Норвежский писатель Кнут Гамсун (1859–1952) за роман «Плоды земли» был удостоен Нобелевской премии 1920 года.
Крестьянин Исаак начинает постепенно обживать глухой лесной уголок, обустраивая собственный быт и пространство вокруг себя. Идут годы, время наполняет их лицами и событиями: приходит и остается рядом как жена Ингер, рождаются и растут дети, расширяется хозяйство. Ошибки, беды, бюрократические ловушки, зависть чужаков не обходят стороной дом Исаака. Неизменным остается одно – ежедневный созидательный тяжкий труд. Деятели, которые «не хотят идти в ногу с жизнью», «хотят обогнать ее», раскидывают сеть соблазнов, и не всем героям удается уклониться от них, но все же главное остается неизменным, и это «жизнь по справедливости и возможностям, жизнь в доверчивом и правильном ко всему отношении».
Часть первая
Длинная, длинная тропинка стелется по болотам и уходит в леса – кто проложил ее? Мужчина, первый попавший сюда человек. До него здесь тропинки не было. Потом, одно за другим, прошли по неясным следам на мочажинах и болотах животные, и следы стали отчетливее, а там, один за другим, пронюхали о тропинке лопари и стали ходить по ней, когда им нужно было перебраться с горы на гору, чтоб проведать своих оленей. Так и образовалась тропинка чрез обширную пустошь, никому не принадлежавшую, бесхозяйную землю.
Человек идет на север. Он несет мешок, в нем съестные припасы да кое-какие инструменты. Человек крепок и груб, у него рыжая, жесткая, словно железная, борода и мелкие рубцы на лице и руках; где он заполучил эти шрамы – на работе или в бою? Может быть, он бежал от наказания и скрывается, может быть, он философ, ищет покоя и тишины, но как бы то ни было, он идет – человек среди этой огромной пустыни! Он все идет и идет, вокруг не слышно ни птиц, ни зверей, изредка бормочет он про себя какое-нибудь слово; «О-ох, Господи!» – говорит он. Миновав болота и выйдя на приветливую открытую полянку в лесу, он опускает на землю мешок и принимается бродить кругом, исследуя местность, немного погодя возвращается, вскидывает мешок на спину и идет дальше. Так продолжается весь день, он следит время по солнцу, спускается ночь, и он бросается в вереск, положив под голову руку.
Проходит несколько часов, и он снова отправляется в дорогу. «О-ох, Господи!» – он идет прямо на север, следит время по солнцу, закусывает сухой лепешкой с козьим сыром, пьет воду из ручья и продолжает свой путь. И этот день тоже уходит на странствие, потому что в лесу много уютных полянок и все их надо исследовать. Чего он ищет? Места, земли? Должно быть, он выходец из города, глаза у него начеку, и он внимательно глядит вокруг, иногда взбирается на пригорок и что-то высматривает. Вот и опять садится солнце.
Он шагает по западному склону длинной балки, поросшей смешанным лесом, здесь и лиственный лес, и луговинки, так тянется часами, темнеет, но вот он слышит тихое журчанье речки, и это слабое журчанье подбадривает его, как присутствие чего-то живого. Поднявшись на возвышенность, он видит внизу погруженную в сумерки долину, а дальше к югу – небо. Он укладывается спать.
Утром перед ним расстилается вольный ландшафт: лес и луговина, – он спускается в дол по зеленому откосу, далеко внизу видит излучину речки и зайца, который одним махом перескакивает через нее. Человек кивает головой, будто так и нужно, чтобы речка была не шире заячьего прыжка. Сидевшая на яйцах куропатка внезапно срывается у него из-под ног и сердито клохчет, человек снова кивает, оттого, что здесь есть звери и птицы – это тоже хорошо! Он бродит по чернике и бруснике, по зубчатолистым кустикам седмичника и мелким папоротникам; останавливается то тут, то там, ковыряет железкой землю и находит в одном месте чернозем, в другом – болото, удобренное многовековым листопадом и древесным перегноем. Человек кивает головой: здесь он поселится, да, так он и сделает, поселится здесь! Два дня ходит он по окрестностям, но вечерами возвращается к тому же откосу. Ночи спит на подстилке из лапника; он уже так освоился здесь, что даже устроил себе постель из лапника под выступом горы.
Самое трудное было найти место, не чье-нибудь, но его; и теперь дни стали заполняться работой. Он принялся срезать бересту в окрестных лесах, пока в деревьях еще бродил сок, клал бересту под гнет и сушил, а когда накапливалась большая куча, относил в село за много миль и продавал на постройки. Домой же, к откосу, приносил новые мешки с припасами и инструментом, муку, свинину, котел, лопату, ходил по тропинке туда и обратно, и все носил и носил. Прирожденный носильщик, он сновал по лесу, как паром между берегами; казалось, ему нравится выпавший на его долю жребий: много ходить и много носить, будто без ноши на спине жизнь была ленива и совсем ему не по душе.
Однажды он пришел, как всегда, с тяжелой ношей и, кроме того, притащил на веревке двух коз и молодого козла. Он радовался, глядя на своих коз, словно то были коровы, и ласкал их. Проходил мимо первый чужой человек, бродячий лопарь, увидел коз и понял, что попал к человеку, осевшему здесь.
– Ты насовсем тут останешься? – сказал он.
– Да, – ответил человек.
– Как тебя зовут?
– Исаак. Нет ли среди твоих знакомых работницы для меня?
– Нет. Но я поговорю там, куда иду.
– Поговори! Скажи, что у меня есть скотина, а ходить за ней некому.
Стало быть, Исаак; лопарь скажет и это, поселенец не беглый, он назвал свое имя. Он – беглый? Так его мигом бы отыскали. Он просто неутомимый работник, запасал на зиму корм для своих коз, начал расчищать землю, разделывать поля, оттаскивал камни, складывал из камней ограду. К осени он смастерил себе жилье, землянку из дерна, она была теплая, не пропускала воду, она выдержит бурю и не сгорит в огне. Он может войти в это жилище, затворить дверь и сидеть там у себя, может стоять полновластным хозяином на пороге, когда кто-нибудь проходит мимо. Землянка разделена на две половины, в одном конце жил он сам, в другом – скотина, в глубине, под выступом скалы, он устроил сеновал. Все было под рукой.
Идут мимо еще двое лопарей, отец с сыном, они останавливаются, опершись обеими руками на свои длинные посохи, и смотрят на землянку, на расчищенное место, слышат козьи колокольчики на косогоре.
– Здравствуй, – говорят они, – видать, знатные люди пожаловали в эти края! – Лопари ведь всегда льстят.
– Не знаете ли вы работницы для меня? – отвечает Исаак. У него только одно это на уме.
– Работницы? Нет. Но мы поговорим.
– Будьте так добры! Скажите, что у меня есть дом, и земля, и скотина, но нет работницы, так и скажите.
Он и сам искал работницу всякий раз, когда относил в село бересту, но так и не нашел. Одна вдова да две пожилые девицы посмотрели на него, а пойти с ним не решились; отчего так вышло, Исаак не понимал. Неужели не понимал? Кому охота служить у одинокого мужчины в дальних местах, за много верст от людей, в целом дне пути от ближайшего жилья! Да и сам мужчина-то вовсе не отличался красотой или приятностью, совсем даже наоборот, а уж когда говорить начинал, то совсем не походил на тенора с возведенными к небесам глазами, а был звероват и груб голосом.
Приходилось, значит, оставаться одному.
Зимой он мастерил большие деревянные корыта, продавал их в селе и носил домой, в снег и вьюгу, мешки с едой и всяким инструментом; трудные были дни, он чуть ли не примерзал к ноше. Так как он держал скотину и ходил за нею сам, то оставлять ее надолго он не мог – и что же он тогда придумал? Голь на выдумку хитра, ум у Исаака был сильный и свежий, он упражнял его все больше и больше. Во-первых, перед уходом из дому он выпускал коз на волю, чтоб они подкормились ветками в лесу. Но придумал и другое: вешал у реки большую деревянную посудину так, что вода, капая по капле, наполняла ее за четырнадцать часов. Полная до краев, посудина под тяжестью воды опускалась, а при этом тянула веревку, соединенную с сеновалом, там открывался люк, и падали три вязки сена: животные получали корм.
Вот как он действовал.
Остроумная выдумка, прямо-таки Божье внушение, и человек выпутался из беды. Все шло хорошо до поздней осени, но вот выпал снег, потом зарядил дождь, и опять пошел снег, снег шел не переставая, механизм стал давать сбой, посудина наполнялась талым снегом, и люк открывался прежде времени. Человек прикрыл посудину, некоторое время все опять было ладно, но когда наступила зима, водная капель замерзла, и приспособление перестало работать.
Тогда козам, как и самому человеку, пришлось обходиться без еды.
Тяжелые дни, человеку надо бы иметь помощника, но помощника не было, и все-таки он не растерялся. Продолжал работать и обустраивать свой дом, прорезал в землянке окно, вставил два стекла, в его жизни это был замечательный и радостный день – не надо зажигать очаг, и так все видно, можно сидеть в доме и мастерить деревянные корыта при дневном свете. Все шло к лучшему, ох, Господи! Он никогда не молился по молитвеннику, но мыслями часто обращался к Богу, без этого никак нельзя было обойтись. Звездное небо, шелест в лесу, одиночество, глубокие снега, земные и горние силы – все это по многу раз на дню возбуждало в нем глубокие и набожные мысли; он был грешен и богобоязнен, по воскресеньям умывался в честь праздника, но трудился, как и всегда по будням.
Пришла весна, он обработал свой маленький участок и посадил картошку. Скота прибавилось, обе козы принесли по паре козлят, с взрослыми и молодняком стало у него семь коз. Он расширил хлев с запасом на будущее и вставил окно на две створки. Становилось светлее и лучше во всех смыслах.
И вот однажды явилась помощница. Она долго бродила взад-вперед по косогору, не отваживаясь подойти; уже завечерело, когда она насмелилась, пришла все-таки – крупная, кареглазая, дородная и сильная, с большими руками, в лопарских комагах, хотя и не лопарка, и с мешком из телячьей кожи за спиной. На вид, пожалуй, в летах, этак, не в обиду будь сказано, под тридцать.
Чего ей было бояться? Она поклонилась и торопливо промолвила:
– Мне надо за перевал, оттого я и пошла этой дорогой.
– А-а, – сказал мужчина. Он не все понял, она говорила невнятно и вдобавок отворачивала лицо.
– Да, – сказала она. – А путь страсть какой дальний!
– Верно, – ответил он. – Так ты за перевал?
– Да.
– Зачем тебе туда?
– У меня там родня.
– Вот как, у тебя там родня. Как тебя зовут?
– Ингер. А тебя?
– Исаак.
– Вот как, Исаак. Значит, ты здесь живешь?
– Да, здесь вот и живу, сама видишь.
– Пожалуй, тут неплохо, – сказала она одобрительно.
Он был малый не промах и живо смекнул, что пришла она по чьему-нибудь сказу, пожалуй, вышла из дому третьего дня и прямехонько сюда. Может, прослышала, что ему нужна работница.
– Зайди, дай отдых ногам, – сказал он.
Они вошли в землянку, поели ее припасов и попили его козьего молока; потом она сварила кофе, который принесла с собой в склянке. И перед сном они угостились кофе. Он лег, а ночью в нем вспыхнуло желанье, и он взял ее.
Утром она не ушла, не ушла и днем, суетилась по двору, подоила коз, вычистила мелким песком кастрюли и навела в доме чистоту. Она так и не ушла. Ее звали Ингер. Его звали Исаак.
И вот началась для одинокого мужчины новая жизнь.
Правда, жена его говорила невнятно и упорно отворачивалась от людей, стесняясь своей заячьей губы, но не ему на это жаловаться. Не будь этого обезображенного рта, она бы, верно, никогда не пришла к нему, заячья губа была его счастьем. А сам-то он разве уж совсем без порока? Бородатый, коренастый, Исаак походил на страшный мельничный жернов, а мимо окна носился ровно смерч. И у кого еще была такая строгость в лице! Того и гляди рассвирепеет, что твой Варавва. Хорошо, что Ингер от него не убежала.
Она не убежала. Когда он уходил и возвращался домой, Ингер встречала его у землянки, обе составляли одно – землянка и она.
Ему прибавилось заботы о лишнем человеке, но забота оправдывалась: он мог больше бывать вне дома, больше ходить по округе. Во-первых, рядом была река, отличная река, мало того что красивая с виду, так еще глубокая и быстрая, не какая-нибудь маленькая речонка, текла она, должно быть, из большого озера в горах. Он добыл рыболовные снасти, обследовал реку вверх по теченью и однажды вечером вернулся домой с ведром гольцов и горных форелей. Ингер встретила его с изумлением, она была поражена, не знала, что и подумать, она всплеснула руками и сказала:
– Господи Боже милостивый! Ну уж и ты! – Она отлично заметила, что ему нравятся ее похвалы и он гордится ими, а потому прибавила еще несколько лестных слов: мол, никогда она ничего подобного не видала. И как это он умудрился!
И в других отношениях Ингер была тоже хоть куда. Правда, ума в голове у нее не бог весть сколько, однако ж у кого-то из родных остались две ее овцы с ягнятами, и она привела их. Сейчас это было самое что ни на есть нужное в землянке – овцы с шерстью и ягнятами, целых четыре штуки; скота становилось все больше и больше, вот уж поистине задачка, и диво, до чего быстро он рос в числе! В другой раз Ингер принесла кое-что из платья и всякой мелочи: зеркало, нитку красивых стеклянных бус, чесалки для шерсти и прялку. Ну если этак и дальше пойдет, скоро вся землянка будет набита от пола до потолка, им самим места не хватит! Исаак, ясное дело, радовался этим земным благам, но, по своей обычной молчаливости, был и на этот раз скуп на слова; шмыгнул к порогу, глянул, какова погода, и шмыгнул обратно. Да, можно сказать, ему здорово повезло, и он чувствовал все большую и большую влюбленность, влечение, или как это там ни назвать.
– Довольно уж тебе хлопотать! – сказал он.
– У меня в одном месте осталось еще больше этого. А еще у меня есть дядя Сиверт, слыхал про него?
– Нет.
– А он богач. Общинный казначей в нашем селе.
От любви умный глупеет – Исааку захотелось на свой лад сделать ей что-нибудь приятное, и он явно перестарался.
– Вот что я тебе скажу, – сказал он, – не ходи-ка ты окучивать картошку. Я сам займусь этим вечером, как приду домой.
С этими словами он взял топор и ушел в лес.
Она слышала удары его топора в лесу, совсем недалеко от дома, и по треску догадывалась, что он валит крупные деревья. Послушав некоторое время, она пошла на поле и принялась окучивать картошку. Глупый от любви умнеет.
Вечером он вернулся, волоча за собой на веревке огромное бревно. Грубый и простодушный, Исаак шумно возился с бревном, топотал и кашлял, лишь бы она вышла и подивилась на него.
– Да ты совсем спятил! – и в самом деле воскликнула она, идя ему навстречу. – Человек ты или нет?!
Он не ответил. Чего там! Невелика штука справиться с бревном, стоит ли и говорить об этом!
– А на что тебе эта лесина? – спросила она.
– Да и сам не знаю, – небрежно ответил он.
И тут он увидел, что она уже успела окучить картошку и, стало быть, в усердии почти сравнялась с ним. Это ему не понравилось, он отвязал веревку от бревна и пошел с ней куда-то.
– Опять уходишь? – спросила она.
– Да, – сердито ответил он.
Он вернулся со вторым бревном, но на этот раз не пыхтел и не шумел, а подтащил его, как вол, к землянке и положил на землю.
За лето он перетаскал к землянке много бревен.
Однажды Ингер опять собрала припасов в свою телячью сумку и сказала:
– Пойду проведать своих.
– А-а, – молвил Исаак.
– Да, надо потолковать с ними кое о чем.
Исаак не сразу пошел проводить ее, а порядочно помедлил. Когда же он наконец вышел за дверь, отнюдь не выдавая своим видом любопытства и тяжелых предчувствий, Ингер уже едва виднелась на опушке леса.
– А ты вернешься? – крикнул он, не в силах совладать с собою.
– Неужто не вернусь! – отозвалась она. – Придумаешь тоже!
– А-а.
И вот он опять остался один, о-ох, Господи! Не ему, полному сил и жадному на работу, расхаживать по землянке и зря топтаться на месте, и он принялся за дело: стал ворочать бревна, обтесывать лесины с обеих сторон. Проработал до вечера, потом подоил коз и лег спать.
Пусто и тихо в землянке, тяжким молчанием веет от дерновых стен и земляного пола, глубоко и серьезно ощущает он свое одиночество. Но прялка и чесальные доски стоят на своем месте, и бусы на нитке лежат, аккуратно припрятанные на полке под потолком. Ингер ничего не унесла с собою. Но на Исаака по дурости напал в белую летнюю ночь страх темноты, и ему чудится, что бог знает кто крадется под окном. Часа в два, судя по свету, он встал и позавтракал, уплел огромный горшок каши на весь день, чтобы не тратить время на новую стряпню. И до вечера поднимал целину, вприбавок к картофельному полю.
Три дня он вперемежку тесал бревна и копал землю – авось Ингер придет завтра. Не дурно бы припасти рыбы к ее возвращению, вот он и решил пойти к ней навстречу не прямиком через скалы, а кружным путем, мимо рыбалки. Он забрался в незнакомые места в скалах, тут и там высились серые горы и темно-бурые горы и валялись мелкие камни, тяжелые, словно из свинца или меди. В этих темных камнях, наверно, много добра, может, и золото есть, и серебро, он в этом ничего не смыслил, и ему было все равно. Он спустился к реке, рыба хорошо клевала ночью под звенящим комарами небом, опять набралось целое ведро гольцов и форелей, пусть-ка Ингер посмотрит! Возвращаясь утром тем же кружным путем, каким и пришел, он прихватил с собой два тяжелых камня со скалы, они были коричневые, с темно-синими крапинками, и очень тяжелые.
Ингер не вернулась. Пошли уже четвертые сутки. Он подоил коз, как в те времена, когда жил с ними один и некому было этим заняться, потом отправился к каменной россыпи и натаскал во двор большие кучи камней для ограды. У него было много грандиозных планов.
На пятый вечер он лег спать с подозрением на сердце, впрочем, ведь прялка и чесальные доски остались дома, да и бусы тоже! По-прежнему пусто в землянке, ни звука, часы тянутся бесконечно медленно, и когда со двора послышался какой-то топот, он подумал, что это ему только почудилось.
– О-ох, Господи! – вздохнул он в своей заброшенности, а такие слова Исаак никогда не произносил просто так.
Однако топот послышался снова, а немного спустя под окнами что-то промелькнуло, что-то такое с рогами, что-то живое. Он вскочил, метнулся к двери и увидел призрак.
– Бог или сатана! – пробормотал он, а такие слова Исаак произносил только в крайности. Он увидел корову, Ингер и корову, обе исчезли в хлеву.
Если б он не стоял в эту минуту на пороге и не слышал собственными ушами, как Ингер тихонько разговаривает в хлеву с коровой, он ни за что бы не поверил самому себе, но вот ведь стоит же он! В ту же секунду его охватило дурное предчувствие: спаси ее Господь, что ни говори, она необыкновенная, ну просто замечательная женщина, но что чересчур, то уж чересчур. Прялка и чесальные доски – куда ни шло, бусы уж больно красивые, ну да бог уж и с ними! Но корова, которую она нашла, может быть, где-нибудь на дороге или в загоне, – ведь хозяин непременно хватится ее и обязательно разыщет.
Ингер вышла из хлева и сказала, горделиво улыбаясь:
– А я привела свою корову!
– А-а, – ответил он.
– Меня не было так долго, потому что с ней нельзя быстро идти по горам. Она стельная.
– Так ты привела корову? – спросил он.
– Да, – ответила она, чувствуя потребность поговорить от сознания своего богатства. – Не думаешь же ты, что я вру! – прибавила она.
Исаак опасался самого худшего, но остерегся высказать свои подозрения и проговорил только:
– Поди поешь.
– Ты видел ее? Разве не красавица?
– Замечательная. Откуда она у тебя? – спросил он со всем равнодушием, на какое был способен.
– Ее зовут Златорожка. И чего это ты вздумал класть ограду? Уморишь себя работой, тем оно и кончится. Пойдем же, поглядим корову!
Они пошли в хлев, Исаак был в одном нижнем белье, но это ничего не значило. Они со всем тщанием осмотрели корову: все отметины, голову, вымя, крестец, бока – коричневая с белым, тощая.
Исаак осторожно спросил:
– Как думаешь, сколько ей лет?
– Сколько? – отозвалась Ингер. – Аккурат пошел четвертый год. Я сама ее выхаживала, и все, кто ее ни смотрел, говорили, что сроду не видали такого умного теленка. Как по-твоему, хватит у нас для нее корму?
Исаак начинал верить в то, во что ему так хотелось верить, и заявил:
– Что касаемо до корма, так корма для нее хватит!
Они вернулись в землянку, поели, попили, посидели. Улеглись спать, разговаривали о корове, о великом событии:
– Разве не красивая корова? Скоро у нее будет второй теленок. А зовут ее Златорожка. Ты спишь, Исаак?
– Нет.
– Слышь-ка, она сразу меня признала и пошла за мной, словно ягненок. Мы с ней часок поспали ночью в горах.
– А-а.
– Придется все лето держать ее на привязи, а то ведь убежит, потому что корова – она корова и есть.
– Где же она была раньше? – спросил наконец Исаак.
– У моих родных. Они не хотели отдавать ее, а ребятишки заплакали, когда я ее повела со двора.
Не может того быть, чтоб Ингер умела так замечательно лгать! Значит, она говорила правду, и корова – ее собственная. Теперь на усадьбе, во дворе стало одним важным обзаведеньем больше, все у них теперь есть, можно сказать – ни в чем недохватки! Ох уж эта Ингер, он любил ее, и она отвечала ему взаимностью, они были неприхотливы, жили в век деревянных ложек и были счастливы. «Пора спать!» – думали они. И засыпали. Наутро просыпались для нового дня, и тут всегда находилось у них то одно, то другое, над чем помаяться, и горе, и радость шли рядом, такова уж жизнь.
Взять хотя бы, для примера, эти бревна – не попробовать ли сложить из них дом? Теперь, бывая в селе, Исаак смотрел в оба и, надумав план постройки, решил поставить сруб. А разве это ему не до зарезу нужно? Во дворе прибавились овцы, прибавилась корова, коз стало много и будет еще больше, скотина уже не помещается в своем отделении в землянке, надо же найти какой-нибудь выход. И уж лучше приняться за дело сейчас, покамест цветет картошка и не начался сенокос. Ингер кое в чем ему пособит.
Ночью Исаак просыпается и встает с постели, Ингер после своего путешествия спит как убитая. Он снова идет в хлев. На сей раз он разговаривает с коровой по-другому, слова не переходят в приторную лесть, он тихонько оглаживает ее, осматривая во всех местах, нет ли где метки, тавра, нанесенного неведомым хозяином. Никакой метки он не находит и уходит из хлева с облегчением.
Вот лежат бревна. Он начинает подкатывать их, поднимает на каменную кладку, ладит проемы для окон, большой для горницы и маленький для клети. Очень это трудно, он весь уходит в работу, позабывая о времени. Над крышей землянки появился дымок, вышла Ингер и позвала его завтракать.
– Что это ты затеваешь? – спросила она.
– Ты уж встала? – ответил Исаак.
Ох уж этот Исаак, до чего скрытный! Но ему нравится, что она спрашивает, проявляет любопытство и обращает внимание на его затеи. Поев, он не сразу уходит, задержавшись немножко в землянке. Чего он ждет?
– Да что же это я сижу! – говорит он, вставая, и прибавляет: – Дел-то ведь хоть отбавляй!
– Дом, что ли, строишь? – спрашивает она. – Неужто не можешь ответить?
Он отвечает из милости, он преисполнен великой гордости оттого, что строит дом и сам со всем справляется, потому и отвечает:
– Ты ведь видишь, что строю.
– Ну да. Так, так.
– Как же не строить? – говорит Исаак. – Вот ты привела ведь корову, надо же ей хлев.
Бедняжка Ингер, Бог не наделил ее таким умом, каким наделил Исаака, свое творение. Да и было это все еще до того, как она узнала его как следует, научилась понимать его манеру говорить. Ингер сказала:
– Но ведь ты же строишь не хлев?
– Нет, – ответил он.
– Похоже больше, что ты строишь избу.
– По-твоему, так? – сказал он и взглянул на нее с напускным равнодушием, словно удивленный ее мыслью.
– Да. А скотине останется землянка?
Он подумал с минуту.
– Пожалуй, так оно будет лучше!
– Вот видишь, – победоносно проговорила Ингер, – меня тоже не так-то уж просто провести!
– Верно. А что ты скажешь насчет клети при горнице?
– Клеть? Тогда у нас будет совсем как у людей. Ох, если б все так вышло!
Так оно и вышло. Исаак строил дом, рубил углы и вязал венцы, одновременно складывал очаг из подходящих камней, но эта работа ладилась плохо, и временами он бывал недоволен собой. Когда начался сенокос, ему пришлось оставить стройку, ходить по косогорам и косить траву, огромными копнами приволакивая потом домой сено. Однажды дождливым днем Исаак сказал, что ему надо сходить в село.
– Зачем тебе туда?
– Да я и сам хорошенько не знаю.
Он ушел и пропадал двое суток, вернулся с кухонной плитой – словно тяжелогруженая баржа, проплыл он через лес с плитой на спине.
– Да ты просто себя не жалеешь! – воскликнула Ингер.
Исаак разобрал очаг, который так не подходил к новому дому, и поставил на его место плиту.
– Не у всех есть такие плиты, – сказала Ингер. – Господи, помилуй нас, грешных!
Сенокос продолжался. Исаак только и знал, что таскать сено, потому что лесная трава далеко не то, что луговая, а гораздо хуже. Поработать на стройке удавалось только в дождливые дни, она продвигалась медленно; к августу, когда все сено было уже убрано, новый дом был доведен едва до половины. В сентябре Исаак сказал, что так дальше не пойдет.
– Сбегай-ка в село и приведи на подмогу работника, – велел он Ингер.
Ингер в последнее время что-то раздалась вширь и уже не могла бегать, но, конечно же, тотчас собралась в дорогу.
Но муж ее вдруг передумал, он снова впал в гордыню, решив, что все сделает сам.
– Незачем беспокоить людей, – сказал он. – Я и один управлюсь.
– Не сдюжишь ты.
– Поможешь мне поднять бревна.
В начале октября Ингер объявила:
– Больше мне невмоготу!
Что за досада, нужно ведь непременно поднять стропила, чтоб успеть покрыть дом до осенних дождей, а времени оставалось всего ничего. Что такое стряслось с Ингер? Уж не захворала ли? Изредка она варила козий сыр, но большей частью ее хватало только на то, чтобы по нескольку раз на дню переносить с места на место прикол Златорожки.
– В следующий раз, как пойдешь в село, принеси большую корзину, или ящик, или что-нибудь такое, – как-то попросила Ингер.
– На что тебе? – спросил Исаак.
– Нужно, – ответила Ингер.
Он поднял стропила на веревке, Ингер только подпихивала их одной рукой, но уже само ее присутствие как будто помогало. Дело шло медленно, и хотя крыша была совсем невысокая, но балки чересчур большие и толстые для маленького домика.
Некоторое время держалась ясная осенняя погода, Ингер одна выкопала всю картошку, а Исаак успел покрыть избу до начала затяжных дождей. Козы уже переселились на ночь в землянку к людям, и это не мешало, ничего не мешало, люди не жаловались. Исаак опять собрался в село.
– Принеси же мне большую корзину или ящик! – смиренным тоном снова попросила Ингер.
– Мне надо захватить несколько оконных стекол, которые я заказал, – сказал Исаак, – да еще две крашеные двери, – добавил он важно.
– Ну раз так, придется обойтись без корзины.
– Да на что она тебе?
– На что? Да где же у тебя глаза!
Исаак ушел из дому в глубоком раздумье и вернулся через двое суток, притащив окно, дверь для горницы и дверь для клети, а сверх того, на груди у него висел ящик для Ингер, а в ящике – разные съестные припасы. Ингер сказала:
– Дотаскаешься ты когда-нибудь до смерти!
– Ха, до смерти? – Исаак был сейчас настолько далек от недавних мыслей о смерти, что вынул из кармана аптечный пузырек с нефтью и дал Ингер с наставлением усердно лечиться ею, чтоб поправиться. А к тому же теперь у него были окна и крашеные двери, которыми можно заняться, и он тотчас бросился их прилаживать. Ну что за двери: подержанные, правда, но заново выкрашенные красной и белой краской, они гляделись в доме, словно картинки.
Они перебрались в новый дом, а скотина расселилась по всей землянке; одну овцу с ягненком оставили при корове, чтоб той было не так скучно.
Да, много чего достигли поселенцы в этих пустынных краях, просто чудо как много.
Пока земля не промерзла, Исаак выбирал из нее камни и очищал от корней, ровнял луг на будущий год; когда ударил мороз, он стал ходить в лес и усердно рубил дрова.
– На что тебе столько дров? – спрашивала Ингер.
– Сам не знаю, – отвечал Исаак, но прекрасно все знал.
Густой нетронутый лес подходил вплотную к строениям, не позволяя расширить площадь под сенокос, а кроме того, Исаак рассчитывал тем или иным способом доставить дрова зимой в село и продать тем, у кого их не будет. Задумка была толковая, Исаак верил в успех, продолжая расчищать лес и рубить его на дрова. Ингер частенько приходила посмотреть, как он работает, а он делал вид, будто ему все равно и вовсе он в ней не нуждается, но она понимала, что доставляет ему удовольствие. Изредка они перебрасывались несколькими словами.
– Неужто тебе нечего больше делать, кроме как приходить сюда и мерзнуть? – говорил Исаак.
– Мне не холодно, – отвечала Ингер, – а вот ты губишь свое здоровье.
– На-ка надень мою куртку, вон она лежит!
– И надела бы, да некогда мне тут рассиживаться, когда Златорожка собралась телиться.
– Златорожка собралась телиться?
– А ты не слышишь, что ли? Как по-твоему, оставить нам теленка?
– По мне, делай как хочешь, я не знаю.
– Не след нам есть теленка! Ведь тогда у нас останется только одна корова.
– А я и не думал, что ты за то, чтоб мы съели теленка, – отвечал Исаак.
Одинокие люди, некрасивые и грубые, но сколько доброты друг к другу, к животным, к земле!
И вот Златорожка отелилась. Знаменательный день в безлюдной глуши, огромная благодать и счастье. Златорожке дали вкусного мучного пойла, и Исаак сказал:
– Муки не жалей! – хотя притащил ее из села на собственном горбу.
Рядом с коровой лежал хорошенький теленочек, красавица-телочка, тоже красно-пегая, забавно удивленная чудом, которое только что пережила. Через два года она сама станет матерью.
– Из этой телки выйдет чертовски красивая корова, – сказала Ингер, – а я даже не знаю, как бы ее назвать. – Ингер была ну чистое дитя, смекалки у нее всегда недоставало.
– Как назвать? – повторил Исаак. – Сколько ни ищи, а лучше клички, чем Сребророжка, не найдешь.
Выпал первый снег. Как только установился санный путь, Исаак отправился по деревням, ничего, по своему обыкновению, не объяснив Ингер. Вернулся он с большущим сюрпризом – с лошадью и санями!
– Сдается мне, ты не иначе как колдуешь, – сказала Ингер, – ведь не отнял же ты у кого-то лошадь?
– Отнял.
– Может, нашел?
Если б только Исаак мог сказать: моя лошадь, наша! Но он всего лишь взял лошадь на время, чтобы свезти на ней дрова.
Исаак возил в село дрова и возвращался с припасами, мукой, селедкой. А однажды привез в санях быка; он купил его баснословно дешево, потому что в селе уже началась бескормица. Бык был худой, косматый, да и голосом не вышел, но не урод и от хорошего корма должен был оправиться. Племенной бык. Ингер сказала:
– И чего только ты не притащишь!
Да, Исаак притаскивал все, что можно: доски и тес, которые выменял на бревна, точильный камень, вафельницу, всякие снасти и инструменты, и все это в обмен на дрова. Ингер пыжилась от свалившегося на нее богатства, каждый раз приговаривая:
– Никак еще что-то привез? Теперь у нас есть бык и все-все, что только можно придумать!
И однажды Исаак ответил:
– Больше ничего возить не стану!
Запасов у них теперь хватит на долгое время, они стали зажиточными людьми. Что-то затеет Исаак весной? Сотни раз вышагивал он зимой за своими дровяными возами и вот что надумал: он расчистит место за косогором, вырубит там весь лес, наготовит дров, оставит их сохнуть на лето и зимой будет накладывать на возы вдвое больше дров, чем теперь. Расчет был безошибочный. Сотни раз думал Исаак и о другом – о Златорожке: откуда она взялась, чья была раньше? Нигде не сыскать другой такой жены, как Ингер; бедовая бабенка, податливая и на все согласная; но ведь в один прекрасный день придет кто-нибудь, отберет Златорожку и уведет на веревке. А это может кончиться очень плохо. «Ведь не отнял же ты у кого-то лошадь?» – спросила Ингер. «Может, нашел?» – спросила она. Вот какая была ее первая мысль, она-то не сразу ему поверила, а ему что делать? Вот о чем он все время думал. Да и он хорош, взял да и купил быка для Златорожки, для краденой-то, глядишь, коровы!
А тут подошло время возвращать лошадь. Жалко было, лошадка была маленькая, мохнатая и очень им полюбилась.
– Как-никак, а ты переделал много дел, – сказала Ингер в утешение.
– Время-то идет к весне, когда лошадь мне особенно нужна, – ответил Исаак, – у меня для нее столько работы!
Утром он тихонько выехал из дому с последним возом дров и вернулся только на третий день. Когда он пешком приплелся домой, то уже со двора услышал доносившийся из избы какой-то странный звук и остановился на минутку. Детский плач – о-ох, Господи, что уж тут поделаешь, но все равно, это страшно и удивительно, а Ингер ни словом ни о чем не обмолвилась.
Он вошел, и первое, что бросилось ему в глаза, так это ящик, тот самый, знаменитый ящик, который он притащил домой на своей груди; теперь он свисал на двух веревках с потолка, превратившись в люльку для ребеночка. Ингер возилась, полуодетая, по хозяйству, правда, она уже успела подоить корову и коз.
Когда ребенок перестал кричать, Исаак спросил:
– Ты справилась?
– Да, справилась.
– Так.
– Он родился к вечеру, как ты уехал.
– Так.
– Только я хотела было прибраться и повесить люльку, чтоб все было готово, да насилу успела, потом сразу начались боли.
– Отчего ж ты меня не предупредила?
– Да разве ж я знала когда! Это мальчик.
– А-а, значит, мальчик.
– Никак не придумаю, как его назвать, – сказала Ингер.
Исаак увидел маленькое красненькое личико, правильное, без заячьей губы, и головку, густо поросшую волосами. Настоящий здоровый мужичок, вполне соответствующий своему званию и положению в ящике. Исаак был сам не свой, размяк, расчувствовался, перед мельничным жерновом было чудо, оно зародилось когда-то в священном тумане и в жизнь явилось с крошечным личиком, как загадка. Дни и годы превратят это чудо в человека.
– Пойди поешь, – сказала Ингер…
Исаак расчищает лес и рубит деревья на дрова. Теперь не то что вначале, теперь у него есть пила, он пилит дрова, и поленницы растут на глазах, он строит из них улицу, целый город. Ингер теперь больше привязана к дому и не может так часто навещать мужа за работой, зато сам Исаак частенько наведывается домой. Надо же, этакий смешной маленький мальчишка в ящике! Исааку и в голову не приходит позаботиться о нем, к тому же он пока как есть чурбачок, пусть себе лежит-полеживает! Но разве он не человек, не может он безучастно слышать крик, да еще такой жалобный.
– Нет, нет, не бери его! – говорит Ингер. – У тебя небось руки в смоле! – говорит она.
– У меня руки в смоле? Ты с ума сошла! – отвечает Исаак. – Смолы у меня на руках не было с тех пор, как я поставил этот дом. Дай сюда мальчишку, я его уйму!
– Не надо, он сейчас сам замолчит…
В мае из-за гор к новоселам, поселившимся в глуши, приходит гостья из родни Ингер, она пришла издалека, и принимают ее радушно. Она говорит:
– Пришла посмотреть, как-то живется Златорожке, с тех пор как она ушла от нас!
– А об тебе-то, маленьком, никто и не спросит! – жалобно говорит Ингер малютке.
– Ну-ка, погляжу, какой он у тебя. Вижу, вижу, мальчишка. Лучше некуда! Подумать только, если б год тому назад мне сказали, Ингер, что я разыщу тебя здесь – с мужем, ребенком, с домом и достатком!
– Обо мне и говорить не стоит. Это все он, он взял меня такою, как я была!
– А вы повенчались? Ах, так вы еще не повенчаны!
– Повенчаемся, когда придет время крестить этого мальца, – говорит Ингер. – Мы бы уж давно повенчались, да все как-то недосуг было. Что скажешь, Исаак?
– Повенчаться-то… ну, понятно.
– Ты не сможешь, Олина, снова прийти к нам в перерыве между полевыми работами присмотреть за скотиной, пока мы съездим? – спрашивает Ингер.
– Отчего же, – обещает гостья.
– Мы тебя отблагодарим.
– Да уж знаю, знаю… Гляжу, вы опять затеяли что-то строить. И что? Неужто вам все мало?
Ингер пользуется случаем и говорит:
– Спроси его сама, мне он не говорит.
– Что я строю? – отвечает Исаак. – Так, пустяковину. На всякий случай сарай строю, вдруг понадобится. А что это ты помянула Златорожку, хочешь посмотреть ее? – спрашивает он гостью.
Они идут в хлев, показывают Олине корову и телку, а бык – бык просто чудо, гостья только головой качает, глядя на скотину и на хлев, – ну надо же, лучше не сыщешь, а уж чистота в хлеву, ну прямо замечательная.
– Я-то знаю, что до ласки и заботливого обхождения со скотиной на Ингер во всем можно положиться! – говорит женщина.
Исаак спрашивает:
– Стало быть, Златорожка раньше жила у тебя?
– Как же, еще телушкой! Правда, не у меня самой, а у моего сына, ну да ведь это все равно. У нас и посейчас в хлеву живет ее мать!
Давненько не доводилось Исааку слышать более отрадные слова, и на душе у него становится легче, он знает теперь, что Златорожка принадлежит Ингер и ему по праву. И то сказать, он уж было нашел печальный выход из своих сомнений: зарезать по осени Златорожку, выскоблить кожу, закопать рога в землю и таким образом изгладить всякие следы существования коровы Златорожки в этом мире. Теперь нужда в этом отпала. Он преисполняется гордостью за Ингер.
– Говоришь, чистюля? Другой такой чистюли не сыскать во всем свете! Просто удивительно, как мне повезло, что я раздобыл себе такую работящую жену!
– Да разве иного можно было ожидать! – отвечает Олина.
Эта пришедшая из-за гор женщина по имени Олина, скромная, с негромким голосом, толковая женщина, пробыла у них несколько дней, для спанья ей отвели клеть. Когда она собралась домой, Ингер дала ей немножко шерсти от своих овец, а она почему-то спрятала узелок от Исаака.
Ребенок, Исаак и его жена – мир опять стал прежним, день-деньской в работе, много маленьких и больших радостей: Златорожка хорошо доится, козы принесли козлят и тоже дают много молока, Ингер наварила огромное количество белых и красных сыров и поставила их созревать. Она задумала наделать столько сыров, чтоб купить на них ткацкий станок, – ох уж эта Ингер – и ткать-то она умеет!
Исаак строил сарайчик, у него, видать, тоже был свой план. Он сколотил из двойных досок пристройку к землянке, проделал в ней дверь и оконце в четыре стекла, настлал крышу из горбыля и стал ждать, пока просохнет земля и можно будет нарезать дерну. Все только самое необходимое и нужное – ни пола, ни струганых стен, но зато Исаак смастерил стойло, словно бы для коня, и сколотил ясли.
Май был на исходе. Солнце обсушило пригорки. Исаак покрыл свой сарай дерном – теперь он был полностью готов. И вот однажды утром Исаак наелся на сутки вперед, захватил с собой еще еды, вскинул на плечо мотыгу с лопатой и отправился в село.
– Принеси мне четыре локтя ситцу! – крикнула Ингер ему вдогонку.
– На что он тебе? – отозвался Исаак.
Похоже было, он ушел навсегда; каждый день Ингер смотрела на небо, определяла направление ветра, словно ждала моряка, по ночам выходила во двор и прислушивалась, подумывала даже взять ребенка и пойти разыскивать мужа. Наконец он вернулся с лошадью и повозкой.
– Тпр-ру! – громко сказал Исаак, подъехав к самым дверям, и хотя лошадь была смирная и весело заржала, словно почуяв в землянке знакомых, Исаак крикнул в горницу:
– Выйди-ка, подержи лошадь!
Ингер выскочила во двор.
– Что это? – воскликнула она. – Ах, Исаак, неужто ты опять взял ее взаймы! Да где ж ты пропадал столько времени? Ведь нынче пошел шестой день, как тебя нет.
– Где ж мне быть? Пришлось походить по многим местам, прежде чем достал телегу. Подержи-ка лошадь, говорят тебе!
– Телегу? Да ведь не купил же ты ее?!
Исаак нем, Исаак весь точно налит немотой. Он принимается вытаскивать из телеги плуг и борону, гвозди, съестные припасы, лом и мешок с ячменем.
– Как ребенок? – спрашивает он.
– Ребенку ничего не делается. Так ты, выходит, купил телегу. А я-то только и знаю, что надрываюсь ради ткацкого станка, – говорит она шутливо, обрадовавшись донельзя, что он снова дома.
Исаак опять долго молчит, весь уйдя в свои мысли: куда девать привезенные товары и орудия; по всему видать, не так-то легко найти для них место на дворе. Но когда Ингер перестала выспрашивать его и пустилась вместо того разговаривать с лошадью, Исаак нарушил молчание.
– Ты когда-нибудь видала крестьянский двор без лошади и телеги, без плуга и бороны и без всего, что к ним полагается? А раз уж ты хочешь знать, так я купил и лошадь, и телегу, и все, что в ней лежит, – ответил он.
Ингер только покачала головой да сказала:
– Спаси тебя Христос и помилуй!
А Исаак, он теперь уже не чувствовал себя маленьким и жалким, он словно бы рассчитался с женой за Златорожку, и рассчитался сполна, по-барски: пожалуйте, вот вам от нас – лошадку, да еще за наличные денежки! Его просто обуревала жажда деятельности: он снова схватился за плуг, поднял его с земли, отнес к стене избы и поставил там. Ведь здесь он распоряжается! Потом вытащил из телеги борону, лом, новенькие, только что купленные вилы, все драгоценные земледельческие орудия, истинное сокровище для новосела. Ну что ж, полное обзаведенье, теперь у него есть все, что нужно.
– Гм. Добудем как-нибудь и ткацкий станок, – сказал он, – было б у меня здоровье. Вот тебе ситец, никакого другого, кроме синего, не было.
Он прямо удержу не знал, так и расточал дары. Словно приехал из города.
Ингер говорит:
– Жалко, Олина не видала всего этого, когда была здесь.
Сущая чепуха и женское тщеславие, муж только хмыкнул в ответ на ее слова. Но, конечно, и он тоже ничего не имел против, чтоб Олина увидела все это великолепие.
Заплакал ребенок.
– Ступай к парнишке, – сказал Исаак, – лошадь уж успокоилась.
Он распрягает и ведет лошадь в конюшню – ставит свою собственную лошадь в конюшню! Он кормит, и гладит, и ласкает ее. Сколько он задолжал за лошадь и телегу? Все, всю сумму, за ним огромный долг, но к осени он обязательно расплатится. У него есть на это дрова, немножко прошлогодней бересты и, наконец, порядочный запас хороших бревен. За этим дело не станет. Позже, когда волнение и задор чуть поулеглись в его душе, он пережил много часов горьких опасений и забот, теперь ведь все зависело от лета и осени, от урожая.
Дни уходили на крестьянскую работу, сплошь на крестьянскую работу, он расчистил новые небольшие участки от корней и камней, вспахал, унавозил, заборонил, взмотыжил их и, растирая комья руками, ногами, ухаживая за землей всеми возможными способами, превратил поля в бархатный ковер. Подождал еще день-другой – показалось, как будто собирался дождь, – и посеял ячмень.
Многие сотни лет предки его сеяли ячмень; это было таинство, с благоговением совершаемое в тихий и теплый безветренный вечер, лучше всего непременно к мелкому дождичку и как можно скорее после весеннего пролета диких гусей. Картофель – овощ новый, в нем не было ничего мистического, ничего от религии, его могли сажать и женщины и дети; эти земляные яблоки, вывезенные, как и кофе, из чужих краев, – вкусные и сытные, но сродни репе. Ячмень же – это хлеб, есть ячмень или нет ячменя – это жизнь или смерть. Исаак шагал с непокрытой головой, призывая имя Иисуса, и сеял; он был похож на чурбан с руками, но душой был ровно младенец. Старательно и нежно кидал он в землю пригоршню, был кроток и смиренен. Ведь прорастут эти ячменные глазки и превратятся в колосья с множеством зерен, и это происходит повсюду на земле, где сеют ячмень. В Иудее, в Америке, в долине Гудбрандсдаль – как же огромен мир, а крошечный кусочек земли, который засевает Исаак, – в центре всего сущего. Лучистым потоком сыпался ячмень из его ладони, небо, облачное и доброе, предвещало долгий моросящий дождь.
Отсеялись, время шло к сенокосу, а женщина Олина все не появлялась.
В полевых работах наступил перерыв, Исаак приготовил к сенокосу две косы и двое граблей, приделал к телеге высокие борта, чтоб возить сено, смастерил полозья и кой-какие принадлежности для саней на зиму. Много наделал полезных дел. А что до двух полок на стене в горнице, так он и их смастерил, и теперь на них можно было класть разные вещи – и календарь, который он наконец купил, и мутовки, и не бывшие в употреблении поварешки. Ингер утверждала, что эти две полки сущая благодать!
Ингер все казалось благодатью. Вот и Златорожка не порывалась больше убежать, а преспокойно поживала себе с теленком и быком и целыми днями ходила по лесу. Вот и козы нагуляли жиру и чуть что не волочат тяжелое вымя по земле. Ингер сшила длинную рубашку из синего ситца и такой же чепчик, чудо какой хорошенький, это был крестильный наряд. Сам мальчуган лежал тут же и следил глазками за работой; мальчик был хоть куда, и когда она наконец решила назвать его Элесеусом, то и Исаак спорить не стал. Когда рубашка была готова, оказалось, что она на целых два локтя длиннее, чем надо, а каждый локоть ситца стоил денег, но что ж поделаешь, ребенок-то был первенький.
– Если твои бусы когда и могут пригодиться, так именно в этот раз! – сказал Исаак.
Ингер уже и сама о них подумала, о бусах-то, недаром же она была мать и, как все матери, глупая и гордая. На шейку мальчугану бусы не наденешь, но если нашить их на чепчик, будет очень красиво. Так она и сделала.
А Олина все не шла.
Не будь скотины, можно было бы уехать всем вместе и вернуться через три-четыре дня с окрещенным младенцем. А не будь этого самого венчания, Ингер могла бы поехать и вовсе одна.
– Не отложить ли нам пока венчание? – сказал Исаак.
Ингер ответила:
– Раньше десяти – двенадцати лет Элесеуса одного дома не оставишь и скотину ему не поручишь!
Ну, значит, надо Исааку что-нибудь придумать. Собственно, все началось как-то без начала, может быть, венчание столь же необходимо, как и крестины, почем он знает. Погода стала поворачивать на засуху, на настоящую знойную сушь; если скоро не выпадет дождь, всходы погибнут, но на все воля Господня. Исаак собрался ехать в деревню, за кем-нибудь. Опять надо было проехать много миль.
И вся эта суматоха ради венчания и крестин! Поистине, у людей, живущих на земле, много хлопот, маленьких и больших.
Но тут пришла Олина…
Теперь они были повенчаны, ребенок окрещен. Они даже позаботились сначала повенчаться, чтоб ребенка записали законным. А сушь продолжалась, солнце жгло маленькие ячменные поля, жгло бархатные ковры муравы, а за что? На все воля Господня. Исаак скосил свои лужки, травы с них набралось совсем немного, хотя весной он их и унавозил; он выкосил косогоры и дальние луговины, он не уставал косить, сушить и возить домой сено, потому что у него была лошадь и большое стадо. А в середине июля пришлось скосить на зеленый корм и ячмень, больше он ни на что не годился. Так что теперь оставалась одна надежда на картофель!
Как же обстояло дело с картофелем? Вправду ли он только и есть что особый сорт чужеземного кофе и без него можно обойтись? О, картофель – замечательный плод, он выдерживает засуху, выдерживает сырость, а сам знай растет. Ему любая погода нипочем, он удивительно вынослив, если же за ним мало-мальски поухаживать, так он отплачивает в сам-пятнадцать. Ведь кровь у картофеля не та, что у винограда, а вот мясо как у каштана, его можно и варить, и жарить, оно на все годится. Если у человека нет хлеба, но есть картофель, он не будет голодать. Картофель можно печь в горячей золе и есть за ужином, можно сварить в воде и подать на завтрак. А каких приправ он требует? Да почти что никаких, картофель неприхотлив; кринки молока да одной селедки для него довольно. Богачи едят его с маслом, бедняки окунают в блюдечко с солью; Исаак же по воскресеньям поедал его, запивая вкусным Златорожкиным молоком. Презираемый всеми, благословенный картофель!
Но теперь дело оборачивалось плохо и для картофеля.
Не счесть, сколько раз за день Исаак поглядывал на небо. Небо было синее. По вечерам частенько смахивало на дождик. Исаак входил в избу и говорил:
– Сдается, будет-таки дождь!
Часа через два-три всякая надежда опять исчезала.
Засуха продолжалась уже семь недель, жара стояла невыносимая, картошка всю эту пору цвела сильным цветом, поражавшим своей неестественной красотой. Поля издали казались покрытыми снегом. Чем все кончится? По календарю ничего нельзя было узнать, теперешние календари ведь не чета прежним, толку от них никакого. Опять вроде бы собрался дождик. Исаак вошел в дом и сказал Ингер:
– С Божьей помощью, нынче ночью будет дождь!
– Разве на то похоже?
– Да. И лошадь мотает головой над кормушкой.
Ингер выглянула в дверь и сказала:
– Ну что ж, увидим!
Упало несколько капель. Часы текли, они поужинали, а когда Исаак ночью вышел на двор, небо было синее.
– Ах ты господи! – сказала Ингер. – Но зато к завтрему и последний ягель твой просохнет, – прибавила она, пытаясь его утешить.
Да, Исаак насобирал много ягеля самого отборного сорта. Это был драгоценный корм, он сушил его, как сено, и накрывал в лесу берестой. Оставалась неубранной только одна небольшая кучка, оттого он и ответил Ингер с таким глубоким отчаянием и безучастностью:
– Все равно не стану убирать его, хоть бы он и просох!
– Не говори глупостей-то! – сказала Ингер.
На следующий день он и в самом деле не стал убирать ягель, раз так было сказано, – не убрал, и все тут. Пусть себе лежит, дождя все равно нету, пусть себе лежит с Богом! Свезет как-нибудь перед Рождеством, если солнце не спалит его до тех пор!
Столь сильна и глубока была охватившая его обида, что сидеть на пороге, смотреть на свою землю и ощущать себя ее собственником казалось бессмысленным. Вон горят безумным цветом и сохнут картофельные поля, так пусть же и ягель лежит, где лежал, сделайте одолжение! Но Исаак при всем своем простодушии таил какую-никакую хитренькую мыслишку, может, он делал расчет на то, чтоб подразнить синее небо перед новолунием?
К вечеру опять стал как будто собираться дождь.
– Убрал бы ягель-то, – сказала Ингер.
– Зачем? – спросил Исаак, словно бы донельзя удивленный.
– Тебе бы все шутки шутить, а ведь, глядишь, дождь пойдет.
– Неужто не понимаешь, что в нынешнем году не будет дождя?
Однако ночью за окном вдруг сильно потемнело, похоже стало, будто по нему что-то потекло, намочив его. Что бы это могло быть? Ингер проснулась и сказала:
– Вот и дождь, глянь-ка на стекла!
Исаак только хмыкнул.
– Дождь? Никакой это не дождь. Не понимаю, о чем ты? – ответил он.
– Хватит уж прикидываться! – сказала Ингер.
Исаак и в самом деле прикидывался. И обманывал только самого себя. Да, это был дождь, самый настоящий большой дождь, но, хорошенько промочив Исааков ягель, он перестал. Небо опять было синее.
– Ведь я же говорил, что не будет дождя, – упрямо и не без злорадства сказал Исаак.
Для картофеля этот дождь был все равно что ничего; дни приходили и уходили, а небо по-прежнему оставалось синим. Тогда Исаак взялся за дровни и, смирив свое сердце, покорно и усердно принялся строгать полозья да оглобли, о-ох, Господи! Да, дни приходили и уходили, ребенок рос, Ингер сбивала масло и варила сыр, в сущности, не так уж оно было и страшно, один год неурожая работящим людям в деревне можно пережить. А когда миновали девять недель, дождь полил на славу, зарядил на целые сутки, шестнадцать часов кряду лил как из ведра, небеса разверзлись. Будь это недели две назад, Исаак сказал бы: «Слишком поздно!» Теперь же он заметил Ингер:
– Вот увидишь, он немножко поправит картошку!
– Еще бы, – успокоительно сказала Ингер, – он все поправит!
И правда, все будто ожило, дождь поливал каждый день, отава зазеленела, точно по волшебству. А картошка все цвела, даже сильнее, чем раньше, и на ней выросли крупные ягоды; это-то, положим, было правильно, но кто знает, что с ней делается в земле. Исаак не решался посмотреть. И вот однажды Ингер пришла с двумя десятками мелких картофелин, собранных с одного куста.
– А ей расти еще пять недель! – сказала Ингер.
Ох уж эта Ингер, всегда-то она утешит и скажет ласковые слова своим заячьим ртом. Да и говорила-то она плохо, сильно шепелявя и произнося слова с шипением, словно открывался клапан, из которого выпускали пар; но слушать ее утешения в эдакой глуши было всегда приятно. И характер у нее был жизнерадостный.
– Сделал бы еще одну кровать! – сказала она Исааку.
– Ну, – отозвался он.
– Ладно, ладно, это не к спеху, но все ж таки сделай.
Они начали рыть картошку и выкопали всю к Михайлову дню, по старинному обычаю. Год вышел средний, хороший год, опять оказалось, что картошка не так уж требовательна к погоде, а растет, несмотря ни на что, и может выдержать что угодно. Конечно, не сравнить с настоящим средним годом, с добрым годом, когда дождей выпадает сколько надо, но ничего не поделаешь. Однажды мимо проходил лопарь и подивился, как много собрали новоселы картошки.
– В деревнях она уродилась куда как хуже, – сказал он.
У Исаака опять выдалось до наступления заморозков несколько недель на работу в поле. Скотина свободно ходила на воле и паслась, где ей вздумается. Исааку было приятно работать, слушая звон колокольчиков; правда, подчас это отвлекало его, потому что бык стал совсем баловной и то и дело раскидывал кучи ягеля, а козы куда только не карабкались за кормом, залезая даже на крышу землянки.
Маленькие и большие заботы.
Однажды Исаак слышит сердитый крик: стоя на пороге с ребенком на руках, Ингер показывает пальцем на быка и на молоденькую телку Сребророжку, которые милуются неподалеку. Исаак бросает мотыгу и бежит к ним, но поздно, беда уже случилась.
– Ишь ты, дрянь, раненько начала, всего-то год от роду, на полгода раньше положенного, чертовка эдакая!
Исаак уводит ее в хлев, но все равно – уже поздно.
– Да, да, – говорит Ингер, – но, с другой стороны, оно и к лучшему, а то, глядишь, обе коровы отелились бы по осени.
Ох уж эта Ингер, голова у нее не очень светлая, но, может быть, она и знала, что делала, выпуская утром Сребророжку вместе с быком.
Пришла зима. Ингер чесала шерсть и пряла, Исаак возил дрова, огромные возы сухих дров; весь долг был выплачен, лошадь и телега, луг и борона – все стало его собственностью. Он уезжал, захватив приготовленные Ингер козьи сыры, а возвращался то с нитками, ткацким станком, мотовилом, веретеном, то с мукой и разными припасами, то с досками, тесом и гвоздями, а однажды привез лампу.
– Провалиться мне на месте, ты прямо колдун! – сказала Ингер, хотя давно уже догадывалась, что лампа вот-вот появится в доме.
Они зажигали ее по вечерам и чувствовали себя как в раю, а маленький Элесеус, наверное, думал, что это солнце.
– Посмотри, как он дивится! – говорил Исаак.
Ингер стала прясть при лампе.
Исаак привез холста на рубахи и новые комаги для Ингер. Она просила привезти разных красок для шерстяной пряжи, он и их привез. А однажды он вернулся из села с часами. Что такое? Часы! Ингер стояла как оглушенная, в течение нескольких минут не в силах вымолвить ни слова. Осторожно и бережно Исаак повесил часы на стену, поставил наугад стрелки, подтянул гири и пустил бой. Ребенок повернул глазки на гулкий звук, потом перевел их на мать.
– Да уж, можешь подивиться! – взволнованно сказала она, взяв мальчика на руки. Ведь из всех благ в здешнем уединенье ничто не могло сравниться со стенными часами, которые идут себе всю темную зиму, звонко отбивая каждый час.
Но вот все дрова свезены, Исаак опять стал уходить в лес и валить деревья, прокладывая улицы и строя дровяной город на будущую зиму. Он отходил все дальше и дальше от дома, высокий склон горы стоял уже почти совсем лысый, можно было приступать к его обработке, и теперь Исаак уже не вырубал делянки дочиста, а валил только самые старые деревья с сухими верхушками.
Разумеется, он давно понял, зачем Ингер упомянула про кровать, надо было поторопиться и не откладывать этого дела в долгий ящик. Однажды, вернувшись темным вечером домой из лесу, он узнал новость: семья прибавилась, опять мальчик, Ингер лежала в постели. И хитра же эта Ингер, утром-то все выпроваживала его в село. «Ты бы промял немножко лошадь, – сказала она, – а то знай себе долбит копытом стойло». – «Недосуг мне такой ерундой заниматься», – ответил Исаак и ушел. Теперь-то он понял, что она просто хотела выпроводить его из дому; почему бы это? Он бы и дома пригодился.
– Почему ты никогда заранее не предупредишь? – спросил он.
– Приготовь себе постель в клети, будешь там ночевать, – ответила она.
Впрочем, приготовить постель – это еще полдела, нужно ведь и постельное белье. У них же было одно-единственное меховое одеяло, а нового не сделать до осени, когда они будут колоть барашков, но даже и тогда из двух-трех овчин вряд ли выйдет целое одеяло. Исаак здорово мерз по ночам, он пробовал зарываться в стог сена под выступом скалы, пробовал спать в хлеву у коров, чувствуя себя заброшенным и одиноким. Счастье, что стоял май, потом придет июнь, июль…
Удивительно, сколько уже сделано тут, в глуши: жилье для людей, и скотный двор, и возделанные поля – и все это за три года. А Исаак опять что-то строит? Да, новый сарай, кладовую, пристройку к избе. Весь дом сотрясался и ходил ходуном, когда он вгонял в стену восьмидюймовые гвозди. Время от времени в дверях появлялась Ингер, прося его пожалеть ребят. Ну что ж что ребята, поболтай с ними, спой им что-нибудь, дай Элесеусу крышку от ведерка, пусть тоже постучит! Больших гвоздей осталось вбить не так уж много, вот только сюда, в эти пазы, они будут держать всю пристройку. А там пойдут уж только доски и двухдюймовые гвозди, пустяковая работа.
Хочешь не хочешь, а без этого не обойтись. Ведь вот, бочки с сельдями, и мука, и все припасы хранятся в конюшне, чтоб не оставлять их под открытым небом, но свинина после этого отзывается навозом, так что без кладовой никак нельзя. А мальчуганы пусть привыкают к ударам молотка по стене. Элесеус, правда, стал какой-то худенький и бледный, зато второй сосал чисто Божий ангел, и когда не кричал, то спал. Замечательный парнишка. Исаак не перечил, когда Ингер решила назвать его Сивертом; пожалуй, так всего лучше, хотя сам он наметил было другое имя – Якоб. В иных случаях Ингер рассуждала правильно: Элесеуса назвали в честь священника из ее села, что ж, благородное имя, а Сивертом звали дядю Ингер, общинного казначея, того самого, что был холостяк, богатей и не имел наследников. Чего уж лучше, как назвать ребенка по имени этого дяди?
Опять наступил весенний перерыв в работах, все сущее на земле готовилось к встрече Троицы. Когда у Ингер был только один Элесеус, она никак не могла выбрать время, чтоб помочь мужу, – первенец поглощал все ее внимание; теперь, когда детей стало двое, она расчищала землю и делала многое другое: часами сажала картошку, посеяла морковь и репу. Такую жену не скоро найдешь. А вдобавок, разве она не ткала? Она пользовалась каждой минутой, чтоб сбегать в клеть и спустить пару шпулек, чтоб вышла полушерстяная пряжа для нижнего белья на зиму. А потом окрасила ее и наткала синего и красного холста себе и ребятам, подбавила еще цветных ниток и сделала тюфяк Исааку. Все необходимые да полезные вещи, к тому же и прочные!
Ну что ж, семья новоселов крепко стала на ноги, и, если урожай выдастся хороший, им и вовсе можно будет позавидовать. Чего еще не хватает? Конечно же, сеновала и овина с молотильным током, но это цель на будущее, и они ее выполнят, как и остальные цели, дай только время! Вот и маленькая Сребророжка отелилась, козы принесли козлят, овцы – ягнят; молодяжник так и кишел на пастбище. А что же люди? Элесеус уже бойко разгуливал на собственных ножках, а маленького Сиверта окрестили. Ингер? Должно быть, опять тяжелая, уж очень раздобрела. Что для нее родить еще одного ребенка? Ничего – то бишь очень много; милые малютки, она гордилась своими детьми, давая понять, что не всем Бог дает таких больших и красивых детей. Ингер усердно наверстывала молодость. У нее было обезображенное лицо, молодые годы она прожила отщепенкой, парни не смотрели на нее, хотя она умела и плясать и работать, они пренебрегали ее лаской, отворачивались, – теперь настало ее время, она развернулась, зацвела пышным цветом и носила детей. Сам Исаак, хозяин, остался тем же серьезным и угрюмым, но ему везло, и он был доволен. До прихода Ингер он жил тяжкой и тусклой жизнью, знал только картошку да козье молоко; теперь у него было все, что мог пожелать человек в его положении.
Снова пришла засуха, снова неурожай. Лопарь Ос-Андерс, проходивший мимо со своей собакой, рассказывал, что народ в деревнях скосил ячмень на корм скоту.
– Да неужто? Стало быть, совсем уж плохо? – спросила Ингер.
– Да. Но у них был хороший улов сельдей. Дядя твой Сиверт здорово нажился.
– У него и раньше кое-что было! И в котелке и в печке!
– Точь-в-точь как и у тебя, Ингер!
– Да, слава богу, не на что пожаловаться. Что же про меня говорят дома?
Ос-Андерс качает головой: у него и слов нет, чтоб передать, льстит он.
– Если хочешь кружку парного молока, так скажи, – говорит Ингер.
– Не беспокойся! Вот разве чуточку собаке.
Появилось молоко, появился корм для собаки. Лопарь услышал музыку из горницы и насторожился:
– Что это?
– Это бьют наши часы, – отвечает Ингер, едва не лопаясь от гордости.
Лопарь опять покачал головой и сказал:
– У вас есть дом, и конь, и деньги, скажи мне, чего у вас нет!
– Да мы уж и не знаем, как благодарить Бога.
– Олина велела тебе кланяться.
– А-а! Как она поживает?
– Ничего. А где твой муж?
– Пашет.
– Говорят, он так и не купил землю? – бросает лопарь.
– Не купил? Кто это говорит?
– Люди говорят.
– Да у кого ж ее было покупать? Ведь она общая.
– Да, да.
– А поту он сколько положил на эту землю!
– Они говорят, это государственная земля.
Ингер ничего не поняла и сказала:
– Ну, может быть. Уж не Олина ли это говорит?
– Не помню кто, – ответил лопарь, шныряя по сторонам лукавыми глазами.
Ингер удивлялась, что он ничего не выпрашивает, обычно-то Ос-Андерс всегда что-нибудь выпрашивал, как все лопари; они вечно клянчат. Ос-Андерс сидит, ковыряет в своей глиняной трубке и раскуривает ее. Вот это трубка, он дымит так, что его старое сморщенное лицо выглядит словно таинственный рунический камень.
– Нет смысла спрашивать, твои ли это дети, – подлизывается он. – Они ведь похожи на тебя. Вылитая ты, когда была маленькая!
Ингер была в детстве урод и страшилище, – разумеется, глупо его слушать, но она все равно вспыхивает от гордости. Даже лопарь может обрадовать материнское сердце.
– Если б мешок твой был поменьше набит, я бы дала тебе кой-чего, – говорит она.
– Нет, не беспокойся!
Ингер с ребенком уходит в дом, а Элесеус остается с лопарем. Они отлично ладят друг с другом, в мешке у лопаря лежит что-то чудное, мохнатое, мальчик хочет потрогать. Собака возле повизгивает и взлаивает. Когда Ингер выходит с припасами, она слегка вскрикивает и садится на пороге.
– Что это у тебя? – спрашивает она.
– Ничего. Заяц.
– Я видела.
– Парнишка твой захотел посмотреть. Собака подняла его сегодня и прикончила.
– Вот тебе еда! – говорит Ингер.
По старинному опыту известно, что неурожаи следуют один за другим по меньшей мере два года подряд. Исаак набрался терпения и примирился с судьбой. Ячмень сгорел, укос был посредственный, но картошка как будто опять выправлялась, так что хоть и плохо было, но до голода еще далеко. Исаак же вдобавок припас дрова да бревна для стройки, которые можно было свезти в село, а так как по всему побережью хорошо ловилась сельдь, то денег на покупку дров у людей было вдоволь. Уж не перст ли Провидения, что ячмень не уродился? Где бы он стал молотить его без овина и гумна? Пусть хоть перст Провидения, в конце концов, не беда.
Другое дело, что появились новые тревоги. Что такое сказанул Ингер летом какой-то лопарь – что он не купил землю? Разве надо ее покупать? Зачем? Земля лежала себе полеживала, лес стоял-постаивал, он обработал ее, построил жилье в непроходимой глуши, кормил свою семью и свою скотину, никому не был должен и работал, работал без устали. Бывая в селе, он много раз собирался потолковать с ленсманом, но все откладывал разговор; ленсмана не очень хвалили, а Исаак был не так чтобы речист. Что он ему скажет, когда придет, как объяснит, в чем дело?
Однажды зимой ленсман сам приехал к новоселам, он привез с собой еще другого человека и пропасть бумаг в портфеле, – и был это сам ленсман Гейслер. Он увидел большой открытый бугор, очищенный от леса и ровно круглившийся под снегом, подумал, что все пространство также обработано, и сказал:
– Да ведь это большая усадьба, ты что же думаешь, такую штуку можно получить задаром?
Вот оно! У Исаака сердце захолонуло от страха, и он ничего не ответил.
– Тебе бы следовало приехать ко мне и купить землю, – сказал ленсман.
– Хорошо.
Ленсман говорил об оценке, размежевании, обложении, государственном налоге, – и чем больше уяснял Исаак суть дела, тем слова ленсмана казались ему все менее и менее фантастическими. Ленсман обратился к своему спутнику и сказал:
– Ну, землемер, как велики угодья?
Но ответа он ждать не стал и записал площадь участка наугад. Спросил Исаака, сколько он привез возов сена и сколько накопал мер картофеля. А как же быть с межеваньем? Ведь в лесу по пояс в сугробах межеванье не проведешь, а летом сюда не добраться. Во сколько сам Исаак определяет лес и выгон?
Этого Исаак не знал; до сих пор он считал своим все, что видел. Ленсман сказал, что казна требует определить границы надела.
– Чем больше у тебя участок, тем дороже он стоит, – сказал он.
– Так.
– Да. И дадут тебе не все, сколько ты охватишь глазом, а по твоей потребности.
– Так.
Ингер принесла молока, и ленсман с землемером выпили его. Она принесла еще молока. Это ленсман-то строгий? Он даже погладил Элесеуса по голове и сказал:
– Он играет в камешки? Дай-ка мне их посмотреть. Что это? Какие тяжелые, должно быть, в них содержится какой-нибудь металл.
– Таких в горах очень много, – сказал Исаак.
Ленсман вернулся к делу.
– Наверно, тебе всего дороже земля, что идет на юг и на запад? – спросил он Исаака. – Скажем, четверть мили на юг?
– Целых четверть мили! – воскликнул его спутник.
– Не две же сотни локтей обрабатывать, – оборвал ленсман.
Исаак спросил:
– А что стоит четверть мили?
Ленсман ответил:
– Не знаю, да этого и никто не знает. Я назначу невысокую цену, ведь это глушь, за много миль от жилья и никаких средств сообщения.
– Да, но целых четверть мили! – опять вмешался землемер.
Ленсман записал четверть мили на юг и спросил:
– А в сторону гор?
– Тут надо бы дотянуть до воды. До большого озера, – ответил Исаак.
Ленсман записал.
– А к северу?
– Туда не так важно, – ответил Исаак. – Там болото и нет хорошего леса.
Ленсман записал по своему усмотрению восьмую мили.
– А на восток?
– Тоже все равно. Там сплошь горы до самой Швеции.
Ленсман записал и это.
А после этого он с минуту что-то подсчитывал и потом сказал:
– Владенье, разумеется, получилось большое, и, находись оно возле села, ни у кого бы не хватило средств на его покупку. Я назначу за все про все сто далеров. Как ты считаешь? – спросил он землемера.
Тот ответил:
– Да разве это цена!
– Сто далеров! – воскликнула Ингер. – Не бери такого большого участка, Исаак!
– Не буду, – сказал Исаак.
– Вот и я говорю! – подхватил землемер. – Что вы станете делать с таким большим участком?
Ленсман сказал:
– Обрабатывать.
Он сидел и старательно писал, изредка в горнице раздавался плач ребенка, а ему, должно быть, не хотелось переписывать все сызнова, и так ведь попадет домой не раньше ночи, да нет, не раньше утра! Он решительно сложил бумаги в портфель.
– Иди запрягай! – сказал он землемеру. Потом повернулся к Исааку и заявил: – Честно говоря, следовало бы отвести тебе это место даром, да еще приплатить за твои труды. Я так и напишу в своем докладе. А там посмотрим, сколько с тебя возьмет казна.
Исаак – одному Богу известно, как он к этому отнесся. Он, похоже, ничего не имел против того, чтобы участок и его непомерные труды оценили высоко. Должно быть, он вовсе не считал невозможным выплатить со временем сто далеров, потому ничего и не ответил; он будет работать как и раньше, будет возделывать землю и превращать сухостой и валежник в дрова. Верхоглядом Исаак не был, на случайности не рассчитывал, он просто работал.
Ингер поблагодарила ленсмана и попросила его заступиться за них перед казной.
– Конечно. Но я ведь ничего не решаю, я только сообщаю свое мнение. Сколько лет вашему младшему?
– Ровно полгода.
– Мальчик или девочка?
– Мальчик.
Ленсман был не строгий, но беспечный и не очень добросовестный. Своего землемера и судебного пристава Бреде Ольсена он и слушать не стал, важную сделку провел кое-как, крупное дело, решающее судьбу Исаака и его жены и судьбу их потомков, быть может в бесчисленных поколениях, он закрепил письменно наобум, знай только писал. Но к новоселам он отнесся очень ласково, достал из кармана новенькую серебряную монету и вложил в ладошку маленькому Сиверту, потом кивнул головой и пошел к саням.
Вдруг он спросил:
– Как называется это место?
– Как называется?
– Ну да. Какое у него название? Надо записать название.
Об этом никто и не подумал. Ингер и Исаак только переглянулись.
– Селланро? – проговорил ленсман. Слово это просто вдруг пришло ему в голову, вряд ли даже оно вообще подходило для названия, но он повторил: – Селланро! – кивнул головой и уехал.
Все наугад – границы, цена, название…
Несколько недель спустя, приехавши в село, Исаак узнал, что у ленсмана Гейслера не все благополучно – подняли вопрос о каких-то деньгах, в которых он не смог отчитаться, и его вызывали к амтману. Вот как бывает неладно: случается, люди ковыляют по жизни на авось, пока не наткнутся на тех, что ходят с открытыми глазами!
Однажды Исаак отправился в село с одним из последних возов с дровами, а на обратном пути домой подвез на своих санях ленсмана Гейслера. Ленсман вышел из лесу с небольшим чемоданчиком в руке и сказал:
– Подвези-ка меня!
Некоторое время ехали молча. Только раз ленсман достал из кармана бутылку и хлебнул из нее, предложив и Исааку, но тот отказался.
– Боюсь, не застудить бы живот, – сказал ленсман.
Потом он заговорил о земельных делах Исаака:
– Я сразу же отослал все бумаги и дал благожелательный отзыв. Селланро – красивое название. Собственно, тебе следовало бы отвести участок бесплатно, но, если б я так написал, казна непременно бы заартачилась и сама назначила цену. Я назначил пятьдесят далеров.
– Так. Разве вы написали не сто далеров?
Ленсман сдвинул брови, припоминая.
– Насколько мне помнится, я написал пятьдесят далеров.
– Куда вы сейчас едете? – спросил Исаак.
– В Вестерботтен, в семью моей жены.
– Трудно будет добираться туда в эту пору года.
– Как-нибудь доберусь. Ты не проводишь меня немножко?
– Отчего ж. Одному плохо.
Они приехали в усадьбу к Исааку, и ленсман переночевал у них в клети. Наутро он снова хлебнул глоток из бутылки и сказал:
– Я непременно расстрою себе желудок этой поездкой!
Он был такой же, как и в прошлый свой приезд, ласково-властный, но беспечный, ничуть не озабоченный своей судьбой; может, впрочем, она была и не так уж печальна. Когда Исаак, набравшись храбрости, сказал, что обработал не весь бугор, а только небольшую его часть, несколько маленьких полосок, ленсман дал удивительный ответ:
– Я это прекрасно понял, когда был здесь в прошлый раз и писал бумаги. А возница мой, Бреде, тот ничего не понял, болван этакий. У них в министерстве есть таблица. И если такое малое количество возов сена и мер картофеля приходится на такой большой участок, какой я показал, то по таблице выходит, что земля тут скверная, дешевая. Я сыграл тебе на руку и готов лишиться Царства Небесного за это плутовство. Нам бы надо иметь тридцать две тысячи таких молодцов, как ты. – Ленсман мотнул головой и обратился к Ингер: – Сколько времени младшему?
– Девять месяцев.
– Ага. Мальчик?
– Да.
– Но ты не теряй времени и как можно скорей покончи со всеми формальностями, – продолжал ленсман, обращаясь к Исааку. – Один человек хочет купить землю на полдороге от тебя до села, и тогда твой участок поднимется в цене. Ты купи землю вперед него, а там пусть себе поднимается. Так, по крайней мере, тебе хоть что-нибудь достанется за твои труды. Ты ведь первый тронул эту глушь.
Поблагодарив его за совет, хозяева поинтересовались, не сам ли он оформит сделку. Он ответил, что сделал все, что мог, остальное зависит от казны.
– Я еду в Вестерботтен и уже не вернусь обратно, – равнодушно заметил он.
Он дал Ингер один орт, а это было совсем не мало.
– Не забудь свезти немножко убоины моей семье, когда поедешь в село, – сказал он, – телятины или баранины, что будет. Жена тебе заплатит. Да прихвати с собой кой-когда головки две-три козьего сыру, дети мои его очень любят.
Исаак проводил его через перевал, на вершине горы лежал твердый наст, так что идти было не трудно. Исаак получил за это целый далер.
Так и ушел ленсман Гейслер и не вернулся больше в село. И Бог с ним, говорили люди, человек-то он ненадежный, как есть пройдоха. И не то чтобы знаний было мало, вовсе нет, вполне был образованный, но уж слишком широко размахивался и не церемонился с чужими деньгами. Оказалось, что Гейслер сбежал из села, получив строгое письмо от амтмана Плейма, но семье его ничего не сделали, и она еще долго продолжала спокойно жить в селе – жена и трое детей. Впрочем, недостающие деньги вскорости были присланы из Швеции, родные ленсмана перестали считаться заложниками, но по-прежнему жили на старом месте, потому что им так нравилось.
Для Исаака и Ингер этот самый Гейслер оказался вовсе не плохим человеком, наоборот. Бог весть каков-то еще будет новый ленсман, может, всю сделку с участком придется переделывать наново!
Амтман прислал в село одного из своих конторщиков, он и стал новым ленсманом – мужчина лет за сорок, сын фогта по фамилии Хейердал. По бедности он не смог стать студентом и чиновником, а пятнадцать лет просидел писарем в конторе амтмана. Не имея средств жениться, он остался холостяком; амтман Плейм получил его в наследство от своего предшественника и платил ему такое же нищенское жалованье, как и тот: Хейердал получал свое жалованье и без устали писал. Безропотный и усталый, он был, однако ж, надежен, честен, да и работник отличный, в меру своих способностей и знаний. А сделавшись ленсманом, он начал проникаться чувством собственного достоинства.
Исаак набрался храбрости и пошел к нему.
– Дело Селланро – да, вот оно, вернулось недавно из министерства. Они там запрашивают разные сведения, ведь этот ваш Гейслер все запутал, – сказал ленсман. – Королевское министерство желает знать, нет ли на твоем участке больших, богатых морошкой болот? Есть ли строевой лес? Нет ли руды и разных металлов в окрестных горах? В деле упоминается большое горное озеро, водится ли в нем рыба? Правда, Гейслер привел кое-какие данные, но он ведь такой человек, что на него нельзя положиться, приходится все проверять заново. Я при первой же возможности приеду к тебе в Селланро, все осмотрю и произведу оценку. Сколько туда миль? Министерство требует настоящего межеванья, и, разумеется, надо нам его провести.
– Раньше второй половины лета ничего не получится, – сказал Исаак.
– Как-нибудь уж сделаем. Нельзя оттягивать ответ министерству до конца лета. На днях приеду. Заодно и продам от имени казны пахотный участок еще одному человеку.
– Не тому ли, что хочет купить участок на полдороге от меня?
– Не знаю, может, и ему. Он здешний, состоит у меня землемером и приставом. Он просил разрешения на покупку еще у Гейслера, но Гейслер отказал, объяснив свой отказ тем, что тот не способен обработать даже и двухсот локтей! Тогда этот человек написал самому амтману, и теперь дело переслали для отзыва ко мне. Уж этот мне Гейслер!
Ленсман Хейердал приехал к новоселам вместе с оценщиком Бреде; они промокли, пробираясь через болота, и уж совсем вымокли, когда отправились межевать границы по талому весеннему снегу в горах. В первый день ленсман проявил большое усердие, но на второй был утомлен, рассеян и по большей части не поднимался в гору, оставаясь внизу, только покрикивал да показывал Бреде, что делать. Уже и речи не было о том, чтоб «исходить горы вдоль и поперек», а морошковые болота, объяснил он, они самым тщательным образом обследуют на обратном пути.
Министерство указало выяснить много вопросов, должно быть, опять по какой-нибудь таблице. Единственный толковый вопрос был о лесе. На участке Исаака действительно рос строевой лес, но продажного строевого леса не было, разве что он годился для домашнего употребления. Но даже и будь здесь настоящий строевой лес, кто повезет его на продажу за столько миль? Разве что такой мельничный жернов вроде Исаака, который всю зиму возил в село бревна, получая в обмен доски и тес.
Оказалось, что этот замечательный Гейслер представил доклад, которым никак нельзя было пренебречь. И вот новый ленсман изо всех сил старался поймать его на чем-нибудь и найти хоть какую ошибку, но в конце концов махнул на все рукой. Он только чаще, чем Гейслер, советовался со своим землемером и оценщиком, во всем полагаясь на его слова, а оценщик, должно быть, переменил свое отношение и усвоил себе другую точку зрения с тех пор, как сам сделался покупателем казенных земель.
– И что ты думаешь о цене? – спросил ленсман.
– Пятьдесят далеров за глаза для всякого, кто захочет купить, – ответил оценщик.
Ленсман изложил это решение красивыми словами. Гейслер писал: «Владельцу земли придется платить ежегодный налог, и он не видит для себя возможности заплатить в качестве покупной цены больше пятидесяти далеров, с рассрочкой на десять лет. Казна вольна или согласиться на его предложение, или лишить его земли и плодов его труда». Хейердал написал: «Покупщик почтительно ходатайствует пред высоким министерством о разрешении сохранить за собой землю, которая не принадлежит ему, но в которую он вложил значительный труд, за цену 50 (пятьдесят) далеров, выплачиваемую по благоусмотрению министерства».
– Думаю, мне удастся сохранить за тобой участок, – сказал ленсман Хейердал Исааку.
Сегодня старого быка уведут со двора. Он превратился в сущее чудовище, да и содержать его стало чересчур дорого; Исаак решил отвести его в село, сбыть кому-нибудь и купить вместо него подходящего молодого бычка.
А затеяла все это Ингер, и Ингер, конечно, знала, что делала, выпроваживая Исаака из дому именно сегодня.
– Коли уж идти, так нынче, – сказала она. – Бык откормлен, весной на кормленую убоину хорошая цена, можно отправить его в город, а там дают страсть какие цены.
– Да, да, – ответил Исаак.
– Вот только не кинулся бы он на тебя дорогой.
На это Исаак ничего не ответил.
– Впрочем, он целую неделю пасся на воле, огляделся и приобвык чуток.
Исаак промолчал. Но заткнул за пояс большой нож и вывел из хлева быка.
Вот это бык так бык, здоровенный, страшный, бока так и трясутся на ходу. Ноги короткие; на бегу ломает грудью кустарники, чисто паровоз. Шея мощная до безобразия, в этой шее живет слоновья сила.
– Только бы он на тебя не кинулся, – сказала Ингер.
Исаак ответил, помолчав:
– Ну что ж, тогда заколю его дорогой и отнесу в село мясо.
Ингер садится на крыльце. Ее мучают боли, лицо горит, но до ухода Исаака она держится на ногах; но вот он скрылся в лесу с быком, и Ингер громко стонет. Маленький Элесеус спрашивает:
– Маме больно?
– Да, очень.
Он подражает матери, хватается за спину и стонет. Малютка Сиверт спит.
Ингер ведет Элесеуса в горницу, усаживает на пол, дает игрушек, а сама ложится в постель. Пришел ее час. Она все время в полном сознании, следит за Элесеусом, бросает взгляд на стену, смотрит, который час. Она не кричит, почти не шевелится; в утробе у нее идет борьба, и внезапно бремя выскальзывает наружу. Почти в ту же минуту она слышит незнакомый крик, тоненький жалобный голосок, и, не в силах сохранять спокойствие, встает и смотрит на постель. Что же она видит? Лицо ее мгновенно становится серым, теряя всякое выражение, всякий смысл. Из груди вырывается стон, какой-то неестественный, нечеловеческий, похожий на рвущийся из нутра вой.
Она опускается на постель. Проходит минута, но покой не наступает, слабый писк на постели становится громче, она снова встает и смотрит: о Господи, хуже не придумаешь, никакой милости – ребенок в довершение всего девочка!
Исаак, должно быть, успел отойти от дому всего на полмили, едва ли миновал час после его ухода со двора. Десяти минут хватило на то, чтоб произвести дитя на свет и убить…
Исаак вернулся домой на третий день, ведя на привязи тощего молодого бычка, едва передвигавшего ноги; оттого так много времени ушло на дорогу.
– Ну как, все обошлось? – спросила Ингер, еще очень слабая и больная.
Все обошлось сносно. Бык вконец взбесился на последней полмиле от села, Исааку пришлось привязать его и сбегать за подмогой. Когда он вернулся, бык порвал привязь, и его целый час не могли найти. Ну да все устроилось, торговец, скупавший мясо для города, дал хорошую цену.
– А вот и новый бык, – сказал Исаак, – пусть дети подойдут и посмотрят!
Все с тем же неизменным интересом к каждому новому животному, Ингер осмотрела быка, ощупала его, спросила о цене; маленького Сиверта посадили ему на спину.
– А мне жалко старого быка, – сказала Ингер, – он был такой гладкий и умный. Хоть бы уж они зарезали его как следует!
Шли дни, заполненные обычной работой по хозяйству, скотина гуляла на воле, в пустом хлеву прорастал в ящиках и лукошках картофель, предназначенный для посадки. В этом году Исаак посеял ячменя больше прежнего и приложил все усердие, чтоб хорошенько запахать его в землю, разбил грядки для моркови и репы, а Ингер посеяла семена. Все шло по-старому.
Какое-то время Ингер носила на животе торбу с сеном, чтоб казаться толще, постепенно она уменьшала количество сена, а там и вовсе бросила торбу. В один из дней Исаак наконец заметил перемену и с удивлением спросил:
– Что же это, разве нынче ничего не будет?
– Нет, – ответила она, – не будет.
– Да ну. Отчего же?
– Так уж вышло. Неужто ты надумал распахать все, сколько глаз хватает?
– Скинула, что ли? – спросил он.
– Да.
– Так. А сама-то не хвораешь?
– Нет. Я все думаю, хорошо бы нам завести свинью.
Неповоротливый умом, Исаак ответил спустя минуту:
– Да, свинью… я и сам подумываю о ней каждую весну. Но покамест у нас не будет много картошки да ячменя, нам ее не прокормить. Посмотрим, что Бог даст нынче.
– А уж как бы хорошо иметь свинью!
– Да.
