насколько мне известно, вы не упустили ровно ничего. За всю свою жизнь я не совершил ни одного поступка – безразлично, был ли он благородный или нет, – в котором не раскаялся бы в течение ближайших суток. Прошлое воскресенье я слушал в церкви проповедь о благотворительности. Первым моим побуждением было пожертвовать долларов. Я раскаялся в этом и сократил сумму на сотню; потом раскаялся в этом и сократил ее еще на сотню; раскаялся в этом и сократил ее еще на сотню; раскаялся в этом и сократил оставшиеся 50 долларов до 25; раскаялся в этом и дошел до 15; раскаялся в этом и сократил сумму до 2,5 долларов. Когда наконец ко мне поднесли тарелку для подаяний, я раскаялся еще раз и пожертвовал 10 центов. И что же? Возвратившись домой, я стал мечтать, как бы получить эти 10 центов обратно! Вы ни разу не дали мне спокойно прослушать ни одной проповеди о благотворительности.

– И не дам, никогда не дам. Можешь всецело положиться на меня.

– Не сомневаюсь. Я провел множество бессонных ночей, мечтая схватить вас за горло. Хотел бы я добраться до вас теперь!

– О да, конечно. Но только я не осел, а всего лишь седло на осле. Однако продолжай, продолжай. Ты меня отлично развлекаешь. <…>

В эту минуту на лестнице послышались торопливые шаги. Я открыл дверь, и в комнату ворвалась тетя Мэри. За радостной встречей последовал веселый обмен репликами по поводу разных семейных дел. Наконец тетушка сказала:

– Теперь я хочу тебя немножко побранить. В тот день, когда мы расстались, ты обещал, что будешь не хуже меня заботиться о бедном семействе, которое живет за углом. И что же? Я случайно узнала, что ты не сдержал своего слова. Хорошо ли это?

По правде говоря, я ни разу не вспомнил об этом семействе! Я осознал свою вину, и тяжко стало у меня на душе! Взглянув на свою Совесть, я убедился, что мое раскаяние подействовало даже на этого гнусного урода. Он весь как-то сник и чуть не свалился со шкафа.

Тетя Мэри продолжала:

– Вспомни, как ты пренебрегал моей подопечной из богадельни, мой милый жестокосердный обманщик!

Я пунцово покраснел, и язык мой прилип к гортани. По мере того как чувство вины давило меня все сильнее и сильнее, уродливый карлик начал тяжело раскачиваться взад и вперед, а когда после короткой паузы тетя Мэри огорченно сказала:

– Поскольку ты ни разу не удосужился навестить эту несчастную одинокую девушку, быть может, теперь тебя не особенно огорчит известие о том, что несколько месяцев назад она умерла, всеми забытая и покинутая, – уродец, называющий себя моей Совестью, не в силах более переносить бремя моих страданий, свалился со своего высокого насеста головой вниз и с глухим металлическим стуком грохнулся об пол. Корчась от боли и дрожа от ужаса, лежал он там и, судорожно извиваясь всем телом, силился подняться на ноги. В лихорадочном волнении я подскочил к двери, запер ее на ключ, прислонился спиною к косяку и вперил настороженный взор в своего извивающегося повелителя. Мне до того не терпелось приняться за свое кровавое дело, что у меня просто руки чесались.

– Боже мой, что случилось? – воскликнула тетушка, в ужасе отшатываясь от меня и испуганно глядя в ту сторону, куда был направлен мой взгляд.

Я дышал тяжело и отрывисто и уже не мог сдержать свое возбуждение. Тетушка закричала:

– Что с тобой? Ты страшен! Что случилось? Что ты там видишь? Куда ты уставился? Что делается с твоими пальцами?

– Спокойно, женщина! – хриплым шепотом произнес я. – Отвернись и смотри в другую сторону. Не обращай на меня внимания. Ничего страшного не случилось. Со мной это часто бывает. Через минуту все пройдет. Это оттого, что я слишком много курю.

Мой искалеченный хозяин встал и с выражением дикого ужаса в глазах, прихрамывая, направился к двери. От волнения у меня перехватило дух. Тетушка, ломая руки, говорила:

– О, так я и знала, так и знала, что этим кончится! Умоляю тебя, брось эту роковую привычку, пока не поздно! Ты не можешь, ты не должен оставаться глухим к моим мольбам!

При этих словах извивающийся карлик внезапно начал выказывать некоторые признаки утомления.

– Обещай мне, что ты сбросишь с себя ненавистное табачное иго!

Карлик зашатался, как пьяный, и начал ловить руками воздух. О, какое упоительное зрелище!

– Прошу тебя, умоляю, заклинаю! Ты теряешь рассудок! У тебя появился безумный блеск в глазах! О, послушайся, послушайся меня – и ты будешь спасен! Смотри, я умоляю тебя на коленях!

В ту самую минуту, когда она опустилась передо мною на колени, урод снова зашатался и тяжело осел на пол, помутившимся взглядом в последний раз моля меня о пощаде.

– О, обещай мне! Иначе ты погиб! Обещай – и спасешься! Обещай! Обещай и живи!

Моя побежденная Совесть глубоко вздохнула, закрыла глаза и тотчас погрузилась в беспробудный сон! С восторженным воплем я промчался мимо тетушки и в мгновенье ока схватил за горло своего смертельного врага. После стольких лет мучительного ожидания он наконец очутился в моих руках. Я разорвал его в клочья. Я порвал эти клочья на мелкие кусочки. Я бросил кровавые ошметки в горящий камин и, ликуя, вдохнул фимиам очистительной жертвы. Наконец-то моя Совесть погибла безвозвратно! Теперь я свободен! Обернувшись к тетушке, которая стояла, окаменев от ужаса, я вскричал:

– Убирайся отсюда вместе со своими нищими, со своей благотворительностью, со своими реформами, со своими нудными поучениями. Перед тобою человек, который достиг своей цели в жизни; человек, душа которого покоится в мире, а сердце глухо к страданиям, горю и сожалениям; человек, у которого НЕТ СОВЕСТИ! На радостях я готов пощадить тебя, хотя без малейших угрызений Совести мог бы тебя задушить! Беги!

Тетя Мэри обратилась в бегство. С этого дня моя жизнь – сплошное, ничем не омраченное блаженство. Никакая сила в мире не заставит меня снова обзавестись Совестью. Я свел все старые счеты и начал новую жизнь. За первые две недели я убил 38 человек – все они пали жертвой старых обид. Я сжег дом, который портил мне вид из окна. Я обманным путем выманил последнюю корову у вдовы с несколькими сиротами. Корова очень хорошая, хотя, сдается мне, и не совсем чистых кровей. Я совершил еще десятки всевозможных преступлений и извлек из своей деятельности максимум удовольствия, тогда как прежде от подобных поступков сердце мое, без сомнения, разбилось бы, а волосы поседели…»

Чудесное доказательство от противного. Вот зачем человеку совесть.

Мысль об убийстве совести не давала автору покоя. Он не раз повторял ее в своих произведениях и дневниковых записях.

«Хорошие друзья, хорошие книги и дремлющая совесть – вот идеальная жизнь»…

Но если с первым и вторым у него все как-то более-менее наладилось, то вот третье – заставить дремать совесть – не удавалось никак.

Вот потому у человечества и есть теперь любимый писатель Марк Твен. А не диванный комментатор.

Глава 3. «Пьяный бродяга угнетал мою совесть…»

(как регулировать отношения с совестью)

С совестью, как уже было сказано, у Марка Твена имелись особые отношения.

Собственно говоря, у всех гуманистов они были такими. Разум, совесть, творчество и возможность как-то жить со всем этим дальше приводили всех их к разному итогу.

«Все мудрецы подразделяются на две разновидности: одни кончают с собой, другие спиваются, чтобы заглушить голос мысли».

У Марка Твена были жена и дети, любимые и ненаглядные, он жил и работал для них, так что обе формулы исхода он для себя возможными не видел, но думать так ничто ему не мешало.

А совесть работала его цензором. С самых ранних лет. Понятно, что без нее Сэмюэл Клеменс не стал бы писателем Марком Твеном, но вела она себя, конечно, безжалостно.

Она заставляла Сэмюэля, еще совсем маленького мальчика, принимать на себя грехи мира. И все плохое, что ему приходилось видеть (наказания, казни и прочее) он пропускал через свою душу.

«…Я принимал все эти трагедии на свой счет, прикидывая каждый случай по очереди и со вздохом говоря себе каждый раз: «Еще один погиб – из-за меня: это должно привести меня к раскаянию, терпение господне может истощиться». Однако втайне я верил, что оно не истощится. То есть я верил в это днем, но не ночью. С заходом солнца моя вера пропадала, и липкий холодный страх сжимал сердце. Вот тогда я раскаивался. То были страшные ночи – ночи отчаяния, полные смертной тоски. После каждой трагедии я понимал, что это предупреждение, и каялся; каялся и молился: попрошайничал, как трус, клянчил, как собака, – и не в интересах тех несчастных, которые были умерщвлены ради меня, но единственно в своих собственных интересах. Оно кажется эгоизмом, когда я вспоминаю об этом теперь.

Мое раскаяние бывало очень искренним, очень серьезным, и после каждой трагедии я долго-долго раскаивался каждую ночь. Но обычно покаянное настроение не выдерживало дневного света. Оно бледнело, рассеивалось и таяло в радостном сиянии солнца. Оно было создано страхом и тьмою и не могло существовать вне собственной сферы. День одарял меня весельем и миром, а ночью я снова каялся. Я не уверен, что в течение всей моей мальчишеской жизни я когда-либо пытался вернуться на путь добродетели днем или желал на него вернуться. В старости мне никогда не пришло бы в голову пожелать чего-нибудь подобного. Но в старости, как и в юности, ночь приносит мне много тяжких угрызений. Я сознаю, что с самой колыбели был таким же, как и все люди, – не совсем нормальным по ночам».

«Будь неопрятен в одежде, если тебе так уж хочется, но душу держи в чистоте».

Соотношение человеческой души, совести и Бога были для Марка Твена мерилом человека. Как бы он ни насмешничал, каким бы сарказмом ни были наполнены его комментарии тех или иных явлений, событий, персон, чистота помыслов и деяний оказывались для него мерилом. Поэтому, как бы ни любил он своих персонажей – веселых грешников, жизнелюбивых проказников и хитроумных проходимцев, наивысшим величием исполнен персонаж, который неразрывно связан с подвигом. С любовью к Богу. Соизмерявший с Божьей волей все свои поступки. Это, конечно же, Жанна д’Арк (в произведении «Личные воспоминания о Жанне д’Арк сьера Луи де Конта, ее пажа и секретаря»). Совесть писателя, поднявшегося до вершин создания такого светлого образа, тоже должна быть чистой и гуманистической.

Что не мешало (а, скорее, даже помогало) ему с бороной сатиры проходиться по результатам деятельности церковников, смеяться над их лживой благочестивостью, стяжательством и прочими грехами, за которые они призывают карать паству, над смычкой их с властью.

И постоянно искать смысл того, для чего человечество запущено на Землю именно в таком виде и с таким поведением, что же это за такой Божий промысел и что с ним делать.

«О человеке. Это слишком обширная тема, чтобы рассматривать ее целиком; поэтому я коснусь теперь лишь одной-двух частностей. Я хочу взглянуть на человека со следующей точки зрения, исходя из следующей предпосылки: что он не был создан ради какой-то разумной цели, – ведь никакой разумной цели он не служит; что он вообще вряд ли был создан намеренно и что его самовольное возвышение с устричной отмели до теперешнего положения удивило и огорчило Творца. Ибо его история во всех частях света, во все эпохи и при всех обстоятельствах дает целые океаны и континенты доказательств, что из всех земных созданий он – самое омерзительное…»

К чести Марка Твена нужно добавить, что он был объективен: человека, творение по Божественному образу и подобию, он не принижал. Хоть и не возвышал (особенно в общей массе):

«…Человек таков, каков он есть: любящий и любимый, когда дело касается его семьи или друзей, а в остальном – шумный, хлопотливый и пошлый враг себе подобных, который проводит здесь свой крохотный день, пачкая, что успеет, а потом поручает себя богу, уходит во мрак и уже не возвращается и не подает о себе никаких вестей, эгоистичный даже в смерти».

И предъявлял претензии к его создателю:

«Что бы ни натворил человек, включая так называемые подлости и преступления, – все это сделано не кем иным, как его создателем, и он один за все в ответе. Пора бы мне научиться не критиковать род людской и не смеяться над ним, а пожалеть».

Пожалеть…

Не покарать.

«Человек был создан в последний день, когда Бог уже утомился».

«Адам был просто человеком – этим все сказано. Не так уж ему хотелось этого яблока – ему хотелось вкусить запретный плод. Жаль, что змей не был запретным: Адам наверняка съел бы его».

Марк Твен много выдумывал – в том числе и о себе, запуская гулять среди людей одну неправдоподобную историю за другой. Но это было, так сказать, имиджево. В жизни, и особенно в отношениях с близкими, он был правдив. И предлагал такую форму поведения всем, кто хочет, чтобы внутрисемейная жизнь их была простой и ясной.

«Дети и дураки всегда говорят правду», – гласит старинная мудрость. Вывод ясен: взрослые и мудрые люди правду никогда не говорят. Когда сомневаешься – говори правду. Если вы говорите правду, вам не придется ничего вспоминать. Часто самый верный способ ввести человека в заблуждение – сказать ему чистую правду».

Однажды, когда Сэмюэл был маленьким и проходил мимо городской тюрьмы (весьма незатейливого, судя по масштабам происходящего, заведения) из окна камеры высунул руку бродяга, посаженный туда за безобразное поведение. Попросил спички. Мальчик дал дяденьке спички – в те времена у каждого уважающего себя пацана спички всегда были в кармане. Находящийся в состоянии алкогольного опьянения дяденька закурил, да так неаккуратно, что устроил пожар, из которого его не успели вытащить.

Кто виноват?

Правильно…

«…Пьяный бродяга – упомянутый в другом месте, тот, который сгорел в городской тюрьме, – потом угнетал мою совесть 100 ночей подряд и заполнил их кошмарными снами – снами, в которых я видел так же ясно, как наяву, в ужасной действительности, его умоляющее лицо, прильнувшее к прутьям решетки, на фоне адского пламени, пылавшего позади; это лицо, казалось, говорило мне: «Если бы ты не дал мне спичек, этого не случилось бы; ты виноват в моей смерти». Я не мог быть виноват, я не желал ему ничего худого, а только хорошего, когда давал ему спички, но это неважно, у меня была тренированная пресвитерианская совесть, и она признавала только один долг – преследовать и гнать своего раба в любом случае и под любым предлогом, а особенно, когда в этом не было ни толку, ни смысла. Бродяга, который был виноват, мучился 10 минут, я же, ни в чем не повинный, мучился 3 месяца».

Итак, совесть преследовала Марка Твена по любому поводу. Марк Твен знал, что тайное, естественно, рано или поздно становится явью, что от себя не убежишь, как не убежишь от внутренних Эриний.

Он старался не поступать дурно, но любой неправедный поступок мучил его, Марк Твен скрывал эти мучения. Они лишали его покоя – а покой так нужен писателю! Марк Твен сомневался, правильно ли делает, скрывая и не вынося на суд публики суету своих внутренних демонов.

«Единственное условие, необходимое для сохранения душевного покоя, – это отсутствие сомнений».

Ответ каждый раз ему представлялся разным. И потому Марк Твен непрерывно шутил. Разумеется, еще он шутил из-за непрерывной работы мысли, он был юмористом, но оставался философом. Так или иначе, но шутил в результате владения комплектом всего этого.

Шутил Марк Твен то зло, то грустно. Но всегда точно. Афористично. Философски шутил. Хватай, казалось бы, мысль писателя, учись, не поступай плохо.

Но переделать людей сложно. И даже невозможно. Не раз и не два писателю казалось, что и дурно поступать тоже можно, и совесть как-нибудь свыкнется. У многих ведь получается! Да, они ведут себя как поганцы – но ведь и ничего, свод небесный на них не падает. Да еще и общество считает их уважаемыми людьми.

«Когда я раздумываю над тем, сколько неприятных людей попало в рай, меня охватывает желание отказаться от благочестивой жизни».

И Марк Твен разбирается с этой проблемой нравственных мучений просто – наделяет беспринципными качествами своих персонажей. Вот им можно все, что он не может, не хочет, не имеет права позволить себе. Да и миссис Клеменс не разрешит.

«Нас воспитывали в правилах христианской религии, и потому мы рано научились ценить запретный плод».

Особенно красиво регулировал отношения с совестью знаменитый папаша Гекльберри Финна – беспардонная, наглая, пьяная морда. Вот у него всегда все было хорошо, он всегда все мог объяснить – как себе, так и окружающим! И ребеночка учил это делать.

Конечно, понятно, что так, как папаша Гека, себя вести нельзя. Но ведь это так удобно, так приятно.

«Каждый вечер, часов около десяти, я вылезал на берег у какой-нибудь деревушки и покупал центов на 10, на 15 муки, копченой грудинки или еще чего-нибудь для еды; а иной раз я захватывал и курицу, которой не сиделось на насесте. Отец всегда говорил: «Если попадется под руку курица, бери ее, потому что если тебе самому она не нужна, то пригодится кому-нибудь другому, а доброе дело никогда не пропадает», – это такая у него была поговорка. Но я ни разу не видывал, чтобы курица не пригодилась самому папаше.

Утром на рассвете я забирался на кукурузное поле и брал взаймы арбуз, или дыню, или тыкву, или молодую кукурузу, или еще что-нибудь. Папаша всегда говорил, что не грех брать взаймы, если собираешься отдать когда-нибудь; а от вдовы я слышал, что это то же воровство, только по-другому называется, и ни один порядочный человек так не станет делать. Джим сказал, что отчасти прав папаша, а отчасти вдова, так что нам лучше выбросить какие-нибудь два-три предмета из списка и никогда не брать их взаймы, – тогда, по его мнению, не грех будет заимствовать при случае все остальное. Мы обсуждали этот вопрос целую ночь напролет, плывя по реке, и все старались решить, от чего нам лучше отказаться: от дынь-канталуп, от арбузов или еще от чего-нибудь? Но к рассвету мы это благополучно уладили и решили отказаться от лесных яблок и финиковых слив. Прежде мы себя чувствовали как-то не совсем хорошо, а теперь нам стало куда легче. Я радовался, что так ловко вышло, потому эти лесные яблоки вообще никуда не годятся, а финиковые сливы поспеют еще не скоро – месяца через два, через три.

Время от времени нам удавалось подстрелить утку, которая просыпалась слишком рано утром или отправлялась на ночлег слишком поздно вечером. Вообще говоря, нам жилось очень неплохо…»

И как написано, как написано! Смешно, точно, грустно. И так, что зло берет. Ну что за книга, ну что за слова, ай да Твен!

Марк Твен много сделал для тех, кто не видит, не слышит, не ходит. Это тоже из разряда отношений с совестью – она зовет и ведет. Создавать комитеты, организовывать помощь.

Вот отрывок из писем, которые он приводит в своей автобиографии:

«…В штате Нью-Йорк проживают 6 тысяч зарегистрированных слепых и еще около тысячи по той или иной причине не зарегистрированных; и еще 300–400 слепых детей. Штат заботится только об этих последних. Он дает им книжное образование. Он обучает их чтению и письму. Он обеспечивает им пищу и кров. И, разумеется, обрекает их при этом на нищету, потому что не обеспечивает им возможность содержать самих себя. Отношение же штата к взрослым слепым, – а ему подражают законодательные органы большинства других штатов, – просто позорно. Взрослому слепому, не живущему в специальном приюте, приходится плохо. Если у него нет родственников, которые кормили бы его, он вынужден жить милостыней; и время от времени штат великодушно простирает к нему свою сострадательную руку – переносит его на остров Блекуэлл и оставляет там среди воров и проституток.

Однако в Массачусетсе, Пенсильвании и двух-трех других штатах уже несколько лет существуют общества вроде того, которое образовали мы. Они финансируются исключительно частными пожертвованиями, а их успехи и помощь, которую они оказывают, так прекрасны и замечательны, что их отчеты читаются как сказка. Уже почти доказано, что многое из того, чем занимаются зрячие, после соответствующей подготовки может стать доступным и для слепых, причем выполнять эту работу они будут ничуть не хуже тех, кто одарен зрением.

На вчерашнем собрании должна была присутствовать Эллен Келлер, но она больна: она слегла несколько недель тому назад, так как слишком переутомилась, напряженно работая на благо слепых, глухих и немых. Мне незачем входить в подробности, говоря об Эллен Келлер. Она равна Цезарю, Александру Македонскому, Наполеону, Гомеру, Шекспиру и всем остальным бессмертным. Через тысячу лет она будет столь же знаменита, как и сейчас.

Я хорошо помню тот первый раз, когда, к своей большой радости, познакомился с ней. Ей тогда было 14 лет. Лоуренс Хаттон пригласил ее к себе в воскресенье днем, чтобы познакомить с ней своих друзей; их было человек 15, мужчин и женщин. Я отправился туда с Генри Роджерсом. Все уже собрались, и некоторое время спустя в комнату вошла эта удивительная девочка в сопровождении своей не менее удивительной учительницы, мисс Сэлливан. Девочка что-то весело щебетала, хотя речь ее была несколько скованной и отрывистой. Ни к чему не прикасаясь, ничего, разумеется, не видя и не слыша, она, казалось, превосходно ощущала характер окружающей ее обстановки. Она сказала: «Ах, книги, книги! Так много-много книг! Как хорошо!»

Гостей по очереди подводили к ней и знакомили. Пожав руку каждому, она тотчас легко прикасалась пальцами к губам мисс Сэлливан, и та произносила вслух имя этого лица. Если имя было трудным, мисс Сэлливан не только произносила его вслух, но и писала пальцем на ладони Эллен – по-видимому, стенографически, ибо происходило это молниеносно.

Мистер Гоуэлс сел на диван рядом с Эллен, она приложила пальцы к его губам, и он принялся рассказывать ей довольно длинную историю, причем можно было наблюдать, как каждая подробность доходит до ее сознания и вызывает в нем вспышку, отблеск которой освещает ее лицо. Затем я сам рассказал ей длинную историю, которую она то и дело всегда в нужных местах сопровождала улыбками, смешками, а иногда и взрывами веселого хохота. Затем мисс Сэлливан поднесла руку Эллен к своим губам и задала вопрос:

– Чем известен мистер Клеменс?

Эллен ответила – как всегда, немного отрывисто.

– Своим юмором.

Я скромно добавил:

– И умом.

А Эллен почти одновременно со мной произнесла те же слова:

– И умом.

Вероятно, это было чтение мыслей, поскольку она никак не могла знать, что именно я сказал.

Так мы очень приятно провели часа два; а потом кто-то спросил, помнит ли еще Эллен руки присутствующих, и может ли она по руке назвать имя гостя. Мисс Сэлливан сказала:

– О, ей это очень легко!

Тогда мы снова продефилировали мимо Эллен, снова пожимая ей руку, и она после каждого рукопожатия говорила что-нибудь любезное и без колебания называла имя владельца руки, – пока дело не дошло до мистера Роджерса, замыкавшего процессию. Эллен пожала его руку, и на ее лице появилось недоумение. Затем она сказала:

– Рада познакомиться с вами теперь. Нас ведь раньше не познакомили.

Мисс Сэлливан сказала ей, что она ошибается, что ее знакомили с этим господином, когда она только вошла в комнату. Но Эллен настаивала на своем: нет, с этим господином она раньше не была знакома. Тогда мистер Роджерс высказал предположение, что путаница произошла из-за того, что он не снял перчатку, когда его знакомили с Эллен. Разумеется, все объяснялось именно этим.

Я ошибся, когда написал, что дело происходило днем, – было утро, и вскоре нас пригласили в столовую к завтраку. Мне пришлось уйти еще до его окончания; проходя мимо Эллен, я легонько погладил ее по голове и направился к двери. Но тут меня окликнула мисс Сэлливан:

– Погодите, мистер Клеменс. Эллен очень огорчилась, потому что она не узнала, чья это рука. Погладьте ее еще раз по голове, пожалуйста.

Я так и сделал, и Эллен сразу сказала:

– А, это мистер Клеменс.

Быть может, кто-нибудь и способен объяснить подобное чудо, но мне это не по силам. Неужели она могла сквозь волосы почувствовать складочки на моей ладони? На этот вопрос должен ответить кто-то другой. Я недостаточно компетентен.

Как я уже сказал, Эллен была больна и не могла присутствовать на нашем учредительном собрании, но дня два-три назад она написала письмо с просьбой прочитать его там. Мисс Холт, секретарша, отправила его мне с посыльным вчера днем. Счастье для меня, что она не прислала его мне прямо на собрание, – в этом случае я не сумел бы дочитать его до конца. Я читал его ровным голосом, в котором, мне кажется, нельзя было заметить ни малейшей дрожи. Но это мне удалось только потому, что днем я прочел его вслух мисс Лайон, и теперь, зная все опасные места, был к ним подготовлен.

В самом начале я объявил собравшимся, что получил это письмо и прочту его в конце нашего заседания. И вот, после того как мистер Чоут произнес свою речь, я приступил к чтению письма, предварив его небольшим вступлением. Я сказал, что, если я хоть что-нибудь понимаю в литературе, это письмо – великолепнейший, замечательнейший, благороднейший ее образец; что это письмо написано просто, от души, без малейшей искусственности, аффектации, жеманства и что оно трогательно, прекрасно, красноречиво; я сказал, что ничего подобного не видел свет с тех самых пор, как пять столетий назад Жанна д’Арк – этот бессмертный семнадцатилетний ребенок, всеми покинутая, предстала в цепях перед своими судьями, цветом французского ума и учености, и неделю за неделей, день за днем разрушала их хитрые ловушки, отвечая им так, как подсказывали ей ее великое сердце и необразованный, но чудесный ум; и каждый раз поле битвы оставалось за ней, и каждый вечер она встречала победительницей. Я сказал, что, по моему мнению, это письмо, написанное молодой женщиной, которая ослепла, оглохла и онемела на втором году жизни и которая стала одной из самых широко и глубоко образованных женщин мира, навсегда войдет в нашу литературу как классическое произведение. Я привожу это письмо здесь.

Рентем, Массачусетс, 27 марта 1906 г.

Милый доктор Клеменс!

Мне очень грустно, что я не могу быть с Вами и с другими друзьями, которые объединили свои силы, чтобы помочь слепым. Собрание в Нью-Йорке – это крупнейшее событие в том движении, которому давно отдано мое сердце, и я глубоко сожалею, что меня там не будет и я не смогу почувствовать той воодушевляющей радости, которую дарит непосредственное соприкосновение с подобным средоточием ума, мудрости и человеколюбия. Я была бы счастлива, если бы мне писали на руке Ваши слова в то мгновение, когда они произносились, если бы я могла следить за живой речью нашего нового посланника в страну слепых. У нас еще никогда не было подобных заступников. Меня утешает только мысль, что там будут произнесены такие верные и горячие слова, каких еще не слышало ни одно собрание. После Вашей речи и речи мистера Чоута любое другое выступление должно показаться лишним; однако я женщина, я не могу молчать и прошу Вас прочесть там это письмо, зная, что Ваш добрый голос сделает его красноречивым.

Чтобы понять нужды слепых, вы, обладающие зрением, должны ясно представить себе, что это значит – не видеть; и вашему воображению может помочь мысль, что и вы тоже еще до конца своего земного пути можете погрузиться во мрак. Попытайтесь же понять, что значит слепота для тех, чьи силы и энергия обречены на бездействие.

Это значит – коротать долгие, долгие дни; а вся жизнь слагается из дней. Это значит – жить бездеятельным, слабым, обездоленным и ощущать, что от всего божьего мира тебя отделяет глухая стена. Это значит – сидеть, беспомощно сложив руки, и чувствовать, как твой дух бьется в своих оковах, как ноют твои плечи, лишенные своего законного бремени – бремени полезного и нужного труда.

Зрячий уверенно занимается своим делом, потому что может сам себя прокормить. Он выполняет свою долю работы в рудниках, в каменоломнях, на заводе, в конторе, и ему не нужны никакие благодеяния, кроме возможности трудиться и получать плату за свой труд. И вдруг несчастный случай лишает его зрения. Свет дня меркнет для него. Зримый мир окутывается тьмой. Ноги, которые прежде уверенно несли его к цели, теперь спотыкаются, медлят, боятся сделать шаг. Он обречен на вечную праздность, которая, как язва, разъедает его ум и способности. Память мучит его картинами прошлого, озаренного светом. Среди развалин былых надежд и стремлений бредет он ощупью по своему тяжкому пути. Вы встречали его на своих шумных улицах спотыкающегося, шарящего перед собой руками. Погруженный в вечный мрак, он протягивает вам свой жалкий товар или шапку, чтобы вы бросили в нее медяк. А ведь это был человек, наделенный способностями и высокими стремлениями.

Но мы знаем, что он может осуществить свою цель, может найти применение своим способностям, – поэтому мы и хотим улучшить условия жизни взрослых слепых. Вы не можете вернуть свет потухшим глазам, но вы можете протянуть руку помощи незрячим на их темной дороге. Вы можете вернуть им возможность трудиться. Работу, которую они некогда выполняли с помощью глаз, вы можете заменить работой, которую они сумеют выполнять с помощью рук. Они просят только дать им возможность найти применение своим силам; и эта возможность – светоч во тьме. Они не ищут ни милостыни, ни вспомоществования, им нужно удовлетворение, которое дает людям труд. А это – право каждого человека.

На вашем собрании в защиту слепых скажет свое слово Нью-Йорк, а когда говорит Нью-Йорк, слушает весь мир. И истинный голос Нью-Йорка – это не стук биржевого телеграфа, а могучая речь таких собраний, как ваше. Последнее время наша пресса переполнена удручающими разоблачениями великих социальных зол. Ворчливые критики не пропустили ни одного изъяна в здании нашего общества. Довольно слушать пессимистов. Однажды, мистер Клеменс, вы сказали мне, что Вы – пессимист, но великие люди обычно плохо знают самих себя. Вы – оптимист. Иначе Вы не были бы председателем этого собрания. Ибо оно – отповедь пессимистам. В нем залог того, что сердце и мудрость этого большого города стремятся служить человечеству, что в самом занятом из всех городов мира каждый вопль горя встречает сострадательный и великодушный отклик. Радуйтесь, что о помощи слепым заговорил Нью-Йорк, – значит, завтра о ней заговорит весь мир.

Искренне Ваша Эллен Келлер.

Понедельник, 2 апреля 1906 г.»

Вот так…

На совести каждого американца лежит груз разной степени тяжести. Это, конечно же, геноцид индейского населения и рабовладение. И если мнение по поводу вины перед индейцами у Марка Твена всегда было стабильным, то по поводу рабовладения его мнение менялось. Сначала он не особо придавал значение наличию рабства. Но с течением времени, благодаря наблюдениям и осмыслению этого явления, Марк Твен сформулировал рабству безжалостный приговор.

Никогда больше.

«Как я уже говорил, мы жили в рабовладельческом округе, и до уничтожения рабства моей матери приходилось соприкасаться с ним изо дня в день в течение 60 лет. И все же, как она ни была добросердечна и сострадательна, мне кажется, она едва ли сознавала, что рабство есть неприкрытая, чудовищная и непростительная узурпация человеческих прав. Ей ни разу не пришлось слышать, чтобы его обличали с церковной кафедры, наоборот – его защищали и доказывали, что оно священно, тысячи раз; слух ее привык к библейским текстам, оправдывавшим рабство, а если и были другие, отрицавшие рабство, то пасторы о них умалчивали; насколько ей было известно, мудрецы, праведники и святые единодушно утверждали, что рабство справедливо, законно, священно, пользуется особым благоволением божиим, а рабам следует благодарить за свое положение денно и нощно.

По-видимому, среда и воспитание могут произвести совершенные чудеса. В большинстве случаев наши рабы были убежденные сторонники рабства. Без сомнения, то же происходит с гораздо более развитыми умственно рабами монархии: они признают и почитают своих господ, монарха и знать, и не видят унижения в том, что они рабы, рабы во всем, кроме названия, и менее достойны уважения, чем наши негры, если быть рабом по доброй воле хуже, чем быть рабом по принуждению, – а это несомненно.

Впрочем, в рабстве округа Ганнибал не было ничего, что могло бы побудить к действию дремлющие инстинкты гуманности. Это было благодушное домашнее рабство, а не зверское рабство плантаций. Жестокости были очень редки и отнюдь не пользовались популярностью. Делить негритянскую семью и продавать ее членов разным хозяевам у нас не очень любили, и потому это делалось не часто, разве что при разделе имения. Не помню, чтобы я видел когда-нибудь продажу рабов с аукциона в нашем городе; подозреваю, однако, что виною этому то, что такой аукцион был обычным, заурядным зрелищем, а не из ряда вон выходящим и запоминающимся. Я живо помню, как видел однажды человек 10 чернокожих мужчин и женщин, скованных цепью и лежавших вповалку на мостовой, – в ожидании отправки на Юг. Печальнее этих лиц я никогда в жизни не видел. Скованные цепью рабы представляли, должно быть, редкое зрелище, иначе эта картина не запечатлелась бы в моей памяти так надолго и с такой силой.

«Работорговца» у нас все ненавидели. На него смотрели как на дьявола в человеческом образе, который скупает и продает беззащитных людей в ад, потому что у нас и белые, и черные одинаково считали южную плантацию адом; никаким более мягким словом нельзя было ее описать. Если угроза продать неисправимого раба «в низовья реки» не действовала, то ничто уже помочь не могло – дело его было пропащее.

Обычно принято думать, что рабство неизбежно ожесточало сердца тех, кто жил среди рабов. Думаю, что такого влияния оно не имело, – если говорить вообще. Думаю, что оно притупляло у всех чувство гуманности по отношению к рабам, но дальше этого не шло. В нашем городе не было жестоких людей – то есть, не больше, чем можно найти в любом другом городе тех же размеров в любой другой стране; а насколько мне известно по опыту, жестокие люди повсюду очень редки…»

Милое домашнее рабство мало было похоже на то, каким оно было на пресловутом Юге. Но постепенно Марк Твен пришел к мысли, что рабства не должно быть никакого.

От таких историй, конечно, душа в трубочку сворачивается:

«Был летний вечер. Сумерки. Мы сидели на веранде дома, стоявшего на вершине холма, а тетка Рэчел почтительно присела пониже, на ступеньках, как подобает служанке, да притом еще цветной. Она была высокого роста и крепкого сложения; и хотя ей перевалило уже за 60, глаза ее еще не померкли и силы ей не изменили. Нрав у нее был веселый и добродушный, и смеяться ей было так же легко, как птице петь. Теперь она, как обычно по вечерам, оказалась под огнем – иными словами, под градом наших шуток, что доставляло ей огромное удовольствие. Она покатывалась со смеху, закрывала лицо руками и тряслась, и задыхалась в припадке веселья. В одну из таких минут я посмотрел на нее и сказал:

– Тетка Рэчел, как это ты ухитрилась прожить на свете 60 лет и ни разу не испытать горя?

Она замерла. Наступила тишина. Потом она повернула голову и, глядя на меня через плечо, сказала без тени улыбки:

– Мисту Клеменс, вы не шутите?

Я удивился и тоже перестал смеяться. Я сказал:

– Ну да, я думал… я полагал… что у тебя никогда не бывало горя. Я ни разу не слышал, чтобы ты вздыхала. Твои глаза всегда смеются.

Она повернулась ко мне, полная волнения:

– Знала ли я горе? Мисту Клеменс, я вам расскажу, а вы судите сами. Я родилась среди рабов; я знаю, что такое рабство, потому что сама была рабыней. Ну вот, мой старик – муж мой – любил меня и был ласков со мной, точь-в-точь, как вы ласковы с вашей женой. И были у нас дети – семеро деток, – и мы любили их, точь-в-точь как вы любите ваших деток. Они были черные, но бог не может сделать детей такими черными, чтобы мать не любила их и согласилась расстаться с ними, – нет, ни за что, даже за все богатства мира.

Ну вот, я росла в Виргинии, а моя мать росла в Мэриленде; и как же она гордилась тем, что родилась в таком аристократическом месте! Было у ней одно любимое присловье. Выпрямится, бывало, подбоченится и скажет: «Что я, в хлеву родилась, чтоб всякая дрянь надо мной смеялась? Я из тех цыплят, что от Старой Синей Наседки – вот кто я такая!» Это они себя так величают – те, которые родились в Мэриленде, – и гордятся этим. Да, это было ее любимое присловье. Я никогда его не забуду, потому что она часто повторяла его и сказала в тот день, когда мой Генри ободрал руку и чуть не проломил себе голову, а негры не поспешили помочь ему. Да еще сказали ей что-то поперек. А она подбоченилась и говорит: «Слушайте, негры, разве я в хлеву родилась, чтоб всякая дрянь надо мной издевалась? Я из тех цыплят, что от Старой Синей Наседки, – вот кто я такая!» – и унесла ребенка на кухню и сама сделала перевязку. Я тоже повторяю это присловье, когда сержусь.

Ну вот, как-то раз говорит моя старая мисси: я, мол, разорилась и продаю всех своих негров. Как услыхала я, что она повезет всех нас в Ричмонд на аукцион, я – господи боже ты мой! – я сразу поняла, чем это пахнет.

Одушевляясь рассказом, тетка Рэчел поднималась все выше и теперь стояла перед нами во весь рост – черный силуэт на звездном небе.

– Нас заковали в цепи и поставили на высокий помост – вот как эта веранда, – 20 футов высотой; и народ толпился кругом. Много народу толпилось. Они подходили к нам и осматривали нас, и щупали нам руки, и заставляли нас вставать и ходить, и говорили: «Этот слишком старый», или: «Этот слабоват», или: «Этому грош цена». И продали моего старика и увели его, а потом стали продавать моих детей и уводить их, а я давай плакать; а мужчина и говорит мне: «Замолчишь ты, проклятая плакса?!» – и ткнул мне в зубы кулаком. А когда увели всех, кроме маленького Генри, я схватила его, прижала к груди и говорю: «Вы, говорю, не уведете его, я, говорю, убью всякого, кто притронется к нему». Но Генри прижался ко мне и шепчет: «Я убегу и буду работать – и выкуплю тебя на волю». О, милый мой мальчик, он всегда был такой добрый! Но они увели его… они увели его, эти люди, а я билась и рвала на них одежду, и колотила их своими цепями; и они меня колотили, но я уже и не чувствовала побоев.

Да, так и увели моего старика и всех моих деток – всех семерых, – и шестерых я с тех пор не видала больше; и исполнилось этому 22 года на пасху. Тот человек, который купил меня, был из Ньюберна и увез меня туда. Ну вот, время шло да шло, и началась война. Мой хозяин был полковник Южной армии, а я у него в доме была кухаркой. Когда войска северян взяли город, южане убежали и оставили меня с другими неграми в огромном доме совсем одних. Заняли его северные офицеры и спрашивают меня – согласна ли я для них стряпать. «Господь с вами, говорю, а для чего же я здесь?»

Они были не какие-нибудь – важные были офицеры! А уж как гоняли своих солдат! Генерал велел мне распоряжаться на кухне и сказал: «Если кто вздумает к вам приставать, гоните его без разговоров; не бойтесь, говорит, вы теперь среди друзей».

Ну вот, я и думаю: если, думаю, моему Генри удалось бежать, так, наверно, он ушел на Север. И вот как-то раз, когда собрались офицеры, вошла я к ним в гостиную и вежливо присела, и рассказала им о моем Генри, а они слушали меня все равно как белую. Я и говорю: «А пришла я вот зачем: если он убежал на Север, откуда вы пришли, то, может, вам случилось встретить его, и вы скажете мне, где он теперь и как его найти. Он был очень маленький, у него шрам на левой руке и на лбу». Лица у них стали грустные, а генерал говорит мне: «Давно ли вы с ним расстались?» А я говорю: «Тринадцать лет». Тогда генерал говорит: «Значит, он теперь уже не ребенок, он взрослый человек».

А мне это и в голову не приходило раньше. Для меня-то он все был маленький мальчуган; я и не думала, что он вырос и стал большой. Но тут я все поняла. Ни один из этих господ не встречался с ним, и они ничего не могли мне сказать о нем. Но все это время мой Генри был в бегах, на Севере, и сделался цирюльником, и зарабатывал деньги, только я ничего этого не знала. А когда пришла война, он и говорит: «Полно мне, говорит, цирюльничать, попробую отыскать мою старуху мать, если она еще жива». Продал он свою цирюльню, нанялся в услужение к полковнику и пошел на войну; всюду побывал – все искал свою старуху мать, нанимался то к одному офицеру, то к другому: весь Юг, мол, обойду. А я-то ничего не знала. Да и как мне было знать?

