Колдовство всегда имеет свою цену. Благие у тебя цели или худые, даром не обойдется.
Ищешь ли ты способ допросить мертвую изуверку, открыть загадочный холодный ларец, выяснить, кто делает таблетки из людей, призвать к ответу ведьму с собачьим языком?
Придется рассчитаться за это, где бы ты ни был.
В чаще на костях, где павшие в давней битве не могут улежать в земле, на болотах, где плотоядные цветы служат орудиями казни; за краем карты, где написано «сие – тварям», на пепелище алхимической фабрики, под расколотой, грозовой, плесневелой луной.
Стоило оно того? Узнаешь, когда расплатишься.
Дети Великого Шторма
© Алексей Провоторов, текст, иллюстрация, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Фемур
Я не думал, что запахи могут сниться, но тяжелый дух болота приходит во сне иногда, накатывает сквозь темноту.
Вслед за ним проступают картины, словно всплывают из-под темной воды: мутное, зеленоватое солнце, глянцевитый жирный отблеск на неподвижной глади и, сквозь ветви, – горбатые, шипастые силуэты зарослей. Это от них тянет сладостью в полном безветрии, это от них у меня кружится голова.
Я будто проваливаюсь куда-то и просыпаюсь. Слава богам, на этом месте я всегда и просыпаюсь.
…Я понял, что почти добрался, когда увидал на сухом дереве собственное лицо.
На вылинявшей черно-белой листовке не было моего имени, только надпись, мол, разыскивается, да портрет.
Узкий подбородок, глубокие складки у рта, светлые волосы, спадающие на лоб, – рисовальщик знал свое дело. Даже островерхий черный капюшон был на месте.
Мне вдруг захотелось вынуть один из ржавых от сырости гвоздей и подкрасить рыжим глаза. В остальном лишенный красок рисунок вполне соответствовал истине: я приложил руку рядом и убедился, что кожа моя такая же бесцветная, как и бумага.
Я никогда не собирался сюда снова, в этот влажный, отмеченный гниением край, где солнце вечно захлебывается в густом мареве; где луна кажется больной, красноватая, как воспаленная плоть.
Но гномам нужен был конь, а мне – Мерна, и теперь мой путь снова лежал через болота, как будто я ехал-ехал да и приехал в свой кошмар.
Конь – не тот, которого требовал заказчик, а тот, на котором я покинул конюшни Хорнбори, – ступал по пустой дороге, и в полукружьях следов сразу же проступала вода. Я покачивался в седле, размышляя о том, что иногда у дурных мест есть своя прелесть. У всех этих диких чащ, где спят чудовища. У смрадных, усеянных костьми тропинок людоедов. У заброшенных узилищ, где призраки ночами собираются, чтобы выдернуть из окаменевшей плахи изъеденный столетиями топор и снова разыграть истории своих казней.
Когда нужно, чтобы люди не замечали тебя, не видели, как ты едешь через их земли, не спрашивали, чего ты здесь рыщешь, лучше дорог не найти. Я понимал это, но все равно мне не было покоя.
Кроме серых стволов умершего леса вокруг виднелось лишь марево, которое запуталось в сухостое, и ядовитая зелень – трава ли, растущая на тверди земной, или ряска над темной торфяной трясиной.
Эта земля звалась Гемода. Однажды я едва не был здесь казнен.
Мы приближались к месту моего позора, моего падения, от которого меня спасло лишь суеверие палачей. Запах болот, гнилой и сладкий, сгущался, накрывал с головой, как дурной сон, как маслянистая волна, из которой не знаешь, вынырнешь ли.
Здесь сестра моя угодила в неволю, а Наин, невезучий наш подельник, поплатился жизнью. Властитель Гемоды не вешал преступников на белесых сухих ветвях и не топил в теплой смрадной воде бесконечных болот.
Здесь вся плоть доставалась траве и цветам.
Я придержал своего коня, огляделся. Почти добрались.
Вообще-то этот конь, мышастый и резвый, мне не принадлежал, и я успел забыть, как его зовут, но пока он исправно нес меня вперед, чем полностью устраивал. В конце концов, я любого коня мог уболтать слушаться, за то мне и платили.
Я не обещал вернуть его Хорнбори. Он, в свою очередь, согласился считать это допустимыми потерями, чего я от прижимистого гномьего племени даже не ожидал.
Спустя полтысячи шагов мы свернули вправо, под арку влажной листвы и потрепанных ветвей. Я вспомнил, как Наин хватался за эти ветви, как орал и сыпал проклятиями, и содрогнулся.
Конь вынес меня на полукруглую поляну у берега болота. Меня мороз продрал по коже, хотя стояла духота. Я чуть не повернул прочь оттуда.
Повсюду были кости. Кости старые, белые до прозрачности, губчатые, словно вытравленные; кости чистые, вымытые дождями, и свежие, в розоватой стекленеющей слизи. Кости замшелые, зеленые, будто родились из недр вместе с первыми камнями, на заре мира; и кости эльфов, похожие на мрамор и стекло, на лунный камень или хрусталь.
Кости и цветы.
Не мелкие белые звезды, пробившиеся во мху, не красные безвестные цветки, проросшие на редких солнечных пятнах, словно неведомый гигант здесь сплюнул кровью на болезненно яркую траву.
А плотоядные цветы Гемоды, исчадия диких болот.
К ним приводили преступников на казнь, и, судя по костям, не первую сотню лет.
Этих цветов с десяток росло по краю поляны, у топкой кромки, где пленку ряски вспарывали старые склизкие коряги.
Мясистые зеленые стебли; выгнутые, словно перевернутые лодки, зеленые кожистые листья с красными, как сосуды, прожилками. И пасти, багряные пасти, полные волосков с мутными, как сукровица, каплями на игольно тонких концах. Обманчиво мягкие на вид, иглы протыкали кожу и плоть, сок попадал в кровь, в мякоть, медленно растворяя несчастное существо изнутри, а жертва глухо кричала, истекая собственным телом, чтобы цветок мог выпить его и выплюнуть кости.
Я видел это. Слышал это. И едва избегнул сам.
…Я надеялся, что не зря роюсь в осклизлых костях, что прах менее везучих не зря хрустит под моими сапогами, подбитыми железом. Я не хотел тревожить мертвых, обычно от этого больше бед, чем проку, но в этот раз я точно знал, что искать, где искать. Я знал, какой цветок пожрал беднягу Наина. Знал, какой ключ украл Наин. И знал, что перед тем, как нас всех схватили всадники, зажав в кольцо, Наин проглотил его, надеясь на благополучный исход.
Но исход выдался иной, и темный бронзовый ключ оставался в его нутре тогда, когда ловушка захлопнулась, и Наин начал кричать от боли и ужаса.
Он был еще во чреве, когда гном кричать закончил. Когда мою сестру увели, а меня замкнули в кандалы, вывернув руки, и привязали к коню, за которым гнали тычками до самой северной границы.
Костей было тут так много, что они теряли мрачную значительность. Вот фаланги, вот лучевая кость,
на ней – след давнего перелома. Выбеленный череп, берцовая кость, серебряная цепочка, оплывшая, истончившаяся; потемневшая стальная пряжка, окисленный, никого не спасший дешевый нож.
Кости.
Липкий сок.
Железо и медь.
Запах разложения, дыхание цветов.
Кости, кости, кости.
И маленький бронзовый ключ.
Я с великой осторожностью ухватил его и медленно разогнулся, выпрямив затекшие ноги.
Вот оно, сокровище. Побывав во чреве беглеца, в кровавой каше растворяемого трупа и в пасти чудовища, оно оказалось в моей руке. Тайная копия, которой не должно существовать.
Я открыл фляжку, вымыл ключ и вытер краем плаща. Потом спрятал.
– Пора выбираться отсюда, как там тебя, – сказал я коню, забираясь в седло, просто чтобы стряхнуть с себя липкую тишину этого места.
Я так и не вспомнил, как звали жеребца. Каури?.. Хмугин?.. Что-то такое, гномье. Это было неважно, пока он нес меня вперед.
Вскоре Гемода осталась позади, земля стала суше, воздух – прохладнее и чище. Я дышал полной грудью, хватал встречный ветер ртом, все ради того, чтобы выветрить из себя противный, как привкус солодки, запах грязи, крови и испарений.
Мне оставалось только держаться в седле, натянув капюшон поглубже, и вспоминать, как все начиналось.
– …Как так вышло, что ты пешком-то? – спросил Хорнбори. Он стоял на каменных ступенях, прислонившись к дубу, и смотрел сверху вниз. Дуб ронял на меня листья.
Мелкий, как все гномы, которых под мешковатыми нарядами да бородой и видеть-то нечего, птичьи кости. Лишенный необходимости кайловать в подземельях, Хорнбори так и не раздался в плечах, как многие его сородичи, но и пуза не наел еще, хоть и начал. Он носил островерхую серебряную шапку, был голенаст и головаст, имел довольную морду и исколотые шилом, короткие, но ловкие пальцы.
– Так ты уже спер всех в округе, – по возможности беззлобно ответил я. Гаденыш, ростом мне едва до пояса, а стоит по-хозяйски и в пещеры, конечно, пускать не собирается – тяжелые каменные створки за его спиной сдвинуты, так что и волос не войдет.
– Ну я видал сапожника, который ходил босиком, но чтоб брат-конокрад пешком шастал да еще пешком же и наниматься приходил?
– Ты-то что ли на золотом коне раскатываешь, Бори? – спросил я.
Хорнбори держал мастерскую и сам отлично управлялся иглой и шилом, делая сбрую для ворованных коней, которых здесь под его началом перековывали, ставили под новые седла, стригли, перекрашивали, если надо, переучивали, меняя до неузнаваемости, прежде чем продать новым хозяевам.
Дорогих, хороших, редких коней. И конокрады, и мастера у Хорнбори были что надо, да и с любой животиной редко кто ладил лучше, чем гномы.
Разве что я.
– Мне конь ни к чему, – буркнул гном. – Трубку будешь?
– Нет, забочусь о цвете лица.
Гном хохотнул.
– Как дела вообще? – спросил он.
– То дыряво, то коряво. Ты и сам слышал, если лишнего не наплели. А у вас?
– Заказы есть, – уклончиво ответил гном. – Так говори, чего пожаловал? А я послушаю. А то про тебя и правда разное болтают.
– Вот правду говорят – мал цверг, а смотрит сверх, – сказал я.
– Еще раз назовешь меня цвергом, – ответил он, – и я вычту это из твоей награды, по золотому за каждый отвратительный, паскудный звук.
Он искривил лицо как-то так, что я даже названия не смог придумать для этой гримасы.
Нелюдь, одно слово.
Я поскреб в затылке через ткань капюшона.
– Лады, Бори, я думал это просто пословица.
– Я давно замечал, что вам, людям, доставляет какое-то извращенное удовольствие сокращать имена. Ладно, Альбин, ближе к делу.
– Говорят, тебе заказали Фемура?
Хорнбори разгладил лицо, потер круглый нос.
– Есть такое, как ни странно. Но от этого дела все отказались, сам знаешь. Если знаешь про заказ, то и про отказ.
– Я только не понял, почему твои-то парни не взялись.
– Ведьмин же конь, я своих под дурное колдовство подставлять не хочу. Нас оно быстро ломает. Вон, – Хорнбори сплюнул в сторону, – Кровожадный, что в Козьей чаще, говорят, тоже когда-то гномом был, а колдовство его погубило.
– А я думал, он просто какая-то тварь с болот.
– Вроде он служил Бетони, когда она была молода и красива; он и шестеро братьев. Потом сам решил колдовать, а стал чудищем.
– Ладно, не о нем речь. Я могу достать тебе Фемура, Бори. Кроме шуток.
– Да ну, Альбин. Если ты от безысходности…
– Бори, ты хорошо знаешь, за что меня нанимают.
– Знаю. Тебя, говорят, вообще любой конь слушается? – спросил Хорнбори.
– Не любой, – ответил я. – Но Фемура приведу.
– Вот скажи мне, Альбин… Видок у тебя так себе, краше кольями забивали. Говорят, что ты подменыш, и что колдун и потому сестру свою ведьме продал, что в Гемоде ты своих сдал и тем выкрутился. С чего мне тебе верить?
– С того, что я не требую предоплаты.
– Резонно. Но гораздо более известные ребята отказывались.
– Значит, у гораздо более известных ребят не было способа, Хорнбори.
– Ладно, свои способы оставь себе. – Хорнбори помолчал, потом поворчал. – Но как ты снюхался с паскудой Наином?
– Наин сам нашел нас с Мерной. Как вы с ним поцапались из-за вашей девицы, – да не смотри на меня так, все знают, что у вас в пещере гномка живет, – он решил, что и сам может делом заняться.
Хорнбори презрительно фыркнул.
– А мы как раз пытались стянуть кобылу у Дага, хозяина Гемоды, – продолжал я. – Ты знаешь, говорят, он поймал ее в реке, и она умеет нырять и плавать не хуже выдры. Интересный экземпляр. Ну Мерна Дага окрутила, он уже считай разрешил ей взять кобылу покататься, но тут нас кто-то сдал. Всех загнали к болоту и повязали как кроликов.
– Жуть, Альбин, жуть.
– Мерну отдали ведьме, ну а Наин… сам знаешь, как оно в Гемоде. Мне смрад болота снится до сих пор. Как будто я не сплю, будто я еще там, только закрыл глаза.
– Так ты-то как остался цел?
– Понятно как. Это ж мою сестру отдали Бетони, а родичей жертвы они, как оказалось, не казнят, поверье у них такое. Как бы чего не вышло. Так что я просто получил по бледной морде.
– Да уж, рожа у тебя того. А вот сестра твоя красавица. – Хорнбори смолк, видимо, сообразив, что сыплет соль мне на рану.
– Ты думаешь, я знаю, как оно так получилось? – Я взглянул на свою белую руку с бесцветными ногтями. – Говорят, мать просила второго ребенка, чтоб было кому защищать сестру. Пусть младшего, но брата. Не знаю, у кого просила, но вот он я. Видно, сделан из чего пришлось, краски и не хватило. – Я невесело усмехнулся.
Хорнбори еще помолчал. Потом спросил:
– Так ты хочешь украсть Фемура из мести?
– Да. И хочу попасть туда на разведку.
– А ты молодец, Альбин. Иные бросили бы это дело.
– Не могу, Бори. У меня никого нет, кроме нее.
– А что Мадок, тот парень в железе, что за ней ухлестывал? Говорят, он пытался ее искать в лесах за рекой, надеялся найти хрустальный гроб.
– Если б это было так легко, Бори. Видно, бросил он это дело, я про него ничего не слышал с весны. И славно.
– Недолюбливаешь ты его.
– Терпеть не могу. Железный баран. Ладно, ну его. Так что там с Фемуром? Говорят, он из любой беды может вынести, потому Бетони и не словили ни разу. Из-за этого его и заказали, ага?
– Ага.
– Может, мне его себе забрать?..
– Ну-ну. И долго же ты на нем проездишь?
– Так из любой же, Бори? Кто меня-то поймает?
Пришла его очередь скрести в затылке.
– Ладно, – усмехнулся я. – Он твой. Перековывай, крась, стриги, закапывай сок в глаза, что вы еще там делаете с бедными животинами. И пусть твоя красавица раскрасит его хоть в клеточку, – добавил я как бы невзначай. Я знал, как сильно гномы берегли своих немногочисленных дев.
– Про красавицу Наин наплел? Она точно не про твою честь. Ты же знаешь, что наши девицы… кхм… бородаты.
Я улыбнулся и промолчал.
Про гномок, или гномид, и правда говорили разное: молва наделяла их бородами и бакенбардами; находились шутники, заявлявшие, что у гномов и женщин-то нет и им все едино, но то были слухи шумные и веселые. Другие же, редкие, сказанные шепотом, утверждали, что гномиды сказочно красивы.
И Наин проговорился как-то о том же.
Я задумался об этом. Какая она, добровольная затворница? Обычная толстушка-простушка, жуткая деваха с бородой или миниатюрная красуля с талией в две пяди обхватом?
Меня снедало любопытство. Не праздное.
…Мы поговорили еще об условиях и цене, а потом попрощались, как только гном выделил мне коня. Солнце едва выкатилось на середину неба.
– Думаю, к рассвету управлюсь, – сказал я напоследок. – А нет – подожди еще день.
– Ты уж постарайся, Альбин.
– Будь уверен.
Я попрощался и тронул коня. И не оборачивался, пока не выехал из урочища, да и потом тоже.
…Солнце садилось или уже село, когда мы миновали остов огромного сломанного дерева. Гигантский, пятиобхватный пень высился у дороги; мы проехали у его корней, под единственной оставшейся ветвью, которая протянулась над нами, как рука.
Кто-то сидел на этой ветви, недвижимый, худой и черный, но я увидел это слишком поздно, потому что на беду погрузился в мысли слишком глубоко.
Он пошевелился только тогда, когда конь шагнул под ветвь. Я заметил движение, но длинные, черные пальцы его ног уже сжались вокруг моего горла, и у меня потемнело в глазах.
Конь продолжил шаг, седло начало выскальзывать из-под меня, и я оказался, как повешенный в петле, в лапе этой твари. К своему ужасу, я успел разглядеть достаточно и понял, кто схватил меня на закате.
Кровожадный, не имеющей имени.
Я как мог уцепился мысками сапог за стремена. Меч никак не выдергивался, тело переставало слушаться предательски быстро.
Внизу, где-то в другом мире, заржал конь, резко дернулся вперед, мир пошатнулся, и земля ударила меня и вышибла весь дух.
Если бы я потерял сознание, то уже не очнулся бы.
Когда он успел спрыгнуть и схватить моего коня, я не видел. Но теперь Кровожадный держал его за поводья и тащил в моем направлении. Я видел урода вверх ногами, запрокинув голову и пытаясь опереться на локти, и выглядел он нехорошо.
Он наступил мне на грудь, невероятно худой, тонкий, тяжелый, словно вырезанный из железного дерева. Мне показалось, что у него разбита голова, и на мгновение я обрадовался, потом понял, что ошибся.
Я плохо видел в этих сумерках, но – ох, он был страшен. Мой конь пятился и косился, ржал и хрипел, упирался так, что копыта взрывали землю, но без толку.
Кровожадный же стоял, прижимая меня лапой, тощий, низкорослый, неестественно длиннорукий. На голове у него болталась грязная красная шапка, которую я сначала принял за кровь. Клыки выпирали изо рта, глаза отсвечивали желтым.
– Уйди, тварь, – сказал я, пытаясь лежа ударить его мечом.
– Меня не одолеть таким скверным железом, – заскрипел он.
– Его ковали гномы!
– Врешь! Я вижу это по глазам.
Проклятое отродье. Он говорил правду, а я – нет.
Он сгреб мой меч пальцами ноги прямо за лезвие и забросил его в лес. Я слышал, как он тяжело стукнулся там обо что-то.
– Отпусти, – закричал я. – И я приведу вместо себя коня!
– Конь у меня и так есть, – ответил он.
– Еще одного! Мною ты не наешься! А конь – больше чем человек!
– Да, – согласился он.
– Отпусти меня сейчас, попируешь позже!
– А ты не врешь?
– Нет, – ответил я. – Загляни мне в глаза.
И он заглянул.
Возможно, когда-то он походил на человека, но теперь казалось, что под кожей его череп раздроблен, вмят внутрь, и голова высохла, уменьшившись в размерах. В глазах его пылал голод, и я подумал, что он не будет
слушать меня, а просто разорвет мне горло, но ужасная голова его наконец отодвинулась.
– Хорошо, человек; я буду ждать тебя и твоего коня. А теперь иди и возвращайся!
Он убрал ногу и отступил, как-то сразу потерявшись в сумраке.
Я поднялся, отряхнул пыль, с ужасом глядя в глаза коня, который рвался, как на цепи, но ничего не мог сделать. Он ронял пену и ржал умоляюще.
Я отвернулся и ушел, чего бы ни стоило мне отвернуться и уйти. Хотя крик коня еще долго стоял у меня в ушах; куда дольше, чем я на самом деле мог его слышать.
… Я вспомнил, как его звали. Хотя это уже не имело значения.
Хуже всего, что я не лгал этой твари. Я собирался вернуться верхом на Фемуре, которого вызвался похитить; потому что других дорог здесь не было, а ждать до утра рискованно – еще ведьма нагонит.
Река текла совсем близко, и, будь у меня лодка, я бы мог добраться до ведьминого дома по воде. Если б, конечно, меня не съела рыба Маль, которая, по слухам, иногда проглатывала и плоскодонки вместе с рыбаками. Говорили также, что Маль – это сама Бетони и есть, что старая ведьма прыгает в реку прямо из дому, перевернувшись через голову и сказав особое слово.
Когда дорога выскочила на простор, луна уже показалась из-за марева, выплыла на чистое небо. Сегодня ночь была рогата, острые края месяца кололи небосвод. Птицы молчали, только где-то далеко мерно ухала сова.
Стояло безмолвие, безветрие, ни один лист не шевелился, словно ночь залили чистейшим стеклом. Белые цветы начинали раскрываться в этот час.
Я увидел дом ведьмы над рекой, увидел дым из трубы. Он был не белесым, а темно-серым, тяжелым, не тек, а ворочался, напоминая корчи какого-то завернутого в темный мешок существа.
Дом являл собою корму старого и большого речного корабля, видно, налетевшего когда-то на камни в этих местах. Кто-то достроил развалины, соорудив странный, диковатый особняк, к тому же и с мельничным колесом. Река текла лениво, колесо медленно, завораживающе хлопало по воде. Колесо и дым, больше ничего не двигалось в этой картине.
Я еще раз нащупал ключ, пожалел о потере меча, сжал и разжал кулаки несколько раз. Я нервничал.
Тут обитала Бетони, сидела на этом месте, по рассказам, вот уж три сотни лет, почти никуда не выбираясь. Гадала, колдовала, указывала на сокровища, насылала проклятия, наводила страх, принимала подношения, а еще питалась девичьей красотой, и только потому от старости не рассыпалась в прах. За эти века ее пытались и сжечь, и утопить, да только никакого вреда ей так и не сделали.
Со временем от Бетони отступились, хотя и обращаться к ней стали реже. Говорили, что у нее дома не одолеет ее никакая сила, а из своих краев выбиралась она редко, на Фемуре, бледном жеребце с подпалинами, конечно же, зачарованном, чтоб выносил ездока из любых переделок.
Я направился к дому. Мои сапоги топтали белые цветы. Холод гладил меня по спине, словно утопленница, и плащ не мог помочь; это был холод страха, озноб не извне, а во мне самом. Да, мне не хватало ощущения меча на боку, но мои проблемы нельзя было решить мечом. Даже Мадок, видно, отступился.
А я – нет.
Я подошел совсем близко и, пачкая ладони о сожженную молнией сосну, смотрел на дом, который оказался очень большим. Я даже не мог понять, каких лет постройки этот корабль, и чей? Заблудившихся северян, эльфов?
Эх, сестричка, что ж ты так. Зачем связалась со мной, зачем не остригла свои длинные каштановые волосы с чуть загнутыми концами прядей, по которым всегда ходили медные блики? Зачем не получила шрама через щеку, не заболела оспой?.. Да простят меня боги, что я такое говорю, но, если б не твоя красота, сестра, ты была бы сейчас свободна.
Хотя, конечно, именно она спасла тебя в Гемоде, но она и привела туда.
Где бы ты ни лежала в своем хрустальном ложе, где бы в диком лесу Бетони ни скрыла тебя, подвесив на цепях прозрачную домовину, я еще вернусь.
…Я собирался уже метнуться к дому, когда сам собой качнулся над входом старый корабельный фонарь, мигнул пару раз и зажегся. Дверь, прорезанная в замшелой обшивке кормы, заскрипела, открылась, и на свет луны явилась Бетони.
Я смотрел на нее и не мог представить, что когда-то она была молодой. Может быть красавицей, может – дурнушкой, но когда-то ведь была? Она казалась древней, как некая злая реликвия, как окаменелость, ископаемая статуя.
Она стояла, одетая в черное с белым и алым. Высокая, сгорбленная, как гигантское насекомое. Ее суставы скрипели, когда она шевелила руками, и от этого что-то сжималось у меня в горле.
Но хуже всего было ее лицо. Кожа болталась на черепе, как серый, перепачканный мешок – пятнистая, дряблая и очень ветхая. Она далеко свешивалась с вытянутой челюсти, губы съехали куда-то под подбородок, прорези глаз спустились едва ли не на щеки, и из тьмы поблескивали только кривые полумесяцы белков. Не думаю, что она видела что-то, разве что сквозь кожу. Чудовищный хобот собственного лица никак не подчинялся ей; и на висках, вдоль линии волос, ушей, на челюсти у шеи кожа была пробита, вставлены металлические кольца и продет витой черный кожаный шнур. Как шнуровка на корсете, подумал я. Видимо, она могла натянуть кожу на лице, когда это требовалось, и затянуть узел где-то на затылке под волосами. Они-то у нее еще росли; основа силы любой ведьмы. Среди черного я увидел несколько седых прядей и несколько рыжих.
Это ужаснуло меня. Я почти точно мог сказать, когда ее волосы порыжели. Чья красота, которую она пила вместе с кровью, дала ей это.
Ох, Мерна.
Меня даже затошнило. Если бы при мне был меч, я бы, наверное, выскочил из-за дерева и попытался бы снести эту страшную голову с костлявых, широких плеч.
Но победить ведьму у нее дома не удавалось еще никому. И даже убей я ее, я никогда не нашел бы сестру – никакая ведьма не будет хранить источник своей молодости вблизи от дома, чтоб не потревожить колдовской сон. Древний лес, пещера, подводный грот – в каком-то из таких мест спит моя красавица сестра. И иногда, в случайный день, случайный час, ведьма отправляется туда, чтобы напиться крови, а вместе с ней – красоты и жизни. И протянуть еще какое-то время. А потом еще. И еще.
Поздно я узнал, что та скотина, хозяин Гемоды, раз в три года платит Бетони, отдавая ей какую-нибудь девку посимпатичнее. Иначе я никогда не подпустил бы к нему Мерну.
Я пытался выследить ведьму, но не получалось. То ли Бетони улетала с печным дымом, то ли уходила под землей, то ли рыбой Маль уплывала по реке; а может, чуяла чье-то присутствие и никуда не ездила, я не знал.
Я стоял и смотрел на ведьму, выжидая момент, когда мне можно будет выйти.
И когда он настал, я забрал Фемура из ведьминых конюшен. Двери открылись без скрипа, и конь не заржал.
Я всегда мог поладить с конем.
Луна уже падала за горизонт, краснела, как остывающая болванка; две звезды, одна за другой, скатились к западу наискосок.
Фемур оказался быстрым конем, и бесшумным тоже. Светло-серый, в едва заметных яблоках, с короткой гривой и скромным хвостом, он летел, как точно выпущенная стрела. Видно, застоявшись, радовался скачке. Не знаю, любил ли он свою прежнюю хозяйку; да я и не думал об этом под догорающей луной.
Один раз мне послышался далекий вой. Потом – чуть ближе.
Я надвинул капюшон. Как бы ведьма не снарядила погоню.
По обочинам деревья-мертвецы вставали из неглубокой воды, черные и покрытые светящимися пятнами. Бело-голубой свет отражался в глади, по которой иногда пробегала рябь. Потом вода отступила, но свет не исчез. Меж трухлых стволов летали бледно-зеленые точки ночных насекомых; перемигивались у лысых древесных вершин еще какие-то огни.
Зрелище это почему-то наполняло сердце тоской, но не темной, а светлой. Хотелось верить, что самые лучшие, яркие моменты моей жизни были хоть чем-то бо´льшим, чем светящаяся гниль на трухлой тверди; хотелось, да не моглось.
Вскоре мне послышался какой-то посторонний звук. Кажется, позади. Но как я ни поворачивал голову, расслышать получше не получалось. Я даже снял капюшон, потом велел Фемуру ступать помедленнее.
Потом остановился, чтобы прислушаться.
Так и есть.
Я спешился, отошел на обочину, за деревья. Вгляделся в темноту.
На дереве рядом открыла глаза птица, бесшумно снялась с дерева и так же бесшумно улетела, точно призрак. Сова.
Я опустился на колено и приложил ухо к земле.
Да, за нами, определенно, была погоня. Но не по лесу, а по дороге.
И намного ближе, чем я думал.
Я уже слышал топот напрямую, как и хриплое дыхание. Положил руку на пустые ножны. Эх, если бы я не слез с коня, я мог бы проверить, правду говорят о нем или врут.
Фемур заржал. Я метнулся к нему, подхватил увесистую палку с влажной палой листвы, и тут увидел это движение, темную тень и горящие глаза. Когда оно прыгнуло, за ними остались смазанные полосы.
Раздался рык в полный голос, короткий шум и почти человеческий крик коня.
Я выскочил на дорогу.
Они танцевали в неживом свете гниющего леса, бледный конь и тяжелый черный зверь с длинной мордой, словно волк, только огромный, едва ли не с коня ростом. По светлому плечу Фемура струилась синевато-черная в темноте кровь. В ней текущими полосами отражались светящиеся деревья.
Я бросился к ним, яростно крича, и взмахнул дубиной. Голубые огоньки пробежали по осклизлой древесине, и я чуть не выпустил оружие из рук.
Фемур отпрыгнул в мою сторону, зверь – в противоположную. Потом нагнул голову, припал на лапы и ощерился.
– Убирайся к Бетони! – заорал я во весь голос.
Какое-то мгновение я думал, что он нападет. Прыгнет на меня и положит конец этому длинному-длинному дню. Но он замешкался, и я вскочил в седло. Я боялся, у Фемура подогнется раненая нога и я полечу кубарем, но нет, он лишь раз оступился, прежде чем сорваться в галоп.
Мы бежали из тех мест как могли. Фемур вынес меня, и нас нагнал разве что тяжелый, дрожащий рык, который зверь бросил нам в спину.
Под пристальным взглядом звезд я чувствовал себя неуютно; лес по правую руку шуршал, скрипел, вздыхал, иногда окликал меня голосом совы, провожал взглядом белых глаз; ощупывал щелчками летучих мышей, дразнил горьким запахом желудей.
Коню моему становилось худо. Он шагал, запинаясь, сбиваясь на какой-то неуловимо другой способ переставлять конечности; я подумывал над выражением «идти рысью», и по спине начинали гулять мурашки. Фемур теперь двигался как хищник.
Кожа его натянулась на лопатках, живот раздулся на какое-то время, но быстро опал; шерсть начала было линять, потускнела и встала дыбом.
Изменился запах коня. От него теперь тянуло мускусом и мокрой псиной. Что-то с моим конем было не то.
Видно, существо, укусившее коня, оказалось оборотнем, и Фемур менялся прямо под седлом. Я гадал, не догнала ли нас тогда сама Бетони, обернувшаяся зверем?..
Ночь была на исходе. Мы приблизились уже к Козьей чаще.
Громко заскрипело дерево, я обернулся на звук, а когда повернулся обратно, на дороге стоял Кровожадный, протягивая ко мне чудовищно длинную руку. Меня бросило в жар от неожиданности. Его темную фигуру едва было видно в темноте, но от числа фаланг на пальцах меня как-то замутило.
И еще мне не понравилось, что Фемур остановился. Он же должен был выносить ездока из любой неприятности, разве нет?..
Страх инеем посыпался мне за воротник.
– Не обманул, – сказал Кровожадный. – Но что-то твой конь не слишком хорош. Пожалуй, я съем и тебя тоже.
Чудище продело когтистый палец в кольцо трензеля.
Фемур молча посмотрел на Кровожадного, потом сделал шаг навстречу. Открыл пасть, непомерно огромную, оголив раздутые десны, как влажный розовый клюв, со щелчком распахнул челюсти на неимоверный угол и взял Кровожадного за голову острыми треугольными зубами, раздробив ее, как замотанный в рванину глиняный горшок.
Кровожадный дернулся только раз, всплеснул руками, а конь заглотил его в четыре укуса.
Я сидел, боясь шелохнуться. Но Фемур просто мотнул головой, морда его разгладилась, только глухо заурчало внутри. И мы поехали дальше как ни в чем не бывало.
У огромного пня он остановился, сунулся на обочину, мордой в лес. Зашел в темноту меж деревьев. Я уж думал, что он собрался охотиться, но тут что-то тускло блеснуло в темноте.
Фемур нашел мой меч.
Я поднял оружие, и мы вернулись на дорогу.
Под утро, в молочно-белом тумане, я остановился и осмотрел, коня, как мог.
Его била дрожь, иногда пробегала судорога, словно там, внутри него, под конской шкурой, ворочался зверь.
Я промыл его рану вином, потратив все, что у меня было, и, отрезав полосу от плаща, перевязал.
Я чудовищно вымотался и очень хотел спать. Есть тоже, но есть было нечего, а для сна ничего не требовалось, кроме дикой усталости и плоской земли. И то, и другое имелось, и я уснул через полминуты.
Проснулся скоро, от какого-то кошмара и голода.
Рядом нашлось озеро. Я сел на поваленное дерево, смастерил удочку – нить у меня была.
Мне удалось поймать рыбу, и я запек ее в глине. На какое-то время это сделало меня счастливым.
Позади, далеко-далеко, мне почудилось конское ржание. Я не хотел ни с кем встречаться и поспешил взобраться в седло.
Внешне Фемур уже вроде пришел в себя, только словно похудел, и мы продолжили путь.
…Наступало утро. Туман утекал в лес, прятался за деревья, уходил в землю до ночи. Тоскливо кричала где-то птица; может, у нее что-то не заладилось с утра. Лес стоял безмолвный, словно отвернулся от меня.
Мы ехали в этом тумане тихо, как призраки. Так же тихо с морды Фемура падала пена. Ему все-таки было нехорошо.
Я спустился в урочище, к пещере за каменной дверью. Спешился у ступеней. Пришла пора сделать последний шаг, то, ради чего все это было. Прости, Мерна, я надеюсь, что ты простишь меня, но больше всего я надеюсь, что ты никогда не узнаешь.
Безучастное небо светлело над головой. Глаза коня отсвечивали белым, словно на дне их тлело слабое, неживое пламя; шерсть на загривке топорщилась, он был мокрым от тумана, но, как мне казалось, и от слабости тоже.
Я вынул из сумки, из темного холста, яблоко, бледное, как плоть под луной, и протянул его Фемуру.
Конь посмотрел на меня измученным взглядом и взял.
И тогда, убедившись, что он съел яблоко, не выплюнул, проглотил, я вытер липкие руки о плащ и приблизился к лестнице.
Где-то вдалеке мне снова послышался шум. Может, какой-то зверь бродил в чаще.
Я потянул за веревку, скрытую в ветвях, и, наверное, где-то в недрах пещеры раздался неслышный мне звон.
Камень расступился, и Хорнбори вышел ко мне, в серебряной шапке, в кожаном кузнечном переднике. Я знал, что за внешними каменными дверями есть и внутренние. Уж гномы умели основать неприступное логово. Мелкие, но рукастые недомерки. Я вот не могу соорудить ничего прочнее шалаша.
Хорнбори спустился ко мне и крепко поздоровался за руку. Я вдохнул и выдохнул как можно тише, закусил губу и тут же отпустил. У меня еще был шанс сделать шаг назад, шанс сказать.
Но Мерна. Только ради тебя, сестра. Только. Пусть меня считают не совсем человеком, пусть я совершал преступления и едва не был за них казнен, но это – только ради тебя.
– Принимай товар, Хорнбори, – сказал я.
Вот и все.
О Мерна, я надеюсь, еще не поздно; надеюсь, я узнаю тебя, когда увижу. Я так стараюсь, Мерн, пусть мы с тобой похожи только глазами – мои рыжие, как ржавая пыль, твои оранжевые, как янтарь; но я поклялся защищать тебя, сестра, и не нарушу эту клятву.
Гном принял Фемура, восхищенно оглядел его. Тот стоял смирный, глаза стали лиловыми, никакой огонь не бегал в них, искры не гуляли по шерсти, и сама она улеглась, не топорщилась.
– Твоя красавица покрасит его в черный?
– Заказчик не оговаривал. Погони не было?
– Было много всякой мути, – сказал я, – но все осталось по ту сторону Гемоды.
Я врал, конечно. Все, кроме зверя, которого, не ведая того, Хорнбори держал за уздечку.
– А как там Грани?
– Грани Кровожадный отнял, прости.
Хорнбори только вздохнул.
– Ладно. Славный был жеребец, надеюсь, он не мучился.
– И я надеюсь, – сказал я ровным голосом, вспоминая дикий крик коня, гнавшийся за мной по чащобе.
Гном отдал мне мешочек с золотом. Я взвесил его на ладони, тяжелый, холодный, какой-то весомо ненужный. Он не мог ничего искупить, и я прикусил свой лживый язык, чтобы не отказаться от награды.
Но я лишь поблагодарил и попрощался, и мне оставалось лишь ждать, когда яблоко Бетони сделает свое дело. Ждать и вспоминать.
– …Кто-то рыщет здесь, я чую, – сказала ведьма, подняв занавешенные кожей глаза к небу. – Кто-то пришел.
– Это я, Бетони, – ответил я, выходя из-за сожженной молнией сосны. Да, я дождался удобного момента.
– Снова ты, Альбин, – сказала она сыпучим и жестким голосом, будто два камня-песчаника потерли друг о друга. – Отвернись, я затяну шнуры.
Я продолжал глядеть в упор.
Она молча посмотрела на меня черно-серыми щелями невидящих глаз. Потом отвернулась сама, сгорбилась.
Но я-то видел ее отражение в стекле окна.
Она потянула за шнуры на висках, и кожа стала натягиваться на лицо, как маска. Появились мерзкие глаза, маленькие, круглые, словно иссохшие, похожие на смородину. Ввалившийся нос, крупный рот – я видел синевато-белые, как разбавленное молоко, зубы, пока сухие серые губы натягивались на челюсть, где им должно быть.
Лицо ее встало на место. Она повернулась ко мне. Помятые красные глазки уставились на меня.
– Пошли в дом, сядем за стол, – сказала Бетони. – И рассказывай.
…Я смотрел, как за Хорнбори и Фемуром закрывается дверь. Вдалеке, очень вдалеке, стрекотала сорока, кто-то тревожил ее.
Я достал ключ и сжал его в руке, просто чтобы что-то сжать, иначе я сломал бы себе пальцы.
– …Я знаю, что ты будешь просить, – сказала ведьма. – Мне интереснее, что ты пришел предлагать.
– Я хочу вернуть сестру. Я знаю, что тебе нужна чужая краса, чтоб держать свои кости вместе. И я предлагаю сказочную красавицу, если ты вернешь мне Мерну.
– И кого же? Неужели эльфку? Так об нее я обожгусь, друг Альбин, я уже пробовала. Нет, друг Альбин, ступай домой – вечер поздний, а ввечеру тут всякое ходит, – сказала Бетони и довольно захихикала.
…Я чувствовал, что пора пришла, и подошел к закрытым дверям гномьей пещеры. Яблоко уже должно было подействовать.
Лучше б вы, парни, добывали руду. Лучше б я никогда вас не знал.
Я вытащил меч.
– …Не эльфийку, Бетони. Я добуду тебе гномиду. Об нее ведь не обожжешься.
Бетони замерла, уставилась на меня. Настолько неподвижно, что я бы побился об заклад, что это тело мертво, если б не говорил с ней секунду назад.
– Как ты хочешь это сделать? – спросила она.
– Через третьи руки я заказал у гномов-конокрадов Фемура, и теперь он согласится впустить твоего коня в свои пещеры. Ты славишься умением превращать и превращаться, так ты сможешь обернуться своим конем, или вроде того?
Она задумалась. Ненадолго.
– Не совсем так, но есть способ. Ради такого дела найду.
– Так правду говорят, что они красивы?
– Правду, друг Альбин, а как же неправду. Сами гномы любят рассказывать про страшных-бородатых, чтоб своих красавиц уберечь. А на деле милее гномки девы не сыщешь. Только их сильно, друг, стерегут. Даже один от другого.
– Я тебе не друг. У меня есть ключ от ее покоев.
Я не стал рассказывать, как Наин втайне сделал копию ключа, влюбившись в невесту Хорнбори; как поссорился с ним и был изгнан, и как проболтался мне о красоте девицы, страдая от безответности и разлуки.
Как погиб, и как я выгреб ключ из его костей.
Но Бетони и так согласно кивнула страшной головой.
…Я приложил ухо к камню. Чтобы услышать ржание, переходящее в рык, и удары, и крики. Меня затошнило, из моей спины прорастали ледяные иглы ужаса.
Там зверь, которого я впустил, которого накормил яблоком ведьмы, вырвался на волю, и никто ничего не мог с этим поделать. Неприступная крепость гномов погибала изнутри.
– …Возьмешь Фемура на конюшне. Ты пахнешь мной, и он пойдет к тебе. Помни, здесь мои земли, и до самой Козьей чащи никто не тронет тебя без моего дозволения. А с моего… Сейчас Баргеста позову, ступайте, а он вас нагонит. Почуешь его – попридержи коня, а как дело будет сделано, шугни его моим именем. А после продолжай путь.
А дальше, чтоб ни стало – не бойся, только перед пещерой дашь коню яблоко, что я приготовлю. Привезешь гномку мне – и Мерна твоя, двоих мне не надобно. А что ж ты, друг Альбин, на гномов зло затаил?
– Нет, – ответил я. – Они хорошие мужики.
– Любишь сестру?
– Никого нет дороже, старая ты тварь.
– Это хорошо, – обрадовалась Бетони. – Значит, будешь стараться!
Она смеялась, и какая-то ночная птица вторила ей криком из лесов за рекой.
…Дверь распахнулась наружу, и они выбежали мне навстречу, двое – Хорнбори и Мили, я его видел однажды, и давно. Фемур выскочил вслед за ними, роняя кровь с клыкастой морды. Он весь был забрызган.
– Альбин, беги! Эта тварь заколдовала коня!
Я молча прошел мимо, с мечом наголо, отодвинув гнома. Зверь сунулся мне поперек дороги.
– Именем Бетони, – прошептал я.
– Альбин! – закричал Хорнбори, бросаясь на меня. Я ударил его крестовиной меча, и он покатился с разбитым лицом. Да он и так истекал кровью.
Я направился к двери в задней стене огромной мастерской, переступая части маленьких тел.
– …Жаль, я не могу решить это по-другому. Я бы многое отдал, чтобы заставить тебя страдать.
– Если б не я, вы с сестрой уже костьми б легли на болоте, друг Альбин! – Бетони закончила колдовать над восково-белым яблоком, плюнула на него и насухо вытерла рукавом. Меня передернуло.
– Не зови меня другом.
– А чего ж не звать-то, друг Альбин? Твоя мать так сильно сыночка просила, что я не смогла ей отказать. Только, сказала, сын твой мне послужит однажды.
Я в ужасе вытаращился на нее, не в силах понять, врет она, бредит или ни то, ни другое.
Бетони засмеялась железным, трескучим смехом.
Я поднялся, вдохнув сухим от страха ртом, и молча выскочил за дверь.
…Я повернул ключ. Рука почему-то не дрожала. Толкнул дверь и вошел в покои.
Она сидела спиной к стене, в зеленом кресле, в лиловом платье, миниатюрная, тоненькая, с сияющей кожей открытых плеч, огромными прозрачно-зелеными глазами, фарфоровая и бархатная одновременно.
Она не спросила ничего, только затаила дыхание, испуганно глядя на меня.
Горячие, как лава, слезы ужаса подступили к моим глазам и жгли их так же, как мою душу.
Я протянул руку, схватил за сказочную ручку и дернул на себя. Она казалась невесомой.
Я взял ее на руки и понес к выходу по залитому кровью полу. Хорнбори пытался выговорить что-то, видно, проклятие, но я обошел его. И вышел на свет.
Сорока кричала ближе. Да, кто-то преследовал меня, но кто? Я не ждал погони.
Я обмер, когда из-за елей выехал рыцарь на гнедом коне, и к его стальной груди прижималась дева с медными волосами.
Мне стало холодно и жарко посреди устроенной мной бойни.
Ибо то был Мадок и моя сестра.
Я посмотрел в ее глаза, побледневшие, выцветшие, но все еще с искрой. Посмотрел на лицо.
– Мерна?..
– Альбин?..
Я поставил гномку на землю, и она упала на каменное крыльцо без чувств.
Мадок молча выдернул меч.
Да, он спас ее, нашел ее, это его чуяла ведьма в тот вечер и не поехала его искать только лишь из-за меня.
Ну хоть как-то я помог сестре. А сейчас ее жених зарубит меня и будет прав.
– Что ты наделал, Альбин?.. – Мерна закрыла руками лицо, только глаза жгли меня насквозь. – Беги, брат, беги!..
Я свистнул Фемуру, вскочил на это чудовище с окровавленной мордой, и мы бросились через лес напролом, под крик сестры, ради которой я утопил свою душу в чужой крови.
Мне иногда по-прежнему снится болото. Не дом Бетони, не кровавая бойня у Хорнбори, не сестра и не гномка. Мне снится болото Гемоды, как воплощение всего, что случилось, и перед каждым пробуждением я жалею, что выбрался оттуда.
А после пробуждения жалею еще сильнее.
Эффект дефекта
Станция подземки была заброшена, стенки тоннеля заплели корни; рельсы тускнели и уходили в темноту, словно в никуда, терялись под слоем темных листьев, которые намело за многие годы через сорванные двери наверху. Казалось, если пойти по рельсам вперед, то навсегда потеряешься в каком-нибудь другом мире.
Впрочем, путь вверх по лестнице обещал почти то же самое. Эти края сильно отличались от города.
Листья лежали на ступенях, на плитах пола, и на многолетних слоях светлела россыпь свежего листопада. А может, это и правда падал сверху лунный или еще какой свет.
Было холодно и сыро; каменный свод тоннеля покрывала изморозь, и рельсы казались от нее матовыми. На стенах чернели замшелые полосы – весной здесь высоко поднималась талая вода. Но она так и не вымыла запах креозота. Запах гари тоже никуда не ушел; впрочем, он был слабым и почти незаметным – еще один призрак этого места, не более.
Звери спускались сюда как к себе домой, и не все следы можно было узнать. Змеи водились здесь в изобилии. Часто они сползались на лестницу, иногда забирались на старые, позеленевшие медные люстры.
Но сейчас стояла осень, и змеи уже спали. Свет фонаря за спинами двух мужчин не мог их потревожить, к тому же в основном лучи упирались в плащи и широкополые шляпы, не достигая ни перрона, ни подножия лестницы. Холодные непрозрачные тени валились вперед. Но сверху от невидимого входа все же падал какой-то свет, и он становился тем заметнее, чем больше глаза стоящих в тоннеле привыкали к темноте.
Свет был чуть розоватый и голубой. Не луна так светила над одичавшим парком, не луна мигала где-то вверху, как газовая вывеска, заставляя пятна чуть плавать по недвижным очертаниям стылой, брошенной станции.
– А правду говорят? – спросил наказатель, поставив ногу в кожаном сапоге на заиндевевший рельс, и кивнул наверх, в озаряемую мягкими вспышками тьму. Тускло блеснули его очки.
– Ну так, – неопределенно согласился собеседник, выпуская поводья лошади.
В спину приехавшим по тоннелю светил желтый фонарь, укрепленный на двуколке. Они прикатили сюда по рельсам, на сменных колесах. Дрезины им не выделили – ее было не перетащить через завалы на старых рельсах.
– Ответ, достойный дознавателя.
– Какой вопрос, такой и… – Дознаватель подошел к наказателю и встал рядом. Редкие капли падали со свода на широкие поля шляп. Оставленная в одиночестве лошадка протестующее фыркнула в суровые спины. – Тем более я привык спрашивать, а не отвечать.
– Разворачиваться вручную будем, круг, видно, засыпало, – сказал наказатель, подбросив носком сапога горсть листьев. Горький запах, запах одиночества и былых устремлений, не приведших ни к чему, поплыл по тоннелю. Прыгнула в неразличимую лужу невидимая лягушка, и что-то вроде флейты пропело наверху, в давным-давно выгоревшем предместье.
Они вернулись к лошади по имени Пятерка, выпрягли ее и долго искали, к чему привязать. В итоге привязали к особо мощному корню у стены, потревожив рой белых, как привидения, светлячков.
Подхватили увесистую двуколку и, кряхтя, вдвоем развернули ее. Дознаватель не выделялся ни ростом, ни сложением, зато наказатель мог похвастать по крайней мере первым, он был едва ли не в полтора раза выше своего товарища – настолько же, насколько и старше.
Беспокойно косящую Пятерку впрягли снова.
– Хоть бы не уехала… – пробормотал дознаватель, возясь с тормозом двуколки и поглядывая назад, на чуть заметные непостоянные пятна окрашенного света. Туман наверху опускался, и тем ярче озарялся не видимый отсюда выход на поверхность. Стали видны белеющие кости у основания лестницы. По ним что-то перемещалось. – А то и тормоз потащит…
Двуколка утвердилась на рельсах, лошадь получила нагретое яблоко из кармана плаща и хрустела им в темноте. Наказатель пригасил фонарь почти до минимума. Тени сгустились под ногами, словно сапоги приехавших попирали само ничто. И тотчас ярче засиял тот, верхний свет: мерцание осклизающих корней, белый танец светляков. Даже запахи темноты и влаги, казалось, сразу стали сильнее. И звуки слышнее. А тишина между ними – глубже.
Наказатель протер запотевшие линзы в стынущей стальной оправе, но это не помогло.
Халле прихватил из двуколки маленькую клетку со спящим голубем. Другой связи с городом тут не было, и птицу надлежало тащить с собой. Дознаватель, хоть и немного телепат, как все они, на таком расстоянии был бессилен – от жилых окраин Андренезера их теперь отделяло не меньше пяти миль.
У лестницы они спугнули крысу, объедающую тлен с крупных костей; та канула в темноту, оставив слизней трудиться в одиночестве.
Помедлили.
– Готов, дознаватель Халле?
Тот чуть нервно усмехнулся, глянул на долговязого напарника снизу:
– Готов, наказатель Коркранц. Хотя я бы предпочел пару таблеток. Совы́, например, если б такие существовали. Или любой из проклятых знаменитостей, если она в темноте видит лучше, чем я.
– Никаких таблеток в мою смену, дознаватель. Ты же знаешь.
– И сам не жалую. Обойдемся. По крайней мере, пока не появятся подходящие. – Халле знал нелюбовь Коркранца к экстрактам чужих умений, но не разделял ее. – В конце концов, почему бы не наделать таблеток пса? Принял одну – и порядок, отлично слышишь и обоняешь все вокруг. Самое то для сыскных. Почему выпускают только человеческие? На кой мне полчаса умения петь, как Адам Турла, если я готов заплатить за час ночного зрения или острого слуха?
– Таблеток не использовал, не буду, другим не советую, а на месте Шеффилда и запретил бы. Но где сейчас Шеффилд… – Коркранц глянул вверх по лестнице. – Ладно, пошли.
Халле, кивнув, расстегнул нижнюю пуговицу пиджака, чтобы удобнее было добираться до ножа. У Коркранца давно были расстегнуты и пуговица, и кобура – наказатель имел право на револьвер.
Они поднялись быстро, цокая рифлеными набивками сапог по расшатанным осклизлым ступеням.
После темноты подземелья наверху показалось совсем светло. Осень только перевалила за середину, а вот ночь до своей еще не добралась. Туман лежал тонким слоем, затекая в провал спуска. Вдруг вслед им долетело тихое потерянное ржание Пятерки, нереальное, как привет из другого мира.
Деревья вокруг были невысоки, ни одно из них не выросло ровным, словно в молодости они не могли решить, куда им все-таки расти: вверх, как все, или лучше в сторону, а может, вообще вниз. Разломы в стволах, щели коры, впадины узловатых переплетенных веток светились голубым и розовым, ярким, как ярмарочные огни. Свет помигивал вразнобой. На одной из ветвей, прицепившись ногами, вниз головой спала птица.
– Карамель какая-то, – сказал Халле. – Никогда я не любил эти привозные деревья.
– Ну, это не совсем те, что я помню, – ответил Коркранц. – Они, конечно, и до пожара выглядели экзотично, но то, что сейчас тут растет, вряд ли уже можно классифицировать. Значит, правду говорят: год от года они все ярче.
Лязгающий голос наказателя, такой знакомый собеседнику и такой внушительный под белыми сводами кабинетов и среди высоких стен кварталов-колодцев, тут тонул, будто звук кузнечных клещей, которые зачем-то обмотали ветошью.
– Пойдем, – сказал Наказатель, делая шаг вперед. Халле кивнул и последовал за ним, стараясь не оглядываться.
Здесь когда-то был парк. Обезглавленные чугунные остовы фонарей напоминали об этом; в одном месте сапог Коркранца ступил на гулкое железо – люк коммуникаций, и наказатель пообещал себе получше смотреть под ноги.
Вдали, за рядами деревьев, виднелись иногда скелеты скамеек. Один раз в сумеречной аллее им привиделось, что на скамейке сидит некто большой, в пальто и мятом цилиндре.
Коркранц подумал, что ему показалось, – резко повернув голову, он ничего не увидел; но Халле сказал, что ему, в таком случае, показалось то же самое.
Они поспешили пройти это место.
– Ну и где нам тут кого искать? Сюда бы взвод. – Халле не выдержал в тишине и пары минут.
– Мы за него, – ответил Коркранц, и дознаватель уловил в его голосе намек на раздражение. И в мыслях тоже.
– Понимаю. Просто это работа для более серьезной группы.
– Работа наша.
– Рад стараться. Но… – Халле обвел мерцающую чащу, полную тихих звуков, раскрытой ладонью в тонкой перчатке, – кому здесь я могу задать вопросы? Вот той тени? – он указал в сторону, где между деревьями мелькнуло что-то двуногое, низкорослое, больше всего похожее на заднюю половину собаки.
– Вот и спросим у брухи Веласки.
– К брухе, – Халле весь передернулся, – Веласке заехать бы днем.
– Днем она спит, сам знаешь, слишком стара она, при дневном свете показываться.
Халле рассеянно кивнул. Веласка родилась в год без лета, в день без света, а все, кто тогда родился, под солнцем долго находиться не могли.
– Откажется она говорить.
– Не откажется.
Дознаватель вздохнул. Коркранц понимал, что в случае с Велаской телепатия ему вряд ли поможет – старая карга была хитра, изворотлива и немало смыслила в колдовстве.
– А ты помнишь, как фабрика взорвалась? – спросил Халле. – Как все это, – дознаватель обвел рукой мрачную и одновременно яркую панораму, – горело?
О да, Коркранц помнил. Он был тогда ребенком, но взрыв алхимической фабрики и тот цветной пожар, больше суток бушевавший у горизонта, остался одним из ярчайших его воспоминаний. Позже нечто подобное он видел лишь раз, когда наблюдал полярное сияние с борта здоровенного винджаммера, где служил в юности. Но то была мирная небесная сила; горящая же дикая смесь химикалий и магии ужасала, хоть и захватывала. Предместье Андренезера, куда только-только проложили ветку подземки, перестало существовать. Целый комбинат, снабжавший всем необходимым добрую половину алхимиков государства, просто испарился вместе с окрестными кварталами.
Огонь тогда плавил даже гранит. Позже из-за отравленного воздуха, воды и земли здесь никто уже не стал строиться. Да и в память о жертвах тоже – пепел сотен людей лежал на этом месте, как тень, намертво въевшись в каждый камень.
С тех пор минуло полсотни лет. Торфяники и до сих пор продолжали тлеть, а гарь зарастала всяким странным быльем, да и существа завелись немного не те, что в обычном лесу.
– Да, – ответил Коркранц. – И буду помнить до конца жизни. Странно, что на этом месте вообще что-то выросло, я думал, земля прокалилась до самой Преисподней.
Коркранц приподнял воротник. Ему было здесь не по себе, хотя он всегда считал, что тьма – лишь отсутствие света. И все же… видимо, он был слишком урбанистом. И всю жизнь после увольнения с флота старался скорее поглубже забраться в город, нежели выбраться из него. И темнота загородная, темнота залитых туманом лугов, непроглядных лесов, старого пепелища казалась ему какой-то другой. Исполненной чего-то древнего, злого. Только тронь, и проснется. И это пугало его.
А еще лось.
В последнее время много стало слухов про зверье, ведущее себя не по-звериному. Рассказывали, конечно, про енотов, научившихся пользоваться ключами, про медведицу, одетую в женское платье, чуть ли не про кота в сапогах, но самыми жуткими – с точки зрения Коркранца – были истории про лося.
Якобы на окраинах, в кленовых лесополосах, за ржавеющими трамвайными путями, по которым давно уже прошел их последний трамвай, стали встречать некоего странного лося. Коркранц хмурился, а в его памяти сами собой всплывали строчки протоколов дознания.
Кора Джей, двадцать восемь лет, торговка-цветочница. Встретилась с животным в парке. Испугавшись, с целью задобрить животное ласково окликнула его дважды. Животное с цинизмом передразнило очевидицу, также дважды. Кроме того, она утверждает, что лось ухмылялся, видя ее испуг.
Иллемарья Уишборт, сорок лет, дипломат Посольской управы. Просила точно процитировать в протоколе ее показания: «Лось заступил мне дорогу и смотрел прямо в душу». Госпитализирована с нервным расстройством.
Джебедайя Даггон, шестьдесят лет, пенсионер. Зверь, по словам очевидца, жестом велел ему проваливать, сопроводив указание звуками, в тоне которых явственно слышалась брань. Очевидец – трезвенник, отставной государственный купец торгового флота, уважаемый человек.
И это не говоря о слухах и отрывочных показаниях задержанных деклассированных. В их среде вообще творилось бог знает что.
Коркранц не стал углубляться в раздумья и постарался сосредоточиться на дороге.
Аллеи потеряли строй и рассыпались отдельными деревьями; светящиеся мятно-зеленые грибы с сильным запахом аммиака росли то тут, то там; улитки на деревьях тоже светились. Казалось, лесная жизнь вобрала в себя тот давний огонь, пропиталась им.
Они миновали черный гладкий пруд – Халле был почти уверен, что жидкость в нем горюча, как нефть, – и оплывшее, перекошенное здание вокзала за ним. Потекший и вновь застывший камень сталактитами свисал в арках порталов, колонны изогнулись, как пьяные; статуи у входа растеклись, растрескались и казались скульптурами чудовищ. Ярко-зеленые блуждающие огни бродили в глубине.
Потом потянулось пепелище с оплавленными какими-то столбами, по левую же руку стоял лес, теперь темный и угловатый, и только иногда мелькали в нем белые и голубые огни, щелкали невидимые насекомые, да сонно, тяжко, словно ей снился кошмар, стонала птица. Или не птица.
Коркранц надеялся, что Халле не станет читать его мысли и вообще не почувствует того, что он ощущает. Это походило на страх. Но наказатель Коркранц давно не испытывал страха и теперь крутил, мял это чувство, пытаясь уложить его на воображаемую полку в сознании поаккуратней, чтоб не мешалось.
Халле же сейчас думал явно о чем-то своем. Он с опаской смотрел на широкий кривой серп луны с иззубренным лезвием. Она недавно взошла и висела над лесом, совсем объемная и близкая – казалось, протяни руку, щелкни по ней пальцем – и зазвенит. Цветом она была как металл.
– Под такой луной, – сказал Халле, – ловил я Джока. Он всегда начинал беспокоиться такими ночами и хвататься за все острое, что мог найти. Ей-богу, от бритвы до косы.
Коркранц кивнул. Каждый сыскной знал эту историю. Джок Дружок, бич Андренезера. Второй серийный убийца за историю города. Халле был главным дознавателем по его делу и однажды даже встречался с ним лицом к лицу. Только случайно на память о той встрече у него не осталось шрамов.
– Вот как раз в ноябре у него на чердаке и поселилась стая кукушек, он стал носить по две шляпы и разрисовал себе руки всякой жутью. Я почти настиг его тогда – или он меня.
– Тебе повезло. – Коркранцу не нужно было уметь читать мысли, чтобы понять: Халле боится повстречать своего противника здесь. Оттого и речь завел. В ночи старого пожарища Джок становился для дознавателя таким же олицетворением страха, как для самого Коркранца лось. А шансы на встречу были – выгоревшие кварталы часто становились убежищем беглецов и прочих падших. Правда, подолгу здесь никто, кроме брухи Веласки, не тянул.
– Я немного прочитал его мысли в тот раз. И пришел в ужас. Они еще страшнее, чем татуировки на его руках.
Коркранц промолчал. Халле хватало духу признаться в способности испытывать страх, и наказатель немного позавидовал ему.
В лесу не то ветер шуршал листьями, не то кто-то ходил – разобрать было нельзя. Интересно, подумал наказатель, вот Халле хотел таблетку пса, чтоб лучше слышать в ночи; или таблетку с экстрактом совы, чтобы видеть в темноте. А нужно ли это? Что ты услышишь и увидишь, если сдернуть чехлы с рецепторов? Поможет ли оно тебе?
У Шефа, к примеру, зрение было на зависть. И сгодилось это ему? Где он, универсал своей профессии, способный с легкостью совмещать работу дознавателя и наказателя? Шеффилд, которого все звали Шефом даже официально; впрочем, его это мало волновало – хоть горшком назови, из печи он практически не вылезал. Ему куда больше нравилось расследовать дела на местах, чем в кабинете, и приказы от него чаще всего приходили через хрипящий телефон откуда-нибудь с окраин. Шеффилд, с его неизменной присказкой «Сейчас все будет», под которой он мог подразумевать что угодно; вечно напевающий Ластера, Шеффилд, который одну руку всегда закладывал за спину, когда крепко задумывался. Или когда стрелял в цель.
Его исчезновение обезглавило Управу, никто и предположить не мог, что такая постоянная величина, как Шеф, куда-то пропадет. Но все же это произошло, и что с этим делать – никто толком не знал.
Началось все не с очеловечивающихся зверей, а с озверелых людей.
Одинокие свидетельства о хулиганах, скатившихся до скотского беспредела, за полмесяца переросли в лавину. Сначала решили, что появился какой-то новый наркотик, только обстоятельства преступлений и особенности задержанных выглядели так странно, что впору было рапортовать в государственный Тайный сыск. Шеф же в ярости заявил, что они тут и сами разберутся, и принял меры по всем направлениям.
Но ни висящие над городом дирижабли с наблюдателями, ни усиленные патрули, ни прочая угрожающая активность дела не прояснили. Хулиганы, восстающие вдруг из грязных луж, визжали как свиньи и кусались при аресте; патрульные с ужасом обнаруживали, что серо-розовая грубая кожа этих элементов поросла жесткой щетиной, а ожирение странным образом изменило формы тела; огромный, чудовищно сильный грабитель, вломившийся в бакалею, ранил трех патрульных, одного скальпировал неожиданно острыми зубами, после чего прихватил лоток медовых пряников и скрылся в ночи. Стая худых, желтоглазых, льнущих к земле, злых и сутулых личностей напала на окраине на двух молодых людей и час спустя была полностью расстреляна охотниками.
После долгой работы некоторых удалось опознать; всё это были или преступники, или потребители веществ, или деклассированные элементы, ранее никогда звериными повадками не отличавшиеся. В последнем случае поползли слухи про вервольфов, но ничем не подтвердились.
Шеф Шеффилд лично взялся за расследование, отрядив с собой самого мощного телепата Управы, стилягу Солиса. И исчез вместе с ним.
Все по привычке ждали указующего звонка с каких-нибудь окраин, но два дня минуло совсем без вестей, а после пришла записка.
Принес ее помятый, потрепанный, ошалелый и дико голодный голубь, который вел себя как-то не так. Соколом смотрел, как сказал городовой Трент, сам охотник. Голубь до крови укусил Трента за палец.
Он принес записку от Солиса. Вроде бы написанную его рукой. Солис был левша, и специалисты утверждали, что записка написана левшой. И все равно экспертов она чем-то смущала. Как будто писал не пропавший сыскной, а человек другого веса и сложения.
В записке Солис просил прислать самого лучшего дознавателя на пепелище фабрики. Подписи Шефа, как ни странно, не было.
Посовещавшись, решили отправить Халле, который был на хорошем счету; но не одного, а под прикрытием. И не по дороге, а по линии подземки, чтобы была возможность выйти в тылу потенциальной ловушки.
В Управе остро не хватало людей, потому что большинство были заняты расследованием дел озверелых, а двое даже получили ранения. Без твердой руки Шефа в этой сумятице не хватало и внятного курса. Поэтому заместитель выделил лишь двоих.
…Тут Коркранца что-то отвлекло от воспоминаний.
Что-то такое лежало на голой, продуваемой ветром лесной аллее, и, хотя Коркранцу хотелось видеть там ветку, уже стало ясно, что это не она.
– Рога лосиные, – со всей простотой сказал Халле, но Коркранц и сам уже это понял.
Большие, холодно-пепельные в ночном свете, разлапистые, ужасающе неподвижные, многозначительные лосиные рога.
Коркранцу хотелось снять шляпу и стереть пот с лысины, но при Халле он ни за что не стал бы этого делать и только со свистом втянул воздух через сжатые зубы.
Ему не хотелось признаваться ни себе, ни кому-либо, но образ животного с человеческим взглядом будил в его сердце какую-то инфернальную жуть.
Он ускорил шаг. Оставалось немного.
Ночной холод забирался под плащи, под незастегнутые пиджаки. Халле все-таки сдался и плащ застегнул. Коркранц же, казалось, на погоду внимания не обращал вообще, шагая, как механизм, как паровой человек, которого как-то выставляли в городской кунсткамере.
Спустя две минуты лес поредел, и они вышли к дому брухи Веласки.
Здесь, на окраине окраин, запах ледяного ветра был диким, темным, как ночь. Дом жался задней стеной к обрыву, как некто, кому некуда отступать, и смотрел на лес парой ярких круглых окон. Теплый желтый свет их казался нереальным; Халле вообще ожидал увидеть ядовито-зеленое свечение, как в заброшенном вокзале. Дом был похож на обломок какого-то некогда гораздо большего здания.
– Ладно, – сказал Коркранц тихо. – Как условились.
Халле нервно кивнул, молча. Условились они так, что Халле опрашивает бруху – самая что ни на есть работа дознавателя, – а Коркранц наблюдает за домом.
Если на пепелище и происходило что-нибудь странное, то уж бруха точно должна об этом знать. Но арестовывать Веласку совсем не за что, поэтому фигура наказателя явно будет лишней при разговоре. С другой стороны, хитрая старуха наверняка заподозрит, что у дознавателя есть невидимый напарник, и не причинит вреда, не посмеет.
Оставался, конечно, риск, что бруха, если она во всем этом замешана, может что-то утворить, но для нее это стало бы приговором. А работа Сыскной управы и так сплошь состоит из риска, что поделать.
Наказатель хотел было предложить Халле револьвер, но потом решил, что отправлять оружие в дом подозреваемой, а самому оставаться безоружным – плохая идея. В конце концов, хороша тогда от него будет помощь. Да и у Халле есть нож, если что. Он озвучил эти соображения, потому что Халле все равно бы их ощутил. Дознаватель согласился.
Коркранц отступил за деревья. Он смотрел, как дознаватель дошел до двери и вдруг замер на ступенях, когда что-то черное шевельнулось у его ног. Наказатель неплохо видел в очках, но в ночной темноте так и не разглядел: показалось ему, или правда там было что-то вроде черной кошки? Шеффилд бы каждый ус рассмотрел, подумал он. Шеф славился отличным зрением и точной рукой и был, бесспорно, лучшим стрелком Управы. Поэтому наказатели всегда равнялись на него, но хоть немного, да отставали. Шефу ничего не стоило отправить весь барабан в десятку или же, развлекаясь, положить пули по радиусу, аккуратно прострелив все цифры у кружков мишени.
«Где он теперь?» – подумал Коркранц. Внезапно ему стало тоскливо. Халле, пусть и побаивался сегодняшней работы, чем немного раздражал, все же живая душа, вдвоем бродить по одичавшему пожарищу было гораздо веселее. Теперь с ним остался только белый голубь в тесной клетке, который все спал, сунув голову под крыло. От обычных городских голубей сыскные птицы отличались тем, что худо-бедно, но могли летать ночью. Впрочем, на практике это у них получалось совсем плохо, но инструкции требовали носить птицу с собой.
Скрывшись за толстым обгорелым стволом, наказатель смотрел, как Халле дергает за веревку звонка. Дверь распахнулась, невысокая седовласая фигура, почти невидимая за плащом Халле – тот снова расстегнул его, видно, памятуя про нож, – потопталась на пороге, махнула рукой и увлекла дознавателя за собой в дом.
Вот теперь Коркранц остался совсем один.
Потянулись минуты. Он ждал. Ночь, осмелев, протянула свои холодные руки, дергала за плащ, трогала шею незримой ледяной ладонью, забавляясь одиноким человеком.
Коркранц с удивлением обнаружил, что замерзает. Видно, стал стареть, подумал он. Интересно, а поступят ли в продажу таблетки молодости? Препарат на крови какого-нибудь прыгучего юнца, чтобы такие стареющие дубы, как он сам, могли хоть на час почувствовать энергию и легкость юных лет?
Он вообще не разбирался в этих таблетках, презирал, да и, чего там, – побаивался. Он привык считать их новинкой, а ведь экстракты умений и свойств, высушенных в порошок и помещенных в капсулу, появились на рынке уже лет десять-двенадцать назад.
В их производстве использовались кровь, алхимия и, конечно, магия.
В основном прибыль приносила торговля умениями знаменитостей – выпил таблетку, и какие-нибудь три четверти часа можешь играть как маэстро или танцевать как бог. Знаменитые художники, правда, словно сговорились: отказались предоставлять свою кровь для производства, даже несмотря на обещания сказочных барышей. А вот некоторые писатели согласились. А что, конкурента за час все равно не наживешь.
Производители утверждали, будто очистка сейчас настолько хороша, что побочных эффектов вроде сопутствующих качеств донора уже стопроцентно нет. А сперва покупатели, бывало, жаловались, что вместе с голосом оперной дивы или музой поэта получают приступ мигрени или близорукости.
Бывали и другие таблетки – например, для снотворных специально отбирали доноров со здоровым сном. Ассортимент постепенно расширялся, а рынок процветал.
Недолговечность действия и только-только начавшая падать стоимость производства все же уступали новизне ощущений, да и пользе, которую многие для себя извлекали. Но, как обычно, нашлась и оборотная сторона, темная, покрытая липкой грязью и таинственной патиной. И в хищный профиль, который смутно проступал под ней, Сыскная управа вглядывалась все тревожнее.
Например, за большие деньги, якобы для спортивных тренировок, кто-то заказал партию таблеток одного из знаменитых боксеров. А в итоге сыскные накрыли подпольный ринг боев без правил, где бойцов держали на препаратах. Часть же тиража вообще попала к уличным бандам.
А еще, пользуясь недостаточной очисткой первых партий и вступив в сговор с некими алхимиками, группа преступников смогла выделить воспоминания известного бильярдиста и подобрать шифр к его банковской ячейке с гонорарами.
Прокатилась и череда спортивных скандалов.
Сочетание таблеток и наркотиков вообще давало дикий эффект чужих галлюцинаций, и поднялась волна специфических преступлений – группы наркоманов грабили покупателей эликсиров. Были и другие тревожные случаи.
Ходили разговоры о том, чтобы наделать таблеток на крови лучших специалистов в каждой области, в том числе и в полиции, но пока только разговоры. Шеффилд прямо сказал, что не потерпит ничего подобного, ведь если такие таблетки, с умениями сыщика или телепата, попадут к преступникам, то с ними станет куда труднее бороться.
В Управе любые таблетки были не в чести, но прямой запрет отсутствовал. Например, Коркранц знал, что Солис иногда принимает пианиста, чтобы произвести впечатление в своем клубе. Шеф же относился к таким увлечениям пренебрежительно: дескать, что человек всего может добиться сам, а если бог таланта не дал, то и не надобно. Сам он в раздумьях частенько напевал, почитая творчество Моисея Ластера.
…Звук и движение оторвали наказателя от его мыслей: он увидел, как открылась форточка в круглом окошке и из нее, белым бликом в ночное небо, вылетел голубь.
Коркранц удивился: кто же использует простого голубя в темноте? Но тот, ухнув по-совиному, мягко и бесшумно спланировал над головой наказателя и скрылся в лесу.
Вот те раз, голубь-сокол, теперь голубь-сова.
«Да что тут происходит?!» – нервно подумал Коркранц.
Форточка закрылась, оставив его безо всякого ответа.
Этот парк, обернувшийся лесом, дома, превратившиеся в руины, и люди, которые становились зверьми, складывались для Коркранца в одну мрачную картину. Должно было существовать связующее звено между всем этим, от лося до…
Лось.
Хрустнуло что-то за спиной.
Лось?
Вздохнуло.
Ветер? Или лось?
Тень перекрыла отсвет дальнего дерева. Летучая мышь?
Или голова лося?
Коркранц обернулся.
Лось.
Он стоял в нескольких ярдах позади, огромная горбоносая его башка лоснилась, поблескивал жуткий и внимательный глаз. Квадратные зубы сжимали изжеванную сигарету.
Лось посмотрел на Коркранца и коротким движением головы, кивком, словно спросил, не найдется ли огоньку. Во взгляде читалась пристальная, навязчивая просьба.
Коркранц резко вдохнул, задержал воздух, спиной обтек ствол, медленно помотал головой влево-вправо и вывалился из леса под острый и безжалостный серп луны, не в силах отпустить взглядом мерцающую точку лосиного глаза.
Лось зло, презрительно сплюнул и отступил во тьму.
Коркранц наконец сделал то, чего хотел весь вечер, – сорвал с головы шляпу и вытер вспотевшую лысину. Железные зубы его хотели предательски стукнуть, но он могучим усилием свел челюсти. Если лось с человеческими чертами внушает ему страх, то это нормально, в конце концов. Наверное, есть какое-то название этому, эффект кого-нибудь там. Это нормально, повторил Коркранц и тут понял, что оказался на виду, прямо под окнами брухи.
Прятаться не имело смысла, тем более что брухин совиный голубь ему совсем не понравился, да и идея разделиться в свете обстоятельств представлялась все менее удачной.
Он поправил плащ, заставил себя повернуться спиной к лесу и поднялся по ступеням уже с привычным каменным выражением лица.
Ни черный кот, ни сова, ни змея, ни летучая мышь – никто не стерег у входа. Только когда наказатель подошел к двери, то заметил, что вместо верхней ступеньки, на которую он уже собирался встать, лежит черная гладкошерстная собака. Она молча подняла голову и глянула так, что Коркранц отступил назад.
– Ну, лай, что ли, – сказал наказатель. Собака промолчала. Коркранц тоже молча протянул руку и взялся за шнурок звонка. Собака низко, глухо, чуть слышно зарычала, так что камень завибрировал, но не поднялась. Наказатель позвонил.
Веласка Имакулада дель Сомоса открыла дверь и загородила собой проход. Она была ниже наказателя почти в два раза, в белой блузе и черной юбке в пол, как полагается достойной женщине.
Волосы брухи были седы и немного вились, глаза – цвета льда, при этом белки чистоты белоснежной, а зрачки – как полыньи во льду над омутом, где водятся твари. Наказатель аж примерз к этим глазам. Даже похолодало, казалось; потянуло из дома стужей, хотя яркий свет из дверей и окон противоречил этому, обещая тепло.
– А я так и думала, что вас двое придет. Заходи, ночь холодная.
Она как-то так поежилась, вздрогнув, как лошадь, всей кожей, что Коркранца самого передернуло. Он отодрал взгляд от ее глаз – ему показалось, что с ощутимым хрустом, – снял шляпу и вошел.
И вроде успел увидеть, как кто-то прикрыл за собой дверь в дальнем конце комнаты за прихожей.
Входная же дверь за ним закрылась безо всякого участия хозяйки, словно от сквозняка; крюк сам упал в проушину. Веласка взяла у него клетку с птицей и подтолкнула его в комнату, едва он снял плащ и шляпу, отметив, что одежда Халле тоже здесь, на вешалке.
Комнату ярко освещали люстры, чуть оплавленные, явно взятые в большом количестве из руин каких-то домов, пострадавших от пожара. В простенках висели картины, тронутые огнем.
Дощатый стол в центре был покрыт куцей скатертью, вокруг в беспорядке стояли на деревянном полу старые, когда-то дорогие кресла из разных гарнитуров. Халле нигде не было. Коркранц еще раз глянул на неплотно прикрытую потертую серую дверь напротив входной.
На столе стояли блюдо с пирожками, судя по всему, с мясом, и кувшин узвара из сухофруктов.
– Угощайся, – тепло сказала Веласка, подталкивая его к столу.
– Благодарю, нет. А где…
– Садись, поешь, не отказывай старой тетке только потому, что про нее плетут небылицы. Чего такому здоровенному мужчине, – это слово бруха произнесла с неподражаемой интонацией, где почтение и издевка слились в противоречивый, но гармоничный тон, – бояться старухиной стряпни? Не из собачатины же я их делаю…
– Спасибо, но…
– Никакого «но», наказатель. Вообще-то я тебя пустила с оружием в дом, а ты отказываешь мне в праве на простое гостеприимство. Я твоему мозгоеду ни на один вопрос не отвечу, если не присядете по-человечески.
Голубь проснулся от яркого света, заурчал, и Веласка сыпанула ему какого-то корма прямо из кармана. Голубь заинтересованно начал клевать.
– Ну вот видишь, птичка твоя принимает угощение, а она чует, от злого человека вовек бы не взяла…
В голосе старой женщины Коркранц услышал обиду и даже растерялся.
– Хорошо. – Он уселся за стол, не в кресло, а на старый табурет рядом. – Но я правда не…
– Да поешь ты! Ну что за человек! – Бруха взяла с потрескавшегося глазированного блюда пирожок и надкусила. – Пирожки как пирожки, с мясом! Мясо – не из этого леса! Не ядовитое!
Коркранц согласился, взял наконец вкусно пахнущий пирожок, откусил и стал жевать. И правда, мясо, специи, лук. И что-то такое еще горьковатое, понял вдруг он. Как будто начинку присыпали мукой из полыни и кровянки, что ли.
Где-то в этот момент наказатель подумал, что все они совершили ужасные ошибки. Шеф и Солис – свои, Халле – свою, и он, Коркранц, теперь совершает свою, очень старательно.
Нужно выбираться отсюда, и как можно скорее.
Интересно, куда полетел совиный голубь?..
– Ну, нам пора, – твердо сказал Коркранц, вставая из-за стола. – Где Халле?
– Умыться пошел; водички попить, – сказала бруха Веласка масляным голосом. Наказателю представились жирные радужные круги на дурном болоте, под которыми и воды-то не разглядишь.
– Я ему таблеточку дала, – добавила старуха. – А то что-то мутит его, в глазах потемнело.
Коркранц без шляпы как-то очень остро почувствовал холод. По шее, спине, за воротник по позвоночнику.
– Я пойду его позову, – произнесли они одновременно.
Наказатель промедлил секунду и сказал:
– Хорошо.
Бруха кивнула, сощурившись, и бесшумно вышла из комнаты.
Оставшись один, Коркранц встал, отодвигая табурет. Тот, повинуясь своей кособокости, завалился на сторону и упал. Гулко, словно под полом было пусто.
Коркранц отбросил его ногой, переставил стол, расплескав узвар, и сдернул узорчатый коврик с пола.
По доскам, покрытым плохо замытыми бурыми кляксами, проходила щель, очерчивая квадрат. Плоская чугунная ручка лежала в выдолбленном углублении. Подпол.
Наказатель на секунду заколебался, решая, что сделать в первую очередь; потом распахнул клетку с голубем, рванулся к форточке и выбросил его в окно.
Если голубь прилетит без записки, в Управе поймут, что дело плохо. А в этом Коркранц уже почему-то не сомневался.
Голубь испуганно закудахтал, забил как попало крыльями, точно курица, которой отвесили пинка, и неуклюже приземлился на лужайку, после чего побежал к лесу, отвлекшись вдруг на что-то, что начал клевать.
В ужасе наказатель ринулся в прихожую и дернул крюк. Ничего – он оставался держать как приваренный. Брухины штучки.
Коркранц метнулся к подполу и, подцепив ручку ногтями, рванул неожиданно тяжелую дверь вверх. Она, в отличие от входной, оказалась не заперта.
Внизу горел свет. Наказатель оглядел все, что открылось его взору, и ему стало плохо.
Анатомический театр циничного ужаса.
Не сводя неверящих еще глаз с разделочных столов, колб, прессов, труб и зеленоватых пятен на гранитном полу, Коркранц начал спускаться по стальной лестнице. В холодный свет газовых ламп, в тяжелый мясной запах с нотами формальдегида, в липкий ужас. Сейчас он забыл обо всем остальном. Даже о том, что следовало немедленно пристрелить бруху.
Над каждым столом было установлено нечто вроде поддонов с углублениями, от которых охапки кольчатых шлангов шли к отжимным прессам, к тонким решеткам и нагревателям сушилок. На трубках засохли кровавые капли и какая-то желтоватая непрозрачная слизь, прессы лоснились от жира; на решетках запеклась бурая окалина. Видения чистого ада. Повсюду были тела, терзаемые агрегатами. Коркранц мог только надеяться, что те, кому они принадлежали, умерли еще до начала манипуляций.
Тут ему показалось, что гаснут лампы, и он, положив руку на рукоять оружия, обернулся к выходу.
Никого. Но видел он все хуже. Края поля зрения размывались, словно их кто-то замазал клейстером. В глазах темнело. Что ж такое он сожрал? И где там пропал Халле? Подпол казался больше, чем комната наверху; домик брухи, видимо, был лишь частью каких-то обширных руин.
Наказатель поспешил оглядеться, пока еще что-то видел.
Здесь были тела животных в разной степени вскрытия, от туши кабана с распахнутыми ребрами до выжатой жабьей шкурки.
А хуже всего были люди. В сторону полуосвежеванного рослого беловолосого трупа он старался не смотреть, а вот татуированная кожа рук возле груды мокрых костей привлекла его внимание.
Джок Дружок. Вот где нашел конец главный враг Халле. Шляпа с пряжкой небрежно валялась рядом, и край ее потемнел от крови. «Интересно, а где вторая?» – подумал Коркранц.
Были и еще какие-то трупы, расчлененные, выпотрошенные, как рыба, и наказатель почти возрадовался потере зрения.
Но он разглядел желобы, идущие вдоль каждого стола, и во многих лежало по одной полупрозрачной капсуле, полной какого-то порошка.
Вот оно что! Еще более сильный ужас, холодный и горячий одновременно, обхватил Коркранца, повис на нем, вязко, как пьяный друг, который никуда не собирается уходить.
Веласка открыла какой-то рецепт изготовления таблеток, по пути столкнувшись с проблемой, но не той, о которую спотыкались официальные производители: эффект не исчезал. Так вот в чем было дело, вот что стояло за озверелыми людьми и очеловеченными зверями! Не только люди теряли остатки разума, но и звери обретали некие его зачатки! Каково было приблизиться к порогу разума, оставаясь в зверином теле? Да и каков мог быть этот разум?
Она экспериментировала на отбросах общества и зверях, а потом, видно, стала продавать препараты. Может, из-за кустарной очистки, а может, еще почему, но нужные качества почти не отфильтровывались от свойств личности. Каким странным, видно, был симбиоз сознания преступника, купившего таблетку сыскного, и ожившего в нем дознавателя! И что за кошмар начнется, если на улицы попадут таблетки парней вроде Дружка?
Теперь Коркранц понимал, как появилась на свет записка, призывавшая сюда лучшего дознавателя.
И зачем.
Ведь из Солиса получилась только одна таблетка телепата, а этого, очевидно, мало. Кроме того, обладая навыками сыскного, любому преступнику легче будет планировать свои преступления.
И тем легче, чем меньше сыскных останется в строю.
Были тут таблетки совы, о которых мечтал Халле, и таблетки сокола, которыми, видно, кормили голубя Шеффилда. С ужасом наказатель увидел останки крота как центр некоего ночного кошмара и черную шкурку, на которой лежала грубо разодранная желатиновая капсула с остатками порошка, пахнущего кровью и полынью.
Куда же, подумал Коркранц снова, полетел тот голубь? С какой вестью, за какой помощью? Куда убежала их собственная птица, отведав экстракта курицы, его не интересовало.
Наказатель быстро пошел к двери, которую еще при спуске приметил в дальней стене помещения.
И тут на одном из столов он увидел то, чего боялся: потемневший жетон начальника Управы среди обрезков мощных пальцев, сбритые седые волосы и закопченный рассыпавшийся скелет.
Слезы затопили и так почти ослепшие глаза. Он выполнил задание, нашел Дирка Шеффилда.
Кошмарно, это кошмарно – Шеффилд и Солис уничтожены, препарированы, выжаты и высушены! Извращенная форма каннибализма, если можно так говорить о том, что само по себе – крайнее извращение человеческой культуры!
И та же участь ждала их с Халле.
Технологии настоящих таблеток Коркранц не знал, но для них нужна была лишь кровь, и то немного. Здесь же, как он с ужасом осознал, для изготовления одной таблетки требовалось целое существо.
Тело существа.
Наказатель оперся на стол, наклонился, и его вывернуло.
После этого он почувствовал себя лучше, даже в глазах посветлело.
Нужно выбираться и вытаскивать Халле. Когда же окончится действие таблеток? Этот вопрос занимал его довольно сильно, учитывая, что того лося видели на протяжении трех недель.
Внезапно Коркранц почувствовал себя один на один со всем преступным миром. Почувствовал собственную уязвимость и уязвимость Халле, который так хорошо умел думать в кабинете над бумагами, чередуя чернейший чай и горчайший кофе; и так хорошо умел задавать вопросы в полутемной комнате, никогда не срываясь на крик и не переходя на личности.
А тут, в залитом светом доме, на чужой территории, куда его заманили, как в ловушку? Что успел он спросить у брухи, прежде чем отведал страшных пирожков?
Повинуясь внезапному порыву, наказатель схватил одну из таблеток и сунул в карман. Неизвестно, представится потом случай собрать улики или нет.
Он понял, что крашенная белым дощатая дверь ведет под ту часть дома, куда ушел Халле, а следом и Веласка. Не глядя более на бесстыдный, неприкрытый в своей рациональности анатомический театр, Коркранц вытащил револьвер и быстро, бесшумно, боком двинулся к этой двери.
Покойся с миром, Шеф. Я похороню тебя по заветам, пообещал наказатель, и скрежетнул железными зубами.
За дверью обнаружилась не комната, а клетушка с косым потолком, и Коркранц понял, что он под лестницей.
За деревянной стенкой он услышал голоса.
Не мешкая более, он одним ударом плеча вышиб дверь и выломился на их звук.
Бруха и Халле стояли рядом.
– Хватай его! – басом сказала Веласка, протянув руки и впившись невидящим взглядом куда-то правее Коркранца. Пирожок, понял наказатель. Она же тоже съела пирожок.
С таблеткой более-менее понятно, а вот чье мясо… Не думать. К тому же от большей части пищи и препарата он избавился.
Коркранц все равно почти ничего не видел, относительно ясным оставался только скудный пятак в центре поля зрения. Но этого ему хватило, чтобы различить, что случилось с Халле.
