Мистическое славянское фэнтези от мастерицы жанра. Начало XIII века, Гоголевская атмосфера, ужасы и славянская мифология.
Cын новгородского попа Воята, за буйный нрав сослан в дальний погост, где попы не приживаются: с каждым что-нибудь случалось. Вскоре после приезда Воята находит в лесу труп местного жителя, разорванного зверем. Вопреки местному обычаю Воята читает над ним псалмы. К утру местные удивляются, что после этого Воята остался живым… Это только пролог к непростой разгадке тайн древних книг старца Панфирия и города Великославля, погруженного на дно озера…
Елизавета Дворецкая – многократная победительница литературных премий, любимица реконструкторов и поклонников славянского фэнтези.
© Дворецкая Е., текст, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Часть первая
В открытом поле ветер едва не сбивал с ног, бросал в лицо холодные капли. Проходя перекрёсток дорог – на Лепёшки и Песты, – Воята Задор, новый молодой парамонарь[1] Власьевой церкви Сумежского погоста, надвинул шапку поглубже, чтобы закрыть уши. И всё равно услышал: где-то рядом раздавался младенческий плач.
Вздрогнув от неожиданности, Воята остановился и оглянулся: позади бредёт какая-то баба с дитём? Но никого не увидел – на всей протяжённости дороги через сжатое ржаное поле, до самого леса, не было ни единой живой души, ни человека, ни пса. Только вихри крутили палые листья и всякий травяной сор. Кому тут ходить в эту пору? Холодно, слякотно, ветер пронимает даже через толстую свиту валяной шерсти. Он и сам сейчас лучше бы возле печи сидел, а баба Параскева шила и рассказывала что-нибудь занятное про здешнюю старинную жизнь… Да нет, отец Касьян в Видомлю послал, деревню за семь вёрст, дескать, Ксинофонт Хвощ ему уж три года две резаны не отдаёт, сходи взыщи…
Воята снова двинулся по дороге, но не прошёл и трёх шагов, как младенческий плач раздался снова, гораздо ближе и яснее. Воята ещё раз огляделся, пошарил глазами по земле. Сырая пожня, больше ничего.
Плач шёл от кучи веток у обочины. Подойдя вплотную, Воята оглядел прикрытый ветками небольшой бугорок и аж передёрнулся: неужели кто-то бросил в поле младенца да ветками закидал? Кто ж такой злыдень? Девка, может, родила беззаконно? От возмущения стало жарко, даже холод и ветер забылись.
Живо наклонившись, Воята поднял и отбросил одну ветку, другую…
Под ветками проглянула влажная земля, уже слежавшаяся, топорщилась отсыревшая стерня.
Плач звучал прямо из-под земли, из-под этих вот комьев с торчащими соломинками.
В замешательстве Воята отшатнулся. Жар сменился ознобом, сорочка показалась ледяной. Он застыл в шаге от бугорка, стиснул зубы, невольно ухватился за крест на груди.
– Господи, помилуй!
Плач всё не унимался. Он звучал совершенно ясно, лишь чуть приглушенный толщей земли. Казалось, надрывается голодный младенец, засыпанный на глубину с ладонь, не больше.
Боже святый, но как… Землю, уже прибитую дождями, с отпечатками толстых веток, которыми прикрывали малюсенький холмик, явно копали не вчера, не третьёва дня… Не может живой младенец неделю и больше лежать под землёй…
А неживой?
Невидимые пронзительно-холодные пальцы прошлись по затылку, по шее, пощекотали спину. Воята передёрнул плечами и ещё раз безотчётно перекрестился. Потом ещё раз. Плач не прекращался. Воята сглотнул, пытаясь собраться с мыслями. От холода застучали зубы, стало душно, будто это он сам – маленький комочек плоти, лежащий под грудой промёрзшей, влажной, тяжёлой земли.
«Холодно, холодно!» – пискнул в ухо, сзади и сверху, тонкий жалобный голосок.
Воята резко развернулся – никого, само собой, не увидел.
«Холодно, люди добрые! – заныло уже у другого уха. – Положила меня мати голенькую, даже пелёночки не дала! Ой-о-ой!»
Невидимая маленькая девочка жалобно плакала где-то позади, но сколько Воята ни вертелся, ни увидеть её, ни уйти от голоса не удавалось. Опомнившись, он сделал несколько быстрых шагов по дороге. Но плач только усилился, переходя в визг, – в нём звучали отчаяние, возмущение, гнев.
«Ни пелёночки! Ни лоскуточка! Ни единой ниточки!» – кричал тоненький детский голосок, и Воята себя самого ощущал голеньким младенцем, брошенным посреди поля на верную смерть, голодную и холодную…
На погибель души…
Да вот же в чём дело!
Глубоко вдохнув, Воята шагнул обратно к бугорку. Плач немного поутих: не прекратился, но в нём теперь слышалось ожидание.
Не отрывая глаз от бугорка, Воята пошарил по поясу, нашёл нож, вынул, откинул полу свиты. Натянул подол сорочки, вспорол плотную льняную тканину и с трудом, наполовину отрезал, наполовину оторвал лоскут меньше ладони. Жалко новой сорочки, но ничего другого нет под рукой.
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! – хрипло выкрикнул он в сторону бугорка.
Разом стало легче, вернулась уверенность и светлое чувство, с которым он читал в церкви.
– Коли ты мужеска пола, то будь Иван! – чисто для порядка сказал Воята, хотя уже знал, что никакой это не Иван. – А коли женского – будь Марья!
И бросил лоскут от рубахи на бугорок.
Ветер подхватил его – прямо вырвал из рук, не дав коснуться земли, и мигом унёс.
Плаксивый голос всхлипнул ещё раз, переводя дух, и затих. Сквозь завывания ветра, по-прежнему бесившегося между тучами и полем, души Вояты коснулась тёплая, ласковая тишина, напоённая нездешними ароматами. Будто раскрылись где-то рядом ворота незримого сада, пропуская спасённую младенческую душу, и закрылись опять. Но ощущение тепла осталось, задержалось под суконной свитой, крепко обняло Вояту, будто в благодарность.
Медленно он убрал нож обратно в ножны на поясе. Подошёл, пошевелил ногой оставшиеся несколько веток на бугорке. Отбросил их прочь – уже не нужны. Теперь это просто бугорок, чуть крупнее кротовины. Не будет под ним больше плакать.
Рубаху жалко. Матушка собирала, причитала: кто же тебе, дитятко, в этом Сумежье сорочки-то помоет, залатает? Найдётся ли добрая душа?
Ну да ладно. Воята хмыкнул: пусть-ка теперь Павшина баба ему новую сорочку поднесёт за это дело…
«Господину архиепископу новгородскому владыке Мартирию сумежане, Великославльской волости, тебе, господарю, челом бьют от мала до велика…»
Писарь читал, стоя над ворохом сегодняшних грамот. Архиепископ медленно прохаживался по горнице, заложив руки за спину, – устал сидеть. Владыка Мартирий лишь три года назад достиг возраста, когда допустимо епископское посвящение[2]; был он чуть выше среднего роста, прям станом и худощав, отчего казался более рослым, чем был на самом деле. Стоял жаркий летний день, мухи жужжали возле забранного слюдой оконца, со двора пахло сеном. Полосы солнечного света лежали на половицах и сами казались липкими и тягучими, как светлый мёд. С близкой Софийской площади доносился гомон торжища.
– «Как поп наш Горгоний наглой смертью умре, так и стоит Власьева церковь Сумежского погоста без пения уж второе лето…»
– Постой! – Архиепископ знаком остановил Гостяту. – Сам прочти: опять они за своё? Попа себе просят? Я ж писал им – нету у меня для вас попа! Присылайте дьяка, поставлю его попом.
– Так у них, господине, нету дьяка. Отец Горгоний раньше дьяком был, его ещё прежний владыка, Дионисий, попом к Святому Власию поставил.
– А в другом приходе? Великославльская волость же большая, сколько там, десять погостов?
– Десятину платят с десяти погостов, а церкви только две поставлены: Власьева в Сумежье, где волостной погост, и Николина – в Марогоще. У Власия служил отец Горгоний, у Николы – Касьян. И пути между ними на весь день.
– Что говоришь? – Архиепископ наклонился, не дослышав.
– Пути между ними день!
– Да что же такое? – Владыка в досаде оглянулся на дверь. – Поди узнай, что там за крик?
Гостята, ещё довольно молодой мирянин, положил грамоту от сумежан в кучу других и с охотой направился к лестнице. В сенях внизу раздавался гомон, нарушающий покой в архиепископских палатах близ Святой Софии новгородской. Даже мух заглушил. Прозвучал голос Гостяты, привычно водворяющий порядок; ему отвечало, перебивая друг друга, несколько других.
Вот Гостята вернулся; видно было, что недавно смеялся. Поклонился, придавая лицу сдержанное и скромное выражение.
– Там, господине, отроки посадничьи с торгу привели… – Он всё же не удержался и фыркнул в рукав. – Воятку Задора, попа Тимофея сына, что у Святой Богородицы в Людином конце. Подрался с одним, с Миронегова двора. Рассудишь их или пусть пока в погребе посидят?
– Попа Тимофея сын? Ну, давай его сюда.
Архиепископ уселся в резное кресло и сложил руки. Он сам был рад передохнуть от грамот. И не лень же людям драться в жару такую!
В палату вошёл посадничий десятский, поклонился.
– Тут, господине, попович с Людина конца. На торгу драку учинил с Микешкой Косым, и горшки ещё побили. Мы было взяли их, да коли этот из поповской чади, так тебе его судить. Сам сказал: к владыке, мол, ведите.
– Коли сын поповский, то моя чадь, – кивнул архиепископ. – Где он у вас?
В дверь пролез кто-то со связанными руками – такой здоровенный, что плечи его едва прошли в проём. За ним втолкнули ещё одного, потом вошли двое посадничьих отроков.
– Вот они, господине, оба перед тобой.
– Опять ты здесь? – обратился архиепископ к здоровяку, что вошёл первым. – Как тебя… Воятка?
Если раньше на румяном, округлом лице молодого здоровяка было возмущённое выражение, то теперь, оказавшись перед владыкой, он присмирел и устыдился. Рубаха на плече была порвана, на лице засохла кровь из разбитой брови. Противник его, мужик постарше, выглядел ещё хуже – сломанный нос покраснел и распух, один глаз совсем заплыл, рубаха была в пыли и в пятнах; архиепископ дёрнул носом, уловив запах конского навоза.
– Воята я, Тимофеев сын. – Детина лет двадцати, здоровенный, как медведь, смущённо уставился под ноги. – Отец мой служит у Святой Богородицы…
– А по-крещёному как?
– Гавриил…
– А что имя сие значит, ведомо тебе?
Ещё сильнее устыдившись, Воята опустил глаза.
– Значит, «муж Божий», – продолжал епископ. – Святой Архистратиг Гавриил – Божественного всемогущества служитель, добрых вестей податель. Видно, плачет он горько, на дела твои глядючи. Ты-то чем Господу служишь? Помнишь, в Неревском конце той зимой была драка, ты у меня потом сто поклонов в день клал?
– Помню, владыка…
И в кого только вымахал такой, ещё раз удивился про себя архиепископ. Отец Вояты, поп Тимофей, росту обыкновенного, жена его тоже не медведица, двое старших сыновей – люди как люди. А младшего Господь сотворил здоровенным, что сосна бортевая, и нравом буйного. Оно хорошо в стеношных боях и в драке на мосту, однако не на торгу же. А по лицу видать, что хоть горяч, но не глуп и не лукав, вид смышлёный и честный.
Стыдясь смотреть архиепископу в лицо, Воята не отрывал взгляда от его сложенных рук – с изящными, тонкими кистями, немного опухшими суставами пальцев. Даже эти руки будто дышали умом, прилежанием и благочестием – не то что собственные Воятины кулачищи, в которых бронзовое стило соломиной кажется.
– А на Святки тогда Гюрятину чадь поколотил, – напомнил десятский.
– Так чего они на девок навалились, наших, людинских? Кто их звал?
– А с медведем на прошлую Масленицу зачем сцепился? Помял же скотину бессловесную?
– Те скоморохи сами виноваты! – Воята вскинул глаза. – Сами зазывали с медведем бороться, а медведь-то у них плюгавенький…
Архиепископ едва скрыл усмешку. Вблизи его лицо – щёки впалые, борода и усы светло-русые, без налёта рыжины; большие глаза с темными тенями внизу на бледной коже; у тонкой переносицы, над концами бровей стоячие тонкие морщинки – казалось лицом добродушного человека, который принуждает себя быть строгим, и Воята понадеялся на добродушную сторону владычьей души. Только светло-русые брови-стрелы от переносицы так резко шли вверх, будто грозили тайком: насквозь тебя вижу!
– Ладно! В сей раз ты что натворил?
– Прости, владыка! – Воята неловко поклонился со связанными руками. – Я б не тронул никого, да Микешка, – он покосился на супротивника, – бранить меня начал, вот тем же самым, что я только кулаками махать горазд, а грамоте-де я не знаю и мне в изгои прямая дорога.
– Прямо так начал бранить, без причины?
– Ну, шёл я по торгу, торг ведь нынче. Мы с Будьшей вдвоём шли, орешков хотели посмотреть. Иду я, через людей так, бочком пробираюсь. А вдруг этот, – он кивнул вбок на Микешку, – как начнёт орать, что-де я его насмерть убил… Убил бы – он не орал бы…
– Да он как толканул меня, чудище, я аж в лыки отлетел! – не выдержал Микешка. – Я ему говорю: куда валишь, будто медведь, ты гляди, куда прёшь! А ещё, говорю, попович! Куда тебе в церкви служить, ты и грамоте-то не знаешь…
– Сказал, будто мне в изгои прямая дорога! – подхватил Воята. – И меня осрамил, и батюшку, и брата Кирика, что уже дьяконом поставлен к Святому Илье от Нежаты Нездинича, а меня батюшка с ним заодно обучал. Я ему говорю: ах ты, рожа… – Он запнулся, спохватившись, что перед архиепископом повторять всё, что было сказано, никак нельзя. – Так обидно мне стало, что и не знаю, что сказать. Ну, я его вынул из лык-то и глаз ему маленько подправил, чтобы лучше глядел. Легонько так, чтобы только вежество помнил… А он как кинется на меня, и руками своими молотит, как петух крыльями на навозной куче…
– Сам ты… прости, владыко!
– Я ему врезал под дых, чтоб охолонул. Его и скрючило. Я думаю, пойду восвояси, подобру-поздорову, пока не вышло какого худа, как с теми скоморохами. А он разогнулся, злодей, да как подпрыгнет, как вцепится мне в волосья и давай рвать. Я его, клеща кровопивственного, оторвал от себя и дал раз… или два. Он и отлетел, да прям в горшки Федкины, только черепки брызнули. Чую, на спине у меня кто-то повис. Я его вперёд сбросил, успокоил разок – глядь, а это Федка! И рубаху мне порвал, – Воята двинул плечом, – а рубаха новая, матушка пошила. И такое меня зло взяло, что вынул я Микешку из горшков… А тут отроки, да на плечах повисли сразу двое…
Воята окончательно смешался и потупился. Густые тёмно-русые волосы закрыли высокий лоб, но сквозь них проступала зреющая красная шишка.
– А Микешка меня зря бранил, по вредности, – закончил он. – Я читать могу, и книги святые знаю, и Псалтирь, и Апостол, и Часослов, и писать умею.
– Да уж я наслышан от отца Климяты, все книги в хранилище ты пересмотрел. – Архиепископ посмеялся. – Иди, – он кивнул в сторону стола, – читай. Псалтирь видишь?
Воята, робко ступая, пробрался к столу, где лежала большая книга в кожаном переплёте.
– Развяжи ты его, – велел архиепископ десятскому. – Ты ж, чадо, буянить не станешь больше?
– Не стану, ей-богу, – насупившись от стыда, ответил Воята. – Я ж не коркодил какой…
Десятский подошёл и распутал ремень у него на руках. Воята украдкой потёр запястья, потом вытер ладони о подол рубахи, перекрестился.
– Читай, где открыто! – велел архиепископ.
Воята не наклонился, лишь опустил взгляд с высоты своего роста. Красиво выписанные чёрные буквы тесно сидели в ровных строчках двух столбцов.
– Вси видящие мя поругаша ми ся, глаголаша устами, покиваша главою: упова на Господа, да избавит его, да спасет его, яко хощет его…[3]
– Он на память повторяет, – прошипел Микешка. – А сам и ступить не умеет!
– Цыц! – прикрикнул на него архиепископ. – Слово Божие прерывать вздумал!
– Прости, владыка! – Микешка присел, съёжился, однако торопливо продолжил, не в силах сдержать вредность души: – А только он на память повторяет. От отца наслушался да и запомнил.
– Всем бы так запомнить. Вот что – возьми… Гостята, дай ему грамоту какую ни то. – Архиепископ обернулся к писарю.
Гостята, улыбаясь, взял верхнюю из вороха.
– «А ты бы, господин, попа Касьяна, что у Святого Николы Марогощского погоста, поставил нам попом у Святого Власия, – прочёл Воята там, куда Гостята ткнул пальцем, не так бойко, как из Псалтири, но вполне уверенно. – С тем тебе, господин, челом бьём».
– Вот они что придумали! – Архиепископ вспомнил, о чём шла речь до привода драчунов. – Касьяна? Это он на два прихода будет у них один? Управится ли? Он и в грамоте не боек, на память больше, я слыхал…
Взгляд его упал на Вояту, стоявшего с понурым видом.
– Ну вот… – задумчиво произнёс архиепископ. – Читать ты, чадо, умеешь, так что попрекали тебя зря.
– Так батюшка ж выучил…
– Ещё бы он смирению тебя выучил, а не только кулаками махать.
– Тут уж не батюшки вина. Я бы хотел, да как начнут меня на задор брать, так нет мочи, будто бес какой толкает.
– Бес молитвой изгоняется. Проси прощения у Микешки, что побои ему причинил.
Воята поджал губы и дёрнул носом. На лице его ясно отразилось возмущение: меня без вины обругали, и я прощения проси?
– А Микешка сам у тебя и у Бога прощения попросит, что понапрасну бесчестил.
– Радуйся, дурак, легко отделаешься! – шепнул Вояте десятский. – Кланяйся и благодари!
Воята вздохнул и послушно поклонился своему обидчику.
– Федка пусть объявит, на сколько вевериц вы ему горшков побили, пусть поп Тимофей разочтётся. О прочем же я с отцом твоим потолкую… – задумчиво добавил архиепископ. – Ну, ступайте.
Это «прочее» могло означать шестьдесят кун, которые архиепископ должен был взыскать с отца Тимофея. Воята стойко терпел брань и попрёки, не столько от отца даже, сколько от старшего брата, Кирика.
– Дубина выросла, прости Господи, а ума как у теляти! – возмущался дьякон. – И правильно тебя Микешка бранил, хоть он и сам дурак! Грамоте ты обучен, да толку от грамоты, когда ума нет! Тебе бы жениться да жить как все люди, глядишь, иподиаконом скоро бы стал. Прознает Нежата Нездинич про твои дела, о приходе забудь! К князю в гридьбу поступай, там тебе грамота не понадобится! Срамишь нас только на весь город! Коркодил ты и есть!
– Ладно тебе! – унимала его мать. – Родного брата да коркодилом бранишь!
Воята молчал и крепился, не поднимая глаз и не отвечая, упорно твердил про себя: «О святый Архангеле Гаврииле! Всеусердно молю тя, настави мя, раба Божьего Гавриила, к покаянию от злых дел и ко утверждению в вере нашей, укрепи и огради души наша от искушений прельстительных…» Он был умнее, чем можно было судить по его поведению, и понял, зачем архиепископ велел ему просить прощения у вздорного дурака Микешки.
«Семь духов прельстительных выпустил в мир Сатана, – рассказывал ему дьякон Климята. – Влезают они в человека, к некой части его прилепляются и к тому греху толкают, к коему человек склонен. Дух несытости в утробе гнездится, духи славохотения, высокомудрия и лжи – в устах, в ушах, в мозге. И в коего человека сии духи прелести проникли, всеми помыслами его они обладают, и через них сам Враг род людской во власти своей пагубной держит. У тебя же бес – дух вражды, в самом сердце он гнездится. Силы телесной вон сколько тебе Господь отмерил – на троих хватит, а главный-то твой враг – задорный бес, он внутри, и ты его победи-ка!»
Воята сознавал правоту дьякона, но и задача ему выпала трудная. Выучиться смирению, что при его росте и силе важно, было ему труднее, чем овладеть грамотой. У дурака Микешки прощения просить стыдно и противно, да в другой раз будешь думать, прежде чем кулаком махать…
Однако этим дело не кончилось. Когда через пару дней за отцом Тимофеем прибежал отрок от владыки, тот подумал, что пора шестьдесят кун готовить. Но вернулся изумлённый и весьма взволнованный.
– Владыка тебя к делу определяет! – объявил отец Тимофей Вояте. – С Нежатой Нездиничем говорил, я сам его там видел. Хочет послать тебя в Великославльскую волость, в Сумежский погост. Священником там будет отец Касьян, а тебя ему парамонарём.
– Великославль! – охнула попадья. – Да это ж даль какая!
– Изрядно – дня три ехать. Зато к делу будешь пристроен. У них ныне на две церкви один поп, а не станешь дурью маяться, послужишь хорошо, тебе уже в иподьяконы годы почти вышли, а там глядишь, и рукоположит тебя владыка, будешь сам в Николиной церкви петь…
– А жениться? – всплеснула руками мать. – Когда ехать? Успеем сосватать хоть…
– Парамонарю женатому быть необязательно. Пусть пока один едет, оглядится, – рассудил отец Тимофей. – Куда жену молодую вести – ни двора там, ни хозяйства. Пока устроится, а мы ему тут жену подберём, без спешки. Уже всё-таки будет парень при деле, и невесты получше найдутся.
Отец Тимофей вздохнул: они с попадьёй уже не раз в последние три года думали женить меньшое дитя, надеясь тем его угомонить – в шестнадцать Воята смотрелся восемнадцатилетним. Но хорошие невесты не шли за поповича, столь буйного нравом и ещё не определённого к месту.
Однако мать, Олфимья, всё же сбегала тайком к бабе Ксенье – той, что в Людином конце занималась сватовством, и потолковала с ней: какие ещё, дескать, девки поповские на выданье будут? Вернулась совсем расстроенная.
– Услыхала меня Ксенья, аж руками замахала, – рассказывала Олфимья мужу, порываясь заплакать. – Дурная волость, говорит, Великославль этот. Хоть кого у Нежаты Нездинича на дворе спросите, всякий скажет. Волость это их, Миронежичей, они всё про неё ведают. А в том горе, что попы не ведутся там. Какого ни поставят, десяти лет никто не живёт. Один, сказала, утоп, другого деревом зашибло, третий зверем уяден! Издавна у них так. И ни одна, сказала, девка добрая не пойдёт за попа, что в Сумежье поставлен, потому что… – Мать осеклась, не желая даже додумывать мысль о том, что такое замужество сулит девушке скорое вдовство. – Куда же наше детище посылают-то, отец? Может, попросишь Нежату Нездинича? Пусть бы ещё с нами побыл, не объест…
– Ох, мать, зачем ты к этой Ксенье потащилась? – Отец Тимофей почти рассердился. – Глупой болтовни бабьей наслушалась, а теперь себе сердце рвёшь. Я уж слышал – отец Ерон, прежний поп сумежский, пил много, по все дни пьян был прямо с утра. Долго ли тут помереть? А ты уж выдумала.
– Сгубят детище… – Попадья всё же начала плакать. – Приглядеть за ним некому будет…
– Матушка, да ты на него погляди! – Отец Тимофей показал на детище, что стояло рядом и прислушивалось. – Да он быка кулаком убьёт! Медведя заломает! Кому на него напасть?
– То быка… – Олфимья утирала слёзы рукавом сорочки, поскольку вершники в эту пору носили с короткими рукавами. – А то если злыдни какие… порча…
– Святой крест оградит! – сурово напомнил отец Тимофей. – Он же при церкви будет, как его там порча достанет?
– Ерона достала ж…
– На бражку надо было меньше налегать, и не достала бы… Ну что, и ты забоялся с бабьей болтовни? – Отец Тимофей воззрился на чадо. – Что приуныл?
– Не забоялся я, батюшка, а только матушку жалко. Злыдней не боюсь. Пусть-ка полезут… – Воята по старой привычке сжал могучий кулак, но опомнился и сделал руки смирно.
– Может, там удали твоей дело сыщется… – пробормотал отец Тимофей.
В глубине души он тоже взволновался: а что если в бабьей болтовне кое-что правда? Младшего сына, приобретшего в последние годы славу драчуна и буяна, стоило из города убрать хотя бы на время. Иначе, пока его подвиги не забудутся, хорошего устройства ему не видать.
Сумежский погост, как Вояте по дороге рассказали люди Нежаты Нездинича, основала сама княгиня Ольга, когда ездила по земле Новгородской, но особенно разбогател и расцвёл он при внуке её, Владимире. По обычаю старинных городищ, лежал он на высоком мысу, где в Ниву впадала мелкая речка под названием Меженец. На вершине мыса располагались самые старые постройки: боярский двор, где когда-то останавливалась княжеская дружина полюдья, сто лет назад построенная церковь Власия, поповский двор, усадьбы старших здешних родов. Бывший княжеский двор теперь принадлежал боярскому роду Мирогостичей, но весь год там жил только Трофим, тиун, и несколько человек челяди, а сам боярин останавливался там раз в год, когда приезжал за данью и по торговым делам. Эта часть селения называлась Погостище; когда-то её отделял насыпанный поперёк мыса высокий вал, даже с бревенчатым частоколом, но от частокола давно остались одни предания, вал уже не был так высок, на нём появились хлебные печи, клети, меж которыми паслись козы.
За валом начинался посад, упиравшийся в овраг, а сразу за оврагом раскинулся старинный жальник – по обычаю давних времён, места обитания живых и мёртвых примыкали одно к другому. Несколько высоких сопок принадлежали к временам Ольги, сына её Святослава, внука её Владимира; после крещения высоких могил уже не делали, но хоронили покойных сумежан всё там же. За Меженцом тоже были разбросаны дворы, и та часть называлась Замеженье. Всего в Сумежье обитало человек триста, а по торговым дням на площадь перед церковью съезжались и жители окрестных деревень.
Вояту, как человека неженатого, определили на жительство к бабе Параскеве – вдове прежнего сумежского дьячка, отца Диодота, благо изба её стояла напротив Власьевой церкви. Баба Параскева, небольшого роста шустрая старушка, нравом отличалась добрым. Её двое сыновей умерли ещё отроками, дочери были розданы замуж, и она совсем уж было собралась переселиться к той из них, что наплодила более чад, но всё же сниматься с насиженного места ей не очень хотелось, и она обрадовалась Вояте как поводу остаться где есть и при деле. У него она быстро выспросила всё про семью, про оставшихся в Новгороде родичей. Рассказывать ей про ту драку Воята постыдился, зато старался следить за собой, чтобы в Сумежье таких приключений с ним больше не было. На приезжего новгородца, присланного владыкой и привезённого самим боярином, смотрели с несколько настороженным любопытством, а Воята понимал: по нему здесь будут судить и новгородское священство, и владыку, и Нежату Нездинича, и даже весь Новгород. Осрамить всё это своей несдержанностью совсем не хотелось, и некая отчуждённость, поначалу ощущавшаяся, в этом помогала.