Дни проходят, побрызгивает дождь, нивы и луг чудесно зеленеют, нынче будет урожай! Мелкие и крупные события сменяют одно другое, это – еда, сон и работа, это – воскресенья с умыванием лица и расчесыванием волос. Исаак сидит в новой красной рубахе, вытканной и сшитой Ингер. Но вот размеренная жизнь потревожена крупным происшествием: где-то в скалах затерялась овца с ягненком, остальные овцы вернулись вечером домой, и Ингер сейчас же хватилась двух пропавших; Исаак отправляется на поиски. И первая мысль Исаака: раз уж случилась беда, хорошо, что случилась она в воскресенье и ему не нужно отрываться от работы. Он ищет много часов, выгон огромный, он ходит и ходит; дома все в волненье, мать коротко успокаивает детей: две овцы пропали, тише вы! Все охвачены тревогой, вся маленькая семья, даже коровы и те понимают, что происходит что-то необычное, и тревожно мычат, так как Ингер время от времени выходит во двор и громким голосом кричит в сторону леса, хотя скоро уж ночь. Это целое событие в глуши, несчастье для всей округи. Уложив детей спать, Ингер тоже отправляется на поиски. Изредка она аукает, но не получает ответа, – должно быть, Исаак зашел очень далеко.
Господи, куда ж это подевались овцы, что с ними приключилось? Уж не медведь ли их задрал? А может, волк забежал из Швеции или Финляндии? Да ничего подобного. Когда Исаак находит наконец овцу, оказывается, что она завязла в расщелине, у нее переломана нога и распорото вымя. Похоже, она попала в расщелину много часов назад, потому что, хотя и поранена довольно сильно, выщипала траву кругом себя до самой земли. Исаак вытаскивает овцу из расщелины, и она сразу начинает щипать траву. Ягненок тут же принимается сосать мать, и раненому вымени сущее лекарство, что оно опрастывается.
Исаак набирает камней и заваливает опасную расщелину, предательскую расщелину; не будет она больше ломать овцам ноги! Он снимает с себя ременные подтяжки, обвязывает ими овцу, туго притянув порванное вымя. Потом вскидывает овцу на плечо и идет домой. Ягненок бежит следом.
А дальше? Лучинки и просмоленные тряпицы. Через несколько дней овца начинает лягаться больной ногой, потому что рана затягивается, излом срастается. Так все и налаживается – до какого-нибудь нового происшествия.
Будничная жизнь, события, целиком занимающие новоселов. О, это вовсе не мелочи, это судьба, сама жизнь, от этого зависит счастье, радость, благополучие.
В промежутке между полевыми работами Исаак обтесывает новые бревна, – наверное, опять что-то задумал. Кроме того, он выламывает подходящие камни и приносит во двор; натаскав достаточно камней, складывает их грядкой. Будь это год назад или около того, Ингер заинтересовалась бы и стала бы добиваться, что такое затевает муж, но теперь она большей частью занимается своим делом и вопросов не задает. Ингер работает так же усердно, как и прежде, держит в порядке дом, детей и скотину, но она начала петь, чего раньше за ней не водилось; учит Элесеуса вечерним молитвам, этого раньше тоже не было. Исааку не хватает ее вопросов, ее любопытство и похвалы давали ему счастье и сознание своей необыкновенности, теперь она проходит мимо и не замечает, как он убивается на работе. «Должно быть, она все-таки расстроилась в последний раз!» – думает он.
Опять приходит в гости Олина. Будь все как в прошлом году, ее встретили бы с радостью, нынче не то. Ингер с первой же минуты встречает ее недружелюбно; неизвестно по какой причине, но Ингер относится к ней враждебно.
– А я-то думала, опять попаду кстати, – деликатно замечает Олина.
– Как так?
– Да ведь надо бы крестить третьего. Разве нет?
– Нет, – отвечает Ингер, – ради этого тебе не стоило беспокоиться.
– Вот оно что!
Олина принимается расхваливать мальчиков, как они выросли, какие стали хорошенькие, Исаака, который распахал столько земли и опять как будто что-то строит, – просто чудеса, другого такого двора и не найти!
– Скажи ты мне, что ж такое он строит?
– Не знаю, спроси у него сама.
– Нет, – говорит Олина, – неудобно мне. Я только хотела посмотреть, как вы все здесь поживаете, потому что это для меня большая радость. Ну, про Златорожку-то я не стану и спрашивать и поминать, она попала куда следовало!
Некоторое время проходит в дружной болтовне, и Ингер уже не так сердита. Когда часы на стене начинают отбивать свои гулкие удары, на глазах у Олины выступают слезы, в жизни она не слышала такого боя – чисто оргáн в церкви! Ингер снова преисполняется щедростью и великодушием к своей бедной родственнице и говорит:
– Пойдем в клеть, покажу тебе свою тканину!
Олина проводит у них весь день. Она разговаривает с Исааком и расхваливает все его дела.
– Я слыхала, ты откупил по миле во все стороны, неужто нельзя было получить задаром? Кто это тебе позавидовал?
Исаак слышит похвалы, которых ему так недоставало, и опять чувствует себя человеком.
– Я у правительства откупил землю, – отвечает он.
– Ну да, ну да, только оно могло бы и не обдирать тебя, это самое правительство! Что это ты строишь?
– Сам не знаю. Так, пустяки.
– И все-то ты строишь! У тебя и двери крашеные, и часы с боем на стене, должно быть, надумал построить чистую избу?
– Будет тебе чепуху городить! – отвечает Исаак. Но он польщен и говорит Ингер: – Сварила бы каши на сливках для гостьи.
– Нету сливок-то, – отвечает Ингер, – я только что сбила из них масло.
– Вовсе это и не чепуха, да ведь я женщина простая, вот мне и интересно, – спешит вставить Олина. – А если это не чистая изба, тогда, значит, огромный домище – для всего твоего добра. У тебя ведь и поля, и луга, и все остальное течет молоком и медом, чисто в Библии.
Исаак спрашивает:
– А в ваших местах какие виды на урожай?
– Да ничего себе. Только бы Господь не спалил его и нынче, ох, грехи мои тяжкие! Все в Его воле и власти. Но такого замечательного урожая, как у вас, в наших местах и в помине нет, куда там!
Ингер расспрашивает про остальную родню, в особенности про дядю Сиверта, общинного казначея, он гордость семьи, у него и сети, и невода, он уж и сам не знает, что ему делать со всеми своими богатствами. Во время этого разговора Исаак отходит все дальше на задний план, о его новых строительных затеях и вовсе позабывают. Под конец он не выдерживает и говорит:
– Раз уж тебе непременно хочется знать, Олина, так я хочу построить небольшой овин с гумном.
– Так я и думала! – отвечает Олина. – Люди, которые с умом, всегда все наперед обдумывают и все в голове держат. Речь, понятно, не о горшке и не о кружке, которые не ты выдумал. Стало быть, говоришь, овин с гумном?
Исаак – он что взрослый ребенок, ему не устоять перед лестью Олины, и он сразу попадается на удочку.
– Что касаемо до нового строения, то в нем будет гумно, так я себе наметил в мыслях, – говорит он.
– Гумно! – восторженно произносит Олина и качает головой.
– На что же нам ячмень в поле, когда его нельзя обмолотить?
– Вот это самое я и говорю: ты все обмозговываешь в голове.
Ингер опять нахмурилась, беседа мужа с гостьей, видимо, раздражает ее, она неожиданно говорит:
– Каши на сливках? Где же я тебе возьму сливок? Уж не в речке ли?
Олина чует опасность.
– Ингер, милая, Господь с тобой, о чем это ты? Какая еще каша на сливках? Ты и не поминай про нее! Это мне-то, которая побирается по дворам!
Исаак сидит некоторое время молча, потом говорит:
– И чего же это я расселся, мне ведь надо камни ломать для стены!
– Да уж, немало камней надо на такую стену!
– Камней-то? – отвечает Исаак. – Да сколько ни таскай, все вроде как мало!
Исаак уходит, и между женщинами снова воцаряется согласие, у них столько разговоров о деревенских делах, только часы знай бегут. Вечером Олине показывают, как выросло стадо – две коровы, да бык, да два теленка, да множество коз и овец.
– Где ж этому конец?! – вопрошает Олина, возводя глаза к небу.
Она остается у них ночевать.
А на следующий день уходит. Ей опять дают с собой узелок, и, поскольку Исаак работает на каменоломне, она делает небольшой крюк, чтоб не попасться ему на глаза.
Через два часа Олина возвращается в усадьбу; войдя в горницу, она спрашивает:
– А где Исаак?
Ингер занята стиркой. Она знает, что Олине не миновать было пройти мимо Исаака и детей в каменоломне, и сразу чует беду.
– Исаак? На что тебе Исаак?
– Как – на что! Да ведь я с ним не попрощалась.
Молчание. Олина вдруг бессильно опускается на скамью, словно ноги ее не держат. Еще чуть-чуть, и она грохнется в обморок – по всему видать, ей не терпится сообщить что-то из ряда вон выходящее.
Не в силах сдерживаться, Ингер поворачивает к ней полное бешенства и страха лицо.
– Ос-Андерс принес мне от тебя поклон, – говорит она. – Нечего сказать, хороший поклон!
– А что?
– Зайца.
– Да ну! – с удивительной кротостью роняет Олина.
– Не вздумай отпираться! – кричит Ингер, дико сверкая глазами. – Не то заткну тебе глотку вальком! Вот тебе!
Неужели ударила? То-то и оно. И когда Олина от первого удара не падает, а, наоборот, вскакивает и кричит:
– Берегись! Я знаю, что я про тебя знаю! – Ингер снова колотит Олину вальком и валит ее на пол, подминая под себя и давя коленками.
– Ты что же, решила убить меня? – спрашивает Олина. Прямо над собой она видит ужасный рот с заячьей губой, над ней нависла высокая крепкая женщина с тяжелым вальком в руке. Тело у Олины горит от ударов, она вся в крови, но продолжает визжать и не думает сдаваться: – Не иначе как ты решила убить меня!
– Да, решила, – отвечает Ингер и опять бьет ее. – Вот тебе! Забью до смерти!
Она совершенно уверена: Олина знает ее тайну, а остальное ей безразлично.
– Вот тебе по рылу!
– По рылу? Это у тебя рыло! – стонет Олина. – Сам Господь вырезал на твоем лице крест!
Справиться с Олиной трудно, очень трудно, Ингер поневоле останавливается, ее удары ни к чему не приводят, они только утомляют ее. Но она продолжает грозить Олине, тычет вальком прямо ей в глаза, она еще задаст ей, так задаст, что она и своих не узнает!
– Куда подевался мой косарь, вот я сейчас покажу тебе!
Она встает, словно в поисках ножа, но яростный запал уже прошел, и она только с ожесточением ругается. Олина поднимается с пола и садится на скамейку, она вся в крови, лицо желто-синее, распухшее; откинув с лица волосы, она оправляет на голове платок, отплевывается; губы у нее вздулись.
– Тварь ты этакая! – говорит она.
– Рыщешь по лесу, вынюхиваешь, – кричит Ингер, – вот на что ты потратила это время, все-таки разыскала могилку. Но лучше бы ты заодно вырыла могилу и для себя.
– Ну уж теперь погоди! – отвечает Олина, пылая жаждой мести. – Больше я тебе ничего не скажу, но уж не видать тебе горницы с клетью и часов с музыкой!
– Это не в твоей власти!
– А уж об этом мы с Олиной позаботимся!
Обе женщины кричат что есть мочи. Олина не так груба и голосиста, о нет, она почти кротка в своей жестокой злости, но въедлива и страшна.
– Куда это мой узелок подевался, не иначе как оставила его в лесу. Можешь взять назад свою шерсть, не хочу я ее брать!
– А-а, ты, может, думаешь, что я ее украла?
– Ты сама знаешь, что сделала!
Они опять кричат. Ингер считает необходимым уточнить, с которой из своих овец она настригла эту шерсть, Олина спрашивает кротко и ласково:
– Пускай так, но почем мне знать, откуда у тебя взялась эта первая овца?
Ингер называет место и человека, у которого паслись ее первые овцы с ягнятами.
– Заткнула бы лучше свою пасть! – грозит она.
– Ха-ха-ха, – усмехается Олина. У нее на все готов ответ, и она не сдается. – Мою пасть? Вспомни-ка лучше про свою! – Она тычет пальцем в уродливое лицо Ингер, обзывая ее пугалом для Бога и людей. Ингер вся кипит от ярости и, так как Олина толстая, обзывает ее в ответ жирной тетехой.
– Эдакая подлая жирнюга! Ты еще получишь от меня благодарность за зайца, которого ты мне послала!
– За зайца! Да пусть это будет самый большой мой грех! Какой он был, этот заяц?
– Какой бывает заяц?
– Аккурат как ты. Точь-в-точь. Не надо бы тебе смотреть на зайцев.
– Убирайся! – кричит Ингер. – Это ты подослала Ос-Андерса с зайцем. Я упеку тебя на каторгу!
– На каторгу! Ты и в самом деле упомянула каторгу?
– Ты завидуешь мне во всем, прямо лопаешься от зависти, – продолжает Ингер. – Ты глаз не сомкнула с тех пор, как я вышла замуж и заполучила Исаака и все, что у меня есть! Господи Боже, Отец Небесный, и чего тебе от меня надо? Разве я виновата, что твои дети нигде не могут устроиться и никуда не годятся? Невмоготу тебе видеть, что мои дети здоровы, красивы и имена у них благороднее, чем у твоих, и разве моя в том вина, что они красивее и лицом и телом, чем твои!
Если что и могло взбесить Олину, так именно эти слова. У нее было много детей, вышли они такие, какие уродились, но она превозносила и расхваливала их, приписывая им достоинства, каких они вовсе не имели, и скрывая их недостатки.
– Что это ты мелешь? – ответила она Ингер. – Другая бы от стыда давно провалилась сквозь землю! Мои дети, да они супротив твоих – все равно что светлые ангелы Божьи. И ты еще смеешь говорить о моих детях? Сызмала все семеро были созданья Божьи, а теперь все уже большие и взрослые. Не твоя это забота!
– А твоя Лиза разве не угодила в тюрьму? – спрашивает Ингер.
– Она ничего не сделала плохого, она была невинна, как цветок, – отвечает Олина. – К тому же она замужем в Бергене и, не в пример тебе, ходит в шляпке!
– А что произошло с твоим Нильсом?
– Очень мне надо отвечать тебе. У тебя-то вон один лежит в лесу, что ты с ним сделала? Убила!
– Замолчи и убирайся вон! – вопит Ингер и опять бросается на Олину.
Но Олина не прячется, даже не встает. Эта неустрашимость, смахивающая на ожесточение, снова парализует Ингер, и она только говорит:
– Придется мне, видать, разыскать косарь!
– Не трудись, – советует Олина. – Я и сама уйду. Но коли уж ты дошла до того, что выгоняешь своих родичей, то кто ты после этого – просто тварь!
– Ступай, ступай уж!
Но Олина не уходит. Женщины еще долго бранятся, и всякий раз, как часы бьют полный час или половину, Олина язвительно улыбается, приводя тем самым Ингер в бешенство. В конце концов обе несколько успокаиваются, и Олина собирается уходить.
– Путь у меня длинный, и ночь впереди, – говорит она. – Вот жалость-то, надо было мне захватить с собой еды из дому.
Ингер ничего на это не отвечает, она пришла в себя и наливает воды в чашку.
– На, оботрись, если хочешь! – говорит она Олине.
Олина понимает, что перед уходом надо привести себя в порядок, но, не зная, где у нее кровь, обтирает не те места. Ингер стоит молча, глядя на нее.
– Вот здесь, и на виске тоже! – говорит она. – Нет, на другом, ведь я же показываю!
– Почем мне знать, на какой висок ты показываешь! – отвечает Олина.
– И на губах тоже. Да ты что, никак боишься воды? – спрашивает Ингер.
Кончается тем, что Ингер собственноручно умывает избитую противницу и швыряет ей полотенце.
– Что это я хотела сказать, – совершенно мирным тоном начинает Олина, утираясь. – Как-то Исаак и дети перенесут это?
– Разве он знает? – спрашивает Ингер.
– Неужто нет! Он подошел и увидел.
– И что сказал?
– Что он мог сказать! Лишился языка, как и я.
Молчание.
– Это ты во всем виновата! – жалобно вскрикивает Ингер и разражается слезами.
– Дай бог, чтоб у меня не было других грехов.
– Я спрошу у Ос-Андерса, можешь быть уверена!
– Спроси, спроси!
Они беседуют вполне спокойно, и кажется, у Олины немного поубавилось жажды мести. Она политик высокого класса и привыкла находить нужные решения, теперь она выказывает даже некоторое сострадание: если дело это выплывет наружу, очень жалко будет Исаака и детей.
– Да, – говорит Ингер и плачет еще сильнее. – Я все думаю и думаю об этом днем и ночью.
Олина тут же выступает в роли спасительницы, предлагая свою помощь. На все то время, что Ингер будет сидеть в тюрьме, она поселится в усадьбе.
Ингер уже не плачет, она разом прислушивается, обдумывая это предложение.
– Да не будешь ты смотреть за детьми.
– Это я-то не буду смотреть за детьми? Да что ты ерунду городишь!
– Прямо уж ерунду!
– Если у меня к чему и лежит сердце, так именно к детям.
– Да, к твоим собственным, – говорит Ингер, – а уж как ты станешь обращаться с моими? Как подумаю, что ты послала мне зайца, чтоб погубить меня, то одно только и могу сказать: ты большая грешница.
– Кто? Я? – спрашивает Олина. – Это ты про меня говоришь?
– Да, про тебя, – отвечает Ингер и опять плачет. – Ты поступила со мной как самая последняя тварь, и я тебе не верю. А кроме того, если будешь жить здесь, кончится тем, что ты уворуешь всю нашу шерсть. И все сыры пойдут на твою семью, а не на мою.
– Сама ты тварь! – говорит Олина.
Ингер плачет, то и дело вытирая глаза, изредка произносит фразу-другую. Олине, конечно, не след навязываться, она может и дальше жить у своего сына Нильса. Но когда Ингер посадят в тюрьму, Исааку и невинным малюткам придется несладко. Олина же не прочь пожить здесь и присмотреть за ними. Она изображает все в радужных красках, вовсе не так уж все и плохо.
– Пока суть да дело, подумай об этом, – говорит она.
Ингер убита. Она не переставая плачет и качает головой, не поднимая глаз от пола. Как лунатик, выходит она в кладовку и выносит гостье узелок с припасами.
– Да нет, не беспокойся, – говорит Олина.
– Не идти же тебе голодной через перевал, – отвечает Ингер.
Когда Олина уходит, Ингер бредет к двери, выглядывает во двор, прислушивается. Нет, от каменоломни не доносится ни звука. Она подходит ближе и слышит, как дети играют в камешки. Исаак сидит, зажав между колен лом, опираясь на него как на посох. Так и сидит.
Ингер крадется на опушку леса. В одном месте неподалеку она врыла в землю маленький крест, крест повален, а там, где он стоял, дерн приподнят и земля разрыта. Она садится и руками снова сгребает землю. Так и сидит.
Она пришла сюда из любопытства, взглянуть, как сильно раскопала Олина могилку, а сидит потому, что скотина еще не вернулась с пастбища домой. Она плачет и качает головой, уставясь в землю.
Дни идут.
Погода стоит чудесная: то светит солнце, то перепадают дожди, по погоде и всходы. Новоселы почти закончили с покосом и собрали пропасть сена, для него не хватает уже места, они складывают сено под скальными выступами, в конюшне, под домом, освобождают сарай от всего, что в нем есть, набивая и его до крыши. Ингер работает на равных с мужем с утра до позднего вечера. Если случается быть дождю, Исаак пользуется всяким перерывом, чтобы поскорее подвести новый сарай под крышу и, главное, закончить южную стенку, чтобы убрать в сарай все сено. Дело подвигается быстро, авось он скоро с ним управится!
Случившаяся великая беда – да, она не забылась, деяние совершено, и последствий не избежать. Все хорошее большей частью проходит бесследно, все злое всегда влечет за собой последствия. Исаак с самого начала отнесся к происшедшему очень разумно, он только и сказал жене:
– Как же ты это сделала?
На это Ингер ничего не ответила.
Немного спустя Исаак опять заговорил:
– Ты что же, задушила его?
– Да, – сказала Ингер.
– Зря ты это сделала.
– Да, – ответила она.
– И не пойму я, зачем ты это сделала?
– Она была вылитая я, – ответила Ингер.
– Как это?
– Такой же рот.
Исаак долго думал.
– Вон оно что, – промолвил он.
В тот день они больше об этом не говорили, и оттого, что дни проходили так же спокойно, как раньше, да к тому же столько накосили сена, которое надо было убрать, да ожидался такой же необыкновенный урожай, преступление мало-помалу отходило в их мыслях на задний план. Но все время оно висело над ними и над их кровом. Им не приходилось рассчитывать на молчание Олины, слишком уж оно было ненадежно. Но даже если б Олина и смолчала, заговорили бы другие, обрели бы дар слова немые свидетели – стены в избе, деревья вокруг маленькой могилки в лесу; Ос-Андерс возьмет да и намекнет об этом кое-кому, сама Ингер выдаст себя во сне или наяву. Они приготовились к самому худшему.
А что же было Исааку делать, как не принять все случившееся разумно? Он понимал теперь, почему Ингер каждый раз старалась остаться одна во время родов, одна пережить великий страх за рождение нормального ребенка, одна встретить опасность. Трижды проделывала она это. Исаак качал головой и жалел ее за злую долю. Бедняжка Ингер! Он узнал о посылке с зайцем, которую принес ей лопарь, и оправдал Ингер. Все это привело к великой нежности между ними, к сумасшедшей любви, опасность сблизила их; она была полна к нему грубоватой ласки, а он безумствовал и никак не мог насытиться ею, это он-то, мельничный жернов, чурбан! Она ходила в лопарских комагах, но лопарского в ней ничего не было, она не походила на маленьких, сморщенных лопарок, а, наоборот, была стройная и высокая. Сейчас, в летнюю пору, она ходила босая, высоко обнажив икры, и от этих голых икр Исаак не мог оторвать глаз.
Все лето она продолжала распевать псалмы и учить Элесеуса молитвам, но стала совсем не по-христиански ненавидеть всех лопарей и без стеснения выпроваживала тех, что проходили мимо их жилья.
– Может, вас подослал кто-нибудь, опять у вас, чего доброго, в мешке сидит заяц, ступайте себе мимо!
– Заяц? Какой такой заяц?
– Ты разве не слыхал, какую штуку выкинул Ос-Андерс?
– Нет.
– Ладно уж, я скажу тебе: он принес сюда зайца, когда я ходила тяжелая.
– Слыханное ли дело! Что ж, тебе вышел от этого какой-нибудь вред?
– Не твоя забота, ступай себе дальше. Вот возьми поесть и уходи подобру-поздорову!
– Не найдется ли у тебя кусочка кожи подложить под комаги?
– Нет. А вот жердью тебя угощу, если не уйдешь!
Лопарь, он клянчит тихо и смиренно, но, если ему отказать, он копит в сердце зло и мстит. Однажды мимо хутора проходили двое лопарей с двумя детьми. Послали они детей в избу попросить подаяния, те вернулись ни с чем, объяснив, что в избе никого нет. Все семейство постояло немножко возле дома, побормотало что-то по-лопарски, потом мужчина сам отправился посмотреть. Он долго не возвращался. Следом за ним пошла жена, потом дети, все они набились в избу, лопоча по-лопарски. Муж сунул голову в клеть, но и там никого не было. Начали бить часы, и все семейство как завороженное замерло на месте.
Почуяв, должно быть, во дворе чужих, Ингер поспешно сбежала с косогора, а увидев, что это лопари, и лопари совсем ей незнакомые, напрямик их спросила:
– Чего вам здесь надо? Разве вы не видели, что в доме никого нет?
– Как же, – говорит лопарь.
Ингер продолжает:
– Ступайте прочь!
Семейство медленно и неохотно пятится к выходу.
– Мы остановились послушать твои часы, – говорит мужчина, – они так замечательно играют.
– Не найдется ли у тебя ломтика хлеба для нас? – просит жена.
– Откуда вы? – спрашивает Ингер.
– Из-за озера, с той стороны. Всю ночь шли.
– А куда идете?
– За перевал.
Ингер идет и отбирает им съестного; когда она возвращается, жена принимается клянчить лоскуток на шапку, моток шерсти, кусочек сыру, все-то ей нужно! Ингер некогда, Исаак с детьми остались на сенокосе.
– Ступайте себе, – говорит она.
Женщина льстит:
– Мы видели твою скотину на пастбище, вот это скотина, чисто звезды на небе!
– Замечательная! – подхватывает и муж. – Не будет ли у тебя парочки старых комаг?
Ингер запирает дверь в избу и возвращается на косогор. Тогда мужчина кричит что-то, а она притворяется, будто не расслышала, и продолжает идти, но на самом-то деле она все хорошо расслышала.
– Правда ли, что ты покупаешь зайцев?
Как тут было не понять? Лопарь, может, задал вопрос и без всякой задней мысли, просто слыхал от кого-нибудь про зайца, а может, спросил и со зла; но для Ингер, во всяком случае, это было не иначе как предупреждение. Предостережение судьбы…
Дни шли. Новоселы были люди здравые, пусть будет что будет, они делали свою работу и ждали. Они жили тесно, бок о бок, как звери в лесу, спали, ели; вот уж и новой картошки отведали, и она оказалась крупной и рассыпчатой. Удар – почему же они медлят нанести удар? Стоял конец августа, скоро сентябрь, неужели они благополучно проживут и зиму? Они были все время начеку, каждый вечер они вместе заползали в свою берлогу, радуясь, что день прошел и ничего не случилось. Так время проползло до октября, когда к ним приехал ленсман, а с ним человек с портфелем. Через их порог шагнул закон.
Дознание заняло довольно много времени, Ингер допрашивали с глазу на глаз, она ничего не отрицала, могилу в лесу разрыли, труп вынули, забрали для вскрытия. Крошечный трупик был обернут в крестильное платьице Элесеуса, на голове – расшитый бусинками чепчик!
Исаак снова обрел дар речи.
– Ну вот, теперь-то уж нам будет хуже некуда, – сказал он. – А я одно говорю: зря ты это сделала.
– Да, – ответила Ингер.
– Как же ты на это пошла?
Ингер молчала.
– И как у тебя рука поднялась!
– Она была точь-в-точь как я. Тогда я свернула ей лицо на сторону.
Исаак покачал головой.
– Она сразу и померла, – продолжала Ингер и зарыдала.
Исаак помолчал.
– Ну, ну, теперь поздно плакать, – сказал он.
– У нее были темные волосики на затылке, – всхлипывала Ингер.
На этом все и кончилось.
И опять пошли дни. Ингер не арестовали, начальство отнеслось к ней милостиво, ленсман Хейердал допрашивал ее, как стал бы допрашивать всякого другого, и только сказал:
– Печально, что случаются такие вещи!
На вопрос Ингер, кто на нее донес, ленсман ответил, что никто в отдельности, но слышал он об этом деле с разных сторон от многих. Не выдала ли она себя сама какому-нибудь лопарю?
Ингер: да, она рассказывала каким-то лопарям, как Ос-Андерс пришел к ней середь лета с зайцем, и от этого у ребенка, которого она носила под сердцем, сделалась заячья губа. А не Олина ли послала зайца?
Ленсман этого не знал. Но если даже и так, он все равно не стал бы заносить в протокол пример такого невежества и суеверия.
– Моя мать тоже увидала зайца, когда меня носила, – сказала Ингер…
Овин был готов, он вышел большим, с сеновалами по обоим концам и гумном посредине. Сарай и прочие временные склады очистили, а сено снесли в овин, ячмень сжали, высушили на жердинах и тоже свезли в овин, Ингер повыдергала морковь и репу. Все было убрано. Теперь только бы жить да радоваться, у новоселов всего припасено вдоволь, Исаак опять принялся распахивать до заморозков новь, увеличивая ячменное поле, – настоящий он был пахарь; но в ноябре Ингер сказала:
– Сейчас ей бы исполнилось полгодика, и она бы уже всех нас узнавала!
– Теперь уж ничего с этим не поделаешь, – отвечал Исаак.
Зимой Исаак молотил ячмень в новом овине, а Ингер долгими часами, пока дети играли на сеновале, работала с ним рядом, орудуя цепом не хуже его. Зерно выдалось крупное и полновесное. К новому году установился отличный санный путь. Исаак начал возить дрова в село, у него были уже постоянные покупатели, хорошо платившие за дрова летней сушки. Однажды он сговорился с Ингер взять поеного бычка от Златорожки и свезти его вместе с козьим сыром мадам Гейслер. Мадам пришла в восторг и спросила, сколько все это стоит.
– Ничего, – отвечал Исаак. – Ленсман заплатил за все.
– Благослови его Господь, неужели заплатил! – сказала мадам Гейслер и совсем растрогалась. Она послала Элесеусу и Сиверту книжек с картинками, игрушек и печенья. Когда Исаак вернулся домой и Ингер увидела подарки, она отвернулась и заплакала.
– Что с тобой? – спросил Исаак.
– Ничего. Вскорости ей был бы годик, и она бы уж все понимала! – отвечала Ингер.
– Да, но ты ведь знаешь, какая она уродилась, – сказал Исаак, желая ее утешить. – А кроме того, может, все еще и обойдется. Я разузнал, где сейчас Гейслер.
Ингер подняла голову.
– Разве он может помочь?
– Не знаю.
Потом Исаак повез ячмень на мельницу, смолол его и вернулся домой с мукой. А там опять принялся за рубку леса, заготавливая дрова на будущий год. Жизнь его проходила в смене одной работы на другую в зависимости от времен года, от земли к лесу и от леса опять к земле. Миновало уже шесть лет, как Исаак работал на своем хуторе, а Ингер – пять, все могло бы быть хорошо, если б так продолжалось и дальше. Но этому не суждено было быть. Ингер ткала и ходила за скотом, она так же усердно пела псалмы, но, Господи, по части пения она была что колокол без языка.
Как только установился путь, ее вызвали в село для допроса. Исааку пришлось остаться дома. Пока он оставался один, он надумал съездить в Швецию и разыскать Гейслера, может, добрый ленсман опять пожалеет жителей Селланро. Но когда Ингер вернулась, оказалось, что она уже обо всем разузнала, справилась и насчет приговора: согласно параграфу первому, ей полагается пожизненное заключение. Да, она встала в самом святилище правосудия и откровенно во всем призналась, двое свидетелей из деревенских смотрели на нее жалостливо, а судья допрашивал очень ласково; но все равно ей было не устоять перед светлыми головами законников. Высокопоставленные судейские господа такие искусники, они знают всякие параграфы, выучили их наизусть и все помнят, вот какие у них светлые головы. Но и они не без здравого смысла, даже и не без сердца. Ингер не могла пожаловаться на правосудие; она не рассказала про зайца, но когда, вся в слезах, призналась, что пожалела свое уродливое дитя и потому лишила его жизни, судья тихонько и серьезно кивнул головой.
– Но у тебя самой заячья губа, – сказал он, – а ведь ты же хорошо устроилась?
– Да, слава богу, – ответила Ингер. И ничего не рассказала о тайных страданиях, пережитых в детстве и юности.
Но судья все-таки, должно быть, кое-что понял, он сам был хромоногий и не мог танцевать.
– Приговор… право, не знаю! – сказал он. – Собственно, полагается пожизненное заключение. И я не знаю, можем ли мы понизить срок и насколько, вторую ли взять нам ступень или третью – с пятнадцати лет до двенадцати или с двенадцати до девяти. Сейчас заседает комиссия по смягчению уложения о наказаниях, пока еще решения не принято. Но будем надеяться на лучшее, – сказал он.
Ингер вернулась домой в тупом спокойствии, арестовать ее признали ненужным. Прошел месяц-другой, и вот однажды вечером Исаак, вернувшись с рыбной ловли, узнал, что в Селланро побывали ленсман и новый пристав. Ингер встретила Исаака радостно и расхвалила его, хотя рыбы он принес совсем мало.
– Что это я хотел сказать, у нас тут были гости? – спросил он.
– Гости? Ты о ком?
– Я вижу свежие следы перед домом. Кто-то ходил тут в сапогах.
– Никого чужих не было, кроме ленсмана и еще одного с ним.
– Так. Чего же им было нужно?
– Сам знаешь.
– Они приезжали за тобой?
– Ну вот, за мной! Они просто привезли приговор. И скажу тебе, Исаак, Господь милостив к нам, все вышло не так, как я боялась.
– Ну, – в волнении проговорил Исаак, – значит, не так уж надолго?
– Да, всего несколько лет.
– Сколько же?
– Тебе, наверно, покажется, что много, но я-то благодарна Господу на всю жизнь!
Ингер так и не сказала, на сколько ее приговорили. Позже вечером Исаак спросил, когда за ней приедут, но она не знала или не хотела сказать. Она опять стала задумчива и все повторяла, что не представляет себе, как все пойдет без нее, – наверное, придется все-таки взять Олину. Исаак тоже ничего другого не мог придумать. Да, кстати, куда же девалась Олина? Против обыкновения, она в этом году не наведалась в Селланро. Неужто она всерьез решила не показываться у них после того, как все им расстроила? Наступил перерыв в работах, но Олина не объявлялась. Ждет, поди, чтоб за ней послали! Небось все равно придет побираться, тварь этакая!
Наконец Олина явилась. Господи, вот ведь человек, пришла как ни в чем не бывало, словно ничего и не произошло, сказала даже, что принесла Элесеусу пару чулок с каемкой.
– Захотелось мне посмотреть, как вы тут поживаете за перевалом, – заявила она.
Оказалось, она к ним надолго, а мешок со своими пожитками опять оставила в лесу.
Вечером Ингер отвела мужа в сторонку и сказала:
– Ты, кажется, хотел попробовать разыскать Гейслера? Сейчас-то аккурат самое время.
– Да, – ответил Исаак, – раз Олина здесь, могу пойти завтра же с утра.
Ингер очень обрадовалась.
– Да захвати с собой все деньги, какие у тебя есть.
– Ты разве не можешь их спрятать?
– Нет.
Ингер сейчас же приготовила большую торбу с едой, а Исаак встал среди ночи и собрался в путь. Ингер проводила его на крыльцо и не плакала, не жаловалась, а только сказала:
– Дело в том, что за мной могут приехать в любой день.
– Ты что-нибудь знаешь?
– Откуда мне знать! Глядишь, это и не сейчас еще будет. Только бы ты нашел этого Гейслера, он, верно, что-нибудь присоветует!
Что теперь мог сделать Гейслер? Ничего. Но Исаак пошел.
Да, только… только Ингер наверняка кое-что знала, может, она же сама и позаботилась послать за Олиной. Когда Исаак вернулся из Швеции, Ингер уже увезли. При детях осталась Олина.
Для Исаака это была тяжелая весть.
– Она уехала? – громко спросил он.
– Да, – ответила Олина.
– В какой день это было?
– На другой день после того, как ты ушел.
Исаак понял, что Ингер снова хотела остаться одна в решительную для нее минуту, оттого-то и велела ему взять с собой все деньги. Ох, а Ингер и самой, наверно, понадобилась бы кое-какая мелочь в дальнюю дорогу!
Но вышло так, что мальчуганы сейчас же занялись маленьким желтеньким поросенком, которого Исаак привез с собой. Впрочем, больше ничего он и не привез! Имевшийся у него адрес Гейслера устарел, Гейслера в Швеции не было, он вернулся в Норвегию и жил в Тронхейме. А поросенка Исаак нес на руках всю дорогу из Швеции, кормил его молоком из бутылки и клал спать к себе на грудь; ему хотелось порадовать Ингер, и вот теперь с ним играют и забавляются Элесеус и Сиверт. Это несколько развеселило Исаака. Вдобавок Олина сказала: ленсман просил передать ему, что казна согласилась наконец продать Исааку Селланро и ему надо только прийти к ленсману в контору и заплатить деньги. Это было хорошее известие, оно вывело Исаака из его тяжкого уныния. Несмотря на страшную усталость, он положил в торбу припасов и сейчас же отправился в село. Наверное, в нем тлела маленькая надежда, что он еще успеет захватить там Ингер.
Сорвалось, Ингер уехала на восемь лет. На душе у Исаака стало пусто и мрачно, он едва слышал, что говорил ленсман: печально, что случаются такие вещи. Он надеется, что Ингер это послужит хорошим уроком, она изменится, исправится и не будет больше убивать своих детей!
Ленсман Хейердал в прошлом году женился. Жена его не хотела быть матерью, решив не иметь детей, благодарю покорно! У нее их и не было.
– Наконец-то мы можем покончить с делом Селланро, – сказал ленсман. – Королевское министерство согласилось на продажу приблизительно на тех условиях, что я предложил.
– Так, – сказал Исаак.
– Тянулось оно долго, но меня утешает, что мои труды не пропали даром. Все, что я изложил, прошло почти точка в точку.
– Точка в точку, – повторил Исаак и кивнул головой.
– Вот купчая, тебе остается затвердить ее на первом же заседании суда.
– Ладно, – сказал Исаак. – А сколько мне придется платить?
– Десять далеров в год. В этот пункт министерство внесло маленькое изменение – десять далеров в год вместо пяти. Не знаю, как ты к этому отнесешься.
– Только бы мне справиться, – сказал Исаак.
– Срок – десять лет.
Исаак испуганно поглядел на него.
– Иначе министерство не соглашается, – сказал ленсман. – Да это, в сущности, вовсе и не цена за такой большой участок, обработанный и обустроенный, как у тебя.
Десять далеров на этот год у Исаака имелись, он выручил их за дрова и за козий сыр, который сделала Ингер. Он уплатил деньги, и еще немножко осталось.
– Прямо счастье для тебя, что министерство не проведало о преступлении твоей жены, – сказал ленсман, – а не то, может статься, передало бы участок кому-нибудь другому.
– Так, – сказал Исаак и спросил: – Стало быть, она и впрямь на восемь лет уехала?
– Да, тут уж ничего не поделаешь, правосудие должно совершиться. Впрочем, приговор ей вынесли мягче мягкого. Теперь тебе остается одно: проведи четкие границы между своим участком и казной. Выруби лес и кустарник по прямой линии по тем вехам, что я расставил и отметил в протоколе. Дрова пойдут в твою пользу. Я приеду немного погодя посмотреть.
Исаак отправился домой.
Быстро ли идут годы? Да, для того, кто состарился.
Исаак не был стар и немощен, для него годы тянулись долго. Он работал на своей усадьбе, предоставив железной своей бороде расти, как ей заблагорассудится.
Временами череду однообразных дней в этом пустынном уголке нарушал мимохожий лопарь или какое-нибудь происшествие с одним из домашних животных, потом все снова шло по-старому. Однажды к ним пожаловала целая толпа мужчин, они сделали привал в Селланро, поели, попили молока, расспросили Исаака и Олину о тропинке через горы, сказав, что идут проводить телеграфную линию, а в другой раз приехал Гейслер – сам Гейслер. Он беспрепятственно пришел из села в сопровождении двух людей, нагруженных горным инструментом, заступами и мотыгами.
Ох уж этот Гейслер! Он был все такой же, как раньше, нисколько не изменился, поздоровался, поговорил с детьми, вошел в избу, опять вышел, оглядел землю, заглянул на скотный двор, на сеновал.
– Превосходно! – сказал он. – У тебя еще сохранились те камешки, Исаак?
– Какие камешки? – переспросил Исаак.
– Те мелкие тяжелые камни, с которыми твой мальчуган играл в тот раз, когда я был здесь?
Камни оказались в кладовке, они лежали вместо гирек на мышеловках, их тотчас принесли. Ленсман и двое чужаков стали их рассматривать и обсуждать, постукивали по ним, взвешивали на руке.
– Медная лазурь! – сказали они.
– Можешь пойти с нами в горы и показать, где ты нашел эти камни? – спросил ленсман.
Все вместе отправились в горы, и, хоть идти было недалеко, они все-таки проходили там несколько дней, взрывая в поисках металлоносных жил скалы. Домой вернулись с двумя торбами, битком набитыми каменной мелочью.
Исааку удалось заодно поговорить с Гейслером обо всех своих обстоятельствах, о покупке участка, который обошелся в сто далеров вместо пятидесяти.
– Ну, это не играет никакой роли, – легкомысленно бросил Гейслер. – У тебя в горах ценностей, может быть, на тысячи.
– Ну! – сказал Исаак.
– Только ты как можно скорее затверди купчую.
– Ладно.
– А не то, понимаешь, казна начнет с тобой тяжбу.
Исаак понял.
– Но самая большая беда у меня с Ингер, – сказал он.
– Да, – отозвался Гейслер и непривычно для себя надолго задумался. – Пожалуй, можно бы добиться пересмотра дела. Если все как следует прояснить, ей, глядишь, немножко сбавят наказание. А то можно подать прошение о помиловании, и тогда мы добьемся того же, но только скорее.
– Вы так считаете?
– Но просить о помиловании еще рано. Надо, чтоб прошло некоторое время. Что это я хотел сказать? Ах да, ты ведь отвез моей семье мяса и козьего сыра – сколько я тебе должен?
– Нисколько, вы и так уже мне много заплатили.
– Я?
– Вы ведь так помогли нам.
– Ну нет, – отрезал Гейслер и выложил на стол несколько далеров. – Возьми! – сказал он.
Этот человек ничего не хотел брать задаром, и денег у него опять было как будто вдоволь, бумажник был набит бумажками. Бог весть, так ли уж у него все замечательно.
– Она пишет, что живется ей хорошо, – продолжал Исаак, весь в мыслях о своем.
– А-а, твоя жена-то?
– Да. А с тех пор, как у нее родилась девочка… у нее ведь родилась большая и здоровенькая девочка…
– Превосходно!
– Да, с тех пор все помогают ей и, говорит, относятся к ней хорошо.
Гейслер сказал:
– Я пошлю эти камешки специалистам и узнаю, что в них есть. Если в них окажется много меди, ты получишь много денег.
– Так, – кивнул Исаак. – А через сколько времени, по-вашему, можно подать прошение о помиловании?
– Немного погодя. Я напишу за тебя. Скоро опять приеду. Ты сказал, твоя жена родила уже после того, как уехала отсюда?
– Да.
– Значит, ее увезли беременной. А этого делать они не имели права.
– Так.
– Это лишний повод, чтоб выпустить ее через некоторое время.
– Вот хорошо-то было бы! – с благодарностью проговорил Исаак.
Исаак не знал, что властям уже пришлось сочинить много длинных бумаг по поводу беременности его жены. В положенное время ее не арестовали по месту жительства по двум причинам: за неимением в селе арестного дома и из мягкосердия. Последствия оказались неожиданными. Когда за Ингер все же приехали, никто не осведомился о ее состоянии, и сама она тоже ничего не сказала. Может, она промолчала умышленно, чтоб иметь при себе ребенка в предстоящие тяжелые годы: если она будет хорошо вести себя, наверно, ей позволят когда-никогда с ним повидаться. А может, она просто отупела и равнодушно примирилась с тем, чтобы ее увезли, несмотря на ее положение…
Исаак трудился не покладая рук – корчевал пни, пахал землю, прорубил в лесу границы между своим участком и казной, дров опять набралось на целый год. Но так как при нем уже не было Ингер, ради которой стоило бы стараться, то он лез из кожи больше по привычке, чем ради удовольствия. Он пропустил уже два судебных заседания, так и не засвидетельствовав купчей, – не лежало у него к этому сердце, – и только нынче осенью наконец собрался это сделать. Не так уж все хорошо было у него. Терпеливый и упорный – все верно, но он был терпелив и упорен, потому что так уж привык жить. Он снимал козьи и телячьи шкуры, вымачивал их в реке, обкладывал корой, выделывал на изготовку обуви. Зимой уже с первой молотьбы он отбирал семена для будущей весны – пусть это будет сделано, куда как лучше, когда все сделано вовремя, он был человек порядка. Но жизнь его стала серой и одинокой, о-ох, Господи, как был, так и есть – бобыль бобылем.
Что за радость ему теперь сидеть по воскресеньям в нарядной красной рубахе, в горнице, когда не для кого стало наряжаться! Воскресенья тянулись дольше всех дней, они осуждали его на праздность и печальные мысли, ему ничего не оставалось, как только бродить по усадьбе, соображая, что еще осталось сделать. Всякий раз он брал с собой мальчуганов, неся одного из них на руках. Приятно было слушать их болтовню и отвечать на их вопросы.
Старуху Олину он держал при себе, потому что никого другого больше не было. Что и говорить, иметь в доме Олину было вовсе не так уж плохо, она чесала шерсть и пряла, вязала чулки и варежки и тоже варила козий сыр; но рука у нее была несчастливая, и работала она без любви, потому что ничто из того, к чему она прикасалась, ей не принадлежало. Вот, например, купил как-то Исаак у торговца, еще при Ингер, очень хорошенькую коробочку, она стояла на полке, затейливая глиняная коробочка с собачьей головой на крышке, должно быть табакерка; сняла как-то Олина крышку с коробочки и уронила на пол. Ингер отсадила в ящик несколько отводков фуксии, прикрыв их стеклом; Олина подняла стекло и положила опять на место, но как-то неловко и слишком плотно, – на следующий день все отводки погибли. Исааку, верно, неприятно было глядеть на все это, он, должно быть, и скривился, а так как с виду он и без того был не особенно кроткий, то, пожалуй, выражение лица у него стало не очень-то доброе. Но Олину так просто не возьмешь.
– Не нарочно ведь! – буркнула она.
– Знаю, – ответил Исаак, – но ты бы лучше не трогала.
– Больше я не прикоснусь к ее цветам, – сказала Олина. Но они уже все равно погибли.
И почему это лопари стали теперь захаживать в Селланро гораздо чаще, чем прежде? Ос-Андерс – какие такие у него тут дела, неужто он не может просто пройти мимо? За одно лето он дважды ходил через перевал, а ведь у Ос-Андерса не было оленей, за которыми надо присматривать, он кормился подаянием и жил из милости у других лопарей. Стоило ему появиться на хуторе, как Олина тотчас бросала работу и принималась сплетничать с ним о знакомых сельчанах, а когда он уходил, мешок у него бывал туго набит всякой всячиной. Исаак угрюмо молчал два года.
Но вот Олине опять понадобились новые ботинки, и тут уж он не стал молчать. Была осень, Олина же каждый день трепала ботинки, вместо того чтоб ходить в комагах или деревянных башмаках. Исаак сказал:
– Нынче хорошая погода. Гм! – Это для начала.
– Да, – ответила Олина.
– Послушай-ка, Элесеус, разве утром на полке было не десять сыров? – спросил Исаак.
– Да, десять, – ответил Элесеус.
– А сейчас только девять.
Элесеус снова пересчитал сыры, задумался ненадолго и вдруг вспомнил:
– Ну да, а еще тот, что унес Ос-Андерс, вот и будет десять.
В горнице воцарилось молчание. Маленький Сиверт тоже принялся считать и повторил за братом:
– Вот и будет десять.
Снова воцарилось молчание. Олине ничего не оставалось, как объясниться:
– И что из того, что я дала ему крошечный сырок? А детям еще рано соваться не в свои дела. Теперь-то понятно, в кого они уродились! И уж точно, что не в тебя, Исаак.
На этот намек никак нельзя было не ответить.
– Дети такие, как надо. А вот ты скажи мне, какие такие благодеяния оказал Ос-Андерс мне и моей семье?
– Благодеяния? – переспрашивает Олина.
– Да.
– Он-то, Ос-Андерс? – говорит она.
– Да. За что это я должен давать ему козьи сыры?
Но Олина уже пришла в себя и дает следующий ответ:
– Господь с тобой, Исаак! Да разве это я привадила Ос-Андерса? Помереть мне на этом месте, если я когда с ним заговаривала!
Блестяще. Исаак вынужден сдаться, как и много раз прежде.
Олина же и не думает сдаваться!
– А коли я должна ходить на зиму глядя босая и не иметь божеской обутки на ноги, то ты мне так и скажи. Я говорила тебе про ботинки и три, и четыре недели назад, но их и в помине нет, а я как ходила босая, так и хожу.
– А что такое приключилось с твоими деревянными башмаками, что ты их не носишь? – спрашивает Исаак.
– Что с ними приключилось? – недоумевает Олина.
– Да, позволь спросить.
– С деревянными башмаками?
– Да.
– Ты вот не заговариваешь о том, что я чешу шерсть и пряду, и хожу за скотиной, и держу детей в чистоте, об этом ты не заговариваешь! А ведь и жена твоя, которая попала в тюрьму, даже та, кажись, не ходила босиком по снегу.
– Она ходила в деревянных башмаках, – ответил Исаак. – А когда шла в церковь или к приличным людям, надевала комаги, – сказал он.
– Да, да, – отозвалась Олина, – этак ведь куда роскошней!
– Вот-вот. А летом вкладывала в комаги сухую осоку. Ты же круглый год расхаживаешь в чулках и ботинках!
Олина сказала:
– Что до этого, так мои деревянные башмаки, наверное, скоро вконец износятся. Вот уж не думала, что стану стаптывать такие хорошие башмаки ради чужих дел. – Она говорила тихим елейным голосом, глаза у нее были полузакрыты, а вид ласковый и коварный. – Эта твоя Ингер, – продолжала она, – мы ее звали подкидышем, – она только и знала, что терлась около моих детей и научилась кой-чему за все те годы. И вот теперь нам за это благодарность. Моя дочь в Бергене ходит в шляпке, может, и Ингер тоже поехала на юг, в Тронхейм, чтоб купить себе шляпку, хе-хе.
Исаак встал, намереваясь уйти. Но Олина уже дала волю своему сердцу, всей своей годами копившейся черной злобе, вся она была словно воплощение тьмы и мрака; ни у одной из ее дочерей, заявила она, лицо не разорвано, словно у мечущего пламя хищного зверя, вот и вышли они честные и добропорядочные. Не все ведь так хватко умеют убивать детей!
– Поосторожнее! – крикнул Исаак и, чтоб прояснить свою мысль, прибавил: – Экая чертова баба!
Но Олина и не собиралась осторожничать, ха-ха-ха! – Олина ухмыльнулась, закатила глаза к потолку, давая понять, какое это, в сущности, безобразие – ходить себе как ни в чем не бывало с заячьей губой средь других людей. Надо же иметь совесть!
Исаак был несказанно рад, когда ему удалось наконец вырваться из дома. И что же ему оставалось делать, как не купить Олине ботинки? Один в этой лесной глухомани, он не мог, как другие равные богам счастливцы, скрестить руки на груди и заявить служанке: «Уйди!» Столь ему необходимая, она была в полной безопасности, что бы ни сказала и что бы ни сделала.
Ночи стоят прохладные и лунные, болота застывают так, что при необходимости могут выдержать и человека, за день солнце опять растапливает их, и они снова становятся непроходимыми. В одну из таких холодных ночей Исаак отправляется в село заказать Олине ботинки. Он несет с собой два козьих сыра для мадам Гейслер.
На полдороге к селу уже поселился новый сосед. Должно быть, человек со средствами: дом ему строили плотники из села, и вдобавок он нанял работника вспахать полоску песчаной земли под картошку; сам он работал мало, а то и вовсе не работал. Это был Бреде Ольсен, подручный ленсмана и пристав, к которому обращались всякий раз, когда надо было послать за доктором или когда жена пастора собиралась заколоть свинью. Ему еще не исполнилось и тридцати, а кормить приходилось четверых детей, не считая жены, которая и сама-то была не лучше ребенка. Да, средств у Бреде было, верно, не очень много, не много наживешь, служа всем затычкой да разъезжая по округе и составляя описи за недоимки; и вот он решил заняться земледелием. Под дом свой на хуторе он взял ссуду в банке. Участок его назывался Брейдаблик, это жена ленсмана Хейердала придумала такое красивое название.
Исаак быстро проходит мимо, не завернув к соседу, но окно в доме облеплено детскими лицами, хотя еще совсем рано. Исаак торопится, ему хочется следующей ночью дойти до этого же места. Человеку в глуши много есть о чем подумать и ко многому приходится приспосабливаться. Сейчас у него на уме не столько работа, как он скучает по мальчуганам, оставшимся дома с Олиной.
Дорогой он вспоминает, как впервые появился в этих местах. Время идет своей чередой, последние два года тянулись долго; много чего было хорошего в Селланро, кое-чего было и плохого, о-ох, Господи! Вот, стало быть, и еще один хуторок появился в тутошней глуши, Исаак признал это место, одно из тех удобных мест, которые он сам отыскал тогда на своем пути, но в конце концов прошел мимо. Оно ближе к селу, это правда, но лес здесь не так хорош; местность ровная, но болотистая; землю легко поднять, но трудно копать. Вспаханное болото еще ведь не поле! И что это значит, неужто Бреде не думает устроить навес сбоку сеновала для инструмента и повозок? Исаак заметил, что телега стоит посреди двора, под открытым небом.
С сапожником он обо всем договорился, а мадам Гейслер, оказывается, уехала, поэтому сыры он продал торговцу. Вечером он отправляется домой. Мороз все крепчает, так что идти легко, но на душе у Исаака тяжело. Бог весть когда теперь придет Гейслер, раз и жена его уехала, – может, вовсе никогда не вернется. Ингер нету, а время идет.
На обратном пути он тоже не заходит к Бреде, нет, он делает крюк и обходит Брейдаблик стороной. Ему не хочется ни с кем говорить, только бы идти. «А телега-то у Бреде все еще стоит на дворе, пожалуй, так и останется на зиму!» – думает он. Ну да, каждому свое! Вот у него самого, у Исаака, и телега есть, и навес для нее, а лучше ли ему от этого? Дом у него только наполовину дом, был когда-то целым, а теперь только половина осталась.
Когда среди дня он наконец издали видит свой дом на откосе, на душе у него светлеет, хотя он устал и измучен после двух суток пути: дом стоит как стоял, из трубы вьется дым, оба мальчика играют на дворе; едва завидев его, они бегут ему навстречу. Он входит в избу, в горнице сидят два лопаря, Олина в удивлении встает со скамейки.
– Что это? Ты уж вернулся? – говорит она. Она варит кофе на плите. Кофе? Кофе!
Исаак и раньше замечал: когда к ним приходил Ос-Андерс или другие лопари, Олина варила кофе в маленькой Ингеровой кастрюльке. Она варит его и тогда, когда Исаак работает в лесу или в поле; если же он неожиданно приходит домой и видит это, она молчит. Но он знает, что всякий раз у него становится одним козьим сыром или мотком шерсти меньше. И потому у него хватает мудрости не поднимать руку на Олину за ее низость. В общем, Исаак старается быть все добрее и добрее, ради чего бы он это ни делал – то ли ради мира в доме, то ли в надежде, что Бог за это скорее возвратит ему Ингер. Он склонен к раздумьям и предрассудкам, даже его крестьянское лукавство искренне и простодушно. Осенью оказалось, что дерновая крыша в конюшне начала протекать над лошадью; Исаак пожевал-пожевал свою железную бороду, а потом улыбнулся, словно сообразив, в чем штука, и заложил крышу тесинами. У него не вырвалось ни одного сердитого слова. Другой пример: кладовая, в которой он держал съестные припасы, стояла на высоких каменных подпорках по углам. Мелкие птицы залетали в нее сквозь большие отверстия в каменной кладке и метались, не находя выхода. Олина жаловалась, что воробьи клюют провизию, портят и пачкают сало. Исаак сказал:
– Плохо, что птицы залетают, а вылететь не могут! – И в разгар спешной работы наломал камней и заложил отверстия.
Бог знает, что он думал при этом, может, надеялся, что Ингер скорее вернется к нему, если он будет совершать добрые поступки.
Годы идут.
Опять приехал в Селланро инженер с бригадиром и двумя рабочими, и опять они собирались вести через горы телеграфную линию. Судя по всему, теперь линия пройдет чуть выше усадьбы, в лесу предполагалось прорубить широкую просеку, ну что ж, это неплохо, здесь станет не так пустынно, мир ярким светом ворвался и сюда.
Инженер сказал:
– Тут будет центральный пункт между двух долин, тебе, может быть, предложат надзор за линией по обе стороны.
– Так, – сказал Исаак.
– Получать будешь двадцать пять далеров в год.
– Так, – сказал Исаак, – а что мне за это придется делать?
– Держать линию в порядке, чинить провода, если они порвутся, корчевать кусты, которые растут на линии. У тебя на стене будет висеть маленькая машинка, которая показывает, когда надо выходить на линию. И тогда бросай все свои занятия и иди.
Исаак призадумался.
– Я мог бы взять эту работу на зиму, – сказал он.
– На весь год, – возразил инженер, – разумеется, на весь год, и на зиму и на лето.
Исаак заявил:
– Весной, летом и осенью у меня полно работы на земле, ни на что другое времени нет.
Инженер добрую минуту смотрел на него, а после задал удивительный вопрос:
– Да разве ты на этом больше выгадаешь?
– Выгадаю? – переспросил Исаак.
– Разве ты больше заработаешь на земле за те дни, когда будешь обходить линию?
– Вот уж этого я не знаю, – ответил Исаак. – Только ведь живу-то я здесь ради земли. У меня большая семья, много скотины, всех надо прокормить. Мы живем землей.
– Ну что ж, – сказал инженер, – я могу предложить это место кому-нибудь другому.
Угроза эта, видимо, принесла Исааку большое облегчение, ему вовсе не хотелось обижать важного барина, и он поспешил объяснить:
– У меня ведь лошадь и пять коров, да еще бык. Два десятка овец и шестнадцать коз. Скотина дает нам пищу, и шерсть, и кожи, надо же ее кормить.
– Ясно, – коротко кивнул инженер.
– Да-да. Вот я и не знаю, как добуду ей корм, если в самую страду придется за телеграфом смотреть.
Инженер сказал:
– Не будем больше говорить об этом. Поручим надзор вашему соседу, Бреде Ольсену, он, наверное, с радостью согласится. – Инженер повернулся к своим спутникам. – Идемте дальше, ребята!
Олина по тону разговора верно поняла, что Исаак заупрямился, сделал глупость, и обрадовалась.
– Что это ты сказал, Исаак: шестнадцать коз? А ведь их сейчас только пятнадцать.
Исаак посмотрел на нее. И Олина тоже посмотрела прямо ему в глаза.
– Разве коз не шестнадцать? – спросил он.
– Нет, – ответила она и беспомощно взглянула на присутствующих, как бы подчеркивая его бестолковость.
– Так, – тихонько протянул Исаак. Он закусил зубами бороду и стал грызть ее.
Инженер и его спутники ушли.
Вздумай Исаак выразить Олине свое неудовольствие или, чего доброго, искалечить ее, то ему представлялся удобный случай, о, замечательный случай, они были в горнице одни, мальчики побежали провожать приезжих. Исаак стоял посреди комнаты, Олина сидела возле печки. Исаак дважды откашлялся, показывая, что собирается заговорить. Но он молчал, проявив этим свою душевную силу. Неужто он не знает собственных коз как свои пять пальцев? С ума сошла эта баба, что ли! И как это может пропасть из хлева хоть одна животина, когда он самолично ухаживает за ними и ежедневно со всеми разговаривает, со всеми шестнадцатью козами наперечет! Значит, Олина наверняка стащила одну козу, когда вчера сюда приходила женщина из Брейдаблика.
– Гм! – сказал Исаак, едва удерживаясь от искушения сказать что-нибудь еще. Что же сделала Олина? Может, и не прямое убийство, но не очень далеко от того. Для Исаака пропажа шестнадцатой козы была вопросом страшной серьезности.
Но не мог же он век стоять посреди горницы и молчать. Вот он и сказал:
– Гм. Так сейчас всего пятнадцать коз?
– Да, – кротко ответила Олина. – Посчитай сам, у меня больше пятнадцати не набирается.
Вот теперь, в эту самую минуту, он смог бы это сделать: протянуть руку и значительно изменить фигуру Олины одним хорошим тычком. Мог. Но не стал, а вместо этого храбро произнес, идя к двери:
– Сейчас я больше ничего не скажу! – И с этими словами вышел из комнаты с таким видом, как будто в следующий раз за этим дело не станет.
– Элесеус! – крикнул он.
Где Элесеус, куда подевались оба парнишки? Отец хотел обратиться к ним с вопросом, они уже большие мальчики, могли видеть, что делается в доме. Он обнаружил их под овином, они забились в самую глубину, снаружи их не видать, и выдали себя лишь боязливым шепотом. И вот они выползли на свет, словно два преступника.
Оказалось, что Элесеус нашел огрызок цветного карандаша, забытый инженером, а когда побежал отдать его, взрослые, широко шагавшие мужчины, были уже далеко в лесу; Элесеус остановился. У него явилась мысль, что, пожалуй, недурно бы оставить карандаш себе. Он кликнул маленького Сиверта, чтоб вместе решить это дело, и оба заползли со своей добычей под овин. Ну что за карандашик! – замечательное событие в их жизни, просто чудо! Они набрали щепок и исписали их значками, а карандаш писал с одного конца красным, с другого – синим; ребятишки писали поочередно. Когда отец стал настойчиво и громко звать их, Элесеус прошептал:
– Небось вернулись за карандашом! – Радость сразу померкла, ее точно вымело из души, их маленькие сердечки сильно забились, застучали. Братья выползли наружу. Элесеус протянул отцу руку с карандашом: вот он, они его не сломали, но лучше бы он никогда не попадался им на глаза!
Никакого инженера во дворе не оказалось. Сердца их опять успокоились, после пережитого волнения они вновь ощутили райское блаженство.
– Здесь вчера была женщина, – сказал отец.
– Да, а что?
– Соседка снизу. Вы видали, как она уходила?
– Да-а!
– Была с ней коза?
– Нет, – сказали мальчики. – Коза?
– С ней была коза, когда она уходила домой?
– Нет. Какая коза?
Исаак погрузился в размышления.
Вечером, когда скотина вернулась с пастбища, он пересчитал коз, их оказалось шестнадцать. Он пересчитал их снова, он пересчитывал их пять раз – коз было шестнадцать. Ни одна не пропала.
Исаак вздохнул с облегчением. Как же это понимать? Олина, тварь этакая, должно быть, не умеет считать до шестнадцати.
Он с досадой сказал ей:
– Что ты болтаешь и путаешь, ведь коз-то шестнадцать!
– Разве шестнадцать? – невинно спросила она.
– Да.
– Ну-у. Так, так.
– Нечего сказать, хорошо ты считаешь!
Олина ответила тихо и обиженно:
– Раз все козы налицо, значит, слава богу, Олина ни одной не съела. Я рада за нее!
Она удивила его этой загадкой и успокоила. Больше он скотину не пересчитывал, ему даже в голову не пришло пересчитать овец. Выходит, Олина вовсе не так уж плоха; как-никак она ведет его дом и хозяйство, ходит за его скотиной, она просто очень глупа и вредит только самой себе, а не ему. Бог с ней, пусть живет, что с нее взять. Но серой и безрадостной казалась жизнь Исааку.
Прошли годы. На крыше избы выросла трава, даже крыша овина, которая была на несколько лет моложе, стояла зеленая. Лесные мыши давно уже пробрались в кладовую. На хуторе развелось много синиц и других мелких пташек, на бугре жили тетерки, налетели даже грачи и вороны. А самое удивительное случилось прошлым летом: вдруг прилетели чайки с побережья, прилетели за много миль с моря и опустились на землю, на этом участке в глуши! Вот какую известность приобрел на белом свете хуторок! А как по-вашему, какие мысли зашевелились у Элесеуса и маленького Сиверта, когда они увидели чаек? Птицы были незнакомые, из далеких-далеких краев, их было немного, но все-таки шесть штук, беленькие, одна в одну, они расхаживали пешочком по земле, изредка пощипывая травку.
– Отец, зачем они сюда прилетели? – спросили ребятишки.
– Оттого, что почуяли на море грозу, – отвечал отец.
Вот ведь какие они загадочные и непонятные, эти чайки!
А сколько других полезных и хороших знаний преподал Исаак своим детям. Они уже настолько выросли, что пора было отдать их в школу, но школа находилась за много миль в селе, и до нее было не добраться. Исаак сам учил мальчиков азбуке по воскресеньям, за большим он и не гнался, нет, этот прирожденный землепашец за наукой не гнался, поэтому катехизис и священная история спокойненько лежали на полке, рядом с козьими сырами. Исаак, должно быть, полагал, что книжная неученость составляет до известной степени силу человека, и потому предоставлял детям расти свободно. Оба они были его радостью и благословением; Исаак часто вспоминал, какие они были крошечные и как мать не позволяла ему брать их на руки, потому что руки у него в смоле. Ха, смола, что может быть чище ее? Деготь, козье молоко или, скажем, костный мозг тоже здоровые и превосходные вещи, но смола, сосновая смола – тут и толковать не о чем!
И вот дети блаженствовали, живя в грязи и невежестве, но в редкие дни, когда им случалось помыться, они были прехорошенькие, а маленький Сиверт был еще и крепыш. Элесеус, тот вышел потоньше и посерьезнее.
– А откуда чайкам знать, что собирается гроза? – спросил он.
– Они чуют погоду, – отвечал отец. – Но уж если на то пошло, никто так не чует погоду, как муха, – сказал он. – Бог ее знает, что с ней делается в непогоду, ревматизм, что ли, разыгрывается, или головокружение начинается, или еще что. И муху никогда не надо отгонять, а то она еще хуже пристанет, – сказал он. – Запомните, ребятки. Овод – тот другого нрава, он сам помирает. Овод, он так: появится ни с того ни с сего в какой-нибудь день летом, потом так же ни с того ни с сего и пропадет.
– Куда же он девается? – спросил Элесеус.
– Куда девается? Сало в нем свернется, он упадет и не может подняться!
Каждый день приносил им новые познания: прыгая с высоких камней, язык надо отводить подальше в рот, а не держать между зубами. Когда они вырастут и захотят, чтоб в церкви от них хорошо пахло, пусть потрутся листком пижмы, что растет на бугре. Отец был полон премудрости. Он рассказывал детям про камни и про кремень, про то, что белый камень тверже серого; когда же он нашел кремень, пришлось разыскать губу – нарост на дереве, – сварить ее в щелоке и сделать трут. А уж потом он высек детям из кремня огонь. Он учил их и про луну: когда ее можно взять левой рукой, она, стало быть, на прибыли, а когда можно взять правой рукой – на ущербе, – запомните, ребятки! Изредка случалось, что Исаак заносился чересчур высоко и говорил мудреные, непонятные слова: так однажды он принялся разглагольствовать насчет того, что верблюду труднее попасть на небо, чем человеку пролезть в игольное ушко. В другой раз, поучая их о славе ангелов, он сказал, что каблуки у них подбиты звездами вместо сапожных гвоздей. Школьный учитель в селе, наверное, посмеялся бы над незлобивой и простодушной наукой, удовлетворявшей хуторян, но фантазии детей Исаака она давала крепкую и здоровую пищу. Они воспитывались и образовывались для своего собственного тесного мира – что же могло быть лучше? Осенью, когда кололи скотину, мальчики преисполнялись любопытства, страха и печали за животных, которых ожидала смерть. Исаак держал животину одной рукой, а другой – закалывал, Олина же спускала кровь. Вот из хлева вывели старого козла, такого умного и бородатого, ребятишки стояли в уголке и смотрели.
– Чертовски холодный нынче ветер, – сказал Элесеус, высморкался пальцами и вытер глаза.
Маленький Сиверт не стал скрывать слез и, не в силах сдержаться, закричал:
– Ой, бедненький старенький козлик!
Когда козла закололи, Исаак подошел к детям и преподал им следующее наставление:
– Никогда не надо жалеть вслух убойную скотину. Она от этого только труднее помирает. Запомните!
Так шли годы, и вот снова наступила весна.
Ингер опять прислала письмо, что живется ей хорошо и она многому научилась в тюрьме. Девчоночка уже большая, и зовут ее Леопольдина, по тому дню, в какой она родилась, пятнадцатого ноября. Она все умеет делать, особенно же мастерица на вязанье и шитье, замечательно это у нее выходит, и по материи, и по канве.
Удивительнее всего в этом последнем письме было то, что Ингер написала его сама. Исаак на эти дела был не мастер, ему пришлось сходить в село к торговцу, чтобы тот прочитал ему письмо; но уж после этого письмо накрепко засело у него в голове, и, придя домой, он знал его наизусть.
И вот он с величайшей торжественностью сел за стол, разложил перед собой письмо и стал читать его детям. Пусть Олина увидит, что он умеет читать по писаному, – впрочем, к ней он не обратился ни с одним словом. Кончив читать, он сказал:
– Ну вот, слышите, Элесеус и Сиверт, ваша мать сама написала это письмо и научилась делать столько разных вещей. А маленькая сестричка ваша знает больше, чем все мы, вместе взятые. Запомните!
Дети сидели и молча дивились.
– Вот это знатно! – промолвила Олина.
Что она хотела сказать? Уж не сомневалась ли в правдивости Ингер? Или не доверяла его чтению? Не стоит допытываться настоящего мнения Олины, сидевшей с кротким выражением на лице и говорившей загадками. Исаак решил не обращать на нее внимания.
– А когда ваша мама вернется домой, вы тоже научитесь писать, – сказал он мальчикам.
Олина перевесила одежду, сушившуюся у печки, переставила котел, опять перевесила одежду. И все время сосредоточенно о чем-то думала.
– Раз уж у вас здесь в лесу пошло такое знатное житье, ты бы принес в дом полфунта кофейку, – сказала она Исааку.
– Кофейку? – невольно вырвалось у Исаака.
Олина спокойно ответила:
– До сих пор я сама покупала понемножку на собственные деньги.
Кофе, который был для Исаака все равно что мечта, сказка, радуга! Олина, понятно, пустословила, он не сердился на нее; но в конце концов он задним числом вспомнил Олинины проделки с лопарями и сказал с досадой:
– Это чтоб я-то покупал тебе кофе! Да никак ты сказала, полфунта? Говорила бы уж – фунт. Этого еще недоставало!
– Будет тебе, Исаак! У брата моего Нильса пьют кофе, и у соседа Бреде в Брейдаблике тоже.
– Да, оттого, что у них нет молока, и в помине не водится.
– Уж как там ни на есть. А только раз уж ты такой ученый и читаешь по писаному без запиночки – так ты должен знать, что кофе пьют в каждом доме.
– Тварь! – сказал Исаак.
Олина опустилась на лавку, отнюдь не собираясь молчать.
– А что до Ингер, – сказала она, – раз уж я осмеливаюсь вымолвить такое святое слово…
– Можешь говорить что хочешь. Мне все равно.
– Она вернется домой и всему научилась. Чего доброго, завела себе жемчужное ожерелье и шляпку с перьями?
– Да уж наверное.
– Ну что ж, – сказала Олина, – так пусть тогда хоть немножко отблагодарит меня за все, чего достигла.
– Тебя? – спросил Исаак. Он был в недоуменье.
Олина смиренно ответила:
– Потому что это я, в меру слабых сил своих, помогла выпроводить ее отсюда.
Исаак в ответ не мог вымолвить ни звука, все слова замерли у него на языке, он только сидел, уставясь в одну точку. Уж не ослышался ли он? Олина же сидела как ни в чем не бывало. Да, в словесном бою Исаак явно терпел поражение.
Он вышел, потемнев лицом. Олина, эта тварь, питающаяся злобой и жиреющая от нее. «Эх, жалко, я не убил ее в первый же год! – подумал он и сам себя испугался. – Вот был бы молодец-то», – продолжал он думать. Молодец – он? Ничего страшнее нельзя себе и представить.
И тут происходит нечто в высшей степени забавное: он идет в хлев и считает коз. Они стоят, рядом с ними их козлята, и все налицо. Он считает коров, свинью, четырнадцать кур, двух телят.
– А про овец-то я и позабыл! – говорит он себе вслух, пересчитывая овец, и делает вид, будто ему очень важно узнать, все ли овцы целы. Исаак отлично знает, что одна овца исчезла, знает давно, зачем же разыгрывать комедию? А произошло вот что: Олина в свое время сбила его с толку, наврав, будто пропала коза, хотя козы были все целы; он тогда разбушевался, но что проку? Он никогда ничего не добивался в спорах с Олиной. Осенью, собираясь колоть скотину, он сразу заметил, что одной суягной овцы нету, но у него не хватило храбрости тогда же потребовать от Олины отчета. Не собрался он и позже.
Но сегодня он мрачен, Исаак мрачен, Олина донельзя взбесила его. Он опять считает овец, тычет указательным пальцем в каждую овцу и считает вслух – пусть Олина послушает, если стоит за дверью. И громко говорит разные скверные вещи про Олину: надо же, придумала совсем новый способ кормить овец, да такой, что одна суягная овца и вовсе пропала, вот какая дармоедка и воровка! О, пусть себе Олина стоит за дверью, пусть как следует наберется страху.
Он выходит из хлева, идет в конюшню и считает лошадь, оттуда направляется к дому – он пойдет домой и все ей скажет! Но Олина, должно быть, приметила кое-что в окошко, она тихонько выходит из дверей и, держа в руках лоханку, семенит к хлеву.
– Куда ты девала лопоухую суягную овцу? – спрашивает Исаак.
– Суягную овцу? – переспрашивает Олина.
– Будь она на месте, у нее было бы теперь два ягненка, куда ты их девала? Она всегда приносила по два ягненка. Стало быть, я из-за тебя потерял трех овец, понятно?
Олина стоит пораженная, уничтоженная обвинением, она качает головой, ноги точно тают под ней, так что она того и гляди упадет и расшибется. Голова ее все это время лихорадочно работает, изворотливость всегда выручала ее, всегда приносила ей барыш, не изменит она ей и теперь.
– Я краду коз, и я краду овец, – тихо говорит она. – Вот только не знаю, что я с ними делаю? Съедаю, наверно.
– Да уж черт тебя знает, что ты с ними делаешь.
– Стало быть, ты так плохо кормишь меня, Исаак, что мне ничего не остается, как красть? Но я хоть в глаза, хоть за глаза скажу, что за все эти годы мне не было нужды красть.
– А куда же ты девала овцу? Ос-Андерсу отдала, что ли?
– Ос-Андерсу! – Олина ставит наземь лоханку и молитвенно складывает руки. – Да спаси меня Господь от греха! О какой овце с ягненком ты толкуешь? Не о яловой ли козе, еще лопоухая такая?
– Тварь! – бросает Исаак и поворачивается уходить.
– Ну не чудак ли ты, Исаак! Всего-то у тебя вдоволь, и скотины во дворе, что звезд на небе, а тебе все мало! Почем я знаю, какую овцу и каких двух ягнят ты с меня спрашиваешь? Благодарил бы лучше Бога за Его милосердие до тысячного колена. Вот пройдет лето да самая малость зимы, и опять овцы пойдут ягниться, и у тебя станет втрое больше, чем сейчас!
Ох уж эта Олина!
Исаак уходит, ворча, словно медведь. «И болван же я был, что не убил ее в тот первый день! – думает он, по-всякому ругая себя. – Вот простофиля-то, дурак эдакий! Ну да и сейчас еще не поздно, только подожди, только зайди в хлев! Нынче вечером, пожалуй, уж не стоит с ней возиться, а завтра посмотрим. Три овцы пропали! Говорит – кофейку!»
На следующий день произошло весьма крупное событие: на хутор явились гости, явился Гейслер. Болота еще не просохли, но Гейслер не обращал внимания на дорогу, он пришел пешком, в богатейших сапогах с длинными голенищами и широкими лакированными отворотами; перчатки на нем были желтые, а сам он – страсть какой нарядный; человек из села нес его багаж.
Пришел он, собственно, затем, чтоб купить у Исаака горный участок, медную жилу, – какую им назначить за нее цену? А кстати, принес и поклон от Ингер – молодец баба, все ее там полюбили; он приехал из Тронхейма и сам говорил с ней.
– Ну, Исаак, много же ты здесь наработал!
– Да не без того. Так вы говорили с Ингер?
– Что это там у тебя? Ты поставил мельницу и сам мелешь себе муку? Великолепно. А целины-то сколько поднял с тех пор, что я здесь не был.
– Так с ней все благополучно?
– Да, благополучно. С твоей женой-то? Сейчас расскажу! Пойдем в клеть.
– Нет, там не прибрано! – говорит Олина, по многим причинам не желая их туда пускать.
Они вошли в клеть и затворили за собой дверь, Олина осталась в горнице, так ничего и не услыхав.
Ленсман Гейслер сел, хлопнул себя изо всех сил по коленкам и стал решать Исаакову судьбу.
– Надеюсь, ты еще не продал свою медную скалу? – спросил он.
– Нет.
– Отлично. Я покупаю ее. С Ингер я говорил, и не с ней одной. Ее, наверное, скоро освободят, дело сейчас у короля.
– У короля!
– У короля. Я был у твоей жены, разумеется, меня пустили без всяких затруднений, мы долго разговаривали: «Ну, Ингер, говорю, ведь ты хорошо поживаешь, вправду хорошо?» – «Да, пожаловаться не на что». – «А по дому скучаешь?» – «Да уж не без того». – «Ты скоро попадешь домой», – говорю. И вот что я скажу тебе, Исаак, она молодец баба, никаких слез, наоборот, она улыбалась и смеялась, – кстати, ей сделали операцию и теперь у нее нормальный рот. «Прощай, – сказал я ей, – ты здесь недолго останешься, вот тебе мое слово!»
Я пошел к директору, еще бы недоставало, чтоб он меня не принял! «У вас, – говорю, – есть тут одна женщина, которую надо выпустить и поскорее отправить домой, Ингер Селланро». – «Ингер? – сказал он. – Да, хорошая женщина, я, – говорит, – был бы рад оставить ее еще на двадцать лет». – «Ну, из этого ничего не выйдет, – сказал я, – она и так пробыла у вас чересчур долго». – «Чересчур долго? – спросил он. – Разве вы знаете ее дело?» – «Я знаю дело как нельзя лучше, – отвечал я, – я был у них ленсманом». – «Пожалуйста, садитесь, – сказал он тогда (еще бы!). – Мы стараемся сделать, что можно, для Ингер и ее девочки, – сказал директор. – Так она, стало быть, из ваших мест? Мы помогли ей приобрести швейную машину, сделали помощницей заведующей мастерской и многому научили ее: домоводству, ткацкому ремеслу, красильному, шитью, кройке. Так вы говорите, она пробыла здесь слишком долго?» У меня был готов на это ответ, но я решил подождать и сказал только: «Да, дело ее велось неправильно, оно должно быть пересмотрено; теперь, после пересмотра уголовного уложения, ее, может быть, и совсем оправдали бы. Ей послали зайца, когда она была беременна». – «Зайца?» – спросил директор. «Зайца, – ответил я, – и ребенок родился с заячьей губой». Директор улыбнулся и сказал: «Ах вот как. И вы полагаете, что на этот момент было обращено недостаточно внимания?» – «Да, – сказал я, – об этом моменте совсем даже и не упоминалось». – «Но ведь это не так уж и важно?» – «Для нее это оказалось довольно важно». – «Неужели вы думаете, что заяц может творить чудеса?» – спросил он. Я отвечал: «Может ли заяц творить чудеса или нет, об этом я с господином директором спорить не стану. Вопрос в том, какое влияние мог оказать вид зайца при данных обстоятельствах на женщину с заячьей губой – на жертву». Он подумал с минуту, потом сказал: «Да, но наше дело здесь только принять приговоренных, мы не проверяем приговор. Согласно приговору, Ингер пробыла у нас не дольше, чем полагалось».
Тут я заговорил о чем следовало: «В самом приговоре о заключении Ингер Селланро допущена ошибка». – «Ошибка?» – «Во-первых, ее не следовало увозить в том состоянии, в каком она находилась». Директор удивленно посмотрел на меня. «Ах, так, – сказал он. – Однако ведь не нам же, в тюрьме, разбирать это». – «Во-вторых, – сказал я, – она не должна была целых два месяца отбывать наказание в полной мере, пока тюремное начальство не обнаружило ее состояние». Это попало в точку, директор молчал долго. «У вас есть доверенность на ведение дела этой женщины?» – спросил он. «Да», – сказал я. «Как я уже говорил, мы довольны Ингер и обращаемся с нею соответственно, – заговорил директор и опять стал перечислять, чему они ее научили. – Мы, – говорит, – научили ее даже читать и писать». И дочку ее тоже, мол, пристроили у кого-то, и так далее. Я разъяснил, какова обстановка в семье Ингер; двое малышей, наемная работница для ухода за ними и так далее. «У меня есть заявление от ее мужа, – сказал я, – оно будет приложено или к заявлению о пересмотре дела, или к ходатайству о помиловании». – «Я бы хотел взглянуть на это заявление», – сказал директор. «Я принесу его завтра в присутственные часы», – ответил я.
Исаак сидел и слушал, это было поразительно, какое-то приключение, случившееся в чужом краю. Он глаз не отрывал от губ Гейслера.
Гейслер продолжал рассказывать:
– Я пошел к себе в гостиницу и написал заявление, как будто от тебя, и подписался: Исаак Селланро. Но ты не думай, будто я написал хоть одно слово насчет того, что они неправильно поступали в тюрьме. Даже и не намекнул. На следующий день я отнес документ. «Пожалуйста, садитесь!» – сейчас же сказал директор. Прочитал мое заявление, изредка кивая головой, и в конце концов сказал: «Прекрасно. Но для пересмотра дела оно не годится». – «Годится, вместе с дополнительным заявлением, которое у меня тоже есть», – сказал я и опять попал в точку. Директор поспешно сказал: «Я со вчерашнего дня все думаю об этом деле и нахожу достаточно оснований для возбуждения ходатайства за Ингер». – «Которое вы, господин директор при случае поддержите?» – спросил я. «Я дам отзыв, хороший отзыв». Тогда я поклонился и сказал: «В таком случае помилование обеспечено. Благодарю вас от имени несчастного мужа и покинутой семьи». – «Я думаю, нам незачем запрашивать дополнительные сведения из ее родных мест, – сказал директор, – вы ведь все знаете?» Я отлично понял, почему ему было важно, чтобы все происходило, так сказать, втихомолку, и ответил: «Сведения с места только затянут вопрос». Вот тебе и вся история, Исаак. – Гейслер посмотрел на часы. – А теперь к делу! Ты можешь проводить меня к медной скале?
Исаак, камень и чурбан по натуре, не мог так мгновенно поменять тему разговора и, весь полный мыслей и изумления, снова принялся за расспросы. Он услышал, что ходатайство направлено королю и будет рассматриваться на одном из ближайших заседаний государственного совета.
– Чудеса! – проговорил он.
Они отправились в горы, Гейслер, его провожатый и Исаак, и пробыли там несколько часов; за это короткое время Гейслер прошел по ходу медной жилы, прихватил еще порядочный кусок и наметил вехами границы участка, который собирался купить. Он был торопыга. Но отнюдь не дурак, быстрые суждения его были на редкость уверенны.
Вернувшись на хутор – опять с мешком образцов, – он достал письменные принадлежности и сел писать. Но занимался не только писанием, а по временам и болтал.
– Да, Исаак, очень уж больших денег ты пока не получишь, но сотню-другую далеров я тебе дам! – Он опять принялся за писанину. – Напомни мне посмотреть твою мельницу перед уходом, – сказал он. Потом заметил синие и красные линии на ткацком станке и спросил: – Кто это нарисовал?
А это Элесеус изобразил лошадь и козла; за неимением бумаги он намалевал их карандашом на станке и на других деревянных вещах. Гейслер сказал:
– Недурно сделано! – и дал Элесеусу мелкую монетку.
Гейслер пописал еще немножко, потом сказал:
– Должно быть, здесь скоро появятся новые хуторяне?
На это его провожатый заметил:
– Уже начали появляться.
– Кто же?
– Да вот хоть бы первый, в Брейдаблике, как его называют, Бреде из Брейдаблика.
– Ах, этот! – презрительно фыркнул Гейслер.
– Он самый, а уж после него купили участки еще несколько человек.
– Были бы толковые люди! – сказал Гейслер. И, увидев в комнате двух ребятишек, притянул к себе маленького Сиверта, дав и ему монетку. Удивительный человек этот Гейслер! Только вот глаза у него, видно, стали побаливать, края век словно красным инеем подернуты. Так бывает от бессонных ночей, а еще и от крепких напитков. Но непохоже, чтоб он был чем-то удручен; болтая о том о сем, он, вероятно, все время думал о лежавшем перед ним документе, потому что вдруг схватил перо и приписал несколько строчек.
Но вот он как будто бы кончил. И обернулся к Исааку:
– Как я уже сказал, богачом ты от этой сделки не станешь. Но со временем, может, получишь и побольше. Мы так и запишем, что со временем ты получишь еще кое-что. А две сотни твои уже сейчас.
Исаак не особенно ясно понимал, что да как, но двести далеров – это, что ни говори, опять-таки чудо и огромная сумма. Он собирался получить ее только на бумаге, а вовсе не наличными, но пусть уж будет так; у Исаака было совсем другое на уме, и он спросил:
– Значит, вы думаете, ее помилуют?
– Твою жену? Будь в здешнем селе телеграф, – ответил Гейслер, – я запросил бы Тронхейм, может, ее уже и выпустили.
Исаак слышал кое-что о телеграфе – этакая чудная штука, проволока, протянутая на высоких столбах, что-то такое совсем потустороннее, – у него шевельнулось недоверие к словам Гейслера, и он возразил:
– А вдруг король откажет?
Тогда Гейслер ответил:
– В таком случае я пошлю дополнительное заявление, в котором будет сказано все. И тогда уж твою жену непременно освободят. Можешь не сомневаться.
Затем он прочитал написанное соглашение на продажу участка: двести далеров немедленно и в дальнейшем порядочный процент при разработке или возможном сбыте медной руды.
– Подпиши вот здесь! – сказал Гейслер.
Исаак охотно подписал бы бумагу, но писака он был плохой, всю свою жизнь резал буквы только на дереве. А тут еще рядом стояла эта противная Олина, глядя на него во все глаза; он взял перо – чертовски легонькая штучка, – повернул как надо и подписал – подписал свое имя. Затем Гейслер приписал еще что-то, должно быть разъяснение к его подписи, а провожатый Гейслера расписался в качестве свидетеля.
Готово.
Но Олина по-прежнему недвижно стояла позади, – собственно, она точно окаменела на месте. Что такое происходит?