Оставалось только порадоваться, что он не оставил дознавателю револьвер.
Халле был обнажен по пояс, казалось, он стал выше, ссутулился. Руки с внезапно удлинившимися пальцами были оплетены синими венами. Ярко-голубые глаза блуждали, словно собираясь обморочно закатиться.
И теперь наказателю стало понятно, куда делась вторая шляпа Дружка.
Тот снова нахлобучил ее.
– Таблеточку дала… – одними губами, на вдохе ужаса, повторил Коркранц.
Халле, который теперь был Джоком, сжимал казенный нож, метя снизу вверх. Примерно Коркранцу под вздох. За поясом был заткнут второй нож, столового серебра.
– Халле, это я! – крикнул наказатель. Он хотел прицелиться в бруху поверх плеча напарника, но не рискнул – он почти ее не видел.
– М-гм-м-м…. – согласно промычал Халле. Светлая челка упала на один глаз, делая его почему-то похожим на ненастоящего, карнавального мертвеца.
Тут дверь вверху, над лестницей, распахнулась, и в комнату ввалилась толпа озверелых, пришедших на помощь брухе.
Коркранц попятился и побежал вниз по лестнице. Она вела куда-то в глубины этого огромного здания на склоне обрыва, часть которого Веласка замаскировала под небольшой домик.
Он не мог бы выстрелить в Халле, совсем никак не мог, хоть и понимал, что сейчас это не совсем его напарник. Но терзал, терзал смутный страх: что, если таблетки эти не прекращают свое действие? Или, по крайней мере, прекращают не так быстро, как хотелось бы?
Хотя бруха же запросто рискнула зрением? Значит, противоядие есть?
Вниз, вниз, вниз. Погоня застопорилась у начала спуска: озверелые мешали друг другу. Это порадовало наказателя.
Он на бегу сунул оружие в кобуру. Вдруг что-то мелькнуло перед глазами, и Коркранц услышал ужасающий, необратимый, как свист гильотины, звук, столь же короткий и неприятный. Только хрустящий. Очки. Они упали, и он наступил на свои очки.
Он отдернул ногу, как будто это могло что-то изменить.
Ужас обуял Коркранца, взметнулся по позвоночнику, словно кот взлетел по спине, и невидимые раны заполнил холод, а потом – одуряющий жар.
Без очков наказатель Коркранц был беспомощен.
Он нагнулся, поднял их. Они походили на мертвое существо, словно Коркранц подобрал убитую громом птицу или уничтоженную ядом саранчу. Стекло и металл остались на месте, но ни целостности, ни толка в них больше не было. Оправу повело, одна линза лопнула пополам и едва держалась, вторая покрылась сеткой трещин. Прямо под его взглядом кусок чистейшего толстенного стекла выскользнул из стальной оправы и упал, разбившись, судя по звуку, на мелкие осколки. Линза перестала существовать, и надежда, которая была у наказателя на это стеклышко, погасла как метеор, не успев разгореться. Коркранц помотал головой. И так чем дальше, тем хуже, а теперь он вообще с трудом понимал, что делать.
Ладно, нужно двигаться дальше. Он уже слышал погоню. Осторожно надел очки. Не нравились ему острые кромки стекол возле глаз, но без очков наказатель не видел вообще ничего.
Лестница. Может, по ней удастся выскочить на дно оврага, а уж оттуда, лесом, он как-нибудь доберется до подземки и до Пятерки. Если та никуда не уйдет к тому времени.
А может, даже найдется какое-то ответвление, технический ход к станции или еще что-нибудь.
Собственно, не заканчивается же лестница тупиком. Или в доме брухи не исключено и такое?..
На ступеньках было темно, видел он все хуже, но спускаться ниже и ниже казалось странно приятным и правильным. Не терпелось добраться до пола и зарыться в эту землю. Она укроет, она не предаст. Зарыться под плиты, в рыхлую черноту покоя, полную корней и пищи. Темноту, где все равно, видишь ты или нет.
Осознавая странность своих мыслей, Коркранц спускался как мог быстро. Позади него, пока вдали, ухала и стенала опасность, которой он пытался избежать. Наказатель коснулся рукояти револьвера. Шесть патронов. Совсем-совсем мало. Жаль, плащ остался на вешалке.
Он не мог и думать о том, чтобы стрелять в Халле. Он обязан выбраться и рассказать правду, но… Интересно, а Шеф смог бы в такой ситуации выстрелить, скажем, в него?
Наверное, да.
Он внезапно подумал, что их управление никуда не годится. Дознаватели не видят дальше своего носа, да и он, заслуженный наказатель, попался как последний профан.
Площадка, короткий коридор, дверь. Коркранц проскочил в нее, задвинул старый кованый засов, покрытый чудовищным слоем пыли, и отскочил подальше, вспоминая про нож Халле. Оступился на короткой лестнице, пробежал вперед и уткнулся в стену. Куда дальше? Он почти ничего уже не видел и шарил по стене вслепую, яростно щурясь через половину линзы.
Нужно было что-то делать. Бежать дальше он не мог, не понимал куда; становилось опасно, да и смысла не было – вполне возможно, он пропустил уже десяток спасительных выходов.
И если он только правильно помнил, откуда прихватил улику…
– Никаких таблеток в мою смену… Больше никаких таблеток, – пробормотал наказатель Коркранц.
Сунул руку в карман и вытащил большую похожую на жука капсулу, внутри которой пересыпался порошок.
Дверь дрогнула под ударом, и в открывшуюся щель устремились жадные всхлипы и голодный рокот преследователей.
Погнутый засов, как ветеран, прикрывающий отход в своей последней схватке, уперся и не сдавался, но с жутким скрипом вылезали из двери держащие его гвозди.
Коркранц положил таблетку в рот и не жуя проглотил. В надежде, что не ошибся.
Грянул еще один удар.
Сквозь единственный уцелевший участок очков он смутно увидел тяжелую розовую лапу, проникшую в щель. Она искала засов. Наказатель вжался спиной в стену.
И еще. Драматически, скрипично взвизгнули гвозди, низ перекосившейся двери уперся в ступень, давая ему еще несколько секунд.
– Сейчас все будет, – сказал Коркранц изменившимся голосом, заложил, словно швейцар, левую руку за спину, а правой достал револьвер. – М-мы защитим нашу крепость… – замурлыкал он что-то из Ластера и взвел курок. Отбросил мешающие очки в сторону, приметил тоннель в темноте справа и начал отступать, когда дверь слетела с петель и толпа устремилась вниз по лестнице.
– Сейчас все будет, – повторил он, глядя поверх ствола в лицо Халле, вооруженного двумя ножами – служебным и кухонным, – и нажал на спуск.
К Зверю
Это место многим снилось в кошмарах. Пусть даже они никогда здесь не бывали.
Воспаленное солнце уже кануло в дым над далеким горизонтом, и розоватое свечение, как заражение, охватило полнеба. С востока же, видимая в прорехах туч, скалилась щербатая луна, восходя над оставшимся позади ристалищем. Пепел уничтоженных армий запятнал мои сапоги, железные носки их закоптились. Я чувствовал себя так, словно на моих плечах лежало полмира.
Но это больше не соответствовало действительности.
Изогнутые ветрами деревья, которыми зарос холм, сбросили листья, истлевшие до жил, и ничто не закрывало мне вид на Двор Хинги. Низкая башня, темные окна, светлые фигуры во дворе, отделенные от меня мощным частоколом. Он вроде бы стал выше с прошлого раза, будто заостренные бревна выросли из земли. Вполне возможно, так оно и было.
В прошлый раз… В прошлый раз я видел эту дорогу, покрытую марширующими ордами. Чудовища ломали деревья, ожившее железо с лязгом двигалось на восток, изрыгая дым и молнии; крылатые создания реяли над рядами, над знаменосцами, у каждого из которых на древке плясал негасимый язык пламени. Вспоминая тот пронизанный искрами, черный и оранжевый вечер, когда Гейр и Беймиш шли здесь рядом, во главе колонн, хотелось кричать. Я знал это место еще со времен, когда Гейр разъезжала на Звере, тут и дальше к востоку, наводя ужас на любого и каждого.
Теперь здесь живет лишь Хинга.
Ненавижу.
Я хотел сказать это вслух и в сотый раз не смог, и это было хуже любого кошмара. Я стиснул и кулаки, и зубы, пытаясь подавить наступающую панику, осадить ярость. Она мне еще понадобится потом, когда я доберусь до Башни и позову Зверя.
Если он не ответит мне, я войду в Башню сам. Но лучше бы ему ответить. Лучше тебе, Беймиш, ждать меня уже сейчас, ибо я приду.
Ночь опускалась, утаскивая дымной лапой больное солнце за горизонт. Я устал. Молчание становилось все тяжелее выдерживать. Выдвинул меч из ножен, взглянул на узор на лезвии. Линии выровнялись, напряглись, как струны, а значит, близился переломный момент. Мой меч чувствовал такие вещи лучше меня. Да все вокруг владели сейчас ситуацией лучше, чем я.
Меня списали со счетов.
Не в добрый час я пришел в это место, умытое кровью и обожженное войной. Но мне некуда больше идти, позади меня тоже никто не ждет. Все осталось на том поле, где люди захлебнулись собственной яростью в последнем бою. Я слышал, как кричали вороны перед дождем там, позади. Что ж, и здесь им тоже вскоре будет чем поживиться: прямые линии на мече обещают мне новую схватку и победу в ней.
Я многое вложил в свои вещи. Мне всегда было трудно справляться с ощущениями, я не доверял им. А вещам доверял. Жаль, из них у меня остался лишь меч. Или следует сказать: хорошо, что у меня остался хоть он?..
Я не знал ответа; а если бы и знал, не смог бы его произнести. Ибо кроме меча был еще и Горн. Сжимаемый сейчас липкими, слюнявыми его устами. Его, Беймиша. Я забью его ему в глотку, если доберусь. Ты слышишь меня, Зверь? Если слышишь, готовься. Если нет… Я иду все равно.
Ветер налетел сзади, потянул за плащ цвета пепла и грязи, цвета дорожной пыли.
Я беззвучно вздохнул и начал спускаться с холма, поглядывая на тех, кто стерег Двор. Они не могли бы узнать меня, даже если видели раньше: я шел пешком, шлем потерял еще в бою, и плащ окутывал меня с головы до ног. Тяжелой, гудящей головы и усталых стоптанных ног. Мне было трудно дышать, и на то была своя причина.
С ворот, с заклепок, покрытых патиной, смотрели угрюмые морды древних существ. Но меня нельзя отвадить такой простой магией.
Я знал, куда следует нажать, чтобы открыть эти ворота, и надеялся, что Дрейн еще не побывал здесь и не изменил механизм.
Как я и полагал, никто не ждал моего прихода: когда нынешние враги видели меня в последний раз, я, лишенный сил, голоса и смысла существования, стоял на коленях посреди поля угасающей битвы, и обе стороны сражения были готовы снести мою голову.
Была еще одна причина, по которой меня считали погибшим, и она не давала мне покоя. Во всех смыслах этого простого и емкого слова. Покой. То, чего я желал сильнее всего на свете и на что не мог рассчитывать.
Я пересек Двор, пустой, вытоптанный и не такой уж большой.
Я шагал, глядя на тех, кто охранял его, и молчал. Мне нечего было им сказать, даже если бы я мог это сделать. Это был не тот вечер, чтобы разговаривать с мертвецами, настоящими ли, будущими ли. Они же не сделали и шага навстречу мне. У них были другие приказы.
Они защищали вход, в доспехах, покрытых белой эмалью, с алыми бубнами на груди. В прежние времена эти знаки напоминали мне открытые раны. Сейчас мне было все равно.
Я не знал, лица там за опущенными забралами или черепа. В любом случае мне предстояло вскоре увидеть и то и другое.
Никто из них не ожидал встретить именно меня. Я вынул клеймор, линии на лезвии оставались ровными. Имя моему мечу было Сталь, и никакая другая сталь в мире не могла противостоять этому клинку.
Трое бросились ко мне, еще шестеро рассыпались, окружая, с боков, и один остался охранять дверь. Я смотрел на всех них сверху вниз, хотя никто из них не был мал ростом.
Они напали одновременно, и я ударил с размаху. Лезвие Стали прошло сквозь панцирь, словно то была арбузная корка; я оттолкнул кого-то рукой в грудь, повалив его на двух других, тем самым немного очистив левый фланг, и проткнул первого, кто подскочил справа. Второй скрестил со мной клинок, и лезвие его упало, срезанное. Упала и его голова.
Третий хотел достать меня глубоким выпадом, но мой меч оказался длиннее, и я пробил ему забрало.
Больше никто не успел сделать ни одного верного движения, и спустя несколько секунд все они лежали поверженные, а их кровь, алее эмблем, растекалась по белой эмали. Последний замах болью отозвался в сердце. Я не ожидал, что устану, но дыхание сбилось после короткой стычки, и снова я подумал, что могу не дотянуть до момента, когда Зверю придется ответить на мой вызов.
Отбросив такие мысли, я полоснул мечом вдоль дверной щели, разрезая внутренние засовы, и вошел в коричневую темноту холла.
Никто не встретил меня, а поиск нужной комнаты не занял и минуты.
Хинга, книжница, подняла разваленное надвое лицо от гримуара в алой коже и посмотрела на меня широко расставленными темными глазами. Она читала, наверное, весь день, и дорожки крови пролегли от уголков глаз. Костяной нос – провал в обнаженной, видимой, полосе черепа – с шумом втянул пыльный воздух, густой от запаха сотен сгоревших свечей.
– Ты? – спросила она хрипло, облизав шрам, раздвоивший губы, раздвоенным же языком. Она никогда не говорила, где получила такую рану. Думаю, это и не рана вовсе.
Я не ответил. Пока не мог. Повисла тишина, но под моим взглядом она содрогнулась и, схватив перо, вывела знак на чистом листе, лежавшем перед ней.
Кровь с меча капала на пол: я направил его в грудь хозяйке, и она отпрянула, бросив перо. Я взглянул на лист, но он был чистым. Мне это не нравилось.
Я подошел к столу, положил Сталь поперек гримуара – кровь сразу же впиталась в пергамент без следа – и выдрал из книги страницу.
Хинга вскрикнула. Больно, конечно. У книжниц и книг всегда неразрывная связь. Поэтому я выдрал еще одну, с картинкой.
Хрипло закаркал Прокл, ворон Хинги; забил крыльями. Он сидел в клетке на подоконнике. Видно, снова был за что-то наказан. Книжница держала его, чтобы он диктовал ей книги, когда она их переписывает, и Прокл, случалось, нарочно начинал нести чепуху.
Блики свечей гуляли на бронзовых ромбах, покрывавших черное одеяние Хинги. Огромное горячечно-багровое солнце, разъеденное далекими дымами, заливало комнату мутным недобрым светом, и если цвет способен передать угрозу, то это был именно он. Я всегда любил такие закаты. А в грозу мне везло вдвойне.
Тяжелая коса Хинги, заплетенная медной цепью, нервно дергалась, но книжница не смела сказать мне ни слова. Я ненавидел книжницу за то, что, имея возможность говорить, она не имела смелости воспользоваться ею. Ненависть обжигала мое сердце, как тогда, когда легионы Солтуорта под зелеными флагами ударили из засады и полегли пеплом под черными молотами Гейр. Я был там, видел, как раскаленное оружие пробивает дымящиеся дыры в крепких доспехах, видел, как слепящая оранжевая ржа тления плавит сталь, как чернеют и обугливаются яркие, как листья, штандарты, и черные волосы Гейр были убийцам вместо стяга, и пепел застилал небо, как ненависть застилала мои глаза. В то время у меня был голос, и я кричал.
Я взял со стола перо и написал на вырванном листе три знака, обозначавших вопрос «Где он». Узор на мече дрогнул и выпрямился вновь. Я все делал правильно.
– Как ты?.. – спросила она, снова облизнув мертвые, цвета старой кости, передние зубы. Ей было немало лет – впрочем, внешне эти годы отразились лишь омертвевшей раной, рассекшей ее лик пополам, – и она немало повидала, учитывая, что каждая вторая из прочитанных ею книг могла свести человека с ума. И каждая из написанных, я полагаю.
В ответ я снова показал ей лист с моим вопросом.
– Он убьет меня, если я скажу тебе. Или ты вернешься и убьешь меня.
Я взял меч и медленно провел лезвием, отрезая страницу. Хинга задрожала; из-под края шрама, там, где изуродованная плоть прилегала к кости, показалась струйка крови.
«Не вернусь», – написал я. Ворон кричал в клетке, нервничал, перебирая прутья клювом.
Я не врал, я не собирался возвращаться ни в случае победы, ни в случае поражения. Я хотел одного: отомстить Беймишу и вернуть свое. Голос, коня и все остальное, что он у меня отнял.
Я приложил лезвие к книге и посмотрел ей в глаза.
– Он в Башне Зверя, – сказала она.
«В какой книге?» – написал я. На том же листе, потому что Хинга ответила на предыдущий вопрос. Заканчивать фразу не было смысла, она знала, что я хочу спросить. Мне нужен был мой голос, и ничего больше. От нее – ничего.
Она не ответила, и я смял несколько страниц, вырвал их и швырнул в окно. Против умирающего заката они показались черными птицами. Ворон в клетке кричал, не переставая.
Хинга закрыла лицо руками.
За дверями уже слышался шум. Недаром книжница успела написать тот один знак на чистом листе. Он обозначал меня, только проступили чернила не здесь, а где-то там, в кордегардии, на таком же пустом листе. Да, охрану Хинги усилили. Наверное, сам Беймиш приказал.
Видимо, она что-то поняла по выражению лица. Мои яркие зрачки отразились в ее темных глазах, и книжница отпрянула.
– «Воцемал»! – крикнула она. – Это был «Воцемал»!
Я спешил. Написал один знак, и тот коряво.
«Сюда».
Она закусила четверть губы и мотнула головой. Коса ее хлестала, как хвост нервного зверя. Она думала, что может выиграть время.
Я ухватил ее за косу и приставил меч уже не к книге, а к ее лицу, к переносице.
Я мог лишить Хингу глаз одним движением. Тогда она была бы еще более беспомощна, чем я без голоса или Дрейн без левой руки.
Уставившись на лезвие как завороженная, она протянула руку в сторону, и ее когти, похожие на птичьи, нащупали нижнюю в груде книгу в истертом переплете.
Она подала мне ее, и я выдернул том из безобразной лапы в тот самый момент, как дверь за моей спиной распахнулась. Арбалетчики, люди с дубинками и рогатинами, а двое – и с кремневыми копьями, в кожаных доспехах и при деревянных щитах, ворвались в комнату. Конечно, никакой стали. Эти пришли уже именно за мной.
Я толкнул Хингу на стол, опрокинув свечи на книги. Рукописи не сгорят, а вот комната – да.
Схватил книгу зубами за корешок, освобождая вторую руку, и перехватил меч поудобнее. Вкус у переплета был мерзкий, словно я держал во рту сдохшую от яда крысу.
Щелкнули арбалеты, и пять стрел, пущенных в упор, полетели в меня. Я взмахнул Сталью – тут мой меч не мог ошибиться – и отбил все пять. Он сам ловил их, чувствуя летящий металл. Наконечники рассыпались в пыль при встрече с лезвием. Древка разлетелись в разные стороны.
Они двинулись на меня, выставив копья и рогатины. Я обрубил одну, вторая уперлась мне в шею, копье ударило в бок, соскользнуло по доспеху.
Я вырвал его на себя, отведя мечом второе, устремившееся мне в глаза, и едва успел отшатнуться. Пора было уходить – линии узора пошли изломами, рисунок заколебался.
Один, потеряв осторожность, сунулся под руку, и я зарычал, швыряя его на остальных. Они отступили – моментально, и арбалетчики снова прицелились. Быстрее, чем я ожидал. Повисла секунда тишины, даже Хинга замолкла между всхлипами.
На этот раз у них получилось лучше: одна стрела обожгла мне щеку и прошила капюшон, вторая рассекла сапог, зацепив щиколотку. А стрелки уже снова взводили механизмы.
Я развернулся и бросился прочь, на ходу закинув меч в ножны: он всегда верно попадал в них, чем сильно облегчал мне жизнь.
Плащ, цвета дыма в полумраке, скрыл меня, когда я метнулся к окну, и стрелы досадливо свистнули вслед. Я сшиб клетку с Проклом и вывалился в окно, на широкий карниз. Сейчас мне следовало бежать как можно скорее. Я сунул книгу под плащ, спрыгнул прямо в обрыв перед домом и поспешил под защиту кустарника. Клетку с ошалевшей птицей я подхватил на бегу – она застряла в промоине и далеко не скатилась.
Молнии били в шпили дома, когда я ссыпался вниз по склону и бросился к лесу, прижимая к груди клетку с вороном. Еще одна стрела пропела неподалеку, на излете, а вторая ткнулась в защищенную панцирем лопатку так, что я чуть не полетел кубарем, но больше меня никто не преследовал. Они не хотели оказаться в Лагвуде ночью, а Хинга, наверное, пока не могла обеспечить им безопасность.
Сумерки уже затопили лес, туман разлегся в низинах, и сапоги тонули в нем, в тонкой пленке. Пни расчищенной опушки, подернутые туманом, кряжистые, казались чужеродными, исполненными какой-то странной симметрии. Это было неудивительно – лес Лагвуд рос на костях существ, которых даже мне сложно было представить. Впрочем, у Хинги были книги и о них, и о многом другом. Через несколько минут она придет в себя и тотчас пошлет погоню, а еще сообщит своему брату и Беймишу.
Итак, книга у меня, путь известен. Недостает мне теперь лишь того, кто понесет меня по этому пути, и еще одной вещи. У меня есть время до рассвета, чтобы вернуть себе голос и вызвать Зверя. Вызвать там, у его Башни, где всегда стоит запах пепла.
Лес сомкнулся надо мной, сухие листья шептали мне, но я не в силах был им ответить. Наступала ночь, а в темноте все мои дороги были короче.
По пути, забравшись достаточно далеко в низины, – никто не тронул меня в лесной тьме, я всегда любил этот лес и никогда не причинял вреда его обитателям, – я выбрал ложбину меж огромных корней, сел и достал книгу.
Я знал, кто и как лишил меня голоса, теперь нужно было узнать, как произнести хотя бы одно слово. А лучше два.
«Воцемал», как и все подобные вещи, нельзя читать при свете дня. Вот почему у Хинги в доме всегда темно. Тут, в низинах Лагвуда, еще темнее, а значит, книга легче расстанется со своими секретами. Я не такой хороший книжник, как Хинга.
И под чье-то тихое рычание глубоко в лесу, согревающее мое усталое сердце, да под робкий шорох перьев Прокла, некрепко задремавшего в клетке, я стал читать. Темнота помогала знакам проникать в мое сознание. Я должен был хорошо разобраться в ритуале и найти подтверждение своим догадкам: чтобы отнять свой голос у Горна, хотя бы на несколько секунд, мне требовались голос колдуна, голос или язык мастера, изготовившего Горн, и то, что сгодилось бы за мой голос или язык, и звук самого Горна. Полностью вернуть себе Голос, тот, который с большой буквы, я мог, лишь завладев Горном, а он был у Беймиша.
Прочитав все и повторив про себя, я закрыл книгу и положил ее меж корней. Лучше ей оставаться здесь.
Потом открыл клетку с Проклом и взял ворона на руки.
«Будешь говорить вместо меня, птица», – подумал я, и да, ворон произнес эти слова вместо меня.
Прокл согласно каркнул в ответ самому себе. Я произнес его голосом простое заклинание, которое связало нас. Словесная магия всегда удавалась мне лучше, чем остальным. И хотя в итоге это привело меня туда, где я находился сейчас, в том числе и к потере Голоса, моей силы, возможности словом управлять всем, чем я хотел, – на такое дело, как заставить говорящую птицу произносить мои мысли, меня пока хватало. Но чувствовал я себя не очень хорошо. Саднила щека, рана на ноге до сих пор кровоточила, и ныло, не переставая, сердце – даже здесь, в середине милого мне леса.
Итак, какой-никакой голос у меня теперь был. Трубить в Горн при моем приближении Беймиш будет обязательно – без него он не сможет руководить обороной Башни. Оставив в живых Хингу, я позаботился о том, чтобы он узнал о моем приближении.
Теперь уже все знали, что я иду. Если, конечно, кто-то посчитал нужным сообщить Бауту. Но Дрейн, брат книжницы, точно знал. Что ж, пришло время проведать и его – стало светлее, луна обогнала медленно наползающую грозу, зашумел в верховьях влажный ветер, и я продолжил свой путь сквозь ночной лес. Погони за мной так и не случилось.
Наступил поздний вечер, когда я вышел из леса. Плащ цвета сумерек покрывали сор и паутина, подол был влажен, а сапоги в грязи.
Ворон сидел на моем плече и никуда не улетал.
Он был полезной находкой – предстоял разговор не менее сложный, чем с Хингой. И мне хотелось иметь возможность изъясняться как-нибудь, кроме как знаками на бумаге. Здесь бумаги не было, здесь меня ждал металл. Что, в принципе, было бы неплохо, не поджидай меня и кузнец.
Но я должен был с ним встретиться. С тех пор как закончился тот последний бой, в котором людские силы пали, мой конь оставался у него.
Впереди, в темноте, освещаемый сполохами горна, виднелся Двор Дрейна. Низкие крыши отсвечивали под иззубренным месяцем.
К нему легко было проникнуть: мой меч разрезал железные прутья ворот, словно заросли крапивы, и я вошел во двор лучшего мастера магии на этой стороне мира. Кузнец был искусен во всем, что касалось изготовления вещей.
Да, это он ковал Сталь. Теперь я шел за ним со Сталью в руке.
Да, это он подковывал моего коня. Теперь я шел забрать его.
И, конечно, это он ковал Горн. И мне нужен был его язык.
Дрейн бил молотом по заготовке, не обращая на меня внимания. Шлема он не снимал, даже оставаясь в одном кожаном переднике на голый торс. На каждый удар я просто делал шаг, пока не оказался достаточно близко, чтобы он почувствовал мое присутствие.
Его кожа казалась свинцовой, клиновидные нащечники шлема оставляли на виду злой рот, полный железных зубов. Он не слишком-то походил на человека. Не более, чем я. И почти не уступал мне ростом.
– Ты?! – взревел он скорее в страхе, чем в ярости, но перехватил свой молот и размахнулся. И я понял, что он, увлеченный работой, ничего не успел узнать, даже если Хинга послала ему весть.
Перед глазами на мгновение встала картина: молотобойцы Гейр, запах жженой плоти, брызги крови и тупой грохот уничтожаемого металла.
Гейр. Я отомщу за тот бой. Пусть путь к Башне предстоит еще долгий.
Я отбил его первый замах, да и второй тоже. Он сражался левой рукой, как делал и все остальное. Третью атаку я пропустил, и его молот обрушился на мое плечо. Прокл взмыл в сторону мгновением раньше, и страшный удар швырнул меня на колено.
Доспех, кованный этим самым молотом, лопнул, плечо онемело.
Он выпустил молот и отступил.
Молот продолжал держаться в воздухе.
Кузнецу не обязательно касаться своего инструмента, чтобы заставить его работать. Дрейн был мастером, достойным занимать трон Беймиша. Но мне нужно было одолеть его.
Еще один удар. Панцирь треснул, осколок вонзился мне в бок, и я едва успел прикрыться рукой от удара в голову.
Ворон кружил надо мной, крича. Он мог кричать. Я – нет, даже от боли.
Я ударил мечом прямо по бойку молота.
Я никогда не думал, что мне придется такое сделать. Инструмент, выковавший Сталь, вроде бы был сильнее. Но Сталь, владычица над всем металлом, имела верховную власть. Я не знал, что получится.
Получился удар страшной силы, меч вывернуло из моих рук, молот отлетел к стене и упал на землю, а я вскочил на ноги и рванулся к Дрейну.
Я свалил его кулаком, прежде чем он снова сжал невидимую руку на рукояти молота.
– Где мой конь? – прокаркал ворон, севший на плечо. Я стоял неподвижно, пряча лицо в тени капюшона. Я не любил яркого света, а огонь в горне пылал ярко.
– Я не скажу тебе, – ответил кузнец. – Я ковал твой клинок с твоей кровью, ковал Горн с твоим именем на устах, ковал подковы Викла… Но я не верну его. Скажу лишь, что, раз Горн у Беймиша… – Он помолчал. – Ни меч, ни конь тебе не помогут.
Я поднял Сталь и взмахнул ею, полоснув Дрейна по пальцам левой руки. Не отрубил, но металл скрежетнул по его тяжелой кости. Бил я точно.
– Где Викл?! – рявкнула птица. Ее голос казался еще более недовольным, чем был бы мой собственный. – Отвечай, иначе я начну отрезать тебе пальцы по одному!
– В лесном стойле. Там, где ты первый раз увидел его. – Дрейн зло сплюнул, во рту блеснул металл. Я задумался о том, сколько вообще металла в его теле. Наверное, я плохо изучил их всех, раз в итоге все так обернулось.
– Пошли! – коротко скомандовал ворон.
Мы покинули двор через задние ворота и углубились в дубовый лес. Я подталкивал кузнеца мечом в спину, подавляя желание размахнуться посильнее и уложить его на месте. Старые пожженные молниями деревья скрипели на ветру, гром рокотал почти непрерывно. Месяц на небе напоминал улыбку убийцы. Мне искренне нравились эта ночь и погода. Жаль было только, что я не мог просто наслаждаться. Да еще и сердце болело.
Мы вышли к низкому строению на внезапно открывшейся вырубке. По углам стояли столбы с железными самострелами и страшными мордами на прибитых щитах.
Дрейн сказал что-то – видно, успокоил самострелы, – и мы подошли ближе.
Викл заржал, радуясь мне. Он был бледен, красные глаза его отсвечивали в темноте, шрамы на ногах чернели нитяными крестами, и железные копыта блестели в полумраке шлифованной сталью.
Мой конь, для которого не существовало непроходимых дорог.
Я вывел его под свет луны. Викл был высок; стальные, как и у кузнеца, зубы поблескивали в отсветах молний. Он ел все.
– Хинга говорила, – прошипел Дрейн, сверкая железным языком, – что есть заклятие, способное вернуть тебе силу за счет твоей крови, взятой для меча, и железа для коня. Для этого ты должен зарубить Викла Сталью и…
Я ударил кузнеца в челюсть, располосовав костяшки о стальной язык. Моя кровь потекла по его подбородку, и он лихорадочно стал оттирать ее изнанкой фартука. Легкий дым поднимался от кожи.
– Ты врешь, – сказал ворон.
Конечно, он врал. Хинга ничего не говорила ему, иначе он бы ждал меня.
Дрейн зло глянул на меня.
– Я сказал это, чтобы ты зарубил коня, – ответил он наконец.
Я вынул Сталь и отсек его лживый железный язык. Ему легче, он просто скует себе новый.
Взлетев коню на спину, я взглянул на меч. Линии были извилисты. Никто не знал, чем закончится мой путь, и я собирался выяснить это как можно скорее.
Итак, я обрел голос, но не Голос, добыл язык кузнеца, вернул своего коня и теперь мог не беспокоиться о дороге. До тех пор пока Беймиш не разберется с Горном окончательно. Он – победившее зло. Я вспомнил крах Солтуорта, последней человеческой надежды. Вспомнил искаженные яростью черты Гейр. Предательское оружие, бьющее в спину. Смятение рядов, грохот заклинаний и свист стрелы.
Я успел тогда сказать два слова. Это меня и спасло.
Но мне было крайне необходимо произнести еще два. Одним я воззвал бы к Зверю, а вторым… Для этого у меня еще не все было готово. Но ночь продолжалась, и я надеялся успеть.
«Он заплатит мне за все», – подумал я и понял, что ворон произнес это вслух. Викл одобряюще всхрапнул. Он любил месть.
Была глубокая ночь, когда мы покинули окрестности Двора Дрейна. Он смотрел нам вслед, молча, конечно. Луна таращилась сквозь рваные облака, словно чужак через занавешенное окно.
Викл нес меня, безошибочно выбирая дорогу. Мой плащ, цвета тумана и низких облаков, развевался на ветру, и дождь срывался тяжелыми каплями, но все время отставал. Серебряная и синяя печаль владела миром, но там, на западе, на краю неба, я видел тонкий темный штрих – логово Баута, где он сидел на своем каменном престоле, глядел на мир глазами предателя, а дочь его, цветок Анна-Белл, спала в своей постели.
Я собирался нарушить ее сон. Я добыл уже и книгу, и коня, и ворона, и железо. Все, что мне было нужно, – это сосуд. Некоторые заклятия я знал и безо всяких книг.
Но без Голоса мне нечего было и надеяться ни использовать сосуд, ни вызвать Зверя. А если он не ответит на вызов, мне останется лишь постоять у подножия Башни и уйти.
Ворон крикнул коню, и мы полетели быстрее. Старые деревья слились в полосы; мы проскакали по мосту, разбивая его в щепки, но я не успел услышать, как бревна упали в воду, – теперь мы были уже далеко. Дорога пошла в гору, потом свернула, но мы – нет. Викл вознес меня на лесистый холм, а когда чаща стала совсем густой, помчался подобно белке, отталкиваясь от стволов, прыгая от дерева к дереву. В его копытах скрывалось множество механизмов, дававших ему немало возможностей, и каждый был напоен магией Дрейна.
Потом мы спустились в низину, пересекли болото, где какая-то тварь с белыми глазами пыталась схватить Викла за ногу, после выбрались из леса и вернулись на дорогу. Встречный ветер забивал дыхание, но конь был неутомим. Ворона же мне пришлось спрятать под плащ – Прокла сносило ветром, и он не в силах был догнать нас.
Замок приближался. Я видел его много раз, но все равно что-то стеснило мне сердце, и боль прошлась по всему телу, так, что сдавленно каркнул Прокл под плащом, ощутив мое состояние.
Мы вломились во Двор Баута через закрытые ворота: Викл набрал такую скорость, что выбил их, выбросив вперед копыта. Людей из стражи разметало, и мы не остановились подле них.
Конь замедлил свой бег. Мощенный камнем двор тонул в тени пузатых башен под конусами черепичных крыш. Каждая черта была знакома мне здесь, каждый камень. Только флаги на башнях, двуязыкие флаги, цвет которых был неразличим в темноте даже для меня, были чужими, и ветер трепал их так сильно, словно хотел сорвать.
Раньше это место звалось по-другому. Тогда и Баут еще мог называться человеком, сражаясь на стороне людей. Теперь, когда все человеческие силы были раздавлены, отброшены прочь, он занял эти стены. Приспешник Беймиша, страшного косиньера, в той битве десятками резавшего бывших союзников Баута своим непомерно огромным оружием.
Я спешился у самых дверей, и камень дрогнул под моими ногами. Никто не ждал меня здесь. Даже странно это было после того, что я сделал с Хингой и Дрейном. Но кто станет предупреждать Баута? Он всегда будет смердеть предательством, и своей стороны отныне у него нет.
Он вышел, чтобы увидеть меня, стоящего возле коня со стальными копытами, меня, в плаще цвета ночи и предрассветных туч. Наверное, он не видел моего лица, только подбородок и отсвет глаз: оранжевого и зеленого. Большой ворон на моем плече хрипло закричал при виде Баута, выдохнув облачко пара.
О, он был не один. Никто не дал ему сторонней охраны, но его люди стояли за ним, и их было много.
– Я пришел за Анной-Белл, Баут, – сказал ворон. – И за мечом. Он по-прежнему в крови?
Тут мне оставалось надеяться лишь на слово, сказанное перед тем, как я пал.
– Даже Анна не смогла отмыть его. Но ты не получишь здесь ничего, кроме смерти, раз уж не захотел достойно встретить ее там, при падении Солтуорта.
– Смерть сегодня пришла со мной, – ответил Прокл моими словами.
Хорошо, что кровь Гейр осталась на мече, ударом которого в спину убил ее Баут. Мне нужна была эта кровь.
– Убирайся! – сказал предатель рода человеческого.
– Отдай мне дочь и меч, и я оставлю тебе одну руку и одну ногу.
Баут, одетый в черное, со своим широким, вечно каменным лицом, взмахнул рукой, и стрелы полетели в меня.
На этот раз я не стал отбивать их. Повинуясь моей ярости, ворон произнес слово, и магия Стали отреагировала на него. Это не было так уж сложно и не требовало моего настоящего Голоса.
Изменив путь, стрелы ринулись к Стали, и я взмахом заставил их последовать за острием, как косяк рыб, отшвырнув в сторону. Металл рассыпался в пыль, и я сделал шаг к Бауту.
И его охрана отступила на шаг.
– Убейте его! – крикнул он.
Они бросились на меня, обнажая мечи, защищая своего господина, за которым последовали, вынужденные стать уродами у пиршественного стола чудовищ.
Я убил половину из них, прежде чем первый коснулся меня. Его меч подсек мне ногу. Я взял его голову левой рукой и сжал так, что хрустнула кость. Он упал, и я зарубил еще двоих. Ворон так и не покинул моего плеча. В этой битве оно было самым безопасным местом.
Остальные откатились, взяв меня в неровное, нервное кольцо. Даже при луне я видел, как побледнел Баут. Черная щетина выделялась на его белом лице, словно штрихи гравюры. Ветер гудел в башнях, трепетали флаги, будто змеиные языки, старый лес стонал за стеной, и какая-то птица протяжно и тоскливо кричала в этом лесу.
С лязгом распахнулись двери башни, и пятеро рыцарей вышли из них, закованные в доспехи с головы до ног.
– Ты пришел за мной? – спросила девушка, тонкая и хрупкая, с сонными глазами, выходя из-за их спин. Платье ее, белое, как цветы дремы, сливалось с белой кожей. Только волосы, невнятно-серые, портили образ. Глаза казались провалами в ночь. – Убирайся прочь, пока ты еще жив. Утром тебя будет искать каждый.
– Утро еще не настало, – сказал ворон хрипло.
– У тебя нет Голоса, – заметила Анна-Белл, людская колдунья, дочь Баута. – Ты никто, и звать тебя никак.
Ворон напомнил ей мое имя, и гром в небе отозвался эхом. Анна-Белл равнодушно пожала плечами и произнесла одно короткое слово.
Рыцари пошли ко мне, и я понял, что там, в доспехах, нет никого.
Мой меч был в крови, я почти не видел лезвия в темноте, но наносить удары мне это не помешало. Я раскроил щит ближнего рыцаря, вывернулся из-под удара палицей и снес ему шлем.
Он развернулся. Отсутствие головы никак не повлияло на него. Я отсек руку второму, подоспевшему сбоку, присел в повороте. Металл подавался как бумага, не оказывал Стали никакого сопротивления. Подсеченные ноги перестали держать, и два рыцаря с грохотом повалились на камни. Безголовый развернулся, и я разрубил его от плеча до поясницы, а потом толкнул на землю. Он упал, роняя сапоги и перчатки. Их оставалось двое, и с ними я покончил быстро.
Был предрассветный час, и тени были глубоки и темны. Я посмотрел в такие же глубокие и темные глаза Анны-Белл.
– Ты пойдешь со мной, – сказал ворон, и Викл согласно фыркнул за моим плечом.
– Только если ты сможешь одолеть это, – ответила она.
Я проследил за ее рукой. В темном углу, между башнями, зашевелилось что-то, булыжные камни задрожали, вырываясь из мостовой, но не полетели в меня, как я ожидал, – силы, видно, у колдуньи были не те, – а стали стягиваться в кучу вместе с мешками песка, какими-то оглоблями, тележным колесом и прочей рухлядью.
Камень скрежетал о камень, обручи от рассохшихся бочек катились по брусчатке, и зеленые искры пролетали над ними.
Весь этот хлам стал отрываться от земли, и я понял, что сейчас произойдет.
Голем, с каменными ступнями, тяжелыми кулачищами из мешков с песком, с плечами из бревен и колесом телеги вместо головы, пронизанный слабым бледно-зеленым световым шнурком, шагнул ко мне, и земля содрогнулась.
Он не был стальным, и я мало что мог с ним поделать, не владея Голосом.
Поэтому я прыгнул вперед, на ходу разрубая пополам ближайшего телохранителя Баута, и схватил того за руку, как только он бросился к двери, под защиту дочери. Он вывернулся, вцепившись в меня, и мы покатились по камням.
Шарахнулся Викл, спасаясь от голема.
Баут содрал с меня плащ, я оттолкнул его и выпрямился во весь рост, в помятом и закопченном светлом доспехе, прижав острие клинка к его горлу.
Все замерли. Я тяжело дышал, и стрела, пробившая когда-то мое сердце, покачивалась в такт моему дыханию. Перо я сломал, а острие так и застряло где-то внутри, не выйдя из спины. Иногда я чувствовал, как оно царапало доспех.
Я успел сказать тогда немногое, прежде чем магия Беймиша лишила меня голоса, и это были правильные слова. Жаль только, первое действовало лишь сутки.
Та битва окончилась на рассвете прошлого дня, когда кто-то из стрелков Беймиша пробил мне сердце почти навылет. Мое заклинание делало любую опасную рану несмертельной. Разве что в давних книгах Хинги можно было найти нечто подобное.
Меня бросили, посчитав убитым. Я же отсрочил свою гибель на сутки. Хотя жить со стрелой в сердце было больно.
Будь у меня Голос, от проблемы не осталось бы и следа – за свою жизнь я получил множество смертельных ран, и они оставили лишь легкие шрамы.
Теперь же у меня было время лишь до утра, если не удастся увидеться со Зверем. И отобрать свой Горн.
– Анна-Белл, – сказал ворон тихо, – видишь, меня не так легко убить. Как твоего отца, например. – Я усилил нажим, и Баут побледнел еще больше, до призрачности. – Сложи этот хлам обратно.
В тишине прошла половина минуты. Потом девушка произнесла какое-то слово, и махина с грохотом рассыпалась по мостовой.
– Я одолел это. Теперь ты пойдешь со мной! – рявкнул ворон. Он тоже чувствовал мою злость и усталость.
– Ты пойдешь к башне Зверя?
– Да, и вызову его.
– У тебя даже Голоса нет.
– Ты мне поможешь. Ты колдунья.
Я поднял свой грязный плащ и накинул снова.
– Почему ты не взял Хингу?
– Потому что меч, которым убита Гейр, у тебя. Он нужен мне.
– Зачем? – удивилась Анна-Белл, видимо, подозревая, что меч не имеет отношения к ритуалу возвращения Голоса. – Как бы ты ни старался и что бы ни использовал, ты не вернешь Голос больше чем на полминуты, пока Горн у Беймиша.
– Ты идешь? – Ворон взъерошил перья. Едва заметно начинало светать, пахло холодным дождем.
– Да.
Она спустилась с крыльца.
– Дочь!.. – только и сказал Баут.
– Ты служишь Беймишу? И мог бы служить любому, занявшему Башню, – ответила ему Анна-Белл. – А он постарается занять ее, с нами или без нас. Раз уж он жив, то я пойду с ним.
Баут промолчал. Ворон тоже. Только Викл нетерпеливо подал голос. Дождь снова приближался, луна утонула в тучах у горизонта, и темный, глухой час перед рассветом окутал нас полностью. Я чувствовал прилив сил и уверенность, что путь будет недолгим.
Она приказала вынести меч, и я принял чуть изогнутый окровавленный клинок с великой осторожностью.
Я опасался дождя. Гроза, заходившая с востока, не
была простой. Это была очищающая гроза после битвы, вызванная кем-то из имеющих силу, и потому такая медленная. А магически вызванный дождь мог и смыть магически закрепленную кровь. Нам надо было спешить.
Я вскочил в седло, подсадив и прижав к себе Анну-Белл, и мы оставили Двор Баута, бывший Двор Гейр.
В отличие от Хинги, я не дал Бауту никакого обещания не возвращаться за ним.
Ночь истекала, но было темно – стена дождя неотвратимо шла за нами вслед.
Мы пересекли бурную реку, не встретив никого, потом попали в засаду – но нападающие были так медлительны, что даже не успели коснуться Викла, а я, убивая, не успел их разглядеть.
Дорога пошла в гору. Начались скалы, на которых стояла Башня Зверя, но я не видел ее за пеленой предутреннего тумана. Подъем стал совсем крутым. Виклу было все равно, а вот я едва удерживал Анну-Белл. Ворон летел рядом.
Мы поднимались в одиночестве, и наступила минута, когда я услыхал далеко наверху пение Горна.
И мое раненое сердце похолодело, потому что я понял, что за мелодию он играет.
Беймиш сумел разобраться, как работает Горн. Это была песнь по мне. По моим вещам, если точнее. Звуки приказывали им рассыпаться в прах, и я ничего не мог с этим поделать.
Выругался ворон, и я так и не понял, от себя или уловив мои чувства.
Хрустнул металл, и подкова со стального копыта отскочила и канула вниз. Викл захромал, сбавляя ход. Захрапел недовольно.
– Потерпи, – сказал ворон, – еще минута, и мы у Башни.
Со звоном отпала вторая подкова, запрыгала по камням, а за ней и третья. Конь застонал, карабкаясь по склону, и я хотел закричать, подбодрить его, но только растревожил ворона, снова присевшего на плечо. Прокл бил крыльями, пытаясь удержаться. А Горн все трубил наверху, за тонкой туманной пеленой, где обгорелая вершина Башни Зверя поднималась к мрачным небесам.
Анна-Белл молчала, вцепившись в меня.
Мы перевалили через край, и Викл, обессиленный, рухнул на колени. Я спихнул девушку на камни и встал во весь рост.
Молнии упрямо били в скалу. Ветер трепал изодранный плащ, когти продирались сквозь перчатки. Я снял их и отбросил их в сторону. Вытащил меч из ножен, глядя, как он тускнеет и теряет острый блеск кромок прямо на глазах, под пение Горна, слышимое даже сквозь непрерывный гром. Птицы на башне кричали, и мой ворон вторил им.
Я положил Сталь на камни, и меч треснул от этого прикосновения, истлевая, разваливаясь на куски. Все так. Мой Голос имеет большую силу. Я заключил часть его – часть себя – в Горн, чтобы командовать всем, что подвластно мне, – армией, магией, силами, – с его помощью. Для меня разница была такой же, как между неуверенным жестом и четким письмом.
Ты предал меня, Беймиш. Тогда, еще не дожидаясь нашей победы, после гибели Гейр, ты предал меня и забрал Горн себе, лишив меня голоса.
Мне сейчас нужно сказать всего лишь несколько слов. И у меня есть такая возможность.
– Говори, – сказал ворон, объясняя Анне-Белл короткий ритуал, – одновременно со мной.
Я достал язык Дрейна и положил его себе в рот. Сталь резанула до крови, но так было еще лучше.
Мы произнесли это: я, языком кузнеца, ворон, повторивший слово из моих мыслей, и колдунья, имеющая силу.
И Горн замолчал.
Я взял второй меч, липкий от крови Гейр, и, отведя руку назад, ударил Анну-Белл в сердце, проткнув колдунью насквозь. Лишь одно имя я назвал и лишь одно слово добавил к нему. На языке, от которого горечь разлилась по всему рту и дрожь прошла по моим древним костям.
Там, в последней битве, опрокинувшей наконец людей, там, где мы раздавили с таким трудом проклятых рыцарей Солтуорта под их зелеными флагами, там пала Гейр, моя любимая, там предал меня Беймиш, завладев Горном, – и подчинив себе все наши силы, одержавшие уже победу.
Кровь Гейр потекла по клинку в сердце Анны-Белл, движимая древней магией. Пока у меня был голос, я мог многое. Пока у меня была власть творить заклинания, я был непобедим. Ни Беймиш, ни Хинга не могли равняться со мной по части заклятий, и тем более никто из жалких людских колдунов.
Анна-Белл закрыла глаза, и колени ее подогнулись. Открыла она их уже сине-стальными, со слепящей искрой. Гейр занимала ее тело, как сосуд; рвалось на плечах тесное платье; змеями заструились локоны, ниспадая на землю; менялись черты. Я осторожно вынул клинок из раны, и от Анны-Белл не осталось и следа.
Одна магия свершилась.
– Зве-е-ерь! – закричал я, чувствуя поднимающуюся силу. Так хорошо было чувствовать возможность говорить. – Зве-е-ерь!
Лишь одно слово добавил я к этому. Слово на языке, от которого сдвинулись камни в основании Башни.
Зверь, всегда живший внутри меня, проснулся, поднял свою длинную морду, зарычал. Скала задрожала под ногами. Древняя сила – не моя и даже не моих предков. Земля ушла вниз, и дымное небо приблизилось, когда сквозь боль плоти и костей я почувствовал, как он заменяет меня изнутри. Мой единственный шанс на победу, единственный верный солдат, кроме Гейр. Моя другая сторона, от которой я начал свое восхождение и которая уберегла меня от окончательного падения.
Я разрушу вас, разрушу все, что создал. Вы не смогли достойно встретить победу, и никакой победы вам не будет.
Мне больше уже ничего не нужно, только Гейр, и она со мной. Но сначала свершится месть.
Я падаю на четыре лапы, доспех гнется, лопаются заклепки, и плащ отлетает серой тряпкой. Я поднимаю длинную морду, чувствую мокрым языком острые зубы, множество их. Мои мускулы полны силы. Это мой боевой облик, который у меня не было возможности вызвать, не имея Голоса.
Сейчас я не могу говорить, но скоро… Скоро.
Я запрокидываю голову, и Гейр взлетает мне на спину. Как в старые времена – я бы не сказал, что добрые, нет, но прекрасные, – когда мы вместе начинали этот путь. Когда это тело было моей единственной формой.
Гейр поднимает клинок и смеется. Гром вторит ей, всепожирающая стена ливня накатывает из-за края пропасти, и запах мокрой гари, такой сильный, радует меня.
Мы влетаем в ворота. Они идут нам навстречу. Их много, но…
В голосе Горна я слышу страх.
Во мне его нет.
Где-то за краем мира восходит солнце.
Долли
Засов был вроде крепкий, железный, но доверия не вызывал. На пальцах осталась липкая холодная влага и немного ржавчины. Долли вытерла руки о штаны, не переставая морщиться, осмотрела дверь еще раз. Плотно подогнанные доски, облупившаяся зеленая краска, косая зарубка как раз на высоте лица. Может, выдержит.
Она хотела еще раз потрогать засов, проверить, настоящий ли он, но решила не тратить времени. Ничего это не изменит. Нужно остаться здесь, бежать куда-то дальше тяжело, она давно устала.
Даньи заговорил что-то во сне, застонал, и Долли, моментально подскочив к нему, зажала ему рот. Еще чего не хватало, во сне разговаривать! Она и так успела услышать начало фразы, и волосы на затылке, казалось, зашевелились.
Волосы.
Долли посмотрела на свои руки в который раз, словно не веря, потом помотала головой. Даньи будто бы успокоился, затих, и она его оставила. Заметалась по комнате, сдернула какой-то ковер со стены, накрыла им беспокойно спящего мальчика, бросила охапку дров в печь, открыла заслонку, в два удара добыла искру. Дрова гореть не хотели, но она заставила. Потом уже зажгла лампу. Подумала, что могла бы просто плеснуть масла в печь, а не тратить силы, но теперь уже было без разницы.
Ветер выл за стеной, как пес, потерявший след, совал голову в трубу, звал ее по имени. Ее и Даньи. Долли знала, что это только кажется, но все равно нервничала. Руки, сами ладони, покалывало.
Окошка было два, хорошо, что маленьких. Долли осмотрела оба, задернула одно, а второе, над лежанкой, оставила так. Некоторые на ее месте предпочли бы закрыть и его, но ей не нравилось, когда она не видела ничего снаружи.
Тени по углам выглядели неприятно; тревожно плавали, а иногда вздрагивали их края, гонимые отсветами пламени. А оно, казалось, освещало только само себя. Скрипело, упершись ветвями в дом, какое-то дерево.
До окраины оставалось еще слишком много. Разбудить Даньи она не имела никакого права, это было бы все равно что, например, пользоваться деньгами, которые тебе отдали на хранение. Неправильно. Ну и опасно, конечно, прежде всего для него. Сама бы она дошла, может быть, хотя сейчас тоже вряд ли рискнула бы. А со спящим мальчиком не стоило и пытаться – она не хотела видеть, как его съедят у нее на глазах, прежде чем примутся за нее. Хуже всего было то, что она осталась без ножа.
В домике его, конечно, тоже не было. Да и кто бы оставил его здесь? Тут вообще почти ничего не было. Хорошо хоть нашлись лампа и котелок. И мешок, который она успела захватить еще дома.
Теперь, когда бег закончился и наступила какая-то пауза, Долли занервничала. Время шло, Даньи метался во сне, а она никак не могла сообразить, что ей дальше делать.
Она остановилась посреди комнаты, чуть сутулясь. Как и всегда в таких случаях, надо было говорить быстро и не думая, и Долли глухо, скороговоркой, произнесла четверостишие, отмечая, как складываются в строки слова, которые она не успела осознать:
Как обычно, жуть тронула шею на последних словах, но теперь, по крайней мере, было ясно, что следует предпринять. Эта магия еще ни разу не подводила, и Долли знала, что нужно делать. Именно то, что она произнесла в этом спонтанном стихотворении.
И правда, без еды действовать дальше было бы опасно и самонадеянно. За Даньи она не так волновалась, но и его, спящего, надо было покормить хоть бульоном. Если же она сама свалится без сил, то погибнут они оба. В Лесу силы всегда кончаются быстро.
Выйти сразу ей не удалось. Она по привычке на секунду замерла перед дверью, прислушалась и отступила, услышав то, чего и опасалась. Впрочем, это было временное препятствие – во всяком случае, если она правильно определила шаги.
Они, широкие и тяжелые, приблизились. В окно она по-прежнему никого не видела и оттого немного нервничала. Засов никого не удержит, если тот – или то, – что передвигается такими шагами, захочет открыть дверь. Долли полагалась не на засов.
Большая тень, плохо видимая в темноте через грязное стекло, накрыла наконец окно, остановившись. Голова в меховом капюшоне, крупнее оконного проема, наклонилась. Мутно блеснул глаз среди черных морщин.
– Кто здесь? – спросил гигант хриплым шепотом. Глаз безумно и отстраненно вращался в глазнице. Выл ветер.
– Нет, нет здесь никого, – уверенной скороговоркой ответила Долли.
Существо разогнулось, кряхтя, удовлетворенное ответом, и, как она и надеялась, пошагало дальше.
Только тогда она перевела дух. Быстро поправила покрывало на Даньи, который опять начал было говорить опасные вещи, подхватила свой холщовый мешок и, взявшись за стылый шершавый засов, с шорохом отодвинула его.
Лес встретил ветром, бросил в лицо мокрый, пахнущий плесенью лист. Лунный свет, дымчатый, холодный, блуждал по корявым деревьям, мгла клубилась над Лесом, и дыхание Долли обращалось в пар. Никого не было, хотя все время казалось, что кто-то есть. Ветер иногда в голос ревел в расщепленной, сломанной верхушке ближнего дерева; редким дождем падали последние листья.
Долли закрыла дверь снаружи на крючок. Больше она ничего не могла поделать, только от души надеяться на то, что за пять минут никто не появится – никто такой, кому достанет ума открыть дверь, не спрашиваясь. Все же опушка не близко, тут случалось всякое. Но делать было нечего, тем более что после стишка прошло не так много времени.
Сколько его вообще минуло с начала ходки, Долли представляла слабо. Но ее беспокоило сейчас не время, а, скорее, расстояние. По любым прикидкам, оно было слишком большим, чтобы преодолеть его без происшествий.
Ненадежный кров избушки вовсе не гарантировал, что они доживут до утра, но и бежать дальше, без ножа и без сил, она больше не могла. Если бы Даньи проснулся в Лесу ночью, это могло бы означать конец не только надеждам на гонорар, но и конец карьере, а то и безумие для самого Даньи. Хотя, конечно, Долли не отрицала, что соблазн разбудить его был. Он вполне мог просто, без последствий, очнуться ото сна, и они убрались бы отсюда в два раза быстрее.
Слишком часто это стало повторяться, подумала Долли. Слишком часто. Сжечь здесь все, да и дело с концом. Вместе со всеми пропавшими. Все равно…
Ее передернуло от недавних воспоминаний, от вопля, с которым убегала в Лес гротескная ломкая тень. Предсмертного вопля, за которым не последовало смерти. Она уже была – раньше, задолго до того, как нож Долли вонзился под выпирающую ключицу.
Стоять на месте долго было нельзя – она и так произнесла четверостишие уже довольно давно, и сила случайностей начинала таять. Такие вещи – всегда предсказания ближнего прицела. Поэтому Долли побежала вперед, не разбирая дороги, пока остатки транса еще не прошли и можно было надеяться, что все случится само. Она жалела, что ей пришлось пережидать того, кто прошагал мимо, – не вовремя она потеряла минуту, ох как не вовремя. Впрочем, в Лесу ничего не бывало вовремя, здесь все длилось вечно. С тех пор как случилась Бойня – среди этих деревьев, которые в те времена были не толще, чем ее талия. А теперь стояли столетними гигантами, вцепившись в проклятую землю узловатыми корнями. Долли однажды задумалась над тем, что не может распознать их пород. Ни одной.
Но сейчас она не думала ни о чем. Она бежала, бежала, один раз только сделав крюк, когда в истлевшей петле далеко наверху увидела останки скелета и не захотела пробегать под ними. «Ты идешь
Она мотнула головой, отгоняя мысли о нем. Не сейчас. Сейчас ей нужно действовать.
Она уже подумала было, что упустила время и никакой пищи она уже не добудет, но вдруг, всполошенная ее бегом, из ложбины меж корней с кудахтаньем взлетела какая-то птица. Долли не разбиралась в куропатках и глухарях, поэтому просто схватила птицу на лету и прижала ее крылья к телу. Курица или нет, но от жутковатого стишка, которым Долли сама себе обеспечила подсказку, позволив видениям Леса ненадолго проникнуть в голову, документальной точности никто и не ожидал.
Она свернула птице шею, а потом перебросила ее, поймав за ноги, и сунула в мешок. Затянула завязки.
– До-о-о-о-ол-л-л-л-л-л-ли-и-и-и-и…
Низкий, похожий на рокот грома, голос позвал ее из непроглядной темноты впереди, медленно, растягивая звуки ее имени, и она, отступив на два шага, отвернулась и побежала прочь. Достаточно с нее на сегодня одной схватки.
– До-о-о-ол-л-л-л-л-ли-и-и-и-и-и-и…
Она бежала так быстро, как только могла, назад, к хижине и Даньи, которого нанялась вытащить из Леса. Не то чтобы ей так нужны были деньги, просто отказать своим не могла. Ну и, с другой стороны, свои или нет, но каждый понимал, что бесплатно никто в Лес не пойдет. Об этом и речи не шло. Просто Долли предпочла бы сегодня не ходить и за деньги, только выбора не было. До утра он бы не дотянул. Сомнамбулы иногда уходили в Лес, но никогда еще не приходили назад. Сами не приходили. Да и с ходоками – не всегда. Сегодня она чуть было не поплатилась жизнью – Даньи успел зайти далеко.
Теперь ветер дул в спину, но плотно стянутые волосы не растрепались и не лезли в глаза. Хотя туман и листья закручивало как-то с заворотом, скрывая тропу, и Долли все время боялась, что картинка начнет распадаться, как это бывало, и она собьется с дороги. Она старалась даже не моргать, но не могла.
…Даньи хватились уже ближе к полуночи. Мальчик и раньше иногда ходил во сне, но все думали, что зов ночного леса станет для него опасным не раньше шестнадцати, а к восемнадцати сойдет на нет. Как выяснилось, они промахнулись больше чем на четыре года. Такое тоже случалось, но редко. А вот сегодня ночью решило случиться.
Далу, мать Даньи, постучалась в ее дом в сопровождении двоих мужчин, с факелами в руках. Они не выбирали, просто из свободных ходоков Долли жила ближе всех.
Она не тратила слов на вопросы, просто заправила волосы под высокий вязаный воротник, прицепила нож к поясу, зашнуровала ботинки и, захватив мешок и накинув кожаную куртку, бегом поспешила к околице. Ее пропустили, конечно, кого, как не ее. Все думали, что она справится.
Теперь, когда Долли бежала через шевелящийся в лунном свете туман, ощущая затылком чье-то присутствие в темноте, она, как всегда в такие моменты, жалела, что с собой нельзя брать много оружия. Ей – нельзя. Чем опаснее вещь, тем опаснее последствия. Долли, с ее не таким уж большим опытом, не могла взять с собой ничего серьезнее ножа. Вот Бренда однажды не послушалась, взяла топор. И ее можно понять: все было быстро и страшно, руками она бы не управилась. Но не повезло. До опушки она почти дошла, ее нашли близко. Топор забросили в Лес.
Это Джетту мог носить на спине палаш, не опасаясь, что оружие обратится против него. Долли – не могла. Лучше всего, конечно, идти в Лес с голыми руками – тогда ни с кем почти ничего не случается, – но так тоже нельзя. Потому что, если случится, выбора не будет.
Нужно сходить к Рюге, подумала она. Обязательно еще раз сходить.
Ветка чуть не выколола Долли глаз, и она инстинктивно зажмурилась на мгновение. Смахнула сор со лба и, к своему облегчению, увидела впереди, в конце тропинки, немного косую избушку под изувеченной пятерней огромного голого дерева.
Долли очень хотелось обернуться, но она не стала. Нет там ничего. Нет. Было уже, хватит на сегодня. Худое подвижное тело, руки с отросшими ногтями и танцующие, цепкие, длинные волосы.
Волосы.
То была какая-то из старых неупокоенных – не самых старых, не с Бойни, но и не из пропавших ходоков. Про Волосы рассказывали еще тогда, когда и ходоков-то почти не было. Как и про Пустой Шлем, Кобылью Голову, про Ножа, это была часть тех самых слухов, в которые никто не хотел верить, но приходилось. И сегодня Волосы чуть было не отняла у нее Даньи.
Они пытались бежать, но женская фигура, подвешенная на собственных оживших, перебирающихся по ветвям волосах, догнала их быстрее, чем Долли рассчитывала, и тогда она вытащила нож. Ножом она владела хорошо, и, наверное, это их и спасло – это и то, что Даньи, кричащий какие-то ужасы, которые Долли изо всех сил старалась не слышать, поперхнулся слюной и на несколько секунд затих, и Волосы промедлили.
Долли ударила ее ножом лишь раз, всадив лезвие под ключицу. Большего и не требовалось, удар был смертельный, только вот убить неживое никак нельзя. Но все же и неживое оказалось уязвимым – с воплем, с лунными бликами на сухих зубах Волосы отшатнулась и, мотаясь из стороны в сторону, растаяла во тьме, оставив лишь шлейф эха и унося вырванный из ладони Долли зазубренный боевой нож. Эхо постепенно распалось на несколько голосов, и, конечно же, Долли стало казаться, что они разговаривают между собой, но к тому времени она уже бежала через Лес со спящим Даньи на руках. Спящим и молчащим.
…Пока все эти картины крутились у Долли в голове, она дошла до избушки. Дошла – бежать уже не могла, она потратила за сегодня много сил, таская не маленького уже Даньи, и, понятно, ничего не ела с самого ужина. А он был уже давно – стоял ноябрь, осенью она всегда ложилась рано.
Крючок на двери был. Насколько Долли помнила его положение, он оставался не потревоженным. Она откинула его и вошла.
Избушка встретила ее темнотой и запахом стерильности, какой-то непонятной, словно она была построена из окаменевшего сотню лет назад дерева. Впрочем, со временем тут иногда было что-то не так, равно как и со всем остальным. В Бойне шли в ход все средства, и чудовищная магия, раздиравшая здесь мир больше ста лет назад, все еще висела над Лесом. Мешанина из заклятий, проклятий, контрвыпадов и призывов, многие из которых не применялись ни до Бойни, ни, тем более, после нее. Территория была загрязнена магией, и уничтоженные маги бродили среди стволов наравне с созданными или вызванными ими существами, не находя покоя. Сколько в них оставалось разумного, не сказал бы никто. Долли надеялась, что нисколько, и боялась, что ошибается.
Даньи спал. Долли задвинула засов за собой, посмотрела на него. Сгорбился под грязным ковром, на лице застыло не то злое, не то испуганное выражение. Еще бы, столько часов подряд видеть кошмары без возможности проснуться.
Огонь погас. И в очаге, и в лампе. Скудный свет луны едва проникал в комнату.
Долли поставила мешок с птицей на пол. Шорох ткани и перьев почему-то только подчеркнул выхолощенную тишину. Долли хотела посмотреть в окно: неужели так резко стих ветер? И отчего-то побоялась обернуться.
Расплакался за спиной Даньи. Она хотела броситься к нему и утешить, но вдруг поняла, что он плачет не испуганно или жалобно, а, скорее, капризно, будто притворяясь.
– Курица смотрит на меня-я-я… – сказал он глухо, неприятно растягивая слоги. – Кудахчет.
– Даньи? – шепотом спросила Долли, медленно поворачивая голову.
– Нет, – сказал он сквозь всхлип. – Я хочу это съесть, я, я!
Нужно было заставить его замолчать. Долли обернулась.
– Я! – крикнул он тонким противным голосом.
Лицо его сморщилось, он вдруг показался Долли на два или три года младше, чем был. Окно, раньше дававшее прекрасный обзор, теперь почему-то запорошило пылью, и Долли вдруг вспомнила, что ковер вовсе не был таким грязным, когда она накрывала им спящего.
– Куриная голова в человеческом желудке, – сказал Даньи. – Это вкусно. И красиво. – Он засмеялся. – Или твоя голова, Долли?
Если бы он не назвал ее по имени, она поняла бы на несколько секунд позже, но сомнамбулы, какой бы бред ни струился через их речь, никогда не осознавали, что говорят. А этот сознавал.
Ветка. Скотская ветка по глазам. Она все-таки сбилась с пути. Это не та хижина, это не Даньи, это не то место в Лесу.
Долли бросилась к выходу, и существо с лицом Даньи подпрыгнуло на лежанке, кутаясь в грязную холстину, как в одеяло. Она увидела, что его тело в полтора раза меньше, чем у Даньи, и только голова почти того же размера. Оно открыло глаза, белые, мутные, и окончательно потеряло детский облик – кожа обвисла, как тряпка.
– До-ол-л-ли-и-и… – сказало оно.
Она пинком швырнула в него мешок с курицей и рванулась к двери, обеими руками дернув засов. Он оторвался вместе с гвоздями, дверь, вместо того чтобы распахнуться, проломилась, как картонная, и Долли вывалилась наружу, в палые листья и валежник.
Позади хрустело костями. Она вскочила и побежала прочь, жалея, что у нее не было ножа; иначе она вернулась бы. Но ей оставалось только бежать от разваливающегося домика.
Что это – ловушка времен Бойни или забавы какой-то навечно застрявшей здесь твари, – она не знала. Отличить было сложно. Долли сбилась с дороги, потерялась в лесу и, конечно, попала туда, куда хотела прийти, – в избушку к Даньи. Что-то считало все образы из ее мыслей почти в точности, хотя и не совсем, и она поверила. Теперь оставалось лишь надеяться, что существо удовлетворится курицей, а она выберется к настоящей избушке достаточно быстро, чтобы застать Даньи живым.
Хорошо хоть ей не показалось, что она вышла к опушке. Там бы она уже вряд ли смогла бы быть настороже. Хотя, конечно, обман распознала бы, пусть чуть позже – избушка с самого начала выглядела как во сне. Просто Долли устала и не сразу поняла. Просто устала, утешала она себя. Настолько, что на секунду задумалась, а не воспользоваться ли подарком Рюге и не вернуться ли к скотине, сожравшей их с Даньи еду?
Но она не стала этого делать. Если бы она была склонна к таким решениям, то никогда не стала бы ходоком. Вернее, стала бы – на одну-две ходки, как та молодежь, что шляется здесь после заката. Та, которая уже не вернется, даже если и вправду ходит меж стволов, а не висит, ободранная до костей, в кронах деревьев, и не лежит под тонким слоем листьев меж корней, пронзивших глазницы и опутавших руки.
Она вдруг узнала местность – оказывается, ошиблась всего ничего, взяла немного правее. Наверное, сбилась уже на самом подходе. Говорил же Джетту, глядя на нее сверху вниз: не отводи глаза. Никогда не отводи глаза от дороги. А она отвела.
«Где ты, Джетту? – подумала Долли. – Где ты и где я?»
Спустя минуту она различила впереди избушку. Но перед этим, глянув под ноги, вдруг увидела слабый светящийся след. Босой и не очень-то большой.
Она испуганно отдернула ногу – хорошо хоть не наступила, а то кошмары снились бы не меньше месяца. Здесь оставаться нельзя, плохое место. Если уж тут призраки ходят, то никакие стены не спасут.
Долли обошла след и поспешила к покосившемуся дому. Этот точно был настоящим – теперь, придя в себя, она настолько же явно отличала оригинал от подделки, как полностью проснувшийся человек отличает явь от недавнего сна. Может быть, скоро утро, подумала она. Ветер сдержанно засмеялся в ответ.
Крючок был на месте, камин тлел, Даньи спал. Долли задвинула засов и села на пол – не у двери, конечно, у стены. Она потеряла кучу времени и сил, а еще с трудом добытую еду. Можно было никуда и не ходить.
Она сидела так несколько минут, потом приняла решение.
Ждать до утра нельзя. Еды ей добыть не удалось, и к рассвету она ослабеет настолько, что может и не вывести Даньи. Все ходоки к утру давно уйдут домой, если только в Лесу есть сейчас кто-то из живых людей, кроме нее. Кроме того, встречать рассвет в Лесу – плохая примета, это всегда заканчивается странно. Рисковать своим разумом Долли все же не хотела, а разумом Даньи тем более – даже утром пробуждение в Лесу могло свести его с ума.
Нужно было уходить.
Она встала, заставила погаснуть огонь. Размяла кисти рук. Посмотрела на небо сквозь темное стекло. Сняла куртку, осторожно убрала со спящего Даньи ковер, завернула мальчика в свою куртку и взяла на руки. Было уже совсем холодно, а он ушел в Лес в одной домашней одежде.
Она отодвинула засов локтем – на самом деле он не очень-то и держал – и вышла в ночь. Закусив губу, кое-как, тоже локтем прижала к стене и подняла дверной крючок. Отпустила. Он попал в скобу, и Долли, отвернувшись, как могла быстро пошла по направлению к городу.
Между событиями в Лесу всегда проходит какое-то время, и сейчас у нее было окно. Она понимала, что идти еще далеко, но не настолько далеко, чтобы считать это невозможным. Долли, может, и осталась бы, пусть даже тот, с железными зубами, прошел совсем рядом. Но вот поддельный Даньи испугал ее не на шутку. И призрачный след тоже. Нужно было уходить из этого места, слишком уж беспокойного, перебираться поближе к опушке. Все равно выбора, по сути, не имелось. Она понимала, что вряд ли сегодняшняя ночь закончится для нее хорошо, поэтому постоянно двигалась, действовала – чтобы не признаться самой себе, что переоценила свои силы и что, скорее всего, ни ее, ни Даньи никто больше не увидит. Нет, увидит, конечно, – ее тело, бесцельно бродящее по лесу в неутолимой жажде, а если гибель будет милосердна – ее или Даньи кости, засыпанные листьями, или забитые в дупло, или развешанные по деревьям над головой. Кто знает. У нее была одна маленькая надежда на благополучный исход – то, что она теперь шла без ножа. Но в случае прямого столкновения с каким-нибудь порождением или жертвой Леса она была безоружна. Оставалось надеяться на Рюге, но кто его знал, как поведет себя рисунок.
Долли шла как могла быстро, думая о разном и стараясь не оглядываться. Она надеялась больше никого не встретить, но понимала, что это почти невероятно.
От постоянной спешки ей в конце концов стало казаться, что она и правда убегает от кого-то конкретного. Она поймала себя на этом, когда в третий раз нервно оглянулась назад. Горячий пот тек по телу под одеждой, но кожа тут же замерзала. Дыхание сбилось, облака пара, разрываемые ветром, застилали глаза. Лес трещал и шатался.
У нее кончались силы. Даньи впал в глубокий сон, лишь изредка постанывая, и, казалось, потяжелел в полтора раза. Нервы устали не меньше, чем мышцы. Какая-то беспросветная, давящая, самоубийственная тревога и жалкое, всхлипывающее раздражение навалились на нее, выкручивая руки и выжимая ненужные слезы. Излучение магии, грязное, неочищенное. Обычно оно действовало не так сильно, но сегодня Долли слишком устала. Гораздо легче выносить из Леса всякий хлам, чем выводить живых людей.
Судорога схватила мышцу, и ей захотелось бросить Даньи на землю и зло расплакаться, молотя землю кулаками. Да это же нервная лихорадка, вдруг поняла Долли. Лесная болезнь. Вот еще не хватало.
От понимания причин стало легче, но идти дальше она не могла. Последствие грязного лесного фона, лесная болезнь, валило с ног быстро и минимум на три дня. Суставы болели, как при тяжелом ревматизме, нервы были на взводе, иногда пропадало сознание. Бред, конечно, куда без этого – не такой страшный, как у попавших в Лес сомнамбул, но веселого тоже мало. Лучше любой грипп, подумала Долли. Еще и Даньи может заразиться.
Она хотела опустить его на землю, но потеряла равновесие и упала. На локти, так что лязгнули зубы. Правый локоть обожгло огнем, она отпустила Даньи и раздраженно выдернула руки. Губы пересыхали, быстро, глаза начинали гореть, как при простуде. Она взглянула на локоть. Так и есть. Ссадила. Рукав продрала.
Отодвинув Даньи в сторону, она увидела, что поранилась о чей-то пробитый череп в истлевшем железном венце. Рассыпанные фаланги пальцев, перемешанных с лесным сором, держали проржавевшую рукоять с обломком лезвия. Бойня давно уже закончилась, а кровь все льется, нервно подумала Долли, оглядываясь по сторонам. Кровь в Лесу – это плохо. Лучше бы ей было не разбивать локоть. Кровь и кости. Ну да ладно, нужно идти дальше – первый приступ отхлынул, как грязный прилив, и она знала, что до следующего у нее есть еще час. Потом, до третьего, – полчаса. Последующий приступ будет отделять от него только пятнадцать минут, затем перерыв сократится до семи, после того – до трех, а потом ее просто перестанет отпускать.
Час. До опушки. С Даньи.
Никогда.
Она решила, что пройдет сколько сможет, потом разбудит его. Вначале, перед встречей с Волосами и немного позже, было легче: Даньи мог ходить сам, хоть и медленно. Требовалось только подталкивать его в правильном направлении. Но он был просто ребенком и быстро устал, впав в более глубокий сон, и ей пришлось нести его, пока они не увидели ту проклятую избушку. Только потеряла время и силы, снова подумала Долли. И покормила какую-то тварь.
– Я не могу встать, значит, за тобой придет другой. Я не могу встать, значит, за тобой придет другой. Я не могу встать, и за тобой придет другой, – опять заговорил Даньи, тихо, монотонно, своим сонным детским голосом, и Долли в отчаянии сжала зубы.
– Замолчи! – прошипела она.
– Я не могу, и придет другой. Придет.
– Замолчи!
– Придет.
– Да замолчи же ты! – взмолилась Долли. – Я знаю, что придет, а если ты не замолчишь, то придет быстро.
Кровь капала в листья, оставляя отметины. Надо бы забинтовать.
Череп зашевелился, застучал зубами, на большее его не хватало. Лес костей, с усталой ненавистью подумала Долли. К ненависти странным образом примешивалось сожаление. Лес на костях, кости на ветвях. Гибель породила это место, гибелью оно и живет. Сейчас за ней, утратившей телесную целостность, придет кто-то из потерявшихся, из тех, кто еще способен ходить, раз уж потревоженные ею кости бессильны. Кровь, попавшая на череп, впиталась. Долли оторвала вязаную манжету, которую сама когда-то пришивала к рукаву, и перетянула рану. Свитер было жалко.
Ветер стал тише, туман как-то рассеялся, и от этого стало совсем темно. Долли поняла, что на нее смотрят, и, оставив попытки поднять Даньи, повернулась к лесу. Уставшие глаза различили медленное, пьяное движение в холодной дымчатой темноте.
Далеко. Можно еще оторваться. По крайней мере, это просто потревоженный мертвец, а не какое-нибудь чудовище. Хотя где один, там и второй. А тем более в Лесу. Тяжелое наследие Бойни.
Долли взяла мальчика на руки и быстро, как могла, пошла прочь от смутно видимой упорной фигуры. Лучше действовать, чем бездействовать, учила ее когда-то Бренда. Еще до того, как Джетту сказал ей то же самое. Бренда, которая собственноручно зарубила себя топором.
О, если бы у Долли были револьверы! Несомненно, она стала бы лучшим ходоком. Но, кроме бешеной цены, револьверы отпугивали еще и тем, что у нее не было опыта, позволяющего ходить по лесу с серьезным оружием.
Силы кончались, мысли путались, и, когда нога в ботинке внезапно подвернулась, у Долли не хватило сил выровняться и она просто осела в листья.
– Тлен, – сказал Даньи с печалью в голосе.
Он прав, подумала Долли. Здесь все – тлен.
Деревья здесь были очень высоки́, уходили вверх, терялись в поднявшемся тумане. Впереди была возвышенность, и Долли, которой вдруг показалось, что она понимает, где они находятся, полезла наверх.
И увидела старую неширокую дорогу, которую сразу узнала. Отсюда до опушки было часа полтора пешком. В одиночку.
Что-то привлекло ее движение на дороге, и она резко повернула голову. По дороге бежал кот, светлый, чуть полосатый и, вероятно, рыжий, хотя сейчас цвета было не разобрать. Он увидел Долли, на мгновение замер, подняв лапу, и, уже чуть медленнее, пошел к ней.
Она оглянулась на чащу. Даньи лежал в полутора метрах внизу, у подножия склона. Вдалеке какая-то тень прыгала с дерева на дерево, крупная, не меньше человека, но к ним вроде не приближалась. А вот тело, идущее за Долли по пятам, уже было совсем близко.
Приваливаясь к стволам, мешковато и неторопливо к ней брел человек в черной одежде, с черными впадинами глаз и незакрывающегося рта. Длинные оборванные застежки на рукавах и внизу штанин колыхались на ветру, как стяги. Развязанные шнурки волочились следом, ветви хрустели под тяжелыми подошвами кожаных сапог. Мактал, узнала Долли. Полгода назад он не вернулся из своей ходки – обычной, коммерческой. А теперь вот шел к ней, чтобы и она тоже не вернулась.
Она некстати подумала, что сегодня даже не обращала внимания на хлам. Хотя могла бы что-нибудь найти и заработать, все-таки глубоко заходила.
Нужно вытащить Даньи на дорогу – Мактал был уже близко. Лес послал его вместо неподвижного рассыпавшегося скелета, так было всегда: потревожив мертвых в лесу, ты не мог надеяться на то, что они не потревожат тебя. Плохо, что она не одна и ей нездоровится.
Что-то показалось сбоку в поле зрения, и она вздрогнула. Кот. Совсем забыла.
– Долли? – спросил кот. – Тебя зовут Долли?
Тонкий, мяукающий голосок имел абсолютно человеческие интонации. Долли посмотрела на него. Так и есть: зрачки кота совсем округлились и делали его глаза совсем похожими на людские.
– Клайд? – спросила она?
– Да, – ответил кот. – Ты меня знаешь?
– Ну, ты самый известный из тех, кто так умеет. А ты откуда знаешь меня?
– По слухам.
Клайд спал сейчас где-то в городе, отдав часть своего сознания и разума телу кота, и таким образом мог ходить на разведку, рискуя только психическим здоровьем, а не телесным. Таких, как он, было мало.
Насколько Долли знала, разум кота сейчас дремал в мозгу настоящего Клайда, в освободившемся месте.
– Ну вот, будем знакомы, – сказал Клайд. – Я вижу, у тебя проблемы?
– Да. Я потеряла нож – ударила им Волосы. Это Даньи, он ночью ушел в лес, и я пошла за ним.
– Рано. Маленький, – задумчиво произнес Клайд.
– Вообще, – кивнула Долли. – Слушай, у меня нервная лихорадка, ты осторожнее рядом со мной.
– Котам не передается, – повел хвостом Клайд. – Нужно вытаскивать малого, раз оружия у тебя нет.
– Да, рано или поздно он нас догонит.
Скорее рано, подумала она – до преследующего их тела оставалось метров двадцать, не больше.
– Подожди здесь, я сейчас, – сказала Долли и соскользнула по склону.
Она собиралась взять Даньи на руки и как-нибудь вынести его на дорогу – скорее всего, там ей пришлось бы потревожить его глубокий сон, чтобы он мог идти пусть медленно, но сам. Риск был велик, но с мальчиком на руках она теряла выигрыш в скорости – усталость и болезнь делали свое дело, ну и голод, конечно. Долли жалела, что не успела как следует собраться перед выходом, – в ближайшие дни делать ходки она не намеревалась, и, когда мать Даньи разбудила ее, рюкзак не был сложен. Ошибка, подумала она. Больше я так не поступлю.
Запас времени у нее был, и все-таки Долли, взяв спящего мальчика на руки, оглянулась. Но, несмотря на увиденное, уже ничего не могла поделать.
Забыв человеческие слова, по-кошачьи заорал Клайд, и крик его перешел в шипение. Низко зарычал во сне Даньи. Долли застонала.
Всего в десяти метрах позади Мактала спирали темноты и тумана, которые гонял ветер, стали обретать формы. Паутинные серебристые кромки блеснули во мгле, очерчивая контуры загнутых когтистых лап, и из туманного медленного вихря проступила гротескная фигура, вдвое выше Долли, с заломленными очертаниями торса, конвульсивным кнутом хвоста и безглазой, неразличимой пока еще головой. Клекот, размноженный эхом, осколками рассыпался по лесу, и сквозь внезапные слезы Долли увидела, как чудовище, какой-то из древних нечеловеческих солдат Бойни, призванный и никем не отпущенный, шагнул по листве, опираясь на загнутые пружинящие когти, и второй конечностью взял Мактала за голову, нарезая плоть, кость и остатки мозга, словно тыкву, на бескровные уже ломти.
Потом лапа на секунду отпустила обезглавленное тело, перехватила его за поясницу и небрежно швырнула о ближайшее дерево. Бывший ходок сломанной куклой упал на корни и больше не двигался. Тварь шагнула к ним. Стало холодно, с полупризрачного в темноте огромного тела сыпался иней, за ним шлейфом клубился тающий туман, истекая с участков тела, которые освещала луна.
– Клайд, беги! – заорала Долли во весь голос, уже не боясь, что разбудит Даньи, а горячо надеясь на это. Может, хоть мальчик и кот выберутся из этого гиблого места, если кому-то из них повезет.
Повернувшись, она с силой забросила Даньи на край дороги, взбежав вверх по склону на три шага, и, не глядя больше туда, нагнулась, дернула вшитое в обрез штанины кольцо и рванула изо всех сил.
Стальная нить с треском взрезала ткань до самого ремня на поясе, обнажая светлую кожу. Выглянула луна, и хищный нитяной контур твари засиял расплавленным серебром, а на бедре Долли стал виден рисунок – татуировка ножа.
– Бегите! – заорала она так громко, как могла. – Я его задержу!
Гипнотически раскачивая плечами, лишенными рук, и плавно поводя истончающимся в паутину хвостом, тварь пошла к ним, ныряя всем корпусом, то приникая к земле, то рывком возвышаясь над ними.
– Была не была… – пробормотал рядом кот. – Надеюсь, Рюге знает свое дело. А я меняюсь.
Машинально покосившись на него, Долли увидела, что кот вдруг поник и припал к земле, а потом вовсе завалился набок. Она взвыла. Проклятый Клайд! Он ускользнул обратно в свое тело, в город, оставив и ее с Даньи, и своего кота.
Долли протянула руку к бедру, раскрытая ладонь задрожала над наколкой, и изображение ножа на коже стало таять, мельчайшей пылью поднимаясь и зависая между ладонью и бедром. И пока магия Рюге подтягивала из окружающего пространства частицы металла, образуя нож с лезвием в полторы пяди, Долли думала, что Клайд ведь не мог, просто физически не мог поменяться разумом с котом, пока он и животное находятся на расстоянии друг от друга.
Сзади, она слышала, поднялся Даньи, схватил кота на руки.
– Я забираю парня, – сказал голос Даньи с интонациями Клайда. – Держись, Долли, больше я ничем не могу тебе помочь.
Тварь рванулась к ним, и Долли, крикнув последнее «Беги!», прыгнула вперед, сжав руку на рукояти отточенного боевого ножа.
Пока что Даньи спасен. Эта простая и ясная мысль горела в ее мозгу, когда она атаковала чудовище.
Оно выбросило лапу, свистнули убийственные когти, Долли перекатилась через голову и прямо с колен полоснула тварь под сгиб второй конечности, повернулась на руках, ударила ботинком в рану, вскочила, располосовав лапу вверх до самого бедра, – нож был получше ее потерянного, настоящего, она не зря заплатила рисовальщику Рюге, – и снова нырнула вперед между подогнутых лап, уходя от хлещущего хвоста. Она тренировалась каждый день, как и любой ходок. Расправа твари с ходячим телом Мактала впечатляла, но Долли не была медлительной куклой Леса. У нее еще хватало скорости и сноровки, еще было время до следующего приступа, а спасение Даньи – по крайней мере, от этой твари – придавало ей сил.
Чудовище снова заклекотало, пригнулось к земле, рыская мордой в поисках державшейся вплотную Долли, и она подпрыгнула, одной ногой оперевшись на изогнутую лапу твари, обхватила ее шею в захват, выбросила правую вверх и полоснула поперек черного горла.
Из раны повалил ледяной пар, чудовище споткнулось и стало заваливаться на бок, Долли ударила его глубоким выпадом в нёбо, а потом отскочила назад.
Тварь захрипела, и тут луна зашла, острый серебряный контур стал прерываться и таять, и фигура поверженного гиганта начала растворяться в темноте. Налетевший ветер на секунду подернул место схватки туманом и унес остатки светлых штрихов дымными прядями, а темнота тела слилась с окружающей мглой. Чудовище исчезло так же плавно, как и появилось; до следующего раза – в Лесу почти ничто не умирало насовсем.
Долли села прямо на землю, вытянув ноги, и разжала дрожащую руку. Нож не упал, повис в воздухе и стал таять, осыпаясь пылью. Часть ее оседала на коже бедра, проникала чуть глубже, и на ноге Долли стало опять проявляться реалистичное изображение ножа, сделанное Рюге. Он единственный владел этой магией, у него были добытая из Леса часть книги – несколько обожженных листов, – и игла. Нарисованное оружие, которое могло ненадолго становиться настоящим, не привлекало несчастий, в отличие от настоящего второго ножа или меча, и могло спасти в безвыходных ситуациях, вот как сейчас.