Правда, брать его на задор пока желающих не было. Рослый, здоровый, приятный собою отрок, сын новгородского попа, мигом вызвал жгучее любопытство девок и в самом Сумежском погосте, и в окрестных сёлах, и Воята нередко заставал в гостях у бабы Параскевы какую-нибудь другую бабу, имевшую незамужних дочерей. Но Параскева встречала их довольно строго, будто мать, придирчиво отбирающая достойную невестку, за что Воята был ей благодарен. Жениться с наскоку он не хотел, а уж баба Параскева, родившаяся в Сумежье, как облупленных знает не только всех девок, но их матерей, бабок и прабабок…
Войдя во двор, Воята застал целый хоровод: с десяток девчонок-подростков стояли в круг, перебрасываясь тряпичным мячиком. На ступеньке крыльца сидела Неделька – самая старшая из семи Параскевиных дочерей, отданная замуж за кузнеца и жившая тут же, в Сумежье, только на посаде за валом, поближе к реке. Её старшие дочери уже были невесты, лет четырнадцати или пятнадцати, другие ещё ходили на «младшие супрядки» для девчонок. После месяца жизни у Параскевы Воята запомнил только старших её внучек, а младших не отличил бы от соседских.
Одна девочка бросила мячик через круг, другая поймала.
– А я – Анна, третья пятница! – объявила поймавшая. – Красная да Страшная!
С этими словами она тоже бросила мячик, его поймала девушка, Неделькина дочка.
– Я – Макрида, четвёртая пятница, Вознесенская!
Это какая-то игра, понял Воята: эту девушку звали вовсе не Макрида, а Федоська. Она бросила мяч, и поймавшая крикнула:
– А я – Катерина, пятая пятница, Зелёная!
– Нет, нет! – возмущённо закричали два-три голоса. – Врёшь, Анфуська! Пятая пятница – Варвара!
– Это Варвара – Зелёная!
– Я шестая пятница, Катерина! – слышал Воята за спиной, проходя в дом и кивая наблюдавшей за игрой Недельке.
Войдя, Воята, как положено, перекрестился на красный угол, подавляя вздох. Почётное место там занимала вырезанная на дереве икона Параскевы Пятницы; резные иконы Параскевы, как и Николы Милостивого, в этих краях встречались часто, а вот писаные, привезённые из Новгорода, имелись только в церквях – у Власия и Николы. Кстати сказать, греческого слова «икона» здесь ещё не знали и говорили «боженька». Рядом с «боженькой»-Параскевой стояла и другая – Богоматерь, держащая на руках младенца женского пола, в таком же платке. Увидев это впервые, Воята очень удивился, но баба Параскева пояснила: святая Параскева – дочь Богородицы, от непорочного зачатия рождённая, их вместе и почитают[4].
«Да что ты такое говоришь, мать? – возмутился было Воята. – Иисус один у Богоматери был сын, в Писании об этом ясно сказано! Куда отец Касьян смотрит, такую ересь позволяет держать!»
«Какая ж это ересь? – обиделась старуха. – Ты Писание-то знаешь, попович? Сказано: «Не сестры ли его зде в нас?»[5] Параскева Пятница и есть Господня сестра».
Воята не сразу нашёлся с ответом. Сказано так было, да.
«У нас батюшка из Евангелия-то читает, мы знаем», – добавила баба Параскева, гордая несокрушимостью своих доводов.
Воята задумался: поди-ка возрази! Имена Господних братьев в Писании перечислены: Иаков, Иосия, Иуда, Симон. Кто такие братья и сёстры Иисуса, об этом разные толкования есть: не то дети Иосифа-плотника, обручника Мариина, от его покойной первой жены, не то его брата Клеопы. Но имена сестёр не названы – поди докажи, что среди них не было Параскевы?
«Постой, она же из Иконии родом! – хмурясь, Воята пытался восстановить в памяти житие. – Там пострадала… Диоклетианово гонение… А Диоклетиан тот был три века спустя после Господа. Что же она, триста лет прожила?
«Чего же не прожить триста лет, слово Господне проповедуя? – Баба Параскева не видела в этом ничего удивительного. – Праведные люди долго живут, им бог много даёт веку. У нас вон старец Панфирий в пещерке при озере прожил сто лет ровно, а пришёл туда уж зрелым мужем».
На этом богословский спор Воята прекратил: в старца Панфирия здесь верили несокрушимо. Со временем Воята убедился, что вера в родство Богоматери и Параскевы Пятницы в Великославльской волости укоренилась так глубоко, что спорить – ровно воду в ступе толочь. Отец Касьян, сам здешний уроженец, с детства привык принимать это как должное и, решись Воята с ним об этом заговорить, ответил бы, как баба Параскева: век по́веки[6] так ведётся. А что век повеки ведётся, с того и волами народ не сдвинешь.
В избе Воята ожидал обнаружить ещё двух-трёх Параскевиных дочерей и внучек, но там сидела только одна гостья, притом не из родни, а соседка – Павшина баба.
– Каждую ночь всё плачет и плачет! – жаловалась она. – Из угла вроде голос, а там нет ничего. То плачет, то стонет, то воет… Только сядем за стол – воет. Только спать уляжемся – стонет. И так всякий день, святые угодники, будет ли мне избавленье!
– Это надо к отцу Касьяну, – советовала ей баба Параскева, не переставая шить. – Он бы отчитал.
– Надо бы, да боязно… – Павшина баба шмыгнула носом. – Он как глянет… я, мать, робею ему на глаза-то попадаться…
Когда Воята вошёл в избу, обе женщины повернулись к нему. Как и всегда: баба Параскева сидит с шитьём, а гостья – так, руки сложила, будто дома дела нет. Достанется ей когда-нибудь от мужа за эти побегушки…
– Ох мне! – видя, как Воята снимает кожух, баба Параскева всплеснула руками. – Медведь тебя подрал, что ли, голубчик мой?
– Это вот она виновата! – Воята ухмыльнулся, кивнув на Павшину бабу. – Сидеть бог по́мочь, Ваволя.
На лицах обеих женщин отразилось такое недоумение, что Воята едва не расхохотался и с трудом сохранил суровый вид. От воспоминаний о продуваемом осенними ветрами поле и сейчас морозом продирало по спине, но согревало сознание сделанного дела.
– Да я… – начала Ваволя, сама не зная, что хочет сказать.
– Как же она… – вступилась было баба Параскева. – Ты где был-то?
– В поле я был, где росстань на Песты и Лепешки. – Воята сел на лавку и расправил подол рубахи на коленях, чтобы была хорошо видна дыра от вырванного лоскута. – Смекаешь где?
Он строго воззрился на Ваволю.
Та издала какой-то писк и зажала себе рот кулаком. Сообразила: он говорит о том поле, где она зарыла у дороги, как полагается, своего новорожденного младенца, который не прожил даже полдня, так что его не успели окрестить. Отца Касьяна тогда не случилось в Сумежье – уехал в какую-то из деревень. Так младенец и помер «без покаяния», как рассказывала сквозь слёзы сама Ваволя, хотя как же бессловесное чадо могло каяться?
– Вот то-то же! – сказал Воята. – Шёл я через поле, услышал, как душа младенческая жаловалась. Я её и окрестил. Теперь звать её Марья, и тревожить тебя она больше не станет. Пришлось вот дать ей на сорочку, – он показал оборванный подол, – другого ничего не нашлось. Теперь с тебя новая рубаха.
– Да я… – опять начала Ваволя, будто пытаясь оправдаться, а потом до неё дошло. – Ох, родненький!
Вскочив, она устремилась к Вояте. Он подскочил с перепугу, а Ваволя с налёту бросилась ему на грудь, продолжая причитать:
– Избавил ты нас от беды! Век бога молить… и я, и Павша. Избавил… деточка моя бедная… Окрестил… Стало быть, она теперь у Бога?
Ваволя подняла веснушчатое лицо, и, хотя на щеках блестели следы слёз, светло-голубые её глаза уже смотрели с чистой, почти детской радостью. Баба она была молодая, лет двадцати пяти, довольно бестолковая и безалаберная, как определил любящий во всём порядок Воята, но не вредная.
– Теперь у Бога, – подтвердил он, снимая руки Ваволи со своей груди. – Бог-то не отвергнет душу невинную. Ей только путь указать надобно было.
– Но с чего она плакать начала? – не отходя далеко, Ваволя взглянула ему в лицо. Теперь ей казалось, что Воята должен и это знать. – Не в первый же раз… И у меня, и у Ярышихи, и у кого только детки не помирали. Но чтобы вот так плакало… Бабка Варсава рассказывала, случалось у них такое раз или два. При отце Горгонии такого не было!
– Ладно уж, молчи! – Баба Параскева нахмурилась. – Наладится всё. Ты знай на Бога надейся, а судить, что да отчего, не нашего ума дело.
– Так ты рубаху-то! – Воята снова показал оборванный подол. – Я для тебя оторвал, а мне матушка шила.
– Я сделаю! – Ваволя всплеснула руками. – У меня с той осени ещё лежит хороший холст, белёный! Локтей десять… – она смерила Вояту взглядом, – или двенадцать даже есть, тебе хватит. Сошью, принесу.
– Нет уж, ты лучше холст принеси, – поправила её баба Параскева. – А я сама сошью. Не то пойдёт разговор… только нам тут не хватало с Павшей твоим объясняться.
Ваволя удивилась, потом сообразила и прыснула от смущения и смеха, зажав рот кулаком. Метнула на Вояту вороватый взгляд, потом попыталась придать выражение добродетели своим подвижным чертам, но получилось плохо.
– Да я ж…
– Ты лучше расскажи, как тебя мужским именем окрестили? – ухмыльнулся Воята, чтобы уйти от неловкого поворота. – Женские, что ли, в тот день все вышли, до тебя разобрали?
Ваволя засмеялась и отошла к прежнему месту на лавке. Баба Параскева тоже усмехнулась:
– Да отец Ерон, что прежде отца Македона у нас пел, слеповат был да и забывчив. Принесут ему младенца крестить, он откроет Месяцеслов, увидит, на сей день чья память, имя по виду женское – тем и нарекает. Были у нас тут девки и Мина, и Сила, и Зосима. Есть баба Акила, да эта вот, – она кивнула на соседку, – по-писаному – Вавила, а говорят у нас – Ваволя. Есть одна молодка – Пергия. Это отец Ерон в Месяцеслов глянул, там написано: святого мученика Феодора, в Пергии Памфлийской. А он прочел: святых мучеников Феодора, Пергии. Думал, Пергия – имя такое. Ну и нарёк. Что поделать, второй раз не покрестишь. Так и живут.
– Может, оттого я такая несчастная… – начала было Ваволя, но бойкий взгляд, тайком брошенный на Вояту, выдавал мысли не столь уж печальные.
– Да ладно, не жалуйся! – Баба Параскева слегка махнула в её сторону рукой. – Бог всё слышит – как о себе говоришь, то и получишь. Думай лучше, сколько есть баб куда хуже тебя – у какой дети все до одного перемёрли, какая сама из одной хвори в другую только и перебирается… Етропию помнишь? Всю жизнь за детьми ходила, муж её гулял с кем ни попадя, а она пятнадцать лет его мать неходячую на себе тащила. А стала помирать – из детей никто проститься не пришёл. Вот у кого несчастье.
– Ну ладно, всякие страсти рассказывать. – Воята нахмурился. – Ты мне скажи лучше – выходит, у того отца… Ерона, да? Был Месяцеслов?
– Месяцеслов в Евангелии, в той же книге.
– В той же? А других, стало быть, и не было? Сто лет по одному Евангелию здесь у вас служат?
– Нет, отчего же. У отца Македона Апостол[7] был… Старинный, от самой древности, болгарского письма, – припомнила баба Параскева. – А у отца Ерона вроде была Псалтирь, только не помню, чтобы он читал с неё.
– Вот так богатство! Куда же всё делось?
Баба Параскева и Ваволя переглянулись…
Епископ Мартирий послал Вояту в Сумежье, чтобы хоть отчасти восполнить нехватку церковных людей. Однако, прибыв на место, Воята обнаружил, что отец Касьян вовсе ему не рад.
– К чему мне тут чтец, когда читать нечего! – сказал он боярину, когда тот подвёл к нему Вояту. – Одно Евангелие у меня, в нём Месяцеслов. Псалтири и то нет. Был бы хоть дьякон, а лучше иерей, поставил бы его владыка в Марогощи к Николе – был бы толк. Да книг бы прислал. А свечи тут есть кому зажигать и без ваших молодцев.
– Иереев у владыки нету для вас. Вы бы прислали кого, он бы и поставил, коли человек достойный.
– А где их возьмёшь, достойных? Чернознаи[8] да шиликуны[9] всякие водились тут, да я их повывел. Во всей волости грамоте разумеет один Трофимка твой!
– Трофимку не отдам, самому нужен! – засмеялся Нежата Нездинич. – Вот, Воята у вас обживётся, а как выйдут года – владыка его и рукоположит. Береги его, батюшка.
– Береги! Мне ж его теперь кормить с десятины, а что с него толку?
– Я псалмы на память петь могу, – вставил Воята. – Молитвы знаю.
Быстро выяснилось, что и порядок службы Воята знает лучше батюшки, но хватило ума это скрыть. Однако отец Касьян посматривал на нового помощника с недоверием, будто подозревал в неких тайных враждебных замыслах. И это смущало Вояту. После той драки на торгу архи-епископ ещё дважды говорил с ним. Наставлял, ободрял… Мол, отец Касьян теперь по просьбе жителей от Николы в Марогощах переводится на волостной погост к Власию, да сам он только два года Писанию обучался, а в волости будет один поп на два прихода, и те два прихода – на девять погостов… Дело-то вполне обычное для дальних погостов, но у Вояты осталось впечатление, будто владыка Мартирий хотел сказать что-то ещё. Призывал к осторожности – дескать, место дальнее, глухое, церкви там бедны, а старые обычаи сильны, от болванного поклонения народ отошёл недалеко…
Как недалеко, Воята увидел в первые же дни. Власьева церковь была не то что новгородские белокаменные: обычный сруб под крышей из дранки, спереди крыльцо и сени, алтарь – в такой же срубной пристройке позади. На длинном крыльце висело железное било, в которое ему теперь предстояло колотить дважды в день, созывая сумежан на пение[10]. Вместо нижней ступени перед крыльцом лежало несколько больших камней, и Воята поначалу не обратил на них внимания, но баба Параскева, когда водила его по Погостищу и показывала, где что, рассказала: это камни не простые. Когда-то, при Ольге ещё, на мысу стояло поганское мольбище, а в нём был каменный болван, именем Велес. И будто бы сама княгиня повелела его разбить на части, и сто лет обломки лежали. А потом, когда при князе Владимире Ярославиче в Сумежье поставили церковь, части того болвана сделали ступенями. Всё было правильно, однако Воята с содроганием в первые дни наступал на остатки разбитого идола, когда входил в церковь и выходил. Вглядывался, стараясь разглядеть какие-то признаки бесовской породы, но того, как видно, положили «лицом» в землю.
Внутри Власьева церковь тоже не могла соперничать с новгородскими: икон совсем мало, оклады старого серебра, стены простые бревенчатые, ни росписи, ни, конечно, мрамора. Алтарная занавесь, покровы и одеяния служителей были бедны и весьма стары. Только тябло[11], трудами местных умельцев украшенное резьбой в виде солнечных колёс, плетёнок, ростков и цветков, не выглядело так уж убого. Но и то – в резьбе столпов Вояте поначалу мерещились идольские лица. А всмотришься – просто угловатые узлы плетёнки.
Воята думал, что местный священник сам озабочен остатками поганских обычаев и обрадуется грамотному человеку, выросшему близ епископского престола. Но очень быстро понял: отец Касьян предпочёл бы, чтобы он там и оставался. Местный уроженец, он не хотел здесь чужих людей, если не посягающих на его власть, то к ней причастных. Не доверял чужаку.
И вот оказывается, что во Власьевой церкви был целый Апостол! Сам отец Касьян ни о нём, ни о Псалтири даже не упомянул ни разу…
– Он, отец Ерон ваш, давно помер? – начал Воята расспрашивать бабу Параскеву.
– Да уж лет… – Та задумалась и посмотрела на Ваволю. – Двадцать с лишним.
– Он меня крестил – совсем старый был, я его и не помню, – подтвердила та.
– А после него стал отец Горгоний?
– Нет, после Ерона был отец Македон. Лет пятнадцать он пел у нас тут, и Диодотушка мой при нём служил.
– От старца Панфирия, говорят старые люди, много книг осталось, – вставила Ваволя.
В её взгляде, устремлённом на Вояту, появилась некая новая подобострастность. Ещё вчера она так не смотрела. Правда, вчера она ещё рыдала по своему младенцу. Разродилась она в те самые дни, как Воята приехал с боярским обозом в Сумежье, и первые несколько дней баба Параскева всё у неё пропадала. Потом же Ваволя через день приходила к бабе Параскеве пожаловаться на жизнь, а на нового молодого парамонаря внимания обращала мало. Теперь же он, окрестив душу её помершего младенца, разом вырос в её глазах, и она с явным почтением взирала на парня лет на пять моложе себя. «Вот что значит человек учёный!» – читалось в её бледно-голубых, как незабудки в дождливую пору, глазах. Вояте стало неловко. Будучи парнем храбрым и решительным там, где могла грозить опасность или светила драка, он не был тщеславен и не привык, чтобы на него взирали с почтением.
– Много книг?
Воята удивился ещё и тому, что Ваволя об этом заговорила – уж она-то из тех, кто книгу видел вблизи только на своём венчании.
– Это же всё его книги, – пояснила та, как будто передаёт всем известное. – Евангелие, Апостол, Псалтирь. Из города Корсуни они вывезены князем Владимиром или Анной-царицей. Были те книги ценности несказанной – золотом и багрецом писаны, красками разными изукрашены, оклады в золоте и камнях самоцветных. Держал их старец Панфирий в пещерке своей, где жил. А как пришла пора ему помирать, призвал он к себе отца Платона, велел ему быть попом у Святого Власия, и те книги ему передал.
– И куда же они делись? – Воята посмотрел на бабу Параскеву, воодушевлённый мыслью о таких сокровищах, которые должны быть где-то тут, рядом!
– Чтобы Псалтирь… – стала припоминать баба Параскева, возведя глаза к матице, – не скажу, чтобы когда видела её. У отца Македона не было… У отца Илиана… не припомню, я тогда сама девкой была, чтобы мне до книг?
– Это было сколько лет назад?
– Отец Горгоний пел у нас семь лет, отец Македон – пятнадцать лет, отец Ерон – двадцать три года. Отец Илиан, стало быть, преставился…
Баба Параскева вопросительно посмотрела на Вояту, и тот быстро подсчитал в уме:
– Сорок пять лет назад.
– Вот, сорок пять. Это у Македоновой дочери спросить надобно, что у него было из книг. А вот Псалтирь у отца Ерона верно, была, это я помню. Да куда делась…
– Про Апостол отец Касьян ведает, – подсказала Ваволя. – Ты сама говорила: он ради того Апостола и женился, оттого что в нём сила особая заключена.
– Что? – Воята воззрился на Ваволю и даже привстал на скамье.
– Да это я так, болтала по закону бабьему. – Параскева слегка нахмурилась. – Не слушай, сынок.
– На ком отец Касьян женился?
– Да на Еленке же. У отца Македона она была единственная дочь. По всей волости считалась первая невеста…
Воята ещё подумал, пытаясь собрать в голове всё ему известное. Потом повернулся к Ваволе:
– Так если единственная, у кого ж теперь спросишь?
– У неё, – невинно ответила Ваволя. – У Еленки.
– Так она умерла! Я, думаешь, с покойниками разговаривать умею? Такому делу богопротивному не учили меня!
Ваволя фыркнула, зажав рот кулаком, и воровато посмотрела на Параскеву.
– Да жива она! – с недовольством ответила старуха.
– Отца Касьянова жена жива?
– Ну да. В Пестах она сидит, на старом дедовом дворе.
– Да как же… – Воята слегка опешил. – Я думал, она умерла… Отец Касьян вроде говорил…
Он попытался вспомнить, что ему об этом говорил отец Касьян, но не смог. А вернее, тот ничего и не говорил толком. Приехав в Сумежье, Воята обнаружил, что священник Святого Власия, к кому его прислали в помощь, сидит на поповском дворе один, а по хозяйству ему помогает старуха Ираида, но не живёт у него, и решил, разумеется, что отец Касьян вдов.
С первого взгляда было ясно, что батюшка до праздной болтовни не охотник. Рослый, плечистый, с тёмными длинными волосами, тот имел угрюмый и замкнутый вид. Сросшиеся чёрные брови, резкие черты лица, тёмные глаза и плотно сжатые губы в густой чёрной бороде. Во всей внешности его было нечто тяжёлое и мрачное, будто его вырезали из тёмного камня, и земля всё время тянет его назад к себе. Одним видом отец Касьян внушал робость, и Воята, парень довольно общительный, перед ним смущался и без особой нужды не беспокоил. Видя, что отец Касьян путается в службе, поправлять не смел. Где уж любопытствовать, куда жена делась! Ему-то что за печаль?
– Я думал, он вдовец, оттого и смурной такой, – сказал Воята Параскеве. – А что же она?
– Сбежала она от него, – неохотно пояснила старуха. – Давным-давно, лет десять уже или больше. То дело тёмное и не нашего ума. Не спрашивай его.
– Сбежала?
Воята был потрясён. В большом городе чего только не услышишь, он знал, что иные жёнки беспутные сбегают от мужей, но чтобы такое непотребство случилось в поповском дому!
– Она что… блудливая какая была?
– Да нет. – Баба Параскева чуть ли не обиделась. – Не блудливая она. Такого за нею не замечали. Одна сидит. Он-то к ней… зла не держит, припасами помогает. А вот она…
Было видно, что углубляться в это, при всей бабьей любви судить о чужих делах, у Параскевы охоты нет.
– Ну, бог с нею. Книги-то где? У отца Македона, выходит, был Апостол?
– Был. – Когда разговор вернулся к книгам, лицо бабы Параскевы слегка прояснилось. – У отца Македона был, и он говорил, что отдаст его тому, кто вслед за ним станет у Власия петь и дочь его в жёны возьмёт. Да и Апостола я не видела… – Она воззрилась на Ваволю, надеясь, что вид молодой бабёнки наведёт её на память, хотя та сама помочь тут не могла. – Да с самой его смерти и не видела… Как отец Горгоний начал у нас петь… не было у него других книг, кроме Евангелия. Только Еленка, может, знает. Но я не спрашивала, мне-то что…
– В Пестах, говоришь, сидит она? – в задумчивости повторил Воята.
Если бы достать тот Апостол! Всякая святая книга стала бы для здешнего прихода сокровищем, а тем более – от старца Панфирия, что и принёс в Великославльскую волость Божье слово. Но уместно ли искать его у поповой беглой жены? Хотел бы отец Касьян – сам бы и забрал. А если он не хочет, то чужому парню лезть к той бабе никак не годится.
– Ну, ступай, Вава, – поглядев на него, велела гостье баба Параскева. – А то Павша тебя искать станет, чего худое подумает.
– Будьте здоровы! – Ваволя встала и поклонилась. – И впрямь пойду. Полотно занесу на днях.
Она удалилась; Воята только кивнул ей на прощание. Мысли его вращались возле другой, неведомой бабы, зачем-то державшей у себя старинную книгу.
– Может, пойти бы разведать… – рассуждая вслух, он вопросительно посмотрел на хозяйку. – Правда ли у неё книга… или уже избыла, может, куда?
– Ты, яхонт мой, не лезь в это дело! – уверенно посоветовала баба Параскева. – Держись-ка от этих дел подальше – целее будешь. Своей лучше бабой обзаведись, о ней и думай!
Если баба Параскева намеревалась этим советом смутить поповича и заставить прервать разговор, то своей цели добилась.
Выехав из Сумежья, Воята почти сразу догнал Меркушку. Поначалу Воята знал в Сумежье только Параскевиных зятьёв да Трофима-тиуна – тоже новгородца родом, – но за пару месяцев перезнакомился со всем населением Погостища и частью жителей посада. Меркушка – рослый, худой, с вытянутым лицом и жидкой рыжеватой бородёнкой, был лет на десять старше Вояты и отличался разговорчивостью.
– Дороженька скатертью! – приветствовал он Вояту. – Куда путь держишь, попович?
– И тебе дай Бог добра! – Воята придержал лошадь. – Да вот, отец Касьян в Песты послал, жито отвезти. – Он кивнул на два мешка в телеге. – Жёнке одной…
– В Песты? – Меркушка обрадовался. – А не подвезёшь ли? Мне полпути с тобою, у путика[12] на Жабны сойду.
– Да полезай.
Меркушка бросил в телегу короб и забрался сам.
– На бобра ловушки буду ставить, – пояснил он, когда телега снова тронулась, а сам он уселся рядом с Воятой. – Бобра этого на Болотицком ручье нынче пропасть. А ты к Еленке же едешь?
– Сказал отец Касьян, спросить Елену Македоновну, – подтвердил Воята. – Ему, сказал, недосуг…
Сам бы он не решился расспрашивать отца Касьяна о его беглой жене, но тот сам вчера, окончив службу, подозвал Вояту.
«Завтра поутру бери ржи два мешка, что из Мокреди мужики привезли, запрягай Соловейку и вези в Песты, – велел отец Касьян. – Спросишь, где живёт Елена, попа Македона дочь, ей отдашь. А я в Ярилино наведаюсь, в часовню, мне недосуг разъезжать…»
Отвернулся и ушёл. Вороной конь, лучший из двух, уже был осёдлан, и священник тут же и отбыл. Воята был даже рад: его взволновало это поручение, так отвечавшее его тайным желаниям, а пристальный взгляд тёмных глаз отца Касьяна видел, казалось, всю душу и все помыслы насквозь.
– Недосуг ему! – Меркушка хмыкнул. – Это он видеть её не желает. Или она его.
– Она же правда… его жена? – решился спросить Воята.
– А как же! Она красавица была, Елена Македоновна-то! Я-то ей был не жених, ещё в отроках ходил, а она из всех девок на игрищах у озера была первая коловода![13] Старый поп ей и платья цветного надарил, и бус всяких! Из Новгорода нарочно купцам наказывал привозить. Да жениха-то у неё было два… – Меркушка глянул на Вояту весёлыми серыми глазами и подмигнул. – И по сердцу ей вроде другой приходился. Да…
– Что – да? – несколько сердито повторил Воята: ему было и стыдно, что слушает давние сплетни, и казалось важным хоть что-то узнать о той женщине, к которой он ехал.