– Подавай на стол, Олина! – сказал Исаак, пожалуй, немного громче обычного, оттого что писал на бумаге. – Уж чем богаты, тем и рады, – сказал он Гейслеру.
– Очень вкусно пахнет мясом и похлебкой, – сказал Гейслер. – Ну, смотри, Исаак, вот деньги! – Гейслер достал бумажник, большой и толстый, вынул из него две пачки кредиток, пересчитал и положил на стол. – Пересчитай сам!
Молчание. Тишина.
– Исаак! – окликнул Гейслер.
– А-а. Ну да, ну да, – ответил Исаак и пробормотал в крайнем смущении: – У меня и в расчете такого не было после всего, что вы для нас сделали…
– Здесь должно быть десять десяток, а здесь двадцать пятерок, – отрезал Гейслер. – Надеюсь, со временем тебе доведется получить больше.
Наконец Олина пришла в себя. Чудо совершилось. Она подала на стол.
На следующее утро Гейслер сходил на реку и осмотрел мельницу. Все тут было маленькое и сделано очень грубо, словно мельница предназначалась для гномов, но крепкое и пригодное для людей. Исаак провел своего гостя немного дальше, вверх по реке, и показал еще один порог, на котором он уже немножко поработал, здесь он собирался устроить маленькую лесопилку – если Господь даст здоровья.
– Только ведь очень уж далеко отсюда до школы, – сказал он, – придется устроить ребятишек в селе.
Беспечный Гейслер не усмотрел в этом особого неудобства:
– Как раз сейчас тут появится все больше и больше новоселов, так что, наверно, со временем будет образован школьный округ.
– Ну, это-то уж произойдет, когда мои ребята вырастут.
– А если даже и устроить их у кого-нибудь в селе? Свезешь туда мальчуганов и провизии и будешь брать их домой через три, через шесть недель, разве это тебе трудно?
– Нет, – ответил Исаак.
Ну да, ничего ему не трудно, если вернется Ингер. Дом и земля, еда и всякая красота – все у него есть, и большие деньги есть, и железное мужицкое здоровье.
После отъезда Гейслера Исаак начал обдумывать разные далеко идущие планы. Потому что этот Гейслер – дай ему Господь здоровья! – на прощанье сказал такие обнадеживающие слова, он, мол, пришлет Исааку весточку с первой же оказией – как только доберется до телеграфа.
– Недельки через две справься в почтовой конторе, – сказал он.
Уже одно это было просто замечательно, и Исаак перво-наперво стал мастерить сиденье для телеги. Правда-правда, такое сиденье, которое можно будет снимать, когда придет время возить удобрения, и снова устанавливать для поездок. Готовое сиденье оказалось таким уж белым и новеньким, что придется покрасить его в более темный цвет. А впрочем, сколько у него еще всяких других дел! Покраска всех построек на усадьбе. И разве он не думал годами о большом сарае с помостом для сена? И разве не мечтал поскорее закончить лесопилку, обнести оградой весь участок, построить на озере лодку? О чем только он не думал! Но сколько бы он ни трудился, все равно не хватало времени. Не успеешь оглянуться, пришло воскресенье, а чуть погодя, глядишь, – снова воскресенье.
Но усадьбу он покрасит непременно – строения стояли такие серые и голые, словно раздетые. Время было. Полевые работы еще не начались, весна не установилась, мелкий скот гулял на воле, но мерзлота покуда не оттаяла.
Он берет с собой несколько дюжин яиц на продажу, отправляется в село и возвращается с краской. Ее хватило на одну постройку, на овин, он вышел красный. Он приносит еще краски – желтой охры для избы.
– Видать, так и есть, как я говорила, страсть как важно здесь будет! – что ни день бормочет Олина.
Да, Олина отлично понимает, что ее житью в Селланро скоро придет конец, в ней достаточно упрямства и стойкости, чтоб перенести это, но горечи это не отбавляло. Что до Исаака, то он вовсе перестал обращать на нее внимание, хотя напоследок она крала что ни попадя. Исаак даже подарил ей годовалого барана, ведь, в сущности, она довольно долго прожила у него, получая совсем небольшую плату. Впрочем, Олина и к детям относилась неплохо, не то что она была строга и справедлива, но зато умела ладить с ними, выслушивала их, когда они к ней обращались, почти ни в чем им не перечила. Если они приходили к ней, когда она варила сыр, она давала им попробовать, если в воскресенье приставали, чтоб не умываться, она позволяла.
Загрунтовав постройки, Исаак опять отправился в село и набрал краски, сколько мог унести, а было это немало. Он трижды прокрасил все стены и побелил окна и углы. Когда теперь, возвращаясь из села, он глядел на свою усадьбу, ему казалось, что перед ним какой-то волшебный замок. Дремучая глушь сделалась неузнаваемой, благодать осенила ее, жизнь восстала из долгого сна, здесь поселились люди, вокруг домов играли дети. До самых синих гор стоит большой, ласковый лес.
В последний раз, когда Исаак пришел за краской, торговец передал ему синий конверт с гербом, взяв за него пять скиллингов. Это была телеграмма, пересланная дальше по почте, и была она от ленсмана Гейслера. Благословен будь этот Гейслер, вот ведь удивительный человек! В телеграмме было всего несколько слов: «Ингер на свободе, скоро приедет.
– Благодарение и слава Тебе, Господи!
– А ведь она, пожалуй, может приехать уже завтра, – сказал торговец, – если успела вовремя выехать из Тронхейма.
– Ага, – сказал Исаак.
Он подождал до завтра. Ялик, привозивший почту с пароходной пристани, вернулся, но Ингер в нем не было.
– Значит, раньше будущей недели не жди, – сказал торговец.
Отчасти то, что у Исаака оставалось так много времени впереди, было совсем неплохо, ведь столько еще всего надо переделать. Не может же он обо всем позабыть и забросить свою землю! Он возвращается домой и принимается вывозить на поля навоз. С этим делом быстро покончено. Тогда он принимается пробивать ломом землю в полях, день за днем следя за оттаиванием почвы. Солнце большое и яркое, снег сошел, все вокруг зеленеет, вот уже и крупный скот выпущен на волю. В один прекрасный день Исаак принимается за пахоту, а несколько дней спустя сеет ячмень и сажает картошку. Ребятишки тоже сажают картошку, они словно ангелы, у них маленькие благословенные ручонки, и они легко обгоняют отца. Потом Исаак моет на реке телегу и прилаживает к ней сиденье. Он объясняет мальчуганам, что собирается в село.
– Ты разве не пешком пойдешь?
– Нет. Я нынче решил съездить на лошади и с телегой.
– А нам нельзя с тобой?
– Будьте умники и оставайтесь покамест дома. Нынче приедет ваша мама и научит вас разным штукам.
Элесеусу охота учиться, и он спрашивает:
– Когда ты писал на бумаге, как это у тебя получалось?
– Да никак, – отвечает отец, – рука была словно привязанная.
– А оно не хочет раскатиться, как по льду?
– Кто?
– Да перо, которым пишешь?
– А-а, ну да! Только надо научиться управлять им.
Маленький Сиверт был другого склада и не интересовался перьями, ему бы только посидеть в телеге, да опробовать новое сиденье, да помахать кнутом на воображаемую лошадь и промчаться на ней во всю прыть. Поэтому-то отец посадил обоих мальчиков на телегу, и они проехали с ним порядочный кусок по дороге.
Исаак едет не останавливаясь, пока не доезжает до ржавчика, тут он делает остановку. Ржавчик – дно у него черное, маленькая лужица воды неподвижна. Исаак знает, на что она годится, наверно, ни разу в жизни не пользовался он никаким другим зеркалом, кроме как таким вот ржавчиком. Что ж, сегодня на нем нарядная красная рубаха, он достает ножницы и подстригает себе бороду. Экий фат, этот мельничный жернов, неужто он и впрямь решил прифрантиться и расстаться со своей пятилетней железной бородой? Он стрижет ее, стрижет, время от времени посматривая в зеркало. Что и говорить, можно было бы все это проделать и дома, но он стеснялся Олины, довольно уж и того, что под носом у нее он надел красную рубаху. Он стрижет и стрижет, клочья бороды падают на зеркало. Но вот лошадь начинает проявлять беспокойство, ему приходится прервать свой туалет, посчитав его законченным. И – что ж! – он и впрямь чувствует себя моложе – черт его знает, отчего это, но он и впрямь стал как будто стройнее. Он снова отправляется в путь.
На следующий день приходит почтовый пароход. Исаак встречает его, стоя на утесе, возле пристани торговца, но Ингер не видно. Господи, пассажиров много, и взрослых, и детей, а Ингер нету. Он держится поодаль, присев на утес, теперь сидеть здесь уже незачем, и он идет к пароходу. С борта на берег продолжают выгружать ящики, бочонки, на берег сходят пассажиры, выносят почту, но Исаак не видит своих. Зато он видит женщину с маленькой девочкой, стоящих у двери в трюм, но женщина эта красивее, чем Ингер, хотя и Ингер вовсе не безобразна. Господи, да ведь это же и есть Ингер! «Гм!» – произнес Исаак и устремился наверх. Они поздоровались, она сказала «здравствуй» и протянула ему руку, немножко озябшая, бледная и усталая от морской болезни и путешествия, а Исаак только стоял молча и наконец выговорил:
– Н-да, погода-то какая хорошая!
– Я тебя видела, но не хотела выставляться, – сказала Ингер. – Ты сегодня приехал в село? – спросила она.
– Да. Гм!
– Дома все здоровы?
– Да, спасибо.
– А это Леопольдина, она гораздо лучше меня перенесла дорогу. Это твой папа, поздоровайся с папой, Леопольдина.
– Гм! – буркнул Исаак, чувствовавший себя так, словно был чужой промежду них.
Ингер сказала:
– Вон видишь швейную машинку, это моя. И еще у меня есть сундук.
Исаак отправился, отправился более чем охотно за сундуком, матросы помогли ему найти его, но за машинкой Ингер пришлось пойти самой. Это был красивый ящик незнакомой формы, с круглым верхом и ручкой – швейная машинка в этих-то местах! Исаак навьючил на себя сундук и машинку и посмотрел на свою семью.
– Я скоренько сбегаю наверх, отнесу все это, а потом вернусь за ней, – сказал он.
– За кем? – улыбаясь, спросила Ингер. – Ты думаешь, такая большая девочка не умеет ходить сама?
Они пошли в гору, к лошади и телеге.
– У тебя новая лошадь? – сказала Ингер. – И телега с сиденьем?
– Само собой. Да, что я хотел сказать: не хочешь ли закусить немножко? Я захватил с собой.
– Уж когда выедем из села, – ответила она. – Как по-твоему, Леопольдина, сможешь сидеть одна?
Но отец воспротивился:
– Нет, чего доброго, упадет под колеса. Садись рядом с ней и правь сама.
Они поехали в телеге, а Исаак пошел сзади.
Он шел и смотрел на женщину и девочку, сидевших в телеге. Вот Ингер и приехала, чужая с виду и по платью, красивая, заячьей губы больше нет, остался только красный рубчик на верхней губе. Она уже не шепелявит, это самое замечательное, говорит совсем чисто. Бахромчатый, серый с красным, шерстяной платок удивительно идет к ее темным волосам. Она обернулась к нему и сказала:
– Хорошо, если б ты прихватил с собой одеяло, вечером ребенку будет, пожалуй, холодно.
– Пусть она наденет мою куртку, – сказал Исаак, – а когда въедем в лес, так там у меня припрятано одеяло.
– Значит, одеяло у тебя в лесу?
– Да. Я не взял его сразу с собой, на случай, если вы сегодня не приедете.
– Так что ты мне сказал? Мальчики, значит, тоже здоровы?
– Да, спасибо.
– Наверно, очень выросли?
– Да, не без того. Нынче сами сажали картошку.
– Ох ты, – сказала мать, улыбаясь, и покачала головой, – неужто они уже умеют сажать картошку?
– Элесеус мне по этих пор, а Сиверт вот по этих, – сказал Исаак, показывая на себе.
Маленькая Леопольдина попросила есть. И что за красивенькая малютка, чисто божья коровка, что прилетела в телегу! Она говорила нараспев, на непонятном тронхеймском наречии, кое-что отцу приходилось даже переводить. Лицом она вышла в мальчиков, карие глаза и овальные щечки, какие все трое унаследовали от матери; дети пошли в мать, и слава богу! Исаак немножко стесняется своей маленькой дочки, стесняется ее маленьких башмачков, длинных, тоненьких ножек в шерстяных чулках, короткого платьица; здороваясь с незнакомым папой, она присела и подала ему крошечную ручку.
Въехали в лес и сделали привал, все принялись за еду, лошади задали корму. Леопольдина бегала по вереску с куском хлеба в руке.
– Ты не очень изменился, – сказала Ингер, глядя на мужа.
Исаак отвернулся и ответил:
– Это тебе так кажется. А вот ты стала страх какая красивая!
– Ха-ха-ха, ну нет, я уж теперь старуха, – сказала она шутливо.
Что уж тут говорить, Исаак все еще чувствовал себя неуверенно, скованно, точно стыдился чего-то. Сколько лет его жене? Наверное, не меньше тридцати, – конечно, не может быть ей больше, никак не может. И хотя Исаак сидел, держа в руке кусок хлеба, он сорвал веточку вереска и стал его жевать.
– Чего это ты вереск ешь! – смеясь, воскликнула Ингер.
Исаак отбросил вереск, сунул в рот кусок хлеба, встал и, отойдя к лошади, поднял ей передние ноги с земли. Ингер с изумлением взирала на эту сцену – лошадь покорно стояла на задних ногах.
– Зачем ты это? – спросила она.
– Она такая смирная, – сказал он про лошадь и опустил ее ноги на землю. Для чего он это сделал? Должно быть, не смог с собой совладать. А может, хотел скрыть этим свое смущение.
Потом двинулись дальше, и некоторое время все трое шли пешком. Впереди показался новый хутор.
– Что это такое? – спросила Ингер.
– Это участок, который купил Бреде.
– Бреде?
– Называется Брейдаблик. Сплошь болота, леса почти совсем нет.
Они еще поговорили об этом, проходя мимо Брейдаблика. Исаак заметил, что телега Бреде так и стоит под открытым небом.
Но вот девочка захотела спать, и отец бережно поднял ее на руки. Они все шли и шли, Леопольдина скоро заснула, и тогда Ингер сказала:
– Давай завернем ее в одеяло и положим в телегу, пусть спит, сколько хочет.
– Ее там растрясет, – возражает отец и продолжает нести девочку дальше.
Пустошь кончается, они снова въезжают в лес, и Ингер говорит: «Тпру!» Она останавливает лошадь, берет ребенка у Исаака и просит его передвинуть сундук и швейную машинку, чтобы Леопольдину можно было положить на дно телеги.
– Ничего ее не растрясет, что за глупости!
Исаак устраивает все как надо, закутывает дочку в одеяло и подкладывает ей под голову свою куртку. И снова они едут дальше.
Муж и жена идут и говорят о том о сем. Солнце долго не садится, погода теплая.
– Олина – где она спит? – спрашивает Ингер.
– В клети.
– А! А мальчики?
– В горнице, в своих постелях. В горнице две кровати, как и тогда, когда ты уезжала.
– Я иду и все смотрю на тебя, ты точь-в-точь такой же, как был, – говорит Ингер. – А ведь небось столько всего перетаскал на этих своих плечах, и, гляди, не ослабели.
– Не-ет. А я вот хотел спросить: выходит, тебе сносно жилось все эти годы? – с волнением задал вопрос Исаак.
Ингер ответила, что да, жаловаться не приходится.
Разговор между ними пошел более доверительный, Исаак осведомился, не устала ли она, не лучше ли ей ехать в телеге.
– Нет, спасибо, – сказала она. – Не пойму только, что это со мной сделалось: после морской болезни я все время точно голодная.
– Хочешь поесть?
– Да. Если это не очень нас задержит.
Ох уж эта Ингер, она, верно, вовсе не была голодна, а просто хотела покормить Исаака, ведь он в последний привал так толком и не поел, принявшись жевать веточку вереска.
И так как вечер был светлый и теплый, а ехать им еще было с добрую милю, они опять принялись закусывать.
Ингер вынула из сундука сверток и сказала:
– Я тут привезла кое-чего мальчикам. Зайдем за кусты, а то солнце прямо в глаза.
Они зашли за кусты, и она показала ему подарки: красивые подтяжки с пряжками для мальчиков, тетрадки с прописями, обоим по карандашу, обоим по перочинному ножичку. Себе она везла замечательную книгу.
– Ты только посмотри, это молитвенник, и здесь написано мое имя. Подарок директора на память.
Исаак восхищался каждой вещью. Она показала несколько маленьких воротничков Леопольдины и протянула Исааку черный блестящий, как шелк, шарф.
– Это мне? – спросил он.
– Да, тебе.
Исаак осторожно взял шарф в руки и погладил.
– Красивый, правда?
– Очень! В таком можно объездить весь свет! – Пальцы у него стали какие-то чудные, так и прилипли к этому чудесному шелку.
Вот уже и показывать больше нечего, но, складывая подарки, Ингер села на землю, вытянув вперед ноги, так что стали видны ее чулки с красными каемками.
– Гм. Должно быть, это городские чулки? – спросил Исаак.
– Да. Они из городской пряжи, да только я сама их связала – на спицах. Они очень длинные, выше колена, вот посмотри…
Немного погодя она услышала свой собственный шепот:
– А ты… ты все такой же… как был!
Чуть позже они снова отправились в путь, Ингер сидит в телеге, держа в руках вожжи.
– Я привезла с собой пакетик кофе, – говорит она, – только нынче вечером тебе не придется его попробовать, он не жареный.
– Ничего! – отвечает он.
Через час солнце село, становится свежо, Ингер слезает с телеги и идет пешком. Они плотнее укутывают Леопольдину одеялом и улыбаются тому, что она так долго спит. Муж и жена тихонько переговариваются на ходу. Как приятно слушать Ингер, никто не говорит чище, чем она сейчас!
– Разве у нас теперь не четыре коровы? – спрашивает она.
– Что ты, больше, – гордо отвечает он, – у нас их восемь.
– Восемь коров!
– Да, вместе с быком.
– А масло продаете?
– Как же. И яйца.
– У нас и куры есть?
– Само собой. И свинья.
Порой удивление Ингер столь велико, что в растерянности она на минутку останавливает лошадь: «Тпру!» Гордость переполняет Исаака, и он старается изо всех сил еще больше ее огорошить.
– А Гейслер-то, – говорит он, – помнишь Гейслера? Он был у нас недавно.
– И что же?
– Купил у меня медную гору.
– Да ну? Что это за медная гора?
– Из меди. Она вон там, наверху, на северной стороне озера.
– А-а. Наверно, ты немного за нее получил?
– Как бы не так! Не такой он человек, чтобы не заплатить как следует.
– Сколько ж он тебе дал?
– Гм. Не поверишь – целых двести далеров.
– И ты их получил? – восклицает Ингер и опять останавливается на минутку. – Тпру!
– Получил. И за участок все выплатил давным-давно, – сказал Исаак.
– Нет, ты прямо как есть волшебник!
Поистине приятно было удивлять Ингер и превращать ее в богачку; поэтому Исаак прибавил, что у них нет никаких долгов, ни торговцу, ни кому другому. И у него припрятаны не только Гейслеровы двести далеров, но еще и сверх того, еще целых сто шестьдесят далеров. Так что он уж и не знает, как им благодарить Бога.
Они снова заговорили о Гейслере, Ингер рассказала, как он потрудился для ее освобождения. Прошло это не так-то гладко: он долго приставал к директору, много раз был у него, писал даже кому-то из государственных советников или каким-то другим начальникам, и все это за спиной у директора, а когда директор узнал, то, как и можно было ожидать, очень рассердился. Но Гейслер его не испугался и потребовал нового разбирательства, нового суда и все такое. Тут уж королю пришлось подписать прошение.
Бывший ленсман Гейслер всегда по-доброму относился к двум этим людям, и они часто задавались вопросом, за что бы это; все, что он делал, он делал за простую благодарность, а это было непонятно. Ингер разговаривала с ним в Тронхейме, но все равно не разобралась в нем.
– Он никого другого в селе не хочет знать, кроме нас, – объяснила она.
– Он сам сказал?
– Да. Он зол на здешнее село. Я, говорит, еще им покажу – селу-то!
– Ну-ну.
– И они, говорит, еще пожалеют, что остались без меня.
Они выехали на опушку и увидели впереди свой дом. Построек на усадьбе стало больше, чем прежде, и все они были красиво выкрашены; с трудом узнавая знакомые места, Ингер резко осадила лошадь.
– Да ведь это же не… Это все не у нас! – воскликнула она.
Маленькая Леопольдина наконец проснулась, она хорошо выспалась, ее спустили на землю, и она пошла рядом с ними.
– Мы туда едем? – спросила она.
– Да. Красиво, правда?
На дворе возле дома двигались маленькие фигурки, это были Элесеус и Сиверт, поджидавшие приезжих; увидя их, они побежали им навстречу. Ингер так озябла, такой на нее напал кашель и насморк, что это отозвалось даже на глазах и они наполнились влагой.
– На пароходе так простужаешься, видал, что делается с глазами от сырости и холода!
А мальчики, подбежав ближе, вдруг остановились, в изумлении уставившись на приезжих. Мать свою они совсем позабыли, маленькую сестренку и вовсе никогда не видали. Но папа – его они узнали, только когда он подошел совсем близко. Он остриг свою длинную бороду.
Теперь опять все хорошо.
Исаак сеет овес, боронит его, заглаживает катком. Маленькая Леопольдина прибегает и просит покатать ее на катке. Вот выдумала – покататься на катке! – она такая маленькая и ничего еще не понимает, братья-то ее хорошо знают, что на папином катке нет сиденья.
Но папе приятно, что к нему пришла маленькая Леопольдина и что она такая доверчивая, он разговаривает с ней и просит поосторожнее ходить по полю, чтоб не набрать в башмачки земли.
– Гляди-ка, да на тебе сегодня голубенькое платьице? Покажи-ка, верно, верно, голубенькое! И поясок и все такое. Ты помнишь большой пароход, на котором приехала? А машины видела? Ну а теперь иди домой к мальчикам. Займитесь чем-нибудь.
После отъезда Олины Ингер впряглась в свою прежнюю работу по дому и на скотном дворе. Она, пожалуй, несколько перебарщивает, стремясь навести в доме чистоту и порядок и показать, что она хочет все переделать по-своему, но ведь и впрямь просто замечательно, какая во всем произошла перемена, даже стекла в землянке у скотины начисто вымыты и аккуратно подметены стойла.
Но так было только в первые дни, в первую неделю, потом пыл у нее понемножку начал остывать. По правде говоря, все это великолепие на скотном дворе никому было не нужно, а потраченное время можно было использовать куда как лучше: Ингер так многому научилась в городе, вот и следовало извлечь выгоду из этой науки. Она снова взялась за прялку и ткацкий станок – что правда, то правда, она стала еще мастеровитее и проворнее, чем прежде, чересчур даже проворна, – куда там! – особенно когда на нее смотрел Исаак; он никак не мог взять в толк, как это человек может так быстро перебирать пальцами, длинными, красивыми пальцами на большой руке. Но в самый разгар работы Ингер вдруг бросала ее и бралась за другую. Впрочем, в ее домашнем хозяйстве дел теперь стало гораздо больше, чем прежде, только успевай вертеться, может, она стала менее терпелива, в ней как будто поселилось какое-то беспокойство, терзая и подгоняя ее.
Вот взять хоть бы цветы, которые она привезла с собой, луковицы и отводки, маленькие растеньица, о которых тоже надо было позаботиться. Окошка стало мало, подоконник слишком узок для цветочных горшков, да и горшков-то не было. Исааку пришлось смастерить ей маленькие ящички для бегоний, фуксий и роз. А кроме того, одного окошка и вообще мало – что такое одно окно для целой горницы!
– И вот еще что, – сказала Ингер, – у меня нет утюга. Мне нужен утюг, чтоб приглаживать швы, когда я шью белье и платье, а то настоящего шва не сделаешь; хоть какой-нибудь утюг да нужен.
Исаак обещал поехать в село и дать заказ кузнецу выковать замечательный утюг. Да, Исаак был готов сделать все, что она ни попросит, готов был исполнять все требования Ингер, потому что он понял: она многому научилась и стала совсем другая. И речь у нее тоже стала другая, лучше, благороднее. Она уже не кричит ему как прежде: «Иди поешь!» Теперь она говорит: «Пожалуйста, пойди покушай!» Все переменилось. В прежние времена он, бывало, скажет самое большее «ладно» и продолжает работать еще с добрый час, прежде чем пойдет есть. Теперь он отвечает: «Спасибо!» – и идет сейчас же. От любви умный глупеет, иногда Исаак отвечает: «Спасибо, спасибо!» Ну конечно, все переменилось, и не слишком ли уж по-благородному стали они жить? Когда Исаак говорит «навоз» или называет вещи обычными для землепашца словами, Ингер, «ради детей», поправляет: «Удобрение».
Она заботилась о детях, учила их всему и во всем помогала: крошка Леопольдина преуспевала в вязанье крючком, а мальчуганы – в письме и школьных науках, стало быть, они не придут в сельскую школу неподготовленными. Особенно прилежным оказался Элесеус, маленький же Сиверт занятиями не интересовался, попросту сказать, он был шалопай и проказник, а однажды даже осмелился отвинтить что-то с маминой швейной машины и настругать стружек со стульев и со стола подаренным перочинным ножом. Ему пригрозили отнять перочинный нож.
Кроме того, в распоряжении детей были все животные на хуторе, а у Элесеуса вдобавок имелся еще и цветной карандаш. Он очень его берег и неохотно давал брату, но с течением времени все стены в доме покрылись рисунками, а карандаш укорачивался с угрожающей быстротой. В конце концов Элесеусу пришлось посадить Сиверта на голодный паек, выдавая ему карандаш только на один рисунок по воскресеньям. Это решение никак не совпадало с желаниями Сиверта, но не такой был Элесеус человек, чтоб с ним можно было торговаться. Не то чтобы он был сильнее, просто руки у него были длиннее и в драке он был увертливее.
А Сиверт-то! То он нашел в лесу выводок куропаток, однажды с гордостью рассказал про какую-то чудную мышиную нору, а в другой раз – про форель в реке ростом с человека, но это были чистые выдумки, Сиверту ничего не стоило выдать черное за белое, впрочем, в остальном он был славный малый. Когда у кошки появились котята, не кто другой, как он, приносил ей молоко, потому что на Элесеуса она только и знала, что фыркать, и Сиверту не надоедало подолгу стоять и глядеть в ящик, в этот домик, населенный котятами с крошечными лапками.
А куры, которых он наблюдал день за днем, и петух с конской гривой и ярким опереньем, куры, которые разгуливали по двору, переговариваясь между собой и поклевывая песок, или вдруг принимались истошно вопить, снеся яйцо.
И еще был старый баран. Маленькому Сиверту, который знал теперь куда больше прежнего, все равно никогда было не сказать про барана: «Господи, да у него же совсем римский нос!» Ну не мог он сказать такое. Зато Сиверт мог сказать другое: он знал барана еще с тех пор, как тот был ягненком, он понимал его, составляя с ним одно целое, был ему родным, равным с ним. Однажды он пережил незабываемую минуту, ощутив в душе какое-то мистическое первобытное чувство: баран щипал траву, вдруг он поднял голову и, перестав жевать, уставился куда-то вдаль. Сиверт невольно посмотрел в том же направлении – нет, ничего примечательного. И тут он сам ощутил в душе что-то необыкновенное. «Словно в Эдемский сад заглянул!» – подумал он.
Были еще коровы, которых на каждого из детей приходилось по две, большие, медлительные животные, такие добродушные и ласковые, что маленьким человечкам ничего не стоило в любую минуту подойти к ним и погладить. Была свинья, белая и очень опрятная при хорошем уходе, прислушивающаяся ко всем звукам, помешанная на еде чудачка, пугливая, как девчонка. И был козел – в Селланро всегда жил старый козел, когда один помирал, его место занимал другой. Где еще увидишь такое козлиное выражение, какое бывает у козла! Как раз нынче под его присмотром было очень много коз, но иногда ему надоедала и прискучивала вся эта компания, и тогда он укладывался на землю, задумчивый и долгобородый, настоящий праотец Авраам. А потом вдруг снова вскакивал и мекал на коз. От него всегда шел резкий, острый запах.
Повседневная жизнь на хуторе идет своим чередом. Когда редкий путник, пробираясь через горы, проходит мимо и спрашивает: «И хорошо ли вы тут поживаете?» – Исаак отвечает и Ингер отвечает: «Да, спасибо тебе на спросе!»
Исаак все работает и работает, по всем своим делам он сверяется с календарем, следит за фазами луны, сообразуется со сменами времен года, работает. Он проложил довольно большой кусок дороги на спуске к низине, так что может теперь ездить в село на лошади с телегой, но по-прежнему чаще ходит пешком, неся на себе козий сыр или кожи, кору, бересту, масло, яйца, и продает все эти товары, а вместо них покупает другие. Летом он ездит в село нечасто еще и потому, что от Брейдаблика дорога совсем плохая. Он не раз просил Бреде Ольсена подправить дорогу, и Бреде обещал, но так и не сдержал слова. А больше просить Исаак не хочет, предпочитая таскать тюки на собственном горбу. Ингер тогда говорит: «Диву даюсь, что ты за человек, как ты все это выносишь!» А он выносит все. Сапоги у него такой фантастической величины и тяжести, с подметками, подбитыми таким толстым железом, да еще с ремнями к ним, приколоченными заклепками, – уже одно то, что человек мог ходить в таких сапогах, казалось чудом.
В один из своих походов в село он встречает на болоте несколько партий рабочих, они складывают кучки из камней и ставят телеграфные столбы. В основном это жители здешнего села, Бреде Ольсен тоже с ними, хотя он выселился на хутор и должен бы заниматься землепашеством. «И как это он все успевает!» – думает, наверно, Исаак.
Старший из рабочих спрашивает Исаака, не продаст ли он бревен на телеграфные столбы. Нет. Даже за хорошую цену? Нет. Исаак стал немножко сообразительнее, научился разговаривать с людьми. Если он продаст столбы, у него прибавится немножко денег, несколько лишних далеров, но у него не будет леса, так какая же ему от того выгода? Подходит сам инженер и повторяет предложение, но Исаак отказывается.
– У нас и у самих есть столбы, – говорит инженер, – но удобнее взять их из твоего леса, чтоб не возить издалека.
– Мне и для себя не хватает бревен, – говорит Исаак, – я собираюсь построить небольшую лесопилку, а то у меня ни амбара нет, ни других служб.
Тут в разговор вмешивается Бреде Ольсен и говорит:
– Будь ты такой, как я, Исаак, ты бы продал столбы.
Уж на что Исаак терпелив, но тут он посмотрел в упор на Бреде и ответил:
– Еще бы!
– Как так? – спросил Бреде.
– Но ведь я не такой, как ты, – сказал Исаак.
Кто-то из рабочих рассмеялся, услышав этот ответ.
Ну да, у Исаака были особые причины немножко осадить соседа – не далее как сегодня он видел пасущихся на брейдабликском поле трех овец и одну сейчас же признал, ту самую, лопоухую, что утащила Олина.
«Пусть себе Бреде оставит мою овцу, – думал он, возвращаясь домой, – пусть Бреде с женой станут богаче на одну овцу!»
А лесопилку он тоже все время держал в мыслях, это правда, и даже привез домой по последнему зимнему пути большую дисковую пилу и принадлежности к ней, которые торговец выписал для него из Тронхейма. Теперь эти машинные части лежали в сарае, смазанные льняным маслом для предохранения от ржавчины. Часть бревен, необходимых для сооружения запруды, он тоже привез и мог хоть сейчас начать строительство, но все время откладывал. Он и сам не понимал почему: то ли стал уставать, то ли сдавать? Для других в этом не было бы ничего удивительного, ему же самому казалось невероятным. Голова, что ли, у него ослабела? Раньше его не пугала никакая работа, но, должно быть, он немного изменился с тех пор, как построил мельницу на таком большом водопаде. Можно, конечно, взять помощника из села, но ему хотелось опять попробовать самому – начать на днях, Ингер подсобит.
Он сказал об этом Ингер:
– Гм. Не выберешь ли ты как-нибудь часок-другой подсобить мне на лесопилке?
Ингер подумала.
– Конечно, если будет время. Так ты решил строить лесопилку?
– Да, есть у меня такая задумка. В голове-то я уже все обмозговал.
– Ее строить труднее, чем мельницу?
– Куда труднее. В десять раз труднее, – похвастал он. – Господи помилуй, тут ведь все надо приладить, до самой малюсенькой черточки, а пила – та должна пройти точно посередине.
– Как-то ты с этим справишься? – рассеянно сказала Ингер.
Исаак обиделся на эти ее слова и сказал:
– Надо попробовать.
– А нельзя найти какого-нибудь мастеровитого человека, чтоб помог тебе? – спросила она.
– Нет.
– Так ведь не справишься! – сказала она и отвернулась.
Исаак медленно, словно медведь лапу, поднял руку и провел по волосам.
– Вот этого-то я и боюсь, – сказал он, – боюсь, что не справлюсь, затем и прошу тебя помочь, потому что ты-то это понимаешь.
Тут медведь правда попал в точку, но только это ни к чему не привело. Ингер вскинула голову, сердито хлопнула себя по бедрам и наотрез отказалась работать на лесопилке.
– Так, – сказал Исаак.
– Уж не прикажешь ли ты мне мокнуть в реке и терять здоровье? А кто станет шить на машинке, ходить за скотиной, заниматься хозяйством и все такое?
– Ну ладно, ладно, – согласился Исаак.
А и помощь-то ему требовалась всего на четыре угловых столба да на два средних по обеим продольным стенам – вот и все! Неужто Ингер превратилась в такую неженку от долгого житья в городе?
А все дело было в том, что Ингер очень сильно изменилась и уже не столько думала о благе своих ближних, сколько о самой себе.
Она освоила чесальные доски, прялку и ткацкий станок, но гораздо больше любила шить на машинке; когда же кузнец выковал для нее утюг, она оказалась вполне вооруженной, чтобы заняться шитьем. То была ее профессия. Для начала она сшила несколько платьиц Леопольдине. Исааку они очень понравились, и он принялся на все лады расхваливать их, пожалуй даже чуть чрезмерно. Ингер дала понять, что это сущие пустяки по сравнению с тем, на что она способна.
– Только очень уж они короткие, – сказал Исаак.
– В городе аккурат такие носят, – сказала Ингер, – ты в этом ничего не понимаешь.
Исаак, стало быть, вмешался куда не следовало и потому намекнул, что неплохо бы купить какой-нибудь материи для нее самой, для самой Ингер.
– На пальто? – спросила Ингер.
– Да, или на что хочешь.
Ингер согласилась на материю для пальто и объяснила, какую ей хочется.
Но когда она сшила пальто, надо же было кому-нибудь показать его, и потому, когда мальчиков повезли в школу, она отправилась в село вместе с ними. Путешествие это оказалось не вовсе бесполезным, оно оставило свои следы.
Во-первых, когда они проезжали мимо Брейдаблика, хозяйка Брейдаблика вышла из дома с детьми посмотреть на проезжающих. В телеге сидели, словно господа, Ингер и оба мальчика, мальчики ехали в школу, а на Ингер было надето пальто. При виде этого в сердце хозяйки Брейдаблика впилась змея: без пальто она бы еще и обошлась, слава богу, ума хватит, но у нее самой были дети, взрослая девочка Барбру, следующий за нею Хельге и Катрина – все школьного возраста. Само собой, двое старших ходили прежде в сельскую школу, но когда семья переселилась на болота, в этот отдаленный Брейдаблик, дети опять превратились в язычников.
– А ты захватила с собой еду для ребят? – спросила хозяйка.
– Еду-то? Не видишь разве сундук? Это мой дорожный сундук, я привезла его с собой домой, так вот, в нем доверху еды.
– Чего же ты взяла?
– Чего взяла? Свинины и мяса на варево, масла, хлеба и сыра на завтраки.
– Ну и богато живете! – сказала хозяйка, а ее худенькие, бледные детишки слушали, раскрыв рот, обо всех этих яствах.
– У кого же ты их поселишь? – спросила хозяйка.
– У кузнеца.
– Так, – промолвила хозяйка. – Мои тоже скоро отправятся в школу, но они-то будут жить у ленсмана.
– Вот как, – сказала Ингер.
– Да, а не то у доктора или у священника. Ведь мой Бреде на короткой ноге со всеми важными господами.
Тут Ингер оправила пальто, наивыгоднейшим образом выпустив черную шелковую бахрому.
– Откуда у тебя это пальто? – спросила хозяйка. – Привезла из города?
– Сама сшила.
– Вот я и говорю: вы там, в глуши, того и гляди лопнете от богатства.
Всю дорогу Ингер переполняло чувство радости и гордости, а въехав в село, она, быть может, уж слишком явно выказала свое превосходство; во всяком случае, супругу ленсмана Хейердала весьма раздосадовало, что она явилась в село в пальто: не иначе как хозяйка Селланро забыла, кто она такая, забыла, откуда приехала после шестилетнего отсутствия. Как бы то ни было, Ингер продемонстрировала свое пальто, и ни жена торговца, ни кузнецова жена, ни учительша не имели ничего против, чтоб заиметь такое же, но решили пока повременить.
А вскоре у Ингер не стало отбоя от гостей. Несколько женщин пришли из-за перевала любопытства ради; должно быть, Олина ненароком упомянула о ней, разговаривая с той или другой; женщины приносили разные новости из родного села Ингер, а взамен получали угощение и разрешение полюбоваться швейной машинкой. Потом появились две молоденькие девушки из прибрежного села, а за ними еще две, посоветоваться с Ингер: стояла осень, они скопили денег на обновы, не расскажет ли им Ингер, какие теперь на свете моды, а может, и скроит что-нибудь из их материи. Ингер оживлялась от этих визитов, прямо расцветала, она была приветлива, благожелательна и, будучи большой мастерицей, кроила без всяких выкроек; иногда она прямо тут же тачала длинные швы на машинке, ничего не беря за это, и, отдавая девушке раскроенную материю, шутливо говорила: «Ну вот, а пуговицы уж пришьешь сама!»
Поздней осенью Ингер получила приглашение приехать в село, пошить на начальство. Пришлось отказаться: у нее семья, и скотина, и разные домашние дела, а прислуги нет. Чего у нее нет? Прислуги!
Она сказала Исааку:
– Будь у меня помощница, я бы шила гораздо больше.
Исаак не понял:
– Помощница?
– Ну да, помощница в доме, служанка.
Тут у Исаака, должно быть, пошли круги перед глазами, потому что он усмехнулся в свою железную бороду, приняв ее слова за шутку.
– Да уж, самая пора нанять служанку! – сказал он.
– В городе они у всех хозяек есть, – ответила Ингер.
– Ну-ну, – промолвил Исаак.
По правде сказать, ему было не до веселья и радости, он был не в духе оттого, что начал строить лесопилку, а дело у него не клеилось: не мог он одной рукой держать столб, а другой орудовать ватерпасом и одновременно укреплять поперечины. Но с тех пор как мальчики возвратились из школы, дело явно пошло на лад, ребятишки оказались на редкость полезны, при этом Сиверт был молодчина по части вбивания гвоздей, Элесеус же ловчее действовал шнуром. После недельной работы Исааку и мальчуганам удалось-таки установить столбы и надежно укрепить их толстыми, как балка, поперечинами. Самая трудная работа была позади.
Лесопилка ладилась, да и все другое ладилось. Но по вечерам Исаак начал чувствовать усталость. Ведь надо было не только ставить лесопилку, на нем лежали и все другие дела по хутору. Сено свезли в амбар, ячмень же еще наливался на корню, скоро придет время уборки, а там, глядишь, и картошка поспеет. Впрочем, Исааку здорово помогали мальчики. Он их не благодарил, такое не в обычае было у таких, как он и ему подобных, но он был ими очень доволен. Иногда в разгар рабочего дня им случалось присесть передохнуть, и тогда, разговаривая с ними, отец, казалось, всерьез советовался с сыновьями, за какие дела им приняться раньше, а какие отложить. Эти минуты преисполняли ребятишек гордостью, и они научились, чтоб не ошибиться, хорошенько думать перед тем, как сказать свое слово.
– Неладно будет, если не подведем лесопилку под крышу до осенней мокроты, – говорил Исаак.
Если б только Ингер была такая, как в прежние времена! Но Ингер, должно быть, как и можно было ожидать, сдала здоровьем после столь долгого пребывания в заключении. Что характер ее изменился – это само собой, но она стала как-то уж очень рассеянна и легкомысленна, пустая душой. Про ребенка, которого она убила, однажды сказала: «Я была порядочная дура, ведь губу-то ей можно было бы зашить, напрасно я ее задушила!» И ни разу не сходила на могилку в лесу, где когда-то уминала руками землю и поставила крест.
Но Ингер вовсе не была чудовище, она продолжала относиться с большой любовью к другим своим детям, заботилась о них, обшивала, просиживала ночи напролет за починкой их платья и белья. Она мечтала вывести их в люди.
И вот ячмень убрали, картошку выкопали. Пришла зима. Да, а лесопилку этой осенью так и не удалось подвести под крышу, но ничего не поделаешь, не помирать же из-за этого! Сделается летом.
А зимой пошла обычная работа: возка дров, починка орудий, инвентаря и сбруи, Ингер занималась хозяйством и шила. Мальчики опять надолго уехали в село, в школу. Они уже несколько зим пользовались одной парой лыж на двоих; пока они жили дома, все было в порядке: один терпеливо ждал, пока другой отбегает свое, или же один становился на лыжи позади другого. Да, они отлично ладили, они не знали иных радостей, они еще не были испорчены. Но в селе условия жизни побогаче, у всех в школе были свои лыжи, оказалось, даже у ребятишек из Брейдаблика у каждого по собственной паре лыж. Так что Исааку пришлось сделать новую пару для Элесеуса, а старая досталась Сиверту.
Исаак сделал больше: он одел мальчуганов и купил им неизносимые сапоги. А после этого пошел к торговцу и заказал ему кольцо.
– Кольцо? – спросил торговец.
– Да, кольцо, носить на пальце. Я так зазнался, что хочу подарить своей жене кольцо на палец.
– Какое же, серебряное или золотое, а то, может, медное, только позолоченное?
– Серебряное.
Торговец долго думал.
– Раз уж на то пошло, Исаак, и ты решил подарить своей жене кольцо, подари уж золотое, чтоб не стыдно было носить.
– Что?! – громко проговорил Исаак. Но в глубине души он, конечно же, и сам думал о золотом кольце.
Они во всех подробностях обговорили покупку, столковавшись на определенном размере. Исаак тяжело сопел, качал головой и сетовал на слишком высокую цену, но торговец стоял на своем, заявив, что, кроме золотого, другого кольца он и выписывать не станет. Весь обратный путь домой Исаак, в сущности радуясь своему решению, не переставал ужасаться расходам, в какие вводит любовь.
Зима стояла ровная, снежная, и когда к Новому году установился санный путь, из села начали возить на болота телеграфные столбы и складывать их на определенном расстоянии друг от друга. В каждую подводу было впряжено несколько лошадей, они везли столбы мимо Брейдаблика, мимо Селланро; а потом они встретились с другими такими же подводами, шедшими с другой стороны перевала, и вся линия оказалась завершенной.
Так шла жизнь, день за днем, без крупных событий. Да и что могло случиться? Весной начались работы по установке телеграфных столбов; без Бреде Ольсена не обошлось и тут, хотя ему бы в самую пору заняться весенними работами на собственном участке. «И как это он всюду успевает!» – снова подумал Исаак.
Самому Исааку едва хватало времени, чтоб поесть да поспать, он едва-едва управился с весенними делами, правда, земли у него теперь было обработано довольно много.
В оставшееся до покоса время он подвел-таки лесопилку под крышу и мог теперь приняться за установку механизма. Что и говорить, лесопилка вовсе не была чудом искусства, но построена была прочно и основательно, и дело свое делала справно, лесопилка действовала, лесопилка пилила; не раз бывая на лесопилке в селе, Исаак там хорошенько все высмотрел, переняв все хорошее. Получилась славная крошечная лесопилка, но он был доволен ею, вырубил на двери год и поставил свое тавро.
А летом в Селланро произошло все-таки что-то не совсем обыкновенное.
Рабочие, проводившие телеграф, забрались так далеко в глушь, что однажды вечером передний их отряд вышел к хутору и попросился переночевать. Их устроили на ночь в овине. Дни шли, подходили другие партии, всем рабочим давали приют в Селланро, они уходили все дальше и дальше от хутора, но по-прежнему возвращались ночевать в овин. Как-то субботним вечером приехал для расчета с рабочими инженер.
Когда Элесеус увидел инженера, у него от страха сердце ушло в пятки, и он поспешно шмыгнул за дверь, только бы его не спросили про карандаш. И надо же так случиться, что и Сиверта нет дома и не у кого искать поддержки! Элесеус, словно призрак, крался вдоль стены и, наткнувшись наконец на мать, послал ее за Сивертом. Другого выхода не было.
Сиверт отнесся к делу гораздо спокойнее, впрочем, главная-то вина лежала не на нем. Братья уселись в сторонке, подальше от дома, и Элесеус сказал:
– Если б ты взял это на себя!
– Я? – сказал Сиверт.
– Ты гораздо младше, тебе он ничего не сделает.
Сиверт подумал-подумал, понял, что брат угодил в переделку, и ему польстило, что Элесеус в нем нуждается.
– Я мог бы, пожалуй, пособить тебе, – сказал он покровительственно.
– Ну пожалуйста! – воскликнул Элесеус и протянул брату огрызок карандаша. – Возьми его насовсем! – сказал он.
Они пошли было домой вместе, но Элесеус сказал, что у него есть еще дела на лесопилке, вернее, на мельнице, надо кое-что посмотреть, а на это потребуется время, вряд ли он управится раньше чем через час. Сиверт пошел один.
В горнице сидел инженер и рассчитывался с рабочими бумажками и серебряными монетами, а покончив с расчетом, налил из кринки в стакан молока, которым угостила его Ингер, и очень благодарил ее. Потом поболтал с маленькой Леопольдиной, а увидев на стенах рисунки, поинтересовался, кто их нарисовал.
– Не ты ли? – спросил он Сиверта. Инженер, наверно, хотел выразить таким образом свою благодарность за гостеприимство и порадовать мать, расхвалив рисунки. Ингер объяснила толково и ясно, что ребятишки рисовали вдвоем, оба брата. Бумаги у них не было, и, пока она не вернулась домой и не привезла им ее, они карябали на стенах. А у нее не хватает духу смыть их малеванье.
– И не надо, – сказал инженер. – Бумага? – И выложил на стол много-много больших листов. – Вот, рисуйте себе на здоровье до следующего моего приезда. А как насчет карандашей?
Сиверт протянул ему свой огрызок, показывая, что от карандаша остался совсем маленький кусочек. Инженер дал ему новый, неочиненный цветной карандаш.
– Рисуй себе на здоровье! Только пусть лучше лошадь будет у тебя красная, а козел синий. Ты ведь не видал синих лошадей, верно?
Потом инженер уехал.
В тот же вечер из села пришел человек с коробом, продал рабочим несколько бутылок и ушел. А после его ухода в Селланро стало уже не так тихо, заиграла гармоника, все громко заговорили, запели, а потом немножко и поплясали. Один из рабочих пригласил на танец Ингер, а Ингер – вот и пойми ее! – Ингер легонько усмехнулась и прошлась с ним несколько кругов. После этого ее стали приглашать и другие, и она порядочно повертелась.
Кто ее поймет, эту Ингер! Должно быть, то был первый счастливый танец в ее жизни, ее домогались, ее добивались тридцать мужчин, она была среди них одна-единственная, у нее не было соперниц. А как они поднимали и кружили ее, эти здоровенные телеграфисты! Почему и не потанцевать? Элесеус и Сиверт спали крепким сном в клети под шум и крики, разносившиеся по всей усадьбе, а маленькая Леопольдина не спала, с изумлением глядя на прыжки матери.
Исаак сразу после ужина ушел на поле, а когда вернулся домой, решив ложиться спать, ему поднесли из бутылки, и он тоже выпил глоток-другой. Он сидел и смотрел на танцы, держа на коленях Леопольдину.
– Попляши, попляши! – добродушно сказал он Ингер. – Ног тут много!
Но вскоре музыкант перестал играть, и танцы кончились. Рабочие собрались в село на остаток ночи и весь завтрашний день, с тем чтоб вернуться только в понедельник утром. Вскоре в Селланро все стихло, все ушли, только двое-трое пожилых мужчин остались и пошли укладываться в овин.
Исаак поискал Ингер, чтоб уложить Леопольдину, а не найдя ее, сам внес девочку в дом и уложил спать. И тоже лег.
Среди ночи он проснулся, Ингер рядом не было. «На скотном дворе она, что ли?» – подумал он, встал и отправился на скотный двор.
– Ингер? – позвал он. Никакого ответа. Коровы повернули головы и посмотрели на него, все было спокойно. По старой привычке он пересчитал скотину, пересчитал овец и коз, одну суягную овцу всегда было трудно загнать в хлев, вот и опять она осталась на воле.
– Ингер? – позвал он. Опять никакого ответа. «Не ушла же она с ними в село?» – подумал он.
Летняя ночь была светлая и теплая, Исаак посидел немножко на крыльце, потом встал и пошел в лес искать овцу. А нашел Ингер. Ингер здесь? Ингер и с ней мужчина. Они сидели на вереске, она вертела его фуражку на указательном пальце, они разговаривали, ее, должно быть, опять домогались.
Исаак тихонько подошел к ним сзади, Ингер обернулась и, увидев его, казалось, обессилела и, выронив фуражку, повалилась наперед грудью.
– Гм. Ты знаешь, что суягная овца опять пропала? – сказал Исаак. – Да нет, где тебе знать, – прибавил он.
Молодой телеграфист поднял свою фуражку и бочком пошел прочь.
– Пойду догоню остальных, – проговорил он. – Доброй ночи, – добавил он, уходя. Никто не ответил.
– Так вот ты где! – сказал Исаак. – Здесь и будешь сидеть?
Он пошел к дому. Ингер поднялась на колени, встала на ноги и поплелась за ним, так они и шли гуськом, муж впереди, жена сзади. Пришли домой.
Ингер тем временем опамятовалась, нашла себе оправдание.
– Я как раз и пошла за овцой, – сказала она, – увидела, что ее нет. А тут случился этот парень, помог мне искать. Мы и минутки не посидели, как ты пришел. Куда ж ты сейчас-то?
– Я? Надо же найти животину.
– Да нет, ты ложись. Если уж кому искать, так мне. А ты ложись, тебе надо отдохнуть. Впрочем, овца может остаться и на воле, так ведь и раньше не раз случалось.
– Ну да, чтоб ее сожрали звери! – сказал Исаак и вышел.
– Нет же, не ходи! – крикнула она, догоняя его. – Тебе надо отдохнуть. Я пойду сама.
Исаак дал уговорить себя. Но он и слышать не хотел, чтоб Ингер пошла искать овцу. Оба вернулись в дом.
Ингер кинулась посмотреть на детей, сходила в клеть взглянуть на мальчиков и вела себя так, будто уходила из дома за самым законным делом, пытаясь даже подластиться к Исааку, словно ожидала этим вечером ласки горячее обычной, – ведь объяснила же она ему все как на духу. Но нет, благодарим покорно, Исаака не так-то легко повернуть куда хочешь, ему бы было куда легче, если б она погрузилась в печаль, не зная, куда деваться от раскаянья. Куда легче! Грош цена тому, что она съежилась в лесу, что ей стало чуточку не по себе, когда он наткнулся на нее, – грош цена, раз все так скоро прошло!
На следующий день, в воскресенье, он нисколько не помягчел, ушел из дому, отправившись на лесопилку, потом на мельницу, потом в поле, сначала с детьми, потом один. Когда Ингер попыталась присоединиться к ним, Исаак тотчас пошел в другую сторону.
– Мне на реку надо, посмотреть кой-что, – сказал он. Какая-то боль грызла его, но он переносил ее в мрачном молчании, не показывая гнева. Исаак был человек гордый, как Израиль, например, – взысканный и обманутый, но все же верующий.
В понедельник атмосфера на хуторе несколько разрядилась, а с днями впечатление от досадной субботней ночи постепенно начало сглаживаться. Время многое исправляет, плевками и грязью, едой и сном оно залечивает все раны. У Исаака же ничего особенно страшного не случилось, он даже не был твердо уверен, что его обидели, а кроме того, у него было много другого, о чем подумать: вот-вот наступит пора сенокоса. А в-седьмых и в-последних, проводка телеграфной линии скоро подойдет к концу, и на хуторе вновь воцарятся мир и тишина. Широкая, светлая просека пересекала лиственный лес, столбы с натянутыми проводами шли по ней вплоть до самого горного перевала.
В следующий субботний расчет, который был последним, Исаак по своей воле и желанию устроил так, чтоб не быть дома. Он понес в село масло и сыр и вернулся только в ночь на понедельник. К тому времени все рабочие уже покинули овин, почти все, у него на глазах последний выходил со двора с мешком за спиной, почти последний. Что не все обстоит благополучно, Исаак понял по деревянному сундучку, по-прежнему стоявшему в овине; где его владелец, он не знал, да и не хотел знать, но фуражка с козырьком досадной уликой лежала на сундучке.
Исаак вышвырнул сундучок на двор, вслед за ним швырнул фуражку и запер овин. Потом пошел в конюшню и выглянул в окно. «Пусть сундук стоит там, – должно быть, думает он, – и пусть фуражка валяется там, мне все равно, чьи они, но его, сволочь эдакую, я не желаю знать». Но когда он придет за корзинкой, Исаак выйдет на двор, схватит его легонько за руку и накостыляет как следует. А уж как проводить его со двора, об этом он тоже позаботится!
С этими мыслями Исаак отошел от окна в конюшне, направился в хлев и выглянул оттуда, не находя покоя. Сундучок был обвязан веревкой, у бедняги не было даже замка для него, а веревка ослабла – не слишком ли круто Исаак обошелся с сундуком? Как уж так получилось, только он не чувствовал больше уверенности, что поступил правильно. В эту свою последнюю поездку в село он видел новую борону, которую выписал из города, о, чудо что за машина, ну чистая икона, ее только-только доставили на место. Лишь бы на нее было ниспослано благословение Божие. Может быть, как раз в эту минуту высшая сила, направляющая стопы человека, смотрит на Исаака, решая, заслуживает он благословения или нет. Высшие силы всегда занимали Исаака, ему и самому довелось однажды собственными глазами увидеть в лесу Бога, и было это удивительно и странно.
Исаак вышел во двор и остановился над сундуком. Подумал немного, сдвинул набекрень шапку и поскреб голову, и вид у него при этом был как у развязного, отважного испанца. Но тут он, должно быть, подумал: «Вот я стою, и никакой я не замечательный и выдающийся человек, а просто собака, и больше ничего!» Обвязав сундук покрепче веревкой и подняв с земли фуражку, он отнес их обратно в овин. Ну, вот все и сделано.
Когда он выходил из овина и спускался к мельнице, прочь от дома, прочь от всего, Ингер не стояла у окна в горнице. Ну что ж, пусть ее стоит где хочет, а впрочем, она небось лежит в постели, где ей и быть? В прежние времена, в первые безгрешные годы их житья на новом месте, тогда Ингер не знала покоя, не ложилась спать, пока он не возвратится домой из села, и всегда встречала его. Нынче все не так, нынче все стало по-другому. Взять хотя бы тот случай, когда он подарил ей кольцо, – хуже и не придумаешь! По скромности своей Исаак не стал говорить ей, что кольцо золотое.
– Ничего в нем особенного, так себе, пустяк, но ты все же надень его на палец, померяй!
– Оно золотое? – спросила она.
– Да, только не очень толстое, – сказал он. Ей бы ответить: «Ну что ты!» – а она вместо этого сказала:
– Верно, совсем не толстое.
– Ну и носи его вроде как травинку, – сказал он уныло.
Но Ингер была все же благодарна ему за кольцо, носила его на правой руке, кольцо поблескивало на пальце, когда она шила; изредка она давала его померить деревенским девушкам и покрасоваться в нем час-другой, когда они приходили к ней за советом. Неужто Исаак не понял тогда, как гордится Ингер кольцом!..
Но до чего же тоскливо сидеть одному на мельнице, всю долгую ночь слушая шум водопада. Исаак не сделал ничего худого, чего ему прятаться? Он вышел с мельницы и пошел полем домой, в избу…
И тут Исаак сконфузился, воистину обрадовался и сконфузился. В горнице сидел Бреде Ольсен, их сосед, не кто другой, как он, – сидел и пил кофе! Ингер вовсе и не спала, оба сидели, разговаривали и пили кофе.
– А вот и Исаак! – ласково сказала Ингер, встала и налила и ему кофе.
– Добрый вечер! – сказал Бреде и был также очень любезен.
Исаак сразу приметил, что Бреде хорошо кутнул на прощанье с рабочими, тянувшими телеграф, видно было, что он не выспался, но это ничего не меняло, он улыбался и был ласков. Разумеется, он прихвастнул: собственно говоря, ему некогда возиться с этой телеграфной работой, у него ведь на руках хутор; но никак нельзя было отказаться, до того пристал к нему инженер. А кончилось все тем, что Бреде пришлось согласиться и взять место инспектора на линии. Не ради платы, конечно, Бреде мог намного больше заработать в селе, но не пристало ему упрямиться. И вот теперь у него на стене висит маленькая блестящая машинка, довольно занятная машинка, что твой телеграф!
Исаак при всем желании не мог злиться на этого хвастунишку и лентяя, к тому же уж очень полегчало у него на душе оттого, что он застал нынче у себя дома соседа, а не чужого человека. Исааку были присущи мужицкая уравновешенность, несложные мужицкие чувства, мужицкая устойчивость и медлительность, он поддакивал Бреде и, покачивая головой, слушал его легковесную болтовню.
– Не нальешь ли еще чашечку кофе для Бреде? – спросил он Ингер. И Ингер налила ему еще кофе.
Ингер рассказала им про инженера, какой он необыкновенно добрый человек, он просмотрел рисунки и тетрадки мальчиков и сказал, что возьмет Элесеуса к себе.
– Возьмет к себе? – переспросил Исаак.
– Да, в город. Хочет, чтоб он писал у него, так ему понравились его рисунки и писанье, что он порешил сделать его конторщиком в своей конторе.
– Вот что! – сказал Исаак.
– А ты как думаешь? Ему уж пора конфирмоваться. По-моему, это здорово.
– По-моему, тоже! – сказал Бреде. – И настолько-то я знаю инженера: ежели он сказал такое слово, то так и сделает.
– Нам не обойтись здесь без Элесеуса, – сказал Исаак.
После этих слов стало как-то тихо и скучно. Да, с Исааком трудно столковаться.
– А если мальчик захочет уехать? – сказала наконец Ингер. – И если у него хватит ума, чтобы выбиться в люди!
Снова тишина. Но тут Бреде сказал, улыбнувшись:
– Инженер, верно, хотел взять и кого-нибудь из моих! У меня их много. Но старшая у меня Барбру, а она девочка.
– Барбру у вас умница, – из вежливости заметила Ингер.
– Да уж, в грязь лицом не ударит, – сказал и Бреде, – Барбру толковая и расторопная девушка, теперь она поступит к ленсману и будет у них жить.
– Она поступит к ленсману?
– Да, пришлось согласиться! Жена ленсмана все равно бы не отстала.
Давно наступило утро, и Бреде собрался уходить.
– У меня в вашем овине сундучок и фуражка, если только парни не утащили с собой, – пошутил он.
А время шло.
И разумеется, Элесеус уехал в город, Ингер поставила на своем. Сначала он пробыл там год, конфирмовался, а после этого прочно обосновался в конторе у инженера, все больше и больше преуспевая в писанье бумаг. А что за письма посылал он домой, то черными чернилами напишет, то красными, чисто картины! А уж какие складные, какие речистые! Изредка он просил денег, просил помочь ему: то ему нужно купить часы с цепочкой, чтобы не просыпать по утрам и не опаздывать в контору, то деньги нужны на трубку и табак, как у всех молодых конторщиков; то на что-то такое, что он называл «карманными деньгами»; то на вечернюю школу, где он обучался черчению, гимнастике и другим предметам, необходимым в его профессии и положении. В общем, содержать Элесеуса на службе в городе стоило недешево.
– Карманные деньги? – спросил Исаак. – Это что же – деньги, которые носят в кармане?
– Должно быть, так, – ответила Ингер, – должно быть, для того, чтоб не оказаться совсем уж без гроша. Да и не так это много – время от времени один далер.
– Вот-вот, аккурат так: далер нынче, далер завтра, – сердито ответил Исаак. Но сердился он больше оттого, что скучал без Элесеуса и хотел, чтоб он был дома. – Этак выйдет много далеров, – продолжал он. – У меня на это не хватит средств, напиши ему, что больше он ничего не получит.
– Да ладно уж, – оскорбленно проговорила Ингер.
– Сиверт-то небось никаких карманных денег не получает! – сказал Исаак.
Ингер ответила:
– Ты не бывал в городе и не понимаешь: Сиверту не нужны карманные деньги. Вдобавок Сиверта не придется жалеть, когда помрет дядя Сиверт.
– Откуда тебе знать?
– А вот знаю.
И в известном смысле это было верно – дядя Сиверт объявил, что его наследником будет маленький Сиверт. Дядя Сиверт много наслушался об успехах и положении Элесеуса в городе и, сердито покачав головой и поджав губы, поклялся, что племянник, которому дано имя в его честь, в честь дяди Сиверта, не останется внакладе! Но что, собственно, было за душой у дяди Сиверта? Правда ли, что, кроме разоренной усадьбы и рыболовных снастей, было у него и много денег и всякие другие богатства, как все считали? Никто этого не знал. К тому же дядя Сиверт отличался непомерным своенравием, ему вынь да положь, чтоб Сиверт переехал к нему жить. Это для дяди Сиверта было вопросом чести: раз инженер взял Элесеуса, он возьмет Сиверта. Но как Сиверту уехать из дома? Просто невозможно. Он был единственным помощником отца. А кроме того, мальчик и сам не имел большого желания жить у дяди, у знаменитого на всю округу общинного казначея; однажды он было попробовал, но вскоре вернулся домой. Он тоже уже конфирмовался, сильно вытянулся, на щеках у него появился темный пушок, а руки стали большие и мозолистые. Работал он как взрослый мужчина.
Исааку никогда бы не построить нового сарая без помощи Сиверта, а теперь вот сарай стоит, с помостом, отдушинами и всем, что полагается, – большой, ничуть не меньше, чем у священника. Разумеется, построен он из простых жердин, обшитых досками, но сколочен очень прочно, с железными скобами по углам, и обшит дюймовыми досками, напиленными на собственной лесопилке. Сиверт загнал в него не один гвоздь, поднял не одно здоровущее бревно для стропил, чуть не падая под его тяжестью. Сиверт любил работать бок о бок с отцом, он был весь в отца. Ничуть не избалованный, Сиверт, собираясь в церковь, как и в детстве, шел на бугор и натирал себе лицо и руки для хорошего запаха листком пижмы. Зато у Леопольдины появились в последнее время разные причуды, как и можно было ожидать от девушки и единственной дочери. Нынешним летом она вдруг заявила, что не может есть за ужином кашу без патоки, ну вот никак не может! И работница она была никудышная.
Ингер не отказалась от мысли о служанке, каждую весну она заговаривала об этом, и каждый раз Исаак оставался непреклонен. Сколько бы накроила она материи, нашила, наткала бы тонкого холста, вышила бы туфель, если б у нее было больше времени! И в сущности, Исаак уже был менее несговорчив, чем прежде, хотя все-таки еще продолжал ворчать. Хо-хо, в тот первый раз он произнес длиннющую отповедь, не по справедливости и разуму и не от гордости, а, к сожалению, от слабости, от злости. Но теперь он, казалось, понемножку сдавался, стыдясь самого себя.
– Если и нужна мне в дом помощница, то именно сейчас, – сказала Ингер. – Потом Леопольдина подрастет и сможет сама многое делать.
– Помощница? – спросил Исаак. – На что тебе помощница?
– На что мне помощница? У тебя-то у самого разве нет помощника? А Сиверт?
Что Исаак мог ответить на такое неразумие? Он ответил:
– Коли у тебя в хозяйстве будет девка, значит вы вдвоем вспашете, скосите и уберете весь урожай на хуторе. А мы с Сивертом займемся тогда своими делами.
– Уж там видно будет, – ответила Ингер, – но сейчас я могла бы нанять Барбру, она писала об этом домой.
– Какую такую Барбру? – спросил Исаак. – Барбру Бреде?
– Да. Она в Бергене.
– Не хочу я видеть у нас эту Барбру Бреде, – сказал он. И прибавил: – Нанимай любую другую.
Стало быть, от любой другой он не отказывался.
К Барбру из Брейдаблика Исаак не питал ни малейшего доверия, она была легкомысленна и непостоянна, как и ее отец, – а может, как и мать, – ненадежная ветрогонка. У ленсмана она недолго задержалась, всего год; конфирмовавшись, перешла к торговцу и у него прожила тоже год. Потом вдарилась в религию, и когда в село явились члены Армии спасения, она вступила в ее ряды; ей дали красную повязку на рукав и гитару. В таком наряде она уехала в Берген на яхте торговца, и было это в прошлом году. А недавно она прислала домой свою фотографию, Исаак ее видел: незнакомая барышня с завитыми волосами и длинной часовой цепочкой на груди. Родители гордились своей Барбру и показывали карточку всем, кто заходил в Брейдаблик; удивительно, какая она стала важная, но красной повязки на рукаве и гитары в руках у нее уже не было.
– Я брал карточку, показывал жене ленсмана, так она не узнала Барбру, – сказал Бреде.
– Она останется жить в Бергене? – подозрительно спросил Исаак.
– Она останется в Бергене, сколько захочет, – отвечал Бреде. – Если только не поедет в Христианию, – прибавил он. – Что ей делать дома? Сейчас она получила новое место и состоит домоправительницей у двух богатых холостяков-конторщиков. Жалованье получает большущее.
– Сколько же? – спросил Исаак.
– Так уж точно она в письме не говорит. Но очень большое, как я понял, ежели сравнивать с тем, сколько платят у нас в селе; да еще подарки к Рождеству и разные другие подарки, и у нее за это ничего не вычитают.
– Так, – сказал Исаак.
– А ты не взял бы ее в работницы?
– Я? – вырвалось у Исаака.
– Да нет, хе-хе, я просто так спросил, Барбру останется жить там, где живет сейчас. Что это я хотел сказать? Да! Ты никакого беспорядка не заметил на телеграфе по дороге сюда?
– На телеграфе? Нет.
– С тех пор как я взял его под свой присмотр, на линии и вправду не найдешь беспорядка. Да и машинка специальная не зря на стене висит, сразу предупредит, ежели что неблагополучно. Как-нибудь схожу на линию, осмотрю. У меня и без того дел невпроворот, одному никак не справиться. Но раз уж я состою инспектором и занимаю общественную должность, придется делать эту работу, покуда хватит сил.
Исаак спросил:
– А ты не думаешь отказаться?
– Не знаю, – ответил Бреде, – я пока не решил. Ко мне все пристают, чтоб я перебирался назад в село.
– Кто же к тебе пристает? – спросил Исаак.
– Да все. Ленсман хочет взять меня в приставы, доктор тянет в кучера, а пасторша не раз готова была обратиться за помощью, будь до нас не так далеко. А правда, Исаак, что ты получил за свою гору такие большие деньги, как говорят?
– Да, что правда, то правда, – ответил Исаак.
– На что она Гейслеру? Гора-то ведь здесь, у нас. Чудно как-то. Да и сколько лет уж прошло.
Исаак и сам нередко задумывался над этой загадкой, говорил с ленсманом, спрашивал адрес Гейслера, чтоб написать ему. Дело и впрямь было мудреное.
– Ничего я не знаю, – сказал Исаак.
Бреде не скрывал, что интересуется этой сделкой.
– Говорят, на казенной земле не одна твоя гора такая, – сказал он, – в других тоже могут быть разные сокровища, а мы-то ходим, точно бессловесные животные, и ничего этого не видим. Я решил как-нибудь забраться в горы и поизучать их.
– Да ты разве знаешь толк в горах и в породах камней? – спросил Исаак.
– Маленько разбираюсь, да и порасспросил кое-кого. Так или эдак, а надо что-нибудь придумать, не прокормиться мне на хуторе со всем семейством. Никак это невозможно. Ты совсем другое дело, тебе достался весь лес и вся хорошая земля. А здесь одно болото.
– Болото – земля хорошая, – сухо сказал Исаак. – У меня у самого болото.
– Да его ни в жисть не осушишь, – ответил Бреде.
Но осушить болото не такое уж и невозможное дело. Нынче по дороге к низине Исаак видел, как расчищают новые участки – два внизу, против села, а один значительно выше, между Брейдабликом и Селланро. Значит, и тут пошла работа; когда Исаак поселился в этих местах, здесь царило полное безлюдье. Три эти новосела были нездешние, но, должно быть, люди толковые; они начали не с займа денег под постройку дома, а приехали, пожили немного, покопались в земле и опять уехали, словно умерли. Вот как по-настоящему надо браться за дело: рыть, пахать, сеять. Ближайшим соседом Исаака был Аксель Стрём, толковый парень, холостой, уроженец Хельгеланна, он брал у Исаака плуг – распахать свое болото – и только на второй год построил сенной сарай да землянку для себя и двух-трех голов скота. Хутор его назывался Монеланн – Лунный, – очень уж красиво светила на него луна. У него не было в доме женщины, и он так и не смог найти на лето работницу – больно далеко от села, – но делал все на редкость правильно. Не начинать же, как Бреде, с постройки избы, а потом приехать с семьей и кучей ребят на хутор, не имея ни земли, ни скотины, чтобы прокормиться? Да что понимает Бреде Ольсен в осушке болот и распашке целины!
Вот убивать время на всякую ерунду – на это Бреде Ольсен мастер! Заехал однажды в Селланро, ну как же, он собрался в горы, искать по поручению кого-то драгоценные металлы! Вечером вернулся, сказал, что ничего определенного не нашел, обнаружил только кое-какие признаки, сказал и кивнул. Скоро опять поедет, а заодно обследует склоны гор, что смотрят в сторону Швеции.
И верно, Бреде пошел снова в горы. Должно быть, ему понравилось это занятие, а свалил все на телеграф, мол, надо объехать линию. Тем временем его жена с ребятишками копались на земле или оставляли все на волю Божию. Исааку надоели его приходы, и, как только появлялся Бреде, он уходил из дома, оставляя Ингер с Бреде разговаривать одних. О чем им было говорить? Бреде часто наведывался в село и знал все новости о важных господах, Ингер, в свою очередь, могла немало порассказать ему о своем знаменитом путешествии в Тронхейм и о тамошней жизни. За те годы, что она пробыла вдали от дома, Ингер стала страсть как болтлива, заводя разговоры с кем ни попадя. Да, это уже совсем не та наивная и справедливая Ингер, что прежде.
Женщины и девушки постоянно заходили в Селланро, то скроить платье, то стачать длинный шов на машинке, и Ингер хорошо их принимала. Снова повадилась приходить и Олина, не утерпела-таки, появлялась и весной и осенью, мягкая, как масло, и насквозь фальшивая.
– Захотелось поглядеть, как вы тут поживаете, – говорила она каждый раз. – Да и соскучилась очень по ребятишкам, страсть как я их полюбила, одно слово – ангелочки. Теперь-то они взрослые парни, но вот ведь чудное дело, никак не могу позабыть, какие они были маленькие и как я за ними ходила. А вы все строите и строите, не иначе как целый город решили построить! У вас не будет колокола на новом сарае, как в усадьбе у священника?
Однажды Олина привела с собой еще одну женщину, и втроем с Ингер они отлично провели вместе целый день. Чем больше народу собиралось вокруг Ингер, тем лучше она кроила и шила, споро орудуя ножницами и утюгом. Все это напоминало ей о днях, проведенных в тюрьме, где было так много женщин. Ингер не скрывала, где она набралась умения и мастерства – в Тронхейме. Выходило так, будто она там не наказание отбывала, а прожила те годы в учении, обучаясь портняжному делу, ткачеству, красильному делу, письму, и все это дал ей Тронхейм. Она говорила о тюрьме как о родном доме, полном людей, – тут тебе и начальство, и надзирательницы, и сторожа; когда она вернулась домой, она почувствовала себя словно в пустыне, ей было тяжело навсегда лишиться общества, к которому она так привыкла. Она даже прикидывалась иногда, будто простужается, потому что совсем отвыкла от холодного сырого воздуха, даже год спустя после возвращения она боялась выходить из дома в ветер и дождь. Для того-то и была ей нужна помощница – для работы вне дома.
– Да господи ты боже мой, – сказала Олина, – тебе ли не держать работницу, раз у тебя есть средства, к тому же ты такая ученая и у тебя такой большой дом!
Кому не приятно, когда тебя так хорошо понимают, и Ингер ей не перечила. Она шила с такой быстротой, что кольцо так и сверкало у ней на руке.
– Вот видишь, – сказала Олина другой женщине, – разве не правду я тебе говорила, что у Ингер золотое кольцо?
– Хотите посмотреть? – спросила Ингер и сняла с пальца кольцо. Олина взяла кольцо и принялась рассматривать его, словно не веря своим глазам, ну чистая обезьяна, разглядывающая орех. Потом сказала, отыскав пробу:
– Ну да, все так и есть, как я говорила про то, сколько у Ингер богатств и денег!
Вторая женщина благоговейно взяла кольцо, подобострастно ухмыльнувшись.
– Надень его, если хочешь, – сказала Ингер, – надень, ему ничего не сделается!
Ингер была сама доброта и радушие. Она принялась рассказывать им про Тронхеймский собор и начала так:
– Неужто вы не видали собора в Тронхейме? Ах да, вы ведь не были в Тронхейме! – И словно собор был ее собственностью, она кинулась на его защиту, хвасталась им, назвала его высоту и размеры – не собор, а просто сказка! Семь священников служат в нем зараз, и один не слышит другого. – Стало быть, вы не видали и колодца святого Олафа. Он находится в самом соборе, и колодец этот бездонный. Когда мы туда ходили, то каждый раз брали с собой по камешку и бросали в колодец, и он никогда не доставал до дна.
– Никогда не доставал до дна! – прошептали женщины, качая головой.
– А кроме колодца, чего только в этом соборе нет, – восторженно продолжала Ингер, – вот хотя бы серебряная рака. Рака святого Олафа. А мраморная церковь, маленькая церковка из чистейшего мрамора, датчане отняли ее у нас во время войны…
Женщины собрались уходить. Олина отозвала Ингер в сторонку, повела за собой в кладовую, где – она знала – лежат все сыры, и затворила за собой дверь.
– Чего тебе нужно? – спросила Ингер.
Олина зашептала:
– Ос-Андерс не посмеет больше приходить сюда. Я ему не велела.
– Ну что ж, – сказала Ингер.
– Я сказала: пусть только попробует, после того что он тебе устроил!
– Да, да, – сказала Ингер. – Но он уже был здесь много раз, и пусть себе приходит, я его не боюсь!
– Твоя правда, – сказала Олина, – но я знаю, что знаю, и, если хочешь, донесу на него.
– Ну что ж, – сказала Ингер. – Нет, не беспокойся!
Но ей было приятно, что Олина на ее стороне, и обошлось ей это в маленькую головку сыра; Олина же так и рассыпалась в благодарностях.
– Я всегда говорила и говорю: Ингер не раздумывает ни минуты, когда дело идет о подарке, тут уж она дает обеими руками! Конечно, чего тебе бояться Ос-Андерса, но я все-таки запретила ему показываться тебе на глаза. Уж такую-то малость я могла для тебя сделать!
Тогда Ингер сказала:
– Да что из того, если б он и пришел. Он больше не может мне навредить.
Олина насторожила уши.
– Ты разве узнала какое-нибудь средство против этого?
– У меня больше не будет детей, – ответила Ингер.
Обе были на равной ноге, и у обеих оказались равные козыри: кому, как не Олине, было знать, что лопарь Ос-Андерс помер еще в прошлом году…
Но почему у Ингер не будет больше детей? С мужем она нельзя сказать чтоб не ладила, они жили вовсе не как кошка с собакой, наоборот, хотя у каждого были свои особенности, ссорились они редко и всегда ненадолго, потом опять все шло по-хорошему. Иной раз Ингер вдруг становилась такою же, как в былые дни, и работала на скотном дворе так же усердно, как прежде, словно, уходя ненадолго в себя, черпала свежие силы. В такие дни Исаак смотрел на жену благодарными глазами, и будь он из тех, кому не терпится выложить свои мысли, он сказал бы в знак признательности: «Что такое? Гм. Да ты с ума сошла!» – или что-нибудь в этом роде. Но он, как правило, слишком долго молчал, каждый раз запаздывая со своей похвалой. Потому, должно быть, Ингер и не старалась постоянно проявлять такое свое трудолюбие.
Ей было за пятьдесят, и она вполне могла бы иметь детей, на вид же ей было не дать, пожалуй, и сорока. Всему-то она научилась в заведении – уж не научилась ли она каким-нибудь фокусам и насчет себя самой? Она вернулась, научившись стольким премудростям от общения с другими убийцами, а может, и наслушавшись кой-чего и от господ, от смотрителя, докторов. Однажды она рассказала Исааку, что один молодой врач высказался о ее злодеянии следующим образом: «Зачем наказывать кого-то за убийство детей, будь они даже здоровые, даже нормальные? Ведь они не больше как кусок мяса».
Исаак спросил:
– Он, верно, был зверь зверем?
– Это он-то! – воскликнула Ингер и рассказала, как он был ласков к ней, как именно он пригласил другого доктора сделать ей операцию и благодаря ему она сделалась человеком. Теперь у нее остался только рубец.
Да, теперь у нее только рубец, и она стала совсем красивой женщиной, высокая и статная, смуглая, с густыми волосами, летом по большей части босая, в высоко подоткнутой юбке, с обнаженными икрами ног. Исаак их видел, да и кто их не видел.
Ссориться они не ссорились. Исаак был на это не способен, да и жена его стала уж чересчур скора на ответ. На хорошую, основательную ссору этому чурбану, этому мельничному жернову требовалось много времени, она забивала его и так и этак словами, и он не находился с ответом, к тому же он любил ее, он очень сильно любил ее. Да и не так уж часто приходилось ему отбиваться, Ингер не было никакой нужды нападать на него, он был во многих отношениях превосходным мужем, и ей ничего не оставалось, как оставить его в покое. На что ей было жаловаться? По совести, Исаак был не худший из мужей, могла бы вполне заполучить кой-кого и похуже. Чуток поизносился? Ну да, конечно, сказывались некоторые признаки усталости, но это ничего не значило. Он был, как и она, полон по-прежнему здоровьем и неиспользованными запасами сил, и в осень их совместной жизни вносил свою долю ласки с не меньшим, если не с большим сердечным жаром, чем она.
Но были ли в нем какой-либо особый блеск и красота? Нет. И в этом она превзошла его. Порой Ингер приходило на ум, что ей доводилось видеть мужчин и пошикарнее, в красивом платье и с тросточками, господ с носовыми платками и крахмальными воротничками; ох уж эти городские господа! Поэтому она обращалась с Исааком так, как и полагалось обращаться с человеком вроде него, так сказать, в меру его заслуг, не более того: он был мужик мужиком, лесной житель; и теперь-то уж она знала: будь у нее от рождения нормальный рот, она никогда бы за него не вышла. Да, уж тогда-то она вышла бы за другого! Дом, который она получила, жизнь в лесной глухомани, уготованная ей Исааком, – все это, в сущности, лишь сносное существование, во всяком случае, она вполне могла выйти замуж в своем родном селе и общаться с людьми, а не жить, словно дикарь, в этой темной глуши. Она познала другую жизнь и многое повидала.
Не удивительно ли, как меняются взгляды людей! Ингер уже не могла от души радоваться красивому теленку или всплескивать от изумления руками, когда Исаак приносил домой с горного озера большущее ведро, полное рыбы, – нет, она шесть лет прожила в ином мире. Ушли в прошлое и те деньки, когда она так ласково и так заботливо звала его обедать. «Что ж ты не идешь есть?» – говорила она теперь. Разве так обращаются с мужем? Вначале он лишь дивился этой перемене, ее грубому и сварливому тону и отвечал: «Я же не знал, что обед готов». Но она утверждала, что ему положено это знать по солнцу, и тогда он вовсе перестал ей возражать и что-либо говорить по этому поводу.
Но однажды он поймал ее и сполна использовал этот случай: произошло это в тот раз, когда она вздумала украсть у него деньги. Не потому, что он был так уж скуп, но потому, что это были его деньги, и никаких сомнений на этот счет у него не было. Дело чуть не кончилось для нее большой бедой, мог ведь Исаак ее и покалечить. А Ингер вовсе и не была такой уж испорченной безбожницей, и деньги были нужны ей для Элесеуса, все для того же Элесеуса, который сидел в городе и снова выпрашивал себе далер. Неужто ему так и жить средь благородных господ без гроша в кармане? Или у нее не материнское сердце? Вот она и попросила денег у его отца, а когда он не дал, взяла их сама. Как уж это вышло наружу, подозревал ли ее Исаак или обнаружил пропажу случайно – но только ее проделка открылась, как она в ту же секунду почувствовала, что ее схватили, подняли с пола и швырнули наземь. Такого с ней еще никогда не бывало, на нее обрушилась лавина. В руках Исаака и в помине не было ни слабости, ни усталости. Ингер застонала, голова ее бессильно повисла, и, вся дрожа, она протянула ему далер.
Исаак и тут не стал ничего объяснять, хотя на сей раз Ингер не мешала ему говорить, он почти выдохнул то, что хотел сказать:
– Чертова баба, тебе больше не место в доме!
Он был неузнаваем. Должно быть, дал волю давно копившемуся раздражению.
То был печальный день, миновала долгая ночь, и наступил еще один такой же день. Исаак ушел и дома не ночевал, хотя ему обязательно надо было свезти в сарай просохшее сено; Сиверт ушел с отцом. Ингер осталась с Леопольдиной, коровами, козами, но она чувствовала себя совсем одинокой, почти все время плакала, недоуменно качая головой; такое сильное душевное волнение она пережила лишь один раз в жизни, теперь она вспомнила тот один раз, а случился он, когда она придушила своего крошечного ребеночка.
Куда подевались Исаак с сыном? Они и не думали зря терять время; украв сутки или около того от сенокосной поры, они построили на озере лодку. Вышла изрядно неуклюжая, неприглядная посудина, но прочная и крепкая, как все, что они делали, зато теперь у них была лодка и они могли ловить рыбу неводом.
Они вернулись домой, а сено лежало все такое же сухое. Они доверились небу – и выгадали, остались в барышах. Сиверт сказал:
– А мама-то, видать, убирала сено.
Отец повел глазом на луг и заметил:
– Ага.
Исаак сразу увидел, что большая часть сена исчезла, Ингер, верно, ушла сейчас в дом полдневать. И правильно сделала, что убрала сено, хоть он обругал и поколотил ее вчера. А сено-то тяжелое, большетравное, ей здорово досталось, да еще пришлось выдоить всех коров и коз.
– Ступай поешь, – сказал он Сиверту.
– А ты?
– Не хочу.
Почти сразу как Сиверт вошел в избу, Ингер вышла за дверь и, смиренно остановившись на пороге, сказала:
– Будь добр, зайди в избу и поешь тоже.
В ответ Исаак проворчал что-то невразумительное. Но кротость Ингер в последнее время стала явлением таким редким, что Исаак заколебался в своем упорстве.
– Если б ты вколотил два зубца в мои вилы, я б скопнила и больше, – сказала она. Она обращалась со своей просьбой к хозяину двора, к главе семьи, и была благодарна, когда он не ответил ей язвительным отказом.
– Ты и без того довольно наработала, – проговорил он.
– Да куда там.
– Некогда мне сейчас приколачивать тебе зубцы к вилам, видишь, собирается дождь!
И сам принялся копнить сено.
Должно быть, ему хотелось избавить ее от работы: несколько минут, потраченные на починку вил, наверстались бы в десять раз, если б Ингер пришла ему помочь. А Ингер все-таки пришла со сломанными вилами и копнила так споро, что только успевай поворачиваться; приехал Сиверт с подводой, все втроем они навалились на работу, пот лил с них ручьем, и воз за возом отправлялся на сеновал. Любо-дорого посмотреть! Исаак же снова раздумался о высшей силе, направляющей все наши шаги, от кражи далера до уборки целой кучи сена. А вдобавок на озере стоит лодка, после долгих лет размышлений и сборов стоит теперь готовенькая лодка на озере.
– О-ох, Господи, – вздохнул Исаак.
В общем, вечер вышел замечательный, поворотный пункт. Ингер, казалось выбившаяся на долгое время из колеи, теперь снова вернулась на свое прежнее место, и всего-то для этого понадобилось поднять ее с пола. Ни один из них не вспоминал об этом происшествии, Исаак потом даже устыдился за этот далер: и деньги-то всего никакие и все равно с ними пришлось расстаться, ведь в конце концов он отдал его Элесеусу. К тому же разве этот далер не принадлежал столько же Ингер, сколько и ему? Пришло время и Исааку проявить смирение и покорность.
Да, всякие бывали времена, Ингер, видать, опять поменяла свои взгляды на жизнь, опять переменилась, отказалась мало-помалу от своих благородных замашек и снова сделалась серьезной и заботливой женой и хозяйкой. Подумать только, что мужской кулак может сотворить такие чудеса! А и как же иначе, дело-то касалось сильной и работящей женщины, которую изнежило долгое пребывание в искусственной атмосфере, – жизнь столкнула ее с мужчиной, слишком твердо стоявшим на ногах. Он ведь ни на минуту не покинул своего исконного места на земле, своей почвы. Его не сдвинешь.