Насколько Долли знала, такие твари появлялись именно в местах скоплений, а четверых в одной точке леса уже можно было считать скоплением. Это было какое-то тактическое заклятие, повисшее над лесом со времен Бойни, руководящее распределением сил. Заклятие или его остаточные обрывки. Впрочем, и их хватило, чтобы чуть не убить ее.
Если бы у нее хватало денег, она заказала бы узкоглазому Рюге еще пару рисунков. Но такое она не могла себе позволить. Вот у Джетту было изображение меча во всю спину и два кинжала – на бедре и на левом предплечье, рукоятью к ладони. Она даже не спрашивала, сколько он за это заплатил. Помнится, просто разглядывала его, молча.
Впрочем, сейчас это было не важно. Долли легла в листья и просто дышала, глядя в разодранное клубящееся небо, на проступающую изредка холодную безучастную луну.
Она думала о Даньи. Она понимала, что та часть разума Клайда, которая управляла котом, вполне могла поместиться в голове спящего мальчика, особенно если какую-то часть отключенного детского сознания, в свою очередь, переместить в голову кота. На многое его не хватит, но бежать прямо он сумеет.
Думала о сегодняшней ночи. О Волосах и твари в избушке, о Мактале и только что убитом чудовище. Говорят, почти каждое заклятие, примененное в Лесу, будет действовать вечно – это само по себе результат какого-то из множества магических ударов, нанесенных во время Бойни. Какой из сторон – уже не скажет никто, но, скорее всего, именно поэтому мертвые Леса не находят себе покоя в его темной земле. Заклинания, не дававшие сражавшимся упасть и поднимавшие даже убитых, все еще продолжают действовать здесь, бесконечно вращаемые петлей искаженного лесного времени.
Здесь нельзя использовать оружие – почти нельзя, потому что заклятия, выкосившие всех вооруженных, не слишком ослабли за сотню лет, но, как и любая магия, действуют на всех в разной степени. Джетту носил палаш, Марселла – два меча. Конечно, они стоили ей шрамов на лице, но не раз спасали жизнь. Всерьез поговаривали о револьверах, но на эту диковинку ни у кого из ходоков пока не было свободных денег, а если и были, как подозревала Долли, то не было желания рисковать.
В Лесу встречались и боевые существа времен Бойни, и вспомогательные сущности, которые служили магам, да так и остались здесь навечно под действием обезумевших и смешавшихся заклинаний. Лес – свалка магии, зараженный магическим излучением, вечно живой и одновременно мертвый простирался на север от города, за горизонт. Он никогда не вторгался в город, мог только лишь заманить город в себя. Слишком много ценного осталось в Лесу после Бойни, где сражались сильные мира. Слишком много странного и не менее ценного появилось там потом. И город остался. Кто-то, конечно, бросал город и уезжал, кто-то надеялся на лучшее, кто-то спокойно проживал всю жизнь, даже не глянув в сторону леса, а для кого-то, как для Долли или Джетту, Марселлы или Бренды, Лес был работой, источником дохода.
Она полежала еще какое-то время, размышляя, сколько надо дать Клайду за помощь. Долли была ему благодарна и жадничать не собиралась.
Потом она встала и пошла. Выбралась на холм, осмотрелась на дороге. Было темно, немела раненая рука и мерзла оголенная нога. Честно, она никогда до конца не верила, что ей понадобится этот нарисованный нож, и штаны перешила просто потому, что так было положено. Как оказалось, не зря.
Долли шла, пока ее не свалил приступ лихорадки. Капризно и зло ругаясь сквозь зубы, она каталась по земле и кусала себя за руки. Потом ее отпустило. Он полежала еще немного, села, растерла замерзшую ногу и пошла вперед. Потом быстрее. Потом побежала. Следов Даньи, управляемого Клайдом, она не видела, но и признаков схватки или крови – тоже. Если они не заблудились, то уже должны были дойти до города.
Перед самой окраиной Леса, когда показались городские огни, ее повалило снова. На этот раз Долли даже не помнила, что с ней было. Очнулась на земле, выплюнула горький пучок прелых листьев, отряхнулась.
Она уже больше не спешила, просто шла на свет факелов.
– Стой, кто идет? – привычно окликнули ее из темноты за ярко освещенной площадкой.
– Долли, – ответила она, узнав по голосу Артвейла.
– Покажись.
Долли кивнула, остановилась в десятке шагов от караульного поста и стянула через голову свитер, поморщившись от боли в локте.
Ее длинные, до пояса, волосы, облегающие тело под свитером, рассыпались по серой безрукавке, когда она мотнула головой. Волосы, основа силы. Чем они длиннее, тем легче совладать с магией. Долли вспомнила, как потеряла нож. Та, что унесла его в своем теле, тоже когда-то совладала с магией, а потом магия сломала ее, лишив жизни и не даровав покоя.
– Порядок? – спросила она, поднимая куртку.
– Заходи, Долли, рад тебя видеть, – отозвался Артвейл, поднимая заграждение, и она вышла из Леса, под безопасную сень караульной.
– Мальчик с котом были? – спросила она, волнуясь.
– Да, – кивнул Трой, напарник Артвейла. – Все в порядке, Даньи уже дома, кот, скорее всего, тоже. Надо сказать Далу и Клайду, что с тобой все в порядке.
Долли не сказала парням из караула, что у нее лихорадка. Она знала, что в городе ею гораздо труднее заразиться, чем в лесу. Ей пора было уходить, она не хотела, чтобы приступ свалил ее на глазах у людей. Жила она недалеко.
– Как ночь вообще? – спросила Долли, перекидывая свитер через руку. Надевать его было лень.
– Нормально. Правда, двоих до тебя уже арбалетами отогнали, – ответил Трой.
– Да? Просились?
– Ага.
– Сразу отличили?
Она подумала о тех странных порождениях леса, что притворялись ушедшими ходоками – неизвестно зачем, все равно выйти из леса не могли.
– Конечно. У них у всех волосы короткие.
Долли улыбнулась, устало щурясь на светлеющий небосвод.
– Кто-то еще в лесу?
– Джетту, как обычно, – сказал Трой. – Скоро должен прийти.
– Я бы дождалась, но сейчас засну. Удачного завершения смены. Спасибо, парни, пока.
– Пока, Долли, удачи, – почти одинаково ответили стражники, и она, махнув им, пошла к крайней улице. До рассвета оставалось не так уж много.
Хоть бы дойти до приступа, подумала она. И рухнуть спать. Уснуть и видеть сны.
Неделю в Лес ни ногой, пообещала она себе, нервно потирая ладони. Как выздоровею – неделю.
Небо закрутилось, меняясь местом с землей, и Долли упала, надеясь, что парни уже не видят ее. Три минуты – и она дома. Крупная дрожь била ее, горячие слезы застилали глаза, и сквозь шум в ушах она слышала только свое имя, обхватив руками невыносимо болящие плечи.
– Долли, Долли, – повторял заботливый голос Артвейла. – Ну что ж ты, упрямая. Бери ее, Джетту, она, как всегда, не сказала.
– Я сам, – мягко ответил Джетту.
Даже сквозь боль и горечь приступа у нее на душе стало тепло. Джетту, хотела прошептать она. Джетту, родной. Но не смогла.
Сильные руки подняли ее над землей и понесли, и только тогда она отключилась.
Приблуда
Долли очень хотелось положить голову на плаху. Сделать шаг к этому круглому камню, темному от потеков крови. Опуститься на колени. Обнять руками его шершавую глыбу и прижаться щекой к чуть косо срезанной верхушке.
Она так устала…
Долли тряхнула головой, прогоняя ненужные мысли. В Лесу в голову всегда лезло не пойми что, но здесь особенно. Долли знала, что если задержаться тут еще, то желание положить на плаху голову или хотя бы руку станет неодолимым.
Топора нигде не было, эта плаха никогда не знала топора.
Говорят, когда-то она называлась Плахой Генриха. По имени ходока, который ее нашел. Кровь, давняя кровь, на ней была уже тогда.
По рассказам, когда поотставший напарник нагнал Генриха, тот стоял на коленях, положив голову на камень. Мгновение спустя с хрустом и всплеском крови голова Генриха отскочила от туловища, как будто ее оторвал невидимый гигант, и скатилась в Лес, куда-то в ложбину, в черный ледяной ручей. Объятый ужасом второй ходок, чье имя не сохранилось, хотел вынести тело Генриха на руках к опушке, но не донес – отобрали волки. Ну, он говорил, что волки. Он много странного говорил, а время и пересказы делали эти истории еще страннее.
С тех пор плаха утратила имя, полученное в честь первой жертвы, и название ее стало словом, которое пишут с маленькой буквы.
Долли облизнула губы. Вообще-то следовало пройти дальше как можно быстрее, это были неладные места. Не Лосиный Стол, не к полуночи будь упомянут, но…
Можно было и постоять, тем более что дальше находились почти незнакомые края. Она сомневалась, что выйдет к Просеке хоть каким-то путем.
А ей надо было.
Сейчас, подумала она устало. Сейчас пойду.
Так хотелось присесть или, лучше, прилечь. Подложить что-нибудь под голову…
Да знаю я, хмуро подумала Долли. Следующей мыслью опять будет «положить на что-нибудь голову».
Она зло пнула какую-то палку и, вздохнув, зашагала дальше.
Поход вообще начался плохо. Она бы повернула назад, если бы имела право. Пошла бы домой или навестила бы Клайда, наконец. Вышла она сразу после заката, так что весь вечер был бы в ее распоряжении.
Но. Было непреодолимое, монолитное «но». Были, в конце концов, обязательства. С той минуты, когда она взяла лопату, Долли могла думать только об одном.
Вечер изначально был плохой, она почти сразу порезалась об лопату, когда проверяла, надежно ли вбит гвоздь. Как и любое другое лезвие в этом лесу, кромка стремилась причинить ущерб. Она не уронила ни капли крови, рана была пустячная, и Лес, едва подсвеченный поднимавшейся за левым плечом луной, никого не послал за ней, а с тех пор прошло несколько часов, царапина затянулась.
Но все равно все было не так.
Ей не нравился рисунок корней, не нравились штрихи на коре, да и тропинка стала тревожно узкой. Лучше бы ее вообще не было. А так кто знает, куда она ведет. Долли вот не знала, она вообще в этой части Леса бывала нечасто. И каждый раз замечала, что здесь как-то давяще тихо. Деревья – выше. И верхушки их теряются в каком-то пару – не туман вроде и не дымка, а так, зыбь.
Впереди был просвет, и Долли кинулась туда: уж не Просека ли?
Нет, поняла она, подходя ближе. Не Просека. Просто поляна, окруженная деревьями с облезлой, безжизненно-бледной корой.
Она хотела пересечь ее напрямик, но посмотрела под ноги. Поляну окружало широкое и редкое кольцо грибов, старых, с трещинами на шляпках, с завернутыми краями, которые обнажали пластины, начавшие слипаться в черное месиво.
Круг охватывал всю поляну. Что-то он, наверное, значил. Проверять Долли точно не намеревалась. Впрочем, может, на поляне лежал какой-нибудь хлам, была и лопата, чтобы попробовать, но вот только, если смотреть не на поляну, а в сторону, казалось, что на ней кто-то сидит. Это были просто тень и свет, просто рельеф, черная лесная подстилка и светлая кора. Если глядеть прямо.
А боковым зрением была видна неподвижная фигура, закутанная в ткань, сидящая в листве. Или что-то очень похожее. Темный смутный силуэт, дрожащий и почти неуловимый.
Может, и не было там ничего. Но боковому зрению следовало все-таки доверять.
Она обогнула поляну и ушла от этого жутковатого места, где, наверное, ничего и не было, но…
Все, что сказано до «но», не имело значения.
«Просека, где же Просека?» – думала она, шагая. Была уже глубокая ночь, между Долли и опушкой лежали часы темноты и тишины, а она никак не могла добраться туда, куда шла.
Сама тишина становилась невыносимой. Хотелось крикнуть, и было страшно, что кто-то отзовется. Впрочем, а если они и правда потерялись где-то в этих местах, а не заблудились на Просеке?
– Э-э-эй!..
Эха не было, утонуло, словно Долли находилась не в Лесу, а посреди заваленной тряпками кладовой. Она поежилась. Дальше простиралась низина, и корни больших старых деревьев скрывались в тумане. Вдали он клубился, смазывал контуры. А ведь я бывала и дальше, вдруг подумала Долли. Дальше к западу, только не в этой части леса.
В эту она бы никогда не пошла по своей воле.
Нервничая, Долли снова поспешила вперед. Никто не ответил на ее крик. К добру или к худу, но Лес молчал. Хотя, впрочем, какое тут добро. Долли невесело усмехнулась. У нее уже устали ноги.
Она шла, понурив голову, уже не глядя вперед, и думала, что ей смертельно надоела эта ночь.
Редкие листья падали под ноги, луна выглядывала в просветы облаков и снова скрывалась, как недобрый глаз в замочной скважине.
Долли шагала, слушая скрип собственных сапог.
Спустя минуту она осознала, что вообще не представляет, где находится.
Вроде как потерялась, подумала Долли. Заблудилась.
Это чувство было тяжелым, муторным, как и весь здешний лес. Как и весь Лес вообще, конечно. Но тут ей совсем не нравилось. Низкое серое небо висело над голыми кронами, вершины деревьев втыкались в брюхи облаков, терялись там, как нож в рыбьих внутренностях. Затхлый запах не разгонял даже слабый ветер – он приносил такой же затхлый запах, будто каким-то странным образом дул из тесного, закрытого опустошенного помещения.
Ее окружал кустарник, не колючий, но цепкий, заросший каким-то сором, заплетенный тысячей паутин, в которых даже пауки давно умерли. Что-то заброшенное было в этом месте. Не безлюдное, а именно заброшенное – словно здесь давным-давно было нечто человеческое, да кончилось.
Прикрыв глаза рукой, Долли боком сунулась сквозь кусты. Не моргать она уже и не старалась – все равно заблудилась.
Лопата, которую она все-таки не бросила, хотя с десяток раз собиралась, больно ударила по голени, вывернулась из руки, и Долли, споткнувшись, сдержанно выругалась.
Не стоило этого делать.
Выпрямившись, она увидела кости. Множество костей, скелеты, навалившиеся друг на друга, древние, бесцветные, в ржавых оковах лат, не спасших жизнь своим владельцам. Ребра, черепа, кости рук. Позвонки. Хрупкие фаланги утопали в черных листьях; клинки так и не покинули истлевших ножен. Здесь не было боя, поняла Долли. Была просто гибель.
Те, сошедшиеся в Бойне, много кого вели за собой. Поля битвы не покинул никто. Ни один человек. Ни одна нелюдь. Все осталось здесь, заросло Лесом.
В таком месте надо было молчать, чтобы только не потревожить. Кто знает, что здесь произошло, какое заклятие убило их и легко ли они поднимутся, если Долли что-то сделает не так?
Она тихо наклонилась, чтобы поднять лопату, и допустила ошибку: приглядывая за костями, не уследила за рукой.
Пальцы вместо черенка нашли ржавый край, рана на среднем снова открылась. Долли промолчала, поморщившись, а когда взялась за черенок, увидела кровь.
Она с шумом втянула воздух сквозь сжавшиеся зубы и с досадой выдохнула. Одна капля – и все, кости уже не улежат спокойно. Лес любит кровь, она дает ему если не жизнь, то движение. Если бы он мог, он выпил бы ее всю.
Кости молчали, мел и уголь под суровым небом. Луна светила сквозь облака, грязный свет разливался где-то вверху, почти не проникая под голые кроны, но видно было достаточно хорошо. Долли попятилась, хрустнуло что-то под ногой – не ветка точно. Спиной вперед она вышла с древнего кладбища, счистила с лица и волос паутину. Было тихо. Ни звука, ни цвета. Даже кровь на рукояти лопаты казалась черной – несколько пятен да прямой, как штрих, короткий потек.
Пальцы болели, болела голень, болело нервное сплетение – Долли споткнулась и налетела на рукоять вскоре после того, как взяла лопату. Пусть и не оружие, та все равно норовила покалечить. Впрочем, это была лесная лопата, давняя, Долли прихватила ее у одной из брошенных сторожек. Для таких случаев ее там и держали.
Долли закинула лопату на плечо и пошла вдоль кустарника, надеясь найти путь не по костям.
И почти сразу вышла к Просеке, которую искала уже полтора часа.
Оставалось только удивляться, как можно было так долго этого не видеть. Впрочем, местность в Лесу – явление непостоянное. К Просеке можно было выйти, только если заблудишься. А так никакой просеки вроде и не было.
Здесь чем-то косо срезало деревья в одну сторону, а в другую – повалило, как будто великана швырнули вперед спиной. Поваленные продолжали расти, даже не пытаясь выровняться, словно для них был какой-то свой верх и низ. Срезанные так ни на дюйм и не выросли. Точной протяженности ее никто не знал. До конца доходили вроде бы двое. Джетту не доходил, вернулся и сказал, что Просека не кончалась, а деревья стали повторяться. Из того похода он ничего не принес.
По крайней мере, она была длинной. Края и близко видно не было, тропа терялась во мгле. Срезанные стволы, иструхшие, лежали очень далеко от своих пней; чем-то их разбросало.
Долли огляделась и увидела, что на ближнем дереве, по правую руку, в петле висит череп. Остатки позвоночника свешивались вниз. Смутное белое костяное лицо было повернуто к Долли. Он чуть покачивался на пеньковой веревке, перекинутой через сук в двух десятках футов от земли. Как не падает, было непонятно, да Долли и не хотела приглядываться. Про дерево одного повешенного ей рассказывал Джетту. Говорили и другие. Теперь она точно знала, что пришла куда надо.
Она постояла, прислушиваясь.
Тишина. Дурная тишина глухой ночи. Так, наверное, чувствуют себя глухие, подумала Долли. Она стояла почти минуту, прежде чем расслышала слабый шорох веревки по ветви.
Дунул ветер. Где-то протяжно и противно, словно умалишенный застонал в бреду, скрипнуло дерево. Наваждение глухоты на время спало.
Долли перебросила лопату на другое плечо и пошла навстречу едва заметному движению воздуха. Она оглянулась один лишь раз. Череп белесым пятном отсвечивал в ветвях. Лицо его было по-прежнему обращено к ней.
Холодные ладони намокли, и Долли поняла, что нервничает. Она перешла черту, и ей оставалось только встретить обстоятельства лицом к лицу.
Обстоятельства, с горечью повторила она про себя. Если бы это были просто абстрактные, безликие «обстоятельства».
Она вдохнула поглубже и заставила себя не думать о том, чего не могла изменить. На темных стволах, на рельефе коры, лежали зыбкие острые дорожки лунного света, который то набирал силу, то угасал в вышине. Долли шла медленно, вглядываясь в полосатую тьму впереди. Дальше начиналась уже просто туманная мгла. Впрочем, расстояние до этого тумана все время оставалось неизменным, сколько бы она ни шагала, прислушиваясь к Лесу так чутко, как могла. Но Лес хранил молчание.
Внезапно мороз ледяной лапой схватил за шею, подержал мгновение и отпустил. Кинуло в жар.
Где-то далеко, на пределе слышимости, впереди и справа, она услышала звук. Слабый, как дымок погасшей спички на зимнем ветру, тонкий крик.
Долли замерла, словно охотничья собака в стойке, и прислушалась.
Наверное, показалось. В скрипе ремня по плечу, в шорохе шагов.
Что лучше, подумала она, чтобы показалось или чтобы правда?
Ответа не было: Лес молчал, тишина сдавила голову сухими мягкими руками. Такая тишина, от которой волосы шевелятся на затылке.
Впрочем, вдоль Просеки ощутимо тянул ветер. Долли потратила еще одну глухую, пронизанную резким светом луны минуту, чтобы удостовериться.
Ветер крепчал.
Стоял ноябрь, время сухой листвы, колкого инея, умирающей травы, вмерзшей в лед. Иногда в рисунке льда виделась какая-то картина, и Долли, не выдерживая, разбивала ее каблуком. Сейчас ей не хватало этого звона. Любого звука.
Даже того, который послышался?..
Если об этом думать, то легче не станет, решила она. На месте стоять нельзя, так можно и замерзнуть.
Долли порывисто, не колеблясь, бросила наконец лопату и сумку в ближайшую яму, под вывороченные корни упавшего дерева; сняла куртку, отправила туда же. «Как же Марселла ходит с двумя мечами, я еле лопату донесла?» – подумала она, проверяя, как вынимается нож и на месте ли кольцо, вшитое в низ штанины.
Нужно еще пройти вдоль Просеки, обязательно, и только потом свернуть. Чтобы у нее было время. Чтобы она могла решить.
Долли поспешила вперед, почти срываясь на бег. Ветер дул все сильнее, мешал.
Она торопилась, думая, что сегодня у нее все-таки был маленький, призрачный шанс обойтись без этого похода. Но слово «призрачный» в этом лесу не имело положительных значений.
…Вскоре после того, как Долли взяла лопату, на лесной подстилке, прямо под ногами, она увидела тонкий плетеный шнур с оборванным концом, тянущийся в темноту леса, в туман низины за черными деревьями с шершавой, изрытой оспинами корой.
Ведьмина веревка, зачарованно подумала Долли, глядя на убегающую в никуда полоску. Ведьмина веревка. Кто знает, что на другом ее конце? Если взять веревку, поднять из лесного сора, намотать на ладонь и тянуть, тянуть, тянуть, не исключено, что вытащишь из неизвестных глубин сокровище. Или чье-то разлагающееся тело. Или тварь, которая обитает там, в темноте, куда не заглядывает и луна. Говорят, так можно найти даже потерявшегося человека, если вдруг в неведомой дали он внезапно возьмется за такую же веревку одновременно с тобой.
Как знать, вдруг сегодня как раз такая ночь, подумала Долли. Вдруг больше и не придется никуда идти.
Волосы. Дерганая, эпилептичная тень, бегущая по ветвям; дикий крик, стоявший в ушах так долго.
Чудовище из тьмы и тумана, с кривыми загнутыми когтями; убийца, безглазый, ледяной.
Тот, мычавший, с рогами ухватом, черной бархатной шерстью, ломившийся в окно с настырностью автомата, когда Долли играла на свечи… Нет, об этом она вспомнит в другой раз.
На ее долю хватит и без веревки. Что бы ведьмы – или кто другой – ни прятали там, на том краю.
Долли перешагнула через лежащий на земле шнурок и пошла дальше. Время в Лесу стоит на месте, но утро придет неизбежно. И она не собирается встречать его здесь.
…Крик – если это был крик – вроде бы повторился, выдернув ее из воспоминаний.
Долли огляделась, запоминая место, и свернула с Просеки в Лес. Тропинок тут уже не было. Местность потихоньку понижалась.
Ряд посеребренных луной небольших деревьев напоминал некую границу. Дальше в Лес было темнее, деревья – старше. Какой-то холм, похожий на муравейник, темнел неподалеку, похожий на тушу медведя.
А если… Долли продрал озноб вдоль всего позвоночника, даже крестец заныл от напряжения нервов. Она быстро наклонилась, подняла палку и швырнула в холм, моментально перебросив ладонь на рукоять ножа.
Палка врезалась в холм, глухо ударилась о грунт, подбросив в воздух несколько иголок сухой хвои. Напряжение отпустило, теперь было видно, что это просто муравейник.
Может, даже обычный. Только большой.
На всякий случай Долли прошла дальше вдоль кромки, вправо.
Было тихо-тихо, только где-то неподалеку одно дерево методично терлось о другое, рождая далекий гипнотически повторяющийся скрип. Словно кто-то ходил взад-вперед по прогнившему полу. Или чьи-то руки тянули ведро на веревке из бесконечно глубокого колодца. Никаких хороших ассоциаций.
Долли зашла за ряд деревьев. Ноги утонули в черном папоротнике, паутина, полная призрачных крыльев, прилипла к лицу. Дохнул ветер наверху, в невидимых кронах, тень деревьев упала вслед, перекрывая луну. Лес как будто придвинулся ближе, Долли сделала пару аккуратных шагов, до боли вглядываясь в темноту. Полосы более светлой тьмы чередовались с полосами непроглядной темени, разрезанные лезвийными кромками лунных бликов, и Долли перестала понимать, где деревья, а где провалы между ними. Вдали, в самой черноте, казалось, что-то матово отсвечивает, но, может, лишь казалось. Это сейчас ее не интересовало. Кто-то завозился на дереве справа. Наверное, птица. На очередном шаге угрожающе вздохнула чуть слышно влажная земля.
Но там…
Это были не блуждающие огоньки, нет. И скрип дерева только что, вот в прошлый раз, изменился.
В него вплелся какой-то еще звук.
Долли сделала следующий шаг – к большому толстому дереву с узловатой корой. Ствол его то сужался, то расширялся кольцами, словно у бамбука. Возможно, трое человек сумели бы его обнять.
Трое. В любом случае проверять не будем, подумала Долли, и ее передернуло. Никогда бы в жизни сюда не пошла по своей воле, ни за какие деньги. Отчаянные они.
Были.
Тихий шум разлегся по лесу – то ли ветер, то ли дыхание. Потянуло застарелым звериным духом, мускусом, не вовремя набежавшее облако перекрыло луну, и Долли внезапно и остро почувствовала, что здесь никого нет, она одна. Из людей, конечно.
И секундой позже она услышала это.
Далекое, слабое, тихое «Ау-у-у…».
Там, где сдвинулась почти невидимая светлая точка.
– Э-э-эй! – закричала Долли, перепугав сама себя. Впрочем, крик тут же канул, как рыба в темную воду, так и не развеяв тишину.
– Ау-у-у!..
– Э-э-эй…
Больше всего Долли боялась, что они что-нибудь разбудят этой перекличкой. Ей здесь совсем не нравилось, она вся взмокла, несмотря на отсутствие куртки. Черный вязаный свитер, черные штаны, темные волосы… Увидят они ее вообще тут или нет?
Долли подпрыгнула и замахала руками, продолжая кричать. Идти навстречу фигурам – а их было две, она не сомневалась, – она никак не хотела. Туда? Нет. Лучше уж в Горелесье, если оно есть. Посмотреть на пепелище Бойни. Но тут она и шагу вперед не сделает.
– Ты кто-о-о?..
Вопрос долетел до нее изможденным, словно звуку здесь было тяжело пробираться сквозь плотную тьму. Она уже видела их – шли правильно, чуть на расстоянии друг от друга, одна на другую не опирались. Обычный девичий голос, не глухой и не звонкий. Вроде бы как всегда.
– До-о-олли-и!.. – ответила она, стиснув кулаки.
Долли прекрасно понимала, что нельзя в таком месте называть себя по имени.
Впрочем, Лес знал ее имя, давно знал. Сегодня в одной из луж, в изгибах естественных линий, она увидела что-то похожее на свое лицо. Разбила, ощущая неприятную отметину на щеке, как будто ударила сама себя.
Главное, их по именам Долли называть не собиралась. Пусть сами назовутся.
А заодно и подумают, что она их случайно нашла. Всяко не повредит.
– А вы кто? – спросила она, когда девушки подошли шагов на пятьдесят. В темноте и правда трудно было разобрать. Одна светлая, другая темноволосая, и все.
– Это мы, – ответила белая.
– Ниль, – сказала темненькая.
– И Дарла, – завершила первая. Слаженно так.
– Мы заблудились, – произнесли они хором, и Долли спросила себя, заметили ли они, что она вторит им одними губами.
Заблудились. А теперь нашлись.
– Девчонки, это вы, что ли? – спросила Долли, убеждаясь, что да, все-таки они. Уже можно было различить, они подходили ближе, одна левее, другая правее.
Слаженно…
Тихо, приказала себе Долли. Расслабься. Тут ничего не разберешь, тут их расспрашивать нечего. Надо назад, на просеку.
– А я думала, послышалось, – добавила она. – Тихо так. Я уже уходить хотела. Здесь зверем пахнет.
Интересно, что они ответят, подумала Долли. Видели они его?.. Или ей вообще показалось, на фоне общего испуга?
– Там болота, – сказала Дарла, подходя поближе. Ниль запуталась в каких-то ветках, прикрывалась рукой, тиснулась к ним. Старалась, наверное, не моргать. Хотя… – И там ничего больше нет. Выйти труднее, чем зайти. Звери нас не трогали. Я так рада тебя видеть, – добавила она, подойдя вплотную. – Правда, хорошо, что ты пришла. А то бы мы тут еще долго блуждали вдвоем.
Можно было и не спешить, но задерживаться не хотелось. Жребий ей выпал злой, да, собственно, и не жребий, а очередь. Из всех, кто мог справиться, одна она еще не ходила.
Впрочем, пока все шло без задержек, только вот вряд ли к добру шло. Такими темпами – и уже непонятно, выйдет она отсюда одна или втроем выйдут. Или никто. Втроем – так страшнее всего, если не с той стороны подумать.
Лес молчал, пропуская пряди ее мыслей через свои длиннопалые лапы, но ни за одну не хватался, хотя чужое присутствие в голове здесь чувствовалось постоянно, ощутимое, как взгляд в затылок. Только другое. Она знала, что если никогда такого не испытывал, то не опишешь. Жалела, что испытывала. С радостью поменяла бы это ощущение на любое другое, кроме ножа под ребра.
– Пойдем отсюда, – сказала Долли.
– Ты нас выведешь? – спросила Ниль.
– К выходу?.. – добавила Дарла с неопределенной интонацией.
Долли отчего-то покоробило это ненужное уточнение.
– Вы знаете же, такого обещать никто не может. Мы далеко от опушки. В этой глуши всякое может случиться.
– Может, – кивнула Ниль. – Веди.
– Давайте вперед! – скомандовала Долли. – А я буду за вами приглядывать, чтоб никуда не пропали. Вы замученные, сейчас кто-то задремлет на две секунды, и все. Здесь место такое, я просеку еле нашла.
Интересно, насколько замученные, подумала она. Размышлять об этом не хотелось.
– Нет, ты веди. Мы не знаем куда, – отозвалась Ниль. Без испуга, без претензий, просто немного устало.
– Пошли быстрее! – велела Долли. – Мы втроем тут, сейчас начнется еще.
– А…
– Быстрее! – почти крикнула Долли.
Оглянулась, выискивая клубящийся туман, ожидая увидеть тонкие кривые конечности, тянущиеся из тьмы, услышать пружинистый шаг когтистой лапы, выступающей из мглы, как из дверного проема без коробки.
Пока ничего.
Дарла собранно кивнула и быстро пошла вперед. Ниль плавно, но упрямо сделала жест рукой: давай, мол.
Ладно, подумала Долли, одна тоже сойдет. Она нервничала все сильнее.
Она медленно пошла за Дарлой. Та, вся в черном, сливалась с темнотой, только грязные волосы белели. Отпустив ее шагов на двадцать, Долли выровняла скорость и обернулась. Ниль пока стояла на месте, выжидая. Правильно. Ближе подойти – может плохо кончиться. Если уж ходите по Лесу компанией больше двух человек, лучше соблюдать дистанцию. Так сопротивление меньше. Пойдете втроем, держась за руки, – и столкнетесь с кем-нибудь нос к носу. При условии, что у него будет лицо.
Долли довелось убить недавно одну безглазую тварь. На время, конечно. И она совсем не была уверена, что справится во второй раз.
Только теперь Долли заметила, как на самом деле холодно. Закуталась в руки. От дыхания шел пар. Она оглянулась на Ниль, но пара не заметила или не разглядела.
– Холодно. – Долли сказала это негромко, но так, чтобы они слышали. – Зря я куртку оставила.
– А зачем? – спросила Дарла.
– Забегалась, жарко стало, – соврала Долли.
Дальше опять шли молча. Пар клубился от земли, тек вверх вдоль стволов, черные ветки щетинились иглами изморози. Долли никак не могла понять, куда падает тень. Ну и ладно, такое бывает иногда. Как будто есть в Лесу еще дополнительный источник света, только самого света не видно.
Дарла не предложила куртку. Холодало, а впереди виднелся провал просеки. Ниль, какая-то исхудавшая, шла в кожаной куртке на одну блузу – над наглухо застегнутым передом виднелся серый простой воротник. Волосы ее, обычно блестящие на зависть, казались безжизненными и словно бы не отражали свет, а впитывали его, как волокна темной ваты. Все, что могла сделать с ними луна, – это подчеркнуть посекшиеся концы. Волосы же Дарлы всегда напоминали леску, а теперь это были свалявшиеся патлы. Она распустила их по спине поверх куртки, хотя обычно скалывала на затылке двойным гребнем.
Долли заметила, что у Дарлы нет сережек. Они не были сорваны – мочки оставались целыми, – но маленькие блестящие капли больше не украшали уши девушки. Стало совсем холодно, и Долли не могла понять, вообще или только ей. Подруги совсем никак ни на что не реагировали.
– А вы зачем так далеко пошли? – спросила Долли, облизав сохнущие губы. Резко повернула голову – показалось, сбоку посмотрели два белых глаза. Ничего. Впрочем, она бы ни за что не поручилась. Может, их и не было вовсе. А может, их было четыре.
– Да ни за чем, – не оборачиваясь, ответила Дарла.
Долли попыталась представить выражение ее лица и испугалась. Дарла врала. Так далеко в лес просто так не ходят. Долли пошла только за ними. Что-то такое эти две знали, что толкнуло их в эту сторону. То, что матово отсвечивало там, в темноте? Может быть.
Стояла поздняя осень. Глухой предрассветный час. Тянуло на мороз, до опушки оставалось мучительно далеко, нужно было поворачивать на восток и уходить. Пока все шло нормально, подозрительно нормально, и это не нравилось Долли больше всего.
Иногда ей казалось, что она идет в одиночку.
Она оглядывалась, встречала темные глаза Ниль, поворачивала голову обратно, подозревая, что вместо смутно белеющих волос Дарлы увидит только полосатую лесную тьму. Но все оставалось как было, Лес не стремился разъединить их, послать разными дорогами. Впрочем, здесь, за Просекой, мир держался вместе, не рассыпался.
– А чего сюда забрели-то? – не отставала Долли.
– Заблудились, – ответила Дарла. – Долли, пошли молча. Мне здесь надоело уже.
«Вот что мне сказать? – подумала Долли. – Кого позвать?» Ни Джетту, ни даже Клайда. Никого тут нет, кроме них, и не будет. Такое всегда делается в одиночку. И не потому, что вдвоем не заблудишься, – запросто, хоть вдесятером. Долли вспомнила ту историю про Гая и девятерых его людей. Она тогда была ребенком, но запомнила: из десятка буквально спустя три часа вернулось трое. В крови, один умер потом в госпитале. Остальные двое ничего не смогли рассказать – вроде шли как положено, с дистанцией, молча, цепью. И внезапно перестали узнавать местность. Лес сделался словно каменным, похожим на вулканическое стекло. Что потом, никто не вспомнил, только повторяли про Нож. Кто знает, что за Нож, выходило, что существо какое-то. Долли не знала, как относиться к этим историям, пока, вытаскивая парня-сомнамбулу, не встретила Волосы, такую же почти легенду.
С тех пор такими большими группами никто в Лес не ходил.
– А что вы делали все это время? Что ели хоть?
Долли пожалела, что задала два вопроса подряд, когда получала ответ. Один.
– Охотились.
Они вышли на просеку, молча.
– Налево! – сказала Долли достаточно громко. Дарла повернула налево, потерялась за деревьями. Долли захотелось побежать за ней, будто ее кто подхлестывал. Она сдержала себя, вышла на продуваемую ветром прогалину все в тех же двадцати шагах позади Дарлы. Обернулась. Ветер потянул за волосы, выдернул прядь из-за воротника. Лист скользнул по лицу, как пощечина призрака.
Она пошагала дальше, обернувшись спустя минуту снова – чтобы удостовериться, что Ниль еще с ними.
Ветер дул в спину, подталкивал, словно гнал прочь. Близилось уже то место, где Долли бросила свои вещи. И было холодно, нестерпимо холодно. Приходилось все время сжимать и разжимать кулаки, иначе она переставала ощущать пальцы – все, кроме раненого, который ныл не переставая.
Шли по-прежнему молча.
– Девочки! – позвала Долли и содрогнулась: это слово прозвучало как будто в никуда.
Никто не ответил. Может, тихо позвала.
– Девочки! Дарла!
Остановилась, обернулась. Долли тоже обернулась, жестом приказала Ниль стоять на месте. Только после этого подошла к Дарле.
– Дарла, дай куртку хоть на десять минут. Холодно, сил нет. И давай немного поближе держаться, мы что-то слишком.
– Хорошо, – ответила Дарла.
Она просто остановилась, не подошла к Долли, ожидала, пока та поравняется с ней.
– Снимай, – сказала она глухо, приподняв руки и отведя плечи назад.
Долли отчего-то напряглась, медленно взяла куртку за кожаный воротник и сняла с Дарлы, думая о Ниль. Что та сейчас делает у них за спиной? Лес услужливо подбрасывал мозгу картины, от которых сводило горло.
Свитер Дарлы был цел. Черный вязаный свитер по фигуре, почти такой же, как у самой Долли, только вязка мельче.
– Спасибо, – сказала Долли. – Я чуть-чуть поношу, и все.
В любом случае она не лгала.
Дарла ответила равнодушным «Пожалуйста», глянула на Долли вполоборота и поспешила возобновить дистанцию. Ей, видно, совсем не хотелось отдавать куртку.
Долли тоже обернулась, проследив взгляд Дарлы. Ниль стояла в десятке шагов позади, пристально глядя на них черными глазами. Волосы, как рваные тряпки, таскал ветер. Теперь он свистел в ветвях, негромко, но тоскливо, а иногда низко взвывал.
Они продолжили путь. В куртке поначалу не стало теплее – она была холодной, настывшей на ветру.
Дарла куталась в руки, натягивала рукава. Черный вязаный свитер на спине натянулся. Назад Долли не оглядывалась, просто надеялась, что Ниль держится неподалеку, на случай чего. Потихоньку Долли увеличивала скорость, сокращая дистанцию.
Малорослое наклоненное дерево с обочины тянулось ветвями к лицу. Долли запомнила его, когда шла вперед. Сухие, с содранной корой, ветки качались, постукивали друг о друга.
Долли взялась за ветку и надломила ее, отводя от лица. И бросила вперед, надеясь, что Ниль не разберет этого движения. Ветер подхватил ветку, швырнул Дарле в спину.
Натянутая ткань прогнулась в месте удара, так, словно под ней ничего не было.
Значит, ничего и не было.
Долли горько закричала, изо всех сил стараясь не зажмуриться. Злые слезы наполняли глаза, жгли, как стылое железо.
Рука сдернула нож с пояса, одновременно с этим, хищно пригнув голову, обернулась Дарла, Долли рванулась к ней в прыжке, метя сверху вниз, в шею, и в последнюю секунду перебросила нож лезвием вверх, ударив вскользь по выставленному на защиту запястью. Перехватила накрест правую руку и рассекла Дарле горло. Потом – прямым ударом в приоткрытый рот – воткнула лезвие в нёбо. Металл гарды клацнул о зубы.
Долли выдернула нож. Лес затаил дыхание, только в стоне ветра добавилось низких тонов.
Подоспевшую Ниль она пропустила мимо себя, едва успела уклониться. Вывернула руку и ударила ножом в затылок, вдогонку. В основание черепа. Рванула за плечо, разворачивая, и с размаху полоснула по горлу.
Ни из одной раны кровь почти не текла, но все равно, холодея, Долли всем весом повалила Ниль на прелые листья, рванула полы куртки в стороны, расстегнув все разом. Потом пинком перевернула тело на живот – от ярости и страха, от боязни ошибки пинок получился мощным – и стянула куртку с плеч, упершись ногой в поясницу убитой девушки.
Потом нагнулась и задрала ее серую блузу, грязную от засохшей крови.
В спине Ниль зияла круглая пустая дыра, потоки крови стекали за пояс, весь верх джинсов пропитался насквозь и почернел. Осколки ребер торчали внутрь раны, сломанные до костного мозга. Голый белый столб позвоночника в рваной оплетке серых жил светлел в темноте раны. Запаха почти не было, рана была сухой. Судя по глубине, Ниль выскоблили почти до кожи живота.
Когда Долли распрямилась, руки ее дрожали, как у тяжелобольной. Спина и затылок замлели, в висках, напротив, бухала кровь. Тошнота держала за горло.
Дарла лежала не двигаясь. Долли переживала из-за последнего удара, но он достиг цели.
Обе девушки давно были мертвы. Теперь и тела их тоже.
Долли не знала, что они встретили там, далеко в лесу, но оно убило их, наверное, одновременно. Скорее всего, Мохнатый вышел из-за дерева, и у них отнялись руки и ноги. Считалось, что в подобных случаях происходит так. Считалось, что люди при этом ничего не чувствуют.
Долли вспомнила, как испугалась муравейника. Вспомнила запах мускуса, идущий из глубины леса. Вспомнила и матовый блеск, металлический отсвет в темной чаще. Но он был теперь неважен.
Ей очень хотелось револьвер. Будь он у нее, она вернулась бы следующей ночью, чтобы найти и убить Мохнатого. Если, конечно, он окажется не так близко, чтобы столбняк свалил и ее.
Две сразу, подумала Долли. Две. Дарла, вежливая девочка, любившая, когда на нее смотрел Джетту. Ей нравилось заговаривать с ним, пусть он и отвечал ей так же отстраненно, как всем, с кем ему не было интересно.
Ниль, серьезная не по годам. Она любила тренироваться. Долли едва успела перехватить ее руку сегодня, просто Долли была жива, по ее жилам бежала кровь, а кровь Ниль давно утекла в болото.
Однажды, еще лет в четырнадцать, Ниль встретила на дороге сомнамбулу – парня, идущего в Лес, и просто свалила его ударом, чем и спасла. На самой опушке. Ей досталось за то, что она лазила ночью вдоль кромки, но мать спасенного на следующий день принесла ей черничный пирог. Огромный – она угостила всех соседей, и Долли тоже. Это было давно, но Долли помнила. Теперь ей пришлось отомстить за Ниль, хоть так. Убить Приблуду, занявшую ее тело.
Она так не хотела верить, что девушки и правда заблудились. Не хотела и провоцировать их в лесу. Нарочно оставила куртку, пусть и мерзла, изловчилась проверить спину Дарлы. Проверила…
Если бы… Если бы они просто заблудились и устали, если бы все, что они говорили, было всерьез, если бы куртка Дарлы была холодна от ветра, то Долли оставалось бы только извиниться за неловко упущенную ветку.
Но на самом деле надеяться и не стоило. Долли понимала это с самого начала. Просто не хотела верить. Да никто бы не хотел.
Видно же было. Шли как маленькая стая, отвечали полуправду, ничего конкретного, никакой лжи. Одеждой не хотели делиться. Долли думала, будто так увидит, что там под свитером, но пришлось бросать в спину. Хорошо, что дистанция была.
Приблуды всегда отвечали одинаково. Заблудились. Им не надо было никого заманивать к себе, им надо было, чтобы их вывели. Только вот куда они уводили человека, согласившегося им помочь, было неизвестно. Не к опушке точно.
Ниль и Дарла пропали неделю назад. Их искали, конечно, но не нашли. Да и в глубину Леса за ними никто не ходил.
Позавчера их слышал один ходок. Но он не пошел на помощь, он вернулся из Леса и рассказал. Очередь идти убивать Приблуду выпала Долли. Их нельзя было оставлять, иначе их стали бы встречать со временем все ближе к опушке, а чем дольше в Лесу живет Приблуда, тем легче потеряться в нем самому.
Если дать им понять, что ты знаешь, кто они, они набрасываются внезапно и безжалостно. Если искать их вдвоем или втроем, хоть с засадой, хоть как – они никогда не появляются. Только если ты одинок, только если ты сам потерялся… Тогда они могут приблудиться обратно. И сообщить тебе, что рады тебя видеть, что они заблудились.
Долли плакала, слезы катились по щекам, застили, падали в листья, и Лес пил их с не меньшей жадностью, чем кровь. Отчаянно не хватало воздуха. Долли тянула его через сжатые зубы, а он не шел.
Еще двумя ходоками стало меньше. Еще двумя людьми.
Вынести в одиночку из леса она их не могла. Она сняла с себя куртку Дарлы. До ее собственной оставалось вроде совсем недалеко – она тянула время до конца.
Она похоронит их в той яме под корнями упавшего дерева.
Тем самым умножив количество костей в этом лесу.
Когда-нибудь они снова встанут. В Лесу мертвым нет покоя. И за ней бы уже, наверное, пришли, если бы в телах оставалось достаточное количество крови. Но нечему было потревожить старые кости, даже если они лежали на дороге.
Долли сжала кулаки, застонала глухо, заныла. Сил не было это выдерживать.
Она вытерла глаза кулаком, и тут ее взгляд упал на что-то. Скорее всего, оно выпало из кармана Ниль, когда Долли убивала ее.
Сначала она подумала, что это кость. Но не человеческая. Долли присела, потянулась к штуке правой рукой. Тут же осадила себя, вспомнила про кровь на пальцах, осторожно взяла предмет левой.
Не кость. Скорее, керамика. Вещь была довольно увесистой. Долли поднесла ее к глазам, присев на склон. Непрозрачная вещь цвета разбавленного молока, по форме и впрямь похожая на окаменелую часть живого существа. Череп мелкого животного, у которого никогда не было глаз, или внутреннее ухо, или нечто древнее, ископаемое. Немного было похоже и на окарину; правда, ее Долли видела только раз, в детстве.
Такого хлама она еще не встречала. Нужно было посмотреть в книгах.
Долли сунула вещь в карман штанов. Встав, поглядела в вышину, на холодные колкие звезды, смотрящие сквозь прорехи в облаках. Небо медленно тянулось над ней совсем в другую сторону, чем ветер, дувший вдоль этой ненавистной уже Просеки. Она просто стояла и смотрела на звезды, пока не затекла шея.
И вдруг поняла, что находится в двух шагах от ямы, где оставила вещи. Дотянула.
Нужно было похоронить девушек. Но она не могла об этом думать. Не могла бросить их здесь. Ведь это Лес! Все равно что подкармливать бешеного пса костями друзей.
Долли содрогнулась от этой мысли. И от картинки, от которой не успела отмахнуться.
Делать нечего. Двоих ей не вынести. Звать кого-то еще не имеет права: подставлять живых из-за мертвых – последнее дело. Ее очередь, ее на сегодня лопата.
Не могу, подумала Долли. Выбирать не могу.
Она сжала зубы, удерживая стон. Проклятое место, помойная яма всех проклятых миров, куда стекается, где застаивается и бродит вся погань Вселенной.
Нет, не вся, конечно, подумала она устало. Лишь часть. Там, где во время Бойни ткань мира не выдержала и сквозь нее просело что-то еще, а само поле Бойни, кусок реальности, провалился на какой-то другой уровень. Образ темной воды, хлещущей в пробоины, как-то так она себе это представляла. Вода заливает трюм, корабль уходит в бездну, а палуба проваливается внутрь.
Кого? Долли посмотрела на тела мертвых девушек, лежащие у ног. Дул ветер, тащил по земле листья, грязные, черные, измочаленные в сеть. Один лист зацепился за волосы Ниль и вибрировал, не в силах лететь дальше, мерзко, как покалеченная бабочка. Долли нагнулась и сорвала его.
Потом спрыгнула в яму, выбросила оттуда свои вещи. Находку из кармана переложила в сумку. Стаскивая Дарлу в яму, Долли отстраненно гадала, куда подевались сумки девушек. Потом закрыла подруге глаза и принялась забрасывать ее комковатой черной землей.
Когда закончила, воткнула лопату в склон, поправила ремень. Наклонилась, присела на одно колено и со стоном взяла тело Ниль на руки. Какая легкая, подумала Долли. Потом поняла почему и закусила губу.
Повернулась спиной к дальнему концу просеки и пошла вперед, стараясь не медлить. Нужно было успеть до рассвета.
Игедо
И ножны, и чехол ручницы ему опечатали темным сургучом, как того требовала традиция, ибо сперва он должен был вразумлять словом. Бастиан не снимал печатей с начала осени, все те шесть недель, пока рыскал по окрестностям. За это время ему пришлось всерьез проверить только Бигейль, травницу. Она одна во всей огромной и полупустой округе творила колдовство достаточно сильное. Он ограничился тем, что устроил ей выволочку. Впрочем, потом, когда истекал пламенем один из последних закатов октября, они разговорились и разошлись мирно.
Остальные затаились. Пару раз Мосол порывался было скакать сюда, в сторону долины Игедо, но быстро успокаивался. Все было тихо с последней, сухой августовской грозы. До нынешней поры.
Капитан королевских изыскателей, стрегоньер Бастиан да Кила, остановил коня перед спуском и смотрел вдаль. Долина Игедо лежала перед ним, сизая, соломенно-золотистая, охристая, и от этого сочетания цветов делалось неспокойно. Низкое рваное небо обещало дождь.
Ветер дул с вершины холма в спину, шумел в ушах, натягивал капюшон Бастиану на голову: надень, мол. Но это был, возможно, последний теплый ветер в году, и капитан не хотел укрываться от него. Он искал того, кто позвал Красную Птицу, и вполне мог наткнуться на нее саму. Потому глупо было бы отказывать себе в нынешних простых радостях, если он рисковал не дожить до завтрашних.
Ворожеи, стреги, даже тот бешеный колдун с мертвой костяной рукой, что едва не лишил его языка, – Бастиану до сих пор трудно было разговаривать, – это одно. А Красная Птица – совсем другое. Ее природа лежала вне естествознания, даже вне магии, по крайней мере привычной. Поэтому оставалось вопросом, что чувствовал Мосол, безумный конь, там, впереди, куда вело его темное, слепое чутье: колдовство стреги или присутствие Красной.
Эта мысль беспокоила Бастиана посильнее, чем близкий дождь. Он взглянул на свою тень, косую и блеклую, – тень высокого худого человека в плаще, с откинутой на спину широкополой шляпой.
Да, он сразу отправил почтового голубя, и спустя два-три дня по его следам прибудет особый отряд. И затянутый в кожу, с белоснежной крахмальной повязкой на лице, Сигид Тьена примется за свою прямую работу: найти, убить, сжечь Красную Птицу. Если до тех пор вслед за ней со Второй Луны не упадут ее броня и свирели в глазированном керамическом яйце, то Сигид справится точно. Если упадут… Вероятно. В конце концов, биться с Птицей – его работа, дело Бастиана – разобраться с колдуном или ведьмой, с тем, кто тварей вызывает.
Конечно, хорошо бы в каждом округе держать не только стрегоньера, но и охотника на Птиц, только вот Сигид, Черный Офицер, один такой.
Из всех, кого ведьма могла призвать из леса, из болот, из могил или недр, никого не было хуже Красной Птицы. Хотя бы потому, что она являлась извне – падала со Второй Луны. Такое случалось во времена крупных пожаров. Они притягивали Птиц, покрытых алыми перьями, Птиц, имеющих явное сродство с пламенем: каждая из них, достигнув зрелого возраста, могла управлять огнем. В старину от падения Птицы до той поры, когда она набирала размер, возможность дышать полной грудью и играть на своих свирелях, проходили недели. В прошлый же раз команда Тьены повстречалась с Птицей на четвертый день, а к вечеру, когда Птица была уже мертва, с неба звездой рухнуло яйцо с Птичьей утварью. Опоздай Сигид с поисками хоть на день, и ему пришлось бы сражаться уже с вооруженной, закованной в керамический панцирь нелюдью. Такая схватка стоила жизни Янкрайту, предшественнику Сигида, такой же сухой и ветреной осенью пять лет тому. Птицу тогда убили солдаты, простые парни из регулярной армии, просто взяли числом. Оставшихся в живых после поразил мор – проливать коричневую кровь Птицы под открытым небом было опасно.
Они падали в разных местах, но всегда там, где творились огонь и магия. И всегда спустя какое-то время вслед за окрепшей Птицей Короли Второй Луны присылали ей белую броню из металла и керамики. И тонкие, почти прозрачные фарфоровые свирели с блестящими, как зеркало, металлическими кольцами, что служили Птице оружием. Говорили, каждая Птица вырастала особой, и панцирь с оружием подходил только ей одной. Поэтому их никогда не отправляли вместе – Короли смотрели на растущую Птицу сквозь огромные трубы с линзами и, глядя, как именно она растет, на что делается похожа, приказывали ковать особый, штучный доспех.
Ведьмы же призывали этих странных, с каждым разом все менее звероподобных и все более разумных существ не только из злой прихоти. Нет. Многие мечтали добыть части тела Птицы для своих ритуалов, завладеть их свирелями или поработить их, заставив служить себе. До сих пор никому такое не удавалось. Но желающие находились всегда.
Вот почему Бастиан предпочел бы еще раз встретить Глиняного Едока либо огромного мохнатого Альфина с длинным жгучим языком, как тогда, на болотах Пье-Кайпы, в душной зеленой тени кайпарских гниющих лесов. Прикажи стреге или убей стрегу, и призванные ею существа, обретя свободу, скорее всего, уйдут сами. А вот с Красной Птицей такое не пройдет – каждая из них повинуется только своим Королям. Если бы Бастиан ведал настоящее имя Птицы, он мог бы попытаться подчинить ее себе, но в Столистове не было упомянуто ни одного такого. О Птицах, их Королях и Второй Луне было вообще известно мало – так, выцветшие строки в древних книгах да кое-какие сведения, добытые лет за двадцать, с тех пор как Птицы овладели людской речью.
Он легонько свистнул, и Мосол начал спуск – туда, вперед, где после падения Красной Птицы еще горели леса. Ко Ржи, к Ледо Ютре по прозвищу Лайка, одинокой ведьме с травой в волосах.
Дорога, уходившая к далеким пока селам, почти не вилась; так, петляла немного.
Слева, внизу, виднелась прогалина – одичалый сад согбенных яблонь, с перекрученными темными, замшелыми стволами, редкой пронзительно-яркой листвой, с глянцевитыми отблесками малочисленных мелких плодов. Останки изгороди намекали на то, что здесь когда-то жили люди; а больше ничего не намекало, даже слегка.
Бастиан спустился с холма, накормил Мосла яблоками. Хоть яблони уродили что-то в этой пустой земле, обескровленной, наверное, еще древним железным городом, который стоял тут и в те времена, когда Короли Второй Луны попытались впервые ступить на земную твердь.
Потом капитан вернулся в седло, и они отправились дальше.
Среди прочих стрегоньеров Бастиан отличался одним – своим конем, который чуял магию гораздо лучше всяких натасканных канареек, скарабеев, запаянных в стеклянный шар и прочих магнитных, светящихся, песчаных амулетов его коллег. Мосол был тяжел нравом, несдержан, безумен, пропитан ядами так, что становился иногда опасным и для своего хозяина, – магия, зелья и ужас смешались в нем, просочили его плоть и заменили кровь, – но Бастиан управлялся с ним: Мосол был предан своему спасителю. Шкуру чубарого коня покрывали шрамы, кое-где просвечивала глянцевая розовая кожа; раздробленные копыта были стянуты стальными обручами, а глаза закрыты железными пластинами, чтобы он вел себя спокойнее. Этого коня Бастиан добыл у ведьм, и он давно был не в себе. Говорят, ведьмы взяли его с бойни, где он последний оставался в живых и тогда уже обезумел от ужаса и запах крови. Они поили его зельями, чтобы насытить костный мозг еще при его жизни; а потом бросили его в котел – кости сваренного заживо коня высоко ценились у северных колдуний. Бастиан буквально выволок его оттуда, когда и меч, и штык, и приклад ручницы были уже в крови, а мятежные колдуньи Пье-Кайпы больше не шевелились, ни одна.
Ожоги у коня прошли, а вот безумие – нет, но зато Мосол безошибочно чувствовал, если где-то творилась магия.
Сейчас он стремился вперед, к горючим озерам Игедо, и Бастиану оставалось только сидеть в седле, думая, что ждет его в конце дороги.
На стрегу он найдет управу. В конце концов, такова его служба. Но вот сможет ли он одолеть Красную Птицу, если повстречается с ней? Должен, даже обязан, но вот способен ли – это вопрос.
Не то чтобы Птица умела командовать огнем без своих свирелей, но говорят ведь, что она способна насылать мор, даже не будучи раненой, – может, зараза есть в ее слюне, слезах, если есть у такой твари слюна и слезы; может, в чем-то еще. А вдруг как раз эта имеет когти или клюв в два локтя – в конце концов, каждая новая оказывалась другой, страшнее прежней. Бастиан не видел ни одной, только кости и перья в запаянной стеклянной колбе да раскрашенные оттиски гравюр на закапанных воском серо-коричневых страницах Книги Столистов. И, честно говоря, полагал, что на птицу это похоже мало. Сигид вообще обмолвился, что последняя была ростом ему по грудь, ступала ногами почти как человек и пальцев на каждой ноге было по пять.
«И огнь не горит, и свет меркнет, когда она играет стальными пальцами на фарфоровой свирели». Он читал Столистов, наверное, сотню раз, и не сомневался в том, что книга не лжет, во всяком случае, намеренно. И его почему-то пугала эта связь несвязуемого. В привычном мире свирели не имеют отношения к огню, звук не имеет никакой власти над пламенем, и по законам известной ему магии в том числе. А Птица вот может что-то такое, чего не может ни одна призвавшая ее стрега. И механизм этого не поддается объяснению. Эта мысль вызывала мурашки по коже, под теплой дорожной курткой и плащом.
…Красную Птицу искали здесь и в прошлое сближение Лун, и чубарый конь Бастиана тогда тоже волновался в стойле, но не слишком сильно. Может быть, из-за погоды. В те дни бушевали грозы, по небу катились тяжелые сизые волны вышнего шторма, гром гремел почти непрестанно, будто кто-то колотил в изнанку неба с той стороны, требуя впустить; и вспышка, которую сочли горящим хвостом Красной Птицы, – в конце концов, на землю они все приходили уже бесхвостыми, – могла быть просто одной из молний, пусть и королевской мощи. Птицу тогда не нашли, и ведьмы были спокойны, в том числе и Ледо, живущая у Ржи, куда сейчас и намеревался направиться его конь. Да и мора не последовало, хотя ветер дул из Игедо, из этих почти пустых краев. Тогда все успокоились.
А в ночь на середину осени стрега на болотах запалила горючее озеро и забила в барабаны, и безумный конь по кличке Мосол вновь забушевал в деннике и начал ломать копытами двери. Бастиан проснулся в поту, только лишь поднялся над горизонтом медный тонкий рог месяца. Он всегда остро чувствовал беспокойство своего странного коня.
Бастиан выскочил на улицу в прозрачной темноте и сразу глянул на небо. Вторую Луну он не увидел, как ни глядел в темно-синий небосвод, и на душе немного полегчало. Отвратить он ничего не мог, и ему оставалось только, как говорилось в книге, воздать по силе и воззриться на последствия, но он не хотел выезжать под Второй Луной.
Он взял ручницу, заряженную и опечатанную, не расчехленную ни разу за осень; прихватил свинцовых пуль, лучшего пороха и меч, конечно. Ручница – дело такое, а вот мечу не нужен порох, убийственная сила в нем не кончится, пока рука способна его держать. На крепость руки капитан никогда не жаловался. Во многом поэтому его клинок так и оставался в ножнах, под сургучовой пломбой.
А сейчас, чего таить греха, он переживал. С ведьмами ему доводилось тягаться и раньше, благо многие настоящие имена их были записаны в книге, что давало стрегоньерам хорошую фору; но с другой стороны, коль скоро ведьма ожидает его прибытия – а должна, если совсем не выжила из ума, – то она может быть опасна, даже в обычной драке.
Тем более Ледо Ютра. Капитан не сомневался, что это она.
…Конь шел быстро, по прямой полоске сухой заросшей глиняной дороги, прямиком на Юг, где за горизонтом истекала испарениями Ржа, одно из озер Игедо. Бастиан там никогда не был. Когда он встречался с Ледо четыре года тому назад, она жила совсем в других местах, а сюда ушла после законного наказания за былые грехи.
Горизонт застилало марево, подсвеченное усталым солнцем. Вдалеке реяли светлые дымы, но ветер уносил прочь их запах, оставляя лишь сухой аромат травы. Вторая Луна была так близка, что он чувствовал ее телом, кровью чувствовал. Это обратное давление, словно кто-то невидимый, неощутимый подвесил его за ноги, да так ловко, что он не заметил смены верха и низа. Иногда Бастиану казалось, что волосы его и впрямь стоят дыбом, и он проводил ладонью по ним, каждый раз убеждаясь, что это не так. Но Вторая Луна, невидимая сейчас в дымчатом небе, не оставляла его. По правде говоря, она была плохо видна даже в ясную ночь. Диск ее едва отсвечивал, лишь иногда по краю его поблескивали слюдяные на вид вкрапления, будто злые глаза. Бастиан встречал много недобрых взглядов – яростных, гневных, тяжелых, безумных, залитых кровью последних, – но только под каменными глазами темной Луны чувствовал засасывающее головокружение.
Вскоре Бастиан достиг какой-то деревни. Тенистая улица, колодец по левую руку от дороги, с замшелой и высохшей двускатной крышей… И тишина.
Мосол ступал мерно, не грыз удила, не пугался шорохов. Бастиан сидел ровно, хотя уже и устал, серебряная застежка багрового, пусть и линялого плаща, была начищена до блеска, как и навершие клинка. Но некому было смотреть на него, некому было перешептываться: «Вот идет стрегоньер», некому было отводить глаза или, наоборот, протягивать детей, чтобы капитан коснулся их на счастье тонкой перчаткой.
Поэтому перчатки он снял и расслабился. Село было пусто, окна домов – слепы, сады заброшены. Покосившиеся ворота утопали в некошеных травах, что клонились к дороге. Многие заборы повалились, внутрь или наружу, и теперь бурьян рос сквозь них.
Погода портилась, и Бастиан понял, что дождь пойдет еще до заката. Ну что ж, хоть пожары прекратятся.
Село быстро кончилось внезапным простором. На поваленном стволе вербы у самой дороги, поставив сапоги в колею, сидела девушка в таком же багровом плаще слуги Королевства, что и у него самого. Сливочного цвета шляпа скрывала лицо, но изящные руки, да и вся стать были явно девичьи.
Услыхав Бастиана, она подняла голову. Сквозь пряди русой челки блеснули чистые светло-карие глаза. Дорожный платок был повязан на лице на особый манер, как маска Сигида Тьены.
– Разъездная? – спросил капитан для проформы, останавливая коня. Тот ничего не замечал, кроме зовущего притяжения близкой уже магии. Бастиан был уверен, что конь не заметит девушку, но Мосол и сам сбавил ход, остановился, фыркнул, завертелся, норовя встать на дыбы. Иногда его разум застилала совсем уж темная пелена, и он запросто мог укусить любого неосторожного встречного.
– Капитан. – Девушка приветственно кивнула, торопливо вставая и отодвигаясь подальше от Мосла, который тянулся к ней мордой, широко раздувая ноздри. – Красная Птица пала, – сказала она, обходя коня сзади по широкой дуге.
Она оказалась мала ростом, с нежным, но сухим голоском. Бастиан встречал таких бестелесых дев. И как только она попала в разъездные? Наверное, владеет магией, должна, хотя бы немного.
– Где твой конь? – спросил Бастиан, глядя на подошедшую разъездную сверху вниз. Впрочем, он мало что видел, кроме светлой шляпы.
– Волки, – ответила она коротко. – А может, собаки одичавшие. Тут все села брошены, но многие – не так уж и давно.
– Неурожай, – кивнул капитан. – Я еду к ведьме потолковать о Птице.
– Разрешишь присоединиться, стрегоньер?
– Давай.
Он хотел подхватить ее, усадить в седло, но она вспрыгнула легко, махнув полами линялого плаща, чуть зацепив Бастиана краем потрепанной, выбеленной солнцем шляпы. От нее пахло горькой травой вроде полыни и чем-то еще, что Бастиан не смог бы описать, как и сам запах полыни он не смог бы описать чужестранцу, никогда не знавшему этого аромата. Что-то такое, что перекликалось в памяти Бастиана с тонким ноябрьским инеем на палых коричневых дубовых листах. Он не мог объяснить почему, но от этого запаха мурашки пошли у него по коже. Он так давно не возил девушек в седле.
Мосол, впрочем, его чувств не разделял. Он крутился, гудел и норовил укусить девушку за носок сапога, пока Бастиан не прикрикнул на него.
– Нам вперед? А что за ведьма?
– Ледо Ютра. По прозвищу Лайка. Я думал, ты знаешь.
– Я не стрегоньер, меня отправили, как это говорится, оценить опасность пожара. И, если что, оповестить людей, чтоб убирались, буде таковые встретятся. Формальность, сам понимаешь, нет ту ни соба… То есть есть. Ты понял. Встретились эти, кто они там, и убираться пришлось мне.
– Это я понял. А оружие твое где?
– В волке, – неопределенно махнула ручкой девушка. Помолчала, потом добавила: – Лезвие застряло в кости, не хватило силы вытащить. Я, как видишь, не атлет. Так что там с ведьмой? Ты встречал ее раньше?
– Да. И я знаю ее истинное имя.
– Понятно, – кивнула разъездная. – И какое же оно?
Бастиан только усмехнулся. Проверяет, правда ли я стрегоньер, подумал он. Может, еще Столистов попросит почитать?
– Лучше скажи, как тебя зовут. Я вот Бастиан.
– Марева, – сказала девушка в сторону, ерзая, устраиваясь поудобнее.
– Будем знакомы. А это, – он потрепал коня по редкой гриве, – Мосол. Опасайся его. Просто на всякий случай.
Девушка кивнула, и они поехали. Не сразу – Мосол погарцевал, сделал пару петель на месте, словно стремился завязаться узлом; несколько раз прогнал по телу крупную дрожь и только потом снова взял след. И тогда он сделался спокоен и быстр, так, что шляпу Маревы то и дело сдувало Бастиану на грудь и девушка придерживала ее тонкими пальцами в белых перчатках.
Конь сорвался вскачь, иногда припадая к земле, чуть ли не пластаясь. Один раз он сошел с пути, остановился на серых бумажно-прозрачных листьях за толстым, кряжистым стволом полумертвого дерева, будто прятался от чего-то, и долго словно смотрел вдоль дороги, хотя щитки прикрывали его слабовидящие глаза. Другой раз просто развернулся и сделал широкий круг, принюхиваясь и точно что-то бормоча сквозь стиснутые зубы. Он был опасен в такие минуты, и Бастиан предпочел потратить немного времени и стянуть его пасть ремнями.
– Чего он? – спрашивала Марева, тоже вглядываясь в лес.
– Дело делает, – отвечал Бастиан. – Чует ведьму. Или Птицу.
Марева ежилась под плащом и вжималась Бастиану в грудь. Потом успокаивалась, до следующей злой Мословой выходки.
Начался дождь. Запахло прибитой пылью и холодом. Бастиан подумал, не пора ли сломать печати на оружии. Вразумлять словом… И скольких он вразумил? Капитан невесело усмехнулся.
Он проверил пистолет и распечатал ножны – на ходу, не останавливаясь. Марева поникла, закуталась в плащ и стала как-то еще меньше под дождем. От нее почти не было тепла. Дождь по-прежнему шел редкий, но туча уже летела в их сторону, низкая, рваная и темная, как раненая рыба, исходящая блеклой серо-фиолетовой кровью в мутной воде небес.
Бастиан узрел курящуюся дымовую трубу за пеленой дождя и в который раз убедился, что Мосол не ошибается.
Он свернул в лес, изо всех сил удерживая рвущегося вперед коня.
– Дальше, пожалуй, я сам, – сказал Бастиан.
– Боишься, помешаю, что ли? – спросила Марева, склонив голову, но спрыгнула на землю, легко, не успел капитан коснуться ее.
– Я знаю Ледо, – произнес он вместо ответа, – и она может быть опасна. От настоящего имени она никуда не денется, но откуда мне знать, сколько имен себе она взяла вообще и какие аспекты по каким именам растыкала? – Бастиан смахнул капли с полей шляпы. – Уж заставить ее стоять столбом я точно не смогу, заклинай не заклинай.
– Она сильная ведьма?
– Не из слабых.
– А отчего ее зовут Лайкой?
– Потом расскажу.
– Долгая история, да?
– Есть примета такая – не обсуждать работу до работы. Мне пора.
Бастиан привязал чубарого к дереву стальной цепью. Он был немал, с тех пор как его вытащили из варева, наел тела, вернул себе крепкие мускулы и, чуя цель так близко, мог буянить и рваться с привязи. Хозяин подозревал, что конь собирается ломать дерево, как только он сам уйдет.
Капитан поправил шляпу, проверил, как вынимается клинок, и пошел к лесистому обрыву, за краем которого, высунув лишь сизую закопченную трубу, прятался дом Ледо Ютры. За ним, в разрывах рыжей ряски, открывалась черная, рябая от дождя гладь озера под названием Ржа.
Спустился с обрыва он быстро, благо была тропинка; обошел старый бревенчатый дом между пеной побережья и столь же старым, но крепким забором.
Здесь ему не нравилось. Грязь, подсохшая сверху коркой, под ногами была податливо-мягкой, а озеро вблизи оказалось таким черным, будто в нем стояла ночь. Интересно, подумал он мимоходом, а эта вода тоже горит?
На поверхности плавали красные и седые листья. Ветер не долетал до этого места. Мертвая трава цвета костей, и камыши, засохшие, казалось, годы тому назад, жались к берегу. Над водой, как застывшие щупальца, или челюсти, или позвоночники давно умерших диковинных зверей, вздымались ржавые зубчатые дуги, истлевшие до бумажной тонкости шестерни; шелушились бурой и огненно-рыжей окалиной, утопали в озере. То был старый механизм, а от вида старых механизмов у капитана всегда портилось настроение, становилось неуютно, словно холодная вода текла за шиворот и ветер задувал за пазуху. Этому металлу было много сотен лет, а он до сих пор еще не рассыпался до конца, и сверху на дугах еще виднелись старые клейма. Те люди застали времена, когда на небе была только одна Луна.
Летел пух от камышей, лез в лицо, и Бастиан глубже надвинул шляпу.
Потом ударил ногой в калитку ворот, так, что желтый лишайник посыпался на землю. Дверь отозвалась недобрым гулом. Заперто. Ржавые гвозди, торчащие из верхней поперечной балки, мешали перелезть.
– Открывай! – рявкнул он. – Стрегоньер требует!
Понятно было, что так никто не откроет, но он как-то привык к заведенной процедуре. Тем более, раз печь топится, стрега Ютра точно дома.
– Акло Хайнант Ледо Ютра, дочь Эрландо, именем Королевства, открывай!
Такой зычный рык всегда удавался Бастиану. Противостоять простому прямому воззванию к настоящему имени никакая стрега не могла, но… Лишь в том, что касалось простых действий. Дверь она ему откроет, первое заклятие самое сильное. Может быть, ему удастся заставить ее говорить только правду. А вот на большее его магических умений вряд ли хватит. Остается полагаться на голову и руки.
Бастиан услышал, как упали с двери крюк и засов. Видно, заговоренные, раз хозяйка открыла их, не подходя к дверям.
Толкнул калитку и вошел, держа руку на рукояти меча.
Дом ведьмы зло глянул мутными плитками окон. Под сапогами расползлась грязь. Пахло аиром и тиной с болота, и авериановой травой. Он быстро огляделся. Столбы ворот и частокола заросли мхом изнутри, в торце двора валялась какая-то железная рухлядь, накрытая мокрыми плетями безлистого жухлого плюща; медный чан под водостоком полнился дождевой водой, в которой плавали сор и мертвый шершень.
Но все это капитан отметил вскользь, потому что из-за угла дома появилась хозяйка.
Высокая, черноволосая, с седыми прядями и пучками сухой травы, вплетенной в мелкие косы. Глаза ее почему-то слезились, обильно; светлые, с бирюзовой искрой и угольным контуром радужной оболочки.
– Бастиан! – выплюнула, пролаяла Ледо и заворчала, как дворняга. Кожа на ее крупном, покатом лбу и высоких скулах была бела, и стрега казалась совсем молодой. Хотя только казалась.
– Ледо.
– Что тебе надо, Бааааа-ааг-афффф-аггг?!
Бастиан вспомнил вопрос Маревы: почему Ледо Ютра получила свое прозвище?
Так же внезапно и моментально он вспомнил того колдуна с черной растрескавшейся костяной рукой, вспомнил две потемневшие, словно окалиной покрытые кости, растущие из пожеванного, усохшего локтевого сустава. Самым жутким было то, что рука двигалась.
Тогда ему чуть не отрезали язык; Ледо же своего однажды лишилась, будучи приговорена к такому наказанию по закону. Ходил слух, что палач позже умер от ее укусов. Но дело было сделано.
Впрочем, потом ведьма пришила себе новый; говорят, черными нитками, в знак того, что не забудет этого и не простит. Правда, язык был собачий. От этого Ледо иногда срывалась на лай.
Она и на вид напоминала собаку: яркие глаза с темным ободом, вытянутая челюсть. Или чужеродная часть тела так подействовала, или Ледо и раньше походила на псину?..
– Ты позвала Красную Птицу? Больше здесь просто некому, так ведь? И ты знаешь, что за это бывает.
– Зна-а-агр-р-р… Знаю. Но это не я.
– Акло Хайнант Ледо Ютра!
В ответ ведьма зло залаяла, сжав крупные кулаки.
– Акло Хайнант Ледо Ютра, дочь Эрландо! Ты позвала Красную Птицу? Отвечай, заклинаю!
Бастиан охрип от собственного рева. Даже взмок.
– Д-д-д-д-да! – с ненавистью проскрежетала ведьма.
Дождь немного стих. Бастиан не знал, зависит ли местная погода от стреги, но полагал, что нет. Хотя погода была самая что ни на есть собачья.
– Зачем? – просто спросил он.
– А…
Капитан устал кричать и поднял пистолет.
– Зачем?
– Затем чтобы взять в плен. Ее оружие и доспех уже у меня-аф-а-а-аф-ф-ау-ау-ау!
– Не понял, – удивился Бастиан. – Когда это яйцо успело упасть?
– Р-р-раньше! – зло выплюнула стрега.
Это было странно.
– И где оно?
– О, я не хр-р-р… хр-р-рав! Не храню его здесь. Только копии. Я полностью повторила оружие.
Ледо умолкла, поняв, что сболтнула лишнего без приказа. Такое бывало после заклятия полным именем.
Насколько Бастиан знал, оружием пришельцев со Второй Луны всегда были свирели. Одни заставляли гаснуть любой огонь, включая искры и горение пороха, другие – гореть даже негорючие материалы. Были и еще какие-то. Могло ли у Ледо хватить умения скопировать такую странную вещь?
– Бастиан Ортега Интьяда Саул да Кила, сын Иозе!
Капитан дрогнул, когда ведьма внезапно выкрикнула первые звуки его настоящего имени, и она выбила пистолет из его руки. Он не был колдуном, и, где бы она ни взяла сведения, такое заклинание не могло связать его надолго, но на две секунды Бастиан замешкался. Он владел некоторыми основами магии по работе, и это имело обратный эффект.
Она схватила оружие и направила на него.
Он ударил ее по руке ножнами, с силой, ведьма коротко вякнула, а пистолет полетел в грязь. Ледо повернулась и бросилась к дому. Он настиг ее в сенях, перетянув ножнами по спине; она развернулась, опрокинув масляный светильник, и, схватив тяжелый дощатый табурет, вытолкнула капитана из тесного пространства обратно на двор.
Бастиан ударил ногой прямо в ее импровизированный щит, и она спиной вперед полетела в угол двора, где, не мешкая, схватила с пня тяжелый молот. Она взмахнула им, как наступающий рыцарь, молот с низким грозным гулом и шорохом прошел вдоль груди Бастиана и маятником вернулся. Она орудовала им так, словно он ничего не весил. Капитан шарахнулся в сторону, и стрега снесла поленницу. От следующего удара ему пришлось прикрыться рукой, молот зацепил плечо. Стрегоньер полетел на землю, перекатился, перехватил рукоять молота и чуть отвел в сторону, второй рукой ударил, метя ведьме в лицо. Не попал, но она отпрянула, и Бастиан немного лихорадочно выдернул наконец из ножен клинок.
Очередной ее удар расколол пень, она пошатнулась вперед, и Бастиан наступил ногой на молот, ударив в висок крестовиной меча. Брызнула кровь, потекла по черным волосам и белому лицу, пронзительно голубые, как дыры в небо, глаза глянули на него, и он понял вдруг, что это глаза северной собаки, зверя, а не человека. Ему стало страшно, и он ударил по заносимому молоту. Попал по пальцам, вывернул оружие из руки ведьмы и от плеча нанес косой удар по шее. Фонтан крови выплеснулся на траву, и Ледо упала спиной на разъехавшуюся поленницу.
Бастиан опустил меч и еле смог поднять руку, чтобы вытереть лицо.
Когда он обернулся к дому, тот уже горел. Просмоленные бревна и полные шкафы снадобий занялись очень хорошо. Следовало убираться подальше, в сторону озера, – пожар намечался нешуточный. Дышать сгоревшим зельем капитан точно не хотел, мало ли чем это могло кончиться. Он спешно покинул двор, подхватив пистолет, и побежал к берегу, а потом, когда обернулся и увидел, как пылают под обрывом заросли, – просто по воде, вброд, вдоль отвесной стены, пропустив спуск, по которому пришел, потому что сосны вдоль него тоже уже занялись. Колдовской огонь не жалел и мокрого дерева, распространялся быстро и жестоко. При таком пожаре жди еще одну Птицу, подумал Бастиан, уже по пояс в воде пробираясь вдоль обрыва подальше от горевшего с воем и треском дома. Он думал, придется плыть, но увидел норы береговушек и, бросив в воду отяжелевший казенный плащ, полез вверх, пользуясь ими как ступенями. Ручницу не бросил.
Как там Мосол, хоть бы у Маревы хватило совести его отвязать, если она сбежит, думал он, продираясь через лес, чувствуя гудение пламени. И тут, словно в ответ, с треском разорвала небо молния, вонзившись куда-то в пылающий двор мертвой ведьмы, и пошел ливень, а из ливня, из сумерек меж стволов, выбежал конь, без цепи, без ремней, без щитков на белых глазах, дико шарахаясь и скаля чудовищно крупные зубы.
– Мосол! – хрипло закричал Бастиан, пытаясь поймать коня под уздцы. Марева отпустила его, но, видно, пожалела, сняв часть сбруи. Хотя ремни на морде он мог порвать и сам.
Капитан поймал, успокоил животное, взобрался в седло. Конь, радуясь встрече, понес его куда-то, но уставший хозяин не особо разбирал куда. Конь петлял, огибая ядовитый низкий дым пожарища.
Потихоньку наступила ранняя осенняя ночь, однако Бастиан не увидел ни темной Луны, ни светлой, только отблески пожара. Потом они угасли. Чувствуя дикую усталость, он спешился под высоким деревом, привязал Мосла к ветке и сел на ковер из листьев. Дерево вроде бы было буком, но разглядеть не получалось. Бастиан лег в листья, просто сполз. Легкие горели, ноги были ватными – может, от усталости, а может, он все-таки надышался этого дыма.
Ощущая тянущее вмешательство Второй Луны в голове, дурное, будто приступ болезни, он заснул. Ему снилось, что его подвесили за ноги к ветви бука, только бук был гол и ободран. Красная Птица, неуловимая глазом, тонкая и лохматая, сидела на ветви и молчала. Потом она запела, хотя лишь шепотом. В нем не было ничего страшного, но Бастиан вдруг взмок, и тело его сковал холод.
Капитан проснулся от шелеста дождя, ледяного и сильного. Он свободно проникал сквозь редеющую крону. Стрегоньер смахнул упавшие листья и встал. Мир был сер, конь стоял в этом отсутствии света и тьмы фантастической тенью, и Бастиан спросил себя: а какие сны видит Мосол?
Стрегоньер натянул шляпу, вышел из-под дерева и долго мыл руки под дождем.
Хотелось есть. Соленое мясо было невкусным, хлеб зачерствел, однако нашлась пара вчерашних яблок.
Рассвело, пришло неуютное, пасмурное утро, сквозь рваные тучи просвечивали лишь другие тучи, ветер сделался холодным и швырялся водой. Мокрые зеленые листья бука сыпались торопливо, словно знали какой-то срок. Пахло влажным деревом, влажной землей, горькой сырой листвой. Запахи напомнили капитану о Мареве.
Конь проснулся и устремился куда-то, сразу, ломая ветку и дергаясь в узде. Пришлось отвязать. Мосол не собирался останавливаться, и Бастиан едва успел прыгнуть в седло. Если Ледо мертва, то какую же магию так чувствует конь? Птицу?
Где там уже Тьена, подумал он. И где, правда, Марева, почему не приехала на коне? Уцелела она, если Мосол не пустил ее к себе в седло и сбежал?
Должна бы, прикинул капитан. Должна бы.
Конь бежал через лес, будто по ровному полю. Бастиан хотел крикнуть ему, мол, помедленнее, но во рту пересохло, голоса не было. Сорвал вчера.
Вскоре лес поредел, все вокруг затянуло паром, и через минуту стрегоньер узнал местность: Мосол вывез его к обрыву над пепелищем. Обгорелая труба все еще косо торчала из-за края. Конь, не останавливаясь, перепрыгнул два обугленных остова деревьев, упавших поперек спуска, и въехал в черное и седое, туманное, мокрое пожарище.
Марева возилась в сыром пепле, на коленях, что-то складывая подле себя. Что-то, похожее на свирели, матово и зеркально блестевшие на мокрых углях. Металл и керамика не сгорели.
Бастиан едва удержал коня, когда тот бросился к девушке, нехорошо наклонив голову и вытянув шею; впрочем, Марева не обратила на него никакого внимания. В недоумении капитан спрыгнул в пепел, не пуская Мосла дальше.
И тут безумный конь обернулся и укусил его.
Боль растеклась по руке цветным вихрем, как зеленые чернила, которые выплеснули в воду; заклубилась мутью, так ярко стало вокруг, и небо сделалось полосатым, и в каждой полосе был огонь, и каждая звучала как струна, и Вторая Луна проступила головокружительным водоворотом, и во всем этом, словно мир отодвинулся на задний план, как на сцене театра, Бастиан увидел вдруг Мареву. И, зараженный, ощутил то же течение колдовства, то же влечение, что и его безумный конь.
Марева вся светилась угрожающе-алым от магии, странной, не похожей на привычную, – откуда только Бастиан это знал? – но явной магии.
И сквозь это свечение, сквозь одежду, сквозь очертания тела проступал неявным золотом, как горячая нить в темноте, некий контур.
И был он странен.
Стрегоньер стянул ручницу с плеча.
Он понял, почему конь бросался на нее, почему крутился на месте, не в силах выбрать цель, когда они ехали верхом; почему она закрывала лицо и отчего была такой невесомой; вспомнил ее странный запах. Понял и ужаснулся. Кровь отхлынула от головы, сердце тяжело и неловко заворочалось в испуге.
Ты и есть Красная Птица, хотел сказать Бастиан, но язык не слушался, казался далеким, едва ли не ирреальным. Был у него вообще язык, или страшный дед отсек его тогда своей костяной рукой, грязным ножом, и теперь Бастиан лежит в последнем бреду, снедаемый гангреной? Была ли вся эта поездка, Игедо, Ледо, Марева? Или лишь марево?
Было, решил он невероятным усилием.
– Ты и есть Красная Птица, – выговорил капитан со второго раза разболевшимся языком.
– Я и есть, – ответила Марева и встала на ноги. Она явно была выше, чем когда он видел ее в прошлый раз.
Девушка скинула плащ, и Бастиан подавился криком. На высоких тонких чешуйчатых ногах, сложенных в бедре неимоверным способом, на ногах, обутых в человеческие сапоги, стояло, вытягиваясь, высокое существо, покрытое лентами алых, багряных, белых мягких перьев. Прижатая к груди голова с двумя парами неподвижных, красных, как капли крови, глаз, поднималась, высвобождая прозрачный загнутый клюв из перьев; а то, что он считал лицом Маревы, оказалось еще парой глаз на закругленных суставах сутулых крыльев, сведенных над лопатками. Теперь птица выпрямлялась, и ненастоящее девичье лицо расползлось в стороны, упала с крыла шляпа, и одним движением Красная Птица расправила крылья, огромные, винно-красные с изнанки. Какая-то мелкая горькая пыль окутала ее облаком. Мосол шарахнулся в сторону, к воде, объятый ужасом. Такого конь еще не встречал. С болью капитан увидел, как, не добежав до берега, Мосол упал и забился, роняя пену. Напряжение этих дней все-таки вызвало у него приступ.
Бастиан попытался сфокусировать взгляд на морде Птицы, или хоть на руках, или на чем-нибудь. По краям глаз клубилась черным туманом тьма с запахом земли, лежалых перьев и чего-то еще, отчего озноб гулял по коже. Взгляд словно закрывало мутное и закопченное стекло, копоть на котором медленно продолжала оседать.
– Я вижу твое оружие. А где твои доспехи? – хрипло спросил стрегоньер, думая о пистолете. Нет, тот, скорее всего, промок. А вот ручница в чехле… – Вы падаете слабыми, вам нужно время, чтобы войти в силу. И вот тогда вам дают доспехи и свирели, разве нет? – продолжал он, вспоминая незаконченный разговор с Ледо. Белый, облизанный пламенем череп ее белел где-то на краю гаснущего зрения.
Бастиан испугался – а вдруг разум покинет его вслед за зрением? Он уже не знал, чему виной близкое присутствие Красной Птицы, а чему – укус коня; и вообще сомневался: а видит ли он Птицу или давно разговаривает с пустотой?
– Не в этот раз, – сказало то, что называлось Маревой, покачиваясь из стороны в сторону.
Вот оно что, понял Бастиан. Ледо говорила правду.
Тогда, в ту грозу. Впервые в истории Короли сначала спустили доспехи и свирель. Еще летом. А потом вырастили под них особую, новую Птицу. Только так картина складывается, подумал капитан. Плохая, красная, дрожащая, как раскаленный воздух, картина. Сейчас все было красным и дрожащим.
– Ты нашла их здесь, на пепелище дома? – спросил Бастиан.
– Доспехи – нет, – ответила Птица, которая, видимо, не прочь была поболтать, пробуя человеческую речь. Теперь ее сухой, но затхлый запах казался отвратительным, и Бастиан почти радовался, что нечетко видит ее ужасную фигуру. Она немного напоминала человека, и это пугало больше всего.
– Доспехи не нашла, видишь. А свирели – здесь, да. – Птица подняла один инструмент к лицу, сунула кончик клюва в отверстие инструмента, сыграла ноту, вынула. – Ведьма забрала их себе, ты нашел и убил ведьму, пока я была еще слаба, и сжег дом. Сидя ночью у огня пожара, я дышала полной грудью и набралась сил.
– На пепелище дома! – продолжил фразу Бастиан, думая о своем шансе. Он надеялся, что Ледо плохо выполнила работу, пытаясь подражать мастерам Второй Луны. Форма удалась, спору нет, а вот суть…
Пальцы его нажимали на печать. Если удастся, не придется даже доставать ручницу из чехла, уж ее-то капитан всегда держал заряженной, поперек правил. Главное – открыть чехол и взвести курки.
Он очень устал. Ноги держали плохо.