Ну вот, как-то вечером у нас был большой солдатский бал; солдаты в Ньюберне всегда задавали балы, и сколько раз устраивали их в моей кухне, – просторная была кухня. Мне это, понимаете, не очень-то нравилось: я служила у офицеров, и мне было досадно, что простые солдаты выплясывают у меня на кухне. Ну да я с ними не церемонилась, и если, бывало, рассердят меня, живо выпроваживала вон из кухни.

Как-то вечером, было это в пятницу, явился целый взвод солдат черного полка, карауливших дом, – в доме-то был главный штаб, понимаете? – и тут-то у меня желчь расходилась! Страсть! Такое зло разобрало! Чувствую, так меня и подмывает, так и подмывает – и только и жду, чтоб они меня раззадорили чем-нибудь. А они-то танцуют, они-то выплясывают! Просто дым коромыслом! А меня так и подмывает, так и подмывает! Немного погодя приходит нарядный молодой негр с какой-то желтой барышней и давай вертеться, вертеться – голова кружится, глядя на них; поравнялись они со мной и давай переступать с ноги на ногу, и покачиваться, и подсмеиваться над моим красным тюрбаном. Я на них и окрысилась: «Пошли прочь, говорю, шваль!» И вдруг у молодого человека лицо разом изменилось, но только на секунду, а потом он опять начал подсмеиваться, как раньше. Тут вошли несколько негров, которые играли музыку в том же полку и всегда важничали. А в ту ночь уж и вовсе разважничались. Я на них цыкнула. Они засмеялись, это меня раззадорило; другие тоже стали хохотать – и я взбеленилась! Глаза мои так и загорелись! Я выпрямилась – вот этак, чуть не до потолка, – подбоченилась, да и говорю: «Вот что, говорю, негры, разве я в хлеву родилась, чтобы всякая дрянь надо мной издевалась? Я из тех цыплят, что от Старой Синей Наседки, – вот кто я такая!» И вижу, молодой человек уставился на меня, а потом на потолок – будто забыл что-то и не может вспомнить. Я, значит, наступаю на негров – вот так, как генерал какой; а они пятятся передо мной – и в дверь. И слышу я, молодой человек говорит, уходя, другому негру: «Джим, – говорит, – сходи-ка ты к капитану и скажи, что я буду в восемь часов утра; у меня, – говорит, – есть кой-что на уме, и я не буду спать эту ночь. Ты уходи к себе, – говорит, – и не беспокойся обо мне».

А был час ночи. В семь я уже вставала и готовила офицерам завтрак. Я нагнулась над печкой – вот так, пускай ваша нога будет печка, – отворила ее, толкнула дверцу – вот как сейчас толкаю вашу ногу, и только было достала противень с горячими булочками и подняла его, глядь – какое-то черное лицо просунулось из-под моей руки и заглядывает мне в глаза – вот как теперь на вас гляжу; и тут я остановилась да так и замерла, гляжу, и гляжу, и гляжу, а противень начал дрожать, – и вдруг… я узнала! Противень полетел на пол, схватила я его левую руку и завернула рукав – вот как вам заворачиваю, – а потом откинула назад его волосы – вот так, и говорю: «Если ты не мой Генри, откуда же у тебя этот шрам на руке и этот рубец на лбу? Благодарение господу богу на небесах, я нашла моего ребенка!»

О нет, мисту Клеменс, я не испытала в жизни горя. Но и радости тоже».

Марк Твен пишет и пишет об этом – чтобы совесть каждого читателя не дремала. И заставляла не допускать подобного. Никогда.

Вот кое-что из его детства:

«Все негры были нам друзья, а с ровесниками мы играли как настоящие товарищи. Я употребляю выражение «как настоящие» в качестве оговорки: мы были товарищами, но не совсем, – цвет кожи и условия жизни проводили между нами неуловимую границу, о которой знала и та и другая сторона и которая делала полное слияние невозможным. Мы имели верного и любящего друга, союзника и советчика в лице дяди Дэна, пожилого негра, у которого была самая ясная голова во всем негритянском поселке и любвеобильное сердце – честное, простое, не знавшее хитрости. Он служил мне верой и правдой многие, многие годы. Я с ним не виделся лет 50, однако все это время мысленно пользовался его обществом и выводил его в своих книгах под именем Джима и под его собственным и возил его по всему свету – в Ганнибал, вниз по Миссисипи на плоту и даже через пустыню Сахару на воздушном шаре; и все это он перенес с терпением и преданностью, которые принадлежат ему по праву. Именно на ферме я и полюбил его черных сородичей и научился ценить их высокие достоинства. Чувства симпатии и уважения к ним сохранились у меня на протяжении 60 лет и ничуть не пострадали за это время. Мне и теперь так же приятно видеть черное лицо, как и тогда…»

«На свете множество нелепых и смешных вещей, и в их числе уверенность белого человека, будто он не такой дикарь, как другие».

Но как обстояли дела с совестью у тех, кто придумал, практиковал и оправдывал торговлю людьми, мы не узнаем, видимо, никогда…

«У нас был маленький негритенок, которого мы нанимали у кого-то из жителей Ганнибала. Он был родом из восточной части штата Мэриленд; его оторвали от семьи, от друзей, увезли на другой конец американского материка и продали в рабство. Мальчик был веселого нрава, простодушный и кроткий и, должно быть, самое шумливое создание на свете. Целыми днями он насвистывал, пел, вопил, завывал, хохотал – и это было сокрушительно, умопомрачительно, совершенно невыносимо. Наконец в один прекрасный день я вышел из себя, в бешенстве прибежал к матери и пожаловался, что Сэнди поет уже целый час, не умолкая ни на минуту, и я не могу этого вытерпеть, так пусть она велит ему замолчать. Слезы выступили у нее на глазах, губы задрожали, и она ответила приблизительно так:

– Если он поет, бедняжка, то это значит, что он забылся, – и это служит мне утешением; а когда он сидит тихо, то я боюсь, что он тоскует, и это для меня невыносимо. Он никогда больше не увидит свою мать; если он в состоянии петь, я должна не останавливать его, а радоваться. Если бы ты был постарше, ты бы меня понял и порадовался бы, что этот одинокий ребенок может шуметь.

Речь была простая, сказанная простыми словами, но она достигла цели, и шумливость Сэнди меня больше не раздражала…»

Глава 4. Не делай добра – не получишь зла, или Бронезащита белого пальто…

(как управлять теми, кто пытается управлять нами)

Не раз и не два случалось такое, что тот, кому ты от всей души стараешься помочь и в итоге помогаешь, проявляет неблагодарность. Обидную неблагодарность. Неблагодарность черную… Ты не ждешь, конечно, того, что облагодетельствованный будет превозносить тебя до небес, кричать об этом на всех углах, рассыпать слова признательности в прессе и соцсетях, не требуешь материальной благодарности. И тем не менее – обидно, странно, больно…

Что уж говорить, когда тот, кому ты помог, считает, что так и надо. Когда он беспардонно садится тебе на шею и требует продолжения, увеличивая размеры требуемого. Многие в таких случаях «ломаются» и идут на поводу у наглеца, считая, что так и должно быть, что помогать и не ждать благодарности – это истинно по-христиански. Но вот тут-то и понимается польза книг! Выигрывает тот, кто много читает, – потому что американский писатель Марк Твен посвятил изучению этой проблемы изрядное количество своего времени и сил. И вот к каким выводам пришел – на примере рассказа «Благодарный супруг»).

«Одна дама проезжала по главной улице большого города со своим маленьким сыном, как вдруг лошади испугались и бешено понесли, причем кучер был сброшен с козел, а седоки в коляске окаменели от страха. Но храбрый юноша, правивший бакалейным фургоном, бросился наперерез обезумевшим животным и остановил их на всем скаку, рискуя собственной жизнью. Благодарная дама записала его адрес и, прибыв домой, рассказала об этом героическом поступке своему мужу (который любил читать книжки), и он, проливая слезы, выслушал трогательный рассказ, а потом, возблагодарив совместно с дорогими его сердцу того, кто не допустит даже воробья упасть на землю незамеченным, послал за храбрым юношей и, вложив ему в руку чек на 500 долларов, сказал:

– Возьмите это в награду за ваш благородный поступок, Уильям Фергюссон, и, если вам понадобится друг, вспомните, что у Томпсона Макспаддена бьется в груди благодарное сердце.

Пусть это научит нас, что благое дело всегда приносит пользу тому, кто его творит, какое бы скромное положение он ни занимал.

Продолжение.

Уильям Фергюссон зашел через неделю и попросил мистера Макспаддена воспользоваться своим влиянием и достать ему место получше, так как он чувствует себя способным на большее, чем править фургоном. Мистер Макспадден добыл ему место письмоводителя с хорошим жалованьем.

Вскоре заболела мать Уильяма Фергюссона, и Уильям… Ну, короче говоря, мистер Макспадден согласился взять ее к себе в дом. Прошло немного времени, и она стосковалась по своим младшим детям, так что Мэри и Джулию тоже взяли в дом, а также и Джимми, их маленького брата. У Джимми был перочинный ножичек, и в один прекрасный день он забрался в гостиную и менее чем в три четверти часа превратил мебель, стоившую 10 тысяч долларов, в нечто, не имеющее определенной цены. Днем или двумя днями позже он упал с лестницы и сломал себе шею, и на похороны явилось человек 17 родственников. Так состоялось знакомство, и после этого кухня Макспадденов уже никогда не пустовала, а сами Макспаддены были заняты по горло, подыскивая им самые разнообразные занятия и опять подыскивая новые, когда эти им приедались. Старуха Фергюссон здорово пила и здорово ругалась, но благодарные Макспаддены знали, что должны терпеть и наставлять старуху, так как ее сын много для них сделал, и отдавали этому занятию все свои душевные силы. Уильям наведывался частенько, получал деньги раз от разу все меньше и выпрашивал новые, более высокие и доходные должности, которые благодарный Макспадден старался ему выхлопотать как можно скорее. Макспадден согласился также, после некоторых колебаний, устроить Уильяма в колледж, но, когда подошли первые вакации и наш герой попросил, чтобы его отправили в Европу для укрепления здоровья, затравленный Макспадден взбунтовался и восстал против своего тирана. Он отказал напрямик и наотрез. Мать Уильяма Фергюссона так изумилась, что выронила из рук бутылку с джином, и язык ее отказался сквернословить. Несколько оправившись, она произнесла, задыхаясь:

– Так вот она какая, ваша благодарность? Где были бы ваша жена и ваш мальчик, если б не мой сын?

Уильям сказал:

– Так вот она какая, ваша благодарность? Спас я вашу жену или нет? Скажите сами!

Семеро родственников толпой ввалились из кухни, и каждый повторил:

– И это ваша благодарность?

Сестры Уильяма укоризненно глядели, говоря:

– И это его благ…

Но тут их прервала мать, которая воскликнула, разражаясь слезами:

– Подумать только, что мой невинный голубок Джимми погиб, оказывая услуги такой гадине!

Тогда мятежный Макспадден воспрянул духом и ответил, вспылив:

– Вон из моего дома, бродяги! Меня одурачили книги, но больше они меня не проведут – довольно и одного раза! – И, обернувшись к Уильяму, он воскликнул:

– Да, вы спасли мою жену, но следующий, кто это сделает, умрет на месте!

Не будучи проповедником, я помещаю цитату в конце, а не в начале проповеди. Вот эта цитата из воспоминаний мистера Ноя Брукса о президенте Линкольне, напечатанных в «Скрибнерс монсли».

«Дж. Г. Гаккет в роли Фальстафа очень понравился м-ру Линкольну. Пожелав, как это было ему свойственно, выразить чувство признательности, Линкольн написал актеру очень сердечную записку, в которой сообщал о том удовольствии, с каким он смотрел спектакль. Гаккет послал в ответ какую-то книгу, возможно, написанную им самим. Кроме того, он написал президенту несколько писем. Однажды вечером, довольно поздно, когда этот эпизод уже изгладился из моей памяти, я отправился по приглашению в Белый дом. Проходя в кабинет президента я, к своему изумлению, заметил м-ра Гаккета, который сидел в приемной, очевидно, ожидая аудиенции. Президент спросил меня, есть ли там кто-нибудь. Услышав ответ, он сказал довольно грустным тоном:

– О нет, я не могу его принять, не могу; я надеялся, что он уже ушел.

Потом он прибавил:

– Это показывает, как трудно иметь добрых друзей и знакомых в моем положении. Вы знаете, мне очень нравился Гаккет как актер, и я написал ему об этом. В ответ он прислал мне книжку, и я думал, что этим все и кончится. Он как будто мастер своего дела и занимает в театре прочное положение. И вот, только потому, что между нами была дружеская переписка, какая возможна между любыми двумя людьми, он чего-то хочет просить у меня. Как вы думаете, что ему нужно?

Я не мог угадать, и м-р Линкольн сказал:

– Он хочет быть консулом в Лондоне[2]. О боже мой!..»

Скажу в заключение, что случай с Уильямом Фергюссоном действительно имел место и мне достоверно известен, хотя я изменил некоторые подробности, чтобы Уильям не был на меня в претензии.

Каждому читателю, я думаю, в какой-нибудь приятный и чувствительный час своей жизни случалось сыграть роль героя рассказов о великодушных поступках. Я хотел бы знать, многие ли из них согласились бы рассказать об этом эпизоде, и любят ли они, когда им напоминают о том, что из него воспоследовало».

В течение своей жизни, если судить по тексту автобиографии Марка Твена и воспоминаниям его окружения, этот человек не раз и не два был одурачен, жестоко обманут – и чаще всего теми, кого считал близким человеком, надежным другом или партнером.

«Неразумно отвечать на клевету и этим раздувать ее, если только вы не заинтересованы в том, чтобы на вас клеветали. Клевета редко может устоять против молчания».

Каждый раз такие поступки ранили Марка Твена, заставляли его разочаровываться в человеке и человечестве, все хуже и хуже думать о его природе и цивилизационном пути. Все эти настроения отражены в текстах его произведений.

Рассказ «Благодарный пудель»… Боль, боль.

«Сострадательный врач (который любил читать такие книжки), повстречав однажды бездомного пуделя со сломанной лапой, принес беднягу к себе домой, вправил и перевязал ему поврежденную лапу и, отпустив его на свободу, вскоре забыл о нем. Но каково же было его удивление, когда, отворив свою дверь в одно прекрасное утро, он нашел перед ней благодарного пуделя, терпеливо ожидавшего врача, в сопровождении другой бродячей собаки, у которой тоже была сломана лапа. Добрый врач немедленно оказал помощь несчастному животному, благоговейно преклоняясь перед неистощимой благостью и милосердием господа, который не пренебрег таким смиренным орудием, как бездомный пудель, для того чтобы укрепить… и т. д. и т. п.

Продолжение.

На следующее утро сострадательный врач нашел у своих дверей двух собак, сияющих благодарностью, а с ними еще двух псов-калек. Калеки тут же были излечены, и все четыре отправились по своим делам, оставив сострадательного врача более, чем когда-либо, преисполненным благочестивого изумления. День миновал, наступило утро. Перед дверями сострадательного врача сидели теперь четыре побывавших в починке собаки, а с ними еще четыре, нуждавшиеся в починке. Прошел и этот день, наступило другое утро; теперь уже 16 собак, из них восемь только что покалеченных, занимали тротуар, а прохожие обходили это место сторонкой. К полудню все сломанные лапы были перевязаны, но к благочестивому изумлению в сердце доброго врача невольно начали примешиваться кощунственные чувства.

Еще раз взошло солнце и осветило 32 собаки, из них 16 с переломленными лапами, занимавшие весь тротуар и половину улицы; остальное место занимали зрители человеческой породы. Вой раненых собак, благодарный визг излеченных и комментарии зрителей производили большое, сильно действующее впечатление, но движение по этой улице прекратилось. Добрый врач послал заявление о выходе из числа прихожан своей церкви, чтобы ничто не мешало ему выражаться с той свободой, какая требовалась обстоятельствами. После этого он нанял двух хирургов себе в помощники и еще до темноты закончил свою благотворительную деятельность.

Но всему на свете есть предел. Когда еще раз блеснуло утро и добрый врач, выглянув на улицу, увидел несметное, необозримое множество воющих и просящих помощи собак, он сказал:

– Нечего делать, надо признаться, я был одурачен книжками; они рассказывают только лучшую половину истории и на этом ставят точку. Дайте-ка сюда ружье, дело зашло чересчур далеко.

Выйдя из дома с ружьем, он нечаянно наступил на хвост первому облагодетельствованному пуделю, и тот немедленно укусил его за ногу. Надо сказать, что великое и доброе дело, которому посвятил себя этот пудель, пробудило в нем такой сильный и все растущий энтузиазм, что его слабая голова не выдержала и он взбесился. Через месяц, в страшных мучениях погибая от водобоязни, его сострадательный врач призвал к себе рыдающих друзей и сказал:

– Берегитесь книг. Они рассказывают только половину истории. Когда несчастный просит у вас помощи, и вы сомневаетесь, к какому результату приведет ваша благотворительность, дайте волю вашим сомнениям и убейте просителя.

С этими словами он повернулся лицом к стене и отдал душу богу».

Берегитесь книг – призывает тот, кто сам их пишет. Хочешь не получить зла за свои добрые дела – то берегись, конечно. А так… Марк Твен книг не берегся, благодетельствовал, видел реакцию – и делал выводы. Художественно обобщенные выводы можно видеть на страницах его произведений.

Особенно потрясали Марка Твена (известного тем, что он постоянно кого-то куда-то пристраивал, кому-то разными способами помогал, составлял протекции, выслушивал, давал советы, порой «работал жилеткой») настоятельные требования начинающих литераторов помочь им издаться. Да, каждый из тех, кто пытается пробиться к своим издателям и читателям, мечтает о добром помощнике. Это нормально. Особенно когда речь идет о талантливых и старательных начинающих. Но когда о наглых и без причины самоуверенных…

«Долгий опыт меня научил, что, когда литератор-любитель присылает свои сочинения, требуя, чтобы вы прочитали их трезво и беспристрастно и вынесли свой приговор, он ждет вовсе не этого; он ждет от вас поощрения, он ждет похвалы. Но мой опыт научил меня также, что в огромном большинстве случаев ни поощрение, ни похвала тут немыслимы, поскольку, конечно, речь идет о нелицеприятной оценке.

Я прочитал рукописи, прибывшие с утренней почтой, и я в нерешительности. Если бы они пришли от незнакомых людей, я не стал бы даже читать их и отослал непрочитанными, – как поступаю обычно, – с объяснением, что я не в силах судить о литературных произведениях, за вычетом тех, которые пишу сам. Но сегодняшний урожай – сочинения людей, с которыми я дружески связан, и это меня обязывает. И я прочитал их. Как обычно, это не литература: там попадается мясо, но оно не проварено, разве только наполовину. Повторяю, мясо там есть и, если бы оно досталось настоящему повару, – думаю, что получилось бы съедобное блюдо. Одна из присланных рукописей почти что литература, но фатально всплывающая любительщина губит написанное. Автор просит меня, если вещь мне понравится, рекомендовать ее к напечатанию в какой-нибудь литературный журнал.

Эта наивная храбрость вызывает у меня восхищение. Подобной неустрашимости, наверно, не увидишь ни на каком другом поприще, кроме литературы. На поле сражения можно встретить нечто похожее, но лишь в отдаленной степени. Наверно, бывало не раз, что необстрелянный рекрут бодро шел на отчаянный штурм, шагая навстречу пулям. Но здесь сравнение кончается. Кто слыхал, чтобы необстрелянный рекрут, даже самый лихой из рекрутов, требовал, чтобы его назначили на место бригадного генерала. Между тем автор-любитель выступает как раз с таким требованием. Не имея ни малейшего опыта литературной работы, он предлагает свою стряпню в один журнал за другим, – иными словами, претендует на место литературного генерала, который заслужил свое звание и должность годами и даже десятилетиями тяжкой солдатской службы.

Я глубоко убежден, что на свете нет ни единой профессии, в которой был бы возможен подобный случай. Если вы никогда не обучались тачать сапоги, вы не придете в сапожную мастерскую с предложением своих услуг. Даже самый напористый из претендентов в писатели не будет настолько глуп, чтобы так поступить. Он поймет, что это смешно, что это абсурдно, он столкнется с простейшей истиной, что для того, чтобы стать приличным жестянщиком или каменщиком, кладчиком кирпичей, наборщиком, ветеринаром, повитухой, трамвайным кондуктором, – словом, чтобы преуспеть в любой области или профессии, дающей славу и хлеб, нужно знать свое ремесло. Почему же, как только речь идет о литературе, здравый смысл у людей испаряется, и все обретают уверенность, что для этой специальности не нужно ни обучения, ни опыта – только уверенность в своем даровании и храбрость льва.

Чтобы представить полностью всю странность и дикость подобных намерений, приведем наглядный пример. Допустим, что наш претендент на славу и деньги подвизается в какой-нибудь смежной профессии. Скажем, он является в оперу, чтобы стать вторым тенором. Дирекция договаривается с ним, зачисляет на штатное место (это чисто воображаемый случай, я не утверждаю, что такой случай был). Что происходит дальше?

В антракте директор вызывает второго тенора для объяснения:

– Вы учились когда-нибудь петь?

– Немножко… так… самоучкой… В свободное время… Знаете, от нечего делать.

– Вы хотите сказать, что вообще не учились пению? Систематически, под руководством профессора?

– Нет, никогда.

– Как же вы пришли к мысли, что сможете петь в «Лоэнгрине»?

– Почему-то мне показалось… Знаете, решил попытаться… Знакомые все говорят, что у меня сильный голос.

– Да, у вас сильный голос, и если вы пять-шесть лет поработаете с опытным педагогом, из вас может что-нибудь получиться. Пока что, поверьте мне, вам нельзя выступать в опере. Природа даровала вам голос, осанку, детскую веру в себя и изумительную, я бы сказал, сверхчеловеческую отвагу. Все это ценные качества, и они говорят в вашу пользу. Но для успеха в нашей профессии требуются еще и другие ценные качества, которых у вас пока нет. И если вы не готовы к тому, чтобы тяжким трудом их добыть, забудьте об опере. Попытайте счастья в другой профессии, где меньше нужны подготовка и опыт. Я лично советую вам поступить в больницу хирургом».

Как это все знакомо, не правда ли? «Знакомые говорят, что у меня сильный голос/я хорошо пишу, но пою/пишу я иногда, немножко, самоучкой, но вы все равно возьмите меня/мою рукопись, потому что я очень хочу петь в опере/издаться…»

«Тщеславие – самое уязвимое место всех глупых и слабых людей».

На тщеславии можно играть – подбрасывать похвал. А там, глядишь, требующий внимания, удовлетворившись, на какое-то время пропадет из поля зрения. Ключевое слово – «на какое-то время». Помните, предостерегает Марк Твен, подхваленные (особенно те, кого особо не за что хвалить) вернутся вновь и вновь. Ибо вы их прикормили.

А еще можно… не реагировать никак. В одной из своих дневниковых записей явно уставший от борьбы – как за правду и здравый смысл, так и за свои авторские права, Марк Твен рассказывает такую историю:

«В Австралии, в тамошнем клубе, со мной вступил в беседу один господин, и я сразу увидел, что это местный присяжный рассказчик и что он сейчас будет распускать свой павлиний хвост. Он начал с того, что поезда ходят ужасно медленно, и я понял, что это вступление к какому-то анекдоту. Ждать не пришлось. Он рассказал, как однажды посоветовал кондуктору снять с паровоза предохранительную решетку от коров и насадить ее сзади на хвостовой вагон поезда. «Нам все равно ни одной коровы не перегнать, – сказал он кондуктору, – а они могут в любую минуту забраться в задний вагон и искусать пассажиров». Я легко сбил бы его, сказав, что в Австралии нет в поездах решеток. Я еще легче сбил бы его, если бы сказал, что сочинил эту шутку, когда он был еще в младенческом возрасте. Это было очень, очень давно. Я сочинил ее для своего публичного выступления».

Мог бы щелкнуть остроумца, привыкшего к успеху за счет присвоенных чужих шуток, сообщить ему небрежно: «Батенька, вы сейчас пересказали шутку, которую я 25 лет назад произнес перед достопочтимой публикой на своей лекции в городе таком-то, штат такой-то… И затем растиражированной всеми важными американскими газетами с упоминанием моего имени». Павлин свернул бы хвост и имел бы поверженный вид. С другой стороны (да и сам Марк Твен это иногда отмечает), когда твоя шутка отправляется гулять из уст в уста и в конце концов осваивается до такой степени, что становится народным юмором, автор должен радоваться. Да, австралийский рассказчик мог бы в своей речи «поставить копирайт», пояснив, что «как рассказал в одном из своих выступлений американский писатель и публицист Марк Твен»… Так что вот такая получается палка «о двух хвостах». Нет однозначного ответа на то, как должны сосуществовать авторское право, народный юмор, желание славы – и самого автора, и народных рассказчиков, которые заимствуют все самое смешное изо всех доступных источников – ведь живому слову невозможно ничего воспретить.

Не обходит Марк Твен и темы «беззубого» помощника – когда тому, кто искренне делает добро, столь быстро садятся на шею, что тот не успевает ни сообразить, ни пикнуть. Он проводит мысль о том, что ради будущих поколений добрых и сострадательных писателей нужно нынешним писателям научиться давать «пользователям» отпор, создавая тем самым прецедент строгого поведения. Учитесь, дорогие писатели, ставить беспардонных наглецов на место!

При чтении рассказа Марка Твена «Сострадательный писатель» складывается ощущение, что действие происходит не в США конца позапрошлого века, а у нас, в России, и прямо сейчас. Подобные молодые литераторы, подобные описанному Марком Твеном, водятся, стало быть, везде:

«Бедный и молодой начинающий литератор тщетно пытался пристроить куда-нибудь свои рукописи. Наконец, очутившись лицом к лицу со всеми ужасами голодной смерти, он рассказал свою печальную историю одному знаменитому писателю, прося у него совета и помощи. Этот великодушный человек немедленно отложил все свои дела и принялся за чтение одной из непринятых рукописей. Закончив это доброе дело, он сердечно пожал руку молодому человеку и сказал:

«Ваша рукопись не лишена интереса; зайдите ко мне в понедельник». В назначенное время знаменитый писатель с любезной улыбкой, но не говоря ни слова, развернул перед начинающим литератором еще влажный, только что вышедший из печати номер журнала. Каково же было изумление бедного молодого человека, когда он увидел, что в журнале напечатано его собственное произведение.

– Как смогу я отблагодарить вас за этот благородный поступок! – произнес он, падая на колени и разражаясь слезами.

Знаменитый писатель был известный Снодграс; бедный начинающий литератор, таким образом спасенный от безвестности и голодной смерти, – не менее известный впоследствии Снэгсби. Пусть этот случай убедит нас благосклонно выслушивать всех начинающих, которые нуждаются в помощи.

Продолжение.

На следующей неделе Снэгсби пришел с пятью отвергнутыми рукописями. Знаменитый писатель слегка удивился, так как в книгах он читал, что молодому гению помощь требуется обычно только один раз. Однако он перепахал и эти страницы, срывая по пути лишние цветы красноречия и расчищая заросли прилагательных, после чего ему удалось пристроить еще две рукописи.

Прошло около недели, и благодарный Снэгсби явился с новым грузом. Удружив на первый раз молодому страдальцу, знаменитый писатель чувствовал глубочайшее внутреннее удовлетворение, сравнивая себя с великодушными героями в книжках; однако он начинал подозревать, что наткнулся на что-то новенькое по части великодушных поступков. Его энтузиазм несколько поостыл. Все же он не в силах был оттолкнуть молодого автора, пробивающего себе дорогу, тем более что тот льнул к нему с такой наивной простотой и доверчивостью.

И вот дело кончилось тем, что молодой начинающий литератор скоро оседлал знаменитого писателя. Все его слабые попытки сбросить этот груз не приводили ни к чему. Он должен был ежедневно давать советы своему юному другу, ежедневно поощрять его; он должен был пристраивать его рукописи в журналы, переписывая каждый раз все от слова до слова, чтобы придать вещи приличный вид. Когда наконец дебютант стал на ноги, он завоевал себе молниеносную славу, описав личную жизнь знаменитого писателя так саркастически и с такими язвительными подробностями, что книга разошлась во множестве экземпляров. И сердце знаменитого писателя не выдержало унижения. Испуская последний вздох, он сказал:

– Увы, книги обманули меня; они рассказывают не все. Берегитесь пробивающих себе дорогу литераторов, друзья мои. Кому бог уготовал голодную смерть, того да не спасет самонадеянно человек на свою же собственную погибель…»

Эх, сколько сейчас, после прочтения этого рассказа, не раз и не два побывавшие в таком положении писатели мысленно поставили под его текстом лайк, сколько редакторов! Много раз приходилось слышать о том, что в этом смысле редакторы схожи с докторами: узнав, что в компании отдыхающих есть доктор, многие тут же спешили полечиться у него, попросить совета и консультации. И в творческой среде – ага, вот редактор, вот издающийся в крупном издательстве писатель, попрошу-ка я у него совета или протекции! Веселый пример: «Приезжайте ко мне на отдых, я живу недалеко от моря. У меня на даче много моих рукописей – вы с ними можете ознакомиться…» – после того как мы опубликовали его роман, написал в редакцию один автор. Нет слов – редактор отлично отдохнет от праведных трудов.

Как Марк Твен пристраивал в газеты, журналы и издательства рукописи начинающих писателей, давал советы, так и нынешние писатели поступают подобным образом. Многие, по крайней мере. Зачем они это делают? Ведь они плодят себе конкурентов! Видимо, срабатывает закон преемственности. Простая человеческая доброта, заботливость, желание помочь ближнему, искреннее восхищение талантливым текстом. А еще – понимание того, что места хватит всем. Пусть цветут, как говорится, все цветы.

Насколько Марк Твен был великодушен и заботлив с людьми добрыми, слабыми, беззащитными, настолько он старался быть жестким с проходимцами, плутами и «пользователями».

Их природу он описывал жестко, не церемонясь.

«Бывают же люди: он будет ходить кругами, глотая слюнки, когда у тебя появилось яблоко, и выпрашивать огрызок, но уж если яблоко досталось ему, а ты попросишь у него огрызок и напомнишь, как однажды тоже давал ему огрызок, он тебе такую рожу состроит, да еще и скажет, что век будет тебя помнить, но вот только огрызка ты не получишь».

Марку Твену хотелось, чтобы козлища были отделены от агнцев, чтобы достойным и благородным, но скромным человеком не вертел, не крутил, не руководил наглый и бесстыжий. Он пытается найти способы – и как освободиться от засилья их во всех нишах жизнедеятельности, и как вообще не подпускать их к себе.

«Тот, кто несправедливо обижен, всегда может себя чем-то вознаградить».

Всеми силами не спускать тем, кто пытается сесть на шею, не даваться, сопротивляться – как бы ни хотела поступить иначе наша мягкая человеколюбивая натура. К такому выводу подводит читателей Марк Твен. Чтобы подавить бунт – надо его возглавить. Вот так и Марк Твен – он сам становится лидером мнений. Тем, кто формирует повестку. Диктует моду. Сыплет остротами, жизнерадостно смеется, уводя общественное мнение в нужную ему плоскость.

И защищает себя.

Вот вам белое пальто среди слякотной зимы, вот вам белые жилеты, вот вам красные носочки. И беспощадная дымовая завеса сигар народных марок… Конечно, они в первую очередь для себя – ну нравилась Марку Твену такая эстетика. Но главное – это бронезащита. Вот такой я Д’Артаньян в белом пальто. И ваше мнение ко мне не прилипнет. Обращаем внимание на суть и живем дальше.

Глава 5. «Кручу, верчу, обмануть хочу!»

(как грамотно рулить общественным мнением и успешно заниматься политикой)

«Вряд ли в мире найдется хоть один человек, который приобрел свои взгляды, предрассудки и убеждения не под влиянием среды, а каким-нибудь иным путем. Общественное мнение определяет все. Многие вообще считают его гласом Божьим…»

В один из последних дней уходящего 1900 года Марк Твен опубликовал в газете «Нью-Йорк Геральд» статью «Приветствие девятнадцатого столетия двадцатому». В числе прочих там были и такие слова:

«Величественная нация – христианство – возвращается, опозоренная и запачканная, из пиратских набегов, которые она совершила в Китае, Маньчжурии, Южной Африке и Филиппинах, – с подлою душой, карманами, полными награбленного, и лицемерно набожными словами во рту. Дайте ей мыло и полотенце, но не глядите ей в глаза».

Писатель понимал, что человечество становится хуже и хуже с течением времен. Ему казалось, что хуже уже некуда! Надо меняться – иначе тупик.

(Это он не застал 1960-х годов, когда освобождались от гнета великих цивилизаций страны Востока и Африки! А уж происходящее в наше время Марка Твена и вовсе потрясло бы. Нет смысла гадать, какую позицию он бы сейчас занимал, работа с информацией – дело тонкое. Марк Твен в свое время нашу страну тоже знал не очень хорошо, очень его пугало самодержавие. Которого, разумеется, больше нигде не было. Нигде-нигде).

Марк Твен много рассуждает о природе власти. О том, какими путями один человек приходит к власти над другим. Другими. Над множеством людей. Это прекрасно отражено в его художественных произведениях.

«Власть одного человека над другими означает угнетение – неизменно и всегда угнетение; пусть не всегда сознательное, преднамеренное, обдуманное, не всегда суровое или тяжкое, или жестокое, или огульное, – но так или иначе – всегда угнетение в том или ином виде. Более того: даже когда власть имущий хочет сделать добро одному человеку, он неизбежно причиняет вред другому».

Марк Твен очень хотел счастья, свободы и процветания – как людям своей страны, так и людям стран других. Его, разумеется, заботил вопрос, как этого добиться. Он изучал исторические материалы, фиксировал происходящее. Он даже вступил в масонскую ложу – чтобы вместе с братьями-каменщиками пытаться вести народы к благоденствию.

Наблюдения за тем, как государствами управляют, конечно, не радовали его. К выводам приходил неутешительным.

«В управлении государством главное – соблюдать все формальности, а на мораль можно и не обращать внимания».

Мучительно Марк Твен наблюдал за тем, как один за другим развенчиваются идеалы его страны, так тщательно рекламируемые, поданные как нечто незыблемое, на 100 процентов честное, соответствующие заявленной высокой стоимости. Он вынужден признать, что построить общество равноправия и справедливости не удалось. Все, что пряталось за громкими словами и пышными лозунгами, стало неким камуфляжем для «позолоченного века» – как называл Марк Твен свое время беззастенчивой коррупции и растущих имперских амбиций США.

«Легче одурачить людей, чем убедить их в том, что они одурачены».

Еще с работы в газете Марк Твен понял, что есть рычаги, с помощью которых общественное мнение можно повернуть в нужную сторону. Увидел, как можно выдать одно за другое – и тебе за это ничего не будет (особенно если ты станешь проводить выгодную богатым и влиятельным людям повестку). А народные массы, которые дурачили, чьим мнением крутили-вертели, охотно обманывались, принимали то решение, к которому умельцы их подталкивали. Обманывались – но оставались уверенными, что истину знают именно они, а не противники тех, кто ими руководит (потому что никто ими не руководит, естественно).

«Если бы от выборов что-то зависело, нам бы не позволили в них участвовать».

Участвуя в политической жизни страны, активно занимаясь выборами, Марк Твен пришел в ужас.

«Недавно мы отправили одного сенатора в каторжную тюрьму, но я допускаю, что среди тех, кто пока избежал этого продвижения по службе, могут встретиться и некоторые неповинные люди, – я не хочу сказать, разумеется, полностью неповинные люди, потому что таких сенаторов у нас не найдешь, – я имею в виду неповинные в некоторых из наказуемых преступлений. Все они грабят казну, голосуя за бесчестные законы…»

Конечно, каких-то вещей лучше не знать – чтобы оставаться спокойным и непоколебимым патриотом, добросовестным налогоплательщиком и ответственным выборщиком. Но, заглянув в бездны общественно-политической жизни, человек понимает, что теперь его жизнь никогда уже не будет прежней. Так случилось и с Марком Твеном. Шок его был так силен… что тексты, написанные им по этому поводу, до сих пор не утратили актуальности. Кажется, что все это писал он, глядя на то, что происходит прямо сейчас. Нет, конечно, многого даже его богатое воображение породить не могло, но тем не менее…

«Одни поклоняются чинам, другие героям, третьи силе, четвертые Богу. Но все единодушно поклоняются всемогущему доллару…»

Да и неизвестно, какими мерами отреагировали бы его соотечественники на то, как он смеялся бы над черным одноногим трансгендером, осужденным за кражу из магазина с общей суммой украденного 1001 доллар США и требующим его понять и простить. Но пока в его стране такого нет, и потому, потрясенный ложью, бесстыдством, жадностью и беспринципностью стремящихся к власти людей, писатель жжет. Глаголом.

Свои язвительные замечания и обличающие выводы Марк Твен подавал в своей неподражаемой юмористической манере. В амплуа «шут у трона короля» он мог себе позволить многое – чем и не пренебрегал. И шутил – в хвост и в гриву крыл и церковных властителей с их делишками, совершаемыми под прикрытием благочестивых масок, и конгрессменов, и независимых политиков. Всех тех, кто к власти рвался или, уже наделенный ею, должен был стоять на страже интересов страны и народа.

«Будь верен стране всегда, а правительству только тогда, когда оно этого заслуживает».

Парадоксально-смеховая манера подачи серьезнейших мыслей позволяла лучше донести их суть до аудитории – нежели если бы просто напрямую, в лоб, он бы бросал в толпу лозунгами.

Но, конечно, доходило не все. Да и не выгодно это было – и в первую очередь тем, против кого было настроено его обличающее перо.

«Свойства человеческой природы таковы, что, по-моему, мы в скором времени должны скатиться к монархии. Это очень грустное предположение, но мы не можем изменить свою природу – мы все одинаковы, в нашей плоти и крови неистребимо укоренились семена, из коих произрастают монархии и аристократии: поклонение мишуре, титулам, чинам и власти. Мы непременно должны поклоняться побрякушкам и их обладателям, такими уж мы родились на свет и ничего с этим поделать не можем. Нам непременно нужно, чтобы нас презирал кто-то, кого мы считаем выше себя; иначе мы не чувствуем себя счастливыми; нам непременно нужно кому-то поклоняться и кому-то завидовать, в противном случае мы не чувствуем себя довольными. В Америке мы демонстрируем это всеми испытанными и привычными способами. Вслух мы смеемся над титулами и наследственными привилегиями, а втихомолку страстно их жаждем и при первой же возможности платим за них наличными или своими дочерьми. Порою нам удается купить хорошего человека, который стоит своей цены; впрочем, мы все равно готовы взять его – независимо от того, здоров ли он или прогнил насквозь, независимо от того, порядочный ли это человек или просто из знатных священных и родовитых отбросов. И когда мы его получаем, вся страна вслух насмехается и глумится, втихомолку завидуя и гордясь той честью, которая была нам оказана. Время от времени мы просматриваем в газетах список купленных титулов, обсуждаем их и смакуем, преисполняясь благодарностью и ликованием…»

По итогам своих наблюдений за общественно-государственной жизнью Марк Твен приходит к выводу, что демократия – та самая, установившаяся в его стране, демократия плутократического типа, когда на самом деле в первую очередь решаются вопросы дележа власти, денежных потоков и перераспределение их по карманам успевших захватить эту власть, что-то не очень годится на роль спасительницы человечества.

И что впереди у нее или полное расслабление и деградация, или – возвращение к монархии и ее архаичному режиму.

«Республики жили подолгу, монархия живет вечно. Еще в школе мы узнаем, что огромное материальное благосостояние влечет за собою условия, которые развращают народ и лишают его мужества. Вслед за этим гражданские свободы выносят на рынок; их продают, покупают, расточают, выбрасывают вон, и ликующая толпа на щитах и плечах поднимает своего кумира и навсегда водворяет его на трон… гражданские свободы Рима были проданы с молотка не за один день, – наоборот, их покупали медленно, постепенно, понемножку, из-под полы; сначала за них давали немного зерна и масла самым бедным и обездоленным, потом зерно и масло раздавали избирателям, которые были уже не столь бедны, а потом все то же зерно и масло раздавали направо и налево – всем, кто мог продать свой избирательный голос.