Да, всякие бывали времена; на следующий год опять случилась засуха, исподволь подтачивая ростки и людскую бодрость. Ячмень сох на корню, картошка – изумительная картошка! – та не сохла, а цвела, цвела. Луга стали серого цвета, картошка же цвела. Высшая сила управляла всем, но луга стали серого цвета.
И вот однажды явился Гейслер, бывший ленсман Гейслер наконец-то явился опять. Удивительно, право, что он не помер, а опять вынырнул. Зачем бы это?
На сей раз Гейслер не хвастал крупными затеями, покупкой горных участков и документами. Наоборот, он был довольно-таки плохо одет, борода и волосы на голове поседели, веки были красные. И вещей за ним теперь уж никто не нес, даже никакого чемоданчика, под мышкой у него был только портфель.
– Здравствуйте, – сказал Гейслер.
– Добрый день, – ответил Исаак и ответила Ингер. – Вот какие к нам пожаловали гости!
Гейслер кивнул головой.
– Спасибо вам за последнюю встречу в Тронхейме! – сказала наособицу Ингер.
Исаак тоже кивнул и сказал:
– Да, спасибо за это от нас обоих!
Но не в привычках Гейслера было впадать в сентиментальность, и он сказал:
– Я иду через перевал в Швецию.
Хотя хуторяне были подавлены из-за засухи, визит Гейслера порадовал их, они радушно угостили его, им было очень приятно как следует принять его, он сделал им так много добра.
Сам Гейслер нисколько не был подавлен, он сейчас же начал рассуждать обо всех проблемах, осматривал землю, кивал головой, по-прежнему держался прямо и гордо, словно у него в кармане лежало много сотен далеров. Он принес с собой бодрость и оживление, и не потому только, что говорил громким голосом, а потому, что говорил весело и возбужденно.
– Великолепное местечко это Селланро! – сказал он. – А теперь за тобой сюда, в глушь, потянулись и другие, я насчитал целых пять усадеб. Есть и еще, кроме этих, Исаак?
– Всего семь, две не видно с дороги.
– Семь дворов, скажем, пятьдесят человек. Придет время, и тут будет густо заселенный район. У вас еще нет здесь школьного округа и школы?
– Есть.
– Да, я слыхал. Школа на усадьбе Бреде, потому что она находится почти в центре. Подумать только, Бреде – и вдруг хуторянин-землепашец! – сказал он и зевнул. – Про тебя я все знаю, Исаак, ты – основа всего. Это меня радует. Ты и лесопилку завел?
– Да, уж какая вышла. Но мне большая подмога. Я распилил на ней не одно бревно и для нижних соседей.
– И правильно сделал!
– Вот бы узнать, что вы о ней скажете, если вас не затруднит дойти до нее.
Гейслер кивнул, словно подтверждая, что он знаток и в этом деле: ладно, он осмотрит лесопилку, осмотрит все, что тут сделано. Он спросил:
– У тебя было два сына, где же другой? В городе? В конторе? Гм! А этот с виду молодчина. Тебя как зовут?
– Сиверт.
– А того?
– Элесеус.
– В конторе у какого-то инженера? Чему он там научится? Разве что помирать с голоду. Мог бы поступить и ко мне, – сказал Гейслер.
– Да, – из вежливости ответил Исаак. Ему было жаль Гейслера, ведь не похоже на то, чтоб он мог держать помощника, пожалуй, и одному-то ему приходится трудновато, вон и пиджак у него изрядно-таки протерся на локтях, и на рукавах бахрома.
– Не хотите ли надеть сухие носки? – спросила Ингер, протягивая ему пару своих новых носков, из тех что она связала еще в лучшую свою пору, тоненькие, с каемкой.
– Нет, спасибо, – кратко сказал Гейслер, хотя, конечно, ноги у него были совсем мокрые. – Куда как лучше было бы ему поступить ко мне, – сказал он, имея в виду Элесеуса. – У меня нашлось бы для него дело, – прибавил он, вынув из кармана маленькую серебряную табакерку и повертев ее в руках. Наверно, это был единственный предмет роскоши, оставшийся у него от прошлого.
Но он не мог долго сосредоточиться на чем-нибудь одном: сунув табакерку обратно в карман, он завел разговор о другом.
– Послушай-ка, неужто это луг такой серый? Я было подумал, это тень. Почему горит земля? Пойдем со мной, Сиверт!
Он тут же вскочил из-за стола, обернулся в дверях, поблагодарил Ингер за еду и исчез. Сиверт последовал за ним.
Они направились к реке, Гейслер все время упорно высматривал что-то.
– Здесь! – сказал он, остановившись. И пояснил: – Не годится, чтоб земля пересыхала, когда до реки рукой подать и можно взять воду! К завтрашнему дню луг должен позеленеть!
Изумленный Сиверт сказал:
– Да.
– Вот отсюда пророешь наискосок канавку, земля тут ровная, а дальше мы проведем желоб. Раз у вас есть лесопилка, наверняка есть и длинные доски? Отлично! Сходи за лопатой и мотыгой и начинай копать, а я вернусь и хорошенько размечу линию.
Он опять побежал на усадьбу, в башмаках у него хлюпало, так сильно он промок. Исаака он засадил мастерить желоба, велев сделать как можно больше, их придется проложить там, где не поднять воду в канаву; Исаак попробовал было возразить, что вода, пожалуй, не дойдет до луга, очень уж далеко, сухая земля выпьет ее, прежде чем она достигнет спаленных засухой мест. Гейслер объяснил, что, конечно, это сделается не сразу, какое-то время земля будет впитывать воду, но немного погодя вода пройдет дальше.
– Завтра в этот час поля и луг зазеленеют!
– Так, – сказал Исаак и изо всех сил принялся колдовать над желобами.
Гейслер побежал обратно к Сиверту.
– Хорошо, – сказал он, – валяй так и дальше, я сразу понял, что ты молодчина! Линия пройдет вот по этим вешкам. Если на пути попадется большой камень – веди канаву вбок, но в той же плоскости. Понимаешь: на такой же высоте.
И опять к Исааку:
– Один желоб у тебя готов, а нам понадобится, может, штук шесть; продолжай дальше, Исаак, завтра все должно зазеленеть, твой урожай спасен.
Гейслер сел на бугорок, хлопнул себя обеими руками по коленкам и заболтал, восторженно перескакивая с одной мысли на другую.
– У тебя есть смола, есть пакля? Удивительно, все-то у тебя есть! Ведь вначале-то желоба будут протекать, потом замокнут и не будут пропускать воду, как бутылки. Говоришь, у тебя есть смола и пакля, потому что ты строил лодку? Где ж твоя лодка? На озере? Надо мне посмотреть и ее!
Чего только он не наобещал. Гейслер и всегда-то подвижный был господин, а сейчас стал, пожалуй, еще легче на подъем, всякое дело он желал делать с наскоку. Ну а уж на этот раз он носился как ветер. И нужно признать, что-что, а приказывать он умел. Разумеется, он был не лишен склонности к преувеличениям, поля и луг никак не могли зазеленеть раньше чем через день-другой, но Гейслер был все-таки молодец, умел видеть и делать нужные выводы, и если урожай в Селланро был спасен, так действительно только благодаря этому странному человеку.
– Сколько ты наготовил желобов? Мало. Чем больше желобов, тем лучше побежит вода. Сколотишь десять или двенадцать желобов в десять локтей, тогда хватит. Говоришь, у тебя есть несколько досок длиной в двенадцать локтей? Пусти их в ход, они окупятся осенью.
Не успокоившись на этом, он вскочил и помчался снова к Сиверту.
– Великолепно, Сиверт, все идет отлично, твой отец сколачивает желоба, у нас их будет больше, чем я мечтал. Ступай, тащи их сюда, сейчас начнем!
Весь день шла горячка, такой гонки и такого непривычного темпа Сиверту еще никогда не приходилось выдерживать – они едва выкроили время пойти закусить. И вот вода побежала! Кое-где пришлось прорыть канавку поглубже, кое-где опустить или приподнять желоб, но вода бежала! До позднего вечера трое мужчин ходили по полю, подправляя то одно, то другое, целиком поглощенные своим занятием, но когда влага начала просачиваться в землю на самых засохших участках, сердца новоселов затрепетали от радости.
– Я позабыл свои часы – который час? – спросил Гейслер. – Завтра в это время все будет зеленое! – сказал он.
Сиверт и ночью встал посмотреть на свои канавки. И встретил отца на поле, вставшего за тем же делом. О Господи, то-то было волнений и переживаний!
Но на следующий день Гейслер был вялый и долго не вставал с постели – весь его пыл прошел. Он был не в силах даже дойти до озера и посмотреть лодку и уж только от стыда сходил взглянуть на лесопилку. Даже и к оросительным канавкам не проявил он прежнего горячего интереса; увидев, что ни луг, ни поле за ночь не позеленели, он утратил всякую бодрость, он уже не думал о том, что вода все бежит и бежит, растекаясь все дальше и дальше по земле. Он ограничился только тем, что сказал:
– Может статься, что толк от этого ты увидишь не раньше чем послезавтра. Но не унывай.
Среди дня притащился Бреде Ольсен и принес с собой образцы камней, которые хотел показать Гейслеру.
– Сдается мне, это что-то прямо удивительное, – сказал Бреде.
Гейслер даже не удосужился посмотреть на его камни.
– Так-то ты занимаешься земледелием – бродишь кругом в погоне за сокровищами? – язвительно спросил он.
Бреде, не пожелав, видимо, выслушивать замечаний от своего бывшего ленсмана, за словом в карман не полез и, перейдя на «ты», сказал:
– Я тебя не уважаю!
– Ты ведь только и делаешь день-деньской, что болтаешься по округе, – сказал Гейслер.
– А ты-то сам, – ответил Бреде, – ты-то сам чем занят? Ах да, у тебя же есть в горах своя собственная скала, которая никому не нужна, а только занимает место. Хе-хе, прямо слово, настоящий хозяин!
– Шел бы ты отсюда! – сказал Гейслер.
Бреде и впрямь не задержался; вскинув свой мешок на спину и не попрощавшись, он зашагал по направлению к дому.
Гейслер же сел за стол и принялся просматривать какие-то бумаги, основательно над ними задумавшись. Похоже было, что он разохотился, решив удостовериться, как обстоят дела с медной скалой, с контрактом, с анализом: это же почти чистая медь, медная лазурь, надо что-то делать, а не вешать голову!
– Собственно, я приехал затем, чтобы все наладить, – сказал он Исааку. – Я рассчитываю очень скоро подрядить большую партию рабочих и начать разработку. Что ты об этом скажешь?
Исааку опять стало его жалко, и он ничего не ответил.
– Для тебя это тоже не безразлично. Хочешь не хочешь, а здесь появится много народа, и будет страшный шум и грохот от взрывов, не знаю, понравится ли тебе это. С другой стороны, в округе забурлит жизнь, все придет в движение и тебе будет легко сбывать свои продукты. Сможешь запрашивать за них сколько вздумается.
– Так, – сказал Исаак.
– Не говоря уже о том, что ты будешь получать большой процент с горной добычи. А это большие деньги, Исаак.
Исаак отвечал:
– Я и так уже получил от вас слишком много.
На следующее утро Гейслер покинул усадьбу и зашагал в восточном направлении, к Швеции. На предложение Исаака проводить его он ответил кратким «Нет, спасибо». До смерти жалко было смотреть, как он уходит, бедный и одинокий. Ингер наготовила ему пропасть самых замечательных припасов, напекла даже вафель, но и этого ей показалось мало; она хотела дать ему еще кувшинчик сливок и побольше яиц, но он наотрез отказался. Так что Ингер даже немножко обиделась.
Гейслеру, конечно же, нелегко было покидать Селланро, против обыкновения ничего не заплатив, и он прикинулся, будто заплатил, будто и в самом деле выложил крупную купюру, сказав Леопольдине:
– Поди-ка сюда, я дам тебе одну интересную штучку!
И протянул ей свою табакерку, серебряную табакерку.
– Вымой ее и держи в ней булавки, – сказал он. – А если не пригодится, так стоит мне только добраться домой, я пришлю тебе что-нибудь другое, там у меня пропасть всякого добра…
Оросительные же канавки продолжали действовать и после ухода Гейслера – ночью и днем, неделю за неделей; это они заставили поля позеленеть, заставили картофель отцвести, заставили ячмень набрать колос.
С низины стали приходить новоселы посмотреть на чудо, пришел Аксель Стрём, сосед из Лунного, тот, что был не женат и не имел работницы, но справлялся сам, пришел и он. Он в тот день был в хорошем расположении духа и рассказал, что ему обещали подыскать на лето девушку, – стало быть, придет конец его мукам! Он не уточнил, кто эта девушка, Исаак тоже не спросил; а обещали ему Барбру Бреде, и обойдется ему это лишь в стоимость телеграммы в Берген. Ничего не поделаешь, Аксель выложил деньги на телеграмму, хотя человек он был куда какой расчетливый, попросту говоря, скуповатый.
А выманил Акселя нынче к соседу водопровод, он осмотрел его из конца в конец и страшно заинтересовался. На его участке не было большой реки, зато имелся ручей, не было у него и досок для желобов, но он решил прокопать все ходы в земле, так тоже можно. Пока еще на его низменном участке дела обстоят не так уж плохо, но если засуха затянется, придется и ему подумать об орошении. Осмотрев все, он стал прощаться. Его пригласили в дом, но он отказался за недосугом, он решил нынче же вечером начать копать канаву. И ушел.
Хозяин, не чета Бреде.
А Бреде, ну и побегал же он по болотам, рассказывая о водопроводе и других чудесах, которые завелись в Селланро.
– Не к добру это так уж усердствовать с землей, – твердил он. – Вон Исаак-то до чего дошел – стал прокладывать оросительные канавы!
При всем своем терпении Исаак частенько мечтал избавиться от этого человека, разносившего по округе сплетни про Селланро. Бреде все сваливал на телеграф, мол, покуда он общественное должностное лицо, его обязанность – содержать линию в порядке. Но телеграфное начальство уже не раз делало ему выговоры за упущения в работе, снова и снова предлагая это место Исааку. Бреде был занят вовсе не телеграфом, весь уйдя в мысли о горных металлах, это сделалось у него своего рода болезнью, навязчивой идеей.
Теперь частенько случалось, что он приходил в Селланро, хвастаясь, будто нашел сокровище, и, кивая головой, говорил:
– Не буду распространяться, но и утаивать не стану: я нашел ну просто что-то необыкновенное!
Он попусту растрачивал время и силы. Вернувшись усталый домой, он бросал на пол мешок с образчиками камней, тяжко отдувался после дневных трудов и объявлял, что никто не бьется так из-за куска хлеба, как он. Он посадил немножко картофеля на кислом болоте, и если скашивал крапиву, буйно разросшуюся вокруг его избы, то называл это земледелием. Он занялся не своим делом, чего уж тут было ждать хорошего. Вот уже и дерновая крыша на избе осела, ступеньки на кухню прогнили от сырости, точильный камень валялся на земле, телега вечно стояла под открытым небом.
И при этом Бреде было по-своему хорошо. Ибо все эти мелочи ничуть не тяготили его. Когда дети, играя, катали точильный камень по траве, отец взирал на это с полным благодушием, а иногда и сам помогал им. Легкомысленный и ленивый по натуре, лишенный всякой серьезности, но и мрачности, слабохарактерный, безответственный, он все же как-то умудрялся добывать кой-какое пропитание и худо-бедно перебивался вместе с семейством. Но не будет же торговец вечно кормить Бреде и его семью, он уже не раз повторял это, а теперь объявил об этом окончательно и бесповоротно. Бреде и сам это понимал, пообещав положить этому конец: он продаст свой участок, глядишь, хорошо на этом заработает и рассчитается с торговцем!
Да пусть он на этом и потеряет, он все равно продаст участок – на что ему земля! Он рвался обратно в село, рвался к беспечности, сплетням и мелочной лавочке, вместо того чтоб обрести покой здесь, в глуши, и работать, позабыв большой мир. А ему ли позабыть рождественские праздники, или Семнадцатое мая, или базары в муниципалитете! Он любил поговорить с людьми, потолковать о новостях, а с кем потолкуешь в здешних болотах? Правда, Ингер из Селланро одно время явно проявляла к нему некоторую склонность, но теперь она переменилась, опять стала мрачная и неразговорчивая. К тому же она сидела в тюрьме, и для него, человека общественного, компания совсем неподходящая!
Да, он сам себя устранил, покинув село. Теперь он с завистью видел, что ленсман нашел себе другого пристава, а доктор – другого кучера; он бежал от людей, нуждавшихся в нем, и сейчас, когда его под рукой не было, они спокойно обходились и без него. А ведь какой он пристав и какой кучер! Если по совести, так за ним, за Бреде, не грех бы и прислать лошадь, чтоб отвезти его обратно в село!
Теперь о Барбру. Почему он надумал пристроить ее в Селланро? Эта затея пришла ему на ум после совещания с женой. Если все пойдет как надо, Селланро откроет будущее для девушки, а может быть, свет забрезжит и для всей семьи Бреде. Вести хозяйство у двух конторщиков в Бергене, конечно, неплохо, но бог весть что она за это в конце концов получит; Барбру красивая и из себя статная, пожалуй, дома у нее больше шансов хорошо устроиться. В Селланро-то как-никак двое парней.
Когда Бреде понял, что этот план не удастся, он придумал другой. Собственно говоря, невелика честь – породниться с Ингер, побывавшей в тюрьме, а парни есть не в одном Селланро, вот хотя бы Аксель Стрём. У него двор и землянка, человек он работящий и бережливый, и скотины и добра порядком наберется, но ни жены, ни работницы пока нет.
– Я тебе вот что скажу: будет у тебя Барбру, никаких других помощников тебе и не понадобится! – сказал Бреде Акселю. – Погляди-ка на ее карточку! – сказал он.
Прошло две-три недели, и Барбру и впрямь приехала, а Аксель немножко запоздал с сенокосом, приходилось ночью косить сено, а днем сгребать, и все делать одному – и тут, на тебе, приехала Барбру! Сущий подарок! Оказалось к тому же, что Барбру умеет работать: она перемыла всю посуду, выстирала белье, сварила обед, подоила коров, а потом пришла и на сенокос, даже помогла таскать сено на сеновал, и тут поспела; Аксель решил определить ей хорошее жалованье и оставить ее на усадьбе.
Оказалось, она не только на фотографии красивая. Прямая и тоненькая, с чуть хрипловатым голосом, Барбру во многом обнаружила зрелость и опытность, уж никак не желторотый птенчик. Но отчего у нее такое узенькое и худое лицо?
– Мне бы узнать тебя с виду, – сказал он, – но на карточке ты совсем не такая.
– Это с дороги, – отвечала она, – да еще и от городского воздуха.
Прошло совсем немного времени, и Барбру опять покруглела, похорошела и сказала:
– Сам понимаешь, такая дорога и такой городской воздух красоты не прибавят! – Она намекнула и на соблазны в Бергене – вот где надо смотреть в оба! И пока они сидели и болтали, она попросила его подписаться на газету, бергенскую газету, чтоб ей следить за новостями на свете. Она привыкла к чтению, к театру и музыке, а здесь так скучно.
На радостях, что ему так повезло с работницей, Аксель Стрём подписался на газету и смотрел сквозь пальцы на то, что члены семейства Бреде частенько заглядывали к нему на хутор, пили и ели. Он хотел поощрить свою работницу. А что могло быть приятнее воскресных вечеров, когда Барбру перебирала струны гитары, напевая своим хрипловатым голосом; Аксель приходил в умиление от незнакомых, красивых песен, от того, что кто-то и в самом деле живет и поет у него на хуторе.
За лето он узнал ее и с некоторых других сторон, но в основном все же остался доволен. Случались и у нее капризы, порой она была дерзка на язык, пожалуй, даже чересчур дерзка. И в тот субботний вечер, когда Акселю непременно нужно было сходить в мелочную лавку в селе, Барбру уж никак не следовало бросить землянку и скотину и уйти как ни в чем не бывало. А причиной всему была маленькая ссора. И куда же она ушла? Да просто домой, в Брейдаблик, но все-таки…
Вернувшись ночью домой, Аксель не обнаружил в землянке Барбру; он наведался к скотине, поел сам и лег спать. Утром пришла Барбру.
– Захотелось поглядеть, каково это жить в доме с деревянным полом, – сказала она довольно язвительно.
На это Аксель ничего путного ответить не мог, ведь у него-то была простая землянка с земляным полом, а ответил только, что лесу у него достаточно, так что когда-нибудь будет и у него изба с деревянным полом! Тогда она словно бы раскаялась – ведь она была совсем не злая – и, несмотря на воскресенье, пошла в лес за свежими можжевеловыми ветками и выстлала ими земляной пол.
Но раз уж она проявила такую старательность и доброту, то и Акселю пришлось вытащить красивый головной платок, который он купил ей вчера вечером: вообще-то, он намеревался припрятать его и добиться за него чего-нибудь посущественнее. Платок ей понравился, она сейчас же повязала его на голову и даже спросила, идет ли он ей. Ну конечно же он очень ей шел, да надень она на голову хоть его кожаную сумку – и та к ней пошла бы! Тогда она засмеялась и, желая отплатить ему такою же любезностью, сказала:
– Я, пожалуй, и в церковь, и к причастию пойду в этом платке, а не в шляпке. В Бергене мы ведь все ходили в шляпках, кроме разве простых служанок, только что из деревни.
Всего лишь дружеские отношения.
А когда Аксель достал газету, которую принес с почты, Барбру села читать о том, что творится на свете; о налете на ювелирный магазин на Страндгатен, о драке, которую учинили цыгане, о детском трупике, выловленном из морского залива в городе. Он был зашит в старую рубашку с отрезанными рукавами.
– И кто же это выбросил ребеночка? – сказала Барбру. По старой привычке она прочитала и рыночные цены.
Лето шло.
В Селланро большие перемены.
Да, тут почти ничего не узнать против того, что было вначале. Теперь здесь чего только не понастроено: и дом, и лесопилка, и мельница, глухое безлюдье превратилось в обитаемую землю. А впереди предстояли еще бóльшие изменения. Но примечательнее всего была, наверно, Ингер, так она переменилась и такая опять стала работящая.
Прошлогодний кризис не сразу поборол ее легкомыслие, на первых порах еще случались рецидивы, она то и дело ловила себя на желании поговорить о тюрьме и о Тронхеймском соборе. О, маленькие, невинные штучки: кольцо Ингер сняла с руки, а высоко подоткнутые юбки спустила пониже. Она сделалась задумчива, на усадьбе стало тише, визитов поубавилось, незнакомые девушки и женщины из села приходили реже, потому что она перестала заниматься ими. Живя в глуши, не очень-то повеселишься. Радость не развлечение.
В глуши на каждое время года приходятся свои чудеса, но есть такие, что постоянны и неизменны: тягучий, беспредельный звук, идущий с небес и от земли, бескрайняя даль со всех сторон, лесная тьма, доброта деревьев. На всем печать суровости и мягкости, помыслить и поразмышлять о чем-то здесь невозможно. К северу от Селланро лежало крошечное озерцо, лужица величиной с аквариум. В нем плавала крошечная рыбья молодь, никогда не выраставшая, там она жила и умирала, ни на что не годясь, господи, решительно ни на что. Однажды вечером Ингер остановилась возле этой лужицы, прислушиваясь к коровьим колокольчикам, но ничего не услыхала, потому что все было мертво, услыхала только песню, доносившуюся из аквариума. Она была такая нежная, едва слышная, далекая-далекая. Ее пели эти крошечные рыбки.
Каждую осень и весну обитатели Селланро радовались, глядя на караваны диких гусей, тянувшихся над этим глухим краем, и слушая их крики в небесном пространстве, звучавшие словно людская речь. И казалось им тогда, будто мир замер на ту минуту, пока гуси не исчезали из виду. Не чувствовали ли люди в этот миг, что все их существо охватила какая-то слабость? Они снова принимались за работу, но сначала глубоко переводили дух, словно услышав чей-то призыв из дальнего далека.
Великие чудеса окружали их во все времена года: зимою – звезды, зимою же часто – северное сияние, небесный свод из крыльев, фейерверк у Господа Бога. Время от времени, не часто, не постоянно, а лишь время от времени, слышали они гром. В особенности осенью, кругом тьма, люди и животные настраивались на торжественный лад, скот, возвращавшийся с пастбища домой, сбивался в кучку и не двигался. К чему он прислушивался? Ждал ли конца? И чего ждали люди в поле, склонив головы под громовыми ударами?
Весна – вот это благо, это – стремительность, и безумие, и восторг; но осень! Она порождала боязнь темноты и настраивала на молитвенный лад, всем чудились призраки и слышались таинственные голоса. В осенний день, случалось, люди выходили из дома и принимались чего-то искать: мужчины искали хорошее дерево на вырубку, а женщины – скотину, которая бегала сломя голову по лесу, наевшись грибов. Домой возвращались с множеством тайн на душе. А что, если они наступили нечаянно на крота и накрепко притоптали заднюю его часть к тропинке, так что ему уже не оторвать туловища от земли? А что, если наткнулись на гнездо горной куропатки, вызвав гнев разъяренной самки? Даже большие мухоморы не лишены значения, человек не зря смотрит на них. Мухомор не цветет и не двигается, но в нем есть что-то властное, он чудовище, он похож на вытащенное из груди легкое, что живет и дышит вне тела.
В конце концов сломилась и Ингер; придавленная глухим безлюдьем, она ударилась в религиозность. Можно ли было этого избежать? Никому в глуши не дано этого миновать, здесь людям присущи не только земные стремления и мысли о бренности жизни, но и благочестие, и богобоязненность, и суеверие. Ингер наверняка считала, что у нее больше, чем у других, причин ожидать небесной кары и кара эта непременно воспоследует; знала ведь, что Бог обходит и озирает по вечерам свой пустынный край, а глаза у него такие зоркие, ее-то уж он найдет! В повседневной своей жизни ей не так уж много удавалось исправить; конечно, она могла запрятать золотое кольцо на самое дно сундука и написать Элесеусу, чтоб и он тоже постарался исправиться; но, кроме этого, ничего больше не оставалось, как побольше работать и не щадить себя. Еще одно она могла сделать: одеваться в скромные платья и только по воскресеньям повязывать на шею узенькую голубую шелковую ленточку, чтоб отметить праздник. Эта ненастоящая и ненужная бедность явилась выражением своего рода философии – философии самоунижения, стоицизма. Голубая шелковая ленточка была старенькая, Ингер спорола ее с шапочки, которая стала мала Леопольдине, местами она выгорела и, по совести сказать, порядочно запачкалась – Ингер носила ее теперь как смиренное украшение по праздникам. Ну да, она перебарщивала, подражая убогой нищете бедных хижин, она притворялась несчастной, – а разве заслуга ее была бы больше, если б она одевалась так же бедно из нужды? Оставим ее в покое, она имеет право на покой!
Она усердствовала сверх меры и делала больше положенного. В усадьбе было двое мужчин, но Ингер ждала, пока они уходили, и сама пилила дрова. К чему эти мученья, эта епитимья? Маленький простой человек с весьма заурядными способностями, кому в стране будет дело до ее жизни или смерти? Только здесь, в глуши, она что-то из себя представляет. Только здесь она занимает высокое положение, во всяком случае выше всех, и ей казалось, что она достойна всех кар, какие на себя налагала. Муж сказал ей:
– Мы с Сивертом поговорили, и мы не хотим, чтоб ты пилила за нас дрова и мучила себя.
– Я делаю это ради своей совести, – ответила она.
Совесть? Это опять навело Исаака на размышления; он был человек в летах, тугодум, но слова его, когда до них доходило дело, были веские и основательные. Совесть – это, должно быть, что-то очень сильное, раз она опять совсем перевернула Ингер. Как бы то ни было, но обращение Ингер в другую веру подействовало и на него, она заразила своего мужа, он стал задумчив и кроток. Зима выдалась унылая и тягостная. Исаак искал уединения, искал убежища. Чтобы сберечь свой лес, он купил несколько делянок хорошего строевого леса в казенном лесу на склоне, обращенном к Швеции. Начав валить эти деревья, он решил не брать помощника, он хотел быть один, а Сиверту велел оставаться дома и следить, чтобы мать не изводила себя.
И вот в короткие зимние дни Исаак затемно уходил в лес и затемно возвращался обратно; не всегда на небе светили луна и звезды, порой его собственные утренние следы заносило снегом, и он с трудом находил дорогу. А однажды вечером с ним произошло что-то необыкновенное.
Он уже прошел большую часть пути, на откосе в ярком лунном свете уже виднелся его хутор, такой красивый и чистенький, но маленький и почти вросший в землю: так сильно занесло его снегом. Вот и опять он наготовил бревен, то-то удивятся Ингер и дети, когда узнают, на что они ему понадобились, какую чудесную постройку он задумал. Он сел в снег немножко отдохнуть, чтоб прийти домой не очень усталым.
Как тихо вокруг, да благословит Бог эту тишину и богатство мыслей, оно только ко благу! Но Исаак ведь недаром новосел, он и сейчас прикидывает взглядом, сколько земли ему еще предстоит расчистить, он мысленно отбрасывает в сторону большие камни, приняв твердое решение осушить еще один участок. Вон там неподалеку – он это знает – на его земле протянулся широкий болотистый участок, в нем пропасть руды, на каждой лужице там непременно металлическая пленка, вот его-то он и осушит. Он глазом делит поле на квадраты; у него свои планы и соображения насчет этих квадратов, он сделает их ярко-зелеными и плодоносными. Да, обработанное поле – большая благодать, оно олицетворяет для него и право, и порядок, доставляет наслаждение…
Он встал, не сразу сообразив, где он. Гм? Что случилось? Ничего, он просто немножко отдохнул. Но что-то стоит перед ним, какое-то существо, дух, серый шелк – нет, ничего. Ему стало не по себе, он сделал маленький, неуверенный шаг вперед – прямо на него был обращен чей-то пристальный взгляд, два широко раскрытых глаза. Одновременно вблизи зашелестели осины. А ведь всякий знает, как неприятно и жутко шелестят осины, – во всяком случае, Исааку никогда не доводилось слышать такого противного шелеста, и он почувствовал, как его пронизывает дрожь. Он протянул вперед руку, и, пожалуй, более беспомощного движения рукой ему еще никогда не приходилось делать.
Но что же это такое перед ним, что-то живое или нет? Исаак в любой день мог поклясться, что высшая сила существует, один раз он даже ее видел, но то, что он видит сейчас, не похоже на Бога. Уж не таков ли видом Святой Дух? Но в таком случае зачем он тут, средь чистого поля, – два глаза, взгляд, и только? Уж не затем ли, чтоб взять его с собой, унести его душу? Ну что ж, пускай, когда-нибудь ведь это все равно должно случиться, а он обретет блаженство и попадет на небо.
Исаак с волнением ждал, что будет дальше, его бил озноб, от призрака веяло холодом, морозом, не иначе это дьявол. Тут Исаак попал, так сказать, на знакомую почву; почему бы ему и не быть дьяволом, но только что же ему здесь надо? И почему он вцепился в Исаака? Ведь он сидел, мысленно распахивая землю, – не это же его рассердило? Никакого греха Исаак за собой не знал, просто он шел из леса домой, усталый и голодный работяга шел в Селланро, ничего плохого на уме у него не было…
Он сделал еще один шаг вперед, маленький шажок, и тотчас попятился назад. Видение не исчезало. Исаак нахмурился, словно хотел сказать: тут что-то не так. Дьявол так дьявол, но высшей власти у него нет. Лютер чуть не убил его однажды, да и многим другим удавалось прогнать его крестным знамением и именем Иисуса. Не то чтобы Исаак бросал вызов опасности и издевался над ней, но он раздумал умирать и обретать блаженство, как уже было решил перед тем; сделав два шага по направлению к призраку, он перекрестился и крикнул:
– Именем Господа Иисуса!
Но что такое? Услыхав свой крик, он сразу очнулся и увидел вдалеке на откосе Селланро. Осины перестали шелестеть. Оба глаза исчезли.
Он не стал мешкать на пути домой и шутить с опасностью. Но уже стоя на пороге избы, громко и облегченно крякнул и вошел в горницу, полный гордости, как настоящий мужчина, да-да, как человек, многое повидавший.
Ингер вздрогнула и спросила, почему он так страшно бледен.
Он не стал таиться и рассказал, что встретил дьявола.
– Где? – спросила она.
– Вон там. Прямо против нас.
Ингер не выказала никакого неудовольствия. Она, правда, и не похвалила его, но в выражении ее лица не было ничего похожего на гнев или пренебрежение. Наоборот, в последние дни настроение у Ингер немного улучшилось, она стала ласковее, хоть и неизвестно отчего; сейчас она только спросила:
– Это и правда был дьявол?
Исаак кивнул, подтвердив, что, насколько он может судить, – да, дьявол.
– Как же ты от него отделался?
– Я пошел прямо на него во имя Иисуса, – ответил Исаак.
Ингер подавленно покачала головой, и прошло порядочно времени, прежде чем она собралась подать ужин.
– Во всяком случае, один ты больше в лес не пойдешь! – сказала она.
Она встревожилась за него, это обрадовало Исаака. Он притворился, будто нисколько не испугался и никаких провожатых в лесу ему не нужно, но он только притворялся, чтобы жуткое его приключение не перепугало без надобности Ингер. Он ведь мужчина, глава семьи, всем им защитник.
Ингер сразу раскусила его.
– Ну конечно, ты не хочешь пугать меня, но вперед ты будешь брать с собой Сиверта.
Исаак только хмыкнул.
– Не ровен час, захвораешь или ослабеешь в лесу, сдается мне, ты и впрямь не совсем здоров в последнее время.
Исаак опять хмыкнул.
Нездоров? Немного устал, измотался – это да. Но нездоров? Пусть Ингер не смешит его, он всегда был здоров и сейчас здоров, он ест, спит, работает, ему ли жаловаться на свое несокрушимое здоровье. Однажды на него упало дерево и сорвало ему ухо; не особенно досадуя, он поднял ухо, прижал его к месту шапкой на несколько дней и ночей, оно и приросло. Когда он чувствовал недомогание, он пил отвар из солодкового корня на горячем молоке и потел, а еще принимал самое испытанное средство – лакрицу, которую покупал у торговца. Если случалось сильно порезать руку, он давал крови сойти, присыпал рану солью, и она в несколько дней заживала. Доктора в Селланро никогда не приглашали.
Нет, Исаак не был болен. А происшествие с дьяволом может случиться и с самым здоровым человеком. У Исаака не было чувства, что этот страшный случай нанес ему вред, наоборот, он словно придал ему силы. По мере того как подвигалась зима и время неудержимо близилось к весне, он, мужчина и глава семьи, чувствовал себя почти героем: «Я знаю толк в этих вещах, только держитесь меня, при нужде я могу даже и вызвать духов!»
А в общем, дни стали длиннее и светлее, миновала Пасха, бревна уже лежали во дворе, все вокруг сияло, люди вздохнули свободно после долгой зимы.
Ингер опять первая потянулась к солнышку, она уже давно пребывала в хорошем настроении. Отчего бы это? Ха, причина тому была основательная: она опять затяжелела, опять ждала ребенка. Все в ее жизни заровнялось, не осталось ни одной трещины. То было величайшее милосердие после всех ее согрешений, счастье сопровождало ее, счастье ее прямо преследовало! Исаак и тот однажды заметил кое-что и спросил:
– Сдается мне, у тебя опять что-то будет, как же это так?
– Да, слава богу, наверное будет! – ответила она.
Оба были одинаково удивлены. Разумеется, Ингер была еще не так стара, Исааку она вообще ни для чего не казалась старой, но все равно, опять ребенок, да, да! Леопольдина несколько раз в год уезжала в школу в Брейдаблик, в доме не было малюток, да и Леопольдина-то уже стала совсем большая.
Спустя несколько дней Исаак, что-то про себя решив, отправился в село. Ушел он в субботу вечером, чтобы вернуться утром в понедельник. Он не стал рассказывать, за чем идет, вернулся же с работницей. Ее звали Йенсина.
– Что это ты выдумал? – сказала Ингер. – Она мне не нужна.
Исаак ответил, что теперь-то она ей и нужна.
Во всяком случае, с его стороны это была такая хорошая и добросердечная выдумка, что Ингер совсем растрогалась. Новая работница была дочерью кузнеца, она проживет у них лето, а там видно будет.
– А кроме того, – сказал Исаак, – я послал телеграмму Элесеусу и велел ему приехать.
Внутри у нее что-то дрогнуло – материнское сердце. Телеграмму! Исаак хочет совсем доконать ее своей добротой! Она ведь так горевала, что Элесеус живет в городе, в распутном городе, писала ему о Боге, о том, что отец начинает сдавать, а участок становится все больше и больше. Сиверт всюду не поспевает, да к тому же он когда-нибудь получит наследство после дяди Сиверта, – все это она написала ему и однажды даже послала денег на дорогу. Но Элесеус стал совсем городским жителем и вовсе не стремился возвращаться к крестьянской жизни; он отвечал: что ему делать дома? Неужто он будет работать по хозяйству, забыв про свою ученость и знания? «По правде сказать, у меня к тому нет никакой охоты, – писал он. – Если же ты пришлешь мне холста на белье, то избавишь меня от необходимости влезать в долги». Понятное дело, мать послала холста, удивительно часто посылала она в город холст на белье; но в те дни, когда в ней пробудилось религиозное чувство, пелена спала у ней с глаз, и она поняла, что холст Элесеус продает, а деньги тратит совсем на другое.
Отец тоже понял это. Он никогда и словом не обмолвился об этом, он знал, что Элесеус у матери – любимчик и что она плачет об нем и кручинится; но двурядная тканина исчезала кусок за куском, и он сообразил наконец, что ни одному человеку в мире не сносить за свою жизнь столько белья. Здраво все обдумав, Исаак решил, что должен вмешаться, снова став мужчиной и главой семьи. Правда, упросить торговца послать телеграмму обошлось в копеечку, но зато телеграмма наверняка подействует должным образом на сына, а кроме того, Исааку и самому было приятно прийти домой и рассказать Ингер, что в город послана телеграмма. На обратном пути ему пришлось тащить на спине еще и сундучок своей новой работницы, но он был полон такой же гордости и таинственности, как и в тот раз, когда возвращался домой с золотым кольцом…
Чудесное настало время, Ингер прямо не знала, что бы ей такое еще сделать хорошего и полезного, и говорила мужу, как когда-то прежде: «Как это ты со всем справляешься!» Или: «Ты совсем изведешься!» Или же: «Ну уж нет, иди-ка скорей домой и перекуси, я напекла тебе вафель!» Чтоб порадовать его, она спросила:
– Любопытно, для чего ты припас эти бревна и что затеваешь строить?
– И сам еще хорошенько не знаю, – напыжившись, ответил он.
Все пошло как в былые, давние времена. А после того, как родился ребенок и оказалось, что это девочка, крупная девочка, хорошенькая и с правильным личиком, – после этого надо быть камнем или же собакой, чтоб не возблагодарить Бога. Но что же он собирался строить? Вот уж будет теперь Олине о чем порассказать, побегав по соседям: пристройку к избе, еще одну избу. И то сказать, народу в Селланро стало куда как много: взяли работницу, да ждут домой Элесеуса, да прибавилась еще новенькая девчоночка – старая изба будет теперь вместо клети, больше она ни на что и не годится.
И конечно же, в один прекрасный день ему пришлось все рассказать Ингер, ей и так уже не терпелось все выведать; и хотя Ингер, скорее всего, уже и знала тайну от Сиверта – они частенько шушукались друг с дружкой, – она все-таки страшно удивилась, всплеснула руками и сказала:
– А не врешь?
Весь сияя от внутреннего довольства, он ответил:
– Ты столько натащила новых ребят в усадьбу, надо же мне о них позаботиться!
Мужчины каждый день уходили ломать камень для каменной стены новой избы. Каждый старался перещеголять другого, один молодой и крепкий – налитые мышцы, глаза, быстро определяющие места для удара и быстро отыскивающие подходящий камень; другой – пожилой, медлительный, длиннорукий, с чудовищной силой наваливающийся на лом. Наломав большую кучу, они давали себе передышку, ведя неспешную беседу.
– Да, – сказал сын.
– Интересно, сколько он просит.
– Ага.
– А ты не слыхал?
– Нет. Слыхал, что двести.
Отец подумал с минуту и сказал:
– Как по-твоему, сгодится этот камень на фундамент?
– Смотря по тому, собьем ли мы с него эту вот горбушку, – ответил Сиверт и, поднявшись с земли, протянул отцу молот, а сам принялся колотить по камню кувалдой. Он раскраснелся и вспотел, вытягивался во весь рост и с размаху опускал кувалду, снова выпрямлялся и снова опускал кувалду, и так двадцать раз подряд. Он не щадил ни инструмента, ни себя, работа была тяжелая, рубашка у него вылезла из штанов, живот обнажился; каждый раз, чтоб размахнуться посильнее, он приподымался на цыпочки. Двадцать ударов.
– Давай посмотрим! – крикнул отец.
Сын остановился и спросил:
– Есть трещина?
Они легли на землю и осмотрели камень, осмотрели этого сумасброда, эту скотину, – нет, трещины не было!
– Давай я попробую молотом, – сказал отец, вставая.
Эта работа еще труднее, вся на силе, молот разогрелся, сталь зазубрилась, рукоятка расшаталась.
– Рукоятка соскочит, – сказал Исаак и остановился. – Больше не могу. Сил не хватает. – Хотя сам он, конечно же, не думал, что сил у него не хватает.
И отец, этот кряжистый, непритязательный, полный терпения и доброты человек, предоставил сыну нанести последние удары и расколоть камень.
– Вот он и раскололся надвое. Пришлось-таки тебе с ним повозиться! – сказал отец. – Гм. А из Брейдаблика-то ведь может выйти толк.
– И мне так кажется, – сказал сын.
– Ежели осушить да распахать болото.
– Да избу подправить.
– Ну, понятно, избу подправить. Работы там будет невпроворот, что и говорить. Не слышал, мать не собиралась на праздник в церковь?
– Вроде собиралась.
– Та-ак. Надо посмотреть как следует, не найдется ли где хорошая приступка для новой избы. Нигде не видал?
– Нет, – сказал Сиверт.
Они опять принялись за работу.
Дня через два оба пришли к решению, что камней на стену хватит. Был вечер пятницы, они сели передохнуть и опять разговорились.
– Как по-твоему, – сказал отец, – не прикинуть ли нам насчет Брейдаблика?
– Зачем? – спросил сын. – На что он нам?
– Да сам не знаю. Там школа, и расположен он как раз посередке.
– И что из того? – спросил сын.
– Сам не знаю, потому что нам-то он ни к чему.
– Ты уже думал об этом? – спросил сын.
Отец ответил:
– Нет. Разве что Элесеус согласится на нем поработать.
– Элесеус?
– Да уж не знаю.
Оба надолго замолкают. Отец начинает собирать инструменты – пора домой.
– Разве что так, – говорит наконец Сиверт. – Ты бы поговорил с ним.
Отец заканчивает сборы и говорит:
– Ну вот, и сегодня мы не нашли хорошей приступки для новой избы.
На следующий день суббота, им надо выйти из дома спозаранку, чтоб успеть перебраться с ребенком через перевал. Работницу Йенсину берут с собой, так что одна крестная мать уже есть, других восприемников придется поискать по ту сторону перевала, среди родных Ингер.
Ингер страх как разрядилась, она сшила себе нарядное ситцевое платье с белой оторочкой у ворота и обшлагов. Ребенок весь в белом, по подолу рубашечки продернута новая голубая шелковая ленточка, да и малютка-то тоже совсем особенная, все время только и знает, что улыбается и лепечет что-то свое, прислушиваясь к бою часов в горнице. Отец все никак не мог выбрать ей имя. Право назвать ее оставалось за ним, и он намеревался поставить на своем – вы только слушайте меня! Он колебался между именами Якобина и Ребекка, оба в некотором роде были близки к его имени, а кончилось тем, что он пошел к Ингер и робко спросил:
– Гм. Что ты скажешь насчет Ребекки?
– Ну что ж, хорошо, – ответила Ингер.
Услышав это, Исаак почувствовал себя героем и решительно заявил:
– Если ее как-нибудь называть, так только Ребеккой! Я буду не я, ежели не так!
И разумеется, он пожелал тоже отправиться в церковь – помочь нести ребенка, и вообще для порядка. У Ребекки да чтобы не было провожатых! Он подстриг бороду и надел, как в молодые годы, красную рубаху; стояла несусветная жара, но у него был новый зимний костюм, и он нарядился в него. Впрочем, Исаак был не такой человек, чтоб превыше всего ставить расточительность и красоту, поэтому он надел в дорогу огромные сапожищи.
Сиверт и Леопольдина остались дома присматривать за стадом.
Озеро переплыли на лодке, и это было большим облегчением против прежнего, когда приходилось обходить его кругом. На самой середине озера, когда Ингер стала кормить девочку грудью, Исаак увидел, как у нее в вырезе платья блеснуло что-то на тесемочке, – что бы это такое было? В церкви он заметил у нее на пальце золотое кольцо. Ох уж эта Ингер, не могла-таки утерпеть!
Элесеус приехал домой.
Он пробыл в отсутствии несколько лет и стал ростом выше отца, руки у него были длинные и белые, а усы маленькие и темные. Он не чванился, а явно старался держаться просто и ласково; мать дивилась и радовалась. Его поместили в каморке вместе с Сивертом, братья ладили между собой, устраивали друг другу разные каверзы – и оба потом весело смеялись. Но, разумеется, Элесеусу пришлось помогать строить новую избу, и тут он скоро утомлялся и вконец раскисал, потому что не привык к физической работе. Совсем плохо стало, когда Сиверт отошел от работы и оставил ее на тех двоих – тогда помощи отцу все равно что и не было.
А куда же девался Сиверт? Да вот, явилась в один прекрасный день из-за перевала Олина гонцом от дяди Сиверта и сообщила, что он лежит при смерти! Как тут было Сиверту-младшему не пойти? Вот так положение, и не придумать было времени неудобнее, чтоб оторвать Сиверта от работы, но делать нечего.
Олина сказала:
– Уж как мне некогда было идти, уж так некогда, да что поделаешь, привязалась я ко всем здешним детям и к Сиверту, вот мне и захотелось помочь ему получить наследство.
– Выходит, дядя Сиверт очень болен?
– Господи, да он тает с каждым днем!
– Он лежит?
– Лежит? Не смейтесь над смертью перед престолом Всевышнего! Дяде Сиверту уж не придется больше попрыгать и побегать в этом мире!
Из этого ответа им следовало заключить, что дела у дяди Сиверта совсем плохи, и Ингер настояла, чтоб Сиверт-младший сейчас же отправлялся в путь.
А дядя-то Сиверт, этот шутник и бездельник, вовсе и не лежал при смерти, он даже и не все время лежал в постели. Придя к нему, Сиверт-младший нашел в его маленькой усадьбе страшный беспорядок и запустение, даже и весенние работы не были проведены должным образом, даже зимний навоз не вывезен на поля; смерти же пока вроде бы не предвиделось. Дяде Сиверту было уже за семьдесят, он очень исхудал, бродил полуодетый по горнице и часто прикладывался отдохнуть, он явно нуждался в помощнике для разных дел, скажем, для починки сельдяных сетей, которые висели в сарае и ветшали; но от конца он был настолько далек, что преисправно ел соленую рыбу и курил носогрейку.
Пробыв в усадьбе с полчаса и ознакомившись с положением дел, Сиверт собрался обратно домой.
– Домой? – сказал старик.
– Мы строим избу, отцу больше некому помочь.
– А Элесеус-то разве не дома? – спросил старик.
– Дома, да только он совсем непривычный к такой работе.
– Тогда зачем же ты пришел?
Сиверт рассказал, с какой вестью пришла к ним Олина.
– При смерти? – спросил старик. – Так она решила, что я при смерти? Черт возьми!
– Ха-ха-ха-ха, – засмеялся Сиверт.
Старик сердито посмотрел на него и сказал:
– Смеешься над умирающим, а ведь Сивертом тебя назвали в мою честь.
Сиверт был слишком молод, чтоб вешать голову, дядя и всегда-то не больно его интересовал, и теперь он стремился поскорее попасть домой.
– Значит, и ты поверил, что я лежу при смерти, потому и прибежал? – сказал старик.
– Олина так сказала, – отвечал Сиверт.
Помолчав с минуту, дядя продолжил:
– Если ты починишь мои сети в сарае, я тебе кое-что покажу.
– Ну, – сказал Сиверт, – а что?
– Не твое это дело, – отрезал старик и опять улегся в постель.
Переговоры грозили затянуться, и Сиверт прямо весь извертелся от нетерпения. Он вышел на двор и оглянулся по сторонам: все было запущено, неприглядно, руки не поднимались браться за какую-нибудь работу. Когда он вернулся в горницу, дядя уже встал и сидел у печки.
– Видишь? – сказал он, указывая на дубовый сундучок, стоявший на полу между его ногами. Это был сундучок для хранения денег. Собственно, это был обыкновенный винный погребец с многими отделениями для бутылок, из тех, какие начальство и разные господа в старину брали с собой в дорогу; теперь бутылок в нем не было, старый общинный казначей держал в нем деньги и счета. Ох уж этот погребец! Ходили слухи, будто в нем хранятся все богатства мира, сельчане не раз говорили: «Вот бы мне те денежки, что лежат в сундучке у Сиверта!»
Дядя Сиверт вынул из сундучка какую-то бумагу и торжественно проговорил:
– Ты ведь умеешь читать по писаному? Прочитай этот документ.
Сиверт-младший был не большой мастер читать по писаному, отнюдь нет, но он все-таки прочитал, что назначается наследником всего дядина имущества.
– А теперь можешь поступать как хочешь! – сказал старик и убрал бумагу обратно в ларец.
Сиверт не особенно растрогался: в сущности, документ сказал лишь то, что он знал и раньше, он еще с самого раннего детства только и слышал, что со временем получит наследство после дяди. Другое дело, если б он увидел в сундучке какие-нибудь драгоценности.
– Наверное, в сундучке много всяких диковинок, – сказал он.
– Да уж больше, чем ты думаешь! – сухо отвечал старик.
Донельзя разочарованный и раздосадованный поведением племянника, он запер сундучок и снова улегся в постель. И уже оттуда сообщал племяннику разные новости:
– Я был уполномоченным от села и распоряжался общинными деньгами больше тридцати лет, и мне нет надобности выпрашивать у кого-нибудь помощь. От кого это Олина узнала, что я при смерти? Как будто я не могу послать трех человек за доктором, ежели захочу! Не воображайте, что меня надуете! А ты, Сиверт, неужто не можешь подождать, покуда я умру? Я только вот что тебе скажу: документ ты прочитал, он лежит у меня в погребце, больше я ничего не скажу. Но если ты от меня уйдешь, так передай Элесеусу, пусть он придет. Его при крещении не нарекли в мою честь, и он не носит мое земное имя – но все равно, пусть придет!
Несмотря на угрожающий тон старика, Сиверт взвесил его слова и сказал:
– Я передам твою просьбу Элесеусу!
Когда Сиверт вернулся домой, Олина все еще была в Селланро. Она успела за это время сделать не малый кончик, побывала на хуторе у Акселя Стрёма и Барбру и пришла полная сплетен и тайн.
– А Барбру-то потолстела, – зашептала она, – уж не значит ли это что-нибудь? Только никому, смотри, не передавай. Ты уже вернулся, Сиверт? Ну, стало быть, не о чем и спрашивать, дядя твой упокоился? Что ж, он был уже старый человек, на краю могилы. Что… Да ну! Так он не умер? Слава Тебе, Господи, вот чудеса! Ты говоришь, я все наболтала? Вот уж в чем не грешна, так не грешна: откуда ж мне было знать, что дядя твой обманывает Бога? Он тает на глазах, вот и все, что я сказала, и я готова подтвердить свои слова под присягой. Что ты говоришь, Сиверт? Разве твой дядя не лежит в постели, скрестив руки на груди, и не хрипит, и не говорит, что только лежит и мучается?
Спорить с Олиной было бесполезно, она забивала противника словами и выматывала душу. Услышав, что дядя Сиверт требует к себе Элесеуса, она ухватилась за это обстоятельство, повернув и его в свою пользу:
– Послушайте теперь сами, что за ерунду я наболтала! Старик Сиверт созывает свою родню и тоскует по своей плоти и крови, видимое дело, это уж перед самым концом! Не отказывай ему, Элесеус, ступай сейчас же, и застанешь своего дядю еще в живых! Мне тоже надо в ту сторону, нам по пути.
Но перед уходом из Селланро Олина все-таки отозвала в сторонку Ингер и принялась нашептывать ей что-то еще про Барбру:
– Только не говори никому, но уже есть признаки. Видно, теперь уже все идет к тому, что она сделается хозяйкой на хуторе. Иные люди страсть как высоко метят, хоть сами-то они не больше песчинки с морского берега. Кто бы подумал такое про Барбру! Аксель-то работящий парень, а таких больших угодий да хуторов, как здесь у вас, в нашей стороне не водится, ты и сама это знаешь, ты ведь из нашей деревни и нашего рода. У Барбру в ящике несколько фунтов шерсти, простая зимняя шерсть, я и не думала у ней просить, да и она мне не предлагала, мы только и сказали что «здравствуй» да «прощай», хотя я знала ее еще девчонкой в ту пору, когда ты уезжала в ученье, а я жила в Селланро…
– Маленькая Ребекка плачет, – сказала Ингер, прервав Олину и сунув ей моток шерсти.
Олина рассыпалась в благодарностях.
– Ну вот, разве я не сказала Барбру, что другой такой щедрой на подарки, как Ингер, нет. Столько всего надает, и никогда о том не пожалеет и не попрекнет. Иди, иди к своему ангелочку, в жизни не видывала я ребеночка, так похожего на мать, как твоя Ребекка. А помнишь, как ты раз сказала, что у тебя больше не будет детей? Вот видишь! Да, надо слушать стариков, у которых у самих были дети, потому что пути Господни неисповедимы, – сказала Олина.
И поплелась за Элесеусом по лесу, ссохшаяся от старости, сухонькая, серая и любопытная, неистребимая. Она направлялась к старику Сиверту сказать, что это она – Олина – уговорила Элесеуса пойти к нему.
Элесеуса же не надо было принуждать, уговорить его на это не стоило никакого труда. Он, в сущности, был лучше, чем казался, этот Элесеус, по-своему ловкий парень, добрый и смышленый от природы, только не очень крепкого сложения. На то, что он не особенно сильно стремился из города в деревню, имелись свои причины: он ведь знал, что мать его отбывала наказание за убийство, в городе до этого никому не было дела, а в деревне все это помнили. Недаром же он несколько лет прожил с друзьями, научившими его вдумчивости и деликатности, чего у него прежде не было и в помине. Разве вилка не так же необходима, как нож? Разве не писал он день-деньской слова «кроны» да «эре», а здесь по-прежнему в ходу старинный счет на далеры. И он охотно отправился за перевал, в другой округ, – ведь дома он был вынужден все время держать в узде свое превосходство. Он изо всех сил старался приспособиться к другим, и ему это удавалось, но при этом ему приходилось все время быть настороже. Как, например, в тот день, когда он пришел в Селланро две недели тому назад: хотя лето перевалило уже за половину, он привез с собой свое светло-серое весеннее пальто; вешая его на гвоздь в горнице, он, конечно же, мог бы повернуть наружу шелковую подкладку со своей монограммой; однако он этого не сделал. То же и с его палкой, с тросточкой. Правда, ею служил всего лишь остов дождевого зонта, от которого он отодрал спицы, но он не ходил, помахивая ею, как в городе, – куда там, он нес ее, смирненько прижав к бедру.
Нет, нечего было удивляться, что Элесеус отправился за перевал. Он не годился в плотники, он годился лишь на то, чтобы писать буквы, на это способны не все и не каждый, но дома никому не дано было оценить его замечательную ученость, кроме разве матери. Он весело шагал по лесу, значительно опередив Олину и решив подождать ее повыше, бежал, как теленок, торопился. Некоторым образом Элесеус удрал из дому тайком, он боялся, что его увидят, а все потому, что захватил с собой весеннее пальто и тросточку. Он надеялся повидать на той стороне людей и себя показать, может, даже попасть в церковь. И вот он радостно мучился на солнцепеке в ненужном весеннем пальто.
На постройке же дома о нем никто не пожалел, наоборот, отец заполучил обратно Сиверта, а Сиверт был во много раз полезнее и мог работать с утра до вечера. Они недолго провозились с избой, это была пристройка, три стены; рубить бревна не было нужды, они пилили их на лесопилке; из верхних обрезков сразу получались стропила для крыши. И вот в один прекрасный день перед их глазами встала готовая изба, красуясь крышей, настланным полом и врезанными окнами. Большего до полевых работ они сделать не успели, обшить избу тесом и покрасить ее придется уже после сева.
И вдруг из-за гор со стороны Швеции явился Гейслер с большой свитой. Свита была верхом, кони лоснятся, седла под седоками желтые, – должно быть, богатые господа, толстые да тяжелые, лошади так и приседают под ними; среди этих важных господ Гейслер шел пешком. Господ было четверо, пятый Гейслер, кроме того, два конюха вели каждый по вьючной лошади.
Всадники спешились во дворе, и Гейслер сказал:
– Вот это Исаак, здешний маркграф. Здравствуй, Исаак! Видишь, я опять приехал, как сказал.
Гейслер был все такой же. Он хоть и пришел пешком, но не видно было, чтоб он чувствовал себя хуже других; поношенное пальто уныло и сиротливо болталось на его исхудалой спине, но выражение лица было властное и надменное. Он сказал:
– Мы с этими господами собираемся немножко побродить по горам, они так раздобрели, что решили чуть поубавить жира.
Господа, впрочем, оказались ласковые и совсем не гордые, они улыбнулись на слова Гейслера и попросили Исаака извинить их за то, что нагрянули на его хутор словно войной. У них есть с собой провизия, так что они не объедят его, но, если им дадут ночлег под крышей, они будут очень благодарны. Может быть, они разместятся в новом доме?
После того как гости немножко отдохнули, а Гейслер посидел с Ингер и поболтал с детьми, все они ушли в лес и проходили там до вечера. По временам до усадьбы доносились странные громкие выстрелы в горах, и компания вернулась с мешками, полными новых образцов камней.
– Медная лазурь, – говорили они, кивая на камни. Потом завели длинный ученый разговор и стали рассматривать карту, которую сами же и набросали; среди них один был инженер-горняк, другой – механик, третьего называли губернатором, четвертого – фабрикантом; то и дело слышалось: подвесная дорога, канатная дорога. Гейслер изредка вставлял в разговор одно-два слова и каждый раз как будто направлял их беседу, они прислушивались к его словам с большим вниманием.
– Кому принадлежит земля к югу от озера? – спросил Исаака губернатор.
– Казне, – быстро ответил Гейслер. Он не дремал, был все время начеку, в руке он держал документ, который Исаак когда-то подписал своими каракулями. – Я ведь сказал, что казне, а ты опять спрашиваешь! – сказал он. – Решил меня контролировать, так изволь!
Позже вечером Гейслер позвал с собой Исаака в отдельную комнату и сказал:
– Продашь нам медную скалу?
Исаак ответил:
– Да ведь ленсман один раз уже купил у меня скалу и заплатил.
– Верно, – сказал Гейслер, – я купил скалу. Но ведь ты имеешь проценты с продажи или с разработки, так, может, хочешь отказаться от этих процентов?
Исаак не понял, о чем речь, и Гейслеру пришлось объяснить: Исаак не умеет добывать руду, он землепашец, расчищает и распахивает землю; Гейслер тоже не может. Деньги, капитал? О, сколько угодно! Но у него нет времени, такая уйма дел, он все время в разъездах, должен присматривать за своими имениями на севере и на юге. Вот он и задумал продать скалу этим шведским господам; все они родственники его жены и богатые люди, большие знатоки своего дела, они могут разработать скалу. Теперь понятно?
– Как вы решите, так и я! – заявил Исаак.
Замечательно – такое доверие доставило потрепанному Гейслеру явное удовольствие.
– Уж и не знаю, как тут быть, – сказал он и задумался. Но вдруг, словно все решив, продолжал: – Если ты предоставишь мне свободу действий, я в любом случае сделаю для тебя больше, чем ты сам.
Исаак начал было:
– Гм. Вы уже сделали нам столько добра…
Гейслер нахмурился и оборвал:
– Ладно, ладно!
Утром господа уселись за стол и принялись писать. Писали они о серьезных вещах: во-первых, составили купчую на сорок тысяч крон за горный участок, потом документ, в котором Гейслер отказывался от всех этих денег до единого шиллинга в пользу своей жены и детей. Исаака и Сиверта позвали подписаться под этими бумагами в качестве свидетелей. После этого господа вознамерились откупить у Исаака за сущую безделицу его проценты – за пятьсот крон. Гейслер остановил их.
– Шутки в сторону! – сказал он.
Исаак не очень-то понимал, в чем дело, он уже один раз продал скалу и получил что следовало, вдобавок речь шла о кронах – стало быть, чепуха, не то что далеры. Сиверт же понял гораздо больше, тон переговоров удивил его: здесь, несомненно, решалось семейное дело. Один из господ, к примеру, сказал:
– Дорогой Гейслер, право, неприлично ходить с такими красными глазами!
На что Гейслер резко, но уклончиво ответил:
– Может, и впрямь неприлично. Но в этом мире каждому воздается отнюдь не по заслугам!
Уж не в том ли было дело, что братья и родственники госпожи Гейслер решили купить ее мужа да заодно уж и избавиться от его посещений и его беспокойного родства? Горный же участок, надо полагать, представлял кое-какую ценность, этого никто не отрицал; но находился он на отшибе, господа говорили, что покупают его только затем, чтоб сбыть другим людям, у которых больше возможностей разработать его, чем у них. В этом не было ничего несообразного. Еще они не скрывали, что не знают, сколько выручат за участок в нынешнем его состоянии: если начнется его разработка, то сорок тысяч, может, вовсе и не цена, если же все останется как есть – так это выброшенные деньги. Но как бы то ни было, они порешили совершить выгодную сделку и потому предлагали Исааку за его долю пятьсот крон.
– Я – уполномоченный Исаака, – сказал Гейслер, – и я продам его право не дешевле чем за десять процентов от покупной суммы.
– Четыре тысячи! – воскликнули господа.
– Четыре тысячи, – сказал Гейслер. – Скала была собственностью Исаака, он получает четыре тысячи. Моей собственностью она не была, я получаю сорок тысяч. Так что сделайте милость, обдумайте это!
– Да, но четыре тысячи!
Гейслер встал и сказал:
– В противном случае сделка не состоится!
Они подумали, пошептались, вышли на двор, явно стараясь оттянуть время.
– Седлайте лошадей! – крикнули они конюхам. Один из господ отправился к Ингер и по-княжески рассчитался за кофе, несколько штук яиц и кров. Гейслер похаживал по двору, внешне ко всему равнодушный, но явно не дремал.
– Ну а чем кончилась в прошлом году затея с орошением? – спросил он Сиверта.
– Весь урожай спасли.
– Вижу, вы распахали еще одну мочажину с тех пор, как я был здесь в последний раз?
– Да.
– Надо вам завести вторую лошадь, – сказал Гейслер. Все-то он видел!
– Иди-ка сюда, и давай покончим с делом! – позвал его фабрикант.
Все опять направились в пристройку, и Исааку выплатили его четыре тысячи крон. Гейслеру вручили бумагу, и он сунул ее в карман, словно она ничего не стоила.
– Спрячь ее как следует! – сказали ему господа. – А твоя жена через несколько дней получит банковскую книжку.
Гейслер нахмурился и сказал:
– Хорошо!
Но они еще не до конца развязались с Гейслером. Он и рта не раскрыл, не обратился к ним ни с какой просьбой, он просто стоял, и они видели, как он стоит; может быть, он выговорил сколько-нибудь деньжонок и для себя самого? Когда фабрикант протянул ему пачку кредиток, Гейслер только кивнул и опять сказал:
– Хорошо.
– А теперь давайте выпьем по стаканчику с Гейслером, – сказал фабрикант.
В эту минуту появился Бреде Ольсен. Чего ему тут понадобилось? Бреде, конечно, слышал вчера громоподобные взрывы и смекнул, что в горах что-то происходит. И вот явился и тоже пожелал продать гору. Он прошел мимо Гейслера и обратился к господам: он-де открыл замечательные породы камней, одни как кровь, другие как серебро; он знает каждый самый маленький закоулочек в окрестных горах и ходит по ним, как по собственному дому, он знает, где залегают жилы с тяжелым металлом, – что это может быть за металл?
– Есть у тебя образцы? – спросил горняк.
Да. Только не лучше ли вам самим пойти в горы? Это недалеко. А образцы-то? Как же, много мешков, много ящиков, Бреде не захватил их с собой, но они у него дома, он может сбегать за образцами. Но куда скорее сбегать в горы, если господа согласятся подождать.
Господа покачали головой и уехали. Бреде обиженно посмотрел им вслед. Если надежда на минуту и вспыхнула в нем, то теперь она погасла, он родился под несчастливой звездой, ничто ему не удавалось. Хорошо еще характер у него легкий, помогает ему выносить такую жизнь; проводив всадников взглядом, он наконец сказал:
– Скатертью дорожка!
Теперь он опять стал вежлив с Гейслером, прежним своим ленсманом, уже не тыкал его, а поздоровался и заговорил на «вы». Гейслер под каким-то предлогом вытащил из кармана и продемонстрировал туго набитый бумажник.
– Не можете ли вы помочь мне, ленсман? – сказал Бреде.
– Ступай домой и осуши свое болото! – ответил Гейслер, не дав ему ни гроша.
– Мне ничего не стоило притащить с собой целый мешок образцов, но разве не лучше было им самим осмотреть горы, раз уж они приехали сюда?
Гейслер пропустил его слова мимо ушей.
– Ты не видел, куда я девал тот документ? – спросил он Исаака. – Он очень важный, стоит много тысяч крон. Ага, вот он, в пачке кредиток!
– Что это были за люди? Просто приехали покататься верхом? – спросил Бреде.
Гейслер, должно быть, очень переволновался, и теперь, видно, наступила реакция. Но все-таки у него еще достало сил и охоты на кое-какие дела: позвав с собой Сиверта, он отправился в горы, а там разостлал на земле большой лист бумаги и начертил карту местности с южной стороны озера – зачем-то она ему понадобилась. Когда через несколько часов они вернулись на хутор, Бреде еще сидел там, но Гейслер не стал отвечать на его расспросы, он устал и только махнул рукой.
Он проспал без просыпу до раннего утра и встал вместе с солнцем, свежий и бодрый.
– Селланро! – сказал он, вышел на двор и огляделся по сторонам.
– Все эти деньги, что я получил, – сказал Исаак, – неужто они мои?
– Э, сущая безделица! – ответил Гейслер. – Разве ты не понимаешь, что должен был получить еще больше? Собственно, согласно нашему договору, тебе следовало получить их от меня, но, как видишь, все вышло иначе. Сколько тебе дали? Всего тысячу далеров по старому счету. Я вот стою и думаю, что надо бы тебе завести вторую лошадь.
– Хорошо бы.
– У меня есть одна на примете. Теперешний пристав у ленсмана Хейердала совсем забросил свою усадьбу: ему, кажется, больше нравится разъезжать по торгам. Он уже распродал всю скотину, сейчас собирается продать и лошадь.
– Я с ним потолкую, – сказал Исаак.
Гейслер широким жестом обвел рукой лежащую перед ними местность и сказал:
– Все это принадлежит маркграфу! У тебя есть дом, и скот, и обработанная земля, тебе не грозит голод!
– Да, – отвечал Исаак, – у нас есть все, что создал Господь!
Гейслер побродил по двору, потом вдруг отправился к Ингер.
– Не дашь ли ты мне и на этот раз немножко провизии? – спросил он. – Несколько вафель, без масла и сыра, в них и так много сдобы. Нет, нет, поступай, как я говорю, ничего другого я не возьму.
И он опять вышел. Похоже, его одолевали тревожные мысли, он пошел в пристройку и сел писать. Верно, он все продумал заранее, потому что писал очень недолго.
– Это заявление в казну, – важно сказал он Исааку. – В министерство внутренних дел, – добавил он. – У меня ведь столько всяких забот.
Взяв узелок с провизией и простившись со всеми, он как будто вдруг что-то вспомнил:
– Да, вот что, когда я уходил от вас в последний раз, я, должно быть, позабыл – вынул кредитку из бумажника, а потом взял да и положил ее в жилетный карман. Там и нашел ее. У меня ведь столько забот. – С этими словами он сунул что-то в руку Ингер и ушел.
Да, так и ушел Гейслер, с виду довольно бодрый и бравый. Он нисколько не опустился и умер не скоро, он приходил в Селланро еще раз и умер только много лет спустя. Когда он уходил с хутора, об нем скучали; Исаак думал было посоветоваться с ним насчет Брейдаблика, но как-то не вышло. Да Гейслер, наверное, и отсоветовал бы ему покупать этот участок – совсем еще не обработанную землю для конторщика вроде Элесеуса.
А дядя Сиверт все-таки помер. Элесеусу пришлось прожить у него три недели, но под конец старик таки помер. Элесеус распорядился похоронами и проявил в этом деле большую расторопность, выпросив у соседей несколько горшков фуксий и флаг, который вывесил, приспустив на флагштоке, и купив черной саржи для штор. Послали за Исааком и Ингер, и они приехали на похороны. Элесеус выступал в роли хозяина, устроив угощение для всех приглашенных, а когда покойника выносили, даже произнес над гробом несколько прочувствованных слов, так что мать его от гордости и умиления полезла за носовым платком. Все сошло блестяще.
На обратном пути домой Элесеусу ничего не оставалось, как нести у всех на виду свое весеннее пальто, тросточку же он спрятал в один из рукавов. Все шло хорошо, пока они не стали переправляться в лодке через озеро, тут отец нечаянно наступил на пальто, и послышался треск.
– Что это? – спросил он.
– Да так, ничего, – ответил Элесеус.
Но сломанную палку он не выбросил и по возвращении домой стал придумывать, как бы ее починить.
– Может, скрепить ее как-нибудь? – сказал Сиверт, большой шутник. – Глянь-ка, если приладить с обеих сторон по здоровой щепке да обмотать просмоленными нитками.
– Вот я тебя самого обмотаю просмоленными нитками, – ответил Элесеус.
– Ха-ха-ха. Ты небось был бы рад обмотать палку красной подвязкой?
– Ха-ха-ха, – засмеялся и Элесеус, но потом пошел к матери, выпросил у нее старый наперсток, спилил донышко и приладил его аккуратным ободком на свою тросточку. О, не такие уж бестолковые были длинные белые руки Элесеуса.
Братья постоянно дразнили друг друга.
– Как по-твоему, получу я то, что осталось после дяди Сиверта? – спросил Элесеус.
– Получишь ли? А чего там осталось? – спросил Сиверт.
– Ха-ха, тебе бы прежде всего узнать – чего, скупердяй ты этакий!
– По мне, так возьми все! – сказал Сиверт.
– Там от пяти до десяти тысяч.
– Далеров? – воскликнул Сиверт. Он не мог удержаться от удивления.
Элесеус никогда не считал деньги на далеры, но на этот раз так было выгоднее, и он кивнул головой. И оставил Сиверта в этом убеждении до следующего дня.
Потом опять вернулся к той же теме.
– Жалеешь, наверно, о своем вчерашнем подарке? – сказал он.
– Дурак ты! – ответил Сиверт, но пять тысяч далеров как-никак – пять тысяч далеров, а не какая-нибудь мелочь; если брат не жулик и не цыган, он должен отдать ему половину.
– Скажу тебе одно, – заявил наконец Элесеус, – сдается мне, я не разжирею с этого наследства.
Сиверт с удивлением посмотрел на него:
– Неужто?
– Да, не очень-то, не очень-то я с него разжирею!
Как-никак, а Элесеус научился разбираться в счетах; свой сундучок, знаменитый винный погребец, дядя Сиверт показал и ему, попросив просмотреть все бумаги, проверить итоги и подсчитать кассу. Дядя Сиверт не приставил своего племянника к работе на земле или к починке сетей в амбаре, он задурманил ему голову страшным хаосом цифр и всяких отчетных статей. Если какой-нибудь налогоплательщик десять лет назад заплатил причитавшийся с него налог козой или несколькими пудами вяленой трески, то коза или треска не значились в ведомости, но старик Сиверт, порывшись в своей памяти, говорил: «Этот заплатил!» – «Ну, тогда эту цифру мы вычеркнем», – говорил Элесеус.
В этом деле Элесеус оказался самым что ни на есть подходящим человеком, он был ласков и то и дело подбадривал старика, уверяя, что состояние его вполне хорошее. Они отлично ладили друг с другом, даже шутили понемножку. Случалось, Элесеус делал глупости, но ведь тем же отличался и старик Сиверт. Так, они взяли да и состряпали документы в пользу не только Сиверта-младшего, но и в пользу села, той общины, которой старик отдал тридцать лет службы. То-то были славные денечки! «Лучше тебя, Элесеус, мне никого не найти», – говорил дядя Сиверт. Как-то посреди лета он послал купить баранью тушу – рыбу ему приносили свежего улова с моря, Элесеусу он приказал платить из ларца. Жилось хорошо. Им удалось залучить к себе Олину, никого лучше им было не найти для участия в пирушке, а также для распространения слухов о последних славных днях старика Сиверта. Удовольствие было обоюдное. «Сдается мне, нам следует позаботиться и об Олине, – сказал дядя Сиверт, – она вдова и с малым достатком. Тебе, Сиверту-младшему и так много достанется». Элесеусу это стоило сущую ерунду: своей опытной рукой он накарябал несколько строк в добавление к последней воле старика, и Олина тоже очутилась в числе наследников.
«Я позабочусь о тебе, – сказал ей старик Сиверт. – В случае если я не поправлюсь и не задержусь на этой земле, я постараюсь, чтоб ты не пропала с голоду». Олина воскликнула, что она от изумления лишилась дара слова, но слова все-таки нашлись, она была растрогана, плакала и благодарила; никто бы не сумел так, как она, найти связь между земным даром и, например, «великим воздаянием небесным на том свете». Нет, дара слова она не лишилась.
А Элесеус? Если вначале он, может, и отнесся со всей душой к положению дяди, то со временем он начал задумываться. Он попробовал было намекнуть: «Ведь касса-то не то чтобы в полном порядке». – «Ничего, кое-что и после меня останется!» – ответил старик. «Наверно, у тебя есть деньги в каких-нибудь банках?» – спросил Элесеус, потому что ходили такие слухи. «Ну, там видно будет, – сказал старик. – А сети, а усадьба с постройками, а стадо рыжих да белых коров! Что за ерунду ты несешь, браток!»
Элесеусу было невдомек, сколько могут стоить сети, но стадо он видел своими глазами: все оно состояло из одной коровы. Корова была рыжая с белым. Дядя Сиверт, должно быть, бредил. Да и в счетах старика Элесеус не очень-то разобрался, в них была порядочная каша, особенно с того года, когда счет перешел с далеров на кроны; общинный казначей частенько засчитывал мелкие кроны в полные далеры. Не диво, что он воображал себя богачом! Элесеус опасался, что, когда все разберется, вряд ли от наследства много останется, да пожалуй что и ничего. Может, и вовсе ничего.
Что ж, Сиверт мог с легким сердцем обещать ему то, что останется после дяди.
Братья частенько подшучивали над этим, Сиверт и не думал расстраиваться, наоборот, он бы, наверное, куда больше угрызался, если б и в самом деле проморгал пять тысяч далеров. Он прекрасно понимал, что его назвали в честь дяди из чистого расчета, сам он ничего от дяди не заслужил. Потому он и уговаривал Элесеуса принять наследство.
– Оно твое, понятное дело; давай заключим письменный уговор! – сказал он. – Я разрешаю тебе разбогатеть. Смотри не упускай случая!
Вдвоем им было весело. Сиверт больше всех помогал Элесеусу вынести жизнь дома; без него многое было бы гораздо мрачнее.
А тут на Элесеуса опять словно нашла порча, три недели безделья за перевалом не принесли ему пользы, он ходил там в церковь и франтил, встречаясь с девушками. Дома, в Селланро, никого не было, новая служанка Йенсина не в счет, простая работница, она больше подходила Сиверту.
– Вот бы посмотреть, какая стала Барбру из Брейдаблика с тех пор, как выросла, – сказал он.
– Сходи к Акселю Стрёму и посмотри! – ответил Сиверт.
Однажды в воскресенье Элесеус так и сделал. Он ведь побывал на людях, набрался бодрости и веселья, разохотился, его приход внес оживление в землянку Акселя. Да и Барбру была не из таких, чтоб ею стоило пренебречь; во всяком случае, в их глуши она была единственная, она играла на гитаре и бойко разговаривала, к тому же и пахло от нее не пижмою, а настоящими духами, одеколоном. Элесеус, со своей стороны, дал понять, что приехал домой только на побывку, в отпуск, скоро его опять потребуют в контору. Да, как-никак, а приятно побывать дома, на старом пепелище, к тому же теперь ему одному отвели всю светелку. Но, конечно, это не город!
– Да, что и говорить, деревня городу не чета! – поддержала Барбру.
Аксель совсем стушевался перед этими двумя горожанами, ему стало скучно, и он пошел посмотреть на землю. Они остались на свободе, и Элесеус совсем развернулся. Он рассказал, что побывал в соседнем селе и похоронил своего дядю, не забыв добавить и о том, что держал речь над гробом.
Уходя, он попросил Барбру проводить его немножко. Ну уж нет, извините!
– Разве в городе принято, чтоб дамы провожали кавалеров? – спросила она.
Элесеус покраснел, поняв, что обидел ее.
А в следующее воскресенье снова отправился в Лунное, захватив на этот раз с собой тросточку. Как и в прошлый раз, они весело болтали, и опять Аксель остался ни при чем.
– У твоего отца большая усадьба, и он страсть как застроился, – сказал он.
– Да, он и сейчас строит. Отцу-то что! – ответил Элесеус и прибавил, чтоб порисоваться: – Вот нам, беднякам, хуже!
– Как так?
– А разве вы не слыхали? Недавно к нему наведались шведские миллионеры и купили медную скалу.
– Да что ты! Так он получил много денег?
– Ужасно много. Не подумай, что я хвастаю, но они заплатили кучу денег. Да, так что я хотел сказать? Ты говоришь: строит? Я вижу, у тебя тоже приготовлены бревна, сам-то ты когда будешь строиться?
Барбру ответила за него:
– Никогда!
Никогда! – это уж слишком сильно сказано. Аксель наломал камней еще прошлой осенью, зимой перевез их на хутор, в этом году в промежутках между полевыми работами сложил фундамент с подвалом и всем, что положено, осталось только сколотить сруб. Он рассчитывал подвести избу под крышу нынче осенью и собирался попросить Сиверта прийти на несколько дней помочь ему, – что скажет на это Элесеус?
– Ну что ж. Но можешь взять и меня, – с улыбкой сказал Элесеус.
– Вас? – почтительно спросил Аксель, вдруг переходя на «вы». – У вас дар на другое.
Как приятно быть признанным даже и в глуши!
– Боюсь только, что руки мои не очень к этому пригодны, – жеманно сказал Элесеус.
– Покажи-ка! – промолвила Барбру и взяла его руку.
Аксель опять выключился из разговора и вышел; они снова остались одни. Они были ровесники, вместе учились в школе, вместе играли, целовались и бегали, теперь они с чувством бесконечного превосходства освежали свои детские воспоминания, и Барбру немножко кокетничала. Понятно, Элесеус совсем не то что важные конторщики в Бергене, в очках и с золотыми часами, но здесь, в глуши, и он барин, этого у него не отнимешь! Она вынула и показала ему свою бергенскую фотографию, вот какая она была тогда, а теперь…
– А чем же ты теперь-то плоха? – спросил он.
– По-твоему, я не очень подурнела?
– Подурнела! Вот что я тебе скажу: по-моему, ты стала вдвое красивее, во всяком случае, округлилась. Подурнела? Нет, подумать только!
– Правда, на мне красивое платье, с вырезом у шеи на спине? И серебряная цепочка, видишь? Она стоила очень дорого, мне подарил ее один из конторщиков, у которых я служила. Но потом я ее потеряла. Не то что потеряла, а мне понадобились деньги на дорогу домой.
Элесеус спросил:
– Можно мне взять эту карточку?
– Взять? А что ты мне дашь за нее?
Элесеус отлично знал, что на это ответить, но не посмел.
– Я тоже снимусь, как приеду в город, и пришлю тебе свою, – сказал он.
Она спрятала карточку и сказала:
– Нет, у меня только одна эта и осталась.
Черный мрак заволок его юное сердце, и он протянул руку за карточкой.
– Так дай мне за нее что-нибудь сейчас! – смеясь, сказала она. Он обнял ее и крепко-крепко расцеловал.
Стеснения между ними как не бывало, Элесеус расцвел и превзошел самого себя. Они любезничали, шутили, смеялись, и он предложил перейти с ней на «ты».
– Когда ты взяла меня за руку, ты была словно прекрасный лебедь, – сказал он.
– Ну да, вот ты скоро уедешь в город и никогда больше сюда не вернешься, – ответила Барбру.
– Неужели ты так плохо думаешь обо мне? – спросил он.
– А разве у тебя никого нет, кто бы тебя там задержал?
– Нет. Между нами говоря, я ни с кем не помолвлен, – сказал он.
– Как же! Уж наверняка помолвлен.
– Нет, говорю тебе, это истинный факт.
Они долго любезничали, Элесеус окончательно влюбился.
– Я буду писать тебе, – сказал он. – Можно?
– Да, – ответила она.
– Не хочу быть назойливым и делать это без разрешения. – Вдруг его охватила ревность, и он спросил: – Я слышал, ты помолвлена с Акселем, это правда?
– Это с Акселем-то! – сказала она так презрительно, что он тотчас успокоился. – Он зря старается! – сказала она. Но тут же раскаялась и прибавила: – Но сам по себе он ничего, Аксель-то. И газету для меня выписал, и подарки часто делает, этого у него не отнимешь.
– Боже сохрани! – согласился Элесеус. – Он может быть самым выдающимся и замечательным человеком в своем роде, но суть не в этом.
Однако при мысли об Акселе Барбру, должно быть, забеспокоилась, она встала и сказала Элесеусу:
– А сейчас тебе пора уходить, потому что мне надо на скотный двор!
В следующее воскресенье Элесеус пошел к ней значительно позднее, чем прежде, и захватил с собой письмо. Вот это было письмецо! Целая неделя восторга и головоломной работы; он выносил его, вызубрил наизусть: «Фрекен Барбру Бредесен, вот уже два или три раза я имел невыразимое счастье видеть тебя…»
Вечер был поздний, Барбру, наверное, уже освободилась от работы на скотном дворе, а может, даже и легла спать. Не беда, так даже лучше.
Но Барбру не спала, сидела в землянке. И по всему было видно, что у нее нет ни малейшего желания любезничать с ним, ни капельки, у Элесеуса составилось впечатление, что Аксель прибрал ее к рукам, а может, и предостерег ее.
– Пожалуйста, вот письмо, которое я тебе обещал!
– Спасибо! – сказала она, распечатала письмо и прочла без видимой радости. – Хотела бы я уметь так хорошо писать, как ты!
Он был разочарован. Что он сделал? Что с ней? А где Аксель? Ушел. Может, ему надоели эти настойчивые воскресные визиты и захотелось уйти из дому, а может, нашлось неотложное дело, потому что он ушел в село еще вчера. Нету его.
– Что ты сидишь в душной землянке в такой чудесный вечер? Пойдем погуляем! – сказал Элесеус.
– Я дожидаюсь Акселя, – ответила она.
– Акселя? Ты что, не можешь жить без Акселя?
– Могу, но ведь надо же его покормить, когда он вернется.
Время шло, пропадало даром, близости между ними не устанавливалось, Барбру продолжала капризничать. Он попробовал было снова рассказать ей о соседнем селе и снова не забыл упомянуть про свою речь над гробом.
– Я и сказал-то всего несколько слов, но у некоторых на глаза навернулись слезы.
– Да ну, – проворчала она.
– А в воскресенье был в церкви.
– Что тебе там понадобилось?
– Понадобилось? Просто пошел посмотреть. Священник, по моему скромному мнению, проповедует неважно, у него нет никаких хороших приемов.
Время шло.
– Как по-твоему, что подумает Аксель, если застанет тебя здесь и нынче вечером? – сказала вдруг Барбру.
О, если б она ударила его прямо в грудь, он был бы ошеломлен не менее. Неужели она забыла их прошлое свидание? Разве у них не было условлено, что он придет сегодня вечером? Он страшно огорчился и пробормотал:
– Я могу ведь и уйти!
Она, по-видимому, нисколько не испугалась.
– Что я тебе сделал? – спросил он дрожащим голосом. Он был очень огорчен, он страдал.
– Сделал? Мне? Да ничего ты мне не сделал.
– Так что же с тобой сегодня случилось?
– Со мной? Ха-ха-ха. А впрочем, я не удивлюсь, если Аксель разозлится.
– Я уйду! – повторил Элесеус. Но она и на этот раз не испугалась, она не обращала ни малейшего внимания на то, что он сидел, борясь со своими чувствами. Упрямая как осел.
Мало-помалу в нем стало подниматься раздражение, и поначалу он выразил его довольно тонко: она, мол, не самая приятная представительница женского пола! Однако и это не помогло – о, лучше бы он молчал и терпел, – она сделалась только еще хуже. Но и он не стал лучше.
– Знал бы, что ты такая, не пришел бы сегодня, – сказал он.
– И что из того? – ответила она. – Не проветрил бы свою палку, только и всего.
Да, Барбру побывала в Бергене, она видала настоящие тросточки, потому и могла позволить себе так язвительно спросить, каким это ободранным зонтиком он помахивает.
Он и это стерпел.
– Наверное, ты хочешь взять обратно свою карточку? – сказал он.
Если не подействует и это, значит не подействует ничто, ничего хуже этого и представить себе нельзя в деревне – взять подарок обратно!
– Мне все равно, – уклончиво ответила она.