– Да сгинул тот второй, будто в воду! И досталась она Касьяну. Только жили они худо с самой свадьбы… Говорили так, а отчего худо – того я не ведаю. А потом, лет уж десять тому или больше, сбежала Еленка из дому и в Пестах поселилась. Дед её, Ульян, помер, двор пустой остался, вот она туда и села. Отец Касьян сперва всё ходил, вернуться просил, да не пожелала она. Может, застала его с кем…
Меркушка прикрыл рот рукой и воровато оглянулся, хотя ехали они через лес и подслушать их было некому, кроме белок и сорок. Воята покачал головой: на охотника бегать за бабами отец Касьян ничуть не походил. Он и на людей-то не смотрит, будто они ему противны все до одного.
– Ты скажи лучше, правда ли, что у той Еленки от отца книга Божественная осталась? – решился он спросить о том, что занимало его мысли.
– Книга? – Меркушка удивился. – Вот уж чего не знаю. Зачем ей книга-то? Если осталось что от отца Македона, то у отца Касьяна, не у неё. Она-то в церкви не поёт!
И то правда, мысленно согласился Воята. Некоторое время они ехали молча. Издали донёсся волчий вой, и Меркушка приподнял голову, вслушиваясь.
– Это где-то у Видомли, – определил он. – Дядька Нежил сказывал, выводок там… Ну, придержи, тут сойду!
– Ступай с Богом. – Воята придержал лошадь, и Меркушка достал из телеги свой короб с ловушками. – Черна бобра в лукошко!
Меркушка хмыкнул в ответ на это пожелание и будто нырнул в заросли, куда уводила узкая тропа; Воята не успел и глянуть ему вслед, как его заслонили еловые стволы.
Песты были деревней из полутора десятка дворов, лежащей на небольших пригорках; один двор карабкался на гребень, другой уже его одолел и осторожно сползал с той стороны, и все они опасливо косились в заводь Болотицы, густо заросшую камышом. В двух-трёх местах камыш был срезан, в чистую воду протянулись мостки, вокруг них плавали утки и гуси, совали головы в воду, отлавливая жучков среди плавающих жёлтых листьев. Какая-то баба гордо шествовала по улице, ведя за собой двух белых коз – с таким видом, будто взяла их в полон.
– Бог помочь! – окликнул её Воята. – Где тут живёт Елена, попа Македона дочь?
Баба оглянулась на него, широко раскрыла глаза и молча махнула рукой куда-то вдоль деревни. Поблагодарив, Воята проехал, а она всё не сводила с него изумлённых глаз, будто здесь катался сам Змий Горыныч о трёх головах. Воята сюда наведался в первый раз. Каждое второе воскресенье отец Касьян ездил петь к Николе в Марогощи, вторую в волости церковь, и брал с собой парамонаря, но туда ехать на полудень, через Видомлю.
Перевалив горушку, Воята увидел ещё несколько дворов, широко разбросанных по обе стороны от дороги. Огляделся, но больше никого из людей рядом не приметил.
– Ну и куда мне дальше? – спросил он у лошади за неимением других советчиков.
– Вон туда, милок, – раздался рядом приветливый голос.
Вздрогнув от неожиданности – не Соловейка же отвечает! – Воята обернулся. Неподалёку стояла, обеими руками опираясь на палочку, старушка в беленьком платочке, сухонькая и маленькая, но по виду бойкая.
– Вон там Ульянов двор. – Старушка показала рукой. – Где ветла с дуплом и загородка покосилась.
– Спасибо, мати. – Воята кивнул в благодарность, хотя и удивился, откуда эта бабка тут взялась. Вроде он её не обгонял…
Ульянов двор возле старой ветлы показывал признаки запустения: жердевая ограда вся перекосилась, двор был закидан грязной соломой и козьими орешками, везде торчала жухлая злая крапива, в углу догнивали давно заброшенные сани. Однако на жердях торчали горшки, сушилось какое-то тряпьё, намекая, что изба обитаема. Оставив телегу у ворот, Воята огляделся, не будет ли пса, но из живности нашёл лишь несколько кур, гуляющих перед хлевом. Вокруг колоды были рассыпаны ошмётки щепок, сухих веток и коры, возле тощей поленницы свалено несколько охапок сушняка. Во всём видна была слабость хозяйской руки. Воята ожидал увидеть старуху, и, когда из-за угла хлева вышла женщина средних лет, подумал, что это соседка.
– Помогай Бог!
Женщина взглянула на него – и Воята вздрогнул от неожиданности, встретив взгляд необычайно ясных голубых глаз. Не яркие – светло-голубые, мягкие, – они светились, как летнее небо под первым утренним лучом. И годов ей было немало, и лицо потемнело от обычного для крестьянок загара, но сияние этих глаз проливалась в душу, будто благодать.
– И ты… – в удивлении начала женщина, окидывая Вояту взглядом с ног до головы, – бывай здоров.
– Как бы мне Елену повидать, попа Македона дочь? – пробормотал Воята, уже догадавшись, что она перед ним.
– Это я, – так же удивлённо ответила женщина: не ждала, что её не узнают на собственном дворе. – Ты кто такой?
– Парамонарь я новый, в Сумежье прислан от Нежаты Нездинича и владыки Мартирия. Звать меня Воята.
– Парамонарь? – Женщина недоверчиво взглянула ему в лицо. – Больно ты молод…
– Лет мне уже двадцать, а грамоте я обучен сызмальства, батюшке моему, попу Тимофею у Святой Богородицы в Людином конце, помогал уж лет восемь. Прислал меня владыка в помощь отцу Касьяну.
– А! – Женщина слегка вздрогнула и опустила глаза.
Вояте показалось, что это упоминание об отце Касьяне так на неё подействовало – угасило то небольшое оживление, вызванное удивлением. Хозяйка была замотана в платок по самые глаза и голову держала как-то наискось, не глядя на гостя. От этого Воята терялся, и всё хотелось ещё раз встретить этот ясный взгляд.
– Ко мне почто? – так холодно спросила она, будто перед ней стоял сам отец Касьян.
– Жито батюшка прислал. Два мешка у меня в телеге. Покажи, куда снести?
– Пойдём.
Хозяйка направилась к покосившейся клети, знаком велев Вояте идти за ней.
– Сюда. – Она показала в сусек, давно уже пустой. – Погоди, вымету.
Пока Воята переносил мешки, она подмела в сусеке пыль, сор и мышиное дерьмо. Ожидая, пока она закончит, он так и этак прикидывал, как бы завязать нужный разговор; не так чтобы он боялся девок или женщин, но перед таким явным нежеланием вести беседу любые попытки были бы грубыми.
Пересыпая зерно в сусек, он подумал: может, пригласит в дом? Время обеденное, от Сумежья тут не ближний путь… Но, когда мешки освободились, хозяйка не сказала ни слова и явно ждала, что он уберётся восвояси.
– А вот что ещё… – в тайном отчаянии начал Воята, поняв, что иной помощи, кроме собственной, ему не дождаться. – Слыхал я от людей… будто у тебя от отца твоего осталась книга Божественная… Апостол… от старца Панфирия…
Женщина молчала, но теперь в её молчании слышалась враждебность.
– Правда ли? – довольно беспомощно закончил Воята, с трудом подняв на неё глаза.
Сейчас она скажет «неправда», и конец беседе.
– Это что же, – Еленка скрестила руки на груди, – тебе отец Касьян велел про книгу выспросить?
– Н-нет… – Воята в полном смущении опустил глаза.
Скажи он «да» – это не поможет делу, ведь хозяйка не настроена идти навстречу мужу; но и «нет» не улучшало дела – с какой стати он суётся к чужому наследству? Да ещё и совсем новый человек в этих краях?
– Я сам… – добавил он, чувствуя, что окончательно тонет. – Прислал меня владыка Мартирий в церкви читать, а читать-то нечего! Одно Евангелие у отца Касьяна. А от старца Панфирия, слышно, остались хорошие книги – и Псалтирь, и Апостол. Их бы в церковь… Да есть ли те книги… или сказки одни?
Еленка ещё помолчала, оглядывая его; Воята чувствовал её взгляд, хотя сам на неё взглянуть не смел. Даже куры, казалось, из открытой двери во двор поглядывали на него, невежду, с осуждением.
– Нет у меня никаких книг, – медленно ответила Еленка. – Никаких. Так и передай.
– Кому? – Воята удивлённо взглянул на неё.
– Знаешь кому.
– Да я не…
Но Елена, больше не слушая, мимо него прошла к двери и исчезла. Скатертью вам дорога, как говорится.
На обратном пути испортилась погода: натянуло тучи, подул сильный ветер. Настоящего дождя пока не было, но ветром несло капли мороси, и Воята, поглядывая с недовольством на тёмную тучу впереди, натянул шапку поглубже на уши. Случится дождь – придётся мешками из-под ржи укрываться.
Незадача с беседой тоже не добавляла бодрости. Хозяйку он толком не разглядел и не понял, что она за человек – она будто отталкивала взгляд, не давала приглядеться. Она ли виновата, что в семье разлад? Коли жёнка сбежит, это ей чести не сделает, какова бы ни была причина, и Еленка, видно, знает это, стыдится. Но уже много лет живёт одна, не поддаётся на уговоры мужа и косые взгляды людей. Причины этой Воята знать не мог, но одно по лицу Еленки понял: не по легкоумию она, попова дочь, так поступает.
«Она красавица была, Елена Македоновна-то!» – говорил Меркушка. Красоты Воята не увидел, но те глаза… Неудивительно, что отец Касьян хочет её воротить – он-то помнит, какой она была лет двадцать назад. Не могла женщина с такими глазами ничего беспутного сотворить!
Когда въехал в лес, непогода разгулялась ещё сильнее: вихрь качал вершины деревьев, гудел и завывал. Раздавался треск ветвей. Раз позади возник такой грохот, что Воята оглянулся: старая ель медленно падала наискось через дорогу, с протяжным треском и воем разламываясь, цепляясь лапами за ближние деревья, будто надеясь задержать падение. Воята перекрестился, благодарно взглянув в небо. Замешкай он чуть-чуть – ель упала бы на него, на телегу, на лошадь. Могла бы насмерть задавить. Да и впереди рухнула бы – как бы он проехал? Вокруг через заросли с телегой не пробраться, да и отволочь с дороги ствол, весь в ветках, даже при его силе было бы едва ли возможно. И топора не прихватил, дубина…
Воята ещё размышлял об этом, когда лошадь вдруг дёрнулась и попятилась – испугалась чего-то. Придерживая её, Воята глянул вперёд.
Посреди дороги валялся плетёный берестяной короб. Остановив лошадь, Воята огляделся, но ничего больше не увидел. При виде короба ему вспомнился виденный утром на этой дороге Меркушка, но Меркушкин это короб или нет, так сразу Воята сказать не мог. Скорее тот – грибы и орехи давно сошли, народ с коробами в лес не ходит.
Соскочив с телеги, Воята подошёл к коробу и огляделся. Хотел позвать – и тут увидел ногу, торчащую из куста.
Первым чувством было изумление. Если это Меркушка – Воята думал о нём, поскольку других людей в этот день в лесу не встречал, – то с чего бы ему ложиться в куст? Пьян не был – не с бобрами же на Болотице пил!
– Эй! – окликнул Воята. – Кто там?
До ума дошло: неладно дело. Меркушка там или нет, а в эту пору никто просто так на землю не приляжет.
Воята подошёл осторожно и заглянул в куст. Всё тело было там, но густые ветки сильно дрожали под ветром и не давали ничего разглядеть. Ещё раз окликнул в последней надежде. Раздвинул куст… стала видна кровь на палых листьях.
Меркушка лежал на спине, раскинув руки. Вместо горла и верхней части груди была зияющая кровавая рана, лицо в крови, глаза выпучены.
Воята отшатнулся, схватился за собственное горло. Стал судорожно сглатывать, борясь с тошнотой. Отойдя в сторону, крестился и глубоко дышал, стараясь прийти в себя. От ужаса пересохло в горле. Огляделся – никого не увидел, но шум ветра в лесу, дрожь и качание ветвей не давали понять, есть ли кто поблизости. И позвать тут некого, только сороки скачут по веткам.
Некоторое время простоял, привалившись к толстой ели и стараясь унять гул в голове. Меркушка мёртв – уж это верно. Дикий зверь… волк?
Скрепя сердце, Воята взял тело за ноги и выволок из куста. Или медведь постарался? Но медведь сразу сожрал бы половину, а остатки прикопал бы под листья и валежник. Меркушка был загрызен, но если и съеден, то на небольшую часть… Но ведь ещё не зима! Звери от людей подальше держатся. Не мог же он сам напасть на хищного зверя – с пустыми руками?
И что теперь делать? Несмотря на холод и морось, Воята стащил шапку и вытер вспотевший лоб. Оставить тело здесь и привести людей из Сумежья или самому везти в погост? Делать этого не хотелось – хорош будет новый парамонарь, ввалившись в погост с мёртвым телом здешнего жителя! Но день на исходе. Пока доедешь до Сумежья, пока соберёшь людей да опять сюда прибудешь – стемнеет, да и дождь того гляди польёт. Искать труднее в темноте… особенно мертвеца. А если зверь вернётся? Если тот медведь где-то рядом… Воята содрогнулся и живо глянул по сторонам. Уйдёшь – а тот уволочёт добычу, так что потом и хоронить нечего будет.
Воята привязал лошадь к стволу, чтобы не пятилась от мёртвого тела, взял бедолагу Меркушку на руки, положил в телегу и накрыл пустыми мешками. Голова у трупа так болталась, будто сейчас оторвётся: зверь вырвал из шеи половину всей плоти. Туда же в телегу Воята забросил лёгкий короб – ловушки, надо думать, бедняга поставить успел, и зверь на него накинулся на возвратном пути.
– Ох, зря ты, парень, с места его стронул! – сказал ошарашенный Павша; как ближайший сосед, он первым успел на двор к бабе Параскеве. – Таких дурных мертвяков там и погребают, где сыскали. На жальнике не место им – земля их не принимает, могила не держит. Так и будут лежать они без тления, а тень по свету бродить. И куда ни отнесёшь его, всё равно будет на старое место приходить, где умер, и так семь лет.
– Это ты, Павша, с самоубийцами путаешь, – возра-зила Параскева. Она тоже немного переменилась в лице, побледнела, но держалась храбро, не вопя. – А тех, кто зверем уяден, в особом месте хоронят, но не там, где взяли.
– Я сам «Мертвенный канон»-то помню, – ответил им хмурый Воята. Они втроём стояли на дворе у Параскевы возле телеги, пока люди бегали к Меркушкиным домашним и за старостой. – Так владыка Мартирий велит: поминки по тем творить и на кладбище погребать нельзя, кто сам удавится, или зарежется, или с качели убьётся, или в воде шаля, утонет, или ещё какую смерть сам своими руками над собою учинит. Или ещё кто на разбое или воровстве каком убит будет, тех мертвяков у церкви Божией не погребать и над ними отпевать не велеть, а велеть их класть в лесу или на поле. Но тут не сам человек жизнь свою покончил, а уяден зверем, и читать по нему можно, хоть не в церкви, а дома.
– Читать! – Баба Параскева всплеснула ладошками. – Кто же будет по нём читать…
Но тут во двор вбежала Еликонида – Меркушкина баба, и разговор потонул в воплях и причитаниях.
Тело унесли в баню, во дворе у Параскевы собиралось всё больше народу. Для каждого пришедшего Вояте приходилось заново рассказывать, как он утром встретился с Меркушкой, как подвёз его и как потом нашёл.
Собираясь кучками, сумежане толковали между собой и тревожно оглядывались; то и дело косились на Вояту. Однако, как ему показалось, народ был больше напуган, чем удивлён.
– Что они так смотрят на меня? – в досаде спросил он у Павши. – Или думают, я сам его порвал?
– Э, да что ты! – Павша махнул рукой. – Это нам от Бога казнь такая положена.
– Что? – Воята пришёл в изумление. – От Бога? Какая казнь?
– В год по человеку… Осенесь[14] из Видомли одного мужика так вот порвало. А третьего лета – бабку одну из Овинов. Это так вот оно… водится.
– За что же вам такая казнь?
– А за то… – с важностью начал Павша, но сам себя прервал. – Что в месте таком живём… нехорошем.
– Чем же оно нехорошо?
– Поживёшь у нас поболее – узнаешь.
– Да что же вы облаву не сделаете, коли у вас так волки шалят? Собрались бы все мужики да и постреляли тех волков…
– Говорю же тебе – казнь нам такая. А стрелами того волка не возьмёшь. Не такой этот волк. Он уж двести лет в лесах наших ходит.
– Двести лет? – Воята совсем перестал понимать, о чём речь. – Что ты мне за сказки рассказываешь, дядька? Не живут волки двести лет.
– А этот и вовсе не живёт, – загадочно ответил Павша. – Оттого и не умирает.
Судя по Павшиному лицу, объясниться толковее тот не был настроен, и Воята решил расспросить лучше бабу Параскеву. А во дворе тем временем разгорался спор.
– Нельзя такого человека на жальник нести! – твердил дед Овсей. – Не примет земля, обидится, будут у нас летом бездожжие, а весной заморозки, и придёт голод на семь лет!
– Не пугай народ, Овсейка! – возражал ему Арсентий, староста. – Это если кто сам себя сгубит. Меркушка не сам же зарезался или удавился.
– Бросить его в озеро Дивное, да и всё! Иначе не видать нам хлеба семь лет!
– Нет, это уж никак нельзя! – возмутился Воята. – Такого дела безбожного и беззаконного нельзя допустить – человека без погребения оставить.
– Приедет отец Касьян, как он решит, так и будет, – сказал Арсентий. – Да только… Судьшу из Видомли в Лихом логу положили, как бы и с Меркушкой не велел отец Касьян того же сотворить…
– А что это за Лихой лог?
– Да есть у нас там… – Арсентий кивнул на восток, – место одно. Там кладут тех мертвяков, кого нельзя в земле хоронить. Кто утонет, или сгорит, или с дерева свалится. Бабка моя рассказывала, когда-то давно, ещё при Панфирии, там в первый раз нашли мужика, кого озёрный бес порвал, на месте и оставили. С тех пор всех свозят…
– Озорной бес? – Воята не расслышал.
– Озёрный.
– Оно обычно как – если помрёт человек своей смертью, то идёт, куда ему положено: либо в рай, либо к чертям в пекло, – добавил другой старик, Савва. – А кто дурной смертью помер, век свой не доживши, тот на небо не идёт, а ходит себе по земле. Так и ходит, пока час его не придёт. Вот и надо так их упрятывать, чтобы ходить им было несподручно.
– Ноги отрубить, – вставил кто-то из толпы.
– В воду метнуть! – добавил ещё кто-то.
– У вас в Новгороде, видно, нету таких. – Дед Овсей посмотрел на Вояту. – Вот вам и невдомёк.
– Даже если бы человек сам себя жизни лишил, владыка Мартирий не дал бы его в воду или в овраг бросать! – Понимая, что он тут моложе всех и к тому же чужой, Воята всё же не мог смолчать. – Владыка и самоубийц велит хоронить – не при церкви, а в поле, но всё же в землю.
– А вот оттого у вас и мор был, и скудельницы полные покойников наклали! – Дед Овсей погрозил пальцем. – У нас такого не водится – землю гневить. На всё свой порядок есть.
– Как отец Касьян велит, так и сотворим! – сурово напомнил Арсентий. – Давай, крещёные, расходись!
Вот о чём предостерегал его владыка! Какой-то озёрный бес, а главное, нелепые эти обычаи, что лишают невинного человека погребения! Глубоко дыша, Воята старался успокоить возмущение сердца и не дать воли «задорному бесу», который толкал его продолжать спор. Но что толку спорить с мужиками – решать будет отец Касьян.
Отец Касьян вернулся в сумерках, когда тело Меркушки, вымытое и завёрнутое в саван, уже лежало в избе. Воята, желая знать, чем кончится дело, и ожидая, что его свидетельство снова понадобится, весь вечер околачивался у Параскевиных ворот и видел, как священник проехал к своему двору. Заметно было, что утомлён: ехал, опустив поводья и свесив голову на грудь; даже в начавшихся сумерках было видно, что отец Касьян бледен, под глазами набухли мешки, складки возле рта стали более резкими. Воята только поклонился, ничего не сказав, и отец Касьян ему слегка кивнул.
– Отвёз? – Уже поехав мимо, он вдруг вспомнил утреннее поручение и придержал коня.
– Что отвёз? – Воята удивился; мельком подумал о теле Меркушки и ещё раз удивился, как отец Касьян успел об этом прознать.
– Жито отвёз в Песты?
– Господи помилуй! – Воята подивился на свою забывчивость – с чего всё началось, у него уже вылетело из головы. – Отвёз, как ты велел. Тут после того…
Но отец Касьян кивнул и поехал дальше. Воята вздохнул и остался у ворот – ждать, что будет.
Вскоре, как он и думал, к отцу Касьяну прошёл староста Арсентий. Через какое-то время вышел и махнул рукой, глянув на Вояту, будто хотел сказать: ничего не вышло. Арсентий двинулся к Меркушкиному двору, и Воята пошёл за ним.
– Я тут одна с ним не останусь! – услышал он, входя следом. – А то он ночью встанет да удавит меня! К матери пойду.
Меркушка, закутанный в саван, лежал на столе, а Еликонида, уже в белом платочке, повязанном по-вдовьи, стояла перед Арсентием. Меркушкина жена была коренастой, плотной, невысокой женщиной – мужу макушкой по плечо, – но жили они, по слухам, хорошо. Четверо их детей уже отвели куда-то к соседям.
– Что же ты – покойника одного на ночь оставишь? – спросил староста. – А если ночью… придут за ним?
– Ну да, и меня с ним заодно утащат! – Еликонида, с заплаканным лицом, вид имела решительный. – Детей на кого покину? К матери пойду! Пусть тут его, как ему судьба…
– Кто же будет над ним читать? – спросил Воята, и оба обернулись к нему. – Ты сговорилась с кем?
– Да с кем тут сговоришься? – Арсентий повёл рукой. – Грамотеев у нас не водится, да и Псалтири нет ни одной.
Воята мельком вспомнил, что ездил к Еленке в Песты, надеясь узнать о Псалтири, – книге, по которой читают целую ночь над умершими. Если умерший был хорошего рода, то в Новгороде и по три ночи читали, до самого погребения.
– У нас если кто доброй смертью помрёт, то отец Касьян над ним читает, сколько на память знает, – добавил Арсентий. – А если так вот… как тот мужик из Видомли или вот Меркушка… не станет он. Я к нему ходил, он сказал, в Лихой лог завтра свезти.
– Да как же так? – В душе Вояты поднималось возмущение. – Меркушка же не убивец какой и не сам на себя руки наложил. Как же его оставить нечисти на поживу – без чтения, без погребения! За что душу сгубить? Или он был такой дурной человек?
– Да человек как человек… А вот судьба выпала дурная…
– Нет никакой судьбы – есть Божья воля! – сурово возразил Воята. – А в Священном Писании нет такого – чтобы если кто волку в зубы попал, того христианского погребения лишать.
– Это, скажут, его бес озёрный выбрал себе в поживу…
– Он выбрал, а мы просто так и отдали? Человек ведь был, не курёнок!
– Отец Касьян так судил, ему виднее…
– Я пойду потолкую с ним! – решил Воята. – Не может такого быть, чтобы иерей крещёного человека вот так нечистому отдал!
– Сходи, миленький! – Еликонида сморщилась жалостливо, опять собираясь заплакать. – Может, он послушает тебя? Ведь Меркушка-то не шиликун был какой, не чернознай, человек простой, да не хуже других! Что же его, как пса… Весь грех-то его, что не уберёгся… А уж мы с Егоркой не вздорили никогда, и пироги ему носим, и яичко красное…
Что за Егорка и при чём здесь красное яйцо, Воята спрашивать не стал – уже думал о разговоре с отцом Касьяном. По пути к поповскому двору крепился. Сердце обрывалось от мысли о собственной дерзости. Кто он такой, попович, в Сумежье живёт всего ничего, чтобы священнику, здешнему уроженцу, указывать, кого как хоронить? Но и смириться он не мог – совесть замучила бы. Выросший в городе, где за всеми обрядами наблюдало недреманое око владыки Мартирия, он тем не менее знал по разговорам отца и других пастырей о сельских суевериях – о том, что селяне неохотно соглашаются хоронить в земле тех, кто умер дурной смертью. Видов дурной смерти много – «кто был водою покрыт либо бранью пожран, или убийцею убит, или огнём попалим, или попаляем от молний, морозом измёрз или всякою раною погублен». Но даже истинных грешников, самоубийц, кто сам полезет в петлю, или утопится, или зарежется, владыка Мартирий запрещал бросать в овраг, хотя и не разрешал отпевать их в церкви или погребать в освящённой земле. Утренняя встреча с Меркушкой хорошо помнилась Вояте – мужик был как мужик, ничем особенным не провинился. И что это за бессмертный волк его задрал? На какого беса озёрного все ссылаются? Отец Касьян, надо думать, об этом знает… Жаль, не успел расспросить бабу Параскеву.
Когда Воята вошёл, отец Касьян сидел за столом и вяло хлебал что-то из миски. Старая Ираида стояла у печки, дожидаясь, пока пора будет убирать со стола. Воята порадовался в душе её присутствию: оставаться наедине с отцом Касьяном он не любил, так и не сумев к нему привыкнуть. Широкий, рослый, тот не был выше самого Вояты, но подавлял, как грозовая туча над самой головой.
– Хлеб да соль! – Воята поклонился, не подходя близко к столу.
– Помогай Бог! – Отец Касьян с недовольством взглянул на него.
Взгляд его тёмных глаз под густыми чёрными бровями ложился на душу, будто камень. И сам весь он напоминал глыбу тёмного стоячего валуна: длинные, густые тёмные волосы с проседью – будто пряди метели в ночи, – продолговатое лицо с высоким лбом, прорезанным вдоль глубокими морщинами, густая тёмная борода, тоже с проседью по сторонам рта, острый нос с горбинкой. Выглядел он ещё не старым, но эта чернота и седина навевали мысли о чём-то потустороннем, ночном, мрачном. За всё время жизни в Сумежье Воята ни разу не видел у священника улыбки, приветливого взгляда, хоть проблеска радости в глазах или речах. Он будто носил с собой сумрачный поздний вечер и мог набросить тень на самый ясный полдень.
– Ну, что там? – К облегчению Вояты, отец Касьян сам начал разговор. – Передала она чего?
В быстром взгляде, который священник на него бросил, Вояте померещилась искра надежды. Поначалу он подумал, что отец Касьян говорит о свежей вдове Еликониде, просившей о более христианском погребении мужа, но, к счастью, вовремя вспомнил утреннее поручение и сообразил: отец Касьян спрашивает о Еленке. Казалось, он не сегодня её видел, а с неделю назад.
– Нет, отче, я не по тому делу.
Лицо отца Касьяна потемнело ещё сильнее.
– Так по какому же?
– Про Меркушку я.
– Что – про Меркушку? – Отец Касьян бросил на него угрюмый, отчасти досадливый взгляд.