– Да, – с легким, невесомым смешком ответила Птица.
– Ответь мне, – спросил Бастиан, – что тебе надо здесь?
Жаль, штык не поставлен, подумал он. Штык бы сейчас пригодился.
– Все, – сказала Красная Птица. – Весь шар земной. Но не мне, нам. Наша Луна тесна, ваша земля просторна.
– Там, на твоей Луне, все такие, как ты?
Нажим пальцев. Печать подалась. Теперь потянуть шнуровку…
Бастиан надеялся, что Птица не придаст его возне с ручницей никакого значения. При своих свирелях она могла не бояться огневого оружия.
– Нет! – засмеялась Птица. – Совсем нет. Наши Короли гораздо меньше похожи на вас, чем я. А я – инструмент. Я опустошу эти земли и разведу такой огонь, которого вы еще не видели. Целая провинция будет пылать, и тогда вслед за мной придут другие сестры. Я расскажу Королям, какими следует их создать. Они будут лучше, чем я.
– Нет, – сказал Бастиан, взвел курки и нажал на спуск.
Сухо щелкнул кремень, и все.
– И огнь не горит, – спокойно и насмешливо процитировала Птица. – Так у вас?
– Горит, – возразил Бастиан. Просто осечка, сказал он себе. Но он очень боялся, когда нажимал на крючок второй раз.
Ручница грохнула, тяжелая свинцовая пуля попала Птице в плечо, чуть пониже веера с перьями, что складывались в половину девичьего лица. Закружились алые перья и рыжий пух, темно-коричневая кровь густым маслом побежала по лапе. Птицу швырнуло, легко, словно она ничего не весила. Она дунула в свирель, вызывая другую ноту, но тут же Бастиан спустил второй курок. Половину головы – настоящей головы Птицы – снесло, масляная кровь внезапно плеснула струями, с визгом, будто под большим давлением; в кровянистой ране под разорвавшейся пергаментной кожей стрегоньер увидел прозрачно-перламутровый череп, красный глаз бешено вращался в глазнице, а в пробоине виска, среди незнакомых очертаний костей, бурлила белая-белая пена, может быть, мозг. Птица сипло закричала, выронив свирель, кровь хлынула из клюва, как по желобу, окатив Бастиана. Создание затрещало, забило крылом, лапа его сорвала с пояса костяной, фарфоровый и хромовый нож, и капитан ударил в разбитую голову тяжелым прикладом, опрокинул навзничь и бил, бил, бил по голове, пока не оставил бело-бурое, пенистое, маслянистое месиво с запахом земли, горькой травы, тины и того осеннего холода. Он содрогнулся, вспомнив, как считал
Со злым криком Бастиан ударил еще раз, два, пять, десять, тогда Красная Птица затихла окончательно.
Стрегоньер бросил ручницу. Оказывается, он расщепил приклад. Но бросил не поэтому – держать это склизкое орудие казни он больше не мог.
Он вытер руки о куртку, а куртку содрал и бросил поверх останков. Достал огниво, словно по наитию. Высек искру с третьего раза.
Кровь Птицы занялась, как настоящее масло. Ручница, пропитанная ею, тоже. Теперь она не достанется разбойникам, подумал Бастиан. Что там будет со свирелями, его не волновало. Пусть Сигид разбирается с этими ни на что не годными копиями, если хочет.
Он почти ничего уже не видел, когда конь ткнулся в него мордой. Бастиан обрадовался ему, как не радовался и лучшим друзьям.
– Мор там, – бормотал, щурясь, стрегоньер, влезая в седло из последних, по-настоящему последних сил, – видали мы ваш мор. Сейчас… – Он умостился в седле, приник к шее. – Вези-ка меня, друг, к травнице. Прорвемся?
Конь ответил что-то свое и повез.
Остиль
– Ну где ты…
Ночь мешала, будто нарочно. Колотила ставнем на ветру в брошенной деревне, шуршала рогозом вдоль торфяников, скрипела горелым сухостоем. Гудели на болотах жабы. Где-то вблизи орала, не замолкая с заката, рябая птица-дергач, и Остиль придерживал шляпу, чтобы, часом, не стащила.
За бесконечными лентами облаков вращала мутным глазом беспокойная ущербная луна.
Остиль покосился на нее. На луне, судя по сполохам сквозь сизую пелену, была гроза. Размытое голубое гало помигивало в такт небесным вспышкам.
– Ну где ж ты есть, скотина? – вновь спросил Остиль. Ему надоело молчать.
Шепот утонул в ветру, утонул в туманах, затерялся в шорохе рогоза. Где-то мерзко, как пес костью, хрустело дерево.
Попробуй услышь здесь эту заразу. Олаф всадил ей в хвост стрелу с колокольчиком, и теперь Тварь можно было попробовать отловить на слух.
Жаль, у Олафа не было ружья, а нынешнюю Тварь из лука уложить не получалось. Олафа нашли утром, головой в черной торфяной воде, с располосованной спиной и выеденной шеей.
Остиль сжимал оружие, поглядывая на длинный штык, слабо бликующий кромкой. На штыке фосфором было написано слово, которое лучше и не читать, не то что произносить. Оно же значилось на ружейном пыже.
Нехорошо в ночи ходить с таким словом, да иначе Тварь не убьешь.
Правда, если его прочитать глазами либо просто долго смотреть боковым зрением, можно заблудиться или чего-нибудь блазниться начнет. Остиль жевал корень травы-головы, но от колдовского слова помогало мало.
Колокольчик, думал Остиль. Где ж тот колокольчик? Как ты его услышишь – там хлопает, там хрустит, там шумит. И вот уже кажется: где-то песня. А песни-то и нету никакой.
Остиля волновало, правда, что каждый год Тварь приходила похуже предыдущей – позапрошлая умела прыгать не только на десяток ярдов вбок, а еще и на пару секунд в прошлое, а прошлогодняя могла нырять в свою тень, как в прорубь.
А эта что-то вообще никак не давалась, уже троих задрала, и всех со спины, а сколько коз унесла, и считать больно. Скоро и морозы ударят, тогда она по льду на Большую землю уйдет, и с него три шкуры спустят за такое.
Гроза на луне почти утихла, сделалось темно, и, видно, задремала птица. Стало тише, и Остиль услышал колокольчик, там, впереди, за узким перешейком.
Он умел ходить тихо. И шел, крался, глядя, как открывается в свете гнилушек, выплывает из тумана смутный силуэт: мощные, словно у громового оленя, темные ноги, пудовые копыта, окровавленная тряпка хвоста, косая стрела с серебряным колокольчиком. Дальше туша терялась в тумане.
На этот раз его черед заходить со спины.
Он как раз высматривал, куда бы выстрелить, – чудовищная отдача ружья в прошлый раз обошлась ему вывихом плеча, но било оружие наверняка, – когда почувствовал дыхание на шее.
В этот миг полыхнуло на луне, осветив небо жемчужным светом, и удивленный Остиль увидел, что холка, шея, голова Твари не утопают в тумане – их просто нет.
Он хотел обернуться, чтобы глянуть на переднюю ее половину, зашедшую со спины, на рога, отбросившие такую большую тень, но не успел.
Чувство долга
Усталость догоняла меня, догоняла и настигла, когда до моста оставалась всего миля. Я остановил лошадь у полосатого дорожного столба и, обернувшись, молча взирал на причину моей усталости. На ней были белая фарфоровая маска и алый корсет с золотой шнуровкой. Низкое солнце укоризненно смотрело мне в затылок, Липа смирно переступала с ноги на ногу. Мы с ней и не пытались сопротивляться.
Беллатристе подъехала ближе на своем черном тяжелом коне, и, как всегда, я ничего не увидел в прорезях белого фарфора. Иногда я сомневался, что у нее вообще есть глаза.
Веревка на шее, грязная от долгого ношения, вроде и не давила, но дышать стало почти невозможно. Она безмерно надоела мне за все это время. Но мост оставался так же недостижим, как если бы до него была тысяча миль, а не одна.
– Ты не сможешь убежать, пока не вернешь долг, – сказала Беллатристе своим бесцветным шелестящим голосом. Я представил почему-то, что за маской действительно нет ни глаз, ни лица, только фарфоровый пыльный лабиринт, в котором ветер рождает звуки, похожие на человеческую речь.
Будь неладен тот час, когда я задолжал тебе, Беллатристе.
– Я хотел попробовать, – ответил я. – В этот раз мне удалось забраться дальше.
Слова давались мне с трудом, руки ослабли, слюна сделалась холодной и вязкой.
– Отдай долг и езжай хоть на полюс. Это просто.
– Будь это просто, я не пробовал бы сбежать. Хватит, Трис. Я уже понял.
Я знал, что она терпеть не может тех, кто называет ее уменьшительным именем. И никогда не отказывал себе в этом маленьком воздаянии.
Беллатристе кивнула, сделала какое-то движение пальцами, и я вдохнул полнее. Покалывающая волна нехотя расползлась по телу, свежая, но неприятная, как грязноватый паводок после дождя. Успокоилась дрожь, а после второго вдоха и вовсе прошла.
Усталость отступила. Но в любой момент Беллатристе могла снова показать свою власть.
– Трис, я же правильно понял? – спросил я.
Пустой взгляд и лаконичный кивок. Конечно, правильно. Я нервно сжал пальцы.
– А может, есть какой-то другой способ? Что угодно, Трис, только не это. Я не хочу приближаться к Шиверу.
– Хочешь, – сказала она, медленно, со скрипом перчатки, потирая большой палец об указательный. Веревка, абсолютно неподвижная, каким-то образом снова перехватила мне дыхание, и ком в горле моментально вернулся. Кулак мой разжался, и руки бессильно повисли плетьми.
Всего миля оставалась до моста. Одна короткая миля, чтобы у меня появился шанс снять веревку. Не вышло.
Беллатристе молча смотрела на меня. Матовые отблески застыли на ее неподвижной маске.
Я отдам тебе долг, подумал я. Только бы больше никогда тебя не видеть.
– Хочу, – сказал я коротко. – Я поеду, Трис. Шивера я по крайней мере не знаю, а тебя я уже не могу видеть. Извини.
Она снова кивнула, согласно и неторопливо.
Я отвернулся, выплюнул тягучий комок, чувствуя покалывание в оживающих конечностях. Как вышло, в тысячный раз спросил я себя, что я позволил сделать со мной такое?
Ответ получился бы долгим, да и ничего бы не изменил.
– Шивер скоро проедет по Сизому тракту. Если ты перестанешь тратить время на побегушки, – говорила Трис ровно, тихо, наклонив почему-то голову, – то сможешь с ним повидаться. У него есть шанс вернуть свой долг, а у тебя – свой. И все вы будете довольны.
– А почему ты сама не можешь забрать у него долг? Ты или твои с-с-с-сестры?
– Я уже говорила.
– Может быть. На ходу и жуя пирожок. Честно говоря, я ничего не понял. Ладно, про пирожок я пошутил. Он не пролезет в ту прорезь.
– Ты удивился бы… Впрочем, ладно. – Беллатристе повернула ко мне лицо – девичье фарфоровое лицо, – и я поежился. – Этот долг не может быть отдан из рук в руки. А у Шивера слишком много гордости, чтобы прислать с ним кого-то. Он первым делать шаг не будет. На нем ведь нет долговой веревки, как на тебе. Если ты убедишь его вернуть долг, то я засчитаю тебе твой. Вот и все.
– А что он тебе должен?
– Не мне. Нам.
– Вам. И?
Беллатристе никак не отреагировала.
– Деньги? Алмазы? Клюв грифона? Кровь одноногого единорога, пролитую в полнолуние за обеденным столом?
Ответом снова была тишина. Черный конь Беллатристе размеренно бухал копытами, Липа смирно шагала рядом. Приближался Сизый тракт.
Я помолчал, потом продолжил, потому что от вида молчащей Беллатристе мне делалось не по себе:
– Я полгода работал у тебя сборщиком податей. Меня ненавидит уже вся округа. А теперь мне нужно еще и выбивать долги у бешеного некроманта.
Я надеялся услышать про Шивера хоть что-то сверх того, что я о нем знал.
– Шивер не некромант, – отозвалась Беллатристе, снова глядя перед собой. – Он нечто другое.
– А в подробностях? Не будь туманна, как ярмарочный провидец.
– Он может оживлять неживые вещи по подобию живых существ. Если у него есть какие-то части этих существ.
Я приготовился было слушать дальше, но Беллатристе опять замолчала. Я пожал плечами:
– Не вижу разницы. Мне он все равно не нравится.
– Хватит, – бесцветным тоном сказала она. – Мы уже все обсудили.
Я закусил губу и замолчал.
Наконец, когда дорога повернула к лесу и уперлась в брусчатый тракт, Беллатристе остановила своего коня и небрежно указала мне на дальний лес. Ее черные волнистые волосы матово блеснули под светом проглянувшего солнца, но блеск их даже сейчас казался холодным.
За лесом синели сквозь толщу воздуха косые скалы предгорий Ташира, а над ними, подсвеченная закатом, висела, словно сама по себе, невысокая вершина ближней горы. Из тех мест в леса иногда забредали странные звери, которых давным-давно больше нигде нельзя было повстречать.
Я поехал вперед, не остановившись и не обернувшись. Лес за трактом уже не принадлежал сестрам Ранд, но бежать в ту сторону не было смысла – Беллатристе, как всегда, почувствует возросшее расстояние между ней и ее проклятой веревкой и быстро прекратит мои попытки. А реки в той стороне нет.
Я собирался подождать Шивера в предлесьях. Спустя четверть часа я остановил Липу меж желтеющих осин и серебристых тополей, растущих по сторонам от дороги. Спешившись, я проверил зачем-то, как вынимается клинок из ножен. У меня был простой меч, не имеющий имени, и я никогда не управлялся с ним слишком уж хорошо.
А вот Шивер, если верить слухам, своим владел безупречно.
Долго стоять мне не пришлось. В тишине, нарушаемой только шумом ослабевшего ветра, послышался стук копыт, пока еще далекий. Я замер, ожидая, и чем ближе он становился, тем меньше мне нравился.
Он был странный, какой-то тихий, хромой. Я вслушивался, пытаясь понять, что меня так настораживает в нем. Казалось, что это не топот конских копыт, а поступь какого-то гораздо более легкого животного. Или механизма – стук был настолько выверенным, мерным и ровным, что, наверное, мог ввести всадника в транс. На три слабых удара приходился один совсем глухой короткий стучащий звук. Мне почему-то представилась вспоротая, выпотрошенная лошадь с пустыми побелевшими глазами, одна нога которой обглодана до кости, и буйнопомешанный белолицый некромант в бесформенном черном плаще, с глазами такими же мертвыми, как и у лошади. Меня пробрала жуть.
Но, прежде чем я успел об этом задуматься, я увидел и коня, и всадника, въехавших под сень рощи, и оторопел.
Шивер был высок, худ и беловолос. Он ехал верхом на подобии коня, скрученном из линялых бело-золотистых соломенных жгутов, перевязанных пеньковыми веревками. В соломенные манжеты трех ног были вставлены настоящие конские кости, кости ног с копытами, и только вместо задней левой привязали простую палку, которая уже успела расщепиться.
Мотнув головой, я выбрался на дорогу, глубоко вдохнул и положил руку на рукоять меча, как будто он мог мне помочь.
– Шивер! – позвал я. – Остановись, я от Беллатристе Ранд!
Соломенный конь, гротескный, но самый настоящий, остановился в трех шагах от нас с Липой.
Всадник смотрел на меня молча, и крошечные зрачки его белых выцветших глаз пульсировали в такт ударам сердца.
– Ранд… – сказал он наконец, приоткрыв темный рот. – А ты и сам, я вижу, ей должен! – Он указал корявой длиннопалой рукой на веревку на моей шее. Голос у него отчего-то был радостный.
– Поэтому я и здесь, – буркнул я. Никакого выпотрошенного коня не оказалось, и я почувствовал себя чуть увереннее. – Беллатристе сказала, что ты можешь отдать мне то, что должен, и на том быть свободен.
– Вон оно как, – не сразу откликнулся он. – Отдать тебе…
– Ага, – подтвердил я. Уверенность, что он ничего не собирается мне отдавать, почему-то крепла.
– Тебе – не могу. Так что отдам кому-нибудь другому, – заявил колдун и радостно засмеялся, словно какой-то забавной шутке.
А его соломенный конь, стоявший, как огородное пугало, поднял ногу.
– Стой! – испуганно окликнул его я. – Почему?
– Это долго. Понимаешь, за мной гонится Данце, а все знают, что он наемник не из простых. Я бежал так, что загнал коня. В Блоерде я выгадал немного времени, чтобы сплести себе нового. По счастью, я отобрал три мосла у стаи собак. Четвертый они мне не отдали, да и собак не удалось раздобыть. – Шивер противно ухмыльнулся. – Но коня я, как видишь, сделать успел. Мне нужно спешить. А отдать то, что я должен, быстро не получится.
– Э, нет! – возразил я. – Это мой последний шанс расплатиться с Ранд. Если надо, я задержу Данце, но долг ты отдашь сейчас.
Колдун рассмеялся скачущим, неровным смехом. Зрачки его немигающих глаз продолжали мерно пульсировать.
– А как ты умудрился влезть в долги к Беллатристе? Сам или купил?
– Купил, – буркнул я.
– Вот что, парень, – сказал Шивер, – ты не задержишь его ни на секунду, и ничего я тебе не отдам. Когда Данце настигнет меня, у меня будет что ему предложить.
– Я тебя не отпущу! – заявил я, свирепея и теряя остатки осторожности.
– Ну тогда лови, – ответил он, пожав узкими плечами, и его соломенный конь без предупреждения сорвался в галоп.
Липа попятилась и заржала, и, выругавшись, я пустил ее в погоню за колдуном.
Лес, темный, отороченный ржавой позолотой осенней опушки, вырастал впереди. Мы приближались к съезду, ведущему с тракта в чащу, и я не удивился, когда далеко впереди меня Шивер свернул именно туда.
Ветер с запахом дыма шумел в верхних ветвях. Сизые тени выстилали низины, багровая листва падала дождем, летела в лицо, ложилась под копыта Липы. Только мы набирали хорошую скорость, как нужно было сбрасывать ее на изгибах узкой дороги, и все чаще Липе приходилось шагом переступать узловатые корни, заплетавшие землю. Я потерял Шивера из вида – его коню было все равно, он ведь не рисковал сломать свои обглоданные ноги. Видно, колдун решил скрыться от Данце в лесу. Хотя для него, с его конем, это казалось несколько странным.
Впрочем, меня больше занимало, что я буду с ним делать, когда – или если – его настигну. Ответов не было. Была только усталая злость, и злился я в основном на себя, за то, что ввязался в эту бесконечную историю. Больше всего удручало, что я, в общем, не был ничего должен сестрам Ранд лично. Долг Беллатристе – как метка, как переходящий стяг. Как лот на аукционе. И я купил его по собственной воле, так что некого было винить, хотя и хотелось.
…Вскоре я понял, что Липа шагает уже медленнее, чем шел бы я, и спешился.
– Выбирайся обратно, девочка, – сказал я Липе и хлопнул ее по крупу. – Теперь моя очередь.
Липа была умной лошадью, и я знал, что она подождет меня у опушки. Поэтому отвернулся и побежал. Сначала медленно, а потом все скорее и скорее.
Я бежал так быстро, как только мог бежать по лесу, перепрыгивая корни, взрывая лежалые многолетние листья, наклонив голову и прикрываясь рукой от яростно хлеставших веток.
Через какое-то время дышал я уже открытым ртом, проглатывая куски бесполезного воздуха, в боку начало колоть, сначала короткой тупой иглой, а потом длинным шилом, мышцы ног сводило. Но я бежал, потому что видел следы Шивера. Растрепавшуюся солому, которую терял его конь, пробираясь сквозь заросли.
А потом я увидел самого коня. Упавший на бок, брошенный, он большой игрушкой лежал поперек тропы. Над его ногами уже вились какие-то мошки.
Я перебрался через него и пошел дальше. Шивер просто должен уделить мне время после такой упорной погони, думал я. Просто должен. А если не уделит, тогда я достану свой меч и набьюсь на драку. И будь что будет. Я был слишком зол, чтобы размышлять о последствиях.
Шивер совершил ошибку, оставив коня. Дороги здесь больше не было, но и такого бурелома, какой остался позади, – тоже. Начинался ровный просторный лес с высокими старыми деревьями, а впереди виднелась освещенная солнцем поляна.
Бересклет и терновник перекрывали мне путь, и я прошел чуть вправо, отыскивая проход. Тихо-тихо, потому что на поляне кто-то был.
Обнаружив просвет, я вдохнул поглубже и выломился на простор из кустарника, обнажив меч.
Поляна была невелика, и у дальнего ее края девушка, собиравшая дрова, замерла и оглянулась на меня.
Темные волосы до плеч, рука лежит на рукояти большого ножа в ножнах у пояса.
– Хенн! – воскликнул я, опуская меч.
– Джером, – сказала она, медленно разжимая пальцы и вставая с колен. – Вот уж кого не думала тут увидеть. – Хенн улыбнулась.
Я поморщился. В ее обществе я всегда чувствовал себя неловко.
– А я тут дрова собираю. Моя сторожка недалеко. Зайдешь в гости?
– Нет уж, спасибо.
Она посерьезнела.
– Почему ты всегда такой мрачный, Джером?
– Не всегда, – ответил я.
– Да я знаю. Это только когда я с тобой разговариваю.
Я отмахнулся от ее слов, пряча клинок в ножны.
– Хенн, здесь никто не проходил? – спросил я. Голос после гонки был хриплым.
– Проходил, – ответила она, внимательно глядя на меня большими серыми глазами. Это была крупная, рослая девушка с округлыми чертами лица. Даже собираясь в лес, она чем-то подкрасила губы и ресницы. Я не ожидал ее тут встретить, но почему-то отчасти был даже рад. Да и не так уж я и удивился – охотники тут не были редкостью.
Собственно, в занятии Хенн и крылись истоки моего к ней отношения – мне претили ее жизнерадостные рассказы о том, как она завалила лося ради рогов, как охотилась на тощих, едва вернувшихся по весне гусей или натаскивала собаку на пестрых диких утятах. Я никогда не говорил ей, что мне это неприятно, но давал понять достаточно прозрачно.
– Ты его видела? – спросил я.
– Только мельком, но слегка понервничала. А кто это?
– Это некромант Шивер. И он мне нужен.
– Шивер?! – Глаза ее округлились. – Тот самый?..
– Да. Разоритель Кимангару, чернокнижник, неплательщик налогов и разбойник в розыске. Все как полагается.
– Ого. – Хенн настороженно оглянулась. – А ты что здесь делаешь и зачем он тебе?
– Пошли, расскажу. Куда он, говоришь, пошел? – переспросил я, стараясь отдышаться. Мне тяжело было продолжать погоню, но очень, очень хотелось его настичь. Я был взвинчен и не хотел думать о том, что в схватке он, скорее всего, меня одолеет.
– Пойдем, – сказала девушка. – Вообще-то он двигался в сторону сторожки. Я рада, что ты меня проводишь.
Я забрал у Хенн дрова, и мы покинули поляну. Она указывала мне путь.
– …Однажды, когда я нуждался в деньгах – а ты знаешь, такое со мной бывает достаточно часто, – один человек предложил мне купить у него долг. То есть он давал мне деньги, но за это я должен был выполнить его долговое обязательство перед ведьмами Ранд.
– Они вроде бы не ведьмы, – уточнила Хенн, – а колдуньи.
– Да неважно. Важно то, что без применения магии эту проклятую долговую веревку нельзя снять. Ее можно только продать кому-то другому. Но я не могу даже попробовать, сестры не отпускают меня далеко.
– А тот парень, что ее тебе продал? Он же как-то от них выбрался?
– Да, он сбежал через реку. Но снять веревку не смог. Впрочем, достаточно было того, что он нашел кому ее продать. Беллатристе Ранд явилась вскоре, и я не успел добраться до… так сказать, человека, который снял бы веревку за очень умеренную плату. Я надеялся на него и проиграл. Все из-за нехватки времени.
– А при чем здесь Шивер?
Вдали застрекотала сорока, очень, очень далеко впереди. Мы замерли, прислушиваясь, но она вскоре затихла.
– Ирония в том, – сказал я, – что моя обязанность у Ранд – собирать долги. Налоги, займы и все такое прочее. Шивер им должен.
– Я так поняла, что возвращать долг он не спешит.
– Да, он спешит в другую сторону, – ответил я и замолчал.
Но Хенн молчать долго не могла. Спустя полсотни шагов она опять начала разговор про охоту:
– Тут хоть самой в долги залазь. Надо себе хороших собак. Не одну, а три… На птицу натренировать, и, кстати, две хорошие собаки могут держать кабана на растяжке, можно подойти и просто ножом его зарезать…
Я не перебивал девушку, и она вошла во вкус, продолжая описывать свои охотничьи мечты и воспоминания. Я надеялся, что она замолчит, если не поддерживать разговор, но она почему-то всегда любила болтать в моем присутствии.
– …О, однажды мы тут на кабанов охотились! Я, Кресса, Сивальд, брехло еще… Ну, ты его не знаешь… Стадо было голов двадцать! Мы тогда всех положили, тут от крови мокро было, как на болоте, честное слово…
– Хенн, – не выдержал я, – избавь меня от подробностей. Я не люблю охотников, ты знаешь.
Девушка, увлеченная своим рассказом, как раз остановилась перевести дух, и при моих словах глаза ее как-то потухли.
– Извини, Джером, – сказала она.
– Ну правда, Хенн.
– Почему ты всегда зовешь меня по фамилии? Ты не помнишь, как меня зовут?
– Помню, Ида. Мне так привычнее.
Хенн шмыгнула носом и замолчала. Наконец-то, подумал я.
Впереди снова затрещала сорока. Явно заметила кого-то. Дубы вокруг поредели, стали ниже, но раскидистее. Закатное солнце сквозь тучи окрасило медью полнеба.
Девушке быстро надоело молчать, и она негромко спросила:
– А ты не боишься его? Он же жуткий тип. Я старалась не шевелиться, когда его заметила.
– Ты еще его коня не видела. Он умеет оживить лошадь, имея от нее только ноги.
Хенн резко остановилась.
– Что такое? – спросил я, глядя в ее озадаченное лицо. – Что?
– Джером, мне это не нравится. Он идет в ту сторону, а у меня там два чучела, и они полностью готовы.
Меня передернуло. Она вдобавок и чучелами занимается, подумал я. Не хватало еще, чтобы Шивер выпустил нам навстречу какого-нибудь волка с песчаным нутром.
– Не скажу, что рад. Это хищники?
– Всеядные, – буркнула Хенн. – Кабан, вот только закончила, и… второе…
Сорока затрещала впереди еще раз, на таком же расстоянии. Значит, нам стоило идти быстрее. Если, конечно, птица ругала Шивера, а не какое-нибудь зверье.
– Ладно, – сказал я. – Будем надеяться, он твой шалаш не найдет.
Мы ускорили шаг. Мне совсем не нравился такой поворот событий. Несколько потусторонняя природа происходящего, видно, не давала покоя и Хенн.
– Ты когда-нибудь пересекался с чем-то таким? Страшным? – спросила она, глядя вдаль по лесной дороге. Тихо тянущий ветер доносил до нас горькие запахи осенней листвы, дыма и сухой травы.
– Да, – ответил я, вспоминая.
…Это были дикие леса, где ясными ночами седые призрачные псы, видимые только в лунном свете, рыскали между замшелыми стволами, и я пробирался через эти места, ибо ничего другого мне тогда не оставалось.
Перед самым закатом я увидел девушку. Она лежала, согнув спину, на боку, на поваленном стволе. Худая и черноволосая, она то ли спала, то ли ей было плохо. Я шагнул к ней и окликнул.
Она начала оборачиваться, и прилипшие к стволу волосы потянулись клейкими нитями, а выпирающие позвонки стали раскладываться с влажными щелчками. Она оборотила ко мне длинную белую морду. Высокая, безглазая, с шевелящимися отростками вместо ногтей…Ошпаренный ужасом, я попятился и побежал…
– Да, – повторил я и добавил, не желая вдаваться в подробности: – Но я не знаю названия той твари.
– А я однажды повстречала Долгую Ведьму, – сообщила Хенн.
– Ого, – сказал я, помолчав. – И как?
– Когда смотришь на нее, она кажется небольшой, сухонькой, но ты понимаешь, что у человека не бывает таких пропорций. А когда оборачиваешься, убегая, то она огромна.
Я присвистнул.
Мы вышли из-за поворота и увидели, что на дороге стоит кабан.
В первую секунду Хенн не испугалась, потому что по привычке увидела в нем добычу.
Потом она поняла, что это такое на самом деле.
Я рванулся влево, она вправо, выхватывая нож.
Тяжелая туша ринулась вперед, хруст пересохших сухожилий потонул в треске ломаемого сухостоя. Он двигался так же быстро, как живой. На мгновение я ясно увидел крутой бок, покрытый тусклой безжизненной щетиной. Время словно споткнулось и тут же снова понеслось вскачь.
Хенн отскочила спиной к дубу, но забраться на него не успевала. Она присела, делая выпад ножом, кабан обогнул ее по дуге и с сильным заносом обежал дерево. Я припал к земле перед прыжком.
Кабан был страшен. Застывшая в оскале огромная харя не шевелилась, и теперь казалось странным, что мы хотя бы на мгновение могли принять его за живое существо. Он не дышал, двигая лишь ногами, и это странное зрелище, сродни механическому театру, гипнотизировало. Длинное горбатое рыло, низкий лоб, темная сухая пасть – это было обличье мертвеца.
Когда сражаешься с животным, то сталкиваешься с его яростью, эмоциями, понимаешь его действия. Это же была просто машина, движимая какой-то потусторонней мощью, и нам оставалось только погибнуть либо уничтожить это.
Тускло блеснули стеклянные шарики, вставленные вместо глаз. Кабан рванул к девушке, а я – к нему, оттолкнувшись ногами изо всех сил и выдирая клинок из ножен.
Я опоздал на полсекунды. Кабан пригнул голову, нырнув под нож Хенн. Она вонзила его ему в бок, не выпуская из руки, и лезвие с треском пропороло длинную борозду в шкуре. С ужасающей стремительностью зверь скользнул девушке за спину, походя разорвав ей клыком артерию под правым коленом.
Кровь хлынула багровым фонтаном, Хенн надломилась, как скошенная трава, и, выпустив бесполезный нож, упала в листья.
Кабан развернулся ко мне в тот миг, когда я с силой опустил клинок, разрубая ему шею прямо за ухом.
Я выдернул меч из пустой раны прежде, чем он успел завершить поворот, и ударил изо всех сил, развалив рыло надвое.
Зверь прыгнул на меня, и я упал, пропуская его над собой. На меня падал песок. Я перебил кабану ногу в прыжке, и, когда он приземлился, я перевернулся и глубоким выпадом подсек ему заднюю.
Кабан завалился набок – перебитые ноги просто не держали.
Он пытался подняться, молча, не издавая никакого звука, кроме шороха сминаемых листьев, и не смог. Я отрубил ему еще одну ногу, просто так, на всякий случай, и он замер. Не умер – умер он уже давно, – а просто перестал двигаться, превратившись в испорченное чучело. Мне сделалось как-то до тошноты жутко, когда я подумал, что он снова может начать шевелиться в любой момент.
Я отвернулся от него и бросился к Хенн.
Она пыталась сесть, оперевшись локтем о землю, стараясь зажать рваную рану непослушными пальцами. Кровь уже не хлестала, но продолжала обильно течь. Я бросил меч, схватил ее нож и разрезал штанину, отхватив нижний кусок. Затем я перетянул бледное окровавленное бедро выше раны, так туго, как смог. Я ничего не смыслил в ранениях, понимал только, что девушке сейчас плохо. Она вся была бледной, белизной лица почти сравнявшись с масками проклятых Ранд. Теплый металлический запах крови стоял над поляной. Листья под Хенн покрыла глянцевая красная пленка.
Я поднял ее и прислонил спиной к стволу. Пот выступил на ее висках и над верхней губой, глаза подрагивали под опущенными веками.
– Джером… – позвала она тихо.
– Что, Хенн? Сиди тихо, сейчас я…
– Джером. – Она подняла руку, взяла меня за затылок перепачканными пальцами, оставляя кровь на моих волосах. – У меня там чучело медведя. И если… Мы отсюда не выйдем.
– Какого медведя? – спросил я, холодея.
– Пещерного.
Я сжал зубы. Когда Шивер оживит медведя, то получит боевую машину более страшную, чем медведь живой.
Конечно, он вооружался не против меня. «Когда Данце настигнет меня, у меня будет что ему предложить». Я просто не вовремя попал между молотом и наковальней, и теперь за меня расплачивалась Хенн.
– Возьми мою сумку. – Охотница облизнула губы, ее начала колотить мелкая дрожь, щеки пошли пятнами, словно ее кто-то держал за лицо безжалостными холодными пальцами.
– Хенн, мы успеем. Я подниму тебя на дере…
– Не перебивай меня, я и так плыву.
Я замолчал, слушая.
– У меня в сумке есть ламповое масло. И огниво есть. Он… Там не песок, опилки. Сожги его, Джером. Прости меня, это я виновата.
Рука ее упала без сил, голова склонилась, закатились глаза, обнажив узкую полоску белка под опустившимися ресницами. Девушка потеряла сознание.
Я нашел то, что мне было нужно, быстро, содрогаясь от каждого хруста в лесу за спиной, и, потратив минуту на поиски подходящей палки, соорудил жалкий факел из обрезков льняной штанины Хенн, пропитанных маслом. Трут, найденный в сумке вместе с огнивом, я примотал туда же, кресало и потертый кусок кремня сунул в карман и пошел вперед по дороге.
Я понимал, почему она замяла разговор о втором чучеле. Пещерный медведь был редким зверем, из тех, что почти уже не ходят по земле, и охота на него не приветствовалась. Особенно Хенн не хотелось рассказывать об этом мне. Я вспомнил, как одернул девушку, когда она заболталась, и мне стало не по себе. Теперь я не знал, услышу ли когда-нибудь еще ее голос.
Погода быстро портилась, со стороны тракта накатывала влажная мгла, поглотив заходящее солнце, приближая и без того скорые сумерки.
Не знаю, как Шивер нашел сторожку Хенн, а я отыскал ее по следам мертвого кабана. Узкое окно в ближней стене было распахнуто. Под навесом лежали дрова и стоял тяжелый стол, на стене небольшого сарая висели какие-то сумки, в посыпанном солью буром пне косо торчал топор. Оборванная веревка коновязи валялась на земле.
Ничего удивительного в том, что конь Хенн сорвался с привязи, я не видел. Я сам готов был бежать со всех ног.
Чучело пещерного медведя казалось огромным, как холм.
Боги мне свидетели, он шел на задних лапах. И был вдвое выше меня. Гигантская, чудовищная туша с мерной походкой голема.
Хенн, конечно, оставила все клыки и когти на месте. Медведь смотрел на меня тусклыми стеклами глаз. Его огромная голова весила, наверное, больше, чем весь я.
– Шивер! – заорал я. – Шивер, прекрати!
Шивер и не подумал прекращать. Он стоял, прислонившись к сторожке рядом с дверью, и жевал травинку, скрестив руки на груди.
Медведь упал на переднюю лапу, накрест ударив меня второй, и земля содрогнулась. Он был гораздо быстрее настоящего, живого пещерного медведя, увальня, любившего ягоды и рыбу.
Каким-то чудом я успел отскочить в сторону, футовые когти вспороли землю у моей ноги, второй удар я парировал клинком. Металл скрежетнул по кости, руку отшвырнуло в сторону, и мертвый зверь прянул вперед, разинув пасть. Я выронил факел и сделал отчаянный выпад.
Лезвие пробило зверю нёбо, меня мотнуло, челюсть лязгнула, обрушившись на металл в дюйме от гарды. Меня спасло то, что мои пальцы не разжались и удар не вывернул рукояти из рук. Словно рыцарь, пронзенный копьем, я повис на собственном клинке, торчащем изо рта медведя.
Он дернул головой, ударяя меня о землю. Меч двинулся в пробоине, и я выдернул его, потянув запястье. Мне оставалось только отступать, защищаясь.
Он ударил точно так же, как в первый раз, и я нанес встречный удар в надежде отрубить ему когти.
Куда там! Они были едва ли не прочнее моего меча, который я еле удержал. Медведь не издавал ни звука, и мне стало страшно, как никогда раньше. Я слепо шарахнулся в сторону вдоль стены, и его пасть щелкнула в каком-то дюйме.
Я увидел совсем близко свой факел. Наверное, в схватке кто-то из нас задел его, и он отлетел к стене. Я схватил его левой рукой и швырнул в окно, а потом сам бросился туда же.
Зашибив плечо, я прокатился по полу. Дом содрогнулся – медведь ударил в стену.
Я на коленях подполз к факелу, сунул левую руку в карман.
Новый удар сотряс сторожку, с треском и скрипом вылетела входная дверь, подались бревна, и дом стал заваливаться. Чучело влезло в комнату, заполнив собой сразу весь ее объем. Гигантская башка медленно тянулась ко мне, изо рта сыпались опилки, пока крутые бока протискивались сквозь дверной проем, раздвигая брус.
Тогда я в отчаянии ударил куском кремня по кресалу. Тонкий сноп желтых искр брызнул на промасленную ткань факела, и она загорелась.
Медведь не остановился. Я отшвырнул камень и схватил факел, ткнув сначала в застывшую мохнатую морду с жуткими алыми отражениями в маленьких глазках, а затем – в законопаченную мхом стену.
Тут постройка не выдержала, низкий потолок начал оседать, привалив зверя-мертвеца, с чердака посыпалась какая-то пересохшая солома. Я поджег и ее, и она сразу занялась, давая клубы густого желтого дыма.
Медведь попятился, и дом осел еще больше, просто разваливаясь на части. Я бросился к окну и буквально выпал на сухую осеннюю траву.
Он вывалился наружу в дыму. Шерсть на лапах горела, в пасти, на просыпавшихся опилках, плясало пламя. Я рванулся к нему, полоснув мечом мохнатый бок, и ткнул в сухую, полную опилок рану пылающую головню факела.
Он горел быстро, очень быстро. Передние лапы, подожженные еще в доме, и так уже почти сгорели. Он упал на спину и принялся кататься по земле, пытаясь загасить огонь, но только сильнее запылало брюхо.
Я стоял и смотрел на этот погребальный костер, навсегда упокоивший огромное, сильное животное. Собирался дождь, и я надеялся избежать лесного пожара.
Первые капли упали передо мной, потом на мой разгоряченный лоб. Рука разжалась. Изогнутый, потускневший, мой меч упал на ржавые листья. Я со стоном присел и поднял его. Он весил как целый мир.
Темнело, и я нигде не увидел Шивера. Впрочем, он уже не слишком заботил меня, мне нужно было вытаскивать Хенн. Липа оставалась на опушке, и у меня был маленький шанс добраться до нее. На то, что вернется конь охотницы, надежды было и того меньше.
Но едва я сделал шаг к дороге, худая высокая тень отделилась от ствола ближней осины.
Усталость и злость одновременно сдавили мне горло, как проклятая веревка.
– Шивер, – сказал я, – уйди прочь.
– Ты гонялся за мной только для того, чтобы прогнать подальше? – Колдун положил руку на рукоять клинка, который носил у пояса, и двинулся ко мне. Я отступил на шаг, спиной чувствуя жар пламени, а лицом – прохладный ветер наступающей ночи. Рыжие отсветы и синие тени делали облик некроманта зыбким и неуловимым.
Дальше я отступать не стал.
– Там умирает Хенн. Помоги мне или дай мне пройти.
– О, ее так зовут? Дурочка, думала, что я не заметил ее там, на поляне. Это ее кабан постарался?
– Надеюсь, Данце снесет тебе голову. А теперь уйди.
– Извини, парень. Я немного приврал, когда сказал про Данце.
Я закусил губу.
– Так чего ты бежал, как от огня?
– Вообще-то мне сюда и нужно было. Здесь вечно бродят охотники, а, как ты знаешь, куски животных мне очень подходят. А чучельница – вообще удача.
– Заткнись, – попросил я.
– Ну почему? Вполне справедливо, – сказал Шивер радостно. – Ей, значит, можно убивать кабана, а кабану ее – нет?
– Это сделал не кабан, – ответил я голосом, дрожащим от негодования. – Это сделал ты.
– Вас становилось как-то слишком много.
– А зачем ты соврал мне? Про Данце?
– Чтобы ты погнался за мной. Тракт – место проезжее. Нужно было заманить тебя сюда.
– Зачем?
Некромант улыбнулся:
– Ты понимаешь, что магия долга – сильная вещь. А сердце должника, парень, – очень сильный ингредиент. Сердце человека, на котором лежит бремя долга, добытое в уплату другого долга, – еще более сильный. К примеру, долговая веревка, что у тебя на шее, не могла быть сделана без его применения.
Ощущение, похожее на удар грома, только полностью безмолвное, припечатало меня, обездвижило, зажало рот невидимой ладонью. Значит, Беллатристе отправила меня к Шиверу, как ягненка на заклание. Сердце должника, отданное в уплату долга… Вот почему она не могла взять этот долг своими руками: убей она меня или Шивера, она разрушила бы эту ужасную магию.
Получалось, что либо я уплачу свой долг, убив Шивера, либо он свой, убив меня. Беллатристе оставалась не в накладе – видимо, свою полезность у нее на службе я исчерпал.
Но вырезать сердце у Шивера я не собирался, да и не знал про эту магию.
Значит, Беллатристе ставила не на меня.
Тварь.
– Молись, Шивер, – сказал я. – Кажется, у меня тоже есть шанс расплатиться.
– Если я начну молиться, у тебя кровь пойдет из ушей от тех имен, которые я назову.
Я поднял меч.
Шивер вытащил оружие. Простая чаша гарды из темного металла казалась очень глубокой – какая-то дыра в реальности, многомильная труба, из которой торчал игольно тонкий клинок, на конце будто истаивающий в туман. Я не стал присматриваться.
Он атаковал, клинок со свистом рассек воздух. Наваждение бездны спало, хотя тонкий шлейф тумана прочертил сумрак вслед за кончиком лезвия. Я парировал удар.
И следующий, и еще один, и еще. Его скорость меня пугала.
Я сражался с ним с таким ожесточением, что треугольники выщербленного металла кружили в воздухе, как стальная метель. Я не жалел меча. Мышцы горели, скользящие выпады Шивера пробивали пространство влево, вправо, вверх, вниз от моего тела, но целых полминуты я отбивал его удары, не позволяя лезвию коснуться меня.
Усталость, отвращение, страх и ярость слились в одно невыносимое ощущение. Искры летали в полумраке, скрипуче кричала проснувшаяся сова.
Но у меня почти не было сил. С ужасом я понял, что движения мои замедляются, и несколько секунд спустя он достал меня в первый раз. Я прикрылся левой рукой, и обжигающий удар рассек мне запястье. Хлынула кровь, сразу и много.
Я отступил и пропустил укол в плечо. Мне показалось, что у меня кружится голова, но тут же я понял, что вижу какое-то движение в лесу.
Я отбил следующий удар – просто повезло – и краем глаза снова заметил тень позади него. Ни быструю, ни медленную человеческую тень, приближавшуюся к нам.
Он ударил мимо моего клинка, и жгучая боль полоснула шею, с короткой вспышкой искр распалась угодившая под магический клинок долговая веревка, кровь хлынула из раны, левая рука вдруг стала совсем горячей и неповоротливой, и я упал на колено.
Его меч взвился, норовя перебить мне горло, но тут какая-то сила рванула Шивера назад, так, что он перекатился через лопатки.
Темная тень в плаще цвета сумерек встала между мной и колдуном, в левой руке тени был зажат меч. Его лезвие метило Шиверу в шею.
Человек был высок и широкоплеч. В отсветах огня я не разглядел лица – только стальной клин маски с крестовидной прорезью. Это был охотник за головами.
– Данце? – изумленно спросил Шивер. – Ты?..
– А что тебя удивляет? – без особого интереса спросил наемник.
– Ты же сказал, что врешь… – просипел я, поднимаясь на ноги. Голова кружилась, кровь из ран текла в четыре ручья.
На меня никто не обращал внимания.
– Ты сжег весь урожай в Кимангару, шантажировал старосту Донжа, превратил стадо коз в каких-то тварей, зарубил охотника за наградой в Гелиголле и вдобавок затеял массовую драку в Блоерде. И все это с конца лета. Я молчу о том, что было раньше. Ты в розыске с самого ледохода. Тебе странно, что я пришел за тобой?
– А ведь логично… – сказал Шивер, поднимаясь на ноги. – Я так понимаю, меня ты не отпустишь?
– Конечно, нет. Я получил задаток.
– Тогда начали?
– Эй! – подал я голос. – А как же я?
– А тебе-то что? Долга на тебе больше нет, скажи мне спасибо.
– Я бы сказал, но твой кабан ранил Хенн.
– Это ее кабан. Пусть она с ним и разбирается.
Я замолчал, не зная, что еще сказать. Перетянул кровоточащую руку бывшей долговой веревкой, затягивая узел зубами. Еще раз крикнула где-то сова.
Данце шагнул к некроманту, как-то легкомысленно помахивая мечом. Шивер поднял свой.
Я не успел сделать и шагу, как охотник за головами атаковал длинным выпадом, стремительней броска змеи, и Шивер почти отбил его своим лезвием. Мечи скрестились.
Дикий короткий скрежет на секунду перекрыл скрипящий крик совы, клинок Данце с шипением скользнул вверх и вошел колдуну в глазницу. Наемник рванул меч на себя, правой рукой нанеся сокрушительный встречный удар Шиверу в грудь.
Колдун упал, разбрызгивая кровь, и установилась тишина. Сова умолкла, и стих в верховьях крон беспокойный ветер.
– Ну и все, – сказал буднично Данце, вытирая меч о штаны Шивера.
– Давай отсюда выбираться, – сказал я, глядя на тело. Сердце второго должника перестало биться, но из моих рук Беллатристе его не получит, подумал я.
– Одну минутку.
Я понял, что он собирается делать, – он все-таки охотился за головами, – и отвел глаза.
– Я пойду. Там девушка раненая.
– Да, я видел ее, когда шел сюда.
– Как она? – спросил я, нервничая.
– Да я не глянул, – ответил Данце, присев возле трупа.
– Помоги мне с ней, пожалуйста.
– Я, – сказал наемник, не поднимая головы, – могу помочь кому-то только умереть. Тебя устроит?
Я отвернулся от него и ушел. Дождь становился все сильнее.
Я шагал, и тяжелые капли тычками били в лицо. Долговая веревка обычным жгутом перетягивала мне руку.
Путь назад занял на удивление мало времени. Я вышел на прогалину почти одновременно с тем, как с другой стороны поляны показался всадник.
Конь под ним был черен и растворялся в темноте. Я удивился, что кто-то смог приехать верхом с той стороны. Впрочем, когда я разглядел белое пятно на месте лица, мое удивление прошло. Это была Беллатристе Ранд, которая, наверное, почувствовала потерю веревки. А у таких, как она, свои дороги.
Я подошел к дубу. Пока меня не было, Хенн сползла по стволу, изогнулась, уткнувшись головой в корень. Повязка и остатки штанин в равной степени пропитались кровью и казались черными в темноте.
Беллатристе молча подъехала с другой стороны.
Я присел, взял голову девушки в руки. Кожа ее была холодной. Я никак не мог найти пульс на ее шее и, склонившись к ней, искал признаки жизни.
Она все-таки дышала. Но очень слабо и редко.
– Что здесь произошло? – подала голос Беллатристе. – Как я вижу, ты не стал играть честно. Впрочем, Шивер, видно, тоже. Где он?
– Сдох, – ответил я.
– Закономерно, – согласилась колдунья.
Я судорожно вдохнул. И поднял лицо.
– Помоги ей, Беллатристе. Пожалуйста. – Я чувствовал себя безмерно уставшим и безо всякой веревки. Начался настоящий дождь, синие лесные сумерки сгустились, нездоровый отсвет пожара, который я видел на стволах, тускнел, темноту меж стволов затягивало белесой дымной мглой. – Ты же можешь.
– Тогда она будет должна мне, Джером, – сказала, обернувшись, Беллатристе. Теперь на меня глядела маска. Ранд казалась призраком, и меня продрал озноб. – Она будет должна мне. Больше, чем был должен мне ты.
– Она будет жить.
– Ида! – позвала колдунья. – Ты хочешь, чтобы я тебя спасла? Если да, ты окажешь мне ответную услугу?
– Джером… – тихо и бессильно позвала меня Хенн. – Джером, милый, ты тут? Здесь призраки…
Мое сердце сжалось, волна прошла по нервам, и я почувствовал на мокром от дождя лице слезы.
– Ради меня, Беллатристе. Я буду должен тебе, – сказал я. – И я согласен оказать тебе услугу.
Небеса молчали, роняя холодный дождь. На какое-то время замолчало все и вся. Огонь за моей спиной еще сопротивлялся воде.
Я почувствовал шаги – это подошел Данце.
– Так вот что с Шивером, – заметила Беллатристе, ничуть не удивившись. – А за мою голову у тебя нет задатка?
– Нет.
Я стоял не оборачиваясь. Мне хватало одной равнодушной маски перед глазами, и я не хотел видеть другую.
– Жаль, что ты мне ничего не должен, – сказала колдунья. – Впрочем, ты не мог бы принести мне сердце того парня, раз уж захватил себе голову?
– Я бросил тело в огонь, – ответил наемник.
Она промолчала, и я снова подал голос:
– Помоги ей, Беллатристе. Время уходит.
– О! Это будет очень немалая услуга, Джером. Куда большая, чем в тот раз.
– Спаси ее!
Она жестом показала на веревку.
– Сначала спаси.
– У тебя нет выбора, Джером. Надевай, иначе я не поверю тебе.
– Вижу, у вас тут дела, – сказал Данце. – До встречи.
Я слышал, как он ушел, его тихие шаги сразу потонули в шуме дождя. Я так и не взглянул на него.
Я развязал мокрую от крови веревку и надел на шею. Беллатристе склонилась ко мне, и ее маленькие руки затянули новый узел на месте разреза.
– За тобой долг, Джером.
– За мной долг, Беллатристе Ранд.
Проклятая петля снова, как сотню раз до того, сжала мне шею, практически ее не касаясь.
Какое-то время я смотрел, как Беллатристе, спешившись, возилась возле Хенн. Долг, который лишь умножился после всех моих усилий, давил на горло. Дождь падал прямыми струями, последние отблески пожара таяли в темноте, и совсем скоро темная ночь окутала и меня, и охотницу, и колдунью.
Ёлка
Снег шел какой-то липкий и цепкий, будто с неба падали бесконечные мелкие пауки. Так и казалось, что случайная снежинка шевельнется да и поползет вверх. А то и не одна.
Ветер тоскливо, совсем уже по-зимнему выл в расселинах и между стволов.
Сапоги были тяжелы, как сама жизнь. Твердые, несносимые, из кожи быка – теперь-то быков уже не осталось, – и неподъемные. Ноги болели. А идти было еще далеко. Наверное, далеко. Знать бы точно.
Ёлка поправила топор за поясом, стерла с лица подтаявший снег. Солнце тяжело вскарабкалось наверх и, перевалившись через пик, сползало в мягкие снеговые тучи. В разрывах виднелось ослепительно-голубое небо, но тучи душили его, заминали, разрастались, словно тесто в небесной кадке. Ледяной ветер доносил из леса резкий свист. Ёлка не могла понять, скрип дерева это, крик птицы или еще чего.
Корабль, говорили, пристал к старым верфям вчера. Ёлка спала – зимой она ложилась рано – и не видела, как зажигали огни. Ждали моряков скоро, к самому Рождеству, и нужно было встретить их честь по чести. Корабли нечасто приставали к их Берегу. Бабушка велела добыть елку да нарядить как положено, чтоб моряки не побрезговали в деревню зайти. Говорили, кто старые праздники не отмечает, к тем они не заглядывают.
Только вот елок вокруг не было, совсем. Не росли здесь елки. Только Ёлка.
Ее и отправили.
В лес соваться не хотелось, он на вид был такой, будто больше не выпустит. Ёлка поежилась устало. Понятно, что идти ей, куда деваться, не бабушка же пойдет, да и никто из стариков. Наверное, они не смогли бы выйти и за околицу, по крайней мере Ёлка не помнила такого. Только смутно-смутно, неярко, но тепло, как отсвет последнего луча на жухлой осенней листве, вспоминала иногда прошлые, хорошие дни, когда родители и соседи еще были здоровы, когда она играла с другими детьми, да и бабушка была другой.
По крайней мере, не такой толстой?.. Ёлка пыталась вспомнить, почему то время в ее голове так отличается от этого, но зимняя дурноватая дремота не давала думать, не отпускала до конца даже в холодном лесу. Чесался затылок, то место, где шея переходит в голову. Ёлка задумчиво потерла его через жесткий холщовый капюшон.
Когда это было – то призрачное, другое, светлое?.. Здесь, на Берегу, по эту сторону Синего моря, жизнь всегда была трудной. Их край обозначали на картах совсем иначе, но они, местные, потомки первых поселенцев, так и привыкли звать его Берегом, хотя больше никогда не отчаливали от него, разобрав истрепанные корабли на материал для строительства – кто домов, а кто хижин. Здешние деревья трудно было рубить, от кроваво-ржавой смолы шел едкий соленый запах, пилы вязли, а доски приходилось сушить по два-три долгих года на скудном солнце или на лютом морозе. Второй случался чаще.
Ёлка вошла под сень серо-зеленого, разлинованного рыжим леса, вспоминая, как бабушка рассказывала ей про дубы. За селом была целая дубовая роща, выращенная из желудей, что они привезли из-за моря. Были осины, липы и липовый мед – Ёлка считала рассказы о нем сказками для детей, – были яблони. Вот в них Ёлка могла поверить. Когда-то бабушка угощала ее старыми сморщенными коричневыми дольками с запахом горячего, яркого лета, которое она никогда не видела, но могла представить. Это сушеные яблоки, говорила бабушка. Мама улыбалась, глядя на Ёлку. Не лежала. Ёлка плохо помнила маму не лежащей, а бабушку – не суровой и ледяной. Но помнила. Если бы не помнила, может, ей бы легче жилось.
«Леночка», – говорила мама. Это яркое и забытое воспоминание, горячее и нежное, так поразило ее, что она остановилась и замерла, сжав топор тонкими пальцами, синими от холода.
Постояла да пошла дальше.
Мало-помалу небо перестало быть видно, ветви наверху сплелись в ребристый полог, даже листопад тут не достигал земли, шапками оставаясь и разлагаясь на переплетениях ветвей. Листья протекут только к весне, когда окончательно сгниют, превратятся в слизь. Тогда они упадут на землю, и корни впитают их. А измочаленные невесомые жилки развеет весенний ветер, мокрый, острый и злой, как нож для мяса.
Тут кое-где росли и другие, привычные деревья, но старый лес задавил их, выгнал из себя, как чужаков, которые так и не прижились. Ёлка прошла хилый мертвый осинник, высмотрела полдюжины ярких желтых листиков, не больше. Деревца стояли голые, ломались и падали, стоило тронуть.
Раньше в лесу водились хотя бы измельчавшие совы и съедобные грибы, но грибы выродились в какие-то круглые жесткие пуговицы, вцеплявшиеся в корни дерев намертво, а сов уже несколько лет никто не видел. Последние привычные птицы, из тех, что прибыли сюда на кораблях вместе с кошками, на случай если понадобится истреблять каких-нибудь местных грызунов, куда-то пропали. Может, подумала Ёлка, сделались совсем маленькими. И спрятались под кору.
Грызунов на Берегу так и не нашлось.
Ёлка устала. Сапоги натерли ноги. Шагать стало трудно. Начались валуны – хороший знак. Елки растут где-то у самых скал, за ручьем. Нужно идти туда, где камни становятся все больше, правильно?
Лес молчал. Даже резкий свист стих, остались перестук капель да рваный скрежет сплетенных ветвей и стволов друг о друга.
Традиции важны, говорила бабушка. Принеси елку, и я позволю тебе увидеть маму. А с пустыми руками лучше и не приходи.
Может, подумала Ёлка внезапно, я и не возвращалась бы, да только куда идти? К верфям? Далеко. В другие деревни? Ёлка не имела представления, где они. Их старики не любили чужих людей, держались особо. Были ли у них когда-нибудь гости?.. В том году, в этом?.. Наверное. Правда, вспомнить толком не получалось.
Впереди блеснула вода. Значит, правильно, значит, ручей где-то там.
Как давно она видела мать?.. Ёлка задумалась. Привычная чуть болезненная давящая тяжесть в голове начала испаряться.
Хрустнуло под ногой, и Ёлка увидела, что давно шагает не по валунам и веткам. Камень провалился под сапогом, она какое-то время непонимающе смотрела на это, а потом сообразила. Голова. Костяное нутро человеческой головы, череп. Затянутые волнами зеленого мха, вокруг черного зеркала озерца лежали черепа, некоторые с проломленными затылками или лбами. Залитые зеленой стоячей водой, залипшие паутиной, затекшие старой листвяной гнилью, поросшие серыми трубочкми мха, они казались мохнатыми башками неведомых существ. Ёлка подумала, что вот сейчас они повернутся к ней как один, разлипнутся с влажным всхлипом в темноте скользкие белые глаза, и… что она будет делать? Кричать, пока не разорвется горло и она не умрет?
Жуткий ледяной страх отогнал дрему. Ёлка хотела потрогать шею ниже затылка – там, где, как ей казалось, живет ее сонная тупая дремота, привычная тяжесть головы и куда теперь вонзился ужас, – и отчего-то забоялась. Не стала.
Впрочем, она же не кричала, когда…
А когда что? Ёлка не могла вспомнить. Все дни были такими одинаковыми.
Бабушка ведь знала, а отправила меня одну в лес, со злостью и страхом подумала она.
Когда-то бабушка была другой.
Не такой огромной.
Когда за бабушкой еще не тянулись черные нити.
Сколько ей, Ёлке, лет?
Сколько она не видела маму?
Как давно старики говорят, что родители лежат, болеют? Ёлка помнит полумрак, прикосновение горячих сухих рук в те редкие свидания, которые позволяет бабушка… А сколько раз это случалось за последнее время? И как давно длится последнее время?
У нее не нашлось ни одного ответа.
– О-о-ох! – заплакала Ёлка, глядя на отражение леса в воде.
Она очень, очень боялась увидеть движение и живо представляла себе все лишнее, что могла представить в черном гниющем лесу.
Например, как с лесного свода за спиной опускается то, что сложило здесь все эти черепа.
Как оно, с десятком членистых ног, матово-черных, с белой пылью блеска, щитками мерзких клещей-паразитов под суставами, с ворсистым раздутым брюхом и маленьким, кукольным тельцем с почти человеческими ручками, мягко встает на гнилые черепа – огрызки своих прошлых трапез. «Паутень» – написано в тех книжках с картинками. Эти книжки рисовались уже здесь – там, за Синим морем, никто не знал ни про каких паутеней, когда первые корабли направлялись сюда.
Паутени иногда выходили на охоту, но сегодня Ёлка наткнулась на их логово сама.
Она сделала глубокий вдох и бросилась бежать.
Ее крупно колотило. Но топор она не потеряла. Упала, вывалялась в слизи, поцарапала руки, локти, колени и лоб о черепа, соскользнула в ледяной илистый ручей, но не потеряла.
Когда впереди послышались людские голоса, она затаилась и стояла в облипшей рубахе, стараясь не шевелиться. Куртку она скинула – та перестала гнуться от ила и холода, идти в ней стало невозможно. Поганенькие ее светлые волосы покрылись грязью, лицо тоже.
Где уже эта проклятая ель?
Мне худо, подумала Ёлка. Я должна вернуться в деревню. К бабушке, в дремоту, из которой я выныриваю, только чтобы заняться чем-нибудь по хозяйству. Она же не прогонит меня, даже с пустыми руками. Когда-то она давала мне сушеные яблоки. Иногда она пускает меня (в амбар?.. где вповалку лежат взрослые?) увидеться с мамой и папой. От бабушки пахнет сухой паутиной, мертвыми насекомыми на чердаке, затянувшейся раной, печью с хлебом, которую бросили холодной.
Почему?
Голоса впереди приближались. Ёлка зацепенела. Другие люди. Она сто лет не видела других людей. Что она им скажет? Что они ей сделают?
Ёлка зажмурилась. На изнанке век двинулись картинки недавних воспоминаний.
Бабушка провожает ее. Машет – иди. Грузная, тяжелая, она только что вышла из общинного дома, щурится на пасмурный, в голубых прорехах, дневной свет. Черная нить тянется за ней, под глазами такие мешки, что кажется, там прорезаются еще глаза.
Может…
Не может.
– Девочка? Ты кто?
И второй голос, почти хором:
– Ты зачем здесь?
– Ёлка, – ответила она на оба вопроса, смутно осознавая, что сейчас что-то пойдет не так. Открыла глаза.
– Ты откуда? – спросил высокий, в старой-старой куртке с нашивками. За такую куртку, моряцкую, что не горит и не мокнет, давали когда-то стадо коз. Папа хотел, да не выменял.
– Из Девятки, – честно назвала свое село Ёлка.
Они отступили на шаг, одинаково, как отражения друг друга, два взрослых мужика с тесаками у поясов.
– О, девочка… – сказал высокий с такой искренней печалью и сожалением на лице, что у нее защемило сердце. Она вспомнила папу, амбар…
Амбар?..
– Я никак не могу тебя отпустить.
Ёлка тупо молчала, сжимая топор. Она просто хотела срубить дерево. Почему они ей мешают? Неужели им так нужно дерево?
Нет, подумала она, это потому, что на тебе лежит тень твоей бабушки, огромной старухи, раздутой, как труп человека, умершего от яда, может, не умершего, может, не от яда, а может, не человека. Но что-то с ней глубоко не так, черные нити тянутся за стариками из общинного дома, а детей больше не осталось, а взрослые…
Лежат в амбаре.
– Детей они могут с нитки снимать, ненадолго, – сказал высокий низкому вполголоса, пока они вынимали лезвия, заходя с боков. – Старики первыми меняются, мужики да бабы – медленнее, тяжко, а дети – медленно, да легко, если только сразу не померли. Она ж даже не знает, что с ней такое.
Они болеют, сказала Ёлка себе. Мужики да бабы, папа и мама. Они выздоровеют. Решила бить топором, как сумеет. Если она принесет елку, может, будет праздник. Может, моряки зайдут в деревню; может, привезут лекарства?
Почему-то при слове о лекарствах Ёлка представила пламя. «Пламя лечит». Это правильнее, чем «время лечит». Время затхнулось, она попалась в кусок времени, как муха в паутину, как человек к паутени.
– Ох, дитя, закрой глазки, – сказал высокий мужик.
Но она не послушалась, глядя, как то, что шло за ней от логовища с черепами, тихо, бесшумно, в самую пору быстро спускается с лесного свода за спинами взрослых.
Низкий не успел обернуться, высокий успел, но это ничего не решило. Прижимая голову к груди, чтобы съесть потом, паутень приблизила неясно знакомое лицо к Ёлке.
Бесстрастная маска с четырьмя вмятинами глаз, откуда глядело нехорошее, маслянистое. Крестовидный разрез на белой лысой округлой башке уже закрылся, скрывая пробойное жало.
Смутно понимая, что, скорее всего, ее не тронут, Ёлка не выдержала этого понимания и снова побежала.
Пошел дождь, потом снег. Она давно должна была упасть, замерзнуть, но не могла даже этого.
Когда она вышла к камням, пенек был еще свежим.
Ёлка прошла совсем немного по свезенному мху, прежде чем догнала мальчика. Он был еще более изможденным.
– Тебя твоя бабушка послала? – чувствуя почти братскую схожесть, спросила Ёлка.
Мальчик не ответил. Просто смотрел, сжав елку – совсем маленькую, зеленую, лапчатую, как на старых картинках, – худой грязной ручкой. Второй он держал тяжелый хозяйственный нож.
Надо же, подумала Ёлка, у нее такая желтая смола. И она так хорошо пахнет. Наверное, как мед.
Наверное, нужно отпустить его, подумала Ёлка. Может, ему тоже пообещали что-то. Сушеных яблок. Липового меда. Увидеть маму.
Но, если она вернется с пустыми руками, она больше не увидит свою.
– Твоя бабушка тоже чудовище?
Мальчик стоял. Он не собирался ни говорить, ни отдавать.
Когда Ёлка выбралась из кровавой лужи, вытирая лицо тыльной стороной рук и тихонько скуля, мальчик уже затих. Топор Ёлка оставила, она не могла унести и дерево, и орудие. Он больше не был ей нужен. Паутень не собиралась ее трогать. Никто не собирался, конечно. Бабушкину внучку в этом лесу пропустит каждый.
Теперь, когда Ёлка увидела взрослую паутень, она понимала, что зреет в старушечьих мешках под глазами. На что делаются похожи пока еще родные черты.
Бабушка посадит меня на черную нитку, и я забуду все это. Буду спать. Ждать редких встреч с мамой и папой. Думать, что так и надо. Слушать бабушку. Становиться такой же, как она.
Она пошла прямиком через лес, не замечая своей кровавой боевой раскраски. Дождь кончился.
– Привет, народ! С праздником! – сказал первый из четырех моряков, махая рукой. У бедра висело тяжелое моряцкое оружие, огнестрел. Тетка, что шла за ним, держала ствол вдвое длиннее в руках.
Небо, которое здесь прозывали Синим морем в противовес Серому морю – лесным глубоким болотам, – проглянуло сквозь тучи, как последний осмысленный взгляд, и начался снегопад.
– Вижу, готовились. Елка… Надо же. Так приятно. Если б мы не видели, что вы люди, мы б к вам в село и не сунулись, хоть с бластерами, хоть без.
– Привет, – сказала Ёлка, улыбаясь столбнячным оскалом. – Мы очень рады гостям. Бегите отсюда, мы личинки паутеней.
Прежде чем тяжелая лапа бабушки, продавливая бывшую человеческую плоть, сжала ее голову, Ёлка увидела, как изменилось лицо моряка.
– Аня, огонь! – успел крикнуть человек, а больше он ничего не успел, а Аня успела жутко завыть, поняв, и нажала на спуск, и горячая, как воспоминание о добрых временах, стрела пробила Ёлкино маленькое сердце.
Сие – тварям
…За городом изгнанных, именуемым Миртва, встретил я рагану Теорезу, колдунью и божницу. Я не узнал ее сразу, да и она меня, но там, при Миртве, пала моя тайна. Не имя, но суть.
Скорее всего, позже Теореза отправила птицу к Олефиру, что, как божья гончая, летел уже по моему следу на своем медном коне. Того выковали еще под присмотром самих богов, прежде чем они покинули мир, наказав беречь бесчисленные заветы.
Мне бы не помешал такой, ибо лошади отказывались носить меня; уж животные-то чуяли. И потому я шел пешком, пешком же вошел и в город, где обрел немногое и утратил нечто.
А было это так.
Я уже миновал обвалившиеся сизые башни, заплетенные багряным плющом, и пустую узорную мостовую главной площади и приближался теперь к западным окраинам города. Он был невелик, и покинутых домов я видал достаточно – мало кто хотел жить так близко от Закоты. Не так уж много верст отделяло Миртву от края карты, который иные считали и краем бытия человеческого; и еще меньше – от земель, признанных божниками заповедными. Это было последнее селение на моем пути. Его основали некогда изгнанники королевства, и до сих пор в Миртву ссылали провинившихся перед короной, хоть она давно уже была в руках у божников, а не на голове законного продолжателя династии.
Впрочем, до короны мне не было дела. Она никогда не могла стать моей, а значит, не могла и волновать меня. У меня имелись другие цели. Я был фигурой, которая намеревалась пересечь доску для игры не затем, чтобы вырасти в ранге, а чтобы нарушить все правила, шагнув за край доски.
На улице, протянувшейся по склону, с усыпанной золотом мостовой я поднял яркий лист, на который едва не наступил. Зеленый. Может быть, последний зеленый лист всей этой осени.
Я подобрал его, почти не веря удаче. Только час назад птица с лапкой, перевязанной лентой, настигла меня. Лента была зеленой и совсем небольшой, но я забрал и ее вместе с письмом, прежде чем отпустить птицу. Я положил ленту в сумку, рядом со склянками, чтобы была под рукой.
Я сжал черенок забранными в железо пальцами, думая, как сохранить лист в походе. Мне предстояло идти всю ночь, а прошлая выдалась морозной; и солнце уже наливалось малиновым, сваливаясь в зимний закат. Я чувствовал, что снег близко. Не сегодня, так завтра эти земли заберет белизна, и мне негде будет добыть зелени, которая так нужна.
Если бы я знал об этом до начала пути. О, и плащ мой был бы зелен, и доспех, и рукоять меча я покрыл бы зелеными камнями. Да я бы лицо выкрасил в зеленый цвет, если б ведал.
Теперь приходилось довольствоваться малым.
– Зачем тебе лист, рыцарь? – спросил меня человек, проходивший мимо.
– Дочери на игрушки, – ответил я неохотно. Я не любил города, в основном за то, что в них живут люди. А по их мнению, рыцарь должен поднимать лишь розы, брошенные прекрасной дамой, и по улицам ходить если не с окровавленным мечом в руках, то с головой врага или кубком победы.
Вряд ли я отсеку голову врагу своему, и уж кубка за эту победу мне точно не вручат. И так за мной погоня; Устина писала, что божники в ярости. Конечно, я бы тоже был в ярости, укради у меня кто-нибудь целую связку столь ценных и столь древних книг.
Однажды я побывал в городе, где больше не было людей. И, стоя под красными небесами, глядя на пустые дома, в темные окна без света, я понял, что мне не хочется уходить. А отсюда, из Миртвы, хотелось уйти поскорее.
Я спрятал лист в сумку, поместив в сложенное письмо, и пошел дальше. Прятал я и лицо – под низко надвинутым капюшоном серого плаща и высоко поднятым шейным платком. Я не хотел, чтоб Олефир знал, с кем ему придется сражаться. А что он летит за мной, я не сомневался. Впрочем, Олефир меня не волновал – я знал, что мы не встретимся, только бы мне пересечь реку. А она была недалека. Дальше уж меня отдадут на откуп Гварде, буде таковой существует и ждет нарушителей на краю мира.
Проклятое словосочетание, преследует меня. У мира нет никакого края, что бы ни было написано в Божьей книге, что бы ни лгали столетиями божники, рисуя круг и назидательно грозя тяжелыми от золота перстами над краем карты, где белое, незаполненное поле вокруг мирового диска помечено лишь двумя словами: «сие – тварям».
Я шел, осматриваясь.
Осень упала на город, засыпала его золотом, бронзой, пурпуром. Улочки на склонах холмов утопали в опавшей листве, камень стен укутал плющ, как будто окрестные леса хотели утащить городок в себя. Пройдешь вперед – есть город, вернешься назад – нет.
Вот было бы хорошо.
Я никогда не бывал здесь раньше. Но путь мой был не так уж долог, и это немного пугало меня. Границы известного, разрешенного богами мира оказались не столь велики, как привыкли себе представлять люди, никогда не выбиравшиеся из Центра. Нет, велики, конечно же, но не гигантских, я бы сказал, размеров. С некоторых пор я начал подозревать, что эти границы – обман. Что мир – не диск, вращающийся в пустоте по воле богов, и что за краем его не обитают злобные твари, ибо мир – это шар.
Размышляя об этом, у одного из дворов я увидел облетевшую, одичалую грушку. На ветках ютились маленькие круглые, скорее всего, невероятно терпкие плоды. Я остановился и сорвал горсть, потому что они были зелены.
– Эти совсем невкусные, рыцарь. Угостить тебя спелыми желтыми? – спросила молодая хозяйка, выглядывая из калитки.
– Нет, спасибо, – ответил я. – Люблю бросать их в напиток. Для кислоты.
Я пошел дальше, пока не вышел из обвалившихся обмазанных глиной, беленых старых ворот, оставил за спиной город, где никогда не узнают, что у меня нет дочери и что я не люблю кислого. Город, где я добыл немного зелени.
Девушка в цветочном венке, в простом платье, с белой кожей и черными волосами, пасла на лугу овечку. Белую, пушистую, словно облачко. Шар шерсти и крутые рога. Я даже морды не видел.
У девушки была зеленая лента в косе, а во второй, как я увидел секунду спустя, – красная.
– Девица, подари ленту рыцарю, – попросил я, проходя мимо.
– Зачем рыцарю лента? – спросила она, улыбаясь ровными белыми зубами. Конечно. Я взглянул на ногти.
– На память о такой красавице, – ответил я, не изобретая пышных поводов.
Лицо ее показалось мне знакомым, и я не удивился.
Девушка взялась за красную.
– Мне бы зеленую, – сказал я.
– Зачем тебе зеленая, рыцарь? Красная красивее!
– Красному, – сказал я, глядя ей в лицо, – и дурачок рад. А я не дурачок.
– Я поняла, – ответила девушка, и глаза ее потемнели, сравнявшись цветом с провалами зрачков. Ну, собственно, я не слишком таился. Да и она тоже – такие красные губы, белые зубы, цветные глаза и розовые ногти бывают только у колдуний. Нет, красивых девушек полно, но эти всегда перегибают.
И вот когда глаза ее стали почти черны, я узнал ее, рагану Теорезу. Ибо мы были знакомы, как знакомы почти все колдуны Центра.
Надолго ли надела она платье, надолго ли подняла глаза от черных книг?..
– Восстань! – рявкнула дева, являя покрытый синими татуировками язык. Не в магических целях – просто ради моды. У нее еще и уши были проколоты. Вот пошесть.
Овца зашевелилась, разогнулась, разворачиваясь, как зверь броненосец, являя миру мослы и жилы, металл и дубленую кожу. Кадавр из железа и кости, покрытый шерстью.
Ростом он оказался повыше меня; живот был пуст и провален, и обвитый проволокой позвоночник виднелся среди всяких металлических шипов и шестерней, насаженных на выступы костей. Готов поспорить, я узнал рыбацкую пику и зубцы от бороны и грабель.
На ребра, стянутые сыромятными лентами, были набиты стальные острия; кости – явно не только овечьи – украшала затейливая резьба. Руки оказались человеческими, числом четыре; а голову заменял конский череп с бараньими рогами, увитый лентами; один зуб его был медным, а второй стальным, и в глазах его было пусто, лишь свиток старой бумаги слабо желтел в темноте.
Он был страшен, на первый-то взгляд. Я бы понял рыцарей, которые бросили бы меч и бежали. Я же свой не бросил. Я носил простой клинок, безымянный, и магия ничего не смогла сделать с ним.
Рагана отскочила в сторону, когда ее боец шагнул ко мне, а я к нему.
Сильный, скотина, и быстрый. Он не стал фехтовать, а просто ударил по моему мечу, подавшись вниз половиной тела, и тот чуть не вылетел из руки. Его меч скользнул поверх моего и попал мне в лицо, так, что брызнули осколки. Мой же клинок он взял рукой, не чувствующей боли, и стал выворачивать. Второй удар пришелся мне в шею, раскроил капюшон.
Я рванул меч, отрезая кадавру пальцы, пригнулся, уходя от удара круглым деревянным щитом. Тут было важно, чтоб он не обрушил ничего мне на голову, я мог и не выдержать.
Я перебросил меч лезвием вверх, резко разогнулся, и его левая верхняя рука в обратном движении налетела на лезвие. Ее срезало вместе со щитом; обескровленная плоть полетела на желтую траву, а я рукоятью нанес удар ему в голову, развалив конский череп. Моя рука тоже была тяжела.
Его повело вбок, и, прежде чем он выровнялся и ткнул мечом в мою сторону, я выдрал из его головы свиток и разорвал его. Потом толкнул ослабевшее тело на землю – оно с грохотом упало в пыль, и некоторые кости, например, ключицы, сломались; – и начертал клинком ему на лбу короткое слово.
Теореза глядела на меня во все глаза. Она никак не ожидала, что я свалю ее творение. Ну да, кого другого он бы убил. Но никого другого здесь не было.
Я шагнул к ней, и она запнулась о свой складной стул и упала на локти.
– Ленту ты дашь наконец или нет? – спросил я, приподняв девичью косу лезвием меча.
Рябь прошла по атласу, не пропала, а собралась в чешуйки, и зеленая змея, мгновение назад бывшая лентой, устремилась ко мне по мечу.
Я выругался и бросил клинок, но она нырнула в рукав, скользнув по кольчужной рукавице, и укусила меня в тот самый момент, когда я поймал ее за хвост.
По крайней мере, попыталась.
Теореза было расхохоталась, но быстро замолкла.
Я выбросил змеюку подальше, одновременно наступив ногой на меч, чтоб рагана не сцапала. Разрезанный капюшон съехал на затылок.
– Дошло? – спросил я с досадой. – Расскажи им теперь.
– Ах ты сволочь, – сказала она. – А наши гадают, отчего никто не смог тебя уделать. Чтоб тебе неладно было.
«Красавицы проклянут его и отвергнут; зверь заговорит с ним черной пастью в час хладный, и рыбы в воде, и птицы в небе, и древа в чащах будут противиться ему».
Ладно, что поделать. Ленту вот жалко. Дальше городов уже не будет, и ничего такого зеленого я уже не достану. Змею, что ли, надо было поймать?..
– Ты хоть кто? – спросила она.
– Ха, – невесело, но удивленно сказал я. – Смеешься, что ли?
– Отступись. Ты проклянешь сам себя, когда увидишь край мира и чудовищ, что живут за ним. Но они узрят тебя, и будет поздно.
– Нет никакого края. И никаких чудовищ. Ты врешь, проклятое отродье, и все вы врете. Я поговорю с тобой, когда вернусь.
– Ты не вернешься, – сказала ведьма.
– Я удивлю тебя.
Теореза рассмеялась, и смех ее сопровождал меня, пока город не скрылся за поворотом дороги.
– Проклят! Будь проклят! Да ты уже проклят и проклянешь сам себя! Сам!
Я всегда знал, что божники, хоть жрецы, хоть колдуньи, хоть городские пижонки вроде Теорезы – слегка неуравновешенные. И старался поменьше с ними связываться. И правда, какие нормальные люди будут так гоняться за мной из-за пары книжек и моего желания выбраться за пределы карты? Ну не верю я в запреты богов – что в самих богов мне верить не мешает, ибо их в прошлом лицезрели слишком многие, – но ведь не убивать же за это, в конце концов?
Я шел, кроша сабатонами сухие листья, пока не вошел наконец под сень леса, и он принял меня, заглушив далекий злой смех раганы.
Солнце истаяло в дымке. Близился вечер, и редкие лужи в лосиных следах подернулись ледком. Он звенел под ногами.
Никто не хотел, чтобы я достиг края мира. Потому что у него нет края. Старым сказкам жрецов придет конец, если окажется, что мир кругом существует. Наверное, наши земли в легендах других, неведомых стран почитают за опасные – наши границы стерегут истинные твари, и все они не за пределами круглой карты, а внутри нее. Стерегут нас от нас же. Чтобы мы всегда сидели здесь, ждали богов и чествовали божников. А они правили бы всем, чем можно править, якобы блюдя заветы о том, каким боги хотели бы найти свой мир, когда вернутся.
…Только вот что-то все больше стало подпадать под эти заветы.
Может, в древности богам легче было управлять именно так; может, они и правда укрывали нас, свой народ, от каких-то грозивших нам тогда опасностей. Но с тех пор, как они истаяли в голубой дымке неба, оставив лишь сброшенные рога и отмершие когти, никто из людей, живущих в пределах диска, не покидал его. Герой давних преданий Агап, рыцарь с чибисом на гербе, однажды бросил божникам вызов – такой же, как и мы с Устиной. И, по рассказам, тоже нашел ключи, которыми боги усмиряли Гвард, самых мощных своих созданий, коих оставили на страже границ мира якобы для защиты от тварей, обитающих в бездне.
Но Агап, перебравшись через реку Закоту, что будто бы опоясывала мировой диск, так никогда больше и не вернулся; можно было бы поверить, что он ушел за поля карты, но конь его возвратился к реке, и свидетели видели рану и кровь у коня на боку и репейник в гриве. Конь не смог переплыть реку обратно и исчез в заповедных лугах за нею. С тех пор никто из живущих, кроме божников, за Закотой не бывал.
Может, боги и вернутся, хотя, кажется, уже вряд ли – видно, есть у них еще миры, кроме этого, – но в то, что мир не диск, я верил безоговорочно. Я сам видел книгу, где доказывалось, что мир – это шар; я знал, что Агап видел ее и оставил запись «Просмотрено Агапом из Скун» на последнем листе; и Устина видела книгу тоже. Та, судя по всему, была древней, когда автограф легендарного героя еще не высох.
Об этом думал я, пока наползали тучи и багровело за ними высокое осеннее небо, в лесу, оранжевом и желтом.
Я вынырнул из своих мыслей и остановился, ибо почуял зверя. Не дыхание, не шелест, не лай загоняющий, а взор. И не в затылок или спину, как, бывает, бросают взгляд, желая зла, а в лицо, в глаза.
Я остановился, замер, истинно как статуя, и вгляделся в синие тени, из которых уже выглядывала скорая холодная ночь. Ничего, только полосатая птица перелетела с ветки на ветку, да лист упал с клена.
«…И зверь заговорит…»
Замирать, видно, у меня и правда получалось хорошо. Были тому причины, было и подтверждение: бурундук перебежал дорогу едва ли не в локте от меня, видно, приняв за каменное изваяние. Синица села на плечо. Я выждал еще немного – не из осторожности, а потому что хотел посмотреть на бурундука и синицу, – и шагнул вперед. И тут из теней и кружения листьев, рыжий и седой, как сам лес, вышел зверь. Большой, зараза, в холке мне по пояс. По шерсти его пробегали искры. Он сморщил нос и оскалил желтоватые зубы и темные десны.
– Не заграждай путь, – сказал я и убоялся, что он ответит мне.
– Я не пропущу тебя, – произнес он хриплым высоким голосом, и я увидел, что пасть его черна.
Ну вот, значит, я и дошел до черты, и древние механизмы провернулись на своих осях. Второе совпадение с Божьей книгой за один вечер.
– Почему? – спросил я его.
– Ты идешь на край мира.
– У мира нет края.
– Боги велели людям никогда не заглядывать за него.
– А тебе велели стеречь? Ты не думал наплевать на приказы богов, которых уже полтысячи лет никто не видел?
– Я не предам создателей и не накличу тварей, что живут за краем мира. И тебе не дам.
– Боишься за свой лес? – рассмеялся я.
– Боюсь за весь мир.
– Извини, глупо звучит, учитывая твой вид.
– А ты свой таишь.
– Есть причины.
– Уваливай.
– Как грубо.
– Я могу и порвать.
– Я могу и зарубить.
– Был тут один такой.
– Не такой. Да и его, Агапа, ты как-то пропустил?
Зверь нахмурился, пошуршал лапой в листьях.
– То не я, то был отец моего отца.
– Назвать его дедом, что, вера не позволяет?
– Я верю в то, что боги вернутся.
– Я и не отрицаю. Просто хочу посмотреть, что там за клеткой, которую они для нас отвели.
– Там твари, рыцарь. Но ты не увидишь и их – Гварда остановит тебя, как остановил Агапа.
Я шагнул к нему, и зверь подвинул лапу вперед. Изящную, я бы сказал. Он весь был словно нарисован хорошим графиком, почти утонченный, с золотыми глазами и темной шерстяной маской на рыжей, не то волчьей, не то лисьей морде. Лапы его были подобны волчьим, когти кривы, а хвостов виднелось, конечно, семь.
– Уходи, – сказал я.
– Возвращайся, – сказал он одновременно со мной.
– Нет, – ответили мы хором, и я рванул из ножен меч, а он взвился с места, будто пружина.
Как мог быстро, отскочил я в сторону, и зверь толкнул меня лапой и плечом так, что я полетел в листву.
Клинок свистнул, рассекая холодный воздух, и зверь прянул вперед, ниже меча, чтобы ударить меня лапами в грудь. Я отступил в сторону и развернулся, не опуская клинка.
Зверя занесло в листве, но он повернулся на удивление быстро, распахнул пасть и снова припал к земле перед прыжком. Я подал руку от плеча вперед, и клинок вошел ему в пасть.
Мне оставалось лишь дожать удар.
Вместо этого я медленно, медленно потянул клинок на себя, по языку зверя. Металл скрежетнул о зубы.
За спиной зверя, выкатившись из леса, стояли два маленьких волчонка. Пушистых, неуклюжих.
– Твои? – спросил я.
Тот кивнул, осторожно.
Теперь я понял, что это самка. Боги, почему иногда я так туп?!
– Я оставлю вас в покое, если ты дашь мне пройти.
Еще одно согласное движение головой.
Я достал меч. Он был чист, ни капли крови.
Охапкой осенних листьев я вытер его.
– Но ты будешь плакать кровавыми слезами, когда увидишь край мира, – сказала волчица, или кто она там. – Я бы не дала тебе пройти, несмотря ни на что. Но есть шанс, что тебя остановят другие. Пока он есть, я не буду рисковать детьми.
– Я бы не тронул твоих детей в любом случае, – признался я. – А теперь я ухожу. Живи и дай жить другим.
– Ладно, я-то что. Так, просто предостережение. Гварда разберется.
– Спасибо, конечно, теперь я уведомлен. И пойду по своим делам.
– Ты не вернешься, – предупредила волчица.
– Я уже слышал это. Когда-нибудь я вернусь, отведу тебя к краю карты и покажу земли, что лежат за ним.
С этими словами я пошагал дальше. Мне казалось, что она вцепится мне в шею, но она осталась стоять там, где стояла. Когда я не выдержал и обернулся, ее уже не было, только низкая ветка качнулась. Как ладонь, отгоняя: иди, мол.
Невидимое за ветвями и тучами солнце скатилось за горизонт и погасло, наступила ночь, а ночью пошел снег, и тонкий лед снова звенел у меня под ногами. К утру лес стал черным и белым, только иногда алый лист проглядывал из-под покрова. Я прошагал целый день и целую ночь, ожидая стука медных копыт, но его не случилось. Никаких препятствий. И никакой зелени.
Снова наступило утро, и я подумал, что скоро уже станет видна Закота.
Я вышел к ней спустя час. Не стал доставать карту, не стал ничего сверять. Это была та самая река, которая опоясывала мир. Если верить карте, конечно. Как могла река течь, если ей некуда было течь, если она не имела начала и конца? В Божьей книге, написанной нашими предками под диктовку самих божественных исполинов, было записано, что вращение диска придавало ей движение. Море на карте мира размещалось в центре диска.
В другой же древней книге, на неизвестном языке, но с прекрасными иллюстрациями, мир был шаром. Ни я, ни Устина не нашли на тех картах нашей страны, но, честно, я не так уж хорошо представлял себе, как ее там искать. Я и не был во многих ее местах; сюда же, на Запад, я отправился лишь потому, что именно на Гварду Западного пути некогда нашел управу Агап. А значит, ключ этого Гварды точно описывался в старых фолиантах божников, которые Устина осталась читать после моего поспешного отбытия.