– Отлично, – дерзко заявил он, – я пришлю ее тебе при первой же оказии. Тогда отдай мне мое письмо!
Он встал.
Ну что ж, она отдала ему письмо, но тут у нее выступили на глазах слезы, да-да, она переменилась: служанка растрогалась, дружок покидал ее, прости навек!
– Не уходи, – сказала она, – мне нет дела до того, что подумает Аксель.
Но тут уж он решил воспользоваться своим преимуществом и стал прощаться.
– Покорно благодарю, – сказал он. – Когда дама ведет себя так, как ты, я удаляюсь.
Он тихонько вышел из землянки и направился домой, посвистывая, помахивая тросточкой и держась молодцом. Черт возьми! Через минутку из землянки вышла и Барбру, дважды окликнув его. Он остановился, отчего же не остановиться, но был как раненый лев. Она с покаянным видом уселась посреди вереска, вертя в руке веточку, понемножку и он начал смягчаться, попросив поцелуя – мол, напоследок, на прощанье. Нет, она не хотела.
– Ах, будь такая же очаровательная, как в прошлый раз! – умолял он, обхаживая ее со всех сторон и напирая все решительнее, чтоб скорее добиться своего.
Но она не пожелала быть очаровательной, а встала. И стояла как истукан. Тогда он молча кивнул и пошел прочь.
Когда он скрылся, из-за кустов вдруг вынырнул Аксель. Барбру вздрогнула и спросила:
– Разве ты пришел сверху?
– Нет, я пришел снизу, – ответил он. – Но я видел, как вы вдвоем здесь прохлаждались.
– Ах, видел! Ну и что, радость тебе от этого?! – вдруг выкрикнула она со злостью. И продолжала не менее капризно: – Чего ты шныряешь повсюду и вынюхиваешь? Какое тебе дело!
Аксель тоже был не в кротком настроении.
– Он и нынче был здесь?
– Ну и что? Чего тебе от него надо?
– Чего мне от него надо? Ты лучше скажи, чего тебе от него надо? Постыдилась бы!
– Стыдиться? Долго молчали, да звонко заговорили! – ответила Барбру старинным присловьем. – Я не обязана сиднем сидеть в твоей землянке, точно памятник, так и знай! Чего мне стыдиться? Как найдешь себе другую экономку, я сейчас же уеду. Попридержи лучше язык, сделай милость. Вот тебе мой ответ. Сейчас я пойду, дам тебе поесть и сварю кофе, а потом могу делать все, что мне угодно.
Домой они пришли в полной ссоре.
Да, Аксель и Барбру не всегда жили дружно. Она прожила у него уже года два, изредка между ними случались ссоры, большей частью из-за того, что Барбру хотела уехать. Он упрашивал ее остаться навсегда, переехать к нему совсем, разделить с ним по-настоящему землянку и жизнь; он ведь знал, как плохо остаться одному без помощницы, – и она не раз обещала согласиться, в минуты нежности она даже не могла себе представить, что не останется. Но стоило им поссориться, и она сейчас же грозилась уехать. Если уж не насовсем, то хотя бы ненадолго в город, полечить зубы, они все выболели. Уехать, уехать! Необходимо было удержать Барбру, надеть на нее узду.
Узду? Она смеялась над любою уздой.
– Значит, ты и теперь хочешь уехать? – сказал он.
– А что? – спросила она.
– И ты можешь уехать?
– Почему же не могу? Думаешь, мне некуда податься, раз дело идет к зиме? Да я могу получить место в Бергене в любое время.
Тогда Аксель сказал довольно твердо:
– Теперь уж не может быть, как раньше. Разве ты не ждешь ребенка?
– Ребенка? Нет. О каком таком ребенке ты говоришь?
Аксель вытаращил на нее глаза. Не в своем, что ли, уме эта Барбру?
Другое дело, что он сам – Аксель – проявил, должно быть, слишком большое нетерпение: надев на нее узду, он начал держаться чересчур уверенно, вот уж впрямь ума палата, зря он так часто ей перечил, вызывая лишь раздражение, и уж совсем незачем было приказывать ей сажать по весне картошку, в крайности мог бы справиться и один. Успеет проявить свою власть после свадьбы, а до тех пор надо действовать умно и уступать.
А тут, как назло, вышла эта незадача с Элесеусом, с конторщиком, который припутался со своей тросточкой и своими благородными речами. Разве это достойное поведение для помолвленной девушки, да еще в ее положении! Можно ли представить себе что-нибудь хуже! До сих пор Аксель не имел соперника в здешней глуши, и вдруг положение резко переменилось.
– Вот тебе последние газеты, – сказал он. – И еще одна вещичка, которую я раздобыл для тебя. Глянь-ка, может, и понравится.
Она осталась холодна, хотя оба сидели за столом, потягивая с блюдечка обжигающе горячий кофе. Она ответила с ледяной холодностью:
– Бьюсь об заклад, что это золотое кольцо, которое ты обещал мне целый год с лишним.
Тут она хватила через край, это действительно было кольцо, но не золотое – такого он ей никогда не обещал, это она сейчас выдумала, – а серебряное, с двумя вызолоченными на нем руками, значит тоже хорошее, и с пробой. Но, увы, эта ее злополучная поездка в Берген! Барбру видела там настоящие обручальные кольца, попробуй-ка втереть ей очки!
– Можешь оставить его себе, – сказала она.
– Да чем же оно плохо?
– Плохо? Ничем оно не плохо, – ответила она и, встав, принялась убирать со стола.
– Для начала сгодится и такое, – сказал он, – соберемся с деньгами, куплю другое.
Она промолчала.
И все же в этот вечер Барбру была злюка злюкой. Неужто за новое серебряное кольцо не стоило хоть сказать спасибо? Должно быть, щеголь-конторщик перевернул все ее мысли. Аксель не мог удержаться, чтоб не сказать:
– Да расскажи ты мне, зачем этот Элесеус сюда бегает? Чего он от тебя добивается?
– Добивается от меня?
– Ну да, неужто он не понимает, в каком ты положении? Неужто не видит по тебе?
Барбру круто повернулась к нему и сказала:
– Ага, ты, стало быть, думаешь, что привязал меня к себе, да не тут-то было, вот увидишь!
– Ну?! – сказал Аксель.
– Да-да. Увидишь, что я уеду!
Аксель только усмехнулся на это и даже не очень широко и открыто, чтоб не задеть ее. Потом сказал, словно успокаивая маленького ребенка:
– Ну, будь же умницей, Барбру. Мы ведь с тобой все знаем!
И разумеется, поздно ночью кончилось тем, что Барбру повеселела и даже заснула с серебряным кольцом на пальце.
Все опять пошло на лад.
Для этих двоих в землянке пошло на лад, но с Элесеусом дело обстояло куда как хуже, он никак не мог пережить нанесенную обиду. Не имея понятия об истерических срывах, он решил, что его обманули по чистой злобе, Барбру из Брейдаблика вела себя слишком уж дерзко, пусть она хоть десять раз побывала в Бергене!
Фотографию Барбру он вернул ей: однажды ночью он сам отнес ее в Лунное и просунул на сеновал, где спала Барбру. Он вовсе не хотел делать это в грубой или невежливой форме, поэтому долго перед тем возился с дверью, чтоб разбудить Барбру, а когда она приподнялась на локте и спросила: «Что же, ты нынче и дороги не найдешь?» – то интимный характер этого вопроса кольнул его, как иголка или шпага, но он не закричал, а только молча бросил карточку на пол. И пошел своей дорогой. Пошел? Собственно, он прошел всего несколько шагов, а потом побежал, он был донельзя взволнован и расстроен, сердце бешено колотилось в груди. Чуть отбежав от дома, он остановился у кустов и оглянулся назад – нет, она не вышла. А у него-то еще теплилась надежда! Если б она была хоть чуточку к нему добрее! Но какого черта он бежит, раз она не гонится в отчаянии за ним по пятам, в одной рубашке и юбке, убитая тем, что наделала своим чисто интимным вопросом, предназначенным вовсе не для него.
Он шел домой без палки, он уже не насвистывал, нет, он уже не был молодцом. Кинжал в груди – не безделица.
На том все и кончилось?
Как-то в воскресенье он опять отправился в Лунное, только затем, чтоб бросить взгляд на усадьбу. С болезненным и чудовищным терпением лежал он в кустах, прислушиваясь и глядя в сторону землянки. Когда там наконец обозначилась какая-то жизнь, то словно затем лишь, чтоб совсем доконать его: Аксель и Барбру вышли из землянки и вместе направились в хлев. Они были очень ласковы друг с другом, переживая блаженные минуты, они шли обнявшись, он, видать, собрался помочь ей в хлеву. Скажите пожалуйста!
Элесеус смотрел на парочку, и ему казалось, что все потеряно, все пропало. А может, думал: вот она идет рука об руку с Акселем Стрёмом; и как же она докатилась до этого, я не знаю, ведь еще совсем недавно она обнимала меня! Они скрылись в хлеву.
Ну и ладно! Наплевать! Неужто он станет лежать в кустах, забыв обо всем на свете? Этого еще недоставало – уткнуться носом в траву и забыть о самом себе. Да кто она такая? Уж он-то, во всяком случае, есть то, что он есть. Наплевать, еще раз наплевать!
Он вскочил на ноги. Отряхнул вереск и сор со штанов, выпрямился, постоял немного. Гнев его и гордыня разрешились странной выходкой: впав в отчаяние, он запел весьма неприличную песенку. И когда он нарочито громко пел самые непристойные куплеты, на лице у него застыло какое-то странное выражение.
Исаак вернулся из села с новой лошадью.
Ну да, так уж вышло, что он купил лошадь у пристава, и хоть была она, как и сказал Гейслер, заморённая, но стоила двести сорок крон, то есть шестьдесят далеров. Цены на лошадей стали нынче совсем несообразные; когда Исаак был ребенком, самую лучшую лошадь можно было купить за пятьдесят далеров.
Почему же тогда ему самому не вырастить лошадь? Он не раз думал об этом, представляя себе, как будет выхаживать породистого жеребенка, – да только его пришлось бы дожидаться год, а то и два. Это хорошо для тех, у кого есть время на передышку в землепашестве, кто может не распахивать целину на болоте, пока у него не заведется лошадь, чтоб свозить на ней урожай. Пристав так и сказал:
– Мне кормить лошадь ни к чему; то сено, какое у меня есть, мои бабы перетаскают на себе, пока я езжу по делам службы!
Новая лошадь была давней, многолетней мечтой Исаака, и внушил ему мысль о покупке вовсе не Гейслер. Потому он в меру своих возможностей и подготовился к этому событию: лишнее стойло в конюшне, лишняя привязь на лето; телега и сани у него уже есть, к осени сделает еще одни. И про самое важное, про корм, он, конечно, не забыл: зачем он последнее болото еще в прошлом году распахал, как не затем, чтоб иметь запас на зиму и для лошади, не урезая при этом корма коровам? И вот теперь болото засеяно травами. Аккурат для стельных коров.
Да, все-то он хорошо обдумал. У Ингер снова был, как и встарь, повод изумляться и всплескивать руками.
Исаак привез из села новости: Брейдаблик продается, об этом объявляли у церкви. Небольшой урожай, который там собрали, кое-какое сено да картошка тоже идут в продажу, а заодно и скотина, несколько голов коз и овец.
– Неужто он хочет весь распродаться и остаться голышом? – воскликнула Ингер. – И куда он подается?
– В село.
Так оно и было, Бреде перебирался в село. Поначалу он, правда, попробовал устроиться на житье у Акселя Стрёма, у которого по-прежнему жила Барбру. Но попытка его окончилась неудачей. Бреде ни за что на свете не хотел портить отношений между дочерью и Акселем, так что остерегся проявлять назойливость, и все же эта незадача опрокинула все его расчеты. Ведь Аксель к осени хотел поставить новую избу, и, если они с Барбру переберутся туда, отчего бы Бреде с семьей не поселиться в землянке? Но нет. В том-то и дело, что Бреде мыслил не по-хозяйски, он не понимал, что Аксель решил выселиться потому, что землянка нужна ему для скотины, которой заметно прибавилось, – землянку предполагалось превратить в хлев. Даже когда ему все объяснили, Бреде не мог взять в толк эти соображения.
– Ведь люди как-никак важнее скотины, – сказал он. Аксель же думал совсем по-другому:
– Скотина важнее, а люди всегда найдут себе пристанище на зиму.
Тут вмешалась Барбру:
– Вот как, скотина тебе важнее нас, людей? Хорошо, что я это узнала!
В самом деле, Аксель восстановил против себя все семейство тем, что не нашел для него у себя места. Но он не сдался. Ведь он был отнюдь не глуп и не прост, наоборот, он становился все скупее и скупее; он отлично знал, что этот переезд означает для него несколько лишних ртов, которые ему же и придется кормить.
Бреде успокоил дочь, намекнув, что и сам предпочитает переехать в село; ему невмоготу жить в этой глухомани, сказал он, оттого-то он и решил продать землю.
В сущности же, продавал усадьбу вовсе не Бреде Ольсен, а банк и торговец продавали Брейдаблик за долги, и только для виду продажа совершалась от имени Бреде. Бреде казалось, что этим он спасается от позора. И когда его встретил Исаак, Бреде вовсе не выглядел подавленным, утешаясь тем, что по-прежнему оставался смотрителем телеграфной линии, что давало верный доход, а со временем наверняка добьется и прежнего своего положения в селе и опять станет нужным человеком и правой рукой ленсмана. Разумеется, Бреде был в какой-то степени расстроен, ведь как-никак, а приходилось расставаться с местом, где он прожил много лет, где он трудился и которое полюбил! Но добрый Бреде никогда не позволял себе впадать в уныние. Эта черта была в нем самая лучшая, более всего подкупающая людей. В один прекрасный день ему взбрело в голову осесть на земле, опыт оказался неудачным, но он с такой же легкостью действовал и в других вопросах, и выходило успешнее: почем знать, может быть, образцы камней, которые у него хранятся, станут началом огромного дела! А взять хотя бы Барбру, которую он пристроил в Лунное, она ведь уже никогда не расстанется с Акселем Стрёмом, за это он готов поручиться, это всякому видно.
Нет, все еще не так плохо, пока у него есть здоровье и он может работать на себя и на своих близких! – говорил Бреде Ольсен. К тому же дети уже подросли настолько, что могут уехать и позаботиться о себе сами. Вот Хельге, к примеру, нанялся на лов сельдей, а Катрина поступает к доктору. Так что с ними остались только двое младших – ну и, правда, третий на подходе.
Исаак привез из села и еще одну новость: у жены ленсмана родился ребенок. Ингер сразу заинтересовалась: мальчик или девочка?
– Этого не слыхал, – ответил Исаак.
У ленсманши родился ребенок – а не она ли постоянно выступала в женском кружке против непомерного числа детей у бедняков. «Дайте женщинам право голоса и возможность распоряжаться собственной судьбой!» – говорила она. А теперь и сама попалась. «Да, – сказала кому-то пасторша, – я ли не распоряжалась собой, ха-ха-ха, а вот ведь, все-таки не ушла от своей судьбы!» Эта острота о госпоже Хейердал ходила по всей деревне и многим была понятна; Ингер, может быть, тоже ее поняла, один только Исаак ничего не понял.
Исаак понимал, как надо работать, как вести хозяйство. Он стал теперь богатым человеком, владел большим участком с отличной усадьбой, но крупные деньги, которые случай дал ему в руки, он употребил не лучшим образом: он их спрятал. Его верой была земля. Живи Исаак в селе, широкий мир, может статься, повлиял бы и на него, там было столько соблазнов, столько замечательных возможностей, он тоже накупил бы ненужной дребедени и ходил бы по будням в красной праздничной рубахе. Здесь, в глуши, он был застрахован от всяких излишеств, он жил на чистом воздухе, умывался по воскресеньям и купался, когда бывал на горном озере. А тысяча далеров – ну что ж, это Божий дар, отчего не спрятать их все до последнего скиллинга? Куда их иначе девать-то? Исааку хватало на необходимые повседневные расходы только от продажи того, что ему давали скот и земля.
Элесеус, этот понимал больше, он посоветовал отцу положить деньги в банк. Может, так было и разумнее, но как бы то ни было, а Исаак все откладывал и, скорее всего, вовсе никогда бы на это не решился. Не то чтобы Исаак всегда пренебрегал советами сына, Элесеус был далеко не глуп, он доказал это впоследствии. Нынче, во время сенокоса, он попробовал косить – да, тут он был не большой мастер, ему приходилось держаться поближе к Сиверту, чтоб тот при надобности отбивал его косу; зато у Элесеуса были длинные руки и сено он сгребал и копнил так, что любо-дорого было смотреть. Сиверт, Элесеус, Леопольдина и работница Йенсина копнили сено после первого покоса, Элесеус себя не щадил, работая граблями так усердно, что ладони у него сплошь покрылись волдырями и пришлось замотать их тряпками. Недели две он ел без всякого аппетита, но работать не бросил. Что-то, должно быть, стряслось с парнем, похоже, ему пошла на пользу некоторая неудача в известном любовном деле, должно быть, и ему довелось изведать вечной скорби и разочарования в жизни. А тут еще он докурил последний табак, привезенный из города, что в других обстоятельствах могло бы заставить иного конторщика хлопнуть дверью и произнести крепкое словцо о том о сем, но нет, Элесеус стойко перенес и это испытание, даже осанка у него стала уверенней, одно слово – настоящий мужчина. И что же выдумал шутник Сиверт, чтоб подразнить его? Когда братья, лежа на камнях у реки, пили воду, Сиверт имел неосторожность предложить брату насушить какого-то замечательного моху на курево.
– Или, может, покуришь его сырым? – добавил он.
– Вот я тебе покажу курево! – ответил Элесеус и, схватив брата за голову, окунул по самые плечи в воду. – Ха, получил!
Сиверт так и пошел домой с мокрыми волосами.
«Сдается мне, Элесеус помаленьку становится настоящим человеком!» – думал иногда Исаак, видя сына за работой.
– Гм. Как по-твоему, Элесеус останется дома? – спросил он Ингер.
Она посмотрела на него с любопытством и осторожностью.
– Трудно сказать. Нет, не останется.
– А ты говорила с ним?
– Нет. Разве что немножко. Но мне так кажется.
– Ну а если у него будет свой клочок земли?
– Как так?
– Станет он на нем работать?
– Нет.
– Выходит, ты, значит, спрашивала?
– Спрашивала? Неужто не видишь, как он изменился? Я не понимаю его!
– Нечего его хаять, – беспристрастно сказал Исаак. – Я вижу одно: он отлично справляется с работой.
– Это да, – послушно согласилась Ингер.
– Не пойму, чего ты нападаешь на парня! – с досадой воскликнул Исаак. – Он день ото дня работает все лучше, что ж тебе еще надо?
Ингер пробормотала:
– Он не такой, как был. Ты бы порасспросил его о жилетках.
– О жилетках? О каких жилетках?
– Он сказывает, что летом ходил по городу в белых жилетках.
Исаак подумал немного, но так ничего и не понял.
– А разве ему нельзя дать белую жилетку? – спросил он. – Парень ведь имеет право на белую жилетку. – Исаак был в недоумении: все это, ясное дело, бабьи глупости; и вообще непонятно, в чем тут суть, и потому он решил просто перескочить через эту тему. – Как по-твоему, может, посадить его на участок Бреде?
– Кого? – спросила Ингер.
– Да Элесеуса.
– В Брейдаблик? – спросила Ингер. – И не думай!
Дело в том, что она уже обсудила этот план с Элесеусом, а узнала его от Сиверта, который не вытерпел и проболтался. Впрочем, с какой стати Сиверту было умалчивать про этот план, отец-то, поди, и сообщил его лишь затем, чтобы иметь возможность его обсудить. Не первый раз он использовал Сиверта как посредника. И что же ответил Элесеус? То же, что и раньше, то же, что писал в своих письмах из города: «Нет, я не хочу забрасывать науку и снова превращаться в ничтожество!» Вот что он ответил. Мать стала приводить ему разные разумные доводы, но Элесеус на все отвечал отказом, объяснив, что у него другие жизненные планы. У молодого сердца свои тайны; вероятно, после того, что случилось, ему казалось невозможным стать соседом Барбру. Кто его знает. С видом превосходства он возражал матери: он может получить в городе место получше того, что у него было, может поступить в конторщики к амтману или в помощники к судье, а там, глядишь, еще пойдет и выше, через несколько лет он, может статься, сделается ленсманом, или смотрителем маяка, или устроится на службу в таможню. Перед ученым человеком открывается много возможностей.
Как бы то ни было, ему удалось убедить мать, увлечь ее своими планами, да она и сама еще не очень твердо стояла на ногах, внешний мир до сих пор имел над нею большую власть. Зимой она еще время от времени читала тот замечательный молитвенник, который ей подарили при выходе из тюрьмы в Тронхейме, – но теперь-то! Неужто Элесеус и вправду может стать ленсманом?
– А почему бы и нет, – ответил Элесеус. – Кто такой Хейердал, как не самый обыкновенный старик-канцелярист из конторы амтмана?
Огромные перспективы. Мать была готова упрашивать Элесеуса не менять жизнь, не губить себя. Что такому человеку делать в эдакой глуши!
Но почему же тогда Элесеус вдруг вздумал так усердно работать на отцовской земле? Бог весть, может, у него и были кой-какие задние мысли. Наверное, примешивалось и чувство мужичьей чести, не хотелось отставать от других; да и не мешало подружиться с отцом на случай отъезда из дома; по правде сказать, у него остались в городе кое-какие должишки и хорошо бы их заплатить, это откроет ему новый большой кредит. Дело-то шло не о какой-нибудь сотне крон, а кое о чем посущественнее.
Элесеус был далеко не глуп, наоборот, по-своему он был довольно хитрый. Он видел, как приехал отец, и отлично знал, что в эту минуту он сидит в горнице у окошка и смотрит на поляну. И если Элесеус как раз сейчас приналяжет на работу, то, скорей всего, выгадает, а уж повредить это никому не повредит.
Была в Элесеусе какая-то червоточина – какая-то вздорность и затаенное лукавство; не то что он был злой, но чуть сумасбродный. Распустился, что ли, за последние годы на свободе? Что могла теперь сделать для него мать? Одно-единственное – оказать ему поддержку. Могла дать увлечь себя сыновними видами на блестящее будущее и замолвить за него словечко отцу, это она вполне могла.
Но Исаака в конце концов рассердило ее нежелание поддержать его, ведь план насчет Брейдаблика, по его мнению, был вовсе не так плох. Нынче, по дороге домой, он даже остановил лошадь и наспех осмотрел заброшенный участок: в хороших руках из него мог получиться толк.
– Почему же мне об этом не думать? – спросил он Ингер. – Мне жалко Элесеуса, я хочу помочь ему устроиться.
– Коли тебе жалко Элесеуса, так не поминай больше про Брейдаблик! – ответила она.
– Вон ты как!
– Да, потому что в голове у него мыслей побольше, чем у нас с тобой.
Исаак и сам не вполне уверен в своей правоте и потому говорить решительно и твердо не может; но его злит, что он так неосторожно выдал свой план, оттого и не хочет теперь от него отступиться.
– Он сделает так, как я хочу! – заявляет вдруг он. И угрожающе возвышает голос, на случай если Ингер не расслышала: – Да смотри, сколько твоей душе угодно, на меня, но больше я ничего не скажу. Там школа, сам участок находится в самой середке округа, и все такое, и какие это у него мысли в голове? С таким сыном, как он, того и гляди помрешь с голоду, по-твоему, это лучше? И вот я спрашиваю, как это получилось, что моя собственная плоть и кровь может пойти против… против моей собственной плоти и крови?
Исаак умолк. Он понимал, что чем больше говорит, тем меньше это помогает делу. Он хотел было переменить праздничное платье, в каком ездил в село, но раздумал и остался в чем был – какая от того польза?
– Попробуй поговори с Элесеусом, – сказал он.
Ингер ответила:
– Лучше сам поговори. Меня он не послушает.
Ну конечно, Исаак – всему голова, он и сам это знает, пусть только Элесеус попробует пикнуть! Но, опасаясь, быть может, поражения, Исаак уклончиво говорит:
– Конечно, могу, могу и сам поговорить. Но, кроме этих дел, мне ведь приходится и о многом другом думать.
– Вот как? – изумленно спрашивает Ингер.
Исаак снова уходит, правда недалеко, в самый конец своего участка, но, во всяком случае, уходит. Он скрывает какой-то секрет, он хочет спрятаться. А дело вот в чем: он ведь привез из села и третью новость, она куда важнее всех остальных, неизмеримо важнее, он спрятал ее на опушке леса. Вот она стоит, закутанная в мешковину и бумагу, он раскутывает ее, оказывается, это большая машина. Красная с синим, чудесная, с множеством зубцов и ножей, с рукоятками, колесиками, винтами, – косилка. Разумеется, и новая лошадь не случайно приведена именно сегодня – ради косилки.
Он стоит и с невероятным напряжением припоминает с начала и до конца описание, которое ему прочитал торговец; укрепляет в одном месте стальную пружину, в другом подвигает шкворень, потом смазывает каждое колесцо, каждое отверстие, тщательно осматривает весь механизм. Никогда прежде не доводилось Исааку переживать такую минуту. Взять в руки перо и написать на документе свою фамилию – это тоже большой риск, это тоже непросто. Все равно что подогнать множество кривых ножей у бороны для обработки целины. Или установить большую циркулярную пилу на лесопилке так, чтобы она проходила точка в точку по центру, не отклоняясь ни на запад, ни на восток, и не отскочила, чего доброго, к потолку! Но косилка – этакая махина из стальных прутьев, и крюков, и всяких приспособлений, и сотен винтов, – да швейная машина Ингер против нее сущая пустяковина!
И вот Исаак сам впрягается в косилку и пробует машину. Вот она, великая минута. Потому-то он и решил остаться один на один с машиной и сам выступить в роли лошади. Вдруг машину плохо собрали и она не станет работать, с треском развалившись на куски! Но этого не случилось, машина стала резать траву. Да и как же иначе, Исаак проторчал здесь не один час, изучая ее. Вон уже и солнце закатилось. Он снова впрягается в косилку, и снова машина режет траву. Попробовала бы не резать, этого еще не хватало!
Когда после жаркого дня на землю пала обильная роса и сыновья стали отбивать косы, готовясь к завтрашней работе, Исаак подошел к дому.
– Повесьте на сегодня косы, – сказал он. – Возьмите новую лошадь и отведите на опушку!
Исаак не пошел в избу и не стал есть, хотя все уже поужинали, а покрутился по двору и опять ушел.
– Запрягать телегу? – крикнул вдогонку Сиверт.
– Нет, – ответил отец и не останавливаясь пошел дальше.
Он был до того преисполнен тайны и гордости и выступал с такой многозначительностью, что даже как-то приседал на каждом шагу. Если он шел на смерть и погибель, то тогда он проявлял истинную храбрость, ибо в руках у него не было ничего для защиты.
Когда сыновья, придя с лошадью, увидели косилку, они так и застыли. Это была первая косилка в здешних местах, первая в селе, красная с синим, она радовала человеческий глаз. Отец, глава дома, бросил равнодушным, самым обыкновенным голосом:
– Запрягайте!
Они запрягли лошадь в косилку.
И вот косилка трогается, отец правит лошадью. Брр! – бурчит машина, срезая траву, сыновья улыбаясь бегут следом, просто так, ничего не делая. Отец останавливается и оглядывается назад.
– Ничего, но надо бы почище!
Он подвинчивает несколько винтов, чтоб опустить ножи ближе к земле, и снова трогается, проверяя, как работает косилка. Нет, ряд получается неровный, нехороший, ножи подскакивают, отец перебрасывается с сыновьями несколькими словами, Элесеус берет описание машины и читает его.
– Здесь сказано, что, когда пускаешь машину в ход, надо сесть на сиденье, тогда она устойчивее, – говорит он.
– Ну да, – говорит отец. – Я и сам знаю, – отвечает он, – я ведь все изучил.
Он садится на сиденье и едет, машина идет устойчивее. Вдруг она перестает косить, все ножи разом останавливаются. Тпру! Что такое? Отец соскакивает с сиденья, высокомерия как не бывало, перепуганный и растерянный, он склоняется над машиной. Отец и сыновья внимательно осматривают ее: что-то не так, в руках у Элесеуса описание.
– Гляди-ка, вон в траве валяется маленький болтик! – кричит Сиверт, поднимая болтик с земли.
– Как хорошо, что ты нашел его, – говорит отец, словно только этого болтика и не хватало для полного порядка. – Я как раз его и искал.
Но они никак не могут найти для него отверстие, куда, к черту, девалось отверстие для болтика?
– Вот оно! – говорит Элесеус и показывает отверстие.
Должно быть, Элесеус чувствует свое превосходство, ведь для всех очевидно, что он хорошо разбирается в книжном описании, он излишне долго ищет отверстие для болта, потом говорит:
– Судя по рисунку, болт надо вставить сюда!
– Ясное дело, сюда, – говорит отец, – здесь он и был. – И чтоб придать себе форсу, велит Сиверту поискать, нет ли в траве других болтов. – Должен быть еще один, – говорит он с таким важным видом, словно помнит их все наизусть. – Больше нет? Ну, стало быть, теперь все в порядке!
И снова собирается трогать.
– Да нет, не так! – кричит Элесеус. Он стоит, в руках у него описание с рисунком, в руках у него закон, его никак не объедешь. – Вот эта пружинка должна быть наверху.
– А? – спрашивает отец.
– У тебя она внизу, ты привинтил ее снизу. Это стальная пружинка, она должна быть наверху, а то болт опять выскочит и ножи остановятся. Вот тут на рисунке видно.
– Я не захватил очков и потому не вижу рисунка, – говорит отец значительно смиреннее. – Возьми и привинти пружину как надо. Но только сделай это как следует! Не будь так далеко, я сходил бы за очками.
Теперь все в порядке, отец опять залезает на сиденье. Элесеус кричит вслед:
– Езжай побыстрее, тогда ножи режут лучше! Тут так написано.
Исаак едет и едет, и все идет хорошо. Брр! – бурчит машина. Она оставляет за собой широкий ряд подрезанной травы, трава ложится ровно, как по ниточке, готовая к сушке и уборке. Вот его увидали из дома, и все женщины выходят к ним, Ингер несет на руках маленькую Ребекку, хотя та давно уж выучилась ходить. Вот они подходят и останавливаются тесной кучкой, четыре женщины впиваются, широко раскрыв глаза, в чудовище. О, какой сильный, какой гордый сидит Исаак на высоком сиденье, в праздничном платье, в куртке и шляпе, хотя пот льет с него ручьем. Он огибает четыре угла, объезжает большую поляну, поворачивает, возвращается обратно, косит траву, проезжает мимо женщин, а те ничего не понимают, словно с луны свалились, машина же бурчит: брр!
Но вот Исаак останавливается и слезает с косилки. Ему хочется послушать, что говорят люди, которые стоят на земле, что-то они скажут. Он слышит приглушенные возгласы, они не хотят ему мешать, эти люди не хотят ему мешать в его большом деле, но задают друг другу робкие вопросы, и эти вопросы он слышит. Из желания ободрить их и быть для всех ласковым, отечески заботливым главою семейства, Исаак говорит:
– Ну вот, я скошу сегодня этот участок, а уж вы завтра скопните сено!
– Неужто ты даже ужинать не пойдешь? – спрашивает Ингер, совсем подавленная.
– Нет. У меня сейчас другие заботы! – отвечает он.
Потом начинает смазывать машину, давая им понять, что дело это не простое, настоящая наука. И снова принимается косить траву. В конце концов женщины уходят домой.
Счастливый Исаак! Счастливые обитатели Селланро!
Он уверен, что очень скоро к нему нагрянут соседи, Аксель Стрём интересуется всеми новинками, наверно, завтра же придет. А Бреде из Брейдаблика – тот способен примчаться еще нынче ночью. Исаак не прочь объяснить им устройство косилки и показать, как ею управлять. Он скажет, что такой ровный и гладкий ряд не под силу никакой косе и никакому человеку. Но сколько стоит такая первоклассная, синяя с красным, косилка – лучше и не говорить!
Счастливый Исаак!
Когда он в третий раз останавливает машину и смазывает ее, из кармана у него выпадают очки. И хуже всего, что это происходит на глазах у ребят. Уж не вмешательство ли это высших сил, напоминание о том, чтоб он поменьше гордился. Ведь очки все время были при нем, на обратном пути домой он то и дело надевает их, пытаясь разобрать описание, но так ничего и не понял; пришлось вмешаться Элесеусу. О-ох, Господи, хорошо быть ученым! В наказание себе Исаак решает отказаться от мысли сделать из Элесеуса землепашца в здешней глуши, он больше не станет об этом и заикаться. И вовсе не из-за этой злополучной незадачи с очками; наоборот, проказник Сиверт не удержался, потянул Элесеуса за рукав и сказал:
– Ну что ж, пошли! Придем домой да сожжем свои косы, отец за нас покосит!
Шутка пришлась как нельзя более кстати.
Часть вторая
Селланро уже не пустынное место, здесь живут семь человек, детей и взрослых. А за короткое время сенокоса появлялось немало и чужих, приходивших посмотреть косилку; из них первый, разумеется, Бреде, но пришел и Аксель Стрём, и соседи снизу, почти что от самого села. А с той стороны, из-за перевала, пришла Олина. Ничто ее не брало.
Олина и в этот раз явилась не без новостей, она никогда не приходила с пустыми руками: наконец-то старика Сиверта обревизовали, и после него не осталось никакого состояния! Как есть ничего!
Тут Олина поджала губы и поочередно обвела всех глазами: что такое, неужто никто в горнице не издал горестный вздох? Неужто потолок не обрушился?
Первым улыбнулся Элесеус.
– Как же так? Ведь тебя вроде бы назвали в честь дяди Сиверта? – вполголоса спрашивает он.
Сиверт-младший отвечает погромче:
– Да. Но все, что после него останется, я подарил тебе.
– Сколько там было?
– От пяти до десяти тысяч.
– Далеров? – восклицает Элесеус и задорно смотрит на Сиверта.
Олина, судя по всему, считает, что сейчас не время шутить, ее саму ведь обошли по всем статьям, но все же у гроба старика Сиверта она горевала изо всех своих слабых сил, обливаясь горючими слезами. Элесеус ведь отлично знал, что написал: столько-то и столько-то Олине – опора и поддержка в старости. Куда же девалась опора? Сломали, как палку коленом!
Бедняжка Олина, маленькое наследство ей совсем не помешало бы, оно бы стало единственным золотым лучиком в ее жизни! Судьба не баловала ее. Да, она поднаторела в злобе, она привыкла перебиваться со дня на день разными уловками и мелким плутовством, она сильна лишь своим умением распускать сплетни и вселять страх перед своим языком! Но уже ничто не сделает ее хуже, а наследство тем паче. Всю свою жизнь она тяжко трудилась, рожала детей, обучала их тем немногим премудростям, которые сама знала, клянчила для них, может, даже и крала, но всегда заботилась о них – при всей своей бедности она была хорошей матерью. Ловкая и способная, не хуже иного политика, она работала не покладая рук ради себя и своих близких, жила, руководствуясь лишь сиюминутными интересами, и берегла свою шкуру, зарабатывая на этом – где головку сыра, где горсточку шерсти – и живя и ожидая смерти в постоянной готовности к бою. Олина… Может, старик Сиверт на какое-то мгновенье вспомнил ее такой, какой она была когда-то – молодая, красивая, румяная, но теперь она стара и безобразна, сущий портрет разрушения, ей давно пора было умереть. Где ее похоронят? У нее нет откупленного места на кладбище, скорее всего, ее закопают рядом с останками чужих, незнакомых людей, там она и упокоится. Олина… Родилась и умерла. Когда-то была молода. Это ее-то наследство! Теперь, на краю могилы? Ну да, единственный золотой лучик, и руки батрачки передохнули бы хоть на минутку. Справедливость восторжествовала бы, настигнув ее своей запоздалой наградой – за то, что она клянчила для своих детей, может, даже и крала, но всегда заботилась о них. Мгновенье – и в душе ее снова воцарится тьма, искоса глядя вокруг и шаря пальцами, она спросит: «Сколько? А не больше?» И опять будет права. Много раз становилась она матерью, дав жизнь нескольким человеческим существам, это стоит большой награды.
Все лопнуло. Судя по проверке Элесеуса, в отчетных бумагах старика Сиверта не все было в порядке, но усадьба и корова, сарай и невода кое-как покрыли недостачу в кассе. И в том, что все обошлось более-менее благополучно, отчасти заслуга Олины, она была так заинтересована в том, чтобы ей хоть что-то отошло, что постаралась вспомнить о кое-каких позабытых статьях прихода и расхода, известных только ей, старой сплетнице, или же о таких, которые ревизия умышленно пропускала, не желая опорочить уважаемых односельчан. Пройдоха Олина! Она и теперь ругала почем зря не самого старика Сиверта, который, конечно же, завещал ей деньги от доброго сердца, и после него остался бы кругленький капиталец, если бы не двое молодчиков из общинного управления, объегоривших ее.
– Но когда-нибудь все это дойдет до ушей Всеведущего! – с угрозой сказала Олина.
Удивительно, она не видела ничего забавного в том, что ее упомянули в завещании; как ни говори, а ей оказали честь, в завещании не упоминался никто из ей подобных!
Обитатели Селланро приняли несчастье спокойно, отчасти они к тому же были к нему готовы. Ингер, правда, не переставала недоумевать.
– И это брат Сиверт? Который всю свою жизнь был таким богачом! – сказала она.
– Он и предстал бы правым и богатым пред Агнцем и Престолом, но его ограбили! – ответила Олина.
Исаак собрался в поле, и Олина сказала:
– Жалко, ты уходишь, Исаак, значит, я не увижу косилку. Ты ведь завел косилку, правда?
– Правда.
– Да, так и говорят. И будто косит она скорее сотни косцов. Чего ты только не заведешь, Исаак, с твоими-то средствами и золотом! Священник у нас тоже завел новый плуг о двух лемехах, но что против тебя наш священник! Так я и скажу ему прямо в глаза.
– Сиверт покажет тебе машину в работе, он управляется с ней гораздо лучше меня, – сказал Исаак и пошел.
Исаак ушел. В Брейдаблике назначен аукцион как раз в полдень, и ему надо туда попасть – пока он решил только это. Не то чтобы Исаак все еще думал купить хутор, но аукцион – первый в их местах, и обидно пропустить его.
Подойдя к Лунному и увидев Барбру, он только кланяется и хочет пройти мимо, но Барбру заговаривает с ним и спрашивает, не вниз ли он идет.
– Да, – отвечает он и хочет идти. Ведь продается усадьба, где она провела детство, оттого он и отвечает так кратко.
– Ты на аукцион? – спрашивает она.
– На аукцион? Нет, просто так иду. А где Аксель?
– Аксель-то? Не знаю, право. Пошел на аукцион. Наверное, и он хочет заполучить что-нибудь по дешевке.
Какая толстая стала Барбру и какая заноза – прямо ужас!
Аукцион уже начался, он слышит выкрики ленсмана и видит много народу. Подойдя ближе, он узнает не всех, есть здесь и чужие, но Бреде щеголяет при полном параде, он оживлен и болтлив.
– Здравствуй, Исаак! Гляди-ка, ты тоже оказал мне честь и уважение, пожаловал на мой аукцион? Спасибо тебе. Мы много лет были соседями и добрыми друзьями и никогда не слыхали друг от друга худого слова! – Бреде умиляется. – Чуднó подумать, что приходится покидать насиженное место – столько лет жил здесь и душой прикипел, – но что поделаешь, коли так складывается.
– Может, оно и к лучшему обернется, – утешает его Исаак.
– Да, знаешь, – подхватывает Бреде, – я и сам так думаю. Я не жалею, ну вот ни капли. Выгоды я тут никакой не имел, но, наверно, все обернется к лучшему, дети растут и вылетают из гнезда… жена, правда, скоро принесет еще одного, ну да все равно!
И вдруг Бреде ни с того ни с сего говорит:
– Я отказался от телеграфа.
– Что-что? – спрашивает Исаак.
– Я отказался от телеграфа.
– Отказался от телеграфа?
– С Нового года. На что он мне! А если я поступлю на должность и буду разъезжать с ленсманом или доктором, неужто телеграфу идти у меня на первом месте? Нет, так нельзя! Это хорошо для тех, у кого много времени; а Бреде не станет бегать из-за какой-то телеграфной линии по горам и долам за пустячную плату, а то и вовсе задаром! Вдобавок я не поладил с управлением, опять оно пристает ко мне.
Ленсман продолжает выкликать цены на хутор, дошло уже до нескольких сот крон, каких и стоит, по общему мнению, участок, поэтому надбавки делают всего по пяти – десяти крон.
– Кажется, это Аксель набавил! – внезапно говорит Бреде и, загоревшись любопытством, бежит к нему. – Ты хочешь купить мой участок? Разве тебе своего мало?
– Я покупаю не для себя, – уклончиво отвечает Аксель.
– Ну-ну, мне-то ведь все равно, я не к тому спросил.
Ленсман поднимает молоток, новая надбавка, сто крон сразу, никто не предлагает больше, ленсман несколько раз повторяет цену, ждет с минуту, держит молоток на весу, потом ударяет.
– За кем цена?
– Аксель Стрём. Не для себя…
Ленсман заносит в протокол: «Аксель Стрём, по поручению».
– Для кого же ты покупаешь? – спрашивает Бреде. – Меня это не касается, а все-таки…
Но тут сидящие за столом ленсмана господа склоняют друг к другу головы, среди них представитель банка, торговец со своим приказчиком, что-то произошло, кредиторы не покрыли своих расходов. Призывают Бреде, и Бреде, легкомысленный и беспечный, только кивает, что согласен.
– Но кто бы поверил, что за усадьбу больше не дадут! – говорит он. И вдруг возвещает во всеуслышание: – Раз уж у нас тут аукцион и я все равно обеспокоил ленсмана, так заодно я продаю все, что у меня еще осталось: телегу, скотину, вилы, точильный камень, мне они больше не понадобятся, распродаюсь в пух и прах!
Мелкие предложения. Жена Бреде, такая же легкомысленная и беспечная, хотя и с огромным животом, тем временем вздумала продавать за столиком кофе; ей нравится разыгрывать из себя торговку, она улыбается и, когда Бреде подходит к ней за чашкой кофе, шутки ради требует плату и с него. А Бреде и в самом деле вытаскивает из кармана засаленный кошелек и платит.
– Посмотрите-ка на мою супружницу, – обращается он к присутствующим. – Эта не пропадет!
Телега стоит недорого, она слишком долго стояла под открытым небом, но Аксель Стрём под конец набавляет целых пять крон, и телега тоже остается за ним. Больше Аксель ничего не покупает, но все и без того удивляются, как это такой осторожный человек столько всего накупил.
Теперь настала очередь скотины. Сегодня ее не выпускали на пастбище, и зачем Бреде скотина, раз у него нет земли! Коров Бреде не держал. Он начал свое хозяйство с двумя козами, сейчас их у него четыре. Да еще шесть овец. Лошади тоже нет.
Исаак купил хорошо всем известную лопоухую овцу. Когда дети Бреде вывели эту овцу из хлева, Исаак сейчас же стал набавлять на нее цену. Это возбудило внимание, ведь Исаак из Селланро был человек богатый и уважаемый, да и овец ему как будто не требовалось. Жена Бреде приостановила на минуту свою кофейную торговлю и говорит:
– Да, эту овцу стоит купить, Исаак, она старая, но каждый божий год приносит по два, а то и по три ягненка.
– Знаю, – ответил Исаак и посмотрел на нее, – овца эта мне знакома.
На обратном пути он идет с Акселем Стрёмом, ведя свою овцу на привязи. Аксель неразговорчив, его словно что-то грызет. «У него нет особых причин унывать, – думает, должно быть, Исаак, – зеленя у него хорошие, корма он почти все свез и начал ставить избу. Все у Акселя Стрёма идет своим чередом, не торопко, но верно. Теперь есть и лошадь».
– Ты купил участок Бреде, – сказал Исаак, – будешь его обрабатывать?
– Нет, не буду. Я купил не для себя.
– Угу.
– Как по-твоему, не очень дорого я дал?
– Нет. Там хорошее болото, если им как следует заняться и осушить.
– Я купил его для одного из своих братьев, который живет в Хельгеланне.
– Угу.
– А теперь вот думаю, не поменяться ли мне с ним.
– Поменяться с ним?
– Может, Барбру там будет повеселее.
– Разве что так, – сказал Исаак.
Довольно долго они идут молча. Потом Аксель говорит:
– Ко мне все пристают с телеграфом.
– С телеграфом? Ну-ну. Я и впрямь слыхал, что Бреде от него отказался.
– Ну-ну, – с улыбкой отвечает Аксель, – не совсем так, не Бреде отказался, а ему отказали.
– Эва, – говорит Исаак и про себя оправдывает Бреде, – на телеграф много уходит времени.
– Его оставили только до Нового года, с тем чтоб он исправился.
– Угу.
– Как думаешь, не брать мне это место?
Исаак долго думал, потом ответил:
– Платят-то, поди, негусто, а?
– Обещали прибавить.
– Сколько?
– Вдвое.
– Вдвое? Ну, тогда, по-моему, стоит подумать.
– Но они его немножко удлинили. Просто не знаю, как быть. У меня ведь меньше продажного леса, чем было у тебя, а нужно прикупить кое-что на обзаведенье, а то у меня почти ничего нет. Деньги и наличные требуются постоянно, а скота не так уж и много, чтоб хватало на продажу. Выходит, что для начала надо попытать с годик на телеграфе…
Ни одному из них не пришло в голову, что Бреде может исправиться и место останется за ним.
Когда они добираются до Лунного, оказывается, что и Олина тоже там. Олина – она удивительная, круглая и жирная, ползает, словно червяк, и перевалило-то ей уже за семьдесят, но куда ей нужно, туда она всегда доберется. Она сидит в землянке и пьет кофе, но, завидя мужчин, бросает все и выходит на двор.
– Здравствуй, Аксель, добро пожаловать с аукциона! Ты ведь не сердишься, что я заглянула к вам с Барбру? Все трудишься, избу строишь и богатеешь! Что это, ты купил овцу, Исаак?
– Да, – отвечает Исаак, – узнаешь ее?
– Узнаю ли? Нет…
– Видишь, она ведь лопоухая.
– Лопоухая – как это? Ну так что ж? Что это я хотела спросить. Так кому ж достался участок Бреде? Я как раз говорила Барбру: кто-то, говорю, будет теперь твоим соседом? А бедняжка Барбру только плачет, и не удивительно; но всемогущий Господь послал ей другой дом в Лунном! Лопоухая, говоришь? За свою жизнь я навидалась лопоухих овец. А уж правду сказать, Исаак, эта твоя машина не для моих старых глаз. Сколько она стоит, я даже и спрашивать не хочу, все равно не сосчитать. Если б ты ее видел, Аксель, ты бы понял, о чем я толкую, ведь это все равно что огненная колесница Ильи-пророка, прости, Господи, мои прегрешенья…
По окончании уборки сена Элесеус стал собираться обратно в город. Он написал инженеру, что едет, но получил примечательный ответ, что времена пошли трудные, приходится экономить, инженер вынужден упразднить его должность и быть сам своим секретарем.
Вот так черт! Но, собственно говоря, зачем окружному инженеру конторщик? Когда он брал мальчика Элесеуса из дому, он, должно быть, хотел разыграть из себя в этой глуши большую персону, и если кормил и одевал его до конфирмации, так и получал за это помощь по части писарских работ. Теперь мальчик вырос, это все изменило.
«Но, – писал инженер, – если ты приедешь, я постараюсь устроить тебя в другую контору, хотя, пожалуй, это будет и нелегко, здесь полно молодых людей, которые ищут работы. Будь здоров».
Разумеется, Элесеусу хотелось вернуться в город, какие могут быть сомнения? Неужто ему губить себя? Ведь он хотел выбиться в люди! И Элесеус ничего не сказал домашним об изменившемся положении, зачем, а кроме того, на него напала какая-то вялость, он и промолчал. Жизнь в Селланро оказывала на него свое действие, немудреная и серенькая, но спокойная и усыпляющая, она развивала мечтательность, не за кем было тянуться, незачем рисоваться. Жизнь в городе как бы расколола его надвое и сделала чувствительнее других и слабее, – в сущности, он теперь всюду чувствовал себя чужим. Что ему опять начал нравиться запах пижмы – это еще куда ни шло! Но уж никакого смысла не было для крестьянского парня слушать по вечерам, как мать и девушки доят коров и коз, и впадать в такие вот мысли: они доят, слушай хорошенько, ведь это прямо удивительно, каждая отдельная струйка, словно песенка, не похожая ни на духовую музыку в городе, ни на оркестр Армии спасения, ни на пароходный свисток. Струится песенка в подойник…
В Селланро не очень-то привыкли показывать свои чувства, и Элесеус побаивался момента разлуки. Снаряженье у него теперь было хорошее, ему опять дали новой тканины на белье, и отец, выходя из дому во двор, даже передал ему немного денег. Деньги – неужели Исаак в самом деле способен расстаться с деньгами? А как же иначе, ведь Ингер заверила его, что это в последний раз, Элесеус вскорости наверняка пойдет в гору и выбьется на дорогу сам.
– Ну ладно, – сказал Исаак.
Настроение у всех сделалось торжественным, дом притих, на последний ужин всем дали по яйцу всмятку, и Сиверт уже стоял во дворе, готовый проводить брата и нести его вещи. Можно было начинать прощаться.
Элесеус начал с Леопольдины. Она ответила, сказав «прощай», и вела себя отлично. И работница Йенсина, чесавшая шерсть, ответила «прощай», но обе смотрели на него во все глаза, должно быть, потому, что веки у него были что-то красноваты. Он протянул руку матери, и она, разумеется, громко заплакала, пренебрегая тем, что он ненавидел слезы.
– Дай тебе Бог всего хорошего! – всхлипнула она.
С отцом вышло всего хуже, это уж точно, и по многим причинам: постаревший, бесконечно заботливый, он носил детей на руках, рассказывал о чайках и всяких других птицах и зверях, о разных чудесах на земле, и все это было совсем недавно, всего несколько лет назад… Отец стоит у окошка, потом вдруг круто поворачивается, хватает сына за руку и говорит быстро и сердито:
– Ну, прощай! А то вон, гляди, новая лошадь отвязалась! – и, отвернувшись, выбегает из комнаты.
Да ведь это он сам только перед тем отвязал новую лошадь, и проказник Сиверт это отлично понял, потому что посмотрел вслед отцу и улыбнулся. Да к тому же новая лошадь ходила по отаве.
Но вот Элесеус готов.
Мать вышла за ним на крыльцо, опять всхлипнула и сказала:
– Господь с тобой! – и передала ему что-то. – Вот, возьми и не благодари его, он не хочет. Да непременно пиши почаще.
Двести крон.
Элесеус посмотрел вниз на откос: отец изо всех сил старался вбить в землю прикол для привязи и что-то у него никак это не получалось, хотя вбивал он его в мягкий луг.
Братья вышли в поле, дошли до Лунного, Барбру стояла на крыльце и пригласила их зайти:
– Что это, ты уж уезжаешь, Элесеус? Ну так зайди и выпей хоть чашку кофе!
Они заходят в землянку, и Элесеус уже не так сильно терзается любовью и не собирается выпрыгнуть из окна и принять яду, нет, он кладет свое светлое летнее пальто на колени, стараясь, чтоб шелковая подкладка была на виду, потом приглаживает волосы носовым платком и, наконец, говорит совсем уж по-благородному:
– Ну и погода стоит, прямо классическая!
Барбру тоже не остается в долгу, она играет серебряным кольцом на одной руке и золотым на другой – да, она таки получила золотое кольцо, – и на ней передник, длинный-длинный, до самого пола, от шеи и до ног, так что кажется, будто это не она такая толстая, а кто-то другой. А когда кофе сварился и гости стали пить, она сначала принялась шить белый платочек, потом немного повязала крючком воротничок и занялась еще каким-то дамским рукодельем. Барбру ничуть не взволнована визитом, вот и хорошо, голос у него совсем естественный. Элесеус может опять пофорсить.
– Куда ты девала Акселя? – спрашивает Сиверт.
– Где-нибудь ходит, – отвечает она и выпрямляется. – Ну, верно, ты уж никогда больше не приедешь в деревню? – спрашивает она Элесеуса.
– Это в высшей степени неправдоподобно, – отвечает он.
– Здесь не место для человека, привыкшего к городу. Хотела бы я уехать с тобой.
– Ты ведь не всерьез?
– Не всерьез? Я попробовала, каково жить в городе и каково жить в деревне, а жила я не в таком городе, как ты, – куда побольше. Как же мне здесь не скучать?
– Я не то хотел сказать, ты ведь жила в самом Бергене! – поспешно говорит Элесеус, очень уж она раздражена.
– Я-то знаю, не будь у меня газеты, я бы уж давно сбежала отсюда, – сказала она.
– А как же Аксель и все прочее? Вот что я имел в виду.
– Ну, насчет Акселя это не мое дело. Тебя-то самого, скажешь, никто не ждет в городе?
Тут уж Элесеусу в самый раз порисоваться немножко; он закрыл глаза и причмокнул, намекая, что, может, в городе его и впрямь кое-кто ждет. О, не будь здесь Сиверта, он использовал бы этот случай совсем по-другому, а теперь ничего не оставалось, как только ответить:
– Что ты болтаешь!
– Ах! – обиженно сказала она и продолжала противным сварливым голосом. – Болтаю, – сказала она. – Да, от нас, в Лунном, иного и ждать нечего, мы люди маленькие.
Элесеуса, впрочем, это ничуть не тронуло, она сильно подурнела лицом, и ее беременность стала наконец заметна даже и для его детских глаз.
– Поиграй нам немножко на гитаре, – попросил он.
– Нет, – отрезала она. – Что я тебе хотела сказать, Сиверт: не придешь ли ты на несколько дней помочь Акселю ставить новую избу? Может, прямо завтра, когда будешь возвращаться из села?
Сиверт подумал.
– Ладно. Только у меня нет одежи.
– Я сбегаю нынче вечером за твоей рабочей одежей, так что к твоему приходу она здесь будет.
– Ну что ж, – сказал Сиверт, – разве что так.
Барбру необычайно оживилась:
– Вот хорошо бы! А то лето проходит, а избу надо бы покрыть до осенней непогоды. Аксель много раз собирался попросить тебя, да все случая не было. Нет, правда, хорошо бы ты сделал нам такое доброе дело!
– В чем смогу помочь – помогу, – сказал Сиверт.
На том и порешили.
Но тут, по совести, настала очередь Элесеуса обидеться. Он, конечно, понимает: Барбру молодец, что так заботится о себе и Акселе и старается найти помощника для стройки, но уж больно она идет напролом – ведь она здесь еще не хозяйка и не век же тому назад он сам целовал ее, эту самую Барбру. Совсем она бесстыжая, что ли?
– Да, – вдруг говорит он, – я еще приеду к тебе на крестины.
Она метнула на него быстрый взгляд – и с досадой ответила:
– На крестины? А еще говоришь, что я болтаю. Впрочем, когда мне понадобится крестный отец, я пошлю за тобой.
Что оставалось Элесеусу, как не улыбнуться смущенно; больше всего ему хотелось в этот момент поскорей убраться из землянки!
– Спасибо за кофе! – сказал Сиверт.
– Да, спасибо за кофе! – повторил Элесеус, но не встал и не поклонился – как же, очень нужно, злючка она, дрянь!
– Покажи-ка! – сказала Барбру. – У тех конторщиков, у кого я жила, тоже были серебряные пластинки на пальто, только побольше, – сказала она. – Ну, так, значит, ты придешь нынче, Сиверт, и переночуешь у нас? Я принесу твою одежу.
На этом и распрощались.
Братья ушли. Элесеус, стало быть, о ней не сожалел, к тому же у него в кармане были две крупные купюры! Братья старались не затрагивать грустных тем, ни странного прощанья отца, ни слез матери; они обошли Брейдаблик стороной, чтоб их там не задержали, и весело пошутили над этим плутовством. Но когда впереди завиднелось село и Сиверту надо было поворачивать назад, оба слегка приуныли. Сиверт даже сказал:
– А ведь, пожалуй, без тебя будет скучновато!
Элесеус принялся свистеть, и пристально рассматривать свои сапоги, и вытаскивать занозу из пальца, и искать что-то по карманам.
– Бумаги, – сказал он, – куда запропастились мои бумаги?
Но все равно ничего бы из этого не вышло, если б их обоих не выручил Сиверт.
– Счастливо! – крикнул он и, дав брату тумака, помчался прочь. Это помогло, они издали обменялись прощальными словами и зашагали каждый своей дорогой.
Судьба или случай. Элесеус возвращался в город на должность, которой у него уже не было, и тот же особый случай помог Акселю Стрёму заполучить помощника. Они начали ставить избу двадцать первого августа, а через десять дней она была уже и покрыта. Изба-то, правда, получилась небольшая и не больно высокая; только и радости, что деревянная, а не земляная, но вот для скотины на зиму выйдет великолепный хлев из того помещения, где до сих пор жили люди.
Третьего сентября Барбру исчезла. Совсем-то она не ушла, но ни дома, ни на дворе ее не было.
Аксель прилежно плотничал, стараясь приладить окно и дверь к новой избе, ему было ни до чего; но когда подошло время полудничать, а его никто не позвал к столу, он пошел в землянку. Никого. Он приготовил себе поесть и, пока ел, обратил внимание, что все платья Барбру висят на месте, стало быть, она просто куда-то вышла. Он вернулся к избе и еще некоторое время работал, потом опять заглянул в землянку – нет, никого. Должно быть, она где-нибудь прилегла отдохнуть. Он отправился на поиски.
– Барбру! – зовет он. Нету. Он ищет кругом построек, обходит кусты по краю участка, ищет долго, пожалуй с час, зовет – никого. Он находит ее очень далеко, она лежит на земле, скрытая кустами, у ног ее бежит ручей, она простоволосая и босая, к тому же вся спина у нее мокрешенька.
– Чего ты здесь лежишь? – говорит он. – Отчего не откликалась?
– Я не могла, – шепчет она, почти неслышно от хрипоты.
– Что это – ты упала в воду?
– Да. Я поскользнулась. О-ох!
– Тебе нехорошо?
– Да. Все уж позади.
– Позади? – спрашивает он.
– Да. Помоги мне добраться домой.
– А где же?..
– Что?
– А ребенка разве нет?
– Нет. Он был мертвый.
– Мертвый?
– Да.
Аксель медлителен и туго соображает, он стоит не двигаясь.
– Где он?
– Тебе незачем знать, – отвечает она. – Проводи меня домой. Он был мертвый. Я дойду сама, если ты поддержишь меня под руку.
Аксель несет ее домой и сажает на стул. Вода струится с нее.
– Он был мертвый? – спрашивает Аксель.
– Ты же слышал, – отвечает она.
– Куда ты его девала?
– Тебе обязательно надо его понюхать? Ты нашел чего поесть, пока меня не было?
– А зачем ты пошла к ручью?
– Зачем я пошла к ручью? Искала можжевельника.
– Можжевельника?
– Для посуды.
– Там нет можжевельника, – говорит он.
– Ступай работать! – сипло и раздраженно обрывает она. – Зачем я пошла к ручью? Ветки мне нужны были, чистить кастрюли. Я тебя спрашиваю, ты поел?
– Поел? – повторяет он. – Тебе очень плохо?
– Нет.
– По-моему, надо позвать доктора.
– Попробуй только! – отвечает она, встает и начинает искать сухое платье, чтобы переодеться. – Тебе больше не на что швырять деньги?
Аксель возвращается к работе, дело подвигается медленно, но он все-таки понемножку поколачивает и постругивает, чтоб она слышала; в конце концов он прилаживает раму, проконопатив ее мхом.
Вечером Барбру не садится ужинать, а хлопочет по хозяйству, доит коз и корову и только осторожнее обычного переступает через порог. Легла она, как всегда, на сеновале, и в те два раза, что Аксель ночью заходил ее проведать, спала крепко. Ночь она провела спокойно.
На следующее утро она была почти такая же, как всегда, только охрипла до того, что не могла произнести ни слова, и обвязала шею длинным чулком. Они не разговаривали. Дни проходили, происшествие стало забываться, другие события выдвинулись на передний план. Новой избе, собственно, полагалось выстояться и просохнуть, да только прежде ее следовало проконопатить, чтоб не дуло и не протекало, но времени на это взять негде, надо сейчас же перебираться в нее и хлев привести в порядок. Когда с этим покончили и переселение состоялось, подоспела картошка, а там и за ячмень пора браться. Жизнь шла своим чередом.
Но по многим мелким и крупным признакам Аксель понимал, что положение изменилось, Барбру чувствовала себя в Лунном такой же чужой, как и всякая другая работница, ничем с ним не связанная, его власть над ней порвалась со смертью ребенка. Он-то так надеялся, что с рождением ребенка все изменится! Но ребенок родился и умер. В какой-то из дней Барбру даже сняла кольца с руки и вовсе перестала их носить.
– Что это значит? – спросил он.
– Что значит? – ответила она и тряхнула головой.
Но ничего хорошего это не могло означать, разве что коварство и измену с ее стороны.
Он все же отыскал маленький трупик у ручья. Не потому, что очень уж усердно искал, он и так чуть не в точности знал, где это место, но не трогал его. Случаю было угодно, чтоб он не совсем уж напрочь выбросил его из головы, и вот на том месте стали собираться птицы, шумели сороки, каркали вороны, а немного погодя в головокружительной вышине появилась и пара орлов. Как будто сначала одна сорока увидела, как внизу что-то положили, и не хуже человека подняла крик, не в силах удержать про себя этой новости. Тогда и Аксель очнулся от своего равнодушия и только ждал удобного часа, чтоб прокрасться туда. Он нашел тельце, заваленное мхом и ветками, прижатыми двумя камнями: узел, завернутый в большую тряпку. С любопытством и страхом отогнул он материю; глаза закрыты, темные волосы, мальчик, ножки накрест – вот и все, что он увидел. Узел был мокрый, но уже начал просыхать, и видом походил на скомканное после стирки белье.
Аксель не мог оставить его вот так, сверху. В глубине души он, должно быть, побаивался за себя и за свою землю; он побежал домой за лопатой и выкопал ямку поглубже, но так как ручей был совсем рядом, в ямку просачивалась вода, пришлось перенести могилку повыше на пригорок. Во время работы страх, что Барбру придет и застанет его, исчез, наоборот, он не на шутку разозлился: пусть приходит, он заставит ее хорошенько завернуть и запеленать ребеночка, все равно, мертворожденный он или нет! Он отлично понимал, что потерял со смертью этого ребенка: ему грозит снова остаться на хуторе без помощницы, и это теперь-то, когда скотины прибавилось больше чем втрое. Сделайте одолжение, очень даже хорошо, если она придет! Но Барбру, наверно, догадалась, чем он занят, во всяком случае, она не появилась, и ему пришлось самому завернуть тельце и положить его в новую могилку. Сверху он заложил ямку дерном и тщательно убрал все следы, так что ничего не было заметно, кроме маленькой зеленой кочки средь кустов.
Вернувшись домой, он встретил на дворе Барбру.
– Где ты был? – спросила она.
Ожесточение его, видно, уже прошло, он ответил только:
– Нигде. А ты сама где была?
Но Барбру, похоже, уловила какое-то особенное выражение на его лице и, не сказав больше ни слова, скрылась в доме.
Он пошел за нею.
– Отчего это… – начал он и спросил напрямик: – Отчего ты перестала носить свои кольца? Что это значит?
Вероятно, она сочла за благо пойти на маленькую уступку, потому что улыбнулась и ответила:
– Ты такой сердитый, что прямо смешно! Но если тебе хочется, чтобы я снашивала кольца по будням, изволь! – С этими словами она достала кольца и надела на пальцы.
Но при виде глупого, довольного выражения на его лице она дерзко спросила:
– Ты еще чем-нибудь недоволен?
– Ничем я не недоволен, – ответил он. – Будь только такая, какой была раньше, все то время, как пришла. Только это я и хотел сказать.
– Не так-то легко постоянно быть одной и той же.
Он продолжал:
– Когда я покупал участок твоего отца, я думал, ты захочешь жить там: мы могли бы туда переехать. Что ты скажешь?
Ха, тут он проиграл; так и есть – боится потерять помощницу и остаться один на один со скотиной и хозяйством, она отлично это поняла.
– Да, ты уже говорил об этом, – холодно ответила она.
– Но не получил ответа.
– Ответа? – сказала она. – Слушать больше об этом не желаю!
Акселю казалось, что он и так сделал куда как много: разрешил семье Бреде жить в Брейдаблике и, хотя купил вместе с участком и весь урожай, свез к себе лишь несколько возов сена, а картошку и вовсе всю оставил семье. И хватает же у Барбру совести сердиться! Но ей все нипочем, точно глубоко оскорбленная, она спросила:
– Нам переехать в Брейдаблик, чтобы вся моя семья очутилась на улице?
Не ослышался ли он? Он сидел открыв рот, потом пробормотал что-то, словно готовясь к пространному ответу, но так ничего и не сказал.
– Разве они не переедут в село? – спросил он.
– Не знаю, – ответила она. – Может, ты им квартиру в селе нанял?
Акселю покуда не хотелось с ней препираться, но не мог он и смолчать, вот и сказал, что она удивляет его, немножко удивляет:
– Ты становишься все злее и сварливее, но ты ведь не всерьез говоришь.
– Что я говорю, я говорю всерьез, – ответила она. – И почему это мои родные не могли переехать сюда, скажи, пожалуйста? По крайней мере, мать помогала бы мне хоть сколько-нибудь. Но, по-твоему, у меня вовсе не так уж и много работы, чтоб мне нужна была помощница.
В этом, разумеется, была доля правды, но много было и несообразности; ведь семье Бреде пришлось бы жить в землянке, и куда бы тогда Аксель девал скотину? Куда она клонит, неужто совсем ума-разума лишилась?
– Вот что я скажу тебе, – промолвил он, – возьми лучше в помощь работницу.
– Это на зиму-то глядя, когда и без того дел меньше? Нет. Работницу надо было брать, когда в ней была нужда!
Опять она была отчасти права: когда она была беременна и больна, нужно было взять работницу. Но ведь Барбру никогда не мешкала на работе, все время оставалась такой же работящей и проворной, делала все, что нужно, и ни разу не обмолвилась насчет работницы. Но ей нужна была помощь.
– Ничего я не понимаю, – уныло сказал он.
Молчание.
Барбру спросила:
– Я слышала, ты поступишь на телеграф после отца?
– Как? Кто тебе сказал?
– Говорят.
– Да, – сказал Аксель, – может, и поступлю.
– Вот как.
– Почему ты спрашиваешь?
– Потому, – ответила Барбру, – что ты отнял у моего отца дом, а теперь отнимаешь и хлеб.
Молчание.
Но тут уж Аксель не захотел больше уступать.
– Одно я тебе скажу, – воскликнул он, – не стоишь ты всего того, что я делаю для тебя и для твоих родных!
– Ну-ну, – сказала Барбру.
– Да, не стоишь! – крикнул он и хватил кулаком по столу. Потом встал.
– Не воображай, пожалуйста, что тебе удастся запугать меня! – завизжала она и подвинулась ближе к стене.
– Тебя запугаешь! – Он презрительно засопел. – Ну а теперь я всерьез хочу знать, что ты сделала с ребенком. Ты его утопила?
– Утопила?
– Да. Он был весь мокрый.
– А, так ты его видел? – вскричала она. – Ты ходил… – Она чуть не сказала «понюхать», но не посмела, не такой у него был вид, чтоб с ним можно было сейчас шутить. – Ты ходил смотреть?
– Я видел, что он побывал в воде.
– Да, – сказала она, – как же тебе не видеть. Он родился в воде, я не могла встать, я поскользнулась.
– Поскользнулась, значит.
– Да. И в ту же минуту ребенок родился.
– Так, – сказал он. – Но ты захватила из дому узел. Должно быть, на случай, что поскользнешься?
– Узел? – повторила она.
– Большую белую тряпку, ты разрезала одну из моих рубах.
– Да, – сказала Барбру, – тряпку я с собой взяла, чтоб завязать в нее можжевельник.
– Можжевельник?
– Ну да, можжевельник. Разве я тебе не говорила, что пошла за можжевельником?
– Как же. За вениками.
– Ну да, какая разница…
Но даже и после такой крупной стычки отношения между ними опять наладились, то есть не совсем наладились, а стали сносными, Барбру вела себя разумнее и покладистее, она чуяла опасность. Но жизнь при этом стала в Лунном еще более натянутой и мучительной, ни доверия, ни радости, постоянная настороженность. Жизнь тянулась день за днем, но пока она еще в общем кое-как тянулась, Аксель был доволен. Он взял к себе эту девушку, она была ему нужна, он любил ее и связал с нею свою жизнь, а переделать и себя и жизнь дело нелегкое. Барбру знала все, что касалось его хозяйства: где стоят чашки и котлы, когда понесут козы и коровы, много ли запасено кормов на зиму или в обрез, вот это молоко на сыр, а это – на еду; разве справиться со всем этим чужому человеку, да чужого, пожалуй, еще и не сыскать.
И все же Аксель Стрём не раз подумывал заменить Барбру другой работницей, временами она становилась настоящей ведьмой, и он почти боялся ее. Даже в ту пору, когда он имел несчастье быть с ней счастливым, его зачастую отпугивала ее необычайная жестокость и грубость, но она была красива, случались у нее и ласковые минуты, и тогда она горячо прижимала его к своей груди. Так было раньше, теперь все прошло. Нет, спасибо, она не желает снова попасть в такую же историю! Но переделать себя и жизнь нелегко, ох как нелегко.
– Давай повенчаемся прямо сейчас! – настаивал Аксель.
– Сейчас? – отвечала она. – Нет, сначала я съезжу в город полечить зубы, а то скоро все вывалятся.
Итак, хочешь не хочешь, все оставалось по-старому; Барбру теперь даже не получала жалованья, но имела гораздо больше прежнего, и каждый раз, когда просила денег и он давал их, она рассыпалась в благодарности, словно за подарок. Впрочем, Акселю непонятно было, на что она может тратить деньги, да и зачем ей деньги в глуши? Копит она их, что ли? Но почему, почему она только и делает, что копит их круглый год?
Акселю непонятно было многое: разве не подарил он ей обручальное кольцо, а вдобавок еще и золотое? После этого последнего крупного подарка между ними и правда надолго установились хорошие отношения, но на веки вечные его не хватило, – куда там! – не покупать же ему постоянно для нее кольца. Словом, нужен он Барбру или нет? Чудные они, эти бабы! Можно подумать, что ее где-то дожидается готовенький муж со скотиной и полным обзаведеньем! С досады на бабьи глупости и капризы Аксель иной раз мог и кулаком по столу стукнуть.
Странное дело, Барбру, похоже, только и думала что о городской жизни да о Бергене. Ладно. Но зачем же, скажите на милость, было ей приезжать сюда, на север? Телеграмма от отца сама по себе ни за что не сдвинула бы ее с места, наверняка у нее была какая-то другая причина. А теперь вот ходит недовольная с утра до вечера, год за годом. И все ей не так, и котлы-то деревянные, а не жестяные или медные, и горшки-то вместо кастрюль, и вечная дойка вместо прогулок на молочную ферму, и мужичьи сапоги, и серое мыло, и мешок с сеном в изголовье, и ни духового оркестра, ни людей. Разве это жизнь…
После той крупной стычки они ссорились часто, очень часто.
– Долго молчали, да звонко заговорили! – кричала Барбру. – Забыл уже, как обошелся с моим отцом!
Аксель спросил:
– А что я такое сделал?
– Сам знаешь, – отвечала она. – Впрочем, тебе все равно не быть смотрителем.
– Да ну?
– Не поверю, пока не увижу.
– По-твоему, у меня на это ума не хватит?
– Ума-то, может, и хватит, но ведь ты ни читать, ни писать не умеешь, да и газеты в руки никогда не возьмешь.
– Я умею читать и писать для своих надобностей, – сказал он, – а ты просто халда!
– Вот тебе для начала! – крикнула она и швырнула на стол серебряное кольцо.
– Так-так, а другое? – спросил он, выждав с минуту.
– Ну что ж, если ты решил отобрать у меня свои кольца, можешь получить, – сказала она и стала стаскивать с пальца золотое кольцо.
– Не желаю с тобой разговаривать, злюка ты этакая! – заявил он и ушел.
Разумеется, немного времени спустя она опять надела оба кольца.
Дошло до того, что ее уже не утихомиривали даже его подозрения относительно смерти ребенка. Наоборот, она выказывала все больше презрения и высокомерия. Она не то чтобы прямо сознавалась, а говорила:
– Ну и что? Если б я даже и задушила его? Ты живешь здесь, в глуши, и знать не знаешь, что творится в других местах.
Однажды, когда они опять обсуждали этот вопрос, она, видно, решила заставить его перестать относиться к этому чересчур серьезно; что до нее, так она придает детоубийству не больше значения, чем оно того заслуживает. Она знала в Бергене двух девушек, которые убили своих детей; одна угодила на несколько месяцев в тюрьму, потому что по глупости не убила ребенка, а оставила на улице, где он и замерз, другую же оправдали.
– Да, закон теперь вовсе не так бесчеловечно строг, как раньше, – сказала Барбру. – Вдобавок это и не всегда выплывает наружу. Одна девушка, она служила в бергенской гостинице, убила двоих детей, она была из Христиании, ходила в шляпке, да еще с перьями. За последнего ребенка ее посадили на три месяца, а про первого так ничего и не открылось, – рассказывала Барбру.
Аксель слушал и все больше и больше боялся ее. Он пытался понять, хоть немножко разобраться в этой тьме, но, в сущности, она была права: он принимает все чересчур серьезно. Не заслуживает она серьезной мысли с эдакой своей житейской испорченностью. Ведь детоубийство для нее не было ни заранее обдуманным деянием, ни чем-то из ряда вон выходящим, то было всего лишь проявление моральной нечистоплотности и распущенности, да и чего иного можно ожидать от прислуги? Это и подтвердилось в последующие дни: ни минуты раздумий, ровная и естественная, как прежде, она, как и прежде, погрязла в пустопорожней болтовне: прислуга – она и есть прислуга.
– Надо бы мне съездить полечить зубы, – сказала она как-то. – И мне непременно нужно купить сак, – сказала она.
Сак, короткое пальто чуть пониже талии, был в моде несколько лет назад; Барбру желала иметь сак.
Если уж она принимала все с таким хладнокровием, что другого оставалось Акселю, как тоже не успокоиться? Впрочем, бывало, он переставал подозревать ее, да и сама она никогда ни в чем не сознавалась, напротив, каждый раз отрицала всякую вину, без гнева, без упрямства, но с дьявольским самообладанием – так прислуга, разбив на глазах у всех тарелку, напрочь отрицает это. Прошла неделя-другая, и Аксель все-таки не выдержал. Однажды он внезапно остановился посреди комнаты, и его точно осенило: Господи Боже, да ведь все видели ее положение, видели, что она беременна, вот-вот родит, а теперь она опять похудела – и где же ребенок? А если его станут искать? Когда-нибудь спросят же объяснение! Ведь если ничего худого не было, куда как правильнее было бы похоронить ребенка на кладбище. И не лежал бы он в кустах, не лежал бы в Лунном…
– Нет. Тогда бы я уж точно попала в переплет, – сказала Барбру. – Ребенка бы отрыли, а мне бы учинили допрос. Ни к чему мне все это.
– Только бы потом не вышло хуже, – сказал он.
Барбру благодушно спросила:
– И чего тебе неймется? Пусть себе лежит в кустах! – Улыбнулась и прибавила: – Уж не боишься ли ты, что он придет за тобой? Лучше помалкивай обо всем этом.
– Ну что ты!
– Не утопила же я ребенка? Да он сам захлебнулся в воде, когда я упала. Просто удивительно, чего только ты не выдумаешь! И не узнается это никогда, – сказала она.
– Насчет Ингер из Селланро, говорят, узналось же, – возразил Аксель.
Барбру подумала.
– Мне все равно! – сказала она. – Закон нынче изменился, если бы ты читал газеты, то сам бы увидел. Вон сколько женщин родят детей и избавляются от них, и ничего-то им за это не бывает.
Барбру без обиняков объясняет ему все, обнаруживая при этом большую широту взглядов, недаром она побывала в свете, много видала и слыхала, многому научилась, она знает куда как больше, чем он. У нее было три главных аргумента, которые она постоянно приводила. Во-первых, она этого не делала. Во-вторых, если бы и сделала, все не так страшно. А в-третьих, ничего никогда не узнается.
– Сдается мне, все всегда узнается, – возразил он.
– Хм… нет, вовсе не все! – отвечала она. И для того ли, чтоб ошеломить его, или подбодрить, или же просто из тщеславия и хвастовства, – бросила в него словно разорвавшейся бомбой: – Да я сама сделала кое-что, и никогда про это не узналось.
– Ты? – недоверчиво протянул он. – Что же ты сделала?
– Что сделала? Убила!
Скорее всего, она не рассчитывала зайти так далеко, но теперь ничего не оставалось, как идти дальше, ведь он сидел, вытаращив на нее глаза. На этот раз это была даже не огромная, непобедимая наглость, то было просто бахвальство, бравада, ей нужно было поразить его, оставить слово за собой.
– Не веришь? – воскликнула она. – А помнишь детский трупик, который нашли в заливе? Это я его туда бросила!
– Что? – проговорил он.
– Да. Ничего-то ты не помнишь. Мы еще читали про это в газете.
Помолчав, он вскричал:
– Ты просто сумасшедшая!
Но его растерянность, должно быть, только раззадорила ее, придала какую-то странную силу, позволившую ей пуститься в описание подробностей.
– Я положила его в сундучок – он был мертвый, я убила его сразу, как только он родился. И когда мы выехали в залив, я его и выбросила.
Он сидел мрачный и безмолвный, а она продолжала: это было давно, несколько лет назад, когда она приезжала в Лунное. Так что видишь, не все узнается, далеко не все. Как он думает: что было бы, если б узнавалось все, что делают люди? А что творят замужние женщины в городах? Они убивают своих детей еще до того, как те родятся, на то есть специальные доктора. Городские не хотят иметь больше одного, в крайности двоих детей, и тогда доктор просто чуточку открывает им матку. Что-что, а тут уж Аксель может ей поверить, там это не бог весть какая штука.
Аксель спросил:
– Так, значит, и этого, последнего ребенка ты тоже прикончила?
– Нет! – ответила она с величайшим равнодушием. – Да и зачем бы мне это, – сказала она. Но еще раз повторила, что, случись такое, ничего бы страшного не произошло; казалось, мысленно она привыкла к этому вопросу, потому и стала так равнодушна. В первый раз ей, может, и было жутковато и страшно убивать ребенка – а во второй? Она рассматривала самое деяние с какой-то исторической точки зрения: это произошло и это происходит.
Аксель вышел из избы с тяжелой головой. Мысли его были заняты не столько тем, что Барбру убила своего первого ребенка – это его не касалось. И что она вообще имела того ребенка, тоже не его дело, невинность – не про нее сказано, да она никогда и не притворялась, наоборот, не скрывала своей осведомленности и даже научила его некоторым нечистым забавам. Ладно. Но последнего ребенка он отнюдь не желал терять, маленький мальчик, беленькое тельце, завернутое в тряпку. Если она виновата в смерти этого ребенка, значит она причинила зло ему, Акселю, разорвала связь, имевшую для него большую цену, притом такую, какую ему уже никогда не создать. Но может, он обвиняет ее понапрасну, может, она и впрямь упала в ручей и не успела подняться. Но ведь узел-то был при ней, и оторванный кусок рубашки, который она взяла с собой…
Но часы шли, наступил полдень, потом вечер. Аксель улегся в постель, долго лежал без сна, глядя в темноту, наконец заснул и проспал до утра. А там настал новый день, а после него пошли другие.
Барбру была все такая же. Она знала многое о том, что делается на свете, и равнодушно относилась к мелочам, внушавшим деревенским ощущение опасности и страха. С одной стороны, это утешало, – она была проворна за обоих, беспечна за обоих. Да и не было в ней вовсе ничего опасного. Барбру – чудовище? Ничуть не бывало. Красивая девушка, голубоглазая, чуточку курносая, золотые руки! Ей скучно тут, ей ужас как надоели и хутор, и деревянные кадушки, которые сколько ни мой, не отмоешь, надоел, может быть, и сам Аксель, и проклятое затворническое житье, но она не убивала ни одно живое существо и по ночам не стояла над Акселем с занесенным ножом.
Только один раз заговорили они снова о детском трупике в лесу. Аксель опять сказал, что лучше было бы захоронить его на кладбище и засыпать землей, но Барбру, как и прежде, твердила свое: она поступила куда как разумнее. А потом добавила кое-что, из чего он понял, что и она не переставала думать об этом со всей изворотливостью, на какую была способна, напрягая, сидя за вязанием, свой крошечный, жалкий первобытный умишко:
– А если и узнается, я поговорю с ленсманом, я у него служила, госпожа Хейердал мне поможет. Не у всех есть такая заручка, а их и то оправдывают. Да и отец в ладу со всеми властями, и с приставом, и с остальными.
Аксель только головой покачал.
– Не веришь?
– Что, по-твоему, может сделать твой отец?
– Не твоего ума дело! – сердито крикнула она. – Думаешь, погубил его, раз отнял дом и кусок хлеба!
Наверняка она догадывалась, что репутация отца несколько пошатнулась за последнее время и что это может повредить ей самой. Что мог ответить на это Аксель? Молчать. Он был человек миролюбивый и работящий.
К началу зимы Аксель Стрём опять остался в Лунном один, Барбру уехала. Да, все было кончено.
Она сказала, что едет в город ненадолго, ведь это не Берген, но и здесь она сидеть не намерена, теряя зубы один за другим, пока они не вывалятся все до единого.
– Сколько же это будет стоить? – спросил Аксель.
– Почем я знаю! – ответила она. – Во всяком случае, тебе это ничего не будет стоить, деньги я сама заработаю.
Она объяснила, почему всего лучше предпринять эту поездку именно теперь: сейчас доятся только две коровы, к весне понесут две другие, да и все козы будут с козлятами, потом начнутся полевые работы, с весны по июнь дел будет по горло.
– Поступай как хочешь, – сказал Аксель.
Ему это ничего не будет стоить, ровным счетом ничего. Но ей все-таки нужно немного денег, самые пустяки – на дорогу и на зубного врача, да еще на сак и разные мелочи, но, если он против, она обойдется и без них.
– Ты и так уже забрала много денег, – сказал он.
– Ну и что, – ответила она. – Они все разошлись.
– Разве ты ничего не скопила?
– Скопила? Можешь поискать в моем сундучке. Я ничего не скопила и в Бергене, а там мне платили гораздо больше.
– У меня нет для тебя денег, – сказал он.
Он не очень-то верил, что она вернется из этой поездки, к тому же она так долго мучила его своими бесконечными капризами, что в конце концов он стал к ней охладевать. На этот раз приличной суммы ей выманить не удалось, но он посмотрел сквозь пальцы на то, что она забрала с собой огромное количество провизии, и отвез ее вместе с ее сундуком к пароходу.
Вот и наступила развязка.
Оно бы ничего – остаться одному на хуторе, он к этому привык, но очень уж связывала скотина, и, когда ему приходилось отлучаться из дому, она оставалась без ухода. Торговец посоветовал ему нанять на зиму Олину, она когда-то несколько лет прожила в Селланро, правда, она уже старая, но по-прежнему все такая же бодрая и работящая. Аксель послал за Олиной, но она не пришла и никакой весточки не прислала.
А пока Аксель заготавливает дрова, обмолачивает свой небольшой урожай ячменя и ходит за скотиной. Кругом одиноко и тихо. Изредка мимо проезжал по пути в село или из села Сиверт из Селланро. Туда он возил дрова, кожи или молочные продукты, оттуда же возвращался почти всегда порожняком, хуторянам из Селланро не было нужды наведываться в лавку.
Изредка мимо Лунного проходил Бреде Ольсен, в последнее время чаще прежнего, – что это так зачастил? Видать, старался показать свою незаменимость на телеграфной линии и таким образом сохранить место за собою. Со времени отъезда Барбру он ни разу не зашел к Акселю, а проходил мимо, и эта его заносчивость не очень-то была уместна, ведь он все еще жил в Брейдаблике, все еще не выселился оттуда. Однажды, когда он намеревался, как всегда, пройти мимо, даже не поздоровавшись, Аксель остановил его и спросил, когда он собирается съехать с хутора.
– Ты как расстался с Барбру? – спросил вместо ответа Бреде. И пошло, слово за слово. – Ты отправил ее без гроша в кармане, она едва-едва добралась до Бергена.
– Выходит, она в Бергене?
– Да, пишет, что наконец-то попала туда, но не тебя ей благодарить за это.
– Вот возьму и сейчас же выселю тебя из Брейдаблика, – сказал Аксель.
– Сделай одолжение! – насмешливо ответил Бреде. – После Нового года мы и сами выселимся, – сказал он и пошел своей дорогой.
Значит, Барбру уехала в Берген, значит, так оно и вышло, как Аксель думал. Он не горевал. Горевать? Чего ради? Ведьма – она и есть ведьма, и все же он еще не терял надежды, что она вернется. Черт его поймет! Должно быть, он очень уж привязался к этой женщине, к бездушной хищнице. Но ведь были же у них и хорошие минуты, незабываемые минуты, и только для того, чтобы она не сбежала в Берген, он и поскупился на деньги при прощанье. А она, выходит, все равно удрала. Правда, вон висят кое-какие ее платьишки, да на полке лежит завернутая в бумагу соломенная шляпка с птичьим перышком, но она за ними не вернется. Может, он и горевал немножко. Словно в насмешку, к нему по-прежнему приходила ее газета, и, наверное, будет приходить до Нового года.
Но как бы то ни было, Акселю хватает о чем другом думать, – надо быть мужчиной.