Эта угрюмая досада давила, рождая непонятный страх. Воята, охотно пускавший в ход кулаки и не дрогнувший ни разу в поединках на волховском мосту, сколько ни стояло против него самых прославленных буянов Торговой стороны, робел под этими взорами, чувствуя себя ничтожной букашкой, лезущей к важному лицу со своими букашечьими заботами. Чудное дело – перед владыкой Мартирием, которого уважал бесконечно, Воята и вполовину так не робел.
– Бабы болтают, будто его нельзя хоронить по-христиански. Будто надо в лесу бросить…
– Ну? – Отец Касьян с нетерпением сдвинул брови. – Нечистый взял его себе на поживу, нет ему места среди честных христиан! Он теперь бесу озёрному слуга, пусть к нему и идёт. В Поганском озере ему могила, где все нечестивые сотоварищи его!
– Да как же так! – вырвалось у Вояты.
Он сам испугался своей дерзости, но остановиться уже не мог, чтобы не сойти заодно и за болвана. То, что священнослужитель своими руками отдаёт нечистому христианина, даже не пытаясь его спасти, испугало его больше.
– Владыка Мартирий запрещает людей земляного погребения лишать, пусто бы даже сам в петлю прыгнул! Беззаконно это и не по-христиански!
– Ты, щенок, недоносок, чёртов выползок, будешь меня учить! – загремел отец Касьян, воздвигаясь на ноги. – Да я тебя сейчас пинком отсюда выставлю, полетишь прямо до Новгорода, откуда тебя бесы к нам принесли!
– Твоя воля, отче! – со смелостью отчаяния ответил Воята; в мыслях мелькнуло, как стыдно будет явиться к владыке обратно через столь короткое время, но он и там расскажет, что тому причиной. – Как есть владыке расскажу, что здесь в Сумежье христиан бесу отдают. Даже пусть Меркушка и был в чём грешен, да кто не грешен? Не самоубийца он – можно и такого отчитать, отмолить. Не бросать же в лесу, зверям на поживу! В день Судный за такое придётся ответ держать – так владыка Мартирий говорит!
Отец Касьян словно бы задохнулся от изумления, темнея лицом. Воята вдруг испугался: вот он опять позволил задорному бесу толкнуть себя на ссору, да ещё с батюшкой, кому приехал служить! Но нет, не ради своего задора и упрямства он спорит. Воята знал, что думает о таких делах владыка, и если бы он молча позволил нарушить его волю, то стал бы пособником беззакония. Вот тогда на самом деле пришлось бы ему стыдиться самого себя.
Несколько тяжких мгновений отец Касьян молчал, и потом Воята ощутил, как напряжение в избе спадает.
– Одно правда… – негромким, низким голосом произнёс отец Касьян. Его дух изменился: он унёсся мыслями куда-то вдаль и даже разговаривал словно бы не с Воятой. – Что не Меркушкина вина… Не первый век… живёт в наших краях сила злобная, бесовская. Из озера Поганского выходит, мерзостями полного, в зверей диких вселяется и зло великое творит. Сколько тех зверей не убивай – дух злобный в озеро возвращается, после сызнова выходит. Он Меркушку прибрал. Не отдать ему добычу – посевы вымерзнут, мор чёрный придёт. Одно спасение – метнуть мертвяка в озеро Поганское нечистому на поживу.
– Нечистый живёт в озере? – осторожно спросил Воята.
– Полно озеро бесов. В иные ночи выходят они на берега погулять – у одних головы коровьи, у других пёсьи, у третьих хвосты волчьи или ноги козьи. Все они, нечистым схваченные. Только о том и надо Бога молить, чтобы провалилось озеро с бесами вместе в пекло огненное. Иначе переполнится озеро грехом, выйдет из берегов и всю землю смоет. Ты человек новый, а мы, как деды наши, сколько живём, столько маемся…
У Вояты мурашки побежали по спине – голос священника делал сказанное ещё страшнее. Вот так волость – где-то рядом полное озеро бесов! И не скажешь, что сказки, – жертву бесов сам домой привёз.
– Так зачем же ещё и Меркушку туда пихать! Всё одной душой в плену у нечистого будет меньше!
– Ты, что ли, такой праведник, чтобы его отмолить? – Отец Касьян словно вспомнил о Вояте.
– Я не праведник, а слово Божие – в нём вся сила. Дозволь мне ночью по Меркушке почитать – будет Божья воля, спасём его от нечистого.
– Да по чему же читать – нет у меня Псалтири. Из Евангелия только по иереям читают.
– Я, батюшка, Псалтирь-то помню… – Воята скромно опустил глаза.
– Всю?
Отец Касьян знал, что Воята помнит наизусть псалмы, употребляемые при богослужении – «Блажен муж», «Благослови, душе моя, Господа», «Хвалите Господа» и другие, но чтобы всю Псалтирь? Некоторое время поп разглядывал Вояту, будто невиданное диво. А потом Воята услышал звук, похожий на фырканье, и не сразу сообразил – отец Касьян так смеётся.
– Грамотей… Ну, будь по-твоему. Читай. До утра жив останешься… Тогда и поглядим.
– Благо тебе, отец Касьян! – Обрадованный победой, на которую не смел надеяться, Воята поклонился и пошёл прочь.
И только во дворе его как будто нагнал смысл услышанного напутствия. До утра жив останешься…
Ветер холодным порывом кинулся на него и стиснул в стылых объятиях. Воята содрогнулся с головы до ног – эта ледяная хватка была воплощением того ужаса, которым ему пригрозил отец Касьян. Да понял ли он, во что ввязался?
Завернув к Еликониде – предупредить, чтобы всё подготовила, – Воята вернулся домой и огорошил бабу Параскеву.
– Как же ты его уломал-то? – От удивления та выпустила шитьё из рук. – Никогда батюшка наш не дозволял такого, чтобы по зверем уяденному читать… Может, побоялся, что до владыки в Новгороде доведёшь…
– И доведу! – мрачно пригрозил Воята. – Зачем устав церковный, если сами же иереи не исполняют его? За душу христианскую биться надо, а не метать нечистому в пасть!
– Ох ты, Александр-воитель! – Баба Параскева похлопала его по плечу. – За твой задор из Новгорода услали тебя, а отсюда ушлют, куда денешься? В озеро Дивное?
– Вот что, мати! – Воята обрадовался. – Расскажи, что это за озеро у вас такое, что в нём бесы живут? Отец Касьян говорил, их там тьма-тьмущая, да все с головами коровьими…
– Ох, да нет времени у тебя, старые басни слушать…
Баба Параскева отошла к печи и стала переставлять горшки на полке, показывая вид, будто очень занята.
– Нет, ты расскажи! – Воята пересел поближе. – Отец Касьян грозил мне… Вот полезут в оконца бесы с волчьими хвостами и козьими ногами, я хоть знать буду!
– Не шути! – устало вздохнула Параскева. – Знаешь, почему волость наша Великославльской зовётся?
– Нет. Где-то есть город Великославль… или был?
– И был, и есть… или нет. Слушай, коли уж ввязался ты в эту брань… – вздохнув, баба Параскева села на лавку. – Жил в великом Славенске граде муж именем Понт, с женою своею, именем Понтия, был он зело богат и милостив…
Речь её потекла старинным ладом, донося сказание так, как сама она выучилась ему много лет назад.
– И родился сын у них, и наречено ему было имя Гостомысл. И той Гостомысл после отца своего Понта пожил тридцать три лета, и умножилось при нём в великом Славенске-граде народа. И обладал он от полуденных стран всею северною и западную полунощною страною. И все люди страны той старейшиною Гостомысла и князем почитали. И от великого множества народу поставил град на новом месте за полтора поприща от озера Ильмень вниз по Волхову-реке, и именовал новым именованием Великий Новград. И той Гостомысл и женился в Великом Новграде, у мужа именем Мунт взял дщерь его за себя, именем Мунтию. И пожил с нею три лета, родил сына и нарёк ему имя Славен Младый. И родил другого сына и нарёк ему имя Великослав. И той Великослав жил с отцом своим Гостомыслом в Великом Новгороде тридцать два лета…
Дальше речь шла о том, как из Великого Новграда разошлись люди, каждый со своим родом в особую сторону, и от тех родов пошли поляне, полочане, мутяне, нивяне, бужане, дреговичи, кривичи, смоляне, меря – сиречь ростовцы, древляне, мурома.
– И пришли с западной стороны выборные люди в Великий Новград с дарами поклониться великому князю Гостомыслу и сыну его Великославу, чтобы отпустил к ним в страну сына своего княжить и обладать ими, ибо у них старейшины и обладателя над ними нет. И положил с ними уговор великий князь Гостомысл, чтобы всякую дань с них имать, пока солнце нас согревает и земля питает. И приказал во всём Великослава слушать и град поставить во имя его на горе высокой – Великославль.
И пошёл князь Великослав вверх по Ниве-реке, и дошёл до той вершины, где текут из-под вязового пня и великих озёр реки Ясна, и Вязна, и Хвойна, и впадают в Ниву-реку. Там поставил он град Великославль во имя своё. Город сей был велик и славен: столпами медными огорожен, крыши серебром крыты, люди все в золоте ходили, дети на улицах каменьями самоцветными играли. В середине града было мольбище идольское – стояли изваяния бесовские, сами серебряные, головы золотые, очи яхонтовые. И помощию Перуна-бога и Мокоши великий князь Великослав в Великославле-граде народом своим управлял крепко, и было в земле его всякое изобилие, и умножился народ по обе стороны Нивы-реки. И пожил Великослав в граде своём двадцать пять лет, и умер.
После него остался в стране той сын его Иномир. Пожил он двадцать пять лет. После того Иномира остался сын его Дедогость. Радением князя Великослава и чад его и грады на земле нашей построены, и всякие оброки и дани в Новград Великий привозили довольно. И сделалась земля наша во всём изобильна и доброплодна, и жили люди, хвалу воздавая Перуну, и Макоши, и Велесу, и Живе, и Стрибогу, и иным богам великим и малым…
Речь бабы Параскевы текла ровно, будто река времени. Воята заворожённо слушал, и мерещилось, что говорит с ним сама земля, которая помнит и эту седую древность, и ту, что была задолго до неё.
– Постой… – когда баба Параскева замолчала, чтобы перевести дух, он не сразу опомнился. – Ты зачем это… богов старых поминаешь?
– В сказании так ведётся, – просто пояснила баба Параскева. – А из него слова не выкинешь – силу утратит.
Воята не стал спорить, хотя упоминание о Перуне и Мокоши его покоробило. В глубине души он понимал правоту бабки: если убрать хоть что-то, нарушится цельность древнего сказания, пропадёт та сила, то чувство прикосновения к истоку мира, от которого бегут по спине мурашки. Вспомнился разбитый на части каменный Велес, что и сейчас лежит у церкви лицом в землю, а христиане попирают ногами его спину. Однако тот озёрный бес показывает: не так уж бессилен старый бог… и может ещё мстить за своё бесчестье и поругание.
– Ну а что же про озеро-то? Почему отец Касьян его Поганским назвал?
– Отец Касьян зовёт Поганским, а у людей водится звать его озеро Дивное. Крестился святой Владимир князь и заповедал по всей земле Русской людям креститься во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, – заговорила баба Параскева снова. – Добрыню, вуя[15] своего, послал в Новгород, и с ним воеводой Путяту, и там повелел крестить всех. И пришли к Новгороду Добрыня с Путятой и с архиепископом Акимом Корсунянином… Как Новгород крестился ты, поди, лучше меня знаешь?
– Есть у нас предания такие. Как Добрыня и Путята… От Добрыни бояре наши, Мирогостичи, свой род ведут…
Речь его прервал стук в оконце.
– Баба Параскева! – раздался голос Еликониды. – Попович! Пойдёшь читать или как?
Воята, опомнившись, перевёл взгляд на оконце – снаружи совсем стемнело.
– Пора! – Он встал и взял шапку.
– Помогай тебе Бог, чадо! – напутствовала его баба Параскева.
Не удовольствовавшись этим, вышла за порог и махнула рукой вслед, передавая благословение.
Еликонида передвинула к столу, где лежал покойный, большой ларь, на него поставила миску с зерном, в миске – горящую свечу, с другой стороны положила небольшой каравай. Между ними полагалось класть Псалтирь, которой не было. Однако Вояте несложно было её вообразить – во владычном хранилище он не раз видел красивые Псалтири, старинные и новые, выполненные для кого-то из богатых бояр. Нетрудно было представить, как он поднимает крышку – от волнения Воята ощущал дрожь в руках, хоть никакой Псалтири перед ним не было, – и видит первую страницу: вверху цветные узоры из цветов, заголовки и первые строки – красным.
– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалищи губитель не седе…
Начало первого псалма было как первый шаг на дороге – знакомой, но весьма длинной. В отцовской Псалтири, привычной Вояте, на странице слева ещё был изображен царь Давид, в короне и с нимбом, пишущий на листах. Святой псалмопевец был где-то рядом, и Воята вовсе не чувствовал себя одиноко наедине с мертвецом.
– Проси от мене, и дам ти языки достояние твое и одержание твое концы земли. Упасеши я жезлом железным, яко сосуды скудельничи сокрушиша я…
На этом псалме Воята, как и всякий юный грамотей, учился чтению; привычные слова сами лились с языка, не мешая полёту мысли. Раньше он не догадывался задуматься: если есть Великославльская волость, почему сердцевина её – погост Сумежье, где же сам город Великославль? Жаль, не успела баба Параскева рассказать всё до конца.
Как прошло крещение Новгорода, Воята знал и сам, по домашним преданиям.
«В Новгороде люди, проведав, что Добрыня идёт крестить их, учинили вече, – рассказывал ему и братьям дед по отцу, Василий Воиславич, первый из священников в роду, – и поклялись все не пустить его в город и не дать идолов ниспровергнуть. И когда пришёл, они, разметав мост великий, вышли с оружием. Грозил им Добрыня карами страшными, улещал словами ласковыми, ничего они слушать не хотели. Был тогда в Новгороде воевода, именем Угоняй, так он ездил повсюду, вопил: «Лучше нам помереть, нежели богов наших дать на поругание». Тысяцкий же Владимиров Путята, муж смышлёный и храбрый, приготовив ладьи и избрав триста лучших мужей, ночью переехал выше града на ту сторону и вошёл во град, никем не замеченный. Дойдя до двора Угоняева, оного и других передних мужей взял и отослал к Добрыне за реку. Люди же стороны оной, услышав об этом, собрались до пяти тысяч, окружив Путяту, и была между ними сеча злая. На рассвете Добрыня с дружиной подоспел и повелел у берега дома зажечь: новгородцы побежали огонь тушить, и оттого прекратилась сеча. И запросили новгородцы мира. Добрыня же, собрав воев, велел идолов сокрушить: деревянных сожгли, а каменных, изломав, в реку ввергли. Послал повсюду, объявляя, чтоб шли ко крещению. Тогда начал мрак идольский от нас отходить, и заря благой веры явилась, тогда тьма служения бесам погибла, и слово евангельское нашу землю осияло…»
Вспоминая дедовы предания, Воята укреплялся духом: из родного его города давным-давно все бесы изгнаны, так неужели он здешних убоится?
Сумежье спало, и снаружи, и в избе было тихо. Воята слышал только собственный голос, привычно читающий один псалом за другим. Там, где глаз его издавна привык в конце псалма встречать «Слава», он читал «Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежди живота вечнаго новопреставленнаго раба Твоего Меркурия…» При этом он поглядывал на стол, где возле покойного горели две свечи, и снова вспоминались ему весёлые серые глаза. «Она красавица была, Елена Македоновна-то!..» Этот взгляд – будто ясное небо на тебя оборотилось…
– Отступите от мене все, делающие беззаконие, ибо услышал Господь глас…
У оконца снаружи раздался лёгкий стук.
Вздрогнув, Воята поднял голову.
– …Плача моего: услыша Господь моление мое…
Стук повторился.
– …Господь молитву мою… прият…
Стук прозвучал ещё раз; в нём слышалась и настойчивость, и вкрадчивость, и бережность, будто стучавший не хотел, чтобы его услышал кто-то, кроме сидящего в избе.
– Кто там? – окликнул Воята и невольно глянул на Меркушку – хозяина дома, будто надеялся от него получить ответ о незваном полуночном госте.
А ведь и правда – полночь. Воята прислушался к тишине. Теперь, когда он замолчал, тишина навалилась, будто хотела удавить. Из углов, где сгустилась темнота, будто смотрел кто-то, не шевелясь и не показываясь. Не мигая…
От оконца донёсся тихий скребущийся звук.
– Да что там такое? – Воята встал и подошёл. – Кто там?
Кто мог явиться в такую пору – в полночь, в избу, где лежит покойник? Еликонида? Так она побоится… чего? Да и зачем она будет мешать делу, о котором сама так просила? Не принято чтецу при покойнике мешать!
Оконную заслонку кто-то царапал снаружи – тихо, но настойчиво.
– Кого принесло? – окликнул в щель Воята, но в ответ услышал слабый звук, похожий не то на писк, не то на тихий вой.
Гневаясь на шутника, кому не спится в глухую осеннюю полночь, Воята слегка отодвинул заслонку…
И увидел лицо. А вернее, харю. Половину хари – больше в щель не влезло. Красная, как спелая ягода, распухшая. С расплывчатыми, малоразличимыми чертами, харя таращилась на него неподвижным круглым глазом. Половина рта была приоткрыта, меж распухших почерневших губ трепетал такой же распухший язык, будто на ощупь искал поживы.
– Крестная сила! – От неожиданности Воята отскочил, быстро крестясь.
Тут же в щель просунулась рука – лишь несколько пальцев, распухших и гибких, так толстенные черви, с чёрными, отросшими и наполовину обломанными ногтями. Пальцы уцепились за край заслонки и стали дёргать, толкать, стараясь расширить щель. Воята ясно видел, что под ногтями у чудища – свежая земля.
– Ишь ты, нечисть!
Опомнившись, Воята кинулся назад к оконцу, вцепился в заслонку со своей стороны и стал толкать её в другую сторону, чтобы закрыть. Но дело шло туго: полночный гость был очень сильным.
Морда в щели – теперь её стало видно почти целиком – исказилась злобой. Снаружи несло вонью, как из разрытой могилы: пахло свежей холодной землёй, прелью и трупной гнилью. Кривясь, Воята изо всех сил толкал заслонку, отвоёвывая у противника зерно за зерном, перст[16] за перстом.
– Толкай, толкай! – как будто взывал где-то рядом неведомо чей голос, тонкий и звонкий. – С нами крестная сила!
Морда, ощерив обломанные зубы, тоже напрягалась, не желая сдаваться.
– Да постыдятся… и смятятся… все врази мои… – пыхтел Воята, почти безотчётно заканчивая прерванный псалом. – Да возвратятся и устыдятся… зело вскоре!
Рывком он задвинул заслонку, и морда исчезла. Снаружи долетел приглушённый вой.
– Что за ч-че… что за немытик сюда лез?
Тяжело дыша от напряжения, Воята оглянулся на тело Меркушки, но то, слава богу, лежало тихо и неподвижно.
Особого страха он не чувствовал – скорее изумление и понимание, что от этого нехорошего гостя надо избавиться.
– Это беси, – пискнул над ухом тонкий голосок. – Предупреждали тебя.
Воята резко обернулся – позади никого не было. При свете трёх свечей углы и полати разглядеть было нельзя, но казалось, что в избе никого нет, кроме него и покойника.
Только тут он осознал, что пока он боролся с немытиком, кто-то рядом кричал: толкай, толкай!
– Ты где? – напряжённо спросил Воята, понимая, что ещё не всех гостей избыл.
– Тута я… – смущённо ответил голос из воздуха прямо перед ним.
– Кто ты? – Воята шарил глазами по воздуху, но ничего способного говорить не видел.
– Марьица.
– Какая ещё к бе… Какая еще Марьица?
– Крестница твоя. Кому ты лоскута на сорочку не пожалел.
– Кре…
– В поле чистом. Помнишь?
Воята вспомнил: поле, росстань, младенческий плач из-под кучи веток. «Коли ты женского полу, то будь Марья…»
– Ты читай давай, – посоветовал голос, не давая времени на раздумья. – А то их много там, и ничем иным, кроме слова Божия, их поодаль не удержишь. Злые, хуже псов. Даже мне и то стра-аа-шно…
Подтверждая её слова, заслонка задрожала: в неё колотили снаружи. Перекрестив заслонку – она вмиг успокоилась, – Воята вернулся на своё место, к воображаемой Псалтири, и, с усилием вспомнив последние прочитанные на память строки, глубоко вдохнул.
Хорошо, когда псалмы затвержены наизусть – одна строка тянет за собой другую, та третью…
– Господи Боже мой, на тя уповах! – с досадой, относящейся к стуку в заслонку, начал Воята. – Спаси мя от всех гонящих мя и избави мя…
Слова эти очень походили к часу: «гонящие» бесы неотступно стучали в оконце. Мельком вспомнилось: отец Касьян предупреждал. И баба Параскева чего-то такого ожидала. Нечистый сгубил Меркушку и теперь прислал за ним погубленных прежде. Вот они и рвутся. А не будь здесь чтеца с Псалтирью, хоть и воображаемой, – утащили бы прямо в то озеро Поганское!
Стараясь заглушить стук, Воята читал всё громче. К царапанью в оконце прибавился стук в дверь. Осознав это, он замолчал и прислушался; немедленно раздался такой сильный удар, что дверь содрогнулась.
– Читай, читай! – тревожно воззвал за плечом тонкий голосок, назвавшийся Марьицей.
Воята стал читать дальше, стараясь не слышать стука. Но сквозь гнев и досаду в душе стал медленно просачиваться не то чтобы страх, а некое неудобство, неуверенность. Сколько ж это будет продолжаться? И что ещё за чуды ждут за дверью? Его предупреждали не зря. В Великославльской волости правят силы, о которых он и понятия не имеет, – и силы недобрые. Злобный дух гуляет здесь уже лет двести и немало народу сгубил – он, Воята, попа Тимофея сын, только сегодня о том узнал, а уже лезет побороть! Экий Егорий Храбрый выискался! Отец Касьян и тот отступил – думает, что легче отдать нечистому его новую добычу, чем с ним тягаться.
А я не уступлю! Стиснув зубы, Воята перевёл дух. Когда ему бросали вызов, его лишь крепче забирал задор, от ударов его упрямство каменело. Вспомнилось предупреждение: священнослужители в Великославльской волости долго не живут. Теперь он догадывался, что их губит. Но, хоть то были посвящённые иереи, а он всего-навсего парамонарь, мирянин, сдаваться Воята и не думал. Не для того отец его учил Божьему слову, не для того владыка его сюда послал и на него понадеялся!
От оконца веяло пронзительным холодом. Против воли душой овладевало ощущение близкой опасности, пробирала дрожь, но Воята старался её не замечать и всё твердил:
– Да скончается злоба грешных, и исправиши праведного, испытаяй сердца и утробы, Боже, праведно…
Стараясь отвлечься от стука и царапанья, Воята сидел, не поднимая глаз, уставясь в стол, где должна была лежать, возле свечи в миске с зерном, Псалтирь. Пусть бесы стучат – войти они не могут, если им не откроют.
И вдруг его будто толкнуло – он поднял глаза.
Из тёмного угла возле двери медленно выдвинулось нечто, в чём Воята не сразу признал человеческую фигуру. А разглядев, вскочил. Дверь была по-прежнему закрыта, заслонка на оконце тоже, и тем не менее ночной гость был уже здесь. Но не тот, что ломился раньше. Этот был невелик ростом, сухощав, очень бледен. На тонком теле голова с узкими плечами казалась совершенно круглой. У гостя были большие глаза навыкате, тёмные мешки под глазами, крючковатый нос и очень бледные, тонкие губы. Ни волоска на голове, ни бороды, ни усов. Оттого ещё яснее делалось – ни капли живой крови нет в жилах этого гостя. Сердце в узкой впалой груди давно своё отстучало.
– Ты кто такой? – Воята ухватился за край ларя, который остался единственной преградой между ним и гостем.
Тот в ответ слабо зашевелил губами, но не издал ни звука. Воята опомнился – мёртвые не разговаривают. Тем временем тот мелкими шажками продвигался к столу. Шевельнул тонкой, похожей на ветку без коры, рукой.
И тут, у Вояты на глазах, тело под белым покровом дрогнуло. Верхняя половина его дёрнулась – будто спящий силился проснуться и встать, но не мог сбросить оковы сна.
И Воята сообразил – вот куда нечисть подбирается.
– А ну пошёл отсюда! – Будто перед ним был козёл, забравшийся в огород, Воята подался вперёд и встал между столом и незваным гостем.
– Девяностый псалом читай! – пискнуло у него за плечом.
– Девяно…
Воята нахмурился, задержал дыхание, лихорадочно пытаясь вспомнить нужное. От волнения мысли путались.
– «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится», – заговорил над ним тонкий голосок. – Повторяй, дубина!
«Сама дубина!» – мысленно ответил Воята, но тут же стал повторять вслух:
– Речет господеви: заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него. Яко той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна…
При первых словах псалма мертвец попятился, а тело на столе, напротив, перестало дёргаться и застыло. Воята читал всё увереннее и громче, вкладывая в каждое слово свою веру и негодование на нечисть, что задумала утянуть Меркушку. Мертвяк пятился, слово Божие гнало его прочь, как того козла – хворостина. Воята наступал, пока не зажал его в угол.
– Воззовёт ко мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его, и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение мое!
Едва прозвучали последние слова – мертвяк пропал из вида. Воята вгляделся в угол – может, затаился среди старых кожухов? Потянул руку, пошевелил кожухи на деревянных штырьках, коснулся прохладных брёвен стены…
Кто-то вдруг сзади слегка тронул его за плечо. От неожиданности Воята сильно вздрогнул; потом подумал о тонком голоске, что назвался Марьицей, – может, у этой Марьицы и руки есть? Потом обернулся… и с невольным криком отскочил, ушибив колено о край лавки.
Позади него стоял Меркушка. В белой погребальной одежде, с закрытыми глазами, он покачивался на нетвёрдых ногах, и весь вид его свидетельствовал, что подняла его неведомая внешняя сила. Рваные раны на горле были скрыты под белой повязкой, но сквозь полотно на горле и на груди проступали грязные пятна. Голова Меркушки свесилась набок, будто у цветка с надломленным стеблем, и лежала ухом на плече – живой человек так голову наклонить не может. Видно, ей было не на чём держаться как следует. Хорошо, веки опущены – а если бы эта голова ещё и зыркала на тебя!
Замерев в двух шагах, ошарашенный, с заледеневшей кровью в жилах Воята ждал, что будет дальше. Вот сейчас вчерашний приятель протянет к его горлу длинные бледные руки…
Но Меркушка к нему не обернулся. Похоже, человек у двери был для него лишь препятствием.
Вон он снова двинулся вперёд – неуверенно ступая и ощупывая вытянутыми руками стену перед собой. Он же слеп, сообразил Воята. Мертвецы слепы в мире живых.
Руки Меркушки легли на доску двери и стали шарить по ней, отыскивая засов. С той стороны усердно стучали – на этот стук, указывающий путь, и шёл Меркушка.