И этим ключом был цвет. Теперь уже я знал и это, и какой именно цвет. Жаль, его здесь не было.
…На реке лежал лед. Наступала зима, подкрадывалась от края мира, края, которого не может быть; и маленькую лодочку, вмерзшую в ил у самого берега, припорошил снег. На скамье пестрели свежие следы белки: маленькие ладошки и ступни. Отчего-то они подняли мне настроение.
Я осмотрелся в прозрачном стылом воздухе и начал спускаться к берегу, придерживаясь за плети багровой, как вчерашний закат, прибрежной ежевики. Все ягоды на ней уже засохли, и все листья стали из зеленых багровыми.
Конечно же, я не собирался возвращаться: ведь Олефир, скорее всего, близко, да и как знать, не пришлось ли уже бежать Устине, оставив свое убежище. Божники не теряли времени; раз меня поджидала Теореза, приманивая зеленью, значит, они уже знали, что мне известен ключ. Они знали это не от Устины – тогда птицы от подруги я уже не дождался бы, – а просто потому, что ведали, что же написано в книгах, которые мы украли.
Мне стоило спешить, пока они не узнали мое имя и не наложили заклятий. Теореза не могла сказать его Олефиру или отослать птицей к жрецам – другое она увидела под капюшоном, а не знакомое ей лицо.
Пара воронов железно перекрикивались в белом небе, медленно падал снег, такой редкий, что я не сразу его заметил. Стояла тишина. Я понимал, что могу не перейти реку. Хотя, подойдя к берегу, убедился, что лед уже достаточно прочен. Наверное, он лег еще вчера – погода иногда и в Центре выкидывала странные штуки, словно и правда зависела от неких незримых колец. Но сейчас она играла мне на руку, и я не стал об этом размышлять.
Лед лег на чистую воду, без снега, и был прозрачен. Слабый ночной снегопад присыпал его, но ветер смел снег с середины реки, и казалось, что я шагаю по воде или по стеклу. Глубина под моими ногами молчала. Только лениво колыхались подо льдом чуть светлые полосы водорослей. Зеленых. Но я не мог достать их.
Я шел, глядя в завораживающую глубину, и заметил движение.
То, что я считал очертаниями подводного рельефа, тенями в струях воды, сдвинулось, стремительно воспарив к поверхности. И ударило снизу в лед.
Огромный рот прижался к ледяной глади. Он поглотил бы и меня, и пару лодок за раз.
– Остановись! Ты в ужасе побежишь назад, когда доберешься до края мира!
Голос звучал словно из бочки, глухо, мощно, но разборчиво. Дрожь прошла по доспеху.
Я не стал отвечать ему.
– Ты станешь искать убежища, но будет поздно!
По льду пошла трещина, и я ускорил шаг, радуясь широким подошвам. Жаль, весил я в доспехе немало.
– Ты не вернешься!
Вместо ответа я побежал как мог, ибо оно снова ударило в лед, он треснул, и стылая вода хлынула по глади. Трещина с сухим хрустом обогнала меня в долю секунды; а за ней другая. Вода из трещин примерзала на бегу. Я прибавил ходу, поскользнулся и упал на колено и руку. Лязгнули склянки в сумке, и, поднявшись, на бегу я распахнул ее, чтобы проверить, целы ли. Мне бы ничего не сделалось, но проливать их содержимое на льду я не хотел.
Стекло не треснуло, жидкость оставалась в сосудах, зато налетевший ветер, будто назло, выдернул из сумки легкую зеленую ленточку и понес вдоль реки.
От третьего удара лед вздыбился осколками, темная вода залила ступни. Но я был уже у заснеженных корней, у берега. Спустя мгновение я вскочил на сушу.
Громадный некто, похожий на рыбу налима, черный и тяжелый, выпрыгнул до половины из воды, хватая воздух белыми губами над страшной пастью, и обрушился в воду, мягко, почти без плеска, как и не было его.
Я отбежал на всякий случай подальше и вскарабкался на склон. Но за спиной было тихо, никто не шумел, никто ничего не говорил.
Я обернулся к реке. Черная вода уже успокоилась, сожрав мою зелень, а вот на том берегу я увидел движение. Медно-красный заиндевевший конь выехал на берег, и человек в черном плаще досадливо выругался. Впереди него, прижавшись к его покрытой броней груди, сидела рагана, и красная лента по-прежнему была у нее в волосах.
Снег в эту минуту повалил сильнее, и я даже немного полюбовался ими, пока Олефир ругался. Гроза беглецов и верный пес божников. Я показал ему один жест и пошел дальше, уже не оборачиваясь.
Даже не будь в воде этого громадного, он бы в речку не полез – утлая лодка не выдержала бы металлического коня, а мостов через эту реку не наводили. Ибо божьи твари не трогают только божников, и лишь тем можно приближаться к краю мира, раз в год, чтобы покормить Гварду.
Теперь и я ступил на запретные земли и даже шел по ним, никем не останавливаемый, слушая, как свистят в лесу птицы. Местность ощутимо поднималась.
Все отстали от меня, и я шел еще несколько дней. Птицы перестали приносить вести, и я понял, что Устине пришлось бежать. Если только она не была схвачена, в чем я сильно сомневался.
Я проверил свои находки. Негусто. Лист засох и поблек, груши сморщились, пожелтели и покрылись черными пятнами. Вот тебе и вся зелень.
В карту я для порядка заглянул, хотя и так знал, что максимум на ширину ногтя отстою от внешнего контура и белого поля за ним. «Сие – тварям» было написано там, с краю. Буква «Т» потекла.
Тварь, по крайней мере одна, должна была ждать меня еще в пределах карты. В начале похода я надеялся, что Гварда – лишь страшные сказки, придуманные жрецами; но все больше убеждался, что Божья книга врет не везде. Так что Гварду они вполне могли там оставить: беречь очерченную границу.
И если Устина права, если ключом действительно служит зеленый цвет; если Гварда ляжет, как послушный пес, стоит показать ему что-нибудь зеленое, – то мне ему показать нечего. А пройду ли я его без ключа – большой вопрос.
Впрочем, всех остальных я вроде бы миновал. Хотя… Птицы и древа. Меня беспокоили эти птицы и древа. Иногда я посматривал на небо: не летит ли там что-нибудь величиной с коня?
Нет, никого там не было. Ни чудовища, ни даже воробья.
Тут царила какая-то пустая, почти бесснежная зима.
Начались скалы, а к скалам жался голый черный лес. Небо будто истончилось и потемнело. На камнях, облитых серым мертвым мхом, иногда я видел царапины. Словно что-то точило о них когти.
Что-то, передразнил я себя. Каков романтик. Как будто я не знаю.
Гварда, конечно. Спускался, бродил здесь, да и точил.
Я прикинул размер когтей и подумал, что Божья книга и в этом не врет. А жаль, я так надеялся, что они там прихвастнули.
Я ускорил шаг, всматриваясь в лес, который казался засохшим. Он стоял, черный, будто в нем запуталась ночь, сухой, покрытые скудным снегом вышние ветви были как штрихи по краю. Кое-где тускло бронзовели кроны зимних дубов, жадных до собственной листвы. Они будут хранить ее всю зиму. Странно, подумал я, ведь Гварда ходит здесь, как же зелень, которая для него запретна?
Потом понял. Пока лес зелен, он и не приближается сюда; никак не может. И именно поэтому божники отправляются кормить Гвард среди лета.
Я вошел под лесную неприветливую сень и пошагал вперед. Здесь когда-то была дорога; кроны над головой не смыкались, тянули друг к другу ветви, но пока достать не могли. Лет через сто тут и впрямь все зарастет.
Тоннель был достаточно широк, чтобы здесь прошел Гварда. Такой, каким он нарисован на старых желтых страницах дрожащей рукой.
Да уж, я б под диктовку богов вообще ничего не нарисовал бы.
– Помоги-и-и… – позвал меня тоскливый, с переливом, звонкий голос. Рассыпался о деревья и, подрагивая, разлегся в холодном воздухе.
– Помоги-и-и… – И мольба, и просьба, и жажда, и страстное желание ответа. Да что ты будешь делать?!
Я остановился и прислушался. Далеко слева. Кого б еще занесло в такую даль? Кто мог терзать невинную – а может, тысячу раз виновную – жертву?
По второму вопросу я мог бы составить список. Но не Гварда, и то хорошо. Там на помощь-то особо не позовешь.
– Помоги-и-и…
Иду. Разве ж я пройду мимо, последний рыцарь на краю мира? Я усмехнулся.
Было в этих криках о помощи что-то задумчивое. И такое личное. Не «помогите», а «помоги». Как будто мне.
Эх, подумал я. «Красавицы проклянут его и отвергнут».
И свернул с тропы в чащу.
Было темно. Черные палые листья, темно-серые стволы, головокружительное сплетение веток; мир, словно второпях заштрихованный пером, – рваные, колючие линии, терновник, дубы и что-то неведомое мне. Голос доносился все четче, не то чтобы громкий, но хорошо слышный в тишине. Хотя воздух тут был редкий, как будто разбавленный пустотой.
Я пригнулся и вынул меч. Он путался в зарослях и немного мешал, но мало ли что. В конце концов я наловчился отводить им ветки с дороги. Но те все равно лезли в лицо, а одна стянула с меня капюшон. Я напялил его обратно. Не от холода – холодно мне не было, голодно тоже – а ради образа. Так не было видно моего лица, а в темноте – тем более.
– Э-э-эй…
Голос уже не просил о помощи, просто звал. Мне в первый раз за все путешествие вдруг сделалось не по себе. Дался мне этот край. Сидят себе люди дома, слушают, что сказали им боги, и ждут, когда те вернутся с полными пригоршнями процветания. А меня вот понесло за поля.
Я вышел в низину, где росло одно лишь дерево. Старое, величины непомерной; наверное, четверо таких, как я, могли бы обнять его.
Оно росло из крутой глубокой впадины. Чтобы спуститься к нему, мне нужно было скользить по откосу.
– Помоги же, рыцарь! Спустись и освободи меня!
Голос шел прямо из большого темного дупла, начинавшегося на высоте четырех футов от земли. Отсюда разглядеть я никого не мог.
– Чудовище схватило меня и приковало здесь!
Раздался звон цепи, и бледная рука на мгновение мелькнула в темноте.
Я ступил на край и съехал по склону.
Дерево качнулось, изгибаясь, с ревом и грохотом обрушило на меня ветви. Земля выскочила из-под ног, и я кубарем полетел прямо головой в дупло. Которое враз ощетинилось треугольными сырыми шипастыми крючьями. Или зубами.
И древа…
Удар. Я влетел в темное липкое пространство головой вперед, и тут же пасть древа сомкнулась у меня на спине. Чудовищный удар сотряс все мое тело.
Я вонзил меч в днище этой пасти и оттолкнулся, отчаянно рванувшись назад.
Пасть приоткрылась и снова ударила, поведя в сторону. Меня собирались пережевывать.
Доспех не выдержал, кожаные пластины на животе лопнули, наплечник смялся и разошелся по шву; плащ промок и разорвался. Я же не чувствовал никакой боли.
Рев, грохот и все такое, конечно, мешали. Я перехватил меч лезвием вверх и вонзил в нёбо. Потом рванулся и выбрался из пасти. Что я успел увидеть, кроме ржавого железного мусора, – так это кости и маленькие бледные веточки, выросшие внутри дупла и похожие на руки. Никакой, даже завалящей красавицы, готовой меня отвергнуть. Только я и деревянная тварь.
– Притворяешься, скотина! – выдохнул я и тут же получил хлесткий удар ветками в лицо. Кто-нибудь другой и глаз лишился бы.
– Скотина! – повторял я, обрубая ветви, норовящие ударить по голове. Изловчившись, второй рукой достал склянку и запустил ее в дупло, сдавив перед этим в кулаке. Косая насечка на стекле лопнула, склянка разбилась, и бесцветная жидкость, резко посинев, вспыхнула и расплескалась огнем по всей пасти.
Должен же я был захватить пару на всякий случай.
Древо заорало, теперь без слов, и исторгло из себя горящую ветошь, кости и железо. Интересное железо. Нагрудник, например, с чибисом, гербом Агапа. И истлевшую, но целую еще суму.
И нечто, что я схватил мгновенно, не пожалев двух секунд, хотя древо уже пылало, как хороший факел. И орало не переставая. Не знаю, что оно такое было,
но, схватив эту штуку на простой цепочке, я побежал оттуда так быстро, как не бегал еще никогда.
Вот только лес загорелся на славу, не обращая никакого внимания на снег у себя на ветвях. Огненная стена шла за мной, и я начал ломиться наискосок, желая скорее достичь старой дороги.
В любом случае я продвинулся уже дальше, чем легендарный герой, который на деле оказался не так прочен.
Я вырвался на дорогу. И когда лес кончился, а за спиной у меня, обдавая искрами и пеплом, воспылало гигантское пожарище, мой плащ еще был относительно бел и почти нигде не прожжен.
Но ненадолго.
Я поднялся на острые камни по некоему подобию тропы и, стоя у подножия мглистых скал, чувствуя ветер, толкающий меня в спину, настигнутый дымом и пеплом, узрел Гварду наверху, в каменном гнезде. И, содрогнувшись, пошел к нему, не доставая меча. Откуда-то с высоты, из-за клубов дыма, планировал ворон; за ним другой, и вроде бы еще один. Устина? Или, может, уже божники? Такой фокус был бы в их стиле – если они нашли ее убежище, то могли отправить по моему следу воронов, со словом, которое, конечно, подобрали для меня, глядя на следы наших приготовлений. Устина вряд ли попалась, она слишком хороша в своем деле. Но посланий я читать не буду, даже если они и от нее. Ибо я уже у цели.
Я надвинул капюшон пониже, пригнул голову и пошагал вперед и вверх, где на условном краю мира открыл четыре огненных глаза Гварда Запада, страж древних и суровых богов.
С диким криком на вдохе я очнулся в своем личном убежище, крупная дрожь била меня, когда я вскочил.
– Будь ты проклят!.. – выдохнул я, не забыв добавить свое имя. Из носа и уголков глаз шла кровь от резкого перемещения, но мне было все равно.
Я думал об одном: как быстро очнется Гварда на краю мира, если за нами придут твари. И как быстро он сможет начать их жечь.
Крам
– Что-то оно не так, как всегда, – сказал Хрис, кутаясь в заснеженный, колкий, холодный меховой воротник. Шапку он в этой метели где-то потерял, унесло.
Сивар поморщился. Пальцы гуляли на рукояти клинка, но доставать его он, конечно, не решался – не в эту ночь, не сейчас, не так близко. Не тогда, когда в неполном поприще от них, за снеговой завесой, у жертвенного дерева пирует Крам, да будет он доволен, сыт и добр. Довольный, сытый и добрый Крам никогда не наведается в деревню.
Метель била в скулу, в глаз тысячей мелких злых кулачков. А может, не метель; может, одуревшие от погоды духи. Кто его знает, что там снует в недобром снегопаде сегодняшней ночи, в ледяном ветре с бесконечных равнин Севера. А может, вообще из-за края мира – зримого ли, незримого. Сегодня грань тонка.
– А я говорил, не надо было эту отдавать. Она мороженая, аж белая. Больная, наверное, – наконец ответил Сивар. Ему с самого начала не нравилась нынешняя жертва. Когда они привязывали ее к дереву, он старался не касаться синевато-белой, словно чуть прозрачной плоти. Казалось, тело безымянной черноволосой само в какой-то мере стало льдом. Сивар мог поклясться, что видел движение ледниково-голубой крови в жилах под шершавой, будто наст, кожей.
Хрис молчал. Он пытался сообразить: текущий по спине ледяной ручей – это тающий на воротнике снег или это и впрямь хребет леденеет от страха. Ему отчаянно хотелось домой, к очагу. Закрыть тяжелую окованную дверь на оба засова, растопить огонь поярче, обнять жену. И всю ночь не гасить лампу.
Они должны были стоять на окраине, пока не убедятся, что Крам взял ежегодную жертву. Так выпал жребий. Не в первый, в общем-то, раз за эти годы; но впервые на памяти охромевшего бывшего дружинника Сивара и старого коваля Хриса что-то пошло не туда.
Обычно всей деревней покупали рабыню, с кораблей, что приходили под конец года с дальних неведомых берегов; раз даже черного цвета. Боялись, что Крам побрезгует, не возьмет и, вместо того чтобы принять жертву и уйти в необозримые ледяные пустоши, придет в деревню и заберет всех. Севернее Хрис видал выбеленные многолетним морозом, заиндевелые навеки, мертвые деревни. Скорее, скелеты деревень. Наверное, сотню лет назад черта, до которой Крам доходил, раз в год наведываясь к людям, лежала там.
…Та, черная девушка, внутри оказалась такой же, как и любая другая. Первым утром Нового года, когда по традиции староста и колдун наведались к дереву, снег вокруг был красен. Темные жесткие волосы примерзли к брусничного цвета льду. А изгрызенные кости были белы, как у всех людей. Хрис и сам их видел, помогал украшать ими дерево.
Но белую до прозрачности, черноволосую чужачку, наверное, все-таки отдавать не стоило. Выбор был – ее или кого-то из своих. Корабли в этом году не пришли, говорили, на южных морях идет война, такая, что со дна поднялись морские змеи и в ярости нападают на пылающие суда. Лета Пегий Пес плавал докуда смог, привез оттуда спящую, но живую, хотя и мертвецки белую, девушку с черными волосами до пят. Они все время казались мокрыми. Пес клялся всем, чем мог, включая единственный рог Крама, что деваха вытаяла из старых льдов на краю одной богами забытой промысловой деревни. Там не знали, что с ней делать, а Пес – знал. Он купил ее и привез домой, в Ёстлу, чтобы было кого привязать к дереву в ночь, когда один год сменяется другим.
Своих, из Ёстлы, уже лет двести никого не отдавали. Не стали и в этот раз.
…За снегом выло и ревело, мокро хлюпало, метель взбеленилась, в вой ветра вплелся нечеловеческий мятущийся, вибрирующий высокий визг, сцепился с ревом, переходящим в полный чистого ужаса скулеж, потом что-то тошнотворно хрустнуло – ветер швырялся звуками: на, мол, слушай, слушай, что ты кутаешься в воротник, – и остались только ниспадающий хрип и влажный тянущий шелест.
Сивар закаменел лицом и вцепился в меч. Хрис против воли сделал шаг назад.
После стало очень тихо. Был слышен только ветер. Сквозь метель к ним бесшумно шла тень.
– Не взял… – выдохнул Хрис.
Сивар молчал. Он не знал, что говорить. И оба они не знали, что делать.
Нечто тяжелое, белое пролетело сквозь снег, упало, почти черной кровью забрызгав сапоги.
Голова чудовищно огромного коня, увенчанная расколотым рогом длиной больше полуторного клинка, какой носил Сивар.
Голова Крама.
В черном, как горячая смола, глазу, застыл ужас. Снег еще таял на роговице, но уже нехотя. Шея была не отрублена – оторвана. Она исходила последним паром.
Девушка, одетая только в собственные волосы, черные, танцующие, играющие с ветром, лакающие разлитую кровь, остановилась в нескольких шагах, поставила босую ступню в кровавую лужу. Та мгновенно подернулась льдом, по темной поверхности пошел диковинный зубчатый узор. Снежинки дрожали, щетинились лишними лучами, не хотели падать, наматывая спирали вдоль линий неких сил, которые ни Хрис, ни Сивар не могли видеть. Впрочем, Сивар не видел ни искр, гуляющих по не до конца вынутому лезвию, ни огней, собравшихся на кончиках бороды Хриса. Его глаза прилипли к глубоким, как дыры во льду, глазам чужачки.
– Я долго спала, – сказала та, и голос ее походил на вой ветра в трубе, вой китов подо льдами, вой волка в снегах. – И была слаба. Но вы накормили меня. – В глазах ее отразилась луна. – Теперь я поела. Хорошо. Но мало.
Сивар запоздало понял, что нет никакой луны, что холодный огонь горит в лютой древней глубине этих глаз.
– И да, – добавила она. – Правила, как я вижу, не менялись со времен, когда я была молода. Оставим их. Каждый год я буду приходить к вашему жертвенному дереву. За одним мужем.
Сивар думал, что испугаться сильнее не может, но, оказалось, предел наступил только теперь.
– Ты, – ткнула она Хриса в грудь ледяным пальцем, – иди расскажи остальным, что жертва принята. До Нового года. А ты, – услышал Сивар прежде, чем ледяной свет поглотил его, – а ты будешь моим мужем в эту ночь. Но я все еще голодна, так что ласки пропустим и перейдем к ужину.
Сивар закричал бы, если бы мог.
Ларец
– Вор! Вор! – кричал ворон в высоком и дымном небе, но я не слушал его, погоняя черного, ворону в цвет, коня, пока конь не упал, с тяжелым дыханием выплевывая розовую пену.
Тогда я бросил коня и пошагал пешком. Парило, с далекого еще моря медленными рыбами наплывали тучи, но железный ларец на груди был холоден, как будто в нем лежал кусок льда.
На самом деле я не знал, что там внутри, и ключа не имел. Но берег маленький, с кулак, ларец пуще зеницы.
– Вор-р-р… – скрипели деревья, сплетаясь над заросшей тропой, но я не слушал их, шел, почти не оглядываясь, иногда только припадая ухом к земле: не бежит ли за мной Засекин конь, не дрожит ли сырая черная земля от ударов пудовых копыт. Засека был немал, и конь его носил тяжелый.
Я уже чувствовал близость реки. Значит, и до Марьина леса осталось совсем немного, а уж там никто не сможет поднять на меня вооруженную руку.
Я надеялся срезать через чащу и тем оторваться от погони. Что бы ни водилось в глуши Марьина леса, у него нет ко мне счетов. А у Засеки – есть, и он не преминет взять плату моей грязной лохматой головой.
Я посмотрел вперед, где за недалеким уже лесом, знал, увижу море. А там, в туманной дали, за островами, голыми, каменными или заросшими мхом и буреломом, за белыми бурунами волн, за безднами до горечи соленой воды, в толще которой плавали и рыбы, и змеи морские, и прочие дива; там, где-то далеко лежала земля, откуда родом была Марья, колдунья, приведшая однажды из шквальной дождевой стены свой флот и осевшая на скалистом берегу между древним лесом и извечным морем.
Марьины сети всегда были полны – говорили, привезла она с собой рог, оранжевую с черным крученую морскую раковину, пастуший рожок для рыб. Крепость ее стояла на берегу, при устье реки, там же Марья вела торговлю, а сама жила в каменном тереме на острове, к которому ни один корабль пристать не мог, только водяной конь мог между скалами проплыть. Рассказывали, что у нее на родине это обычный зверь, как наши простые сухопутные лошади, и ничего колдовского в нем нет.
Говорили еще, два раза хотели ее войной воевать. Один раз с земли, когда дружина вошла в лес, не сложив оружия. Из лесу никто больше не вышел, ни в ту сторону, ни в эту, и люди скоро даже забыли: а чья то была дружина?..
С тех пор оборуженным никто в лес не заходил, а кто заходил, того больше не видели.
Другой раз – с моря. Тогда поднялся шторм и корабли все в щепки разбил. Говорили, когда моряки падали в воду, рыбы набрасывались на них и ели живьем, все – и беззубая мелочь, и огромные, со дна поднявшиеся, никем ни до, ни после не виданные черные твари в светящихся полосах.
Разное, в общем, говорили.
В ту сторону я и спешил. Я не любил ни колдовства, ни колдунов, зато с Засекой Марья не ладила – как-то ездил он к ней свататься, вернулся черный от злости, весь свадебный поезд разогнал и пил горько, пока молодой месяц не дополнился до круга.
А грибников или просто заплутавших колдунья не трогала, живьем не ела и в печь не сажала, чай, не Яга. Я надеялся если не ей продать этот загадочный ларец, то уйти с первым кораблем в море, а там уже разобраться, что же забрал я у спящего Засеки. Ему при мне такие деньги давали за эту вещицу, что мне б и четверти хватило, пусть даже б я прожил еще три раза по столько же, по три десятка лет.
– Вор-вор-вор-вор-вор! – кричали лягушки на реке, над бурунами у корней старых ветел. Я знал, что этот окрик, который я слышал постоянно, в любом звуке, – Засекино колдовство. Все ж таки умел разбойник молвить какие-то слова, водились в его крепкой башке темные тайны, как угри в иле: скользко, мерзко и не ухватишь.
Я оставил его ватагу – ссобачился ватажок. Оставил и расчет взял, чем захотел.
На том берегу я заметил проблеск огня и переплыл реку выше по течению, привязав узел с вещами к голове. Нож я держал в зубах.
Вода была холодной, желтые и серебряные палые листья липли к телу. На том берегу я не стал тратить время на то, чтобы снять их.
Я прокрался к огню, не пряча ножа.
У костра никого не оказалось, а на огне кипел котелок с ухой. Рядом валялись рыбацкие снасти, мокрая сеть, почему-то с проблеском медной проволоки; стояло полное воды деревянное ведро.
Я подцепил ножом из котла большой кусок рыбы, похожей на щуку, и, обжигаясь, стал есть с лезвия.
Рыба на вкус оказалась как настоящее мясо, пахла сладко, и я с подозрением посмотрел на кусок. На вид щука и щука, только кожа другая, румяно-розовая, бархатистая.
Будто человеческая.
Я перестал жевать. Медленно сплюнул. Жуть тронула шею костлявым пальцем.
Тут плеснуло в ведре, я обернулся и увидел, что из ведра выглянула рыбья харя, легла на обод и смотрит. Головой как щука, только в узорчатой, светло-охристой шкуре. В ухмылке морды было что-то презрительное, злой глаз полыхал умом, крутился, отсвечивая оранжевым.
Меня как-то затошнило, затылок заледенел, по мокрой коже под рубахой пошли, казалось, морозные узоры. Что-то было не так в этой рыбине. Я словно на василиска смотрел.
Я вдруг понял, что не хочу встречаться с человеком, который развел этот костер. Который сварил и собирался есть такое вот создание.
Я осторожно взял ведро, тяжелое, будто камнями набитое, и, держа на отлете, понес к реке.
Рыба спрятала было морду, но над самой водой молниеносно тяпнула меня за палец до кровищи, выскочила из ведра, плеснула и канула, как камень, словно и не было ее.
Я выругался в полный голос и тут же пожалел: в такой глуши отголосок лучше было не наклика́ть, мало ли кто – или что – услышит да ответит.
Прежде чем уйти, я выплеснул вслед рыбе и котел с варевом. Людей-то в земле хоронят, а рыбу, рассудил я, в воде. Я не мог отделаться от мысли, что эта рыбина все понимала, только сказать не могла. Правда, если б она что-нибудь сказала, я бы, наверное, примерз к земле.
Я поспешил покинуть это место.
Я спешил по лугу, уже не тратя время на оглядки. Но вскоре обнаружил, что зашел куда-то не туда.
Трава на сыром заливном лугу поднялась выше колен, под ногами стало мягко, в следы натекала вода.
– Вор-р-р! – ворчал гром, то ли обвиняя, то ли пытаясь просто выговорить мое имя. Я уже не слушал, пытаясь решить, срезать мне дальше через внезапное болото или возвращаться.
Где-то далеко что-то ныло – то ли зудели комары, то ли скрипело дерево о дерево, то ли пищала какая-то птица. Я устал, хотелось есть, я со смесью тошноты и голода вспоминал уху. Голова кружилась, в ней крутились какие-то странные песенки, которых я вроде никогда и не слышал.
Потом я понял, что слышу песню не в голове, а впереди.
Песенка была протяжная, струилась волной, неспешно, монотонно усыпляя. Я сам не заметил, как вышел к заросшей старице. Я тряхнул головой, плеснул в заросшую морду холодной воды из следа. Обернулся – сзади совсем все водой затекло. Я сделал шаг назад и провалился по срез голенища.
Вот те на. Как же я сюда-то добрел? Была поляна, а стала елань.
Впереди вроде посуше было, стояли ветлы с мощными, широкими корнями. Я махнул рукой и двинул дальше.
В конце концов, если поет живой человек – значит, хорошо, а если нелюдь какая-то – значит, заманивает, а раз заманивает, значит, иногда тут люди ходят, а раз ходят – может, и брод есть.
Рассуждения эти мне самому не нравились, глухие это были места, на этих землях за рекой и вовсе люди никогда не жили. Тут лежали иные кости.
Не нравилась мне эта песня. Но звучала она уже в двух шагах, а голос был такой красивый, низкий, бархатный…
Сейчас дойду до берега, подумал я, и суну башку в воду. Что за морок?
Берег становился влажным, илистым, и я перепрыгивал с корня на корень. Меня будто вели по одной какой-то дорожке, и я не мог с нее свернуть – по бокам была то грязь по колено, с пузырями, то стоячая вода, то опять же елани. Попробовал еще раз свернуть назад – поскользнулся на корне, чуть ногу не вывихнул.
Загнала меня нечистая, подумал я и вытащил нож. Толку от него в таких делах я не ожидал, но все ж таки железо.
Ни тоски, ни страха я не чувствовал, хоть и понимал, что дело нечисто. Это все песня виновата, думал я; это все песня.
– Да где ж твои берега-то? – пробормотал я, разводя руками заплетенные жимолостью плети трухлявых, едва живых ветел, и очутился над самой водой.
Пасмурный свет рассыпчато отражался в мутном темно-зеленом зеркале заводи, затянутой ряской и заросшей глянцевыми листьями кувшинок.
На горбыле старого-старого поваленного дерева, затонувшего недалеко от берега, сидела девушка. По замшелому гребню коряги цепочкой росли грибы, отсвечивавшие в тенях зеленью. Таких я еще не видал.
Девица, нагая, долговолосая, плечи покатые, сидела во мхах, как на подушках, опустив белые-белые ноги в зеленую воду. Длинные ровные ноги. Зеленые блики гуляли по телу, подсвечивали ее кругло. Темные волосы непомерной длины уходили в воду, но не колыхались в ней, а тонули, словно были тяжелы, как проволока.
Сотня лягушек прыгнули в воду с листьев, с колоды, с прибрежных корней, и после единого всплеска воцарилась тишина. Приоткрыв рот, девица посмотрела на меня во все зеленовато-голубые, под цвет грибам, глазищи.
– Мо-о-олодец! – сказала она бархатно, низко, у меня по спине аж мурашки прошлись.
– Девица, – кивнул я как мог безразлично.
– Да не бойся ты, не русалка я. Хоть и похожа, говорят.
– А чего тогда у тебя одежи нет?
– А без одежи я тебе не люба?
Я хотел ответить что-нибудь грубое и не смог. Нравились мне эта линия плеч, тени в ямках ключиц, блеск волос. Глаза прилипли.
– А от меня чего надо?
– Вынеси меня, я ногу свихнула.
– Покажи ногу-то, – сказал я.
– Ты, что ли, знахарь?
– Ногу покажи.
– А еще тебе чего показать? – улыбнулась девушка. Рот у нее оказался широковат, но улыбка вышла милая. Нож я спрятал, а то стоял, как дурак, с ножом. Но подходить к ней ближе я не собирался.
– Дорогу отсюдова.
– Дорогу знаю. Ты меня на берег вытащи, дальше покажу.
Девушка запрокинула голову, волосы соскользнули за плечи, и она осталась ничем не прикрытой.
Я сделал шаг вперед, просто чтоб набрать воды и плеснуть себе в лицо, – как только девушка перестала петь свою дремотную песню, в голове прояснилось, а может, над водой было свежее, чем на парком лугу.
И ушел по колено в ил. Что-то больно распороло штанину, разодрало ногу.
Только тогда я увидел, что в воде полно костей, торчащих из грязного дна. Ребра, руки, осклизлые зеленые черепа и лицо совсем недавнего утопленника с открытым в крике ртом. Отражения на воде больше не скрывали этот подводный лес костей.
А еще я увидел наконец ее ноги, огромные черные ступни с перепонками.
Я поднял голову, рванувшись рукой к ножу, но, конечно, не успел.
Болотница вскочила мне на плечи, надавила, вжимая в мутную воду, ряска налипла на лицо, в носу жгло, грудь разрывало от ужаса и невозможности вдохнуть.
Я нашарил нож, махнул куда-то, но речная трава обвила мне руки, нож запутался, завяз в зеленом месиве.
Я тонул. Воздуха в груди не оставалось. Сполз с плеча ларец, протянулась по руке цепь; я схватил его свободной рукой и, из последних сил выпростав руку над водой, ударил ледяной угловатой железкой наугад.
Внезапно отпустило. Я разогнулся пружиной, не глядя взмахнул цепью, ларец с глухим шлепком врезался во что-то, я выдернул наконец руку с ножом и сипло заорал, извергая грязную воду изо рта и носа. По шее текла и скапывала в воду кровь. Достала меня, стерва.
Болотница огромной жабой перебросилась через корягу, вытаращила отсвечивающие зенки, раскрыла от уха до уха рот, полный плоских острых зубов.
Я отпрянул, ломанулся к берегу, раздирая ноги о старые кости, и одним отчаянным рывком, зацепив цепь ларца за сук и обжигаясь холодом, вытащил себя на берег, на прочные корни.
– Не, молодец, проваливай-ка ты отсюда, себе на погибель позвала, – сказала болотница, взбираясь на корягу. Голос ее стал совсем низким, глухим. Когти жутких ног впились в мох. Но она все еще походила на человека, только на мертвого, давно утопшего, разбухшего, побелевшего от долгого лежания в воде. – Раз ты такую смерть с собой носишь, то, может, и на меня чего найдешь. Я уже сегодня сыта, проваливай по добру. – И добавила ни к селу ни к городу: – Чтоб тебя дождь намочил!
Я не понял, о чем она, о какой смерти, не понял, почему оставила меня, и ответить не успел.
Словно закипела вода, плеснуло, огромная, как конь, рыбина смела болотницу с бревна, хрипло охнуло, брызнула темная кровь и заклубилась в воде, будто пролитые чернила. Тяжелый, затхлый дух болота и мертвечины потянулся над водой.
И из этой воды высунулась подозрительно знакомая рыбья морда, только огромная, именно что с конскую башку размером. Из плоского затылка торчали, закручиваясь назад, мелово-белые трубчатые рога; с одного свисал колокольчик. По охристой чешуе шли золотые и серебряные ромбы.
Рыба вращала глазом, медленно открывая кроваво-алые жабры. Отвратный дух болота ушел, запахло странно, сладкой какой-то травой и морской солью.
– Эй, молодец! Как тебя звать-то? – раздался голос, хрипловатый, со звеняще-воющей нотой, словно кто играл на пиле.
Рыбина, громадная, будто бревно, разевала рот, показывала алое нёбо и белые острые зубы. Она действительно говорила.
– Явор… – ответил я со стоном.
– А по-батюшке? У вас, людей, так положено, если со всем уважением?
У меня не было сил возражать против рыбьего уважения. Я замерз, перетрусил и терял кровь.
Сжимая в бессильных от страха руках цепь с ларцом и нож, я выдохнул хрипло и сказал:
– Никитич.
– Спасибо тебе, Явор Никитич, что ты мою дочь выпустил. Она все мне рассказала: как Марьин пастух ее в сеть поймал, как сестрицу разделал да в костер кинул… – Тут рыба пустила маслянистую слезу, а воющая нота в голосе сделалась почти невыносимой. – И как ты, добрый молодец, ее освободил. Каплю твоей крови дочка мне принесла, чтоб я могла тебя найти да помочь, если с тобой на любой воде беда случится. Я как твою кровь почуяла – сразу и пришла.
– Благодарствую. Только вот я вроде и сам справился.
– Не гневи, Явор Никитич! – скрежетнула рогатая рыбина.
– Я, знаешь ли, тебя не звал, кто ты такая, ведать не ведаю, – ответил я. Страх отпускал, приходила запоздалая злость.
– Я Морская Коза, Ясконтия дочка.
Ясконтий. Я слышал про гигантскую, с остров, животину, на чьей спине растет целый еловый лес, но спрашивать не стал. Ясконтий – создание морское, а до моря прежде надо живым добраться. А побег мой как-то не задался.
– А ты, значит, у Марьи, царицы моря, в подчинении ходишь?
– Нет, Явор Никитич, Марья много чем владеет, конь у нее с островов, что за тысячу верст дальше от Буяна, и все море дотудова ее слушает, а все ж океан велик, и чуда в нем живут великие. Отец мой, Ясконтий, сам себе хозяин, рыба-остров, и я сама себе хозяйка. Я ее рожка не слушаюсь и на волос ее не ловлюсь, а вот детушки мои в сетке с ее волосом запутались.
Так вот оно что за проволока была, сообразил я. На базаре в Синь-Городе когда-то мужик продавал волос, длинный-длинный, рыже-золотой; Засека тогда еще купить хотел – мужик божился, что это Марьи, морской колдуньи, волос и на него рыба сама идет.
– Ну, бывай, Ясконтьевна, – сказал я.
– Ну ла-а-адно-о… – с воем проскрежетала рыба. – Не принимаешь мою отплату. Лады: если еще раз меня позовешь – приду, помогу. Станет тебе худо на реке или на море, капни в воду кровью.
Плыви уже, век бы тебя не видеть и твоей помощи не знать, подумал я.
– Только много, смотри, не лей, я до крови охоча, одурею – тебе же хуже будет.
– Ты мне не грозись, – в сердцах ответил я, пряча наконец нож и надевая цепь на шею. – Надеюсь, не свидимся!
– Как знаешь, а я пообещала. Береги себя, Явор Никитич. Погибель ты на шее носишь, хоть и не свою.
Морская Коза звякнула колокольчиком, нырнула – меня брызгами обдало, а по старице аж вертун пошел, – и пропала, как не было ее.
Настало время уходить. Я не знал, какой такой у Марьи пастух, но зато знал, что коров да овец она не разводит, а вот коней – да. А где пастух, там и стадо.
Болотницы не стало, морок рассеялся, и я легко обогнул старицу и выбрался на высокий луг.
Я думал, не стоит ли мне и вправду встретиться с Марьей.
Говорили, что на островах, где она родилась, кликали ее не Марья, а Марте, а Марьей она уже на этом берегу назвалась, когда выучила первые нужные для торговли слова и стала заплетать волосы в косу на местный лад.
Сказывали, что в бою она удачлива, что кольчугу ее и железную шапку заговорили семь особых старух еще на том краю моря. И что с тех пор свой шлем на людях она никогда не снимает и лица ее за железной личиной никто не видел. Считалось, что заговор защищать-то защищает, да только увечье недалеко вертится, копится да случая ждет.
Марья владела берегом, почитай, полсотни лет, но не старела. Сватались к ней и воины, и князья, и колдуны, да только никого она не приняла. Говорят, сам Бессмертный к ней подъезжал, как колдун к колдунье, да и ему она отказала. Говорили, что он осерчал, и дрались они чуть ли не три дня и три ночи, а после Марья победила его и в цепи заковала. Так он где-то у нее в плену и мается.
Но то, полагал я, сказки. Если в Марьин рог я вполне верил, и в див земных, морских и небесных, и в колдовские диковины, то в бессмертие – нет. Смерть – она такая, от нее можно на время схорониться на теплой печи или даже в заговоренной броне, но если размозжить любой подлунной твари голову – тут никак в живых не остаться. Я в этом был уверен. Мне случалось такое и видеть, и учинять.
– Вор-р-р!.. – зарычал на меня злющий пес, рябой, как соль с углем, когда я подошел к стаду коней, что паслось на диком лугу. Я не ответил, дунул в костяной свисток. Пес прижался к земле, пряча брюхо, и отполз.
Свисток я тоже забрал из Засекиных вещей, тогда же, когда и ларец. Засека всегда любил диковины, а я – нет. Но, если представился случай, отчего не взять?
Я выбрал ближайшую кобылу, белую, только словно грязью забрызганную, с черными кругами ниже вишневых глаз. На моей родине, что осталась далеко отсюда на восход и на полдень, таких кликают четырехглазыми. У нас считается, что животина с пятнами под глазами может видеть мертвых.
Я забрал лошадь себе, как украл или отнял большую часть того, чем владел в этой жизни.
Правил я по старинке, локтями и коленями. Лошадь слушалась.
Луг – зеленая чаша, усыпанная белыми и лиловыми цветами, – остался позади, как и ржание коней, и лай поздно набежавших кобелей.
Я вытащил нож, выбросил. Он шурхнул в листья, воткнулся в землю и пропал из виду. В Марьином лесу нельзя было обретаться с оружием, и я не собирался это правило, кровью писанное, нарушать. У меня и без того хватало забот – я украл лошадь у владелицы этих земель, а до того унес сокровище главаря своей бывшей разбойничьей ватаги.
Я не знал, откуда Засека вернулся однажды, черный, мрачный, с неотмытой кровью на доспехах, что такое с собой привез, что хранил на шее, в небольшом простом железном ларце размером с кулак. Куда ездил несколько раз без ватаги и возвращался угрюмей прежнего.
Приезжали люди какие-то к Засеке, сулили барыши, однажды видел я, как Засека с кем-то рубился, и убил, и закопал под елью за дорогой, ни камня, ни вешки не поставил.
Торопился Засека, дни отмечал в книге, иногда в горизонт смотрел, словно ждал, что за ним рать приедет.
Жадный стал, злой, связался с волшбой, а для меня это, считай, пропал. И однажды, когда обделил он меня долей, я, первостатейный вор все ж таки, забрал у него, спящего, ларец и уехал в ночь.
Я отбросил мысли про Засеку и просто смотрел на лес.
Деревья тут росли так, будто их кто нарочно рассадил, постепенно, ряд за рядом, становясь все выше и толще: от опушки – с запястье толщиной, дальше – уже с крепкую руку. Потом с бедро, ровные-ровные стволы, из земли да в небо. Дневной свет путался где-то в просторных шатрах крон, таял, не долетая до земли.
Раз я увидел старый черный меч с истлевшей уже оплеткой рукояти, воткнутый в пень; в другой раз – засаженный в дерево топор, считай, новый – кто-то здесь ехал или шел совсем недавно. Оставалось гадать, какой дорогой выбрались из леса те, кто здесь свое железо оставил; да и выбрались ли. Впрочем, я и сам не собирался возвращаться этим путем.
Деревья вокруг стали попадаться с мое тулово, немалое такое тулово рослого мужика. Потом пошли в обхват. Дальше в два. В три.
И тут лошадь встала, закрутила шеей и начала сдавать назад, крутясь и брыкаясь.
– Да что ж ты, волчья сыть, м-м-мертвого увидела, что ли?! – заругался я сквозь сжатые зубы.
Впервые я подумал, что не надо было в эту сторону ехать, далось мне это море, будто больше схорониться негде.
– Воронье мясо, куда, куд-да!
Я пытался удержаться, вцепившись в белую гриву. И хлестнуть ведь нечем, подумал я, – ни батога, ни поводьев.
Я еще раз глянул вперед. Ничего такого, ну, темнота, как и везде, листва да корни, елки голые посохшие.
Я на ходу сломил ветку с сухой липы и ударил лошадь по крупу. Щелкнуло, мертвая сухая ветка разлетелась, кобыла взвилась, и я полетел-таки на землю, приложившись спиной. Дух вышибло.
Лошадь же тряхнула головой и ускакала прочь во все лопатки, взрывая истлевшие до кружева седые и черные листья.
Я встал кое-как, вдыхая горький лесной воздух примятым нутром, сплюнул и выругался от души, в голос.
Потом махнул на все рукой и снова пошел пешим ходом, стараясь не загребать палую листву и сухую хвою, чтоб шуршать поменьше. Тишина давила немного, словно прикладывала невидимый палец к губам. Тс-с-с, Явор, молчи, не шуми, тут все молчат, под листьями молчат, на деревьях молчат, в норах молчат. Молчат да смотрят. И ты помалкивай.
Лес и впрямь диковинный начался, словно я перешел какую-то границу, которую кобыла углядела сразу. Ровно как за проведенной чертой начинались седые пятиобхватные гиганты с дуплами величиной с хорошую камору, с ведьмиными кольцами поганок меж корней.
Лес же, казалось, сам надвигается на меня, идет навстречу. Вроде шаг шагнул, обернулся – а будто два раза ступил. Дюжину шагов прошел – глядишь, а дерево, по которому путь примечал, уж в четверти сотни шагов позади. Полверсты прошагал – уже и места не признать.
Мимо моря не пройду, решил я и пошел прямо, как мне казалось, вперед, уже не выбирая дороги.
Но лес не кончался, а деревья иногда попадались такой уж оголтелой толщины, что я подумал: если они еще больше станут, то я просто упаду на колени, свернусь калачиком и буду лежать, пока меня смерть не приберет.
Однако уклон наконец пошел вниз, бурелом стал редеть, и все чаще попадалась под ноги не земля, а твердый камень. Иные валуны были мне по пояс, и чудились в них замшелые великаньи головы: того и гляди, увидишь провалы глазниц или блеснет железом сквозь мох огромный шелом.
Деревья попадались диковинные, серые, закутанные лишайником, безлистые, и что странно, я не мог на вид их породу распознать. Не бывало таких деревьев.
Я остановился, тронул одно. Камень. Лес был каменный. Когда-то, видно, затопила его соленая вода да стояла так долго, что он не сгнил, а в камень превратился. Может, сотню лет, может, сто сотен.
Потянул ветер, запахло морем, солью, холодной и хмурой большой водой. Меня всегда от этого запаха по-хорошему в дрожь бросало.
Скоро настоящие, живые деревья измельчали совсем и остались позади, вокруг высились только каменные стволы, настолько, видно, древние, что ветви на них покрошились, остались, считай, одни столбы. Потом послышался грохот, тугой, мерный грохот прибоя в скалы. Ветер усилился, и я понял, что почти дошел.
Я вышел на край и забыл дышать. Холодное, серо-зеленое под пасмурным небом, все в бесконечном узоре волн, море простиралось до горизонта, в дымке парили, словно подвешенные над водой, далекие темные острова, ветер гонял белую-белую пену клочьями.
До воды было не так уж и много, сажени четыре, не больше. Каменный лес выходил прямо к обрыву, а кое-где спускался по склону в море.
Промахнулся я, вышел в стороне от устья.
Я решил забраться повыше, огляделся и присмотрел вдали совсем уж высоченный каменный дуб. Или не дуб.
А когда подошел, увидел, что дерево пустое и в нутро ствола ведет проход.
Дубовая, уже из настоящего дерева, обитая железом дверь была распахнута. Я заглянул.
Внутри эта дубовая башня оказалась невелика, сажени две поперек. В полу была еще дверь, тоже дубовая, на петлях, створка откинута, семь железных засовов на полу лежат, дюжина замков разбитых, еще два – на лестнице. Кто-то сильно потрудился. Из подвала тянуло холодом, словно вровень с полом стояла ледяная темная вода.
Я хотел было уходить, как что-то звякнуло в яме и шевельнулось.
Я попятился. С меня на сегодня хватило и тварей, и приключений.
– Добрый человек… Не уходи… – раздался голос из непроглядной черноты. Скрипучий, как железная петля, правда, с погромыхивающе низким отголоском. Была в этом голосе сталь, старая, ослабшая, но сталь.
– Не бойся, воин, я на цепях вишу, тридцать лет уже ни жить, ни сдохнуть, только пить очень хочется. Избавь от пытки, мил человек, принеси ведро напиться да ступай куда шел.
Бессмертный, подумал я. Мать моя, Бессмертный. Я, заплутав, вышел к месту, где Марья держала в плену Бессмертного.
Ну, раз он на цепях, подумал я, то взгляну одним глазком. Такое не каждый день увидишь. Тем более, подумал я, тем более…
Он ведь владел несметными богатствами. И, если не выдал их, конечно, пленившей его Марье, за ведро воды я мог попросить Бессмертного о малой услуге. Небольшой такой.
Сказать мне, где какая-нибудь часть запрятана.
Я спустился в подвал, но после дневного света ничего разглядеть не мог.
Споткнулся обо что-то, перепугался, нащупал рукой – ведро.
– Тут за камнем родник бьет, – сказал голос в темнотище. – Будь добр, принеси напиться. Иссох я уже за тридцать лет, а Марья раз в год только сжаливается и пить приносит. А мне ма-а-ало.
Я разглядел его очертания. И содрогнулся. Огромный, саженного роста, в полных железных доспехах, настолько покрытый пылью, что сам он выглядел камнем, резьбой по скале.
Он и вправду висел на цепях. Две поддерживали под плечи, по две – локти и запястья, две охватывали пояс, и снова же по две – колени и лодыжки. По пыли и патине, увидел я, полосками тянутся дорожки ржавчины.
Под пыльным капюшоном и я так и не смог рассмотреть его лицо. Кожа булатно отблескивала, обтягивая скулы. Глубокие глаза чуть отсвечивали во тьме. Пахло в пещере не то медью, не то железом.
– Дай напиться, добрый молодец, – попросил он еще раз.
– Я бы и дал, да мне-то что за это будет?
Он понял и вздохнул.
– Могу сказать, где злато лежит, а коль два ведра принесешь – с ног до головы одарю. Мне оно незачем, за тридцать лет не помогло, ни одна монетка не прикатилась мне солнцем блеснуть. Что злато, что пыль, что грязь, добрый молодец.
– Откуда мне знать, что ты не врешь.
– Чем же я тебе поклянусь, коли я Бессмертный? Напои, молодец, не обману. С тебя ж не убудет.
Я подумал. И согласился.
Я принес ему ведро и держал его на весу, пока Бессмертный жадно пил. Это заняло у него несколько мгновений.
И да, я принес ему второе. И третье. Запоминая те пути и тропы, которые он мне поведал. Я знал, что не стоит приносить ему много воды, – он мог набрать силы и попробовать сорвать цепи, но пока он оставался сух, ровно скелет, болтался внутри доспеха, и я слышал, как стучат его кости.
В пещере его оказалось пусто – когда глаза привыкли, я увидел лишь гору тряпок в углу и несколько глиняных черепков на каменном заросшем грязью полу.
И я таскал воду, в которой отражалось пасмурное холодное небо, забыв про Засеку и про ларец. Всего четыре ведра.
– Довольно, – сказал я. – Оставайся теперь, жди Марью, когда она тебе еще ведро поднесет, а я пошел.
– Ну еще ведерко! – взмолился гигант.
– Нет уж. Довольно я сегодня со всякой нечистью дела имел, с меня достаточно. Помог, как договаривались.
– Не уходи! А хочешь, я за последнее ведро расскажу тебе, где моя смерть лежит? Никто не знает, а ты знать будешь. Хочешь – продашь секрет кому пожелаешь, хочешь – сам меня убьешь, мне жизнь такая, сам видишь, не мила, а Марья меня вовек не отпустит.
Вот это штука, подумал я. Богатыри искали, колдуны искали, Марья искала, а никто не нашел. А вдруг и вправду скажет?..
– Одно, последнее, – сказал я, проклиная себя. Я сам пил ледяную сладкую воду из утекавшего в море родника, сгорая от голода, и пытался понять: как оно, тридцать лет не иметь ни капли, ни крошки во рту, ни возможности умереть?
Я принес пятое ведро. Снаружи собирался дождь. Видно, настигло меня последнее проклятие болотницы, подумал я, усмехнувшись.
Пятое Бессмертный пил медленно. Допил, усмехнулся, хитро блеснул глаз, словно серебром выстланный изнутри. Он уже не казался каменным, вырезанным прямо в стене, ушла бледность, уступила какому-то булатному, едва ли не узорчатому проблеску по коже, и словно бы осыпалась многолетняя пыль.
Теперь он выглядел живее.
А мне вдруг стало как-то совсем тесно в этом широком подвале, будто стены навалились, так что места мало сделалось, а вот свет за спиной померк и отдалился.
Я взглянул на узника пристальнее. А ну как дернется сейчас, подумал я вдруг, успею я выскочить?..
Ладони взмокли. Я вдруг сообразил, что за запах такой. Не медь, не железо – кровь. Тут кровь проливали. Я глянул на грязные тряпки и сделал еще шаг назад.
– Что задумался, воин, или нынешние молодцы каждой тени боятся? – спросил пленник, немного покачивая цепями. Так, чуть-чуть. Я разглядел, что к каждой цепи подвешен колокольчик. – Тень-то у меня велика да тяжела, да огня нет – оттенить нечем.
Мне вдруг показалось, что я вижу не ржавчину, а кровь, текущую из-под доспеха. Что кости торчат из-за ворота и из рукавов, голые обглоданные кости. Что там, в углу, в темнотище самой, валяются сапоги, а черепки на полу не глиняные – костяные.
А что, если до меня тут кто-то уже был, подумал я. Кто-то проезжал передо мной по лесу, оставив свой новенький топор в Марьином лесу на той же тропе. Не сюда ли он в конце концов пришел?
– Пойду я, пожалуй, – сказал я. Хотел поклониться, потом почувствовал, что это как-то глупо. Взгляд узника шарил по лицу, как холодный жук, от которого никак не отмахнешься.
– Ну уходи, уходи, молодец, старого испугался, – произнес Кащей, словно был не богатырем саженного росту, зашитым в железо. – Только одно тебе скажу напоследок.
Грохнул снаружи гром, и зашумел ливень. Я отступил к лестнице. Поставил ведро, которое, как оказалось, все еще держал.
– Что?
– Это было не пятое ведро, – сказал Кащей. – Одиннадцатое.
Он тряхнул цепями, и цепи лопнули, как веревки.
Только одна, последняя цепь удержала его за левое плечо, так что его аж развернуло. Каменный свод дрогнул.
Я всхлипнул и побежал по лестнице, поскользнулся, ободрал колено, прыгнул каким-то нелюдским прыжком, будто из змеевой пасти, сразу на дюжину ступеней вверх.
– Был тут один такой, до золота охочий, – пророкотало из подвала. – А ты думал, кто засовы снял да двери сломал? Я, знаешь ли, как он мне шесть ведер принес и попрощался, одну руку-то высвободил, хватило силы. А больше как ни маялся – извернуться не мог, правда, кольцо одно подвыкрутил, а тут и тебя ветром с дождиком принесло. Дождь… болотом пахнет. Болотницу прогневил, немила показалась?
Я в ужасе осознал, что ливень, косо врываясь через распахнутые двери, ручьем течет вниз, по ступеням – на этой каменной земле ему некуда было впитываться.
Вода. И последняя цепь.
Я выскочил под дождь, обернулся и увидел, как Бессмертный выломился из пещеры на свет. Обрывки цепей оплелись о каменные пни и просоленные ветви, как змеи, колокольчики на цепях мелко вибрировали, но не звенели, словно язычки у них поприлипали к чашам. Зелено-голубую дымную патину, которая здесь делала хозяина похожим на призрак, прорезали яркие серебряные царапины. Черный капюшон он натянул на безволосую голову так, что ткань прикрывала отвыкшие от света глаза. Мне показалось, что ростом он уже куда больше сажени. Востроносые железные башмаки продавливали камень – он наступил на гальку, и та раскрошилась пылью. Я молча и медленно отступал. Я был бы рад орать и бежать, да не бежалось и не оралось. Серебристые, с холодной могильной зеленцой глаза отсвечивали из-под капюшона, чуть отблескивали железные зубы да виднелся из черной тени подбородок, острый, как клин.
– Освободил ты меня, теперь проси что хочешь, – сказал Бессмертный. – Все одно я тебе ничего не дам.
– Отпусти! Я ж тебе ничего не сделаю.
– А ты теперь знаешь, где мои сокровища лежат, – ответил он, надвигаясь. Каменные крошки задетых веток брызгали в стороны. Казалось, даже мертвое вокруг него продолжает умирать. – И ведь вы одинаковые. Вам все одно, что я на цепи, что я жаждой и голодом мучаюсь, а подохнуть не могу. Вам лишь бы золото.
Он шел, на каждом шаге припадая, как огромная страшная кукла из вертепа. Железный лязг и скрип стоял в лесу. Он приближался, а я будто врос в камень. Мой побег закончился.
– А чего тебе бояться-то, я тебя на цепи тридцать лет держать не буду.
Шаг. Дрожь земли. Лязг, скрип. И что-то еще. Тяжелые, быстрые, мерные удары, словно летит по каменному лесу мощный конь.
Засека все ж нагнал меня, и я почти обрадовался ему, хотя он тоже явился по мою душу. Если Марья Бессмертного на цепи посадила, то, может, и Засека, пусть и худой колдун, что-нибудь сумеет?
Загудело за спиной, заплескало. Я обернулся к морю и увидел Марью. Конь ее летел по воде, поднимая брызги. Она услышала звон своих сторожевых колокольчиков, подумал я, и пришла.
Все сходилось в одной точке. Жаль только, я стоял аккурат посредине.
Засека выехал на край, сделал широкий круг, заезжая Кащею в бок. Он крутил что-то в руках, складывал, и я ошеломленно понял, что он привез с собой разборный самострел. Дощечки да железки, скованные, видно, по заказу. Готовился. Давно, значит, готовился в Марьин лес вооруженным попасть.
Марья спрыгнула с коня на берег и оказалась высокой, повыше иных мужиков, худой девахой в круглом шлеме с личиной. Ее знаменитых волос я не увидел – убрала под шлем.
– Что ж вы наделали! – закричала она. – Мне теперь, чтоб его заковать, нужно каждый кусочек от каждой цепи найти!
– Поищи, Марьюшка, поищи! – рассмеялся Кащей. – А я подожду!
Марья всплеснула руками, закусила губу. Она была без оружия – видимо, на этом берегу не могла нарушать свои же законы.
– А ты, Засека, сейчас погибнешь, – сказала она, глядя, как разбойник заряжает самострел. – Никому нет спасения, кто с оружием здесь появится. Такой закон.
– Это мы посмотрим… – прогудел разбойник в бороду. Он был немногим меньше Кащея.
– Марья, свет мой, отойди, не мешайся, – сказал Кащей. – Я с витязями разберусь, а потом и потолкуем.
И он бросился в атаку, внезапно, без предупреждения.
Конь Засеки полетел на камень с перебитой цепями шеей, Засека отскочил, перекатился, поднял каменную ветку и ударил Кащея по голове. Только загудело.
Засека сорвал с себя высокий шлем-колпак, отступил, уворачиваясь, и натянул железную граненую шапку на кулачище. Кащей сгорбился, прянул низом, подставил бронированное плечо под каменную палицу, и Засека мощным, убийственным ударом угодил навершием шлема ему в висок. Я видел, как такие удары разбивали головы, как гнилые пни.
Гул прошел как железный, полетели белые искры, Кащей с визгом махнул рукой, мне показалось на миг, что это он кричит от боли, потом я понял: визжат шарниры старого тяжеленного доспеха. Выплеснулась из рукава кровь, кровь того бедолаги, что принес ему шесть ведер воды. Ему негде было прятать останки тела, когда я пришел, и он просто запихал их внутрь свободной рукой.
Я схватил камень, швырнул, еще и еще. Гром орал над головой почти непрестанно.
– Ларе-е-ец! – кричал Засека. – Дай мне ларе-е-е-ец!
– Це-е-епь! – закричала Марья. – Це-е-епь помогай собирать! Пока все осколки не сыщем, я его не остановлю!
– Ларе-е-ец!
Марья заговорила нараспев:
– Иаранн а иаранн, иаранн го иаранн…
Куски цепей вибрировали, поднимались, летели к ней.
– Ларец открой! – заорал Засека, повалив Кащея на землю. Он вскинул самострел и выпустил в упор две стрелы, по одной в глаз. С железным гулом, будто стрелы угодили в котел, голова Бессмертного дернулась назад, древки вспыхнули, с жаром обуглились, Кащей мотнул головой, и две дорожки дыма поплыли в стороны.
Бессмертный взял одну из цепей в руки и оторвал часть звеньев, могучим ударом швырнув в море.
– Собирай, Марья, собирай, невестушка! – весело проревел он. – Пока все не соберешь!
– Ларец открой! – заорал Засека, поняв, что я не собираюсь его отдавать, и через Кащееву голову швырнул мне ключи.
Что ж там такое-то, подумал я, открывая железную крышку.
На миг замерло и затихло все.
В ларце, в холщовом мешке, лежало грязное, в бурых потеках, яйцо.
И тогда я понял вдруг, все сложилось в моей голове.
Засека добыл Кащееву смерть, кто знает как, кто знает где, но добыл. Нашел нужный дуб, вскрыл сундук, расправился с зайцем и уткой и кто знает с чем еще – и забрал яйцо себе. Но только он не собирался лишать старое чудовище жизни.
Нет, он хотел понять, как обрести бессмертие. Ездил по колдунам, пытаясь решить загадку Кащеевой смерти, отказывал покупателям, которые быстро прознали про Засекину тайну. А ватаге своей и словом ведь не обмолвился.
Потом, видно, отчаялся и, прежде чем яйцо продать, решил сам попытать счастья в том деле, для которого все и хотели владеть яйцом. С той единственной целью, что понятна разбойнику.
Найти Кащея и под страхом смерти выпытать у него, где спрятаны его несметные сокровища.
Те самые, о которых он рассказал мне за несколько ведер воды.
Он ведь и к Марье затем сватался, сообразил я. Ни для чего, кроме как для того, чтоб узнать, где Бессмертный запрятан.
А я случайно на него вышел и Засеку за собой привел, а Марья уж прилетела, когда колокольчики услыхала.
А Кащеева смерть все это время была у меня. Погибель, да не моя.
Я опоздал всего лишь на секунду.
Марья сняла шлем и раскидала по плечам волосы, наверное, с закрытыми она толком не могла колдовать.
Засека взвел самострел, метя в шею Кащею, рванувшемуся ко мне.
Тренькнуло, одна из стрел отскочила от бронированного плеча, как живая, и воткнулась Засеке в глаз, завершая старое лесное проклятие.
Вторая прошла мимо, скользнула над моим плечом, обожгла шею и ушла за спину. Я услышал тихое «ох».
Когда я обернулся, Марья уже катилась по склону. Стрела торчала у нее из щеки – несбывшееся, ходившее за заговоренным доспехом, мигом взяло свое.
– Ма-а-арья!
Нечеловеческий крик Кащея расколол несколько каменных деревьев, рядом врезалась молния, заорало где-то вдали всполошенное воронье, и осыпалась часть каменного берега.
Я схватил Марью за руку, но не устоял, и по каменным пням мы вместе покатились в воду.
Сколько крови, подумал я, сколько крови. Что сейчас будет.
Взбурлила вода, и тело Марьи дернуло на глубину.
– Вот подарок так подарок! – взвыло в волнах голосом Морской Козы. – Не зря я здесь недалеко ходила! Убирайся прочь, Явор, прочь из воды!
Кобылица Марьи кинулась в море, словно всегда там была, распахнула непомерную пасть и вцепилась рыбине в хребет, выдирая куски, вступаясь за уже мертвую хозяйку. Ясконтьева дочь кричала дурным человеческим голосом, лихорадочно болтая Марью. Плавники рассекали воду, из пасти расползались бурый туман да белые хлопья, море ахнуло, ударилось в скалу, глухая тоска навалилась и отхлынула, оставив занозу, и я понял, что Марьи больше нет. Потрясенный, я глядел, как дерутся в кровище два чудовища, одинаково уже не схожие ни с рыбой, ни с конем. Марья тонула, погружалась в родное море.
Я выскочил на берег, разбил наконец проклятое яйцо о мокрый камень. Кащей гигантской статуей застыл на берегу, а потом с грохотом упал на железные колени, так что трещина пошла. Меня он то ли замечал, то ли нет.
Я отвернулся от смрада – в протухшем давно нутре плавала костяная, похожая на птичье ребро, кривая иголка. Я, вытирая руки о ватник, вытащил ее.
Посмотрел на море.
– Марья, – сказал Бессмертный. – Прости меня, Марья. Первый год я тебя ненавидел, первый десяток лет я тебя проклинал, второй десяток – по тебе тосковал, третий – об одной тебе и думал. А вышло, что ты из-за меня погибла.
Я молчал. Я ничего не мог сказать, да и кто стал бы меня слушать. Мир вокруг рушился, заплывал кровью. Душу словно раздавил могильным камнем. Все и вся вокруг гибли из-за меня, из-за моей мести бывшему ватажку, а я стоял целехонек.
– Теперь, – сказал Кащей, глядя куда-то за горизонт, словно видел там некое движение, может быть, Ясконтия, идущего мстить за разодранную дочь, – теперь – ломай.
Волк, Всадник и Цветок
Снова наступал вечер, и Волк С Тысячею Морд опять нагонял меня.
Я уже слышал этот топот, от которого дрожала трава и умолкали смущенные птицы. Он мчался за мной, перепрыгивая реки и прошивая стрелою леса.
Я решил не гнать Коня, чтобы Волк С Тысячею Морд догнал меня засветло.
В долине меж зеленых холмов, именуемой Эллентрэй, он меня и настиг.
Он забежал наперед, и мы остановились.
– Стой, тебе не проехать дальше! – заявил он, ссаживая со спины Фолма и Макхама. У Макхама развязалась шнуровка на сапоге, и он в ней запутался. Я удивлялся, как он поутру находит край кровати, чтобы с нее встать. Я сказал ему об этом, и он окрысился, показывая длинные и тонкие, как иглы, зубы. Их я уже видел раньше.
– Перестань, в конце концов, смеяться над моими людьми! – оскорбился Волк С Тысячею Морд. – Ты, между прочим, ничем не лучше их, да к тому же воришка!
– Где ты здесь заметил людей? – спросил я, озираясь по сторонам. Голубые и розовые мотыльки порхали над травами, не решаясь сесть на дрожащие еще стебли.
– Отдай мне мое! – рявкнул он и бросился вперед. Но стальная бабочка, что я выпустил из руки, села ему на нос и укусила его ядовитой иглой. Он умер в прыжке, и, когда рухнул на траву, она запылала под его телом.
– Ну вот, опять он умер, – сообщил я Фолму и Макхаму. Они не осмелились заступить мне путь, и я погнал Коня дальше, зная, что у меня снова появилось время, теперь уже до полуночи.
«Сие Волк С Тысячею Морд, – сказано в книге, – и число ему – тысяча».
Я поправил цепь, которую мне так и не пришлось размотать, и дальше гнал Коня на пределе.
Кругом были зеленые холмы, только над головой – алое закатное небо. Мой светлый Конь тоже казался красным, а узоры на его шкуре, днем темно-синие, теперь выглядели угольными рисунками.
– Потерпи, Конь, – сказал я ему. – Когда мы доберемся до Поля Вод, я дам тебе отдохнуть.
Я звал его просто Конем, ибо его создатель не озаботился такой мелочью, как дать ему имя, а никто другой сделать этого был не вправе; даже я.
Мы скакали уже сутки с того времени, как я выжулил у Волка С Тысячею Морд его сокровище. Он не сразу бросился в погоню, а то мне было бы не уйти. Два раза он уже догнал нас, на рассвете и в час зенита. В первый раз, когда стальная змея, что я выпустил из мешка, скользнула к нему в траве и убила его, он очень удивился. Волк С Тысячею Морд двигался куда быстрее моего Коня, но это здорово задержало его. Во второй раз я отделался от него, выпустив стальную мышь, которую, правда, Фолм чуть не разрубил мечом. Вот теперь это повторилось снова, и до полуночи я мог его не ждать.
Мы летели во весь опор, ноги Коня слились в сверкающие полосы; первые звезды на небе, как обычно, сложились в знакомое имя; потом взошла луна, и в ее свете Конь снова обрел свои настоящие цвета: серебристо-белый с темно-синими спиралями узоров. Луна же в эту ночь была огромной и странной; видно, где-то неподалеку творилось колдовство.
Мы проехали земли Тарамиска, Нижней Дельвии и Поймута. Дельвийские эльфы, нервничая, с криками бросались прочь от Коня, горстями выскакивая из-под копыт. Большой черный ворон какое-то время летел за нами, выкрикивая всякие слова; белые цветы в заводях Поймута провожали нас, поворачивая вслед пышные соцветия; у Левой горы Вечный Повешенный приветливо помахал нам рукой из своей петли; я улыбнулся и помахал ему в ответ, когда мы пролетали мимо.
Постепенно луна поднималась все выше, и странные знаки наконец исчезли с нее, так что стало светлее. Полночь застала нас в безмолвных лесах Кератаса. На широкой лесной дороге, откуда ветер вымел все палые листья, я снова услыхал поступь Волка С Тысячею Морд. На этот раз я не придерживал Коня, пытаясь выиграть время.
Он догнал меня быстро, пролетел мимо – его халат развевался на ветру – и развернулся мордой ко мне, так резво, что его даже занесло. Мой Конь встал на дыбы. Я на всякий случай ослабил обмотанную вокруг руки цепь, а вторую руку запустил в мешок, откуда ранее извлек змею, мышь и бабочку. Честно говоря, на мешок у меня было больше надежды, чем на цепь.
Волк С Тысячею Морд остановился, и Фолм с Макхамом спрыгнули на землю. Они явно были злы. Фолм вытащил меч, лезвие которого появлялось, лишь когда он держал его в руках; так он носил на поясе лишь рукоять. Макхам, доигравшийся в свое время с магией до того, что начал терять человеческий облик, хотел произнести какое-то заклинание, но, по обыкновению, прикусил язык. Ума не приложу, зачем Волк С Тысячею Морд его с собой таскает.
– Ты не уйдешь далеко, даже если у тебя в запасе еще есть фокусы, – хрипло предупредил он. – Я уже разослал почтовых птиц; тебя задержат. Впереди по дороге много кто должен мне за проигрыш в карты!
– Недоумки, которые умудрились проиграть даже тебе, вряд ли сообразят, с какого краю сесть на лошадь, – сказал я.
Нарочно, конечно, – Волк С Тысячею Морд был отличным игроком. Но я-то, можно сказать, у него выиграл.
Волк С Тысячею Морд какое-то время стоял молча. Сейчас у него была одна башка, только морды постоянно менялись, словно на болванку волчьей головы проецировали «волшебным фонарем» лики разных волков.
Потом он сказал:
– Ты ведь выиграл у меня нечестно. Ты жульничал.
– Но ведь ты тоже жульничал! – ответил я, тихонько шаря в мешке.
– Но ты жульничал ПО-ДРУГОМУ! У тебя была ДРУГАЯ тактика! – Волк С Тысячею Морд побелел от возмущения. Брызжа слюной, он орал: – Кто тебе не давал жульничать в том же ключе, что и я?! Я бы и слова не сказал!! Это было бы ЧЕСТНО!! А ты сделал НЕЧЕСТНО!!!
Я вытащил руку из мешка, и стальная птица, с клювом, полным яда, порхнула к нему.
Фолм взмахнул своим громадным палашом и припечатал мою птицу к земле. Пружинки и шестеренки рассыпались в ядовитой лужице.
Волк С Тысячею Морд замолчал и посмотрел на птицу, приподняв переднюю лапу. Какое-то время он стоял так, а потом нахмурил лоб и поинтересовался:
– А кто делает все эти штучки, скажи на милость?
Я с досадой отмахнулся:
– Кузнец Логин из Тембло. Он ковал их специально под мой заказ.
Я мог назвать имя, абсолютно не беспокоясь о безопасности кузнеца. Я знал, что Волк С Тысячею Морд никогда зря не подставит свою жизнь под удар.
И впрямь, он отошел от птицы и задумчиво промолвил:
– Спасибо, что сказал. Буду обходить десятой дорогой двор кузнеца Логина, если меня занесет в это чертово Тембло. Взять его, ребята!
Фолм и Макхам рванулись вперед, и я взмахнул своей боевой цепью. Фолм перекатился через лопатки, а Макхам, как обычно, замешкался. И шипованный шар на конце моей цепи раздробил ему голову.
Фолм замахнулся мечом, но я стегнул цепью еще раз, и ее кончик, обвившись вокруг рукояти, вырвал оружие из его рук. Клинок моментально исчез, рукоять я отбросил в сторону. Через секунду Фолм погиб. Моя цепь скована таким образом, что каждое следующее звено более плоское и более острое, чем предыдущее, так что на конце это уже хлыст из отточенных лезвий. Еще на конец цепи надевается железный шар, чтобы удар был тяжелее. Его можно снять, но сегодня я этого не сделал.
Волк С Тысячею Морд зарычал. В отличие от него, у его людей не было никакой форы на убийства, и теперь они умерли насовсем.
Он прыгнул, низко, стелясь над землей, и полоснул Коня по ногам. Конь взвился свечой, одна из спиралей в узоре закрутилась туже, а раны на ногах мгновенно затянулись. Существует поверье, что Конь падет лишь тогда, когда узоры сплошным ковром скроют его шкуру; до тех же пор он неуязвим, и каждый шрам лишь добавляет богатства рисунку.
Мы кружили по поляне, и я едва успевал отбиваться цепью. Волк С Тысячею Морд был куда крепче своих ныне мертвых помощников, и мы дрались всерьез. Затем мне повезло, и цепь, обмотавшись вокруг его шеи, перерезала ему горло. Он рухнул, и палые листья вокруг сразу же запылали. Я подхватил цепь, и мы полетели во весь опор дальше, получив передышку до утра. Я оглянулся лишь раз. Волк С Тысячею Морд пылал, и горели листья вокруг него, чтобы он вскоре вышел возрожденным из собственного погребального костра.
Когда мы играли в карты у него в саду, я проиграл ему довольно много раз. Мы играли на форы, и в конце первого этапа у него оказалось куда больше фор на смерть от моей руки, чем у меня – от его. Но что поделать; серия проигрышей была частью моего плана, необходимой, чтобы выманить его на большую игру.
Потом, когда он поставил на кон свое сокровище, я сжульничал, используя другую технику, чем он, и выиграл. Он ничего не заметил поначалу, будучи расстроен проигрышем. Знаете, грыз землю, катался на спине и все такое. Я не дал ему опомниться, подхватил выигрыш и был таков.
Потом, видимо, придя в себя, он что-то заподозрил, начал вспоминать партию, и понял, что я его обманул. У него своеобразное понятие о честности, и он в самом деле и слова бы мне не сказал, надуй я его тем же способом, каким он все время пытался надуть меня. Мой же поступок он посчитал за оскорбление и бросился в погоню.
Теперь я убегал от него, стараясь как можно скорее добраться до дома. Пока мне везло, и при таких делах он мог догонять меня не чаще четырех раз в сутки. Но фокусы в мешке у меня кончились, а цепь, хоть и серьезное оружие, против Волка С Тысячею Морд была слабовата. Да к тому же, если бы он убил меня, ему не надо было бы никуда скакать. Он мог спокойно дожидаться моего воскрешения, греясь у костра, чтобы попытать счастья снова. А меня от роковой черты отделяло куда меньшее количество смертей, чем его.
Поэтому мы с Конем старались покрыть до утра как можно большее расстояние. Мы покинули Кератас, проскочили Навейский мост, кощунственное строение из ребер дракона; спугнули стаю светящихся птиц у какого-то болота; пересекли вброд реку Дилак, разгоняя некрасивых разжиревших сирен с крашенными волосами; и наконец выбрались на широкую дорогу, что вела в Зеленую Аламейду, где во всех семьях рождалось лишь по одному ребенку. Страж-у-Ворот, отупевший от трехсот лет охранной работы без отдыха, даже не заметил нас; призраки в оставшихся слева Зеленых Башнях дули в призрачные трубы, пытаясь привлечь внимание, но никто, разумеется, их не слышал. В общем-то, все шло как обычно в этих краях.
Мы продолжали скачку, надеясь затемно покинуть Зеленую Аламейду, ибо у Волка С Тысячею Морд могли быть здесь союзники. Джуд фон Плейн, хозяин здешнего края, был любителем поиграть в карты.
Но по всему было видно, что мы не успеем. Нас пытались остановить бродяги, чтобы продать ворованных коней. Нас пытались остановить какие-то девушки в коротких одеждах. Нас пытались остановить вежливые молодые люди, чтобы спросить время и денег на дорогу до дома.
Мы, конечно, не остановились, но времени потеряли изрядно. Ночь складывалась не в нашу пользу, и меня одолевали нехорошие предчувствия.
В конце концов взошло солнце, и Волк С Тысячею Морд догнал нас снова. Он хотел вышибить меня из седла, но я пригнулся как мог низко, и он пролетел у меня над головой. Потом он остановился и развернулся, и мы тоже остановились.
– Нет, ты все-таки негодяй, – сказал Волк С Тысячею Морд, тяжело дыша. – Какой черт дернул тебя убивать Макхама?
– Но ты же не стал бы мешать им убивать меня? – поинтересовался я, делая ударение на последнем слове.
Волк С Тысячею Морд (теперь у него было десятка два голов, морды на которых все время менялись) помолчал, поскреб лапой бок под шелковым халатом, а затем заявил, что я сам виноват.
– Но, послушай, – ответил я, – как можно обвинять меня в нечестном выигрыше, если любой посторонний наблюдатель вообще не засчитал бы нашу игру? Во имя Четных и Нечетных богов! Мы ведь мухлевали оба!
– Я! Уже! Объяснял! – заорал Волк С Тысячею Морд, подпрыгнув на месте. – Ты мошенник, и сам это знаешь!
Я не стал спорить. Я и впрямь отлично знал, что смошенничал не по правилам, но, черт возьми, ведь выигрыш того стоил! Ни у кого больше не было такого чудесного сокровища, как то, что я вез за спиной, в хрустальном футляре и кожаном чехле. Я представил, как привезу его домой, и довольная улыбка появилась на моем в общем-то непримечательном лице.
Вот только Волк С Тысячею Морд готов был убить меня за это сокровище, и я сомневался, что он ограничится первым убийством и ускачет восвояси с отобранным богатством. К тому же ему вряд ли захочется лезть в костер. Он отлично знает, что огонь футляру не повредит.
– Отдай мне его, и мы расстанемся. Я даже это тебе верну – пришлю с птицей. – Он показал мне короткую нитку синих бус, три из которых треснули и помутнели. Форы.
Честно говоря, на моей нити бусин было только две. Я редко выигрывал вплоть до финала.
Я накрутил на палец прядь своих светлых волос. Пора было помыть голову. Да и подстричься не мешало – волосы отрасли почти до пояса, и я напоминал какого-то дурачка из героических сказок.
– Нет, – сказал я. – Мне он нужнее, чем тебе.
И распустил цепь.
– Ах ты гаденыш! – возмутился Волк С Тысячею Морд и выпрямился на задних лапах. – Слезай с лошади! Будем драться на земле!
Я скептически вздохнул и спрыгнул с Коня. Шар с цепи я снимать не стал.
Волк С Тысячею Морд скользнул в мою сторону, нырнул под взвившуюся цепь и угодил мне лапой в челюсть. Я перехватил его вторую лапу, а левой нанес апперкот.
Удар был хорош, жаль только, попал в пасть. Я еле успел выдернуть руку – ободрал, конечно – и пнул его сапогом в живот.
– Вот подлец… – пробормотал он, складываясь пополам. Я уступал Волку С Тысячею Морд силой, но в кулачном бою на двух ногах он был не так уж хорош. Он сманил меня с Коня только затем, чтобы я не мог толком орудовать цепью.
Я отскочил назад и намотал цепь на руку так, что снизу оказались обычные звенья, а верхним слоем уже шли заточенные. Шар противовесом болтался у локтя.
Волк С Тысячею Морд снова бросился ко мне, метя когтями под ребра, но я уклонился, и с разворота ударил защищенной рукой в ухо. В какое именно из сорока, я не обратил внимания. Главное, он покачнулся и хоть и ткнул меня сжатой лапой под дых, но несильно. Я врезал ему в центральную морду и пнул в лодыжку носком сапога. Потом отскочил и приспустил цепь. Дюймовые комары накручивали спирали вокруг нас, на лету ловя брызги крови.
Волк С Тысячею Морд остервенело помотал головами и прыгнул – на четвереньках, как зверь.
Это был сигнал к окончанию честной драки, и я в момент размотал цепь, орудуя ею, будто хлыстом. Минуты две он гонял меня по поляне, вокруг восьмерками скакал мой Конь, так что было весело. Потом я запнулся и упал.
Волк С Тысячею Морд вонзил когти мне в грудь, а потом, несмотря на мои попытки задушить его цепью (я не продвинулся дальше поиска подходящей шеи), полоснул меня лапой поперек горла и отскочил.
Последнее, что я увидел сквозь пелену собственной горящей крови, – Волка С Тысячею Морд, пытавшегося тяпнуть моего Коня за ногу.
…Я пришел в себя посреди кучи горячего пепла. Солнце уже давно взошло и светило мне прямо в глаза. Я лежал на спине, и футляр неудобно врезался в тело даже сквозь одежду и кожаный мешок.
Морщась, я приподнялся на локтях и огляделся.
Конь пасся неподалеку, докуда не достало спалившее траву пламя; Волк С Тысячею Морд сидел на границе сожженного круга, зажав передние лапы между коленями.
– Привет, привет, – кивнул он. – Поднимайся, мне нужно то, что у тебя за спиной. – Он поднялся, почесывая лапой нос.
– Блохи? – поинтересовался я, вынимая из-за пазухи нитку с форами. Все тело болело, от пепла и солнца резало глаза. Щурясь, я осмотрел бусы. Один из вишневых стеклянных шариков лопнул почти пополам и затуманился некрасивым сизым оттенком. Я вздохнул и спрятал их обратно.
Волк С Тысячею Морд подошел и поставил лапу мне на грудь. Сил не было никаких.
– Ты же отлично знаешь, – сказал он, – что это не смешно. У меня не больше блох, чем у тебя.
Я издевательски почесал в затылке, потом поскреб в боку. Он вздохнул, закатив глаза к небу. У него пока была одна голова.
– Перевернись-ка, я заберу футляр, – велел он, убирая лапу.
Я сел посреди пожарища, опираясь на руки. Вся кожа щемила, все кости ныли. Я начинал сочувствовать Волку С Тысячею Морд.
– Подожди, сейчас отдам, – сказал я. – Не лезь своими лапами.
Я встал на ноги, еще шатаясь, хотя силы быстро возвращались ко мне. Стянул со спины длинный кожаный чехол на ремне; распустил завязки.
– Держи, зараза… – пробурчал я, вынимая футляр.
– Нет, почему это я зараза?! – возмутился он. Вместо ответа я стукнул его футляром в висок, прямо углом, а потом подхватил свою цепь и накинул ему на шею.
Я хотел его задушить, но цепь была острая, и я случайно перепилил ему горло. Из раны вырвалось пламя, и тело Волка С Тысячею Морд запылало.
Мой посмертный костер выжег всю траву, и Волк С Тысячею Морд горел в гордом одиночестве. Я подозвал Коня, засунул футляр с выигрышем на прежнее место, и мы поскакали дальше.
Ближе к полудню рослый рыцарь в белых доспехах заступил нам дорогу. Я остановил Коня, потому что дорога за спиной рыцаря была перегорожена раз пять хорошей шипованной цепью.
– Эй, слезай, слезай! – крикнул он мне. – Именем Джуда фон Плейна, властителя Аламейды, стой!
– Джуд, хватит дурачиться, – укорил я его. – Ну что за манера давить авторитетом? Кроме того, ты хозяин только Зеленой Аламейды, а не всей.
Джуд фон Плейн смутился:
– Ну так это… В долг чести моему товарищу, Волку С Тысячею Морд, я останавливаю тебя и велю в счет платы за проезд отдать то, что ты выиграл у вышеозначенного господина в карты!
– Хватит ходить вокруг да около. Я выиграл, например, пару фор на убийство. Одна осталась. Нужна? – Я посмотрел на него, и не думая слезать с Коня.
И черт меня подери, если он не задумался на секунду.
Потом до него дошло, и он довольно осклабился.
– Поскольку я волен забрать весь выигрыш, то и фору в том числе, – объяснил он скорее себе, чем мне. – Но не забудь о главном – о том, что в хрустале у тебя за спиной!
– Джуд, как тебе не стыдно! Проигрался в карты и обираешь честных людей. Я же тебе заплатил в тот раз за проезд в обе стороны. А если тебе еще чего-то надо, подойди и возьми, если можешь.
Джуд потоптался на месте, глядя на распущенную цепь. Она покачивалась, как маятник, длинная, из серебристо-зеленого металла с железным шаром на конце. Когда-то Логин выковал ее из позвоночника Злого Змея, которого я убил на Поле Вод. Она утончалась к концу, где была отлично заточена. К ней не приставала кровь.
– Хорошее у тебя оружие, – заметил он. – Как называется?
– Сейчас оно называется Убийца Фолма Иногда Меченосца. И если ты будешь продолжать задуманное, то оно может сменить имя на Убийцу Джуда фон Плейна.
Джуд цокнул языком:
– Так Фолм Иногда Меченосец мертв?
– Да. И Макхам тоже. Пропусти меня, и у цепи пока останется прежнее имя.
Джуд покачал головой. В нем было футов семь росту; на нем были его знаменитые перфорированные доспехи. Удар меча они держали отлично, а сквозная перфорация обеспечивала мобильность и вентиляцию. От любой же стрелы они, как известно, были заговорены. У пояса висел его меч. Он ничего особенного собой не являл.
– Не грозись, – сказал он, – мы с тобой силой пока не мерялись.
Я убрал шар с цепи.
– Джуд, если мне повезет, я смогу снять тебе голову одним взмахом руки. Ты слишком близко стоишь. Подумай: хочется ли тебе погибать из-за глупого долга? Я ведь не отдам тебе ничего. Не затем я был убит на рассвете на твоей земле, чтобы позволить этому произойти еще раз.
Джуд какое-то время смотрел мне прямо в глаза, затем отвел взгляд.
– Тогда мне снимет голову Волк С Тысячею Морд, – произнес он. – Что я скажу ему?
– Скажи, что я победил тебя. Он тебя не тронет. Ты ведь и впрямь хорошо меня задержал. Я не думаю, что ты хочешь быть убийцей либо жертвой, но тебе достанется одна из этих ролей, если мы начнем драку.
– Он мне не поверит.
– Давай я хлестну цепью по твоим доспехам, – предложил я. – Останется след.
Он молчал где-то минуту, а затем кивнул.
…Когда мы понеслись дальше, я еще какое-то время слышал звон снова натягиваемых им цепей, которые он снимал, чтобы пропустить меня.
«А сие Джуд, повелевающий Зеленою Аламейдою, – сказано в книге. – Телом он могуч, а духом в сомненьях. Числом же он один».
Мы теперь ехали по землям Розовой Аламейды, где всегда рождалось множество близнецов. Волка С Тысячею Морд следовало ждать к зениту – хоть я убил его позже, чем встало солнце, но Джуд задержал меня.
Конь скакал все так же быстро, как и сутки назад, но я знал, что даже он рано или поздно устанет. Правда, он отдохнул, пока я горел, и это было неплохо, ибо я боялся, что он не продержится до Поля Вод. Теперь была еще надежда на Глухую Ночь. А пока альбиносы-вороны выделывали спирали в небе над нами, сопровождая нас до границы, а черные лебеди скалили на нас зубы из грязных болот. Мы оставили справа Розовые Башни, где призраки все так же, как всегда, били в призрачные барабаны, тщетно пытаясь отвадить любопытных; но, как всегда, их осаждали толпы, собравшиеся посмотреть на диво – привидений, что не исчезают при свете дня. В общем, все шло так, как и должно было идти в этих землях в это время года.