Словом, было то же самое, что происходит и в нашей истории. Вначале мы – по справедливости и с честными намерениями – давали пенсии тем, кто этого заслужил, инвалидам Гражданской войны. С этого честные намерения начались, и на этом они окончились. Мы внесли множество самых неожиданных добавлений в пенсионный список, причем наши цели опозорили военный мундир и законодательные органы, которые голосовали за эти добавления: ведь единственной причиной этих дополнительных списков была покупка избирательных голосов. Опять все то же самое: зерно и масло за обещание содействовать окончательному ниспровержению республики и замене ее монархией. Монархия победит так или иначе, даже и без этого, но это представляет для нас особый интерес в том смысле, что в огромной степени приближает день ее победы. У нас имеются два условия, которые были в Риме: баснословное богатство с неизбежно следующей за ним коррупцией и моральным разложением, а также состоящие из зерна и масла пенсии, – то есть, иными словами, подкуп избирателей. Все это лишило гордости тысячи не устоявших перед соблазном людей и превратило их в нищих, охотно и без зазрения совести принимающих подаяния».

«Не укради – за исключением тех случаев, когда это является национальным обычаем страны».

Монархия, не монархия, но к мировому империализму человечество все-таки скатилось. И те, кто правили страной Марка Твена, приложили к этому максимум усилий. Зачем? За деньги, конечно. За возможность владеть, давить, распространять свою власть, выкачивать ресурсы, превращать их в деньги, на деньги покупать власть, еще власть, еще власть, с ее помощью давить на то, что может принести деньги, еще деньги – и так по кругу. А пока же Марк Твен боится скатиться в монархию:

«…Сделавшись американцами, мы не перестали быть человеческими существами, а род человеческий создан для того, чтобы им управляли короли, а не воля народа».

Вот так грустно замечает Марк Твен по поводу рода человеческого. Ибо насмотрелся.

«По-моему, следует ожидать, что неизбежные и непреодолимые обстоятельства постепенно отнимут всю власть у штатов и сосредоточат ее в руках центрального правительства и что тогда наша республика повторит историю всех времен и станет монархией; но я верю, что, если мы будем препятствовать этим поползновениям и упорно им сопротивляться, наступление монархии удастся отсрочить еще очень надолго».

А кто будет сопротивляться, как? Марк Твен думает, что главная проблема – это отсутствие самоуправления штатов. Но проблем оказывается больше и больше, таких, о которых во времена писателя всерьез как о проблемах не думали. А в нынешние времена оно вон как получилось.

«Толпа мало заботится, на чьей стороне правда. Она заботится только о том, чтобы быть на стороне сильного».

Марка Твена очень удивляло то, что людям – умным, смелым, решительным, точно так же, как он, видевшим все пороки общественного строя, при котором нормальным ходом вещей являются непреодолимое социальное расслоение общества (чтобы понять, как это происходило, он даже отправил своего персонажа в древние времена, когда в эпоху раннего Средневековья подобные общественные отношения зарождались в Англии)[3], угнетение человека человеком, коррупция и многое другое, не удается собраться и поменять весь этот миропорядок на принципиально иной.

«…Мне кажется удивительным, что из сотен тысяч бесстрашных людей, не раз встречавшихся лицом к лицу со смертью на кровавых полях сражений, не нашлось ни одного человека, у которого хватило бы смелости открыто предать анафеме законодателей, низведших его до уровня жалкого прихлебателя, выпрашивающего подачки, а также изданные ими ублюдочные законы…»

Или вот те же выборы… Попав волею судьбы и собственной социальной ответственности в их самую гущу, писатель оказался потрясенным до глубины души. Казалось бы, в мелких подробностях описаны все возможные уловки, которые могут на них происходить, все нехорошее и неправильное изучено – и ни при каких обстоятельствах больше не должно происходить. Ан нет! Год за годом общество и каждый человек-избиратель, в частности, позволяет себя обмануть. Да еще и надеется, что наконец-то все будет хорошо. Изменить ничего не пытается.

«Только президенты, авторы передовиц и люди, страдающие солитером, имеют право использовать местоимение «мы».

Этот прекрасный лонгрид, наинтереснейший от начала до конца, повествует о том, как Марк Твен первый и последний раз избирался в губернаторы. Как хватил, как хлебнул, как пытался, как не получилось:

«Несколько месяцев назад меня как независимого кандидата выдвинули на должность губернатора великого штата Нью-Йорк. Две основные партии выставили кандидатуры мистера Джона Т. Смита и мистера Блэнка Дж. Блэнка, однако я сознавал, что у меня есть важное преимущество пред этими господами, а именно: незапятнанная репутация. Стоило только просмотреть газеты, чтобы убедиться, что если они и были когда-либо порядочными людьми, то эти времена давно миновали. Было совершенно очевидно, что за последние годы они погрязли во всевозможных пороках. Я упивался своим превосходством над ними и в глубине души ликовал, но некая мысль, как мутная струйка, омрачала безмятежную гладь моего счастья: ведь мое имя будет сейчас у всех на устах вместе с именами этих прохвостов! Это стало беспокоить меня все больше и больше. В конце концов я решил посоветоваться со своей бабушкой.

Старушка ответила быстро и решительно. Письмо ее гласило: «За всю свою жизнь ты не совершил ни одного бесчестного поступка. Ни одного! Между тем взгляни только в газеты, и ты поймешь, что за люди мистер Смит и мистер Блэнк. Суди сам, можешь ли ты унизиться настолько, чтобы вступить с ними в политическую борьбу?»

Именно это и не давало мне покоя! Всю ночь я ни на минуту не сомкнул глаз. В конце концов я решил, что отступать уже поздно. Я взял на себя определенные обязательства и должен бороться до конца. За завтраком, небрежно просматривая газеты, я наткнулся на следующую заметку и, сказать по правде, был совершенно ошеломлен:

«Лжесвидетельство. Быть может, теперь, выступая перед народом в качестве кандидата в губернаторы, мистер Марк Твен соизволит разъяснить, при каких обстоятельствах он был уличен в нарушении присяги 34 свидетелями в городе Вакаваке (Кохинхина) в 1863 году? Лжесвидетельство было совершено с намерением оттягать у бедной вдовы-туземки и ее беззащитных детей жалкий клочок земли с несколькими банановыми деревцами – единственное, что спасало их от голода и нищеты. В своих же интересах, а также в интересах избирателей, которые будут, как надеется мистер Твен, голосовать за него, он обязан разъяснить эту историю. Решится ли он?»

У меня просто глаза на лоб полезли от изумления. Какая грубая, бессовестная клевета! Я никогда не бывал в Кохинхине! Я не имею понятия о Вакаваке! Я не мог бы отличить бананового дерева от кенгуру! Я просто не знал, что делать. Я был взбешен, но совершенно беспомощен.

Прошел целый день, а я так ничего и не предпринял. На следующее утро в той же газете появились такие строки:

«Знаменательно! Следует отметить, что мистер Марк Твен хранит многозначительное молчание по поводу своего лжесвидетельства в Кохинхине!» (В дальнейшем в течение всей избирательной кампании эта газета называла меня не иначе, как «Гнусный Клятвопреступник Твен»). Затем в другой газете появилась такая заметка:

«Желательно узнать, не соблаговолит ли новый кандидат в губернаторы разъяснить тем из своих сограждан, которые отваживаются голосовать за него, одно любопытное обстоятельство: правда ли, что у его товарищей по бараку в Монтане то и дело пропадали разные мелкие вещи, которые неизменно обнаруживались либо в карманах мистера Твена, либо в его «чемодане» (старой газете, в которую он заворачивал свои пожитки). Правда ли, что товарищи вынуждены были наконец, для собственной же пользы мистера Твена, сделать ему дружеское внушение, вымазать дегтем, вывалять в перьях и пронести по улицам верхом на шесте, а затем посоветовать поскорей очистить занимаемое им в лагере помещение и навсегда забыть туда дорогу? Что ответит на это мистер Марк Твен?»

Можно ли было выдумать что-либо гнуснее! Ведь я никогда в жизни не бывал в Монтане! (С тех пор эта газета называла меня «Твен, Монтанский Вор»). Теперь я стал развертывать утреннюю газету с боязливой осторожностью, – так, наверное, приподнимает одеяло человек, подозревающий, что где-то в постели притаилась гремучая змея.

Однажды мне бросилось в глаза следующее:

«Клеветник уличен! Майкл О’Фланаган – эсквайр из Файв-Пойнтса, мистер Снаб Рафферти и мистер Кэтти Маллиган с Уотер-стрит под присягой дали показания, свидетельствующие, что наглое утверждение мистера Твена, будто покойный дед нашего достойного кандидата мистера Блэнка был повешен за грабеж на большой дороге, является подлой и нелепой, ни на чем не основанной клеветой. Каждому порядочному человеку станет грустно на душе при виде того, как ради достижения политических успехов некоторые люди пускаются на любые гнусные уловки, оскверняют гробницы и чернят честные имена усопших. При мысли о том горе, которое эта мерзкая ложь причинила ни в чем не повинным родным и друзьям покойного, мы почти готовы посоветовать оскорбленной и разгневанной публике тотчас же учинить грозную расправу над клеветником. Впрочем, нет! Пусть терзается угрызениями совести! (Хотя, если наши сограждане, ослепленные яростью, в пылу гнева нанесут ему телесные увечья, совершенно очевидно, что никакие присяжные не решатся их обвинить и никакой суд не решится присудить к наказанию участников этого дела)».

Ловкая заключительная фраза, видимо, произвела на публику должное впечатление: той же ночью мне пришлось поспешно вскочить с постели и убежать из дому черным ходом, а «оскорбленная и разгневанная публика» ворвалась через парадную дверь и в порыве справедливого негодования стала бить у меня окна и ломать мебель и, кстати, захватила с собой кое-что из моих вещей. И все же я могу поклясться всеми святыми, что никогда не клеветал на дедушку мистера Блэнка. Мало того – я не подозревал о его существовании и никогда не слыхал его имени. (Замечу мимоходом, что вышеупомянутая газета с тех пор стала именовать меня «Твеном, Осквернителем Гробниц»).

Вскоре мое внимание привлекла следующая статья:

«Достойный кандидат! Мистер Марк Твен, собиравшийся вчера вечером произнести громовую речь на митинге независимых, не явился туда вовремя. В телеграмме, полученной от врача мистера Твена, говорилось, что его сшиб мчавшийся во весь опор экипаж, что у него в двух местах сломана нога, что он испытывает жесточайшие муки – и тому подобный вздор. Независимые изо всех сил старались принять на веру эту жалкую отговорку и делали вид, будто не знают истинной причины отсутствия отъявленного негодяя, которого они избрали своим кандидатом. Но вчера же вечером некий мертвецки пьяный субъект на четвереньках вполз в гостиницу, где проживает мистер Марк Твен. Пусть теперь независимые попробуют доказать, что эта нализавшаяся скотина не была Марком Твеном. Попался наконец-то! Увертки не помогут! Весь народ громогласно вопрошает: «Кто был этот человек?»

Я не верил своим глазам. Не может быть, чтобы мое имя было связано с таким чудовищным подозрением! Уже целых три года я не брал в рот ни пива, ни вина и вообще никаких спиртных напитков. (Очевидно, время брало свое, и я стал закаляться, потому что без особого огорчения прочел в следующем номере этой газеты свое новое прозвище: «Твен, Белая Горячка», хотя знал, что это прозвище останется за мной до конца избирательной кампании).

К этому времени на мое имя стало поступать множество анонимных писем. Обычно они бывали такого содержания:

«Что скажете насчет убогой старушки, какая к вам стучалась за подаянием, а вы ее ногой пнули, Пол Прай».

Или: «Некоторые ваши темные делишки известны пока что одному мне. Придется вам раскошелиться на несколько долларов, иначе газеты узнают кое-что о вас от вашего покорного слуги. Хэнди Энди».

Остальные письма были в том же духе. Я мог бы привести их здесь, но думаю, что читателю довольно и этих.

Вскоре главная газета республиканской партии «уличила» меня в подкупе избирателей, а центральный орган демократов «вывел меня на чистую воду» за преступное вымогательство денег. (Таким образом, я получил еще два прозвища: «Твен, Грязный Плут» и «Твен, Подлый Шантажист»).

Между тем все газеты со страшными воплями стали требовать «ответа» на предъявленные мне обвинения, а руководители моей партии заявили, что дальнейшее молчание погубит мою политическую карьеру. И словно для того, чтобы доказать это и подстегнуть меня, на следующее утро в одной из газет появилась такая статья:

«Полюбуйтесь-ка на этого субъекта! Кандидат независимых продолжает упорно отмалчиваться. Конечно, он не смеет и пикнуть. Предъявленные ему обвинения оказались вполне достоверными, что еще больше подтверждается его красноречивым молчанием. Отныне он заклеймен на всю жизнь! Поглядите на своего кандидата, независимые! На этого Гнусного Клятвопреступника, на Монтанского Вора, на Осквернителя Гробниц! Посмотрите на вашу воплощенную Белую Горячку, на вашего Грязного Плута и Подлого Шантажиста! Вглядитесь в него, осмотрите со всех сторон и скажите, решитесь ли вы отдать ваши честные голоса этому негодяю, который тяжкими своими преступлениями заслужил столько отвратительных кличек и не смеет даже раскрыть рот, чтобы опровергнуть хоть одну из них».

Дальше уклоняться было уже, видимо, нельзя, и, чувствуя себя глубоко униженным, я засел за «ответ» на весь этот ворох незаслуженных грязных поклепов. Но мне так и не удалось закончить мою работу, так как на следующее утро в одной из газет появилась новая ужасная и злобная клевета: меня обвиняли в том, что я поджег сумасшедший дом со всеми его обитателями, потому что он портил вид из моих окон. Тут меня охватил ужас. Затем последовало сообщение о том, что я отравил своего дядю с целью завладеть его имуществом. Газета настойчиво требовала вскрытия трупа. Я боялся, что вот-вот сойду с ума. Но этого мало: меня обвинили в том, что, будучи попечителем приюта для подкидышей, я пристроил по протекции своих выживших из ума беззубых родственников на должность разжевывателей пищи для питомцев. У меня голова пошла кругом. Наконец бесстыдная травля, которой подвергли меня враждебные партии, достигла наивысшей точки: по чьему-то наущению во время предвыборного собрания девять малышей всех цветов кожи и в самых разнообразных лохмотьях вскарабкались на трибуну и, цепляясь за мои ноги, стали кричать: «Папа!»

Я не выдержал. Я спустил флаг и сдался. Баллотироваться на должность губернатора штата Нью-Йорк оказалось мне не по силам. Я написал, что снимаю свою кандидатуру, и в порыве ожесточения подписался: «С совершенным почтением ваш, когда-то честный человек, а ныне: Гнусный Клятвопреступник, Монтанский Вор, Осквернитель Гробниц, Белая Горячка, Грязный Плут и Подлый Шантажист Марк Твен».

Осквернитель Могил и Подлый Шантажист потрясен – и спешит поделиться своими выводами:

«Мы – осторожные овцы, мы выжидаем, куда свернет стадо, и потом следуем за ним. У нас по каждому вопросу есть два мнения: одно наше личное, которое мы боимся выразить вслух, и второе, предназначенное для того, чтобы угодить миссис Гранди, которым мы широко пользуемся, пока в конце концов привычка не прививает нам вкус к нему, а необходимость постоянно его защищать не заставляет нас полюбить его и проникнуться восхищением перед ним, так что мы забываем, какое жалкое чувство его породило. Посмотрите, как это проявляется в политической жизни страны. Вспомните, как, всеми силами души презирая в этом году какого-нибудь кандидата в президенты, мы боимся не отдать ему свой голос в следующем; как мы поливаем его грязью сегодня и превозносим до небес с публичной трибуны завтра, – причем привычка закрывать глаза на обличающие факты прошлого года вскоре порождает у нас искреннюю и тупую веру в то, что нам сообщается в этом году. Подумайте о тирании наших партий – о том, что зовется верностью и лояльностью по отношению к партии, об этой ловушке, придуманной интриганами для своекорыстных целей и превращающей избирателей в товар, в рабов, в зайцев, пока они вместе со своими хозяевами выкрикивают всякую ерунду о свободе, независимости, свободе совести, свободе слова, искренне не замечая вопиющих противоречий и забывая (или игнорируя) тот факт, что поколением раньше их отцы и тогдашние служители церкви выкрикивали все ту же святотатственную ложь, когда они захлопывали дверь перед затравленным рабом, когда побивали горстку его человеколюбивых защитников цитатами из священного писания и дубинками, когда глотали оскорбления южан-рабовладельцев и лизали им сапоги».

Все то, что Марк Твен при этом увидел, также ухудшило его веру – как в человечество в общем, так и в американскую систему выборов в частности.

И он не устает иронизировать над соотечественниками:

«…Когда американский богач жертвует пять тысяч долларов на больных, умирающих и умерших бедняков, вместо того чтобы на эти деньги подкупить окружного судью, он ставит рекорд благородства и богоугодности, невиданный в американской истории…»

И над привезенными из-за моря знаковыми фигурами – ставшими еще более знаковыми уже по новому месту прописки:

«ПОСЛАНИЕ ОРДЕНУ “РЫЦАРЕЙ СВЯТОГО ПАТРИКА”

Глубоко сожалею, что не могу присутствовать завтра вечером на банкете “Рыцарей святого Патрика”. В этом году, когда отмечается столетие существования Соединенных Штатов, нам должно быть особенно приятно почтить память человека, чье доброе имя живет уже 14 веков. Нам это должно быть приятно потому, что в дни юбилея мы, естественно, вспоминаем о святом Патрике с большой симпатией. В свое время он проделал колоссальную работу. Он застал Ирландию богатой республикой и принялся думать, к чему с наибольшей пользой приложить свои силы. Он заметил, что президент республики имеет привычку укрывать государственных деятелей от заслуженных наказаний, и так отколотил президента своим посохом, что тот умер. Он узнал, что военный министр живет так экономно, что сумел за год скопить 12 тысяч долларов при жалованье в 8 тысяч, – и убил его. Он узнал, что министр внутренних дел всегда причитает над каждой бочкой солонины, предназначенной для отправки дикарям, а потом присваивает эту солонину себе, – и укокошил этого министра тоже. Он узнал, что морской министр больше занят разными подозрительными исками, чем вопросами мореходства, – и тут же прикончил этого министра. Он узнал, что при помощи одного гнусного типа, состоявшего личным секретарем при какой-то персоне, был разыгран жульнический судебный процесс, – и уничтожил этого личного секретаря. Он выяснил, что конгресс, прикидываясь сверхдобродетельным, рвется начать расследование деятельности одного посланника, запятнавшего честь своего государства за границей, но этот же конгресс столь же рьяно препятствует назначению на подобный пост любого человека с незапятнанной репутацией; что у этого конгресса нет другого бога, кроме политической партии, и нет других принципов, кроме партийного политиканства; что кругозор его узок, и вообще непонятно и неоправданно само его существование. Поэтому он перебил всех членов конгресса до единого.

Завершив эту колоссальную работу, он изрек на своем образном языке: “Вот, смотрите, я истребил всех змей в Ирландии!”

Святой Патрик не участвовал в политике: он стоял за правду, и это само по себе хорошая политика! Увидев гада, он забывал спросить, демократ это или республиканец, но тут же поднимал свой посох и всыпал ему как следует! Вечная намять святому Патрику! Вот бы его к нам сюда, чтобы он и нас к юбилею избавил от гадов! Увы, это невозможно! Бездействует его посох – символ истинных, а не бутафорских реформ. Впрочем, у нас еще сохранился символ Правды – топорик Джорджа Вашингтона, ведь я-то знаю, где его зарыли!

Преданный вам, Марк Твен.

16 марта 1876 года. Хартфорд, Коннектикут»

В итоге Марк Твен пришел к тому, что все партии полностью дискредитировали себя в его глазах.

«…Я не был членом никакой партии. С той поры и по сей день я не принадлежал ни к какой церкви. Во всех подобных вопросах я сохранял за собой полную свободу. И благодаря этой независимости я обрел душевный покой и уверенность, которым нет цены».

Только одно – нравственный выбор внутри собственной души, вот что определяло его приоритеты. Ведь порой – когда выбираешь между воришкой и шельмецом – ни одно из зол не кажется меньшим. И что тогда делать?

В конце жизни Марк Твен пишет статью «Палладиум свобод». Он понимает, что жить при таком устройстве жизни нельзя, что управляют нашей жизнью вот такие законы. А других никто не придумал. Или они не выгодны. Или нежизнеспособны. Или все вместе.

«Американские политические и коммерческие нравы уже не только повод для шуток – это целый спектакль».

И выборы – приходит к выводу насмотревшийся на их изнанку писатель – тоже часть этого спектакля.

«Мы поклоняемся деньгам и тем, кто ими обладает. Это наша аристократия»…

«Человек – достойное удивления, странное существо. Чтобы поднять политические и коммерческие нравы в Англии до мало-мальски пристойного уровня, потребовалась десятилетняя работа Кромвеля и многих тысяч его проповедников и богомольных солдат. Но достаточно было Карлу II поцарствовать несколько лет, и англичане снова сидели в своей грязной луже. Когда я был молод, порядочность у нас в США не была такой редкостью – в течение нескольких поколений нацию воспитывали честные люди, пользовавшиеся заслуженным влиянием в стране. Однако Джей Гулд – один, без всякой подмоги – всего за шесть лет подорвал нравственность американцев. А за три последующих десятилетия сенатор Кларк и компания так разложили страну, что, насколько я в силах судить, нет надежды на ее исцеление.

В минувшие времена у нас был популярен девиз – звучный и не лишенный известной доли изящества. Мы внимали ему без устали и любили его повторять: «Пресса – палладиум[4] наших свобод!» Этим словам придавали серьезный смысл. Но это было давно, перед тем как явился Джей Гулд. Если кто и решится теперь их повторить, то только как злую шутку.

Мистера Гуггенхейма недавно избрали в Сенат от Колорадо. Он подкупил для этого законодательное собрание штата, что является нынче почти общепринятым средством для избрания в Сенат. Как утверждают, Гуггенхейм купил законодательное собрание своего штата и уплатил за покупку наличными. Он настолько проникся духом политического гниения, господствующим в нашей стране, что не согласен признать свои действия преступлением, не считает их даже подлежащими критике. Что до «палладиума наших свобод», то во многих известных мне случаях он охраняет интересы мистера Гуггенхейма и рассыпает ему похвалы. Так, выходящая в Денвере, штат Колорадо, газета «Пост», считающаяся надежным выразителем общественных настроений, пишет буквально следующее: «Действительно мистер Гуггенхейм потратил на выборы крупную сумму денег, но он лишь следовал практике многих других штатов. По существу же в его поступке нет ничего дурного. Мистер Гуггенхейм будет лучшим сенатором, какого когда-либо избирал Колорадо, он добьется для Колорадо того, в чем мы насущно нуждаемся: притока капиталов в Колорадо и нужных нам поселенцев. Мистер Гуггенхейм добьется для нас в Вашингтоне того, чего не добился Том Паттерсон. Гуггенхейм – человек, который нам нужен. Пора оставить попытки совершенствовать мир. Этим попыткам уже две тысячи лет, и особого успеха пока что они не имели. Народ избрал Гуггенхейма сенатором, и он должен быть утвержден в сенаторской должности, даже если он и потратил на это миллион долларов. Мы выставили двух кандидатов – Тома Паттерсона и Саймона Гуггенхейма. Народ предпочел Гуггенхейма. Наша газета склоняется перед волей народа».

Покупая для личных надобностей то, что в древности именовалось «священными привилегиями сенатора», мистер Гуггенхейм дал взятку не всем депутатам законодательного собрания. Он проявил уместную в этих случаях разумную экономию и не вышел за пределы того большинства, в котором нуждался, чтобы быть наверняка избранным. Это не очень понравилось тем, кто остался без взятки, и они внесли резолюцию, требуя расследования всех обстоятельств, при которых сенатор был избран. Однако большинство, получившее взятку, не только отклонило внесенную резолюцию, но и добилось изъятия ее из протоколов собрания. Сначала я принял это за проявление застенчивости, но после понял, что я ошибался. Человек так устроен, что даже самый отъявленный вор не хочет быть выставленным в Галерее мазуриков».

Джей Гулд, о котором шла речь в «Палладиуме свобод», американский мега-жулик, живший в одно время с Марком Твеном, являлся для писателя величайшим злом. Да, публика, рванувшая на американский континент со всех концов Европы, вообще была охоча до денег, но этот делец возвел деньги и поклонение им в разряд культа.

«Из всех бедствий, постигавших нашу страну, самым ужасным был Джей Гулд. Мои соотечественники тянулись к деньгам и до него. Но он научил их пресмыкаться перед деньгами, обожествлять их. Они и раньше почитали людей с достатком, но это было отчасти уважением к воле, к труду, которые потребовались, чтобы добиться достатка. Джей Гулд научил всю страну обожествлять богачей, невзирая на то, как их богатство добыто. Евангелие, оставленное Джеем Гулдом, триумфально шествует по стране. Вот оно:

«Делай деньги!

Делай их побыстрее!

Делай побольше!

Делай как можно больше!

Делай бесчестно, если удастся, и честно, если нет другого пути!»

Это евангелие, как видно, считается общепризнанным. Мак-Карди, Макколы, Гайды, Александеры и другие бандиты, выбитые недавно со своих позиций в гигантских страховых компаниях Нью-Йорка, выступают его апостолами».

Вызывает уважение, что сам писатель, всю свою жизнь пахавший именно для того, чтобы получить эти самые деньги, ни рабом денег не стал, ни апостолом их прославления.

«Всюду идет лихорадочная погоня за деньгами. Деньги – вот высший идеал, все остальное для большинства людей стоит где-то на десятом месте»…

Да, Марк Твен не научился как следует управлять бизнесом, но поставить деньги на служение себе и тем, кому он пытался помочь, сумел.

Он жалел тех, кто подсел на крючок «желтого дьявола».

«Столетиями сатана занимает видное положение духовного главы четырех пятых людского рода и политического главы всякого человечества; так что ему нельзя отказать в первоклассных организаторских способностях».

Но не понимал их.

Ну и о войнах. По поводу доблестно-победоносных войн, которые вели и ведут США, общественное мнение этой страны всегда ориентировано правильно. Это делать можно, это делать нужно, это все – ради блага американского народа. Даже когда это происходит за многие тысячи миль от этого самого народа и кровавым способом. Марка Твена такое положение дел возмущало, не раз и не два он говорил и писал об этом. Его слушали, кто-то даже понимал. Но ничего не менялось. Так что тут тоже – он не смог повернуть тогдашнее общественное мнение в сторону того, чтобы заставить правительство прекратить вести захватнические войны по всему миру, «нести демократию» и усиливать свое влияние.

Вот, например, что пишет Марк Твен в 1906 году про войну на Филиппинах:

«…Вашингтон, 10 марта

Вуду. Манила.

Поздравляю вас, а также офицеров и солдат, находящихся под вашей командой, с блестящей военной операцией, во время которой вы и они столь достойно поддержали честь американского флага.

(Подпись): Теодор Рузвельт

Все это заявление – простая дань традиции. В нем нет ни одного искреннего слова. Президент превосходно понимал, что загнать 600 беспомощных и безоружных дикарей в кратер, как крыс в крысоловку, а затем в течение полутора дней методически их истреблять с безопасных позиций на высотах – это еще не значит совершить блестящую военную операцию; и что это деяние не стало бы блестящей военной операцией, даже если бы христианская Америка в лице оплачиваемых ею солдат поражала бы несчастных моро[5] вместо пуль библиями и «Золотой заповедью». Он превосходно понимал, что наши одетые в мундир убийцы не поддержали чести американского флага, а наоборот – в который уже раз на протяжении 8 лет войны на Филиппинах обесчестили его.

На следующий день, в воскресенье (это было вчера), телеграф принес дополнительные известия – еще более великолепные, делающие еще большую честь нашему флагу; и кричащие заголовки возвещают:

ВО ВРЕМЯ БОЙНИ В КРАТЕРЕ ПОГИБЛО МНОГО ЖЕНЩИН.

«Бойня» – хорошее слово; в самом полном словаре не найдешь лучшего.

Следующая строка, тоже набранная жирным шрифтом, гласит:

ЖЕНЩИНЫ И ДЕТИ СМЕШАЛИСЬ С ТОЛПОЙ В КРАТЕРЕ И ПОГИБЛИ ВМЕСТЕ С ОСТАЛЬНЫМИ.

Речь идет всего только о нагих дикарях, и все же становится как-то грустно, когда взгляд падает на слово «дети», – ведь оно всегда было символом невинности и беспомощности, и благодаря его бессмертной красноречивости цвет кожи, вера, национальность куда-то исчезают, и мы помним одно: это дети, всего лишь дети. И если они плачут от испуга, если с ними случилась беда – необоримая жалость сжимает наши сердца. Перед нашими глазами встает картина. Мы видим крохотные фигурки. Мы видим искаженные ужасом личики. Мы видим слезы. Мы видим слабые ручонки, с мольбой цепляющиеся за мать… Но видим мы не тех детей, о которых говорим: на их месте мы представляем себе малышей, которых мы знаем и любим.

Следующий заголовок, словно солнце в зените, пылает яркими лучами американо-христианской славы:

ЧИСЛО УБИТЫХ ДОСТИГЛО УЖЕ 900.

Никогда еще я так не гордился американским флагом!

Следующий заголовок сообщает, какие надежные позиции занимали наши солдаты. Он гласит:

В ЯРОСТНОЙ БИТВЕ НА ВЕРШИНЕ ГОРЫ ДАХО НЕВОЗМОЖНО ОТЛИЧИТЬ МУЖЧИН ОТ ЖЕНЩИН.

Нагие дикари были так далеко внизу, на дне кратера-западни, что наши солдаты не могли отличить женскую грудь от маленьких мужских сосков; они были так далеко, что солдаты не могли отличить еле ковыляющего двухлетнего карапуза от темнокожего великана. Это, несомненно, наименее опасная битва, в которой когда-либо принимали участие солдаты-христиане любой национальности.

Следующий заголовок сообщает:

БОЙ ИДЕТ ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ.

Следовательно, нашим солдатам потребовалось не полтора дня, а четыре. Это был долгий упоительный пикник, во время которого можно было сидеть сложа руки, постреливать «Золотой заповедью» в людей, мечущихся по кратеру, и мысленно сочинять письма восхищенным родным с описанием славных подвигов. Моро сражались за свою свободу тоже четыре дня, но для них это было печальное время. Каждый день они видели, как гибнут 225 человек их соплеменников, так что ночью им было о чем горевать и кого оплакивать, причем вряд ли они утешались мыслью, что в свою очередь успели убить четверых своих врагов, а еще нескольких ранить в локти и в нос, – это им, наверное, не было известно.

Последний заголовок сообщает:

ЛЕЙТЕНАНТ ДЖОНСОН, СБРОШЕННЫЙ ВЗРЫВОМ СО СКАЛЫ, ОТВАЖНО ВОЗГЛАВЛЯЕТ АТАКУ.

Лейтенант Джонсон просто заполняет телеграммы, начиная с самой первой. Он и его рана пронизывают их своим блеском, словно искра, пробегающая огненной змейкой по уже обуглившемуся листку бумаги. На ум невольно приходит один из недавних фарсов Гиллета «Слишком много Джонсона». Судя по всему, Джонсон оказался единственным из наших раненых, чьей раной можно было хоть как-то козырнуть. Она наделала больше шуму в мире, чем любое другое событие такого же рода, с тех самых пор, как Шалтай-Болтай упал со стены и разбился. Трудно сказать, что вызывает больший экстаз в официальных депешах – восхитительная рана Джонсона или 900 безжалостных убийств. Восторги, которые по цене полтора доллара за слово изливает Белому дому армейский штаб, находящийся в другом полушарии, зажгли ответный восторг в груди президента. Оказывается, бессмертно раненый лейтенант принимал под командой подполковника Теодора Рузвельта участие в битве при Сан-Хуан-Хилл – этом двойнике Ватерлоо, – когда полковник – ныне генерал-майор – Леонард Вуд отправился в тыл за пилюлями и пропустил сражение. Президент питает слабость ко всем, кто был участником этого кровавого столкновения двух военных солнечных систем, и поэтому он, не тратя времени, послал раненому герою телеграмму: «Как вы себя чувствуете?» И получил ответ: «Благодарю, прекрасно». Историческое событие! Оно станет достоянием потомства.

Джонсон был ранен в плечо осколком. Осколком гранаты – поскольку было сообщено, что причиной всему был взрыв гранаты, который и сбросил Джонсона со скалы. У моро в кратере пушек не было, следовательно, Джонсона со скалы сбросил взрыв нашей собственной гранаты. Таким образом, достоянием истории стал тот факт, что единственный наш офицер, получивший достойную упоминания рану, стал жертвой своих же соратников, а не врага. Если бы мы поместили наших солдат вне радиуса действия наших пушек, весьма вероятно, что мы вышли бы из самой поразительной битвы во всей истории без единой царапины»…

Просто хроника нашей современности! Ничего, ничего, ничего с тех пор не изменилось. 1906 год! Но это, разумеется, другое…

Глава 6. Марк Твен – бизнесмен

(как мы чуть не потеряли Марка Твена, писателя, но бизнес подставил ему подножку – и писателем пришлось стать)

«Хорошо начинать жизнь бедняком, хорошо начинать ее богачом – и то, и другое здорово! Но начинать жизнь бедняком в надежде на богатство… Тот, кто этого не испытал, не может себе представить, что это за проклятие».

С самых ранних лет Марк Твен мечтал разбогатеть. Да и сама атмосфера американской жизни подогревала это желание. Стать миллионером, найти золотую жилу, серебряный рудник, нефть, развернуть такой бизнес, который моментально обогатит, – именно за этим ехали на североамериканский континент миллионы людей. Бизнес и успех в бизнесе – это боги здешних мест.

Поскольку отец будущего писателя рано умер, его семья нуждалась настолько, что Сэму пришлось начать зарабатывать на жизнь с 12 лет. Конечно, он мечтал разбогатеть!

Он пытался найти золото на приисках Невады, мечтал прославиться как изобретатель, вкладывал деньги в чужие изобретения, играл на бирже. Твен шутил:

«Октябрь – один из самых опасных месяцев в году для игры на бирже. Остальные опасные месяцы: июль, январь, сентябрь, апрель, ноябрь, май, март, июнь, декабрь, август и февраль…»

Сэм Клеменс все время помогал родственникам, а семья у него была большая. Сам он был человеком скромным, но его паническая боязнь нужды, мучившая многих и многих, вполне понятна – а потому он постоянно рисковал, вкладываясь в сомнительные проекты (которые ему сомнительными не казались), и раз за разом терял заработанное.

«Я потерял почти все свои деньги из-за плохого бизнеса. Я всегда был плох в бизнесе».

Но ему казалось, что он может держать свой бизнес плод контролем, управлять потоками денег, процессами, которые происходят в тех структурах, на которые он решает положиться, доверить им свои финансы, обещавшим эти финансы преумножить…

И так по кругу.

«Человек, одержимый новой идеей, успокоится, только осуществив ее».

Как только у Твена появлялись деньги, он вкладывал их в бизнес.

Он был, как сказали бы сейчас, неукротимым стартапером. Не всегда удачливым, но не отчаивающимся. Однажды он мог вложить капитал в разработку аппарата по передачи речи, но посчитал это неудачным инвестированием. Никто не знал, что Александр Грэхем Белл, который разработал этот аппарат, прославится на весь мир. 7 марта 1876 года Белл запатентовал телефон. А в 1977 году изобретатель вместе с партнерами создал знаменитую «Bell Company»…

Нельзя не отметить самое неудачное вложение писателя, после которого он стал полным банкротом. Он истратил не только свои деньги, но и наследство жены. Марк Твен поверил, что машина, изобретенная Джеймсом Пейджем, произведет фурор в книгоиздании.

«Хорошо, что на свете есть дураки. Это благодаря им мы преуспеваем».

Печатный станок «Paige Compositor» должен бы упростить работу типографии. Машина набирала номера журналов и газет быстрее в 6 раз по сравнению со скоростью работы человека. Марк Твен вложил в нее огромные деньги и в восхищении говорил:

«Все замечательные изобретения человеческого мозга меркнут по сравнению с этим ужасным механическим чудом».

Но машина постоянно ломалась. А конструктор считал недостойным выставить несовершенный станок на рынок. Так мучились Марк Твен и Джеймс Пейдж 14 лет. Когда наконец машина была готова и ее выпустили в количестве двух экземпляров, у конкурентов появились более простые в работе и менее дорогие модели… Марк Твен в отчаянии проклинал печатный станок, утверждал, что подвели «дифтонги, дроби и прочий мусор»! Но что толку в проклятиях, если все, что имел, писатель вложил в это изобретение! В 1894 году Твен объявил себя банкротом…

Слабого человека такие неудачи могли бы сломить. Но только не Твена! Он снова и снова поднимался, получал одобрение жены Оливии и начинал зарабатывать деньги. С нуля.

«Мы поклоняемся деньгам и тем, кто ими обладает. Это наша аристократия» – добавлял Марк Твен… И, как ни крути, их нужно добывать.

А сам Марк Твен был очарован техническим прогрессом! На изобретения – в самых разных отраслях человеческой деятельности – он охотно и с энтузиазмом тратил много-много денег. Жена Оливия, денежки которой тоже, естественно, утекали на это, не очень хорошо разбиралась в технологиях и новинках. Но мужа никогда не ограничивала, безумные инновационные идеи не обсмеивала – а как раз поступала наоборот. Счастливый человек Марк Твен – а также те изобретатели, кого он спонсировал! Наверняка не всех из них жены так охотно поддерживали на этом поле «рискованного земледелия».

Марк Твен вообще бы мог стать изобретателем – если бы не писательство, конечно же. Об этом говорит хотя бы то, что с ним дружили изобретатели из разряда выдающихся. И всерьез прислушивались к его рационализаторским предложениям. Например, он дружил с таким великим инженером, как Никола Тесла. Томас Эдисон допускал его к своим экспериментам в области визуальных разработок – и даже снял про Марка Твена киноленту! Так что великая любовь к науке и технике привела к тому, что потомки могут видеть изображение писателя на экране!

Марк Твен подхватывал все новинки технического прогресса – и это принесло ему массу полезного! Он одним из первых стал печатать свои тексты на пишущей машинке. То, что Марк Твен передавал в редакции газет, журналов и издательства, было хорошо видно, быстро прочитывалось, в текстах нельзя было заменить одно слово или фразу другим и заявить, что почерк автора неразборчивый, мы не поняли…

А еще Марка Твена можно назвать предсказателем в области изобретения интернета. В рассказе «Из лондонской «Таймс» герой-изобретатель придумывает устройство под названием «телеэлектроскоп»:

«Как только Парижский контракт освободил телеэлектроскоп, он был передан в общественное пользование и вскоре был связан с телефонными системами всего мира. Вскоре был создан усовершенствованный «всемирный телефон», и теперь каждый мог видеть все, что делается на свете, и обсуждать всевозможные события с людьми, находящимися от него за тридевять земель».

Чем не интернет?

Предсказал он так же и появление телевизора:

«За 60 центов в неделю у вас дома телефон будет читать утреннюю газету; днем – рассказывать об акциях и положении дел на бирже; в течение трех часов он будет обучать вас трем иностранным языкам; днем передаст последние сообщения; а вечером – концерты и оперы. И, конечно, на это дело подписываются все: и клерки, и белошвейки, и чистильщики ботинок».

Его изобретения уникальны! От подтяжек и блокнотов с клейкими листочками до уникальных систем обнаружения преступника. Писателю очень нравился Шерлок Холмс. Марк Твен даже посвятил этому герою свое произведение «Детектив с двойным прицелом». Думается, что не только любовь главного героя рассказов к курению трубки импонировали Марку Твену, но, конечно же, детективная форма подачи материала. Подобное построение сюжета, закручивание детективной интриги очень увлекали его. В 1882 году в его романе «Жизнь на Миссисипи» преступника ищут и находят по отпечатку пальцев. А метод дактилоскопии изобретут только еще через 10 лет!

Жаль, придуманный как художественное допущение метод писатель-бизнесмен не запатентовал…

Но не только за изобретение альтернативных подтяжек Твен получил патент. Запатентована была также его настольная игра «Mark Twain’s Fact and Date Game», что переводят как «Марктвенова Угадайка». Это интеллектуальная игра с игровым полем, на котором изображены страны и даты. Когда игрок связывает дату с каким-то историческим событием или рождением знаменитой личности, он получает определенное количество очков, в зависимости от сложности задания, и разноцветную фишку, которой можно закрыть отгаданную дату. Цель игры – закрыть как можно больше клеточек на поле. Эту игру по лицензии выпускала компания «Parker Brothers» – спустя время эта компания прославилась тем, что, основываясь на идее игры Марка Твена, выпустила игру «Монополия» (те же принципы более и менее «ценных» клеточек, только уже не с датами, а с названиями фирм, та же самая «ходьба по клеткам»).

Марк Твен разработал еще набор совков для домашнего хозяйства. И булавку для женских шляпок, чтобы они крепче держались на голове при сильном ветре. Как не изобретать подобное – если у тебя в доме все время столько женщин, и с ними постоянно что-то случается. Доброе сердце не останется равнодушным, пытливый ум обязательно что-то придумает!