В один миг Воята представил, что будет дальше. Сейчас Меркушка отодвинет засов, откроет дверь… Неведомая сила вытянет его наружу и унесёт… в озеро Поганское, в бездну преисподнюю, но точно что во власть нечистого. А может, те его товарищи, что ждут снаружи, прихватят и самого Вояту.
– Перекрести дверь! – пискнуло над ухом.
«Чего я стою, орясина!» – обрушился сам на себя Воята.
Подавшись вперёд, он размашисто перекрестил дверь.
С той стороны раздался вой, быстро стихающий, – стучавших снаружи отбросило прочь. Меркушка отлетел обратно к столу, где валялся на полу оброненный им смертный покров.
– Архангела Михаила призывай! – велел тонкий голосок.
– Св-вятый и великий Архангеле Божий Михаиле, – судорожно вдохнув, заговорил Воята, – неисповедимыя и пресущественныя Троицы первый во Ангелех предстоятелю…
Мысль о суровом крылатом юноше с мечом в руке вдохнула в него мужества: куда этим вонючим дохлякам против архангела!
– К тебе прибегаем с верою и тебе молимся с любовию: буди щит несокрушим и забрало твердо Святий Церкви и Православному Отечествию нашему, ограждая их молниеносным мечем твоим от всех враг, видимых и невидимых…
– Именем Божиим тебе повелеваю: а ну полезай назад на стол! – гневным шёпотом велел он Меркушке.
Но исполнить приказание Меркушка не мог: пока Воята читал молитву, он совсем обмяк и распластался на полу. Замерев, Воята наблюдал за ним, но Меркушка не шевелился и выглядел, как положено трупу, который бесовы пособники сбросили со стола.
В тишине ночи раздался крик первого петуха. У Вояты от этого неожиданного звука чуть сердце не оборвалось, но тут же накатило облегчение.
Петух! Он судорожно сглотнул и огляделся в поисках воды. До рассвета ещё далеко, но уже не ночь. Бесовы пособники больше не посмеют его тревожить, их время кончилось.
Только тут Воята ощутил, как же устал. На дрожащих ногах подошёл к кринке, напился, проливая второпях воду на грудь. Потом собрался с духом, поднял с пола труп – тот казался ещё тяжелее, чем был, когда Воята вчера в лесу грузил его на телегу, но зато мертвее мёртвого, – положил обратно на стол, накрыл белым полотном. Послушал возле оконца и двери – всё тихо, не считая криков петухов в дальних дворах. Вернулся к ларю, где догорала свеча в миске с зерном, и положил руки перед собой.
Пережитое давило на душу, так что Воята не мог собраться с мыслями.
– Читай… – тихо, ласково посоветовал тонкий голосок из пустоты.
Ну да. Читать положено до рассвета. Воята не мог вспомнить, до которого псалма он добрался, в голове была пустота, будто сроду ни одной буквы не видел.
– Блажен муж… – шепнул голосок.
– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… – не открывая глаз, свесив голову послушно подхватил Воята.
Первый псалом, по которому учатся читать, он мог бы повторять даже во сне…
Когда с рассветом усталый Воята загасил свечу в миске с зерном, сунул каравай за пазуху и вышел, у ворот уже стояли сумежане. Увидев, как кто-то лезет из Меркушкиной избы во двор, было отшатнулись, потом разглядели парамонаря и вернулись.
– Слава Богу! – приветствовал его Ильян.
– Слава навеки! Вы чего тут собрались, крещёные?
– Да вот, ждём, пока побольше народу подойдёт, – посмеиваясь, ответил ему другой мужик, Радша. – Пойдём косточки твои собирать. Я вон и куль приготовил. – Он тряхнул рогожным кулём.
– Себе на голову надень! – Воята сейчас был не расположен к шуткам. – Мне мои косточки самому пока сгодятся.
– Что, – дед Овсей оглядел его с головы до ног, будто искал нехватку конечностей, – страшно, поди, было?
– Да ничего. – Воята двинул плечом.
– Видел чего… – Дед даже не хотел называть это «чего» вслух.
– Ничего я не видел. – Воята не собирался пугать бесами уже напуганных жителей.
– Да люди по всему погосту слышали – стук да гром был на дворе, крик да вой! – К нему подошла Еликонида, тоже бледная, будто всю ночь не спала. – Уж мы с матерью думали, прощай, душа грешная, уволокли бесы и Меркушку моего, и поповича с ним заодно.
– Померещилось вам со страху. Бывайте здоровы, крещёные, я всю ночь не спал, умаялся.
В избе у Параскевы Воята выпил молока и завалился спать. Проснулся, когда баба Параскева его разбудила: послал, дескать, отец Касьян, зовёт к себе.
Отец Касьян ждал, расхаживая по избе. Руки у него были сложены за спиной, от этого он горбился, и Вояте, несмотря на внушительный рост священника, померещилось в нём нечто волчье.
– Бог в избу! – войдя, Воята стащил шапку, поклонился, перекрестился на икону Василия Великого в углу.
– Лезь в избу. – Отец Касьян подошёл к нему и пристально вгляделся в лицо. – И впрямь живой. Садись.
Сегодня он выглядел не таким хмурым, как обычно – скорее был озадачен.
– Не ждал, что живым тебя увижу, – медленно выговорил отец Касьян. – Видел ночью чего?
– Нечего не видел, – твёрдо ответил Воята. – Читал и читал.
– Экий ты грамотей… – Отец Касьян ещё раз прошёлся перед ним, держа руки за спиной. – Я думал, разорвут тебя бесы по косточкам… да тебя ж не удержать было – такой упрямый. Ну, думаю, пусть идёт, коли ему судьба…
– Нету никакой судьбы, – почтительно, однако уверенно возразил Воята. – Владыка Мартирий говорил: нет судьбы, а есть воля Божия, к добру направленная, и человеческое старание. Старайся – Бог устроит.
Отец Касьян прохаживался, ничего не отвечая, так пристально глядя себе под ноги, будто на истёртых половицах были начертаны таинственные спасительные письмена.
– Что теперь… с Меркушкой-то? – осмелился спросить Воята. – Если и хотели бесы его утащить, так не утащили же. Можно его по-христиански хоронить?
– Таких земля не стерпит. – Не глядя на него, отец Касьян покачал головой. – Иначе всё равно выходить будет. Для них особое место есть – буйвище.
– Это что ещё?
– Лихой лог. В лесу, за десять вёрст отсюда. Мужики покажут. Там таких мертвяков кладут и оградой из кольев окружают. Говорят – чтобы зверь не съел, а на самом деле – чтобы не вышли. Там все те лежат… что за Меркушкой приходили. Которых ты не видел, как говоришь… – Отец Касьян бросил на Вояту вопросительный взгляд, но тот не дрогнул. – Если б тебе и их ещё отчитать…
– А что – можно? – Изумлённый Воята поднял глаза. – Всех? Да они ж сколько лет уже…
– Ни земля их не принимает, ни обитель небесная, ни бездна преисподняя – так и маются, будто бесы лесные и водяные, между белым светом и тёмным. Много зла людям творят. А раз уж ты такой у нас праведник, что можешь бесов отгонять… – Отец Касьян глянул на Вояту, слегка прищурившись, и тому померещилась насмешка в его тёмно-карих глазах, полузавешанных косматыми бровями. – Да только это дело невозможное! – уверенно закончил священник и снова стал ходить от печи к оконцу. – Там ведь не только те старые мертвяки. Там сам Страхота и живёт.
– Это кто?
– Тот дух злобный, что из озера Поганского выходит. Может, прислужников его и отгонишь, «Живый в помощи» читая, а его самого-то нет…
– Не может такого быть. Не может, чтобы какой ни есть адский дух был слова Божия сильнее! – Воята поднял голову, следя за перемещениями отца Касьяна. – Какой он ни есть…
– Туда не пущу тебя. Пусть мужики Меркушку свезут в Лихой лог и там упрячут, как знают. А ты если туда пойдёшь читать, то наутро и костей не соберёшь – как я за тебя перед владыкой отвечать буду? Перед Нежатой Нездиничем? Скажут, прислали мне в подмогу грамотея молодого, а у нас его нечистым скормили!
– Эх, была бы книга! – Воята в досаде ударил себя кулаком по колену. – Хоть какая-нибудь!
– Книга… – Отец Касьян снова прошёлся, ещё сильнее нахмурившись, так что морщины на его смуглом лбу стали как борозды в поле. – Евангелие есть напрестольное…
– Евангелие только по иереям… – заикнулся Воята, но осёкся: священник сам знает.
– Там лежит иерей.
– Что? – Воята едва не подскочил. – Откуда там иерей?
– Отец Македон.
При этих словах голос отца Касьяна дрогнул, и на Вояту он не взглянул. А тот сразу понял почему: он ведь говорит о своём тесте. Вспомнилась Еленка: хмурое замкнутое лицо, а глаза – будто летнее небо.
– Отец… – Воята чуть не сказал «отец Еленки», но опомнился и вымолвил: – Отец Македон? Но как…
Как священник мог попасть на буйвище, где хоронят умерших дурной смертью?
– Ты ведь не ведаешь, как он умер? – Отец Касьян метнул на Вояту испытывающий взгляд.
– Нет, откуда мне…
Вояте не приходило в голову об этом спрашивать. Не-ужели и отца Македона…
– Нашли его на озере Поганском, прямо у воды, – глухо ответил отец Касьян, глядя в сторону. – Три дня искали, все деревни вокруг обошли. Лежал он…
– Утонул? – неуверенно предположил Воята.
– Нет. – Отец Касьян мотнул головой. – Как Меркушка… Страхота его сгубил, сердце вырвал.
– Крестная сила!
– Оттого я и говорю: бес проклятый в озере живёт! – с горячностью воскликнул отец Касьян. – Всё зло из него тянется! О, Господи Боже, низведи огонь палящий с небес, выжги до дна гнездилище бесово, пусть провалится в бездну преисподнюю навеки веков!
Он взглянул вверх и даже тряхнул кулаками, словно самому Богу грозил. Воята сидел ошалевший. Вот и ещё причина, отчего Еленка такая неразговорчивая – её отца сгубил бес озёрный!
– А таких нельзя по-христиански хоронить, пусть даже иерей, – добавил отец Касьян. – В Лихом логу и его положили.
Некоторое время оба молчали: отец Касьян предавался невесёлым воспоминаниям, а Воята прикидывал, не слишком ли много на себя берёт.
– А не пробовал ли кто… отчитывать его? – тихо спросил Воята.
– Я пробовал. Но дело сие… – Отец Касьян покачал головой. – Как полночь настанет, как полезут из оград… – Он сильно вздохнул, будто что-то давило на грудь. – А ещё он… Страхота… как покажется… выше ели стоячей, выше облака ходячего… В пасти огонь пышет… Вот страх… Нет нигде больше такого страха. С той ночи поседел я, хотя был тебя старше ненамного. А до меня отец Ерон ходил туда. Нашли его потом за две версты от Лихого лога, без памяти, избитого всего. С тех пор пить начал, да так и кончил…
Отец Касьян махнул рукой и отвернулся. Отошёл в дальний угол и там замер, спиной к Вояте, будто пытаясь уйти от воспоминаний.
– Евангелие проси! – шепнул Вояте в ухо тоненький голосок.
– А если я бы… – начал он, не успев подумать, хороший ли совет ему дают, – пошёл бы всё же… дашь мне Евангелие?
– Куда тебе идти? Говорю же – посильнее тебя люди ходили, помудрее, а и то не дал Господь… ты хоть и здоровый сам, как медведь, – отец Касьян померил Вояту взглядом, – а всё же не сильнее того страха великого… Не справишься!
– Ты и вчера говорил, что не справлюсь, – Вояту начал разбирать задор, – а я вот он, жив перед тобою!
– Ты ж говорил, ничего не видел!
– Ну… – Воята отвёл глаза, – может, видел кое-что… или слышал… Ты мне только Евангелие дай. Святой книге бесы же не сделают ничего.
Привиделось: лежит на пне раскрытая книга, а вокруг косточки валяются обглоданные… Его собственные… Пусть Радша приходит со своим кулём – собирать.
Отец Касьян долго молчал, Воята уж прикинул, не пора ли ему попрощаться.
– Ступай с мужиками, коли хочешь, – глухо сказал отец Касьян. – Увидишь Лихой лог… Сам всё поймёшь.
День выдался холодный и сухой – удачно для дороги в такую пору, когда земля раскисла от дождей. Провожать Меркушку в Лихой лог собралось человек десять мужиков под водительством Арсентия. Все взяли с собой топоры, и скоро Воята понял зачем: вёрст через пять остановились в осиннике и вырубили несколько десятков жердей в рост человека и длиннее. Жерди положили на ту же телегу, где везли гроб, и поехали дальше.
Зелёный ельник выглядел повеселее, чем прочий лес – бурый и голый. Остро пахло холодной влагой, с развесистых лап над тропой срывались капли. Дорога всё сужалась, и вот телега остановилась. Гроб сняли, четверо подняли его на плечи, остальные разобрали жерди. Воята взял целую охапку. За плечами у него висел короб, где лежало, тщательно завёрнутое в рушник, Евангелие отца Касьяна.
Теперь продвигались медленно, шаг за шагом. Первым шёл дед Овсей, выбирая дорогу. Никакой тропы под ногами не было, шли прямо по старой рыжей хвое, по мху и мелким сучкам.
– Редко, слава богу, бываем тут, – бормотал дед Овсей. – Того году из Видомли мужика задрали, ещё до того – бабу из Овинов, а мы тут были, когда у Жировита девка в петлю полезла – да это когда было, ещё при отце Македоне…
– Так сам отец Македон, – напомнил Стоян. – Восемь лет всего.
Шли, как Вояте показалось, долго – может, оттого что медленно, а может, оттого что незнакомая дорога всегда кажется длинной. Воята старался запомнить приметы, но скоро сбился – человек городской, он к лесу привычки не имел.
– Заплутаю, не выйду обратно-то, – пожаловался он деду Овсею.
– Мы завтра поутру пришлём за тобой кого ни то.
– А я с кулём приду, – пропыхтел сзади Радша, чья очередь была нести передний угол гроба. – Косточки… собирать.
– Свои собери, – посоветовал Воята.
– Теперь уж близко, – утешил его дед.
Земля пошла под уклон. Постепенно уклон делался круче, всё шествие спускалось в широкую лощину, так же заросшую лесом. Пришлось потрудиться, чтобы не соскользнуть по влажной земле и хвое с тяжёлым гробом. Достигнув дна, подниматься на другой склон не стали, а двинулись на север. Лощина постепенно сужалась; здесь тоже росли ели и кусты, и местами проход был таким узким, что едва удавалось пронести гроб.
– Вон они, – тихо сказал дед Овсей. – Опускай, сынки.
Отдуваясь, мужики поставили гроб на землю и сбросили натёршие плечи жерди. Воята прошёл чуть вперёд, пытаясь разглядеть, что это за «они».
– Вон. – Арсентий обошёл его и показал рукой. – Вон тот мужик из Видомли, а вон там полевее – старуха.
– Вон отец Македон, под елью. – Рыжий Стоян тоже подошёл ближе и вгляделся, потом перекрестился, снимая шапку: – Помилуй, Господи, мою душу грешную!
Прочие тоже стали креститься. Воята наконец разглядел, о чём они говорят. Здешние могилы были вовсе не похожи на обычные. Вместо холмиков с крестами здесь высились загородки из стоймя вкопанных жердей. На виду стояли две-три, самых новых, но если приглядеться, то можно было заметить и старые, покосившиеся, полуразрушенные.
– Самые давние обвалились уже. – Арсентий пошарил глазами по земле, укрытой бурым увядшим папоротником. – Вон, видишь?
Воята разглядел небольшой холмик – это были жерди обрушенной, сгнившей от старости загородки, укрытые папоротником, поросшие сизым лишайником, усыпанные хвоей и палыми сучьями. Ничего страшного в них не было, но стоило задуматься: под этими холмиками лежат истлевшие кости покойников, погибших дурной смертью и взятых нечистой силой, – как пробирало холодком.
– Чего стоим, крещёные? – Арсентий подкинул топор. – Берись за дело, день нынче короток.
Крестясь и оглядываясь, мужики прошли вперёд и стали выбирать место. Выбрав – так, чтобы не вплотную к старым загородкам, – стали расчищать землю и копать ров под колья. Воята подошёл помочь и с удивлением обнаружил, что почва под хвоей и мхом совершенно чёрная. Приглядевшись, понял, что это почти сплошь уголь и пепел.
– Здесь, мне дед сказывал, в поганские времена жглище было, – пояснил ему Овсей. – Был мой дед молодой – ещё возили сюда покойничков. Наложат такую краду дров огромную, на неё покойника в лучшем его платье, и всякого с ним добра, скотину резали, петухов. И сожгут. Потом косточки и прах соберут в сосуд, отнесут на сопку и там зароют или сверху рассыплют – вот и всё погребение. А здесь было то самое место – жгли тут, оттого и называли – жглище. А как у нас в волости первую церковь построили, Николину, велели всех крещёных там отпевать, и тогда жечь перестали, а на жглище стали только таких класть, кому в земле не лежать.
– А чего их теперь не жгут, а за колья кладут? – спросил Несдич, самый молодой из мужиков, с круглым веснушчатым лицом.
– Ох, парень, оттого, что их и так бездна огненная ждёт! – вздохнул Овсей и ещё раз перекрестился. – Работай давай, а то засядем здесь до ночи.
Выкопав узкий глубокий кольцевой ров такой величины, чтобы внутрь поместился гроб, принялись ставить ограду. Когда кольцо почти замкнулось, внесли внутрь Меркушкин гроб, поставили наземь, ещё раз все дружно перекрестились. Лица у мужиков были грустные – Меркушку в Сумежье любили, и жаль было оставлять его не на кладбище, с родными дедами, а тут, в чаще, со зверями и лесовыми бесами.
Воята тем временем ещё обошёл лощину, вглядываясь в старые загородки разной степени целости. Кое-где в щелях между брёвнами видны были кости – надо думать, звери пытались вытащить. Два-три раза споткнулся о старые горшки, битые и целые, может, оставшиеся ещё от поганских времён.
Прохаживаясь, Воята присмотрел местечко – две большие ели на краю лощины, под ними довольно крепкий ствол ещё одной ели, вывернутой сильным ветром. Приладив несколько жердей, он нарубил лапника и соорудил шалаш с кровлей в несколько слоёв. Натаскал при помощи Несдича целую гору сухих еловых сучьев, а Ильян научил его, как сделать из длинных брёвен костёр, чтобы горел всю ночь. Им, ловцам, проводившим осенью и зимой в лесу по несколько дней, это было привычно, но Воята этим хитростям не обучался.
– Эх, пережить бы тебе эту ночь, я бы тебя на лов зимой брал, – вздохнул Ильян. – На медведя бы сходили. Ты парень здоровый да храбрый. С Меркушкой мы, бывало…
Он вздохнул и замолчал.
– И как тебе не страшно! – Несдич оглянулся на покосившиеся загородки, стоявшие от шалаша в десяти шагах. – А ну как полезут…
– У меня на них есть кое-что. – Воята кивнул на короб, где лежало Евангелие. – «Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия…»[17]
– Ну, ты человек книжный, – уважительно сказал Ильян. – Может, оно и так. А только я не стал бы, даже разумей грамоте…
– Не в грамоте тут дело, – тихо сказал Воята. – Хотя молитвы надо знать. Дело-то в вере. Если знаешь: есть Бог на небе, и сила его всякую нечистую силу превосходит многократно. И чего бояться, если Бог со мной? Апостол Павел писал римлянам: аще Бог по нас, кто на ны?
– Ну а всё-таки… – с сомнением сказал Несдич. – Вдруг он не доглядит? У него дел-то…
– Увидишь! – Воята улыбнулся.
Божью силу он чувствовал за собою, будто каменную стену. Кому же её знать, как не ему? Не зря его с раннего отрочества учили книгам и молитвам. Отец его Богу служит, и дед Василий служил. Вспоминалась новгородская София, то чувство, будто от тёплой земли под самый купол поднимается мощный поток невидимого ласкового ветра, поднимая за собою и дух человеческий – через купол прямо в руки к Богу. Строки Священного Писания – даже самые простые, они открывали двери в огромный мир, где жил дух и разум бесчисленного множества хороших людей.
Здесь, в лесу, казалось бы, далеко было до тёплого духа Святой Софии, блеска её свечей, облаков ароматных курений, напевного голоса иереев и хора. Но, думая о ней, Воята ощущал её внутри себя.
Но вот мужики вколотили последние колья, и гроб с телом Меркушки оказался за сплошной стеной – без окон, без дверей.
– Может, передумаешь? – собираясь уходить, обратился к Вояте Арсентий. – Чего тебе-то пропадать, ты ж парень вон какой молодой…
– Сам упырём станешь, – буркнул Хотила.
– Бог не выдаст. Ступайте, крещёные!
Мужики ушли, Воята остался один в логу. Пока не стемнело, он ещё пособирал хвороста на долгую ночь, потом пожевал хлеба, прихваченного из дому. Прилёг на груду лапника, издали разглядывая загородки, старые и новые. Ничего в них не было страшного. Ну, подумаешь, кучи полугнилых кольев, позеленевших от лишайника, засыпанных палым листом, хвоей, прочим лесным мусором. Неужели во мраке ночи они зашевелятся и полезет оттуда всякая зубастая дрянь?
«Старушка там есть одна, – рассказывала ему вчера баба Параскева. – По виду ничего так, бабка как бабка. В лесу людям встречается, в белое одета. Улыбается ласково. Манит за собой, подмигивает. И не хочешь, а пойдёшь за нею. В самую топь заведёт да и сгинет. Мало кто домой потом целым добрался, а сколько сгинуло, что и рассказать не могут, один Бог весть».
Неужели что-то такое…
Воята поднял глаза и чуть не подпрыгнул – в трёх шагах от его шалаша стояла старушка. Низенькая, как дитя, согнутая в плечах, так что голова её торчала вперёд и ей приходилось выгибать шею, чтобы смотреть прямо. Её маленькое, морщинистое личико улыбалось Вояте беззубым ртом, маленькие глазки приветливо светились… синевато-зелёным огоньком. Тощая, угловатая, словно сплетённая из корней, старушка напоминала не столько человека, сколько нечто выросшее из почвы.
В лесу было тихо – ветер улёгся, птицы в эту пору не поют. Где-то далеко глухо шумели вершины, а в логу стояла тишина неподвижного воздуха. Старушка появилась без малейшего звука, и от этого ещё труднее было поверить своим глазам.
Резко выпрямившись, Воята сел и схватился за короб, где лежало Евангелие. Пробило холодом. Ещё даже не ночь. И не вечер. Стоит хмурый день поздней осени, солнца не видно, но пока светло. Мужики ушли совсем недавно. Если закричать – могут ещё услышать. И вот нечисть уже здесь – он и не заметил, откуда взялась. Самая нетерпеливая вылезла первой. Права была баба Параскева – не слишком ли он на себя полагается? И посильнее его люди не совладали…
Приветливо кивая, старушка поманила его рукой. Возник порыв – встать и пойти к ней. Казалось – так надо.
– Чур меня! – невольно вырвалось у Вояты.
– Не чурайся, а молитву твори! – сказал над ухом тонкий девичий голосок. – «Господи Боже, великий царь безначальный, пошли рабу твоему Гавриилу архистратига Михаила, хранителя от врагов видимых и невидимых…»
– Господи Боже… – безотчётно начал Воята, встав на ноги и сжимая в руке нож.
Пока он читал молитву, старушка пятилась. Улыбка сошла с морщинистого личика, в глазах загорелся злобный огонёк. Каждое слово отодвигало её на шаг; вот она коснулась одной из новых оград из кольев, что ещё стояла прямо, и спряталась.
Воята перевёл дух. Опомнился и огляделся.
– Ты где? М-марьица?
– Я здесь, – отозвался голос.
– Ты теперь всегда за мной ходить будешь?
– Так мне велено. Я теперь хранитель твой. Давай, не жди, а сотвори круг обережный, потом будешь думать.
– Ладно, учить-то! – огрызнулся Воята. – Вчера родилась, а уже учить…
– И не стыдно тебе! – обиженно отозвался голос. – И так мне Бог судил всего ничего пожить, на белый свет не дал поглядеть, ноженьками резвыми по земле походить…
Воята отмерил три шага и стал чертить по земле веретеном, которое ему для этой цели вручила баба Параскева, обводя кругом свой шалаш.
– А ты следи, не вылезет ли ещё кто! – велел он, прервав жалобы Марьицы.
Очертив круг, Воята вынул Евангелие, положил короб у выхода из шалаша, расстелил на нём рушник, на рушник положил книгу. Видел он его каждый день – у Власия на трапезе[18] в алтаре, – но только теперь смог рассмотреть как следует. Книга была обычного вида – в потемневшем кожаном переплёте, с бронзовыми застёжками. Ни золота, ни самоцветов, хотя видно, что весьма старая.
Перекрестившись, Воята осторожно поднял верхнюю крышку. Пергамент почти побурел, на нём темнели пятна, особенно у краёв листа. Было хорошо видно, что книга служила многим поколениям иереев: края каждой страницы были обтрёпаны и оборваны, так что поля почти исчезли, будто растаяли под десятками пальцев. Так и виделись бесчисленные руки, что листали эту книгу зимой и летом, утром и вечером многие-многие годы. Бурые и красные чернила выцвели, золото заглавных букв потускнело, везде виднелись пятна от счищенных капель воска, но древний вид ветхой книги только усиливал исходящее от неё чувство святости и силы. Потемневшие листы, где ни один не сохранил ровной стороны, дышали духовными усилиями постичь Господню истину, надеждой и упованием. Этой книгой владел старец Панфирий, её он читал у себя в пещере, а два медведя сидели перед ним на земле и слушали… так рассказывает баба Параскева. Пещера Панфириева была где-то в склоне близ Дивного озера, а медведи охраняли старца и служили ему.
В конце был приплетён Месяцеслов, написанный другой рукой, и, судя по всему, уже где-то на Руси и явно позже самого Евангелия. Воята перелистал и его. Невольно улыбался, вспоминая слеповатого отца Ерона. «Свв. мучч. Феодоры девицы и Дидима воина» – глянь отец Ерон на эту строку, нарёк бы какую девицу Дидимой. А что, имечко было бы не хуже других. День св. мученика Астия, что при Трояне обмазан мёдом был и распят… День св. священномуч. Маркелла, папы римского, и с ним Сисиния и Кириака диаконов, Апрониана комментарисия, Папия и Мавра воинов, Смарагда, Ларгия, Сатурнина и Крискентиана, св. жен Прискиллы и Лукины, и св. мученицы Артемии царевны…» Святого Сисиния Воята помнил по «Сисиниевой молитве», которой бабка в детстве лечила их с братом от любого недуга: «Святой Сисиний и Сихаил сидяше на горах Синайских, смотряше на море, и бе шум с небес велика и страшна, и види ангела летяща с небес, наруци[19] имуще ледяные, а в руке держаща оружье пламене. Абие возмутися море, изиидоша семь жен простовласых, окаяннии видением…» Воята попытался припомнить, кто такой комментарисий, но не смог. В этот день и не только слеповатый отец Ерон запутался бы в святых мучениках мужеска и женска пола, правда, дальше имени Крискентиана прошёл бы только очень зоркий…
Воята пролистал месяц иунь до самого конца, до дня «Свв. славных и всехвальных и верховных Апостол Петра и Павла», и тут глаз притянула некая надпись на полях, явно внесённая в книгу позже её создания. На высоту всего листа по полям шёл столбец букв, более мелких, сделанных чёрными чернилами, плотно стиснутых на узкой свободной полосе. С одного взгляда было видно, что надпись целиком не прочесть: часть букв исчезла вместе с оторванными кусочками на краю листа.