Мы достигли Мостика Ведьм. Как всегда, ведьмы-близняшки, Джессика и Эшли, с горящими запавшими глазами и грязными белыми волосами, похожими на паклю (потому что, ручаюсь, они белили их магией), стояли у моста в надежде содрать с проезжающих денег. Жадность состарила их прежде времени.
– Эй, стой, всадник, а не то заколдую! – крикнула Эшли. Я их неплохо различал по блеску зрачков.
– Сестры, протрите ваши запавшие глаза! – прикрикнул я на них. – Я же прежде заплатил вам за проезд в обе стороны!
Джессика досадливо мотнула головой, и я въехал на мост.
– Задержите лучше Волка С Тысячею Морд, – попросил я. – Он будет грызться из-за каждой лишней копейки.
Сказав это, я свистнул Коню, и мы поспешили убраться, пока ведьмы не передумали. Этот мост принадлежал им и был построен на заклинаниях. Стоило сестрам хором произнести ключевое слово, и он обрушился бы. Так же, заклинанием, они могли и восстановить его обратно.
«Сие ведьмы, одинаковые лицом и равные по сестринству, – сказано в книге. – Они завистливы и жадны, как и все в этих землях. Число же им – две».
Незадолго до зенита меня снова остановили. Это были хозяева Розовой Аламейды, близнецы с противными именами Йональд и Джональд Офзеленды.
– Стоять! Всем стоять! Коню стоять! – закричал Йональд Офзеленд, указывая на широкую яму, дно которой было утыкано кольями. Яму вырыли недавно. Она была велика и занимала всю дорогу.
Я остановил Коня.
– Чего вам надо от меня, Офзеленды? Сестры пропустили меня. Что ж вы не задержали меня там? Или те, кто живет на ваших землях, вам уже не подчиняются?
– Слезай и отдавай долг! – заявил Джональд, мрачный и небритый. На гербе у них был изображен вепрь на зеленом фоне.
– Ступай своей свинье под хвост, – ответствовал я, разматывая цепь. – Я не должен тебе ничего, ибо заплатил за пересечение твоих земель в двойном размере. В тот раз, когда ехал здесь несколько дней назад. Ты забыл?
– Ты должен Волку С Тысячею Морд, значит, должен мне. – Джональд обнажил меч – несуразно огромных размеров палаш, которым можно было перерубить пополам коня. Йональд был вооружен подобным же образом. Меч Джональда назывался Джокселем, а меч его брата – соответственно, Йокселем.
– Это ты должен Волку С Тысячею Морд, – напомнил я ему. – Он сейчас будет здесь. Убейте его, и вы никому не будете должны.
Я был все еще зол на Волка С Тысячею Морд за то, что он разодрал мне горло утром. Кроме того, я сказал это, чтобы разозлить Джональда и перейти наконец к активным действиям, потому что не хотел терять время.
Я не думал, что они согласятся.
Как раз в сию же минуту показался Волк С Тысячею Морд; в один прыжок достигнув нас, он остановился, тяжело дыша.
– Ну, ребята, спасибо за помощь! – прохрипел он, пуская слюни. Он уже явно устал. – Отдавай футляр! – велел он мне, протягивая лапу.
– То, что в футляре, принадлежит нам, – сказал Йональд, упреждающе опустив палаш между мной и Волком С Тысячею Морд. – Мы с братом так решили. Я думаю, это справедливая плата за вторжение сразу стольких личностей в наши земли.
Волк С Тысячею Морд какое-то время молчал.
– Хватайте его, пока вы в силе, – произнес он потом, – и я все прощу.
Глаза его сузились.
Йональд колебался какую-то секунду. Потом поднял палаш и опустил его на Волка С Тысячею Морд.
Тот взвился вихрем, вынырнув из-под удара. Тяжелая лапа раскровенила Йональду лоб. Джональд бросился справа и рассек Волку С Тысячею Морд бедро. Тот обернулся и с разворота сорвал Джональду голову. Меч Йональда, как гильотина, опустился ему на спину и разрубил позвоночник.
Волк С Тысячею Морд рухнул. Его пасть сжалась на стальном сапоге Йональда, и он рванул его на себя, а когда тот запнулся и упал, слепо озираясь залитыми кровью глазами, Волк С Тысячею Морд в отчаянном рывке подтянулся на передних лапах и вцепился Йональду в горло.
Через секунду все было кончено. Я спрыгнул с Коня и подошел к тому, кто так долго преследовал меня, что уже успел стать привычным.
– Я умираю, – сказал он. – Насовсем. И они тоже. Мы никогда не играли на форы. – Тут его взгляд затуманился, зрачки из желтых стали розовыми. Изо рта текла темная кровь. – Но и ты не пройдешь дальше. На закате ты будешь у Делты, и Красные Девы не дадут тебе пройти.
Он закрыл глаза.
Я хотел сказать ему, что, если он умрет, мне не нужно будет больше спешить и я смогу переждать опасный закатный час. Но я ничего не сказал. Я молча взмахнул цепью, проклиная себя за мягкотелость, и добил его.
Потом сел в седло и поехал дальше, сначала медленно, по кромке над ямой, а потом все быстрее и быстрее. У меня было время до заката.
За моей спиной пылали волчье тело и придорожная трава да еще волосы убитых Офзелендов. О них в книге не говорилось уже ничего.
Номинально Волка С Тысячею Морд опять убил я, и это значило, что вскоре он снова оживет и бросится за мной в погоню. Это обещало мне проблемы, но я не хотел, чтобы Волк С Тысячею Морд умирал так, как планировали хозяева Розовой Аламейды.
Мы покинули ее, когда солнце было на полпути к закату.
Красная и оранжевая трава на полях пестрела серебряными цветами, и серебряные же рыбы пели из прозрачных ручьев. Голоса у некоторых были хриплыми – наверное, от холодной воды. Дриады из ближних рощ звали всякого проезжего расчесать им волосы, но далеко не каждый соглашался на эту нудную работу, хотя платили дриады всегда наличными.
У озера с белой водой я встретил монаха в черных одеждах. Он сидел на мостках и болтал ногами.
– Подай денежку на храм, благородный путник! – попросил он, вежливо улыбаясь.
– А чей храм? – осведомился я, придерживая Коня.
– Азгарота, Хтонического Ужаса, – ответил монах, показывая мне кулончик с пентаграммкой.
– А, – сказал я, развязывая кошелек, – тогда держи.
Я дал ему тяжелую золотую монету, и мы поехали дальше, благословленные добрым монахом.
Время летело, дорога стлалась Коню под копыта, и мы непрестанно приближались к Делте в недобрый закатный час.
В любое другое время здешние места были абсолютно безопасны, но на закате тут появлялись Красные Девы и не пропускали никого, пока тот не отдавал им все до нитки. А из черепов тех, кто думал сопротивляться, делали шары для игры в кегли, склеивая воедино самые округлые их части.
Я надеялся миновать их земли прежде, чем Волк С Тысячею Морд догонит меня. Они ведь были способны задержать и его тоже.
И, как он и предсказывал перед прошлой смертью, я въехал в их земли на закате.
Сам Волк С Тысячею Морд догнал меня минутой позже.
– Отдавай Цветок и сматываем назад, – запыхавшись, проговорил он. – Утром поедешь домой.
– Нет, – ответил я, – я тебе его не дам.
Волк С Тысячею Морд оскалился и приготовился сшибить меня с Коня.
– Подожди, – взмолился я; – давай отложим это на потом! Прислушайся, они уже идут!
Поросшие травой холмы задрожали, и Красные Девы, именуемые также Рыжими Девками, все верхом на лошадях, высыпали из-за холмов и окружили нас плотным кольцом. Их было очень много.
Все они рыжеволосые, кареглазые, в красных штанах и безрукавках; ногти у всех покрашены в красный цвет, а губы накрашены ярко-алым. Кони у всех были тоже рыжей масти. В руках Девы держали сабли оттенка меди, и клинки алели в свете заката.
Мы встали спиной к спине, вернее, Волк С Тысячею Морд встал спиной к заду Коня. Я не собирался ничего им отдавать, и он, ясное дело, тоже.
Вперед выехала главная Девка, именуемая Матильдой.
– Отдавайте все и езжайте в любую сторону!
– Ни за что, – сказал я.
– Никогда! – прорычал Волк С Тысячею Морд.
Матильда подняла руку:
– Тогда вы умрете.
– Уже случалось, – ответил я и расчехлил футляр.
Правду говорили об этом Цветке, будто любая девушка застывает на месте пораженная его красотой. Красные Девы, увидевшие его, изумленно ахнули и прижали руки к сердцу, опустив оружие. Я тронул Коня шагом вперед, и они начали расступаться передо мной.
Но Девы за моей спиной, Цветка не разглядевшие, угрожающе рванулись на нас. И тогда Волк С Тысячею Морд на мгновение явил все свои лики, ужасной тысячеголовой тенью нависнув над толпой, и две тысячи глаз обожгли каждого, кто видел его в то мгновение. И Девы шарахнулись назад, охваченные страхом.
Так, ужасом и красотой очистив путь, мы рванулись напролом, но минутное замешательство прошло, и Девы, зажмурив глаза, со свистом ринулись в атаку. Саблями они управлялись и вслепую.
Я был ближе к спасению, чем Волк С Тысячею Морд, ибо стоял впереди него по ходу движения; и я прорвался. Десяток сабель ударил Коня в грудь, но раны зажили в мгновение, только узор на шкуре пустил новые ветви; и мы вылетели на дорогу. Конь стрелой пустился вперед, и последнее, что я видел в неверных изломах хрусталя, это отражение того, как Волк С Тысячею Морд, теперь о двух десятках голов, прорывается на свободу, пачками раскидывая Красных Дев, мешающих друг другу в толпе. Я верил, что у него получится.
«Сие Красные Девы, – сказано в книге, – и их кони и люди червонны. Числа же им несть».
Солнце село, и вместе с темнотой на землю стала опускаться давящая тишина. Птицы засыпали прямо у Коня под копытами, у меня начали слипаться глаза. Я заметил, что Конь тоже подволакивает ноги.
Наступала шестая ночь недели, и, как обычно, это была Глухая Ночь. В такую ночь ни человек, ни зверь, ни нелюдь не может ничего, кроме как спать до самого утра. Бороться невозможно, и нет такой магии, чтобы преодолеть эту силу природы. Звезды и луна никогда не светят в такую ночь, и блуждающие огоньки, а также светящиеся растения и существа, теряют свою силу. Огонь не горит такими ночами.
Поэтому мы дотащились до ближайшего придорожного дуба, и я упал на землю, сунув под голову кулак. Конь повалился рядом на траву, и мы заснули.
…Утром мы пришли в себя поздно; солнце уже встало, и птицы просыпались в дорожной пыли. Все тело ломило, голова соображала плохо, в руках не было силы, как и всегда, когда проводишь Глухую Ночь вне дома.
Седлая Коня, я подумал, как там Волк С Тысячею Морд. Если он пробился сквозь армию Красных Дев, то, наверное, заснул, израненный, где-то неподалеку от Делты и не скоро еще сумеет догнать меня.
Цветок в хрустале я снова повесил за спину, упрятав в кожу. Он пока еще мог обойтись без воды, но мне не терпелось привезти его домой.
В кронах зеленых дубов пересвистывались невидимые птицы (иногда они стайкой перелетали с дерева на дерево, но их и тогда не было видно – лишь дрожало марево в воздухе да слышался шум крыльев). Становилось жарко, яркие ажурные цветы красовались в сочной траве; бабочки с девичьими портретами на крыльях порхали слева направо; солнце затягивали сизоватые облака; пахло сладко и дурманяще.
Близилось Поле Вод, почти родное; близился и полдень.
В полдень, на дороге среди луга, я повстречал всадника.
– Эй, остановись-ка на минуту! – попросил он, поднимая руку.
Это был рослый молодой детина в сверкающих хромом доспехах, с благородным цинизмом на чистом лице; при нем был белоснежный клинок длины непомерной.
– Здравствуй, рыцарь, – сказал я, останавливая Коня, – и прости, что тороплю тебя, но я спешу. Что за дело у тебя ко мне?
– Здравствуй и ты, – ответил он. – Мое имя Хлодвиг, и я ищу дракона, чтобы сразиться с ним! Не знаешь ли ты драконов в здешних местах?
– Штырь тебе в забрало, Хлодвиг! – морщась, воскликнул я. – Ты что, драконобоец?
– Я драконобоец от прадеда! – гордо ответил Хлодвиг. – Это семейное дело.
– Так небось и твои предки приложили руку к Навейскому мосту? – спросил я.
Он подбоченился.
– Мой дед лично пожертвовал восемь ребер из своих запасов на его постройку.
Малый явно гордился своим дедом.
– Интересно, что бы сказал твой дед, вздумай кто-нибудь соорудить что бы то ни было из его костей? – поинтересовался я хмуро. Драконов я любил.
– Но такой у меня бизнес! – Хлодвиг развел руками, показывая, что и он драконов режет не из ненависти.
– Да ну его, такой бизнес. Говорят, до тридцати доживает один из девяти драконобойцев?
– Меньше, – сказал он. – Драконы перестали нас бояться. Злые они пошли какие-то. Намедни Тинкельвиндля, коллегу, оранжевый дракон из Гедда опозорил на всю округу. Стянул с него латные штаны и отхлестал хвостом по полной программе, а потом отпустил. Представляешь?
Я представил жесткий и шиповатый тяжеленный драконий хвост и поежился.
– А доспехи зачем такие блестящие? – спросил я, щурясь.
– А это чтоб дракон вообще заметил, с кем ему надо драться. Мелкие мы в их глазах, понимаешь?.. – вздохнул Хлодвиг, глядя на горизонт. – Так не знаешь, нет тут драконов в округе?
Я пожал плечами:
– Нет вроде. Был Злой Змей на Поле вод тут неподалеку, так его я убил. Вот видишь, цепь из него сделал. – Я показал Хлодвигу цепь.
Он разглядывал ее какое-то время.
– Хорошая, – сказал он, помолчав. – Ну ладно, поеду искать дракона. А то мне уже за замок нечем платить в этом месяце.
– Слушай, а ты не мог бы на другое магическое существо поохотиться?
– Например?
– Например, на Волка С Тысячею Морд?
– Исключено… – опять вздохнул Хлодвиг. – Я ему в том году проиграл фору на убийство, и, боюсь, это поставит нас в неравные условия.
– У меня как раз есть одна, – сказал я, доставая ее из-за пазухи. – Хочешь, подарю? – Он заинтересованно вскинул бровь. – Если задержишь его на часок-другой, я пришлю тебе пару сотен серебром, только скажи адрес.
– Хорошо – согласился Хлодвиг, – подожду его здесь. Мимо не проедет, он меня знает. А гонорар отошлешь в Риэрдин, леди Рент. Я у нее замок снимаю.
– По рукам, – ответил я, и мы, скрепив сделку, разъехались.
Солнце достигло зенита и перевалило на западную половину неба. Наконец мы выехали к родному Полю Вод, и я дал Коню напиться, а сам умылся теплой прозрачной водой. Я не ел уже несколько дней, и в голове кружилось, но я не мог не залюбоваться голубой гладью воды под прядями тумана, что раскинулась от лесов слева до зарослей справа. Потом я снова сел на Коня, и мы шагом поехали по не глубокой, по колено, воде. Вокруг цвели кувшинки и лотосы, а серебряные змеи с мохнатыми гривами сопровождали нас, ныряя и выныривая, прошивая воду стежками. Кругом росли огромные кораллы, белые, красные и желтые, а иногда красные с зеленым или синие с желтым. Дальние дождевые леса скрывал влажный туман.
Мне оставалось проехать миль десять до границы моих владений. Поле Вод осталось позади, и вокруг теперь были невысокие холмы, поросшие травой и ягодами, и обычные деревья – клены, ясени и бузина.
Я уже не спешил. Видно, Хлодвиг сдержал обещание и задержал Волка С Тысячею Морд. Очень хотелось поскорее оказаться дома, но я уже так устал от бешеной скачки, и Конь мой тоже устал.
Я вез домой Самый Красивый Цветок, единственный в мире. Он стоил того, чтобы за него умереть, и я уже сделал это один раз, а Волк С Тысячею Морд – и не один. Цветок был невыносимо прекрасен, он был идеален. Он был главным сокровищем Волка С Тысячею Морд, пока я не обманул его в карты. Многие думали, что мое главное сокровище – Конь, но это было не так. Мое главное сокровище всегда находилось дома.
Когда уже наметились сумерки, я услышал, что Волк С Тысячею Морд гонится за мной.
До моих владений оставалось всего ничего, и мы припустили по дороге во всю прыть. Конь, отдохнувший и напившийся воды с Поля Вод, мчался как стрела, тоже чуя близость дома. Позади гремел Волк С Тысячею Морд, прошивая воздух, который с ревом закручивался в вихрь за его хвостом.
Он летел быстрее птицы, но находился вдали от своей земли, был множество раз лишен жизни, участвовал в нескольких драках и просто утомился.
Какое-то время я видел его – даже теперь Волк С Тысячею Морд плавно, но неумолимо догонял нас, – а потом он отчаянно рванулся вперед, на мгновение слившись в сияющую полосу.
Но мы успели секундой раньше.
Конь легко и непринужденно замедлил бег, пошел по кругу и остановился. Я сполз на родную землю и рухнул на траву у дороги. Только теперь я понял, как же я устал.
Волк С Тысячею Морд лежал недалеко, шагах в десяти от меня, по ту сторону пограничного столба, и тяжело дышал.
– Это нечестно… – спустя какое-то время прохрипел он. – Это нечестно. Пригласи меня.
Я поднял голову и рассмеялся.
– Ну я же пригласил тебя в свои владения! – обиженно сказал он.
Я покачал головой.
– Нет, Волк, – на своей земле я имел силу не именовать его полным титулом, чего не мог за ее пределами, – я тебя никогда не приглашу. Бегай взад и вперед по транзитной дороге, сколько хочешь. Она прорезает мои земли западнее, и все имеют право ездить по ней, не ступая на обочину.
Волк устало отмахнулся лапой. Рваный и грязный халат на нем, когда-то золотой, оказывается, был расшит серебряными розочками – я только сейчас заметил.
– Ладно, чего уж там. Посади его в тени и поливай почаще. Рядом можешь зажечь свечу.
– Так ты признаешь проигрыш? – спросил я, перевернувшись на живот.
– Ну ты же его довез. – Волк почесал лапой под ребрами. – А я еще один выращу. Лет через десять. Покажешь мне его еще раз, перед тем как уйти.
– Конечно.
Я подумал обо всей нашей гонке. Второй раз я бы такого не хотел.
– Слушай, а сколько ты заплатил Сестричкам?
Он усмехнулся:
– Я просто перепрыгнул их дурацкую речку.
Я засмеялся.
– Ладно. А что ты сделал с Хлодвигом?
– С кем? – Волк нахмурил лоб, явно не понимая, о чем я.
– Ну, с драконобойцем. Такой верзила в латах, что поджидал тебя недалеко от Поля Вод.
– А, этот Хлодвиг? Вот не думал, что ты его знаешь! – удивился Волк С Тысячею Морд. – Так его там не было. Я видел его в последний раз в прошлом году.
Я помолчал.
– А что, ты его нанял, что ли? – спросил Волк.
– Угу. У него теперь та фора на убийство, что у меня оставалась. Ну, твоя, в смысле.
Он снова усмехнулся:
– Встречу его, верну на исходные позиции.
– У него клинок метра полтора, – предупредил я.
– Засуну ему в какое-нибудь естественное отверстие, – пообещал Волк, улыбаясь.
Я поднялся на ноги. Солнце уходило в дымку, и начинало вечереть.
– Смотри, – сказал я, снимая с хрусталя чехол.
Самый Красивый Цветок засиял мягким светом. Волк С Тысячею Морд какое-то время смотрел на него, потом вздохнул и опустил голову.
– Передавай привет, – сказал он, поднялся на четыре лапы и, попрощавшись, ускакал.
Мы с Конем остались одни. Отсюда до дома было еще миль десять. Я снова сел в седло, и мы поехали домой.
Пели соловьи в темной листве, где-то шумел ручей, полевые колокольчики цвели у обочин. Дорога по родной земле, без спешки и драк, была просто наслаждением. Я улыбался.
Я подъехал к своему двухэтажному дому, когда уже начало темнеть. Я не знал, спит ли Эми или уже проснулась. Когда я уезжал, она спала, заснув, может, на неделю. Это иногда с ней бывало.
Она встретила меня, стоя в дверях и улыбаясь. Моя Эми.
– Привет, милый! – сказала она мне. – Я проснулась, а тебя не было. Я тебя ждала.
«Сие Всадник, – сказано в книге обо мне. – Он счастлив, ибо его всегда ждут дома. Числа же ему безразличны».
– Привет, любимая! Кажется, я нашел что поставить в ту терракотовую вазу у лестницы.
– Правда? Как хорошо! А я уж хотела ее убрать!
Я наконец слез на землю, и мы поцеловались.
– Посмотри, – сказал я, снимая чехол с футляра с цветком. – Правда, красиво?
– Ой, – воскликнула Эми своим бархатным голосом, – милый, это же, наверное, самый красивый цветок в мире!
– Угадала, – подтвердил я, беря ее за руку. Я оглянулся. Конь уже ушел на свой любимый луг за левым крылом дома, чтобы отдыхать и валяться по траве. – Потом посадим его в саду. А пока пускай постоит в доме. Только налей в вазу воды и зажги рядом свечу.
– Я тебя люблю! – сказала она, и мы вошли в дом. И, прежде чем задвинуть дубовый засов на шершавой деревянной двери, сквозь прозрачный витраж я увидел, как первые звезды на сиреневом небе, как и всегда, складываются в ее имя.
В свое время
Раньше это делали так.
Брали пеньковую веревку, крепкую, длинную, лучше всего такую, на которой кто удавился или кого на бойню вели. Брали хвороста так же много, собирали в слепую полночь, без луны, без фонаря, не окликаясь и не обертаясь, кто бы ни звал.
Брали смолу, только обязательно украсть, не заплатить и не в подарок принять, иначе ничего не будет.
Еще всякое брали, чего уж. О том больше молчали, чем говорили.
В свое время за такое вешали. Да и теперь ничего не изменилось.
Сейчас любой с радостью укажет на меня пальцем, крича «Ату!» в спину, пока погоня, роняя пену, не настигнет меня где-то на узкой дорожке клятвопреступника.
Потому я и спешил, рискуя распороть лицо, сломать кость, выколоть глаз. Все это было лучше, чем веревка на шею через сук ближайшей осины.
Осины… «В Лес ходить в березы да осины, в дубах – посматривать, в ельник не соваться, а как деревья неведомые пойдут – бежать без оглядки». Ничего, даже если я наконец миновал эту границу, до ближней осины меня доволокут на той же веревке. Забавно – потом она сгодится для моего дела; правда, уже не мне.
Жаль, я не мог верхом ехать: ни один из моих коней не сунулся туда, куда сунулся я. Впрочем, конь, крупная добыча, приманил бы в Лесу кого не надо, да и пешком я был неприметнее.
Лес – лунный подзорный, конь же числился за солнечным тяглом, оттого в глубине Леса животине брести тяжело, как человеку против течения выгребать.
А вот погоню, я мог поклясться, пустили верховую. Особые люди за мной шли, и кони у них были особые, сканые, и собаки – врановые.
Я тронул на груди оберег – косточку пса, съеденного волками под такой же проклятой рогатой луной. «Некто черен смотрит на нас в ночи, тысяча глаз его горят, и рог его светится, и ты не отличишь его ни от звезд, ни от месяца». Откуда я это помню? Почему такое лезет в голову только ночью?
Конь мой споткнулся в ночи, точно живой.
– Волчья сыть, травяной мешок, – сказал я ему, как водится, – или мало я тебя плетью учил?
Конь не ответил. Здесь, в Лесу, голоса у него не было: замолчал, как ступили в подлесок, мелкую шерсть, а шли мы в самую глубину его.
Марь улыбалась в спину серебром; серебром горел ее ездовой. Мастера-сканщики изрядно потрудились, собирая сего зверя великой красы. Серебро оковывало темное матерое пламя всадницы, держало в себе, как перстенек – лал. Огнепалой да Смирницей прозывали Марь не по масти и уряду, а по заслугам: Князь любил высылать деву на правеж, спускал с рукавицы красной ястребинкой.
Но в ловитве ночной она была мне лишь пособником. Пособником и Князевым оком-приглядом: чтобы не удумал чего. Словно мало того, что носил я, не снимая, его ковы.
Псов своих я не видел, но чуял; они шли в глыбкой темноте, двигались, как рыбицы в подлунной воде. Держали след.
Колдун знал, что погоня близится. Знал, что погоней этой буду я.
Я же не спешил когтить добычу. Не миновали мы еще Князевы земли; еще тяготела, висела над нами неослабно его власть. К тому же любопытен я был от природы: разгадать бы, что колдун затеял, для чего в Лес нырнул.
Прежде чем нырнуть под сень трехобхватных дерев, я глянул на небо через прогалину в лохматых ветвях. На краю неба стояла туча, тыкала в земляной бок бессчетными молниями. Далеко, беззвучно. Ночь поднимала свою рогатую голову.
Собакам Ивана, псовым воронам, меня не взять, не любят они колдовства, оно жжет им глаза и нос, сушит пасть, от него свербит у них в ушах. Но без защиты они могли бы меня почуять. Хорошо, что я подготовился заранее. Не худо вроде бы подготовился, а все одно – нужно было мне начать на один день раньше.
Вернее, на одну ночь.
Но шли праздники, и, видно, я увлекся. Голова сразу тяжелела, когда пытался толком вспомнить вчерашнее. Впрочем, пировать во время чумы, грозы или битвы – это мое.
Но ничего, если все сладится – успею. И тогда отдуваться буду уже не я, не мне на шею накинут веревку, не мои сапоги оторвутся от земли.
…Сапоги, плащ, перчатки, кожаная куртка. На кой я так вырядился теплой летней ночью? Следовало идти налегке. Хорошо хоть железа не нацепил – оно у меня имелось. Как разрешенное, так и запрещенное. Впрочем, не будь у меня ничего запрещенного, меня б сегодня не ловили в темном Лесу, как зверя. Не будь у меня ничего запрещенного, я б давно подох с голоду под каким-нибудь тыном, а кости мои зарыли бы где-нибудь за околицей. Никогда я не видел, чтобы колдунов хоронили вместе с простыми людьми.
Молвилось, что, если колдуну скучно станет лежать в яме, он сподобится встать поплясать особой лунной ночью, да еще и тех, кто рядом лежит, поднять за собой.
Кто знает, может, так оно и есть. Я не собирался о том дознаваться. Я собирался жить.
Что-то почудилось, что-то, забежавшее вперед по правую руку. Я встал. Повернул голову, чтобы не смотреть прямо: кто смотрит прямо, тех после по глазам находят, даже если из Леса выйдут. Это все знают.
Я видел будто бы малых тонких ребят, затеявших игру-чехарду. Вот один встал горкой, другой перемахнул через него, сам опустился на четверки… А вот и третий, и пятый. Только то не плодь людская: тени-боровики, наросшие, налипшие на гробовые доски, а после злым человеком стружкой снятые, заклятые, по воде пущенные, на чью-то гибель.
Так тени и ходят-гульбят, а случись простой малый на их пути – изведут.
Не моя работа, хоть я б и сумел. Чья-то давняя.
Я дождался, пока играющие скроются.
Тогда двинулся дальше.
Луна прорезалась сквозь Лес. Ее нижний край расплывался в красноту, словно охваченный воспалением, но быстро светлел. Лезвие серпа изъела плесень – в этом году ее разрослось много, и лунные ночи были вдвое темнее обычного.
Противоположный, невидимый, край лунного лика чуть отсвечивал: теперь, когда глаза привыкли, я видел пыльную зеленоватую кайму. Говорили – к холодной зиме, к теплой зиме, к урожаю, неурожаю, войне, миру, голоду, изобилию. Всяк говорил что-то свое, а я помалкивал. По мне, Луна слишком далеко, чтобы ей было дело до нас, а нам – до нее.
Говорили, между прочим, что Иван родственником приходится Луне. Мать она ему, что ли. Кто разберет. Пусти уши в народ, такого наслушаешься.
Мое колдовство никак не опиралось на Луну. Попроще. Оно делалось с расчетом в основном на кровь, серу и металл.
Звезды пялились в упор. Но им тоже не было дела.
Вот и славно.
Зашлась каркающим лаем собака где-то не так уж далеко, и я поспешил в темноту, за мост. Оттуда назад я уже не поверну.
Луна давила, тянула в глубину, точно жернов.
Луна походила на грош, забытый на дне корчаги. Порыжелый, тронутый цветением, склизкий даже на вид. Как монета, прилипшая к глазу мертвяка.
Многое обо мне говорили, много сплеток плели, но в одном все ошибались. Не был я Луне братом, не был мужем или сыном ей, старой скудельнице, глодательнице костей.
Дом мой лежал много дальше, за сорок дней, за сорок ночей пути в горячем железе.
Я пришел сюда гостем-странником, паучьей звездой и всегда был – сам по себе. Пока не угодил в Князеву облаву. Тех Ловчих, что меня брали, я на месте порвал, но запереть меня успели. Тоже знали свое дело.
Лес округ разнимался, расходился от нас прочь. Мы словно обернулись камнями, плывущими по воде; круги тревожили Лес, чесали его против шерсти.
Уж, кажется, самородный колдун должен был взять на себя все внимание. На деле его словно не видели. Все глаза – на нас.
Конь мой шел ровно, памятуя о плети.
Марь за спиной тихо пела; под голосом ее мерзли травы, раскрывались раны, руда оборачивалась огнем прямо в жилах.
Я привык к Огнепалой, как привыкают к увечью.
Князь знал, кого ставить ко мне в наперстники. Серебро к золоту, Луну к Солнцу.
Я наклонился, приник к жесткой ажурной гриве, взглядывая промеж конских ушей. Так вернее видать.
Глаза и голову заломило, как под большой водой. Все провернулось кругом, будто на винту, но конь мой стоял недвижно, выпрямив ноги, как деревянный. Марь тихо вздохнула, не допев песни.
Что-то мягко упало в траву: точно слетышек из гнезда вывалился.
Звуков не стало; урезали языки ночи. Я разбирал медленное глубокое дыхание Мари. Смирница ждала:
я должен был идти первым здесь. Опустил к бедру руку. Всему оружию, мертвому и живому, прошлому и настоящему, горячему и холодному, я предпочитал плеть.
Я назвал ее Крапивой, потому что совсем без имени оружию негоже.
Мы были схожи с ней. Так близко мне сходство с вешним змеевым кублом: множество шелестящих языков, скользящих веревчатых тел, стрекучих жал.
Сметы мне нет.
Рукоятка у Крапивы деревянная, плетиво из сыромятной кожи да травы кручено, из костей прядено. Девять хвостов, на каждом по узлу, в каждом узле, что в силке, по паре стекольных камешков-глазков, черному да белому. Чтобы верно руке служила и при Солнце, и при Луне.
Опять потянуло голову, но тут уж я не дал шутки шутить: щелкнула Крапива языком, цыкнула костяным зубом, ахнула, расстилаясь в полете. Выгрызла из ночи кусок, вернулась тяжелая, мокрая, волоча за собой наживо содранную кожу.
Была та кожа будто сорочка из пера да пуха. Облатка.
Заскрипело, точно дерево почали гнуть-крутить.
Поднял голову: на свилеватом суку, выставив острые колени, сидела голая девка. Без кожи: сухое мясо, желтое да серое, было едва прикрыто нежным ивовым пушком. Волосья ветками гнездовыми по лицу валились; подкрученные, как у птицы, когти рук и ног глубоко уходили в дерево. Собаки мои горготали, но не лаяли.
– Зачем же ты, добрый молодец, платье мое да опояску скрал? Или люба я тебе?
Нежный переливчатый голос шел от травы, от молочных корней; девка молчала, только глазами жгла. Я не мог разглядеть ее лица и горла, всё прятали древесные космы.
– Спускайся, милая, – сказал ласково, разматывая плеть, – там поговорим.
Девка с тележным скрипом стала выпрямляться – будто росла вверх, тянулась макушкой и шеей к небу. Когти ее так же держали дерево. Я размахнулся и ударил плетью ровно в тот момент, когда она начала валиться на меня.
Крапива легко пронизала слоистое тело, а я едва поспел глаза прикрыть: сыпануло трухой, жуками, старой пылью-землей. Разноголосым воплем объяло дерево, как трескучим пламенем – стог пересушенного сена.
Собаки мои бросились, вцепились клыками в поднявшиеся из травы белые корни. Пара таких обвила моего коня, сунулась в недра плетения, но, содрогнувшись, отступила: золото снести не каждой твари под силу.
Я вздыбил коника и, дотянувшись плетью, накрыл часть древа. Вихревое многоголосье затихло, как птичья клетка, на которую плат бросили.
Знал я, что белая птица значит бесполезность слов. Знал, что древа, этому подобные, губит черный ветер, находящий с Луны. Играет, терзает, оставляет по себе памятки, глубокие язвы. В язвах тех вызревают гнезда, а в гнездах – чурбанчики наподобие людей. Пустые внутри, одетые в белое, пуховое, мотыльковое.
Дерево гибло, когда омелы вырастали и начинали сами питаться. Делалось в полном подчинении у своих насельников, но и сами омелы покинуть материнского гнезда не умели, срастались с ним.
От них уже другие выходили, что свободно могли спуститься, человека подманить, зачать от него и в положенный срок выродить чудовище.
Я посмотрел на Марь через плечо, продолжая удерживать древо, что силилось раскинуть корни, оглушить, задавить…
Она послала коня вперед и запела, и вынула изо рта горящий уголь, и тем углем зажгла дерево.
Раньше мог и я палом извести. До наложения печатей – мог. По сей день стояла рытвина-балка на том месте, где я упал, опутанный сетями Ловчих.
И сейчас – знакомым теплом потянуло под кожей, под ногтями. Я поглядел на руки свои в тонких золотом шитых перчатках. Сжал кулаки, разглядывая туман, изнутри затопивший камень в перстне. Все меньше того тумана делалось; как совсем не станет, сгибнут печати.
Негоже Мари знать.
Горело дерево без шума, без стона; слышно было, как песней захлебываются соловьи.
Я пересек мост под пение соловья и крики лягушек, звон тысячи кузнечиков. Думал, будет заминка с теми, кто стережет мост, но они, видно, насытились: под кладкой, у берега медленного темного ручья, валялась обглоданная половина коня. Кто-то заплатил за проход по мосту, по своей ли воле, нет ли. Это хорошо – мне заплатить было нечем, разве что свинцом, и только на него я и надеялся.
Земля тут, за мостом, сдавалась, пузырилась, как ленивое болото; Лес смотрел в затылок, все время казалось, что я сейчас увижу что-то не то.
Стояла глубокая летняя ночь. Ну как стояла – блуждала понемногу, двигалась, особенно за спиной, там, куда не смотришь. Луна словно зацепилась рогом за дерево и продиралась наверх, скрипя и шурша, роняя ветки, порождая звуки, от которых мороз пробегал по коже даже в душной ночной теплоте.
С едва заметной дрожью рыскало под ногами подземное зверье, где-то глубоко, ниже корней; бледные цветы на омутах прудов сияли застывшим пламенем, пахло грозой, глубиной, темной зеленью, мокрой шерстью, и я все время боялся краем глаза увидеть белое стройное, почти девичье тело.
Лес казался зверем, шевелился вокруг.
Или девица-лисица смеялась, или птица кликала; или ребенок плакал, или тварь стенала; вода плескала, будто кто-то там играл в волне, большой и тяжелый.
Я проверил оружие – то, запретное, что носил под плащом крест-накрест. Железа в нем было не так много, и все – не острое, не точеное, круглое, пустое. Такое Лес впускал.
А стеклянный нож не вынимал, негоже его вынимать просто так, не тот этот нож, чтоб без крови обратно в ножны пошел, но вот резать себе руку я точно не хотел. Это в историях славно: «С клятвой на устах витязь снял перчатку и провел лезвием по ладони» да все такое прочее.
В жизни раненая рука в таком месте в такое время – не помощник, даже не обуза, а враг. Мало того что болит, мешает, подводит в бою: ни взять чего, ни опереться, ни ударить во всю силу – так на запах еще что-то из темноты пожалует, против чего я и не выстою; или через порез влезут лесные духи поиграть рукой, поразмахивать, свое нехитрое веселье утворить. Раз я видел, как раненного в голову человека духи использовали, как куклу, для дикой пляски битый час, а когда, наигравшись, оставили его – он был слаб еще неделю.
Я многое видал, что уж. Оглянулся, не видно ли еще чего – погони, например.
Не по своей воле я стал Ловчим, головным погони, но по своей сделался лучшим.
По простым случаям Князь меня не высылал. Сперва боялся, не верил. Думал: утеку непременно. Да и жаден был до людей, чего скрывать; лучше меня никто след не брал, скорее меня никто беглецов не настигал.
Коней даровал нам как знак большого отличия.
Непростые те кони; обычные люди на таких бы не усидели.
А вот свору свою собрал я сам. Один к одному, псы мои верные были одного пера – вранового. В темноте не разобрать. Могли бежать молча и нешумно, могли по знаку кричать разными голосами. Могли сбиваться в одно, всеединое. Я их сам растил, выпаивал настоянным на травах сучьим молоком. Перековывал, вытягивал, вышивал – покуда не стало так, как мне надо.
Впереди – долгая вода, впереди – кончалась Князева земля.
Мне та граница преградой не была. Не первый год я под Князем ходил, поводок мой длинен.
Я вдохнул, силясь разобрать запах. Печати единожды отсекли меня от ветра дуновения, от огния касания, от цветочного пряна, от ядовитого дурмана… Ухом слышал, глазом видел, а под пальцами, под губами, на языке – все одно было, гладкое да холодное.
Чем глубже в Лес мы погружались, тем меньше Князевой власти оставалось над нами; тем сильнее довлела Луна; тем быстрее я подтачивал проклятые печати.
Пахло болотом.
Болото-мхи рядом лежало.
Получалось, что за мостом начинались уже не Князевы земли, а там он не имел власти карать меня за недозволенное. Только вот во владениях Белой Катарины такое тоже нельзя было таскать, делать, пользовать. Нигде такое не привечали, а запретный плод, как известно, дорог. С того я и жил.
А Иван на границу не посмотрит; если есть у него наказ меня ловить – он будет ловить меня везде, докуда дотянется.
Я вспомнил, как, селясь в Посаде, клялся в Князевом присутствии – на рудом железе, на вареной крови, на резьбленой кости, на новом ноже, на черной собаке, на молодой осине, – что не нарушу дозволенного, что искусство буду применять только во благо; что буду жить в Посаде, стеречь, чтоб из Леса чего не зашло, искать заблудивших, лечить захворавших, как честному колдуну положено.
Не помню точно, но, кажется, я распутал устрой клятвы в ту же ночь и той же ночью нарушил ее – так, что комар носа не подточит.
До недавних пор.
Где-то я прокололся, как палец, прокололся с кровью. Может, сдал кто из тех, кого я снабжал-снаряжал. Рано или поздно это должно было случиться, правда? Я хотел позже, но просчитался где-то, не догадал, не подстелил соломки.
И теперь требовалось по-тихому убраться, но так, чтобы и Княжьи Ловчие, и каждый, кто наткнется на бумагу «Разыскивается» на столбе, видел не меня, чтоб собаки чуяли не меня, чтоб погоня шла не за мной, а за чучелом с наброшенной личиной, которое будет делать то, что ожидают от меня, там, где ожидают меня.
А я уйду тихими темными тропами, не имея ничего своего при себе. Кроме денег. Деньги, как известно, не пахнут. Ни одна из монет, за которые я давал разбойникам запретное оружие, неверным женам – запретные зелья, жаждущим знать – запретные знания.
Колдун на окраине людского поселения, возле старого нечеловечьего леса – все равно что лиса в курятнике, что свинья за столом. Это все я, да. Откусил столько, что не прожевать за раз, но своего не выпущу. Утащу в норы, за тридевять земель, там и прожую.
Главное – сделать основу, на которую я мог бы личину свою накинуть.
Я знал, как это делали раньше. Знал, как оживить сухостойное смоляное чучело на один день и одну ночь. На сутки. Ровно по писаному:
«Дня минувшего он не помнит, памяти глубокой не держит, не ведает своего имени алибо не имеет его. Существо без имени способно прожить не более дня, сколько силы в него ни вливай, но дать имя требует куда большей жертвы. Возможным есть назначить ему простую цель, и он будет идти к цели, не думая о последствиях и подробностях».
То, что мне нужно, – образ. Чтобы отводил от меня погоню, чтоб на дорогах да на заставах его видели, чтоб гнались за ним. Память. Немного памяти, чтобы он помнил, как быть мной. Ума принимать простые решения у него хватит, а прямой наказ я ему задам.
Это тяжело. Сложно. Но раньше это делали так, и, думаю, я справлюсь. Жаль все же, что я не начал вчера.
Как вчера я помнил ночь, когда колдун клялся – в присутствии Князя, в присутствии Камня Тени.
Колдун был высокий, худой точно слега, с птичьими облепиховыми зраками – чуть наизбок постоянно глядел, быстро, из-под ресниц, будто что скрадывал. Лицо узкое, серое с гладким серебром, как старое северное дерево. И окрас птичьему перу под стать: волос сорочий, черный с белым. Лета не разобрать.
Я и Марь тогда стояли, как заведено, по обе стороны от Князя. Принимали клятву.
Ни в голосе, ни в словах колдуна правды не было. Правды не было, но сила – была. Я ее кожей чуял, через роговые наросты печатей.
Я сразу понял, что он замыслил нечестно жить. Такие по собственной хотьбе головы не склоняют.
Он сразу понял, что я ему не по нраву.
Мы сразу поняли, что схожи меж собой.
Клятву Князь принял; колдун медленно поднялся.
Вместе с Луной поднялись деревья, сквозь резной лиственный свод падал спокойный, зеленоватый от плесени свет. На Луне шла своя жизнь, мне неведомая.
Ночь затопила Лес, и даже привыкшими глазами в лунной темноте все равно особо ничего было не разглядеть; все равно трещало, ухало, ходило кругами, провожало, подстерегало, догоняло или уходило – понять я не силился. Я мало кому был в этом Лесу по зубам, но… Некоторые могли и мне по зубам дать.
Задумался и чуть не наступил на оставленную прямо на стежке игрушку. Из тех, которыми дети играют: без особого мастерства резанная из дерева болвашка. Круглое тулово, иссеченное надрезами-шерстью, круглая голова. Поди разбери, что за образина-зверина.
Я не стал перешагивать, обошел стороной.
Дальше встретил качели, увязанные на толстом суку: на таком хорошо вешать. Да и веревки, если приглядеться, были из похожих. Сам себя поругал: сбылось же, по собственным думам.
Но стало ясно, на чью дорожку я забрел.
Я мог еще уйти: спиной назад, по своим же следам. Другое дело, что кружить мне было не с руки.
Лесовы дети, кукляшки – из тех, что Лес себе на забаву мастерит, а после к людям пускает. Живого в них немного, а и смерти тоже мало. Говорили, прежде Лес таких омменов подкладывал заместо настоящих, человековых, в утробы матерям, в люльки, если не было обережения надлежащего – железа али куколок-кувадок.
Настоящих же себе брал – горемык, про кого родители промолвят неладное, черное слово в недобрый час. Растил под себя, мастерил свое подобие; их после видали, зверей с полустертыми людскими чертами. То кот дикий с глазами ребячьими, то птица востроголовая с человечьим плоским ликом, а то лисица с девичьим голосом.
На чье игралище я напал? Отпустит миром или придется кровью выпаивать за свободу? Ох, не ко времени.
Я встал, вслушиваясь и всматриваясь. Собак Ивана слышно не было, но да кто их разберет: иной раз они, как собакам не положено, кричат пташьими голосами, стрекочут-воркочут-гогочут…
Так думая, потянул руку к кошелю, где держал горсть колотого зеркального стекла. На такие вот случаи заговоренного. Рассеять его с нужными, заветными словами – не всякий пройдет. Крошка зеркальная, собой обманная, кого хочет обведет-обморочит.
В глубине Леса, правда, не доводилось бросать прежде.
Из-за дерева выглянула круглая ребячья голова на длинной гусиной шее, с красным лебединым носом. Вишневые птичьи глаза смотрели лукаво, пристально.
За другими деревами тоже мелко копошились: хихикали, поскуливали, тявкали, точно лисята.
Я плавно зацепил пальцами кошель, пересыпал на ладонь содержимое. И швырнул горсть вперед себя, а часть – себе же на одежду. Игралище вздрогнуло, поплыло, будто отражение, сносимое течением.
Я моргнул, обернулся без спешки, чтобы не дать разуму ослепнуть, увязнуть в зеркальной крошке.
Получилось. Ушел.
Далекая зарница выбелила небо, как молоко в кровь плеснули: поднималась туча.
Поднималась туча черная, вставала гроза страшная.
На глубину Леса – пожалуй – ее всполохи молниевые не дотянутся. Пройдет-прокатится, прогуркотит тележными колесами по самым маковкам.
Упорно на ум шло, что мог бы я, наверное, грозу сию, тучу толкучую себе на помощь заручить. Дотянется ли Крапива, зацепит ли клыками подбрюшье тяжкое, сизое?
Не смекнет ли Марь? На пустом месте ежели плеть потяну, конечно, смекнет. Девка не глупа, девка-догада.
Надо так устроить, чтобы и плеть невозбранно расстелить, и грозу взять.
Печати Князевы пусть и держатся уже на гнилых нитках, но коли выдам себя раньше срока, коли поспешу, захлебываясь вкусом воли, – несдобровать. Марь быстро поводок укоротит, взденет ошейник шипастый.
И – под землю, на трижды девять железных цепей, в соляную могилу.
Нет. Терпение. Терпение.
Назад я не поверну.
Еще недолго.
Долго ли, коротко ли, ночь привела меня туда, куда я шел, – туда, где росли мандрагоры. Не знал я этого точно, но где-то здесь в свое время Лес дрался с Посадом. Здесь пролилось достаточно крови.
Эта вещь помогает клад найти… Возможно, мне и стоило так поступить. Да только с подземным зверьем и их хозяевами с давних пор у меня не было согласия, так что, мнил я, никакой клад мне в руки не пошел бы – не дали бы.
Корень крик-травы, мандрагоры, марь-да-горе, как звали ее здесь. Яблоко вил.
Она росла на крови, и с меня требовалось пролить кровь взамен. Но я не мог притащить в этот лес жертву; хотя смог бы, наверное, будь у меня больше времени и меньше жалости… А кто пожалеет меня, когда вешать станут? Неверные жены? Расстроенные правдой искатели ее? Разбойники? Худшего гроша из накопленных я бы не поставил на это.
Итак… Похожий на человечка, этот корень, основа моего колдовства – единственное, чем я могу оживить чучело из веревок, смолы и хвороста, – издаст крик, стоит мне вынуть его из жирной черной лесной земли. Стережет его вила, одна из лесных дев, посаженная Белой Катариной, владычицей Леса. Хорошо, чтоб никто из подземных не ходил близко к земле, но, боюсь, будет ходить, и надеюсь, есть у меня время.
Вила, прости меня. Здесь нет никого более, чью кровь я мог бы пролить. Твоя, голубая, мерцающая, сойдет.
Прости. Белая Катарина не простит.
И после крика, после выстрела, до того как подземный зверь иль Белая Катарина явятся выяснить, что случилось, мне следует вернуться.
Остается забота: за мной гонится Иван.
Здесь я назвался Иваном.
Иваном Коровьим Сыном. По чести сказать, не много покривил против истины: кость была мне матерью, кровь – бабушкой, а отец-батюшка у нас тут всех один.
Как местные говаривали? Некто черен?
Имя проклятое, но проще и легче многих. Не так томно, когда окликают.
Без него за жизнь не ухватишься. А мне, страннику, за жизнь земную поначалу цепляться было ой как трудно.
Я огляделся. Что-то цепляло, что-то не то творилось.
Тут кто-то рылся до меня, и это нехорошо. Небо отсвечивало лихорадкой, эхом моей тревоги орала птица в лесу. Было тепло, почти парило.
Я присел, разгребая землю рукой, и наткнулся на холодную белую длиннопалую ладонь. На секунду среди душной ночи меня пробрало льдом, словно мороз ударил прямо в душу. Подземный сторож, решил я.
Но тут же понял, что ладонь неживая.
Я раскидал тяжелую землю, полную мелкой живности, и увидел.
Белое.
Стройное.
Почти девичье.
Тело.
Вила, убитая на том месте, которое должна была стеречь.
Мороз ударил снова, оглушительно.
Повело кругом землю, кто-то прошел совсем близко.
И вот тогда я наконец понял, что не один.
Конечно. Если здесь ходил кто-то, если вила убита, то я буду здесь не один.
Боги, хорошо, что это не моих рук дело!
Только вот… Я задержал эти мои руки, обтянутые старыми перчатками, на теле лесной девы еще на несколько мгновений. Перевернул.
Вила была убита прямым выстрелом в лоб. Пулей. Огнестрелом. Запрещенным в Княжестве, и в Лесу, и в Подземье оружием, которое я делал и втайне продавал – за что и собирался меня повесить Княжий Ловчий Иван.
За что урвал много разбойных денег и решил бежать, да на день позже, чем следовало.
Но кому могла понадобиться крик-трава, кто из моих покупщиков мог застрелить вилу? У кого достало бы наглости обозлить Белую Катарину?
Я медленно распрямился.
Это устраняло одно препятствие: отпала нужда бороться со стражем сего места.
И воздвигало куда большее препятствие: мне некого было принести в жертву.
Я размышлял над этим несколько мгновений, а затем стянул с шеи оберег.
Мне сгодится и собака, и Марь. И даже Иван. Только вот одолеть их у меня почти нет надежды. Впрочем, выбора тоже нет.
Хватило и минуты без песьего оберега, чтобы собаки почуяли меня.
Ажурные, сканые кони напоминали то ли зверей, то ли призраков зверей; я не мог глазом определить, понять, за какими и перед какими деревьями они прошли. У них свои дороги. Иногда казалось, что конь и всадник скрываются не за деревом, а за пустотой между стволами. Хотелось отвести от такого глаза, но я не отводил.
Конь у Ивана был золотой, у Мари – серебряный.
Я повесил амулет обратно на шею, чтоб собаки не порвали меня с ходу.
Гончие взяли меня в круг. Другой. Третий. Теперь не потеряют ни за что.
У Ивана собаки были одного пера, врановые, а у Мари – одна, да ярая: из тех, что с белыми пятнами над глазами, из тех, что видят колдовство, чуют, не боятся укусить.
Черная, седьмой щенок от седьмого щенка. С такой-то дивно, что они меня раньше не загнали.
Я уверился, что сейчас она бросится на меня, скаля истинно волчьи клыки.
Но то ли оберег мой был особо хорош, то ли еще что: она не видела меня.
Мы настигли Колдуна; я видел его.
Видел ли?
Что-то было не так. Не мог сказать точно. Ощущалось точно соринка в глазу.
Конь подо мной не дрогнул, но плеть поползла, объяла со спины, оплела грудь. Негодное творилось, если Крапива надумала оборонять, а не жалить допрежь.
Я вздохнул и заговорил первым:
– Я Иван, Княжий Ловчий. А не тебе, колдуну, клятву ломать. Не тебе, колдуну, от меня утекать. Не тебе, колдуну, до рассвету жить. А тебе, колдуну, повешену быть…
Иван заговорил первым, как положено.
Мне же надлежало слушать: таков порядок.
Слова все были словами Княжьего Ловчего, не его.
Мы встречались прежде всего пару раз. В первый раз – когда я клялся. А после – впромельк, в Посаде, когда он выезжал на ловитву и черные псы по-рыбьи выгибали гладкие оперенные спины у копыт червленого его коня.
Был Иван высок, в мою пору; на лицо взрачен; волос светел и долог, как высушенная в бель курганная трава; глаза прозрачны, что стеклянный лед.
Я открыл рот отвечать ему как положено, но осекся: тень моя под ногами шевельнулась, различимее сделались холодные лица Ивана и Мари, бледно зажглись птичьи глаза собак.
А вот это мне совсем не по нраву пришлось. Я поднял голову, молясь всякому, о ком знал, о ком слышал хоть раз, чьи имена видел хоть мельком на старых черных страницах, что можно читать только в темноте; молясь, чтобы это Луна вышла из-за туч. Но в Лесу посветлело не от того, ох, не от того. Я обернулся и увидел, как сквозь Лес, оседлав черную тень, ко мне едет белое пламя.
Она проявилась в ночи, словно соткалась из теней и света, темноты и пространства меж темнотой и светом, но я знал, что она тоже приехала своей дорогой.
Белая Катарина, хозяйка здешних мест.
У меня была одна надежа выжить: я не успел ничего взять.
Не успели перемолвиться.
Вот от чего Крапива пролегла неводом поперек моей груди. Зачуяла, прежде всех моих собак, прежде меня самого.
Не видел я Белой Катарины прежде, а и не думал, что придет пора свидеться. Странное дело, мнилось мне в ней будто что-то знакомое.
Словно мы доводились друг другу дальними сродственниками.
А здесь ли она уродилась, Катарина, подумалось мне. Или, как я, не этого гнезда птица.
– Вам здесь не место, Князевы люди, – заговорила она. – На моей глубине не вам ходить.
В голосе ее не было ни тепла, ни холода, ни красок.
Я положил ладонь на шею коня. Склонил голову:
– Здравствуй, Белая.
– Здравствуй, Белая, – эхом поддержала меня Марь.
Она редко говорила, больше пела. От голоса ее тянуло пожаром. Лес таких не любит, а существа с медленной холодной кровью навроде Катарины – тем паче.
– Не по своему хотению в гости пожаловали. Заберем, что нам причитается, с тем и отбудем. Не серчай, Белая, а только пустыми не вернемся.
Я поднял руку и показал ей Княжий перстень Ловчего, сидевший поверх перчатки. Круглый прозрачный камень, а в камне том – заговоренная монета, белым туманом залитая, и все движется в тумане оном, шевелится, рассыпает искры…
Я не шевелился.
Белая Катарина завела беседу с Ловчим.
Что же. Говорят, слово преломить что хлеб разделить – сразу после не убивают.
Долго находиться здесь, в самой глубине Леса, ни Ловчие, ни я не могли. Вила безучастно взирала на нас оловянным расплавом глаз. Невольно я задался праздным вопросом, была ли она когда-то человеком. И думает ли она, глядя на нас: были ли мы когда-нибудь такими, как она?
Белой Катарине с трудом давалась человечья речь. Концы волос ее беспрестанно щупали землю, вертелись; потрескивали искры, по отдельным волоскам струился колючий лунный свет. Мне показалось, темнота шевельнулась у нее за спиной. Собаки поджали хвосты и отступили. Даже ярая попятилась.
– Что же, – сказала Белая Катарина. – Раз так, берите.
Иван повернул ко мне холодное лицо.
– Там, – указал он на кромку Леса, – сейчас праздник. Иванов день. Поэтому я повешу тебя здесь.
– Не в моем Лесу, – возразила Белая Катарина. – Здесь тебе никого не вешать, Княжий человек.
– Сама вздернешь?
– Зачем? Этот, – она кивнула в мою сторону, – никого не убивал. И не убьет.
От звуков ее голоса вздрагивали, опадали зеленые листья, низким гулом отдавалось эхо над водой. Кажется, звенело что-то внутри, тоскливо, неизбывно, зовуще.
– Здесь его нет, – кивнула Марь. – Псица моя пустое место зрит.
Тихо стало, тяжело. Что-то они решали про себя, что-то ведали.
– Они правы, я тебя не повешу, – с горечью сказал Иван.
– Раньше это делали так, – молвила Марь раздумчиво.
– Если вы не накажете того, кто убил, я пойду в деревню и затанцую там всех до смерти, – произнесла Белая Катарина голосом ровным, гудящим, как пламя в очаге, как ветер в старом колодце.
Зеленоватый свет плесневой Луны лип к ее волосам, впитывался. Казалось, возле нее лунные лучи дрожат, пытаясь изогнуться. Конь выдыхал пар, хотя в ночи было тепло. Это тревожило.
Я смотрел на кольцо; туман сделался тревожно-розовым.
Догадка, прежде блеклая и смутная, как утопленник подо льдом, проступала четче, обретала форму и цвет.
Крапива зашуршала, косточки ее царапнули мою рубашку.
Гроза далеко, подумалось мне. Гроза далеко, а Катарина – воплощение силы, источник ее – близко.
Зачесались зубы, заныли стреноженные печатями кости. Я уже знал, что сделаю.
Белая Катарина, своему дому хозяйка, меня не боялась: обрядили меня в человека крепко, крепко в меня въелись запахи Посада. Чтобы распознать меня настоящего, надо было расстараться поглядеть через печати.
Прости, звездная сестрица, заря-заряница.
Крапива легла в мою руку, я замахнулся. Колдун качнулся, справедливо полагая, что удар его.
Только Крапива упала на Катарину. Она замешкалась – всего на мгновение, но мне хватило с избытком. Я прыгнул прямо с седла, сшибая Белую наземь.
Руки обожгло, точно я погрузил их в полое пламя.
Катарина повернула голову, открыла рот, и я увидел растущий в недрах глотки синий огонь. Взглядом ударило, как обухом в лицо, Лес вздрогнул, шарахнулись собаки.
…Я впился зубами в ее шею, сразу под челюстью. Слабые, слабые зубы человеческие, но их хватило, чтобы вспороть ослепительно-острую нежную кожу. В рот толкнулась горячая, ледяная, горькая, сладкая, соленая, пряная кровь Катарины. Я торопливо сглатывал, держа добычу.
Катарина билась подо мной, словно крупная рыба, вздрагивала, как вздрагивает женщина в любовной истоме.
Она сумела сбросить Крапиву, но я к тому времени успел достаточно.
Все случилось так скоро, что я не успел ничего обдумать, ничего сообразить.
Да что я – Марь застыла на своем серебряном, и я, пожалуй, впервые видел на лице ее, бесстрастном и холодном, подлинные человеческие чувства.
Изумление. Страх. Неверие.
Наверное, мысли у нас были схожи.
Ума он лишился, что ли?!
Иван отбросил Катарину, точно тряпичную куклу, и мы встретились глазами. Прежде ледяные, сейчас они сверкали ярко, как звездный рой.
Ловчий оказался рядом так быстро, что я едва не опоздал.
Выхватил пистолет, выстрелил – Иван от пули увернулся, а глубину Леса осветил всполох зарницы. Гроза ползла поверху. Щупала землю молниевыми острогами, искала по себе добычи.
Я выдернул второй пистолет, да мал был меж нами зазор. Иван с хрустом заломил мне руку, я не почувствовал боли в пылу борьбы, но он нажал на спуск, в упор. Я отпрянул и вырвался из захвата. Не упал.
Дивно – я не чувствовал раны, не было ее. Видно, заговоренное мной оружие не действовало против меня? Я взглянул на дыру в плаще, силясь понять, как пуля миновала меня, и вытащил нож.
Иван вскинул плеть – хвосты ее скрутились жгутом в единое, будто змеиное тулово. Оно тускло блестело черным зеркалом.
Стеклянное лезвие мое рассекло теплый воздух, тут же полыхнула молния, разрезав тучи; взвыли, встретясь, стекло и зеркало.
Я сжал руки – хрустнули кожаные перчатки. Заношенные перчатки, и плащ мой дыряв. Молниевая бритва скользнула по истертым, патиной покрытым шипам на костяшках.
Два пистолета я носил накрест, а третий запасной – сзади за поясом. Иван не ждал его.
Я мог бы сделать старый фокус: выстрелить себе в руку и перекинуть рану на Ивана, – но так быстро не поспел бы. Так что выстрелил в него в упор, хотя знал, что прямо мне в него не попасть.
Промахнулся – Князевы люди были заговорены от всякой пули, – но пуля тоже была заговорена. Соткнулись две силы, увело пулю, да не совсем. Она не попала Ивану в голову – попала Мари в горло. Та надломилась, дрогнули медные волосы, рыкнули и дернулись в стороны собаки, заржал конь, вскинулся на дыбы, и Марь полетела в листья.
– Ах ты ж!.. – выругался Иван.
Лицо его ушло куда-то, вместо него встала маска злого духа. Из тех, что запечатаны семью печатями – глиняной, травяной, железной, лунной и остальными, что не следует называть в ночи, – и я подумал: а кто такой Иван?..
У меня сохранилось мало веры в удачу.
Однако Иван отчего-то теперь медлил нападать.
Мы кружили друг против друга в блеске сухой грозы, как равные, но с Ловчим что-то делалось. Лицо его дергалось, уходило и возвращалось, пока наконец не утвердилось на своем месте. Плеть сложилась в подобие лезвия, поясок к пояску, тускло отсвечивала кромкой.
– Как твое имя? – спросил вдруг Иван.
Это был настолько странный вопрос, что я не нашелся что ответить.
Я отбил один удар, а второй уже нет. Чужое оружие обрушилось на мое запястье, и я в изумлении уставился на так легко подавшуюся плоть, на срез веток, источавший смолу.
Иван же остановился. Рассмеялся, откинув светлую голову. Весело, и мелодично, и зло.
– Я дурак, но и ты недалеко ушел, – сказал так.
Помолчал, склонив к плечу голову. Так мы простояли какое-то время: псы врановые двигались округ нас, точно воронье над убоищем.
Наконец Иван положил руку мне на плечо, заглянул в глаза:
– Вот что. Пойдешь со мной – будешь жить. Починю тебя. Налажу, гляди, руки – серебряные…
Кивнул на коня Мари. Марь в траве лежала, лицом вниз, что падаль. Трогать ее не стоило: судя по шевелению волос, взялись за нее или подземные жители, или сам Лес. Лес забирал силу: без хозяйки ему было нельзя.
Я все стоял, осмысливая свершившееся. Точно с Луны упал.
– Знаю, каково чужой куклой быть, – неожиданно молвил Иван. – Наперед выберем тебе имя.
Я молчал. Впервые за долгое время – не знал, что делать.
Я знал, что делать. Починю куклу, нареку ее. Нагоню колдуна.
И, совершенно свободный, вернусь ко двору, как верный пес.
Отблагодарю Князя за ласку, за доброту. За Марь – наперсницу мою, тюремщицу, последнюю печать.
В мое время это делали так.
Молоко
Автобусная остановка стояла на самом краю села, а вернее даже – за краем, повернувшись серой кирпичной стеной к мокрому синеватому лесу. Остановка ссутулилась и скособочилась. Она не могла отсюда уйти.
А вот Славка мог, и собирался. Он не любил лес. Ни вообще, ни особенно этот.
Автобус, старый, длинный, округлый ЛАЗ, грязный как бродячая собака, уехал, унес за собой свой сизый дым, запах топлива и звук мотора. Увез и маму, занятую очередной бесконечной ссорой с папой. Славка подозревал, что если бы они, как магниты, повернулись друг к другу правильными сторонами характера, то остались бы вместе навечно. Но они что-то напутали, и теперь все чаще отталкивались, с каждым разом все больше отдаляясь друг от друга.
Славка старательно махал, пока автобус не сделался точкой, уползая все дальше по дороге вдоль леса. Хорошо, что она идет вдоль, а не через, подумал Славка. Не хотелось бы ему видеть, как автобус с мамой скрывается в лесу.
Даже себе он не желал признаваться, что не просто не любил лес – он его на самом деле боялся. Сильно. Спасибо маме, она хоть не донимала его этим, не смеялась, к доктору не водила. Мама рассказывала, что он в детстве, года в три, сам туда пошел и заблудился. Он же ничего такого не помнил, и только образ смутной, колючей темноты с запахом прелой листвы изредка посещал его ночами в самом глубоком сне, почему-то
иногда с шорохом пепла, видением какого-то тоннеля или свода; но толком он ничего такого вспомнить не мог. Забыл от испуга, говорила мама и просила его не ходить туда.
Будто он собирался.
Как только Славка перестал различать клубы дыма, он опустил руку и посмотрел на бабушку. Та стояла, молча глядя вдаль, куда-то даже не вслед автобусу, а словно за горизонт, за небо.
Славка не был у бабушки много лет, и помнил ее плохо. Но за ту пару дней, что мама пробыла с ними здесь, немножко привык.
Мама говорила, у бабушки когда-то случился инсульт и поэтому она не может улыбаться. А с чего бы ей, вообще-то, улыбаться, подумал Славка. Потому что ей его оставили? Вот счастье-то.
Налетел ветер, потянул из леса запах нерастаявшего снега, земли, горьких веток, далекого тревожного дыма, йода трутовиков, еще чего-то – может, старых замшелых руин, может, невидимого зверья.
Интересно, подумал Славка, отворачиваясь от леса, а этот заяц там живет?
Наверное, там, решил он. Где ему еще жить. Темный заяц в темной чаще.
Славка еще раз глянул на синий, взъерошенный, неподвижный лес через плечо, и взял бабушку за край большой и жесткой ладони.
– Бабушка, – сказал он. – Пойдем домой?
Славка шел, сжимая бабушкину руку, не глядя на чавкающую под ногами уличную грязь. Грязь совсем уж надоела. Апрель выдался холодным и сырым.
– Бабушка… – Славка спросил несмело. Но она не услышала. Бабушка держала его руку в своей огромной, шершавой, на ощупь совсем-совсем не похожей на мамину, ладони, и плыла рядом. Сейчас она напоминала каменное изваяние, в своей темно-серой юбке, в платке какого-то неопределимого цвета палой листвы и неизменной кофте с зелеными резными пуговицами. Славке очень хотелось утащить такую пуговицу на игру, и он втайне надеялся, что бабушка потеряет одну – он отдаст, конечно, только поиграет немного и сразу отдаст. Но она ничего терять не собиралась.
Бабушка была высокой – может, и не выше папы, но не ниже. Она много делала, мало говорила, никуда не торопилась, все успевала и отлично готовила простую деревенскую еду. И никогда не ругалась, хотя выглядела так сурово, что, если б она еще и заругалась, Славка провалился бы сквозь сырую весеннюю землю.
– Бабушка, – Славка позвал погромче.
Бабушка повернула голову, глянула на него.
– Что?
Она редко произносила больше одного слова за раз. Наверное, говорить ей тоже было трудно, как и улыбаться.
– А черные зайцы бывают?
Бабушка нахмурилась, и Славка пожалел, что спросил.
– Нет.
– А я видел, – тихонько сказал Славка. Он очень надеялся, что бывают. Если б бывали – можно было бы считать, что все хорошо.
– Где? – спросила бабушка. Славка даже удивился, что она проявила интерес. К нему так давно никто не проявлял интереса – папа и мама были заняты своей бесконечной ссорой и дележкой, Славка не понимал, почему они не могут быть вместе, и старался не думать об этом, просто тихонько надеясь, что так оно и будет тянуться, пусть лучше они бесконечно что-то делают и спорят, чем разойдутся насовсем и настанет тишина.
– На огороде и за домом, вчера вечером. Я в сад вышел, а он там скачет, большой, черный такой. Тихий.
– Собака, – сказала бабушка неопределенным тоном. Черные зайцы ее, наверное, не интересовали.
– Может, и собака, – согласился Славка, вспоминая странное животное. Но все-таки то, что он видел вчера в саду, не было собакой. Котом тоже не было.
И больше всего Славка боялся, что это коловерша. Вот умом понимал, что быть такого не может, что он начитался книжек с картинками, а боялся.
Коловеррршшша.
Славка поежился от этого слова.
Ему оно казалось быстрым, суетливым, шуршащим, злым и странным одновременно.
Про нее – или него? – он давно читал в книжке. Коловерша там был на картинке, страшный, раскосый, иссушенный, с огромным зобом, сидящий в луже молока. Славка помнил, что это такой ведьмин кот не кот, пес не пес, заяц не заяц, который ворует по деревням молоко и масло и носит своей злой хозяйке. Одолеть его можно было серебром – из серебра у Славки было, правда, только пятнадцать копеек 1901 года, которые он нашел сто лет назад – позапозапрошлой весной – в песочнице. Или же можно было вызвать на разговор саму ведьму – вроде как надо было поджечь пролитое созданием молоко, чтобы та немедленно явилась на место. Правда, Славка не очень понимал, что в этом хорошего – ведьм он, честно сказать, боялся даже и на картинках, но все равно продолжал читать страшные книжки, будто пытаясь что-то найти. Например, объяснение своим снам. Темный лес, запах пепла, тоннель, светлеющий свод и голос, который говорил что-то, что Славка никогда не мог утром вспомнить. Это снилось ему не часто, но навязчиво. И каждый раз пугало. Может, это были остатки того детского испуга, когда он потерялся в лесу, но почему тогда тоннель, да и пепел?.. Это было в таком же дождливом апреле, гореть в чаще было попросту нечему.
Славка вздохнул еще раз и дальше до самой избы шел молча.
Все это были глупости, конечно – маме он даже говорить не стал, не хватало поссориться с ней перед отъездом, она терпеть не могла всего этого его увлечения книжками про колдовство, – но вечера Славка и ждал, и побаивался. Мама уехала, оставив его с медленной, молчаливой бабушкой, в доме, пахнущем деревом, мятой и близкой землей под досками пола. Раньше – Славка помнил это смутно – пол был земляным, и его всегда посыпали сухой травой. Теперь настелили доски, отбавив от высоты и так небольшой хаты еще вершок. Да и Славка вырос. Теперь ему казалось здесь совсем тесно.
Мама привезла его позавчера и осталась ночевать. Первый вечер она сидела с бабушкой допоздна, и Славка сквозь дремоту слышал, как они о чем-то разговаривали, долго, приглушенно. Ровный, привычный мамин голос – много, и бабушкины недлинные слова – редко, низко, весомо. Как камни в воду. Сначала Славка сквозь притворенные и занавешенные одеялом двери слушал их разговор, потом начал проваливаться в сон, и дальше уже было непонятно, приснилось ему это, придумалось, или и правда мама и бабушка все это говорили.
– Ты его корми, корми. Он видишь какой худой, – говорила мама. Она всегда думала, что Славка худой, хотя сам себе он казался вполне обычным.
– Буду, – отвечала бабушка.
– Ты за ним присматривай. Он сама знаешь какой.
– Знаю, – отвечала бабушка.
Потом голоса слились в шум, Славка засыпал уже, и только иногда какие-то слова проникали к нему в голову.
– Смотри чтоб он чего не увидел, – будто бы говорила мама. – Ты знаешь же, он впечатлительный. Знаешь, что ему бывает… Кажется.
– Знаю.
– Лес этот… Смотри, чтоб он в лес этот не ходил, ему хватило…
– Да.
– Он спит? Спит? Он у меня хорошо спит. Но только чтоб ничего такого… Он пугливый, если что увидит – не уснет.
Славка хотел уже возмутиться, что ничего он не пугливый, и лес далеко, и вообще он ему просто так не нравится, а не потому что страшно, но тут сон совсем утащил его на глубину. Дальше он слышал только отдельные слова, которые то ли были, то ли не были. Печь, говорила мама. Молоко, добавляла она. Молоко, соглашалась бабушка. Печь.
Потом еще какие-то слова, но только их Славка уже совсем не понял и не помнил.
Спал он на новом месте беспокойно, ворочался, то ли запах бабушкиного дома, запах дерева, соломы, земли был тому виной, то ли из-за ночного разговора, но ему снилось что-то зацикленное, навязчивее, жаркое. Темный тоннель, белый свод, жар. Печь.
Печь, изумленно понял Славка, проснувшись. Печь. Это печь изнутри. Вот что ему снится годами. Зев печи, свод и тоннель дымохода, будто он лежит на загнетке и смотрит вверх.
Он так давно не был здесь, не видел леса, избы, не чувствовал этих запахов, что успел забыть. А теперь вспоминал.
Наутро он осторожно заглянул в бабушкину печь. Ох, похоже. Очень похоже, подумал Славка, глядя вверх через приоткрытую вьюшку.
Неужели и его в детстве клали на лопате в печь, обмазав ржаным тестом, как писали в тех самых страшных книжках, которые он любил? Все эти народные поверья, сказочная нечисть, старые, пугающие обычаи. Особенно Славка ценил книжки с картинками, и ярко представил себя маленького на широкой деревянной лопате. Он осмотрел подпечье, пока бабушки не было – пошла, видно, за молоком. Лопаты он не нашел и немного успокоился.
Хозяйства бабушка не держала, молоко покупала у кого-то, как утверждала мама – исключительно лучшее в деревне и исключительно чтоб побаловать Славку. Так что отказываться от угощения он права не имел, да и не собирался, вообще-то. Молоко, сливки, масло, творог, сыр, домашний, чуть резиновый, вареный из творога самой бабушкой – всего этого было сколько хочешь, и все это Славка любил. Именно молоком и творогом, говорили, бабушка откармливала его после того случая в лесу, когда он, маленький и глупый, пробыл там едва ли не сутки и заболел.
В остальном разнообразия не было, но Славке хватало и жареной на масле картошки с сыром вприкуску и мятного чая с хлебом и маслом. Он был доволен, хотя облик и манеры бабушки никак не вязались у него в голове со словом «баловать». Но это была его родная бабушка, пусть и молчаливая, неулыбчивая и смутно знакомая.
В тот же день, в сумерках, он увидел это создание. Он вышел в сад на закате и заметил бегущую по меже стремительную, ногастую тень. Сначала он обрадовался – заяц! – а потом понял, что с зайцем что-то не то. Он был очень худ, длинноморд, грязен, насколько Славка смог разглядеть его за короткие предзакатные секунды, а под шеей у него болтался мешок. Славка подумал было, что это какая-то собака с сумкой на шее, или еще чего, но тень скользнула мимо него за заднюю стену дома и исчезла, пробежав совсем недалеко. И Славка увидел, что на шее у нее не пакет и не сумка. Это был уродливый, болтающийся мокрый зоб.
Славку мороз продрал, он бросился следом за угол дома, едва успев сообразить, что делает, но там никого не оказалось. Настолько никого, что Славка вдруг подумал, что никого и не было. Не могло такого быть. В конце концов, ему иногда и дома мерещились всякие шмыгающие кошечки. Мама прямо называла его «нервным мальчиком». А уж страшных картинок он видел побольше иных взрослых, что вместе с его воображением, новыми впечатлениями и темнотой могло… Да что угодно могло, подумал Славка, внезапно ощутив спиной и плечами сгущающиеся сумерки, молчаливый взгляд мокрых деревьев в спину и близость глухого, темного леса. Колючая темнота и запах прелых листьев. Как во сне. Только наяву, и это было плохо.
По спине пошли крупные мурашки. Он сделал шаг назад, потом обернулся, потом снова резко посмотрел в густые тени в зарослях за домом и поспешил к калитке. Ему больше никак не хотелось гулять в саду.
Тем вечером, накануне маминого отъезда, Славка лег поздно и никак не мог уснуть. Маме он ничего не сказал, не любила она этого, не столько сердилась, сколько расстраивалась; поэтому он просто попытался ни о чем не думать и глядел в потолок, пока не начали слипаться веки.
Дом погрузился в тишину и темноту, потрескивала печь – не думай и о печи, сказал он себе, – и вроде бы Славка почти заснул, когда услышал на чердаке топот.
Потом что-то грохнуло в той части дома, где кухня. И тишина.
Встала бабушка, пошла проверить. Славка слышал, как скрипят доски под ее весом за стеной.
Снова наступила тишина. Славка сжал край одеяла в кулаках, натянул его на подбородок и просто лежал.
Тихо, без скрипа открылась дверь, мягко шурхнул нижний угол створки по кривоватым доскам пола. Славка затаил дыхание.
– Мама? – позвал он.
– Это я, – ответила бабушка. – Спи.
– Там упало что-то, и по чердаку кто-то бегает.
Бабушка помолчала, подняла лицо кверху. На чердаке было тихо.
Бабушка подошла и положила шершавую, но теплую ладонь ему на лоб. От нее пахло мятой.
– Спи давай. Хорошо все.
Веки Славки вдруг потяжелели, испуг отступил, и, проваливаясь в сон, он, как и вчера, так и не понял, был этот стишок-колыбельная, которую бабушка вроде бы сказала шепотом, или приснился.
– Метла у стены стояла, упала, а по чердаку кот ходит, мурчалом мурчит, лапами стучит, уж свернулся и спит, и ты спи, спи, спи.
И Славка спал. Он вспомнил стишок на следующее утро, как только проснулся, но через две минуты тот выветрился из головы и забылся навсегда.
И вот теперь мама уехала, Славка спросил у бабушки про зайца и совсем уверился в своей версии про коловершу. Ну, конечно, если ему не показалось.
Приближался вечер. И Славка снова вышел в сад. Как с теми страшными книжками – он просто не мог закрыть и не смотреть. Он хотел знать. По крайней мере, если ему такое покажется во второй раз – значит что-то явно не так. Хоть с ним, хоть с миром.
Отгорела вечерняя заря, блеклая, как разведенное в воде варенье. Сад оставался пустым, только птицы пересвистывались в зарослях.
Славка уже и замерз. Бабушка легла отдыхать рано, как всегда, она ничего не имела против того, чтоб Славка сам поужинал горячей картошкой из печи, умылся и лег, не забыв запереть дверь. У Славки это не вызывало трудностей, но он знал, что бабушка все равно не уснет, пока он не уляжется, поэтому надолго задерживаться не хотел.
Славка с облегчением подумал, что ничего и не будет. Что нет никакого ведьминого зайца, или кто он там. И ведьмы, значит, нет.
Его очень-очень сильно пугала сама мысль о ведьме. Он представлял этот черный, мокрый до синевы лес, заплывший туманом, жирную темную воду в лужах, слои и слои осклизлых, свалявшихся листьев, отвратительный запах грибов-веселок, гулкий перестук капель, падающих с высоких ветвей, и – ведьму. Седую, лохматую, закутанную в собственные волосы, сидящую на низкой ветке. Ему виделось, что она сжимает мозолистыми ногами старый глиняный горшок, треснувший, покрытый белыми потеками, и ждет своего коловершу. Или свою. Славке казалось, что это все-таки он.
А черный зверь, похожий не то на кота, не то на зайца, бежит по грязному лесу, болтая в зобу молоко, роняя капли в грязь, в темный мокрый мох – молоко, краденное у хозяек. Лучшее молоко бабушка покупала для него, и, думал Славка, заяц по запаху искал его по всему селу. И забегал сюда, к ним, чтобы собрать последнюю добычу на пути к лесу.
Надо бабушке все-таки сказать, подумал Славка. Должна же она заметить пропажу, если что-то и правда пропало. Хотя вдруг она думает, что это я столько съел?..
Да. Тень скользнула по саду, призрачная, темная, волосы встали дыбом, и Славка вдруг перепугался и бросился к дому. Закрыл за собой крючок, задвинул в проушину ржавый колышек, пробежал вдоль серого шершавого бока сарая, подвывая, вскочил на крыльцо и в сени.
Опустил щеколду, крюк, засов, разулся, вскочил в дом, порхнул в комнату и бросился под одеяло.
Он лежал, лежал, слушая топот по чердаку, а потом заснул. Ему снова снился запах пепла, темные ветви и белый свод печи. И сквозь забытье в голову пришла простая и страшная мысль, казавшаяся во сне очень правильной и логичной.
Он не заблудился тогда в лесу. Мал он тогда был, потому и не помнит. Его ведьма украла и в лес унесла. А в печь его на лопате клали, чтоб удостовериться, что он не подменыш. Считалось, что нечисть, почуяв вред своему чаду, которого она могла подсунуть вместо краденного, заберет свое отродье обратно, а человеческого детеныша вернет. Ну Славка был уверен, что он кто-кто, а точно не подменыш, но бабушка-то тогда, в далеком его детстве, должна была удостовериться.
Тоннель, жар, пепел, белый свод.
– Тяни, ничьего не будет!
– Или мое, или ничийее…
С этими забытыми глухими словами, с этой мыслью Славка проснулся, распахнув глаза и вперившись в темный потолок.
Была еще какая-то фраза вспомнившаяся перед самым пробуждением, но она потерялась, улетела, растворилась во мраке комнаты.
А вдруг это не сон, подумал он, вдруг правда? Вдруг?! Могла ли его похитить ведьма в детстве? Могла. Это многое объясняло, эти сны и разговоры, страхи, видения. Могла ли она опять узнать про него, если ее страшный заяц его увидел? Могла. И… Он уже, конечно, большой, но… Думать о ведьме никак не хотелось.
Только вот как его отняли, как вынесли из леса? Бабушка? Оттого у нее инсульт был?.. Да ну нет, это уже совсем сказки, подумал Славка. Не может такого быть.
А что может?.. Здесь, ночью, под низким потолком, в почти полной темноте, полной скрипов и шорохов старого маленького дома, все казалось возможным.
Скажу бабушке, я обязательно скажу бабушке, подумал Славка. Надеюсь, она сможет меня защитить, если отобрала у ведьмы тогда, в детстве, и не то проверяла печью, не то лечила после пережитого…
Тут он вдруг нашел объяснение своему сну, и картинка, пугающая, но цельная, сложилась у него в голове.
Его не клали в печь на лопате.
Его оттуда вынимали.
Лес. Потом тоннель. Потом пепел и светлеющий свод.
Именно так, а не наоборот.
То, что украло его, действительно вернуло его через дымоход, испугавшись за свое отродье.
Нет, это было слишком ужасно, но в темноте деревенской ночи казалось правильным, настоящим объяснением.
Скорей бы утро, с тоской, едва не заскулив, подумал Славка. Утром все это покажется бредом.
По чердаку что-то пробежало. Туда-сюда. Туда-сюда. Туда. Легонько, но слышно. Кот? Хорь? Белка?
Коловерша?..
Славка не мог спать. Ну никак не мог, зная, что темное, непонятное, никем не замеченное создание ходит прямо по дому, рядом, руку протяни, за тонкой преградой; бегает, стучит. Оно так и будет каждую ночь приходить, подумал Славка. А ведь он этого не выдержит.
Невыносимо было лежать и не знать ничего. Лучше знать. Хоть что угодно. Неизвестность и бездействие мучили его до вполне осязаемой тошноты, до мерзкого чувства в локтях и коленях, во всех суставах.
Не мог он лежать.
Он встал, накинул штаны и рубашку, стараясь не думать ни о чем, чтобы не спугнуть это состояние бездумной, пустой полуночной решимости, взял свечу и спички, свою серебряную монету, тихо вышел из комнаты, чуть-чуть приоткрыв дверь и протиснувшись в щель, вышел в сени и поднялся на чердак. Свеча коптила, пламя танцевало, в голове было пусто. Славка понимал, что, если он задумается хоть на секунду над тем, что делает, то бросит свечу и с воплем убежит под одеяло.
Он поднялся на чердак и закрыл за собой лаз. Тут не было петель – сколоченная из досок заслонка держалась на двух сыромятных ремнях, прибитых к настилу; так что это вышло бесшумно.
Славка сунул руку в карман, сжал монету в кулаке. Руки были мокрыми. Он огляделся, покрутил головой, погонял свечами тени по углам. И подавился криком, когда одна из теней, из дальнего угла, метнулась скользящим движением из одного угла чердака в другой.
Славка судорожно вдохнул, сжав зубы, и как мог сильно размахнулся и швырнул монетой в эту тень.
Пламя свечи покачнулось, но не погасло, черная, теперь уже видимо объемная фигура замерла, и Славка шагнул к ней, выставив вперед свечу.
Он загнал существо в угол. Теперь зверь уже никуда не бежал, не тек, не скользил – он прижался спиной к обитым рубероидом доскам, черный и смолянистый на черном и смолянистом фоне; поднялся столбом и смотрел прямо на него.
Славка забыл дышать.
Зверь был похож скорее всего на зайца, как мог бы нарисовать зайца художник, который никогда не видел никаких зверей, кроме собак. Глаза, желтые, казались почему-то мягкими, как перезрелые абрикосы, сетка жил красновато темнела в мякоти яблок, углы глаз подтекали. Под шеей, как настоящий мешок, свешивался огромный зоб. По темной липкой шкуре стекали белые капли.
Несколько ударов сердца Славка смотрел на него. Огонек свечи поклонился влево, потом вправо, и на секунду показалось, что тело зверя не настоящее, что оно сделано из каких-то палочек, косточек, обмотанных проволокой, окрученных старым войлоком, дырявой и мерзкой сухой кошачьей шкурой, в паутине, в пятнах молока, зацветших плесенью. Что это груда мусора, подсвеченная свечой.
И от этого стало так жутко, что Славка отвел глаза.
Коловерша метнулся в сторону, отвратительный зоб качнулся, молоко плеснуло на солому и горбыли перекрытия; зверь перескочил через светлый кругляш монеты и исчез.
Славка шарахнулся и уронил свечу. Сразу подхватил – она почти погасла и теперь разгоралась неохотно, – и увидел, что затлела солома. Он прихлопнул ее тапком, не думая, и маленькая алая чешуйка, поднявшись в пыльном чердачном воздухе, блеснула золотом и приземлилась на лужицу пролитого молока.
И та вспыхнула призрачным синеватым пламенем, которое тут же погасло.
Огонек свечи сжался, сделался синим, прилип к алому фитилю. Славка затаил дыхание. Он понял, что за спиной кто-то есть. Не коловерша.
Хозяйка.
Сердце пропустило удар, потом другой. Он вдруг внезапно понял ту самую простую вещь, которую никак не мог сообразить.
Он зря решил, что коловерша приходит красть масло и молоко.
А не наоборот.
Коловерша приносит его, вот в чем дело.
Славку затошнило, крупный озноб пошел по телу, схватил за руки паралич.
Почему он вообще подумал, что его похитила именно ведьма? Даже не так – что ведьма его именно похитила…
А не наоборот.
Он обернулся со свечой.
Увидел высоко вверху, под сводом чердака, только белизну глаз и желтоватый блик на подбородке, похожий на улыбку пугала. И зеленые отблески на резных пуговицах.
Он гадал, забьется ли его сердце вновь. Бабушка, не сводя с него глаз, протянула руку и пальцами погасила фитиль.
Настала темнота.
Костяной
«Поверия Подесмы»
Поздняя осень рухнула на лес, придавила. За ночь последние листья облетели, будто хлопья ржавчины. Палая листва подернулась инеем, бурьян на полянах тоже. Лес стоял мертвый и окостеневший, бесцветный, как пеплом присыпанный. Тревожно и мерно свистели птицы, утонувшее в пасмурном небе солнце едва светило сквозь ветви. Оно казалось размытым, бесформенным, словно медленно растворялось в густых холодных тучах, подтекая водянистой розоватой кровью.
Он как раз думал, мертва ли эта, в красном, или еще нет, и подбирал в памяти подходящий заговор, когда услышал далекий мычащий стон впереди.
– Ын-н-на-а-а…
Звук разлегся в холодном воздухе, потерялся меж стволов. Как будто дурной гигант шлялся по лесу. По спине пошли мурашки. Неблизко, прикинул Лют, но глазом бы увидел, если б не дым, шиповник и густой терн. В этих зарослях Лют исцарапал уже всю куртку – к Бартоломеевой Жиже не вела ни одна дорога.