Видя, сколько проблем доставляет быт и стараясь облегчить труд тех, кто везет на себе воз домашнего хозяйства, Марк Твен придумал универсального домашнего мастера, известного в наши дни как «Муж на час». Сработала та же схема – Марк Твен просто описал в рассказе то, как в дом по вызову приходит такой Домашний Мастер и быстро устраняет все проблемы. После публикации этого произведения в редакцию пришло много писем от читателей с просьбой прислать им на дом такого мастера. Эту идею подхватили удачливые бизнесмены из Канзас-Сити и основали фирму «Универсальный мастер». Фирма процветала, а Твен даже патент не взял.

Универсальный календарь с передвижным окошечком тоже придумал Марк Твен. Теперь его можно купить в любом книжном магазине – так называемый «бесконечный календарь».

Часто писатель изобретал что-то, что только что изобрели другие. Ну тут уж ничего не поделать, мир был тогда более разрознен, чем сейчас, информация доходила до разных мест с разной скоростью, тогда как прогресс развивался, наука рвалась вперед, достижения сыпались как из рога изобилия. Например, Марк Твен, внимательный и заботливый отец, придумал, как крепить одеяло к простыням, чтобы дети, укрывшись, не падали с кровати или ночью одеяло не сползало с них. Но фирма «Jewel Pin» опередила его, начав продавать на рынке практически то же самое – комплект из пододеяльника и простыни с системой крепежей. Марк Твен был уверен, что компания воспользовалась его изобретением, упорствовал, требуя ставить на продукции и его торговый знак, даже выкупил половину акций этой компании. Но… вскоре она объявила себя банкротом.

Удачные вложения Марка Твена можно пересчитать по пальцам. Среди них альбом «Mark Twain’s Scrap Book» для наклеивания. Марк Твен всю жизнь собирал вырезки из газет с интересными сведениями, собственными публикациями, из странствий привозил картинки, марки, фотографии. Все это богатство хотелось сохранить, чтобы оно не выпадало, не перемешивалось. Посадить на клей и не иметь возможности оторвать потом – не годилось. И Марк Твен собственноручно сконструировал этот альбом – когда на странице отрываешь нужного размера часть и лепишь на открывающуюся клеевую основу свою бумажную драгоценность. Все сохраняется, выглядит красиво, все можно систематизировать или переставить на другую страницу. Эта полезная и ставшая популярной штука принесла изобретателю неплохую прибыль, сравнимую только с прибылью от больших тиражей его книг.

«Пессимистами и оптимистами не становятся, ими рождаются».

После неудач с машиной Пейджа Марк Твен инвестировал в протеиновый порошок «Plasmon», который мог, как считал писатель, накормить голодающих в Индии. Вся семья Марка Твена увлеченно и старательно лечилась этим волшебным средством. Но в 1907 году производителей порошка объявили мошенниками. А Марк Твен вложил в его разработку и внедрение около 30 тысяч долларов. На суде он попытался вернуть их, но из этого ничего не вышло.

Неудачи преследовали Марка Твена и на фондовом рынке. Он купил акции Орегонской трансконтинентальной железной дороги по 78 долларов за штуку. Но вскоре на рынке образовался биржевой пузырь. Когда он лопнул, акции Твен продавал уже по 12 долларов…

Многие американцы искали золото в надежде разбогатеть. Молодой Марк Твен (Сэмюэл Клеменс) тоже оказался на приисках. В Ослином ущелье. Чудесное «говорящее» название.

«Мои приятели искали это сокровище ежедневно на протяжении 18 лет; они так ничего и не нашли, но отнюдь не приходили в отчаяние. Они были совершенно уверены, что когда-нибудь да найдут. За те 3 месяца, что я пробыл с ними, мы не нашли ровно ничего, но искали с увлечением, и время летело незаметно. Вскоре после того как я уехал, один мексиканец, шатаясь по окрестностям, нашел «карман», в котором было на 125 тысяч золота, и в таком месте, где нашим и в голову не приходило искать. Вот что значит счастье! И вот как несправедливая и коварная природа относится к честности и упорству в труде».

И Сэмюэлю повезло. Он открыл жилу серебра. Но как только ему пришлось отлучиться, он потерял свой участок!.. Оказалось, что закон приисков гласил: если старатели не работают на приисках, отрезок земли через 10 дней передается другим.

Как пишет Марк Твен, в те дни кругом царила бешеная спекуляция. Богатые и бедные американцы покупали и продавали акции приисков на биржах. В большинстве своем это были бесперспективные участки земли, где ничего нельзя было найти. Но старатели уверяли друг друга, что именно их участки стоит купить, ведь через некоторое время они будут стоить баснословные деньги. Так Твен просчитался, купив акции прииска «Эсперальда».

И, конечно, среди бедняков, желающих разбогатеть, шныряли мошенники и уголовники. Уровень преступности на Западе зашкаливал. По пути в Неваду Твен познакомился с известным убийцей Слейдом. На его совести было 26 смертей.

Для того чтобы читатели восточных штатов могли отчетливо представить себе, что такое головорез Скалистых гор, достигший высшей стадии своего развития, я сведу все несметное множество местных сплетен о нем к одному бесхитростному рассказу и изложу его так: Слейд родился в штате Иллинойс, в почтенной семье. Двадцати шести лет он в драке совершил убийство и бежал из родных мест. В Сент-Джозефе, штат Миссури, он примкнул к одной из первых партий переселенцев, направлявшихся в Калифорнию, и был поставлен во главе каравана. Однажды в прериях он повздорил с подчиненным ему возницей фургона, и оба выхватили пистолеты. Но возница оказался проворнее и первым взвел курок. Тогда Слейд заявил, что жаль отдавать жизнь из-за такой безделицы и не лучше ли бросить оружие и разрешить спор в кулачном бою. Доверчивый возница согласился и кинул пистолет на землю, после чего Слейд, весело смеясь над простаком, застрелил его! Ему удалось бежать, и некоторое время он вел кочевую жизнь, воюя с индейцами и скрываясь от шерифа, которого прислали из Иллинойса, чтобы арестовать Слейда за первое убийство. Говорят, что в одном бою он своими руками убил трех индейцев, потом отрезал им уши, каковые и послал в виде подарка вождю племени. Слава о бесстрашии и решимости Слейда быстро распространилась…

Рассказы про то, как Слейд своими руками вешал людей, про бесчисленные драки, перестрелки, избиения и убийства, в которых главную роль неизменно играл Слейд, составляют существенную часть легенд, созданных о езде на почтовых через прерии.

…Во главе стола, рядом со мной, сидел самый благородный с виду, самый степенный и любезный из всех должностных лиц почтовой компании, встреченных нами в пути. И как же я затрепетал, как впился в него глазами, когда услышал, что его имя СЛЕЙД! Вот она – живая романтика, лицом к лицу со мной! Я смотрю на нее, касаюсь ее, даже беседую с ней! Здесь, под боком у меня, сидит тот самый людоед, который в драках, стычках и разными иными путями лишил жизни 26 человек, – не могли же поголовно все возводить на него напраслину! Думается, такой беспредельной гордости, какая переполнила мое сердце, не испытывал ни один юнец, пустившийся в странствия, дабы увидеть чужие края и необыкновенных людей. Он держался так дружелюбно, так мило беседовал с нами, что я невольно почувствовал к нему приязнь, невзирая на его страшную биографию. Трудно было поверить, что этот обходительнейший человек и есть гроза уголовников, кровожадный убийца, которым матери в горных селениях пугают своих детей.

И по сей день я не могу припомнить ничего необычного в Слейде, кроме разве того, что лицо у него было довольно широкое, скулы почти не выдавались, а губы очень тонкие и прямые. Но и это оставило яркий след в моей памяти; и с тех пор, стоит мне увидеть лицо со сходными чертами, как у меня мелькает мысль, что обладатель его – человек опасный.

Кофе на всех не хватило. Когда его осталось ровно столько, чтобы наполнить одну жестяную кружку, Слейд, уже взявшийся за кофейник, вдруг обнаружил, что моя кружка пуста. Он вежливо предложил наполнить ее, и, хотя мне очень хотелось кофе, я так же вежливо отказался. Кто его знает, может быть, за это утро он еще никого не убил и нуждается в развлечении. Однако Слейд все так же вежливо, но решительно настаивал на своем, говоря, что я провел в дороге всю ночь и поэтому в большей степени заслужил глоток кофе, чем он, – и, не слушая возражений, преспокойно вылил остаток до последней капли в мою кружку. Я поблагодарил его и выпил кофе, но чувствовал себя неважно: а вдруг он пожалеет, что уступил мне кофе, и вздумает убить меня, дабы отвлечь свои мысли от понесенного урона? Но ничего подобного не случилось. Когда мы расставались с ним, на его счету по-прежнему значилось только 26 убитых, и я уехал, весьма довольный собой, ибо сумел так благоразумно обойтись с тем, кто занимал первое место за столом, что избежал неприятной участи занять 27-е место в упомянутом списке. Слейд проводил нас до кареты, приказал переложить тюки с почтой, чтобы нам было удобней, и мы распрощались с ним, уверенные, что когда-нибудь еще о нем услышим, – вопрос только в том, что именно»…

И все-таки жители Вирджинии-Сити штата Невада решили повесить Слейда. После очередной пьяной выходки, когда он ворвался в лавку верхом на лошади, угрожал судье, разгромил помещение, 600 вооруженных рудокопов построились в колонны, вошли в город, арестовали головореза и повесили. Многие приличные жители считали его своим другом или относились к нему с симпатией – они плакали, но решение казнить было бескомпромиссным.

Ужасы, просто ужасы тамошних нравов… Но и бизнес есть бизнес. И не с такими приходилось работать людям в тех лихих местах. Неизвестно, как бы сложилась жизнь Марка Твена, если бы он продолжал промышлять там и дальше. Но бизнес и литература спасли его – сохранили для мировой культуры!

Его неуемная жажда выбраться из бедности и вытащить семью заставляла работать и работать его воображение. И правильно делала!

Глава 7. «Пробы на собаках»

(суть искусства влияния на читателей и организаторов литературного процесса; как всегда быть востребованным автором, создать собственный бренд и поддерживать к нему интерес)

Марк Твен был очень активным бизнесменом. И не очень удачливым. Слабого человека неудачи, которые несли разорение и душевные муки, могли бы сломить. Но только не Марка Твена! Он был настоящий стоик. Он терпел фиаско и снова что-то придумывал. Снова пытался раскрутиться и зарабатывать деньги. Сходился с очередными «нужными людьми», которые горели идеями, которые давали надежду тому, кто с ними связывается.

Не получалось. Марка Твена, разумеется, охватывали сомнения относительно того, что он не специалист в бизнесе и проигрывает там, где отлично выбирается на вершины успеха среднестатистический ушлый обыватель. В одном у него не было сомнений – Марк Твен знал, что он хороший писатель. Прекрасный писатель. И литературный деятель.

Трезво анализируя свои возможности, а также прислушиваясь к внутреннему чутью, он писал своему брату:

«Я чувствую призвание к так называемой «низкопробной литературе», то есть юмористической. Тут нечем гордиться, но это мне больше всего подходит».

Да, в писательстве ему не было равных. Когда он это понял и сумел монетизировать, – ему удалось выбраться из долгов и бедности.

Он хотел просто писать книги – но оказалось, что этого недостаточно. Книги много кто пишет. Нужно, чтобы о них узнали. Узнали об их авторе. Захотели купить его книги, прочитать – и потом хотели бы снова и снова.

«Слава – дым, успех – случайность! Единственное, что надежно здесь, на земле, – это безвестность».

Существуют тысячи и тысячи примеров того, как читатели проходят мимо прекрасной книги, она пропадает в пыли и безвестности – и в этом нет ничьего злого умысла. Есть обычное человеческое «потому что». Ну вот так вот случилось… Потому что эту книгу неправильно или халтурно рекламировали, потому что не угадали ядро целевой аудитории, потому что обложка невзрачная, потому что обложка кричащая, потому что критик написал негативную статью, потому что вовремя никто никакой статьи не написал, потому что автор не «занес» тому, кто управляет литературным процессом, потому что автор «занес», а кто-то из конкурентов об этом узнал и разболтал, а кое-кто обиделся, потому что кто-то нанял хейтеров, потому что книгу выпустили не в сезон активных продаж, потому что издатель не расщедрился на программу продвижения – и множество других факторов «потому что».

И Марк Твен понял, что из себя – как из личности, так и из писателя, нужно сделать медийную фигуру. Но сначала, как бы сейчас мы коротко и емко сформулировали, надо создать бренд. Узнаваемый, любимый, нужный.

И он конструировал. Частью его бренда стало то, что он не стеснялся влипать в рисковые проекты, проигрывать, теряя деньги, фетиш и понятное обществу мерило ценности, и рассказывать о своих неудачах.

Рассказывать письменно. И устно!

«Всегда честно признавай свои ошибки, это притупит бдительность начальства и позволит тебе натворить новых».

Да, Марк Твен стал лектором. Общество юной страны, страны-подростка, каким по меркам мировой цивилизации являлись тогда США, желало всего нового, яркого, свежего, оно было падким до шоу и охотно, как истинный подросток, откликалось на понятную ему манеру подачи информации. «Тик-тока» тогда не существовало, а получать знания в самой доступной и занимательной форме хотелось. Умные люди той поры придумали замечательный бизнес – лекции обо всем на свете. Приглашались тогдашние «лидеры мнений», «звезды» каждой из областей науки, культуры, бизнеса, образования – и при большом скоплении народа, купившего билеты, читались лекции. Какой-то лектор вещал об устройстве Вселенной, какой-то рассказывал о новинках в области медицинских средств. Кто-то в доступной форме повествовал народу о разновидностях философских учений или агитировал за какое-то одно. Кто-то показывал фокусы с электричеством и предрекал, что скоро электричество будет править миром, чем удивлял, восхищал и увеличивал сборы… А писатель, «инженер человеческих душ», как выяснилось, мог говорить обо всем. Вообще обо всем. Парадоксально, ярко, живо – главное, чтобы публике нравилось. Отличная рабочая схема: вот писатель, живой человек, вот он рассказывает, а вот его книги – покупайте, читайте. И слушали, и покупали, и читали.

Марк Твен оказался обаятельным лектором. Его белый костюм, сигара, шляпа, красные носки, ирония и сатира, а также особая манера растягивать слова – все-все-все это нравилось публике. За это хорошо платили. Сначала не так много, чтобы это могло сильно изменить ситуацию. Но регулярно.

Однажды американская газета «Сакраменто Юнион» командировала Марка Твена на Гавайские острова, которые в тот момент еще не являлись одним из полноправных штатов этой страны. Но места там были интересные, необычные. Вот оттуда корреспондент Твен должен был присылать информацию. По причине отсутствия в то время интернета и даже телевидения с радио, он писал письма, отправлял в газету, их печатали, предлагали публике. Проект имел оглушительный успех – Марк Твен вернулся знаменитостью. Пусть газетного, еще пока не писательского значения, но тем не менее. И рассказывал он на встречах с читателями о своих гавайских впечатлениях тоже замечательно. Его слушали, открыв рот.

«Слава, которая основана на лжи, скоро становится тяжким бременем».

Это заметил издатель газеты «Альта Калифорниа» – и предложил Марку Твену отправиться в турне по штату, чтобы читать публике, которую будут привлекать в специально арендованные для этого залы агенты газеты, свои увлекательные лекции. Это тоже имело большой успех. Популярный лектор исколесил весь штат, люди охотно платили по одному доллару за билет. Неженатый писатель перестал нуждаться.

Но не перестал, конечно, влипать в те или иные бизнес-проекты, вкладывая заработанное, теряя, влезая в долги, кредиты… Неуемный, неугомонный, талантливый, трудолюбивый, свободный. Свободный! У него не было жены и детей, той самой зоны ответственности, которая и радует, и делает жизнь не бессмысленной, но и укладывает на плечи такое ярмо, которое зачастую не позволяет (особенно очень ответственному человеку) наслаждаться перечисленными ранее радостями семьи и брака.

Это была увлекательная жизнь! Писатель успевал блистать на публике, оттачивать свое обаяние, придумывать разные формы воздействия на эту самую публику, а главное, успевал развивать свои сочинительские таланты – и создавать новые тексты! Кто бы из ныне живущих авторов не подписался под таким проектом? Ну разве что скромнейшие нелюдимые гении, стопроцентные интроверты. Да и таких бы неплохо выводить на публику, просить пробубнить что-то о себе и своем бессмертном творчестве, а затем брать у него автографы на память. Если автор-то любимый, если пишет хорошо.

Обкатывая те или иные формы подачи себя, Марк Твен работал над брендом «Писатель Марк Твен».

Манера изложения лекционного материала была у Марка Твена весьма своеобразной. Он иногда «зависал» – и в разговоре, и во время монологического рассказа на лекции, и произнося речь. Это стало его «фишкой» – узнаваемой, незабываемой. Да, эта его знаменитая манера растягивать слова нравилась не всем, так что один критик даже съязвил, что Твен говорит со скоростью три слова в минуту. И паузы. О, паузы! Рассказчик и лектор Марк Твен был императором пауз. Он понимал их силу воздействия на слушателей.

Кто мог, пытался копировать – но это умение Марка Твена было непревзойденным.

Об искусстве паузы он сам рассказывал так:

«Мне приходилось рассказывать с эстрады страшную негритянскую историю, в которой прямо перед коронной фразой была пауза. Так вот эта пауза и была самым важным местом во всем рассказе. Если мне удавалось точно рассчитать ее продолжительность, то я мог выкрикнуть концовку достаточно эффектно для того, чтобы какая-либо впечатлительная девица из публики издала легкий вскрик и вскочила с места, – а этого я и добивался. История эта называлась «Золотая рука», и рассказывали ее следующим образом. Можете и сами попрактиковаться, но следите, чтоб пауза была должной длины.

ЗОЛОТАЯ РУКА

Жил да был, это значит, в самых прериях один старый злыдень, и жил он один, совсем один, только что вот жена. Ну, а погодя немного и жена померла у него, и он понес ее, понес далеко в прерии и там закопал. А у нее, значит, одна рука была золотая – ну чистое золото, от самого плеча. А он был страх какой жадный, до того, это значит, жадный, что целую ночь после этого не мог уснуть, так ему хотелось эту руку себе взять.

И вот в полночь чувствует: ну нет просто больше его мочи, и тогда он встал, встал, это значит, взял свой фонарь и пошел, а на дворе метель была, метель… пошел и выкопал ее из могилы и забрал ее золотую руку. А после так вот нагнул голову – против ветра – и побрел, побрел, побрел через снег. И вдруг как остановится (здесь нужно замолчать с испуганным видом и начать прислушиваться), а после и говорит:

– Господи боже милостивый, что же это такое?

Слушал он, слушал, а ветер все жужжит (здесь стисните зубы и подражайте жалобному завыванию ветра) – вжжжжж-ж-ж, вз-з-зз; а потом с того, значит, боку, где могила, – голос, даже не голос, а будто ветер вперемежку с голосом, толком не поймешь даже, что к чему:

– Вж-ж-ж-жжж! К-т-о в-з-з-з-ял м-о-ю-у-у з-з-з-о-л-от-у-ю р-у-у-у-ку? Вжж-дзз! К-т-о-о в-з-зя-л м-о-ю-у-у з-з-о-л-о-т-у-ю р-у-к-у-у?

(Здесь вы начинаете дрожать всем телом.)

Он задрожал и затрясся и говорит:

– О господи!

Тут ветер задул его фонарь, а снег, значит, в лицо ему налепился так, что прямо дышать нельзя, и он заковылял, по колено в снегу, к дому, чуть жив; а после снова, значит, услышал голос и (пауза)… теперь этот, значит, голос прямо за ним идет!

– Вжж-жжж-ззз! К-т-о-о в-з-з-я-л м-о-ю-у-у з-з-з-о-л-о-т-у-у-ю р-у-у-к-у-у?

А когда, значит, дошел он до выгона, то опять слышит голос – еще ближе, все ближе и ближе, а кругом и буря, и тьма кромешная, и ветер. (Повторите завывание ветра и голос.) Добрался он это до дому – и скорее наверх; хлоп в постель – и накрылся одеялом с головой, и лежит, значит, дрожит весь и трясется – и потом слышит: оно тут, в темноте, – все ближе и ближе. А потом слышит (здесь вы замолкаете и прислушиваетесь с испуганным видом) – топ-топ-топ – поднимается по лестнице! А потом замок – щелк! И тут уж он понял, что оно в комнате!

А потом он почуял, что оно у его кровати стоит. (Пауза.) А после почуял, что оно над ним наклоняется, наклоняется… у него аж дух занялся от страха! А потом… потом что-то х-о-л-л-о-о-д-н-о-е, прямо около лица! (Пауза.)

А после, значит, голос прямо ему в ухо:

– К-т-о в-з-я-л м-о-ю… з-о-л-о-т-у-ю… р-у-к-у?

Вы должны провыть эту фразу особенно жалобно и укоризненно, после чего нужно немигающим тяжелым взглядом остановиться на лице какого-нибудь наиболее захваченного рассказом слушателя – лучше всего слушательницы – и подождать, чтобы эта устрашающая пауза переросла в глубокое молчание. И вот когда пауза достигнет должной продолжительности, нужно неожиданно выкрикнуть прямо в лицо этой девице:

– Ты взяла!

И тогда, если пауза выдержана правильно, девица издаст легкий визг и вскочит с места сама не своя. Но паузу нужно выдержать очень точно. Вот попробуйте – и вы убедитесь, что это самое хлопотное, тяжкое и неблагодарное дело, каким вам приходилось заниматься».

Кто-то считал это неотразимым, другие – невыносимым. В начале его творческого пути Марка Твена смущала такая его особенность, и он даже называл ее «немощью речи». Но использовал, потому что, как мы помним, одно из бизнес-правил гласит: преврати недостатки в достоинства, сделай их собственной уникальной изюминкой, убеди мир, что это превосходно, – и монетизируй!

Если бы его выступления могли видеть нынешние звезды такого жанра как стендап, они наверняка бы захотели перенять какие-то его приемы. Жаль, что тогда еще невозможно было заснять со звуком его выступления!

«Делай деньги бесчестно, если удастся, и честно, если нельзя по-другому».

Благодаря заслуженно пришедшей к нему популярности Марк Твен сумел убедить организаторов этих туров, что без него не могут обойтись – поэтому его всегда брали в эту хорошо сколоченную команду лекторов. Выпадать из обоймы никому, конечно, из них не хотелось. Но когда слушатели голосуют долларом, свистом и шумным уходом из зала, тут уже ничего не поделаешь. Или придется менять тему лекции, переформатировать манеру подачи материала. Или самого лектора менять.

Лохматый лидер мнений писатель Марк Твен с дымящей сигарой лишь внешне казался бесшабашным мастером экспромтов. На самом деле вся его деятельность была продуманной и простроенной. Во-первых, мало кто из его коллег-лекторов работал с аудиторией «на юморе». Если ты не юморист, не сатирик, не пародист – это сложно. Но только не Марку Твену, который, как мы помним, еще на заре своей деятельности понял, чем он может «брать» – умением рассмешить публику. А значит, даже самые парадоксальные и радикальные высказывания, а также завиральные проекты, будут поняты и приняты.

Молодые, полные сил и творческой энергии, умеющие радоваться и получать удовольствие от всех проявлений жизни лекторы, судя по отзывам Марка Твена, неплохо проводили время. И были они очень разные, колоритные, каждый из них сумел доказать свою нужность проекту. И Марк Твен непременно анализировал их манеру подачи материала. Чтобы использовать лучшее самому. Развить и вынести на сцену:

«Я очень хорошо помню Петролеума Везувиуса Нэсби (Локка). Когда началась Гражданская война, он работал в редакции толедского «Клинка», старого, очень популярного и процветающего еженедельника. Выпустив одно из «Писем Нэсби», он открыл золотое дно. И сразу прославился. Избрав этот новый путь, он каждую неделю задавал медноголовым и демократам отличную взбучку, и его письма перепечатывались повсюду, от Атлантического до Тихого океана их читали, покатываясь со смеху, буквально все, – то есть все, кроме особенно тупых и закоснелых демократов и медноголовых. По внезапности слава Нэсби была подобна взрыву, по охвату – атмосфере. Вскоре ему предложили командовать ротой; он принял назначение и немедленно собрался ехать на фронт, но губернатор штата оказался умнее политических хозяев Кернера и Петефи, он не согласился подписать назначение Нэсби и велел ему оставаться дома. Он сказал, что на войне из Нэсби выйдет только один солдат – с одной саблей, а дома он равняется армии – с артиллерией! Нэсби послушался и продолжал писать свои зажигательные письма.

Я увидел его впервые, когда приехал погостить в Хартфорд; думаю, что это было года через три-четыре после войны. Оперный театр был битком набит людьми, которые пришли послушать его лекцию «Проклят будь, Ханаан». Он выступал с этой самой лекцией – и никакой другой – в течение двух или трех лет и прочитал ее несколько сот раз, однако даже теперь он не в состоянии был произнести ни одной фразы, не заглядывая в рукопись, – кроме вступительной. Его появление на сцене было встречено бурными аплодисментами, но он не остановился, чтобы раскланяться или еще как-нибудь ответить на приветствия, а прямо прошел к кафедре, раскрыл портфель и сразу словно окаменел в позе, которой так и не изменил ни разу за всю полуторачасовую лекцию, разве только для того, чтобы перевернуть страницу: он стоял, наклонившись всем телом над кафедрой, твердо опираясь на левую руку, как на столб, заложив правую руку за спину. Приблизительно в две минуты раз его правая рука протягивалась вперед, переворачивала страницу, потом опять убиралась на свое место за спину, действуя точь-в-точь как машина и напоминая машину: ритмически правильно, быстро, точно. Можно было вообразить, что слышишь лязг. Внушительный и плотный, он одевался по-провинциальному нескладно и походил на простоватого старика фермера.

Я умирал от любопытства послушать, как он начнет. Он не заставил меня долго ждать. Как только он оперся на левую руку, закинул правую за спину и нагнулся над рукописью, он слегка приподнял голову, сверкнул глазами на публику и громовым медвежьим голосом проревел такую фразу:

– Все мы происходим от наших предков!

После чего он так и продолжал реветь до самого конца, бесцеремонно прокладывая себе путь сквозь непрерывные аплодисменты и смех и совершенно не принимая их во внимание. Его лекция являла собой длительную пальбу залпами без промаха по таким мишеням, как рабовладение и его северные апологеты, а успехом он был обязан предмету лекции, но не манере читать; его чтение было лишено искусства, если большая и заражающая искренность и энергия не могут быть названы этим именем. Кончив читать свою лекцию, он в ту же минуту повернулся спиной к зале и сошел со сцены, по-видимому, нисколько не заинтересованный лично аплодисментами, гремевшими за его спиной.

Сложение у него было, как у быка, а сила и выносливость – как у призового борца. Экспрессы в то время ходили не часто, он опоздал пересесть на поезд и, чтобы попасть вовремя на эту лекцию в Хартфорде, ехал две трети ночи и целый день в вагоне для скота, – а дело было среди зимы. Не пообедав, он перешел из этого вагона на кафедру, – однако со сцены его голос звучал мощно, и сам он не выказывал никаких признаков утомления и сонливости. Он просидел за полночь, беседуя и ужиная со мной, и то первым сдался я, а не он. Он рассказывал мне, что в первом своем сезоне он читал лекцию «Проклят будь, Ханаан» по 25 раз в месяц, 9 месяцев подряд. Никакой другой лектор не побил такого рекорда, я полагаю».

Двадцать пять раз в месяц, девять месяцев подряд! И при этом так и не сумев выучить текст своей лекции наизусть.

«…Он рассказал, что, повторив свою лекцию 225 раз подряд, мог произнести вступительную фразу, не заглядывая в рукопись, а иной раз даже так и делал, расхрабрившись. А вот и еще результат: он возвратился домой после длительного лекционного турне и в задумчивости сидел вечером у камина, как вдруг часы пробили восемь, прервав его раздумье. Привычка есть привычка, и, не успев сообразить, где находится, он проревел: «Все мы происходим от наших предков!»

Очарование странности, эффект необычности – что и говорить, людей всегда будет это восхищать, удивлять. На том, наверное, и держится человеческая цивилизация.

«Мы все сумасшедшие, каждый на свой лад, а безумие снимает с нас ответственность».

По прошествии большого количества времени Марк Твен делится схемой работы – вот так их время от времени все-таки меняющаяся команда «обкатывала» свою вахту.

«Я начал читать лекции в 1866 году, в Калифорнии и Неваде; в 1867 году прочел одну лекцию в Нью-Йорке и несколько в долине Миссисипи; в 1868 году объехал весь Запад; а в два или три следующих сезона прибавил и Восток к своему маршруту. Каждый сезон нам теперь приходилось выступать с новой лекцией (и Нэсби вместе с другими) – на первый раз, для проверки перед аудиторией в 2500 слушателей, в старом концертном зале бостонского лектория; этой проверкой все лектории страны определяли коммерческую цену лекции. Лекционное турне, в сущности, начиналось не в самом Бостоне, а в окрестных городках. Мы появлялись в Бостоне только после того, как порепетируем около месяца в этих городках и сделаем все нужные поправки и проверки».

Марк Твен и его коллеги называли подобную тренировочную обкатку «Пробы на собаках». Происходила она из практики создателей лекарственных средств. И очень похожа, конечно, на крылатую фразу из нашего кинематографа: «Тренируйся на кошках».

После подобного тестирования шоу получались качественными. Искрометными, завораживающими.

«…При такой системе вся наша компания собиралась в Бостоне в начале октября и несколько недель проводила время, бездельничая и общаясь друг с другом. Жили мы в отеле Йонга, днем сидели в бюро Ретпата, куря и разговаривая о своих литературных делах, а под вечер мы разъезжались по окрестным городкам, чтобы они показали нам, что хорошо и что плохо в новых лекциях. С провинциальной аудиторией трудно иметь дело: анекдот, который она одобрит легкой рябью смеха, в городе вызвал бы целую бурю. Средний успех в провинции означает триумф в городе. Таким образом, когда мы в конце концов выступали на большой сцене концертного зала, вердикт уже был у нас в кармане».

Очень грамотно, между прочим. Что-то подобное происходит и сейчас – наша аудитория полюбила учиться на писателей, поэтов, сценаристов, стендаперов, блогеров и других создателей словесного контента. Так что вместо лекций теперь ездят по стране команды с мастер-классами. Кто-то более харизматичный, кто-то менее, кто-то очень по-деловому умеет вложить в головы студиозусам основные навыки, кто-то мастер дать «творческого пинка» – и тогда, вдохновленный этим пинком, обучающийся летит, творит, создает шедевры. Какой-то мастер, он же, как правило, известный писатель, торгует лицом – и это тоже находит отклик. Каждому свое, и хорошо, что этого всего много. Тексты на русском языке пишутся, язык развивается, люди ищут себя, реализуются, создавая интересные тексты. Живем!

«Литература – это искусство, а не вдохновение. Это ремесло, которому надо учиться, им нельзя овладеть с налета. Для этого мало года или пяти лет. А необходимый для него капитал – это опыт. После того как вы сами попытаетесь спуститься по водосточной трубе без всякой ноши, вы уже никогда не позволите своему герою спускаться по ней, держа в объятьях женщину».

Сами лекции Марк Твен тоже описал в своих автобиографических записках. Схема была понятная:

«…Лекции по маленьким городкам в окрестностях Бостона. Туда было не больше часа езды, и обычно мы выезжали около шести вечера, а утром возвращались в город. Чтобы объехать все пригороды Бостона, нужно было около месяца, и этот месяц был самым легким и приятным из четырех или пяти, составлявших «лекционный сезон». Система «лекториев» была тогда в полном расцвете, и контора Джеймса Редпата в Бостоне на Школьной улице поставляла лекторов в Канаду и северные штаты. Редпат давал лекториям на откуп по шесть, по восемь лекций, в среднем долларов по 100 за каждую. Десять процентов он брал за комиссию, причем каждая лекция повторялась около 110 раз в сезон».

Марк Твен никогда не приезжал в новый город с лекциями просто так. Сначала он изучал спрос – узнавал то, чем живет общество того или иного населенного пункта, какие проблемы его волнуют, что там недавно произошло. И когда он касался в лекции именно этих насущнейших тем – зал был полностью «его»!

Конечно, это пришло не сразу, не все проходило идеально гладко, но Марк Твен неутомимо работал.

Главное, что он понял, – нужно продавать себя, а не создаваемый тобою контент. Публика «ведется» на личность, и, как только личность станет любимой, узнаваемой, «зайдет» и будет одобрена практически любая ее продукция. А если это еще и столь замечательные произведения, как у Марка Твена, то успех обеспечен.

Теперь уже мы никогда не узнаем, был бы у этого автора всемирный успех, если бы он просто писал и печатался, или остался бы он просто одним из американских писателей. Да-да, книги его хуже бы не стали – но вот этого узнавания, тех множественных встреч читателей с его текстами точно могло бы не быть без столь бурного оповещения о них общественности.

На таких лекциях, как на разогреве, первыми выступали либо начинающие, еще пока не самые опытные, но тоже очень интересные лекторы, либо те, которые ничего ценного сообщить не могли, но были мастерами вызывать интерес, привлекать, завораживать.

Одной из таких занимательных личностей была какое-то время знаменитая Олив Логан – блистательный с точки зрения пиара проект. Просто гениальный – когда из ничего, из пустоты был создан рычаг, поворачивающий сознание публики и в нужную разработчикам сторону, формирующий нужное общественное мнение. Все это было направлено на максимальное получение прибыли, разумеется. Прибыли практически из воздуха. Слова, работали только слова – и даже сейчас, спустя много лет и имея опыт изощреннейшей информационной обработки, человечество не может не восхититься проектом под названием «Олив Логан». Остапу Бендеру бы, кстати, понравилось.

К созданию и раскрутке этого проекта были привлечены средства массовой информации – и каждое отработало свой ресурс на 100, а то и больше процентов.

Марк Твен тоже сталкивался с этим проектом – недолгое время, отмечал, Олив Логан была на вершине рейтингов популярности.

Вот что он писал по этому поводу:

«Известность Олив Логан основывалась на… только посвященные знали, на чем. Совершенно очевидно, что это была известность дутая, а не заработанная. Она, правда, писала и печатала какие-то пустяки в газетах и малоизвестных журналах, но таланта в них не было заметно, – ничего похожего на талант. Ее писания не могли доставить ей славы, пиши она хоть 100 лет. Имя ей создали газетные заметки, которые пускал в ход ее муж, мелкий журналист на грошовом жалованье. В течение года или двух эти заметки появлялись регулярно; нельзя было взять в руки газеты без того, чтобы не наткнуться на такую заметку:

«По слухам, Олив Логан наняла коттедж в Наханте, где собирается провести лето».

«Олив Логан решительно высказалась против коротких юбок для вечернего туалета».

«Слух, что Олив Логан собирается провести будущую зиму в Париже, оказывается неосновательным. Она еще не остановилась на определенном решении».

«Олив Логан присутствовала в субботу в зале Уоллока и высказалась положительно о новой симфонии».

«Олив Логан настолько оправилась после своей тяжелой болезни, что в случае дальнейшего улучшения врачи прекратят выпуск бюллетеней с завтрашнего дня».

Результаты этой ежедневной рекламы были весьма любопытны. Имя Олив Логан стало так же известно широкой публике, как имена знаменитостей того времени, люди говорили о том, что она делает и где бывает, обсуждали высказанные ею мнения. Иногда какой-нибудь невежественный субъект из глухой провинции любознательно задавал вопрос – и тут начинался ряд сюрпризов для всех присутствующих:

– А кто такая Олив Логан?

Изумленные слушатели обнаруживали, что они на этот вопрос ответить не могут. Им до сих пор не приходило в голову справиться.

– Что она делает?

Слушатели опять молчали. Им это не было известно. Они не наводили справок.

– Ну, тогда чем же она знаменита?

– О, есть что-то такое, не помню, что именно. Я не спрашивал, но полагаю, что это все знают.

Забавы ради я и сам нередко задавал такие вопросы людям, которые бойко толковали об этой знаменитости, о том, что она делает и говорит. Спрошенные изумлялись, обнаружив, что принимали ее известность на веру и что они понятия не имеют, кто такая Олив Логан и что она сделала, если вообще сделала что-нибудь.

В силу этой странным образом создавшейся известности Олив Логан пригласили читать лекции, и по меньшей мере в течение двух сезонов все граждане Соединенных Штатов толпой валили в лекционные залы посмотреть на нее. У нее ничего не было за душой, кроме имени и дорогих туалетов, а ни того, ни другого не могло хватить надолго, – хотя на некоторое время этого было достаточно, чтобы получать по 100 долларов за лекцию…»

Вот такую «Олив Логан» (актриса, драматург, а затем романист и общественный деятель, подруга известной суфражистки) придумала отличную схему при помощи супруга-журналиста. Позавидовала бы любая блогерка, да что там – даже медийная персона. Схема эта качественно работала и принесла им доход.

Вот так можно управлять страстью любопытных и охочих до новостей. Спустя почти 150 лет этот пиар-ход вновь отлично применяется – когда вбрасывается тема, завлекательный заголовок, по интернет-пространству проносится боевая дрожь готовности к сенсации… Остальное люди делают сами. Комментируя, создавая вторичные смыслы, темы и подтемки, ответвления разговоров и дискуссий. Живем опять-таки!

Сам Марк Твен в лекциях был бесподобен. Здесь надувать мнимые величины смысла не было. Его слушали, получая удовольствие и от информации, и от личностного обаяния.

Он научился так распределять время на своей лекции, так отточил свою манеру речи, жесты и даже интонации, так контролировал ораторскую экспрессию, что все это, по свидетельствам очевидцев, вводило его аудиторию практически в транс. (Поэтому, наверное, каким-то критикам, не умеющим так завораживать публику, твеновская манера и не нравилась). Постепенно он стал звездой, украшением этой программы лекториев. Платить ему стали больше. А он сам продолжал работать над позиционированием себя на литературном рынке.

Марк Твен становится знаменитым. Его портреты печатают на открытках, рекламных плакатах, даже на игральных картах. Газеты цитируют его, размещают фотографии, люди ему подражают – и даже выдают себя за него.

Тематика многочисленных выступлений, изучение спроса, формирование контента для предложения, стратегическое планирование, маркетинг, а главное, постоянная работа над художественным использованием языковых средств, словесная игра, блистательные повороты смыслов, которые этой словесной игрой выстраиваются, – все это вдохновляло Марка Твена на новые тексты.

«Вчера читал лекцию с благотворительной целью в Borsendorfersaal. Как раз когда я поднимался на эстраду, посыльный передал мне конверт, на котором стояло мое имя, а под ним было написано: «Пожалуйста, прочтите сегодня одну из этих вырезок». В конверте лежали две вырезки из газет, две версии одного и того же анекдота, одна немецкая, другая английская. Я хотел было прочесть моим слушателям немецкую версию и посмотреть, что из этого получится, но не отважился, когда заметил, какой внушительный вид имеет последнее слово. Жалею, впрочем, что не прочел: оно, вероятно, хорошо прозвучало бы с эстрады и было бы встречено аплодисментами. А может быть, и кирпичами. Никогда нельзя сказать наперед, как поступит незнакомая публика, – вкусы у нее капризны. В анекдоте не без основания высмеиваются немецкие длинные слова, и преувеличение не так велико, как можно было бы думать. Немецкое длинное слово создалось противозаконным способом, это гнусная фальсификация, подделка. Словари его не признают, и в словарях его нечего искать. Оно получилось из соединения целой кучи слов воедино, и при этом без всякой надобности: это выдумка лентяев и преступление против языка. Ничего ровно нельзя выиграть, нельзя даже сэкономить много места, напечатав на визитной карточке в одно слово: “Госпожа Смит, вдова покойного обер-секретаря полицейского департамента”, и все-таки немецкая вдова поддается убеждению без особых хлопот и пишется так: “Госпожа покойного обер-секретаря полицейского департамента вдова Смит”. Вот английская версия анекдота:

Дрезденская газета «Охотник», которая думает, что в Южной Африке водятся кенгуру (Beutelratte), говорит, что готтентоты (Hottentoten) сажают их в клетки (Kotter), снабженные крышками (Lattengitter) для защиты от дождя. Поэтому клетки называются “латтенгиттерветтеркоттер”, а сидящие в них кенгуру – “латтенгиттерветтеркоттербейтельраттен”. Однажды был арестован убийца (Attentater), который убил в Штреттертротеле готтентотку (Hottentotenmutter), мать двух глупеньких, заикающихся детей. Эта женщина по-немецки называется “Готтентотенштоттертроттельмуттер”, а ее убийца “Готтентотенштоттертроттельмуттераттентетер”. Убийцу посадили в клетку для кенгуру – “бейтельраттенлаттенгцттерветтеркоттер”, откуда он через несколько дней убежал, но был случайно пойман каким-то готтентотом, который с сияющим лицом явился к судье.