Да можно ли это прочесть? Воята вгляделся, с трудом разбирая буквы одну за другой. В иных местах он не мог различить, «веди» перед ним или «глаголь», «иже» или «наш»: рука писавшего была нетвёрда и порой ошибалась, буквы теснились, налезая одна на другую.
Некоторое время Воята разглядывал загадочный столбец. Уверен он был только в словах «Ульян» – или «Ульяна» – и «лик». Чьё-то имя могло означать поминание. Какой-то неведомый ему Ульян или Ульяна умерли близ дня апостолов Петра и Павла, и кто-то, имевший доступ к Евангелию, записал эту дату? Это объясняет загадочное слово «нафпятни» – титла над буквой «фита» не было, а может, стёрся, но Воята привык к таким сочетаниям и догадался, что здесь «фита» обозначает цифру 9. Девятого иуня, в пятницу, умерла та Ульяния? Скорее иуля, раз уж запись помещена ближе к началу этого месяца. Видно, сделавший запись был её отцом или мужем и очень её любил – раз именует лик её подобным звезде светлой… что-то вроде того. Что-то дописать в Месяцеслов мог разве что какой-то из прежних иереев, больше никто к нему не смеет касаться. Грамоте разумел! Можно спросить у бабы Параскевы, у кого из прежних власьевских попов была жена или дочь по имени Ульяна, она-то всех помнит…
Где-то он недавно слышал имя Ульян… А, так звали деда Еленки, на чьем дворе она теперь живёт. Тогда всё просто: или отец Македон, или отец Касьян могли записать сюда поминание по родичу. Когда он умер, тот Ульян – раньше Македона или позже?
Воята разогнулся и потёр пальцами утомлённые глаза. А ведь у Панфирия были и другие книги, где они? Может, оттого и нечисть в Великославльской волости так разгулялась, что святые книги все запропали куда-то. Если бы их вернуть… Но озеро! Целое озеро, полное бесов! Сердце обрывалось, внутри проходил холодок. Кому под силу с таким справиться? Разве что самому архиепископу Мартирию. Вояте представилось, как архиепископ стоит в лодке посреди озера и читает молитвы, изгоняя бесов… Нет, не в лодке, а то озеро провалится вместе с ним… Или тогда лодка с владыкой останется, вися на воздухе, и без воды доплывёт до берега?
– Что, боязно? – спросил тонкий голосок, и в нём слышалось отстранённое любопытство: Марьица знала, что ей-то бояться уже нечего. – Говорили тебе люди: посмотрел бы да и домой.
«Вот страх… – сказал вчера отец Касьян. – Нет нигде больше такого страха…»
– Н-нет, – задумчиво, прислушиваясь к себе, ответил Воята. – Не боязно мне.
Даже понимая, во что ввязался, Воята скорее осознавал опасность, чем чувствовал. Страха не было, был вызов и боевой раж, как, случалось, на волховском мосту, когда Софийская сторона выходила биться против Торговой стороны. Да и унылый, но мирный вид лощины не особенно-то пугал.
Не задорный ли бес его сюда приволок? Но он ведь не из тщеславия явился в Лихой лог – заглядывая себе в душу, Воята мог сказать это с чистой совестью. Душа возмущается от мысли, что столько лет бесы губят крещёных людей и ничего с этим нельзя поделать. Он бы себя счёл малодушным отступником, если бы не попытался, как пытался сам отец Касьян и другие. Остальное в руке Господа – он поддержит на бурных волнах…
– вспоминал Воята стихи, которые будто рука самого Господа начертала на стене Софии Новгородской, обращая призыв ко всякой душе, не лишённой зрения.
Пока есть вера – страха нет.
В лесу стояла тишина, неподвижная и прозрачная, как вода в лесной яме. Лишь начинало темнеть, остро пахло влажной осенней прелью, ели стояли спокойно, замшелые загородки погребений по виду не таили в себе ничего особенного. Тишина не угнетала и не пугала – она растворяла в себе. Казалось, посиди так ещё немного – и вовсе не сможешь больше шевельнуть языком, станешь безгласен, как эти пни. И нигде, на многие вёрсты вокруг, не ощущалось присутствия ничего живого.
– Марьица! – окликнул Воята. – Ты здесь?
– Тута я, – ответил тонкий голосок, в котором невыразимым образом смешался намёк на недавнюю обиду и истинно ангельское смирение и незлобивость.
– Расскажи, как тебе там поживается? Какой у вас, у ангелов, уклад? Кто среди вас старший будет?
– Ангелов нас – превеликое множество, – с важностью начала рассказывать Марьица, гордая, что попала в столь могучее воинство, хоть сама, в представлении Вояты, среди прочих ангелов была что букашечка малая, глазом едва различимая. – У всего на свете, у большого и у малого, свой ангел есть. Есть свой ангел у грома небесного, у инея, у града, у зимы и лета, у весны и осени, у вечера, дня и ночи. Ко всему, что видит глаз и что не видит, свои ангелы Господом приставлены.
– А солнце? – с живым любопытством спрашивал Воята, радуясь возможности заглянуть на небо хотя бы чужими глазами. – Ты его видела? У него тоже свой ангел есть?
– Видела я и солнце… – не без мечтательности ответила Марьица.
Воята мельком вспомнил тот бугорок холодной земли, забросанный вянущими ветками, под которым он её нашёл; ничего не успев повидать в своей краткой земной жизни, Марьица из младенца сразу сделалась ангелом и теперь свободно наблюдает такое, чего не видели на земле самые древние старцы.
– Видела я колесницу из огня, а влекут её кони крылаты, и сорок ангелов им помогают, – восторженно рассказывала Марьица. – На той колеснице едет муж – он и есть солнце, а на нём венец светлый. Как ангелы тот венец с него снимут – свет угаснет под небом, на земле ночь наступит.
– А Луна?
– И Луну я видела – жена в одеждах белых, сияющих, сидит на своей колеснице, а влекут её два белых вола, и тоже ангелы по бокам…
«А с неё, что ли, ангелы те одежды снимают, когда утро наступает?» – хотел спросить Воята, но не стал высказывать вслух такие вольные мысли. Однако образ обнажённой лунной жены, приятно полной, всё же успел мелькнуть в его воображении, и Марьица умолкла. Подсмотрела, надо думать.
– Ну, ты где? – окликнул её Воята. – Марьица? Ещё что-то видела любопытное?
– И та Луна, – не без ехидства начала снова Марьица, – прежде всегда была полна и прекрасна. Когда согрешил Адам, зарыдал весь мир – небо и земля, деревья и травы, и только Луна одна веселилась. Тогда разгневался Господь и повелел ей то расти, то убывать, то молодеть, то стариться, и только три ночи в месяц быть в полной красе.
«Жаль», – подумал Воята, уже не в силах отделаться от образа Луны – прекрасной белой женщины с серебряными волосами.
Слушая Марьицу и раздумывая обо всех этих чудесах, Воята не замечал, как темнеет, и вдруг обнаружил, что свет костра окружён плотной стеной тьмы. Стряхнув мечтания о небесных красотах, Воята сел прямо и внимательно огляделся. Пора было возвращаться в явь. Взошла луна, повисла над верхушками елей – почти полная, чуть подтаявшая с одного боку, будто какой-то хитрый волчок откусил кусочек. Отсюда, из лога, она казалась ещё более далёкой.
Поблизости раздался стон. Воята резко оглянулся, но поначалу ничего не увидел. Потом заметил, как в темноте, в нескольких шагах от него, что-то шевелится у самой земли. Он подошёл ближе, вгляделся, держа перед собой горящий сук из костра.
На земле обнаружился кусок белой ткани, вроде рваного полотенца, усеянный тёмными пятнами. Полотенце дёргалось, напоминая змею с повреждённым хребтом, которая хочет, но не может ползти.
В изумлении Воята сделал ещё полшага к странному полотенцу… и тут оно бросилось на него. Исчезли судорожные бесполезные движения – рваное полотно метнулось в лицо, ударило мокрым, холодным, липким краем, окутало мерзкой вонью застоявшейся крови, обвилось вокруг шеи и принялось душить.
Отшатнувшись назад, Воята обеими руками вцепился в мерзкую тварь, силясь оторвать от себя. Затрещали нитки, но ладони скользили по влажному, полугнилому полотну, в котором откуда-то была силища живого – то есть совсем неживого – существа.
«Отче наш!» – как призыв о помощи, мелькнуло в мыслях, но всё дальнейшее из памяти выскочило. Пыхтя – дышать под воняющим старой кровью полотном было почти невозможно, – напрягая все силы, Воята дёргал его, борясь за каждый глоток воздуха.
Испуганный, взволнованный девичий голос принялся читать «Отче наш» – один раз, другой, третий. По мере чтения силы мерзкого полотна ослабевали; наконец Воята сорвал его с шеи и с размаху швырнул в костёр.
Раздался истошный вопль – ни одно живое существо, даже брошенное в огонь, так кричать не может. Вопль был глухой и притом пронзительный, утробный, рокочущий, булькающий, будто кто-то захлёбывался в болоте, а над ним лопались пузыри. Зажав руками уши, Воята наклонился и на миг будто потерял сознание.
Очнулся, когда всё стихло. В костре догорало полотно – по нему бегало сине-зелёное пламя, прожигая новые дыры.
Когда синий огонь угас, Воята выпрямился, стараясь отдышаться. Несмотря на холод осенней ночи, он был весь в поту. Руки, лицо, шея, одежда – всё воняло протухшей кровью. Воята потёр ладони о влажный мох. Взял кусок мха, перемешанного с хвоей, старательно вытер лицо и шею. Стало полегче.
– Зачем же ты из круга вышел! – упрекнул его дрожащий от испуга девичий голос. – Пока ты в кругу – они тебя не достанут. А как вышел – едва не пропал!
– Спасибо тебе, Марьица. – Воята перевёл дух и опомнился. – Что помогла.
– Я-то помогла. А ты сам-то думай, – обиженно ответила Марьица. – Я девчоночка маленькая, куда мне такую жуть видеть!
Отдышавшись, Воята подложил сучьев в костёр. Охватила дрожь: очень хорошо помнилось прикосновение к коже холодного, липкого, вонючего полотна. Вот он дурак-то – сам из круга вышел! Если бы не Марьица, мог бы сгинуть, и Евангелие не помогло бы. Пришёл бы завтра поутру Радша со своим кулем – а вот и косточки…
Охватив сухие еловые сучья, пламя вскинулось, круг света стал шире. И Воята вздрогнул от неожиданности: он снова был не один. В пяти шагах от него стоял тот самый упырь, что лез в оконце Меркушкиной избы. Приближался маленькими, еле различимыми шажками – огромный, не уступающий матёрому медведю, вставшему на дыбы. В душе Вояты толкнулся страх – упырь был выше и крупнее его, а между ними лишь невидимая черта и сила слова Божьего.
На всякий случай Воята попятился внутрь круга, подальше под хвойную кровлю шалаша. Нет уж, больше он такой глупости не сделает, из-за черты не выйдет.
Упырь не сводил с него взгляда. На распухшем, болезненно-красном лице отражалось предвкушение, он облизывался длинным языком, доставая чуть ли не до глаз, словно пёс.
– Читай! – шепнула Марьица.
– М-м-м… Отче наш… – начал Воята несколько заплетающимся языком.
– «Живый в помощи Вышняго» читай!
Воята послушно начал, но застрял на первых трёх словах, и Марьице пришлось ему подсказывать. В свете огня морда упыря казалась ещё более мерзкой. Под этим жадным взглядом Воята себя самого ощущал каким-то легковесным, как тень, прозрачным. Вот-вот эти длинные руки с узловатыми пальцами, из которых каждый жил своей жизнью, будто красный толстый червь, протянутся к нему, удлиняясь на глазах, вопьются в горло… Воята не мог отогнать это мысленное зрелище, и слова псалма ускользали из памяти.
– «На аспида и василиска наступиша, и попереши льва и змия…» – подсказывала Марьица дрожащим, явно испуганным голосом, и голос Вояты повторявший за нею, звучал ненамного твёрже.
«Аспид и василиск» не остался глух к словам псалма. По мере того как Воята и Марьица читали, упырь всё больше проявлял беспокойство и нетерпение; он оперся в невидимую стену и теперь бился об неё всем раздутым телом, царапал незримую преграду. Трудно было верить, что она выдержит; Воята всем существом ощущал, что только произносимые им слова укрепляют эту стену. Замолчи он – она рухнет.
– Давай, Марьица, подсказывай! – воскликнул он, а сам принялся снова за «Отче наш», лишь бы не молчать. – Другой псалом давай!
– Господь просвещение мое и спаситель мой, кого убоюся?[20] – снова начала Марьица. – Господь защититель живота моего, от кого устрашуся?
При этих словах упырь сморщился, красная морда его наполнилась яростью. Он отошёл на несколько шагов, а потом резко бросил тушу вперёд, надеясь пробить стену с разгона. Воята дрогнул и отшатнулся, чуть не упал, на миг потерял упыря из вида. Его пронзил, как ледяное копье, ужас: а вдруг у того получилось? Вдруг он возникнет сейчас вот тут, вплотную?
Мигом Воята ощутил, как беспредельна ночная тьма, как огромен и безмолвен лес, как далеко отсюда до человеческого жилья. Да и жильё не очень-то помогло бы: сам видел, как этот гад ломился в избу прямо в самом Сумежье.
– Читай! – в ужасе взвизгнула Марьица.
Воята снова шагнул вперёд, торопясь увидеть, насколько упырь далеко. Тот оставался за чертой, но припал к ней всей тушей и яростно щёлкал зубами. Воята слышал это щёлканье и с трудом отгонял ощущение, как эти зубы впиваются в горло.
Эх, какое бы оружие! Копье-рогатину, с какой ходят на охоту. Попадись ему сейчас в руки, так бы и пырнул толстое брюхо упыря, полное крови!
– Читай, дубина! – опять закричала Марьица.
Но Воята не мог собраться с мыслями. Мельком вспомнился рассказ отца Касьяна: и он ходил сюда отчитывать упырей, и его предшественник, отец Ерон. Они тоже видели всё это. Они так же от страха забывали давно затверженные молитвы, и страх толкал их бежать отсюда – куда угодно, лишь бы подальше, лишь бы на несколько мгновений увеличить расстояние между собой и упырём…
Бежать нельзя, надо что-то делать. Но растерянность была словно пропасть, куда Воята неудержимо соскальзывал по крутому обрыву, и не мог зацепиться ни за одну стоящую мысль.
– Услыши, Господи, глас мой, имже воззвах: помилуй мя и услыши мя, – заговорил рядом чей-то новый голос.
Воята, даже не думая, что это, ухватился за подсказку, как утопающий за верёвку, и горячо заговорил:
– Помилуй мя и услыши мя…
– Тебе рече сердце мое, Господа взыщу…
– Тебе рече сердце мое, Господа взыщу…
– Тебе рече сердце мое, Господа взыщу… – оживившись, радостно подхватила Марьица.
Втроем – Воята и два бесплотных голоса у него над головой, – они дочли псалом до конца.
– Потерпи Господа, мужайся и да крепися сердце твое, и потерпи Господа![21]
Даже красиво, успел мысленно отметить Воята – его молодой голос, другой мужской – потише и поглуше, и звонкий голос девчонки, полный ликования.
Едва прозвучали последние слова, как с упырём случилось нечто. Он присел, выпучил глаза, разинул пасть, раскинул руки. Глаза его погасли, морда почернела. Он вдруг разом стал вдвое толще… а затем лопнул. Волна чёрной крови ударила в невидимую стену и сползла по ней наземь.
Вскипела вонь, будто рядом вылили бочку протухшей крови – да так оно и было. И осталось только чёрное, влажно блестящее огромное пятно в трёх шагах перед костром.
– Вот так комар, пёс его в душу… – почти беззвучно прошептал Воята, не веря, что гада избыли.
Но тут же глаз уловил в стороне новое движение. Он повернул голову – к нему приближался второй упырь, тот, кого он застал уже в избе Меркушки. Он шёл крадучись, по-прежнему маленького роста, но выглядел ещё хуже. Тёмные мешки под огромными глазами навыкате стали ещё больше, вместо носа теперь зиял чёрный провал, брови исчезли, зато рот, огромный, красный и влажный, был открыт, и из него стекала кровь. Казалось, упырь переполнен ею, она не вмещается в его тщедушное тельце и вытекает, как из налитого через край кувшина. Кровь лилась изо рта на горло и грудь упыря, прокладывала красно-чёрную дорожку по его белой погребальной одежде – рубахе и портам.
– М-Марьица! – окликнул Воята.
Надо читать, но все затверженные с детства псалмы из памяти как ветром сдуло.
– Благословлю Господа на всякое время, выну хвала его во устех моих[22]… – послушно начала Марьица.
В её звонком голоске слышались и страх, и торжество, и гордость – она почувствовала себя могучим воином, первым из строя вступающим в бой.
– Благословлю Господа… – громче начал Воята повторять за нею.
А повторяя, думал: видно, то же опустошение памяти случалось и с другими; страх съел из головы всю науку, оставил бегство как единственное средство. И никто не подсказал… Как же подсобил ему Господь, послав Марьицу!
Маленький упырь был уже у круга, когда его настигли эти словесные стрелы. Остановившись, он замялся, потом сел наземь, опять вскочил. И вдруг… снял с себя голову, размахнулся и швырнул её в Вояту, будто шапку!
Воята отскочил, едва не упав и не обрушив свой довольно хлипкий навес. Марьица завизжала. Упыриная голова ударилась о невидимую стену и упала наземь. Глаза её по-прежнему смотрели на Вояту, зубы щёлкали. И только глухой, печальный мужской голос продолжал читать:
– Многи скорби праведным, и от всех их избавит я Господь…
– Многи скорби… праведным… – подхватил Воята, стоя на четвереньках и самому себе напоминая какую-то очень благочестивую овцу, если такие бывают. Он задыхался и никак не мог унять бешеное биение сердца. – Хранит Господь вся кости их, ни едина от них… сокрушится…
Ещё немного такого, подумалось ему, и своих костей не соберёшь. Воята с трудом встал на ноги, опираясь на кучу сушняка. Торопливо подбросил в огонь: угасающий свет прятал он него даже то, что находилось в трёх-четырёх шагах, а, как ни жутки были зрелища упыриных натисков, не видеть ничего было бы ещё хуже.
Безголовое упыриное тело лежало ничком, вытянув руки вперёд, и его тонкие пальцы касались невидимой стены. Воята отвернулся… и увидел ещё одного гостя.
Прямо на свет огня медленно шёл мужик средних лет, с круглой коротко стриженной головой, в белой одежде, как все прочие, с лицом грубым и свирепым. Курносый нос, клочковатая борода, дикие злые глаза придавали ему вид разбойника. Раскинув руки, он пошевеливал пальцами, будто хотел кого-то схватить.
Воята встал с кучи хвороста, на которой сидел, отдыхая, и шагнул к черте.
– Читай! – напомнила Марьица.
– Не ревнуй лукавнующим, ниже завиди творящим беззаконие, – начал Воята первое, что пришло в голову[23]. – Зане яко трава скоро изсшут, и яко зелие злака скоро отпадут…
Лихой упырь подобрался к самой черте. Стал двигать плечами, размахивать руками, приседать – словом, разминаться. В этих движениях Воята увидел немало знакомого – и сам он, и его противники делали так перед началом стеношного боя. Едва удержался, чтобы не начать то же самое – ясно же, что вот-вот будет драка!
– Читай, не балуй! – строго напомнила Марьица; суровость не вязалась с тонким голоском небольшой девчонки и казалась смешной.
Однако Воята уже привык повиноваться этому голосу и, отчасти опомнившись, продолжил читать.
А лихой упырь не унимался: теперь он то размахивался, то потрясал кулаками, корчил рожи, явно давая понять Вояте: вот сейчас я тебя угощу! Сейчас наваляю! Мокрое место оставлю! Кулаки Вояты сжимались сами собой: он видел очень привычное зрелище, тело и дух его отвечали на вызов, как привыкли.
Упырь вдруг бросился на него, занесши кулак для удара; Воята рванул навстречу… зацепился ногой за сучок и рухнул наземь.
– Ах ты…
Чуть не до крови прикусив губу, чтобы не мешать матерную брань с Божьим словом, Воята принудил себя молчать. Овчинный кожух отчасти смягчил падение, но всё тело гудело от удара о землю, в голове мутилось, перед глазами плыли огненные пятна. Шапка слетела. И упал он слишком близко от огня – того гляди, волосы вспыхнут!
Кряхтя, Воята сел. Лихой упырь прыгал возле самой черты, кривляясь и всячески выражая презрение, будто сам, своей рукой поверг Вояту на землю и теперь ждёт, поднимется ли соперник – лежачего-то не бьют.
Вояте и раньше приходилось падать, но он всегда вставал, если только хватало сил. Упираясь о землю руками, он встал на колени, шатаясь и стараясь поймать равновесие. Ощущения были такие, будто его дубиной по голове оглушили. А тут еще Марьица: читай, читай! «Да пошла ты…» – мелькнуло в мыслях. Чувства бойца призывали забыть обо всём, когда в двух шагах выделывается наглый соперник, воображающий себя победителем. Дескать, не встанешь, слабак! А встанешь, я тебя ещё не так отделаю!
Цепляясь за кучу хвороста, Воята с трудом поднялся. Его тянуло навстречу упырю, который делал выпады в его сторону, но сердце бухало в груди, как молот по наковальне, дыхание вырывалось со свистом, в голове стоял гул, будто какой-то мелкий бес колотил там в железное било. Сквозь это всё с трудом пробивались слова псалма, читаемые тонким девичьим и глухим мужским голосом.
– Не ходи к нему! – между словами псалма выкрикивала Марьица. – Он тебя нарочно манит!
– На задор берёт! – подтвердил мужской голос.
Услышав это, Воята отчасти опомнился. Каждый миг его жёг стыд, что он не принимает вызова, но пробилось осознание: упырь выманивает его из круга. Воята снова сел, не глядя на упыря и стараясь повторять за Марьицей:
– Видех нечестиваго превозносящася и высящася яко кедры Ливанския…[24]
Воята всё же глянул на упыря, который, хоть и недотягивал до ливанского кедра, но явно превозносился над ним.
– И мимо идох! – С нажимом выговорив эти слова, Воята с выразительным презрением отвернулся. – И се, не бе, и взысках его, и не обретеся место его…
Некоторое время они читали втроём. Воята даже отчасти отдышался и успел понять, что с ним что-то не в порядке. Парень молодой и сильный, от обычной драки он уже пришёл бы в себя, а теперь не мог: в ушах шумело, сердце бухало, а стоило прикрыть глаза – вспыхивали пламенные выплески.
Будет ли конец этой ночи! Рассвет никогда не настанет, никто из живых не придёт, даже Радша с его кулём. А в логу мрак, только светятся здесь и там сизые огни…
Приглядевшись, Воята понял, что это мерцают загородки: новые – стоя во весь рост, и старые – лежащие кучей кольев. В темноте стало лучше видно, как их много – десятка два. При свете дня иные, давно упавшие, рассыпавшиеся в труху, заросшие папоротником, были и незаметны, а теперь сизое свечение выдавало гнездилище ещё одного упыря. И ещё, и ещё… Сколько же их тут набралось за двести лет!
Зря он стал приглядываться… Едва осознав, что в логу десятка два нечистых погребений, Воята вдруг увидел и всех их обитателей. Неясные фигуры – побольше и поменьше, – подтягивались на свет костра. Одни шли во весь рост, иные пробирались пригнувшись, будто стараясь остаться незамеченными, а третьи ковыляли и ползли, волоча конечности. Тот первый упырь, что лопнул, мог перед ними считаться красавцем. Эти, лежавшие под грудой кольев давно, не получавшие пищи, кою не хватало сил достать, пришли в самое жалкое состояние. Некоторые были тощие, сухие, обтянутые бурой кожей; другие на ходу рассыпа́лись, теряя кости, которым было не на чем держаться, но упорно продолжали двигаться на свет костра.
– Ма-атерь Пресвятая Богородица… – с оторопью пробормотала Марьица.
Воята вгляделся – и дыхание перехватило. Его не слишком – после уже увиденного – пугали старые упыри, похожие на человечков, связанных детьми из прутиков. Но меж них к нему приближался… Упырь сильно схожий с живым человеком. Мужчина лет шестидесяти, рослый, горделивого вида, с длинной седой бородой и седыми, длинными, густыми волосами. На нём было облачение священника – кое-где висящее клочьями, но достаточно целое, чтобы его узнать: фелонь, далматика, стихарь, камизион… Руками новый гость совершал такие движения, будто держал кадило. Но кое-что заметно отличало его от обычного священника – глаза его были закрыты, а лицо тёмное, налито синей кровью.
И тут Воята догадался, кто это. Отец Македон.
Страх исчез, вытесненный важной мыслью.
– Отче Македоне! – Воята встал на ноги и сделал шаг к черте. – Слышишь ли меня? Раз уж ты пришёл, открой: где книги? Где книги старца Панфирия? Они были у тебя, ты знаешь! Апостол, Псалтирь…
К его изумлению, отец Македон кивнул. Глаза его были по-прежнему закрыты, но руки замерли… и в них появились две книги – огромные и тяжёлые, так что он с трудом их удерживал. Переплёты были покрыты золочёными узорными пластинами с разными самоцветами; при свете огня они сверкали так, что резало воспалённые глаза Вояты, и тот невольно прикрылся рукой, как от слишком яркого солнца. Казалось, не решишься и притронуться к такой книге, а если всё же сумеешь открыть – благодать вырвется оттуда и разольётся в воздухе, как солнечный свет.
От сияния этих книг в мрачном логу стало светло как днём. Невозможно было смотреть ни на что, кроме двух золотых солнц в руках отца Македона. Самоцветы переливались звёздами – красные, синие, белые, зелёные, лиловые, – играли радугой небесной. Не в силах отвести от них глаз, Воята позабыл, где находится и чему только что был свидетелем.
Не открывая глаз, синеликий священник кивал ему, подзывая к себе. Воята колебался: это же книги! Те самые! Сколько он думал о них – и вот видит воочию! Где-то на краю разума сидела мысль об опасности, но также он понимал, что другого случая добыть их может не представиться.
– Читай! – пискнула над ухом Марьица. – Евангелие читай!