К весне он собирался сделать пристройку к северной стене новой избы: за зиму надо наготовить бревен и напилить досок. У Акселя не было строевого леса, но в разных местах участка росли поодиночке толстые сосны, и он решил срубить те, что стояли ближе к дороге в Селланро, чтоб сократить провоз до лесопилки.
Однажды утром он особенно сытно накормил скотину, чтоб она выстояла до вечера, запер за собой двери и ушел в лес; кроме топора и котомки с едой, он взял лопату, чтоб отгребать снег. Погода мягкая, вчера была сильная вьюга, но сегодня тихо. Он идет вдоль телеграфной линии, пока не доходит до места, стаскивает куртку и принимается рубить. Срубив дерево, очищает его от сучьев, превращает в бревно, а верхушку и ветки складывает в кучу.
Мимо него в гору поднимается Бреде Ольсен, значит на линии после вчерашней бури не все в порядке. А может, Бреде пошел и без всякого дела. Больно усерден стал к службе, ха-ха, вот до чего исправился! Мужчины не сказали друг другу ни слова и не поздоровались.
Аксель замечает, что погода меняется, ветер крепчает, но продолжает работать. Время давно уже за полдень, а он еще не ел. Он срубает большую сосну; падая, она задевает его и придавливает к земле. Как это произошло? Не иначе беда подкарауливала его. Стоит сосна и качается на корню, человек хочет повалить ее в одну сторону, а ветер – в другую, и человек оказывается слабее. Оно бы, может, и обошлось, да земля под снегом неровная, Аксель оступился, шагнул вбок, угодил ногой в расщелину и застрял в ней, придавленный сосной.
Н-да! Оно бы и сейчас еще обошлось, но упал он на редкость неудачно – руки-ноги, правда, вроде целы, а вот выбраться из-под огромной тяжести никак не удавалось. Через некоторое время он с трудом высвободил одну руку, на другой он лежит, до топора не дотянуться. Он оглядывается по сторонам и обдумывает положение, как, должно быть, и всякое другое животное, попавшее в капкан, оглядывается по сторонам, пытается выбраться из-под дерева. «Наверно, немного погодя Бреде пройдет обратно», – думает он, делая передышку.
Поначалу он относится к своему приключению довольно легко и только досадует, что оно ему помешало в работе, за свое здоровье, а тем более за жизнь он ничуть не опасается. Правда, он чувствует, что рука, на которой он лежит, затекла, а застрявшая в расщелине нога стынет и тоже немеет, но это не страшно. Бреде, наверное, скоро придет.
А Бреде нет как нет.
Буря все крепчает, снег сыпет Акселю прямо в лицо. «Смотри-ка, по-настоящему пошло!» – думает он все еще беспечно и будто сам себе подмигивает сквозь пургу: вот, мол, теперь надо смотреть в оба, теперь-то только все и начинается! Немного погодя он издает крик. В бурю слышно недалеко, но крик несется по линии, к Бреде. Аксель лежит и предается бесполезным думам: если б дотянуться до топора, он бы, пожалуй, и высвободился! Хотя бы выпростать руку, она лежит на чем-то остром, на камне, и камень тихонько и вежливо въедается в плоть. Хоть бы убрался этот чертов камень, но никто еще не слыхал, чтоб от камня можно было дождаться любезности.
Время идет, снежная метель разыгралась вовсю, Акселя совсем заносит, он совершенно беспомощен, снег невинно и бездумно ложится на его лицо, сначала тает, потом лицо стынет, и снег таять перестает. Вот теперь-то только все и начинается!
Он дважды громко кричит и прислушивается.
Вот замело и топор, ему видно только часть топорища. Неподалеку висит на дереве его сумка с едой, если б ее достать, он бы съел кусочек, этакий изрядный ломтище! И уж коли он так смел в своих требованиях, то хорошо бы заодно раздобыть и куртку, становится холодно. Он опять громко кричит.
А вон и Бреде. Остановился, смотрит на кричащего человека, стоит какую-то секунду, шаря глазами, словно выискивая, что там происходит.
– Подойди, дай мне топор! – жалобно кричит Аксель.
Бреде отводит глаза, он уже понял, что произошло, но смотрит куда-то вверх, на телеграфный провод, похоже, собирается засвистеть. Спятил он, что ли!
– Подойди, дай мне топор! – повторяет Аксель громче. – Меня деревом придавило!
Бреде исправился и стал очень усерден к службе, он смотрит только на провода и вот-вот начнет свистеть. И обратите внимание, свистеть он будет, пожалуй, весело и мстительно.
– Ты что, хочешь моей смерти, даже топора не подашь?! – кричит Аксель.
Похоже, Бреде обязательно понадобилось спуститься по линии немножко дальше, осмотреть провода и там. Он исчезает в метели.
Н-да. Но уж теперь-то Акселю надо во что бы то ни стало высвободиться и дотянуться до топора! Он напрягает живот и грудь, чтоб приподнять придавившее его огромной тяжестью дерево, толкает его, но добивается только, что его еще больше засыпает снегом. После нескольких тщетных попыток он затихает.
Начинает смеркаться. Бреде ушел, но далеко ли? Не очень далеко. Аксель опять кричит, выкрикивает одним духом:
– Что ж, ты так и оставишь меня валяться тут, убийца? Неужто тебе не дороги твоя душа и вечное блаженство? Ты ведь знаешь, что получишь корову, если поможешь мне, но ты пес, Бреде, ты хочешь погубить меня. Но уж я донесу на тебя, и это так же истинно, как я сейчас лежу здесь, помяни мое слово! Неужто не подойдешь и не дашь мне топор?
Тишина. Аксель опять начинает барахтаться под деревом, ему удается чуть-чуть приподнять его животом, но снег засыпает его еще больше. Он сдается и вздыхает, он устал, и ему хочется спать. А в землянке у него мычит скотина, она с утра не поена и не кормлена, Барбру ее уже не кормит, Барбру удрала – удрала, прихватив оба кольца. Смеркается, ну да, наступает вечер и ночь, но это еще куда бы ни шло, только вот холодно, борода обмерзла, глаза, должно быть, тоже смерзаются, хорошо бы достать куртку с дерева, и – возможно ли! – нога у него совсем занемела до бедра?
– Все в руце Божьей! – говорит он, и кажется, будто он и впрямь может говорить по-божественному, когда захочет. Темнеет, ну что ж, умереть можно и без зажженной лампады! Он стал кротким и добрым и ради пущего смирения ласково и глупо улыбается непогоде, это Божий снег, невинный снег! Он даже готов не доносить на Бреде.
Он затихает, сонливость все более и более овладевает им, он точно парализован всепрощением, перед его глазами так много белизны, леса и равнины, большие крылья, белые пелены, белые паруса, белое, белое – что это такое? Чепуха, он отлично знает, что это снег, а он лежит на земле, похоронен под деревом, и нет в этом никакого колдовства.
И он опять кричит наудачу, он вопит; глубоко под снегом лежит его сильная волосатая грудь и из нее несется такой вопль, что его, должно быть, слышно даже в землянке у скотины, он вопит снова и снова.
– Ну не свинья ли ты или зверь, – кричит он Бреде, – ты подумал о том, что делаешь, ты ведь бросил меня на погибель. Неужто ты не можешь подать мне топор, я спрашиваю, тварь ты подлая или человек? Ну да скатертью дорога, если ты и вправду задумал уйти от меня.
Должно быть, он заснул, он совсем окоченел, и жизнь едва теплится в нем, но глаза открыты, скованы льдом, но открыты, он не может моргнуть; выходит, он спал с открытыми глазами? Бог весть, может, он и подремал-то всего минуту, а может, и час, но перед ним стоит Олина. Он слышит, как она спрашивает:
– Иисусе Христе, жив ты или нет? – И опять спрашивает, зачем он тут лежит, с ума сошел он, что ли. Во всяком случае, Олина стоит над ним.
В Олине есть что-то от ищейки, от шакала, она выныривает там, где случается беда, нюх у нее очень острый. Да и как бы выкарабкалась Олина в жизни, не шныряй она повсюду и не обладай острым нюхом? Она, стало быть, прознала, что Аксель посылал за ней, перебралась в свои семьдесят лет через перевал и пошла к нему. Переждала в тепле в Селланро вчерашнюю бурю, сегодня пришла в Лунное, никого не застала, накормила скотину, постояла на крыльце, послушала, вечером подоила коров, опять послушала – что-то не так.
Но вот Олина слышит крики и кивает головой: Аксель это или духи преисподней? В обоих случаях стоит при этакой тревоге поразнюхать, поискать вечной мудрости Всемогущего в лесу. «А мне он ничего не сделает, потому как я не властна развязать ремень на его обуви».
И вот она стоит над Акселем.
Топор? Олина роется в снегу и не находит топора. Она хочет обойтись без топора и пытается приподнять дерево, но сил у нее как у малого ребенка, ей удается пошевелить только верхние сучья. Она снова принимается искать топор, темно, но она роет снег руками и ногами; Аксель не может показать, он может только сказать, где топор лежал раньше, но там его теперь нет.
– Жаль, что так далеко до Селланро! – говорит Аксель.
Олина начинает искать топор по собственному разумению, Аксель кричит ей, что нет, там его не может быть.
– Ладно, ладно, – ворчит Олина, – я хочу только посмотреть! А это что? – говорит она.
– Неужто нашла? – спрашивает Аксель.
– Да, с помощью Всемогущего! – высокопарно отвечает Олина.
Но Аксель настроен не особенно возвышенно, он допускает, что, может быть, не совсем ясно соображает, он почти что умер. Да и на что Акселю топор? Он не может шевельнуться, Олине пришлось рубить дерево самой. Да, Олина за свою жизнь много поработала топором, не одну вязанку дров нарубила.
Идти Аксель не может, одна нога до бедра совсем онемела, спина промерзла, от сильного колотья он громко вскрикивает, он чувствует себя полуживым, какая-то часть его осталась под деревом.
– Что-то уж очень чуднó, – говорит он, – ничего не понимаю!
Олина понимает и объясняет ему все удивительными словами, ну да, она ведь спасла человека от смерти и знает об этом: Всемогущий пожелал воспользоваться ею как смиренным орудием, не пожелал посылать небесное воинство. Неужто Аксель не видит Его мудрого перста и решения? А если б Он захотел послать червя, пресмыкающегося в земле, то мог послать и его.
– Да, это-то я знаю, – говорит Аксель, – но уж больно чуднó я себя чувствую!
Чуднó? Надо подождать немножко, подвигаться, согнуться и выпрямиться вот так, помаленьку, руки и ноги у него онемели и затекли, пусть он наденет куртку и согреется. Но никогда она не забудет ангела Господня, который вызвал ее давеча на крыльцо, тут-то она и услыхала крики из лесу. Точно как в райские времена, когда ангелы трубили в трубы на Иерихонских стенах.
Чудеса, да и только. Но под эти речи Аксель приходит в себя, расправляет члены и учится ходить.
Полегоньку они подвигаются к дому, Олина выступает в роли спасительницы и поддерживает Акселя. Дело идет на лад. Пройдя немного, они встречают Бреде.
– Что это? – говорит Бреде. – Ты захворал? Не помочь ли тебе?
Аксель враждебно молчит. Он обещал Господу не мстить Бреде и не доносить на него, но на том и остановился. И чего это Бреде вздумал вернуться? Видел, как Олина пришла в Лунное, и понял, что она услышит крики о помощи?
– Никак это ты, Олина! – словоохотливо начинает Бреде. – Где ты его нашла? Под деревом? Чего только с нами не случается! – восклицает он. – А я ходил осматривать телеграф, вдруг слышу – крики. Уж кто не станет мешкать, так это Бреде, где нужна помощь, я тут как тут. Оказывается, это ты, Аксель! Тебя что, деревом придавило?
– Ты все и видел, и слышал, когда шел вниз, – отвечает Аксель, – но прошел мимо.
– Господи, помилуй меня, грешную! – восклицает Олина, ужасаясь такой черствости.
Бреде оправдывается:
– Я тебя видел? Видеть-то видел. Но ты бы мог позвать меня, отчего ты не позвал? Я отлично тебя видел, но думал, ты прилег отдохнуть.
– Молчи уж! – обрывает Аксель. – Ты хотел, чтоб я там и остался!
Тем временем Олина смекает, что Бреде не должен вмешиваться, это умалит ее собственную необходимость и сделает ее спасительную роль не такой уж безусловной, она не дает Бреде помочь, не дает ему даже понести сумку с провизией или топор. О, в эту минуту Олина всецело на стороне Акселя; а когда впоследствии она придет к Бреде, то, сидя за чашкой кофе, будет полностью на его стороне.
– Дай же мне понести хоть топор и лопату, – настаивает Бреде.
– Нет, – отвечает Олина за Акселя, – он и сам донесет.
Бреде продолжает:
– Мог бы и позвать меня, не такие уж мы враги, чтоб не сказать мне ни слова. Ты звал? Ну? Надо было кричать погромче, не мешало бы сообразить, что на дворе метель. А кроме того, мог бы поманить меня рукой.
– Нечем мне было тебя манить, – отвечал Аксель, – ты видел, что я лежал, точно припечатанный замком.
– Нет, не видел. Экую чепуху ты городишь! Ладно, давай мне твою поклажу, слышишь!
Олина говорит:
– Оставь Акселя в покое. Ему нехорошо.
Но тут, должно быть, заработали мозги и у Акселя. Он ведь много слыхал про старуху Олину и соображает, что в будущем она обойдется очень дорого и замучает его, если утвердится в мысли, что одна спасла ему жизнь; и Аксель решает поделить триумф. Бреде получает котомку и инструмент, Аксель даже уверяет их, что от этого ему сразу полегчало, ему уже лучше. Но Олина не желает с этим мириться, она тянет котомку на себя и заявляет, что все, что нужно, понесет она, а не кто другой. Хитроумное простодушие вступает в бой, Аксель на минуту остается без опоры, и тогда Бреде выпускает котомку и подхватывает Акселя, хотя тот уже стоит на ногах более твердо.
Дальше они идут так: Бреде поддерживает ослабевшего Акселя, а Олина тащит поклажу. Она тащит и тащит, но полна злобы и мечет искры: на ее долю досталась самая жалкая и самая тяжелая часть спасения. За каким чертом принесло сюда Бреде!
– Послушай-ка, Бреде, – говорит она, – что это толкуют, будто у тебя отобрали и продали хутор?
– Надумала выпытать? – дерзко отвечает Бреде.
– Выпытать? Я и не знала, что ты порешил держать это в тайне?
– Вот жалость, что ты сама не пришла и не поторговала хутор, Олина.
– Я? Смеешься над нищей!
– Как, разве ты не разбогатела? Говорят, будто тебе достался в наследство сундучок дяди Сиверта, хе-хе-хе.
Напоминание о едва не привалившем наследстве отнюдь не способствовало умиротворению Олины.
– Да, старик Сиверт от всей души хотел меня облагодетельствовать, ничего не могу сказать. Но не успел он умереть, как его живенько освободили от всех земных благ. Сам знаешь, Бреде, каково это, когда тебя обчистили и ты зависишь от чужой милости; но старик Сиверт сидит себе и пирует в райских хоромах, а мы с тобой, Бреде, ходим по земле на своих двоих.
– Да ну тебя, – бросает Бреде и обращается к Акселю: – Я рад, что вовремя подоспел и могу помочь тебе дойти до дому. Я не слишком быстро иду?
– Нет.
Спорить с Олиной, препираться с Олиной? Ну нет! Она никогда не сдавалась, и еще никому не удалось сравниться с нею в искусстве смешать небо и землю в единый комок доброжелательства и злости, пустозвонства и яда. Что она слышит: оказывается, это Бреде помогает Акселю дойти до дома!
– Что это я хотела сказать… – начинает она. – Ага, вспомнила! Про тех важных господ, что приезжали намедни в Селланро, – ты показал им свои мешки с каменьями?
– Если хочешь, Аксель, я возьму тебя на спину и понесу, – предлагает Бреде.
– Нет, – отвечает Аксель. – Спасибо тебе!
Они всё идут и идут, до дома уже недалеко, и Олина понимает, что если хочет чего-нибудь добиться, то надо действовать.
– Лучше бы ты спас Акселя от смерти, – говорит она. – И неужто, Бреде, ты видел, что он помирает, слышал его предсмертные крики и прошел мимо?
– Попридержи-ка язык, Олина! – отвечает Бреде.
Для нее бы и самой было лучше помолчать, она бредет, спотыкаясь в снегу, согнувшись под тяжестью ноши, она задыхается, но вовсе не желает молчать. По-видимому, она приберегла на конец лакомый кусочек, опасную тему, неужто рискнет?
– А Барбру-то, – говорит она, – сбежала, что ли?
– Да, – беспечно отвечает Бреде. – Потому-то ты и получила на зиму работу.
Тут Олина снова воспряла духом, она намекнула, как она всем нужна, как на селе она у всех прямо нарасхват, да она хоть сейчас может пойти сразу в два места, да хоть бы и в три! Ее даже к священнику приглашали. И тут же ненавязчиво сообщила кое-что еще, о чем не мешало послушать и Акселю, – чего только ей не предлагали за зиму: и новые башмаки, и барашка в придачу по окончании срока. Но она знала, что здесь, в Лунном, ее ждет необыкновенно хороший человек, который щедро вознаградит ее, и потому предпочла прийти сюда. И пусть Бреде не беспокоится, вплоть до нынешнего дня ее небесный отец не переставал раскрывать перед нею одну дверь за другой и приглашал ее войти. И похоже, у Господа был свой особый замысел, когда Он посылал ее в Лунное, ведь нынче вечером она спасла человеку жизнь.
Но Акселя вдруг охватывает страшная слабость, ноги совсем перестают его слушаться. Странное дело, только что он шел все бодрее и бодрее, по мере того как тепло и жизнь возвращались в его члены, а теперь, не поддержи его Бреде, он бы на ногах не удержался! Началось это как будто с той минуты, как Олина заговорила о своем жалованье, а когда она повторила, что спасла ему жизнь, стало совсем худо. Неужто он вздумал еще раз умалить ее торжество? Бог знает, но в голове у него, должно быть, совсем прояснилось. До жилья уже было рукой подать, когда он вдруг остановился и сказал:
– Нет, видно, не дойти мне до дому!
Бреде, ни слова не говоря, взваливает его на спину. Так они и идут, Олина полна желчи, Аксель бессильно висит на спине Бреде.
– Но как же так! – спрашивает Олина. – Разве Барбру не ждала ребенка?
– Ребенка? – стонет Бреде под тяжестью своей ноши.
В высшей степени странная процессия, но Аксель ничуть не против, что его доносят до самого дома и усаживают на крыльце.
Бреде с трудом переводит дыхание.
– Так разве не было у нее ребенка? – спрашивает Олина.
Аксель поспешно перебивает, обратившись к Бреде:
– Не знаю, как бы я добрался нынче живым до дому, если б не ты! – Но он и Олину не забывает. – Спасибо тебе, Олина, ты первая нашла меня! Спасибо вам обоим!
Это было в тот вечер, когда Аксель спасся от смерти…
А в последующие дни Олина только и говорила что о великом событии, Акселю стоило больших трудов остановить ее. Олина показывает место в горнице, где она стояла, когда ангел Господень вызвал ее на крыльцо, чтоб она услыхала крик о помощи. У Акселя уже другие мысли в голове, ему надо быть мужчиной. Он возобновляет работу в лесу, а закончив с рубкой, принимается возить бревна на лесопилку в Селланро.
Обычная в зимнюю пору работа: в гору едешь – везешь бревна, под гору – нарезанные доски. Надо, однако, торопиться, чтоб кончить к Новому году, когда наступят большие морозы и скуют лесопилку льдом. Дело подвигается, все идет хорошо: когда Сиверту Селланро случается порожняком возвращаться из села, он тоже захватывает бревно-другое, помогая соседу. Тогда они с удовольствием подолгу беседуют.
– Что слыхать в селе? – спрашивает Аксель.
– Да так, пустяки, – отвечает Сиверт. – В наши края приезжает новый поселенец.
Новый поселенец – это уж вовсе не пустяк, просто такая у Сиверта манера выражаться. Новые поселенцы появляются в здешней глуши далеко не каждый год; ниже Брейдаблика теперь уже пять хуторов, а выше в горы заселение идет медленнее, хотя чем дальше к югу, тем земля все более плодородная, а болот все меньше. Выше всех хуторян забрался Исаак, основав Селланро; он оказался всех смелее и умнее. За ним появился Аксель Стрём, а теперь, стало быть, объявился еще один новый покупатель. Этот новый отхватил большой кусок пригодного к обработке болота и часть леса пониже Лунного – отхватить было от чего.
– Что за человек, не слыхал? – спрашивает Аксель.
– Нет, – отвечает Сиверт. – Он привез с собой готовые постройки, соберет и поставит их в одну минуту.
– Так. Значит, богатый?
– Должно быть. Приехал с семьей, жена и трое ребятишек. И лошади, и скотина.
– Ну, стало быть, богатый, – говорит Аксель. – А больше ничего не слыхал?
– Нет. Ему тридцать три года.
– Как его зовут?
– Говорят, Арон. А место, где поселился, он назвал Великое.
– Так, Великое. Да ведь кусочек и впрямь не маленький.
– Он родом с побережья. Говорят, рыболовством занимался.
– Еще неизвестно, годится ли он в землепашцы, – говорит Аксель. – Ты на этот счет ничего не слыхал?
– Нет. По купчей он заплатил чистоганом. Больше я ничего не слыхал. Говорят, он здорово нажился на рыбе. А теперь поселится здесь и откроет торговлю.
– Так он откроет торговлю?
– Говорят.
– Вот оно что – откроет торговлю!
Это была очень важная новость, и оба соседа обсуждали ее на все лады всю дорогу, оставшуюся до Селланро, – целую милю. Новость и впрямь большая, пожалуй, самая большая во всей истории здешних мест, так что поговорить было о чем. С кем станет торговать новосел? С восемью хуторами на казенной земле? Или он ждет покупателей и из села? Во всяком случае, торговое заведение, конечно же, приобретет вес, может быть, это ускорит заселение, участки, глядишь, поднимутся в цене, почем знать.
Они обсуждали новость и так и этак, без устали! Интересы и цели этих двух людей были столь же важны, как интересы и цели других людей; земля – это их мир, труд, времена года и сбор урожая – события и приключения, которыми полна их жизнь. И мало ли в такой жизни волнений? О, еще сколько! Сколько раз приходилось им спать вполглаза, сколько раз приходилось забывать за работой о еде. Они с завидным терпением справлялись с невзгодами, здоровья им было не занимать, им под силу пролежать семь часов под огромным деревом – и ничего, руки и ноги целы. Мир без широкого простора, без будущего? Так! Зато какой мир будущего открывал перед ними этот хутор Великий с торговой лавкой посреди глухомани!
Народ обсуждал это событие до самого Рождества…
Аксель получил письмо, большое письмо со львом на конверте, от казны: ему предлагалось забрать у Бреде Ольсена телеграфные провода и телеграф, материалы и инструменты и с нового года взять на себя надзор за линией.
По болотам тянется целый обоз, это везут бревна новоселу, подвода за подводой, много дней. Бревна сваливают на месте, которое будет называться Великое; со временем оно, пожалуй, таким и станет: четверо рабочих уже сейчас трудятся в горах, выбирая камни на ограду и на два погреба.
А подводы все едут и едут. Каждое бревно пригнано заранее, весной их останется только собрать, все рассчитано до мелочей, бревна помечены номерами, не забыта ни одна дверь, ни одно окно, ни одно цветное стеклышко для веранды. А однажды привезли огромный воз кольев. Это еще что за невидаль? Один из новоселов, что живет ниже Брейдаблика, знает, он родом с юга и видал там такое.
– Это садовый штакетник, – говорит он.
Стало быть, новосел хочет развести сад, большой сад.
Хороший знак, никогда тут не бывало такой езды по болотам, и многие, у кого были лошади, зашибли на возке порядочные деньги. Обсуждали и другое, появились виды на заработки и в будущем, торговец ведь будет получать товары, и местные и из-за границы, ему придется возить их с моря на многих подводах.
Похоже было, что все здесь ставится на широкую ногу. Приехал молодой франтоватый десятник или помощник хозяина, распоряжавшийся возкой, ему все казалось, что не хватит лошадей, хотя возить оставалось совсем не так уж и много.
– Да ведь бревен-то осталось и не много, – сказали ему.
– А товары-то! – отвечал он.
Сиверт из Селланро ехал домой, по обыкновению порожняком, и десятник крикнул ему:
– Ты едешь порожняком? Почему ж ты не взял клади до Великого?
– Я бы взял, да не знал, – отвечал Сиверт.
– Он из Селланро, у них две лошади! – сказал кто-то.
– У вас две лошади? – спросил помощник. – Давай обеих сюда, заработаешь денег!
– Оно бы неплохо, – ответил Сиверт, – да как раз сейчас нам недосуг.
– Недосуг заработать деньги! – воскликнул помощник.
Да, в Селланро не всегда могли свободно располагать временем, дел в усадьбе было хоть отбавляй. Теперь они впервые даже наняли работников, двух каменщиков-шведов, которые заготавливали камень для постройки скотного двора.
Этот скотный двор долгие годы был мечтой Исаака, землянка стала совсем плоха и тесна для скотины, надо строить каменный скотный двор с двойными стенами и хорошим подпольем для навоза. Но на очереди стояло так много дел, одно тащило за собой другое, стройке не предвиделось конца. У Исаака была лесопилка, и мельница, и летний хлев, а кузница разве не нужна? Хоть совсем маленькая, на случай, на самый крайний случай: покривится лемех или потребуется перековать пару подков – до села-то далеко. Стало быть, уж это ему завести необходимо, – горн и маленькую кузницу. В общем, в Селланро стояло уже очень много больших и маленьких строений.
Хозяйство растет и растет, никак не обойтись без работницы, и Йенсина живет у них теперь и лето и зиму. Ее папаша, кузнец, время от времени спрашивает, скоро ли она вернется, но не слишком настаивает, он покладист и уступчив, и, должно быть, не без задней мысли. Селланро расположено высоко в горах, надо всеми хуторами, и все растет, и строений прибавляется, и возделанной земли, а людей сколько было, столько и осталось. Лопари уже давно не ходят мимо и не располагаются по-хозяйски на усадьбе. Лопари заглядывают нечасто, они предпочитают сделать большой крюк и обойти усадьбу стороной, и уж в избу никогда не заходят, а останавливаются снаружи, если вообще останавливаются. Лопари бродят по задворкам, впотьмах, дайте им свет и воздух, и они зачахнут, как черви и нечисть. Изредка с выгона в Селланро, где-нибудь на далекой опушке, пропадет теленок или барашек, ничего не поделаешь. Уж как-нибудь Селланро переживет потерю. Если б Сиверт и умел стрелять, так у него нет ружья, да он и не умеет стрелять, он совсем не вояка. Он весельчак и большой шутник.
– Ведь лопари-то не иначе как заповедные! – говорит он.
Селланро и впрямь может пережить пропажу мелкого скота, потому что хозяйство это большое и крепкое, но и тут не обходится без забот и огорчений, вовсе нет! Ингер не весь год одинаково довольна собой и жизнью; когда-то давным-давно она совершила большое путешествие и, должно быть, подхватила что-то вроде злой тоски. Временами тоска проходит, но потом опять возвращается. Ингер проворна и деловита, как в лучшую свою пору, она красивая и здоровая жена для своего мужа, для этого мельничного жернова; но разве у нее не осталось воспоминаний о Тронхейме? Разве она никогда не мечтает? Еще бы, особенно зимою. Иногда ее охватывает какое-то дьявольское веселье, но ведь в одиночку не потанцуешь и бала не устроишь. Мрачные мысли и молитвенник? Да-да, еще бы! Но Богу известно, что в жизни есть и что-то другое, не менее приятное и прекрасное. Она научилась быть неприхотливой, шведы-каменщики как-никак чужие люди, их голоса звучат на усадьбе странно и незнакомо, но люди они пожилые и тихие, они не играют, а работают. Но все-таки это лучше, чем ничего, они вносят оживление, один чудесно поет. Ингер иногда выходит и слушает, как он поет, сидя на камне. Его зовут Яльмар.
Но и помимо этого не все хорошо и благополучно в Селланро. Вот, например, новая незадача с Элесеусом. От него пришло письмо, что место его у инженера упразднено, но ему обещано другое, надо только подождать. Потом пришло еще одно письмо: в ожидании солидного места в конторе ему не на что жить, а когда ему послали бумажку в сто крон, он написал, что этого только-только хватило на то, чтоб расплатиться с мелкими долгами.
– Так-так, – сказал Исаак. – Но нынче у нас работают каменщики и много расходов, спроси-ка Элесеуса, не лучше ли ему приехать домой и помочь нам!
Ингер написала, но Элесеус возвращаться домой не пожелал, нет, он не захотел опять понапрасну проделывать это долгое путешествие, он предпочитал голодать.
Но, должно быть, вакантного солидного места не было во всем городе, а может, и сам Элесеус был не мастер добиваться своего. Бог знает, может, он и, вообще-то, был не ахти какой работник. Усидчив и искусен в писанье, это да, а как насчет ума и сметки? А если этого нет, что же с ним будет?
Когда он вернулся из дома с двумястами крон, город встретил его старыми счетами, а расплатившись, должен же он был купить тросточку вместо палки от зонтика. Пришлось купить и разные другие вещи: меховую шапку на зиму, какие были у всех его товарищей, пару коньков, чтоб кататься на городском катке, серебряную зубочистку, чтобы ковырять в зубах и изящно держать ее в руке, беседуя за стаканчиком. Пока он был при деньгах, он не скупился на угощения: на пирушке по случаю его возвращения, при самой строгой бережливости, пришлось-таки раскупорить полдюжины пива.
– Никак ты дал барышне двадцать эре? – спрашивали его. – Мы даем десять.
– Чего уж тут мелочиться! – отвечал Элесеус.
Он был не мелочен, ему не подобало быть мелочным, он сын богатых землевладельцев, его отец, маркграф, владеет необозримыми пространствами строевого леса, у него четыре лошади, тридцать коров и три сенокосилки. Элесеус не был лгуном, не он распространил выдумку про поместье Селланро, а окружной инженер в свое время наплел об этом в городе. Но Элесеус нисколько не был против, чтоб этой сказке верили. Раз уж он сам ничего из себя не представлял, то лучше быть сыном богатых родителей, это открывало ему кредит, и он как-то выпутывался из затруднительных обстоятельств. Но вечно так не могло продолжаться, пришлось в конце концов за все платить, и тут он завяз окончательно. Тогда один из товарищей определил его на службу к своему отцу, в деревенскую мелочную лавку, – все лучше, чем ничего. Такому взрослому молодому человеку, конечно, не пристало идти на жалованье младшего приказчика в мелочную лавку, тогда как ему куда больше подходит пост ленсмана, но это давало кусок хлеба и до поры до времени было не так уж и плохо. Элесеус и здесь проявил расторопность и добродушие, хозяева и покупатели его полюбили, и потому он написал домой, что решил перейти к занятию торговлей.
Вот эта-то новость и стала источником огромного разочарования для его матери. Если Элесеус стоит за прилавком в мелочной лавке, значит он ни на волос не выше приказчика из их села; раньше он стоял несравненно выше: никто, кроме него, не уехал из села в город и не служил конторщиком. Неужто он утерял из виду свои высокие цели? Ингер была неглупа, она знала, какое большое расстояние пролегло между заурядностью и незаурядностью, только, пожалуй, не всегда умела точно его определить. Исаак был наивнее и проще, в мыслях своих он все меньше и меньше принимал Элесеуса в расчет, старший сын выходил за пределы его планов, Селланро все реже представало перед его мысленным взором разделенным между сыновьями, когда самого его уже не станет.
В середине весны приехал инженер с рабочими из Швеции – они будут прокладывать дороги, строить бараки, ровнять участок, взрывать горы, налаживать связь с поставщиками провизии, возчиками, прибрежными землевладельцами и прочая, и прочая, – но зачем все это? Разве мы живем не в глуши, где все мертво? А затем, что решено приступить к пробным разведкам на медной скале.
Значит, дело все-таки вышло, Гейслер не просто так болтал.
На сей раз появились не прежние важные господа, что приезжали тогда с Гейслером, нет, ни губернатора, ни фабриканта с ними не было, приехали только пожилой горный инженер да пожилой специалист по горному делу. Они купили у Исаака все доски, какие он согласился им уступить, купили провизии и хорошо заплатили, поговорили немного и расхвалили Селланро.
– Канатная дорога! – сказали они. – Подвесная дорога от вершины скалы к морю!
– Через эти болота? – спросил Исаак, соображавший туговато.
Тут они невольно рассмеялись.
– Нет, на той стороне, – сказали они, – не с этой стороны, отсюда ведь до моря несколько миль, нет, с той стороны горного участка и прямо к морю, там крутой уклон, и совсем недалеко. Мы будем спускать руду по воздуху в железных бадьях, увидишь, как это замечательно; но для начала мы свезем руду вниз; проложим дорогу и свезем на лошадях – на пятидесяти подводах, тоже неплохо. Нас ведь будет не столько, сколько ты сейчас видишь. Мы что? Ничего! С той стороны идет много людей, целый транспорт рабочих, готовые бараки и провиант, материалы, всяческие инструменты и машины, – сказали они, – мы встретимся на вершине горы. Увидишь, как мы тут размахнемся, на миллионы, а руда пойдет в Южную Америку.
– А губернатор в этом разве не участвует? – спросил Исаак.
– Какой губернатор? Ах, тот! Нет, он все продал.
– А фабрикант?
– Тоже продал. Так ты их помнишь? Нет, они оба все продали. И те, что купили у них, тоже все продали. Теперь медной горой владеет большая компания, богачи, каких мало.
– А где сейчас Гейслер? – спросил Исаак.
– Гейслер? Не знаю такого.
– Ленсман Гейслер, который тогда продал вам гору?
– А-а, этот! Так его зовут Гейслер? Бог его знает, где он! Ты и его тоже помнишь?
И вот все лето вместе с большой партией рабочих они вели работы на горе, устраивая взрыв за взрывом; округа очень оживилась. Ингер вела большую торговлю молоком и молочными продуктами, и было весело и приятно торговать, суетиться и видеть много народу; Исаак по-прежнему вышагивал своей тяжелой поступью и обрабатывал землю, ему ничто не могло помешать; двое каменщиков строили с Сивертом скотный двор. Он выходил очень большой, но подвигался медленно, троих на такую работу было слишком мало, вдобавок Сиверт часто отрывался помогать отцу на земле. Тут как нельзя более кстати были сенокосилка и трое проворных женщин на покосном лугу.
Все шло хорошо, глухой край ожил, зацвел деньгами.
А как же торговое местечко Великое, разве там не пошли крупные дела? Этот Арон, похоже, большой пройдоха, проведал о предстоящих работах на руднике и мигом открыл свою мелочную лавочку, он торговал, торговал как одержимый, ну прямо как само правительство, прямо как король. Первым делом он продавал всякого рода хозяйственные предметы и рабочее платье; но рудокопы, когда при деньгах, не очень-то считают гроши и покупают не только самое необходимое, а все подряд. А уж субботними вечерами лавочка в Великом кишела народом, и Арон знай себе загребал деньги; за прилавком ему помогали помощник и жена, да и сам он отпускал товары, только успевал, и лавочка не пустела до поздней ночи. Те сельчане, у кого были лошади, оказались правы, подвоз товаров в Великое был огромный, во многих местах дорогу пришлось перемостить и привести в надлежащий вид – где уж до нее той первой узенькой тропе через безлюдье, что проложил когда-то Исаак. Со своей торговлей и дорогой Арон стал поистине благодетелем здешних мест. Фамилия его, между прочим, вовсе не Арон, это только его имя, фамилия же у него Аронсен, так называл себя он сам и так звала его жена; все семейство очень важничало и держало двух работниц и конюха.
Земля в Великом оставалась пока нетронутой, пахать да сеять было недосуг, кому охота копаться в болоте! Но Аронсен развел сад с красной смородиной, с астрами, с рябиной и разными другими деревьями, красивый сад, окруженный штакетником. Посреди сада шла широкая дорожка, по которой Аронсен разгуливал воскресными днями, покуривая длинную трубку; в глубине сада виднелась веранда с красными, желтыми и синими стеклами. Усадьба Великое. Трое хорошеньких ребятишек бегали по саду: девочку предполагалось воспитать настоящей купеческой дочкой, мальчики пойдут по торговой части, да, этих детей ждало большое будущее!
Если бы Аронсен не заботился о будущем, он бы сюда не переехал. Продолжал бы рыбачить и, может быть, удачно и порядочно зарабатывал бы, но это не сравнить с торговлей, совсем не такое это благородное занятие, она не дает уважения, перед ним не снимают шапок. До сих пор Аронсен плавал на веслах, в будущем он хотел плавать под парусами. У него были в ходу словечки «полный порядок». У его детей, говорил он, будет совсем «полный порядок», подразумевая, что хочет обеспечить им жизнь, свободную от тяжелого труда.
И все складывалось куда как хорошо, люди кланялись ему, его жене, даже детям. А разве это мало, что люди кланяются детям? Спустились как-то с горы рудокопы, ребятишек им давно не приходилось видеть, а тут им во дворе встретились дети Аронсена; рудокопы ласково заговорили с ними, словно трех пуделей увидели. Они хотели было дать детям денег, но, узнав, что это дети самого торговца, поиграли им вместо этого на губной гармонике. Приходил Густав, молодой повеса в шляпе набекрень и с веселыми словами на устах, и подолгу потешал их. Дети каждый раз узнавали его и выбегали к нему навстречу, в этот раз он посадил всех троих себе на спину и стал плясать с ними. «Хо-хо!» – кричал Густав и плясал. Потом достал губную гармонику и играл танцы и песенки, обе работницы вышли из дома, смотрели на Густава и со слезами на глазах слушали его игру. А повеса Густав отлично знал, что делал!
Немного погодя он зашел в лавочку и стал швырять деньгами: накупил полный мешок всякой всячины, так что, уходя домой в горы, потащил целую мелочную лавку; в Селланро он раскрыл мешок и всем показал его содержимое. Чего только там не было: и почтовая бумага с цветочками, и новая трубка-носогрейка, и новая рубашка, и шарф с бахромой, и леденцы, которые он тут же роздал женщинам, и блестящие вещицы, и часовая цепочка с компасом, и перочинный ножик; да пропасть всего, даже ракеты – он купил их на воскресенье, чтоб повеселить себя и других. Ингер угостила его молоком, он шутил с Леопольдиной и подбрасывал высоко к потолку маленькую Ребекку.
– Ну, скоро вы закончите скотный двор? – спросил он своих земляков-каменщиков, по-приятельски болтая с ними.
– Народу маловато, – отвечали каменщики.
– Так возьмите меня, – пошутил Густав.
– Вот бы хорошо-то, – сказала Ингер, ведь двор должен быть готов к осени, когда скотину загоняют на зиму.
А потом Густав пустил одну ракету, а после второй решил поджечь и все остальные шесть, женщины и дети глядели на колдовство и на колдуна затаив дыханье. Ингер никогда раньше не видала ракет, но почему-то эти сумасшедшие вспышки напомнили ей о далеком большом мире. Что значит нынче швейная машинка! Когда же Густав заиграл напоследок на губной гармонике, ей показалось, она с радостью пошла бы за ним от одного только сильного смятения…
Разработка рудника идет своим чередом, руду свозят на лошадях к морю, один пароход загрузился и ушел в Южную Америку, на его место пришел другой. Оживленное движение. Все в округе, кто мог ходить, перебывали в горах и полюбовались чудесами, побывал и Бреде Ольсен со своими образцами, но их у него не взяли, потому что специалист по горному делу незадолго перед тем вернулся в Швецию. По воскресеньям из села устраивалось целое паломничество, даже Аксель Стрём, которому недосуг было глазеть по сторонам, и тот направлял свой путь мимо рудника в те несколько раз, что ходил осматривать телеграфную линию. Скоро в округе не останется таких, кто не повидал бы всех этих чудес! Тут уж и Ингер Селланро надевает нарядное платье и золотое кольцо и тоже отправляется на гору.
Чего ей там нужно?
Да ничего, ей даже не любопытно взглянуть, как вскрывают гору, она просто хочет показаться сама. Увидев, как другие женщины ходят на гору, она почувствовала, что и ей хочется туда сходить. У нее некрасивый рубец на верхней губе и взрослые дети, но ей тоже хочется туда сходить. Ее огорчает, что другие женщины моложе ее, но она попробует потягаться с ними, она еще не начала полнеть, она высокая, стройная и с себя пригожая, словом, хоть куда. Разумеется, она не бела и не румяна лицом, золотистая свежесть ее кожи давно поблекла, но пусть-ка посмотрят, придется им кивнуть ей и сказать: «Она все еще хороша!»
Встречают ее с величайшим радушием, рабочие выпили у Ингер не одну кринку молока и хорошо знают ее, они показывают ей рудник, бараки, конюшни, кухню, погреб, кладовую, те, что посмелее, подходят и легонько берут ее за руку, а Ингер – ничего, ей только приятно. Поднимаясь или спускаясь по каменным ступенькам, она высоко поднимает юбку, показывая ноги, но вид у нее при этом такой, будто она ровным счетом ничего не сделала. «Она еще хороша!» – верно, думают рабочие.
Женщина в годах, она тем не менее положительно трогательна: видно было, что взгляд каждого из этих разгоряченных мужчин был для нее неожиданностью, она была за него благодарна и отвечала таким же взглядом. Да, ей льстило быть в центре внимания, она такая же женщина, как все другие. Она добродетельна за неимением соблазнов.
Женщина в годах.
Пришел Густав. Он оставил двух сельских девиц на товарища только для того, чтоб прийти. Густав отлично знал, что делал, он горячо и нежно пожал руку Ингер и поблагодарил за прошлый раз, но не навязывался.
– Что ж ты не придешь пособить нам достроить скотный двор, Густав? – говорит Ингер и краснеет как пион.
Густав отвечает, что скоро обязательно придет. Услышав такое, его товарищи говорят, что скоро, наверное, придут все вместе.
– Как, разве вы не останетесь здесь на зиму? – спрашивает Ингер.
Рабочие сдержанно отвечают, что нет, на это не похоже. Густав смелее, он объясняет, что, пожалуй, в ближайшее время они выцарапают отсюда всю медь, какая есть.
– Да что ты? – восклицает Ингер.
– Да нет, – заверяют другие рабочие. – Густав напрасно это.
Но Густав полагает, что не напрасно, а, смеясь, прибавляет и еще кое-что; что же до Ингер, то он явно старается отвоевать ее для себя одного, хоть и не навязывается. Другой парень заиграл на гармони, но это было совсем не то что губная гармоника, когда на ней играл Густав; третий парень, не менее шустрый, попытался привлечь ее внимание, пропев наизусть песню под гармонь, но и это тоже вышло не ахти как хорошо, хотя голос у него был красивый и громкий. А минутку спустя Густав уж надевал на свой мизинец золотое кольцо Ингер. Как же это вышло, если он совсем не навязывался? Да очень даже навязывался, только делал это исподтишка, как и она сама; они не говорили об этом, она притворялась, будто ничего не замечает, когда он пожимал ей руку. Немного позже, сидя в бараке, где ее угощали кофе, она услыхала снаружи шум и брань и поняла, что это, так сказать, в ее честь. Это польстило ей, старой тетере, она сидела, жадно вслушиваясь в сладостный шум.
Как же она в этот вечер вернулась с горы домой? О, великолепно, такою же добродетельной, как и ушла, не больше и не меньше. Ее провожали много мужчин, они не хотели отставать, пока с ней был Густав, они не сдавались, не желали сдаться. Ингер даже и в Тронхейме не бывало так весело.
– Ты ничего не потеряла, Ингер? – спросили они напоследок.
– Потеряла? Нет.
– А золотое колечко? – сказали они.
Тут уж Густаву ничего не оставалось, как отдать его, против него была целая армия.
– Вот хорошо, что ты нашел его! – сказала Ингер и поспешила проститься с провожатыми.
Она подходит к Селланро и видит много крыш, там, внизу, ее дом. Она снова чувствует себя хорошей женой и хозяйкой, какою и была всегда, и направляется взглянуть на скотину в летнем загоне, по пути туда она проходит мимо хорошо знакомого ей места: здесь когда-то схоронили маленького ребеночка, она плотно умяла землю руками и поставила маленький крестик. Давно это было. А вот подоили ли девочки коров и коз и успели ли прибраться?..
Работа на руднике идет своим чередом, но поговаривают, будто в горе не оказалось того, чего ожидали. Специалист по горному делу, уезжавший домой, приехал опять и привез с собой еще одного специалиста, они бурят, взрывают, основательно все обследуют. В чем, собственно, дело? Медь хороша, но ее мало, она не идет в глубину, толщина жилы увеличивается чем дальше к югу, жила становится мощной и великолепной как раз там, где проходит граница участка, а дальше уже идет казенная земля. Первые покупатели не придали особого значения своей сделке, то был семейный совет, несколько родственников, купивших землю с целью спекуляции, они не обеспечили за собой всей горы, всей мили, которая шла до ближайшей долины, нет, они купили у Исаака Селланро и Гейслера маленький кусочек и перепродали его.
Что же теперь делать? Начальники, мастера и специалисты по горному делу отлично во всем разобрались, надо немедленно вступать в переговоры с казной. И вот они посылают домой, в Швецию, нарочного с письмами и картами, а сами едут на север, к ленсману, чтоб заключить контракт на покупку всей горы к югу от озера. Но тут начинаются затруднения: в дело вмешивается закон, они иностранцы, впрямую купить гору они не могут. Они знали об этом сами и приняли меры. Но южная часть горы уже продана, чего они не знали.
– Продана? – говорят господа.
– Давным-давно, много лет назад.
– Кто же ее купил?
– Гейслер.
– Какой такой Гейслер? Ах, тот!
– Купчая утверждена, – говорит ленсман. – Это была голая скала, она досталась ему почти даром.
– Черт возьми, что же это за Гейслер, о котором мы то и дело слышим? Где он?
– Бог знает, где он!
Господам приходится посылать в Швецию другого нарочного. Надо же выяснить, кто такой этот Гейслер. А пока всем рабочим тут делать нечего.
И вот теперь Густав пришел в Селланро, таща на спине все свое земное достояние. «Вот я и пришел!» – сказал он. Да, Густав расстался с компанией, то есть в последнее воскресенье он несколько неосторожно выразился насчет медной горы, слова его тут же передали мастеру и инженеру, и Густав получил расчет. Счастливо оставаться, да ему, пожалуй, как раз этого и хотелось; теперь его приход в Селланро ни в ком не возбудит подозрений. Он тотчас же получил работу на постройке скотного двора.
Они выводят кладку, и когда немного погодя с горы приходит еще один человек, его тоже определяют на стройку, образуется две смены, и работа подвигается быстро. К осени скотный двор непременно будет готов.
А с горы один за другим приходят всё новые и новые рабочие, им отказывают, и они отправляются на родину, в Швецию; разведочные работы приостановлены. Словно горестный вздох вылетел из груди села: по глупости люди не поняли, что пробная разведка – это всего лишь разведка, которую делают на пробу, так оно и оказалось. Уныние и дурные предчувствия охватили жителей села, деньги стали появляться реже, заработки уменьшились, в лавке в Великом наступило затишье. Что же это такое? Ведь все шло так хорошо, Аронсен уже завел флагшток и флаг, купил на зиму полость из шкуры белого медведя для санок, вся семья его разодета в пух и прах. Это все, конечно, мелочи, но случались и крупные события: двое новоселов купили участки высоко в горах, между Лунным и Селланро, и вот это было совсем не безразлично для маленького уединенного мирка. Оба новосела построили землянки, расчистили землю, осушили болото, они были работящие люди и за короткое время достигли многого. Все лето они покупали съестные припасы в Великом, но в последний раз, что они пришли туда, в лавке почти нечего было взять. Товары – к чему Аронсену товары, когда работа на руднике остановилась? Товаров у него теперь почти не было, были только деньги. Из всех жителей округи больше всех досадовал, пожалуй, Аронсен, его расчеты совершенно не оправдались. Когда кто-то предложил ему заняться обработкой земли и жить хозяйством, Аронсен ответил:
– Копаться в земле? Не за тем мы сюда приехали!
В конце концов Аронсен не выдержал и отправился на рудник посмотреть, что там делается. День был воскресный. Дойдя до Селланро, он решил позвать с собой Исаака – Исаак, который еще ни разу не побывал на горе с тех пор, как началась ее разработка, ответил, что ему и здесь, на склоне горы, неплохо. Пришлось вмешаться Ингер.
– Неужто ты не можешь пойти с Аронсеном, если он тебя просит! – сказала она.
Ингер ничего не имела против того, чтоб Исаак ушел, – было воскресенье, ей хотелось избавиться от него на часик-другой. Исаак пошел.
На горе им довелось увидеть много чудного, Исаак никак не мог разобраться в этом городе из бараков, тачек, повозок и зияющих ям. Водил их по горе сам инженер. Должно быть, у славного инженера-горняка на душе было нелегко, но он всячески старался рассеять тягостное настроение, охватившее хуторян и жителей села; и вот представился хороший случай: к ним пожаловали сам маркграф из Селланро и торговец из Великого.
Он называл им породы камней: серный колчедан, медный колчедан, содержит медь, железо и серу. Да, они до тонкости знают, что таит гора, в ней есть даже немного золота и серебра. Нельзя ведь заниматься горным делом, не зная, с чем работаешь!
– А правда, что теперь все остановится? – спросил Аронсен.
– Остановится? – изумленно повторил инженер. – Южная Америка нас за это не поблагодарит. Разведочные работы на время приостановятся, это верно, но вы ведь сами видите, что уже сделано, позже построят подвесную дорогу и начнут разрабатывать гору с южной стороны. – И спросил, не знает ли Исаак, куда подевался этот Гейслер.
– Нет.
– Ну ничего, отыщется. Тогда уж работа пойдет всерьез. Вот ведь чего выдумали – остановится!
Исаак очень удивился и разволновался при виде небольшой машинки с ножным приводом, он сразу смекнул, что это такое, – оказалось, маленькая кузница, которую можно возить на тележке и ставить где угодно.
– Что стóит такая машина? – спрашивает Исаак.
Эта? Походный горн? Недорого. У них их несколько штук, впрочем, есть и совсем другие машины и совсем другое оборудование, на берегу, там стоят огромные машины. Исаак и сам понимает, что такие глубокие долины и пропасти в горе ногтями не проделаешь, ха-ха-ха!
Они продолжают обход и осмотр, дорогой инженер рассказывает, что на днях собирается в Швецию.
– Но вы ведь вернетесь? – спрашивает Аронсен.
Разумеется. Инженер не знает за собой ничего такого, за что правительство или полиция могли бы задержать его на родине.
Исаак устроил так, чтобы еще раз пройти мимо маленькой кузницы.
– А сколько же может стоить такой горн? – спрашивает он.
Сколько он стоит? Этого инженер, правду сказать, не помнил. Наверное, порядочно, но в бюджете большого рудника это ровно ничего не составляет. Ах, инженер, широкая натура, – наверно, в эту минуту на душе у него было совсем невесело, но он изо всех сил соблюдал видимость и был важен и щедр до конца. Исааку нужен походный горн? Да пусть берет вот этот! Компания богата, она дарит ему походный горн!
Час спустя Аронсен и Исаак идут домой. Аронсен несколько успокоился, у него появилась маленькая надежда; Исаак спускается с горы, таща на спине драгоценный походный горн. Старой барже не в новинку таскать тяжести! Инженер вызвался прислать драгоценный груз в Селланро завтра с кем-нибудь из рабочих, но Исаак вежливо поблагодарил: дескать, не стоит беспокоиться. Вот ведь удивятся его домашние, когда он заявится с целой кузницей на спине.
А удивляться-то пришлось не кому-нибудь, а самому Исааку.
Когда он подошел к дому, во двор как раз въезжала лошадь, запряженная в весьма странную телегу. Возница был человек из села, а рядом с ним шел господин, на которого Исаак уставился с изумлением: это был Гейслер.
У Исаака было много оснований подивиться и кой-чему другому, но он был не мастак думать о многих вещах зараз.
– Где Ингер? – спросил он только, проходя мимо кухни. Он подумал, что Гейслера надо хорошенько попотчевать.
Ингер? Она ушла по ягоды, аккурат как Исаак отправился на гору, ушла вместе с Густавом, со шведом. Пожилая женщина, а надо же, совсем одурела, влюбилась как девчонка, время шло к осени и зиме, а она снова почувствовала в себе жар, снова зацвела. «Пойдем, покажи мне, где у вас тут морошка», – сказал ей Густав. Кто уж тут устоит! Она побежала в клеть, несколько минут помедлила в набожном раздумье, но он ведь дожидался ее под окном; мир дышал ей в затылок, и кончилось тем, что она пригладила волосы, внимательно посмотрелась в зеркало и вышла. Ну да разве не все поступили бы на ее месте так же? Женщины не отличают одного мужчину от другого, во всяком случае не всегда, не часто.
Они бродят по ягоднику и рвут морошку на болоте, перебираются с кочки на кочку, она высоко поднимает юбку, показывая свои упругие ноги. Кругом тихо, птенцы у куропатки уже выросли, и она больше не клохчет, попадаются мягкие прогалинки с кустиками по краю болота. Часу не прошло, а они уж садятся отдохнуть.
– Так вот ты какой! – говорит Ингер.
О, она так и млеет от него, улыбается блаженно, потому что совсем влюблена. О Господи, как сладко и как больно быть влюбленной, и сладко и больно! Обычай и приличия требуют защищаться? Да, но только для того, чтобы сдаться. Ингер так влюблена, смертельно и бесповоротно, она готова для него на все и полна к нему нежности и ласки.
Женщина в годах.
– Когда скотный двор отстроят, ты уедешь, – говорит она потом.
Нет, он не уедет. Ну конечно, когда-нибудь придется уехать, но не раньше чем недели через две.
– Не пора нам домой? – спрашивает она.
– Нет.
Они собирают ягоды, немного погодя опять попадается мягкая прогалинка, и Ингер говорит:
– Ты с ума сошел, Густав!
Часы бегут, батюшки, да никак они заснули в кустах! Неужто заснули? Вот чудеса-то, заснули посреди безлюдья, в раю. Ингер садится, прислушивается и говорит:
– Как будто кто-то едет по дороге?
Солнце клонится к закату, вересковые холмы слегка потемнели от тени, когда они поворачивают домой. По пути попадается много укромных местечек, Густав видит их, Ингер тоже, но ей все время чудится, что впереди них кто-то едет. Вот и извольте-ка всю дорогу домой защищаться от такого сумасшедшего! Ингер слаба, она только улыбается и говорит:
– Нет, я такого, как ты, в жизни не видала!
Домой она приходит одна. И как хорошо, что пришла она именно сейчас, замечательно хорошо, приди она минутой позже, было бы скверно. Исаак только-только вошел во двор со своей кузницей и с Аронсеном, а перед домом стоят лошадь и телега.
– Здравствуйте! – говорит Гейслер и здоровается с Ингер.
Все стоят и смотрят друг на друга. Чего уж лучше…
Опять пожаловал Гейслер. Он не был здесь несколько лет, но вот явился снова, постаревший и поседевший, но, как всегда, бодрый и подвижный, и нынче нарядный, в белой жилетке и при цепочке. Сам черт не поймет этого человека!
Может, проведал, что на медной горе что-то происходит, и решил выяснить, в чем дело? Так или иначе, он здесь. Вид у него в высшей степени оживленный, он осматривается кругом, тихонько вертя головой и водя глазами, видит большие перемены: маркграф расширил свои владения. Гейслер удовлетворенно кивает.
– Что это ты тащишь? – спрашивает он Исаака. – Ведь это лошади впору! – говорит он.
– Кузнечный горн, – объясняет Исаак. – Он мне еще не раз сослужит службу на хуторе, – говорит он, наконец называя Селланро хутором.
– Где ты его достал?
– На горе, инженер взял да и подарил мне.
– Разве там есть инженер? – спрашивает Гейслер, будто не знал.
А неужто Гейслер спасует перед каким-то инженером на горе!
– Я слыхал, у тебя есть сенокосилка, так вот, я привез тебе механические грабли, – говорит он, показывая на телегу.
На телеге стоит машина, красная с синим, – огромный гребень, сенные грабли на конном ходу. Ее сняли с телеги, осмотрели, Исаак впрягся в нее и попробовал на ходу. Да так и застыл с открытым ртом. И что ж тут удивительного – вон сколько чудес набралось в Селланро!
Заговорили о медной горе, о руднике.
– Они спрашивали про вас, – сказал Исаак.
– Кто спрашивал?
– Инженер и остальные господа. Дескать, им непременно нужно вас разыскать.
Исаак зашел, пожалуй, чересчур далеко, Гейслеру это, видать, не понравилось, он вскинул голову и сказал:
– Если им что-нибудь от меня нужно, я здесь!
На следующий день курьеры вернулись из Швеции, и с ними вернулись некоторые из владельцев рудника, они ехали верхом, важные и толстые господа, судя по виду, страсть какие богатые. В Селланро они не задержались, спросили про дорогу, не слезая с лошади, и поехали дальше в горы. Гейслера они как будто и не заметили, хотя он стоял довольно близко. Курьеры с вьючными лошадьми отдохнули с часок, потолковали с каменщиками у скотного двора, узнали, что старый господин в белом жилете и с золотой цепочкой – Гейслер, и тоже отправились дальше. Но в тот же вечер один из курьеров вернулся с устным приглашением Гейслеру пожаловать к господам на гору.
– Если им что-нибудь от меня нужно, я здесь! – велел ответить Гейслер.
Должно быть, он вошел в большую силу, должно быть, думал, что владеет всем миром, раз его не удовлетворило устное приглашение? Но как же так случилось, что он попал в Селланро как раз тогда, когда был нужен? Значит, умел быть всеведущим и много чего знал. А господам на скале, после того как они получили ответ Гейслера, пришлось самим пожаловать в Селланро. Их сопровождали инженер и два горных специалиста.
Да, стало быть, много было крючков и обходов, прежде чем свидание состоялось. Ничего хорошего это не предвещало, нет, Гейслер ужас как разважничался.
На этот раз господа были очень вежливы, извинились, что присылали за ним вчера, но уж очень они устали с дороги. Гейслер тоже был вежлив и ответил, что он тоже устал с дороги, иначе непременно бы пришел. Ну а теперь к делу. Не продаст ли он скалу на южной стороне озера?
– Вы покупатели? – спросил Гейслер. – Или я говорю с посредниками?
Это было чистое ехидство со стороны Гейслера, он ведь наверняка понимал, что важные и толстые господа не посредники. Пошли дальше.
– Какая ваша цена? – спросили они.
– Ах да, цена! – Гейслер задумался. – Пару миллионов, – ответил он.
– Вот как, – сказали господа и улыбнулись.
Гейслер не улыбался.
Инженер и горняки рассказали, что бегло исследовали гору, заложили несколько буровых скважин, взорвали в нескольких местах породу, и вот данные: месторождение вулканического происхождения, неровного залегания, согласно предварительным расчетам, мощность его всего выше на участке, которым владеют компания и Гейслер, а дальше постепенно уменьшается. На всем протяжении последней полумили годной к разработке руды не попадается.
Гейслер слушал их с величайшим равнодушием. Он достал из кармана какие-то документы и внимательно изучал их, но это были не карты, и одному Богу известно, касались ли они вовсе медной горы.
– Вы недостаточно глубоко бурили! – сказал он, словно вычитал это из своих бумаг.
– Это верно, – тотчас же согласились господа, а инженер спросил:
– Откуда вам это известно, Гейслер? Ведь вы-то совсем не бурили?
Гейслер улыбнулся, словно пробурил земной шар на двести метров в глубину, а потом взял да и засыпал скважину.
Они пробыли в Селланро до полудня, обговаривая дело и так и этак, и уже начали посматривать на часы. Гейслер дал себя уговорить и снизил цену до четверти миллиона, но ни на грош больше. Должно быть, они всерьез обидели его, они исходили из того, что ему бы только продать скалу, он вынужден ее продать, но это было совсем не так, разве они не видят, что вот он перед ними – почти такой же важный и богатый, как они!
– Пятнадцать – двадцать тысяч тоже хорошие деньги, – сказали господа.
Гейслер не отрицал этого – особенно когда они нужны, – но двести пятьдесят тысяч больше.
Тут один из господ заметил, не иначе как для того, чтоб немножко вернуть Гейслера на землю:
– Между прочим, мы привезли вам поклон от родных госпожи Гейслер из Швеции.
– Благодарствуйте! – ответил Гейслер.
– Кстати, – сказал другой господин, видя, что ничто не помогает, – ведь это же не золото, это колчедан. Четверть миллиона!
Гейслер кивнул:
– Верно, колчедан.
Тут уж все господа разом потеряли терпение, пять крышек часов разом раскрылись и снова захлопнулись, и теперь уж некогда было шутить, настало время обедать. Господа не пожелали обедать в Селланро, а отправились обратно на рудник, кушать свой собственный обед.
Тем и закончилось свидание.
Гейслер остался один.
Интересно, о чем это он раздумался? Может, вовсе ни о чем, может, ему все это было неинтересно и он ни о чем не думал? Ничего подобного, думал, но при этом не проявлял ни малейшего беспокойства. После обеда он сказал Исааку:
– Я собираюсь сходить на мою гору и хотел бы взять с собой Сиверта, как в прошлый раз.
– Хорошо, – тотчас же ответил Исаак.
– Нет. У него другие дела.
– Он немедля пойдет с вами! – сказал Исаак и позвал Сиверта.
Гейслер поднял руку и коротко сказал:
– Не надо.
Он расхаживал по двору, несколько раз подходил к каменщикам и заводил с ними оживленный разговор. Как ему удавалось так собой владеть, ведь только что его занимало такое важное дело! Может быть, жизнь Гейслера долгие годы была столь шаткой и ненадежной, что для него уже никакой риск не был страшен, он не боялся никаких ударов судьбы.
Все было делом случая. Продав маленький рудный участок родственникам жены, он сейчас же купил всю прилегающую к нему гору. Зачем он это сделал? Чтобы посердить владельцев земельных участков, сделавшись их ближайшим соседом? Поначалу он, вероятно, хотел обеспечить за собой маленькую полоску земли на южной стороне озера, где, скорее всего, расположился бы рудничный поселок, в случае если бы началась разработка руды; хозяином же горы он стал потому, что она почти ничего не стоила, и потому, что ему не хотелось затевать сложную процедуру по размежеванию, которая наверняка затянулась бы на долгие месяцы. Он сделался горным королем из безразличия, маленький участок под бараки и машины превратился в огромную империю, протянувшуюся до самого моря.
В Швеции его первый маленький рудный участок то и дело переходил из рук в руки, и Гейслер был хорошо осведомлен о его судьбе. Разумеется, первые его владельцы совершили глупую покупку, чудовищно глупую, семейный совет, ничего не понимая в горном деле, не обеспечил за собой достаточно большого участка, им хотелось только откупиться от некоего Гейслера и избавиться от его близости. Да и новые владельцы показали себя не меньшими забавниками, люди богатые и солидные, почему бы им не позволить себе за пирушкой шутку и не купить участок развлечения ради, Господь их знает! Когда же произвели разведочные работы и дело оказалось серьезным, перед ними вдруг встала стена: Гейслер.
«Сущие дети!» – должно быть, размышлял Гейслер, он здорово расхрабрился и ходил задрав нос. Правда, господа старались охладить его, они полагали, что перед ними нищий, и намекнули о каких-то пятнадцати – двадцати тысячах, – ну как есть дети, они еще не знают Гейслера. А он вот каков!
В тот день господа больше не приезжали, верно, сочли за благо не проявлять слишком большой горячности. Они приехали на следующее утро в сопровождении вьючных лошадей, господа направлялись в обратный путь. Но тут оказалось, что Гейслер ушел.
– Гейслер ушел?
Сидя на лошадях, трудно было что-либо решить, пришлось слезть и подождать. Куда же ушел Гейслер? Никто не знал, он ведь ходил повсюду, весьма заинтересовавшись хозяйством в Селланро, в последний раз его видели у лесопилки. За ним послали нарочных, но Гейслер, должно быть, ушел далеко, потому что сколько его ни звали, так ни разу и не откликнулся. Господа нетерпеливо смотрели на часы и поначалу очень сердились.
– Не сидеть же нам здесь дураками и ждать! – говорили они. – Если Гейслер решил продавать гору, так должен быть на месте!
Но мало-помалу их досада улеглась, они даже стали находить во всем этом что-то забавное – вот ведь незадача, того и гляди заночуем где-нибудь на скалах!
– Великолепно! – восклицали они. – Когда-нибудь наши семьи отыщут тут наши кости!
В конце концов Гейслер явился. Он ходил прогуляться, сейчас возвращается прямо с летнего загона.
– Похоже, и летний загон для тебя уже маловат, – обратился он к Исааку. – Сколько у тебя там всего скотины? – продолжал он, в то время как господа стояли с часами в руках! Гейслер был заметно красен лицом, словно выпил спиртного.
– Ух, ну и разогрелся же я от ходьбы! – заявил он.
– Мы ожидали застать вас дома, – сказал один из господ.
– Вы же меня не предупредили, – ответил Гейслер, – иначе я был бы на месте.
Ну а как же сделка? Согласен ли Гейслер принять сегодня разумное предложение? Не каждый ведь день предлагают ему пятнадцать или двадцать тысяч крон, а?
Этот новый намек сильно задел Гейслера. Ну что за манеры! Но господа, верно, не говорили бы так, если б не были сердиты, а Гейслер не побледнел бы лицом, если б не успел побывать в одном пустынном местечке, где лицо его сильно покраснело. Теперь же он побледнел и холодно ответил:
– Я не хочу называть цену, возможно подходящую для господ, но я знаю цену, какую хочу получить сам. Я не желаю больше слушать детскую болтовню! Моя цена та же, что и вчера.
– Четверть миллиона крон?
– Да.
Господа сели на коней.
– Вот что я вам скажу, Гейслер, – начал один из них. – Мы прибавим до двадцати пяти тысяч.
– Вы продолжаете шутить, – ответил Гейслер. – Зато я намерен предложить вам нечто вполне серьезное: хотите продать ваш маленький рудник?
– Да, – несколько растерянно отвечали господа, – отчего ж, надо подумать.
– Тогда я покупаю его, – сказал Гейслер.
Вот так Гейслер! Двор был полон народу, и все слышали, что он сказал, все жители Селланро, и каменщики, и господа, и нарочные, он, скорее всего, и гроша не мог выложить на такую покупку, а впрочем, Бог знает, вероятно, и мог, черт его поймет. Во всяком случае, он совсем сбил с толку господ несколькими своими словами. Что это – ловушка? Или он этим хитроумным маневром рассчитывал подчеркнуть то важное значение, которое отводил своей горе?
Господа задумались, господа начали тихонько переговариваться между собой, снова спешились. Но тут в дело вмешался горный инженер; видно, такой поворот событий ему не очень понравился и, похоже, он обладал какими-то правами, а то и властью. Двор был полон народу, все внимательно слушали.
– Мы не продаем! – сказал он.
– Не продаем? – спросили господа.
– Нет.
Они еще немного пошептались, потом сели на коней, собираясь ехать.
– Двадцать пять тысяч! – крикнул один из господ.
Гейслер не ответил, повернулся и снова пошел к каменщикам.
Тем и окончилось последнее свидание.
Казалось, Гейслер остался совершенно равнодушным к последствиям, он расхаживал по двору взад-вперед, вступал в беседу то с одним, то с другим, с интересом наблюдал, как каменщики водружают над скотным двором толстые стропила. Им хотелось кончить строительство на этой же неделе, крыша будет временная, потом сверху надо всем двором построят новое кормохранилище.
Исаак отпустил Сиверта с работы, разрешив ему побездельничать; это он сделал для того, чтобы Гейслер мог в любую минуту, когда захочет, отправиться с Сивертом в горы. Напрасная забота, Гейслер или отказался от этой затеи, или вовсе забыл о ней. Взяв у Ингер кое-что перекусить, он зашагал вниз по склону и отсутствовал до вечера.
Он заглянул на два новых хутора, пониже Селланро, потолковал с их хозяевами, потом дошел до Лунного и пожелал узнать, что сделал за эти годы Аксель Стрём. Дело у Акселя подвигалось не очень быстро, но землю он обработал хорошо. Гейслер заинтересовался и этим хутором и сказал Акселю:
– Есть у тебя лошадь?
– Да.
– У меня на юге стоят косилка и борона, совсем новенькие, я пришлю тебе.
– Что? – спросил Аксель и, не понимая такого великодушия, принялся прикидывать в уме размер платы.
– Я подарю тебе эти орудия, – сказал Гейслер.
– Да разве такое возможно?
– Но зато ты поможешь двум своим ближайшим соседям поднять новину.
– Это уж само собой, – заявил Аксель, все еще не понимая толком Гейслера. – Так у вас на юге есть поместье и машины?
Гейслер ответил:
– У меня там много всяких дел.
Ну, ничего такого у Гейслера, пожалуй, не было, но он часто делал вид, будто так оно и есть. А косилку и борону он мог и просто купить в каком-нибудь городе и отослать на север.
Он разговорился с Акселем Стрёмом, расспрашивал о других здешних хуторянах, о торговой усадьбе Великое, о брате Акселя, молодожене, который недавно переехал в Брейдаблик и начал прокапывать болота и отводить из них воду. Аксель жаловался, что никак не найдет работницу, живет у него одна старуха, по имени Олина, да проку от нее мало, но приходится радоваться, что есть хоть она. Одно время летом Акселю приходилось работать день и ночь. Можно бы выписать работницу с его родины, из Хельгеланна, но тогда придется оплатить ей дорогу, помимо жалованья. Куда ни посмотри – все расходы. Потом Аксель рассказал, что он взял место смотрителя на телеграфной линии, но немножко об этом жалеет.
– Такие дела подходят для людей вроде Бреде, – сказал Гейслер.
– Вот уж правда так правда! – согласился Аксель. – Да ведь все из-за денег.
– Сколько у тебя коров?
– Четыре. И бык. А то уж больно далеко водить коров к быку в Селланро.
Но было на душе у Акселя одно дело поважнее всех других, и ему не терпелось поговорить о нем с Гейслером: против Барбру возбудили следствие. Конечно же, все открылось: Барбру была беременна, а уехала как ни в чем не бывало и без ребенка, как же это так вышло? Услышав, о чем речь, Гейслер коротко сказал:
– Пойдем!
Он увел Акселя подальше от дома, при этом держался куда как важно, совсем как начальство. Они сели на опушке, и Гейслер сказал:
– Ну, выкладывай!
Конечно же, все открылось, как могло быть иначе! Людей вокруг уже было много, не то что прежде, да, кроме того, у них на хуторе часто бывала Олина. При чем здесь Олина? Она-то? Да еще ко всему Бреде Ольсен с ней поссорился. Теперь Олину уж никак не обойти, она поселилась прямехонько на месте происшествия и мало-помалу все выведала у самого Акселя, она и жила-то ради темных дел, ими и кормилась, как же тут не повторить, что у нее на диво верный нюх. По правде, Олина уже слишком старая и слабая, чтоб смотреть в Лунном за домом и скотиной, ей бы отказаться от места, да разве она пойдет на это? Разве она оставит дом, где такая огромная нераскрытая загадка? Она управилась с зимними работами, кое-как скоротала лето, силы у нее таяли, но она держалась надеждой разоблачить одну из дочерей Бреде. Не успел весной сойти снег, как Олина принялась шнырять повсюду, нашла маленький зеленый холмик у ручья и сразу увидела, что холмик обложен аккуратно срезанным дерном; ей даже посчастливилось однажды застать там Акселя, когда он утаптывал и заравнивал маленькую могилку. Стало быть, Акселю тоже обо всем известно. Олина кивнула седой головой – теперь, значит, ее черед!
Не сказать, чтоб ей у Акселя было плохо жить, но он был изрядно скуповат, считал головки сыра и помнил наперечет каждый моток шерсти: руки у Олины были связаны. А взять его спасение в прошлом году, разве Аксель показал себя настоящим хозяином и отблагодарил ее как следует? Наоборот, он только и делал, что все время упорно старался умалить ее торжество. Ну да, говорил он, если б не Олина, ему пришлось бы всю ночь пролежать в лесу на морозе; но Бреде тоже оказал ему большую помощь, он притащил его домой! Вот и вся благодарность. Не иначе как Всевышний разгневался на людей! Ведь что стоило Акселю взять в хлеву корову, подвести ее к Олине и сказать: «Вот тебе корова, Олина!» Так нет же!
А теперь вот еще неизвестно, не обойдется ли ему это подороже коровы!
Все лето Олина подкарауливала всех, кто шел мимо хутора, шушукалась с ними, многозначительно кивала головой и поверяла свои тайны. «Только никому ни слова!» – говорила она. Несколько раз наведывалась Олина и в село. И вот по всей округе пошли слухи, они ползли, как туман, ложились на лица, набивались в уши, даже у детей, которые ходили в школу в Брейдаблике, и у тех завелись свои тайны. В конце концов волей-неволей зашевелился и ленсман, составил рапорт и получил приказ. И однажды он явился в Лунное с понятым и протоколом, учинил допрос, записал что надо и уехал. А через три недели приехал снова, продолжил допрос и записал больше прежнего и на сей раз раскопал маленький зеленый холмик у ручья и извлек оттуда детский трупик; Олина оказалась ему незаменимой помощницей, взамен ему пришлось ответить на ее многочисленные вопросы, и вот тут-то между прочим он заметил, что, возможно, встанет вопрос об аресте Акселя. Олина всплеснула руками, ужасаясь гнусностям, в какие угодила, и посетовала, что она здесь, а не далеко, очень далеко отсюда. «Ну а Барбру?» – зашептала она. «Девица Барбру, – сказал ленсман, – арестована в Бергене; правосудие пойдет своим чередом», – прибавил он. Потом забрал мертвое детское тельце и уехал…
Немудрено поэтому, что Аксель Стрём был в большом волнении. Он все рассказал ленсману, он и не думал запираться: чему он причастен, так это самому ребенку, да еще тому, что собственноручно выкопал для него могилку. И теперь он спрашивал совета у Гейслера, как ему вести себя дальше. Неужто его повезут в город на более строгий допрос и пытки?
Гейслер держался уже не таким молодцом, как раньше, длинный рассказ утомил его, силы совсем оставили его, кто знает отчего, может, утренний подъем уже весь выдохся. Он посмотрел на часы, поднялся с земли и сказал:
– Это надо основательно обмозговать, я подумаю. И до своего отъезда дам тебе ответ.
С этими словами Гейслер ушел.
Вернувшись вечером в Селланро, он легко поужинал и лег спать. Проспал до полудня, спал долго, отдыхал; должно быть, утомился от встречи со шведами, владельцами копей. Только через два дня он собрался в путь. Он опять был важен и величав, щедро расплатился и дал маленькой Ребекке новенькую крону.
Перед Исааком он произнес целую речь:
– Ничего не значит, что сделка не состоялась, всему свое время; а пока я приостанавливаю работы на горе. Эти люди – сущие дети – вздумали меня учить! Ты слышал, как они мне предлагали двадцать пять тысяч?
– Да, – ответил Исаак.
– Так вот, – продолжал Гейслер и мотнул головой, словно отметая все обидные предложения и пылинки, – здешней округе не повредит, если я приостановлю работы; наоборот, люди научатся ценить свою землю. Но в селе это почувствуют. Ведь за лето туда притекло порядочно денег, все понакупили нарядных платьев и всяких разностей – теперь этому конец. Н-да, а если бы в селе отнеслись ко мне по-хорошему, все могло бы быть иначе. Теперь сила-то у меня!
Однако, когда он уходил, по его виду никто бы не сказал, что у него сила: в руке он нес маленький узелок с провизией, да и жилетка на нем была далеко не белоснежной чистоты. Может, заботливая жена собирала его в эту поездку на остатки от тех сорока тысяч, которые когда-то получила. Бог знает, не так ли оно и было на самом деле. И вот теперь он вернется домой ни с чем!
На обратном пути он не забыл зайти к Акселю Стрёму и дать ему ответ.
– Я все обдумал, – сказал он, – следствие уже ведется, и, стало быть, сейчас ты ничего сделать не можешь. Тебя вызовут на допрос, и тебе придется дать показания…
Пустые общие фразы, Гейслер, наверное, и думать не думал об этом деле. Аксель на все уныло отвечает «да». Под конец в Гейслере опять проснулся важный барин, он нахмурил брови и сказал раздумчиво:
– Вот разве что мне удастся в это время быть в городе и лично явиться в суд?
– Ах, если б так-то! – воскликнул Аксель.
Гейслер сразу же решил:
– Посмотрю, может, и успею, у меня ведь столько дел на юге. Но я постараюсь выбрать время. А пока до свидания. Я пришлю тебе косилку и борону!
Гейслер ушел.
Не последнее ли это его посещение здешних мест?
Последние рабочие спускаются с горы, работы приостановлены. Гopa вновь стоит мертвая.
Закончено строительство скотного двора в Селланро. На зиму его покрыли временной дерновой крышей, большое строение разделено на отдельные светлые комнаты, посредине огромная гостиная, на обоих концах по большому кабинету – словно для людей. Когда-то Исаак жил здесь в дерновой землянке вместе с козами; теперь в Селланро не осталось ни одной дерновой землянки.
Внутри обустраивают стойла, хлева и закуты. Для скорости к этой работе привлекают каменщиков, Густав же говорит, что не умеет столярничать, и потому собирается уезжать. Густав отлично работал за каменщика и ворочал бревна, что твой медведь, по вечерам он веселил и забавлял всех, играл на губной гармонике, а кроме того, помогал женщинам носить тяжелые ведра с реки и на реку; но теперь он собрался ехать. Нет, столярная работа не по нем, говорит он. Похоже, он во что бы то ни стало хочет уехать.
– Остался бы до завтра, – просит Ингер.
Нет, работы для него здесь больше нету, а вдобавок до самых гор у него будут попутчики, последние рудокопы.
– Кто-то теперь поможет мне носить ведра? – говорит Ингер с печальной улыбкой.
На это у бойкого Густава сейчас же готов ответ: Яльмар. Яльмар – младший из двух каменщиков, но ни один из них не такой молодой, как Густав, и ни один не похож на него.
– Фи, Яльмар! – презрительно отзывается Ингер. Но вдруг спохватывается и, желая подзадорить Густава, говорит: – Что ж, Яльмар не так плох. И как славно поет за работой.
– Ретивый мужик! – заявляет Густав, не поддаваясь на ее уловки.
– Неужто не можешь остаться до утра?
Нет. Попутчики уйдут тогда без него.
Да, должно быть, Густаву все это уже здорово прискучило. Что и говорить. Чудесно было выхватить ее из-под носа у всех своих товарищей и побаловаться с ней неделю-другую, что он прожил здесь; но теперь ему пора уходить, его ждут другие работы, а то и невеста на родине, у него новые виды на будущее. Не торчать же ему здесь ради Ингер. Неужто ей самой невдомек, какие у него веские причины к разрыву, но она так осмелела, стала такая беззастенчивая, что ей все нипочем. Любовь их длилась не так уж и долго, нет, но опять же, все то время, что шла каменная кладка.
Ингер и впрямь печальна, она сбилась с пути истинного, но при этом так искренна, что не может не горевать. Ей плохо, она влюблена без притворства и без жеманства. И не стыдится этого; сильная по натуре женщина, она, как и все женщины, полна слабостей, она повинуется окружающей ее природе, она охвачена осенним пламенем любви. Она собирает Густаву провизию на дорогу, а грудь ее ходуном ходит от волнения. Она не задумывается о том, имеет ли на это право и не опасно ли это, она бездумно отдается своим чувствам, она стала жадной на удовольствия, на наслаждения. И если Исаак вздумает снова поднять ее к потолку и швырнуть на пол – ну что ж, она и не станет защищаться.
Она выходит с узелком и отдает его Густаву.
У лестницы стоит загодя поставленная ею лоханка, не снесет ли ее Густав напоследок вместе с нею на реку. Может, она хочет сказать ему что-то, сунуть что-нибудь в руку, золотое кольцо, – Бог знает, она сейчас на все способна. Но когда-нибудь надо же положить этому конец. Густав благодарит ее за узелок, прощается и уходит. Уходит.
А она остается.
– Яльмар! – зовет она громко, ах, излишне громко. Словно радуется назло всему – или мечется в отчаянии.
Густав уходит…
Осенью по всей округе аж до самого села идут обычные работы, копают картошку, свозят на тока ячмень, выпускают на поля крупный скот. Восемь новых хуторов, и всюду спешка, в торговом же местечке Великом нет ни скота, ни зеленых полей, там есть только сад; торговли, впрочем, теперь тоже нет, нет и спешки.
В Селланро в этот год посадили новый корнеплод, который называется турнепс, он стоит огромный и зеленый на полосе и колышет листьями на ветру, но от него невозможно отогнать коров, они крушат загородки и с ревом несутся на поле с турнепсом. Леопольдине и маленькой Ребекке поручено стеречь турнепсовое поле, Ребекка расхаживает с огромной хворостиной, старательно отгоняя коров. Отец работает неподалеку, изредка подходит к ней, щупает ей руки и ноги и спрашивает, не озябла ли она. Леопольдина, уже взрослая, тоже ходит за пастуха, а заодно вяжет чулки и варежки на зиму. Она родилась в Тронхейме и приехала в Селланро пяти лет, воспоминания о большом городе, где живет много-много людей, и о долгом путешествии на пароходе отходят все дальше и дальше, она дитя полей и не знает иного мира, кроме усадьбы и села, где несколько раз бывала в церкви и в прошлом году конфирмовалась…
Время от времени возникают кой-какие случайные дела, к примеру, дорога, идущая вниз, в нескольких местах стала почти непроезжей. Однажды, пока земля еще не промерзла, Исаак с Сивертом отправляются чинить дорогу. Там два болотца, их надо осушить.
Аксель Стрём обещал принять участие в этой работе, он ведь тоже обзавелся лошадью и пользуется дорогой; но Акселю почему-то понадобилось непременно поехать в город – неизвестно зачем, он только сказал, по очень важному делу. Впрочем, он прислал вместо себя своего брата из Брейдаблика. Зовут его Фредрик.
Фредрик – молодой веселый малый, умеет пошутить и за словом в карман не лезет; он недавно женился. Они с Сивертом похожи друг на друга. Утром, по дороге сюда, Фредрик зашел в Великое к своему ближайшему соседу Аронсену и сейчас еще полон тем, что ему сказал торговец. Началось с того, что Фредрик спросил у него пачку табаку.
– Я подарю тебе пачку табаку, как только он у меня будет, – сказал Аронсен.
– Да разве у вас нет табаку?
– Нет, и не будет, некому его покупать. Сколько, по-твоему, я заработаю на одной пачке табаку?
Аронсен пребывал в скверном настроении, он считал, что шведская компания прямо-таки его обманула: он поселился в деревне, чтоб торговать, а они взяли и прекратили все работы.
Фредрик потешается над Аронсеном и отзывается о нем не очень-то лестно.
– Да ведь он к своей земле и не притронулся, – говорит он, – у него нет даже корма для скотины, он его покупает! Он и у меня хотел купить сена, но только нет, я продажного сена не держу. «Как, разве тебе не нужны деньги!» – сказал Аронсен. Он думает, что деньги – это все, выложил на прилавок бумажку в сто крон и говорит: «Деньги!» – «Да, деньги – штука хорошая!» – говорю я. «Полный порядок!» – говорит он. Аккурат словно бы немножко помешался, а жена его и по будням ходит при часах – Бог ее знает, о каких таких часах ей непременно надо помнить.
Сиверт спрашивает:
– А не упоминал Аронсен об одном человеке по имени Гейслер?
– Как же. «Это тот, что не захотел продать свою гору», – сказал он. Аронсен страсть как на него злится: ленсман, которого выгнали, дескать, у него за душой наверняка нет и пяти крон, его, мол, надо пристрелить! «А вы подождите немножко, – говорю я, – может, он потом продаст свою гору». – «Нет, – говорит Аронсен, – даже и не думай. Я-то ведь купец и понимаю, что когда одна сторона запрашивает двести пятьдесят тысяч, а другая дает двадцать пять, так тут разница слишком велика и никакой сделки выйти не может. Ну да скатертью дорожка! – говорит Аронсен. – Я и сам был бы счастлив, если б ноги моей никогда не бывало в этой проклятой дыре!» – «Но вы ведь не собираетесь продавать усадьбу?» – спрашиваю я. «Собираюсь, – ответил он, – как раз и собираюсь. Уж это мне болото – дыра, пустыня! Я не выручаю за день и одной кроны», – сказал он.
Они смеялись над Аронсеном, не чувствуя к нему ни капли жалости.
– Да, вот так и говорил. Он уже отпустил работника. Ничего не скажешь, чудной он какой-то, странный, этот Аронсен! Отпускает работника, который заготовил бы ему дров на зиму и свез бы сено на своей лошади, но оставляет помощника. Он и правда не выручает сейчас в день и одной кроны, потому что у него нет товаров в лавке, но тогда на что ему помощник? Разве что для гордыни и важности: вот, мол, у меня за конторкой стоит помощник и пишет в больших книгах. Ха-ха-ха, нет, он просто-напросто малость помешался, этот Аронсен!
Трое мужчин работают до обеда, закусывают из своих котомок и некоторое время беседуют. У них есть о чем поговорить, полевые и хуторские горести и радости, это не мелочи, они обсуждают их здраво, они спокойны, нервы их не издерганы, и они не делают того, что не следует. Приближается осень, леса умолкают, вон стоят горы, вон стоит солнце, вечером выйдет луна и зажгутся звезды, все прочно и твердо, полно ласки, как нежное объятие. У них есть время отдохнуть на вереске, подложив под голову руку вместо подушки.
Фредрик рассказывает про Брейдаблик, про то, что еще не так много успел сделать.
– Ну как же, – говорит Исаак, – ты уже много наработал, я видел, когда проходил мимо.