– Я поймал кенгуру – “бейтельратте”, – сказал он.

– Какого? – спросил судья. – У нас их много.

– Аттентетерлаттенгиттерветтеркоттербейтельратте.

– Какого это – “аттентетер”, о ком ты говоришь?

– О “Готтентотенштоттертроттельмуттераттентетер”.

– Так почему же ты не сказал сразу: “Готтентоттенштоттертроттельмуттераттентетерлаттенгиттерветтеркоттербейтельратте”?»

Марк Твен неутомим, трудолюбив и прекрасен! Он все время ищет – и этим заставляет всех тех, кто живет писательской жизнью уже после него, тоже искать. Формы, смыслы, подачу, подходцы… Он постоянно размышляет, как нужно делать, что, зачем. Не всеми секретами, разумеется, он делится. Но иногда приоткрывает завесу – но тоже юморит. Отделяйте правду от хохмы уже самостоятельно:

«Человек, который часто произносит речи, не может уделять много времени на их подготовку и, вероятно, идет на банкет с пустой головой (как и я привык делать), намереваясь позаимствовать тему у других неподготовленных ораторов, которые будут говорить до него. А это совершенная правда, что если вам удастся попасть в список ораторов третьим или еще того дальше, можно рассчитывать с полной уверенностью, что не тот, так другой из предыдущих ораторов даст вам все нужные темы».

Например, вот какой способ привлечь внимание публики восхитил Марка Твена. Он однажды услышал эту фразу в речи непрофессионала, которому случайно пришлось представлять писателя зрительской аудитории:

«…Я попробовал формулу представления, заимствованную из моих странствований по Калифорнии. Всерьез это проделал один старатель в поселке «Рыжая собака», неловкий и нескладный верзила. Как он ни упирался, публика заставила его взойти на эстраду и отрекомендовать меня. С минуту он постоял молча, потом сказал:

– Мне об этом человеке ничего не известно. То есть… известны две вещи: первое, что он никогда не сидел в тюрьме, а второе (помолчав, почти с грустью) – неизвестно, почему он не сидел».

И впоследствии часто пользовался этой чудесной остроумной конструкцией.

В своих художественных произведениях был абсолютно свободен – ему не было нужды ни на кого оглядываться, ни корректировать их в угоду цензуре, на него никто не влиял. А главное – он не старался понравиться публике. Бизнесмен Марк Твен не мог позволить себе не учитывать запросы рынка. А художественное творчество для него было именно творчеством. Он старался донести до читателей мысль и чувство, облекая это в блистательную словесную форму и ужимая в жесткие рамки отличных сюжетов. Но именно то, что хотел сказать сам. Счастливым образом его желание высказаться и потребности аудитории очень часто совпадали.

Одновременно с созданием текстов – чисто литературным творчеством – Марк Твен продолжал и продолжал продвигать бренд.

Он зарегистрировал свое имя как торговую марку: имелось такое предприятие «Марк Твен», заключались договоры на то, чтобы эта марка стояла на тех или иных продуктах. Была, конечно, и тогда недобросовестная конкуренция, были воришки, которые корыстно использовали его бренд и не платили проценты с продаж. Все было.

Марк Твен продолжал действовать. Он оформлял каталоги – в них красочно были представлены его книги «по подписке» (аналогично нынешнему виду торговли по предзаказу), в каких-то каталогах печатались синопсисы и что-то вроде тизеров на его будущие книги. Анонсирование тиражей новых произведений, разумеется, всегда бывало на лекциях. Коммивояжеры – эта многолюдная каста коммерческих деятелей того времени – неутомимо разносили по домам весть о продукции «величайшего писателя США», так что скоро не знавших о том, что есть такой писатель Марк Твен и что он пишет, в стране почти не осталось.

Его внешний вид – составляющая часть бренда – тоже стал узнаваемым. Так что не раз и не два писателю говорили, что он чертовски похож на великого Марка Твена. Это ли не признак достижения результата?

Его владение умами читателей, его власть над ними была огромной. Да, многим казалось, что Марк Твен только развлекает. А он, развлекая, естественно, поучал. Мы не знаем статистики, но наверняка не одно жестокое сердце он смог сделать добрее своими книгами, наверняка кого-то заставил передумать и сменить свое мнение о рабстве, наверняка кто-то задумался, сравнив, например, себя с папашей Гекльберри Финна… Не только читателей в Соединенных Штатах, но и во всем мире потрясали его книги. Марка Твена приглашали выступать в высших учебных заведениях на родине и в Европе, в джентльменских клубах, он выступал перед венценосными особами, например, в Одессе. Он смеялся над человечеством – но представителям этого человечества нравился его смех.

«Человек – самый интересный дурак, какого только можно вообразить. И самый эксцентричный. Из любого самого очевидного факта он непременно сделает неправильный вывод. И это от него не зависит – так уж устроена путаница, которую он величает своим разумом».

Маркетинговая деятельность всегда связана с партнерством. С человеческим фактором. А люди – в частности, партнеры Марка Твена по бизнесу – были разные. Покоя и стабильности Марк Твен не знал.

Издательство, которое было приобретено им и бестолково поддерживалось на плаву его неумелым родственником, пришлось продать. Проекты, в которые Марк Твен инвестировал, не то что не приносили прибыли, а, наоборот, съедали последние деньги. Нужно было остановить эти процессы, перенаправить их в позитивную сторону. Марк Твен метался и мучительно придумывал схемы.

Однажды из очередного далекого турне он написал любимой дочери Сюзи:

«Держи маму за руку и помоги ей перенести нашу разлуку терпеливо, как она умеет, потому что я не могу приехать, пока не спасу нас всех от богадельни. Я – в аду…»

Но судьба благосклонно относится к таким стойким личностям, как Марк Твен. В сентябре 1893 года писатель подружился с миллионером, вице-президентом нефтяной корпорации «Стандард ойл» Генри Хатлстоном Роджерсом. Тот был поклонником творчества Марка Твена. Узнав о неприятностях писателя, он при первом же разговоре предложил взять все проблемы на себя. Зачем ему это было надо? У Роджерса была слава весьма жесткого бизнесмена. Он признался Марку Твену, что, когда он занимается чужими делами, то отдыхает от собственных.

Марк Твен с благодарностью принял помощь. И так писал о Генри Роджерсе: «Мы были незнакомцами, а через полчаса расстались друзьями».

«Он вытащил меня из одних неприятностей, потом из других. Он делал это, не ущемляя моего самолюбия, не раня моей гордости; делал это так, что мне почти казалось, будто я справляюсь сам. Ни словом, ни намеком, ни жестом он никогда не показал, что я чем-то обязан ему».

Генри Роджерс дал денег на уплату самых срочных долгов, разобрался с проблемами, связанными со злосчастным печатным станком. Потребовал, чтобы Пейдж вернул Марку Твену 240 тысяч долларов наличными или 500 тысяч в акциях. Предложил объединить чикагское и нью-йоркское отделения предприятий Пейджа и организовать фирму «Пейдж композитор». Пейдж согласился на все условия. Станок в итоге так и не получил широкого применения, уступив на рынке появившимся за эти 14 лет более простым, недорогим и удобным разработкам. Но зато Марк Твен смог вернуть вложенные деньги.

Роджерс не раз и не два отговаривал бизнесмена Твена от сомнительных сделок и вложений в те или иные предприятия. Что-то ему удавалось, где-то Марк Твен проявлял упорство. Настоятельно рекомендовал писателю вложиться в сталелитейное производство – и не прогадал: скоро Марк Твен стал получать стабильный ежегодный доход.

Марк Твен, почти сдавшийся под бременем невзгод, перестал прятаться от людей, начал произносить речи в клубах, вернулся к обычной светской жизни.

Ко взаимному удовольствию, способствуя нравственному росту и получению новых знаний, в том числе и в бизнесе, Марк Твен и Генри Роджерс дружили долгое время. Смерть Роджерса в 1909 году подкосила Твена, после потери друга он тоже на свете долго не задержался.

Но по-настоящему выбраться из банкротства писателю помогли именно его турне. Сложновато было в немолодом возрасте повторять подвиги юности, но у него не оставалось выбора. И он сделал это!

Он подписывает контракт на кругосветный лекционный тур продолжительностью в 11 месяцев. Ему предстоит посетить много стран на разных континентах и островах. География поражает: США – Канада – Фиджи – Австралия – Новая Зеландия – Цейлон – Индия – Маврикий – Южная Африка – Мадейра – Великобритания!

И при этом нужно прочитать 140 лекций!!!

Марк Твен предполагал заработать таким образом 30 тысяч долларов.

Об этом событии писали все газеты. За месяц до отплытия Твен сделал объявление:

«Говорят, что я отдал кредиторам издательскую фирму, которую финансировал, и теперь собираюсь читать лекции для собственной выгоды. Это неверно. Мои лекции – собственность кредиторов. Закон не признает интеллект человека собственностью, и бизнесмен может использовать в своих интересах законы о банкротстве и начать все с нуля. Но я не бизнесмен, и совесть значит для меня больше, чем законы. Она не признает компромисса. Ее долги не прощаются. Я убежден, что если буду жив, то за четыре года выплачу весь долг и в 64 года начну новую жизнь».

Это далось ему очень тяжело – писатель постоянно болел, и можно только представить, какими усилиями воли он заставлял себя снова и снова выходить к публике. И шутить.

Да, он снова повторил уже знакомый прием – описал в путевых заметках все, что видел, заметки опубликовал. И это прекрасно – его впечатлениями насладились и те, кто его когда-то слушал, и те, кто читал. И мы, которые могут прочитать все это сейчас.

На основе этих путевых заметок он написал сборник очерков, названный им «По экватору». Но сделал это Марк Твен не сразу. А уже после смерти Сюзи (скоротечный менингит, который в те годы не поддавался лечению, унес его самого любимого ребенка), когда снова все заработанные деньги были потрачены на лечение. Писатель так отзывался об этой книге:

«Я писал ее в аду, но делал вид, как мог, что это была экскурсия в рай. Однажды я ее перечту, и, если ее фальшивая жизнерадостность обманет меня, значит, она обманула и читателей. Как я на самом деле ненавидел это кругосветное плавание!»

Где только черпал силы и мужество этот американский Иов! Как прекрасно, что любовь супруги поддерживала его. Что бы ни происходило, они были вместе – чутко прислушиваясь друг к другу.

«Я не хочу сказать, что я несчастен, – нет, гораздо хуже: я исполнен равнодушия. Я равнодушен почти ко всему, кроме работы. Работать мне нравится, это дает мне радость, и я работаю усердно. Хотя и без всякой цели и честолюбивых стремлений – просто из любви к работе. Когда-нибудь это настроение пройдет – тому бывали примеры. Но оно не может пройти, пока длится апатия моей жены. Прежде она быстро обретала новые душевные силы, но сейчас опереться не на что, и мы – мертвецы, машинально подражающие живым людям. Да, действительно, я только глиняный истукан и не могу понять, что же, скрытое во мне, пишет, задумывает веселые нелепости и находит удовольствие в том, чтобы облекать их в слова».

Не очень здоровый, уставший от потерь и от трудов, которые были столь интенсивными у него в прошлом, писатель непрерывно работал и работал на то, чтобы поддерживать торговую марку «Марк Твен».

«Слухи о моей смерти сильно преувеличены».

Автобиография, которую не смогли прочитать современники и которая досталась на прочтение уже нам, ныне живущим, много раз подтвердила то, что он был равнодушен к личной славе как к таковой. На внешнем контуре поддерживая бренд, увеличивая продажи и занимаясь всеми маркетинговыми ходами, истинно ценным он считал только поддержку и одобрение близких. Счастье полного приятия – это ли не цель, заставляющая человека строить семью! Эту крепость, в которую он бежит за защитой, одобрением и любовью.

А еще – Марк Твен сформулировал термин «невидимая слава»[6], который обозначает то, что нельзя переориентировать никаким маркетинговым ходом, не испортить никакому хейтеру. Можно попытаться пересказать то, что тут имеется в виду, но, пожалуй, лучше, чем сам Марк Твен, тут не сформулируешь.

«Роберт Льюис Стивенсон и я, сидя на скамейке на перекрестке Юнион-сквер и Вашингтон-сквер много лет тому назад, пытались найти имя для невидимой славы – славы, распространяющейся среди огромной толпы людей, которых вы никогда сами не увидите, не пообщаетесь с ними; людей, с которыми вы никогда не говорили, но кто читал ваши книги, стал поклонником ваших работ и [потому] любит вас…

Это верность дружбе, это почтение людей, что вас никогда не критиковали; почтение, начавшееся еще в детстве… Вы стали объектом их непреходящей привязанности.

И Льюис Стивенсон, и я, мы оба решили, что из всех видов славы этот лучший, самый лучший».

Если у кого-то из писателей есть эта «невидимая слава», о которой он может только догадываться, а распространена она всего на 50 человек, раскиданных по всему земному шару, истинных поклонников, добрых друзей его творчества, несущих весть о нем другим читателям своими словами искреннего восхищения, то можно считать, что писал он свои книги не зря.

Глава 8. Писатель – это судьба

(размышления об искусстве царить во вселенной своего творчества)

«Пишите бесплатно до тех пор, пока кто-нибудь не предложит вам плату за ваши писания. Если в течение трех лет вам не предложат ни цента, значит, вам лучше заняться чем-нибудь другим».

Марк Твен специально педагогикой литературного творчества не занимался. Давал советы – и то лишь по ходу дела, попутно. Для тех, кто умеет слушать и прислушиваться, они имеют большую ценность. Сложно, конечно, сказать, осознают ли неталантливые писатели, прочитав его произведения, что они неталантливые (и прекратят заниматься литературным творчеством, посыпав голову пеплом и подавшись в управдомы), или же как раз посчитают, что именно к ним эти мудрые слова не относятся. Так или иначе, слова сказаны, здравый вывод можно сделать.

Но по сути – о писательстве Марк Твен предельно ясно высказывался. И честно. Каждое высказывание на эту тему – как щелчок по носу. Марк Твен сам пахал и другим предлагал.

Еще будучи Сэмюэлем Клеменсом, он знал, что из него выйдет не только первоклассный лоцман, но и уникальный писатель. Не каждый писатель так уверен в том, что он действительно писатель и что добьется успеха, что он вообще как писатель нужен – но у Марка Твена все это счастливо совпало. И верил, и не сомневался, и неутомимо работал, и добился.

Это высказывание Марка Твена хотелось бы вывесить на огромном баннере – чтобы постоянно оно было перед глазами, чтобы не расслабляться, чтобы ждать шанса и не упускать его:

«Раз в жизни Фортуна стучится в дверь каждого человека, но человек в это время нередко сидит в ближайшей пивной и никакого стука не слышит».

Сэм Клеменс услышал этот робкий стук судьбы…

Вообще Марк Твен – великий психолог современности. Терапевтический эффект от его сочинений трудно переоценить в наши дни, когда практической психологии придается такое больше значение. Психологи придумывают новые техники, используют разнообразные практики – чтобы поддержать человека, вытянуть его из депрессии, уберечь от самоубийства. Жизнеутверждающие, остроумные, ироничные и глубоко философские произведения Марка Твена отвечают всем параметрам книги «лечебной».

Писатель пишет, потому что не может не писать, потому что у него это получается лучше всего, потому что он накопил жизненный опыт или подсмотрел интересную сценку, или ему рассказали удивительную историю из жизни – и писателю захотелось этим поделиться. Да еще и что-то таинственное, находящееся как будто вне его разума, порой надиктовывает или подбивает: «Ты должен написать об этом, сделай это, сделай для людей, сделай, чтобы осталось в ноосфере, чтобы донести свои тексты до нынешних и будущих поколений, кому-то наверняка пригодится, ты работаешь не зря, твое творчество нужно…» У каждого по-своему, и мотиваторы свои, и способы. Но общий смысл такой.

«Избегайте тех, кто старается подорвать вашу веру в себя. Великий человек, наоборот, внушает чувство, что вы можете стать великим».

За эти слова Марку Твену отдельное спасибо.

Чтобы управлять другими людьми, надо научиться управлять собой. А творчество – это продолжение личности художника. Марк Твен умел подбодрить эту личность. Намекнуть, что как-то надо шевелиться.

Ну и что везение тоже никто не отменял.

«Тысячи гениев живут и умирают безвестными – либо неузнанными другими, либо неузнанными самими собой».

Многим пишущим людям Марк Твен помог избавиться от «неузнанности» – и старался пристроить их произведения в газеты, журналы, издательства. А кому-то и другим способом. Например, вот так: Марк Твен был другом бывшего президента США Улисса Гранта и в 1885 опубликовал его мемуары. Они стали бестселлером и спасли вдову Гранта от нищеты, угрожавшей ей после смерти мужа, который пытался быть инвестором и вложил все деньги семьи в неудачные проекты.

А как помочь начинающим? Кроме «пристраивания». Когда хочется заниматься литературным творчеством – но страшно начать!

«Секрет для того, чтобы добиться чего-то – начать».

Это так просто и так гениально! Но как сложно взять да поступить так! А потом жить, следуя этому совету… Но именно этому девизу следовал сам Марк Твен на протяжении всей своей жизни. Это фраза поддерживала и помогала ему в различных сферах его деятельности, в том числе и в сочинительстве.

Дальше снова совет от коуча (или психолога творчества) Марка Твена:

«Секрет неуклонного движения вперед в том, чтоб сделать первый шаг. Секрет первого шага в том, чтобы разбить сложные, кажущиеся неодолимыми задачи на простые и осуществимые и начать с самой первой».

Если вникнуть в эти простые фразы и следовать им вопреки своим порокам и психическим травмам, тянущим каждого человека назад, можно сделать значительно больше – лишь каждое утро повторять девиз Марка Твена: чтобы начать, разбей сложную задачу на простые части и начни решать первую!

Но это все техническая сторона вопроса. Главное же для Марка Твена заключалось в сути того, что люди пишут. Поэтому он настоятельно советовал:

«Писать для развлечения публики, быть может, и похвально, но есть дело, несравненно более достойное и благородное: писать для поучения и назидания, для подлинной и реально ощутимой пользы человека. Именно ради этого я и взялся за перо».

«Если вы не читаете газет – вы плохо информированы. Если вы читаете газеты – вы дезинформированы».

Самому Марку Твену повезло – семья понимала и поддерживала его в писательском труде, создавала режим наивысшего благоприятствования. И жена, и дети благоговейно относились к его писательскому труду. Сестра жены, в поместье которой они как-то жили, даже приказала выстроить для писателя отдельный мини-домик. Туда Марк Твен уходил, там запирался, курил, творил… Многие авторы, кстати, выбирают для длительной работы над рукописями маленькие закрытые пространства – видимо, их атмосфера способствует творчеству, заставляет максимально концентрироваться на себе, чувствовать некую утробную защиту, отгороженность от мира.

Ну так вот это Марку Твену везло с пониманием в семье, с высокой оценкой (правда, старший брат Орион очень долго не придавал значения творчеству талантливого Сэмюэла. Владея печатным изданием, не платил брату жалованья – хотя именно его искрометные статьи поднимали тиражи и вызывали у читателей жгучий интерес. Есть вероятность, что все Орион прекрасно видел, талантливые статьи оценил по достоинству, просто – завидовал). Большинство же, особенно начинающих авторов, семьи и ближайшее окружение зачастую не поддерживает.

«Гений – во всяком случае, литературный гений, – не может быть открыт своими близкими; они слишком близки к нему и поэтому видят его не в фокусе, не в состоянии верно оценить его пропорции, не могут заметить, насколько его размеры превышают их собственные».

Марк Твен носится с начинающими писателями, но очень хорошо понимает, что некоторым помочь невозможно. Помочь стать талантливее, помочь заставить себя писать как-то иначе, помочь отыскать какой-то небывалый ресурс:

«Да, Агассис действительно рекомендует писателям есть рыбу, потому что фосфор, который в ней имеется, развивает мозги. Тут вы не ошиблись. Но я не могу помочь вам установить необходимую для вас минимальную норму рыбы, – во всяком случае, затрудняюсь определить ее с абсолютной точностью. Если присланное вами сочинение – типичный образчик вашего творчества, то пара китов – это, пожалуй, пока все, что вам требуется».

Марк Твен с юмором писал о том, как он начинал когда-то свою творческую деятельность. А в те самые первые годы все было по-серьезному. Юный Марк Твен (Сэмюэл тогда еще, конечно, Клеменс) очень хотел работать, его креативный ум бурлил этим самым креативом. Трудолюбивый талантливый мальчик хотел, чтобы всем было весело – уже в этом проявлялся его подход к творчеству. И поступал он примерно так, как (естественно, сгустив краски и применив прием типизации) описал впоследствии:

«В 13 лет я был удивительно смышленый ребенок, просто на редкость смышленый, как я тогда полагал. Именно к этому времени относятся мои первые газетные писания, которые, к моему великому удивлению, имели сенсационный успех в нашем городке. Нет, право, все обстояло именно так, и я был страшно горд этим. В то время я был учеником в типографии, и, я сказал бы, многообещающим и целеустремленным учеником. В один счастливый летний день мой дядя[7], который пристроил меня в своей газете (еженедельник «Ганнибал джорнел», подписная плата 2 доллара в год, и 500 подписчиков, вносивших подписную плату дровами, капустой и не находящим сбыта турнепсом), вздумал на неделю уехать из городка. Перед отъездом он поинтересовался, сумею ли я самостоятельно выпустить один номер газеты. Еще бы! Разве не хотелось мне проверить свои силы?!

Редактором конкурирующей газеты был некто Хиггинс. Незадолго до этого ему так подставили ножку в сердечных делах, что однажды вечером один из его друзей нашел на кровати бедняги записку, в которой Хиггинс сообщал, что жизнь стала для него невыносима и что он утопился в Медвежьем ручье. Бросившись к ручью, друг обнаружил Хиггинса, пробиравшегося обратно к берегу: он все же решил не топиться.

Несколько дней подряд весь городок переживал это событие, но Хиггинс ничего не подозревал. Я решил, что это как раз то, что мне надо. Расписав всю эту историю в самых скандальных тонах, я проиллюстрировал ее мерзкими гравюрами, вырезанными большим складным ножом на оборотной стороне деревянных литер. На одной из них Хиггинс, в ночной рубашке и с фонарем в руке, вступал в ручей и измерял его глубину тростью. Я был глубоко убежден, что все это невероятно смешно, и не усматривал в своей писанине ничего неэтичного. Довольный содеянным, я стал выискивать другие объекты для своего остроумия, как вдруг меня осенило: я решил, что будет совсем неплохо обвинить редактора соседней провинциальной газеты в преднамеренном мошенничестве, – вот уж он у меня попляшет, как червяк на крючке!

Я осуществил свою идею, напечатав в газете пародию на стихотворение «Похороны сэра Джона Мура», и должен сказать, что эта пародия не отличалась особой тонкостью.

Затем я сочинил оскорбительный памфлет на двух видных горожан – не потому, конечно, что они чем-либо заслужили это, – нет, просто я считал своим долгом оживить газету.

После этого я слегка затронул местную знаменитость, недавно появившуюся в наших краях, – поденного портного из Куинси, слащавого фата чистейшей воды, носившего самые пестрые, самые кричащие наряды в Штатах. К тому же он был заядлый сердцеед. Каждую неделю он присылал в «Ганнибал джорнел» цветистые «стихи», посвященные своей последней победе. Стихи, присланные им в дни моего правления, были озаглавлены «К Мэри из Пр…», что, конечно, должно было означать «К Мэри из Принстона». Когда я уже набирал его творение, меня вдруг словно молнией пронзило с головы до пят острое чувство юмора, и я излил его в выразительном подстрочном примечании следующим образом: «На сей раз мы публикуем эти вирши, но нам хотелось бы, чтобы мистер Дж. Гордон Раннелс ясно понял, что мы должны заботиться о своей репутации, и что если он и впредь захочет излить свои чувства к кому-нибудь из своих друзей в Пр…, то ему придется сделать это не с помощью нашей газеты, а каким-либо другим путем!»

Газета вышла, и я должен сказать, что ни один газетный опус никогда не привлекал большего внимания, чем мои игривые упражнения.

На этот раз «Ганнибал джорнел» шел нарасхват, чего раньше никогда не случалось. Весь городок пришел в волнение. Ранним утром в редакции появился Хиггинс с охотничьей двустволкой в руках. Обнаружив, однако, что тот, кто нанес ему такое неслыханное оскорбление, всего лишь младенец (как он меня окрестил), он ограничился тем, что отодрал меня за уши и удалился. Но, видно, он решил махнуть рукой на свою газету, потому что той же ночью навсегда покинул городок. Портной явился с утюгом и парой ножниц, но тоже отнесся ко мне с полным презрением и в ту же ночь отбыл на юг. Двое горожан – жертвы памфлета – прибыли с угрозами возбудить дело о клевете, но в негодовании покинули редакцию, увидев, что я собой представляю. На следующий день с воинственным индейским кличем ворвался редактор соседней провинциальной газеты. Он жаждал крови. Однако он кончил тем, что сердечно простил меня, предложив дружески обмыть наше примирение в соседней аптеке полным стаканом «Глистогонки Фанштока». Это была невинная шутка.

Вернувшись в городок, мой дядя пришел в ужасное негодование. Но я считал, что у него для этого нет никаких оснований, – глядя, как бойко с моей легкой руки пошла газета, он должен был только радоваться да еще благодарить судьбу за свое чудесное спасение: только потому, что его не было в городке, ему не пропороли живот, не запустили в него томагавком, не привлекли к суду за клевету и не продырявили пулей голову. Впрочем, он подобрел, когда увидел, что за время его отсутствия у газеты появилось тридцать три новых подписчика; и хотя число это звучало неправдоподобно, я в качестве доказательства представил такое количество дров, капусты, бобов и негодного для продажи турнепса, что их должно было хватить на всю семью на два года!»

Такой маленький – и навел такого шороха!

У него мастерски получалось крутить-вертеть, меняя людям реальность – а ведь пользовался юный пранкер только словами. И ничем больше.

Начинал, конечно, будущий Марк Твен жестко, нынешним писателям такое испытать не суждено. К счастью, конечно, что не суждено, но кто знает, вдруг эта школа жизни скрытый и очень скрытый эффект имела.

Вот так тринадцатилетний мальчик, отданный в обучение к наборщику газеты «Ганнибал курьер», приобщался к органу печатного слова:

«…Морозным утром я разжигал для него огонь, я таскал ему воду с колонки, выметал сор, подбирал с полу литеры и, если он следил за мной, годные раскладывал по гнездам наборной кассы, а сбитые сбрасывал в ящик; если же его не было – украдкой сваливал все без разбору в кучу для переплавки, – такова уж натура мальчишки-подручного, а я был мальчишкой. Я смачивал бумагу по субботам и тискал гранки по воскресеньям, – ведь это был местный еженедельник; я закатывал валики краской, смывал ее, мыл форму, складывал газеты и по четвергам на рассвете разносил их. За разносчиком охотились собаки со всего города. Явись я к Пастеру со всеми укусами, выпавшими на мою долю, – и он был бы на год обеспечен работой. Я упаковывал газеты для отправки по почте. У нас была сотня подписчиков в городе и три с половиной в окрестностях; городские расплачивались крупой и макаронами, сельские – капустой и вязанками дров, да и то не часто; и всякий раз мы с большой помпой отмечали это событие в газете, – стоило нам забыть об этом, и мы теряли подписчика. Каждый, кому не лень, вмешивался в дела газеты – указывал, как ее редактировать, определял ее взгляды, намечал направление, – и всегда наш хозяин был вынужден соглашаться, иначе мы теряли подписчика. Нас буквально осаждали критики, и каждому из них приходилось угождать. Был у нас подписчик, который платил наличными. Он один доставлял хлопот больше, чем все остальные, вместе взятые. За два доллара он покупал нас со всеми потрохами на год вперед. По его милости мы без конца меняли политические убеждения и пять раз на день переходили из одной веры в другую. Коли ему возражали, он грозил прекратить подписку, что означало, конечно, банкротство и разорение.

Этот человек обычно писал статьи на полтора столбца крупным шрифтом, подписывая их Junius, Veritas, Vox Populi[8] или столь же высокопарно и нелепо, а затем, когда статья была уже набрана, приходил и заявлял, что передумал (чисто риторическая фигура, – он вообще никогда не думал), и требовал ее снять. «Старье» на это место не поставишь, так что мы вынимали набор, меняли подпись, приписывали статью своим конкурентам, газетчикам из ближайшего городка, и печатали ее. Вообще мы не гнушались «старьем». Если случалось празднество, цирковое представление или крестины, мы среди дня бросали работу, а потом, чтобы наверстать время, «перекраивали старые объявления» – заполняли ими страницу целиком и заново пускали в печать. Другой вид «старья» – глубокомысленные рассуждения, которые, как мы полагали, никто не читает; мы держали их наготове и время от времени помещали все те же старые заметки, пока это не становилось опасным. Точно так же на заре телеграфа мы заготовляли впрок новости. Отбирали и хранили на досках ничем не примечательные пустые сообщения, меняли в них дату и место действия – и печатали снова и снова, пока интерес к ним публики не иссякал до дна. На использованной информации мы делали пометки, но потом редко принимали их во внимание, так что практически между «использ.» и «свеж.» сообщениями разницы не было. Я видел «использ.» объявление о распродаже по суду, которое все еще преспокойно вызывало сенсацию, хотя и распродажа два года назад закончилась, и судья умер, и все происшествие стало достоянием истории. Большинство объявлений представляло собой рекламу всяких патентованных средств, – они-то нас прежде всего и выручали.

Я так и вижу эту допотопную типографию в городке на Миссисипи – стены, увешанные афишами скачек, закапанную стеарином наборную кассу, прямо в гнезда которой по вечерам мы вставляли свечи; полотенце, истлевшее от долгого употребления, и другие приметы подобного рода заведений; так и вижу «мастера» – сезонника, который исчезал с наступлением лета, с его котомкой, где лежали рубаха и сверток афиш; не подвернись работа в типографии, он бы читал лекции о трезвенности. Жизнь его была проста, потребности невелики; все, что ему надо было, – это кусок хлеба, постель и немного денег, чтобы напиться. Впрочем, как я уже сказал, быть может, теперь я здесь чужой, и мой гимн давно забытым временам неуместен – так что я «закругляюсь» и умолкаю».

Здесь нельзя не вспомнить золотые слова Марка Твена, которые стали эпиграфом ко всей этой книге:

«Тот, кого вы заставили смеяться, никогда вас не забудет».

А вот так, тоже с юмором, Марк Твен рассказывает о том, как он рулил в газете, будучи оставленным замещать главного редактора.

«Гудмен уехал на неделю отдыхать в Сан-Франциско, и я остался за главного редактора. Я полагал, что это вовсе не трудно: работы почти никакой, стоит только писать по одной передовице в день; однако мне скоро пришлось отказаться от этого предрассудка. В первый же день я никак не мог придумать тему для статьи. Потом меня осенило: сегодня 22 апреля 1864 года, значит, завтра исполнится 300 лет со дня рождения Шекспира; лучше темы и не придумаешь. Я достал энциклопедию, раскрыл ее и узнал, кто такой был Шекспир и что он сделал, потом, позаимствовав эти сведения, преподнес их публике; и надо сказать, что трудно было бы даже нарочно найти аудиторию, более нуждающуюся в сведениях о Шекспире. Того, что Шекспир сделал, не хватило бы на приличной длины передовицу, остальное я дополнил тем, чего он не делал, – и во многих отношениях это было куда интересней и занимательней, чем самые выдающиеся из его деяний…»

Не секрет, что чем ярче выстроит автор собственную художественную вселенную, тем с большей охотой летят к ней читатели, тем им там комфортнее – и они на долгий-долгий срок обосновываются там, делают ее реалии своим местом обитания, так сживаются с населением этой авторской вселенной, ее языком, эстетикой, принципами. Это ли не цель, что всем писателям и художникам желанна?

«Кто не знает, куда направляется, очень удивится, попав не туда».

При таком формировании вселенной и самому автору легче общаться с внешним миром. Кукуя из своего скворечника – художественной вселенной, он уверенно сообщает, что ему нравится, что не нравится. Вялое неоформленное нечто слушать не будут. К создателю мемов, афоризмов, ставших нарицательными персонажей, сформировавшему стиль и моду на что-то, прислушаются однозначно.

Марк Твен, конечно же, выстроил себе такую вселенную. И при помощи ее эстетики, образного языка и строя юмора наглядно демонстрировал обществу, что ему не нравится.

Вот, например, не нравилось ему то, что литературной и театральной критикой занимаются мало пригодные к этому люди, непрофессионалы. И донес он это свое недовольство до публики не просто криком: «Доколе?!» и потрясанием кулаком в воздухе, а художественным примером. Словом. Проняло непрофессионалов, нет – мы не знаем. Но острота, злободневность и точность потрясают и сейчас:

«КАК Я РЕДАКТИРОВАЛ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННУЮ ГАЗЕТУ

Не без опасения взялся я временно редактировать сельскохозяйственную газету. Совершенно так же, как простой смертный, не моряк, взялся бы командовать кораблем. Но я был в стесненных обстоятельствах, и жалованье мне очень пригодилось бы. Редактор уезжал в отпуск, я согласился на предложенные им условия и занял его место.

Чувство, что я опять работаю, доставляло мне такое наслаждение, что я всю неделю трудился не покладая рук. Мы сдали номер в печать, и я едва мог дождаться следующего дня – так мне не терпелось узнать, какое впечатление произведут мои труды на читателя. Когда я уходил из редакции под вечер, мальчишки и взрослые, стоявшие у крыльца, рассыпались кто куда, уступая мне дорогу, и я услышал, как один из них сказал: «Это он!» Вполне естественно, я был польщен. Наутро, идя в редакцию, я увидел у крыльца такую же кучку зрителей, а кроме того, люди парами и поодиночке стояли на мостовой и на противоположном тротуаре и с любопытством глядели на меня. Толпа отхлынула назад и расступилась передо мной, а один из зрителей сказал довольно громко: «Смотрите, какие у него глаза!» Я сделал вид, что не замечаю всеобщего внимания, но втайне был польщен и даже решил написать об этом своей тетушке.

Я поднялся на невысокое крыльцо и, подходя к двери, услышал веселые голоса и раскаты хохота. Отворив дверь, я мельком увидел двух молодых людей, судя по одежде – фермеров, которые при моем появлении побледнели и разинули рты. Оба они с грохотом выскочили в окно, разбив стекла. Меня это удивило.

Приблизительно через полчаса вошел какой-то почтенный старец с длинной развевающейся бородой и благообразным, но довольно суровым лицом. Я пригласил его садиться. По-видимому, он был чем-то расстроен. Сняв шляпу и поставив ее на пол, он извлек из кармана красный шелковый платок и последний номер пашей газеты.

Он разложил газету на коленях и, протирая очки платком, спросил:

– Это вы и есть новый редактор?

Я сказал, что да.

– Вы когда-нибудь редактировали сельскохозяйственную газету?

– Нет, – сказал я, – это мой первый опыт.

– Я так и думал. А сельским хозяйством вы когда-нибудь занимались?

– Н-нет, сколько помню, не занимался.

– Я это почему-то предчувствовал, – сказал почтенный старец, надевая очки и довольно строго взглядывая на меня поверх них. Он сложил газету поудобнее. – Я желал бы прочитать вам строки, которые внушили мне такое предчувствие. Вот эту самую передовицу. Послушайте и скажите, вы ли это написали? «Брюкву не следует рвать руками, от этого она портится. Лучше послать мальчика, чтобы он залез на дерево и осторожно потряс его». Ну-с, что вы об этом думаете? Ведь это вы написали, насколько мне известно?

– Что думаю? Я думаю, что это неплохо. Думаю, это не лишено смысла. Нет никакого сомнения, что в одном только нашем округе целые миллионы бушелей брюквы пропадают из-за того, что ее рвут недозрелой, а если бы послали мальчика потрясти дерево…

– Потрясите вашу бабушку! Брюква не растет на дереве!

– Ах, вот как, не растет? Ну а кто же говорил, что растет? Это надо понимать в переносном смысле, исключительно в переносном. Всякий, кто хоть сколько-нибудь смыслит в деле, поймет, что я хотел сказать «потрясти куст».

Тут почтенный старец вскочил с места, разорвал газету на мелкие клочки, растоптал ногами, разбил палкой несколько предметов, крикнул, что я смыслю в сельском хозяйстве не больше коровы, и выбежал из редакции, сильно хлопнув дверью. Вообще он вел себя так, что мне показалось, будто он чем-то недоволен. Но, не зная, в чем дело, я, разумеется, не мог ему помочь.

Вскоре после этого в редакцию ворвался длинный, похожий на мертвеца субъект с жидкими космами волос, висящими до плеч, с недельной щетиной на всех холмах и долинах его физиономии, и замер на пороге, приложив палец к губам. Наклонившись всем телом вперед, он словно прислушивался к чему-то. Не слышно было ни звука. Но он все-таки прислушивался. Ни звука. Тогда он повернул ключ в замочной скважине, осторожно ступая, на цыпочках подошел ко мне, остановился несколько поодаль и долго с живейшим интересом всматривался мне в лицо, потом извлек из кармана сложенный вчетверо номер моей газеты и сказал:

– Вот, вы это написали. Прочтите мне вслух, скорее! Облегчите мои страдания. Я изнемогаю.

Я прочел нижеследующие строки, и, по мере того как слова срывались с моих губ, страдальцу становилось все легче. Я видел, как скорбные морщины на его лице постепенно разглаживались, тревожное выражение исчезало, и наконец его черты озарились миром и спокойствием, как озаряется кротким сиянием луны унылый пейзаж.

«Гуано – ценная птица, но ее разведение требует больших хлопот. Ее следует ввозить не раньше июня и не позже сентября. Зимой ее нужно держать в тепле, чтобы она могла высиживать птенцов».

«По-видимому, в этом году следует ожидать позднего урожая зерновых. Поэтому фермерам лучше приступить к высаживанию кукурузных початков и посеву гречневых блинов в июле, а не в августе».

«О тыкве. Эта ягода является любимым лакомством жителей Новой Англии; они предпочитают ее крыжовнику для начинки пирогов и используют вместо малины для откорма скота, так как она более питательна, не уступая в то же время малине по вкусу. Тыква – единственная съедобная разновидность семейства апельсиновых, произрастающая на севере, если не считать гороха и двух-трех сортов дыни. Однако обычай сажать тыкву перед домом в качестве декоративного растения выходит из моды, так как теперь всеми признано, что она дает мало тени».

«В настоящее время, когда близится жаркая пора и гусаки начинают метать икру…»

Взволнованный слушатель подскочил ко мне, пожал мне руку и сказал:

– Будет, будет, этого довольно. Теперь я знаю, что я в своем уме: вы прочли так же, как прочел и я сам, слово в слово. А сегодня утром, сударь, впервые увидев вашу газету, я сказал себе: «Я никогда не верил этому прежде, хотя друзья и не выпускали меня из-под надзора, но теперь знаю: я не в своем уме». После этого я испустил дикий вопль, так что слышно было за две мили, и побежал убить кого-нибудь: все равно, раз я сумасшедший, до этого дошло бы рано или поздно, так уж лучше не откладывать. Я перечел один абзац из вашей статьи, чтобы убедиться наверняка, что я не в своем уме, потом поджег свой дом и убежал. По дороге я изувечил нескольких человек, а одного загнал на дерево, чтоб он был под рукой, когда понадобится. Но, проходя мимо вашей редакции, я решил все-таки зайти и проверить себя еще раз; теперь я проверил, и это просто счастье для того бедняги, который сидит на дереве. Я бы его непременно убил, возвращаясь домой. Прощайте, сударь, всего хорошего, вы сняли тяжкое бремя с моей души. Если мой рассудок выдержал ваши сельскохозяйственные статьи, то ему уже ничто повредить не может. Прощайте, всего наилучшего.

Меня несколько встревожили увечья и поджоги, которыми развлекался этот тип, тем более что я чувствовал себя до известной степени причастным к делу. Но я недолго об этом раздумывал – в комнату вошел редактор! (Я подумал про себя: «Вот если б ты уехал в Египет, как я тебе советовал, у меня еще была бы возможность показать, на что я способен. Но ты не пожелал и вернулся. Ничего другого от тебя я и не ожидал»).

Вид у редактора был грустный, унылый и расстроенный.