Евангелие читай… Над иереями читают Евангелие… Ведь отец Македон давно мертв… Для этого Воята сюда пришёл, для этого отец Касьян доверил ему своё Евангелие… Вот оно лежит, на коробе возле костра… на верхнюю крышку переплёта уже налетело немного пепла…
Будто учуяв его мысли, отец Македон попятился. Сияние книг в его руках приугасло. Воята невольно подался ближе к черте, боясь, что тьма поглотит книги и он больше их не увидит. Отец Македон приглашающе кивал ему. Воята колебался.
Отец Македон сел на землю, положил одну книгу на колени, раскрыл её и начал читать – по-прежнему не открывая глаз. Воята видел, как шевелятся его чёрные губы в седой бороде, но не слышал ни слова.
Прочие упыри вдруг пришли в движение. Старушонка подсеменила поближе, всё с тем же выражением хитрой, хищной радости на мелком личике; поднялся безголовый и прямо так, без головы, встал на ноги; драчун-задира перестал прыгать и махать кулаками и повернулся к отцу Македону.
Сквозь гул в ушах до Вояты начали доходить какие-то звуки. Красивый, умеренно-низкий мужской голос читал что-то, но, хотя Воята довольно ясно различал слова, понять не мог ни одного. Читали будто не на русском языке… и не на греческом, греческого Воята не понимал, но на слух узнал бы. Однако выражение этой речи было ему знакомо: ровное, напевное, учительное… так иереи читают Евангелие…
Упыри уже все собрались к отцу Македону – все до одного, даже те, кто сохранил лишь несколько костей. Встав вокруг него толпой, они стали кланяться, кто как мог, раскачиваться, иные, имеющие ноги, взялись подрыгивать, будто в пляске. Морды кривились – чтение радовало их. Голос отца Македона звучал всё громче, всё торжественнее. По-прежнему Воята не понимал ни слова, но каждое из них падало на грудь, будто камень.
– Читай, дубина! – отчаянно пищала Марьица. – Евангелие читай! Он наоборот читает, а ты правильно читай!
Священная книга затрепетала, будто её силился открыть кто-то, чьим рукам тяжёлая верхняя крышка не давалась.
Отец Македон всё читал, и теперь голос его отдавался шумом и воем в вершинах елей. Сияние вокруг него всё темнело, книга в его руках обернулась чёрным солнцем. Упыри подняли вой; этот вой забирался в самую душу. Не в силах стоять, Воята упал на колени, закрыл лицо руками. Неведомая сила тянула его вперёд, к отцу Македону и его книгам. Что-то кричала Марьица, но её голосок тонул в этом гуле, будто комариный писк в рёве бури.
В поисках опоры Воята ухватился за что-то и ощутил под рукой твёрдую старую кожу. Это Евангелие. Он передвинулся ближе, дрожащими руками поднял крышку. Костёр почти угас, но буквы на старом пергаменте слегка светились, и он видел их довольно ясно.
– Сыне, да не прельстят тебе мужи нечестивии, ниже да восхощеши, аще помолят тя, глаголающе: иди с нами, приобщися крове, скрыем же в землю мужа праведна неправедно: пожрем же его якожде ад жива, и возмем память его от земли…[25]
Именно так всё и происходило; при первых же прочитанных словах в мыслях Вояты прояснилось. Его прельщали бесы, норовя отнять разум и память, утащить живым в ад. Он читал, голос его креп, заглушая вопли упырей и чтение отца Македона.
Всё больше приходя в себя, изредка Воята бросал взгляд вперёд. Сияние книг в руках мертвеца всё меркло, а сам он всё удалялся. Вместе с ним пятились прочие упыри. Иные, самые слабые, лежали грудой костей.
– Аще бо премудрость призовеши и разуму даси гласъ твой, чувство же взыщеши великимъ гласомъ, и аще взыщеши ея яко сребра, и якоже сокровища испытаеши ю: тогда уразумееши страхъ Господень и познание Божие обрящеши…[26]
Бросив ещё один взгляд, Воята увидел, что отец Македон стоит возле загородки из кольев – видимо, это было его обиталище. Вот он протянул Вояте книгу и так замер.
У Вояты перехватило дыхание. Мертвец в последний раз предлагал ему свой дар… казалось, сделай несколько шагов, протяни руки, возьми…
Навалилось такое оцепенение, что Воята не мог ни двинуться, ни шевельнуть языком, ни даже вздохнуть…
Показалось, что он уже умер – душа отделяется от тела и больше не способна им управлять…
Давящую тишину вспорол крик петуха.
Резкий, пронзительный, он потряс Вояту, как удар. Покачнувшись, он закрыл глаза и без сил повалился лицом на раскрытую книгу.
…Очнулся оттого, что кто-то осторожно теребил его за плечо. В ужасе от этого касания, Воята подпрыгнул и открыл глаза, одновременно отшатываясь. Он хорошо помнил всё, что было совсем недавно. Пока он спал, кто-то из этих пролез за черту? Его пробуют на зуб?
Костёр догорал, но света было довольно, чтобы разглядеть рядом человека… или кого-то навроде человека.
– Эй, милок! – раздавался опасливый голос. – Ты живой? Живой, слава Богу!
– Т-ты кто? – Воята с трудом встал на ноги и попятился.
– Я-то Куприян, из Барсуков. А ты-то кто?
– Я… – Воята сглотнул, с трудом вспоминая, кто он.
Однако упыри не разговаривают. Не дана им речь людская, только и могут, что выть да стонать. Если этот говорит внятно, своё имя знает – выходит, не упырь?
Он оглядел собеседника: обычный мужик, средних, довольно зрелых лет, с обычным лицом, толстым носом, густой бородой… На упыря не похож.
– Перекрестись!
Назвавшийся Куприяном охотно перекрестился.
– Ты как сюда попал? – спросил Воята.
– Петуха тебе принёс.
– Чево? – Воята вытаращил глаза.
– Петуха слышал?
– Слышал…
– Вот, я принёс. Устинья, покажи петуха!
Кто-то ещё зашевелился за спиной у Куприяна, и Воята с новым изумлением увидел, что там стоит молодая девка с испуганным лицом и с рыжим петухом под мышкой.
– Племянница моя, Устинья. Это она всё. Пойдём, говорит, дядька, снесём в лес петуха, там ведь их нет. Так пристала – пришлось идти. Петуха разбудили…
– З-зачем?
– Ну как – зачем? – Куприян в удивлении развёл руки. – А как бы ты без петуха отбился-то? Гляди, что теперь.
Он посторонился, открывая Вояте вид на лог. И стало ясно, отчего так светло.
В логу пылали три десятка костров. Все загородки, новые и старые, были в огне; иные бросали пламя чуть ли не к вершинам сосен, иные тлели над самой землёй синеватым пламенем. Сгорая, колья рушились, пуская в тёмный воздух снопы синих искр.
– Вот как их петуший крик-то поразил, – с удовлетворением сказал Куприян. – Его же тут отродяся не слышали.
Вспоминая, что было перед этим, Воята охнул. Обойдя Куприяна и Устинью, таращившую на него испуганные глаза, приблизился к дальней загородке. Она уже обрушилась, превратившись в груду пылающих головней. Вот здесь сидел отец Македон, и вот там, под этими головнями, остался он со своими книгами…
– Вот куда они делись… – горько сказал Воята, обернувшись к Куприяну. – Вот почему про эти книги не знал никто – он их с собой в могилу утащил. А теперь всё – сгорели книги, сгинули с ним заодно…
– Не кручинься – не горят эти книги. – Куприян похлопал его по плечу. – Ну что, пойдём с нами, до утра тебя определим поспать, а там и восвояси…
– Не могу. – Поколебавшись, Воята качнул головой. – Поутру мужики придут, Радша со своим кулём – кости мои собирать, а тут и костей не будет. Дождусь уж их.
– Не боишься? – чуть слышно спросила девка Устинья; в первый раз Воята услышал её голос.
Он лишь покачал головой. Страха больше не было; все его чувства будто сгорели в этом синеватом огне старых нечистых погребений. Зато навалилась такая усталость, что шагу он не смог бы сделать – не то что идти до Барсуков.
– Ну, бывай здоров! – Куприян поклонился.
Девка, прижимая к себе петуха, тоже поклонилась.
– И вы живите здорово… – Воята опустился на кучу лапника.
Куприян с племянницей ушли. Загородки догорели, с земли во тьме сияли синеватые угли, но Воята смотрел на них совершенно равнодушно. Подбросил ещё сушняка в свой костёр, натянул оброненную шапку, прилёг на лапник… и провалился в глухую и немую тьму.
…Очнулся оттого, что его снова теребили за плечо. Вздрогнув, с трудом открыл глаза. Над ним склонялся озабоченный Арсентий. Было светло, легонечко накрапывал унылый осенний дождь, с кровли из лапника кое-где капало.
С трудом Воята сел. Все кости и мышцы болели, голова гудела. Арсентий что-то говорил, но до Вояты не сразу дошёл смысл слов. Ещё несколько знакомых мужиков ходили по логу и осматривали горелые пятна на месте старых загородок.
– А мы… того… – Радша показал рогожный куль. – Пойдём, говорю, хоть косточки соберём раба Божьего…
Воята поглядел на куль, который должен был стать ему саваном и гробом. Хрипло рассмеялся.
Потом встал, постанывая, как старый дед, потёр лицо руками. Он помнил, что было ночью, но всё смешалось, он сейчас не мог бы отделить истину от видений. Упыри… Священник с синим лицом и двумя золотыми книгами в руках… Куприян с племянницей и петухом… Эти уж точно приснились – не может такого быть, чтобы какой-то мужик из Барсуков среди ночи потащился с племянницей-девкой в лес, чтобы принести петуха! Откуда им было знать, что здесь живого человека упыриная рать одолевает?
Пошатываясь, Воята подошёл к одному из кострищ. Вот здесь сидел отец Македон. Сейчас от его могилы осталось широкое пятно серо-белой золы, даже несколько углублённое, будто сама земля под загородкой прогорела и осела. По краям – несколько головешек. Не горят такие книги, сказал странный мужик Куприян. Здесь их уж точно не было. Если отец Македон и скрывал у себя в могиле две священные книги старца Панфирия, то искать их под этой россыпью золы бесполезно…
Хотя большую часть обратного пути Воята ехал на телеге и даже опять заснул, до Параскевиной избы он добрался, едва волоча ноги. Однако, прежде чем лечь спать, сходил в баню – заснул сидя, пока топилась, – чтобы смыть с себя всю память об этой ночи: липкий пот, страх, омерзение, лесной и мертвяцкий дух. И только потом улёгся, чувствуя блаженство от чистой рубахи, чуть дымного тепла бабкиной избы, тишины и безопасности.
Когда проснулся, уже темнело, зато Воята чувствовал себя вполне отдохнувшим. Вставать не хотелось, но надо было идти к отцу Касьяну, возвращать Евангелие – а то ещё подумает, что парамонарь святую книгу со страху в лесу позабыл.
Видя, что парень проснулся, баба Параскева взялась печь блины. За едой Воята рассказал ей кое о чём из увиденного – останавливаясь и раздумывая, было это на самом деле или померещилось.
– А как заснул я, приснилось мне, будто пришёл ко мне мужик, назвался Куприяном, да не один, а с девкой молодой – сказал, племянница его, Устинья. И будто бы принесли они в лес петуха…
Воята запнулся – и Куприяна с его густой бородой и широким носом на добродушном лице, и испуганные, огромные глаза Устиньи, и недовольного рыжего петуха у неё под мышкой он помнил совершенно отчётливо, не так, как помнятся кисельные образы из снов. Но как это было бы возможно наяву?
– А ты разве знаешь Куприяна с Устиньей? – удивилась баба Параскева. – С тех пор как ты здесь, они вроде не бывали к нам… Да и чего Куприяну тут делать – я сама пока не хворая…
Воята воззрился на бабку, держа в руке блин. Возникло чувство, будто и она ему снится.
Так этот сон не кончился? Он всё лежит на охапке лапника в Лихом логу… да жив ли он ещё?
– Куприян… он взабыль… ты знаешь его? – вымолвил Воята, наконец собравшись с мыслями.
– А чего ж не знать? Из Барсуков он, как родился там, так и живёт.
– Я-то думал… Но откуда же ему знать… с чего бы мужику посреди ночи в лес идти с петухом? Да ещё и с девкой? Он что – того? – Воята постучал себе по лбу.
– Знахарь он! – пояснила баба Параскева. – Толковый, знающий человек. Как-то вот проведал, что одолевают тебя вражины, петух нужен – разогнать… А девка, племянница, видать, увязалась за ним. Она сирота, никого из родни у них больше нет. Так и живут вдвоём, травничают, знахарничают.
– Он сказал, это девка его подбивала в лес с петухом идти.
– Может, и она. Устинья, как ума с годами наберётся, ещё потолковее дядьки будет.
Воята только головой покачал.
Пока ел блины, в дверь не раз стучали: всем хотелось увидеть парня, что провёл ночь в Лихом логу и вернулся живым. Однако баба Параскева никого не допускала, пока не прихромала старая Ираида: дескать, отец Касьян кличет. Воята, как раз доевши, оделся, провёл гребнем по кудрям и завернул Евангелие в мешок – снаружи опять накрапывал унылый дождик.
Войдя, Воята вновь застал отца Касьяна расхаживающим по избе. Поклонившись, не сразу дождался, чтобы тот обратил на него внимание. Но вот отец Касьян остановился, постоял спиной к Вояте, потом повернулся и медленно поднял на него глаза.
– Экий ты живучий… – с недоверием пробормотал он, кивнув в ответ на ещё один поклон. – Я уж думал, в куле твои косточки привезут… А ты прямо сам бессмертный… Ну, рассказывай, что видел.
Воята стал рассказывать – про упырей, про отца Македона и две его книги. Про книги отец Касьян слушал особенно внимательно, стоя перед Воятой и прямо глядя на него.
– Не знаю, может, надо было выйти и взять у него… – с сомнением закончил Воята. – А так утащил он их обратно в могилу свою, а потом всё и сгорело…
«Не горят святые книги!» – прозвучал в мыслях голос Куприяна, который, оказывается, был на самом деле, – добродушный и снисходительный.
– Выходит, знал отец Македон, где книги Панфириевы… – пробормотал отец Касьян. – Да не сказал никому…
– Может, дочь его… – заикнулся Воята, но прикусил язык: если Еленка что и знала, то с мужем делиться не пожелала, это ясно.
На его счастье, отец Касьян будто не услышал упоминания о жене, продолжая расхаживать от печи к оконцу. Потом остановился и спросил, не глядя на Вояту:
– Стало быть… Страхоту самого… не видел ты?
Вояте вспомнился отец Македон – синее лицо с опущенными веками, длинные седые волосы, такая же борода… Страшнее этого ничего не было.
– А каков он собою?
– Обликом Страхота велик и ужасен… – не сразу заговорил отец Касьян, глядя мимо Вояты.
Воята же глядел ему в лицо, с трепетом улавливая на нём отражение страшных воспоминаний, будто пытался, с робким почтительным любопытством, заглянуть в них.
– Ровно сам бес лесовой… Может быть ростом с ель вековую… часто звериный облик принимает – будто волк рыскающий… Глаза угольями горят, в пасти зубы острые… чёрные… железные… Кому покажется – тот без памяти упадёт, а то и замертво… Уж сколько лет рыщет он по лесам, сколько душ загубил… И над всей этой нежитью он первый воевода.
– Откуда же он тут взялся? – вырвалось у Вояты.
Даже после всего увиденного трудно было поверить, что дух или зверь, жуткий, будто сам Сатана, рыщет в окрестностях Сумежья лет через двести после утверждения в Новгороде Христовой веры!
Отец Касьян ещё помолчал.
– Слышал ты про… про город Великославль, по которому волость наша названа?
– Слыхал кое-что. – Воята вспомнил рассказ бабы Параскевы, хотя казалось, что было это очень давно. – Что жил там князь Великослав, Гостомыслов сын, он из Новгорода пришёл и град сей основал. А после него жили там сыновья его да внуки. И было так до того ещё, как князь Владимир Русь крестил и всем людям заповедовал веру христианскую…
– Так и было. – Отец Касьян кивнул. – Сперва в Новгороде Добрыня да Путята народ крестили, а идолов сокрушили. Далее пошёл Путята по земле Новгородской, и везде капища разрушались, и церкви ставились, иконы святых являлись, бесы убегали, крестом грады освящались. И пришёл он на Ниву-реку, к городу Великославлю. А в городе том, на самой вершине горы, стояло капище идольское, и жил в нём поганый змий Смок. Как пришёл Путята, в городе праздник идольский справляли: песни завели, пляски соблазнительные. Повелел Путята людям волю княжескую, да не захотели люди закон Божий принять. Всё пляшут и пляшут, а смотрит Путята и видит: у людей головы стали медвежьи, ноги лошадиные, хвосты волчьи – так сильно дьявол завладел ими. Тогда разверзлась вдруг земля и поглотила город и с ним людей двадцать или тридцать тысяч. А на месте города стало озеро глубокое. Возрыдал тогда Путята, видя такую беду. Отпустил он войско своё к князю Владимиру назад, а сам возле озера остался жить, чтобы Бога молить о прощении для Великославля. Принял он чин монашеский, стал зваться старец Панфирий. Срубил часовню на берегу, а сам в пещере жил, и два медведя ему служили. Много лет так прожил и немало чудес сотворил…
Отец Касьян примолк, будто заглядывая в то озеро глубокое, отыскивая город на дне.
– Вот так сказание… – Воята сидел ошарашенный. – Слыхал я про воеводу Путяту, но у нас и не знал никто, что он старцем Панфирием жизнь покончил… А что же тот… Страхота?
– А как провалился город, змий Смок вместе с ним ещё глубже оказался и под озером ныне живёт. По молитве Путятиной не велел ему Господь в телесном облике из города выходить, а дух его дьявол иной раз выпускает в белый свет. Завладеет тот дух иным человеком и заставляет его зло творить: зверем оборачиваться, стада резать, посевы губить, тучи грозовые приносить, недуги и моры нагонять. За двести лет немало у него слуг таких набралось. Одного загубит насмерть, тут же и другого найдёт. Все, кого ты в логу видел, – слуги его, Смока. А бывало и такое, что иной человек, бесами побуждаемый, сам змею в слуги просится. Желая душу продать, а за то силу чародейную великую обрести. Лет двадцать назад…
Отец Касьян запнулся и тяжело сглотнул, будто у него пересохло в горле. Помолчал, но с усилием заставил себя продолжать:
– Лет двадцать назад сыскался один такой… Страхотой звали его. Был он как есть язычник – бесам поклонялся, а Бога и святых не почитал. Полюбилась ему девка одна, а отец её не отдаёт за парня поганской веры. Откажись, говорит, от бесов, тогда сватайся. А тот, нет чтобы послушать мудрого слова, напротив того, пошёл к озеру Поганскому силы просить, чтобы девку ту заполучить. И дал ему Смок силы могучей – научил зверем перекидываться. Стал Страхота по ночам волком лютым гулять и врага своего подстерегать. Раз вышел отец той девки к озеру – тут и набросился на него Страхота, да и загрыз… С тех пор так и бродит зверем. Уж сколько удалых молодцов пыталось извести его – ни один живым не вернулся.
Воята слушал, вытаращив глаза, чувствуя в душе холодок. Повесть была вроде бы простая: полюбил девку, да её не отдали. Но чтобы волком перекинуться и отца девкиного загрызть… Хотелось обернуться к оконцу – не бродит ли там злющий оборотень?
– И далеко это озеро? – только сейчас сообразил спросить Воята.
– Вёрст пять от нас будет. В середине волости оно, все погосты да деревни вокруг него располагались. Много раз пытались глубину его измерить, но сколько ни собирали вожжей и верёвок, дна не достали. Сказывают, в самую бездну преисподнюю выходит оно. И каждое лето, в пяток перед Петровым днём, выходят бесы на берег и пляски свои учиняют. Посмотришь на них – у одного голова коровья, у другого ноги волчьи или хвост свиной…
– Но отчего же не попробовать… – воскликнул Воята, осенённый некой мыслью, осёкся с испугу, но всё же продолжил: – Если они выходят – может, попробовать их крестом святым… окрестить? Тогда они бы из бесов стали… душами Божьими, – закончил он, подумав, что настоящими людьми бесов сделать уже нельзя.
– Окрестить? – Отец Касьян повернулся к нему. – Бесов?
Казалось, он только сейчас по-настоящему вышел из своих мыслей и заметил, что перед ним сидит молодой парамонарь.
Вслед за тем послышались глухие звуки – Воята было подумал, что отец Касьян закашлялся, но потом понял: это смех. Смеялся тот гулко и отрывисто, будто филин ухал в дупле: ух, ух, ух! Почему-то дрожь пробрала от этих низких, бархатистых звуков, будто клок паутины прошёлся по лицу.
– Да где же такое видано? – проговорил отец Касьян, отсмеявшись. – Бесов… крестить… ты святой, что ли?
– Разве же я! – Воята не столько словами, не столько телом изобразил, что предназначает сей подвиг самому отцу Касьяну. – Там же в городе люди жили? Они и сейчас, видать, на дне живут. Если бы их окрестить, как всех язычников крестили, и повывелась бы нечисть, и сам этот… Страхота или тот змий никакого зла бы уже сделать не мог.
– Сыне! – Отец Касьян подошёл вплотную и прикоснулся к плечу вскочившего Вояты. – Сам Панфирий, старец святой, сто лет ровно молился, чтобы град Великославль со дна озера вернуть и веру святую в нём утвердить. Да не было на то Божьей воли. Ты что же, святее Панфирия хочешь быть?
– Да куда ж мне… – Воята опустил глаза.
– Такого чуда нам не увидеть. Может, ещё двести лет Панфирий будет Бога молить, прежде чем восстанет град Великославль.
Воята молчал, чувствуя сильное сожаление. Он так ясно видел этот город перед собой, во всей славе его, с жителями и богатствами – неужели его никто никогда больше не увидит наяву? Ну или только лет через триста.
– А Страхоты опасайся, – предостерёг отец Касьян, и по его тону Воята понял, что пора уходить. – Чует моё сердце, ты о нём ещё услышишь…
Когда выпал снег, в Сумежье ещё толковали о событиях в Лихом логу. На всех посиделках волостного погоста и окрест только о том и было разговору, что об упырях. Выяснилось, что о Дивном озере тут ходит немало преданий, но говорить о нём опасаются: как бы не накликать беды.
На осенние Кузьминки отец Касьян с рассвета обходил все дворы в Сумежье и кропил святой водой домашнюю птицу. Зажигая перед обедней лампады в алтаре и на иконостасе, Воята с изумлением обнаружил, что собравшиеся к службе бабы держат под мышкой по курице. Баба Параскева, тоже с лучшей своей несушкой в лукошке, пояснила, что здесь такой обычай: нынче курица – именинница, и ей положено святым Кузьме и Демьяну помолиться. Изумленный Воята всё поглядывал на них, пока читал «Благослови, душе моя, Господа», прислушивался, ожидая услышать куриный клекот.
Но этим дело не кончилось. Прибравшись в церкви и придя домой, Воята обнаружил в избе целый табун девок: оказалось, что в этот день у них принято собираться у бабы Параскевы, и весь день они то прибегали, то убегали, приносили кур, пшено, прочие припасы, готовили лапшу, варили кашу, жарили кур. Обычай пировать здесь в Кузьминки завёлся во времена девичества Параскевиных дочерей, и, хотя с каждым годом девок в доме оставалось всё меньше, все уже привыкли, что девичьи беседы собираются именно здесь. Спасаясь от суеты, Воята ушёл посидеть к соседу Павше, но, когда стемнело, за ним явилось целое посольство – с приглашением обратно. Посреди избы сидел некто в вышитой рубахе… и без лица. Вздрогнув, Воята отшатнулся – вспомнился тот лысый упырь, что явился к мёртвому телу Меркушки. Но оказалось, что это всего лишь соломенное чучело, наряженное в одежду парня; чучело звали Кузькой, и сегодня справлялась его «свадьба» с Юлиткой – самой бойкой из девок-невест. Сумежские парни, толпясь у дверей, хохотали, глядя, как под пение прочих девушек Юлитку усаживают рядом с чучелом и заставляют целовать «Кузьку»; в смехе их слышалась зависть. Но продолжались Кузькины радости недолго: положив на старую дверь от бани, его вынесли в ближнее поле, уже под светом звёзд, разложили на замёрзших пустых бороздах костёр и сожгли «жениха», а пепел разбросали по полю.
– Мы как прошлый год ходили Кузьку хоронить, самого Страхоту видели! – будто хвастаясь, на обратном пути к Сумежью сообщила Вояте какая-то из девок – Воята их ещё не научился различать по именам.
– Да ну что ты! – Воята повернулся к ней, надеясь узнать о вражине побольше. – И каков он был собой?
– Он был… – девка округлила глаза, – ровно облако ходячее!
– Он был как волк огромный, с быка ростом! – возразила другая девка. – Глазищи угольями горят, из ноздрей пламя пышет!
– Офроська, да ты всё врёшь! Увидали бы мы такое чудовисчо, все замертво попадали бы! Ты её не слушай. Он был… вроде как облако, только по самой земле идёт. Серое такое. И так страшно! Мы только увидали, все бегом бежать. Кузьку так и бросили… летели, будто боярыня Каллиника, себя не помня…
– А нынче нету его, – сказала третья девка и всё же оглянулась через плечо. – Сохраните нас, орёл-батюшка Владимир, Илья Муромец и Пресвятая Богородица! Это оттого, что в Лихом логу все мертвяки сгорели. Больше нету у него воинства, вот он и не ходит.
– Да ты, Хрита, не храбрись! – возразила первая девка. – Чего ему те мертвяки? Сам-то он и не показался. В Дивном озере пересидел. С силами соберётся – и вый-дет. Там ему змий новое воинство даст, сильнее прежнего.
– А что это за боярыня Каллиника? – спросил Воята.
– Ты лучше у бабы Параскевы спроси, – посоветовала дева, которую звали Хритания: круглолицая, степенная, с толстой русой косой. – Она сию повесть хорошо сказывает.
Вернулись в избу, взбудораженные и замёрзшие, усталые от песен, криков и хохота. Расселись, отдуваясь, в ожидании, пока баба Параскева приготовит медовый перевар с мятой, зверобоем и шалфеем.
– Баба Параскева, а расскажи пока про боярыню Каллинику, – попросила Хритания, оглянувшись на Вояту.
– Да вы же знаете! Сколько раз слушали!
– А вот Воята Тимофеевич не слышал. – Хритания снова покосилась на парня, и он хмыкнул про себя: по отчеству уже зовут.
– Жил-был у нас в Сумежье некогда боярин-воевода, звали его Каллиник, а жену его – Каллиника, – начала баба Параскева.
– Нет, ты с самого начала расскажи – как змий Смок из озера Дивного вышел! – торопливо вставила Офро-сенья.