Эта похвала, сказанная старейшим в округе, самим великаном Исааком, радует Фредрика, и он почтительно спрашивает:
– Правда? Потом пойдет еще быстрее. В этом году уж больно много было помех; пришлось проконопатить избу, она протекала и совсем разваливалась, пришлось сломать и поставить заново сеновал, да и хлев был совсем маленький, а у меня ведь корова и телка – у Бреде-то вовсе не было скотины, – горделиво говорит Фредрик.
– Нравится тебе здесь? – спрашивает Исаак.
– Да, нравится, и жене тоже нравится – почему же не нравиться? Место у нас открытое, все видно далеко вверх и вниз по дороге. Рощица за постройками очень красивая, березы и вербы, когда будет время, посажу еще деревья по другую сторону двора. Просто удивительно, до чего быстро просохло болото с весны, как я прокопал его. Интересно, что-то на нем нынче вырастет! Как же не нравиться? Раз у нас с женой есть и дом, и свой угол, и земля?
– Так вас только двое и будет? – лукаво спрашивает Сиверт.
– Ну, знаешь, может случиться, что будет и больше, – весело отвечает Фредрик. – А раз уж мы заговорили о том, хорошо ли нам здесь живется, так я скажу, что никогда жена моя не толстела так, как нынче.
Они работают до вечера; изредка распрямляют спины и переговариваются.
– Что ж, ты так и не достал табаку? – спрашивает Сиверт.
– Нет, да мне все равно, – отвечает Фредрик. – Я ведь не курю.
– Не куришь?
– Нет. Мне просто хотелось зайти к Аронсену и послушать, что он расскажет.
Оба проказника весело смеются.
На обратном пути домой отец и сын, по обыкновению, молчаливы, но Исаак, видать, надумал что-то, он говорит:
– Послушай, Сиверт.
– Что? – отзывается Сиверт.
– Да нет, ничего.
Они идут дальше, потом отец начинает снова:
– Как же Аронсен может торговать, когда у него нет товаров?
– Все так, – отвечает Сиверт. – Но и людей-то здесь не так много, чтоб для них держать товары.
– Думаешь? Н-да, пожалуй, что твоя правда!
Сиверта немного удивляют эти слова. Отец продолжает:
– Здесь сейчас всего восемь хуторов, но ведь со временем может стать и гораздо больше. Впрочем, нет, не знаю.
Сиверт дивится еще больше: о чем это отец? Ни о чем? Отец с сыном опять долго идут молчком и почти доходят до дому.
– Гм. Как думаешь, сколько Аронсен запросит за свой участок? – спрашивает старик.
– Вот оно что! – отвечает Сиверт. – Купить хочешь? – спрашивает он шутки ради. И вдруг его осеняет, он понимает, куда клонит отец: старик думает об Элесеусе. Должно быть, он никогда и не забывал о нем, а думал так же неотступно, как и мать, только на свой лад, мысли его были ближе к земле, ближе к Селланро.
– Цена, небось, сходная, – говорит Сиверт.
Из этих слов Сиверта отец заключает, что его поняли, и, словно испугавшись своей чрезмерной откровенности, тотчас же переводит разговор на другое и говорит о том, как хорошо, что они отремонтировали дорогу и развязались с ней.
Несколько дней после этого Сиверт с матерью то и дело подсаживались друг к дружке, совещались, шушукались и даже написали письмо, а в субботу Сиверту вдруг вздумалось пойти в село.
– Зачем это тебе опять понадобилось в село, только трепать подметки? – с досадой спросил отец, и по его неестественно сердитому лицу было ясно: он отлично понял, что Сиверт собрался на почту.
– В церковь хочу пойти, – ответил Сиверт.
Лучше причины было не сыскать, и отец сказал:
– Да уж за чем ни на есть!
Но если Сиверт собрался в церковь, так пусть запряжет лошадь и возьмет с собой маленькую Ребекку. Почему не доставить маленькой Ребекке такое удовольствие первый раз в жизни; она ведь такая умница, все лето помогала отгонять коров от турнепса, и вообще, для всех на хуторе она что солнышко в небе. Запрягли телегу, Ребекке дали в провожатые Йенсину, чему Сиверт не противился.
Пока их нет, на хутор неожиданно является помощник из Великого. Что случилось? Да ничего, просто пришел пешком некий помощник, некий Андресен, по поручению хозяина он направляется в горы… Только и всего. Событие это не вызывает среди обитателей Селланро никакой особой суматохи, не то что прежде, когда гость на хуторе был редкостью и приводил Ингер в большее или меньшее волнение. Нет, Ингер опять ушла в себя и притихла.
Ну что за чудо этот молитвенник, как есть путеводная звезда, рука, обвивающая шею! Когда Ингер в разладе с самой собой заблудилась в ягоднике, на путь к дому вывело ее воспоминание о горенке и молитвеннике; теперь она снова сосредоточенна и богобоязненна. Она вспоминает давние годы: бывало, уколет иголкой палец за шитьем и скажет: «Черт!» – научилась от своих товарок за большим портняжным столом. А теперь уколется до крови и молча высасывает кровь. Через какую же борьбу с самой собой надо пройти, чтобы этак перемениться? А Ингер пошла еще дальше. Когда каменный скотный двор был готов и все рабочие ушли, а хутор опустел и затих, Ингер очень мучилась, много плакала и страдала. Она никого не винила в своем отчаянии, кроме себя самой, и была полна смирения. Поговорить бы с Исааком и облегчить душу! Но в Селланро такого не водилось, чтобы кто-нибудь говорил о своих чувствах и в чем-либо каялся. И потому она только ласково звала мужа обедать и ужинать, а если он, случалось, работал неподалеку от дома, шла к нему, а не кричала с порога, по вечерам же осматривала его платье и прикрепляла пуговицы. Но Ингер на этом не остановилась. Однажды ночью она приподнялась на локте и сказала мужу:
– Послушай, Исаак!
– Чего тебе? – спросил Исаак.
– Ты не спишь?
– Ну?
– Нет, ничего, – говорит Ингер. – А только я была не такая, как надо.
– Чего? – недоуменно спрашивает Исаак и тоже приподнимается на локте.
Они лежат и разговаривают. Она все-таки редкостная женщина, и на сердце у нее тяжело.
– Я была для тебя не такою, как надо, – говорит она. – И оттого мне так тяжко!
Эти простые слова умиляют его, умиляют мельничный жернов: ему хочется утешить Ингер, он не понимает, в чем, собственно, дело, понимает только, что другой такой, как она, нет.
– Вот уж о чем не стоит плакать, – говорит Исаак, – никто не бывает таким, как надо.
– Ах! Нет, нет, – с благодарностью отвечает она.
У Исаака такие здравые понятия о вещах, он, как никто другой, умеет выпрямить то, что покосилось. Кто из нас таков, каким бы должен быть? Исаак прав; даже он, бог своего собственного сердца, который ведь все-таки бог, пускается порой на приключения, и тогда видно, какой он дикий: нынче зароется в груду роз и смотрит на них, как кот на сметану, а завтра занозит ногу шипом и вытаскивает его с гримасой отчаяния. Умирает он от этого? Вовсе нет, каким был, таким и остается. Еще бы не хватало, чтоб он умер!
Оправилась от своих переживаний и Ингер, она пережила свое горе, но осталась верна благочестивым размышлениям и находит в них надежное утешение. Ингер неизменно прилежна, терпелива и добра, она ставит Исаака выше других мужчин и смотрит на мир его глазами. С виду он, конечно, не красавец, и певец из него никакой, но он еще хоть куда, о-го-го! Спросите-ка ее! И опять вышло, что набожность и нетребовательность – большое благо.
И вот явился этот коротышка-помощник из Великого, этот Андресен; явился он в Селланро в воскресенье, и Ингер не взволновалась, совсем напротив, даже не удосужилась подать ему сама кринку молока, а так как работницы не было дома, послала вместо себя Леопольдину. И Леопольдина отлично справилась с поручением и сказала: «Пожалуйста», и вся вспыхнула, хотя одета была по-воскресному, и не от чего было ей стесняться.
– Спасибо, напрасно ты беспокоилась! – сказал Андресен и спросил: – Отец твой дома?
– Должно, вышел куда-нибудь.
Андресен выпил молоко, утер носовым платком рот и посмотрел на часы.
– Далеко отсюда до рудника? – спросил он.
– Нет. Час ходьбы, а то и меньше.
– Я иду туда по поручению Аронсена, я его помощник.
– Ну?
– Разве ты меня не знаешь? Я помощник у Аронсена. Ты же приходила к нам за покупками?
– Да.
– Я тебя хорошо помню, – сказал Андресен, – ты два раза приходила за покупками.
– Не ожидала я, что вы меня запомните, – ответила Леопольдина, но тут силы ей изменили, и она ухватилась за стул.
Андресену силы не изменили, он расхрабрился и сказал:
– Как же мне тебя не запомнить! – И прибавил: – А ты не можешь пойти со мной на гору?
Перед глазами у Леопольдины замелькали какие-то удивительные красные круги, пол поплыл из-под ног, а голос помощника Андресена донесся откуда-то совсем издалека:
– Тебе некогда?
– Да, – ответила Леопольдина.
Бог знает, как она добралась до кухни. Мать взглянула на нее и спросила:
– Что с тобой?
– Ничего.
Ничего – ну конечно! Просто и для Леопольдины настал черед волноваться, начинать свой бег по кругу. Она весьма для этого годилась, вытянулась, похорошела, только что конфирмовалась, жертва хоть куда. В юной груди ее трепыхается птичка, длинные руки, как и у матери, полны нежности, женственности. А разве она не умеет танцевать? Еще как! Удивительно, где только они научились, но и Сиверт, и Леопольдина умели танцевать – и местный деревенский танец, который они отплясывают с разными коленцами, и шотландку, и мазурку, и рейнлендер, и вальс. А наряжаться, влюбляться и грезить наяву – разве Леопольдина всего этого не умела? Точь-в-точь как другие! В церкви мать дала ей надеть свое золотое кольцо, какой же тут грех, только красиво, к тому же на следующий день, когда ей предстояло причащаться, кольца ей уже не дали и она простояла без кольца до окончания всей церемонии. Отчего же ей и не надеть в церковь золотое кольцо, она ведь дочь богатого человека, самого маркграфа.
На обратном пути с горы помощник Андресен застал Исаака дома, и его пригласили зайти. Угостили обедом и кофе. Все домашние были в горнице и приняли участие в беседе. Помощник объяснил, что Аронсен послал его поглядеть, как обстоят дела на руднике, не видать ли признаков, что скоро опять начнется работа. Бог весть, может, помощник и наврал, что его послали, он мог и сам по себе затеять эту прогулку, – во всяком случае, отсутствовал он так недолго, что нипочем за это время не мог добраться до рудника.
– Снаружи-то не очень разглядишь, собирается компания дальше работать или нет, – сказал Исаак.
– Верно, – согласился помощник, но Аронсен все же послал его, да и в четыре глаза разглядишь все-таки больше, чем в два.
Тут Ингер не удержалась и спрашивает:
– Правду ли говорят, будто Аронсен собирается продавать усадьбу?
Помощник отвечает:
– Поговаривает. Такой человек, как он, может делать что захочет, у него на все хватит средств.
– У него так много денег?
– Ясное дело, – отвечает помощник и кивает головой, – уж не без того.
Не в силах смолчать, Ингер спрашивает:
– Сколько же он хочет за свой участок?
Тут вмешивается Исаак, любопытство разбирает и его, может, еще больше, чем Ингер, но мысль о покупке Великого никак не должна исходить от него, он отмахивается от нее и говорит:
– И чего ты пристала, Ингер?
– Да так просто, – отвечает она.
Оба смотрят на помощника Андресена и ждут. Наконец тот отвечает.
Он отвечает очень сдержанно, что цены не знает, знает только со слов Аронсена, во сколько ему обошлось Великое.
– Во сколько же? – спрашивает Ингер, снова не в силах удержать язык за зубами.
– В тысячу шестьсот крон, – отвечает помощник.
– Неужто! – Ингер мгновенно всплескивает руками, вот уж в чем женщины не знают никакого толку, так это в ценах на земельные участки. Но, впрочем, тысяча шестьсот крон – сумма и сама по себе для деревни не маленькая, и Ингер боится одного: как бы она не отпугнула Исаака. Но Исаак аккурат что скала.
– Постройки-то там большие! – только и говорит он.
– Да, – соглашается помощник Андресен, – много разных служб!
Перед самым уходом помощника Леопольдина потихоньку выскользнула за дверь. Как замечательно, должно быть, подать ему руку, хотя это и представляется почти невозможным. Но она выискала себе хорошее местечко: стоит в каменном скотном дворе и выглядывает из окошка. На шее у нее голубая шелковая ленточка, раньше ее не было, когда она только успела ее надеть! Вот он идет – чуток низковат ростом, кругленький, крепкие ноги, белокурая бородка, лет на восемь – десять старше ее. Как будто бы ничего!..
А в ночь на понедельник возвращаются из села Сиверт с Ребеккой и Йенсиной. Все сошло хорошо, Ребекка последние несколько часов спала, и так, сонную, ее вытаскивают из телеги и вносят в дом. Сиверт узнал много новостей, но когда мать спрашивает:
– Что-нибудь слыхал нового? – он отвечает:
– Да ничего особенного. Аксель завел косилку и борону.
– Правда? – с интересом спрашивает отец. – Ты видел?
– Сам видел. Стоят на пристани.
– Ага, так вот зачем он ездил в город! – говорит отец.
У Сиверта полным-полно еще более любопытных новостей, но он не произносит больше ни слова.
Пусть отец думает, что дело, за которым Акселю Стрёму понадобилось съездить в город, – покупка косилки и бороны; пусть и мать тоже так думает. Да только никто из них так не думал, они уже довольно наслушались, что поездка эта связана была с недавним детоубийством, раскрытом в их местах.
– Ну ладно, ступай ложись! – говорит наконец Исаак.
Сиверт уходит и ложится, его так и распирает от новостей. Акселя вызвали на допрос по важному делу, с ним поехал и ленсман. Дело было настолько важное, что даже жена ленсмана, у которой опять родился ребенок, оставила ребенка и тоже отправилась в город вместе с ними. Она объяснила, что хочет сказать словечко присяжным.
По селу во множестве ходили всякие сплетни и слухи, и от Сиверта не укрылось, что вспомнили тут и про другое, старое детоубийство. При его приближении разговоры возле церкви смолкли, и будь он не тем, кем был, люди, возможно, отвернулись бы от него. Хорошо быть Сивертом: во-первых, сын богатого человека, владельца большой усадьбы, к тому же и сам по себе толковый парень, работяга, его ставили в пример и уважали. Он всегда пользовался общей любовью. Только бы Йенсина не наслушалась лишнего до их отъезда домой! У Сиверта был свой резон для беспокойства, ведь и деревенские люди тоже могут краснеть и бледнеть. Он видел, как Йенсина вышла из церкви с маленькой Ребеккой, она тоже его заметила, но молча прошла мимо. Он подождал немножко, потом подъехал к дому кузнеца, чтоб забрать Йенсину и сестренку.
Все сидят за обедом, весь дом обедает. Сиверта тоже приглашают к столу, но он уже закусил, спасибо! Они ведь знали, что он приедет, могли б немножко и подождать; у них, в Селланро, подождали бы, здесь – нет!
– Конечно, у нас не такая еда, к какой ты привык дома, – говорит кузнечиха.
– Что нового узнал в церкви? – спрашивает кузнец, хотя тоже был там.
Когда Йенсина с Ребеккой уселись в телегу, кузнечиха говорит дочери:
– Ну что ж, Йенсина, пора тебе поскорее возвращаться домой!
Это можно понять надвое, подумал Сиверт, потому и не вмешался. Но выразись она немножко пояснее – и он бы уж обязательно ответил! Он хмурит брови и ждет – но нет, больше она ничего не говорит.
Они едут домой, разговаривает одна маленькая Ребекка, она полна впечатлений от виденного в церкви: священник в ризе с серебряными крестами, паникадило, орган. Много спустя Йенсина говорит:
– Какой стыд, с Барбру-то!
– На что это твоя мать намекала, когда сказала, что тебе надо поскорее возвращаться домой? – спрашивает Сиверт.
– На что намекала?
– Ты хочешь от нас уехать?
– Когда-нибудь придется же вернуться домой.
– Тпр-ру! – Сиверт останавливает лошадь. – Хочешь, я поверну и отвезу тебя сейчас же?
Йенсина смотрит на него, он бледен как мертвец.
– Нет, – отвечает она и начинает плакать.
Ребекка с удивлением посматривает то на одного, то на другую. О, маленькая Ребекка оказалась как нельзя более кстати в этой поездке, она взяла сторону Йенсины, погладила ее и заставила улыбнуться. А когда пригрозила брату, что спрыгнет с телеги и принесет для него хорошую розгу, невольно улыбнулся и Сиверт.
– А теперь я спрошу: на что намекал ты? – сказала Йенсина.
Сиверт не раздумывая ответил:
– Я хотел сказать, что, если ты хочешь от нас уехать, мы попробуем обойтись и без тебя.
Позже Йенсина говорит:
– Да, конечно, Леопольдина уже подросла и вполне может исполнять мою работу.
Обратный путь домой вышел очень печальный.
В гору поднимается человек. Ветрено, льет дождь, началась осенняя распутица, но человек не обращает на это никакого внимания, он весел с виду, и на душе у него весело – это Аксель Стрём, он возвращается с допроса, его оправдали. И он рад: во-первых, на пристани стоят его новенькие косилка и борона, а во-вторых, его оправдали. Он не принимал участия в убийстве ребенка. Вот как бывает на свете!
Но что ему пришлось пережить! Когда он стоял перед судом и давал показания, ему, неутомимому труженику, эта работа показалась самой тяжкой в его жизни. Ему не было никакого расчета усугублять вину Барбру, поэтому он всячески старался не сказать лишнего, рассказал даже не все, что знал, каждое слово пришлось из него вытягивать, и большей частью он отвечал только «да» и «нет». Ну не довольно ли уже? Надо ли раздувать дело? Много раз казалось, что оно принимает совсем серьезный оборот, высокое начальство в черных-пречерных сюртуках смотрело так грозно, им ничего не стоило немногими словами повернуть все на плохое и, пожалуй, добиться его осуждения. Но они оказались добрыми людьми, не захотели его погибели. Да кроме того, в спасение Барбру включились могущественные силы, а это должно было пойти на пользу и ему.
Господи помилуй, что же его ожидало?
Ведь сама Барбру навряд ли станет говорить во вред своему бывшему хозяину и возлюбленному – он сидел, мысленно возвращаясь и к этой ужасной истории, и к другой, что была раньше, – не так уж Барбру глупа. Нет, Барбру оказалась достаточно умна, она расхвалила Акселя, сказала, что он решительно ничего не знал о родах, до того как все кончилось. Он немножко чудной, и они между собой не ладили, но он человек смирный и вообще замечательно хороший человек. А что он выкопал новую могилку и переложил в нее тельце, так случилось это уже много спустя, и сделал он это оттого, что ему показалось, будто прежняя могилка сыровата, хотя она и была сухая, а только Аксель такой уж чудной.
Так что же могло грозить Акселю, раз Барбру принимала всю вину на себя? За Барбру же вступили в бой могучие силы. Вступила в бой госпожа ленсманша Хейердал.
Не щадя себя, она обошла и высших и низших, потребовала, чтоб ее допросили в качестве свидетельницы, и произнесла на суде целую речь. Когда настала ее очередь, она предстала перед судом с видом важной дамы; она поставила вопрос о детоубийстве во всем его объеме и прочитала суду целую лекцию; похоже было, будто она предварительно добилась разрешения на это. Можно было иметь о ленсманше какое угодно мнение, но что-что, а говорить она умела, и в политике и в общественных вопросах разбиралась очень хорошо. Просто удивительно, откуда у нее брались слова. Временами председателю явно хотелось вернуть ее к существу дела, но, должно быть, у него не хватало духу ей помешать, и он так и не прервал ее. А в заключение она даже внесла два весьма практических совета и сделала суду предложение, возбудившее всеобщий интерес.
Все произошло – не входя в юридические тонкости – следующим образом.
– Мы, женщины, – сказала ленсманша, – несчастная и угнетенная половина человечества. Законы создают мужчины, мы же, женщины, не имеем в этой области никакого влияния. Но разве мужчина способен понять, что значит для женщины родить дитя? Довелось ли ему испытать страх, довелось ли пережить ужасные муки и страдания, исторгать крики боли?
В данном случае ребенка родила служанка, наемная работница. Она не замужем, следовательно, вынашивая ребенка, она должна все время это скрывать. Почему она должна это скрывать? Ради общества. Общество презирает незамужнюю женщину, ожидающую ребенка. Оно не только не охраняет ее, но преследует ее презрением и позором. Разве это не ужасно? Ведь это должно бы возмутить всякого человека с сердцем! Девушке не только предстоит родить на свет ребенка, что и само-то по себе, казалось бы, довольно тяжко, с ней к тому же обращаются как с преступницей. Я готова сказать, что девушке, сидящей на скамье подсудимых, выпала редкая удача: ее ребенок по несчастной случайности появился на свет в ручье и захлебнулся. Это счастье и для нее самой, и для ребенка. Пока общество остается таким, каково оно есть сейчас, незамужнюю мать следует освобождать от наказания даже за убийство своего ребенка.
С того места, где сидит председатель суда, слышится слабое ворчанье.
– Или, по крайней мере, назначать лишь самое незначительное наказание, – продолжала ленсманша. – Разумеется, мы все согласны с тем, что жизнь детей надлежит охранять, – говорила она, – но неужели абсолютно ни один из гуманных законов не распространяется на несчастную мать? – вопрошала она. – Попробуйте представить себе, что она пережила за время беременности, какие муки вытерпела, скрывая свое состояние и не зная, что ей делать с собой и будущим ребенком. Ни один мужчина не в состоянии представить себе этого. Так или иначе, ребенка она убивает из добрых побуждений. Мать не настолько жестока к себе и к своему дорогому малютке, чтоб оставить ему жизнь, ей слишком тяжело нести свой позор, под его бременем в ней созревает план убить дитя. И вот она родит его тайком и в течение двадцати четырех часов находится в таком расстройстве чувств, что во время совершения самого убийства полностью невменяема. Она, если можно так выразиться, почти не совершила его, до того было велико охватившее ее безумие. У нее еще болит после родов каждая косточка, каждый суставчик, а ей предстоит убить ребенка и поскорее спрятать труп – подумайте только, какого напряжения воли требует все это! Конечно же, мы все хотим, чтоб дети оставались жить, и можем только сожалеть, что некоторых из них лишают жизни. Но это вина самого общества, тупого, жестокого, погрязшего в сплетнях, объятого жаждой преследования, злобного общества, в любую минуту готового всеми средствами задушить незамужнюю мать!
Но даже и при таком обращении со стороны общества злополучные матери поднимаются и возвращаются к жизни. Нередко именно после такого социального проступка в этих девушках начинают развиваться лучшие и благороднейшие качества их души. Присяжные могут поинтересоваться у заведующих приютами, принимающих таких матерей и детей, правда ли это. Опыт показывает, что именно те девушки, которые… которых общество вынудило убить свое дитя, становятся образцовыми нянями. Обстоятельство, думается нам, дающее пищу для размышлений.
Теперь о другой стороне дела: почему оставляют на свободе мужчину? Мать, совершившую детоубийство, бросают в тюрьму, подвергая мучениям, но отца ребенка, истинного соблазнителя, не трогают. Однако, будучи виновником зачатия ребенка, он несет и известную долю участия в его убийстве, и даже наибольшую долю: не будь его – не случилось бы и несчастья. Так почему же он остается на свободе? Да потому, что законы создаются мужчинами. Вот вам и ответ. Остается лишь молить небо о защите от этих мужских законов! И так будет всегда, до тех пор пока мы, женщины, не получим права голоса на выборах и в стортинге.
Но когда, – продолжала ленсманша, – такая жестокая судьба уготована виновной – или более виновной – незамужней матери, совершившей детоубийство, то что сказать о невиновной, только подозреваемой в убийстве и его не совершавшей? Какую компенсацию предлагает общество этой жертве? Никакой! Я удостоверяю, что знаю сидящую здесь подсудимую с детства, она служила у меня, отец ее состоит приставом у моего мужа. Мы, женщины, позволяем себе думать и чувствовать, идя наперекор обвинениям и преследованиям мужчин, мы позволяем себе иметь собственное мнение. Сидящая здесь девушка арестована и лишена свободы по подозрению в том, что, во-первых, родила ребенка тайком и, во-вторых, убила своего ребенка. Она – и в этом я не сомневаюсь – не совершала ни того ни другого; присяжные сами придут к этому ясному как день заключению. Сокрытие родов? Но она рожает ребенка средь бела дня. Правда, она одна, но кому же быть при ней? Она живет в глуши, единственный человек в доме, кроме нее самой, – мужчина, неужели же ей призывать его в такой момент? Нас, женщин, такая мысль возмущает, от такой мысли мы стыдливо опускаем глаза. Она убила свое дитя? Она родила его в ручье, она лежит в ледяной воде и рожает. Каким образом она попала в ручей? Она служанка, следовательно, рабыня, каждый день у нее куча дел, ей нужно пойти в лес за можжевельником для мытья деревянной посуды; переходя через ручей, она оступается и падает в воду. Она лежит, не в силах подняться, ребенок рождается и захлебывается в воде.
Ленсманша останавливается. По лицам присяжных и слушателей она видит, что говорила очень хорошо, в зале царит полная тишина, никто не шелохнется, только Барбру от волнения изредка утирает глаза. Ленсманша заканчивает следующими словами:
– У нас, женщин, есть сердце. Я бросила своих детишек на чужих людей, чтоб приехать сюда и дать показания в пользу сидящей здесь несчастной девушки. Законы, принятые мужчинами, не могут запретить женщинам думать: я считаю, эта девушка уже достаточно наказана за то, что не сделала ничего дурного. Оправдайте же ее, и я возьму ее к себе. Она будет самой лучшей няней из всех, какие у меня были.
Ленсманша умолкает.
– Но ведь, по словам свидетельницы, такие замечательные няни выходят именно из детоубийц? – замечает председатель.
Впрочем, председатель вовсе не принял речь ленсманши Хейердал в штыки, нет-нет, он тоже чрезвычайно гуманен, по-пастырски сострадателен. Когда затем прокурор стал задавать ленсманше вопросы, председатель большей частью сидел молча, делая какие-то пометки в бумагах.
Судебное разбирательство проходило утром, свидетелей было мало, а самое дело, по сути, сложностью не отличалось. Аксель Стрём уж было стал надеяться на благоприятный исход, как вдруг ленсманша и прокурор словно объединились, чтобы доставить ему неприятности за то, что он похоронил ребенка, а не заявил о его смерти. Его стали допрашивать со всей возможной строгостью, и, может быть, ему не так-то легко было бы доказать свою невиновность по этому пункту, если б он вдруг не заметил в конце залы Гейслера. Совершенно верно: там сидел Гейслер. Это дало Акселю некоторую опору, он сразу почувствовал себя не одиноким перед лицом начальства, задумавшего его погубить. Гейслер кивнул ему.
Да, Гейслер приехал в город. Приехал не затем, чтобы выступить в качестве свидетеля, но на суде присутствовал. Несколько дней, предшествующих разбирательству, он употребил на ознакомление с делом и на запись того, что ему запомнилось из рассказа самого Акселя в Лунном. Бóльшая часть документов, на взгляд Гейслера, никуда не годились, этот ленсман Хейердал, человек весьма ограниченный, в протоколе допроса постарался изобразить Акселя соумышленником детоубийства. Дурак, идиот, он не имел никакого понятия о жизни в деревне, не понимал, что именно ребенок, как никто другой, мог привязать к хутору Акселя столь необходимую ему помощницу!
Гейслер переговорил с прокурором, и у него сложилось впечатление, что в этом не было особой нужды: он хотел помочь Акселю вернуться обратно на хутор, к земле, но Аксель в помощи вовсе не нуждался. Потому что для самой Барбару обстоятельства складывались наилучшим образом, а с ее оправданием отпадает и вопрос о соучастии Акселя. Все зависело от показаний свидетелей.
Допросили немногих свидетелей – Олину в суд не вызывали, вызвали только ленсмана, эксперта, двух-трех девушек из села; после допроса наступил обеденный перерыв, и Гейслер опять отправился к прокурору. Тот по-прежнему был уверен в благоприятном для девицы Барбру решении. Показания ленсманши Хейердал оказались чрезвычайно вескими. Теперь все зависело от присяжных.
– Вы так заинтересованы в этой девушке? – спросил прокурор.
– Отчасти, – ответил Гейслер. – Скорее, в мужчине.
– Она тоже у вас служила?
– Нет, он у меня не служил.
– Мужчина не служил. А девушка? Сочувствие суда на ее стороне.
– И она у меня не служила.
– Мужчина вызывает гораздо больше подозрений, – сказал прокурор. – Идет совершенно один к ручью и хоронит детский трупик в лесу. Весьма подозрительно.
– Наверное, он просто хотел его похоронить, – сказал Гейслер, – ведь сначала этого не сделали.
– Но она женщина, она не обладает мужской силой, чтобы выкопать могилу. Да и в том состоянии, в каком она находилась, на большее она не была способна. А в общем и целом, – сказал прокурор, – мы дожили наконец до того, что верх взяли более гуманные воззрения на эти дела о детоубийстве. На месте присяжных я бы не решился вынести этой девушке обвинительный приговор, и после всего, что выяснилось на суде, я не стану требовать ее осуждения.
– Рад слышать это! – сказал Гейслер и поклонился.
Прокурор продолжал:
– Как человек и частное лицо, я пойду еще дальше: я не буду выносить обвинительный приговор ни одной незамужней матери, лишившей жизни своего ребенка.
– Интересно, – сказал Гейслер, – сколь единодушны господин прокурор и дама, дававшая сегодня свидетельские показания.
– Что ж! Впрочем, она очень хорошо выступила. А и в самом деле, к чему все эти приговоры? Незамужние матери уже заранее вынесли такие неслыханные муки и низведены на такую низкую ступень человеческого существования жестокостью и грубостью общества, что это само по себе уже достаточное наказание.
Гейслер поднялся и сказал:
– А как же дети?
– Да, – ответил прокурор, – что касается детей, то все это очень прискорбно. Но в конечном счете это Божье благословенье и для детей. В особенности для таких незаконнорожденных детей – какая им уготована судьба? Что из них выходит?
То ли Гейслеру захотелось подразнить кругленького человечка, то ли вздумалось разыграть из себя мистика и философа, но он сказал:
– Эразм был незаконнорожденный.
– Эразм?
– Эразм Роттердамский.
– Неужели?
– Леонардо был незаконнорожденный.
– Леонардо да Винчи? Вот как! Да, разумеется, бывают исключения, иначе не было бы и правил. Но в общем и целом…
– Мы оберегаем птиц и зверей, – сказал Гейслер, – и как-то странновато не оберегать младенцев.
В знак окончания беседы прокурор медленно, с достоинством потянулся за какой-то из лежавших на столе бумаг.
– Да, – рассеянно проговорил он, – да, да, конечно.
Гейслер поблагодарил его за необычайно поучительную беседу, которой удостоился, и вышел.
Он снова сел в зале суда, чтобы своевременно быть на месте. Наверное, ему льстило сознание своей силы: ведь он знал о разрезанной на полосы рубашке, которую взяли для… для того, чтоб увязать в нее ветки, о детском трупике, выловленном однажды из залива, он мог бы здорово озадачить суд, одно его слово сейчас стоило тысячи мечей. Но Гейслер, видимо, не собирался без особой необходимости произносить это слово. Все ведь складывалось отлично, даже общественный обвинитель стоял на стороне обвиняемой.
Зал наполнился публикой, суд занял свои места.
Началась интересная для маленького городка комедия: грозная торжественность прокурора, взволнованное красноречие защитника. Присяжные сидели и внимали тому, что им надлежит думать о девице Барбру и о смерти ее ребенка.
Да и то сказать: разобраться во всем этом было совсем не просто. Прокурор был красивый мужчина и, несомненно, добрый человек, но, должно быть, его перед самым заседанием что-то рассердило, или он вспомнил, что призван защищать определенную позицию норвежского правосудия. Господь его знает! Непонятно, но он уже не проявлял прежней снисходительности. Он порицал содеянное злодеяние, если оно было совершено, – разумеется, сказал он, это была бы мрачная страница, если б можно было с уверенностью сказать, что она действительно столь мрачна, как позволяют думать и полагать свидетельские показания. Все должны решить присяжные. Он хочет обратить их внимание на три пункта: пункт первый – налицо ли факт сокрытия рождения ребенка и ясен ли этот вопрос для судей. Он сделал на этот счет несколько замечаний от себя. Пункт второй – тряпка, половина разорванной рубашки: для чего обвиняемая взяла ее с собой? В ожидании, что она ей понадобится? Он подробно развил эту мысль. Пункт третий – поспешные и подозрительные похороны, без уведомления пастора и ленсмана о факте смерти. Здесь главным действующим лицом становится мужчина, и присяжным чрезвычайно важно составить себе об этом верное суждение. Ведь ясно же, что если мужчина был сообщником и потому совершил погребение по собственному почину, то его работница совершила, несомненно, преступление, коего он сделался сообщником.
– Гм! – пронеслось по залу.
Аксель Стрём опять сообразил, что он в опасности, поднял голову и не встретил ни одного взгляда, все следили глазами за оратором. Но в дальнем конце зала сидел Гейслер, вид у него был чрезвычайно важный, словно он вот-вот лопнет от гордости, нижняя губа выпячена, голова запрокинута к потолку. Это неслыханное равнодушие к громам правосудия и это «гм!», брошенное к потолку, подбодрили Акселя, и он опять почувствовал, что не остался один на один со всем светом.
И вот дело пошло на поправку: прокурор, видимо, решил, что, пожалуй, довольно, – он так щедро посеял семена недоверия и злобы против Акселя, что пора остановиться. Каким-то образом он и вовсе пересмотрел свою позицию, не потребовав даже осуждения. Под конец своей речи он напрямик заявил, что на основании имеющихся улик он не решается настаивать на обвинительном приговоре.
«Да ведь это отлично! – должно быть, подумал Аксель. – Скоро, значит, конец!»
Тут слово взял защитник, молодой человек, учившийся на юриста и получивший защиту в этом замечательном деле. Ну и речь же он закатил! Кто другой сумел бы так блестяще защитить невинность, как он! В сущности, ленсманша Хейердал опередила его и утром утащила несколько его аргументов, он был крайне недоволен тем, что она уже воспользовалась возможностью обратиться к обществу, – у него и у самого было так много что сказать этому обществу! Он сердился на председателя, что тот не прервал ее, ведь она явно нарушила судебную процедуру. Что же осталось для него?
Он начал с первых шагов на жизненном пути девицы Барбру Бредесен.
– Она родом из бедной семьи, впрочем, дочь работящих и почтенных родителей; вынужденная уже в ранней юности пойти в услужение, она поступила сперва в семью ленсмана. Мы слышали сегодня отзыв о ней ее хозяйки, госпожи Хейердал, более прекрасного отзыва трудно себе представить. Барбру переехала в Берген. – Защитник подробно остановился на глубоко прочувствованной рекомендации двух конторщиков из Бергена, у которых она служила, пользуясь их полным доверием. – Затем Барбру снова вернулась домой, чтобы вести хозяйство у холостого мужчины на отдаленном хуторе. Здесь-то и начались ее несчастья.
Она забеременела от этого холостого мужчины. Почтенный прокурор намекнул – впрочем, наиразумнейшим и осторожнейшим образом – на сокрытие родов. Но разве Барбру скрывала свое состояние, разве она отрицала его? Две свидетельницы, девушки из ее родного села, показали, что сразу поняли, что она беременна, но, когда они спросили об этом Барбру, она вовсе этого не отрицала, а просто пропустила их вопрос мимо ушей. Так обычно и поступают в такой ситуации молодые девушки – пропускают мимо ушей. Больше Барбру никто ни о чем не спрашивал. Пошла ли она к своей хозяйке и призналась ли ей? У нее не было хозяйки. Она сама была себе хозяйкой. У нее был хозяин, но молодая девушка ни за что не пойдет с такой тайной к мужчине, она несет свой крест в одиночку, она не поет, она не шепчет, она молчит. Она ни от кого не прячется, не ищет уединения.
Рождается ребенок; это доношенный, нормально сложенный мальчик, он жил и дышал после рождения, но погиб. Присяжным известны обстоятельства этих родов: они произошли в воде, мать упала в ручей и рожала в воде, – она не в состоянии спасти ребенка, она лежит, и сама лишь много спустя смогла выбраться на берег. И ведь никаких признаков насилия на теле ребенка не обнаружено, никаких следов, никто не хотел его смерти, он просто захлебнулся в воде. Невозможно найти более естественного объяснения.
Почтенный прокурор намекнул на тряпку, считая то обстоятельство, что она взяла с собой кусок оторванной рубашки, весьма темным. Но нет ничего яснее этой неясности: она взяла с собой тряпку, чтобы увязать в нее можжевельник. Она могла бы взять – ну, скажем, наволочку, но взяла тряпку. Что-то же ей нужно было взять, не нести же ей можжевельник просто в руках. Нет, в этом отношении присяжные могут быть совершенно спокойны!
Но вот другое обстоятельство уже не представляется столь ясным: имела ли обвиняемая ту поддержку и заботу, каких требовало тогда ее состояние? Проявлял ли хозяин по отношению к ней заботливость? Хорошо, если так! На допросе девушка отзывалась о своем хозяине с благодарностью, это говорит о ее доброте и благородстве. Сам мужчина, Аксель Стрём, в своих показаниях тоже не бросил в нее камня, не утяжелил бремени обвиняемой и не порочил ее – и поступил безусловно правильно, чтобы не сказать умно: ведь спасти его может только она. Взвалить на нее вину значило бы, в случае ее осуждения, самому разделить с ней кару.
Невозможно погрузиться в материалы настоящего дела, не испытав при этом живейшего сострадания к этой молодой девушке, такой покинутой и заброшенной. И все же она нуждается не в милосердии, а лишь в справедливости и понимании. Она и ее хозяин некоторым образом помолвлены, но несходство характеров и глубокая разница интересов не позволяют им вступить в брак. С этим мужчиной эта девушка не может связать своего будущего. Сколь ни прискорбно, но нам снова придется вернуться к тому факту, что она взяла с собой тряпку: если говорить все до конца, то ведь девушка взяла не одну из своих рубашек, а рубашку хозяина. Мы уже задавали себе вопрос: кто предоставил в ее распоряжение эту рубашку? И здесь, думается нам, весьма вероятна возможность, что в игре замешан мужчина.
– Гм! – раздалось в конце зала, и прозвучало так громко и твердо, что оратор умолк, и все стали искать глазами виновника заминки. Председатель метнул в ту сторону строгий взгляд.
– Но, – продолжал защитник, оправившись, – и в этом пункте мы можем быть спокойны благодаря самой подсудимой. Хотя, казалось бы, в ее интересах разделить вину, она этого не сделала. Она самым решительным образом отрицала, что Аксель Стрём знал о том, что, отправляясь к ручью – я хочу сказать, в лес, за можжевельником, – она взяла вместо своей его рубашку. У нас нет ни малейших оснований сомневаться в показаниях обвиняемой, до сих пор они успешно выдерживали проверку, то же самое и в данном случае: если бы она взяла рубашку из рук мужчины, это бы предполагало и совершение детоубийства, обвиняемая же не хочет, чтобы ее правдивость способствовала обвинению этого человека за несодеянное преступление. В общем, она вела себя на допросе чистосердечно и откровенно и не пожелала бросить тень на кого-либо другого. Эта ее черта – благородство – проявляется во всем: так, она самым тщательным образом, с большим старанием запеленала маленький детский трупик. В таком виде его и нашел в могиле ленсман.
Председатель – порядка ради – обращает внимание на то, что ленсман нашел могилу номер два, а ведь там похоронил ребенка Аксель.
– Да, это верно, и я очень благодарен господину председателю! – говорит защитник со всей подобающей юристу почтительностью. – Да, так оно и было. Но ведь Аксель сам заявил, что он всего лишь и сделал, что перенес тельце в новую могилу и там закопал его. Не подлежит также сомнению, что женщина умеет спеленать ребенка лучше, нежели мужчина, а кто спеленает его лучше всех? Конечно же мать своими нежными материнскими руками!
Председатель кивает головой.
– Дальше. Разве не могла эта девушка – если бы она была другого склада – разве не могла она похоронить ребенка голеньким? Я готов даже допустить, что она могла бы бросить его в мусорный ящик. Могла бы оставить его лежать на земле под деревом, и он бы замерз – конечно, в том случае, если б он уже не был мертв. Она могла, улучив минуту, сунуть его в горящую печь и сжечь. Могла отнести в Селланро и бросить в речку. Ничего такого эта мать не сделала, она запеленала мертвого ребеночка и похоронила его. И если, когда его нашли, он был аккуратно запеленат, значит его запеленала женщина, а не мужчина.
А теперь, – продолжал защитник, – присяжным предстоит решить, что же осталось от вины девицы Барбру. По совести, совсем немного, по моему глубокому убеждению как защитника, не осталось ничего. Правда, присяжные вправе судить ее за то, что она не заявила о случае смерти. Но ведь ребенок уже умер, произошло это в глуши, за много миль от пастора и ленсмана, и пусть он спит вечным сном в уютной могилке в лесу. Если преступлением является тот факт, что его похоронили там, то обвиняемая разделяет это преступление с отцом ребенка; но уж это преступление можно простить. Мы все более и более отходим от мысли карать людей за совершенные ими преступления, мы исправляем преступников. Это в прежние времена полагалось наказывать за все, что угодно, тогда надо всем царила мстительная заповедь Ветхого Завета: око за око, зуб за зуб! Но нет, дух современного законодательства уже не таков. Современное правосудие гуманно, оно в той или иной мере старается принять во внимание склад характера, присущий упомянутому лицу.
Не судите же строго эту девушку! – продолжал защитник. – Наша задача не в том, чтобы заполучить лишнего преступника, а в том, чтобы вернуть обществу доброго и полезного его члена.
Защитник указал, что на новом месте обвиняемая будет находиться под самым тщательным присмотром: супруга ленсмана Хейердала, много лет зная девицу Барбру и обладая богатым материнским опытом, широко раскрыла перед нею двери своего дома; и теперь присяжные должны взять на себя полную ответственность и либо осудить, либо оправдать ее. В заключение защитник выразил благодарность господину прокурору за то, что он не настаивал на обвинительном приговоре, проявив тем глубокое и гуманное понимание сути дела.
Защитник сел.
Остальная часть процедуры заняла совсем немного времени; судебное наставление председателя присяжным было повторением уже сказанного, рассматриваемого с двух точек зрения: краткое изложение содержания пьесы, сухое, скучное и весьма достойное. Прошло оно очень гладко, ведь и прокурор и защитник оба в своих речах вмешивались в сферу деятельности председателя, облегчив тем самым ему задачу.
Зажгли свет, две лампы вспыхнули под потолком скупым светом, при котором председатель, казалось, с трудом разбирает свои заметки. Он очень строго выразил свое неудовольствие тем, что о смерти ребенка не было сообщено властям; но, заметил он, в данных обстоятельствах это следовало бы поставить в вину скорее отцу, чем матери, – она была чересчур слаба. Таким образом, присяжным предстоит решить, имело ли место сокрытие родов и детоубийство. Он вновь рассказал им суть дела с самого начала. Затем последовали обычные в таких случаях разъяснения по поводу осознания возложенной на них ответственности, чем присяжные и без того были сыты по горло, и, наконец, небезызвестное уточнение, что в случае расхождения во мнениях решение принимается в пользу обвиняемого.
Теперь все было ясно.
Присяжные удалились из зала заседаний в соседнюю комнату. Совещаться. Им предстояло совещаться, сверяясь с вопросами, которые один из них захватил с собой. После пятиминутного отсутствия они вернулись, дав отрицательный ответ на все вопросы.
Нет, девица Барбру не убивала свое дитя.
Затем председатель обратился к присутствующим еще с несколькими словами и объявил, что девица Барбру свободна.
Публика покинула зал. Комедия окончилась…
Кто-то трогает Акселя Стрёма за руку, это Гейслер. Он говорит:
– Ну, вот ты и развязался с этим делом!
– Да, – проговорил Аксель.
– Только напрасно оторвали тебя от работы.
– Да, – снова ответил Аксель. Но он уже немного оправился и прибавил: – Мне радоваться надо, могли бы впутать в неприятности.
– Этого еще не хватало! – сказал Гейслер, напирая на каждое слово.
Отсюда Аксель заключил, что Гейслер принимал какое-то участие в деле, что не обошлось без его вмешательства. Бог знает, может, Гейслер и направлял все разбирательство и добился того результата, какого хотел. Кто его поймет.
Но как бы то ни было, Аксель сознавал, что весь день Гейслер был на его стороне.
– Спасибо вам, уж такое большое спасибо! – сказал он, протягивая руку.
– За что? – спросил Гейслер.
– Как же… как же – за все!
Гейслер оборвал его:
– Я ничего не сделал. Даже и не старался, не стоило того.
Но Гейслер, пожалуй, все же был не против этой благодарности, он словно дожидался ее и наконец получил.
– Мне сейчас недосуг говорить с тобой, – сказал он. – Ты едешь домой завтра? Вот и хорошо. Ну, будь здоров! – Гейслер направился вниз по улице…
На пароходе по дороге домой Аксель повстречался с ленсманом и его женой, с Барбру и двумя девушками-свидетельницами.
– Ну, – сказала ленсманша, – ты рад исходу суда?
Аксель ответил, что да, как же не радоваться, уж теперь-то, наверное, конец.
Ленсман тоже вступил в разговор:
– Это второе детоубийство в моем округе, в первом была замешана Ингер из Селланро, теперь вот я развязался со вторым. По мне, так в подобных случаях не годится проявлять мягкость, правосудие должно осуществляться в полной мере!
Но ленсманша, должно быть, понимала, что Аксель не испытывает к ней особой благодарности за ее вчерашние показания, и потому решила смягчить их.
– Ты, надеюсь, понял, почему я выступила против тебя?
– Да. Как же, – ответил Аксель.
– Надеюсь, что так. Ты ведь не думаешь, что я хотела тебе навредить? Я всегда считала тебя превосходным человеком, я только это и хочу тебе сказать.
– Да что вы, – только и промолвил Аксель, одновременно взволнованный и обрадованный.
– Да-да, – продолжала ленсманша. – Но я была вынуждена переложить на тебя малую толику вины Барбру, потому что иначе ее осудили бы, а вместе с ней и тебя. Я действовала из самых лучших побуждений.
– Да-да, спасибо вам!
– Именно я, а не кто-то другой, пошла в городе к Ироду и Пилату хлопотать за вас. И ты ведь сам слышал, что всем нам, кто произносил речи, пришлось переложить часть вины на тебя, чтоб добиться оправдания вас обоих.
– Да, – кивнул Аксель.
– Ты же ни одной минуты не думал, что я настроена против тебя, не правда ли? Против тебя, которого я считаю таким превосходным человеком!
Услышать такое после стольких унижений! Аксель так растрогался, что ему захотелось подарить ленсманше что-нибудь, все равно что, лишь бы выразить ей свою благодарность, – пожалуй, он отвезет ей убоины осенью. У него ведь есть молодой бычок.
Ленсманша Хейердал сдержала слово: взяла Барбру к себе. Она и на пароходе проявляла заботу о ней, не давала ей зябнуть и голодать, но и не позволяла любезничать с бергенским штурманом. Когда это случилось в первый раз, ленсманша ничего не сказала, только отозвала Барбру. Но смотрите-ка, Барбру опять любезничает со штурманом и, склонив головку на бочок и улыбаясь, болтает с ним на бергенском наречии. Тогда ленсманша подозвала ее и сказала:
– Мне кажется, тебе не следует сейчас разводить тары-бары с мужчинами, Барбру. Вспомни, что ты только что пережила и от чего спаслась.
– Я только услыхала, что он из Бергена, оттого с ним и заговорила, – ответила Барбру.
Аксель с ней не сказал ни слова. Он заметил, что она похудела и побледнела и зубы у нее стали хорошие. Ни одного его кольца у нее не было…
И вот Аксель идет домой. Ветрено и льет дождь, но на душе у него радостно и весело, он видел на пристани косилку и борону. Вот так Гейслер! И ведь ни слова не сказал в городе о своем большом подарке. Что за чудной барин.
Акселю не пришлось долго отдыхать дома: с осенними бурями пришли новые заботы и неприятности, которые он сам и навязал себе: телеграф на его стенке известил, что на линии непорядок.
А все потому, что пожадничал на деньги, принимая эту должность. С самого начала все пошло наперекоски, Бреде Ольсен прямо пригрозил ему: когда Аксель пришел к нему за телеграфным имуществом и аппаратом, Бреде сказал:
– Не очень-то ты помнишь, что я спас тебе жизнь зимой.
– Мне спасла жизнь Олина, – отвечал Аксель.
– Разве не я тащил тебя домой на своей разнесчастной спине? А ты и отплатил мне: купил в летнюю пору мой хутор и выкинул меня на улицу, на зиму глядя! – Бреде был оскорблен до глубины души. – Что ж, сделай одолжение, забирай и телеграф, и весь этот хлам. Я переезжаю с семьей в село, примусь там за одно дело, что за дело – тебе и не снилось, а только будет у меня своя гостиница и такое заведение, куда люди смогут приходить пить кофе. Думаешь, не справимся? Жена моя будет продавать всякие угощения, а я стану разъезжать по всяким делам и заработаю гораздо больше тебя. Но только вот что я тебе скажу, Аксель: я могу наделать тебе много каверз, я ведь до тонкости знаю телеграф, могу повалить столбы, порвать провода. Вот тебе и придется отрываться в рабочую пору. Только это я и хотел тебе сказать, а уж ты постарайся запомнить…
И вот вместо того, чтобы привезти с пристани машины – яркие и цветистые, как с картинки, он мог бы привезти их сегодня, полюбоваться на них, поучиться, как с ними обращаться, – теперь придется их там оставить. Обидно откладывать то, что необходимо сделать, и бегать по телеграфной линии. Но деньги есть деньги.
На вершине горы он встречает Аронсена. Торговец Аронсен стоит, точно призрак, пристально вглядываясь куда-то в даль, в снежную мглу. Что ему здесь надо? Должно быть, никак не успокоится, тянет его на гору, хочется самому осмотреть рудник. Да, торговец Аронсен полон тревоги за себя и за судьбу своей семьи. Перед его глазами картина полного разорения и опустошения на покинутой людьми горе: повсюду валяются и ржавеют машины, материалы, повозки – все под открытым небом, все без призора. Кое-где на стенах бараков прибиты написанные от руки плакаты, запрещающие уносить или портить принадлежащие обществу инструменты, повозки и строения.
Аксель останавливается поболтать с помешанным лавочником и спрашивает:
– Уж не на охоту ли собрались?
– Да-да, мне непременно надо добраться до него! – отвечает Аронсен.
– До кого?
– До кого? До того, кто разоряет и меня, и всех остальных в округе. Кто не захотел продать свою гору, по чьей вине прекратились работы, кто лишил людей денег и не дает им заниматься торговлей.
– Вы говорите про Гейслера?
– Именно про него. Его следовало бы расстрелять!
Аксель улыбается и говорит:
– Гейслер был на днях в городе, можно было с ним встретиться. Да только, по моему слабому разумению, не стоит вам связываться с этим человеком.
– Почему это? – резко спрашивает Аронсен.
– Боюсь, он для вас чересчур крепкий орешек.
Они заспорили, Аронсен все больше и больше горячился. Под конец Аксель спросил шутки ради:
– Вы ведь не собираетесь бросить нас насовсем, вы не собираетесь уехать от нас?
– Уж не воображаешь ли ты, что я стану гнить в ваших болотах, когда я не могу заработать даже на табак для трубки? – сердито вскричал Аронсен. – Найдешь мне покупателя – непременно продам усадьбу!
– Покупателя? – спросил Аксель. – У вас такая хорошая земля, занялись бы ею как следует, на участке вроде вашего смело можно прокормиться.
– Не желаю я в ней копаться, слышишь! – опять закричал Аронсен прямо в снежную мглу. – Я могу подыскать занятие и получше!
Аксель заметил, что может найти ему покупателя, но Аронсен только язвительно рассмеялся:
– Здесь, в округе, нет ни одного человека, которому под силу купить мой участок.
– А вот и есть. Могут найтись и другие.
– Да тут живет одна дрянь да голытьба, – со злостью продолжал Аронсен.
– Уж какие есть. А только Исаак из Селланро может в любой день купить ваш участок, – обиженно сказал Аксель.
– Не думаю, – сказал Аронсен.
– Мне все равно, что вы думаете, – отвечал Аксель и повернулся уходить.
Аронсен крикнул ему вслед:
– Погоди! По-твоему, Исаак мог бы избавить меня от Великого, так, что ли?
– Да, – отвечал Аксель, – ему нипочем купить пять таких Великих, если дело касается денег!
Идя на рудник, Аронсен обошел Селланро стороной, ему не хотелось, чтоб его видели; на обратном пути он заглянул на усадьбу и имел беседу с Исааком.
– Нет, – сказал Исаак и только покачал головой, – я об этом не думал и думать не собираюсь.
Но когда к Рождеству приехал домой Элесеус, несговорчивости у Исаака поубавилось. Правда, по нему, так ничего не было глупее, как покупать Великое, во всяком случае, все эти выдумки исходят не от него; но если Элесеусу кажется, что лавка – дело стоящее и для него подходящее, – надо об этом подумать.
Сам Элесеус был в нерешительности, середка на половинку – не совсем против, но и не безразличен. Если он обоснуется здесь, дома, то ему, считай, конец: деревня не город. Осенью, когда в городе шла перепись приезжих из деревни, он всячески избегал показываться на улице, не желая встречаться с земляками – они принадлежали к другому миру. Так неужели же теперь ему самому суждено вернуться в этот мир?
Мать настаивала на покупке, Сиверт тоже, они уговаривали Элесеуса, и однажды все втроем поехали в Великое посмотреть «поместье».
Но когда Аронсен оказался перед перспективой лишиться участка, его словно подменили: ему нет никакой надобности продавать усадьбу! Даже если он уедет, все тут останется как было, на участке все в полном порядке, это замечательный участок, продать его он всегда успеет.
– Вы и не сможете дать за него столько, сколько я хочу, – сказал Аронсен.
Они обошли комнаты, побывали на скотном дворе, на складе, осмотрели жалкие остатки товаров: несколько губных гармоник, часовые цепочки, коробочки с розовой бумагой, висячие лампы со стеклянными подвесками – сплошь вещи среди хуторян неходкие. Да еще немножко бумазеи и несколько ящиков гвоздей.
Элесеус важничал, расхаживая с видом знатока.
– Таких товаров мне не нужно, – сказал он.
– Их можно не брать, – ответил Аронсен.
– А за участок, как он есть, со всеми товарами, скотиной и всем прочим, я могу предложить вам полторы тысячи крон, – сказал Элесеус. Ему было все равно, что ни сказать, предложение он сделал из чистого озорства, лишь бы показать себя.
Поехали домой. Сделка не состоялась, Элесеус обидел Аронсена, прямо-таки оскорбил его.
– И слушать тебя не желаю! – крикнул Аронсен, переходя на «ты». – Этакий городской щелкопер, вздумал учить торговца Аронсена, какие должны быть товары!
– Насколько мне известно, я не пил с вами на «ты», – проговорил Элесеус, не менее оскорбленный. Еще немного, и они станут врагами не на живот, а на смерть.
Но почему Аронсен с первой же минуты их приезда повел себя так несговорчиво и наотрез отказался продать усадьбу? На то были свои причины, у Аронсена снова пробудились некоторые надежды.
В селе прошла сходка, на которой обсуждалось положение, создавшееся вследствие отказа Гейслера продать свою гору. Пострадали от этого не только ближайшие хутора, весь округ замер на грани краха. Почему людям не жить так же хорошо или так же плохо, как они жили до того, как начались разведочные работы на медной горе? Нет, и все! А они уже успели привыкнуть к манной каше и белому хлебу, к ткани фабричной выделки, к высоким заработкам, к расточительности, они привыкли к большим деньгам, привыкли чувствовать себя людьми. А теперь денег снова нет, они уплыли, словно косяк сельдей в море, Господи помилуй, опять нужда, что же нам делать?
Ни у кого не было сомнений, что все дело в том, что бывший ленсман Гейслер решил отомстить селу за то, что оно помогло амтману сместить его. Ни у кого не было сомнений и в том, что село явно недооценило этого человека. Он не исчез. Самым простым путем, всего-навсего бесстыдным требованием четверти миллиона за какую-то гору, он приостановил процветание села. Разве это не говорит о его силе? Спросите Акселя Стрёма из Лунного, он недавно повстречался с Гейслером, он порасскажет. У Барбру, дочери Бреде, был суд в городе, и она вернулась домой оправданная, а ведь Гейслер просидел в суде все то время, что шло разбирательство. Те же, кто решил, что Гейслер покатился под гору не хуже иного нищего, пусть сходят на пристань и посмотрят дорогие машины, которые он прислал Акселю в подарок.
Итак, этот человек держит в своих руках судьбу всего округа, и с этим приходится считаться. За сколько же, в крайности, продаст Гейслер свою гору? Это надо выяснить. Шведы предлагали ему двадцать пять тысяч, Гейслер отказался. Ну а если село, если община доложит остальное, чтобы сделка все-таки состоялась? Если сумма окажется не слишком несообразная, дело того стоит. Торговец с берега и торговец Аронсен из Великого тайно согласились сделать дополнительные взносы: лишний расход, который они понесут теперь, со временем окупится.
Кончилось тем, что выбрали двух уполномоченных и отправили их на переговоры с Гейслером. И теперь с нетерпением ждали их возвращения.
Вот потому-то у Аронсена и появились некоторые надежды, и он посчитал, что может проявить упрямство, разговаривая с покупателями на Великое. Но упрямиться ему пришлось недолго.
Через неделю уполномоченные вернулись, привезя с собой решительный отказ. С самого начала была допущена ошибка: одним из уполномоченных назначили не кого-нибудь, а Бреде Ольсена, по той простой причине, что у него было много свободного времени. Уполномоченные разыскали Гейслера, но он только покачал головой, усмехнулся и сказал: «Возвращайтесь-ка домой». Правда, обратную дорогу он им оплатил.
Стало быть, округу ничего не остается, как погибать!
Побесновавшись некоторое время и придя в полную растерянность, Аронсен в один прекрасный день отправился в Селланро и заключил сделку. Вот что сделал Аронсен. Элесеус поставил на своем, участок с постройками, скотом и товарами достался ему за тысячу пятьсот крон. Правда, при передаче оказалось, что жена Аронсена припрятала большую часть ситцев, но на такие пустяки такие люди, как Элесеус, не обращают внимания. «Не будем мелочными», – сказал он.
В целом же Элесеус был далеко не в восторге: отныне судьба его была окончательно решена, так он и погибнет в этой глуши! Ничего не остается, как отказаться от блестящих планов: конторщиком он уже не был, ленсманом не будет, даже городским жителем и тем ему не бывать. Перед отцом и домашними он гордился, что сторговал Великое аккурат за ту цену, какую назначил, пусть видят, как хорошо он во всем разбирается! Правда, этот маленький триумф недорого стоил. Вдобавок ему льстило, что он мог взять на службу помощника Андресена, составлявшего в некотором роде придачу к лавке, – до открытия новой торговли Аронсен не нуждался в своем помощнике. Элесеус же очень утешился, когда Андресен пришел к нему с просьбой не увольнять его: впервые он почувствовал себя начальником и хозяином.
– Можешь оставаться! – сказал он. – Мне нужен здесь помощник на то время, когда я буду уезжать по делам и налаживать связи в Тронхейме и Бергене.
Андресен сразу же показал себя неплохим помощником – он работал не покладая рук и приглядывал за всем, пока хозяин Элесеус находился в отлучке. Только в самом начале своей жизни в здешних краях помощник Андресен разыгрывал из себя важную персону, да и то по вине своего хозяина, Аронсена. Теперь все переменилось. По весне, когда болота оттаяли немножко, в Великое приехал Сиверт из Селланро и стал копать на земле у брата канавы, тогда и помощник Андресен вышел копать канавы. Чего ради, непонятно, это вовсе не входило в его обязанности – просто такой уж он был человек! Земля оттаяла еще совсем немного, прокопать ее как следует было невозможно, но как-никак, а половину работы они сделали, а это уж не так мало. Затея эта шла от старика Исаака – осушить болота в Великом и заняться там земледелием; мелочная же торговля пусть будет побочным делом: не ехать же людям в село, если понадобится катушка ниток.
И вот Сиверт и Андресен копают бок о бок, временами останавливаясь передохнуть и весело разговаривая. Андресен каким-то образом раздобыл золотой в двадцать крон, и Сиверту очень хочется завладеть этой блестящей монеткой, но Андресену жалко с ней расстаться, он держит ее в сундуке завернутой в папиросную бумагу. Сиверт предлагает побороться на монету – кто одолеет противника, тому она и достанется, но Андресен боится идти на риск; тогда Сиверт говорит, что даст в обмен на монету двадцать крон бумажками и один вскопает все болото, но тут уж помощник Андресен обиделся и сказал:
– Ага, чтобы ты потом рассказывал у себя дома, что я не умею работать на болоте!
В конце концов сошлись на двадцати пяти кронах бумажками, и Сиверт на ночь глядя побежал домой в Селланро и выпросил у отца деньги.
Причуды юности, прекрасная пора юности! Ночь без сна, миля туда да миля обратно, весь день снова за работой – пустяки для сильного молодого человека, и вот она, чудесная золотая монета! Андресен вздумал было посмеяться над Сивертом по случаю этой странной сделки, но против этого у Сиверта было хорошее средство, ему стоило только сказать словечко о Леопольдине:
– Да, кстати, Леопольдина просила тебе кланяться! – и Андресен мигом смолк и покраснел.
Веселые были деньки для обоих, они работали на болоте и время от времени в шутку пререкались, снова принимались за работу и опять препирались. Изредка им на помощь выходил Элесеус, но он очень скоро уставал, он не отличался ни сильным телом, ни сильным духом, однако человек был милейший.
– Вон идет Олина, – говорит шутник Сиверт, – поди продай ей еще полфунта кофе!
И Элесеус охотно повиновался. Шел в лавку и отпускал Олине какую-нибудь мелочь. Так он на время избавлялся от работы на болоте.
А бедняжка Олина теперь совсем редко приходила за кофе. Разве что иной раз раздобудет деньжонок у Акселя или выручит маленько за головку козьего сыра. Про Олину уже нельзя было сказать, что она совсем не меняется, служба в Лунном оказалась чересчур тяжела для старухи и подточила ее силы. Но при этом она ни за что не хотела признавать своей старости и немощности, она бы изрядно взъерепенилась, если бы ей отказали от места. Она была вынослива и крепка, исправно делала свою работу и находила время зайти к соседям, чтоб отвести душу за беседой, которой ей не хватало дома. Аксель-то был не говорун.
Она осталась недовольна процессом, разочарована решением суда. Оправдание по всей линии! Олина никак не могла взять в толк, как это Барбру вышла сухой из воды, тогда как Ингер из Селланро засадили на восемь лет, и совсем не по-христиански злилась, что ближнему ее сделали добро. «Но Всемогущий еще не сказал своего слова!» – хитро подмигивала Олина, словно провидя возможный небесный приговор в будущем. Разумеется, удержать про себя свое недовольство процессом было выше ее сил, а уж когда она ссорилась из-за чего-нибудь со своим хозяином, то непременно принималась за свое, изощряясь в язвительности:
– Что и говорить, мне, конечно, неизвестно, как смотрит теперь закон на содомские грехи, но я-то живу в согласии со словом Божиим, такая уж я глупая!
До чего ж надоела Акселю его экономка и как он желал избавиться от нее! А тут опять наступила весна, и все работы приходится делать одному; потом подойдет сенокос, и он окажется все равно что без рук. Вот каковы были виды. Невестка его в Брейдаблике написала своим в Хельгеланн, чтоб ему прислали хорошую работницу, но до сих пор так никого и не нашли. Вдобавок еще и дорогу оплачивать придется.
Да, очень нехорошо и подло поступила Барбру, что убила ребенка и сама сбежала! Две зимы и одно лето ему поневоле пришлось обходиться с Олиной; похоже, так оно будет и впредь. А Барбру хоть бы что, дрянь этакая! Однажды зимой ему случилось поговорить с ней в селе – хоть бы слезинка выкатилась у нее из глаз и замерзла на щеке.
– Куда ты девала кольца, которые я тебе подарил? – спросил он.
– Кольца? – проговорила она.
– Ну да, кольца.
– У меня их нет.
– Значит, у тебя их больше нет?
– Ведь между нами все кончилось, – сказала она, – выходит, мне уже нельзя их больше носить. Так никогда не делается, чтоб носить кольца, когда все кончено.
– Мне желательно знать, куда ты их девала.
– Ты хочешь взять их обратно? – спросила она. – Мне бы не хотелось выставлять тебя таким скаредом.
Подумав немножко, Аксель сказал:
– Я бы заплатил тебе за них. Ты отдала бы их не задаром!
Так нет же, Барбру сбыла куда-то кольца, лишив его возможности задешево заполучить обратно золотое кольцо и серебряное.
Впрочем, Барбру была весьма приятна и вовсе не выказала грубости, вовсе нет! На ней был длинный передник с бретелями и складочками, а у ворота белая обшивочка, очень красивая. Поговаривали, что она завела себе дружка в селе, но, может, это просто болтали, ленсманша держала ее в строгости, даже на Святках танцевать не пустила.
Да, ленсманша и в самом деле строго следила за Барбру: когда Аксель разговаривал на дороге со своей бывшей работницей о кольцах, барыня вдруг выросла между ними и сказала:
– Ведь я, кажется, послала тебя в лавку, Барбру?
Барбру ушла. Барыня обратилась к Акселю:
– Нет ли у тебя продажной убоины?
Аксель только хмыкнул и поклонился.
А ведь не далее как нынче осенью ленсманша вовсю расхваливала его, какой он-де замечательный парень, самый замечательный из всех парней, за это следует платить. Аксель знал, как народ в старину расплачивался с господами, с властями, оттого у него тогда же мелькнула мысль об убоине, о молодом бычке, которым он мог бы пожертвовать. Но дни шли, миновала осень, уходил месяц за месяцем, а бычок так и стоял в хлеву. Ну что случится плохого, если бычок и впредь останется при нем, во всяком случае, отдав его, он станет на одного бычка беднее, а бычок вон какой уже вымахал.
– Гм. Здравствуйте! Нету, – сказал Аксель и помотал головой в знак того, что убоины у него нет.
Но барыня словно читала его потаенные мысли.
– А я слыхала, будто у тебя есть бычок, – сказала она.
– Есть-то есть, – отвечал Аксель.
– Он тебе нужен?
– Да, нужен.
– Так, – сказала ленсманша, – а барана нет?
– Нет, сейчас нету. У меня ведь в аккурат столько скотины, сколько я могу прокормить.
– Да, да, ну что ж, нет так нет. – Барыня кивнула головой и пошла.
Аксель поехал домой, но разговор этот не выходил у него из головы, и он с испугом думал, не наделал ли глупостей. Ленсманша в свое время оказалась важной свидетельницей, она показывала и за него и против него, но свидетельница она была важная. Ему изрядно досталось, но, во всяком случае, он выкарабкался из тяжелого и неприятного дела, в котором был замешан детский трупик, похороненный в его лесу. Пожалуй, лучше все-таки пожертвовать одного барана.
Удивительно, что эта мысль имела отдаленную связь с Барбру: когда он придет к ее хозяйке с бараном, Барбру поневоле проникнется к нему некоторым уважением.
А дни все шли, и ничего дурного оттого, что они шли, не случилось. Поехав снова в село, Аксель не взял с собой барана, однако в последнюю минуту прихватил ягненка. Впрочем, ягненок был крупный, не какой-нибудь заморыш, и, придя с ним к ленсманше, Аксель сказал:
– У баранов очень уж жесткое мясо, а мне хотелось подарить вам что получше!
Но ленсманша и слышать не хотела ни о каких подарках.
– Говори, почем хочешь за фунт? – сказала она.
Гордая барыня, нет, спасибо, не в ее привычках принимать подарки от простонародья! Кончилось тем, что Аксель выручил за ягненка хорошие деньги.
Барбру он не видал. Ленсманша, должно быть, заметила, как он подходил, и отослала ее. Что ж, скатертью дорожка, Барбру на целых полтора года оставила его без работницы!
Весной произошло событие, весьма неожиданное и важное: Гейслер продал гору, на медном руднике собирались возобновить работы. Неужто невероятное все-таки произошло? О, Гейслер был непредсказуемый господин, в его власти было продавать или не продавать, трясти головой отрицательно и кивать утвердительно. В его власти было заставить целое село вновь заулыбаться.
Значит, в нем заговорила-таки совесть, он не захотел дольше наказывать свой бывший округ, наслав на него домодельную кашу и безденежье? Или он получил все же свои четверть миллиона? А может быть и так, что Гейслер сам испытал нужду в деньгах и вынужден был спустить гору за что дадут? Двадцать пять или пятьдесят тысяч тоже ведь деньги. А впрочем, ходили слухи, что продажу совершил от имени отца его старший сын.
Но как бы там ни было, разработка возобновилась, приехал тот же инженер с рабочими, пошла та же работа. Та же, да не та, и велась она совсем по-другому, чем прежде, как-то задом наперед.
Казалось, все так просто: приехали шведы с рабочими, привезли с собой динамит и деньги, – в чем же дело? Даже Аронсен вернулся, торговец Аронсен, пожелавший во что бы то ни стало выкупить Великое.
– Нет, – сказал Элесеус, – я не продаю.
– Продадите, за хорошую-то цену.
– Нет.
Нет, Элесеус ни за что не хотел продавать Великое. Объяснялось это тем, что положение торговца в деревне уже не представлялось ему таким жалким, как прежде, у него была красивая веранда с цветными стеклами, был помощник, который все за него делал, а сам он мог путешествовать. Да еще в первом классе, с благородными господами! Хорошо бы когда-нибудь прокатиться аж в Америку, он частенько об этом подумывал. Даже деловые поездки в южные города для установления связей и те каждый раз давали ему столько впечатлений, что он долго жил ими. Не то чтобы он очень форсил и разъезжал на собственном пароходе или закатывал оргии. Он – и оргии! В сущности, он был какой-то странный, совсем перестал интересоваться девушками, он бросил их, утратил к ним интерес. Но при этом он был сын маркграфа, он ездил в первом классе и закупал много товаров. Из поездок своих он каждый раз возвращался все наряднее и важнее, в последний раз приехал в галошах.
– Зачем это ты носишь две пары обуви? – спрашивали его.
– Да потому, что у меня очень зябнут ноги, – отвечал Элесеус.
И все жалели его, потому что у него зябнут ноги.
Счастливые дни, барская жизнь и полное безделье! Нет, он не хочет продавать Великое. Неужто ему снова возвращаться в маленький городишко и снова стоять в мужичьей лавчонке и не иметь под своим началом помощника! К тому же он намеревался развить в Великом бурную деятельность. Вернулись шведы, опять потекут денежки, болван он будет, если продаст усадьбу. Аронсен каждый раз уходил, получив отказ, все более и более ужасаясь тому, что наделал, так глупо бросив эти места.
Но Аронсену было в самую пору умерить свои муки, а Элесеусу точно так же было в самую пору умерить свои большие надежды; самое же главное, не следовало хуторянам и сельчанам так уж уповать на будущее и ходить, блаженно улыбаясь и довольно потирая руки, словно ангелы в раю; да, хуторянам и сельчанам совсем не следовало бы так поступать, ибо охватившее их разочарование оказалось громадным. Кто бы мог поверить: работы в руднике-то начались, верно, но начались-то они на противоположном конце горы, в двух милях отсюда, на южном конце Гейслеровой горы, в другой, чужой волости и совсем от них в стороне. Оттуда работа будет постепенно продвигаться к северу, к первой медной горе, к Исааковой, чтобы стать благословением для хуторов и села. В лучшем случае на это потребуется много лет, потребуются десятилетия.
Весть эта грянула, как страшнейший взрыв динамита, всех затуманила и оглушила. Жители села погрузились в глубокую скорбь. Одни обвиняли Гейслера: мол, этот чертов Гейслер опять сыграл с ними шутку, другие приплелись на сход и снова послали депутацию из доверенных лиц, на этот раз к рудничной компании, к инженеру. Все это ни к чему не привело, инженер объяснил, что разработку горы надо начинать с южной стороны, потому что там рядом море, не надо строить подвесной дороги, не надо почти никаких перевозок. Нет, работы начнутся на южной стороне. Это вопрос решенный.
Тогда Аронсен вмиг переехал на место новых работ, поближе к новым золотым россыпям. Он даже пожелал взять с собой помощника Андресена.
– Чего тебе торчать в этой дыре? – сказал он. – Со мной тебе будет лучше!
Однако помощник Андресен наотрез отказался покинуть Великое; непостижимо, но его словно что-то привязывало к здешним местам, видимо, ему здесь нравилось, он будто прирос к этой земле. Должно быть, это Андресен так переменился, потому что места остались такие, как и были. Люди и условия их жизни были аккурат такие же, как прежде: да, горные работы отошли от этих краев, но ни один из хуторян не потерял из-за этого головы, у них была их земля, были урожаи, был скот. Денег, правда, водилось немного, но все необходимое для жизни имелось, решительно все. Даже Элесеус не пришел в отчаяние от того, что денежный поток промчался мимо, хуже всего было, что в первом пылу он накупил много неходких товаров, но они могут и полежать, они только украшают лавку.
Поселянин не потерял головы. Он не считал, что местный воздух ему вреден, публики для демонстрации его новых нарядов у него было предостаточно, о брильянтах он не тосковал, вино знал по браку в Кане Галилейской. Поселянин не горевал об удовольствиях, которых не имел: искусство, газеты, роскошь, политика стóят ровно столько, сколько люди готовы за них платить, не больше того; плоды же земные, напротив, достаются по бог весть какой цене, они всему начало, единственный источник. Жизнь поселянина пуста и печальна? О, ничуть не бывало! У него свои высшие силы, свои мечты, своя любовь, свои разнообразные предрассудки. Однажды вечером Сиверт идет берегом реки и вдруг останавливается: на воде покачиваются две дикие утки, самец и самка. Они увидели его, увидели человека и испугались, одна говорит что-то, отрывистый звук, мелодия в три тона, вторая отвечает ей в лад. В ту же секунду птицы снимаются с места, чиркают, словно два маленьких колесика, по воде и снова садятся на воду, на расстоянии брошенного камня. Одна опять что-то говорит, а другая отвечает, это та же фраза, что и в первый раз, но в ней столько блаженства: она звучит двумя октавами выше! Сиверт стоит и смотрит на птиц, смотрит мимо них, куда-то далеко, в грезу. Какой-то покой снизошел на него, какая-то нежность, в нем проснулось смутное и легкое воспоминание о чем-то необычном и чудесном, пережитом когда-то раньше, но изгладившемся из памяти. Он идет домой притихший, никому ничего не рассказывает, не болтает попусту; то, что ему довелось услышать, совсем не походило на земные слова. Вот вам и Сиверт из Селланро, молодой и самый обыкновенный: выйдя однажды вечером из дома, он и пережил такое.
Это было не единственное его приключение, случались и другие. Среди них – и отъезд Йенсины из Селланро, внесший сумятицу в душевную жизнь Сиверта.
Да, вышло так, что она уехала, сама захотела уехать. О, Йенсина вовсе не была первой и самой лучшей, этого никто бы не сказал! Однажды Сиверт предложил отвезти ее домой, в тот раз она, к сожалению, расплакалась, а потом раскаялась в своих слезах и в доказательство, что раскаялась, отказалась от места. Ну что ж, все понятно.
А Ингер из Селланро отъезд Йенсины пришелся как нельзя более по душе, она все чаще и чаще бывала недовольна своей работницей. Странное дело, вроде бы Ингер было не в чем ее упрекнуть, но смотрела она на девушку с явной неприязнью, с трудом вынося ее присутствие в усадьбе. Наверное, это связано было с душевным состоянием Ингер: всю зиму она прожила в мрачности и благочестии, и это не прошло для нее бесследно.
– Хочешь уехать? Ну что ж, – сказала Ингер.
Вот уж поистине счастье, исполнение ночных молитв. Их и так две взрослые женщины на усадьбе, к чему еще эта пышущая свежестью девица на выданье? Ингер с неприязнью отмечала в Йенсине эту зрелую готовность к браку и, должно быть, думала: «Точь- в-точь такая была когда-то и я!»
Ее набожность не убывала. Неиспорченная от природы, она отведала в жизни сладкого, полакомилась, но она вовсе не стремилась к тому же на старости лет, и речи быть не может. Ингер с ужасом отгоняла саму мысль об этом. Прекратились работы на руднике, уехали рабочие – о Господи, да чего ж еще желать! Добродетель можно не только вынести, она необходима, необходимое благо, милость.
А мир совсем свихнулся. Посмотреть хотя бы на Леопольдину, на маленькую Леопольдину, – зернышко, ребенок, а и она до краев полна здоровья и греха; обними ее кто за талию, и она готова пасть, фу! На лице у нее появились прыщики, верный признак буйства в крови, о, мать отлично помнила, что именно с этого начинается буйство в крови. Мать не осуждала дочь за эти прыщики, но ей не терпелось с ними покончить, Леопольдине надо немедленно избавиться от этих прыщиков. И чего ради этот помощник Андресен таскается по воскресеньям в Селланро и болтает с Исааком о сельском хозяйстве? Неужто оба они воображают, что малютка Леопольдина ничего не понимает? И в старину, лет тридцать-сорок тому назад, молодежь была необузданна, но теперь она стала еще хуже.
– Ну уж как будет, так и будет, – сказал Исаак, когда они заговорили об этом. – Но вот весна на дворе, а Йенсина уехала, кого же нам взять на летние работы?
– Мы с Леопольдиной сами станем работать, – сказала Ингер. – Да я готова работать день и ночь! – проговорила она взволнованно и со слезами в голосе.
Исаак не понял причины этой бурной вспышки, но у него были свои собственные планы, и, взяв кирку и лом, он пошел на опушку леса и занялся обработкой камня. Он и впрямь не мог взять в толк, как так получилось, что работница Йенсина уехала, хорошая была девушка. Его пониманию вообще доступны были только самые простые и явные представления – работа, предписанные законом или природой поступки. Большой, с мощным мускулистым торсом, он менее всего походил на эфирное существо, и ел он как положено мужику, что шло ему тоже на благо, и потому он очень редко выходил из равновесия.
Так вот, стало быть, этот камень. Камней-то вокруг было много и самых разных, но для начала он выбрал этот. Исаак предвидит день, когда ему придется построить здесь маленькую избушку, уголок для себя и Ингер, он решил расчистить место, пока Сиверт в Великом, не то придется давать сыну объяснения, а этого он хочет избежать. Конечно, придет время, и Сиверту понадобятся все строения на усадьбе, значит родителям нужно приготовить для себя избу. Собственно говоря, стройка в Селланро никогда и не прекращалась, большой сеновал над каменным скотным двором до сих пор еще не поставлен. Но бревна и доски для него готовы.
Стало быть, этот камень. Он не особенно выступал над землей, но от ударов не подавался, значит наверняка здоровенный. Исаак окопал его кругом и попробовал приподнять ломом – камень не шелохнулся. Он покопал еще немного и снова попробовал приподнять – нет. Делать нечего, Исааку пришлось сбегать домой за лопатой, чтоб откинуть землю. Он снова окопал, снова попробовал – нет. «Вот так дядя!» – терпеливо подумал Исаак про камень. Он уже копал довольно долго, а камень только все глубже и глубже уходил в землю, никак за него не ухватишься. Досадно, если придется взрывать его. Удары по буру услышат из дому, сразу все сбегутся. Он продолжал копать. Сходил за вагой и опять попробовал – нет! Опять покопал. Исаак начал немножко сердиться на камень, сдвинув брови, он глядел на него так, словно пришел сюда понаблюдать за здешними камнями и как раз этот камень оказался особенно противным. Он ругал его, камень такой круглый и дурацкий, никак за него не ухватишься, Исааку почти казалось, что он над ним издевается. Взорвать? Еще чего, тратить на него порох! Так неужто отказаться, признаться в своем страхе перед тем, что камень одолеет его?
Он все копал и копал. Устал ужасно, это да, но куда девался страх? Он подсунул под камень конец ваги и попробовал – камень не шелохнулся. Технически все было проделано безупречно, а толку никакого. Что же это такое, разве Исаак не ломал раньше камней? Может, стареет? Чудно, хе-хе. Смешно. Правда, он недавно заметил у себя признаки, говорящие об ослаблении силы, то есть вовсе он их не заметил, даже внимания не обратил, просто ему это померещилось. И он снова принимается за камень с твердым намерением сдвинуть его с места.
Да, это вам не пустяк: Исаак ложится всем телом на вагу и давит на нее изо всех сил. Он лежит на ваге и давит, и давит, словно великан, богатырь, и кажется, будто туловище его вытягивается до самых колен. Во всем этом есть какая-то пышность, фантастичность.
Но камень не шелохнулся.
Делать нечего, придется копать дальше. Взорвать камень? Молчок! Нет, придется копать дальше. Он вошел в азарт, он во что бы то ни стало вытащит камень! Нельзя сказать, что в этом упрямстве сказывалась какая-то испорченность Исаака, – нет, то была затаенная любовь землепашца, любовь, напрочь лишенная нежности. Со стороны поглядеть, глупее не придумаешь: сначала, прежде чем навалиться на камень, Исаак, казалось, припадал к нему – то с одного боку, то с другого, потом окапывал его вокруг, ощупывал и счищал землю голыми руками, вот что он делал. Но ни в одном из этих его действий не было ласки. Он разгорячился, но разгорячился от упрямства.
Что, если опять попробовать вагу? Он подсунул ее под камень в наиболее подходящем, на его взгляд, месте – нет. Что же это за упрямый и настойчивый камень! Но ему показалось, будто камень чуть-чуть дрогнул, Исаак снова налегает на вагу, у него появляется надежда. Землепашец чутьем угадывает, что камень уже утратил свою непобедимость. И тут вага вдруг соскальзывает с камня, опрокинув Исаака на землю.
– Черт! – восклицает он. Шапка у него съехала набекрень и едва держится на голове, вид у него эдакого испанского разбойника. Он сплевывает.
Показывается Ингер.
– Иди же поешь, Исаак! – говорит она мягко и ласково.
– Сейчас, – отвечает он, ему не хочется, чтоб она подходила ближе, не хочется разговаривать.
Ох уж эта Ингер, ничего-то она не поняла, она подошла.
– Что это ты опять задумал? – спрашивает она, желая привести его в хорошее расположение духа напоминанием о том, что он чуть не каждый день придумывает какую-нибудь новую грандиозную затею.
Но Исаак мрачен, ужасно мрачен.
– Да ничего я не задумал, – отвечает он.
А Ингер, ну до чего же глупая, уф, продолжает к нему приставать и не думает уходить.
– Раз уж ты увидала, – говорит Исаак, – так я хочу вытащить этот камень!
– Да ты что!
– Ага.
– А я не могу тебе помочь? – спрашивает она.
Исаак качает головой. Но Ингер явно сделала удачный ход, предложив Исааку свою помощь, теперь ему уже не спровадить ее.
– Пожалуй, погоди немножко! – сказал он и побежал домой за кувалдой и обжимкой.
Если он отколет от камня кусок, камень будет уже не такой гладкий, и у ваги станет больше упора. Ингер держит обжимку, а Исаак что есть силы колотит по камню кувалдой. Удар, снова удар. Ага, вот и отлетел осколок.
– Спасибо за помощь, – говорит Исаак. – И не приставай пока ко мне с едой, я хочу сначала вытащить этот камень.
Но Ингер не уходит. А в глубине души Исааку приятно, что она стоит и смотрит, как он работает, ему еще смолоду это было приятно. И глядите-ка, у ваги теперь нужный упор, он налегает на нее, и – камень шевелится!
– Шевелится! – говорит Ингер.
– А ты не врешь? – спрашивает Исаак.
– Ну вот, вру! Шевелится!
Наконец-то! Он все-таки сдвинул камень с места, черт бы его побрал, они были заодно, он и камень. Исаак наваливается на вагу и пыхтит, и камень шевелится, но и только. Так продолжается несколько минут, да все без толку. Исаак вдруг понимает, что дело не только в его весе, просто у него уже нет былой силы, вот в чем суть, тело его утеряло прежнюю гибкость и упругость. Физическая сила? Чего уж проще – навалиться и сломать крепкую, прочную вагу. Он стал слабее, вот и весь сказ. От этой мысли терпеливый человек преисполняется горечью: хоть бы Ингер не стояла тут и не смотрела на него!
Он вдруг бросает вагу и хватается за кувалду. На него напал гнев, он готов прибегнуть к грубому насилию. Шапка у него по-прежнему набекрень, вид разбойничий, он большими шагами грозно обходит камень, словно решив показать себя ему в настоящем свете, вот возьмет и превратит этот камень в щебенку. А почему бы и нет? Расколотить ненавистный ему камень – простая формальность. А если камень окажет сопротивление, если не даст себя расколотить? Тогда мы еще посмотрим, кто из нас двоих уцелеет!
Но вот Ингер, понимая, что творится на душе у мужа, чуть-чуть боязливо спрашивает:
– А если мы оба наляжем на жердину? – Под жердиной она подразумевает вагу.
– Нет! – яростно кричит Исаак. Но после минутного раздумья говорит: – Впрочем… раз уж ты все равно здесь… но я не понимаю, почему ты не идешь домой. Давай попробуем!
И вот они выворачивают камень на ребро. Наконец-то!
– Уф-ф! – говорит Исаак.
И тут их глазам открывается нечто неожиданное: нижняя часть камня – широченная, аккуратно срезанная, ровная, гладкая, как пол, плоскость. Значит, это лишь половина камня, вторая половина где-нибудь поблизости. Исаак отлично знает, что две половинки одного и того же камня могут залегать в разных пластах, – видимо, за долгие-долгие годы мерзлота отделила их друг от друга; но находка удивляет его и радует, этот великолепный камень – отличный поделочный материал для дверной приступки. Крупная сумма денег и та не преисполнила бы сердце хуторянина большей радостью.