Он долго обозревал разгром, произведенный старым скандалистом и молодыми фермерами, потом сказал:

– Печально, очень печально. Разбиты бутылка с клеем, шесть оконных стекол, плевательница и два подсвечника. Но это еще не самое худшее. Погибла репутация газеты, и боюсь, что навсегда. Правда, на нашу газету никогда еще не было такого спроса, она никогда не расходилась в таком количестве экземпляров и никогда не пользовалась таким успехом, но кому же охота прослыть свихнувшимся и наживаться на собственном слабоумии? Друг мой, даю вам слово честного человека, что улица полна народа, люди сидят даже на заборах, дожидаясь случая хотя бы одним глазком взглянуть на вас; а все потому, что считают вас сумасшедшим. И они имеют на это право – после того как прочитали ваши статьи. Эти статьи – позор для журналистики. И с чего вам взбрело в голову, будто вы можете редактировать сельскохозяйственную газету? Вы, как видно, не знаете даже азбуки сельского хозяйства. Вы не отличаете бороны от борозды; коровы у вас теряют оперение; вы рекомендуете приручать хорьков, так как эти животные отличаются веселым нравом и превосходно ловят крыс! Вы пишете, что устрицы ведут себя спокойно, пока играет музыка. Но это замечание излишне, совершенно излишне. Устрицы всегда спокойны. Их ничто не может вывести из равновесия. Устрицы ровно ничего не смыслят в музыке. О, гром и молния! Если бы вы поставили целью всей вашей жизни совершенствоваться в невежестве, вы бы не могли отличиться больше, чем сегодня. Я никогда ничего подобного не видывал. Одно ваше сообщение, что конский каштан быстро завоевывает рынок как предмет сбыта, способно навеки погубить газету. Я требую, чтобы вы немедленно ушли из редакции. Мне больше не нужен отпуск – я все равно ни под каким видом не мог бы им пользоваться, пока вы сидите на моем месте. Я все время дрожал бы от страха при мысли о том, что именно вы посоветуете читателю в следующем номере газеты. У меня темнеет в глазах, как только вспомню, что вы писали об устричных садках под заголовком «Декоративное садоводство». Я требую, чтобы вы ушли немедленно! Мой отпуск кончен. Почему вы не сказали мне сразу, что ровно ничего не смыслите в сельском хозяйстве?

– Почему не сказал вам, гороховый стручок, капустная кочерыжка, тыквин сын? Первый раз слышу такую глупость. Вот что я вам скажу: я 14 лет работаю редактором и первый раз слышу, что человек должен что-то знать для того, чтобы редактировать газету. Брюква вы этакая! Кто пишет театральные рецензии в захудалых газетках? Бывшие сапожники и недоучившиеся аптекари, которые смыслят в актерской игре ровно столько же, сколько я в сельском хозяйстве. Кто пишет отзывы о книгах? Люди, которые сами не написали ни одной книги. Кто стряпает тяжеловесные передовицы по финансовым вопросам? Люди, у которых никогда не было гроша в кармане. Кто пишет о битвах с индейцами? Господа, не способные отличить вигвам от вампума, которым никогда в жизни не приходилось бежать опрометью, спасаясь от томагавка, или выдергивать стрелы из своих родичей, чтобы развести на привале костер. Кто пишет проникновенные воззвания насчет трезвости и громче всех вопит о вреде пьянства? Люди, которые протрезвятся только в гробу. Кто редактирует сельскохозяйственную газету? Разве такие корнеплоды, как вы? Нет, чаще всего неудачники, которым не повезло по части поэзии, бульварных романов в желтых обложках, сенсационных мелодрам, хроники и которые остановились на сельском хозяйстве, усмотрев в нем временное пристанище на пути к дому призрения. Вы мне что-то толкуете о газетном деле? Мне оно известно от Альфы до Омахи, и я вам говорю, что чем меньше человек знает, тем больше он шумит и тем больше получает жалованья.

Видит бог, будь я круглым невеждой и наглецом, а не скромным образованным человеком, я бы завоевал себе известность в этом холодном, бесчувственном мире. Я ухожу, сэр. Вы так со мной обращаетесь, что я даже рад уйти. Но я выполнил свой долг. Насколько мог, я исполнял все, что полагалось но нашему договору. Я сказал, что сделаю вашу газету интересной для всех слоев общества, – и сделал. Я сказал, что увеличу тираж до 20 тысяч экземпляров, – и увеличил бы, будь в моем распоряжении еще две недели. И я дал бы вам самый избранный круг читателей, какой возможен для сельскохозяйственной газеты, – ни одного фермера, ни одного человека, который мог бы отличить дынный куст от персиковой лозы даже ради спасения собственной жизни. Вы теряете от нашего разрыва, а не я. Прощайте, арбузное дерево!

И я ушел».

О том, часто ли пользуется он тем, что использует реальность в качестве основы для создания художественных произведений, много ли родственников и друзей детства стали этими прототипами, Марк Твен тоже рассказывает по-разному. Наверное, точных совпадений и полного сходства нет, образ всегда чем-то достраивается, но выхваченная из реальности суть, конечно, составляет его основу. Марк Твен и тут не может рассказать, изящно не пошутив:

«Мне никогда не приходилось встречать человека добрее дяди Джона. Лет до 11–12, с тех пор, как мы перебрались в Ганнибал, я гостил у него по два и по три месяца в году. Намеренно я никогда не выводил его или тетку в своих книгах, зато ферма его раза два мне очень пригодилась. В книгах «Гекльберри Финн» и «Том Сойер – сыщик» я переместил ее в Арканзас. Это было дальше на целых 600 миль, но не так уж трудно сделать: ферма была невелика – может быть, акров 500, однако, будь она и вдвое больше, я бы этим не затруднился. А до этической стороны вопроса мне нет никакого дела: я переместил бы целый штат, если б того потребовали интересы литературы…»

«Правда удивительнее вымысла, ибо вымысел боится выйти за пределы вероятного, а правда – нет. Правду следует подавать так, как подают пальто, а не швырять в лицо, как мокрое полотенце».

Межтекстовым связям писатель тоже советовал уделять внимание в книгах:

«Не стесняйтесь помещать в начале каждой главы занимательные отрывки из литературных произведений. Такие эпиграфы, туманно намекая на следующее за ними содержание, возбуждают интерес читателя, не удовлетворяя полностью его любопытства».

Пишущий и, главное, думающий, человек вывернется из любой ситуации – уверял Марк Твен. И имеет право исследовать любую область человеческой жизни.

«Никогда не спорьте с идиотами. Вы опуститесь до их уровня, где они вас задавят своим опытом.»

А еще он знал, что злость, возмущение, которые вызывали его книги у некоторых читателей – это отличное воздействие на массы. Отрицательная реакция – это изменение сознания, это взрыв застоявшихся мыслей и отличная реклама, в конце концов. Бесил публику Марк Твен тоже с удовольствием.

В 1876 году Марк Твен начал работу над романом «Приключения Гекльберри Финна». Среди прочих подготовительных работ он прочитал историческую книгу о короле Эдуарде I – и вдохновился той эпохой, решив написать исторический роман об Англии. Принявшись изучать источники, Марк Твен столкнулся со старинным английским языком. Тогда, в XVII веке, звучание его казалось высшему обществу вульгарным, а потому он оказался весьма табуированным. Это была какая-то иная форма языка! Марку Твену, как исследователю всего, что было с его родным языком связано, это показалось очень интересным, захотелось поработать с этим материалом. Он загорелся и написал эссе «1601», где персонажи – фавориты, писатели и придворные дамы – разговаривали на таком языке, обсуждая, например, пук во время утреннего туалета королевы. Каждый из персонажей высказывался, упражняясь в остроумии. В Соединенных Штатах того времени это эссе назвали порнографией.

«Королева. Верите ли, в свои 68 лет я еще не слыхивала такого пука. Сдается мне, по громкости и шумности этого звука, что его издал мужчина; и что живот, в коем он таился, ныне съежился и прилип к спине, ибо из него исторглось столь многое…»

Эпатажность Марка Твена – вызов и умение говорить обо всем, даже о чем никогда не говорят – еще одна отличительная черта писателя.

Французов писатель считал безнравственными. А значит, с ними эксперименты могли быть еще более возможными. Так что именно там, во Франции, в парижском «Клубе живота» (основанном скульптором Огюстом Сен-Годеном) он произнес речь «Размышления о науке онанизма». Такого в Америке бы не потерпели! В 1942 году текст этой речи нелегально был издан в количестве 50 экземпляров, а фрагменты печатались в журнале «Плейбой».

Перед нами – одна из попыток исследовать реальность, а эпатаж в донесении смысла до публики – хорошая форма подачи. В те времена это было редкостью, сейчас – нормой, от которой очень хочется избавиться.

И, конечно же, нельзя обойти то, что Марк Твен не мог не обратить внимание на то, что порой случается и обратное – когда сама объективная реальность, какой-то самый ничтожный факт из нее заставляют автора и его персонажей вести себя необычным образом. Не так, как он хочет, а именно по тем правилам, которые она диктует.

Об этом есть прекрасный рассказ «Режьте, братцы, режьте». Фантасмагория диктатуры слов!

«…Я попрошу читателя бросить взгляд на следующие стихи, пускай он попробует отыскать в них что-нибудь зловредное:

Кондуктор, отправляясь в путь,

Не рви билеты как-нибудь;

Стриги как можно осторожней,

Чтоб видел пассажир дорожный.

Синий стоит восемь центов,

Желтый стоит девять центов,

Красный стоит только три.

Осторожней режь, смотри!

Припев:

Режьте, братцы, режьте! Режьте осторожно!

Режьте, чтобы видел пассажир дорожный!

На днях эти звучные вирши попались мне на глаза в одной газете, и я прочел их раза два подряд. Они мгновенно и неизгладимо врезались в мою память. Все время, пока я завтракал, они вихрем кружились в моей голове, и когда я наконец свернул салфетку, то не мог толком вспомнить, ел я что-нибудь или нет. Вчера вечером я долго думал и решил, что буду писать сегодня один потрясающе драматический эпизод в начатом мною романе. Я ушел к себе в кабинет, чтобы совершить кровавое злодеяние, взялся за перо, но не мог написать ничего, кроме: «Режьте, братцы, режьте!» Целый час я ожесточенно сопротивлялся этому, но без всякой пользы. В голове у меня гудело: «Синий стоит восемь центов, желтый стоит девять центов» и так далее, и так далее, без отдыха и без остановки. Рабочий день пропал даром – я это понимал как нельзя лучше. Я сложил оружие и поплелся в центр города, причем тут же обнаружил, что шагаю в такт этим неумолимым виршам. Я терпел, сколько мог, потом попробовал шагать быстрей. Однако это не помогло, стихи как-то сами применились к моей новой походке и терзали меня по-прежнему. Я вернулся домой и промучился весь день до вечера; терзался в течение всего обеда, сам не понимая, что ем; терзался, рыдал и декламировал весь вечер; лег в постель, ворочался, вздыхал – и все так же декламировал вплоть до полуночи; потом встал, вне себя от ярости, и попробовал читать, но буквы вихрем кружились передо мной, и ничего нельзя было разобрать, кроме: «Режьте, чтобы видел пассажир дорожный». К восходу солнца я окончательно рехнулся и приводил в изумление и отчаяние всех домашних навязчивым и бессмысленным бредом: «Режьте, братцы, режьте! Режьте осторожно!»

Дня через два, в субботу утром, я встал с постели совершенно разбитый и вышел из дому, как это было заранее условлено с моим близким другом, его преподобием мистером X., чтобы отправиться на прогулку к башне Толкотта, милях в десяти от нас. Мой друг посмотрел на меня пристально, но ни о чем не спросил. Мы отправились в путь. Мистер X. говорил, говорил, говорил без конца, по своему обыкновению. Я ни слова не отвечал ему: я ничего не слышал. После того как мы прошли около мили, мой друг сказал:

– Марк, ты болен? Я в жизни не видывал, чтобы человек был до такой степени измучен, бледен и рассеян. Скажи хоть что-нибудь, ну пожалуйста!

Безо всякого одушевления, вялым голосом я произнес:

– «Режьте, братцы, режьте! Режьте осторожно! Режьте, чтобы видел пассажир дорожный!»

Мистер X. сначала уставился на меня растерянным взглядом, не находя слов, потом сказал:

– Марк, я не совсем понимаю, к чему ты клонишь. Как будто в твоих словах нет ничего особенного, и, уж, конечно, ничего печального, а все-таки… может быть… ты так их произносишь – ну прямо за сердце хватает. В чем тут…

Но я уже не слышал его. Я весь ушел в беспощадное, надрывающее сердце чтение: «Синий стоит восемь центов, желтый стоит девять центов, красный стоит только три. Осторожней режь, смотри». Не помню, как мы прошли остальные девять миль. Вдруг мистер X. положил руку мне на плечо и закричал:

– Проснись, проснись, да проснись же! Не спи на ходу! Ведь мы уже пришли к башне. Я успел наговориться до хрипоты, до глухоты, чуть не до слепоты, а ты мне так ни разу и не ответил. Посмотри, какой вокруг чудесный осенний пейзаж! Да посмотри же, посмотри! Полюбуйся на него! Ты же много путешествовал, видел в других местах прославленные красоты природы. Ну, выскажи свое мнение: нравится тебе или нет?

Я устало вздохнул и пробормотал:

– «Желтый стоит девять центов, красный стоит только три. Осторожней режь, смотри!»

Его преподобие мистер X. остановился и посмотрел на меня долгим и очень грустным взглядом, как видно, сожалея обо мне, потом сказал:

– Марк, тут есть что-то непонятное для меня. Это почти те же самые слова, что ты говорил и раньше, в них как будто нет ничего особенного, а между тем они прямо-таки надрывают сердце. «Режьте, чтобы видел…» – как это там дальше?

Я начал с самого начала и повторил все до конца. Лицо моего друга засветилось интересом. Он сказал:

– Какие пленительные рифмы! Это почти музыка. Они текут так плавно. Я, кажется, тоже запомнил их наизусть. Повтори, пожалуйста, еще разок, тогда я уж наверняка все запомню.

Я повторил. Потом мистер X. прочел их сам. В одном месте он слегка ошибся, я его поправил. Во второй и третий раз он читал стихи уже без ошибки. И тут словно огромная тяжесть свалилась у меня с плеч. Мучительные вирши вылетели у меня из головы, и блаженное чувство мира и покоя снизошло на меня. На сердце у меня сделалось так легко, что я даже запел, и пел всю обратную дорогу домой, целых полчаса. После этого мой язык развязался, и слова после долгих часов молчания потекли рекой. Речь моя лилась свободно, радостно и торжествующе до тех пор, пока источник не иссяк и не пересох до самого дна. Пожимая на прощанье руку моему спутнику, я сказал:

– Правда, ведь мы провели время просто по-царски! Хотя я припоминаю теперь, за последние два часа ты не сказал ни слова. Ну же, ну, скажи хоть что-нибудь!

Его преподобие мистер X. обратил ко мне потускневшие глаза, тяжело вздохнул и сказал без всякого оживления и, как видно, бессознательно:

– «Режьте, братцы, режьте! Режьте осторожно. Режьте, чтобы видел пассажир дорожный!»

Сердце мое болезненно сжалось, и я подумал про себя: «Ах, бедняга, бедняга! Теперь вот к нему перешло».

После этого я не виделся с мистером X. дня два или три. Но во вторник вечером он вошел ко мне пошатываясь и, теряя последние силы, рухнул в кресло. Он был бледен, измучен; от него оставалась одна тень. Он поднял на меня свои угасшие глаза и начал:

– Ах, Марк, каким погибельным приобретением оказались эти жестокие вирши. Они все время терзали меня, словно кошмар, днем и ночью, час за часом, вплоть до этой самой минуты. С тех пор как мы с тобой расстались, я мучаюсь, как грешник в аду. В субботу утром меня неожиданно вызвали телеграммой в Бостон, и я выехал с ночным поездом. Умер один из моих старых друзей, и я должен был исполнить его просьбу – сказать на его похоронах надгробное слово. Я занял свое место в вагоне и принялся за сочинение проповеди. Но я так и не пошел дальше вступительной фразы, потому что, как только поезд тронулся и колеса завели свое «та-та, тра-та-та! Та-та, тра-та-та», так сейчас же эти проклятые вирши приспособились к стуку колес. Целый час я сидел и подгонял под каждое отдельное стуканье каждый отдельный слог. От этого занятия я так измаялся, будто колол дрова целый день. Голова у меня просто лопалась от боли. Мне чудилось, что я непременно сойду с ума, если буду так сидеть, поэтому я разделся и лег. Я растянулся на койке… ну, ты сам должен понять, что из этого вышло.

Продолжалось все то же «тра-та, та-та, синий стоит, тра-та, та-та, восемь центов; тра-та, та-та, желтый стоит, тра-та, та-та, девять центов», – и пошло, и пошло, и пошло: «Режьте, чтобы видел пассажир дорожный».

Сон? Ни в одном глазу. Приехал я в Бостон окончательно свихнувшимся. Насчет похорон лучше не спрашивай. Я делал все, что мог, но каждая торжественная фраза была неразрывно спутана и сплетена с «Режьте, братцы, режьте, режьте осторожно!» А самое плачевное было то, что моя дикция подчинилась размеренному ритму этих пульсирующих стихов, и я видел, как некоторые рассеянные слушатели мерно кивают в такт своими безмозглыми головами. И верь или не верь, Марк, дело твое, – я еще не добрался до конца, а уже все мои слушатели, сами того не зная, кивали торжественно и в унисон – все как один, даже гробовщик и факельщики. Договорив, я выскочил в прихожую в состоянии, близком к исступлению. И надо случиться такому счастью: я тут же наткнулся на старую деву, тетушку покойного, всю в слезах, – она только что приехала из Спрингфилда и опоздала в церковь. Тетушка громко зарыдала и начала:

– Ах, ах, он скончался, а я так и не повидалась с ним перед смертью!

– Да, – сказал я, – он скончался, он скончался, он скончался, – неужели эта мука никогда не прекратится?

– Ах, так вы его любили! Вы тоже любили его!

– Любил его! Кого его?

– Ах, его! Моего бедного Джорджа, моего несчастного племянника!

– Гм, его! Да… о да, да! Конечно, конечно! «Режьте, братцы…» О, эта пытка меня доконает!

– Благослови вас господь, сэр, за ваши сердечные слова. Я тоже страдаю от этой невозвратимой утраты! Скажите, вы присутствовали при его последних минутах?

– Да! Я… при чьих последних минутах?

– Его, нашего дорогого покойника.

– Да! О да, да, да! Полагаю, что да, думаю, что да. Не знаю, право! Ах да, конечно, я там был, да, да, был!

– Ах, как я вам завидую, как завидую! А его последние слова? Скажите же мне, скажите, ради бога, какие были его последние слова?

– Он сказал… он сказал… ох, голова моя, голова… Да, он все твердил: «Режьте, братцы, режьте, режьте осторожно!» Ах, оставьте меня, сударыня! Во имя всего святого, оставьте меня с моим безумием, с моей мукой, с моей пыткой! «Желтый стоит девять центов, красный стоит только три…», нет сил терпеть более. «Осторожней режь, смотри!»

Унылые глаза моего друга безнадежно взирали на меня в течение целой томительной минуты, затем он сказал с трогательным укором:

– Марк, ты ничего не говоришь. Ты не подаешь мне никакой надежды. Впрочем, боже мой, не все ли это равно, не все ли равно! Ты ничем не можешь мне помочь. Давно прошло то время, когда меня можно было утешить словами. Что-то подсказывает мне, что язык мой навеки осужден болтаться, твердя эти безжалостные стишонки. Вот, вот… опять на меня находит: «Синий стоит восемь центов, желтый стоит…»

Бормоча эти слова замирающим шепотом, мой друг постепенно затих и впал в транс, в блаженном небытии позабыв о своих страданиях.

Как же я спас его в конце концов от сумасшедшего дома? Я свел его в университет по соседству, и там он передал бремя преследовавших его стихов внимательным ушам несчастных, ничего не подозревавших студентов. И что же с ними стало теперь? Результаты настолько печальны, что лучше о них не рассказывать. Для чего же я об этом написал? Цель у меня была самая достойная, даже благородная. Я хотел предостеречь вас, читатель, на случай, если вам попадутся эти беспощадные вирши, – избегайте их, читатель, избегайте как чумы!»

Люди невнимательны и безоглядно доверяют печатному слову. Смачная новость – которая чем кровавее, чем сюжетнее, тем интереснее. Такие сюжеты будоражат в душах людей что-то темное, древнее, чему они и сами не знают названия, пришедшее из дообезьяньих кровавых времен. Однажды Марк Твен поставил такой эксперимент – напечатал подобную историю, смешав в описании как реалии названной местности, так и заведомо невозможное там (мраморный дворец или густые леса, которых и в помине в том краю не водилось). Он ждал, что хоть кто-то обратит на эти «прослойки» внимание, крикнет: «Не верю!», а там и дойдет до понимания того, что и вся история – фейк. Но…

«…Рассказ о воображаемом кровопролитии занимал с полстолбца; в нем шла речь о том, как один местный житель убил жену и девятерых детей, а потом покончил с собой. В конце же я не без коварства сообщал, что внезапное помешательство – причина этой леденящей душу резни – было вызвано тем, что мой герой поддался уговорам калифорнийских газет, продал свои надежные и прибыльные невадские серебряные акции и, как раз перед тем, как лопнуть обществу Спринг-Вэлли с его мошенническими раздутыми дивидендами, вложил туда все свои деньги и потерял все до последнего цента.

О, это была очень, очень ядовитая сатира, чрезвычайно тонко задуманная. Но я так старательно и добросовестно живописал ужасающие детали, что публика алчно пожирала только эти подробности, совершенно не обращая внимания на то, что все это явно противоречило всем известным фактам: не было человека в нашей округе, который бы не знал, что этот так называемый убийца – холостяк, а стало быть, никак не мог убить жену и девятерых детей; он убил их «в своем роскошном мраморном особняке, стоявшем на опушке огромного соснового бора между Эмпайр-Сити и поселком Ника Голландца», – но даже маринованные устрицы, которых нам подавали к столу, и те знали, что на всей территории Невады не было ни одного «мраморного особняка», а также, что на 15 миль вокруг Эмпайр-Сити и поселка Ника Голландца не было не только «огромного соснового бора», но даже не росло ни единого деревца; и наконец, всем было доподлинно известно, что Эмпайр-Сити и поселок Ника Голландца – одно и то же место, где находится всего шесть домов, и следовательно, между ними не могло быть никакого бора; и сверх всех этих явных нелепостей я еще утверждал, будто, нанеся себе такую рану, от которой, как это мог понять любой читатель, мгновенно издох бы даже слон, этот демонический убийца вскочил на коня и проскакал целых четыре мили, потрясая еще теплым скальпом своей супруги, и в таком виде с триумфом въехал в Карсон-Сити, где испустил дух у дверей самого большого трактира, на зависть всем восхищенным очевидцам.

Никогда в жизни я не видел такой сенсации, какую вызвала эта маленькая сатира! О ней говорил весь город, о ней говорила вся наша округа. Просматривая за завтраком газету, жители города сначала спокойно начинали читать мою сатиру, а под конец им было уже не до еды. Вероятно, было что-то такое в этих деталях, правдоподобных до мелочей, что вполне заменяло пищу. Мало кто из грамотных людей мог есть в это утро. Мы с Дэном (моим коллегой-репортером), как обычно, сели за свой столик в ресторане «Орел»; и только я развернул тряпку, которая в этом заведении именовалась салфеткой, как увидел за соседним столиком двух дюжих простачков, одежда которых была осыпана чем-то вроде перхоти явно растительного происхождения, – признак и доказательство того, что они прибыли из Тракки с возом сена. Один из них, сидевший лицом ко мне, держал во много раз сложенную утреннюю газету, и я безошибочно знал, что на этой узкой длинной полосе находится столбец с моей прелестной финансовой сатирой. По его взволнованному бормотанью я мог судить, что сей беспечный сын сенокосов скачет во весь опор с пятого на десятое, спеша дорваться до кровавых подробностей, и, конечно, пропускает все сигналы, расставленные мною с целью предупредить его, что все это – сплошное вранье. Вдруг глаза его полезли на лоб как раз в тот миг, когда челюсти широко разъялись, чтобы захватить картошку, приближавшуюся на вилке; картошка колыхнулась и замерла, лицо едока жарко вспыхнуло, и весь он запылал от волнения. Затем он очертя голову кинулся судорожно заглатывать подробности, причем картошка стыла на полдороге, а он то тянулся к ней губами, то внезапно замирал в ужасе перед новым, еще более злодейским подвигом моего героя. Наконец он внушительно посмотрел в лицо своему остолбеневшему приятелю и сказал, потрясенный до глубины души:

– Джим, он сварил малыша и содрал скальп с жены. Ну его к черту, этот завтрак, мне теперь ничего в глотку не полезет! – Он бережно опустил остывшую картошку на тарелку, и они оба вышли из ресторана с пустыми желудками, но вполне удовлетворенные.

Он так и не дошел до того места, где начиналась сатирическая часть. И никто никогда эту статью не дочитывал. Им было достаточно потрясающих подробностей преступления. Соваться с маленькой, тощей моралью под самый конец такого великолепного кровавого убийства было все равно что идти вслед заходящему солнцу со свечкой и надеяться привлечь к ней всеобщее внимание.

Мне и в голову не приходило, что кто-нибудь когда-нибудь примет мое кровавое злодеяние за истинное происшествие, – ведь я так тщательно прослоил свой рассказ явными выдумками и нелепостями вроде «огромного соснового бора», «мраморного особняка» и прочее. Но с тех пор я на всю жизнь запомнил, что мы никогда не читаем скучных объяснений к захватывающим дух, увлекательным историям, если у нас нет повода подозревать, что какой-то безответственный писака хочет нас обмануть; мы пропускаем все это и с наслаждением упиваемся подробностями, от которых кровь стынет в жилах…»

А раз люди невнимательны и охотно принимают на веру то, что им хочется принимать на веру, значит, у трудящихся на ниве печатного слова всегда будет работенка.

Глава 9. Марк Твен и суть любви

(искусство размышлять, созерцать и действовать)

«Танцуй так, как будто на тебя никто не смотрит. Пой, как будто тебя никто не слышит. Люби так, как будто тебя никогда не предавали, и живи так, как будто земля – это рай».

Как показывает опыт человеческого общения в семье и говорит хорошо изучившая это явление наука психология, зачастую чувство вины, возникшее в детстве, делает мужчину очень совестливым. А совестливость – ответственным. Ответственность – заботливым. Статистика неврозов и схождений с ума по этому поводу наверняка тоже есть, но некоторые мужчины становятся отличными сыновьями и в здравом уме живут долго и счастливо. Точно так случилось с Марком Твеном, которому явно повезло – он и комплекс вины имел, и маму любил, и семейное счастье у него было тоже.

Мать Марка Твена, Джейн Лэмптон Клеменс, родила семерых детей, большинство из них пережила. Очень любила и опекала Ориона, старшего брата писателя. Марк Твен в тексте, приведенном ниже, описывает ее – проникновенно, тонко и с большим знанием. Видно, что он действительно мать очень любил, восхищался ею, уважал и, главное, хорошо понимал ее.

«…Когда она умерла в октябре 1890 года, ей было почти 88 лет, – возраст преклонный, и какая стойкость в борьбе за жизнь для женщины, которая в 40 лет была такого хрупкого здоровья, что ее считали безнадежно больной и приговорили к смерти. Я хорошо ее знал в первые 25 лет моей жизни; впоследствии я виделся с ней редко, мы жили далеко друг от друга. Я не собираюсь о ней писать, хочу просто поговорить о ней – дать не официальную историю, а только отрывочные картины из этой истории; если можно так сказать, изобразить в моментальных снимках ее характер, а не весь ее жизненный путь. Собственно говоря, ничего замечательного в ее жизни не было, но человек она была замечательный, прекрасный и внушающий любовь.

У нее было хрупкое маленькое тело, но большое сердце, – такое большое, что и чужое горе, и чужие радости находили в нем и отклик, и приют. Величайшее различие между нею и другими людьми, которых я знал, заключалось, по-моему, вот в чем, и оно знаменательно: другие чувствуют живой интерес к очень немногому, а она до самого дня своей смерти живо интересовалась всем миром, всем и всеми в мире. Во всю свою жизнь она не умела интересоваться наполовину чем-нибудь или кем-нибудь, не умела ограничивать себя и оставаться равнодушной к какому-нибудь делу или к каким-нибудь людям. Больная, которая напряженно и неизменно интересуется всем и всеми, кроме себя самой, которая не знает, что такое скучная минута, – такая больная серьезный противник болезни, и ее нелегко одолеть. Я уверен, что именно эта черта характера моей матери помогла ей дожить почти до 90 лет.

Ее интерес к людям и животным был теплый, сердечный, дружеский. В самых безнадежных случаях она всегда находила в них что-нибудь такое, что можно было оправдать и полюбить, даже если она сама наделила их этим. Она была естественным союзником и другом всех одиноких. О ней говорили, что она, благочестивая пресвитерианка, может попасться на удочку и замолвить доброе словечко за самого сатану. И такой опыт был проделан. Начали поносить сатану, заговорщики один за другим язвительно упрекали, беспощадно бранили его, жестоко обличали, – и наконец доверчивая жертва заговора попала в западню. Она согласилась, что обвинение справедливо, что сатана действительно погряз в пороках, как они говорили; но разве к нему отнеслись справедливо? Грешник есть грешник, и больше ничего; и сатана такой же грешник, как все другие. Почему же все другие спаслись? Неужели только собственными усилиями? Нет, таким образом никто не мог бы спастись. К их слабым усилиям присоединились горячие, взывающие о милости молитвы, которые возносятся ежедневно из всех церквей в христианском мире и из всех сострадательных сердец. А кто молится за сатану? Кто за 1800 лет просто, по-человечески, помолился за того из грешников, которому было больше всего потребно, – за нашего собрата, который больше всех нуждается в друге и не имеет ни единого, за того из грешников, который имеет явное и неопровержимое право, чтоб за него молились денно и нощно, по той простой и неоспоримой причине, что он нуждается в этом больше других, как величайший из грешников?

Этот друг сатаны был кроток духом; незаученным, бессознательным пафосом речи она обладала от природы. Когда при ней обижали или позорили беззащитного человека или животное, в ней пробуждалась жалость или негодование, и тогда не было оратора красноречивей. Очень редко это красноречие было пламенным и грозным, чаще – кротким, сострадательным, трогательным и проникновенным, и таким неподдельным и выражавшимся так благородно и просто, что я много раз видел, как оно вознаграждалось невольными слезами. Когда кого-нибудь обижали, будь то человек или животное, боязливость, естественная для ее пола и хрупкого сложения, исчезала, и на первый план выступало мужество.

Как-то я видел на улице дьявольски норовистого корсиканца, грозу всего города, который на глазах у благоразумно сторонившихся горожан гонялся за своей взрослой дочерью с толстой веревкой и грозился измочалить о нее эту самую веревку. Мать моя распахнула дверь перед беглянкой и стала на пороге, раскинув руки и загородив собой дверь, вместо того чтоб захлопнуть и запереть ее. Корсиканец бранился, чертыхался, грозил ей веревкой, но она не дрогнула и ничем не проявила страха; она стояла прямо и гордо и поносила его, стыдила, высмеивала, бросала ему вызов тихим голосом, не слышным на улице, но пробудившим в нем совесть и дремавшее человеческое достоинство; он попросил прощения, отдал ей веревку и поклялся самой богохульной клятвой, что не видывал женщины храбрее, потом молча ушел своей дорогой и больше ее не беспокоил. После этого они стали друзьями, потому что в ней он нашел то, в чем давно нуждался: человека, который его не боится.

Как-то на улице в Сент-Луисе она удивила дюжего возчика, который избивал свою лошадь тяжелым кнутовищем: она отняла у него кнут и так убедительно говорила в защиту провинившейся лошади, что он сам сознался в своей вине и даже дал обещание, которого не мог бы сдержать (не такая у него была натура): обещание, что он никогда не будет дурно обращаться с лошадьми.

Такое заступничество за обиженных животных было для нее самым обыкновенным делом; и, должно быть, она умела показать свои добрые намерения, никого не обидев, потому что всегда добивалась своего, нередко заслуживая одобрение и похвалу противника, не говоря уж об уважении. Все бессловесные твари находили в ней друга. По какому-то неуловимому признаку каждый бездомный, загнанный, грязный, беспутный кот сразу узнавал в ней свою покровительницу, и защитницу и шел за ней до самого дома. Инстинкт его не обманывал, его принимали с распростертыми объятиями, как блудного сына. Одно время, в 1845 году, у нас было 19 кошек. И все они были ничем не замечательны, никаких заслуг у них не было, кроме того, что они были несчастны, а это заслуга небольшая и очень дешевая. Для всех нас, не исключая матери, они были обузой, но им не повезло – и этого было достаточно: они оставались у нас. И все-таки лучше иметь таких любимцев в доме, чем никаких; детям нужны любимцы, а держать животных в клетках нам не позволяли. О пленниках и речи быть не могло: мать моя не позволила бы лишить свободы даже крысу.

В маленьком городке Ганнибале, в штате Миссури, где я жил мальчиком, все были бедны и не сознавали этого, и всем жилось неплохо, но это как раз понимали все. Общество там делилось на ступени: люди из хороших семей, люди из семей попроще, люди из совсем простых семей. Все знали друг друга и были друг с другом любезны, и никто не важничал слишком заметно; однако грань классового различия была проведена весьма четко, и общественная жизнь каждого класса замыкалась в его рамках. Это была маленькая демократия, где исповедовали свободу, равенство и 4 июля – и совершенно искренне. Однако аристократический душок был очень заметен; он был, и никто не видел в этом дурного и не задумывался над тем, что тут есть какая-то непоследовательность.

Я думаю, что такое положение вещей следует приписать тому обстоятельству, что население городка пришло из рабовладельческих штатов и сохранило институт рабства и на новой родине. Мать моя с ее широкой натурой и либеральными взглядами не годилась в аристократки, хотя была ею по воспитанию. Быть может, немногие это знали, потому что тут действовал скорее инстинкт, чем принцип. Внешне это выражалось случайно, а не намеренно, и довольно редко. Но мне было известно ее слабое место. Я знал, что в душе она гордится тем, что Лэмптоны – теперь графы Дэрем – владели родовыми поместьями в течение 900 лет, что они были хозяевами Лэмптон-Кастля и занимали высокое положение еще в то время, когда Вильгельм Завоеватель переплыл море, чтобы покорить англичан. Я спорил осмотрительно и со смягчающими оговорками, потому что приходилось быть осторожным, вступая на эту священную почву, говорил, что нет никакой заслуги в том, чтобы просидеть на одном участке земли 900 лет, особенно с помощью субституций[9], на это способен любой человек, с умом или без ума; гордиться можно только субституцией, и больше ничем; значит, моя мать попросту происходит от субституций, а это все равно, что гордиться происхождением от закладной»…

Как можно увидеть, Марк Твен с умилением относится к тщеславным слабостям своей матери в отношении ее любви к аристократическим предкам – и, как свойственно ему, с искрометной иронией шутит по этому поводу.

«Мать никогда не говорила громких фраз, но у нее был природный дар убеждать простыми словами. Она дожила почти до 90 лет и до самых последних дней не утратила этого дара, особенно если чья-нибудь низость или несправедливость возмущали ее. Она не раз пригодилась мне для моих книг, где фигурирует под именем тети Полли. Я заставил ее говорить на диалекте, пытался придумать еще какие-нибудь усовершенствования, но ничего не нашел».

Можно подумать, что Сэмюэл (Марк Твен) из-под управления матери перешел под управление жены. Это было бы красиво, но это не так. Он очень быстро стал самостоятельным, поскольку с ранних лет жил «в людях». Но желание доказать, что «мама, я хороший», у него присутствовало. Он старался, доказывал. Даже порой неосознанно.

Тетя Полли из «Приключений Тома Сойера» во многом списана Марком Твеном с матери. Строгая и принципиальная, но не лишенная любви, Джейн, когда дети баловались, била их, как и тетя Полли Тома Сойера, по голове наперстком. Это кажется, что ничего особенного, но если надеть древний металлический наперсток на палец и стукнуть по голове ближе ко лбу – очень даже больно. Так что деталь весьма характерная. И незабываемая.

Мать Марка Твена рано стала вдовой, и ей сложно было одной воспитывать детей. Почему Сэм и оказался так рано «в людях», когда даже счастливые поездки к родственникам-фермерам прекратились. Мать очень уставала – и до смерти мужа, и, конечно, после, в эпоху управления пансионом.

Измотанную женщину гнетут домашние заботы и болезни детей. В панике часто замученной матери мерещится, что ее дети больны. Порой она становится несколько безумна от страха. Марк Твен описал это состояние женщины в рассказе «Мак-Вильямсы и круп».

«(Рассказано автору мистером Мак-Вильямсом, симпатичным джентльменом из Нью-Йорка, с которым автор случайно познакомился в дороге).

– Ну-с, так вот, чтобы вернуться к нашему разговору… – я отклонился в сторону, рассказывая вам, как в нашем городе свирепствовала эта ужасная и неизлечимая болезнь круп и как все матери сходили с ума от страха, – я как-то обратил внимание миссис Мак-Вильямс на маленькую Пенелопу и сказал:

– Милочка, на твоем месте я бы не позволил ребенку жевать сосновую щепку.

– Милый, ведь это же не вредно, – возразила она, в то же время собираясь отнять у ребенка щепку, так как женщины не могут оставить без возражения даже самое разумное замечание; я хочу сказать: замужние женщины.

Я ответил:

– Душа моя, всем известно, что сосна является наименее питательным из всех сортов дерева, какие может жевать ребенок.

Рука моей жены, уже протянутая к щепке, остановилась на полдороге и опять легла на колени. Миссис Мак-Вильямс сдержалась (это было заметно) и сказала:

– Милый, ты же сам знаешь, отлично знаешь: все доктора, как один, говорят, что сосновая смола очень полезна при почках и слабом позвоночнике.

– Ах, тогда я просто не понял, в чем дело. Я не знал, что у девочки почки не в порядке и слабый позвоночник, и что наш домашний врач посоветовал…

– А кто сказал, что у девочки не в порядке почки и позвоночник?

– Дорогая, ты сама мне подала эту мысль.

– Ничего подобного! Никогда я этой мысли не подавала!

– Ну что ты, милая! И двух минут не прошло, как ты сказала…

– Ничего я не говорила! Да все равно, если даже и сказала! Девочке нисколько не повредит, если она будет жевать сосновую щепку, ты это отлично знаешь. И она будет жевать, сколько захочет. Да, будет!

– Ни слова больше, дорогая. Ты меня убедила, и я сегодня же поеду и закажу два-три воза самых лучших сосновых дров. Чтобы мой ребенок в чем-нибудь нуждался, когда я…

– Ах, ступай, ради бога, в свою контору и оставь меня в покое. Тебе просто слова нельзя сказать, как ты уже подхватил и пошел, и пошел, и в конце концов сам не знаешь, о чем споришь и что говоришь.

– Очень хорошо, пусть будет по-твоему. Но я не вижу логики в твоем последнем замечании, оно…

Я не успел еще договорить, как миссис Мак-Вильямс демонстративно поднялась с места и вышла, уводя с собою ребенка. Когда я вернулся домой к обеду, она встретила меня белая как полотно.

– Мортимер, еще один случай! Заболел Джорджи Гордон.

– Круп?

– Круп!

– Есть еще надежда на спасение?

– Никакой надежды. О, что теперь с нами будет!

Скоро нянька привела нашу Пенелопу попрощаться на ночь и, как всегда, прочитать молитву, стоя на коленях рядом с матерью.

Не дочитав и до половины, девочка вдруг слегка закашлялась. Моя жена вздрогнула, словно пораженная насмерть. Но тут же оправилась и проявила ту кипучую энергию, какую обычно внушает неминуемая опасность.

Она велела перенести кроватку ребенка из детской в нашу спальню и сама пошла проверить, как выполняют ее приказание. Меня она, конечно, тоже взяла с собой. Все было устроено в два счета. Для няньки поставили раскладную кровать в туалетной. Но тут миссис Мак-Вильямс сказала, что теперь мы будем слишком далеко от второго ребенка: а вдруг и у него появятся ночью симптомы? И она опять вся побелела, бедняжка.

Тогда мы водворили кроватку и няньку обратно в детскую, а для себя поставили кровать в соседней комнате.

Однако миссис Мак-Вильямс довольно скоро высказала новое предположение: а что, если малютка заразится от Пенелопы? Эта мысль опять повергла в отчаяние ее материнское сердце, и хотя мы все вместе старались вынести кроватку из детской как можно скорее, ей казалось, что мы копаемся, несмотря на то, что она сама помогала нам и второпях чуть не поломала кроватку.