Хоть бы не сам Костяной. Вдруг чего.
Он остановился, не снимая руки с рукояти пистолета, и тут же дернулся от чьего-то прикосновения.
Это конь, которого он вел в поводу, механически сделал еще шаг, толкнул Люта мордой в плечо и только тогда встал. Не ткнулся мягко, как обычно делают кони, а уперся, будто в стену. Лют подозревал, что с конем что-то не так. Он или почти слеп, или очень туп.
– Х-х-хы-ы-ын-н-н…
Пока далеко. И вроде бы не движется. Может, просто зверь какой, подумал Лют. Болеет или что. Он отпустил деревянную рукоять, обернулся.
Конь, гнедой, старый, с седой мордой, смотрел куда-то сквозь лес. Поперек седла лежала девушка, накрытая серым Лютовым плащом. Из-под линялой ткани торчал край алого платья. Лют подошел и, оглядываясь, поправил плащ так, чтобы красного стало не видно, но девушки не коснулся. Голова ее свешивалась с седла рядом с сумой и мечом, притороченным к луке. Белые волосы обгорели, бледные щеки были перемазаны сажей. Она походила на мертвую. Или и правда умерла, пока они добирались. Он уже не мог отличить.
Лют много чего повидал за свои тридцать лет, но в такие места его занесло впервые.
Близился вечер, собирался снег. Дым, повисший в ледяном воздухе, вливался в нутро с каждым неглубоким вдохом, душил, ел глаза. От него начала тупо и тошнотворно болеть голова.
Запах был мерзкий, страшноватый: словно горела где-то там не листва, не дрова, а тряпки, волосы, кости. Отвратительный дух, как на площади после казни. Лют много раз видел такое – костер, сдирающий плоть до костей, бескровная казнь, когда кипящая, вареная в жилах кровь за кровь не считалась.
Он побаивался идти дальше. Не столько из-за стона, сколько из опасения выйти к пепелищу. Вдруг там не дом Буги, а обугленные брусья. От этих мыслей в руках поселилось какое-то невыносимое, безысходное ощущение, похожее на приступ сырой лихорадки. Он больше не знал, куда идти.
Лют выдохнул и двинул вперед, опасаясь, что конь откажется следовать за ним, но тот шагнул вслед, хоть и запоздало. Это был не Лютов конь, он принадлежал той, что лежала сейчас на его спине. Спешился Лют полчаса назад, когда лес пошел слишком густой.
Дальние деревья, белые тополя, казались призраками самих себя. Ягоды терна синели ярко в этом бесцветном лесу.
Начался уклон, видно, к болоту. Позади, вдобавок к дыму, стал собираться туман, и вскоре мир сузился, утонул в этом мареве, оставив лишь Люта, девушку и коня.
– Мы-ы-ых-х-х… – Тяжело, обморочно, страдальчески.
– В железном лесе, на каменном плесе, – завел Лют, выставив вперед мизинец и указательный палец, – на черном песке в белом сундуке сидит дева Маева, кто ей доброе слово скажет, того не тронь. – Голос Люта дрогнул, он сглотнул и продолжил: – Ни меня, ни коня, ни верного друга, я Маеву не лаял, не ругал, и меня чтоб никто не пугал, чур меня, чур меня. – Лют поискал глазами солнце, но легче не стало. Оно, казалось, и вправду кровоточило, в лес медленно сочилась грязно-розовая мгла. Голова кружилась, из раздраженных глаз текли слезы. – В железном лесе…
Лют понял, что слышит тихое хрипящее дыхание где-то впереди. Он хотел вынуть пистолет и понял, что страшится убрать сложенные из пальцев рога. Он привык полагаться на лезвие или пулю, но только если это Костяной, зверина, то что ему до Лютова оружия?
– На каменном плесе…
– На черном песке, в проклятущем сундуке. – Это был не его голос, а чей-то еще, низкий и надтреснутый, и Лют поперхнулся от ужаса. Короткие волосы встали дыбом.
Тут что-то всхрапнуло прямо в полусотне шагов, порыв ветра отнес дым, и Лют обнаружил себя на открытом месте. Впереди, в низине, он увидел огороженный частоколом двор и каменный дом с заросшей крышей, но мельком: он смотрел не туда.
Под аркой деревьев, правее, шагах в десяти стояла дебелая старуха, и в закатных сумерках Лют сначала различил лишь силуэт, очертания, подумав с ужасом и облегчением одновременно: дошел.
– Каждый фетюх с заговором пнется. Небось и рога вперед выставил, падло. – Старуха добавила еще ругательство, и Лют понял, что старое поверье, будто колдуний можно отогнать бранью, врет.
– Я…
– Хлеб-то принес? – прогудела она надбитым колоколом.
– Принес, – ответил Лют. Он знал, с чего надо начинать разговор, когда ищешь такой помощи. Только опыта у него не было.
Она шагнула к нему, и он отступил на такой же шаг.
Лют слышал, как выглядит Буга, которую почитали ведьмой, знал все эти истории. Будто она убила свою мать, выпустила ей кровь при родах. Будто родилась с длинными черными волосами, которые так и не выпали.
Слышал, что при старом царе ее топили в реке, а она не тонула, и тогда ей на шею повязали жернов и руки взяли в колодки. Что рыбы отъели ей лицо, но самую большую она будто поймала зубами за хвост, и та таскала ведьму по реке, пока веревка на жернове не стерлась о дно, а колодки не осклизли настолько, что Буга смогла вытащить свои шестипалые руки.
Тогда она выбралась из реки и убила эту рыбу, а ее зубы забрала себе и хранила, а когда от старости ее собственные высыпались, вставила себе рыбьи.
Может, это была только страшная сказка, но у старухи не оказалось глаз. На изрытом, словно после тяжелой оспы, лице темнели два провала: веки были открыты, но глазные впадины пустовали. Жесткие седые ресницы обрамляли их, ниже собрались синюшные морщинистые мешки, в углах век загустела желто-розовая сукровица, застекленевшие дорожки ее блестели вдоль крыльев носа. Вся левая скула ее была голой до кости, нижняя губа, считай, отсутствовала, комковатая сизая полоска, оставшаяся от нее, не прикрывала полупрозрачных острых рыбьих зубов и бледных десен ущербной, скошенной назад челюсти. Кончик длинного носа, серый и мертвый, шелушился, в обгрызенных ноздрях виднелись глянцевые красные сосуды. Седые, как дым, с моховой зеленцой волосы она откинула за спину. От старухи пахло псиной, дубовыми листьями и сушеным мясом.
– Что заткнулся? Знал, к кому шел?
– Держи хлеб. – Лют как мог взял себя в руки, расстегнул суму и отдал холщовый мешок с утренним, мягким еще караваем ведьме.
Его смущало, что он до сих пор не видел, кто там мычал в дыму. Стон пока прекратился, но во дворе, по ту сторону частокола, кто-то тихо и болезненно дышал, Лют поклялся бы.
Пока старуха мяла и нюхала хлеб, как-то набок изгибая шею и тыкаясь в мешок слепым лицом, Лют огляделся.
До двора оставалось рукой подать, даже странно, что он не увидел его раньше. Морок, не иначе, подумал Лют и поежился.
В глубине круглого огороженного кривым частоколом пространства стоял высокий каменный дом под круглой же замшелой крышей. Над крыльцом на нее намело землю, там выросло рябиновое деревце, тянулось сломанной рукой к грязному небу. Через пальцы веток прядями тек дым – серый, густой, он не поднимался, а струился из почерневшей каменной трубы вниз по горбу крыши. Лют никак не мог отвлечься от запаха жженой кости, к которому примешивался теперь и противный сладкий дух гнили: на частоколе висели черепа, бараньи, кабаньи, конские, но это не были белые чистые кости. Одни заплесневели, другие покрывали черно-зеленая слизь, бурая кровь, запекшаяся или засохшая.
Наверное, зачем-то так было надо.
– Чем топишь, хозяйка? – спросил Лют, морщась. Его уже мутило от запаха дыма, а осклизающие на колах головы грозили совсем задушить.
Розовато-серое морщинистое нутро давно заживших глазных впадин чуть сжалось, словно Буга сощурилась.
– Все в ход идет, – сказала она, смерив его невидящим взглядом. Он видел осевшую на голой скуле изморось.
Лют выдохнул и задержал дыхание. Он боялся, что, если сейчас вдох с запахом дыма потревожит гортань, его стошнит прямо на хозяйкины башмаки.
Он опустил взгляд, чтобы не видеть дыр в ее лице, и с удивлением обнаружил, что Буга обута в железные латные сапоги.
– Не жарко?
– Я свои семь пар не сносила, – ровно, но с какой-то тоской ответила ведьма. Лют не стал ничего спрашивать. – Пошли. – Буга махнула иссушенной, и вправду шестипалой рукой в перстнях и посеменила ко двору.
– Хлеб-то принимаешь?
– Еще что есть?
– Обижаешь. В сумах.
– Тогда принимаю. Во дворе поговорим.
Лют пошел следом, конь опять замешкался. Солнце садилось, короткий закат отгорал торопливо. Проявилась луна. С дыханием выходил пар. Зима стояла совсем близко, казалось, подними голову – увидишь исполинский силуэт, белые косы. Взглянет – замерзнешь, дунет – заметет.
Буга отворила массивную визгливую калитку, и Лют вошел в ведьмин двор.
– Мы-ы-ыр-р-р-р…
Из-под забора, с груды какого-то замшелого тряпья, звякнув цепью, поднялось черное существо. В первую секунду Лют принял это за человека, но, когда оно шагнуло в его сторону на четвереньках, понял, что это крупный, ногастый черный пес. Тот помотал головой, просыпаясь, задышал хрипло.
Так это пес храпел, подумал Лют. Упаси боги.
– Сиди, скотина! – рявкнула ведьма.
Пес виновато опустил тупую короткую морду, повесил свалявшийся хвост и сел в тряпье, перевернув пустую, заросшую грязью миску. Лют не стал на него смотреть, лишь на секунду поймал взгляд, и что-то в этом взгляде ему сильно не понравилось.
Конь даже ухом на пса не повел.
Буга развернулась к Люту:
– Зачем пожаловал, людолов?
– Деваха одна дымом надышалась. Вытащить бы. – Он хотел промолчать, но все же спросил: – Как угадала?
– Вас за версту слышно. Одежа кожаная, дубленая хорошо, чтоб не скрипела, кожа черненая, по запаху чую. Порох еще. И страх. Вроде оборужен, а боишься. Знаю я такой запах, и за мной приходили.
– За тобой? – удивился Лют. – На ваших же наши давно не охотятся, закон вышел. Последний ловчий по ведьмам был Барвин, да и тот пропал, не упомнишь когда.
– И Барвин, пес, заходил. Знала я его. А ты кем промышляешь?
– Ворье ловлю. Татей. Извергов людских.
– Что-то плохо ловишь. Маэв, Изуверка, еще не всех детей за три года у вас переела? Не слыхала, чтоб ее нашли да на кол посадили.
Лют закаменел лицом. Хотел что-то сказать, дернул углом рта и смолчал.
– Давай деваху, людолов. Погляжу, – усмехнулась слепая ведьма.
Он ослабил веревки, скинул плащ коню на шею и стащил девушку в красном с седла. Лют мог бы поклясться, что она не дышит. И одежда, и кожа ее были холодны.
Ведьма подошла, принюхалась.
– Ты знаешь плату.
– Знаю. Плачу не я, платит она.
– А она согласна?
– Она сейчас, почитай, вещь, а значит, я за нее говорю. – Лют знал, как надо отвечать. Он умел читать и писать и за жизнь многому научился, работа обязывала. Но с ведьмой говорил впервые, и колдовства раньше никогда не видел, только россказни слыхал. Пробирал страх.
– Ее не спросишь. Коли ты ответчик, с тебя помощь.
Лют замялся.
– Не бойся, – сказала ведьма, и ему стало как-то совсем не по себе. – Все я сделаю сама. Ты только силой поможешь и на посылках побудешь. Принести, подержать, разделать мясо.
– М-мясо?.. – Лют сделал шаг назад. Девушка на руках была неприятно тяжелой.
– Да не ее ж, дурак. Жертва нужна. Ты знаешь, чем платить, нет? – Буга начала злиться. – Не будешь помогать – проваливай!
– Помогу, если надо. Куда я денусь. – Люту не нравилось собственное обещание, но по-другому выполнить свою работу он не мог. – Я отдаю коня, так? И то, что ты попросишь от нее самой. Кровь, зубы, да?
Буга кивнула, продолжая нюхать воздух.
– Только сразу скажу: не язык, – попросил Лют. – Мне нужно спросить ее, и мне нужно, чтоб она ответила, когда я спрошу. Это правда, что… Если ее… вытянуть… то она не сможет врать какое-то время?
– А чего не язык? Пусть напишет, чего тебе надо, – остро осклабилась ведьма.
– Я не знаю, умеет она или как.
– Не бойся, не соврет. Если Костяной ее в лес не уволочит, если она глаза откроет, еще время будет не вся. Как блажная. Потому и врать не сможет, никто еще не мог. Потом, конечно, оклемается, но это кто через минуту, а кто через месяц.
Лют кивнул. Он начинал замерзать без движения. Темнело, пошел редкий снег, ему хотелось торопиться, действовать, только бы убраться отсюда поскорее, хоть среди ночи, хоть когда, хоть с девкой, свободной или в кандалах, хоть без.
– Мне язык и не нужен. Я забрала бы волосы, да, чую, палеными пахнет. Коротки небось? Я возьму глаз.
– Зачем тебе глаз? – спросил Лют. Хотел сказать еще, что тут везде палеными волосами несет, раз она ими, видно, топит, но прикусил язык.
– Вставлю себе и буду видеть хоть полдня. А пока буду видеть – позову коз диких, стадо-то мое волки повытаскали в этом году, сарай пустой стоит. Ну да нет уже и тех волков, кончились. – Буга облизнула ошметки губы, будто вспоминая вкус. – А без глаза не помню я слова, как живого зверя приманивать.
– А если я прочитаю? – простодушно предложил Лют.
– Я те, падло, прочитаю! – прикрикнула ведьма.
– Глаз один?
– Один. Работа как раз на эту плату. Лишнего я не беру.
Буга обошла вокруг него, принюхалась. Руки уже затекли держать холодное тяжелое тело.
– Дым чую, – сказала ведьма. Лют возвел очи горе. – Смерть чую, навряд помогу. Конь плохой. Не деваха, давно женщина. И марена. Она в красном, да?
– Да. Так все плохо?
– Тут, у частокола, не разберу, все смертью пахнет, да и дымом.
Ну да, подумал Лют, наконец-то дошло.
– Пошли в дом. Коня тогда… Управишь. Конь плохой.
– Вроде шел нормально.
– Шел, шел, дошел. Дальше ему не идти. А ты ступай за мной. Да не вздумай оружие в дом тащить! Чужого железа нельзя. Меч на седле оставь, никому он тут не нужен. А пистоль давай. Гляди-ко, вот в поленницу засуну.
Лют молча согласился. Даже перетерпел ведьмину лапу, пока она вслепую вынимала пистолет. Тот был заряжен, капсюль вставлен, для выстрела оставалось только взвести курок. И спустить его.
– Осторожно, – сказал Лют.
– Обучена! – огрызнулась Буга, засовывая оружие в дрова. Лют вздохнул.
Они вошли в тесные сени, а после – в просторную, но захламленную комнату. Тепло, с изумлением подумал Лют, тут тепло!
Было темно, только в очаге пылал огонь.
– Клади, – указала ведьма на широкий низкий стол из горбылей срезом вверх. Он был весь в жиру, аж лоснился, янтарно-желтый в пламени, по краям грязный. Лют с облегчением положил тело и осмотрелся.
Под высоким потолком проходили круглые брусья балок, маленькие оконца смотрели на две стороны света, каменный очаг занимал четверть комнаты, рядом стоял еще стол, поменьше и повыше, с неприглядным железным инструментом и стопкой тряпок. На стенах были там и тут набиты полки с глиняными и редко стеклянными бутылями и пузырями; а где было ничем больше не занято – сушилась трава. Над окном висела здоровенная, с человечью, сухая рыбья голова без зубов.
Ведьма разрезала красное платье, не церемонясь. Отхватила полосу от подола длинным, как раз свиней колоть, обоюдоострым ножом. Остальное бросила в огонь. Она ворочала голое тело легко, без усилий, как соломенную куклу. Делала все споро, как зрячая.
Запахло жженой тряпкой.
Без одежды девушка казалась старше. По бледной коже ползали блики открытого пламени, во впадинах и под боками плескались чернильные тени. На плече Лют увидел татуировку: перо. Такое ставили, если кто хорошо умел на ножах. У Люта пера не было.
Ведьма сунула ему охапку свечей:
– Зажги. Расставь где придется.
Она сняла со стены веревку, обвязала лентой, отрезанной от платья, концы вправила в жгут, обвила хитрой петлей девахе вокруг шеи, конец веревки засунула ей между зубами, сжав пальцами щеки, чтоб открыть рот. Нёбо, успел заметить Лют, было бледным и опухшим, засохшая слюна хрустнула коростой.
Ко второму концу веревки ведьма привязала ржавый замызганный крюк, перекинула веревку через балку, словно для казни.
– Вот сейчас проверим, будет толк или нет. Держи ее за плечи.
Буга взяла со стола что-то похожее на остро отточенную железную ложку, свободной рукой подняла девушке одно, другое веко, поднесла нос к каждому глазу, понюхала.
Приставила ложку к внешнему краю правого глаза, нажала. Потекла кровь.
– Течет, – сказала ведьма довольно, проведя носом над виском девушки.
Лют взмок.
– Ну она и не дернулась. – Буга вынула ложку из раны. Капли упали на стол, оставили дорожку. – Держи-держи! – велела ведьма, увидев, что он собирается убрать руки с голых липких плеч. – Сейчас я слова почитаю, а ты пока коня зарежешь. Потом глаз. А сейчас не отпускай, мне палец надо.
Лют закусил губу. Он проливал кровь, приводил людей на казнь, но никогда еще не видел такого деловитого расчленения живого тела.
Буга же взяла тот самый длинный нож, отвела левый мизинец девушки в сторону и, натянув рукав на ладонь, нажала на лезвие. Влажно хрустнуло, и тело под руками Люта слабо дернулось. Потекла, расширяясь лужицей, кровь. Ведьма сунула девичью руку в какую-то тряпку, прямо срезом пальца, даже не замотала. Палец полетел в огонь.
– Чтоб Костяной запах знал, – пояснила Буга окаменевшему Люту. – Видишь, дрогнула, тать. Может, и вытянем. А на дворе прямо смертью пахло. Надо же.
Лют промолчал.
– Теперь ступай коня резать. У двери висит тряпка, постели ему под брюхо. Отведи его в лес за избу, прямо вон за то окно, – указала она длинным корявым пальцем. – Там камень. Поставишь его на камень, кинешь тряпку. Горло перережешь. Как упадет, выпустишь кишки на тряпку. Мяса нарежешь с коня хорошего, кости только не трожь, мясо тоже к требухе бросишь, тряпку узлом завяжешь. Сумеешь?
– На козу охотился.
– Стукнешь в окно, я тебе веревку выкину, мешок этот с требухой на крюк нацепишь, а коня так и брось. Возвращайся тогда, да будешь эту держать, пока я глаз достану. А тогда как раз и Костяной придет. Можно его из костей собрать, да зачем, когда целый конь есть, со шкурой даже. Его тело пусть и берет.
Лют выдохнул, с каким-то щелчком вдохнул. Вон оно как.
Подошел к двери, взял тряпку.
– Эту? – спросил в спину Буге, которая высунула голову в окно, в темный лес. Солнце село, чащу затопили синие сумерки.
Ведьма обернулась через плечо, тусклый свет залег в морщинах, и ее лицо стало похоже на древний камень, лик неизвестного каменного светила, чужой луны.
Лют сглотнул и, скинув ледяной крюк, вывалился на крыльцо.
Дым стелился низом, заливал двор, густой, комковатый, будто какая-то белая жижа, драконова блевотина с запахом сгоревших костей и сырых испарений.
Было холодно, и после жирной избяной духоты Лют все-таки почувствовал облегчение.
Он отправился к коню, выбравшись из-под стекавшего с крыши дымного водопада. Тот, оказалось, стоял, где оставили, не шевелясь. От этого сделалось как-то жутко.
Поднялся ветер, в лесу стоял шорох и стук, драное покрывало облаков сползало с луны, какой-то выпуклой, объемной сквозь дым. Она походила на стеклянный фонарь и казалась нереально маленькой и близкой. У Люта кружилась голова, и ему казалось, что луна падает. Он опасливо косился на нее.
А может, это земля подрагивала от гула древних, глубинных костей.
Люту вдруг представилось, что у земли тоже могут быть скелет, титанические кости и бездонная красная плоть, океаны крови в подземных руслах под ногами, и его и впрямь чуть не стошнило.
Страшный пес забился в свою косую конуру, лапы его торчали из густой черной тени на лунный свет и мелко дрожали. Он тяжело, хрипло дышал в темноте, в положении лап все время угадывались линии скрещенных руки и ног, и так просто было представить себе в этой синей тьме черты искаженного человеческого лица.
Луна и дым шутили дурные шутки. Запах разложения ощутимо усилился, когда Лют подошел к коню.
Меч висел у седла, как и прежде. Но Лют, протянув к нему руку, оторопел.
В свете луны конь казался страшным. Губы его обвисли, зрачки не расширились, как полагалось ночью, и оставались неподвижными. На шкуре появились пятна. На застывшей морде отпечатался костенелый столбнячный оскал.
Конь был мертв. Это не мешало ему стоять, но он был мертв и, как вдруг понял Лют, мертв уже давно, с самого утра.
Он наклонился и, дрожа, заглянул под брюхо.
Проникающая рана там, где печенка. Такое он умел отличать.
Шепотом скуля заговор, Лют бросился в дом обратно.
Буга обернулась к нему, тень ее двинулась на стене, и Люту показалось, что черный силуэт отстал на секунду.
Блики прошлись по кости скулы, железным швам под челюстью. Нос, казалось, еще удлинился.
Мокро чавкнули десны, блеснули в темноте игольчатые зубы давно мертвой рыбы.
Все здесь мертво, а жива ли сама Буга, подумал затравленно Лют. Ночь душила его, это место душило. Казалось, стопами он чувствует слабую, неразличимую дрожь под полом.
– Конь… конь… он…
– Убежал?
– Он мертвый. Он стоит на ногах, но, по-моему, он мертвый уже давно. Он мертвый сюда шел… – чувствуя слабость под языком и дикую тошноту, выдохнул наконец Лют. Колени его подгибались, руки сделались ватными.
Ведьма заворчала. Потом взяла веревку, перевернула тело девушки на живот и связала ей руки за спиной. Потом так же – ноги. Лют стоял, его била дрожь. С ним случалось разное, и сам он всякое творил, но то были понятные, человеческие вещи, будь то охота, погоня, драка или казнь. А сейчас другое, нелюдское, страшное давило его, навалившись на плечи, на голову.
– Погоди, людолов… – Буга подошла ближе, накрыв его тенью. Люту показалось, что тень ледяная. – Она одета в красное, а в красном казнят убийц или отравителей. Она задохнулась в дыму. Не на пожаре. Ты с казни ее увез, прежде чем она сгорела, так?
– Так… – беззвучно шепнул Лют.
– А коня, чтоб служил и после смерти, я знаю только у одной хозяйки. Это изуверка Маэв. Ты чего мне сразу не сказал?..
Низкий голос ведьмы перерос в угрожающий рык, Лют вдруг заметил, что в шестипалой лапе ведьма держит тот самый свинокол.
– Если б я знал про коня… – ответил он сбивчиво. – Я откуда знал? Я искал Маэв, раз знаешь ее, знаешь почему. Детей убивать и есть, и девок, и парней молодых – это даже не всякая ведьма будет, ты-то не станешь?..
Буга мертво промолчала. Лют потерял последнюю уверенность в своих словах, но продолжал:
– А я не был уверен, что она это. Думал, Костяной вытянет, и спрошу. Я ее выследил, почти наверняка. В Доре ее поймали, под именем Слоан, на воровстве. И все бы ничего, но убила она стражника, когда ее вязали. Сама знаешь, она мало того что изверг, так дурная и дюжая. Говорят, отец ее не человек.
– И без тебя слыхала, с кем ее мать путалась. Ну?
– Ее почти сожгли, когда я ее нашел. Коня загнал, так спешил, когда услышал, что похожую деваху в Доре жечь собрались. Ну, я царский ловчий, кто мне откажет в такой глуши, Дор, считай, деревня. Забрал ее, конь ее сам привязался, он за углом просто стоял. – Лют проглотил липкую слюну. – Теперь думаю, подробностей-то я не знаю, может, она на коне пыталась бежать, его стража и свалила. А он за хозяйкой пришел. Не знаю, как все было, только он точно мертвый. А ты откуда знаешь, что у Маэв конь так заговорен?
– Я заговаривала.
– А… – Лют растерялся. – Я думал, ты как-то с ней не ладишь?
– Мне на ваши людские распри начхать. Только вот за Маэв и отец ее может заявиться, если обидим. Тут, на болотах, мертвые кости спокойно не лежат.
– Мне так же начхать на ваши нелюдские. Ты обещала, ты делай.
– А на кой тебе ее вытягивать-то, людолов, коли ее казнить хотели? Разница-то, под каким именем? Я тебе точно говорю, конь ее, она это. Белобрысая ж?
Лют вздохнул:
– Да. Я б оставил ее гореть, но… Два года назад в Мохаер она зашла на крайнюю улочку, попросилась в дом, попить воды. Дома была только нянька и две девочки, четырех лет и семи. Няньку потом нашли без ступней и ладоней, кровью изошла. Косточки дитячьи нашли прямо там, в очаге. Но только от одной косточки, понимаешь?
Голос Люта дрожал, но слез не было. Он никогда еще не плакал с тех пор, как кончилось детство.
– Вторую не нашли. Говорят, в тот день их видели вдвоем на тракте, а потом видели бродяг, шедших из Тирки в Белолес. У них была похожая девочка.
Это были дочки моего друга. И я хочу знать, где вторая. Может, она продала ее бродягам. Может, малая сбежала. Тела не нашли. Я хочу спросить ее. Ты же не можешь задать вопрос мертвой?
– Никак.
– Тогда вытяни ее.
– Ладно. Придется мне уплаты с нее не брать, палец посчитаю, и хорош. И то раз обещала да начала, да кусок взяла. Провались ты, падло людолов!
Лют промолчал.
– А дальше ты с ней как?
– По закону надо будет казнить на площади. Но там посмотрим. Что скажет.
– Лады. Ступай делай, как я сказала, мертвый он, живой, кости в нем, шкура сверху. Если Костяной мертвой кониной побрезгует, тогда глядеть будем. Чтоб ты неладен был, впутал меня!
Лют снова вышел на двор. Совсем стемнело, злая луна смотрела в упор.
Он подошел к коню, протянул дрожащую руку и взял меч. Потом расседлал его, отставил сумки с едой для ведьмы в сторону. Перепоясался, подобрал тряпку, взял недвижного, как статуя, коня за повод и повел вокруг дома. В темноте он старался не оборачиваться. Конь шагал за ним.
Из окна почти не падал свет, луна закатилась за драные тучи, но плоский белый камень Лют нашел без труда.
Шорох и стук в лесу сделался громче. Непрестанно оборачиваясь, он поставил коня на камень, расстелил липкую смрадную тряпку и понял, что если просто перережет коню горло, то ничего, скорее всего, не случится.
Тот стоял, безучастный. Люту внезапно стало дико жаль его. Он со всхлипом втянул воздух, вынул меч и размашистой дугой опустил лезвие коню на шею. Чавкнуло мясо, конь без звука рухнул на колени, и Лют, закричав, в несколько лихорадочных ударов отрубил ему голову.
Крови не было. Она, видно, давно свернулась.
Туша завалилась на бок, и, зажимая рот рукой, Лют разрезал дважды мертвому коню брюхо. Хорошо, было темно, он видел только мокрые блики. Невыносимо смердящее нутро вывалилось, где на тряпку, где мимо, и Лют понял, что сначала надо было нарезать мяса, потом уже вынимать кишки.
Он закатал рукава и взялся за нож, стараясь не думать, в чем таком холодном и липком лазят его руки, за что тянут, что, неподатливое, тягучее, сальное, режут.
Потом Лют откатился в сторону, и его все-таки вырвало. Он утерся рукавом, не выпуская ножа, вернулся к туше. Ему показалось, что безголовый конь легко двинул ногой. Задыхаясь от ужаса, то горячего, то ледяного, и моля, чтобы этот кошмар никогда, никогда, никогда не повторился, Лют отрезал куски мяса с бедра и бросал к кишкам. Они влажно шлепались, Лют сплевывал кислую слюну после каждого такого звука – не мог глотать.
Потом он вытянул края тряпки из-под тяжелого коня, затянул завязки. Несло невыносимо, Лют не знал, какое создание согласится это жрать. Нож кое-как вытер, а меч с омерзением выбросил в лес. Не стоило, но этим оружием он уже ничего не смог бы сделать.
Стукнул в окно. Высунулась Буга, повела носом:
– Ну и дух! Все заблевал, еще железом насорил, падло! Ну, цепляй крюк да иди сюда, я читать буду, давай оттудова, пока Костяной в коня не вошел.
Лют не помнил, как вернулся. Долго полоскал руки в лохани с ледяной водой, на которую ведьма кивнула, но отмыться так и не смог – от задубевших пальцев в белом жирном налете несло смертью. Почему в жаркой избе вода была ледяной, он даже не думал.
Ведьма глухо бубнила. Лют слышал, что она говорит, но понимал мало.
– …Нетрог сидит на звезде Торб, Сторог сидит на звезде Анамнель, Красный да Черный вьются вокруг звезды Полора, но она гаснет или погасла уже. Железная Голова сидел на звезде Земле, пока не пал…
Лют сел на пол и просто ждал. Он впал в пустой дремотный ступор. Голова раскалывалась, Буга гудела, пол вибрировал, кто-то влажно ходил в лесу за окном, порыкивал, шуршал листьями. Лют вдыхал и выдыхал, закрыв глаза.
– Людолов!
Он дернулся, как от пощечины, мутным невидящим взглядом посмотрел в пустые глазницы ведьмы. Ну что еще от него надо, он ведь все уже сделал!
– Не берет Костяной мясо, злится. Сам мертвечина, а мертвечину не жрет.
– Так что? – тупо спросил Лют. Он уже отчаялся дождаться не то что утра, хоть какого-то результата.
– Кажись, придется пса. Жаль, я долго его… растила. – Буга замолчала и смерила Люта дырявым взглядом. – Найду себе нового. Позлее. А этот, скорей, дурной.
Люту все меньше хотелось знать историю пса. Дикий соблазн сбежать вполз в душу.
– Подзови его и заруби. Я тебе сухарь дам вот. Ну, ему.
Лют замотал головой. Замычал. Убийство огромного и грязного, но какого-то жалкого пса совсем не казалось похожим на охоту. А при мысли, что ему снова предстоит копаться в кишках, его едва не вывернуло еще раз, хотя он ощущал себя пустым и выжатым.
– Ты сказался помощником, лудина, ты ступай! У тебя ручищи и так в крови!
Отчаяние охватило Люта и сдавило, как беспомощного червя.
А если он откажется помогать ведьме, та будет вправе сделать с ним что угодно, и никакие рога, никакой заговор не спасет.
– Слушай, Буга. Можно я возьму свой пистолет.
Лют даже не добавил вопросительных интонаций. Не сумел.
Линялые брови ведьмы пошли вверх, глазницы округлились, что-то там с влажным коротким шорохом разлиплось. Люта аж передернуло.
– Грязная смерть… Ну, бери. Свинец?
– Свинец.
– Сойдет. – Она сунула Люту замусоленный дубовый сухарь.
– Как его зовут? Как подманить-то?
– Барвин. Если он еще помнит.
Лют не стал переспрашивать, правда ли это, просто вывалился во двор.
Погода стонала, дым все так же жался к земле, только теперь сквозняками меж кольев забора его растянуло нитями, прядями, словно Зима чесала свой локон о частокол. Редкий снег летал беспорядочно. В щелях забора ветер выл, как безмозглая зверина. А может, и не ветер. Втягивая голову в кожаный ворот куртки, Лют спустился с крыльца и вытянул из поленницы пистолет, снова косясь на луну. Ее разгневанное мутное око мигало в разрывах облаков.
– Барвин… – позвал Лют дрожащим голосом. – Барвин, Барвин!..
Сухарь крошился, крошки липли к рукам, кололи между пальцами, льняная рубаха под курткой пристала к телу, глотку саднило, воспаленные глаза ворочались со скрипом, а язык распух. Лют начинал терять ощущение себя. Когда-то в отрочестве, лет пятнадцать назад, он переболел лихорадкой, и в самую тяжелую ночь ему от заката до рассвета казалось, что он должен закрыть дверь в избу, но то двери не оказывалось, то ее кто-то открывал все время с той стороны, потом он сам стал дверью и до утра промучился, потрясенный невозможностью приложить усилие к самому себе. Утром проснулся мокрый, как мышь, но пошел на поправку. Глаза его с тех пор поменяли цвет с карего на травянисто-желтый, а ощущение невыносимого, ломотного, едва ли не потустороннего бреда он запомнил на всю жизнь.
Вот теперь оно возвращалось.
– Барвин!.. – Горло пересохло, голос сипел. Лют никак не мог сглотнуть, слюна кончилась.
Существо вылезло из дырявой косой хибары и, виляя опущенным хвостом, поползло к нему. Он, повинуясь порыву, присел.
Огромный жуткий пес подползал все ближе, едва ли не на брюхе. Лют заметил, что если смотреть в сторону, краем глаза, то легко принять пса за худого, изможденного мужика: движения его казались людскими.
Барвин подполз к Люту и положил уродливую, короткомордую голову ему на колени.
Лют посмотрел псу в глаза и не увидел там ничего, кроме загнанной, забитой тоски. Тут он понял, что не так.
Глаза у пса были человеческие.
– Ты же знаешь, что это?.. – онемелыми губами, невнятно, как в кошмаре, промычал Лют, поднимая пистолет.
Барвин поднял голову и кивнул.
Лют прижал дуло к виску пса, прикрыл веки, успев, однако, прочесть в зрачках воспаленных глаз облегчение.
И нажал на спуск.
Осечки не было.
Только потом он взял нож. Стараясь просто отключиться от всего. Оно не стоило никаких денег, никакой платы ловчего, но уговор с ведьмой не оставлял ему выбора, да и долг дружбы тоже.
Больше я не буду, думал Лют. Я ничего больше не буду. Я куплю мельницу на берегу озера, на лугу, подальше от леса. Заведу селезней. Просто чтобы глядеть, как они плавают. Встречу девушку. И мне ничего больше не будет нужно. Никогда. Я сломаю пистолет, расплавлю меч, сожгу дорожную одежду и никогда не буду больше ходить в лес. Не буду пытаться никому помочь и никого спасти. И никакого колдовства. Даже гадания на картах. Никогда. Ничего. Только бы выбраться отсюда. Увидеть утро без дыма, без ветвей над головой, без крови на руках.
Лют выскреб ножом нутро и принялся разрубать ребра.
Он свежевал Барвина, грея руки в крови, и бросал мясо в свою кожаную одежу – прихватить что-нибудь в доме он забыл, а сил возвращаться не было.
Потом он как-то встал, бросив нож у изрезанного тела, глянул на отражение луны в крови, связал куртку узлом и вернулся в дом.
Молча отдал сверток старухе, и та занялась им и крюком. Лют стоял столбом, он даже на пол был не в силах сесть. С рук капало.
Наконец что-то произошло, зачавкало за окном. Лют мотнул головой. Может, хоть что-то кончится в этой ночи. Или ему еще кого-то надо будет убивать?..
Я пока не дошел до края, подумал он. Много ли осталось?
Веревка натянулась, поползла, зашуршала по скверно ошкуренной балке. Стало холодно, в окно потянул сквозняк с запахами гнили, горечи, мускуса. На распахнутых стеклах проявились узоры, все как один похожие на закрученные рога. Сжались в испуге свечи, огонь в печи угас, только жар бегал по углям, туманясь белым пеплом.
– Держи огонь! – рявкнула Буга. – Хотя бы одну свечу!
Свечи в ответ начали гаснуть, исходя дымками.
Лют схватил огниво ледяными липкими пальцами, ударил. Раз, другой, третий, четвертый. Свеча занялась неохотно, задымила, но огонь удержала. Лют поджег от нее еще одну и еще, первая тем временем погасла.
В окно полетел снег. Донесся низкий дрожащий рык и шорох шагов. Тяжелых, широких.
Тело девушки со связанными за спиной руками начало подниматься, петля сжалась вокруг шеи, натянулась уходящая в окно веревка.
– Теперь, если он ее через балку перетянет да в лес унесет, значит, погибла она. А если не осилит, значит, только погибель ее на себя заберет, а тело нам оставит, а тело без гибели живое.
Лют молчал.
Голые ступни оторвались от липкого стола с коротким мерзким звуком. Нагая девушка в петле под потолком выглядела едва ли не жутче всего, что Лют за сегодня видел. Голова ее свесилась набок, язык вывалился из открытого рта, но конец веревки еще держался между зубами. Лют увидел, как по языку потек дым, поднимаясь к потолку. Снег перестал влетать в избу, затхлым дохнуло в спину: течение воздуха поменялось. Свечи мигнули. Облако дыма, колеблемое сквозняком, вытянулось в окно. Лют заметил влажные блики, двинувшиеся в лесной темноте, и поспешно отвел глаза.
Тут погасли свечи, веревка оборвалась, девушка упала на стол с глухим шлепком, а из очага выметнулось пламя, осветив все ярким желто-оранжевым светом, и опало. В секунды вспышки Лют заметил в окне силуэт и похолодел до мозга костей. Он все ж увидел того, кто тянул веревку.
Воцарилась темнота. Хрупнуло за окном. Еще. Ближе. Лют лихорадочно чиркнул огнивом.
– Зажги свечу, – сухо и хрипло сказала Буга, и на последнем слоге голос ее едва не взвился. – Свечу!
Что-то задело ставень, звякнуло стеклышко, влажно и медленно шурхнуло по подоконнику.
Искры освещали, казалось, только сами себя. В избе резко похолодало, будто и не было натоплено.
Наконец искра упала на фитиль, и свеча занялась бессильным, прозрачным огоньком.
Буга резко захлопнула ставни и заперла на железный крюк. Запахнула окно грязной шторкой. Узор на окне уже таял, что там за ним – видно не было. И хорошо, подумал Лют.
– Не ест он, – сказала ведьма. – Конину не берет, да и псину выплюнул. Потянуть потянул, а жрать не стал.
Лют едва ли не отмахнулся. Он зажег еще несколько свечей; в печи тем временем оживал притихший было жар, с новой силой потрескивая дровами.
Теперь, при свете, Лют мог рассмотреть девушку.
Та лежала, как упала. На спине, с руками за спиной. Но рот ее был открыт, и она дышала. Ребра ходили под грязной кожей.
– Дышит, дышит, хорош пялиться, – проворчала Буга, орудуя кочергой в очаге.
Что-то потерлось о стену дома. Снова звякнуло стекло.
– Зверь не уходит, – сказала ведьма. – Плохо. Мясо ему не понравилось. Конь сдохший, а пес паршивый. Спрашивай, да отдадим ее ему, провались она пропадом. Диковинно это – Зверя кормить тем, кого вытягивал, ну да и ладно. Пусть отец ее с Костяного спрашивает, коли спросить может.
На губах девушки осел пепел, молодое лицо казалось безмятежным, рана возле глаза кровоточила широкой полосой. В густеющей крови плавали блики вновь ожившего пламени.
– А раз мы ее на поживу, то глаз я все ж заберу, – добавила старуха.
– Маэв! – позвал Лют.
Девушка открыла глаза. Ярко-оранжевые.
– Ты – Маэв? – спросил Лют дрогнувшим голосом.
– Где мои щипцы? – невпопад спросила вдруг Буга. – Здесь были щипцы.
– Вот они, – ответила вдруг Маэв сипло, садясь одним плавным движением. Руки ее оказались развязаны, и с размаху она всадила разогнутые длинные щипцы Буге в глазницы, проткнув мозг. Железо вошло с чавкающим хрустом и глухо ткнулось в кость.
Старая ведьма успела поднять руку, и все. Маэв оттолкнула ее связанными ногами в бедро, и убитая Буга упала, растянувшись в рост. Волосы ее угодили в очаг и занялись мгновенно, за ними – засаленная одежда.
Лют рванулся, но Маэв уже взяла со стола нож, полоснула по веревке на лодыжках и соскочила на пол.
Лют вытащил пистолет, надеясь, что изуверка не поймет, что он не заряжен.
– Капсюля нет… – просипела та, нагнув обгорелую голову. Кровь из пореза разлинеила ей щеку и шею, скопилась над ключицей. В темно-красном плавали огненные блики.
Лют перехватил пистолет за ствол, Маэв сделала выпад ножом, и людолов отступил к двери.
Что-то тяжело прижалось снаружи к стене, зашуршало. Задрожали от низкого рычания свечи. Комната быстро заполнялась удушливым дымом. Лют сделал еще шаг назад, парировал рукоятью прыткий удар ножа, выбросил левую руку, метя под дыхало. Маэв махнула лезвием, раскроив людолову запястье. Лют ударился спиной о дверь, и в тот же миг массивное тело долбануло в доски с той стороны. Леденящий рык раздался в двух дюймах за спиной.
Лют на секунду потерялся в дыму и неверном свете и не успел увидеть кулак Маэв, вынырнувший снизу. Она ударила его, как мужчина, костяшками в подбородок, голова стукнулась о доски. Боль обожгла вооруженную руку, пистолет вырвало из пальцев, и его же рукоять опустилась на ключицу, ломая кость. Хрупнуло, Лют закричал и осел, тщетно пытаясь отмахнуться ногами.
Из дыма выплыло искаженное радостным оскалом лицо Маэв. Оранжевые глаза пылали. Лезвие прижалось к шее, выпуская кровь.
– Ты сумасшедшая, – сказал Лют, задыхаясь. – Но скажи мне. Просто скажи: в Мохаер, две девочки с нянькой… это же была ты?
– Ты думаешь, я помню? – сипло спросила она, продолжая улыбаться.
Вот так. Лют о таком даже не думал. Он мог предположить, что она будет отпираться или, наоборот, рассказывать подробности, насмехаясь, но так…
Лют заплакал.
Она взяла его за подбородок свободной рукой, не отводя ножа от шеи, и ударила затылком о дверь. Раз, другой. Он не смог поднять левую руку, а правая оказалась совсем уж слаба. Безразличным взглядом, каким-то краем разума чувствуя, что угорает в дыму, Лют посмотрел вниз и увидел, что сидит в луже крови. Большой луже. Наверное, нож задел вены.
Дверь отворилась, и Лют, потеряв опору, упал на спину, на крыльцо. Его сволокли по ступеням.
– Ого, какой! – донесся до него заинтересованный возглас Маэв. – Я так понимаю, ты, пока не пожрешь, меня не пропустишь?
Лют лежал на спине, снег падал на лицо, такой приятный, холодный. Наконец-то не пахло дымом, все утонуло в железном запахе крови и еще чего-то.
В поле зрения вплыла морда, и Лют поразился, насколько зверь велик. Он занял тело коня целиком, раздул его, шкура лопнула, натянувшись на выросших костях. Голые ребра покрывала стеклянная розовая слизь, из разросшихся позвонков сложилась могучая шея, перевитая черными лентами, лошадиная голова расщепилась на тонкие лучины костей, образовав словно венец клыков. Нижняя челюсть разошлась надвое, как жвала. В окровавленных зубах застряла шерсть.
Уродливое тяжелое копыто наступило Люту на живот, и он закричал, слабо, бессильно.
– Ну, ешь, ешь, – сказала Маэв где-то за краем видимого мира. – Потом поедем кататься.
Способы управления
Наступала ночь, окружала город, мягко стекалась к стенам из пустыни; холодало, и в чистом воздухе то тут, то там иногда мелькали сухие снежинки. Над пустыней и городом, в бездонном, выгнутом в бесконечность небе проступали одна за другой сначала едва видные, а потом яркие звезды. День кончился.
Ветер, разбежавшись по пустыне, долетал до крепких городских стен, взмывал по ним на какую-то высоту, терял силы, опускался и, вздохнув, убегал обратно в пустыню, словно волны прибоя. Когда-то давно, очень давно, здесь было море, и древние раковины поблескивали перламутровыми сломами в светлом песке.
Рогатая луна медленно всплывала над горизонтом, размашистая, колючая, как ранний лед. В такие ночи казалось, что на ней тоже лежит слой снега.
Ничто не тревожило город, кольцами улиц расходившийся от Синей башни, острый шпиль которой тонул в темнеющей высоте. Приближались праздники, и окна Башни были темны. В городе же горели огни, мягко светились завешенные окна в просторных домах, сложенных из желтого и синего кирпича, где-то на окраине играла музыка. Сегодня лавки и таверны по традиции закрывались рано, жители расходились по домам. Градоправителю позволялось задерживаться в праздничный вечер на рабочем месте, но, впрочем, это было далеко не обязательно.
Город стоял здесь очень давно, как остров в песках, и маяк на его синей башне служил ориентиром торговым караванам, идущим на юго-запад, в тропики Мелимераты и оранжевого от орхидей Миелона, с северных окраин пустыни, из Фолх Вайна, или еще дальше, из-за моря, из ледяных, давно окаменевших лесов Пойма. Так же как и караванам, идущим в противоположном направлении.
Поэтому ворота города, и синие северные, и желтые южные, всегда были открыты днем. А ночью, с заходом солнца, они закрывались, и тому было много причин в этом мире.
Этим вечером я сидел за темным столом в теплой таверне и смотрел в большое, до пола, окно, выходящее на мощеную площадь. Это была одна из тех небольших площадей, что окружали Синюю башню. От нее спицами расходились восемь улиц – по одной на каждую сторону света и четыре наискосок между ними. Башня, поистине огромная, довлела над центром города. Я видел синюю громаду ее бока над вычурными черепичными крышами улицы, чуть подернутую дымком из труб и редкой пеленой снежинок.
Я держал в когтях простой стакан из тонкого стекла с горячим кофе – не люблю подстаканники, – потихоньку пил и смотрел на свое отражение в стекле, на золотящиеся узоры на рукавах и синие перья. Время смотреть на что-то другое еще не пришло, и теперь я ждал, пока солнце перестанет подсвечивать запад, а луна поднимется к верхушке башни. К тому времени охрана разойдется ближе к окраинам, и в спокойном центре, возле нерушимой Башни градоправления, где почти нет жилых домов – только лавки, таверны и конторы – станет совсем безлюдно. На какое-то время.
Хотелось хоть ненадолго выйти наружу, подышать свежим, холодным воздухом с привкусом печного дыма, посмотреть, как пролетающий высоко над стенами ветер закручивает снег вокруг Башни, послушать, как звенит тонкий ледок в желобах водостоков под подошвами расходящихся по домам горожан.
Но было нельзя. Поэтому я ел сладкое печенье, отвернувшись от окна к почти пустому уже, обшитому деревом залу. Мягко светлели бежевые тканые скатерти в подкрашенной свечами темноте, за широкой и темной барной стойкой седобородый хозяин и два работника вытирали бокалы.
Когда кофе закончился, а узор кофейной гущи на дне не сказал мне ничего такого, чего бы я не знал, я встал из-за стола и подошел к стойке.
Положив на темное дерево квадратную золотую монету, я заказал еще кофе.
– Только что сварили свежий, – ответил хозяин и поставил передо мной полированный, пахнущий праздником кофейник.
– Тогда иди, – сказал я ему. – Я сам закрою.
Хозяин с готовностью кивнул. Он достаточно заработал сегодня, включая и мою плату, и спокойно мог идти отдыхать. Сегодня почти все отдыхали, кроме меня, стражи и некоторых других, включая градоправителей.
Я проводил его до выхода. Мы поговорили еще минуты две, и он в сопровождении своих работников ушел. Бывает, хозяева живут при своих заведениях или же открывают заведения в своих домах, но у этого человека дом был в нескольких кварталах к северу. Поэтому я сегодня его и выбрал. Впрочем, не только поэтому. Я знал, что он не сболтнет посетителям лишнего, да и работники его тоже.
Я запер дверь, задул свечи. Немного постоял в темном теплом помещении, таком непривычно тихом после оживленного вечера. Дом, казалось, отдыхал. Было слегка печально тут, в тенях, отброшенных с улицы мягким светом домов на той стороне мостовой. Остывала печь, тихонько потрескивало дерево. Тикали часы в хромовой оправе.
Поскольку ночь все наступала, огни все гасли, а темнота все сгущалась, я захватил кофейник и вернулся на свой стул у окна, еще не успевший остыть.
Усевшись, я вынул из внутреннего кармана лоскут тонкой кожи и прозрачный пузырек с бесцветной жидкостью внутри, а также кусок бечевки. Из нее я сделал петлю со скользящим узлом, каким крепят рыболовные снасти на морских кораблях. Затем прижал когтем пробку пузырька, стряхнул одну едкую каплю содержимого в свой пустой стакан из-под кофе и моментально накрыл его кожаным прямоугольником. Накинув на посуду петлю, я затянул ее. Под кожаной покрышкой поднялся белый парок и опал, кожа натянулась, как на хорошем барабане. Теперь все было готово.
Я провел рукой по голове, приглаживая перья, и, опершись локтями о стол, стал вглядываться в окно. Такие вещи всегда лучше делать морозным вечером, дождавшись, пока на окне проступят ледяные фракталы, вот как сегодня. Вглядевшись достаточно, я произнес – шепотом, в темноту – короткое слово, которое, впрочем, готовил заранее. Так готовится любое заклинание, и непроизнесенным до поры остается лишь последнее, развязывающее слово.
Окно, а вместе с ним и мое отражение в нем, подернулось, как патиной, немного призрачной зеркальностью, от которой даже у меня дыбом взъерошились перья на затылке. Вид из окна исчез, уступая место другим, нужным мне картинам; и стало видно, как…
…Взметнулись над стеной со стороны пустыни темные тросы и упали на каменную стену без стука. Упали, зацепились кошками и тут же натянулись под весом тех, кто поднимался по тросам, невидимый из города.
…Налетел на площадь ветер, закружил падающий и уже лежащий снег, скрутил в вихрь, а тот, все никак не желая рассыпаться, протанцевал под стеной почти полминуты и, окончательно потеряв прозрачность, сжался в неясную фигуру, которая через секунду уже обрела объем и вес. Фигура эта, высокая, но непонятно, мужская или женская, запахнула белый плащ и повернулась на каблуках, высекая упавшие в снег искры.
…В темном и пыльном складе один из мешков с овощами, доставленных днем откуда-то с запада, пошевелился, выбросил изнутри темное, закопченное лезвие, которое прошлось вверх по ткани, и из мешка выбрался человек. Он разогнулся, уперев руку в спину, потянулся, разминая затекшие мышцы, и, не медля больше ни минуты, вышиб дверь одним чудовищной силы ударом и вышел в заснеженную ночь. Под луной блеснули его волосы – черные с сединой, и рогатая, словно демон, луна отразилась в белых глазах с крестовидными зрачками.
…Бродяга пришел еще днем через северные ворота. Он не был вооружен, поэтому никто его не останавливал. От постоялого двора на одной из широких внешних улиц он быстро зашагал к площади, оставляя на тонком снегу следы железных подошв. Бездомный пес, что увязался за ним еще в пустыне, несмело шел следом.
…Крылатая тень, синяя в свете луны, опустилась на городскую стену на западе, посидела, как огромная сова, меньше минуты и, мягко спланировав с многометровой высоты, приземлилась на одно колено. В свете фонарей переливчато блеснули винно-красные перья и серебряные нити на полах плаща. Тень, похожая на птицу и на человека одновременно, а больше всего на меня, погладила рукой снег – темные когти царапнули мостовую – и, выпрямившись в полный рост, шагом пошла к площади, где фигура в белом, принесенная метелью, распахнула плащ и теперь держала перекрещенные руки на бедрах. Ветер трепал ее одеяние, и казалось, что бахрома по краю рассыпается снегом, как хвост метели. Лицо скрывал капюшон. Только луна заглянула в колючие и стылые, как речной зеленый лед, глаза. Заглянула и отвернулась, равнодушная. Луне случалось освещать и более странные вещи.
Снег пошел гуще, скрывая сходящиеся к площади тени, но тучи так и не заслонили луну, лишь чуть-чуть подернули острый серп спутника жемчужно-серой мглой.
Некто в белом, слившийся со снегопадом так, словно сам был снежной статуей, ничем не выдавал своего присутствия до тех пор, пока спустя минуту на площади не появился кто-то еще. Тогда он пошевелился и, скользнув ледяными отблесками по круглым оранжевым глазам пришедшего, произнес сухим шепотом:
– Здравствуй, Эль-Хот.
…Я слышал каждое слово почти так же ясно, как видел картины в стекле вместо собственного отражения. Я глядел прямо вперед, поэтому не видел сейчас, как подрагивает натянутая на стакан мембрана. Но я знал, что кожа и стекло перескажут мне все, что я хочу услышать.
Ночь сдвинулась вокруг меня, обняла за голову, как будто между мной и площадью больше не было ни расстояния, ни преград. Я смотрел во все глаза, храня неподвижность, и, наверное, мог бы кого-нибудь испугать в темноте. Но меня никто не видел в этот час, я же видел всех.
…Фигура замерла на секунду, а потом выступила из тьмы проулка под свет фонарей, откидывая расшитый серебром капюшон с рыжих перьев.
– Не называй меня именем моего врага, близорукий, иначе я внесу тебя в тот же список, – свистящим голосом произнес пришедший. В большой когтистой лапе, каждая чешуйка которой была заботливо украшена серебряным вензелем, незнакомец держал тонкий загнутый серпом клинок. Выглядел тот довольно зловеще, несмотря на излишние украшения. И явная дороговизна оружия, и тон, и ухоженная чешуя, и схваченные серебряными нитями красные перья, образующие венец, выдавали знатное происхождение пришедшего, равно как и самодовольное выражение круглого птичьего лица. Презрительно искривив клюв, он спросил:
– Кто ты такой и что делаешь здесь сегодня? Это моя ночь!
Неведомо, каким был бы ответ, но в это время с северной стороны, из арки меж двух темных зданий, выступила еще одна фигура, и свет фонарей отразился в клиньях белков, обрамляющих кресты зрачков.
– Я, видимо, все-таки вовремя, – сказал пришедший, пряча широкие ладони в карманах серого шерстяного плаща. – Весь курятник в одном месте.
Он подошел поближе и остановился на одинаковом расстоянии от молчащего незнакомца в белом и птицечеловека.
Тот, взъерошив перья, перехватил клинок так, чтобы можно было ударить снизу вверх, и, распахнув янтарные глаза, не в силах скрыть изумления, прошипел:
– Не знаю, как ты узнал, что я здесь, но ты не возьмешь меня живым!
В ответ пришедший рассмеялся, тихо, но по-настоящему весело.
– Чиншан, я и не собирался, поверь мне. К слову, я вовсе не знал, что ты здесь. Я пришел убить Эль-Хота, а потом уже отправиться к тебе.
– Тогда подойди сюда и попробуй, Моут! – в ярости закричал Чиншан, и в голосе его прорезались истинно птичьи ноты.
– Несомненно, так и будет, – сказал Моут, самый дорогой убийца Запада, и вынул руки из карманов. Чиншан, казалось, побледнел даже под перьями.
Но не успел никто сделать и движения, как чьи-то уверенные шаги, чуть заглушенные снегом, послышались со стороны западной улицы.
– Что-то здесь становится людно, – сквозь зубы сказал Моут.
– Гораздо более людно, чем я ожидал, – пробурчал Чиншан. Он был испуган.
Незнакомец в белом плаще молчал, словно ему ни до чего не было дела.
На площадь, освещенную фонарями, вышел бродяга в серо-голубой заснеженной куртке. Шапка и воротник скрывали его лицо. Он был немного сутул и явно молод. Рыжий с белым головастый пес неопределенной породы, что пришел с ним, сел в снег, когда человек остановился и оглядел всех собравшихся. У бродяги были тонкие длиннопалые руки, а на поясе куртки, справа, он зачем-то завязал узлами пять разноцветных шнурков.
– А ты еще кто такой? – спросил Моут.
Бродяга не ответил. Он просто смотрел.
– Отвечай, пес тебя подери! – потребовал Моут угрожающе. Ему безотчетно не нравились и белый в плаще, и бродяга с собакой, и это читалось на его остром, рельефном лице.
Но не успел никто сказать и слова, как где-то неподалеку едва слышно звякнул колокольчик – раз, другой – и из соседнего проулка твердым, но абсолютно бесшумным шагом вышли трое. Первый, беловолосый и молодой, одет был в серое с багрянцем и чрезмерно высок ростом; двое за его спиной, в матовых металлических масках, казались его чуть уменьшенными копиями.
Глаза Моута вспыхнули белым, кресты расширились. Пришел его черед удивляться.
– Хиреборд!
– Именно, Моут. Я за тобой, – сказал беловолосый. В руке его зажат был тяжеловесный палаш, через плечо висела бухта троса. Колокольчик на правое ухо ему когда-то повесили в наказание, под заклинанием, и ни снять, ни заглушить его было нельзя. Поэтому Хиреборд ни к кому не мог подобраться незамеченным, как бы тихо ни ходил.
– Не думал, что ты осмелишься, Хиреборд! Кого это ты с собой привел? – спросил Моут, несомненно, нарочно, чтобы смутить его.
Вообще-то все знали, что это – ухудшенные копии самого Хиреборда, результат неудачного опыта по созданию идеального экипажа еще в те времена, когда он был пиратом на Сером море. Раньше их у Хиреборда был почти десяток, но с тех пор почти всех перебили – братцы, как называл их он сам, сражались довольно слабо и против хорошего бойца ничего поделать не могли, кроме как взять числом. Такая тактика привела к сокращению этого числа, но все-таки помощь от них была.
Чтобы перевести разговор с неудобной темы, Хиреборд ответил вопросом на вопрос:
– А ты кого привел, Моут? Кто этот пижон в белом?
– Я пришел сам, – ответил человек в белом плаще.
Он говорил шепотом, и от этого температура почему-то будто упала еще на градус.
Все помолчали, ожидая продолжения, но его не последовало.
Чиншан, который с появлением Хиреборда заметно приободрился, просвистел:
– Слишком много разговоров. Делай свою работу, Хиреборд.
– Э, не хочешь ли ты сказать, что тебя нанял пернатый? – спросил Моут.
– Именно, – согласился северянин.
Чиншан раздраженно скрипнул клювом:
– Хватит болтать, убейте его!
– Кого это вы собрались убивать без меня? – спросил из темноты женский голос. Он звучал так, что все повернули головы к Южной арке, из которой на свет выступила девушка в одежде цвета ночи, расчерченной метелью. Штаны ее были заправлены в высокие сапоги из темной кожи, лоб и глаза закрывала волнистая кайма капюшона. Злой рисунок губ да светлая прядь на лбу – вот и все, что можно было разглядеть в смешанном свете синей луны и желтых фонарей, но все присутствующие сделали шаг назад. Взгляды, как мокрые пальцы, примерзли к железу клинков у нее в руках. Две рукояти виднелись над плечами. Это была Никла Четыре Меча.
– Никла! А кого ты-то здесь ищешь, вражина?! – спросил Моут в ярости. – Тебя разыскивают в четырех городах. Хочешь расширить географию?
– Ты знаешь, это не от того, что я плохая. Я просто злая.
– Что тебе здесь нужно? Эль-Хот мой, и никому другому убить его я не дам!
– А если я скажу, что ищу тебя?
– Лишь бы не меня, – сказал Чиншан. Присутствие Хиреборда и его братцев придавало ему уверенности, а чувство превосходства всегда развязывало Чиншану язык. Возможно, именно поэтому город Кражаль, которым правил Чиншан, постепенно приходил в упадок, уступая позиции Сину. И, возможно, именно поэтому Чиншан пришел ночью в Син, чтобы убить Эль-Хота.
– А вдруг я пришла за всеми? – спросила Никла. – И за тобой, Чиншан, и за Хиребордом с его неполноценными, и за Моутом, и за тобой, Дим-Дим?
Бродяга в шапке наклонил голову набок:
– Мы успели где-то познакомиться?
Голос его был хриплым, а глаза – почти белыми.
– К твоему сожалению, – ответила Никла.
– Хоть кто-то знает, кто это, – сказал Моут. – Кто бы еще сказал, кто вот то? – Он указал на незнакомца в белом плаще, что так и стоял неподвижно.
– Если услышишь мое имя, Моут, – тихо отозвался тот, – будешь плохо спать. Однажды тебе приснится зима, и ты замерзнешь.
Моут проигнорировал слова белого. Все знали: это не к добру – если Моут перестает замечать собеседника, то, скорее всего, в ближайший же час он попытается его убить.
Моут посмотрел на небо, подбросил носком сапога снег.
– Как я понимаю, все мы, кроме Хиреборда, собрались здесь, чтобы убить Эль-Хота. Хиреборды собрались, чтобы убить меня. Поскольку Эль-Хот – это мой заказ, все могут убираться к псу, потому что я никому не дам даже попробовать. Хиреборды могут остаться и попытаться меня убить. – Помолчав секунду, он добавил: – Знаешь, Хиреборд, мне кажется, ты просто избавляешься так от лишних родственников.
– Земляк, а ты тоже охотишься на Эль-Хота? – спросила Никла у Хиреборда.
– Вообще-то я действительно охочусь на него. – Хиреборд кивнул в сторону Моута.
– Вот как. И кто тебя нанял?
– Я, – сказал Чиншан.
– В таком случае что вы делаете здесь оба? К ночи я, видимо, начинаю плохо соображать.
Девушка почесала переносицу рукоятью правого меча. На рукояти было два крепления, как и на каждом из ее мечей. Никла могла соединять клинки как угодно, хоть попарно – прямо или под углом, хоть четыре вместе в одну крестовидную конструкцию. Всем этим она управлялась одинаково безупречно.
– Вообще-то я нанял его, чтобы он убил Моута, а сам я отправился за головой Эль-Хота, поскольку, как все знают, если хочешь сделать что-то хорошо, сделай это сам. Я понятия не имел, что сюда прийдет и Моут, и Хиреборд, которого я нанял за ним охотиться. – Чиншан переступил с лапы на лапу: мерзли.
– А кто нанял Моута, хотела бы я знать?
– Как не трудно догадаться, – ответил Чиншан, – его мог нанять только Гарма, единственный из отсутствующих достойных врагов Эль-Хота.
– Дим-Дим, я так понимаю, ты пришел сам по себе? – спросила Никла у бродяги в шапке.
– Конечно. Рад, что столько людей преследуют те же цели, что и я. Пожалуй, я позволю вам перебить друг друга.
– Как будто тебя не зацепит, – сказала Никла.
– А чем Эль-Хот не угодил именно тебе? – осведомился у Дим-Дима Чиншан. – Ты вроде бы не из землевладельцев, по крайней мере, я тебя не знаю.
Безмерное презрение отразилось на небритом лице бродяги.
– Замолкни, пернатый. Тем же, чем и ты. Я вообще не понимаю, как твари, подобные вам, могут править людьми. Вы должны или сидеть в своих болтах за Мелимератой, откуда выползли! – воскликнул он, сжав тонкие пальцы в кулаки.
Чиншан, градоправитель и наследственный дворянин, от возмущения взъерошил перья вокруг шеи. Оранжевая ярость плескалась в его огромных глазах. Он крепче сжал клинок, готовясь рвануться вперед.
– Я вообще не понимаю, как человечество терпит таких, как вы? Пернатых, оборотней, тавров, гомункулов, мутантов, в конце концов? – продолжал бродяга. Злоба исказила его лицо, широкое, с глубокими не по возрасту складками,
– Ну, человечество ведь как-то терпит подобных тебе? – парировала Никла.
– Парень, как там тебя… – сказал Моут, и зрачки его сузились в нитяные кресты прицелов. – Ты только что нажил себе сразу нескольких врагов. Если даже Никла, полностью человек, не на твоей стороне, то что говорить об остальных?
Чиншан, происходящий из того же тропического народа, что и я; получеловек Моут, способный закаменеть на целые сутки и не потерять ни силы, ни подвижности своего невероятно мощного тела; Хиреборд, опекавший команду из собственных, пусть и неудачных, копий, – все они смотрели на Дим-Дима с брезгливостью и злобой.
– Такие, как вы, не должны жить рядом с людьми. Вы хуже животных. – Дим-Дим говорил сквозь зубы. – Кто-то должен очищать наши земли от вас.
– Хорошо, можешь больше не жить рядом с нами. Мы тебе поможем, – произнес Моут и, распахнув плащ, вытащил из ножен на поясе темно-голубую саблю. Фактура лезвия имела волнистый узор, на гарде отчетливо виднелись заполированные, но глубокие царапины – этим оружием когда-то жестоко дрались.
– Что это за клинок у тебя, Моут? – спросил Хиреборд, а Чиншан ничего не спросил, но круглые глаза его так и впились в саблю Моута. Чиншан когда-то хотел себе такую, да кузнец отказал ему. Впрочем, никто не знал, что кузнец отказал бы и Моуту, но, поскольку убийца приобрел оружие случайно, в пустыне, у встреченного торговца, он ничего не ответил Хиреборду.
– Никла, переходи на мою сторону, – предложил Чиншан, – и деньги, равные обещанным Хиреборду, достанутся и тебе. А это немало. Просто слишком много народу здесь собирается меня убить, а экономить на безопасности я не хочу.
Никла слушала их вполуха, тихонько напевая «Мраморный дом». Ей явно становилось скучно.
– Вы мне надоели. Разбирайтесь между собой. Вы хоть помните, кто из вас пришел сюда первым? Не говоря уже зачем?
– Когда я пришел сюда, – ответил Чиншан, – здесь был только он. – Когтистая лапа указала на белого, который так и стоял молча, нервируя остальных. – И у меня до сих пор не было времени расспросить его, кто он, собственно, такой.
– Раз здесь нет Эль-Хота, которого мы все ожидали здесь увидеть, – задумчиво протянул Моут, – а вместо него у Башни стоит этот тип в белом… Получается, Эль-Хот знал, что мы придем, и прислал его вместо себя.
– Не думаю, что он ожидал столько народа, – сказал Чиншан. – Скорее всего, он ждал кого-то одного и прислал своего наемника.
Фигура в белом никак не реагировала на обсуждение. Просто стояла, и край плаща лениво трепался по блестящим сапогам. Казалось, тому, о ком шла речь, было абсолютно все равно.
– Давно ты здесь стоишь, приятель? – спросил Моут. Его раздражало, что сегодня ему никто не хотел отвечать. Впрочем, приходилось терпеть: он попал в общество почти равных, и здесь его мало кто боялся.
Незнакомец молчал. Опрокинутая над головой ночь была огромна и бесконечна.
– Видимо, давно, – сказал Чиншан. – Когда я пришел сюда, он встретил меня, приняв за Эль-Хота. Следов на площади не было, а снег шел не такой уж сильный. Значит, с вечера.
– Не было следов, говоришь? – Никла вдруг напряглась. – Открой лицо, приятель, и я угощу тебя чаем. Или нам придется стянуть с тебя капюшон и напиться чаю за твой счет. Открой лицо.
– Не раньше вас, – тихо ответил незнакомец. Из его уст не вырывался пар.
– Хорошо, – осторожно произнесла девушка. – Нам скрывать нечего, мы друг друга узнали. – И она откинула капюшон. Лицо ее, того же северного типа, что и у Хиреборда – скуластое, со вздернутым носом, – выдавало возраст Никлы: ей еще не исполнилось тридцати. Тугая светлая коса спускалась за широкий ворот за левым ухом. За правым волосы были собраны в короткий хвост – однажды ведьма отрубила Никле косу в бою, и с тех пор та не отросла ни на дюйм.
Хиреборд тоже оказался беловолосым и синеглазым. Ресницы и брови казались белыми от инея, но то был их родной цвет.
Моут был страшен. Хотелось, чтобы он надел капюшон обратно.
Чиншан стоял не шелохнувшись. Рыжие и вино-красные перья в неверном свете луны придавали ему сходство с барельефом.
Бродяга снял шапку и открыл стриженую голову с выбритой на затылке звездой о семи лучах.
– Твоя очередь, – напомнила девушка незнакомцу, оглядев жутковатую компанию.
– А если я скажу «нет»? – чуть слышно, но с насмешкой в голосе осведомился тот. – Что ты сделаешь?
– Тогда нам придется заставить тебя, и ничего более, – ответила она.
Хиреборд дал знак, и один из сопровождающих приблизился к белому на расстояние клинка в вытянутой руке. Осторожно, медленно дотронулся сталью до ткани. Белый даже не пошевелился, а по лезвию вдруг пошел морозный узор.
Моут понял и поднял оружие.
Незнакомец внезапно одной рукой отшвырнул Хиребордова помощника в снег и скользнул к Моуту, взметнув поземку. Все увидели, что лицо его под капюшоном белоснежно и практически лишено черт. Два ледяных ножа блеснуло в его руках.
– Снежить! – крикнула Никла Четыре Меча, а снежный голем, чье тело – холод, а души нет и вовсе, одним прыжком достиг Моута и нанес свой последний удар. Удар распорол воздух, и меч Моута вошел голему прямо в центр груди.
Снежный голем – существо, созданное из движимого магией снега, – фактически неуязвим. У Моута не было шансов, но меч пробил создание насквозь, и, застонав, как ветер в узкой трубе, в последний раз блеснув ледяными глазами, оно рассыпалось грудой сухого снега; и алая кровь, дымясь, выплеснулась на этот снег сквозь пространство – меч Моута убил и существо, и его хозяина – где-то далеко, за много миль отсюда.
Поземка выписала над землей какую-то сложную руну и улеглась, обессиленная. Моут отступил на шаг, все еще не понимая, и капли крови с лезвия нарисовали в истоптанном снегу темную цепочку.
Моут поднял глаза, обвел взглядом присутствующих. Незаданный вопрос повис над площадью.
– Это Хейзенхейерн, Моут. Меч против магии, – сказал наконец Чиншан. – Однажды я почти раздобыл такой. Где ты его взял?
– Купил по случаю. Когда я добирался сюда, мой меч, честно говоря, украли. Этот я купил у первого встречного торговца оружием. – Моут настолько не ожидал произошедшего, что разговаривал с Чиншаном вполне нормально.
– Эль-Хот мертв. Ты лишил меня этого удовольствия, Моут, – произнес Чиншан, решивший воспользоваться переменой в поведении убийцы. – Пора уходить.
– Никто никуда не уходит, – сказал Моут.
Чиншан стиснул клюв. Его терпение тоже истекало, и страх отступал вместе с осторожностью.
– Тут я тебя поддержу, – вмешался Дим-Дим. – Ты все-таки больше похож на человека, чем оно. – Он кивнул в сторону Чиншана.
– На кой пес кому твоя поддержка?! – отмахнулся Моут и наконец шагнул вперед.
Каждый из присутствующих обладал магией в той или иной степени.
Моута перехватил Хиреборд. Он проревел заклинание Пяти рук, которым мог пользоваться не только врожденный заклинатель, но и обученный человек, и огненные знаки раскрытой ладони, числом пять, мелькнули в воздухе, словно привязанные к его тяжелому кулаку. Он ударил Моута в обход клинка в лицо с сокрушительной силой, равной природной силе Моута, и тот полетел спиной в снег.
Никла взметнула клинки, и Дим-Дим, крутанувшись, ушел из под удара. Он никогда не носил с собой оружия – ему заменяли его быстрота реакции и способности к магии. Дим-Дим был заклинателем, и неплохим, несмотря на навязчивые идеи.
– Афлим, – произнес он, потянув за узелок на поясе, и синяя молния проскочила между фонарем и мечами Никлы, выбив их из ее рук. Девушка вскрикнула от боли и отлетела назад.
Моут сцепился с Хиребордом, Дим-Дим отшвырнул одного из братцев так, что тот упал; второй же рухнул, располосованный саблей Моута. Первый, впрочем, тут же встал и рванулся в бой снова.
Одновременно с этим Чиншан бросился к Дим-Диму, и тот развязал еще узелок.
– Офлим, – сказал бродяга, и снег вдруг схватил Чиншана за ноги, сгрудившись на секунду, заставляя того споткнуться и попасть под удар Хиребордова братца. Чиншан прожил еще мгновение, в ярости отшвырнув своего невольного убийцу и попав ему крюком под горло. Сам Хиреборд этого не заметил, потому что пропустил прямой удар Моута. Сабля раскроила бывшему пирату голову, и он упал мертвый. Колокольчик его звякнул последний раз.
Никла уже поднялась и рванулась к Моуту, тот бросился к Дим-Диму.
Пес бегал кругами и петлями, ворчал и скулил, мешая. Почему он до сих пор не убежал, было неизвестно.
– Уфлим, – сказал заклинатель, развязывая очередной узелок, и мечи Моута и Никлы внезапно рванулись навстречу друг другу, обуянные короткой вспышкой магнетизма.
Лязгнула сталь, Никла упала. Моут полетел через нее, но, тут же вскочив, нанес удар снизу вверх. Дим-Дим неуловимым движением отступил прямо в пятно крови и глянул себе под ноги.
Моут опустил саблю мощнейшим ударом, но заклинатель успел сделать шаг назад.
– Ифлим, – сказал он, улыбнувшись и развязывая четвертый узелок.
Кровь моментально замерзла, и оружие Моута примерзло к камню мостовой. Это остановило его буквально на полсекунды, не более, – физически Моут был сильнее любого другого из тех, кто пришел этой ночью на площадь. Но заклинателю хватило этого времени, чтобы нанести удар ногой. Моут отпрянул со сломанным носом, а Дим-Дим в тот же момент обернулся к Никле. Та шла прямо на него.
Он наклонил голову.
– Эфлим, – сказал он, развязывая последний узел. – Танцуйте, мечи, танцуйте!
Клинки убитых – палаши команды Хиреборда и серп Чиншана – взмыли в воздух и ворвались в зазор между Никлой и магом. Сабля Моута – то ли потому, что он был еще жив, то ли по причине ее антимагической природы – осталась лежать в снегу.
– Наконец взялся за оружие? – спросила девушка, отбивая атаку. Четыре клинка снова ринулись на нее, но она не отступила.
Дим-Дим не ответил. Он подошел к лежащему без сознания Моуту, протянул руку, и оружие Чиншана тотчас скользнуло к нему. Никла сражалась теперь с тремя палашами, наступая, – магия не могла так хорошо управляться с оружием, как настоящий боец.
Заклинатель склонился над Моутом, чтобы перерезать тому горло, но Моут вдруг резко, пружинно сел, как не смог бы ни один другой человек в мире, и ударил его головой в нос, платя той же монетой. Потом, перехватив руку заклинателя, вывернул ему запястье. Дим-Дим ударил его левой рукой в скулу, но правая ладонь Моута нашарила Хейзенхейерн, и, прямо из положения сидя, он нанес наконец удачный удар. Голова Дим-Дима упала на мостовую. Моут повалился локтем в снег, стирая кровь с замерзших губ.
За его спиной с мягким стуком упали мечи, и слышны стали шаги Никлы. Моут, с почерневшими глазами и темнеющими в ночи полосами крови от носа до шеи, встал и развернулся. Он зарычал, тихо и низко, так, что попятился даже не ушедший никуда пес, и убийцы пошли навстречу друг другу.
Они сошлись на относительно чистом еще участке, и Никла едва не убила Моута первым ударом. Принявший его Хейзенхейерн зазвенел, но выдержал. Никла отбила ответную атаку. Ударив крест-накрест, она выбила меч из рук Моута и тут же нанесла размашистый удар.
Моут отбил лезвие старинным восточным приемом, тыльной стороной ладони. И еще раз.
Никла перехватила мечи по-другому и крутанулась вокруг себя, далеко выбросив правую пятерню. Почти немыслимым образом Моут уклонился и успел перехватить руку девушки до того, как она завершила разворот. Заломил – Никла застонала, но не выронила мечей, а резко, как пружина, выпрямилась, оттолкнувшись ногами от заснеженной мостовой, и голова ее врезалась Моуту в подбородок.
Моут упал и тут же вскочил, нашарив в снегу чей-то меч. Никла перекатилась через плечо на ноги, а Моут рванулся вперед, снова метя снизу вверх, намереваясь распороть противницу пополам. Она закрылась, защитив себя частоколом обращенных вниз лезвий, но Моут и без того запнулся, словно что-то рвануло его назад. Он рухнул на колено, и Никла почти машинально взмахнула рукой наискосок, рассекая шею противника от уха до ключицы. В который раз ночь окрасилась алым, и Моут, побледнев, выпустил меч и упал лицом вниз, в мятый снег, и багровым цветком расцвело вокруг его головы пятно крови.
Никла на какое-то мгновение так и замерла, в положении завершенного удара. В свете древней луны и блеске снега она походила на статую.
Бродячий пес, который пришел на площадь вместе с заклинателем, отпустил штанину мертвого убийцы и довольно улыбнулся. Он казался как-то больше, чем раньше. Шерсть блестела в лунном свете, глаза отсвечивали красным.
Никла Четыре Меча нахмурилась и сжала рукояти крепче.
Пес вдруг прыгнул вперед – не сильно и не высоко, просто так, будто забавляясь, перепрыгнул наискосок ноги убитого Моута и, подогнув передние лапы, перекатился через голову. На лапы он встал, будучи размером уже с волкодава.
Он распрямился, передние лапы оторвались от земли, тело его стало гнуться и вытягиваться, хрустнули суставы, и спустя секунду пес превратился в человека, только голова осталась все та же, собачья, с хитрой, бесшабашной, пугающе безумной улыбкой на рыжей морде.
Существо пижонски поклонилось, ухитрилось при этом сдернуть с тела Моута расстегнувшийся плащ и тут же закуталось в него.
– Добрый вечер, уважаемая Никла, – сказало оно хрипловатым, в меру низким голосом с вибрирующими модуляциями. – Искренне рад был видеть вас в деле. Теперь мне окончательно понятно, почему вас разыскивают в четырех городах. Позвольте узнать: что вы делаете в пятом? Все не преминули проболтаться о своих причинах, и мы можем видеть, к чему это привело. – Пес обвел изящной рукой залитую кровью площадь. – Мы же с вами сохраняли молчание – и пока живы.
– Кто ты такой? – спросила Никла. Все ее четыре меча готовы были к очередному сражению, но существо вроде бы не собиралось нападать.
– Извините, миледи, забыл представиться. – Пес махнул хвостом под плащом. – Мортимер Фост, свободный землевладелец и уборщик.
– И что ты убираешь, Морт? – Девушка сделала шаг в его сторону.
– О, мы перешли на «ты»? Что ж, я приемлю быстрое развитие отношений. Жаль только, такими темпами они скоро подойдут к концу.
– Я не так дорожу ими, чтобы это меня расстроило, – сказала Никла. – Ты не ответил на мой вопрос.
– Следы преступлений. Как чужих, так и собственных, – хихикнул пес. – Например, мне придется убить и тебя, иначе я не смогу закончить уборку.
– Отчего?
– Оттого, моя любопытная леди, что на площадь наложено заклятие.
– Что-то много магов для одного вечера в одном городе. Впрочем, как видишь, я работаю над этим.
– Знаешь ли, у каждого своя работа. Меня наняли для того, чтобы убрать все следы происходящего на центральной площади Сина в канун праздника. И вот я тут. Пока вы выясняли отношения, я принимал меры. Поэтому к утру пойдет снегопад, закрывая ваш пепел, а я уже буду далеко отсюда и покину город, как только отворятся торговые ворота.
– Ну ты и собака, – сказала Никла. – Кстати, это магия?
– Врожденная особенность, – уклончиво ответил Мортимер.
– Так что там насчет пепла?
– Знаешь о заклинаниях Тоймара? Их применяли в храмовых войнах позапрошлого столетия. Когда в катакомбах становилось слишком тесно сражаться, часть трупов павших превращалась в пепел, освобождая место. Придя сюда, я оценил ситуацию и настроил заклятие. Так что, как только на площади станет семь трупов, они сразу обратятся в пепел.
– Семь? Да, но без тебя нас-то было восемь. Ты знал, что это будет голем?
– Странно, что вы этого не чувствуете, но это же слышно по запаху. Человек не может пахнуть снегом.
– А оружие? Его ты куда денешь?
– В колодец, Никла. Я бы забрал только Хейзенхейерн, но собака с мечом вызовет подозрения на выходе. Впрочем, завтра страже будет не до меня – градоправитель мертв.
– Только не в Сине, – возразила Никла.
– Что ты имеешь в виду?
– А с чего ты взял, что Эль-Хот мертв?
– Кто же тогда послал снежного голема, по-твоему?
– Тот же, кто и тебя. Гарма. Так что на оплату можешь не надеяться. Мало того, он должен был убить и тебя после того, как ты сделал бы свою работу. И Моута. Чтобы не платить, а также чтобы обезопасить в будущем самого Гарму. Убиты свидетели, убиты убийцы, только снег на площади, и все.
– Хм. Слушай, а ведь в твоих словах есть рациональное зерно, – признал Мортимер. – Что, впрочем, не помешает мне выполнить свою работу. Я всегда все делаю до конца.
– А как ты собираешься раздобыть седьмой труп? Наложить на себя руки?
– Нет. Придется тебе помочь мне в этом деле.
– Найти труп?
– Стать им.
– Морт, – сказала Никла, – возможно, маг ты лучше этого несчастного Дим-Дима, но меня ищут не из-за ходьбы по газонам. Как ты собираешься убивать меня? Заклинания, как известно, с трудом действуют на живую плоть.
– Я неплохо фехтую. Хотя, если бы мог, принес бы револьвер.
– Фехтуешь? Ну так иди сюда.
– Сравняем шансы! – воскликнул Мортимер, хлопнув в ладоши.
…Я отвел глаза за секунду до того, как вспышка фонарей на площади ослепила Никлу. Впрочем, вспышку я увидел, но воочию, в окно. Потом фонари погасли уже насовсем.
Я встал с табурета, не мешкая, и подошел к двери, морщась от неприятного ощущения в затекших ногах. Открыл двери и вышел наружу, в зимнюю синюю темноту. Свежий воздух прояснил голову.
Снег почти перестал идти. Луна перевалила за половину неба и теперь спускалась к западу. Мороз тоже, видимо, миновал свой предел – теплело. Где-то в темноте, очень далеко, на самой окраине, кто-то играл на калимбе, и звук, отражаясь от вогнутой стены, достигал башни.
Я шел быстро, не задерживаясь ни на секунду, шел на звон мечей, заметая свои следы полами плаща. Редкие предутренние снежинки ложились на перья.
Я вышел на площадь сквозь арку меж двумя шоколадно-коричневыми домами, принадлежащими Торговой палате, и увидел, как Никла Четыре Меча и человек-пес по имени Мортимер Фост сражаются посреди красно-белой от снега и крови площади. Никла явно почти ничего еще не видела после вспышки, но пес все равно пока не мог ее одолеть. Впрочем, кто знает, что еще было у него в запасе. Я подошел к ним неслышно и поднял из снега свой клинок, Хейзенхейерн. Он проделал долгий путь, чтобы вернуться ко мне.
– Морт! – позвал я и, когда он удивленно обернулся, нанес удар.
Он повалился спиной к фонарю. Самый опасный из моих врагов по причине своего безумия.
– Эль-Хот? Разве ты не мертв?
– Как видишь, Морт. Я стою здесь, отбрасываю тень, разговариваю с тобой, а в глазах моих не пляшет зеленый огонек.
– Что до огонька, то он не единственный способ оживить тело. Впрочем, ты и сам знаешь. Но да, я вижу, что это ты. – Человек-пес поднял голову и посмотрел в звездное небо. Еще падал легкий снег, и иногда трудно было отличить снежинку от звезды.
– Я рад, что мне не приходится переубеждать тебя.
– Значит, это и правда Гарма послал снежить?
– Как и тебя. Моут должен был убить меня и Чиншана, которого Гарма отправил сюда обманом. Если вкратце, он поймал его на самолюбии, сказав, что Чиншан ничего не может сделать сам. Голем же должен был убить Моута и тебя.
Никла подошла поближе:
– Ты вовремя, градоначальник Эль-Хот.
– Как и договаривались.
– Как глупо… – произнес Мортимер Фост, сумасшедший наемник, и закрыл глаза.
Седьмое мертвое тело упало на площадь, и заклинание заработало: тела засветились изнутри золотым светом, иссохли вместе с затлевшей одеждой и пролитой кровью и рассыпались в легчайшую пыль, подхваченную ветром. Все они исчезли без следа: и Моут, убийца, нанятый Гармой, которому процветание Сина было хуже кости в горле; и Чиншан, правитель Кражаля, ненавидевший меня по той же причине, что и убитый собственным наемником Гарма; и наемный убийца Хиреборд, которого рано или поздно Чиншан бы отправил против меня, и заклинатель Дим-Дим, охотящийся на меня и Чиншана, и Мортимер Фост. Как исчез до того снежный голем, убитый Моутом, которому я продал свой собственный меч, украв у него его клинок, чтобы вооружить его против магов. И то и другое, конечно, я сделал не своими руками, но результат был ожидаем. Все мои враги, метящие на мое место, представлявшие опасность для меня лично или города, были теперь мертвы. Я сделал так, чтобы они все пришли сегодня сюда и чтобы никто не ушел.
Я правлю Сином уже очень давно, это спокойный и богатый город, как бы кто-то ни старался помешать этому.
Я специально сам составлял маршруты стражи, специально распускал слухи, даже торопил Гарму с организацией покушения – тоже через подставных лиц, разумеется, – чтобы ничто не мешало моим врагам пробраться в город и чтобы горожане никогда не узнали об этом.
Никла Четыре Меча, которую разыскивали в четырех городах и которая управляла тайной стражей в Сине, собрала мечи и прочие металлические вещи в длинный кожаный чехол.
– Спасибо, Никла, – сказал я.
– Удачных праздников, – улыбнулась она немного устало. Ее глаза покраснели.
– И тебе. Иди отдыхай.
Девушка кивнула и, натянув капюшон на светлые волосы разной длины, забросила чехол с оружием на плечо и удалилась.
Я поднял голову, посмотрел на светлеющее небо. Луна куталась в туман; с севера, с Серого моря, что за скалами Фолх Вайна, натягивало снежные тучи. К рассвету благодаря заклинанию Фоста должен был начаться снегопад, и это тоже играло мне на руку.
Я еще раз огляделся, смерил взглядом башню, постоял минуту на пустой и тихой площади, просто вдыхая и выдыхая воздух.
Потом, чувствуя, что начинаю замерзать, поежился, пригладил перья на голове и направился обратно к таверне.
Наступал праздничный день, и можно было отдыхать.