– Приступка хоть куда! – гордо говорит он.
Ингер наивно восклицает:
– Не понимаю, откуда ты это прознал!
– Гм! – отвечает Исаак. – А ты думала, я стал бы зазря копать землю?
Они вместе идут домой; Исаак наслаждается незаслуженным восхищением – оно не менее приятно, чем заслуженное. Он рассказывает, как все это время искал подходящую дверную приступку и вот наконец нашел. Теперь его работа на пустоши не будет вызывать никаких подозрений, под предлогом поисков другой половины приступки он может копать, сколько его душе угодно. А вернется Сиверт, так поможет ему.
Но если дело обстоит так, что он уже не может в одиночку корчевать из земли камень, значит многое изменилось, это неладно, надо поторопиться с расчисткой пустоши. Его нагнала старость, глядишь, скоро и в богадельню пора. Торжество, которое он испытал, найдя дверную приступку, с течением дней растаяло, оно было ненастоящее и непрочное. Исаак стал горбиться при ходьбе.
Разве не было в его жизни времени, когда он весь настораживался, стоило кому-нибудь завести речь о камнях и о пахоте? И было это совсем не так давно, всего несколько лет назад. И плохо пришлось бы тогда тому, кто косо поглядит на осушенное болото. Теперь он стал принимать подобные вещи много спокойнее, о-ох, Господи! Прежнего ничего не осталось, весь здешний край переменился; этой широкой телеграфной просеки через лес не было, горы у моря еще не были покалечены вдоль и поперек взрывами. А люди? Разве говорили они «Мир вам!», когда приходили, или «Оставайтесь с миром!», когда уходили? Они просто кивали головой, а бывало и вовсе не кивали.
Но ведь прежде не было и никакого Селланро, была просто дерновая землянка. А что теперь? И никакого маркграфа прежде не было.
Так-то оно так, но кто он такой, этот маркграф, теперь? Просто унылый и слабый человек. Какой прок поглощать еду и иметь здоровые кишки, если от этого не прибывает сил? Теперь силы у Сиверта, и слава богу, что у Сиверта они есть; но Господи, если бы они были и у Исаака. Что же хорошего в том, что его шестеренки начали замедлять ход? Он работал как настоящий мужчина, спина его выдерживала тяжести впору вьючной скотине, взамен он проявит выносливость, дав ей отдохнуть на табуретке.
Исаак недоволен, Исаак удручен.
Вот лежит на пригорке и преет старая зюйдвестка. Сюда, на опушку, ее занесло, наверно, сильным порывом ветра, а может, ребятишки бросили, когда были маленькие. Она лежит здесь год за годом и все больше и больше преет, а была когда-то отличная новая зюйдвестка, вся желтая. Исаак хорошо помнит, как он пришел в ней от торговца, и Ингер сказала, что зюйдвестка очень красивая. Года через два он зашел на селе к маляру и попросил его хорошенько вычернить зюйдвестку, а козырек выкрасить зеленым. Когда он вернулся домой, Ингер сказала, что зюйдвестка стала еще красивее. Ингер всегда все нравилось, да, хорошее было время, он колол дрова, а Ингер смотрела – то была его лучшая пора. А когда наступали март и апрель, они с Ингер сходили с ума друг по другу, аккурат как птицы и звери в лесу, а потом наступал май и он принимался сеять хлеб и сажать картошку и трудился круглые сутки. Тогда были работа и сон, любовь и мечты, он походил на своего первого быка, а бык тот был ну просто чудо природы – большой да гладкий, и выступал, словно король. Но в нынешние годы такого мая больше не случалось. Нету его.
Несколько дней Исаак ходил сам не свой. То были мрачные дни. Он не чувствовал в себе ни сил, ни охоты приняться за новый сеновал, пусть уж об этом позаботится Сиверт; если что и нужно построить, так это избушку на старость. Он не мог долго скрывать от Сиверта, что расчищает на опушке место для стройки, и однажды так прямо и сказал:
– Там есть хороший камень, на случай если нам когда-нибудь придется что-то строить. И еще один такой же хороший.
Сиверт даже бровью не повел, но ответил:
– Отличные камни для фундамента!
– Послушай, – говорит отец, – мы столько времени потратили в поисках второй приступки, а ведь здесь вышел бы отличный двор. Только вот не знаю…
– Что ж, место для двора неплохое, – отвечает Сиверт и обводит глазами пустошь.
– В самом деле? Можно бы поставить маленькую избушку, на случай если кто в гости приедет.
– Да-да.
– С горницей и клетью, как по-твоему? Помнишь, к нам приезжали шведские господа, а остановиться им у нас и негде было. А как ты считаешь, не надо ли тут и кухоньку пристроить, на случай если они захотят что сготовить?
– Да как же без кухни-то? Еще на смех нас поднимут, – сказал Сиверт.
– Ты так думаешь?
Отец замолчал. А Сиверт, удивительный парень, этот Сиверт, как он хорошо понимает, что за изба требуется для шведских господ, и никогда ведь даже ничего не спросит, только вдруг возьмет да и скажет:
– На твоем месте я бы сделал маленький чуланчик у северной стены, ведь, глядишь, им понадобится просушить мокрую одежду.
Отец сейчас же подхватывает:
– Это ты дело говоришь!
Они молча углубляются в работу. Немного погодя отец спрашивает:
– Элесеус еще не вернулся?
Сиверт отвечает уклончиво:
– Наверно, скоро приедет.
Чистая беда с Элесеусом, самое милое для него дело уехать подальше от дома, попутешествовать. Неужто нельзя выписать товары, вместо того чтоб самому ездить за ними? Правда, так они обходятся ему гораздо дешевле, но зато во сколько обходятся самые разъезды? Чудно как-то он рассуждает. И на что ему столько ситцев да бумазеи, и разных шелковых ленточек на крестильные чепчики, и черных и белых соломенных шляп, и длинных чубуков для трубок? Никто из хуторян таких вещей не покупал, а покупатели из села приходили в Великое только тогда, когда у них не было денег. Элесеус по своей части толковый парень, посмотреть только, как он пишет на бумаге или записывает мелом какие-то свои подсчеты! «Нам бы твою голову!» – говорили ему люди. Это-то все верно, но он тратит слишком много денег. Ведь покупатели из села никогда не платят своих долгов, а даже такая голытьба, как Бреде Ольсен, приходит зимой в Великое и берет в кредит и бумазею, и кофе, и патоку, и керосин.
Исаак напередавал уже так много денег Элесеусу на его торговлю и разъезды, что от богатства, полученного за медную гору, немного осталось. Ну а дальше что?
– Как, по-твоему, идут дела у Элесеуса? – спрашивает вдруг Исаак.
– Дела-то? – переспрашивает Сиверт, чтоб выгадать время.
– Непохоже, чтоб хорошо.
– Он надеется, что еще пойдут.
– Вот как? Ты говорил с ним об этом?
– Нет. Андресен сказывал.
Отец обдумывает ответ и качает головой.
– Нет, не пойдут! – говорит он. – А жалко Элесеуса!
Отец все мрачнеет и мрачнеет, а он и прежде-то был не очень веселый.
Тогда Сиверт делится с ним новостью:
– А у нас тут прибавилось народу.
– Как так?
– Еще двое новоселов. Купили участок напротив нас.
Исаак так и застывает с ломом в руках, это большая новость, хорошая новость, одна из самых лучших.
– Стало быть, нас теперь будет десятеро, – говорит он.
Исаак расспрашивает подробнее, где именно купили новоселы землю, вся география местности у него в голове, он кивает:
– Да, это они правильно сделали, там много лесу на дрова, да и строевые сосны попадаются. Участок смотрит на юго-восток.
Стало быть, новоселов ничто не отпугивает, народу все прибавляется. Работы на руднике прекратились, но это только на пользу земледелию, неправда, что земля умирает, наоборот, она только-только начинает жить, вот и еще появились двое новых поселенцев – четыре лишние руки, поля, луга, дома. Ах, как хороши зеленые полянки в глубине леса, избушка, колодец, дети, скотина! Где раньше на болотах торчал один крестовник, колышатся колосья, кивают на межах голубенькие колокольчики, солнце пылает золотом на лютиках у домов. И ходят там люди, разговаривают меж собой, размышляют и составляют одно целое с небом и землей.
А вот стоит человек, который первым пришел в это безлюдье. Он пришел однажды, увязая по колено в болотах и путаясь в вереске, отыскал поросший лесом склон горы и поселился на нем. За ним пришли другие, протоптали тропинку на пустынной земле, потом пришли еще другие, тропинка превратилась в дорогу, теперь по ней ездят на телегах. Исаак должен быть доволен, душа его должна трепетать от гордости: он основатель этого поселения, он – маркграф.
– Да, да, хватит нам все время возиться с этим двором, надо и о сарае для фуража подумать, – говорит он.
Должно быть, пришел в радостное расположение духа, почувствовал вкус к жизни.
В гору поднимается женщина. Льет ровный летний дождь, она промокла, но не обращает на это внимания, ей есть о чем подумать, она взволнована – это не кто иная, как Барбру. Барбру, дочка Бреде. Конечно, она взволнована: она не знает, чем закончится ее затея, ведь она ушла от ленсмана и бросила село. Вот как обстоит дело.
Она обходит стороной все здешние хутора, потому что не хочет никому попадаться на глаза; ведь всякий поймет, куда она направляется, – на спине у нее узел с одеждой. Ну да, она направляется в Лунное, где хочет опять поселиться.
Она прослужила у ленсмана десять месяцев, срок немалый, если перевести его на дни и ночи, а в пересчете на постоянное принуждение и скуку – это целая вечность. Вначале все шло отлично, госпожа Хейердал была очень заботлива, подарила несколько передников и приодела ее, приятно было ходить за покупками в лавочку в таких красивых платьях. Ведь Барбру сызмальства жила в этом селе, знала всех и каждого с той поры, как играла на улице, ходила в школу, целовалась с мальчиками и играла в камешки и раковины. Месяца два-три все шло хорошо. Но тут госпожа Хейердал стала проявлять к ней еще большую заботливость, а с приходом рождественских праздников стала просто-напросто строгой. К чему это могло привести, как не к порче добрых отношений! Барбру и вовсе не выдержала бы такой жизни, не оставайся в ее полном распоряжении несколько ночных часов: с двух до шести утра она была до известной степени в безопасности, и в эти часы она позволила себе немало краденых удовольствий. Но что же это была за кухарка, которая не выдала ее? Да самая обыкновенная девушка на свете: кухарка сама уходила из дому без спросу. Они соблюдали неукоснительную очередность.
Прошло немало времени, прежде чем все это открылось. Барбру была вовсе не так легкомысленна, чтобы каждый мог прочесть об этом у нее на лбу, да и в безнравственности ее никто бы не заподозрил. Безнравственность? Она давала отпор при каждом случае. Когда на Святках парни приглашали ее на танцы, она отвечала «нет» – один раз, два раза, но на третий говорила: «Попробую прийти от двух до шести!» Ну что ж, это ответ всякой порядочной женщины, которая не выставляет себя хуже, чем она есть, но и не кичится своей дерзостью. Она была служанка, служила в людях всю жизнь и не знала иных развлечений, кроме как пококетничать. Ничего больше она и не желала. Ленсманша приходила к ней, читала нотации и давала книжки – вот дурища! Это Барбру-то, которая жила в Бергене, читала газеты и ходила в театр! Это вам не какая-нибудь неотесанная деревенщина.
Но, должно быть, у ленсманши зародились подозрения. Однажды в три часа утра она подходит к двери комнаты, где спят девушки, и зовет:
– Барбру!
– Да? – отвечает кухарка.
– А разве Барбру нет? Отопри!
Кухарка отпирает дверь и дает заранее обговоренное объяснение: мол, Барбру неожиданно пришлось побежать домой.
– Домой, неожиданно? Да ведь три часа ночи, – говорит барыня, до бесконечности развивая эту мысль.
Наутро последовал долгий допрос, призвали Бреде.
– Была у вас Барбру нынче ночью в три часа? – спросила его барыня.
Бреде не подготовлен, но отвечает:
– Да. В три часа? Была нынешней ночью. А засиделись мы так долго потому, что надо было кое о чем потолковать.
Ленсманша торжественно возвещает:
– Больше Барбру не будет выходить по ночам из дому!
– Конечно, конечно, – отвечает Бреде.
– Пока она служит у меня – этого не будет!
– Ясно. Ты слышишь, Барбру, я ведь предупреждал тебя! – восклицает отец.
– Можешь сходить к своим родителям иногда по утрам! – решает барыня.
Но бдительная ленсманша, видать, не вполне освободилась от своих подозрений; выждав неделю, она снова в четыре часа утра отправилась на разведку.
– Барбру! – позвала она.
Но на этот раз нет кухарки, а Барбру дома, стало быть, их комната – воплощение самой невинности. Барыне пришлось наспех что-нибудь придумать:
– Ты внесла вечером белье в дом?
– Да.
– Вот и хорошо, а то поднимается сильный ветер. Покойной ночи!
Впрочем, это занятие оказалось для ленсманши утомительным и хлопотным: упрашивать ленсмана, чтоб он будил ее по ночам, а потом плестись через весь дом к комнате девушек и подслушивать, там ли они. Пусть делают что хотят, она не будет больше следить за ними.
И если бы счастье не изменило Барбру, она бы, пожалуй, выдержала такую жизнь у своей хозяйки до конца года. Но несколько дней тому назад между ними случился полный разлад.
Произошло это ранним утром на кухне. Сначала Барбру слегка повздорила с кухаркой, впрочем не так уж и слегка, а как следует; они кричали все громче и громче, совсем позабыв, что в кухню может зайти барыня. Кухарка вела себя подлее подлого, удрав нынешней ночью не в очередь, потому что было воскресенье. И что бы, вы думали, она привела в свое оправданье? Что ей необходимо было проститься с любимой сестрой, уезжавшей в Америку? Ничего подобного, кухарка вовсе и не собиралась оправдываться, а только сказала, что хорошо повеселилась в эту ночь.
– Нет у тебя за душой ни совести, ни чести, тварь ты этакая! – сказала Барбру.
А в дверях барыня стоит.
Должно быть, идя к ним, она имела в виду спросить объяснение этому крику, но, ответив на приветствие девушек, она вдруг как-то странно уставилась на Барбру, на ее грудь, наклонилась и стала смотреть еще пристальнее. В кухне повисла гнетущая тишина. И вдруг барыня вскрикивает и кидается к двери.
«Господи, что такое?» – думает Барбру и смотрит себе на грудь. Ох, Господи, вошь! Барбру невольно улыбается и, так как она не привыкла теряться в чрезвычайных обстоятельствах, невозмутимо стряхивает с себя вошь.
– На пол? – кричит барыня. – Ты с ума сошла! Подними эту пакость!
Барбру принимается за поиски и опять действует очень ловко: делает вид, будто нашла вошь, и широким жестом бросает ее на плиту.
– Откуда она у тебя? – негодует барыня.
– Откуда она у меня? – переспрашивает Барбру.
– Да, я желаю знать, где ты была, где ее подцепила? Отвечай!
И тут Барбру допустила постыдную ошибку. Ей бы ответить: «В лавке!» И на этом все бы и кончилось. А она возьми да и скажи, что не знает, откуда у нее вошь, намекнув при этом, не от кухарки ли.
Кухарка так и подскочила:
– От меня? Ты и сама мастерица притаскивать вшей!
– Да ведь нынче-то ночью ты уходила из дому!
Опять ошибка, вот уж этого ей никак не следовало упоминать. Кухарке не было больше смысла молчать, тут все и выплыло на божий свет о злополучных ночных странствиях Барбру. Ленсманша пришла в страшнейшее волнение, до кухарки ей дела нет, но Барбру, к которой она так хорошо относилась! И может быть, все бы еще обошлось, если б Барбру поникла головой, как тростинка, пала бы наземь и поклялась какими-нибудь удивительно твердыми клятвами, что впредь этого не будет. Так нет же. В конце концов барыне пришлось напомнить своей горничной обо всем, что она для нее сделала, и тут Барбру принялась отвечать и возражать, вот до чего оказалась глупа. А может, и очень умна, если хотела довести дело до точки и выбраться отсюда? Барыня сказала:
– Я вырвала тебя из львиных когтей.
– Что до этого, – ответила Барбру, – то мне и без вас было бы не хуже.
– Вот твоя благодарность! – воскликнула барыня.
– Долго молчали, да звонко заговорили, – сказала Барбру. – Если б меня и осудили, то все равно не больше как на несколько месяцев, тем бы все и кончилось!
На какую-то долю секунды барыня онемела от изумления, некоторое время она стоит в оцепенении, беззвучно открывая рот и снова его закрывая. Первое слово, какое ей удается произнести, – расчет!
Барбру только и ответила:
– Как вам будет угодно!
Следующие за этим дни Барбру прожила дома у родителей. Но там ей нельзя было оставаться. Мать, правда, торговала теперь кофе, и к ней приходило много народу, но Барбру на это не прожить, а может, у нее были и другие веские причины занять более прочное положение. И вот сегодня она вскинула на спину узел с одеждой и отправилась в путь. Теперь все зависит от того, примет ли ее Аксель Стрём! Но она устроила так, что в прошлое воскресенье их огласили в церкви.
Льет дождь, грязь непролазная, но Барбру идет. Вечереет, но так как до дня святого Олафа далеко, еще светло. Бедняжка Барбру, она совсем не жалеет себя, она идет, чтобы выполнить свою задачу, ей надо дойти и снова начать борьбу. Собственно, она никогда себя не жалела, никогда не ленилась, оттого она и красива и тонка станом. Барбру все схватывает на лету и часто пользуется этим на свою погибель, но чего же иного ожидать? Она привыкла бросаться из крайности в крайность, но сумела сохранить много хороших качеств, смерть ребенка для нее ничто, но живого ребенка она охотно угостит конфеткой. Вдобавок у нее замечательный музыкальный слух, она трогательно и верно тренькает на гитаре и поет хрипловатым голосом, ее очень приятно и чуть-чуть грустно слушать. Жалеть себя? О, она жалела себя так мало, что давно уже выплеснула всю себя за борт, не заметив при этом никакой потери. Изредка она плачет, и сердце у нее разрывается при мысли о том или ином эпизоде ее жизни; но так оно и полагается, это от песен, которые она поет, от поэзии и милого ее дружка, она обманывала этим и себя, и многих других. Будь у нее сегодня с собой гитара, она нынче же вечером поиграла бы Акселю.
Она подгоняет так, чтоб прийти попозже, и когда входит во двор, в Лунном все тихо. Ага, Аксель уже выкосил все вокруг дома и убрал часть сена! Она соображает, что Олина по старости лет спит, наверное, в горнице, а Аксель – на сеновале, где когда-то спала она сама. Она тихонько, словно вор, подходит к знакомой двери, потом тихонько окликает:
– Аксель!
– Что там? – сразу отвечает Аксель.
– Ничего, это только я, – говорит Барбру и поднимается наверх. – Небось, не пустишь меня ночью? – говорит она.
Аксель смотрит на нее, медленно соображая, что к чему, сидит в одном белье и смотрит на нее.
– А, так это ты, – говорит он наконец. – Куда это ты собралась?
– Перво-наперво я пришла узнать, нужна ли тебе помощница на лето, – отвечает она.
Аксель думает с минуту, потом спрашивает:
– А ты разве ушла оттуда, где жила?
– Да, я рассчиталась у ленсмана.
– Работница мне, пожалуй, нужна, – говорит Аксель. – Но как это понимать: ты разве надумала вернуться?
– Да ты не беспокойся, – отвечает Барбру. – Я завтра же пойду дальше, в Селланро и за перевал, у меня там есть место.
– Тебя там наняли?
– Да.
– Работница мне, пожалуй, нужна, – повторяет Аксель.
Она промокла насквозь, но в узле у нее белье и платье, и она хочет переодеться.
– Ты не обращай на меня внимания, – говорит Аксель, слегка отодвигаясь к двери.
Барбру принимается стаскивать с себя мокрое платье; разговаривая, Аксель то и дело поворачивает к ней голову.
– Ну а теперь выйди на минутку! – говорит Барбру.
– На двор? – спрашивает он.
Погода и правда не такая, чтоб выходить на двор. Он встает и смотрит, как она все больше и больше обнажается, прямо глаз не оторвать; да и Барбру-то по рассеянности не додумалась сразу надевать сухую одежду, снимая мокрую, не додумалась, и все тут. Рубашка у нее совсем тоненькая и прилипла к телу, вот она расстегнула ее на одном плече и сразу отворачивается, вот ведь какая ловкая. Он теряет дар речи и молча смотрит, как она всего одним или двумя движениями спускает с себя рубашку. «Надо же, как здорово», – думает он. А она стоит себе как ни в чем не бывало.
Немного погодя они лежат и разговаривают. Да, ему нужна работница, это верно.
– Я слыхала, – говорит Барбру.
Он начал косовицу, ведь запасти сена надо на целый год, а он один, Барбру может понять, как ему трудно.
Да, Барбру все понимает.
С другой стороны, ведь Барбру сама удрала в тот раз и оставила его без работницы, этого он ей не забыл, да еще прихватила с собой кольца. И в довершение всех издевательств ему продолжала приходить ее бергенская газета, от которой он никак не мог отделаться; пришлось потом заплатить за целый год.
– Бессовестная газетенка! – сказала Барбру, во всем соглашаясь с ним.
Но ввиду такой невиданной ее уступчивости Аксель не может вести себя как изверг; он признает, что у Барбру были основания сердиться на него за то, что он отнял у ее отца место на телеграфе.
– Впрочем, отец твой может опять забрать телеграф, – говорит он, – я за ним не гонюсь, пустая трата времени.
– Верно, – соглашается Барбру.
Аксель думает с минуту, потом спрашивает напрямик:
– Ну так как, ты останешься только на лето?
– Нет, – отвечает Барбру, – будет, как ты захочешь.
– Ты это всерьез?
– Да. Как ты хочешь, так хочу и я. Ты больше во мне не сомневайся.
– Ну?
– Да, да. И я сказала, чтоб нас огласили.
Вот оно что. Совсем неплохо. Аксель долго лежит, размышляя. Если на сей раз это всерьез, а не опять какой-нибудь подлый обман, он обзаведется работницей и будет обеспечен помощью на вечные времена.
– Я попросил прислать мне женщину с моей родины, – говорит он, – и она написала, что согласна выйти за меня. Да только придется оплатить ей проезд из Америки.
Барбру спрашивает:
– Как, разве она в Америке?
– Да. Уехала в прошлом году, но ей там не нравится.
– Нет, и не думай о ней! – заявляет Барбру. – Что же тогда будет со мной? – забеспокоившись, спрашивает она.
– Оттого-то я и не порешил с ней окончательно.
Должно быть, не желая отстать, Барбру тоже признается, что могла выйти замуж за одного молодого человека в Бергене, он служил возчиком в большой пивной, так что пользовался большим уважением.
– Он и по сию пору вздыхает обо мне, – всхлипывая, говорит Барбру. – Но понимаешь, Аксель, когда между двумя людьми было столько, сколько между мною и тобой, мне такого человека не забыть. А ты, пожалуйста, можешь забыть меня, как только пожелаешь!
– Кто, я? – отвечает Аксель. – Нет, из-за этого тебе нечего плакать, потому что я никогда не забывал тебя.
– Да?
Это признание благотворно действует на Барбру, и она говорит:
– Раз так, зачем тебе выписывать ее из Америки, если можно обойтись без этого!
Она отговаривает его от этой затеи, слишком это дорого, да и незачем. Барбру, по-видимому, вбила себе в голову, что сама составит его счастье.
За ночь они договорились. Они ведь были не чужие друг другу и очень часто обсуждали все это и прежде. Без венчания не обойтись, надо устроить его до дня святого Олафа и до сенокоса, им нечего скрывать – теперь уже Барбру торопила венчание еще усерднее Акселя. Акселя не оскорбляла настойчивость Барбру, не возбуждавшая в нем никаких подозрений, наоборот, ее поспешность льстила ему и подогревала его. Ну да, он был весь от земли, твердый как кремень, не очень разборчивый и уж совсем не щепетильный, ему приходилось мириться и с тем, и с другим, и с третьим, он хорошо соображал свою выгоду. К тому же Барбру показалась ему такой свежей и красивой, чуть ли даже не красивее и милее прежнего. Она была словно яблоко, и он запустил в него зубы. Да и в церкви их уже огласили.
Мертвого ребенка и судебный процесс они оба обошли молчанием.
Зато они поговорили об Олине: как им от нее избавиться?
– Нужно ее выпроводить! – сказала Барбру. – Нам ее благодарить не за что. От нее только одни сплетни и злость.
Но выпроводить Олину оказалось не так-то просто.
В первое же утро, увидев Барбру, старуха Олина, должно быть, почуяла свою участь. Она сразу обозлилась, но затаила злость и, лишь кивнув, придвинула Барбру стул. Все то время, что Барбру не было, жизнь в Лунном шла своим чередом, Аксель таскал воду и дрова, делал за Олину всю самую тяжелую работу, а Олина справлялась со всем остальным. С течением времени она решила про себя, что останется на хуторе до конца своих дней, но вот появилась Барбру и разом разрушила ее планы.
– Будь в доме хоть одно кофейное зернышко, я бы сварила тебе кофе, – говорит она Барбру. – Ты идешь куда-нибудь дальше?
– Нет, – отвечает Барбру.
– Вон что, так ты не за перевал?
– Нет.
– Ну да, это меня, конечно, не касается, – говорит Олина. – Опять, значит, в село?
– Нет, и не в село. Я останусь здесь, как раньше.
– Вон что. Будешь тут жить?
– Да, наверно.
Олина молчит с минуту, мозги в ее старой голове работают вовсю; о-о, она тонкий политик.
– Да, – говорит она, – в таком случае я, значит, освобожусь. Вот радость-то!
– Ну, – шутливо говорит Барбру, – разве Аксель так плохо к тебе относился?
– Плохо? Он-то? Не смейся над несчастной старухой, которая только и ждет отпущения грехов! Аксель был мне все равно что отец родной и посланец Божий во всякий день и час, иного я не могу сказать. Но ведь у меня здесь нет родных, живу одинокая и покинутая на чужой стороне, а все мои близкие за перевалом…
Но Олина осталась. Они не могли расстаться с ней, пока не повенчаются, и Олина хорошо на этом сыграла, заставила себя упрашивать, но под конец согласилась задержаться: дескать, ладно, она окажет им эту услугу, присмотрит за скотиной и за домом, пока они будут венчаться. Венчание заняло два дня. Но когда новобрачные вернулись домой, Олина все-таки не ушла. Она тянула время, то была нездорова, то дождь собирался. Она всячески подлизывалась к Барбру: теперь все стало по-другому в Лунном, другая еда, а уж про кофе нечего и говорить! Да, Олина не пренебрегала никакими средствами, она советовалась с Барбру о вещах, которые сама знала лучше ее:
– Как думаешь, подоить мне коров, раз уж они стоят в хлеву, или сначала приняться за Борделину?
– Делай как хочешь.
– Да разве я о том говорю! – восклицает Олина. – Ты побывала в свете, пожила среди богатых и знатных людей и всему научилась. Не то что мы, бедные!
Да, Олина не пренебрегала никакими средствами, круглые сутки ведя свою линию. Подолгу сидела она с Барбру, рассказывая, как была дружна с ее отцом, с Бреде Ольсеном. О, не один приятный часок провели они вместе, он такой почтенный и обходительный человек, этот Бреде, никогда не услышишь от него плохого слова!
Но долго продолжаться так не могло; ни Аксель, ни Барбру не желали больше держать Олину, и Барбру мало-помалу прибрала к рукам все ее обязанности. Олина не жаловалась, но провожала свою хозяйку недобрыми взглядами и постепенно изменила тон.
– Да, теперь-то вы страх какие важные! – говорила она. – Аксель в прошлом году осенью ездил в город, ты с ним там, случаем, не встречалась? Нет, ты ведь была в Бергене. А ездил он по какому-то делу и купил косилку и борону. Что теперь против вас хозяева Селланро? И равнять нельзя!
Она изощрялась в мелких уколах, но и это не помогало; хозяева перестали ее бояться, и однажды Аксель прямо заявил, что ей пора уходить.
– Уходить? – переспросила Олина. – Как это? Ползком, что ли?
Нет, она отказалась уйти под тем предлогом, что нездорова и не в состоянии шевельнуть ногами. И ведь как нехорошо вышло: когда у нее отобрали работу и лишили всякой деятельности, она сразу сникла и впрямь захворала. Но и после этого она протаскалась на ногах еще с неделю. Аксель смотрел на нее с бешенством, а Олина держалась уже на одной злости, но под конец не выдержала и совсем слегла.
И вот она лежит и вовсе не ждет отпущения, наоборот, часами твердит, что поправится. Она потребовала доктора – роскошь, доселе в их глуши неведанную.
– Доктора? – спросил Аксель. – Совсем из ума выжила?
– Почему это? – кротко спросила Олина, притворяясь, будто ничего не понимает.
Она была так кротка и умильна, так счастлива тем, что никому не в тягость, она может заплатить доктору сама.
– Правда? – спросил Аксель.
– А почему и нет? – сказала Олина. – Не лежать же мне здесь и помирать, как беспризорной скотине.
Тут вмешалась Барбру и осторожно спросила:
– Чего тебе не хватает? Разве я не приношу тебе еду? А кофе я тебе не даю для твоей же пользы.
– Это ты, Барбру? – говорит Олина и переводит на нее глаза; она совсем плоха, заведенные к потолку глаза придают ей жуткий вид. – Оно, может, и так, как ты говоришь, Барбру, может, мне и впрямь станет хуже от капельки кофе, от чайной ложечки кофе.
– Будь ты на моем месте, ты бы думала сейчас кое о чем другом, а не о кофе, – сказала Барбру.
– А я что говорю, – ответила Олина. – Ты не из тех, что желают смерти человеку, ты за то, чтоб он поправился и жил дольше. Что это, я вот лежу и смотрю, никак ты в тягостях, Барбру?
– Я? – кричит Барбру и яростно прибавляет: – Так бы и выбросила тебя в навоз за твой язык!
Больная молчит с добрую минуту, но губы ее дрожат, будто она силится улыбнуться и не может.
– Нынче ночью я слышала чей-то крик, – говорит она.
– Она бредит! – шепчет Аксель.
– Нет, я не брежу. Кто-то словно позвал меня. Из лесу или от ручья. Удивительно, аккурат будто кричал маленький ребеночек. Что, Барбру ушла?
– Да, – говорит Аксель, – ей надоело слушать чушь, которую ты несешь.
– Вовсе это не чушь, и я не брежу, как вы думаете, – говорит Олина. – Нет, Всемогущий не допустит, чтоб я предстала перед Престолом и Агнцем со всем тем, что знаю про Лунное. Я еще поправлюсь, но только позови ко мне доктора, Аксель, тогда дело пойдет скорее. Какую из коров-то ты мне подаришь?
– Какую еще корову?
– Корову, которую ты мне обещал. Не Борделину ли?
– Ну уж ты городишь сама не знаешь что, – говорит Аксель.
– Ты ведь обещал мне корову, когда я спасла тебе жизнь, помнишь?
– Нет, не помню.
Тогда Олина поднимает голову и смотрит на него. Она совсем седая и лысая, голова торчит на длинной птичьей шее, она страшна, как сказочное чудовище; Аксель вздрагивает и нащупывает за спиной дверную ручку.
– Ага, – говорит Олина, – так вот ты какой! Значит, пока что мы об этом говорить больше не станем. Проживу и без коровы и не заикнусь об ней. Но хорошо, что ты показал себя аккурат таким, каков ты есть, Аксель, вперед я буду знать, что ты за птица!
А ночью Олина умерла, в какой-то ночной час, во всяком случае, когда утром они вошли к ней, она уже похолодела.
Старуха Олина – родилась и умерла…
Что Аксель, что Барбру, оба они были рады похоронить ее навеки, теперь некого было остерегаться, они повеселели. Барбру опять жалуется на зубную боль, в остальном все идет как надо. Но этот вечный шерстяной платок у рта, который ей приходится отнимать всякий раз, когда она хочет сказать слово, – немалое мученье, и Аксель никак не возьмет в толк, как это могут у человека так долго болеть зубы. Правда, он замечает, что она жует всегда очень осторожно, но ведь у нее все зубы целы.
– Ты же вроде вставила себе новые зубы? – спрашивает он.
– Да.
– Что же, и они тоже болят?
– Ну сколько можно глупости болтать! – сердито отвечает Барбру, хотя он полон миролюбия. И в раздражении своем она дает более толковый ответ: – Мог бы и сам понять, что со мной такое.
Что же с ней такое? Аксель смотрит чуть внимательнее, и ему начинает казаться, что у нее вырос живот.
– Да ведь не в тягостях же ты? – спрашивает он.
– Будто сам не знаешь, – отвечает она.
Он смотрит на нее, уставившись бессмысленным взглядом. В медлительности своей он сидит довольно долго и считает: неделя, две недели, третья неделя.
– Разве я знаю? – говорит он.
Их спор приводит Барбру в страшное раздражение, и она начинает громко и обиженно плакать.
– Лучше закопай и меня в землю, тогда ты от меня избавишься! – говорит она.
Вот ведь удивительно, какую только причину не найдут женщины, чтобы поплакать!
У Акселя нет никакого желания закапывать ее в землю, он великий умелец по части своей выгоды, ему вовсе нет нужды в траурном венке.
– Выходит, ты не сможешь летом работать? – спрашивает он.
– Я не смогу работать? – с ужасом восклицает она.
О Господи, и какую только причину не найдут женщины, чтобы улыбнуться! Когда Барбру увидела, как воспринял новость Аксель, ее обуяло какое-то истерическое счастье, и она воскликнула:
– Я буду работать за двоих! Вот увидишь, Аксель, я буду делать все, что ты велишь, и даже гораздо больше. Я в лепешку расшибусь, лишь бы ты был доволен!
Опять полились слезы, пошли улыбки и нежности. Здесь, в глуши, их было только двое, некого бояться, настежь открытые двери, летнее тепло, жужжанье мух. Она была так покорна и преданна, на все смотрела его глазами.
После заката солнца он запрягает косилку, хочет скосить маленькую луговинку на завтра. Барбру поспешно выходит следом, будто за делом, и говорит:
– Послушай, Аксель, как это ты надумал выписывать кого-то из Америки? Ведь она приедет не раньше зимы, а на что она тебе тогда?
Вот что надумала Барбру и прибежала сказать ему, словно в том была нужда.
Но нужды никакой не было, Аксель с первой же минуты понял, что если возьмет Барбру, то выгадает вместо летней работницы годовую. Этому человеку неведомы колебания, и в облаках он не парит. Теперь, когда он залучил в дом надежную работницу, можно покуда и телеграф за собой оставить. Это даст в год большие деньги и будет очень кстати, пока он не может особо много чего продавать со своего участка. Все складывается как нельзя лучше, он человек, трезво смотрящий на жизнь. И от Бреде, который сделался его тестем, ему теперь нечего опасаться притязаний на телеграфную линию.
Счастье начинает улыбаться Акселю.
А время идет, миновала зима, опять приходит весна.
Разумеется, однажды Исааку понадобилось съездить в село. Домашние спросили, зачем ему туда.
– Да сам не знаю, так просто, – ответил он.
Но хорошенько вымыл телегу, приладил сиденье и уехал. И разумеется, захватил с собой в Великое разной провизии для Элесеуса. Ведь ни разу никто не уезжал из Селланро, не взяв чего-нибудь для Элесеуса.
Уж если когда Исаак выезжал куда-нибудь, это было событие вовсе не заурядное, он делал это очень редко, обыкновенно посылал вместо себя Сиверта. Хозяева двух ближних хуторов стоят в дверях землянки и при виде его говорят друг другу:
– А вон и сам Исаак, куда это он нынче отправился?
Когда он проезжает мимо Лунного, у окна стоит Барбру с ребенком на руках, смотрит на него и думает: «А вон и сам Исаак!»
Он подъезжает к Великому и останавливается.
– Тпру! Элесеус дома?
Выходит Элесеус. Да, он дома, не уехал пока, но собирается в весеннюю поездку по южным городам.
– Вот, тут мать что-то тебе прислала, – говорит отец, – не знаю что, но, верно, пустяки.
Элесеус вынимает горшки, благодарит и спрашивает:
– А письмеца или чего-нибудь такого нет?
– Как же! – отвечает отец и начинает шарить по карманам. – Должно быть, от маленькой Ребекки.
Элесеус берет письмо, его-то он и ждал, он чувствует, что оно большое и толстое, и говорит отцу:
– Жаль, ты приехал так рано, лучше бы денька через два. Но может, подождешь немножко, тогда свезешь мой чемодан.
Исаак слезает с телеги и привязывает лошадь. Он осматривает участок. Коротышка Андресен неплохой землепашец, правда, Сиверт приезжал из Селланро с лошадью ему на подмогу, но он и сам осушил порядочный участок болота и нанял человека обложить канавки камнями. Нынче в Великом не придется покупать корма для скотины, а на будущий год Элесеус сможет, пожалуй, держать и лошадь. Тут уж надо благодарить Андресена за его интерес к сельскому хозяйству.
Спустя какое-то время Элесеус кричит ему, что уже уложил чемодан. Сам он тоже стоит на крыльце готовый к отъезду, на нем красивый синий костюм, белый воротничок, на ногах галоши, в руках тросточка. Правда, он приедет в село за два дня до отхода парохода, но это не беда, можно и подождать, ему все равно, где быть.
И вот отец с сыном едут дальше. Помощник Андресен стоит в дверях лавки и кричит:
– Счастливого пути!
Отец беспокоится о сыне и предлагает ему одному занять сиденье, но Элесеус наотрез отказывается и усаживается сбоку. Когда они проезжают мимо Брейдаблика, Элесеус вдруг вспоминает, что позабыл одну вещь.
– Тпру! Что такое? – спрашивает отец.
О, зонт, Элесеус позабыл дождевой зонт; не пускаясь в объяснения, он говорит только:
– Ну, делать нечего. Поезжай!
– Не повернуть ли?
– Нет, нет, поезжай дальше!
И все же чертовски досадно, что он стал так забывчив! А все из-за спешки, оттого, что отец ходил по участку и ждал его. Теперь Элесеусу придется покупать второй зонт, чтоб ходить с ним в Тронхейме, когда туда приедет. Что из того, что у него будет два зонта, какая разница. Но при этом он так рассердился на самого себя, что соскакивает на землю и идет пешком за телегой.
Так им и не удается поговорить как следует, потому что отцу приходится каждый раз оборачиваться и обращаться к сыну через плечо. Он спрашивает:
– Ты надолго уезжаешь?
Элесеус отвечает:
– Недели на три, самое большее на месяц.
Отец удивляется, как это люди не плутают в больших городах и не попадают невесть куда. Но Элесеус отвечает, что если говорить о нем, то он привык к городам и ни разу там не плутал, с ним этого никогда не случалось.
Отцу совестно сидеть одному, он говорит:
– Ну ладно, теперь правь ты, мне надоело!
Но Элесеус ни за что не хочет сгонять отца с сиденья, лучше он сядет с ним рядом. Но сначала они закусывают из большой отцовской котомки. Потом едут дальше.
Они подъезжают к двум нижним хуторам – сразу видно, что они уже недалеко от села: в обеих усадьбах на маленьких оконцах, выходящих на дорогу, белые занавески, а на коньках сеновала укреплены шесты для флага в честь Семнадцатого мая.
– А вон и сам Исаак! – говорят хуторяне, завидя проезжающих.
Наконец Элесеусу удается хоть немного отмахнуться от мыслей о собственной персоне и собственных делах, и он спрашивает:
– Ты за чем едешь сегодня?
– Гм! – отвечает отец. – Особенно ни за чем! – Но Элесеус ведь уезжает, стало быть, не беда, если он и узнает. – Да вот, еду за Йенсиной, кузнецовой дочкой, – признается отец.
– Чего тебе было ехать самому, разве не мог Сиверт съездить? – спрашивает Элесеус.
Вот тебе и раз, выходит, Элесеус ничего не понимает; неужто он думает, что Сиверт поехал бы к кузнецу за Йенсиной, после того как она так заважничала, что уехала из Селланро?
В прошлом году с сенокосом у них вышло неважно. Правда, Ингер здорово работала, как и обещала. Леопольдина тоже трудилась не покладая рук, к тому же у них были и конные грабли. Но сено – частью тяжелая тимофеевка, а луг для покоса широченный. В Селланро теперь большое хозяйство, у женщин много всякой другой работы, помимо уборки сена: обиходить скотину, вовремя приготовить еду, сварить сыр, сбить масло, постирать, испечь хлебы; мать с дочерью выбиваются из сил. Исаак не хотел пережить второе такое лето, он твердо решил, что Йенсина должна вернуться, если она свободна. Теперь Ингер тоже ничего не имела против, она опять образумилась и отвечала:
– По мне, делай как хочешь!
Ингер стала нынче куда как рассудительнее, великое дело вернуть себе разум, после того как его потеряешь. Ингер уже не нужно гасить сердечный жар, не нужно держать в узде свое тайное буйство, зима остудила ее, жар остался для домашнего пользования, она чуть-чуть пополнела, стала красивая, статная. Удивительная она женщина: не увядала, не отмирала по частям; может, оттого, что так поздно начала цвести. Бог знает, отчего так бывает, ничто не происходит по одной-единственной причине, на все имеется целый ряд причин. Разве не расточала похвалы Ингер жене кузнеца? За что осуждала ее жена кузнеца? Из-за своего изуродованного лица она упустила свою весну, потом ее посадили в искусственную клетку и на шесть лет оторвали от лета; но жизнь все еще оставалась в ней, и осень ее поэтому волей-неволей дала такие буйные побеги. Ингер была лучше всяких кузнечих, чуть побитая жизнью, чуть исковерканная, но хорошая от природы, добродетельная от природы…
Отец с сыном едут дальше, подъезжают к гостинице Бреде Ольсена и ставят лошадь под навес. Вечереет. Они входят в дом.
Бреде Ольсену удалось снять этот дом, тогда еще нежилой, принадлежавший торговцу, сейчас в нем устроены две комнаты и две каморки; дом неплохой и стоит на хорошем месте, заведение охотно посещают любители кофе и жители соседних сел и деревень, приезжающие к пароходу.
Кажется, на этот раз Бреде повезло, он попал на свое настоящее место, и этим обязан своей жене. Действительно, мысль о кофейне и гостинице пришла жене Бреде, когда она продавала кофе на аукционе в Брейдаблике, очень уж это было весело – торговать, чувствуя между пальцами скиллинги, наличные деньги. С тех пор как они обосновались здесь, дела идут отлично, жена Бреде продает теперь кофе всерьез и дает приют многим, у кого нет крыши над головой. Проезжие ее благословляют. Конечно, ей помогает дочь, Катрина, она уже взрослая девушка и отлично прислуживает; но, конечно, Катрине недолго осталось жить в родительском доме и прислуживать гостям. Но пока что оборот очень приличный, а это самое главное. Начало было хорошее и было бы еще лучше, если б их не подвел торговец, не привезя крендельки и печенье к кофе; тогда, в праздник Семнадцатого мая, все сидели и тщетно требовали хлеба и печенья к кофе! Это научило торговца заранее запасаться печеньем к сельским торжествам.
Семья Бреде и сам он кое-как кормятся своим предприятием. Частенько обед их состоит из кофе с черствым хлебом и печеньем, но это все-таки поддерживает жизнь, да и дети мало-помалу приобретают благородный, можно даже сказать, очень благородный вид. «Не у всех есть хлеб к кофе!» – говорят сельчане. Семья Бреде, по-видимому, живет хорошо, они даже держат собаку, которая трется промеж гостей, ластится, кормится лакомыми кусками из их рук и жиреет. Такая жирная собака – лучшая реклама кухни и стола в гостинице!
Сам Бреде Ольсен играет в своем доме роль хозяина, попутно успев упрочить и свое общественное положение. Он снова состоит приставом и постоянным спутником ленсмана и одно время исполнял свои обязанности весьма исправно; но в последнюю осень дочь его Барбру не поладила с ленсманшей из-за сущей безделицы, попросту сказать, из-за вши, и с того времени Бреде стали недолюбливать в доме ленсмана. Но Бреде от этого не очень внакладе, есть в селе другие господа, которые теперь обращаются к нему всякий раз для того, чтоб позлить ленсманшу; вот почему он теперь в большом фаворе у доктора, а пасторша, «так у той и свиней-то столько нет, сколько раз она посылала за Бреде, чтоб заколоть их», – это его собственные слова.
Но, что и говорить, семье Бреде частенько приходится туговато, не все они такие жирные, как их собака. Ну да, слава богу, у Бреде характер легкий. «Дети ведь вырастают!» – говорит он, хотя постоянно на свет божий появляются все новые малютки. Те, что выросли и уехали, заботятся о себе сами и изредка посылают кое-что домой: Барбру живет замужем в Лунном, а Хельге служит в сельдяной артели; когда могут, они уделяют родителям немножко провизии или денег. Даже Катрина, та, что прислуживает постояльцам дома, умудрилась однажды зимой, когда им пришлось очень уж туго, сунуть отцу в руку пять крон. «Вот так девчонка!» – сказал Бреде, не поинтересовавшись, откуда у нее бумажка и за что она ее получила. Так тому и следует быть, дети должны любить родителей и помогать им!
Единственно, кем Бреде недоволен, так это сыном Хельге. Частенько, стоя в мелочной лавке в окружении слушателей, Бреде развивает свои взгляды на обязанности детей перед родителями.
– Взять для примера сына моего Хельге: если он курит табак или выпьет когда рюмочку, я против этого ничего не скажу, все мы были молоды. Но разве это порядок, что он шлет нам письмо за письмом с одними поклонами? Разве это порядок, что он заставляет плакать свою мать? Это безобразие. В старину все было по-другому: не успев вырасти, дети сейчас же поступали на службу и начинали помаленьку помогать родителям. Так и должно быть! Разве не отец и мать носили их под сердцем, а потом трудились до кровавого пота, чтоб прокормить их, пока они вырастут? А они это забывают!
И однажды Хельге словно услышал отцовы речи, потому что от него вдруг пришло письмо с бумажкой, целых пятьдесят крон. Тут уж семья Бреде закутила вовсю – накупили и мяса, и рыбы для варева, и лампу с подвесками для парадной комнаты в гостинице.
День прошел, чего же больше? Живет себе семья Бреде, живет, перебиваясь с хлеба на квас, но без больших трудов. Чего же еще желать!..
– Вот так гости! – говорит Бреде, провожая Исаака и Элесеуса в комнату с висячей лампой. – Что я вижу! Ты, надеюсь, не уезжаешь, Исаак?
– Нет, я к кузнецу, по делу.
– Выходит, это Элесеус опять собрался на юг, по городам?
Элесеус привык к гостиницам, он располагается в номере как дома, вешает пальто и палку на стену и заказывает кофе; еда у отца с собой в котомке. Катрина приносит кофе.
– Нет-нет, не надо платить! – говорит Бреде. – Я так часто бывал у вас в Селланро, и вы меня угощали, а у Элесеуса я и посейчас записан в книгах. Не бери ни эре, Катрина.
Но Элесеус платит, вынимает кошелек и платит, а потом дает Катрине еще двадцать эре. Не безделица!
Исаак уходит к кузнецу, а Элесеус остается.
Он произносит несколько слов, обращаясь к Катрине, но только самых необходимых, не больше, предпочитая разговаривать с ее отцом. Да, Элесеус не гоняется за девицами, видать, когда-то его что-то оттолкнуло от них, и с тех пор он напрочь утратил к ним интерес. Может, в нем никогда и не было заложено любовного влечения, о котором стоило бы говорить, раз он живет вот так зазря. Редкий экземпляр в деревне, господин с тонкими писарскими руками и женской страстью к франтовству, зонтикам, тросточкам и галошам. Испортили, что ли, подменили этого непонятного холостяка? И усы-то у него не желают расти как следует. Но может ведь быть и так, что поначалу он и был правильно устроен для продолжения рода, а потом попал в искусственную обстановку и превратился в урода? Или же он с таким усердием занимался в конторе, а потом в мелочной лавке, что вся его непосредственность исчезла? Может, и так. Во всяком случае, так он и живет, слабый, беззаботный, добродушный и бесстрастный, и уходит все дальше и дальше по своему ложному пути. Ему бы позавидовать любому в деревне, но он даже на это не способен.
Катрина привыкла шутить с гостями, и она поддразнивает Элесеуса, – наверно, он опять едет на юг к своей душеньке.
– У меня другое на уме, – отвечает Элесеус, – я еду по делам, устанавливать связи.
– Не приставай с глупостями к приличным гостям, Катрина! – осаживает ее отец.
Бреде Ольсен на удивление вежлив и почтителен с Элесеусом. Да ему и приходится быть таким, с его стороны это очень умно, за ним долг в лавку Элесеуса, он стоит сейчас перед своим кредитором. А Элесеус? Ему нравится эта вежливость, и он милостиво отвечает на нее. «Ваше благородие!» – дурачась, обращается он в шутку к Бреде. И рассказывает ему, что снова позабыл дома свой зонт.
– Мы как раз проезжали мимо Брейдаблика, тут я и вспомнил про зонт.
Бреде спрашивает:
– Ведь вы, наверное, зайдете к нашему торговцу вечерком на стаканчик пунша?
Элесеус отвечает:
– Зашел бы, будь я один. Но со мной отец.
Бреде настроен на любезный манер и продолжает разговор:
– Послезавтра сюда приезжает один человек, который возвращается в Америку.
– Он приезжал домой на побывку?
– Да. Он из верхнего села. Уже много лет, как он уехал, и вот теперь прожил зиму дома. Его чемодан привез сюда возчик, вот это чемодан так чемодан!
– Я сам частенько подумываю об Америке, – признается Элесеус.
– Вы? – восклицает Бреде. – Да вам-то туда зачем?
– Я, может, и не остался бы там на вечные времена, сам не знаю. Но я уже много путешествовал, хотелось бы побывать и там.
– Разве что так. Они зарабатывают там пропасть денег, в этой Америке. Вот взять хоть этого парня, с которым я разговаривал: всю эту зиму он устраивал у себя в селе пир за пиром, а ко мне пришел и говорит: «Подай полный кофейник кофе и все, говорит, печенье, какое у тебя есть». Хотите посмотреть его чемодан?
Они выходят в коридор и осматривают чемодан. Чудо, а не чемодан, весь сверкает от металла и блях, с тремя пряжками, не считая замка.
– Замок-то с секретом, отмычкой не открыть! – говорит Бреде, словно уже пробовал.
Они вернулись в комнату, но Элесеус вдруг как-то притих. Этот американец из верхнего села, который путешествует по свету как самый важный чиновник, поверг его в ничтожество; ясно было, что Бреде увлечен этим субъектом. Элесеус спросил еще кофе и попытался тоже разыграть из себя богача, потребовав к кофе печенья, он даже покормил печеньем собаку, но по-прежнему чувствовал себя жалким и ничтожным. Что такое его чемодан по сравнению с только что увиденным чудом! Вон он стоит: черная клеенка, потертые углы, обыкновенный ручной саквояж, – ей-ей, он купит себе великолепный чемодан, как только приедет на юг, вот посмотрите!
– Не утруждайте себя кормлением собаки, – сказал Бреде.
И Элесеус снова почувствовал себя человеком и напустил на себя важность.
– Колоссально! До чего же жирна эта собака, – сказал он.
Мысли мешались у него в голове, он резко оборвал разговор и вышел, решив пойти в сарай к лошади. Здесь он вскрыл конверт, лежавший у него в кармане. Он сунул его туда, не посмотрев, сколько в нем денег; он уже не раз получал такие письма из дома и каждый раз находил в них несколько кредиток, помощь на поездку. Что-то в нем теперь? Большой лист серой бумаги, разрисованный маленькой Ребеккой для братца Элесеуса, записочка от матери. А еще что? Ничего? Ничего. Никаких денег.
Мать писала, что не решилась больше просить денег у отца, ведь от капитала, который они получили за медную гору, уже почти ничего не осталось, все ушло на покупку Великого, на товары и на его поездки. Пусть уж он на этот раз выкручивается сам, потому что те деньги, какие еще есть, должны пойти другим детям, а то они останутся совсем безо всего. Счастливого пути и с любовью низкий поклон.
Никаких денег.
Своих денег для поездки на юг Элесеусу не хватит, он подчистую выскреб кассу в лавке и собрал не очень много. Ах, как же он сглупил, послав недавно в Берген своему поставщику письмо с деньгами в уплату по нескольким счетам. Вполне можно было и подождать. Разумеется, он поступил очень легкомысленно, пустившись в дорогу, не распечатав предварительно письма; мог бы избавить себя от поездки в село с этим своим злосчастным чемоданом. А теперь вот извольте радоваться…
Отец возвращается от кузнеца, удачно покончив дело: завтра утром он поедет домой вместе с Йенсиной. Йенсина не стала упрямиться, не заставила себя упрашивать, она сразу поняла, что им в Селланро нужна на лето работница, и тотчас согласилась поехать. Повела себя куда как правильно.
Пока отец рассказывает, Элесеус сидит и думает о своем. Потом показывает отцу чемодан американца и говорит:
– Как бы я хотел быть там, откуда приехал этот чемодан!
Отец отвечает:
– Да, оно бы неплохо!..
Наутро отец собирается в обратный путь, запрягает лошадь и едет к кузнецу за Йенсиной и ее сундучком. Элесеус стоит и смотрит им вслед; когда они скрываются в лесу, он расплачивается в гостинице и дает Катрине на чай.
– Пусть чемодан постоит у вас до моего возвращения, – говорит он ей и уходит.
Элесеус – куда же он идет? У него есть только одно место, куда он может пойти, – он поворачивает назад, ему ничего не остается, как опять постучаться домой. Он шагает прежней дорогой, стараясь держаться на таком расстоянии позади отца и Йенсины, чтобы они его не увидали. Он идет все дальше и дальше. В душе он завидует теперь каждому хуторянину.
Жаль Элесеуса, он совсем сбился с толку!
Разве у него нет торговли в Великом? Да ведь не с чего разыгрывать барина-то. Слишком уж часто предпринимает он приятные поездки для установления связей, они стоят слишком дорого, он не привык ездить задешево. «Не будем мелочными», – говорит Элесеус и дает двадцать эре, когда вполне можно было бы обойтись и десятью. Торговле не под силу прокормить этого расточительного человека, ему необходима помощь из дому. Участок в Великом дает картофель, ячмень и сено для домашнего обихода, но остальные припасы идут из Селланро. Все ли это? Сиверт возит товары Элесеусу бесплатно с пристани. Все ли это? Матери приходится раздобывать ему денег у отца на разъезды. Но уж теперь-то все?
Самое худшее впереди.
Элесеус ведет торговлю как безумец. Ему так льстит, что к нему в Великое идут за покупками из села, что он с готовностью отпускает товары в кредит; когда об этом узнали в округе, народ повалил валом, и все желают брать в кредит, в лавке творится черт знает что; Элесеус такой добрый, знай себе отпускает товары, полки пустеют, снова наполняются. Все это стоит денег. Кто же платит? Отец.
Поначалу самой верной его союзницей была мать: Элесеус в семье светлая голова, ему надо открыть дорогу в жизнь; вспомни, как дешево он купил Великое и как он точка в точку угадал, сколько за него дать! Когда отец убеждал ее, что это не торговля, а сущая ерунда, мать неизменно отвечала: «Много ты понимаешь!» Она даже осуждала Исаака за такие грубые выражения, неужто добрый Исаак так неуважительно относится к Элесеусу?
Ну да, мать ведь и сама попутешествовала, повидала свет, она понимает, что, по сути, Элесеус зазря пропадает в деревне, он привык к другим условиям жизни, привык к общению с равными себе по развитию, которого ему так здесь не хватает. Он слишком много тратит средств на ничтожных людей, но делает это не по испорченности и не из желания разорить родителей, а исключительно по благородству и доброте характера, ему хочется помочь людям, стоящим ниже его. Господи, да ведь во всей округе только он один пользуется белыми носовыми платками, которые постоянно приходится стирать. Если люди доверчиво обращаются к нему за кредитом, а он возьми да и ответь «нет», да ведь это наверняка истолкуют превратно: вот, мол, совсем он не такой уж и добрый, каким его все считают. Кроме того, как местный горожанин и гений, он не может не выполнять свои особые обязательства.
Все это мать принимала во внимание.
Но отец, ничего по этой части не понимающий, раскрыл ей однажды глаза: «Посмотри, вот что осталось от денег, какие мы получили за медную гору!» – «Как, – сказала она, – а где остальные?» – «Ушли на Элесеуса». Она всплеснула руками и воскликнула: «Пора ему взяться за ум!»
Бедный Элесеус, он так изболтался, так запутался. Лучше бы ему было остаться деревенским жителем, теперь вот он умеет писать буквы, но лишен стержня, лишен глубины. Он вовсе не злодей и не исчадие ада, он ни в кого не влюблен и не честолюбив, он почти ничто, если и чудовище, то весьма некрупное.
На этом молодом человеке словно лежит печать несчастья и обреченности, его словно поразила порча. Уж лучше бы добрый окружной инженер не обратил на него внимания в детстве и не забрал с собой в город, чтоб сделать из него человека; должно быть, у мальчика подрезали корни, и он зачах. Все, что он затевает, сказывается потом каким-то изъяном, какой-то чернотой на светлом дне…
Он все идет и идет. Двое седоков проезжают мимо Великого, Элесеус сворачивает в сторону и тоже обходит Великое; что ему делать дома, в своей лавке? Ночью телега подъезжает к Селланро. Следом за нею подходит и Элесеус. Он видит, как во двор выходит Сиверт, с удивлением уставившись на Йенсину; они здороваются за руку и оба улыбаются, потом Сиверт берет лошадь и уводит ее в конюшню.
Только теперь отваживается Элесеус подойти ближе; только теперь отваживается подойти ближе гордость семьи. Он не идет, он крадется, он застает Сиверта в конюшне.
– Это я, – говорит он.
– И ты здесь! – Сиверт снова удивляется.
Между братьями начинается тихий разговор: не упросит ли Сиверт мать дать ему сколько-нибудь денег на дорогу, пусть выручит его. Так больше не может продолжаться, Элесеус устал, он давно уже об этом подумывал, это должно произойти нынешней ночью, большое путешествие, Америка, сегодня же в ночь.
– Америка? – громко произносит Сиверт.
– Тише! Я давно об этом подумывал, и вот теперь ты должен уговорить мать. Так больше не может продолжаться, я давно об этом думал.
– Но в Америку – как же так? – говорит Сиверт. – Нет, не надо этого делать!
– Надо. Непременно. Я сейчас же уйду и успею на почтовый пароход.
– Тебе, верно, охота поесть?
– Я не голоден.
– А поспать?!
– Нет.
Сиверт любит брата и отговаривает его, но Элесеус стоит на своем, первый раз в жизни он стоит на своем. Сиверт совсем сбит с толку, сначала он разволновался при виде Йенсины, а теперь вот Элесеус решил покинуть родину, все равно что отправиться на тот свет.
– А как же Великое? – спрашивает Сиверт.
– Достанется Андресену, – отвечает Элесеус.
– Как же оно может достаться Андресену?
– Разве он не женится на Леопольдине?
– Не знаю. Может, и женится.
Они разговаривают шепотом. Сиверт предлагает позвать отца, чтоб Элесеус сам поговорил с ним, но… нет, нет! – шепчет Элесеус, ни за что, у него никогда не хватит храбрости встретиться лицом к лицу с подобными опасностями, ему всегда был нужен посредник.
Сиверт говорит:
– А мать, ты ведь знаешь, какая она. Не оберешься потом слез и причитаний. Ей ни за что не надо знать об этом.
– Да, – соглашается Элесеус, – ей не надо знать.
Сиверт уходит, его нет целую вечность, наконец он возвращается с деньгами, с целой кучей денег.
– Вот, больше у него нет. Как думаешь, довольно? Сосчитай, он не считал.
– А что отец сказал?
– Да ничего особенного. Подожди минутку, я оденусь и провожу тебя.
– Не надо, ложись спать.
– Может, ты боишься остаться один в темной конюшне? – спрашивает Сиверт, делая слабую попытку приободриться.
Он уходит на минуту и возвращается уже одетый, на плече у него отцовская котомка с припасами. На выходе из конюшни их встречает отец.
– Я слышал, ты собираешься уехать в далекие края? – говорит он.
– Да, – отвечает Элесеус, – но я вернусь.
– Ну-ну, что же это я тебя задерживаю, – бормочет старик и круто поворачивается. – Счастливого пути! – дрожащим голосом говорит он и поспешно уходит.
Братья спускаются вниз по дороге, пройдя немного, садятся и закусывают, и оказывается, что Элесеус очень голоден, он никак не может наесться. Стоит чудесная весенняя ночь, повсюду на холмах токуют тетерева, от этого родного звука на минуту у изгнанника сжимает сердце.
– Какая славная погода, – говорит он. – А теперь иди домой, Сиверт!
– Ага, – говорит Сиверт и идет дальше.
Они минуют Великое, минуют Брейдаблик, и все время то тут, то там на холмах токуют тетерева, это не духовая музыка, какая играет в городах, нет, но это голоса, благовест – настала весна. Вдруг с вершины дерева слышится щебетанье первой пташки, оно будит другую, со всех сторон несутся вопросы и ответы, это больше чем песня, это песнь, восхваляющая жизнь. Должно быть, изгнанника охватывает чувство тоски по родине, чувство безнадежности, он едет в Америку, никто не готов для такого путешествия больше, чем он.
– Ну а теперь, Сиверт, тебе пора возвращаться! – говорит он.
– Ладно, ладно, – отвечает брат, – раз тебе так хочется.
Они садятся на опушке, впереди виднеется село, торговая площадь, пристань, гостиница Бреде; несколько человек копошатся возле парохода, готовясь к отплытию.
– Однако мне, пожалуй, уже некогда сидеть, – говорит Элесеус, вставая.
– Жалко, что ты так далеко уезжаешь, – говорит Сиверт.
Элесеус отвечает:
– Да ведь я вернусь. И тогда у меня будет для разговоров не какой-то клеенчатый чемодан!
Прощаясь, Сиверт сует брату в руку какую-то завернутую в бумагу вещичку.
– Что это? – спрашивает Элесеус.
Сиверт отвечает:
– Пиши чаще! – и уходит.
Элесеус развертывает бумажку и смотрит: это золотая монета, те самые двадцать крон золотом!
– Нет, не надо, зачем! – кричит он.
Сиверт не останавливается.
Пройдя немного, он сворачивает в лес и опять садится на опушке. Внизу, у парохода, становится все оживленнее, он видит, как по трапу поднимаются люди, вот на борт парохода входит его брат, и пароход отчаливает. Элесеус уезжает в Америку.
Он так никогда и не вернулся.
К Селланро приближается удивительная процессия, пожалуй немножко смешная, но не только смешная: три человека с огромными ношами, с мешками, свисающими у них вдоль груди и спины. Они идут гуськом, шутливо перекликаясь друг с другом, но нести им их тяжело. Первым в процессии идет коротышка Андресен, да, впрочем, и вся процессия-то – его задумка: он снарядил в эту экспедицию самого себя, Сиверта из Селланро и еще третьего, Фредрика Стрёма из Брейдаблика. Чертовски забавный парень этот помощник Андресен, одно плечо у него перегнулось чуть не до земли, а куртка сползла едва не до поясницы, но он упорно идет вперед, неся свою тяжелую ношу.
Он так и не купил Великое и торговое дело после отъезда Элесеуса, на это у него нет средств; но у него есть средство получше: выждать время, и, глядишь, все это достанется ему задаром. Андресен далеко не дурак, пока что он арендует участок и понемножку приторговывает.
Недавно он провел ревизию товарной наличности и обнаружил в лавке Элесеуса большое количество неходовых товаров, вроде зубных щеток, вышитых дорожек для стола, даже птичек на стальной проволоке, которые пищат, если их подавить в надлежащем месте.
Со всеми этими товарами он и отправился в путь, надумав продать их рудокопам за горой. Еще со времен Аронсена он знает по опыту, что, когда рудокопы при деньгах, они покупают все что ни попадя. Сейчас его сердит только то, что пришлось оставить дома шесть деревянных лошадок-качалок, купленных Элесеусом в последнюю его поездку в Берген.
Караван входит во двор Селланро, и они сбрасывают тюки на землю. Отдыхают недолго; напившись молока и для потехи предложив свои товары обитателям хутора, они вскидывают груз на спины и идут дальше. Затеяли-то они этот поход не одной только потехи ради. Они идут, пошатываясь, через лес в южном направлении.
Идут до полудня, останавливаются перекусить и снова идут до вечера. Потом разводят костер, ужинают и ложатся передохнуть часок-другой. Сиверт спит, сидя на камне, который он называет мягким креслом. Сиверт в таких делах знает толк. Ведь солнце за день так накалило камень, что сидеть и спать на нем одно удовольствие, товарищи его не столь опытны да и советов не слушаются, они укладываются на вереск и просыпаются в ознобе и с насморком. Встав, они завтракают и идут дальше.
Идут, все время прислушиваясь, в ожидании взрывов; они рассчитывают к середине дня набрести на людей и шахты, работы, верно, уже отошли далеко от моря в сторону Селланро. Но взрывов не слышно. Они идут до полудня, не встретив ни одного человека, но время от времени наталкиваются на большие ямы, которые выкопали люди, проводя разведочные работы. Что все это значит? Должно быть, руды на той стороне горы так богаты, что они разрабатывают полновесную, без всяких примесей медь и почти не двигаются вверх от моря.
После полудня им встречается несколько рудников, но людей не видать; они идут до вечера, и вот уже внизу их глазам открывается море, они бредут мимо пустынных, покинутых людьми рудников и не слышат ни единого взрыва. Все это просто поразительно, но им надо развести костер, поужинать и лечь соснуть – еще одна ночь под открытым небом. Они совещаются: уж не закончились ли тут работы? Не повернуть ли им назад со своими тюками?
– И речи быть не может! – говорит помощник Андресен.
Утром к месту их ночлега подходит человек, бледный и изнуренный, он хмурит брови и смотрит на них, пронизывая взглядом.
– Это ты, Андресен? – говорит человек.
Это Аронсен, торговец Аронсен. Он не прочь выпить с ними горячего кофе и закусить и присаживается к костру.
– Я увидел дым и решил поглядеть, в чем дело, – объясняет он. – Я подумал: вот видишь, они взялись за ум и возобновили работу. А оказывается, это всего лишь вы! Куда вы собрались?
– Сюда.
– А что несете?
– Товары.
– Товары?! – кричит Аронсен. – Вы пришли сюда продавать товары? Кому? Здесь никого нет. Все уехали в субботу.
– Кто уехал?
– Все. Здесь никого нет. А если б и были, так у меня довольно товаров. У меня полная лавка. Можете купить товары, если хотите.
Ах ты, Господи, опять торговцу Аронсену не повезло: работа на руднике прекратилась.
Он немножко повеселел, выпив вторую кружку кофе, и они приступили к нему с расспросами.
Аронсен уныло мотает головой.
– Этому нету слов, это просто непонятно! – говорит он. Все шло хорошо, он продавал свои товары и копил деньги, поселки вокруг благоденствовали, все привыкли к манной каше, к новым школам, лампам с подвесками и к городской обуви. И вдруг господа решают, что больше работать не стоит, и все прекращают. Не стоит? Ведь до сих пор стоило? Разве медная лазурь не выходит на белый свет при каждом взрыве? Это просто чистое жульничество. – Они не думают о том, что ставят такого человека, как я, в затруднительные обстоятельства. Но, должно быть, так и есть, как они говорят: всему виной опять этот Гейслер. Не успел он приехать, как работы прекратились, точно он пронюхал об этом.
– Разве Гейслер здесь?
– Еще бы не здесь! Его следовало бы пристрелить. Он приехал однажды с почтовым пароходом и сразу к инженеру: «Ну, как дела?» – «На мой взгляд, хорошо», – ответил инженер. А Гейслер стоит и опять спрашивает: «Так вы говорите – хорошо?» – «Да. Насколько мне известно», – ответил инженер. Но не было печали: когда распечатали почту, в ней оказались письмо и телеграмма инженеру, мол, овчинка выделки не стоит, извольте прекратить работу!
Участники процессии переглядываются, но их предводитель, коротышка Андресен, видимо, не потерял мужества.
– Поворачивайте-ка лучше домой! – советует Аронсен.
– И не подумаем, – отвечает Андресен, укладывая в тюк кофейник.
Аронсен смотрит поочередно на всех троих.
– Да вы с ума сошли! – говорит он.
Но помощник Андресен не очень обращает внимание на своего бывшего патрона, он теперь сам себе патрон, это он снарядил экспедицию в дальние края, повернуть обратно здесь, на вершине горы, значило бы потерять весь свой авторитет.
– Да куда же вы пойдете? – раздраженно спрашивает Аронсен.
– Не знаю, – отвечает Андресен. Но у него есть план, не иначе как в голове у него туземцы, к которым они пришли втроем, с большим запасом стеклянных бус и колец. – Ну, пойдемте, – говорит он, обращаясь к товарищам.
Собственно говоря, выйдя нынче утром из дома, Аронсен намеревался пройти подальше, может, ему хотелось посмотреть, все ли рудники опустели, правда ли, что ушли все до единого человека; но эти разносчики своим упрямым желанием непременно идти дальше расстроили все его планы: он во что бы то ни стало должен отговорить их продолжать путь. Вне себя от злости, Аронсен забегает вперед, поворачивается к ним лицом и кричит, вопит во всю мочь, защищая неприкосновенность своей территории. Так они доходят до барачного поселка.
Вокруг пусто и уныло. Основные инструменты и машины внесены в помещения, но бревна, доски, сломанные повозки, ящики и бочки валяются повсюду без призора; кое-где на стенах домов прибиты плакаты, воспрещающие вход.
– Видите! – кричит Аронсен. – Ни души! Куда вы идете? – И грозит каравану великими бедами и ленсманом; сам он пойдет за ними по пятам и проверит, не торгуют ли они запрещенными товарами. – А за это тюрьма и каторга, уж будьте покойны.
Вдруг кто-то окликает Сиверта. Поселок не вовсе покинут, не совсем мертв; у одного из домов стоит человек и машет им рукой. Сиверт шагает к нему со своей ношей и сразу узнает его: это Гейслер.
– Вот так встреча! – говорит Гейслер. Лицо у него красное, цветущее, но глаза, должно быть, болят от весеннего света, он в темном пенсне. Речь у него такая же живая, как прежде. – Чудесная встреча! – говорит он. – Она избавляет меня от путешествия в Селланро, у меня так много хлопот. Сколько у вас там теперь хуторов?
– Десять.
– Десять хуторов? Вот это я одобряю, я доволен! Нам бы иметь в стране тридцать две тысячи таких молодцов, как твой отец! – говорю я и опять одобряю, я это высчитал.
– Ты идешь, Сиверт? – кричат ему.
– Нет! – коротко бросает Гейслер.
– Я догоню, – кричит Сиверт и сбрасывает на землю тюки.
Оба садятся и беседуют; на Гейслера снизошел дух, он смолкает лишь на то время, пока Сиверт дает краткий ответ, потом опять говорит без удержу:
– Редкостный случай, никогда его не забуду! Вся эта моя поездка была замечательно удачна, а тут еще тебя встретил, и мне не надо делать крюк, чтоб попасть в Селланро! У вас все благополучно дома?
– Да, спасибо.
– Построили новый сеновал над скотным двором?
– Да.
– А я так занят, скоро у меня дел будет выше головы. Видишь, где мы сейчас сидим, Сиверт? На развалинах поселка. Люди построили его аккурат на свою беду. В сущности, во всем виноват я, то есть я был одним из посредников в маленькой игре судьбы. Началось с того, что твой отец нашел несколько камешков на скале и дал их тебе поиграть, когда ты был маленьким. С этого все и началось. Я хорошо знал, что эти камешки имеют только ту цену, какую люди захотят заплатить за них, ну что ж, я назначил цену и купил их. Камни стали переходить из рук в руки, производя свое разрушительное действие. Время шло. Несколько дней тому назад я снова приехал сюда, и знаешь зачем? Хочу купить эти камни обратно!
Гейслер умолкает и смотрит на Сиверта. Он замечает тюки и вдруг спрашивает:
– Что это ты тащишь?
– Товары, – отвечает Сиверт, – мы идем с ними в село.
Ответ, видимо, не интересует Гейслера, а может, он и не слыхал его; он продолжает:
– Стало быть, хочу купить обратно камни. Последний раз я велел моему сыну продать их, он молодой человек твоих лет, и это все, что о нем можно сказать. В семье нашей он – молния, я – туман. Я из тех, кто знает, что надо делать, но ничего не делает. А он – молния; сейчас он работает на промышленном предприятии. Так вот, в последний раз он продал эти камешки вместо меня. Я из себя кое-что представляю, про него этого не скажешь, он – всего лишь молния, прыткий, современный юнец. Но молния сама по себе бесплодна. Взять вас, обитателей Селланро; вы каждый день видите перед собой синеющие на горизонте цепи гор, они не выдуманы, это древние горы, они – из далекого прошлого, но для вас они – близкие друзья. Вы живете вместе с землей и небом, вы одно целое с ними, одно целое с этой ширью и незыблемостью бытия. Вам не нужен меч в руках, вы идете по жизни с пустыми руками и непокрытой головой, окруженные великой любовью. Смотри, вот она – природа, она принадлежит тебе и твоим близким! Человек и природа не палят друг в друга из пушек, они воздают друг другу должное, не соперничают, не состязаются ни в чем, они следуют друг за другом. И посреди всего этого – вы, обитатели Селланро. Горы, лес, болота, луга, небо и звезды – и все это не в малости и отмеренности, все это в беспредельности. Послушай меня, Сиверт: будь доволен! У вас есть все, чем жить, все, ради чего стоит жить, все, во что верить; вы рождаетесь и производите себе подобных, вы необходимы на земле. Вы поддерживаете жизнь. Из поколения в поколение вы возделываете землю, а когда умираете, ваше место заступают другие. Вот это-то и есть то самое, что называется вечной жизнью. Что вам дано взамен? Жизнь по справедливости и возможностям, жизнь в доверчивом и правильном ко всему отношении. Никто не дергает вас и не управляет вами, у вас есть покой и авторитет. Вы окружены великой любовью. Вот что дано вам взамен. Вы лежите у женской груди, играете теплой материнской рукой и сосете молоко. Я думаю о твоем отце, он один из тех тридцати двух тысяч. Что представляют из себя многие другие? Я – хоть что-то представляю, я – туман, я здесь и там, я парю в небе, иногда я – дождь, пролившийся на пересохшую почву. А другие? Мой сын – молния, которая – ничто, он – бесплодное сверканье, он может лишь действовать. Мой сын – порождение нашего века, он искренне верит в то, чему научил его нынешний век, в то, чему научили его еврей и янки; меня все это не трогает. Во мне нет ничего загадочного, только в своей семье я – туман. Я сижу в кругу семьи, и меня все это не трогает. Дело в том, что я лишен таланта жить покойно и беззаботно. Будь у меня этот талант, я и сам мог бы быть молнией. Теперь я – туман.
Вдруг Гейслер словно опять приходит в себя и спрашивает:
– Так вы поставили сенной сарай над скотным двором?
– Да. А еще отец построил новую избу.
– Новую избу?
– Он говорит, на случай если кто приедет, на случай, говорит, если приедет Гейслер.
Гейслер обдумывает его слова и решает:
– В таком случае я непременно приду. Да, приду, так и скажи отцу. Но у меня очень много дел. Я приехал сюда и сказал инженеру: «Передайте от меня господам в Швеции, что я – их покупатель!» Посмотрим, что из этого выйдет. Мне-то ведь все равно, я не тороплюсь. Но поглядел бы ты на инженера: он работал не покладая рук, он занимался людьми, лошадьми, деньгами, машинами, разорением, он был убежден, что делает настоящее дело. Ему казалось, чем больше камней он превратит в деньги, тем лучше; он был уверен, что достоин за это всяческой похвалы, что он добывает деньги для села, деньги для страны; гибель подступает к нему все ближе и ближе, а он не понимает положения; он не понимает, что стране нужны не деньги, у страны денег более чем достаточно; чего ей не хватает, так это таких людей, как твой отец. Подумать только – превратить средство в цель и гордиться этим! Они больны и безумны, они не работают, они не знают плуга, они знают только игральные кости. Разве они не достойны похвалы, разве они не изводят себя своим безумием? Посмотри на них, ведь они ставят на карту все, что имеют! Их ошибка только в том, что игра это вовсе не задор, это даже не мужество, это – ужас. Знаешь, что такое игра? Это страх и холодный от пота лоб, вот что такое игра. Их ошибка в том, что они не хотят идти в ногу с жизнью, они хотят обогнать ее, они несутся, они вламываются в жизнь. Но тут начинают подавать голос их бока – остановитесь, больно, ищите лекарство, остановитесь! А жизнь продолжает давить на них, вежливо, но решительно. И тут начинаются жалобы на жизнь, возникает ожесточение против жизни! Каждому свое – у одних, пожалуй, и есть причины жаловаться, у других их нет, но никому не дано ожесточаться против жизни. Нельзя быть суровым, справедливым и жестоким к жизни, надо проявлять к ней милосердие, надо брать ее под свою защиту: надо помнить, с какими игроками приходится возиться жизни!
Гейслер смолкает на минуту и уходит в себя, потом говорит:
– Ну да ладно, будь что будет! – Он, видимо, устал и начинает зевать. – Ты идешь вниз? – спрашивает он.
– Да.
– Что ж, торопиться некуда. За тобой еще прогулка по горам, помнишь, Сиверт? Я-то все помню. Я помню себя полуторагодовалым мальчонкой: я стою и качаюсь на помосте у сенного сарая в усадьбе Гармо в Ломе и чувствую какой-то запах. Я еще и сейчас чувствую этот запах. Ну да ладно, будь что будет; мы могли бы пройтись с тобой прямо сейчас по горам, не тащи ты этих тюков. Что у тебя в тюках?
– Товары. Андресен хотел их продать.
– Я тоже из тех, кто знает, что надо делать, но ничего не делает, – говорит Гейслер. – Это надо понимать дословно. Я – туман. Вот на днях я, наверно, откуплю эту гору, очень может быть; но и в этом случае я не стану смотреть в небо и кричать: «Подвесная дорога! Южная Америка!» Это для игроков. Здешний народ думает, что я не иначе как сам дьявол, раз знал, что разработки потерпят крах. Но тут нет ничего загадочного, все очень просто: новые залежи меди в Монтане. Янки – игроки похитрее нас, они забивают нас конкуренцией в Южной Америке; наша руда слишком бедна. Мой сын – молния, он получил сообщение, вот я и приплыл сюда. Все очень просто. Я всего на несколько часов опередил шведских господ, и весь секрет. – Гейслер опять зевает, встает и говорит: – Если тебе надо вниз – пойдем!
Они спускаются вниз, Гейслер плетется сзади, он совсем раскис. Караван расположился у пристани, весельчак Фредрик Стрём поддразнивает Аронсена:
– У нас табак вышел, у вас есть табак?
– Вот я дам тебе табаку! – отвечает Аронсен.
Фредрик смеется и утешает его:
– Да вы не огорчайтесь, не принимайте этого так близко к сердцу, Аронсен! Мы только продадим у вас на глазах свои товары, а потом уйдем домой!
– Пойди лучше вымой морду! – злобно кричит Аронсен.
– Ха-ха-ха, чего это вы прыгаете, как попрыгунчик! Вам надо быть красивым, как на картинке!
Гейслер устал, он ужасно устал, даже темное пенсне не помогает, глаза его слипаются от яркого весеннего света.
– Прощай, Сиверт! – внезапно говорит он. – Нет, мне все-таки не удастся в этот раз побывать в Селланро, скажи отцу; у меня столько хлопот. Но я приеду попозже!
Аронсен плюет ему вслед и повторяет:
– Пристрелить бы его!..
В три дня караван распродает свои тюки, и по хорошей цене. Дело оказалось блестящим. У сельчан еще оставалось много денег после разразившегося краха, и они всячески старались поскорее спустить их; даже птички на проволоке и те им понадобились, их поставили на комоде в горнице; раскупили они и красивые ножи для разрезания календарей. Аронсен неистовствует:
– Как будто у меня в лавке нет точно таких же красивых вещей!
Торговец Аронсен переживает страшные муки, ему бы хорошенько последить за этими мешочниками, но они возьми да и разделись – они пошли в село поодиночке, а он разрывается на части, бегая сразу за всеми тремя. Пришлось сначала бросить Фредрика Стрёма, самого злого на язык, потом Сиверта, который вообще никогда ему не отвечал ни слова, а только и делал, что продавал; Аронсен решил сопровождать своего бывшего помощника и бороться против него в домах сельчан. Но помощник Андресен отлично знал своего бывшего хозяина и его неосведомленность по части торговли и запрещенных товаров.
– Выходит, английские катушечные нитки не запрещены? – спросил Аронсен, притворяясь сведущим торговцем.
– Как же, – ответил Андресен. – Но я и не принес сюда катушек, я их и у себя могу продать. Посмотрите сами, у меня нет ни одной катушки.
– Ладно уж. Но ты видишь, я знаю, что запрещено, а что нет, не тебе меня учить!
Аронсена хватило всего на один день, после чего, бросив и Андресена, он ушел домой. Больше следить за ними было некому.
С того дня дела пошли лучше некуда. Женщины в ту пору носили накладные косы, и помощник Андресен оказался великим мастером продавать накладные косы, ему ничего не стоило всучить белокурую косу черноволосой девушке; одно только было жалко, что нет у него кос еще посветлее, седых, потому что те ценились всего дороже. Каждый вечер приятели сходились на условленном месте, делились новостями и пополняли, занимая друг у друга, запасы товаров; потом Андресен усаживался с напильником и счищал с охотничьего рога германскую фабричную марку или соскабливал клеймо «Фабер» с пеналов. Андресен был мастер на все руки.
Зато Сиверт оказался явно не на высоте. Не то чтобы он ленился или плохо сбывал товары, нет, он продавал их больше всех, но денег выручал куда как меньше.
– Ты мало разговариваешь, – сказал Андресен.
Нет, Сиверт не болтал как за язык повешенный; как всякий хуторянин, он был скуп на слова. Да и о чем было говорить? К тому же Сиверту хотелось отделаться к празднику и поскорее попасть домой, где его уже ждали полевые работы.
– Это Йенсина его зовет! – говорит Фредрик Стрём.
Самого Фредрика, впрочем, тоже ждут весенние работы, и ему тоже некогда терять время, но в последний день он все-таки не удержался и отправился доругиваться к Аронсену!
– Хочу продать ему пустые мешки, – сказал он.
Андресен с Сивертом отправились следом, терпеливо поджидая Фредрика у лавки Аронсена. До них доносится отборнейшая ругань, потом смех Фредрика; вдруг дверь распахивается, и Аронсен принимается выпроваживать гостя. Но Фредрик не торопится уходить, нет, он продолжает что-то говорить; они слышат, как он напоследок пытается всучить Аронсену деревянных лошадок.
Потом караван – три парня, полных молодых сил и здоровья, – отправляется домой. Они идут, распевая во весь голос, спят несколько часов и снова отправляются в путь. Когда в понедельник они подходят к Селланро, Исаак как раз начинает сеять. Погода для сева самая подходящая: влажный воздух, изредка проглядывает солнце, через все небо перекинулась огромная радуга.
Караван расходится. Прощай, прощай…
Исаак идет по полю и сеет, как есть мельничный жернов, чурбан чурбаном. На нем домотканое платье из шерсти, настриженной с его собственных овец, сапоги – из кож его собственных телят и коров. Он идет по полю, благочестиво обнажив голову, и сеет, макушка у него лысая, но вся остальная часть головы буйно заросла волосами, густая борода обрамляет лицо. Это Исаак, маркграф.
Он редко знает точные числа, зачем они ему! У него нет бумаги, чтоб что-то записывать: кресты на календаре указывают дату отела каждой из коров. Но осенью он знает день святого Олафа – к этому сроку надо свезти в сарай все сено; весной он знает день Благовещенья, к которому должны быть доделаны все ворота и ограды, знает, что через три недели после Благовещенья медведь выходит из берлоги – к этому сроку все семена должны быть в земле. Он знает все, что ему нужно.
Душой и телом он – деревенский житель, землепашец, не ждущий чьих-то милостей. Выходец из прошлого, провозвестник будущего, один из первых на земле хлебопашцев; от роду ему девятьсот лет, и все же он сын своего века.
Да, у него ничего не осталось от денег, которые он получил за медную гору, их сдуло порывом ветра! Да и у кого они остались после того, как с горы ушли люди? На пустоши же выросло десять хуторов, и она ждет появления сотен других.
Может, здесь, на пустоши, ничего не растет? Да здесь растет все – люди, животные, плоды. Исаак сеет. Вечернее солнце озаряет семена, широкой дугой сыплются они из его руки и золотым дождем падают на землю. Следом идет Сиверт, он заборонит их, прикатает катком, снова заборонит. Лес и скалы стоят и смотрят на них, во всем – величие и мощь, все взаимосвязано и соразмеримо.
Клинг-клинг! – звенят колокольчики высоко на откосе, вот они все ближе и ближе: скотина торопится добраться до вечера домой. Пятнадцать коров и сорок пять голов мелкого скота – всего шестьдесят голов. Вон к летнему загону направились женщины с подойниками, которые они несут на коромысле через плечо, – Леопольдина, Йенсина и маленькая Ребекка. Все трое босиком. Маркграфини нет с ними. Ингер осталась дома, готовит обед. Она расхаживает по дому, высокая и статная, весталка, поддерживающая огонь в кухонной плите. Ну что ж, Ингер поплавала по бурному морю, побывала в городе, теперь она опять дома; мир велик, он кишит мириадами песчинок, Ингер – одна из них. Что она среди людей? Песчинка.
Наступает вечер.