Мы перебрались вниз, но там решительно некуда было девать няньку, между тем миссис Мак-Вильямс сказала, что ее опыт для нас просто неоценим. Поэтому мы опять вернулись со всеми пожитками в нашу собственную спальню, чувствуя великую радость, как птицы, после бури вернувшиеся в свое гнездо.

Миссис Мак-Вильямс побежала в детскую – посмотреть, что там делается. Через минуту она вернулась, гонимая новыми страхами. Она сказала:

– Отчего это малыш так крепко спит?

Я ответил:

– Что ты, милочка, он всегда спит как каменный.

– Знаю. Я знаю. Но сейчас он спит как-то особенно. Он отчего-то дышит так… так ровно… Это ужасно!

– Но, дорогая, он всегда дышит ровно.

– Да, я знаю, но сейчас мне что-то страшно. Его няня слишком молода и неопытна. Пусть с ней останется Мария, чтобы быть под рукой на всякий случай.

– Мысль хорошая, но кто же будет помогать тебе?

– Мне поможешь ты. А впрочем, я никому не позволю помогать мне в такое время, я все сделаю сама.

Я сказал, что с моей стороны было бы низостью лечь в постель и спать, когда она, не смыкая глаз, будет всю ночь напролет ухаживать за нашей больной бедняжкой. Но она уговорила меня лечь. Старуха Мария ушла на свое прежнее место, в детскую.

Пенелопа во сне кашлянула два раза.

– О боже мой, почему не идет доктор! Мортимер, в комнате слишком жарко. Выключи отопление, скорее!

Я выключил отопление и посмотрел на градусник, удивляясь про себя: неужели 20 градусов слишком жарко для больного ребенка?

Из города вернулся кучер и сообщил, что наш доктор болен и не встает с постели. Миссис Мак-Вильямс взглянула на меня безжизненными глазами и сказала безжизненным голосом:

– Это рука провидения. Так суждено. Он до сих пор никогда не болел. Никогда. Мы жили не так, как надо, Мортимер. Я тебе это не раз говорила. Теперь ты сам видишь, вот результаты. Наша девочка не поправится. Хорошо, если ты сможешь простить себе; я же себе никогда не прощу.

Я сказал, не намереваясь ее обидеть, но, быть может, не совсем осторожно выбирая слова, что не вижу, чем же мы плохо жили.

– Мортимер! Ты и на малютку хочешь навлечь кару божию!

И тут она начала плакать, но потом воскликнула:

– Но ведь доктор должен был прислать лекарства!

Я сказал:

– Ну да, вот они. Я только ждал, когда ты мне позволишь сказать хоть слово.

– Хорошо, подай их мне! Неужели ты не понимаешь, что сейчас дорога каждая секунда? Впрочем, какой смысл посылать лекарства, ведь он же знает, что болезнь неизлечима!

Я сказал, что, пока ребенок жив, есть еще надежда.

– Надежда! Мортимер, ты говоришь, а сам ничего не смыслишь, хуже новорожденного младенца. Если бы ты… Боже мой, в рецепте сказано – давать по чайной ложечке через час! Через час – как будто у нас целый год впереди для того, чтобы спасти ребенка! Мортимер, скорее, пожалуйста! Дай нашей умирающей бедняжке столовую ложку лекарства, ради бога, скорее.

– Что ты, дорогая, от столовой ложки ей может…

– Не своди меня с ума… Ну, ну, ну, мое сокровище, моя деточка, лекарство гадкое, горькое, но от него Нелли поправится… поправится мамина деточка, сокровище, будет совсем здоровенькая… Вот, вот так, положи головку маме на грудь и усни, и скоро, скоро… Боже мой, я чувствую, она не доживет до утра! Мортимер, если давать столовую ложку каждые полчаса, тогда… Ей нужно давать белладонну, я знаю, что нужно, и аконит тоже. Достань и то и другое, Мортимер. Нет уж, позволь мне делать по-своему. Ты ничего в этом не понимаешь.

Мы легли, поставив кроватку как можно ближе к изголовью жены. Вся эта суматоха утомила меня, и минуты через две я уже спал как убитый.

Меня разбудила миссис Мак-Вильямс:

– Милый, отопление включено?

– Нет.

– Я так и думала. Пожалуйста, включи поскорее. В комнате страшно холодно.

Я повернул кран и опять уснул.

Она опять разбудила меня.

– Милый, не передвинешь ли ты кроватку поближе к себе? Так будет ближе к отоплению.

Я передвинул кроватку, но задел при этом за ковер и разбудил девочку. Пока моя жена утешала страдалицу, я опять уснул. Однако через некоторое время сквозь пелену сна до меня дошли следующие слова:

– Мортимер, хорошо бы гусиного сала… Не можешь ли ты позвонить?

Еще не проснувшись как следует, я вылез из кровати, наступил по дороге на кошку, которая ответила громким воплем и получила бы за это пинок, если бы он не достался стулу.

– Мортимер, зачем ты зажигаешь газ? Ведь ты опять разбудишь ребенка!

– Я хочу посмотреть, сильно ли я ушибся.

– Кстати уж посмотри, цел ли стул… По-моему, сломался. Несчастная кошка, а вдруг ты ее…

– Что «вдруг я ее…»? Не говори ты мне про эту кошку. Если бы Мария осталась тут помогать тебе, все было бы в порядке. Кстати, это скорей ее обязанность, чем моя.

– Мортимер, как ты можешь так говорить? Ты не хочешь сделать для меня пустяка в такое ужасное время, когда наш ребенок…

– Ну, ну, будет, я сделаю все, что нужно. Но я никого не могу дозваться. Все спят! Где у нас гусиное сало?

– На камине в детской. Пойди туда и спроси у Марии.

Я сходил за гусиным салом и опять лег. Меня опять позвали:

– Мортимер, мне очень неприятно беспокоить тебя, но в комнате так холодно, что я просто боюсь натирать ребенка салом. Не затопишь ли ты камин? Там все готово, только поднести спичку.

Я вылез из постели, затопил камин и уселся перед ним в полном унынии.

– Не сиди так, Мортимер, ты простудишься насмерть, ложись в постель.

Я хотел было лечь, но тут она сказала:

– Погоди минутку. Сначала дай ребенку еще лекарства.

Я дал. От лекарства девочка разгулялась, и жена, воспользовавшись этим, раздела ее и натерла с ног до головы гусиным салом. Я опять уснул, но мне пришлось встать еще раз.

– Мортимер, в комнате сквозняк. Очень сильный сквозняк. При этой болезни нет ничего опаснее сквозняка. Пожалуйста, придвинь кроватку к камину.

Я придвинул, опять задел за коврик и швырнул его в огонь. Миссис Мак-Вильямс вскочила с кровати, спасла коврик от гибели, и мы с ней обменялись несколькими замечаниями. Я опять уснул ненадолго, потом встал по ее просьбе и приготовил припарку из льняного семени. Мы положили ее ребенку на грудь и стали ждать, чтобы она оказала целительное действие.

Дрова в камине не могут гореть вечно. Каждые 20 минут мне приходилось вставать, поправлять огонь в камине и подкладывать дров, и это дало миссис Мак-Вильямс возможность сократить перерыв между приемами лекарства на 10 минут, что ей доставило большое облегчение. Между делом я менял льняные припарки, а на свободные места клал горчичники и разные другие снадобья вроде шпанских мушек. К утру вышли все дрова, и жена послала меня в подвал за новой порцией.

Я сказал:

– Дорогая моя, это нелегкое дело, а девочке, должно быть, и без того тепло, она накрыта двумя одеялами. Может быть, лучше положить сверху еще один слой припарок?

Она не дала мне договорить. Некоторое время я таскал снизу дрова, потом лег и захрапел, как только может храпеть человек, измаявшись душой и телом. Уже рассвело, как вдруг я почувствовал, что меня кто-то схватил за плечо; это привело меня в сознание. Жена смотрела на меня остановившимся взглядом, тяжело дыша. Когда к ней вернулся дар речи, она сказала:

– Все кончено, Мортимер! Все кончено! Ребенок вспотел! Что теперь делать?

– Боже мой, как ты меня испугала! Я не знаю, что теперь делать. Может, раздеть ее и вынести на сквозняк?..

– Ты идиот! Нельзя терять ни минуты! Поезжай немедленно к доктору. Поезжай сам. Скажи ему, что он должен приехать живой или мертвый.

Я вытащил несчастного больного из кровати и привез его к нам. Он посмотрел девочку и сказал, что она не умирает. Я несказанно обрадовался, но жена приняла это как личное оскорбление. Потом он сказал, что кашель у ребенка вызван каким-то незначительным посторонним раздражением. Я думал, что после этого жена укажет ему на дверь. Доктор сказал, что сейчас заставит девочку кашлянуть посильнее и удалит причину раздражения. Он дал ей чего-то, она закатилась кашлем и наконец выплюнула маленькую щепочку.

– Никакого крупа у ребенка нет, – сказал он. – Девочка жевала сосновую щепку или что-то в этом роде, и заноза попала ей в горло. Это ничего, не вредно.

– Да, – сказал я, – конечно, не вредно, я этому вполне верю. Сосновая смола, содержащаяся в щепке, очень полезна при некоторых детских болезнях. Моя жена может вам это подтвердить.

Но она ничего не сказала. Она презрительно отвернулась и вышла из комнаты, – и это единственный эпизод в нашей жизни, о котором мы никогда не говорим. С тех пор дни наши текут мирно и невозмутимо.

(Таким испытаниям, как мистер Мак-Вильямс, подвергались лишь очень немногие женатые люди. И потому автор полагает, что новизна предмета представит некоторый интерес для читателя.)»

Да, Твен знал эти странности женского сознания. На протяжении всей своей жизни очень уважительно относился к женщинам. Он понимал женскую психологию.

У него были только дочери, сынок умер очень маленьким. Он и о внучках мечтал и, оставшись один, охотно общался с чужими детьми, преимущественно девочками. Марку Твену, видимо, был очень по сердцу женский мир – он умел общаться с женщинами, раз постоянно для душевной радости искал тех, кто является обычно самыми светлыми, чистыми и добрыми созданиями на свете – девочек. Его дочери росли в атмосфере безграничной любви, уважения, они всегда знали, что очень дороги их постоянно работающему в кабинете или пропадающему на бесконечных встречах или турне отцу. Они купались в этой любви, они возвращали ее обратно – отцу, маме, сестрам.

Марк Твен был не отец, а чудо.

«Мы осыпаем детей подарками, но самый ценный для них подарок – радость общения, дружбу – мы дарим нехотя и растрачиваем себя на тех, кому мы совершенно безразличны. Однако в конце концов мы получаем по заслугам. Приходит время, когда нам больше всего на свете нужно общество детей, их внимание, и нам достаются те жалкие крохи, которые прежде приходились на их долю».

«Нет времени – так коротка жизнь – на склоки, извинения, желчь и призвания к ответу. Есть только время, чтобы любить, да и на это, так сказать, есть лишь мгновение».

Первый раз Сэм Клеменс влюбился еще в школе. Одноклассницу звали Лаура Хокинс. Она стала прототипом Бекки Тэтчер в книге «Приключения Тома Сойера». Она жила в доме, что стоял напротив дома семьи Клеменс. Будущий писатель ухаживал за возлюбленной не так активно, как Том Сойер, но угощал ее яблоками и конфетами. Но скоро Сэм уехал работать – и чувству не суждено было разгореться.

Через всю жизнь и творчество писателя лейтмотивом проходит тема прекрасной возлюбленной – музы, дамы сердца. Она являлась Марку Твену во снах. Он подробно описывал эти сны.

«Впервые мы встретились с ней, когда мне было 17 лет, а ей 15. Это было во сне. Нет, мы не встретились с ней; я нагнал ее. Это произошло в деревне на Миссури, где я никогда до сих пор не бывал. По существу говоря, я и теперь там не был, ибо находился на Атлантическом побережье, на расстоянии 1000 или даже 1200 миль. Все это случилось внезапно, без какой-либо подготовки, – именно так, как всегда бывает во сне. Вот я перехожу деревянный мост с деревянными перилами, а вот и она, в пяти шагах от меня. За полсекунды до того никого из нас на мосту не было. Здесь – конец деревни, которая осталась позади нас. Последний дом – кузница. Сзади слышится мирный и добрый стук молота, – звук, всегда кажущийся отдаленным и всегда окрашенный настроением одиночества и чувством тихого сожаления о чем-то невыясненном. Вперед убегает извилистая проселочная дорога; по одну сторону – лес, а по другую – невысокая изгородь. На верхушке дерева сидит трясогузка, а навстречу к ней торопится белка, изогнувшая хвост наподобие пастушеского посоха. За изгородью тянется овсяное поле. Далеко-далеко стоит фермер без пиджака и в соломенной шляпе. Никакого другого признака жизни. Повсюду – воскресная тишина.

Я помню все, – и девушку, и ее походку, и ее наряд. В первый момент я был на расстоянии пяти шагов позади нее; в следующий момент я уже был рядом с ней, причем не сделал ни единого шага. Я пренебрег пространством, отметил это про себя, но без всякого удивления. Мне лично это показалось вполне естественным делом. Я рядом с ней. Я обнимаю ее талию и крепко прижимаю девушку к себе, ибо люблю ее. И хотя до сих пор я не знал ее, я считаю свое поведение естественным и правильным, – и на этот счет у меня нет ровно никаких сомнений. Она же не проявляет ни удивления, ни огорчения, ни недовольства; в свою очередь, она обнимает меня и с выражением радостного приветствия подымает ко мне свою головку. Я слегка наклоняюсь, чтобы поцеловать ее, и она принимает мой поцелуй так, словно ждала его, – словно мой порыв она находит естественным и для себя желанным.

Привязанность, которую я вдруг почувствовал к ней и которую она, очевидно, чувствует ко мне, – вполне понятный факт. Другое дело – свойство этой привязанности. Это не привязанность брата к сестре, – нет, она теснее этого, ласковее, нежнее и почтительнее. С другой стороны, это – не привязанность влюбленных, ибо наша привязанность лишена пыла и страсти. Наше чувство – нечто среднее между этими двумя чувствами, но оно красивее их обоих, оно очаровательнее и дает больше радости и удовлетворения. Такое чувство, такое странное и чудесное чувство мы испытываем лишь во сне, когда нам кажется, что мы любим кого-то. Такое же чувство могут пережить лишь дети.

Мы идем дальше, через мост, вдоль по дороге и болтаем, как старые, добрые друзья. Она называет меня Георгом, и это кажется мне нормальным, хотя на самом деле меня не зовут Георгом. Я называю ее Алисой, и она не поправляет меня, хотя, без сомнения, это не ее имя. Все, что уже произошло и происходит, кажется нам обоим очень естественным и последовательным. Я как-то прошептал: «Какая прелестная, нежная ручка!» И она молча, с благодарным выражением в глазах вложила свою ручку в мою руку, желая, чтобы я лучше разглядел ее. Я сделал это и поразился маленьким размером руки, ее бархатистой кожей, ее нежным переливчатым цветом, а затем – поцеловал ее. Она, не проронив ни слова, подняла руку к своим губам и поцеловала ее в то же место. На повороте дороги, в полумиле расстояния стоит избушка. Мы входим в избушку, видим накрытый стол и на нем дымящегося жареного индюка, ржаной хлеб, бобы и разные другие кушанья. Видим и кошку, свернувшуюся клубком и спящую на стуле с соломенным сиденьем у камина. Никого больше в избушке нет. Пусто и тихо. Она заявляет мне, что на секунду заглянет в соседнюю комнату, и просит меня подождать ее. Я сажусь, а она уходит за дверь, которая с шумом захлопывается за ней. Я жду, жду, затем встаю и, не в состоянии дольше выносить одиночества, иду вслед за девушкой. Выхожу за дверь и попадаю на какое-то странное кладбище со множеством могил и памятников, простирающихся далеко во все стороны и окрашенных алыми и золотыми лучами заходящего солнца. Я оглядываюсь и вижу, что избушка исчезла. Я бросаюсь во все стороны, туда и сюда, бегу по рядам меж могил и зову Алису. Вот уже опустилась ночь на землю, а я никак не могу найти пути. В глубокой горести от потери я просыпаюсь, – просыпаюсь на своей постели в Филадельфии. Мне – не 17 лет, а 19»…

Возлюбленная из снов дала Марку Твену идеальный образ. И такую девушку писатель встречает в жизни. Но добиваться руки и сердца неземного существа пришлось долго. Немало трудностей пришлось преодолеть Марку Твену, чтобы добиться любви нежной девушки Оливии и расположения ее родителей.

Во время круиза Твен познакомился с Чарльзом Лэнгдоном, который показал фото своей младшей сестры – она оказалась очаровательной. Чарльз, находясь под большим впечатлением от таланта Марка Твена и от его умения с совершенно непроницаемом лицом рассказывать умопомрачительные истории, много рассказывал отцу о своем новом друге. Поэтому, когда Марк Твен приехал в Нью-Йорк, Лэнгдоны пригласили его в гости. В то время он писал очерки для газет и журналов, имел большой успех, даже был оформлен вашингтонским корреспондентом в одну из самых влиятельных газет США «Нью-Йорк трибюн». Его приглашали выступать на званых обедах, его речь была признана «лучшей из всех речей, когда-либо произнесенных человеком». Но эти заслуги ничего не значили для богатой семьи Оливии. Отец девушки работал в угольной промышленности и был крайне религиозен. То есть полная противоположность Марка Твена.

Увидев Оливию, тот был поражен:

«У нее был непринужденный смех девочки. Она смеялась редко, но когда это случалось, то звучало музыкой».

Эти слова выражают не увлечение пользователя, не восторг сиюминутного увлечения – а глубокую любовь. С пониманием, восхищением, с заделом на развитие и усиление как интереса, так и этого самого восхищения.

«Она была стройна и красива, и ребячлива – и она была женщиной и девочкой одновременно. Она осталась такой и в последний день ее жизни. Под серьезной и сдержанной наружностью пылали неугасимые костры дружелюбия, энергии, преданности, энтузиазма и безграничной любви. Она была слаба здоровьем, но ее поддерживала сила духа, ее оптимизм и храбрость были неистребимы. Совершенная искренность, абсолютная правдивость были у нее врожденными. Она судила о людях уверенно и точно. Ее интуиция почти никогда ее не обманывала. В ее суждениях о характерах и поступках друзей и посторонних всегда было место милосердию. Я сравнивал ее с сотнями людей и остаюсь в убеждении, что я никогда не знал человека с таким чудесным характером. Она всегда была жизнерадостна и умела передать свою жизнерадостность другим».

Оливия выглядела болезненной девушкой, потому что несколько лет находилась на постельном режиме – из-за перенесенной травмы. Наверное, это и понравилось Твену. И писатель признался в любви:

«Я пережил сильнейшую внутреннюю борьбу в день, когда увидел Вас… я пытался удержаться, чтобы не полюбить Вас всем сердцем. Моим изумленным глазам Вы казались духом, который спустился с небес, чем-то таким, чему следует поклоняться почтительно и на расстоянии».

Любовь Марка Твена оказалась так сильна, что он был готов согласиться на любую модель отношений – только бы быть рядом с Оливией, хоть в каком качестве, даже в письменном виде:

«Я не раскаиваюсь, что любил Вас, люблю и буду любить. <…> Я прошу Вас писать мне иногда как другу, который, как Вы понимаете, будет делать все, чтобы быть достойным Вашей дружбы, или как брату, который ставит честь сестры так же высоко, как свою, ее желания для него закон, ее невинные суждения для него выше, чем вся людская мудрость… Пишите мне изредка хоть что-нибудь – тексты из Евангелия, если не придумаете ничего другого, или о вреде курения, или цитируйте Ваш сборничек проповедей – да что угодно. Мне достаточно знать, что это от Вас…»

Но Оливия отказалась выходить замуж.

Марк Твен не сдавался.

«На самом деле все шло далеко не так гладко. Было сделано три или четыре предложения и столько же получено отказов. Я разъезжал по стране с лекциями, но успевал время от времени заглядывать в Эльмиру и возобновлял осаду».

В сентябре он получил второй отказ, расстроился, но по-прежнему надежды не терял. Он придумал план: надо как-то задержаться у Лэнгдонов надолго.

«Сколько я ни ломал голову, все мои выдумки казались слишком прозрачными; я даже себя не мог обмануть, а уж если человек не может обмануть самого себя, едва ли ему поверят другие. Но наконец удача пришла, и с совершенно неожиданной стороны. То был один из случаев – столь частых в прошедшие века, столь редких в наши дни, – когда в дело вмешалось провидение».

Твен официально посватался к родителям Оливии. Но и тут получил отказ. Вся семья Лэнгдон была в ужасе – странный, бедный, плохо одетый писатель, который не ходит в церковь и курит – не пара для их дочери.

Марк Твен уезжал от дома Лэнгдонов, получив третий отказ, – и тут лошадь понесла. Твен упал и притворился, что повредил ногу. Травмированного внесли в дом Лэнгдонов.

Оливия ухаживала за лежачим больным десять дней. На исходе их Марк Твен сделал очередное предложение, Оливия традиционно отказала, но хитроумный жених почувствовал, что отношение к нему изменилось.

И это оказалось правдой. Оливия полюбила молодого человека.

Отец невесты захотел узнать о будущем зяте побольше, не тянется ли за ним какого-то преступного «хвоста» из прошлого. Он написал губернатору Блэйсделлу, преподобному Стеббинсу и пастеру Джеймсу Робертсу. Известно, что последний ответил: «Я лучше бы похоронил свою дочь, чем выдал ее за такого парня». Но чуткий отец видел, что любовь у молодых людей взаимная – и согласился на женитьбу.

«Услышь громкий звук бубна и дай себе волю на всю катушку! – я бился, и я выиграл бой! Я победил! Отвергнутый трижды – изгнанный однажды – принятый наконец – и любимый! – клянусь духом великого Цезаря, если бы в городе была церковь с достаточно высоким шпилем, я бы пошел и перепрыгнул через него! Я осаждал ее родителей 48 часов, и в конце концов они не смогли выдержать осаду и сдались, и они дали условное согласие – то есть если ее чувства останутся неизменными, и я докажу, что не совершил ничего преступного и постыдного в прошлом и буду хорошо вести себя в будущем и остепенюсь, я смогу получить солнце их семьи, ангела их домашнего очага…»

Марк Твен восторге. Он прощается со своим одиноким прошлым и пишет невесте:

«Я, доселе бездомный, в этот последний день умирающего года обрел бесценный дом, убежище от всех невзгод в Вашем горячем сердце».

Он, без сомнения, надеялся на счастливое будущее:

«Ливи, давайте считать, что Бог предназначил нас друг для друга… Будем надеяться и верить, что мы пройдем всю долгую жизнь рука об руку, как одно целое, в любви и поклонении Ему…»

Марк Твен женился, когда ему было 34 года. Позже он признался другу:

«Если бы я знал, как счастливы женатые люди, я бы женился 30 лет назад, не тратя время на выращивание зубов».

А мать, кстати, поначалу не приняла жену Сэмюэла! Но, видимо, лучезарное счастье этой пары заставило ее изменить свое мнение. В доме сына, однако, она все равно бывала нечасто.

Марк Твен слушался жену во всем.

«Я бы перестал носить носки, если бы она только сказала, что это аморально».

Оливия приглядывала за своим мужем, как за ребенком. Она сосредоточила вокруг Марка Твена всю свою жизнь. А он был уверен, что силу, энергию и детскую непосредственность ему помогла сохранить только Оливия.

Трогательная любовь мужа к жене не менее романтична:

«Ливи, дорогая, 6 лет прошло с того момента, как я добился своего первого успеха в жизни и завоевал тебя, и 30 лет – с тех пор, как Провидение сделало необходимые приготовления к этому счастливому дню, послав тебя в этот мир.

Каждый день, прожитый нами вместе, добавляет мне уверенности в том, что мы никогда не расстанемся друг с другом, что ни на секунду не пожалеем о том, что соединили наши жизни. С каждым годом я люблю тебя, моя детка, все сильнее.

Сегодня ты мне дороже, чем в свой прошлый день рождения, год назад была дороже, чем два года назад, – не сомневаюсь, что это прекрасное движение будет продолжаться до самого конца».

Это была удивительная пара.

Для тех, кто считает единичность выбора добродетелью и нормой жизни, супружеская жизнь Марка Твена и Оливии, конечно, пример – точно возвышающийся на холме сияющий дворец счастья. «Так бывает! Такая любовь существует, и другой не надо!» – хочется в восхищении воскликнуть.

Это тот случай, когда никто никем не управляет – жизнью Марка Твена и его супруги управляла любовь.

Очевидцы утверждают, что Марк Твен ни разу в жизни не повысил на жену голос, слушался ее во всем, доверял ей полностью.

«О вкусах жены не спорят – их оплачивают».

Оливия была его строгим цензором. Через нее, как через главного редактора, проходили все его тексты.

Она никогда не скандалила и называла мужа «седым юношей». Они пережили много горестей и потерь, но все время вместе. Даже несмотря на разлуки.

«Считают, что любовь растет очень быстро, но это совсем не так. Ни один человек не способен понять, что такое настоящая любовь, пока не проживет в браке четверть века».

Так писал Марк Твен.

Когда Оливия заболела, когда надежды на ее выздоровление таяли с каждым днем, он решил поддержать любимую жену тем, что он умел создавать лучше всего, – шуткой, юмором, весельем. По дому и по саду заботливый муж расклеил листочки со смешными текстами. Например, на одном была написана инструкция для птиц – когда им полагается начинать петь и как громко.

Сначала супруги еще надеялись. Хотя чуткая писательская интуиция Марка Твена уже начала бить тревогу.

«Кажется, я вам писал, что месяц назад она неделю страдала ангиной; с тех пор она очень слаба и, разумеется, все еще не встает, но мы надеемся, что еще через месяц она совсем поправится. Лечит ее профессор Грокко – лучшего врача не найти. И у нее прекрасная опытная сиделка.

Сердечный наш привет всему вашему семейству и всем нашим милым хартфордским друзьям.

Марк

P. S. Спустя три дня.

Ливи поразительна, как всегда. В тот день, когда я вам писал, – вернее, в тот вечер – у нее начался острый приступ не то подагры, не то ревматизма в левой руке, от плеча до кончиков пальцев, и поднялась температура. Боль терзала ее 50 часов кряду, а то и все 60, и только сейчас отпустила, и она уже строит планы: собирается осенью в Египет, с тем, чтобы провести там зиму! Нет, она не сдается.

Вас удивит, что я согласился так много писать для периодических изданий, ведь я всегда очень неохотно на это шел – но теперь у меня были для этого серьезные причины. В последние полтора года, да и сейчас тоже, у нас столько расходов, что Ливи совсем потеряла покой, ночей не спала, и эта бессонница приняла угрожающую форму. Необходимо было ее прекратить, что теперь и сделано.

Да, Джо, она поразительная женщина. Этот приступ ревматизма совсем выбил меня из колеи, так что я непрерывно ругался и проклинал все на свете, – он только укрепил ее терпение и несокрушимую силу духа. Вот в чем разница между нами. Не сосчитать, сколько всяческих недугов напало на нее за эти чудовищные полтора года, и я о каждом думаю с ненавистью, – а вот она после каждой болезни вновь весела, полна жизни и энергии как ни в чем не бывало, и опять строит планы путешествия в Египет, и вера и бодрость никогда ей не изменяют, так что я только диву даюсь, на нее глядя».

Болезнь прогрессировала. Сердечная болезнь и нервное истощение. В наши дни Оливии наверняка, как пишут в разных источниках, поставили бы другой диагноз, связанный с системным эндокринным заболеванием, осложнением которого являлись все остальные недуги. Но тогда подобным болезням еще не придумали классификации и не знали правильного лечения.

Доктор боялся, что волнение плохо скажется на сердце, и велел изолировать больную.

Мужу разрешили 5 минут свидания на годовщину свадьбы. Твен был счастлив. И Ливи стало лучше. Ведь если любящие люди рядом, они лечат друг друга. Доктор разрешил видеться по 15 минут в день. Потом все разболелись. Дочери – корью, Марк Твен – бронхитом. Врач посоветовал ехать в Италию. Осенью они отправились в Неаполь, где прежний строгий режим Оливии был возобновлен. Каким горем для супругов, когда им так нужна поддержка друг друга, стал запрет на общение!

Кэти Лири, няня детей, которая появилась в доме, когда старшей дочери было около восьми лет, верный друг, помощник, добрый член семьи, вспоминая об этом времени, рассказывала, что Марк Твен не мог долго находится без Оливии – и потому нарушал это правило. Он старался проникнуть в ее комнату – хотя бы затем, чтобы просто взглянуть на жену. Для Оливии это тоже было величайшей радостью – при встрече они нежно обнимались и целовали друг друга. Невозможно было не восхищаться такой дивной светлой любовью, любовью неугасимой. Небесная любовь – так называли их чувства близкие.

Потом свидания прекратились совсем.

В апреле у Оливии случился новый приступ. Не зря беспокоился врач. Дочь Клара успешно выступила во Флоренции с концертом и рассказала об этом матери. Оливия разволновалась – и болезнь ухудшилась.

К концу апреля Твену разрешили навещать жену, но строгий лимит по времени убивал – не более двух минут в день.

Понятно, что супруги весь день ждали этих двух минут – и потому накал напряжения и волнения в это время достигал своего пика, даже если внешне оба изо всех сил старались казаться спокойными. Врачи хотели как лучше, запрещая мистеру и миссис Клеменс общаться, – и неизвестно, лучше ли это на самом деле. Спокойное рутинное общение не заставляло бы так напрягаться ожиданием, рвать душу в момент расставания на новые сутки… Это как рубить хвостик по частям.

Никто теперь не узнает…

И денег было уже достаточно, и дети радовали (Клара делала выдающиеся успехи в музыке, Джин, кажется, избавилась от припадков, была ровна и весела), а Оливия мучительно угасала. Любимца публики и того, у кого одна женщина легко сменяет другую, перспектива потери супруги страшит, но не так, как того, кто своей жене верен, которую в восхитительном упоении этим чувством любит всю жизнь. Марк Твен понимал, что Ливи умирает, – и черную бездну горя, в которую он заглядывал, как ни описывай, все равно словами не передать…

И вот в письме своему другу, писателю и критику Уильяму Дину Гоуэллсу Твен сообщает о случившейся трагедии.

«Дорогой Гоуэлс!

Вчера в 9 часов 20 минут вечера я вошел в комнату миссис Клеменс, чтобы, как всегда, пожелать ей спокойной ночи, а она была мертва, хотя никто об этом не подозревал. За минуту перед тем она весело разговаривала. Она сидела в постели – уже несколько месяцев она не могла лежать, – Кэти и сиделка поддерживали ее. Они думали, что она в обмороке, и держали у ее губ мундштук кислородной подушки, надеясь привести ее в чувство. Я наклонился к Ливи, заглянул ей в лицо и, кажется, что-то сказал, – меня удивило и встревожило, что она меня не заметила. Потом мы поняли, и сердца наши облились кровью. Как много мы потеряли!

Но как я благодарен за то, что кончились ее муки. Если бы я и мог ее вернуть, я бы этого не сделал.

Сегодня я нашел у нее хранившееся в старом, истрепанном Ветхом Завете милое, ласковое письмо из Фар-Рокауэй от 13 сентября 1896 года, которое вы нам прислали, когда умерла наша бедная Сюзи. Я стар и устал; лучше бы мне умереть вместе с Ливи.

Примите всю мою – и ее – любовь.

С.Л.К.»

Оливия Клеменс умерла 5 июня 1904 года. Ей было 58 лет. Они прожили с Марком Твеном в браке 34 года душа в душу.

И последнее.

Убитая горем семья ждала, когда поправится Клара, и пароход, который отвезет их в Америку. Тело жены Твена лежало в морге. Отплыть из Неаполя удалось 28 июня.

«Отплыл вчера вечером в 10. Сейчас прогудел рожок к завтраку. Я узнал его и был потрясен. В последний раз мы слышали этот звук вместе с Ливи. Теперь он для нее не существует.

…2 июля

За эти 34 года мы много ездили вместе по свету, дорогая Ливи. И вот наше последнее путешествие.

Ты там, внизу, одинокая; я наверху, с людьми, одинокий…»

Оливию похоронили только 14 августа 1904 года, пароход из Италии с телом супруги Марка Твена плыл на родину долго. По распоряжению президента груз писателя не проверяла таможенная служба.

Страна скорбела со своим любимцем.

Когда еще жена болела, Твен понял, что не справляется с ведением хозяйства и нанял в секретари и компаньоны некую Изабел Лайон. Все люди на чем-нибудь «ломаются», благородный и великодушный Марк Твен, видимо, привыкший, что женский мир вокруг него мил, добр, чистосердечен и порядочен, не подозревал, что может быть иначе. Казавшаяся хлопотливой, усердной, исполнительной, эта мисс довольно быстро сменила презентационную маску и оказалась самой собой – лицемерной интриганкой. Такие персонажи часто появляются возле выдающихся личностей с деньгами.

Объединившись с юристом и управляющим делами Клеменсов по фамилии Эшкрофт, она планировала завладеть состоянием писателя. Изабел всеми силами пыталась убедить Марка Твена, что влюблена в него, и после кончины Оливии планировала выйти за него замуж.

Марк Твен, искренне обрадованный доброй помощнице, поначалу высоко оценил таланты Изабел и довольно быстро стал во всем ей доверять. Супруги уже не было в живых, две дочери, одна из которых, Клара, практически не жила дома, серьезно занимаясь музыкальной деятельностью, а бедняжка Джин была слаба здоровьем.

Проанализировав все это, хитрованка взялась за дело.

Втерлась в доверие.

А добрый писатель, привыкший видеть в женщинах только хорошее, восхищался:

«Она сидит за столом, когда есть гости и когда их нет; наши друзья стали ее друзьями; они посещают ее, и она посещает их; она превратилась в хозяйку дома».

Через пару лет он писал о мисс Лайон другое:

«Секретарша начала «эволюционировать». Не сразу, нет, очень постепенно, шаг за шагом: тут сцена, тут ложь, тут слезы, все очень искусно».

«Был ли я в неведении относительно того, что в середине 1906 года она решила выйти за меня? Нет – я это знал. Я очень невнимателен и плохо чувствую людей, но я был способен заметить это… Но я не придал значения».

Однако даже и начавший что-то осознавать Твен не представлял масштабы происходящего. Оказалось, что мисс Лайон управляла всем, что у него было. Даже чековой книжкой распоряжалась именно Изабел. Она ловко избавилась от его младшей дочери Джин, которая страдала эпилепсией, выставив ее агрессивно-сумасшедшей и отправив на лечение. И все – дом Марка Твена был пуст. Замок Короля[10] был готов к сдаче.

«Половина следствий хороших намерений оказывается злом. Половина следствий дурных намерений оказывается добром».

Никто не мешал хитроумным планам Изабел. Она заключила фиктивный брак с Эшкрофтом – управляющим всеми делами Твена, чтобы снять возникшее вокруг ее персоны напряжение и доказать, что не собирается замуж за писателя. Дочь Клара пыталась объяснить отцу, что не стоит доверять Изабел, но Твен ее не слушал. Когда он увидел, что никто не собирается выходить за него замуж, то расслабился и снова начал видеть все в розовом свете.

На помощь Джин, которую успели упечь в санаторий для буйных (эпилепсия в те времена считалась весьма стыдной болезнью, а сами больные представлялись опасными для общества), приехала Клара.

Дочери все-таки смогли объяснить отцу, что Джин здорова и ей лучше жить дома. Клара настаивала, чтобы отец безвозвратно выгнал Изабел, лишив ее доступа ко всем делам семьи. Сколько трудов это стоило, неизвестно, но тот согласился.

Однако это было только половина беды. Ведь в доме при мистере Клеменсе и его имуществе оставался супруг и подельник Изабел – мистер Эшкрофт! Там ситуация оказалась еще более хитрой.

«Я обнаружил, что отдал Эшкрофту все имущество, до последней рубашки. <…> Это был чистейший грабеж».

Хорошо, что на помощь пришел друг Марка Твена Генри Роджерс. Он активно взялся за дело – и выяснилось, что Твен когда-то выписал доверенность на Эшкрофта, и в ней фигурировало все его имущество. Документ этот долго искали, обнаружили в банке «Либерти нэшнл». Доверенность удалось изъять, все документы переоформить, Марка Твена, его движимое и недвижимое имущество спасти. Но как близок был писатель к женитьбе на коварной женщине, вертевшей и алчным и податливым Эшкфортом, как велик шанс остаться обобранным и нищим! Марк Твен был спасен – и как будто очнулся от наваждения.

Оставшиеся годы, который он провел без Оливии, Марк Твен позволил себе чудить: еще сильнее эпатировать публику, теперь уже особо не стараясь работать на прочно устоявшийся на рынке бренд, пытаться почувствовать себя дедушкой – ведь внуков у него так и не было, а ему очень хотелось, и потому развлекал иногда чужих детишек. Он подбивал друга Генри к меценатству – и тот успел сделать много полезного и благородного.

И, судя по автобиографии, продолжал любить свою миссис Клеменс.

Сложно со стопроцентной уверенностью утверждать, но, скорее всего, причина их долгой и счастливой семейной жизни заключена в этом афоризме Марка Твена:

«Когда я и моя жена расходимся во мнениях, мы обычно поступаем так, как хочет она. Жена называет это компромиссом».

Оливия Клеменс была очень набожной протестанткой, и Марк Твен – сквернослов, философ, остряк и богохульник – во всем слушался ее. Скорее всего, такое доверие связано с тем, что очень глубоко в душе Марк Твен все-таки верил в правоту истин, предлагаемых Богом, а столь безупречно светлого человека, каковым была его жена, он слушался именно из-за того, что она была проводником Божественной воли и идей.

Поэтому и жили они дружно.

Наверное, только человек, умеющий настолько любить, чтобы выстраивать вокруг любимой женщины мир, вписывать себя в этот мир, нести в него все лучшее, интересное, полезное из мира большого, быть счастливым из-за всего этого – способен написать такую дивную историю, как знаменитый «Рассказ калифорнийца»:

«Тридцать пять лет тому назад я искал золото на Станислаусе и по целым дням бродил с кайлом, лотком и корытом, то тут, то там промывая полную шапку золотоносного песка, постоянно надеясь наткнуться на счастливое местечко и никогда на него не натыкаясь. Это чудесный уголок, заросший лесом, тихий, восхитительно красивый; когда-то, много лет назад, он был густо населен, но сейчас жители покинули его, и эта райская обитель опустела. Все разъехались отсюда, когда иссякли поверхностные залежи.

На месте оживленного городка, где были банки, газеты, пожарные команды, мэр и олдермены, теперь расстилалась широкая равнина, покрытая изумрудно-зеленой травой; нигде не осталось ни малейшего намека на то, что здесь когда-то жили люди. Это было неподалеку от Татл-тауна. В его окрестностях, на пыльных дорогах то и дело встречались очаровательные маленькие коттеджи, тихие, уютные, скрывающиеся в зарослях роз и так густо увитые виноградной лозой, что не видно было ни окон, ни дверей, – свидетельство того, что эти жилища пустуют уже не один год, с тех пор как разорившиеся и потерявшие надежду разбогатеть хозяева бросили их, не сумев ни продать, ни подарить кому-нибудь.

Каждые полчаса вы натыкались на одинокую бревенчатую хижину, построенную еще в самом начале старательских работ одним из первых золотоискателей, задолго до того, как были сооружены коттеджи. Изредка хижина оказывалась все еще обитаемой; в этих случаях вы могли быть заранее уверены, что ее владелец и есть тот самый пионер, который ее построил. И еще одно могли вы знать заранее – что он остался здесь потому, что когда-то упустил возможность вернуться домой в Штаты богатым человеком, а потом порастерял почти все, что добыл, и принял смиренное решение порвать все связи с родными и близкими и навсегда умереть для них. В ту пору по всей Калифорнии было рассеяно много таких живых мертвецов – горделивых неудачников, к 40 годам уже состарившихся и поседевших, которые в глубине души горько сожалели о своей погубленной жизни и мечтали только об одном – держаться подальше от погони за богатством и как-то дожить свой век.

Это был унылый край! Ни звука на мирных просторах, в лугах и лесах, лишь сонное жужжание насекомых; ни человека, ни зверя, ничего, что могло бы ободрить вас и заставить ощутить радость жизни. И когда наконец, как-то днем, я увидел человека, я очень обрадовался. Ему было лет 45, он стоял у калитки приветливого, утопающего в розах маленького коттеджа, одного из тех, о которых я уже упоминал. Этот, однако, не выглядел таким заброшенным, – видно было, что в нем живут, его убирают, за ним присматривают. Такой же был и садик перед коттеджем – веселенький, пышный, полный ярких цветов. Меня, конечно, пригласили войти и чувствовать себя как дома, – таков был обычай здешних мест.