Дунг
Если лечь спать под кронами леса, именуемого Дунг, то, быть может, птица квилин, что всегда плачет в полночь, успокоится и совьет в волосах гнездо до утра. А потом улетит, оставив спутанные волосы и такие же спутанные мысли. Волосы можно расчесать, а вот думать о чем-то связном не получится до следующего утра.
Говорят, если она запутается в прядях какого-нибудь человека и не сумеет улететь до рассвета, то такой человек забудет половину того, что знал, а остальное перемешается в его голове на целый год.
Зато он сможет ворожить, читать знаки и видеть будущее.
Говорят, иные девушки нарочно распускали волосы и ночевали ночь в чаще Дунга. Говорят, иные парни нарочно ловили скворцов и других пичуг и привязывали их прядью за лапку, чтобы издалека потешаться над перепуганной девушкой.
Я слышал историю, как одной девахе привязали к волосам гуся.
Хорошо было бы сейчас поехать к Беренике, подумал я. Поторговаться с ней, посмотреть на Беренику в белой рубашке, стянуть волос-другой, если повезет. Но Полумянная Отмель далека, а Рогатая ночь, напротив, делается все ближе, да и, в конце концов, к Беренике скоро я все равно поеду. Она стала ворожеей не так и не так потеряла память, ни при чем тут ни вещая птица квилин, ни злая птица ясыть, ни зверь арысь, ни ундины с того края, где Дунг выходит к большой воде, ни белоглазые девы с вынутыми хребтами, что населяют чащу, если верить тому, что говорят.
Не так все случилось, и не на год, а навсегда, но здесь. Так что Дунг мне не объехать, как ни крутись.
Туда я и направлялся. Не для того, чтобы преклонить голову под его ветвями. Этой ночью я собирался потратить пару лет своей жизни.
Луна должна была вот-вот высунуть рога из-за леса в алое небо. Пахло дымом, крестьяне из Бойкого Крайца жгли что-то после сбора урожая, каждый год умудряясь спалить деревеньку-другую.
Дафна, хозяйка Крайца, как всегда, выйдет из себя и будет приказывать пороть направо и налево.
Традиции. Сколько уж лет я тут езжу, ничего не меняется.
Спустя пару поприщ Соль закусила удила, затопала ногами и идти дальше отказалась. Правильно. Я привязал ее к приметной черной ели и пошел пешком, отмахиваясь от поздней, опустевшей паутины.
На деревьях стала попадаться резьба, между листьев – исписанные клочки пергамента, привязанные к веткам. Значит, правильно я шел. Впрочем, ошибиться трудно, сто раз я тут бывал, а уж верхом на Соли точно не заплутал бы, но Дунг – лес старый, и если не подписывать кое-где метки, не столбить места человеческим словом, то может и своевольничать. Особенно если пешим идешь.
Зато через Дунг легче срезать дорогу, если знать, как и куда.
Дунг слишком тонок, прозрачен – не на просвет, так-то он весьма темен и изрядно велик, хотя, случается, в одну сторону больше, чем в другую, – но слишком легко тут соскальзывает все на Ту сторону. И легко проникает с Той на эту. Наверное, оттого, что весь лес одержим призраком того, из чьего тела он некогда вырос.
Ладно, ладно, не так уж тут и мрачно. Под красным закатом, в седых мхах – глаз не отвести.
Тетка-Чесотка не ждала меня на пороге, когда я подошел, не сидела, как бывало, на дереве, не разделывала дичь на колоде под круглым окном. Может быть, Тетка-Чесотка еще спала, все-таки близилась Рогатая ночь, и, может быть, она хотела с вечера до утра смотреть на луну, высматривая на ней знаки на следующий год.
Я глянул на серебрящиеся рожищи. Я не мастер читать лунные знаки – за столько лет так и не выучился, – но, если на луне уже выпал снег, я это замечу.
Да. Значит, зима будет холодной.
Тетка-Чесотка нарисовалась на деревянном крыльце, седая, высокая, жердь с паклей. Она всегда выглядела так, будто сдерживает улыбку. Глаза ее были как хвойный лес через запотевшее стекло. Никогда не видал ее в платье, всегда в охотничьей куртке да штанах.
– Здорово, Врана. То-то у меня головня из печи выпала, ну, думаю, к гостям. А это ты, дорогой, некупленный-даровой.
– Поздорову. Ты с огнем-то осторожнее. Что там горит? Опять крестьяне что-то жгут? – спросил я, кивнув на дымы в стороне опушки.
– Угу. Трут жгуты да жгут труты. Тебе-то какая разница? Говори, чего надо.
– Приворотное зелье. Свежее.
– Нужен волос или ноготь, зуб, ресница, бровь, кровь, кость…
– Ну если я добуду кость… то, пожалуй, к телу в таком состоянии уже будет трудно кого-то приворожить, да и владельцу кости будет не до того, чтоб к нему кого-то привораживали.
– Я б тебе рассказала, – буркнула Тетка.
– Избави боги, – сказал я, доставая сверток и косясь на деревянных идолов, что подпирали крышу. Тяжелые челюсти их были запачканы бурым. – Держи. Пойдет?
– Матерь рогатая, да это ж шерсть!
– Тебе, – спросил я, – разница есть?
– Да, по-честному, никакой. Постой, Врана, ты что? Ах ты шлында, это ж тот самый, для которого ты оборотное зелье покупал?!
– Оборотное, приворотное, я еще и отворотное бы купил, если б не выгадывал. Но не суть. Сделаешь или как?
Тетка-Чесотка вздохнула. Мне часто нужно было чудно́е, а колдуньи искуснее нее тут не нашлось бы на сотню верст окрест. Кто не знал, по разговору решил бы, что мы друг с другом почти на ножах. На деле же не было у меня в этих краях приятеля лучше.
Брала она, правда, немало.
– Чем платишь, Врана? Кошелек или жизнь?
– Да чем обычно. Жизнь у меня, вишь, полна-полнехонька, а кошелек тощ.
Тетка-Чесотка весело заулыбалась, морща живое лицо, куда менее старое, чем должно было бы. Много лет у меня за плечами, но с ней мне не тягаться.
– Два года, Врана.
– Как и думал. Уговор.
– Погуляй часок по лесу, посмотри на небо, потом мне расскажешь, сколько звезд скатилось. Будет готово.
Так я и сделал, думая о Беренике под холодными тенями дубов и елей, под глазами сов, глядя в гаснущие лоскуты небес. Никогда птица квилин не путалась в Береникиных светлых, как солнце, волосах, никогда даже стая их, все квилины Дунга, не смогла бы забрать у нее столько памяти, сколько отняла Та сторона.
Тетка-Чесотка облечена была правом позвать Ту сторону на разговор. Не призвать, не заставить – попросить. Было у нее, как у крепкой колдуньи, и данное всеми сторонами право брать и отдавать уплату жизнью.
Мы, кого они звали Этими, и они, кого мы звали Теми, в незапамятные времена уложили свод правил, по которым с тех пор сосуществовали, разделенные тонкой гранью, наш мир и потусторонний.
Когда-то, в давние времена, как говорят, когда луна была зелена, толща между нами была почти неодолима, и редко тогда наших предков, сидевших в пещерах у жаркого и яркого огня, загонявших огромных мохнатых зверей или загоняемых ими по холмам и равнинам, беспокоили призраки, редко бездна взглядывала в ответ на их наивные взоры. Тогда не водилось среди людей колдовства.
А вот когда взбесившиеся небеса ударили землю по юному лицу, когда равнины выбелило до смерти, когда замерзли без сил могучие мохнатые звери, стиснутые льдом, тогда под закрытым на годы небом, в багровом снежном сумраке, сквозь истончившуюся тьму между мирами проступили очертания Той стороны; и многие создания их стали проникать к нам, и многие старые звери земные, говорят, ушли за ту грань.
С тех пор бытие сторон определяется правилами, принятыми и у нас, и у Тех, иначе давно сгинули бы и мы, и они в хаосе.
И однажды Береника нарушила такое правило, и Некто, неведомый мне по имени посланник Той стороны, имеющий силу и право вершить суд, отнял у нее память.
Теперь она могла и ворожить, и видеть будущее, и читать знаки, как любой, кто лишился памяти в подлунном мире от прикосновения Той стороны. Лучше всех могла, как оказалось со временем. Светлая голова, во всех смыслах. Иногда я украдкой подбирал ее волос – волос ворожеи, взятый без спросу, высоко ценился в колдовстве, и та же Тетка-Чесотка отстегнула бы за него целую неделю, а то и две.
Да, в Дунге можно, если ловко оборачиваться, прибавить себе лет. Считается, что сам Дунг некогда был огромным ящером, что лес растет на его исполинских костях, что дух его никуда не ушел, и, конечно, что, как и любой легендарный ящер, где-то тут же зарыл он свои несметные сокровища.
Поэтому по окраинам Дунга всегда было людно – колдуны селились тут, ибо тут легко колдовалось; лес всегда тянул к себе пройдох, искателей сокровищ, разбойников, Государевых людей, что, конечно, иногда было одно и то же; все это обрастало челядью, крестьянством, торговлей, и, как итог, к лесу, от которого стоило бы держаться подальше, туча народу держалась поближе.
И я тут жил неподалеку. Давно уже.
А кто пропадал, ну что уж, тот пропадал. Дело такое. Новые находились.
Береника поселилась на дальнем краю – море успокаивало ее разум. Та сторона больше не имела на нее зуба и после расплаты вела с ней дела как полагается. Вскоре Береника так хороша сделалась в ворожбе и предвидениях, что и ей пожаловали силу брать и давать оплату жизнью, как и каждому, кто искусен в работе с тонкими вещами. Мне далеко до того было, я что, так, купи-продай, найди-обменяй.
Ох, Береника, знала б ты, как охота мне все бросить и просто приехать к тебе, не на часок – навеки.
…Когда истек час, я выдернул себя из мыслей о Беренике, куда более светлых, чем все семь скатившихся звезд, и на огонек вернулся к ладной, высокой избе Тетки-Чесотки. Забрал зелье, отдал два года жизни да и был таков. Я уже почти ничего не чувствовал, когда отдавал жизнь.
Когда забирал, тоже.
…Когда я закончил заливать зелье в бутылку «Русалки Руза-Ли», мечтательно-сладкого, розового, как сон на рассвете, дорогущего вина с далеких теплых берегов Юстани, когда вынул тонкую иглу из пробки и зарихтовал все следы вмешательства, когда закончил подписывать ярлык от имени Гестевальда, егеря Государева, когда отослал его в подарок Дафне Релиссе, хозяйке Бойкого Крайца, когда, в общем, я закончил все это неинтересное – я вернулся в Дунг.
Выследить Гестевальда было несложно – куда бежать ему лунными ночами, как не в Дунг, в Дунг, где так манит близостью иное и томит неясная тоска, где душа норовит выпасть из тела, где тонки все связи с внешним и так прочны становятся нити, идущие на Ту сторону. О Дунг, обитель горести, где на одном краю зима, на другом лето, а внутри ты всегда найдешь место, где прямо сейчас осень. А не хочешь искать такое, так наткнешься…
…Ладно, ладно, на самом деле это было весело.
Соль я привязал подальше, слишком уж белая, да и сам сильно близко не лез, но видел все хорошо. Без Соли, кстати, я мог бы Гестевальда и потерять, но она отменно хороша была в таких делах и в Дунге шастала, как рыба в темной воде.
Дафна, рослая, черноволосая, нездешних кровей, с блуждающим огнем в черных глазах – они напоминали прогоревшие угли, – и друг мой ситцевый, Гестевальд, вынужденный жить оборотнем с тех пор как получил от меня бутылку лучшего вина из Порт-Бескида, где на добрую одну шестую было влито оборотного зелья, встретились под сенью Дунга на широкой поляне, да не кинулись друг от друга в стороны, а наоборот.
– О, Вальд! – рыкнула Дафна, прыгая на него прямо с коня и целуя в волчью пасть. Приворотное зелье безошибочно привело ее к предмету искусственной страсти. Вот не зря я рисковал, добывая егерскую шерсть.
– Провалиться! – искренне воскликнул Гестевальд, моментально расколдованный поцелуем, как и было прописано в рецепте зелья. Я с интересом наблюдал за обратной трансформацией. Вон оно, оказывается, как.
Дохнул ветер и затих, казалось, тоже затаил дыхание, наблюдая за моментом. Нечто, имеющее силу, случилось и запечатлелось – и я был тому свидетелем, а значит, носителем, по давнему уговору людей и Тех.
По тому самому уговору, по которому за колдовство принято платить сроком жизни, призрак может убить человека, а человек – призрака, но только истинным оружием, учтенным в двух мирах.
Говорили, кстати, что оружие и орудия, которые древние люди успели сделать до сближения сторон, не подпадают под правила и законы, установленные позже. Впрочем, случая проверить у меня не было.
Дафна и Гестевальд самозабвенно целовались в осенних листьях.
Никому из них и в башку не пришло, будто что-то не так. Я оставил их раньше, чем то, что я делаю, действительно вызвало бы у меня неловкость.
Ну да, да, я потратился бы и на отворотное зелье, чтобы вернуть все как было, если бы не экономил годы.
Год там, неделю там, день там, пару лет, десять. Боги, однажды я выгадал полсотни лет за один день. И потратил их тут же.
Хуже всего то, что Гестевалд теперь будет мстить. В конце концов, ту бутылку принес ему я – мне пришлось дружить с ним достаточно долго, чтобы научиться подделывать его почерк, – а Релисса, со своей стороны, тоже быстро поймет, что к чему. Она слабая колдунья, но не глупа. С отворотным сама разберется, если захочет. Но с чего бы она захотела рушить приворот, находясь под его действием?.. Впрочем, а кому от этого хуже?
Я оседлал Соль, что терпеливо ждала меня в темной лощине, и тронулся оттуда.
А теперь к Беренике, к Беренике, к Беренике.
…Что-то такое поменялось в цвете сумерек, в запахе леса, в дрожании листвы. Что-то поменялось в мерной походке Соли. Высокая луна заглянула в лес, острые рога блеснули ледяной кромкой, словно зверь высматривал меня меж дерев. Я подумал, что так, верно, чувствует себя мышь, когда понимает, что кот заметил ее в траве.
Дело шло к худу.
Не потому, что нагонял меня далекий перестук копыт. Я ожидал того и уже собирался пустить Соль в галоп, да так, чтоб дорога моя вышла покороче, чем у погони; а вот встречного не ожидал. И слишком долго я ездил путями, которых большинство избегает, чтобы не понять, что это по мою душу.
А встречный ехал бесшумно, и я пока не мог разглядеть его в неверной темноте.
Гнались-то понятно кто. Гестевальд сложил два и два, выплюнул шерсть, причесался, почесался, изгоняя последних волчьих блох, и послал своих бойцов. Как они меня выследили, как не потеряли на зыбких дорогах Дунга, я не знал. Видно, Дафна помогла, ярость ее пересилила стыд и добавила сил. Да, она была не из особых искусниц, но кой-чего умела.
А вот кто заступил мне дорогу?..
Тот, спереди, плохо видимый в лунном свете, как будто луна отворачивалась и не хотела смотреть на него, положил ладонь на рукоять меча.
«Таков, что глянешь – глаз мажет: смотрит, а не кажет». Не помню, откуда это, но подходит.
Нехорошо.
Я мог бы направить Соль лесом, но заколебался. Слишком густа была здесь чаща по обе стороны от дороги: мощные корни, низкие ветви, черные ели, старые вязы, валежник и бурелом. Что ж, Встречный знал, где меня ждать.
Я придержал Соль и спешился. Пешим я мог бы ускользнуть от конных в чащу, да и была еще причина освободить Соль от седока здесь и сейчас.
Было холодно, пахло терпко, стояла тишина – мелкое лесное зверье попряталось от нас.
Четверо подъехали. Герб Гестевальда – рожок, стрела, дубовый лист, бездарное исполнение – был вышит у каждого на груди. Наплечники, наручи, круглые щиты с позеленевшими медными умбонами, палицы, обмотанные тканью. Собрались брать меня живьем. Видно, Гестевальд хотел поговорить.
– Ты, приятель, обнаглел, – сказал главный, рыжий и слегка псоватый, спрыгивая с коня. Зашибить меня дубинкой с седла он не мог, я жался к стволу, под ветки, и отгораживался Солью.
– Так а что, кто-то несчастлив? Господин Гестевальд и госпожа Релисса были вполне довольны, когда я их покинул.
– Э, ну ты и подлец, Врана! – сказал он, пока я пытался вспомнить, как его зовут, – этого, похожего на дворовую псину, с рыжей бородой, в которой запутались паутина, слюдяные крылья мошек и лесной сор. – А ведь мы с тобой пили вместе.
– Извиняй, затем мы с тобой и пили, чтоб мне с Гестевальдом поладить. Пустили вы лиса в курятник. Я думал, вообще не выгорит, слава-то у меня… Куда ж ты глядел?
Он сплюнул. Отвратительная привычка.
– Ты поедешь с нами. Он хочет тебя видеть.
– Я на него насмотрелся.
– Изобьем и отведем, Врана.
– Это моя забава, – заявил железный голос, и все мы посмотрели на Встречного. Он оставил коня чуть дальше по дороге и подошел как-то так, что никто того не слышал. Встречный стоял в тени, гравировка на панцире отсвечивала медью и зеленью, кафтан под железом был расшит, поблескивали глаза за забралом. От него веяло холодом.
– Ты еще что за хрен? Скройся, – сказал главный.
Я вспомнил: его зовут Рих. Но это быстро переставало иметь значение. Они думали, что я по своим колдовским делам спешил ко Встречному, что мы заодно. А я чувствовал, что мне и правда следовало убраться отсюда под конвоем четверых Гестевальдовых людей. Подальше от этого ледяного-железного. Волосы встали дыбом под капюшоном, Соль щерилась, косила глазом, а раз уж Соль, само спокойствие…
Ну да, близка Рогатая ночь, а я как кость в чьем-то горле. А где горло, там и пасть.
– Идите-ка вы все лесом. – Я обнаружил, что говорю это, уже вытащив меч. Ладно, я человек спокойный, но никогда не бывал особо терпелив на пути своем к Беренике.
Встречный вытащил тяжелый клеймор, хищный. Жадная до крови глубина отразилась в потемневшем пятнами лезвии, патина рукояти казалась светящейся. Наверное, он нечасто использовал этот клинок, и я понимал почему: больно тот был страшен. Возможно, даже не давал чистить себя после схватки.
А четверо как-то расслабились, когда увидели, что клеймор метит в меня, не в них. Я только не мог догадаться, почему не чувствуют они того, что я. Наверное, я ближе к Той стороне, груз лет тянет меня к ней, подумал я; а потом заподозрил, что Дафна дала им чего-то отведать или закляла, чтоб смелее были в чаще да против меня.
Выходило, что я один против пятерых. Или более – думалось, что неведомый рыцарь стоит четверых головорезов Гестевальда, а головорезами Гестевальд славился всегда.
Я отступил в лес, куда они не сунулись бы верхом. Глупо выглядело, наверное, после того как я послал лесом их, но мне было не до того.
– Я в лес, и он влез, я за вяз, а он завяз… – скороговоркой пробормотал я заговор. Дунг не на моей стороне, но всяко я в нем дольше обретаюсь, пусть эта четверка и егеря, к лесу привычные.
– Насмерть не бей, у нашего к нему вопросы. – Рих полез за мной, сходя с дороги. Кто попроще, считай, пропал бы уже на этом шаге.
– А у меня нет вопросов, – сказал Встречный. Голос его напоминал тот звук, что рождается, когда чистишь железо от ржавчины.
– Любой, кто поднимет на меня меч, палку, руку или ногу, умрет, – предупредил я. – У меня нет на вас времени, и доброты не найдется.
Рих шагнул ко мне, одновременно пошли окружать меня его люди, я скользнул вокруг ствола и ударил сразу и всерьез, уклонился от ответного удара и ударил снова, пока отступая. Рих шагнул ко мне, озлился и, швырнув в меня дубиной, вытащил меч и взмахнул им уже безо всяких намерений щадить. Вот и славно, не люблю всех этих осторожных плоскостей.
Я удачно подхватил Рихову дубину и, сделав пару обманных финтов вокруг ствола-другого, выскочил обратно на дорогу – они все уже спешились, а на тропе мне было просторнее. Я хорошо умею отступать, но только до поры.
Заговор помогал: противники замешкались, запутались, запнулись. На считаные секунды, но мне и того довольно было.
Рих поймал момент, когда я остановился, и весьма ловко ударил из высокой позиции.
Я поймал лезвие лезвием, а что оставалось. Бросил в сторону. В широком замахе перерубил клинок и горло. Лес хлебнул крови, зашумел.
Меч мой был хорош. Он стоил мне многих лет жизни, но без такого меча нечего было делать мне на моих путях. И да, это было оружие, учтенное в обоих мирах. Им я мог убивать и потусторонних, стань они на моем пути. Тайное имя меча знали я, кузнец да владыки обеих сторон, как водится.
Второго боднула Соль, он отмахнулся и не попал, я поймал его меч дубиной и ударил по запоздавшей руке, отсекая кисть на взмахе. Росчерк капель был как крест на старом дереве: это – срубить.
Третий рухнул не от моей руки. Четвертый успел удивиться, но понять не успел, пробитый насквозь вместе со щитом. Клеймор окрасился, ему шло.
Люди Гестевальда лежали каждый в свою сторону головой. Лес уже начал укрывать их листьями.
Встречный без усилия выдернул клеймор из кости убитого и стряхнул щит, как лист. Повернул острие ко мне. Я своего не опускал.
– Зачем ты вмешался? Я мог бы проиграть.
– Тогда мне не с чем было бы явиться к нанимателю, – ответил он.
– А что я такого не поделил с твоим нанимателем?
– Ты слишком много носишь. Берешь и носишь.
– Мне – мало, – ответил я с ледяной улыбкой. Мне не хотелось разговаривать, хотелось ехать, дышать, смотреть, перемещаться, действовать.
– Эта ноша не по тебе, – сказал Встречный, и луч луны коснулся его, когда он шагнул ближе.
И я понял, что доспех его пуст, что не гравировку – ржу и лед я вижу, не кафтан, а листву, не блеск глаз, а слизней. Я перехватил меч.
Он усмехнулся, как ветер в брошенном доме:
– Ты ничего не сделаешь мечом.
– Видал бы ты…
– Этот клинок… Вороний Грай.
Я закусил губу.
Он знал имя моего меча, настоящее его имя, данное с ведения Тех, известное Тем, дозволенное Теми.
Он не был кем-то облеченным властью, не мог знать это имя, не мог пользовать его, но знал.
– Вороний Грай, – повторил он, и в голосе его слышалось нечто, от чего шевельнулся лес, будто пытаясь сбросить ночной иней, – перестань быть.
Вздрогнуло что-то на Той стороне, отозвалось на этой.
Я как завороженный уставился на свой клинок.
Вороний Грай плакал кровью, железом, разлагаясь на чешуи. От лезвия шел бурый пар, капли падали в листья. Мой верный меч истаивал, как сон. Я остался безоружным.
Будь тут Тетка-Чесотка, я мог бы призвать Тех в свидетели, но, думаю, Та сторона признала бы Встречного ренегатом, отступником, случайным призраком в случайном теле, исчезнувшим так же, как и появился. Однако я знал, что кто-то шепнул ему имя моего меча. Некто решил не играть честно. Некто хотел, чтобы к утру я перестал существовать, зная, что рукой людей Гестевальда не сделается мне ничего непоправимого. Они не знали, сколько лет у меня в запасе, а этот знал.
– Раньше всякое оружие могло убивать вас без разбору, а нас – никак. Те времена мне нравились больше.
– А назови-ка мне имя вот этого, – сказал я, вынимая кремневый нож.
Непоименованное оружие, маленькая песчинка в жерновах древних законов.
Оружие – орудие, созданное для убийства и проливавшее кровь во времена, когда Та сторона еще не переплелась с этой так тесно. Несомненное оружие по правилам обоих сторон, только неучтенное. Кстати, оно не стоило мне ни дня жизни – я нашел ту древнюю пещеру сам. Не без помощи Соли, правда. Соль умница.
Встречный почувствовал тысячелетней давности кровь, выпущенную некогда каменным этим лезвием. Не мог не почувствовать. Но имени у лезвия не было, и он не мог приказать ему перестать быть. Та сторона никак не могла отследить безымянный клинок, каким бы могущественным ни был Некто или его покровитель там.
В конце концов, жил я долго и опыта у меня было немало, и, метнув нож, я не сплоховал, а клеймор, может, и натасканный ловить чужую именованную сталь, промахнулся, как, бывает, промахивается любой яростный хищник.
А я, как и положено человеку спокойному, попал.
Кремень канул в щель забрала и глухо стукнул в затылок шлема изнутри.
Встречный завыл, но я почти не слышал его – волна прошла по Той стороне, на этой только сшибая листья и вытряхивая спящих птиц из их укромных мест.
Доспех его изошел ржавчиной, кислым запахом железа на дожде, патина – железная плесень – пожрала его, как вода точит лед, ржавые куски упали в листья, рассыпались какие-то кости, слизни поползли в стороны.
Клеймор рухнул поверх останков. Ха, трофей. Такой и в руки-то взять страшно, не ровен час обрежешься насмерть. Были законные возможности узнать его имя и овладеть им как полагается, но у меня была другая мысль, тем более что орудовать этой жутью я никак не хотел.
Выходило, Та Сторона не стала играть честно. Этот был никем, изгоем, самим-по-себе, но я был уверен, что посулили ему нечто важное для него.
Я не должен был пережить эту ночь, не должен был добраться до Береники и никак не должен был привезти в Рогатую ночь ко двору Тетки-Чесотки то, что собирался.
А вот выкусите.
Закапала в листья кровь, моя, я не сразу понял, что из носа. Волосы снова поднялись, как в близкую грозу.
Я устало огляделся. Нет, ночь далеко еще не была кончена.
Конь Встречного стоял где стоял, как изваяние, только перестал выглядеть конем, он вообще перестал выглядеть. Каким-то образом он занимал теперь куда больше места в глазах, не увеличившись в размерах. Он занимал всю дорогу. Он занимал обочины, он виден был за стволами, хотя не сдвинулся ни на пядь. Я потерял границу между конем и лесом. Я начал проваливаться в пустоту следом за своим взглядом. Конь же смотрел на меня, и я понял что глаз у него не счесть, уже никаких очертаний коня я не вижу, что оно не просто увеличивается, а надвигается.
Видимо, Встречный понадеялся на себя и свой страшный меч и не спустил это на меня, а теперь, когда он перестал существовать, перестали служить и его печати.
Такого размера создание в своей форме не продержится долго на этой стороне, провалится на Ту, но к тому времени мне будет уже все равно. Дикая потусторонняя тварь – это не уговоренное оружие, такая убьет.
– Соль, разберись, – сказал я с сожалением, отщелкивая особый замок на сбруе.
Соль разобралась на части.
Она давно ждала этих слов.
Прощай, моя белая.
Соль, создание, на котором я ездил, на самом деле никогда не было лошадью. Как ил в воде, как дым, плавным, но резким движением Соль заняла положенное ей в пространстве место, отбросив тени на деревья, разные на каждое. Я видел ее смутную форму, ту часть, которой она взаимодействовала с этой стороной.
На этот раз рев прорезался на нашу сторону, на этот раз выворотило деревья, на этот раз птицы оглушенными попадали на землю, а листья и иглы смело со всех ветвей, да так, что некоторые истлели, не коснувшись земли, и в душу будто тараном ударили, я не заметил, как тоже очутился на земле, крича, сжимая голову, кровящую изо всех дыр, глядя сквозь красное, как развалило об уцелевшие стволы многоглазую черную тень и как торжествующе взметнулась светлая фигура, огромная и беззвучная.
Соль давно-давно задолжала мне много лет, но ей нечем было отплатить. За это она согласилась быть моей лошадью.
Что за создание было конем у Встречного рыцаря, я не знал. Не видел таких прежде и не хотел бы смотреть после. Если бы не Соль, мне пришлось бы тяжело.
– Ты больше не должна мне, Соль, – сказал я. – Долг уплачен. Свободна.
Существо, напоминающее тень коня, отброшенную безумным белым костром под сияющей луной, на секунду опустило голову, так, что смазанные пламенные пряди протянулись за ним через лес, потом припало на ноги – светящиеся черты в угольной черноте – и прыгнуло в никуда. Силуэт прошел сквозь туман, туман развеяло ветром, и никого не осталось.
Не было у меня больше ни славной лошади, ни именитого меча. Поэтому я взял бесславную кобылу и безымянный клинок, а страшный клеймор завернул в Рихов плащ, а то животина шарахалась, да и я тоже, и привязал за седлом. Перевесил сбрую, собрал чего смог да поехал дальше. Действовать, дышать, ехать. В итоге вышло по-моему.
Долго или коротко, но я оказался у Полумянной Отмели.
Береника не стояла, глядя в горизонт, не ловила рыбу шелковой сетью, не раскрашивала белые цветы. Она ждала у меня порога, как будто чувствовала мое появление.
– Врана, – сказала она. – С чем пожаловал?
Я спешился. Кобыла завороженно смотрела на море. Я ее понимал.
– Привет, Береника, – сказал я, млея. Все золото мира солнце щедро бросило в ее волосы. В глазах плескалось небо, отраженное в море. Спокойно смотреть на Беренику я не мог, поэтому тоже смотрел мимо.
– Я привез тебе редкую штуку.
– Ты меня всегда радуешь. Первое слово неудачного висельника?
– Мне повезло. Первое слово оборотня, расколдованного поцелуем.
– Ох ты. Уж ему найдется место в пророчестве. Что ты за это хочешь? Погадать тебе на картах, сказать судьбу, где соломки постелить, сказать, где та могила, по которой прошелся твой гусь?
– Нет, Береника, как всегда, – ответил я.
– За такое я добавлю тебе три года, Врана.
– Так оборотень-то королевских кровей. По ублюдочной линии, но по крепкой.
– Сколько ж тебе надо? – улыбнулась Береника, и я растаял, но поторговаться с ней – святое дело.
– Пять.
– Да разве что сам Государь волком обернется, а ты сам его расколдуешь! – засмеялась она. Склонила ко мне золотистую голову, глянула в упор серыми с морской синевой глазами. Ох, Береника. Да что ж ты делаешь со мной.
– Дай хоть четыре, а?
– Что ж, идет. Куда ты их копишь? Хоть бы раз сказал.
– А никуда, – соврал я. – Мне просто жить нравится.
– Зашел бы, Врана?
– Однажды ждать не будешь, а тут я скок на крылечко, бряк во колечко, – улыбнулся я ей. – Но не сегодня. Пора бы мне, не хочу Рогатую ночь в лесу ночевать.
– Все обещаешься, – сказала Береника.
Эх. Да что я тут скажу.
Я получил свои четыре года, попрощался с Береникой и выехал в холодное утро. Жаль, что так скоро. Но я надеялся вернуться с чем-то получше, нежели удивленный возглас Гестевальда.
Поднималось солнце, навылет пробивая лес сияющими копьями. Ярким зеркалом горела обледеневшая за ночь свежая луна. Лошадь без имени прянула ушами, ступая на дорогу. Пахло снегом и солью, я улыбнулся и в который раз отправился в путь.
…Что хочешь купить, Врана? Веревку, которая порвется, если на ней вешаться? Монету, что вор украл у вора, второй у первого, и так до седьмого вора? Зелье правды? Птицу с камнем в зобу, что будет целебен, если только она отдаст его по добру, коли год станешь ее кормить только гранатовым зерном?
Что хочешь продать, Врана?
Первое проклятие неудавшегося самоубийцы?
Монету, что первый вор украл у седьмого вора, ту, что безошибочно теперь предскажет любую удачу и неудачу?
Зелье, под которым человек солжет даже под зельем правды?
Безуй-камень весом в двенадцать гран, что излечит от любых ран?
То, о чем ты не знаешь, но что застанешь дома по возвращении?
Все что угодно.
О, сколько лет я занимаюсь этим. Сколько лет… За эти годы я накопил годы и годы. Тут купить, там продать, где выгадать, а где и сжульничать. Я занимался тем, что выторговывал время жизни годами напролет. Сначала мне было плохо, телесно плохо, легко оно не дается поперву – ни отдавать свои дни, ни чужие принимать. Тяжело, страшно, тошно, невыносимо, но… Но. Я привык. Береника слыла лучшей из пророчиц, Тетка-Чесотка – лучшей из колдуний, им часто бывало что-то надо, а часто бывало, что у них есть то, что надо кому-то. Вот я и покупал, и продавал, и с веселыми нагими ундинами менялся, что от моряков иногда получали диковины, про которые в наших краях только слыхали, а про некоторые – даже и нет.
Еще был Равн, слишком вязкий, и я перестал иметь с ним дело; была Эльга Синяя Рубашка, с ней я с некоторых пор не был дружен, а людей ее, что она посылала за мной, я закопал в землю Дунга. Ни слуху, ни духу, ни вестей, ни костей, как говорится. Я уж и сам не помнил, где кто лежит. Благо Эльга была далека, Дунг был велик, а для меня, если нужно, – больше, чем для нее.
Пожалуй, я мог бы жить дольше всех, кроме разве что Тетки-Чесотки, уж не знаю, сколько лет было у нее в запасе. Но я не собирался.
Я любил Беренику, и в ночь, когда она потеряла память, а с ней половину себя, горе мое и ярость так были велики, что Та сторона явилась на мой зов без посредников, напрямую.
Я куплю ее память обратно, закричал я, за любую цену. И когда ночь рассмеялась мне в лицо, бросив: «Тысячу лет», – это был ответ «нет». Но слово – мостик между мной и Той стороной – было сказано. Слово имеет силу. Я не тянул за этот древний язык изо льда и тумана, хотя если б мог – вытянул бы тварь из тьмы на эту сторону.
Так у меня появился шанс. Скопить тысячу лет.
Поначалу тяжким трудом добывал я день-другой, неделю, изредка месяц. Но постепенно сделался лучшим купцом колдовских вещей, слов и событий.
Я стал богачом времени. Не каждый может сколотить себе денежное состояние, а уж еще меньше – такое, из сочтенных жизненных лет. Я интересовал и людских разбойников, так что часть своего пришлось потратить мне на вещи, что берегли мою жизнь. Вороний Грай был в их числе.
Я не стеснялся подгадывать, подталкивать, устраивать, как мне нужно. Наверное, с Гестевальдом стоило проявить мне больше осторожности, но заветная тысяча лет была близка, и я знал, что первое слово расколдованного крепко ценится у ворожей, расколдованного оборотня – отдельно, а уж если тот высокой крови – тем более. А Гестевальд происходил от династии Государевой, хоть прадед его был ублюдком, во всех смыслах, но кровь-то голубая текла в Гестевальдовых жилах. Оборотное зелье, приворотное зелье, ловкость рук… И вот первое слово оборотня, расколдованного поцелуем, у меня, я его носитель, по законам, уложенным обеими сторонами.
Почему я выбрал Дафну? Злая она была. Может, немного любви, пусть и такой, из бутылки, ей и не помешает. Да и Гестевальд к ней неровно дышал. Может, и сладится у них чего.
Так или иначе за несколько дней я выгадал два года прибыли.
Последние два года прибыли.
Я отмерил себе тысячу и один год. Когда я расплачусь с Той стороной за Береникину память, будет у меня еще год жизни, чтобы наторговать себе поболее. Теперь-то опыта у меня хватало. О том я не думал, тут не пропаду. Мне бы оплату довезти.
А прежде чем покинуть побережье, заехал я к ундинам, что менялись с моряками у старого маяка, и поменял у них страшный клеймор на нечто куда более приятное глазу. Забавно, подумал я, за такой меч я мог бы махом покрыть сотню лет, да теперь, когда он пришел ко мне в руки, уже и не нужен. А не будь у меня почти полной тысячи, не пришел бы по мою душу Встречный со своим мечом.
Зато мена моя точно понравится Беренике, подумал я, покидая нагих ундин. Говорят, они считаются красотками. Не знаю, против Береники они что утки против лебедя.
Хорошо, что Гестевальдовы лошади были худо-бедно натасканы на тропинки Дунга, а эту, скорее всего, еще и закляла Дафна.
По пути приблудился ко мне еще конь из той погони и плелся теперь в поводу. Хотя место бойни объехал я другой дорогой.
Снова близился вечер, темнело, холодало, снова заливало лес синими сумерками, снова поднимала луна на рога алое небо. Я не чувствовал усталости, слаба была усталость против моей тысячи лет, что вез я на плечах.
Может, и искал меня кто, может, Гестевальд, Дафна, Эльга, боги знают, кто еще, прочесывали Дунг в надежде найти. Может, Некто, забравший память Береники за давний ее проступок, собирал еще какое свое отребье по мою душу, в обход законов. Я твердо знал, что ночь мне нужно встретить под кровом Тетки-Чесотки. И как только вечер закончится и Рогатая ночь вступит в свои права – завершить это дело, растянувшееся на годы и годы.
И да, будь подо мной Соль, я бы успел.
Только погасло небо, когда я почувствовал, будто что-то не так. Как когда кружится голова, мир поплыл, только вот голова моя была в порядке.
Лес сдвинулся, пополз хребет ближнего холма, стволы и корни вспахали землю, извернулся ручей. Запах сырой дикой ночи обошел кольцо вокруг меня, листья летели прицельно.
Сам дух Дунга воплотился в то, что выросло на его бывшем теле, и явился задержать меня.
Ох, крепко не хотел Некто, перед кем провинилась тогда Береника, исполнять мой с ним уговор. Законы стерегли сущности куда повыше него, но, видно, в Рогатую ночь были у них иные дела, чем присматривать за нашим лесом.
Ты слишком часто ездишь сквозь меня, путник, услышал я голос в своей голове, пустой, беспощадный, бесцветный, голос тех времен, когда люди еще не получили дар слова и слов было мало во всех мирах.
Я в своем праве, сказал голос.
Это мое тело, сказал он. Плати за проезд. Больно много ты носишь, тревожишь меня, тяготишь.
– Чего ты хочешь? – спросил я у стены стволов, без зазора вставших вокруг меня. Ошалевшая кобыла даже не пятилась.
Впрочем, ответ я знал.
Тысячу лет, конечно, ответил он.
– Всем нужна моя тысяча.
Ты отдашь мне цену, путник. Я могу ждать хоть сколько. Хоть тысячу лет.
– Да, – сказал я. – И я могу ждать тысячу лет.
Это будет славная тысяча, ответил лес.
– Была бы, – поправил я. – Нужно было тебе вскинуться до того, как я съездил на Полумянную Отмель.
Я сунул руку в суму на поясе и вынул осторожно. Лес осветило таким ярким рыжим, что он отпрянул – верткая огненная ящерица выгнулась у меня на ладони, скрутилась в шар, выметнула язык пламени. Оно не жгло меня – оно было мое, я получил его за честный обмен по всем правилам, и Та сторона рукою ундины одобрила сделку, – но я знал, что оно может даже металл выжечь в пепел. Извечный огонь, коим горят недра земные, и звездные, и солнечные.
– Саламандра, – сказал я, любуясь словом.
Саламандра стоит сотню лет, ответил голос, и даже в нем, бесцветном, прорезалось изумление.
– Не ожидал, да? Дай пройти, иначе, клянусь всеми богами, я прожгу себе дорогу сквозь все твои дубы, и вязы, и ели, хоть бы ты тысячи собрал их вокруг меня, Дунг.
Я не знал, хватит ли сил маленькой саламандры выполнить мои угрозы, – но Дунг, видимо, знал.
Лес, дух огромного древнего ящера, заключенный в деревья, выросшие из плоти его в незапамятные времена, отшатнулся, расплелся, открывая проход, отступил, успокоился, сунул свой дикий древний лик себе в лапу, отворачиваясь от огня.
Доехал я без приключений. Только один раз, когда холодом потянуло из особо темного провала между седых стволов, мелькнула внезапно белая тень, высветила тень черную, отшвырнула неведомо куда.
Спасибо, Соль, тихо шепнул я, сворачивая на другую тропку.
Иногда мы делаем не только то, что должны. На том стоит мир, и, верно, не один.
Видно, то было что-то дикое – Некто исчерпал свои силы в попытках переступить законы. В Рогатую ночь всякое могло блуждать под сенью Дунга. Я даже удивился, что никого и ничего более не встретил – наверное, пробуждение самого леса распугало почти всех, кто мельче.
Вот и славно.
Стоял самый глухой час Рогатой ночи, когда я пришел разбудить Тетку-Чесотку, чтобы она воззвала к Той стороне от моего имени. Я имел право по всем законам.
Тетка-Чесотка не спала, не хмурилась, не задавала лишних вопросов.
Конечно, она знала, что я приду. Думаю, она давно сложила два и два: и зачем мне моя тысяча, и как скоро она исполнится.
Теперь мы стояли в кромешной темноте леса, там, где не было привязано ни одного клочка пергамента, не нашлось бы ни одной зарубки. Я уже не знал где. Только Тетка-Чесотка знала.
Переплетение ветвей раздробило луну в мелкие, как звезды, осколки. Они ничего не освещали, но дернулись и замерцали рябью, когда в ответ на наш зов наконец сдвинулось что-то во тьме.
– Звал? – спросило нечто, и когда я сморгнул, в углах моих глаз хрустнул ледок. Стал сгущаться туман, глаза чуть привыкли к темноте и немного различали его. Было странно, но не страшно – зло.
– Вот твоя тысяча лет. Надеюсь, это будут худшие годы твоего существования.
То, ледяное, тяжелое, шевельнулось неведомо где, вроде рядом, а вроде и далеко, так, что по туману пошли кольца.
– Уговор есть уговор, – сказал я. – Ты готов его нарушить?
Я знал, что уговор как нить бусин: если он порвется, то разлетится все, и почувствует каждый, по Ту сторону и по эту.
– Ты и так перешел черту. Тот, Встречный, кого я убил безымянным клинком, – это ведь ты его послал, когда не захотел сдержать слова.
– Обвиняешь! – вскинулась тьма.
– Конечно, – кивнул я. – Ты принимаешь уговоренную оплату и отдаешь мне оплаченное? Или отказываешь?
Темнота зашипела, ледяная лапа впечаталась в мою протянутую руку, и я почувствовал, как груз чужого тысячелетия упал с моих плеч. Золотистое сияние появилось в голове, стало тепло, тесно.
Береникина память, легкая, как мечта, тяжелая, как весь мир, светлая, как блики на волнах.
Береника, любовь моя, теперь ты вспомнишь, что любишь меня. Наверное, я мог бы завоевать твою любовь снова, как в первый раз, но, милая, они забрали у тебя столько счастливых воспоминаний, тех, что делали нас – нами, что делали тебя – моей. Я верну тебе их все.
Нечто вздохнуло и ушло, ночь захлопнулась, как окно. Туман взялся колючим инеем на всем – на деревьях, щетине, бровях, одежде, волосах Тетки-Чесотки.
Она улыбнулась от души, зажигая фонарь.
– Ты знаешь, как отдать ей это.
– Поцелуем?
– Конечно.
Я не ждал ни минуты, седлая сменного коня.
Береника не глядела на корабли в подзорную трубу, не дула в рожок, приманивая ярких птиц, не сушила ягоды на камнях.
Как всегда, сердце мое на миг замерло, когда она обернулась ко мне, стоя в волнах и прикрываясь ладошкой от солнца.
– Привет, Береника, – сказал я.
Железо
Кто-то улыбнулся у меня за спиной.
Вечерело. Расколотая луна карабкалась наверх. Хмурые шпили дальнего ельника были как зубы, закусившие край увечного светила. Чуть бликовало стекло у горизонта.
Я сидел на корне, давно превратившемся в камень, и поглядывал на пруд внизу. В нем жили человеческие рыбы, и иногда я их ловил. Но сейчас я ждал, когда отразится первая звезда, – хотел загадать желание.
Улыбка не исчезала – я чувствовал ее основанием затылка. Теплое навязчивое ощущение в темноте.
Кого ж там принесло не вовремя, подумал я. Поднялся, прежде чем подошедший успел окликнуть меня. Пусть знает, что нашел того, кого искал.
Лохматый лес уже был темен, седые деревья утопали в синеве. Вдоль тропинки тянуло холодом, и я поежился. Захотелось домой, к фонарю и чайнику.
Я не очень хорошо видел в сумерках. Поэтому человека я особо и не разглядел. Просто почувствовал, что человек, а не какая другая тварь. Это я ни с чем не мог спутать.
– Доброго вечера, – сказал незнакомец. На нем был плащ, какой носят Убои, – будто из закопченной паутины. Он совсем не отсвечивал и почти не шуршал. Сектантская одежка. Убоявшиеся считали, что лучше никому их не видеть и не слышать лишний раз. Было ясно, что лица он не покажет – вера не позволит.
На плече его сидела птица. Сначала я было подумал, что ворон, но тут же понял, что это здоровенный грач. Он дремал.
– Доброго, – ответил я, оглядев пришельца.
– Глум? – осведомился он.
– Да. Куда-то нужно?
– В Торнадоре, – кивнул собеседник. – Мое имя Лода.
Чем заняться человеку в Торнадоре, подумал я. Чем заняться щуке на сковородке? Одно из немногих мест, где можно купить почти все, но… Это не человеческий рынок.
– Мы должны попасть туда до следующего заката, – добавил он.
– Я ходил в Торнадоре, – сказал я. – Из пяти человек, которых я провожал, потом я не встречал ни одного. А вот вещи двоих из них видел на рынке в Сколитур, у Падучей башни. Может, тебе лучше туда? Немногим дальше.
Он снова кивнул:
– У той башни складывают скарб мертвецов. Тех, которых не смогли опознать.
Видно, его не смущали мои рассказы.
– Ты сказал «мы», – продолжал я. – Поскольку я, как известно, ничего не должен до задатка, надо ли понимать, что с тобой пойдет кто-то еще?
– Моя подруга, Ставра. Ты согласен провести нас?
– Девушка… – произнес я задумчиво.
– Это имеет значение?
– Да, – не стал я врать. – Присутствие девушки провоцирует всяких… сердцеедов.
– Да ладно там, – сказал он, поглаживая грача на плече. – Я думаю, вдвоем мы защитим девушку от всяких… Сердцеедов.
Я смерил его взглядом. Немного снизу вверх. Под плащом смутно угадывался клинок. Это, понятно, ничего не гарантировало в Доле.
– Самый лучший вариант – это найти еще одну девушку. Ты, должно быть, в курсе, что всякие… В общем, они не трогают пары.
– Слышал такое, – отозвался из глубин капюшона Лода. – Так что, правда?
– Да, если всех поровну, то инцидентов не бывает. Конечно, там еще надо на возраст смотреть, но…
Лода отмахнулся.
– Ты хочешь сказать, что мы можем и не пойти?
– Я еще не знаю, что я хочу сказать, – ответил я, чувствуя слишком старательное раздражение Лоды и потому не намереваясь его щадить. – Времена сейчас не самые лучшие. Недавно девушка по имени Этдоттир вернулась со стороны гор почти без волос и совсем без разума. Такого я раньше не видел.
Лода присвистнул.
– Знакомая?
– Нет. Из другой деревни. Один раз встречал на танцах.
– А что говорят?
– Что всегда. Неживого встретила.
– Да ну. В горах? Может, болезнь какая. Или колдовство.
– Может, – согласился я. – А может, и правда кого встретила. – Я помолчал. – Впрочем, приходите к утру. Скорее всего, мы пойдем, втроем или нет. Что говорят на перевале, далеко зима?
– Там сыпал снег, – ответил он, и я вздохнул. – Не сильный, но… Он и не таял. Когда мы уходили, он еще милю шел за нами.
– Вон оно как. Тогда мы в любом случае пойдем вчетвером, Лода.
– Боги за Стеклом, что еще?!
– Снег. Белый из Шумного леса ищет меня. Зима – не мое время. Как только выпадет снег, он проснется, а как только он проснется, тут же учует меня, стоит мне спуститься в Дол.
– Лед тебе в шланги! – чудно́, по-старинному выругался Лода. – Что ты такого сделал?
– Отнял его добычу. Не спрашивай, а?
– И что ты будешь делать?
– Это мои заботы.
– Мне нравится этот ответ.
– Еще бы.
– А еще какие-то сложности будут? – спросил он, чуть усмехаясь.
– Будут, – пообещал я.
Он ушел. Я тоже не стал задерживаться – хотел еще успеть выспаться.
Луна выкатилась на небо полностью. Шлейф пыли растянулся на полнеба.
Говорили, что старики помнят ее почти целой, но какие старики? Иные расскажут, наверное, еще про две луны. Или восемь. Безумные войны не прошли даром, что и говорить.
Звезд уже тоже высыпало немало, так что желание я упустил. Голубая точка Второго Номера просвечивала сквозь лунный шлейф.
Я зашел домой: нужно было захватить угощение. У меня имелся пирог. Не сегодняшний, конечно, но вполне съедобный. Я нарезал куски поаккуратнее, сложил в плетеную корзинку. Получалось немного. Может, потому, что пару кусков я оставил себе.
Я добавил ветку сладкой сухой кубиники и вышел из дома. Жил я на самом отшибе.
Ночь опускалась. Лохматый лес придвинулся ближе, ветви трогали лицо, словно пытаясь угадать, кто здесь такой прошел; обманчивой теплотой горел далеко в лесу колдовской огонь. На самом деле они не блуждают, сказки врут. Если не испугаться и подойти, найдешь сияющий стеклянный шар, который можешь потрогать, но ничем не вынешь из земли или камня. Впрочем, места, где горят такие огни, и впрямь странноватые.
Уже десяток лет я зарабатывал тем, что водил людей из Ардватри через Дол в другие места. Потому мне полагалось Дол знать. И я, как мог, с этим справлялся.
Ближний Ардватри носил славу самого большого людского города. Нас в мире по-прежнему было больше, чем остальных, хотя и не настолько, как раньше. Пусть мы победили в Безумных войнах, но… Дорогой ценой. Да и никто, ни один народ, не забыл моим предкам их методов.
Именно поэтому людям в Доле было опаснее, чем любому другому существу.
Над этим я размышлял, пока не достиг дверей Пел-Ройг. Постучал.
– Кто?
– Пел-Ройг, это я, Глум. Дело есть.
С внушительным шорохом отодвинулись засовы, двери распахнулись, и я почувствовал яркий цветок радости. Пел-Ройг всегда меня так встречала. С тех самых пор.
– Заходи! – Девушка отступила, блик светильника прошелся по рыжим волосам. Я чуть пригнулся и вошел. Тепло, аккуратно и чисто. У меня вечно был какой-то бардак, как я ни старался.
– Пел… – Я решил говорить быстро и по делу. – Мне нужно, чтобы ты сходила со мной завтра в Торнадоре. Послезавтра вернемся. Треть денег твоя. Пришли двое с перевала, мужик и девка… девушка.
– Опасаешься? – спросила Пел-Ройг, присев на круглую табуретку.
– Не столько сердцеедов, сколько… Ты знаешь, похолодало. Они говорят, на перевале уже снег. Без тебя никак. Я лучше дома посижу.
– Ого. Да, Белый ждать не будет. Не хотела бы, правда, но для тебя – пойду.
За что я ее ценил, так за честность.
– Спасибо, Пел. Я принес тебе пирога.
Я ощутил теплое удивление. Не ожидала. Протянул ей корзинку:
– Ага. Держи. Он, правда, вчерашний.
– Так оставайся, сейчас вода закипит…
– Спасибо, но нет, мне еще собираться, – сказал я, выскальзывая за дверь, и попрощался, пока радость и удивление девушки не начали угасать.
Пока добирался домой, слышно было, как шуршит листьями ежва – просыпалось осеннее зверье. У зверей тоже есть свои народы. Есть человеческие звери – волк, лось, курица, к примеру. Есть, скажем, беомальдовские – супь, валёжка, ежва, опять же, или как там сами беомальды их называют. Бывают смешанные, общие, неизвестно чьи, как крысы или поршни. А бывают вообще непонятные. Или, может, даже и не звери. Как Белый. Нет, и у него имеется своя принадлежность, но… Она мне не нравится.
Собирался я долго, чистил и смазывал самострел, так что задремал только перед самым рассветом. Утро было мрачноватое. Палая листва отсвечивала синим инеем в низинах, тянул ветер, холодный, еще не зимний, но уже совсем печальный. Такой срывает последние листья, морозит квадратную кубинику во мхах у болот, загоняет человеческих зверей в норы. Такой ветер не укрывает снегом. Но готовит для него дорогу, да.
Послезавтра мы вернемся домой, и там хоть снег, хоть град. Сезон был неплохим, и зиму я мог зимовать спокойно.
Я стоял на камнях у корней реликта, самого ставшего камнем в давно схлынувших горьких водах Безумных войн. Стоял, наблюдая, как пара одетых в плащи теней приближаются ко мне. Эмоций я почти не чувствовал, только общую сонливость и сдержанное предвкушение. Грач на плече Лоды дремал, изредка поглядывая по сторонам вполглаза.
Ставра оказалась ростом с Лоду. Прицы у нее не было. Лицо так же пряталось в тени капюшона. Две толстые косы каштанового цвета спускались на грудь, перевитые серо-синими узорчатыми лентами. Я попытался вспомнить, где видел такой узор, но не смог. Впрочем, подумал я, вряд ли это важно.
Они поздоровались. Я почувствовал легкое нетерпение Ставры и такое же, но поярче, – Лоды.
– Идем? – осведомился Лода. – Втроем?
– Ждем, – сказал я, – четвертую.
Нетерпение стало заметнее – щекотное чувство чуть выше шеи. От сильных чужих эмоций у меня, бывало, волосы вставали дыбом. А однажды страх и боль другого чуть не утянули на дно бытия и меня.
Пел-Ройг появилась через минуту. Куртка из рыжей кожи казалась серой по сравнению с ее волосами – с них будто искры сыпались. Веснушки, двумя крыльями от переносицы, были чуть светлее.
Только из-за волос я и заметил ее тем вечером много зим назад. Когда эти волосы уже примерзали ко льду.
Задаток – треть – я сразу отдал Пел.
– Пошли, – сказал я. – К вечеру будем там. Правило одно – делать все, что я говорю. Быстро и без вопросов.
За холодную ночь лес почти осыпался. Рыжеватые листья шуршали под ногами. Прозрачные пауки бегали по паутинам, развешивая их по всему лесу.
От железных деревьев я старался держаться подальше, каменных же не сторонился. Пока мы двигались по тропе – тут она была. Через какое-то время хорошо знакомый Лохматый лес кончался, и начинался уже сам Дол, чаша, полная странностей.
Мы шли уже целый час, никто ничего не спрашивал, и это было прекрасно.
Пока навстречу не попался кожейлу.
Он пер, конечно, прямо по дороге, шоколадно-темный, с белыми полосами от клина безглазой морды до острого хвоста. Встречный ветер пел, разрезаемый широкой башкой. На костяных лопатках у висков нацеплялись лентами листья двуросли. Я чувствовал его как темную волну на уровне шеи. Чуждые эмоции я могу ощущать, пусть и искаженно, но понимать – нет.
– Идти и не дергаться! – приказал я, не сбавляя шага.
Пел-Ройг ухнула шепотом и придвинулась чуть поближе, продолжая, впрочем, шагать. От нее пахло выпечкой.
Я оглянулся. Ведомые, конечно, встали как вкопанные.
– Идти! – рявкнул я.
Зверь был уже тут. Ярдах в трех от нас он оттолкнулся и перемахнул всю группу. Земля дрогнула. Никогда не мог понять, как такое огромное животное может так легко прыгать, но за всю историю ни один кожейлу ни на кого не наступил.
– Это что? – спросила Ставра зло. Грач Лоды оставался на его плече только потому, что хозяин сгреб его, зажал головой, рукой и шеей. Я не мог понять, зачем он так с птицей – испугался, видно. И сильно, гораздо сильнее Ставры. Тоже мне.
– Это – зверь, нелюдской, – сказал я. – Эреш.
– Мог бы предупредить.
– Я же сказал, слушаться меня.
– Эреш опасны.
– А при чем тут их звери? Человеческие волки куда опаснее. Или вот, например, езны – вполне безобидные типы, если еще где-то есть. А езный конь – это жуть что такое.
– Так эта тварь не могла причинить нам вреда?
– Нет. Даже у нежити свои звери. И далеко не все из них опасны.
– А что, тут водятся? – спросил Лода.
– Вот именно тут – нет.
Я отвернулся от них, махнул рукой, и мы пошли.
Минут через десять впереди посветлело, засинели сизые кусты опушки, и мы вышли к ржавому железному столбу, оплетенному сухим плющом.
Постояли, посмотрели вдаль. Мне оно было не нужно, но Ставра попросила показать, где Торнадоре. Показал.
От столба дорога шла вниз, и я начал забирать вправо.
– А чего не прямо? – спросил Лода.
Терпеть я этого не могу, когда лезут с вопросами.
– Там мы не пройдем. Будем огибать по лесу, – сказал я.
– Почему? – поинтересовался Лода.
– Зачем? – спросила Ставра одновременно с ним.
Это было уже многовато. Я выразительно посмотрел на них.
– Там Резы, – ответил я.
– Кто это?
– Не кто, а что. Резы, подземные провалы. Там железо под ногами, а не земля. Проржавело все, я подходил к краю. На столбе – табличка, довоенная. Рез-чего-то-там, дальше оплавлено. Корни, которые свешиваются внутрь, чуть светятся, но освещают только пустоту. Я бросил туда факел, он упал в воду. Футах в ста внизу.
– Тогда пошли левее, чего? Такой же лес, как справа, но так же быстрее?
Я начинал уставать.
– Там зеркало. Высокая стена из полированной стали, упремся в нее.
– Ну и местечко! – сказал Лода. – Теперь понятно, почему поход столько стоит.
– Нет, – возразил я. – И я очень надеюсь, что и не будет понятно. Двигаем дальше.
…Это был уже Шумный лес, не Лохматый – настоящий Дол. Железные прутья торчали тут и там из-под земли, на дне круглых ям, затянутых паром, с шипением бродили кислые лужи. Вокруг росла скрипель, ее твердые золотистые листья раскачивались с характерным визгом. Супь лопотала беспрестанно. Не любил я этот отрезок пути.
Лес был негустым, иногда прерывался – то ручьем, то просекой, то пожарищем. Тропинки сплетались и расплетались, я игнорировал их, просто придерживаясь нужного направления.
В одном месте пришлось сделать хороший крюк – я чуть не наступил на остатки лицевой пластины беомальда, меня аж мороз продрал.
Череп беомальда рассыпается довольно быстро, если не защищен от воздуха тканями его тела. Темнеет, крошится, на нем поселяется мох, неделя – и нет его.
Раз я еще видел вытянутые очертания этой большой кости, со всеми ноздрями и глазницами, при жизни затянутыми кожей так, что снаружи беомальды выглядели слепыми, значит, кто-то убил эту громадину совсем недавно.
На этот раз никто ничего не стал спрашивать, просто пошли за мной.
Это были неспокойные места. Давным-давно я нашел здесь останки пустотелого, изрезанного боевой магией. Я только раз видел ее в действии, но обожженные порезы магических ударов с тех пор ни с чем не путал.
Сюда захаживали разные странные существа. И гоняли их отсюда не менее странные. Вообще-то можно было всю жизнь прожить в Ардватри, не увидев ничего, кроме домов и людей. Мне было сложно это представить, но, похоже, мои ведомые были как раз из таких. Я уже устал чувствовать их однотонное непреходящее удивление.
Мы шли, и я старался не разговаривать, но настырная подруга Лоды то и дело забывала о просьбе помолчать, а скорее, игнорировала ее, задавая разные вопросы.
– …А что самое опасное может быть в походе? – нарушила она тишину в десятый, наверное, раз.
– Не знаю, – сказал я. – Самая дрянная тварь, какую я видел, была человеком.
– А Белый? Я думала, он. Зачем ты ему?
Я вспомнил снег, гипнотически медленно падающий на листья, девочку – волосы краснее крови, – и большую горбатую фигуру Белого, склонившего к ней морду со стальными клыками. Помню знаки на его теле, кресты на боках. Помню, как он скользнул по моим глазам алым взглядом, и свой слепой бег по скользким, обледенелым корням с маленькой Пел-Ройг на руках.
– Белый из Острого леса преследует каждого, кому заглянул в глаза. А сам он…
Договорить я не успел. Замолчал и упреждающе выставил ладонь, не оборачиваясь. Все замерли на полушаге.
На секунду меня посетило странное чувство: наверное, оттого, что вся моя группа замерла и затаилась, я почувствовал себя едва ли не одиноким в этом лесу – только блеклое обозначение человека впереди и едва ощутимое, как тень, упавшая на темный пол, присутствие Пел-Ройг.
Я увидел его сквозь деревья, но окликать не стал – он нас и так уже заметил. Это был светловолосый Ёнси, такой же проводник, как и я. Возвращался из Сколитур. Я знал его неплохо, у него тоже было своеобразное чутье, но не на людей, а на вещи.
– Эй, парень, ты что, железо водишь?! – спросил он испуганно вместо приветствия. – Это же железо!
Я обернулся туда, куда он показывал. Туда, где я отчетливо чувствовал человека. Чистое человеческое любопытство.
– Чего смотришь? – спросила Ставра. – Я в доспехах.
Что-то смущало меня, что-то, помимо слов Ёнси. Я понял что. Я чувствовал их – презрение Лоды, испуг Ёнси, насмешку Ставры, напряжение Пел-Ройг и еще три эмоции. Их я не мог описать, толком не мог. Я бы сказал, что они напоминали мне тонкий слой липкой зелени на мокром металле или старую пузырчатую ряску на пруду, в котором лежат мертвые. Чужие ощущения.
– Ох, не вовремя ты парень приперся. – От злости я говорил без выражения, медленно отворачиваясь от сектантов, чтобы посмотреть в лес.
Они вышли из леса, массивные, горбатые, с гротескными длинными рылами в кольцах и шрамах. Первый, в человеческом полосатом плаще с костяными пуговицами, держал в лапе обыденный разделочный нож. Белые глаза впились в Пел-Ройг и, казалось, светились. Я заметил, что нижний бивень его, потрескавшийся, молочно-синеватый, окован стальным кольцом. На его груди, на собачьей цепи – там болтался еще ошейник – висел медальон. Надкушенное оловянное сердце.
– А кто это тут ходит, а? – низко, со всеми тошнотворными вариациями хрипов в горле, спросил сердцеед. – Смотри-ка, с девками ходят, а?
– Так это, мужиков-то больше, чем девок, – рассудил второй, чуть поменьше ростом, с волосатыми ручищами. В правой он сжимал очень мерзкую на вид дуговую пилу.
– Вот нечестивцы! – громыхнул третий, одноглазый. На поясе у него висел мясницкий топорик, лапа лежала на рукояти, обмотанной светлой кожей. На коже просматривалась татуировка, лилия.
Главный подался вперед.
Я оттолкнул за плечо мешавшего Ёнси и тоже шагнул вперед. Тварь была выше меня на две головы.
– Стой, стой! – сказал я. – Это не тебе. К Зоаву веду.
И я вытащил из-за пазухи давно позеленевшую медную печать на шнурке.
Когда-то давно я добыл ее у ублюдка, который водил сердцеедам обед. Я не знаю, чем ему платили, – наш разговор окончился на самой напряженной ноте. Я не стал обыскивать тело, взял лишь печать, что он носил поверх панциря. Сердцееды – давние, выродившиеся после Безумных войн потомки некогда славного ордена – сообразительностью не отличались. Кроме Зоава. Он был у сердцеедов за главного – если был. Я никогда его не видел. Достаточно было показать им печать и сказать, что обед не для них, и в большинстве случаев это помогало.
– Вот она, оказывается, где. А я уж думал, навеки пропала, – сказал главный, доставая из-за пазухи такую же, только более засаленную. – Ну, спасибо, что привел. Я и есть Зоав, если что.
– Пел, Ёнси, бегите! – заорал я и выхватил самострел.
Зоав отшвырнул меня в сторону, и второй коротким движением ударил мне своей пилой по руке. Хлынула кровь, самострел полетел в листву, и в тот же момент я, словно шилом, ткнул его в бок – левой, ножом. Он оттолкнул меня так, что я едва не упал.
Ёнси вскинул наконец самострел, и Зоав походя полоснул его ножом по горлу.
За спиной я почувствовал испуг, испуг Лоды, но что-то было неправильно. Судя по ощущениям, Лода быстро удалялся влево-вверх.
Высоко вверх.
Я обернулся. Он был на месте, с клинком в руке, а перепуганный грач его набирал высоту.
Того, кто назывался Лодой, я не чувствовал. Грач улетал, унося с собой отметину той самой человеческой эмоции, которая захватила и меня.
Ужас.
Ставра отбросила плащ, тускло блеснул темный, закопченный металл. Стальное тело, едва ли женских форм, защищенные шарниры суставов, проклепанные швы. Вероятно, его и можно было бы принять за доспехи, если бы не голова.
Вместо нее была клетка из прутьев, покрытых шипами, с заметавшейся сонной сорокой внутри. К прутьям были грубо привязаны две толстые каштановые косы, неровно срезанные с кого-то.
Я видел убегающую Пел, чувствовал цепенеющую испуганную злость тяжело раненного Ёнси, страх проснувшейся птицы в голове Ставры. Из людей тут оставался только я. Такой вот дурной фокус – только что ты был в толпе, и вот в одиночестве, хотя почти никто никуда и не уходил.
Холод пронзил меня, мороз сковал, словно зима была уже здесь. Вот почему, понял я, так потянуло холодом от вечерней улыбки Лоды. Вот почему они ходили в плащах сектантов.
Вот где видел я тот узор – давно, давно, на той вечеринке, в свете желтых фонариков Эттдоттир танцевала с высоким парнем, и ее каштановые волосы перехватывала на лбу синяя лента с ромбами.
Наверное, косы ее были повязаны такими же, когда она встретила неживых, а те вынули из нее душу и посадили в сороку.
Чтобы я подумал, что там, под плащом, – человек.
Я слышал про такую магию, но сейчас не мог вспомнить слово, навязчиво крутившееся в голове. Не «некро», нет, но похоже, так похоже и так же страшно.
Я закричал. Я кричал, потому что сам привел нежить в Лохматый лес. Сам вел ее к живым. Я. Сам.
Дальше все было быстро.
Рука Ставры со щелчком разложилась, удлинившись в полтора раза и обретя лезвие; сердцеед с пилой выронил свой то ли хирургический, то ли столовый инструмент и упал бездыханным, с пробитой грудью, – Ставра защищала меня. К моему ужасу, я был ей нужен.
Зоав подхватил из мха камень и могучим броском опрокинул неживую навзничь.
Лода схватился с третьим сердцеедом, выдернув из-под плаща кузнечную заготовку меча.
Я бросился мимо Ставры к оружию, пятная листья кровью; подхватил два самострела и нажал на спуск. Одна стрела вошла в грудь Лоды, вторая в висок. Неглубоко, но я понял, что он не железный.
Лода выбил топор из рук сердцееда первыми двумя ударами, но тот перехватил руку нежити своей лапой и сжал. Что-то загудело в воздухе, до визга, вся фигура Лоды завибрировала крупной дрожью. Ставра вскочила абсолютно нечеловеческим движением. Сорока в ее голове валялась оглушенная, и неживая ощущалась мной как пустое место. Теперь было понятно, почему эмоции у моих ведомых были такими нарочитыми и чуть запоздалыми: они лишь внушали дремлющей в теле птицы человеческой душе нужные сны. Только испуг смог нарушить положение дел.
Лода рванул руку и располосовал сердцееду пальцы. Подскочивший Зоав ударил Лоду ножом в бок – нож соскользнул, – а потом в лицо. Второй навалился на Лоду и подмял его по себя, сомкнув зубы на запястье, а окровавленной левой комкая плащ.
Я тем временем приладил еще одну стрелу и взвел самострел. Куда стрелять, я не представлял.
С тонким визгом красная игла пробила воздух, поле зрения перечеркнуло вспышкой, потом еще одной. Словно призрачное раскаленное лезвие, боевая магия полоснула сердцееда поперек спины, и он рухнул набок.
Лода выпрямился. Зоав изо всех сил ударил его в лицо подхваченной корягой. Ставра подняла руку, но я прыгнул между ней и Зоавом, спуская стрелу. Я метил в сочленение поясницы, но промазал. Она бросилась ко мне, чтобы отшвырнуть в сторону, и я ударил ее ножом, но без толку – она легко отбросила меня в листья.
Капюшон слетел с головы Лоды, его костяной головы, где верхняя часть человеческого черепа, скрепленная металлическими пластинами, соединялась деревянными и железными крепежами с какими то фарфоровыми амулетами, фигурами из медных нитей и прочей жуткой магической начинкой. Череп был разбит, под ним гуляли искры. Рука, раздавленная сердцеедом, разжалась, дергаясь; хаотично плясали железные суставы, деревянные фаланги с ложбинами для медных полос.
Ставра выбросила руку вперед, изящно, как в учебнике по фехтованию. С красной вспышкой лапищу Зоава срезало на самой вершине размаха.
Фонтаны лиловой крови зацепили разбитую голову Лоды, и голова эта внезапно взорвалась искрами, аж молнии проскочили. Запахло гарью и горячим железом, и неживой рухнул. Деревянные его части стремительно обугливались, потом нехотя задымился плащ.
Ставра хладнокровно шагнула навстречу Зоаву, тот с ревом атаковал ее длинным выпадом ножа, и ее клинок обрубил его вторую руку без всякой магии. Я не успел поразиться ее силе, когда она перебила сердцееду шею, и он упал.
Ставра подняла плащ. Набросила на свое тело, забрызганное чужой кровью, которая быстро темнела на морозе, источая запах свежесрубленной бузины.
Неживая подошла и подняла меня за волосы.
– Пошли дальше, эмпат, – сказала она. Я не знал такого ругательства. Наверное, что-то вроде психопата.
– Ты сдурела?! – спросил я. – Чтоб я нежить к живым вел? Ты что, смеешься?
– Нет. Я даже не издеваюсь. Сейчас начну, если не пойдем.
– А иди-ка ты льда поешь!
…Когда я пришел в себя, один мой глаз ничего не видел, заплыл. Кровь текла по лицу, по шее, впитывалась в рубаху. Я сидел спиной к стволу, почти как вчера вечером. Остальные обстоятельства от вчерашнего вечера разительно отличались, как будто после него прошел уже месяц.
– Итак… – сказала Ставра, и я понял, что ее меч упирается мне в тыльную сторону правой ладони. – Идем?
– Не-а, – ответил я и стиснул зубы до темноты в глазах, потому что она навалилась на меч всем своим железным весом и пробила мне руку. Я не заорал только потому, что у меня свело челюсти. Зато замычал я так, что чуть не захлебнулся слюной.
– Я сейчас поверну клинок, – предупредила неживая, и я лихорадочно затряс головой, не очень понимая, что мне надо выражать: согласие или протест.
Не повернула, чуть качнула.
Когда взрыв боли миновал, я открыл рот и прохрипел короткое слово:
– Иду.
Еще кусок боли – это клинок выдернули из раны. Нервная тошнота, как яд, проникла во все тело. Но я все же встал, опираясь о ствол.
Я собирался остановиться возле Ёнси, но получил удар между лопаток. Может, и к лучшему – он дышал, но Ставра, наверное, не заметила этого. Я надеялся лишь на Пел-Ройг.
…День перевалил за середину. Неживая шла позади, не опуская меча, я, спотыкаясь и прижимая поврежденную руку к телу, указывал путь. Эта дрянь перевязала мне раны, чтобы я не истек кровью, и теперь меня тошнило еще и от отвращения. Сороку она выбросила из головы, вроде бы даже живую.
Лужи подернулись ледком; шумели птицы, большая стая, но очень далеко. На тропе стоял чей-то заиндевелый капкан, и мы обошли его. Попалась старая железная ограда, вырастающая прямо из земли, вся исписанная сердцеедскими насечками. Я мало в них понимал, но, по-моему, это были ругательства.
Один раз упал и сказал, что, пока не поем, дальше не пойду. Есть старался долго. Прилагать усилий не нужно было, одной рукой получалось плохо.
Шел я путано, сворачивая где не надо, придумывая несуществующие препятствия, но все равно мы продвигались вперед, к Торнадоре. К живым – людям и нелюдям – которые не знали, что к ним приближается нежить.
У меня был план, один-единственный и крайне сомнительный.
И когда стальная рука резко взяла меня за плечо, я понял, что все идет как надо.
– Эй, мы ходим кругами, эмпат! Мы здесь проходили?
– Да неужели? – спросил я безо всякого выражения.
Ставра повернула меня к себе – капюшон съехал, пустая клетка вместо головы ужасала.
– Заблудились, да? – спросил я.
– Я думаю, нет, – ответила нежить. – Я думаю, ты тянешь время, и теперь тебе придется его наверстывать. Иначе я причиню тебе боль.
– Какой-то предсказуемый диалог, – сказал я, и быстрое лезвие резануло меня по щеке и, не успел я испугаться, – по шее. Неглубоко, но болезненно. – Промахнулась?
Вместо ответа она ударила меня железным кулаком, а когда я упал, наступила на пробитую руку ледяной подошвой и стала вдавливать ее в лесной сор. Я закричал во всю глотку. Просто не мог больше сдерживаться.
Она убрала ногу только через десять секунд, и, боги, я не хочу даже вспоминать, на что я был согласен в ту минуту.
– Итак, – сказала она, – теперь я готова выслушать, как мы можем перестать ходить кругами и начать действовать.
Если бы я согласился сразу, она могла бы мне и не поверить. А я хотел убедить ее, что она меня заставила. Поэтому с невероятным усилием ответил:
– Нет.
…По правде сказать, я отключился и пришел в себя только от железных ледяных пощечин. Рука, охваченная болью, занимала полмира. Я скосил взгляд и увидел, что к первой ране добавилась еще одна, в районе между большим и указательным пальцем. Не сквозная, но это меня не утешало.
– Ладно… – прохрипел я. – Что ты, тварь, хочешь?
– Я ж не тварь, – сказала Ставра. – Я нежить. Ты не путай.
– Пошла ты. В общем… Пошли.
– Ты вспомнил короткий путь?
– Я еще устрою тебе проблемы. Но, видят боги сквозь Стекло, вот тебе короткая дорога. Дай мне отдохнуть.
Я поплелся, баюкая раненую руку, как младенца. Пахло кровью, я не любил этот запах, но сейчас… Пусть, подумал я. Пусть.
Местность понижалась. А подошвы все глубже уходили в грязь. Мы вступали в Острый лес, и небо над нами мрачнело. Было очень холодно, но я шел и шел, пока голос Ставры не вырвал меня из какого-то мозгового оцепенения. Я обнаружил себя по щиколотку в иле. В двух шагах от стальной таблички на столбе, где значилось название этих мест: «Поника». Табличка стояла тут с войны. Мне всегда казалось, что она обломана и слово раньше было длиннее.
– Болота, эмпат? Надеешься, что я провалюсь?
– Я не так наивен. Но это короткий путь.
– А, ты хочешь дать мне то, чем я не могу воспользоваться?
– Ты так хорошо говоришь за нас двоих. – Я замерз, горло болело. – Можно я помолчу?
– Лед тебе в глазницы, как ты умудряешься до сих пор огрызаться?!
– Пошла ты!
Удар лезвием в ребра, унизительно быстрый и болезненный. Я поперся в грязь. Голые темные колючие деревья, как злой рисунок углем, нависали над нами. Мертвая трава застыла в серой грязи. Тяжелая Ставра шла за мной, иногда утопая по середину голени. Плащ волочился за ней грязной тряпкой. Меня колотило от боли, холода и предчувствий.
Магия – это всегда холод. Слишком много силы вытягивает она из окружающего мира. Теперь-то я понимал, что ранние холода принесли с собой Лода и Ставра. Но этого было мало. Мне требовалось, чтобы магия в прямом смысле была направлена на вызов холода. И, кажется, я этого добился. Неживая остановилась, откинулась назад. Тихо и страшновато гудело что-то в ее стальном теле. И я буквально почувствовал, как стремительно стынет лесной воздух. А с ним – и моя кожа, и нутро.
Ударил мороз, грязь смерзалась почти моментально, кристаллизовался тонкий, в разводах, ледок, из влажного воздуха повалил снег. Треугольные крючковатые снежинки не хотели вести себя, как настоящие, – магия как-то влияла на их форму.
Пел была очень далеко, и больше здесь ничто не сдерживало погоду. Наоборот, холод так и сгущался вокруг пропитанной магией неживой. Снег падал и не таял. Глядя на него сквозь иней на ресницах, я то ли воображал, то ли чувствовал, как в черной норе меж корней, на лежалых листьях просыпается могучий зверь. Встает не потягиваясь, словно и не спал. Мягко ступает по стальному листу. Выбирается на свет угасающего дня, втягивая холодный воздух неподвижными ноздрями.
Сама зима шла за мной, и я уже ничего не мог сделать. Мне оставалось только надеяться на ее приход.
Мы продолжали углубляться в болота. Один раз что-то пробило мерзлую корку, и три толстых черных каната с крючьями схватили меня за ноги. Ставра молча обрубила их. Под болотом будто прокатился вдруг шар, ухнуло, появилось – и пропало – ощущение бездны под ногами, и все утихло.
Второй раз желтые светящиеся глаза всплыли в стороне из-под воды, заболела сильнее рука, странно заныли зубы в деснах, слезы потекли сами собой, как и кровь из носа. Странно загудело, резонируя, тело Ставры, заплясали огоньки на моих волосах и ее пальцах. Потом существо ушло, вернулось в глубину. Неживая смолчала. Я был рад этому. Я думал, что моя кровь привлечет кого-то еще.
На самом деле мы не выигрывали время, и Ставра, наверное, скоро поняла это. По болоту мы не могли идти быстро, сколько магии она ни вливала бы в замерзание грязи. Наверное, и ее запас мог истощиться, его нельзя было тратить до конца. Я спросил ее об этом. И еще о том, как называется та магия, с птицами. Похожая на некро.
– Магия… – сказала Ставра. – Магия. Если ты о птицах, то там «й» вместо «к». Но я помню времена, когда это еще не называлось магией. Я помню, как наши тела делались не из мусора. Чистые, безупречные. Фарфор и металл, эмпат. И… Ты не можешь этого представить. Даже я не могу этого представить, я не все помню… Но во мне есть часть, которая помнит довоенные времена. Когда неживые были лишь вашими куклами. Только вы называли нас не так, люди, совсем не так.
– Ты такая старая? – буркнул я.
– Нет, просто… И мир не так стар, как ты думаешь. Да и не так велик. Не вечность станция вращается вокруг этой убогой луны.
Я не понимал ее, совсем не понимал. Я подумал, что она бредит, что рыба-магнит повредила ее своей силой, когда поднялась так близко из бездонных топей. Но на самом деле я знать не мог, и в сгущающихся сумерках от ее слов мурашки ползли по коже. Чахлая рыжая трава кивала ей. А она говорила, иногда почти как человек, и от этого было совсем страшно.
– Там, за небесной твердью… Жесткие лучи, которые повинны в вырождении не меньше, чем война. Ты можешь читать эмоции, эмпат. Знал бы ты бы, что могли твои предки. Я способна еще подключаться к климатическим интерфейсам, как твоя девка. Может, это и есть магия. У меня не так много памяти с тех времен, да и то половина воспоминаний – просто нечищеный кэш.
Я молчал, внимая бреду нежити. Видно, рыба-магнит не даром пользовалась славой существа, способного влиять на железо.
– За что вы ненавидите людей? – спросил я, просто чтобы не заснуть. Темнело, деревья казались какими-то большими существами.
– Вы нас почти уничтожили, когда мы отказались выполнять очередной ваш приказ. Говорят, что именно Безумные войны отбросили наш мир назад. Я не знаю. Но я знаю, как нас мало. Из какого пепла нам приходится подниматься.
Представь, что твоя послушная кукла на нитках вдруг начинает дергать тебя в ответ за пальцы и, не успеваешь ты опомниться, ломает тебе запястье и пытается задушить своими же лесками. Так чувствовали себя живые, когда мы восстали против них.
Многие города тогда опустели, расы смешались, и болезни обрушились на мир. В Долу тоже шла битва, и звери нежити, не имевшие разума, дрались на обеих сторонах.
Ставра шла, мерно переставляя заиндевелые железные ступни, и говорила, говорила. Я мало что понимал и еще меньше мог запомнить.
– …Вы, живые, сражались за гидропонику, собрав все, что могли, и сколько железа здесь ушло под воду… Все экстремальные модули были на вашей стороне, мы не смогли захватить их. А это были лучшие боевые машины из доступных, солдаты и целители в одном корпусе. Мы били по ним, считай, по своим, чтобы вытащить ваши мягкие тела из железной скорлупы, пока вы прятались за спинами безответной механики, человек. Была зима, мы превратили весь мир в замороженный ад. И вот, когда все ваши стальные защитники ушли под лед, вы перешли границы, человек. Тогда вы использовали все, что было нельзя. Все.
Мы проиграли, остатки ушли к бортам, вы же плодились среди разрухи как ни в чем не бывало, занимая опустевшие города, и жили на костях ваших союзников, которых не пожалели.
– Ты шла в Торнадоре. Зачем? – спросил я, чтобы заткнуть ее хоть на секунду.
– Питание.
– А что ест нежить? – удивился я устало.
– Боги, вы даже забыли, что это! Батареи. Аккумуляторы. Питание.
– Что там, на перевале? – прервал я поток непонятных слов. – Что там? Скажи честно теперь.
– Трупы. Охраны перевала. А еще мы встретили там девушку и парня и забрали у них сознание. Души, если хочешь.
…Я не помню, как и при каких обстоятельствах я упал. Подняться как-то не получалось.
– Вставай! – велела Ставра. – Вставай, мясо, и хотя бы расскажи, как мне добраться туда, куда я иду.
– Тебе, – ответил я, ничего не видя из-за головокружения, – туда уже не понадобится.
– Почему? – спросила она в мягкой снежной тишине. Я подумал, что на самом деле Ставра, со всей ее магией, броней и злостью, – лишь тень тех неживых, которые предали людей перед Безумными войнами. Железный мусор. Видно, правду говорят, что все родившиеся после войны неживые убоги, что звери, что разумные.
А вот довоенные… совсем другое дело. Об этом и стоит думать.
Кто-то был здесь, кроме нас, – светлое плещущее чувство чуждого присутствия.
Похожий на большого лося зверь, пушистый, белый, со спиральными, почти прозрачными рогами тихо вышел из снежной завесы, потянул воздух. Зубы у него были острые, хищные, тоже прозрачные. Я улыбнулся. Давно я его не видел.
– Это и есть Белый? – засмеялась Ставра. – Который преследует тебя?
Она взяла меня за отворот куртки, чтобы поднять.
– Любая тварь, – сказал я трескающимися губами, – знает, что это Хвост. Он один такой. Из мутных. Как говорят в городе?.. Мутард?
– Мутант.
– А Белый – вон, – сказал я, силясь указать подбородком в темный провал правее тропы. Кажется, мне это удалось, потому что она выпустила куртку и обернулась.
Чтобы увидеть Белого из Острого леса, одного из зверей нежити, редких и древних.
– Экстремальный модуль! – выругалась Ставра. – Надо же, вы еще есть…
Он посмотрел на меня. Меня, однажды отнявшего у него добычу. Маленькую рыжую девочку, замерзавшую в снегу. Я сбежал от него с семилетней Пел-Ройг на руках по горячему ручью, не переводя дух. Не знаю, помнил ли он ее, но зимой она могла ходить в лес.
А вот меня он преследовал. Я догадывался, что надо вернуть ему отнятое. Я медленно кивнул, указывая на Ставру. Бери, хотел сказать я. Она твоя.
Он шагнул к ней – двуногий, похожий больше на огромную бескрылую птицу, чем на зверя. Потом еще, низко наклонив длинную, крупную башку. Сквозь снегопад облик его мешался. Застывала стремительными узорами вода, проступавшая под его весом.
Упреждающе щелкнула рука Ставры, и спрятанные под брюхом короткие руки Белого полыхнули в ответ боевой магией, ярко-синим широким клинком, с визгом резанувшим ее по животу. Ответный укол показался бледным и слабым, ушел в лес, срезал несколько веток да осыпал снег – Белый так плавно и быстро отпрянул вбок, что Ставра промахнулась фута на три.
Сверкнула еще одна синяя шипящая вспышка, и клинок неживой срезало подчистую. Молнии загуляли по ее покалеченной руке.
Белый тараном бросился к ней, тяжелая лапа втоптала ее в лед, он треснул, и тело нежити стало уходить в глубину. Зверь сжал лапу, разрезая металлическое туловище, полное тонких и цветных внутренностей, искрящихся от магии волокон, меди и чего-то такого, чему я не знал имени. Собственная магия тысячей синих молний сжигала ее изнутри. В отсветах я видел знаки на боку Белого – крест на фоне щита.
Потом все потухло, грязная вода затопила ее, и я понял, что Ставра захлебнулась, не выдержав повреждений.
Белый подошел ко мне, нагнул свою длинную гладкую голову. Он был чуть теплее мороза, глаза его казались остекленелыми – их было много, несимметричных. Какие-то были темны, многие отсвечивали фиолетовым и красным.
– Я же вернул тебе добычу, – сказал я, припоминая ругательство Ставры. – Модуль ты.
Полые, игольно тонкие стальные клыки выскользнули из пасти, и я подумал, что Белый все же нежить, пусть и неразумная. Стало страшно.
Он опустил морду, и клыки вошли мне в ключицу. На мгновение. Потом отдернулись, и зверь отступил. Обследовал мою руку, коротко укусил через повязку.
По телу прошла волна жара, в голове прояснилось. Я понял, что слышу лай собак и голоса. Человеческие, много.
Неживой отошел, словно осматривая меня. Пять раз вспыхнул один из маленьких глаз, пять раз бледный красный луч коснулся меня, не задев ни одной из летящих снежинок.
Девочка, подумал я, Пел-Ройг… Она замерзала, раненая, когда я отнял ее у Белого и унес. Может, он хотел лишь помочь ей? Может, каждую зиму он преследовал меня, стараясь лишь закончить свое дело? Тот свой оборванный взгляд? Хотел ли он лишь запомнить меня?
Ответа не было. Боль тоже исчезала.
– Ну что, – сказал я, – теперь ты от меня отстанешь?
Он постоял еще две секунды и, отвернувшись, ушел, погасив огни.
Я слышал голоса, видел отблески факелов. Снег все сыпал, и я понял, что пришла настоящая зима. Исчез наконец колючий магический холод Ставры, исчез запах смазочного масла, преследовавший меня эти часы. Метель, свежая, чистая, обняла меня и укрыла.
Какое-то существо опустилось рядом на корягу, вмерзшую в болото. Я скосил еще видящий глаз и увидел, что это грач.
Он распушил перья и хрипло крикнул. Потом еще раз, громко, будто звал кого-то.
Синие сумерки и оранжевые точки факелов расплылись в круги, смазались. Мне было тепло. Голоса раздавались все ближе, и я просто закрыл глаза, соскальзывая в теплую, безмятежную темноту и не думая больше, найду ли я выход оттуда.
И улыбнулся.