Было истинным счастьем очутиться в таком домике после того, как уже много недель ни днем, ни ночью я не встречал ничего, кроме хижин золотоискателей с неизбежными земляными полами, неприбранными кроватями, оловянными мисками и кружками, беконом, бобами, черным кофе; хижин, единственным украшением которых бывали пришпиленные к бревенчатым стенам картинки с изображением битв Гражданской войны, вырезанные из иллюстрированных газет восточных штатов. Там все говорило о запустении, суровом, безрадостном, унылом; здесь же я очутился в гнездышке, где все радовало мой истосковавшийся взгляд, среди дешевых и непритязательных вещиц, причисляемых к произведениям искусства, столкнувшись с которыми после долгого воздержания мы ощущаем, что неведомо для нас самих какая-то часть нашего существа изголодалась и теперь наконец насыщается. Я никогда бы не поверил, что лоскутный коврик может доставить столько наслаждения и удовольствия; что такую отраду моей душе принесут бумажные обои, литографии в рамках, цветные дорожки и салфеточки, что кладутся под лампу, виндзорские кресла, полированные этажерки, уставленные ракушками, книгами и китайскими вазочками, и множество тех неуловимых мелочей и штришков, которые вносит в дом женская рука, которые мы привыкаем видеть, не замечая их, и которых нам так недостает, как только они исчезнут. Восторг, охвативший меня, отразился на моем лице; владелец домика видел это и обрадовался; он увидел это так ясно, что даже ответил мне, словно я выразил свои чувства вслух.

– Все ее работа, – проговорил он с нежностью, – все сделала она сама, каждую мелочь, – и он обвел комнату ласковым, полным обожания взглядом. Кусок мягкой японской ткани, из тех, которыми женщины с тщательной небрежностью драпируют верхнюю часть картины, лежал не так, как надо. Хозяин заметил это и принялся поправлять складки – очень старательно, несколько раз отступая назад, чтобы проверить впечатление, пока наконец не остался доволен. Затем он раза два легонько ударил по складкам рукой и сказал:

– Она всегда так делает. Трудно сказать, что тут не так, но пока вот этак не похлопаешь – всегда будто чего-то не хватает, а похлопаешь – сразу видно, что это было необходимо. В чем тут дело – неизвестно, правил здесь нет. Вот так же мать расчешет волосики своему ребенку, пригладит их, а потом чуть-чуть взъерошит. Я столько раз видел, как она все это проделывает, что теперь сам умею не хуже нее, только вот правил не знаю. А она знает правила. Она знает все «как» и «почему»; я же не знаю «почему», я знаю только «как».

Он повел меня в спальню вымыть руки; такой спальни я не видел уже много лет; белое покрывало, белые подушки, ковер на полу, обои, картины, туалетный столик с зеркалом, подушечкой для булавок и всякими изящными вещицами, а в углу – умывальник с настоящей фарфоровой раковиной и кувшином, мыло в фарфоровой мыльнице, на вешалке больше дюжины полотенец, таких белых и чистых, что с непривычки их боязно было взять в руки, это казалось чуть ли не святотатством. И опять мои мысли отразились у меня на лице, и хозяин с удовлетворением проговорил в ответ:

– Все ее работа; все сделала она – каждую мелочь. Здесь нет ничего, к чему не прикоснулась бы ее рука. Вы, верно, думаете… Но я слишком много болтаю.

К этому времени я уже вытирал руки, переводя взгляд с предмета на предмет, как всегда делаешь, очутившись в новом месте, где на каждую вещь приятно радостно посмотреть; и вдруг я почувствовал – знаете, бывает такое необъяснимое ощущение – будто есть здесь что-то такое, что я обязательно должен найти сам, и хозяин очень этого хочет. Я знал это совершенно точно и чувствовал, что хозяин украдкой пытается помочь мне взглядом, – и я изо всех сил старался попасть на верный путь, так как мне очень хотелось доставить ему удовольствие. Несколько раз я терпел неудачу и понимал это без слов, стоило мне лишь слегка покоситься в его сторону; наконец я ясно почувствовал, что смотрю именно туда, куда надо, почувствовал по той радости, которая так и хлынула от него незримым потоком. Он залился счастливым смехом и, потирая руки, воскликнул:

– Да, да! Вот вы и нашли! Я знал, что вы найдете. Это ее портрет.

Я подошел к темной полочке орехового дерева, висевшей в дальнем конце комнаты, и тут наконец обнаружил то, что до сих нор не замечал, – футляр с дагерротипом. На дагерротипе было премилое девичье личико, красивее которого, как мне казалось, я еще никогда не видал. Мой хозяин упивался восторгом, написанным на моем лице, и был очень доволен.

– Ей исполнилось 19, – сказал он, ставя портрет на место, – мы как раз поженились в день ее рождения. Когда вы ее увидите… О! Погодите, вот вы ее увидите!

– А где она? Когда она придет?

– Сейчас ее нет, она поехала погостить к своим. Это милях в 40–50 отсюда. Уже две недели, как она в отъезде.

– А когда она должна вернуться?

– Сегодня среда. Она вернется и субботу вечером – часов, наверное, в девять.

Меня охватило острое чувство разочарования.

– Как жаль, я ведь уже уйду к тому времени, – сказал я с грустью.

– Уйдете? Нет, зачем же? Не уходите. Она будет так огорчена.

Она будет огорчена – это прелестное существо? Если бы она сама произнесла эти слова, то и тогда, наверное, я не был бы счастливее. Я ощутил глубокое, непреодолимое желание увидеть ее, желание столь настойчивое и острое, что я испугался. И тут же решил: «Если мне дорог душевный покой, я должен тотчас же уйти».

– Знаете, она любит, чтобы к нам приезжали погостить люди, которые много повидали и умеют поговорить, вроде вас. Она это обожает. Ведь и сама она… О! Она знает почти все и говорить умеет… ну словно птичка. А какие книги она читает, вы просто не поверите. Не уходите же, ждать осталось совсем недолго, а она будет так огорчена!

Я слушал его, почти не понимая, о чем он говорит, весь поглощенный раздумьем и внутренней борьбой. Он отошел от меня, но я этого не заметил. Вскоре он снова подошел, держа в руке футляр с ее портретом, раскрыл его передо мной и сказал:

– Ну вот, скажите ей прямо в лицо, что вы могли бы остаться и увидеть ее, но не захотели.

Я еще раз взглянул на снимок, и это сокрушило все мои благие намерения. Я останусь, а там будь что будет. Вечером мы мирно дымили трубками и допоздна болтали о всякой всячине, но больше всего мы говорили о ней. И право, уже давно мне не было так хорошо и покойно. Четверг промелькнул незаметно. Когда начало смеркаться, пришел верзила старатель, живший в трех милях от нас, – один из тех поседевших неудачников-пионеров, о которых я говорил, – и сердечно приветствовал нас в степенных и сдержанных выражениях. Потом он сказал:

– Я заглянул только, чтобы узнать, когда приезжает маленькая мадам. Есть от нее какие-нибудь вести?

– Как же, письмо. Может быть, хочешь послушать, Том?

– Ну еще бы, если ты мне его прочтешь. Генри.

Генри достал письмо из бумажника и сказал, что, с нашего позволения, он опустит некоторые фразы, не предназначенные для посторонних, после чего прочел все подряд – любящее, кроткое, полное изящества и прелести послание, с постскриптумом, где была уйма нежных приветов и пожеланий Тому, Джо, Чарли и прочим друзьям и соседям.

Закончив чтение, он взглянул на Тома и воскликнул:

– Эге! Да ты опять за старое? Ну-ка отними руки, покажи глаза. И каждый раз ты так, стоит мне прочитать какое-нибудь ее письмо. Смотри, буду писать ей – все расскажу!..

– Боже тебя сохрани, Генри. Не надо. Старею, понимаешь, малейшее огорчение доводит меня до слез. Я ведь думал, она уже здесь, а вместо нее – письмо.

– Да откуда ты это взял? Мне казалось, все уже знают, что она не приедет раньше субботы.

– Субботы! Постой, да ведь я знал это. Не пойму, что со мной творится последнее время? Ну конечно, знал. Разве мы все не готовимся к ее приезду? Ну ладно, мне пора. Но когда она приедет, я буду тут как тут, старина!

В пятницу к вечеру из хижины, расположенной примерно в миле от нас, притащился еще один седой ветеран и сказал, что ребята собираются немного повеселиться и погулять в субботу, если только она не слишком устанет после поездки, чтобы провести вечер вместе со всеми. Как по-твоему, Генри?

Устанет? Она устанет? Вы только послушайте его! Уж тебе ли не знать, Джо, что она готова не спать полтора месяца, лишь бы доставить кому-нибудь из вас удовольствие.

Услышав о письме, Джо попросил хозяина прочесть его, и ласковые приветы, ему адресованные, вконец растрогали беднягу; но Джо пояснил, что этакое случается с ним каждый раз, стоит ей упомянуть его имя, – ничего не поделаешь, стар стал, совсем развалина.

– Господи боже, до чего нам всем ее недостает! – добавил он.

В субботу я поймал себя на том, что то и дело вынимаю из кармана часы. Генри заметил это и спросил испуганно:

– Вы думаете, что ей уже пора приехать, а?

Я понял, что выдал себя, и немного смутился, но, рассмеявшись, объяснил, что такая уж у меня привычка, когда я чего-нибудь ожидаю. Однако, должно быть, это его не очень успокоило, и с этой минуты он стал заметно тревожиться. Четыре раза он выводил меня на дорогу, к тому месту, откуда было видно далеко вперед, и стоял там, заслонив глаза ладонью и глядя вдаль.

– Я начинаю беспокоиться, всерьез беспокоиться, – повторял он. – Я знаю, что она не должна приехать раньше девяти часов, и все же меня словно кто предупреждает, что случилось недоброе. Как вы думаете, могло с ней что-нибудь случиться?

Мне уже становилось не на шутку совестно за эту его ребячливость, и в конце концов, когда он еще раз повторил с умоляющим видом свой вопрос, я потерял терпение и ответил ему довольно грубо. Он весь как-то съежился, присмирел и стал таким пришибленным и жалким, что я возненавидел себя за эту бессмысленную жестокость. Поэтому я обрадовался, когда под вечер появился еще один старый золотоискатель, Чарли, который подсел поближе к Генри, готовясь послушать письмо и поговорить о приготовлениях к встрече. Чарли произносил речи, одна другой душевнее, и изо всех сил старался рассеять дурные предчувствия и страхи приятеля.

– Ты говоришь, с ней что-то случилось? Чистейшая нелепица, Генри. Ничего с ней не могло случиться, выбрось это из головы. Что сказано в письме? Что она здорова, так? И что она будет к девяти часам. Вспомни-ка, хоть раз она не сдержала слова? Да ни разу! Значит, и волноваться нечего. Она будет здесь, это так же верно, как то, что ты родился на свет. Ну, а теперь давай-ка наведем везде красоту – времени осталось немного.

Вскоре появились Том и Джо, и вся команда принялась украшать дом цветами. В девятом часу трое старателей заявили, что раз уж инструменты при них, они, пожалуй, поразомнут пальцы, потому что скоро начнут сходиться парни и девушки, а они все страсть как истосковались по старой доброй пляске. Инструменты оказались скрипкой, банджо и кларнетом. Усевшись рядком, троица принялась наигрывать какой-то залихватский плясовой мотив, отбивая такт своими здоровенными сапожищами.

Было уже почти девять. Генри стоял у дверей, не сводя глаз с дороги, и раскачивался из стороны в сторону от терзавшей его душевной боли. Его уже несколько раз заставили выпить за здоровье жены и за ее счастливое возвращение, но вот Том снова заорал:

– Команда, приготовиться! Выпьем еще по одной, и она будет здесь.

Джо принес поднос со стаканами и обошел всю компанию. Я протянул руку к одному из двух остававшихся стаканов, но Джо пробурчал вполголоса:

– Не этот. Возьми другой.

Я повиновался. Генри поднесли последнему. Не успел он осушить свой стакан, как начали бить часы. Он слушал, пока не отзвучал последний удар, и лицо его становилось все бледнее и бледнее. Потом он сказал:

– Мне что-то нехорошо со страху, ребята. Помогите мне, я хочу лечь.

Его уложили на диван. Устроившись поудобней, он задремал, но вскоре заговорил, как говорят во сне:

– Я, кажется, слышу стук копыт! Приехали они?

Один из друзей ответил, наклонившись к его уху:

– Это прискакал Джимми Пэрриш. Он говорит, что произошла задержка, но они уже совсем недалеко и скоро приедут. Ее лошадь захромала, но через полчаса они уже будут здесь.

– О, как я счастлив! Значит, ничего не случилось…

Не успели эти слева слететь с его губ, как он уснул.

В ту же минуту друзья проворно раздели его и уложили в постель в той самой комнате, где я однажды мыл руки. Они прикрыли дверь и вернулись. Мне показалось, что они собираются разойтись, и я сказал:

– Пожалуйста, не уходите, джентльмены. Она ведь меня не знает, я посторонний человек.

Они переглянулись. Потом Джо сказал:

– Она? Да она 19 лет как умерла, бедняжка!

– Умерла?

– Если не хуже. Спустя полгода после свадьбы она поехала повидаться со своей родней, и, когда возвращалась, в субботу вечером, в пяти милях отсюда на нее напали индейцы. С тех пор она как в воду канула.

– И он помешался?

– Ни единого часу с тех пор не оставался в здравом рассудке. Но когда подходит время ей приехать, ему становится хуже. И вот дня за три до этого мы начинаем заглядывать к нему, подбадриваем, спрашиваем, нет ли от нее известий, а в субботу приходим, убираем дом цветами и готовим все для танцев. И так каждый год, уже 19 лет. В первую субботу нас было 27, не считая девушек; теперь нас только трое, а из девушек никого уже не осталось. Мы подсыпаем ему в вино снотворного, чтобы он не начал буйствовать, и тогда он держится весь следующий год – думает, что она с ним, пока не наступят последние три-четыре дня. Тут он начинает искать ее, вытаскивает это несчастное старое письмо, и мы приходим и просим почитать его нам. Знали бы вы, как мы ее все любили!»

Марк Твен – истинный джентльмен. Если о многом он сам отзывался с иронией, то данное утверждение как раз без иронии – истинный джентльмен, да. И, видимо, как человек, если судить по его автобиографическим записям, и по отзывам современников, и как писатель. Каких бы женщин он в своих произведениях ни описывал, и в том числе всяких интриганок и прочих поганок, он не опускался до физиологизма, неприязненного, пренебрежительного тона. Даже закоренелые зечки и алкашки, практически потерявшие человеческий облик, в его описании отвращения не вызывают:

«…В соседней камере, отделенной от нас лишь решеткой, сидели две женщины. Все были пьяны, все переругивались и шумели, а с наступлением ночи стали вести себя еще более вызывающе и разнуздано, сотрясали железные прутья решетки и бранили, кто как мог, шагавшего взад и вперед тюремщика. Две арестантки, женщины средних лет, тоже были пьяны; выпитая водка не усыпила их – напротив, сделала беспокойными. Они то обнимались и целовали друг друга, то затевали яростную драку и быстро превращались в два чучела из окровавленных лохмотьев и растрепанных волос. Подравшись, они давали себе отдых, всхлипывали и сквернословили. Когда они были в дружбе, то именовали друг друга не иначе как «миледи», но когда ссорились, то звали одна другую «шлюхой», сопровождая это нежное обращение несколькими изысканными эпитетами. В ходе последней схватки, которая произошла в полночь, одна откусила другой палец. Вмешался тюремщик и посадил в карцер одного из мексиканцев, потому что женщина, откусившая палец, показала на него. Пострадавшая не перечила ей; после она нам объяснила, что ей «не терпелось задать перцу этой стерве, как только палец пройдет», и потому она не хотела, чтобы ту забрали в карцер. К этому времени обе женщины изорвали одна на другой платья до такой степени, что остались почти нагишом. Мне сказали, что одна из них уже отсидела в окружной тюрьме в общей сложности девять лет, а другая четыре или пять. Им нравилось сидеть в тюрьме. Как только их выпускали на волю, они напивались, потом крали что-нибудь прямо на глазах у полицейского, и их присуждали к двум месяцам заключения в окружной тюрьме. Там они устраивались в хорошей камере, ели досыта задаром, шили рубашки для кастелянши по полдоллара за штуку, и этого им хватало на табак и другие прихоти. Когда два месяца истекали, они шли прямо к матушке Леонард, напивались, потом отправлялись на Кирни-стрит что-нибудь стянуть, потом попадали в городскую тюрьму, а оттуда в окружную, на старое местечко. Одна так жила вот уже девять лет, другая около четырех или пяти, обе заявили, что намерены прожить в окружной тюрьме до самой смерти. Под конец обе эти дамы вцепились в меня, когда я дремал, прислонившись к их решетке, и сильно меня поколотили»…

Жуть берет от того, что там произошло – стоит только представить себе в лицах всю эту сцену (увиденную глазами персонажа-китайца). Но представляешь – и не противно! Писатель Марк Твен включает внутри читателя гуманизм. Палец откусили одному человеку, а жалко всех…

То ли общение с достойнейшей из женщин Оливией делало его таким благородным, то ли таким уж он родился, но Марк Твен очень и очень уважительно относился к женщинам. И не мог выносить, когда кто-то из мужчин плохо с ними поступал.

«В молодости я любил Брет Гарта[11], и другие тоже, но со временем я его разлюбил, и другие тоже. Он не умел сохранять друзей надолго. Это был дурной человек, решительно дурной: бесчувственный и бессовестный. Его жена была всем, чем только может быть хорошая женщина, хорошая жена, хорошая мать и хороший друг, но, уехав в Европу консулом, он бросил ее с маленькими детьми и так и не вернулся к ним до самой смерти, которая последовала через 26 лет. Он постоянно брал в долг и был в этом отношении неисправим; если он и вернул хоть раз деньги, которые занимал, то, во всяком случае, это событие не вошло в его биографию. Он всегда готов был дать расписку, но этим дело и кончалось…»

Может, про бесчувственного и бессовестного писатель здесь иронизирует, в духе кумушек-сплетниц сгущая краски, но факты из жизни супруги и детей Брета Гарта приводит нелицеприятные. И явно возмущается наличием этих фактов.

А из приведенного ниже отрывка автобиографии видно, что, несмотря на бесконечную доброту и покладистость, некоторых моментов – в частности, попыток оскорбить его жену – Марк Твен не спускал. Хоть с гостями, как сказано выше, был предельно мягок и потакал всем их прихотям.

«…Как-то он приехал к нам накануне Рождества – погостить денек и закончить для «Нью-Йорк сан» рассказ, который назывался, если память мне не изменяет, «Тэнкфул Блоссом». За этот рассказ он должен был получить 150 долларов, во всяком случае, но мистер Дана пообещал ему 250, если рассказ успеет попасть в рождественский номер. Гарт дошел до середины рассказа, но времени оставалось так мало, что он должен был уехать к нам, чтобы ему не мешали работать визиты назойливых кредиторов.

Он приехал к обеду. Он сказал, что времени у него в обрез и потому он сядет за работу сейчас же после обеда. Затем он принялся спокойно и безмятежно болтать – и болтал в течение всего обеда, а потом в библиотеке у камина. Так продолжалось до 10 часов вечера. Миссис Клеменс ушла спать, мне принесли горячий пунш, и вторую порцию пунша для Брет Гарта. Болтовня не прекращалась. Я обычно выпиваю только один стакан пунша и за этим занятием просиживаю до 11, а Гарт все подливал и подливал себе и глотал стакан за стаканом. Наконец пробило час, я извинился и пожелал ему доброй ночи. Он попросил, нельзя ли ему взять к себе в комнату бутылку виски. Мы позвонили Джорджу, и он принес виски. Мне казалось, что Гарт уже выпил достаточно, чтобы потерять всякую работоспособность; однако я ошибся. Больше того, было совершенно незаметно, чтобы виски хоть сколько-нибудь подействовал на его умственные способности.

Он ушел к себе в комнату и, вооружившись бутылкой виски и разведя для комфорта огонь в камине, работал всю ночь. В шестом часу утра он позвонил Джорджу: бутылка была пуста, и он велел принести другую; к девяти часам утра он успел выпить и добавочную порцию и явился к завтраку не пьяный и даже не на взводе, а такой же, как всегда, веселый и оживленный. Рассказ был кончен – кончен вовремя, и лишняя сотня долларов была ему обеспечена. Мне любопытно было знать, на что похож рассказ, дописанный в таких условиях, и через какой-нибудь час я это узнал.

В десять часов утра у нас в библиотеке собрался клуб молодых девушек, «Клуб субботних утренников» – так он назывался. Беседовать с девочками должен был я, но я попросил Гарта занять мое место и прочесть им свой рассказ. Он начал чтение, но скоро стало ясно, что он, как большинство людей, не умеет читать вслух; тогда я взял у него рассказ и прочел сам. Вторая половина рассказа была написана при неблагоприятных условиях, о которых я уже говорил; насколько я знаю, об этом рассказе никогда не говорили в печати, и, кажется, он остался совершенно неизвестен, но, по моему убеждению, это одно из лучших созданий Гарта.

Вернемся ко второму его приезду. На следующее утро мы с ним пошли в бильярдную и приступили к пьесе. Я дал имена своим персонажам и описал их, то же сделал и Гарт для своих персонажей. Потом он начал набрасывать план, акт за актом, сцену за сценой. Он работал быстро, по-видимому, не задумываясь, не колеблясь ни минуты; то, что он сделал в час-полтора, стоило бы мне нескольких недель тяжелого напряженного труда, а по прочтении оказалось бы никуда не годным. Но то, что написал Гарт, было хорошо и годилось в дело; я смотрел на это как на чудо.

Потом началось заполнение пробелов. Гарт быстро писал диалоги, а мне нечего было делать; только когда кто-нибудь из моих персонажей должен был что-нибудь сказать и Гарт говорил мне, какого характера нужна реплика, я находил подходящие выражения, которые Гарт тут же записывал. Так в течение двух недель мы работали по три, по четыре часа в день и написали неплохую вполне сценичную комедию. Написанное Брет Гартом было лучшей частью комедии, но критиков это не смутило: когда пьеса была поставлена, они хвалили только меня, расточая похвалы с подозрительной щедростью, а на долю Гарта доставался весь яд, какой был у них в запасе. Пьеса провалилась.

Все эти две недели Гарт старался быть особенно занимательным в разговоре за завтраком, за обедом, за ужином и в бильярдной, где мы работали, и изощрялся в язвительных остротах, высмеивая решительно все в нашем доме. Ради миссис Клеменс я терпел все это до последнего дня, но в тот день в бильярдной он угостил меня последней каплей, переполнившей чашу: это было не прямое, как будто завуалированное и небрежное ироническое замечание по адресу миссис Клеменс. Он отрицал, что оно было сделано на ее счет, и, будь я настроен помягче, я мог бы удовольствоваться его объяснением, но мне слишком хотелось высказать ему откровенно все, что я о нем думаю. В основном я сказал ему следующее:

«Гарт, ваша жена достойна всяких похвал, она милое и чудесное существо, и я не преувеличу, если скажу, что она во всех отношениях равна миссис Клеменс; а вы никуда не годный муж, вы часто говорите о ней с иронией, если не издевательски, – так же, как и обо всех других женщинах. Но на этом ваши привилегии и кончаются: миссис Клеменс вы должны оставить в покое. Вам не подобает над ней издеваться; вы здесь ничего не платите за кровать, на которой спите, – однако вы позволили себе весьма ядовито острить на этот счет, а вам следует быть посдержаннее и не забывать, что собственной кровати у вас нет уже 10 лет; вы говорили нам колкости по поводу мебели в спальне, по поводу посуды на столе, по поводу прислуги, по поводу коляски, саней и ливреи кучера, – да, по поводу каждой мелочи в доме и доброй половины его обитателей; вы судили обо всем этом свысока, обуреваемый нездоровым стремлением острить во что бы то ни стало. Но это вам не к лицу; ваши обстоятельства, ваше положение исключают возможность всякой критики с вашей стороны; у вас есть талант и известность, вы могли бы содержать семью самым достойным образом и ни от кого не зависеть, но вы прирожденный бродяга и лодырь, вы лентяй и бездельник, вы ходите в лохмотьях, на вас нет ни одного лоскутка без дыр, кроме огненно-красного галстука, да и за тот еще не уплачено по счету; ваш доход состоит на девять десятых из займов, и эти деньги, в сущности, краденые, потому что вы и не намеревались их возвращать; вы обираете вашу труженицу-сестру, живя на ее счет в меблированных комнатах, которые она содержит; последнее время вы не смеете к ней носу показать, потому что вас стерегут кредиторы. Где вы жили все это время? Никто не знает. Ваша семья и та не знает. А я знаю. Вы скрывались в джерсейских лесах и болотах, жили как бродяга, – вы сами в этом сознаетесь не краснея. Вы издеваетесь над всем в этом доме, а вам бы следовало быть деликатней и не забывать, что все здесь приобретено честным путем и оплачено трудовыми деньгами».

В то время Брет Гарт был мне должен 1500 долларов, впоследствии он довел этот долг до трех тысяч. Он предлагал мне расписку, но я не держу музея и не взял ее».

Да, вот такой он, Марк Твен, любящий время от времени шокировать публику, гений иронии и сарказма, любитель черного юмора, гадких тем и непристойных историй.

Но – друг и почитатель женщин.

Некоторым из них, конечно, от него достается – и поделом.

«А американские девицы, путешествующие по Европе! Иногда это нечто вполне приемлемое, но порой – ужас.

Та, с которой я расстался минуту назад, – 19 лет, пухлая физиономия, пронзительный голос, развязные манеры, самодовольство господне и ко всему этому нелепый смущенный смешок, то и дело прерывающий ее болтовню безо всякого на то основания (ничего смешного она не говорила):

«Уж наверно, вам столько народу твердило, какое удовольствие – хи-хи – им доставила глава о немецком языке, что мне не стоит повторяться – хи-хи. Я проводила каникулы в России, видела Толстого; он сказал…» Я сидел и содрогался».

«Я знавал очень много неприятностей, но большинство из них так никогда и не случились».

О дамах невозможного поведения и предельной наглости он умел высказываться без сантиментов, жестко, четко – но все равно по-джентльменски. Автобиография писателя передает сведения о некой английской деятельнице сферы культуры и искусств, Марии Корелли:

«Я познакомился с Марией Корелли в Германии, 15 лет тому назад, на званом обеде, и возненавидел ее с первого взгляда; с каждым новым блюдом это чувство росло и крепло во мне, так что, когда мы наконец расстались, первоначальная простая антипатия превратилась в сильнейшее отвращение. И вот, когда я приехал в Англию, в «Браун-Отеле» я нашел от нее письмо. Письмо было теплое, любящее, красноречивое, убедительное; под его чарами моя застарелая ненависть растаяла и испарилась. Мне показалось, что эта ненависть ни на чем не основана; я подумал, что, пожалуй, я ошибочно судил об этой даме; я даже почувствовал некоторые угрызения совести. Я немедленно ответил на ее письмо – можно даже сказать, на ее любовное письмо – не менее любовно. Она жила там же, где жил Шекспир: в Стратфорде. Она немедленно написала мне, всячески соблазняя остановиться и позавтракать у нее по пути в Лондон, 29-го числа. Как будто бы и нетрудно, но бог знает какое придется совершить путешествие, подумал я, и потому с обратной почтой ответил согласием.

Так я не в первый раз и даже не в тысячный преступил свое же правило, старое, мудрое и безошибочное, а именно: «Предполагай, что хочешь, но верь только опыту». Предположения кончились, письмо было отправлено; пришла пора опыта. Эшкрофт посмотрел расписание поездов, и оказалось, что если утром 29-го я выеду из Оксфорда в 11 часов, а из Стратфорда среди дня, то в Лондон попаду не раньше половины седьмого. Другими словами, семь с половиной часов мне придется пробыть, если можно так выразиться, между небом и землей, не отдыхая ни минуты, а мне еще предстояло произнести речь на банкете у лорд-мэра! Само собой разумеется, я пришел в ужас: к лорд-мэру меня привезут, должно быть, не иначе как на катафалке.

Тогда мы с Эшкрофтом пустились в безнадежную авантюру: мы взялись уговорить эту бессовестную дуру, чтобы она смилостивилась над нами и отказалась от проекта саморекламы, столь милой ее сердцу. Она не уступала; всякий, кто ее знал, мог бы предсказать это. Она сама приехала в Оксфорд 28-го, чтобы добыча как-нибудь от нее не ускользнула. Я просил ее освободить меня, умолял, просто в ногах валялся; ссылался на мою седую голову и 72 года, на то, что я, верно, слягу и попаду в больницу после целого дня в поездах, которые останавливаются через каждые 300 шагов и стоят минут по 10. Это не подействовало. С таким же успехом я мог бы упрашивать Шейлока. Она сказала, что никак не может освободить меня от данного слова, что это совершенно немыслимо, и прибавила:

– Войдите же и вы в мое положение. Я пригласила леди Люси и еще двух дам и трех джентльменов; отменить завтрак теперь было бы в высшей степени неудобно: они, несомненно, отклонили другие приглашения, чтобы принять мое; да и я сама ради этого завтрака отказалась от трех приглашений.

Я сказал:

– Что же, по-вашему, хуже: то, что будут поставлены в неудобное положение ваши пятеро гостей – или 300 гостей лорд-мэра? А если вы уже отказались от трех приглашений и поставили в неудобное положение гостей в трех домах – значит, для вас это уже привычное дело; и мне кажется, вы могли бы отменить приглашение в четвертый раз, хотя бы из жалости к больному страдальцу.

Никакого впечатления: не женщина, а кремень. Думаю, что ни в одной тюрьме не сыщется преступника с таким жестоким, таким тугоплавким, твердокаменным, не поддающимся обработке сердцем, как у Марии Корелли. Если бы ударить по этому сердцу чем-нибудь стальным, мне кажется, посыпались бы искры.

Ей лет 50, но седых волос у нее нет; она толстая и вся расплылась; лицо у нее мясистое, грубое, одевается, как шестнадцатилетняя; очень неуклюже и без всякого успеха, зато с чувством имитирует невинную грацию и очарование этого милого и прелестного возраста; так что внешность у нее соответствует внутреннему содержанию и находится с ним в полной гармонии; она вся насквозь фальшива; по-моему, это самая обидная подделка под человека, клевета и сатира на человечество наших дней. Я с удовольствием сказал бы о ней еще что-нибудь, но даже и пробовать не стоит: все прилагательные кажутся мне сегодня вялыми, бледными и совсем невыразительными.

Итак, мы поехали в Стратфорд по железной дороге, с двумя-тремя пересадками по пути, не зная того обстоятельства, что для сохранения времени и сил нам проще было бы отправиться пешком. Она встретила нас в Стратфорде на станции, усадила в свою коляску и хотела было везти в шекспировскую церковь, но я это отменил; она настаивала, но я сказал, что на сегодня наша программа и без того достаточно утомительна и не нуждается в дополнениях. Она сказала, что в церкви соберутся люди, они хотят приветствовать меня и будут разочарованы; но я уже до краев был полон враждебного чувства и, как мальчишка, порывался нагрубить ей и не уступал, – особенно потому, что теперь уже понимал Марию и предвидел, что в церкви мне расставлена западня и что там меня непременно заставят произнести речь, а у меня и так все зубы расшатались от беспрерывного говорения, и одна мысль о том, что опять придется что-то бормотать, была мучительна. К тому же Мария, которая никогда не упускала случая рекламировать себя, непременно постаралась бы, чтобы все это попало в газеты, а я, со своей стороны, не желал упустить случая напакостить ей и, естественно, воспользовался этой возможностью.

Она сказала, что покупает дом, в котором жил когда-то основатель Гарвардского университета, и хочет подарить его Америке, – опять реклама. Ей захотелось остановиться у этого дома и показать его мне; она сказала, что там тоже соберется публика. Я сказал, что не желаю видеть этот чертов дом, – конечно, не в этих выражениях, но в этом духе и со злостью, так что до нее дошло; даже ее лошади поняли и были шокированы: я сам видел, как они вздрогнули. Она упрашивала меня, говорила, что мы остановимся только на минутку. Но теперь я уже знал, сколько тянутся ее минутки, когда дело пахнет рекламой, и отказался. Когда мы проезжали мимо, я увидел, что и дом, и тротуар перед домом полны народа, а это означало, что Мария создала соответствующую обстановку и для второй речи. Тем не менее мы проехали мимо, раскланиваясь в ответ на приветственные крики, и скоро остановились перед домом Марии, очаровательным и удобным английским домом.

Я сказал Марии, что очень устал и желал бы сейчас же пойти и где-нибудь прилечь отдохнуть, хотя бы на четверть часа. Она разахалась, выразила мне нежнейшее сочувствие и сказала, что все будет по моему желанию, а вместо этого ловко препроводила меня в гостиную и представила своим гостям. Когда с этим было покончено, я попросил разрешения удалиться, но она пожелала показать мне свой сад и уверяла, что это одна минута. Мы осмотрели сад, причем я одновременно и хвалил его и проклинал – хвалил вслух, а проклинал в душе. Потом она сказала, что есть еще один сад, и потащила меня смотреть его. Я чуть не падал от усталости, но по-прежнему хвалил и проклинал – в надежде, что скоро этому будет конец и я смогу умереть спокойно; а она заманила меня к чугунным решетчатым воротам и вытащила за ограду, на какой-то пустырь, где выстроились полсотни учеников военной школы с учителем во главе, – все это опять-таки для рекламы.

Она попросила меня произнести маленькую речь, сказав, что мальчики этого ждут. Я согласился, не тратя лишних слов, пожал руку учителю, поговорил с ним немного, потом… потом мы пошли обратно. Мне удалось отдохнуть четверть часа, и я сошел вниз к завтраку.

К концу завтрака эта неумолимая женщина поднялась с бокалом шампанского в руке и произнесла речь! Темой речи, конечно, был я. Опять реклама, как вы сами понимаете, – с расчетом протащить эту речь в газеты. Когда она замолчала, я встал, сказал: «Благодарю вас», и сел. Иначе я не мог поступить, это было необходимо. Если бы я сказал что-нибудь, то из учтивости и по обычаю я должен был бы построить свою речь из комплиментов и благодарностей, а во всем моем существе нельзя было сыскать и клочка этого материала.

Мы дотащились до Лондона в седьмом часу вечера, под проливным дождем, и через полчаса я уже лежал в постели, еле живой от усталости. А все-таки день кончился, и то уже было утешительно. Это был самый отвратительный день за все 72 года моей жизни.

Ну вот, я себя разоблачил, и теперь всем известно, какой у меня скверный характер и какую зверскую грубость я могу проявить при случае. Но, невзирая на то, что, разоблачив себя, я выполнил свой долг перед читателем и перед самим собой, я все-таки утверждаю самым решительным образом, что во всяком другом обществе, кроме общества Марии Корелли, я способен проявлять величайшую кротость, до сих пор не виданную на земле и унаследованную мной от моих предков – ангелов.

В тот же вечер я выступил с речью на банкете у лорд-мэра – и провалился».

О дамах из далекого прошлого тоже надо умет поведать достойно. Что Марк Твен и демонстрирует:

«…Этот наш дом – № 21 по Пятой авеню – стоит на углу Девятой улицы, в 200 шагах от Вашингтон-сквер. Ему уже лет 50–60. Строил его Ренвик, – тот, что построил католический собор. Дом большой, комнаты во всех этажах хорошие, просторные, но в них мало солнца.

Вчера я дошел до Вашингтон-сквер, свернул налево – посмотреть на дом, который стоит на углу Университетской площади. Я перешел на другую сторону, чтобы охватить взглядом весь фасад этого дома. Переходя улицу, я встретил какую-то женщину, и она, видимо, меня узнала, да и мне что-то в ее лице показалось знакомым. Я почувствовал, что она сейчас повернет обратно, подойдет и заговорит со мной, – и так оно и случилось. Эта женщина была небольшого роста, полная, с добрым и мягким лицом, но немолодая и некрасивая. Волосы у нее были совсем белые, одета она была опрятно, но бедно. Она сказала:

– Простите, вы не мистер Клеменс?

– Он самый, – отвечал я.

Она сказала:

– А где ваш брат Орион?

– Умер.

– А его жена?

– Умерла, – ответил я и добавил. – Я вас, по-моему, знаю, но никак не припомню, кто вы.

Она сказала:

– А помните Этту Бут?

Я знавал в своей жизни только одну Этту Бут, и она мгновенно возникла передо мной, как живая. Словно она подошла и стала рядом с этой толстенькой старушкой – во всей красе и наивной прелести своих 13 лет, с тугими косами, в огненно-красном платье до колен. Да, Этту я помнил отлично. И тут же передо мною возникло другое видение, и в центре его, на серо-черном фоне, как факел, горело платье этой девочки. Но видение не пребывало в неподвижности, в покое. Место действия – большая зала для танцев в каком-то на скорую руку сколоченном строении, не то в Голд-Хилле, не то в Вирджиния-Сити, Невада. Две-три сотни дюжих мужчин отплясывают с завидным усердием. И в этом вихре кружится и сверкает алое платьице Этты; она единственная танцорка в этой мужской толпе. Ее мать – дородная, улыбающаяся – сидит одна у стены, как на троне, и с безмятежно-довольным видом взирает на всеобщее веселье.

«Возраст – это то, что существует у нас в мозгу. Если вы о нем не думаете, его не существует».

Она и Этта – единственные здесь представительницы своего пола. Часть мужчин изображает дам; левая рука у них повязана носовым платком – это их отличительный признак. Я с Эттой не танцевал, я тоже изображал даму. За поясом у меня торчал револьвер, как и у остальных дам, а также у кавалеров. Зала наша была всего лишь унылый сарай, освещенный сальными свечами в люстрах из бочоночных обручей, подвешенных к потолку; и сало капало нам на головы. Было это в начале зимы 1862 года. И только через 44 года наши с Эттой пути опять скрестились.

Я спросил про ее отца.

– Умер, – отвечала она.

Я спросил про ее мать.

– Умерла.

Еще вопрос – и я узнал, что она давно замужем, но детей у нее нет. Мы пожали друг другу руки и расстались. Она отошла шага на четыре, потом вернулась, глаза ее были полны слез, и она сказала:

– Я здесь чужая, далеко от всех друзей, да и друзей-то у меня осталось – по пальцам перечесть. Почти все умерли. Уж я вам расскажу свое горе. Кому-то я должна рассказать. Нет сил одной его нести, пока не притерпелась! Доктор мне только что сказал, что муж мой не сегодня-завтра умрет, а я и понятия не имела, что он так плох…»

Одно вытекает из другого. Марк Твен понимал женскую психологию, потому что у него был счастливый брак. И наоборот. А иначе он бы стал женоненавистником.

Его очень любили. Но, главное, он ОЧЕНЬ любил сам. Великая взаимная любовь пробуждает, поддерживает и усиливает в человеке все лучшее.

«В старости мы будем жалеть лишь о двух вещах: что мало любили и мало путешествовали».

Марк Твен много путешествовал, сильно любил. Но, видимо, этого никогда не бывает человеку много. А тем более, человеку с такой великой душой, уникальным талантом и большим сердцем.

«Я убежден, что человечество – неподходящая мишень для резких слов и суровой критики и что единственное чувство, которого оно заслуживает, – это сострадание; люди не сами себя выдумали, и они неповинны во всех тех слабостях и безрассудствах, из которых складывается их характер».

Он за людей.

Марк Твен был и остается писателем-маяком, писателем-колоколом. Он рассмешит, захватит ваше внимание и воображение, заставить посмотреть на вещи так, чтобы понять их суть и сделать выводы, вложит в мозг мысль, а в душу чувство, взбудоражит совесть. И живите с этим уже дальше, как хотите.

Просто так от его произведений не уйти.

Библиография

В работе над книгой «Марк Твен. Искусство управлять» было использовано собрание сочинений Марка Твена в 12 томах.

1. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 1. Простаки за границей. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

2. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 2. Налегке. Приложения. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

3. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 3. Позолоченный век. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

4. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 4. Приключения Тома Сойера. Жизнь на Миссисипи. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

5. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий. Приложения (Об ужасающей трудности немецкого языка. Немецкие газеты и др.). Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

6. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 6. Приключения Гекльберри Финна. Янки при дворе короля Артура. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

7. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 7. Американский претендент. Том Сойер за границей. Простофиля Вильсон. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

8. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 9. По экватору. Таинственный незнакомец. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

9. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 10. Рассказы, очерки. Публицистика. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

10. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 11. Рассказы, очерки. Публицистика. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.

11. Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 12. Автобиографии. Записные книжечки. Избранные письма. Краткая летопись жизни и творчества Марка Твена. Москва. Государственное издательство художественной литературы, 1961 г.