– Как стоял Великославль-град, и правил в нём змий Смок, – снова начала баба Параскева, – и был он великий могучий волхв и чародей. Со всей волости сходились к нему люди, несли дары, просили исцелить от недугов, будущее открыть, счастьем-долей наделить. Умел он предрекать людям и здоровье, и болезни, и жизнь долгую, и смерть безвременную, и богатство, и бедность. Иной же раз бывало, что выползал он из пещер глубоких и лежал в Ниве-реке; тогда всякий, кто по реке плывёт, должен был ему в жертву серебро и золото бросать, а кто пренебрегал, того змий в реке топил. Всякую весну требовал он себе в жертву по девке молодой, и у себя в палатах подводных их собирал.
Когда пришёл воевода Путята с ратью великой к Великославлю, собрал Смок всех волхвов и чародеев своих и велел им гадать: он ли одолеет или Путята. Три дня и три ночи гадали чародеи, в воду глядели, баранов кололи, полет птичий следили. А потом и говорят: «Приходит сюда Христос со славою, хочет в сих краях воцариться, а нам остаётся уходить в края неведомые и далекие, за высокие горы, за быстрые реки». И вот видит Путята: взвивается над городом вдруг дым и пламень, и в пламени сём летит змий чёрный, могучий, на крыльях огненных, и гром по всему небу раскатывается. И встал он над озером, будто звезда, и был от звезды в небе пламень, а по земле дым, и все люди от того знамения змиева в ужас великий впали. А Великославль под землю ушёл, и стало на том месте озеро глубокое.
Стал Путята жить близ озера, а в Сумежье велел быть воеводой боярину Каллинику. А была у того жена, именем Каллиника, красавица невиданная. Часто Каллиник из дома уезжал – то на охоту, то дань собирать, то с чудью воевать – в те времена много с чудью разной воевали. И вот, только уедет Каллиник из дома, как является ночью к жене его молодец – обликом точь-в-точь как воевода. Она увидит его, обрадуется, думает, муж из похода воротился, а наутро глядь – нет никакого мужа. Раз так было, другой и третий. Стала Каллиника сохнуть и вянуть, уж и от красоты её мало что осталось. Решила она тогда посоветоваться с одной мудрой старушкой. Та ей и говорит: как придёт к тебе снова этот бес, ты изловчись и крест ему накинь на шею – увидишь, что будет. Она так и сделала. Как явился бес, начал к ней ластиться, а она ему на шею крест и накинула. Сразу он зашипел по-змеиному, смотрит она – где был добрый молодец, стал лютый змий. Она бегом оттуда. Бежит по дороге, змий за нею летит, гром гремит, туча молниями пламенными палит. Глядит Каллиника – у росстани кузница стоит. А работали в той кузнице два брата, звали их Кузьма да Демьян. Она забежала и дверь захлопнула. Прилетел змий, стал в кузню ломиться. Кузнецы ему и говорят: пролижешь дверь насквозь, твоя будет боярыня. Стал змий дверь железную лизать. Лизал, лизал, утомился. Только пролизал дыру – кузнецы его хвать клещами железными за язык, да как начали его в два молота охаживать! Еле вырвался от них змий да убежал назад в озеро. А они Каллинике говорят: нынче тебя спасла Божья воля, да только не отстанет от тебя змий, если будешь в миру жить. Она и решила в монастырь уйти. Постриглась в монахини в Новгороде, у Святой Варвары, пожила там, и за добродетельную её жизнь стали её просить сёстры игуменьей стать. Да она не захотела, взяла двух сестёр, с кем был дружна, и ушла в леса дремучие на Хвойне-реке. Здесь для неё Мирогостичи монастырь поставили, стала она там жить. И слух о ее добродетельной жизни и силе чудотворной по земле пошёл, и стали к ней со всей Великославльской волости сходиться девицы и жены. Там она и умерла, и с тех пор в Усть-Хвойском монастыре всегда игуменьей кто-то из Мирогостичей состоит.
– И сейчас? – спросил Воята, припомнив, что Нежата Нездинич упоминал при нём об Усть-Хвойском монастыре.
– И сейчас, вестимо. Игуменья Агния – Нежате Нездиничу племянница родная, ты разве не знал?
– Но к ним-то уж змий не летает? – вполголоса пошутил Воята.
– В монастырь силе бесовской его ходу нет. А мать Агния – великой мудрости женщина, и всякого человека будто насквозь видит. У нас многие к ней за советом ездят, если дело важное.
Тем временем поспел перевар, девки стали угощать жареной и варёной курятиной, веселье пошло своим чередом. Воята то и дело невольно возвращался мыслями к услышанному. О матери Агнии он слышал ещё в Новгороде – от Нежаты Нездинича. Тот ему говорил – если что, обращаться к ней за советом. Может, она и впрямь что посоветует в его поисках Панфириевых книг? На всякой обедне, как приходила пора читать соборные послания, Воята сожалел, что Апостола у него нет, да и Псалтирь бы пригодилась. Может, ей что-то известно, раз уж она такая мудрая и людей насквозь видит? Но при всей своей храбрости Воята не решался докучать своим делом высокородной женщине, да ещё монахине, да ещё игуменье.
Да и откуда ей что-то знать о книгах? Может, она что-то знает о том змие… который Смок… Но змий уж верно о святых книгах ничего не ведает.
Но почему тогда отец Македон ему показал их? Не означает ли это, что как раз во власти змия Смока они и находятся? Да нет, не может быть! Где ему, бесу летучему, на святые книги лапу наложить?
Одолеваемый этими мыслями, Воята был задумчив весь вечер и не замечал, какие призывные взгляды на него бросают и бойкая Юлитка, и рассудительная Хритания, и разговорчивая Офросинья, и прочие сумежские девки. И вспоминалось ему:
Лежать – оно легче всего…
Незадолго до дня Михаила Архангела Воята с самого утра заметил особую суету в избе. Едва успел умыться, как явились все три жившие в Сумежье Параскевины дочки: Неделька, Анна, Пелагея. С собой они привели трёх-четырёх девчонок из числа своих старших дочерей – а может, те сами увязались, поскольку, судя по их нытью, ожидалось что-то такое, на что они не будут допущены. Явившись, гостьи сразу принялись за уборку. У бабы Параскевы всегда была чистота, но нынче требовалось навести особую красоту.
– Что за праздник-то? – спросил Воята, одеваясь у двери, чтобы идти к Власию.
– Десятая пятница нынче, – сообщила ему Неделька со снисходительным видом, будто это знает и малое дитя.
– Что ещё за десятая пятница?
– Пятница Параскева! – пояснила Анна.
– Так именины матери вашей были уже. Разве снова?
– Матушка! – окликнула Анна Параскеву. – Ты не рассказывала парамонарю нашему про двенадцать пятниц?
– Так он разве не знает? – Баба Параскева вынырнула из своего большого ларя, в котором рылась вместе с Пелагеей.
– Не знает. Думает, у тебя нынче сызнова именины.
– Нынче – Десятая пятница, Параскева! – Хозяйка подсеменила к Вояте с каким-то рушником в руках. – Из двенадцати пятниц старшая, будем нынче её чествовать, и супредки[27] зачинать.
– Супредки начинаются?
Воята начал соображать: нынче какой-то бабий праздник. Выпал снег, и в Новгороде, пожалуй, мать и невестка, Маринушка, уже ходят к боярыне Манефе по вечерам прясть.
– Пятница Параскева супредки начинает, а прочие её чествуют, – добавила Анна, не слишком прояснив для Вояты суть дела.
– Не понимаю я ваших бабьих дел!
– Ужо вечером сам увидишь, – обнадёжила баба Параскева.
– Позволишь ему быть? – удивилась Неделька. – Мы нынче парней-то не зовём.
– Пусть поиграет нам, вот и не будет лишним. Поиграешь, сыне?
– Отчего же, поиграю. Пойду, бабоньки, а то отец Касьян хватится.
Весь день в избе что-то варили, жарили и пекли. Воротясь от вечерни, Воята застал такое пышное собрание, что побоялся войти во двор. С улицы было слышно пение женских голосов, и он было удивился: осенью и в начале зимы пора для песен не подходящая. Прислушавшись, разобрал: пели не весёлое, а скорее что-то страшное.
Двор был полон нарядно одетыми женщинами всех возрастов. Воята не знал, как между ними протолкаться и вообще стоит ли, пока его не увидела какая-то из бабиных внучек и за ним не пришла Пелагея. В избе было не просторнее: собралось три десятка женщин – от старух до молоденьких невест. Все сидели по своим стаям: девушки-невесты, молодки, бабы, старухи, возглавляемые хозяйкой, бабой Параскевой. Все семь её дочерей были здесь, даже те четыре, что жили в других деревнях и погостах. «Они б на пение в таком числе собирались!» – мысленно отметил Воята, знавший, что церковь в будний день посещало куда меньше народу.
Стол был накрыт, уставлен угощениями, что готовились весь день; тут и пироги, и печёные куры, и яйца, и каши, а в середине стояла резная деревянная икона Параскевы, снятая ради такого случая из красного угла, вокруг неё горели свечи. В Новгороде Воята слышал о таких бабьих праздниках, но устраивала их Нежатина боярыня Манефа, а Вояте, как прочим мужчинам, там делать было нечего. Здесь он тоже был единственным парнем и чувствовал себя весьма неловко, пожалел даже, что пришёл. Хотел уйти – лучше у Павши или Сбыни пересидеть. Но тут его заметила баба Параскева, замахала рукой, послала какую-то девчонку проводить, и Вояту усадили на ларь в углу, где рядом на стене висели его гусли. Бабы и девки провожали Вояту любопытными взглядами, и он был ряд спрятаться за спины.
На лавке перед столом сидела баба Параскева в окружении своих дочек по старшинству: справа Неделька, Анна, Пелагея, слева Средонежка, Марья, Маремьяна, Мирофа. Младшая вышла замуж только минувшей осенью, перед приездом Вояты, и носила ещё пышный убор молодухи; наряды остальных тоже свидетельствовали об их умении и усердии в прядении, тканье и шитье. Крашенные в красный цвет вершники обшиты тканой тесьмой, полосками цветного шелка, белёные сорочки с вышивкой у ворота. На шёлковых очельях блестели серебряные кольца, на груди – бусы из яркого стекла.
Старая Ираида встала из середины старушечьей скамьи и поклонилась Параскеве:
– Благослови, матушка, начинать, святую пятницу чествовать!
– Благослови Боже, и Пресвятая Богородица, и дочь её, пресвятая Параскева, непорочно рождённая! Господу Богу помолюся, святой Пречистой поклонюся, и святому Николе, Троице, и Покрове-Богородице, и ясному месяцу, праведному солнышку и частым звёздочкам, и всей святой силушке небесной!
Все перекрестились, кланяясь резной иконе Параскевы на столе. От движения воздуха свечи мигали, и казалось, святая кивком отвечает на приветствия.
– Жены-красавицы, а вы кто такие? – вслед за тем обратилась баба Параскева к собственным дочерям.
И не успел Воята удивиться, как одна из молодых баб, сидевших на краю продольной лавки близ младших Параскевиных дочерей, встала и поклонилась:
– Я – Федора, первая пятница, рекомая Безумица.
– Что же ты принесла?
– Прихожу я на первой неделе Великого поста, и который человек в мой день постится, тот внезапною наглою смертью не умрёт. Дом и домочадцев от хворей-недугов оберегаю, жёнам здоровых младенчиков посылаю.
Она снова поклонилась и села, взамен встала другая молодая женщина рядом с ней.
– А ты кто?
– Я – Марья, вторая пятница, Благовещенская. В мой день Каин Авеля убил, и который человек в мой день постится, тот от напрасного убийства, от меча, от стрелы, от копья убережён будет. В дому достаток сберегаю, от вдовства раннего, от вора лихого охраняю.
– Я – Анна, рекомая Светлая, и Красная, и Страшная, третья пятница! – заявила Мирофа, и Воята удивился в своём углу: с чего это младшая Параскевина дочь назвалась именем своей старшей сестры, второй по возрасту. – Прихожу я на Страстной неделе Великого поста. Кто в мой день постится, тот человек от мучения вечного, от разбойника и от духа нечистого спасён будет!
– Я – Макрида, – вслед за нею встала её сестра Маремьяна, – четвёртая пятница, Вознесенская. Кто в мой день постится, тот человек без Тайн Христовых не умрёт, в воде не утонет. Жёнам искусство рукодельное приношу, мужьям в трудах прилежание и всякие прибытки.
– Я – Варвара, зовомая Зелёной, пятая пятница, – сказала её сестра Марья. – Кто в мой день постится, тот от смертных грехов сохра́нён будет, проживёт до седой бороды, телом будет крепок и здоров.
От младших к старшим, дочери бабы Параскевы называли себя другими именами: Средонежка – Катериной, Пелагея – Ульянией, Анна – Соломией, Неделька – Анастасией, и вот она единственная сказала правду, потому что по-крещёному имя Недельки было Анастасия. Вслед за нею баба Параскева тоже назвала собственное имя (её спросила о нём Неделька), но объявила себя десятой пятницей, и при этом все прочие ей поклонились. Потом ещё одна женщина преклонных лет, сидевшая со стороны хозяйки на продольной лавке, назвала себя Маланьей-Колядой, одиннадцатой пятницей, а другая старуха – Марфой, двенадцатой пятницей. Все они требовали поста и обещали взамен духовные блага, здоровье, лад и достаток в доме.
Где-то на середине, услышав голос Варвары по прозвищу Зелёная, Воята стал припоминать, что нечто похожее уже встречал. Несколько раз он краем уха слышал, как девочки, играя во дворе, называют себя разными именами, прибавляя «пятница такая-то» – от первой до двенадцатой, а когда одна объявляет себя «десятой пятницей», ей все прочие кланяются. Постепенно яснели смутные давние воспоминания: ещё отроком читывал он в архиепископских книгах старинное сказание греческое, как некий христианин спорил с жидовином, чья вера праведнее, и тот жидовин думал христианина посрамить вопросом, знает ли он что-нибудь о двенадцати священных пятницах. Из этого сказания Вояте лучше всего запомнился сын того жидовина, выдавший тайну, а отец его потом зарезал. Дескать, жидовины тайну двенадцати пятниц узнали из свитка, который отняли у некоего апостола, самого апостола умертвили, свиток сожгли, и дали клятву крепкую от христиан сию тайну хранить… А бабы почитают двенадцать пятниц как святых жён. Даже имена им дали, а Параскеву Иконийскую, мученицу, поставили над ними старшей!
Пока Воята вспоминал – каменный подклет владычьих палат, тяжёлые старинные книги, дьякон Климята, обучавших их с братом Кириком толкованию разных премудростей, – бабы пригласили двенадцать пятниц угощаться. Потом попросили благословения зачинать пряжу. До этого дня Воята не видел, чтобы баба Параскева пряла, и теперь она первой начала. Воята снял со стены гусли и поиграл ей, повторяя услышанную во дворе песню про явление некой непочтительной бабе разозлённой Святой Пятницы. Спряв немного, баба Параскева передала веретено Недельке-Анастасии, та – Анне. Воята играл, пока все, кто тут был, не спряли понемногу. Как всегда, ему казалось, что звуки бронзовых струн наполняют воздух неприметным золотистым сиянием. Струнный перебор, движение веретена – всё сливалось в единый лад, сплетая золотые нити бытия в праздник старшей пятницы, и казалось, из этих нитей, будто тянет их сама Пресвятая Богородица, будет соткана доля всего мира земного.
По-настоящему работать в пятницу нельзя – Святая Пятница огневается и веретеном истыкает, но в священный день надо положить начало долгим зимним работам. Веретено убрали в красный угол, женщины поклонились хозяйке и стали расходиться.
– Как же его звали-то? – сказал Воята, сидя на прежнем месте и неспешно перебирая струны. – Того христианина… Ельверий… Елеферий… что с жидовином о мудрости и вере спорил. От них пошла молва о двенадцати пятницах.
– Может, от жидовинов, а только у нас на Руси издавна двенадцать пятниц почитались. – Баба Параскева присела, пока её дочери и внучки прибирались в избе и собирали остатки угощения, чтобы снести завтра на жальник. – Всякий месяц, как приходило полнолуние, чествовали пятницу, и назывались эти праздники – Бабы. А перед ними в четверг – Деды. Эти двенадцать пятниц зовутся годовыми, а ещё великими. А есть ещё пятницы малые, их у кого девять, у кого десять, их считают после Пасхи. Самые главные из них – девятая и десятая.
– Их тоже по именам зовут? – Воята улыбнулся, не переставая тихонько наигрывать.
– Да кто как. В иной деревне по именам кличут, в иной по прозвищам. Восьмая малая пятница зовётся Русальей, а девятая – Девятуха. Седьмая малая зовётся Злой…
Ох вы девки наши, пятницы,
– задумчиво запел Воята, наигрывая плясовую,
Мирофа подхватила:
Устрашившись, Воята ещё раз провёл по струнам и повесил гусли на стену.
После именин десятой пятницы вечера пошли весёлые: теперь сумежские девки что ни день собирались к бабе Параскеве прясть, а за пряжей болтали, рассказывали всякое, пели, играли. В Сумежье был обычай: когда приступала жатва, каждая семья, где имелась девка, сжинала один рядок ржи в пользу хозяйки той избы, что зимой служила «беседой», и этим хлебом баба Параскева жила потом всю зиму. Молотили эту рожь тоже девки и парни, и работа превращалась в веселье с песнями и даже плясками. Заметив, что Воята привёз из Новгорода гусли, девки, осмелев, всякий раз просили его поиграть, и вскоре он уже совершенно среди них освоился и всех узнал по именам.
За девками потянулись парни. До того Воята знал всего двоих-троих, сошёлся только со Сбыней и Русилой, чьи старшие братья были Параскевиными зятьями, из-за чего они Вояту считали кем-то вроде свояка. Когда сгущались влажные осенние сумерки, начинали собираться девки; каждая приносила с собой прялку. Они рассаживались по скамьям, но горела только одна лучина в переднем углу. Позже появлялись парни; входя, каждый кланялся, говорил: «Здравствуйте, красные девушки!» – сначала вглядевшись, а есть ли здесь кто, поскольку при единственной лучине ничего почти не видел. К облегчению, из полумрака раздавалось: «Здравствуй, добрый молодец». Бывало, что парень вынимал из-за пазухи свечку, зажигал от лучины и ставил перед той девушкой, которая ему нравилась – чтобы светлее было прясть. Перед Юлиткой обычно горело по две-три свечи. Разговоры, а то и всякие игры затягивались до полуночи, и Воята уже не боялся, что заскучает зимой.
К тому времени санный путь установился уже прочно, и через два дня после «пятницы Параскевы» у отца Касьяна для Вояты нашлось ещё одно дело: привезти десятину с погоста под названием Иномель. Лежал он, с его тремя деревнями, в низовьях реки Вельи, и для поездки отец Касьян давал Вояте сани и лошадь, благо реки встали уже надёжно. Сам он в это время собирался съездить в другой погост, и пения у Власия всё равно не будет.
До Иномеля ехать было вёрст тридцать.
– Если засветло не доберёшься, просись ночевать в Турицы или Мураши, – наставлял отец Касьян. – Лошадь зря не томи, да и сам… опасайся.
Кого опасаться, отец Касьян не сказал, но и так было ясно. Того, что обликом словно облако ходячее, а то и зверь лютый. У Вояты был с собой топор, а ещё Павша одолжил ему рогатину. Как знать, поможет ли она против злого духа, владыки всех упырей и оборотней, а Воята в душе больше полагался на Божье слово. «Сохрани мя, Господи, яко зеницу ока: в крове крил твоею покрыеши мя», – повторял Воята слова псалма, веря, что сила Господня защитит его лучше, чем острое железо.
День ранней зимы выдался ясный, лошадь шла хорошо, заснеженный лес тянулся назад по берегам Нивы. Через пять вёрст Воята проехал Лепёшки на левом берегу, ещё вёрст через семь – Мокредь. Тут его заметили, остановили, зазвали в избу – время было обеденное. Пока ели, набилось ещё человек пять соседей – все слышали о побоище в Лихом логу, и всем хотелось от главного лица узнать, где правда, а где слухи. Но задерживаться Воята не мог и, покончив со щами и поблагодарив хозяев, тронулся дальше.
Деревню Мураши, на правом берегу, Воята проехал, ещё пока не село солнце. Ночевать там ему не очень хотелось – из Мурашей он пока ни с кем познакомиться не успел, и решил, понадеясь на Бога, ехать дальше, чтобы до ночи успеть в Иномель.
Солнце скоро спряталось, облака потемнели. Воята погонял лошадь, разглядывая звериные следы на свежем снегу. Раз или два попались волчьи, невольно приводя на память нехорошее – скрюченное тело Меркушки в кустах, такие же волчьи следы возле него, на пятачках влажной глины… На ходу вглядываясь в лес – не видно ли какого опасного движения? – Воята приметил широкую отмель на правом же берегу, а на ней высился огромный крест из потемневшего дуба.
От удивления Воята придержал лошадь. Крест на вид был весьма стар и слегка покосился, хоть и был внизу укреплён срубом, набитым крупными камнями. В нижней части креста имелась надпись. Одолеваемый любопытством, Воята сошёл с саней, приблизился к кресту и счистил варежкой снег. Но, как ни старался, не смог разобрать ничего, кроме слова «Господь» под титлом и вроде как «чудеса твоя».
И тут его осенило: да это же Усть-Хвойский Благовещенский монастырь! Крест обозначает начало тропы от реки, а к тому же защищает место, где монахини берут воду и стирают.
А что, если… Искушение набросилось, как зверь из кустов. Совсем рядом же… Он, конечно, не говорил отцу Касьяну, что хочет повидаться с матерью Агнией, но разве это что-то запретное? Чего худого в том, чтобы завернуть в монастырь? Отец Касьян допускал, что засветло он до Иномеля не доедет…
Мать Агния может что-то знать о книгах – эта мысль вытеснила сомнения. А если и не знает, так посоветует что-нибудь толковое. Взяв лошадь под уздцы, Воята повёл её со льда реки мимо креста. Во льду виднелась прорубь у мостков, а близ неё отпечатки небольших ног, явно женских, и следы от полозьев санок. Вдоль этих следов Воята и поехал.
Лес начинался прямо от реки, тропа терялась за стволами. Из-за деревьев долетел гул железного била. Воята глянул на небо: судя по всему, в монастыре начиналась вечерня. В мыслях сам собой зазвучал пятидесятый псалом – «Помилуй мя, Боже, по велице милости Твоей», – что Воята привык читать про себя ещё в Новгороде, когда подростком начал помогать отцу и звонить в било перед вечерней. Кто-то сейчас читал эти строки в монастырской церкви, – тамошний парамонарь, а скорее, монахиня, исполняющая его обязанности. Сейчас, пожалуй, ни с кем поговорить не удастся. Понимая это, Воята всё же ехал вперёд – разбирало любопытство хотя бы взглянуть на монастырь.
До того он знал только новгородские обители – с белокаменными храмами, за такими же стенами. По привычке высматривал нечто подобное, но явь обманула его ожидания. Тропа привела к бревенчатому тыну с воротами, над воротами виднелась вырезанная из дерева «боженька» – Богоматерь с младенцем на руках, причём не с Иисусом, а с девочкой – Параскевой. Через тын Воята разглядел на широкой росчисти, прямо посередине, бревенчатую церковь – тоже из двух срубов, как Власий сумежский, и только шлемовидная главка с крестом, венчавшая крышу из дранки, выдавала, что же это такое. Справа и слева от неё виднелись ещё какие-то заснеженные крыши.
Возле ворот тоже висело било – нарочно для приходящих. Поколебавшись, Воята всё же взял привязанную рядом колотушку и стукнул – для того же и повешено. Он не очень-то рассчитывал, что сейчас, когда гудит било, созывающее монахинь на вечерню, его кто-то услышит и пойдёт отворять, но и уходить, посмотрев лишь на ворота, тоже не хотелось.
Тем временем начало темнеть. Небо посинело, облака стали густо-серыми, в близком лесу уплотнялась между стволами тьма. Полная луна повисла над вершинами – ясная, холодная, равнодушно-любопытная. Стало неуютно – Воята был один посреди леса, перед запертыми молчаливыми воротами. В женский монастырь его, мирянина, да ещё и мужчину, ночевать не примут, это Воята знал, но тишина, нарушаемая лишь холодным гулом била у церкви, молчаливый зимний лес, тёмное небо вдруг заключили его в объятия иномирности. Зря он задержался, лучше бы ему погонять лошадь, поспешая к ночи в Иномель… Иномель?[29] Уколола мысль: да тут и есть тот свет, куда ни поверни. От Сумежье такая даль… да и само Сумежье… Воята прожил в Великославльской волости уже несколько месяцев, но именно в этот миг ощутил, как далеко отсюда до белокаменного, солнечного Новгорода, лежащего на открытом просторе, на двух берегах широкой синей реки. Отсюда казалось, между Новгородом и этим пятачком перед глухо запертыми воротами не просто даль – их разделяет грань яви и нави.
И в этот самый миг, когда отчаяние толкнулось в сердце, раздался скрип – Воята аж подпрыгнул от неожиданности – и в воротах открылось оконце. Показалось лицо – безбородое, бледное, настороженное. Явно, что женское, мужчине тут и неоткуда взяться, и лишённое возраста, со строгим пристальным взглядом, оно снова навело Вояту на мысль о навях.
– Сохрани и спаси, Пресвятая Богородица! – Лицо в оконце испугалось встречи куда сильнее, чем сам Воята. – Ты кто таков?
– Я… – Он догадался стянуть шапку и поклониться. – Прости, мати! Воята я, из Сумежья, парамонарь у Святого Власия.
– Парамонарь Власия? – Лицо прищурилось. – От отца Касьяна?
– Да… то есть нет…
– Привёз чего?
– Мне бы мать Агнию повидать!
Лицо помолчало. Гул била за тыном смолк.
– Нынче не примет тебя мать игуменья, – уже мягче сказало лицо. – Вечерня, повечерие, исповеди у неё – до самой ночи занята. Завтра приходи, после утрени.
– Постой, мать! – крикнул Воята, видя, что она готова закрыть оконце. – Куда мне деваться нынче? Успею ли до Иномеля засветло – я в сих местах в первый раз! Где бы мне на ночь приютиться?
– К Миколке ступай. Бортник тут живёт поблизости, у него переночуешь.
– Где его сыскать?
– На заход обойди тын, там тропку увидишь. Версты две до него. Ступай с Богом!
Оконце затворилось. Не теряя время, Воята поворотил кобылу и поехал вдоль тына направо, огибая обитель с запада. Две версты – недалеко, он успеет, пока не наступит полная тьма.
Обогнув тын, Воята ещё проехал вперёд и увидел то, что следовало принять за тропу – щель, рассекавшую стену леса и уводившую на север. Сама тропа уже скрылась под снегом, но ширина её позволяла видеть направление. Не зная дороги, Воята осторожно правил между кустами, опасаясь наехать на корягу или яму. Ширина тропы была скромной – голые ветки кустов скребли по саням. Иногда сани потряхивало на скрытых под снегом сосновых корневищах. Лес по сторонам совсем почернел, так что глаз различал только ближайшие стволы, но полная луна висела точно над тропой, будто указывая путь, и это подбадривало. Хоть какой, а спутник! Скройся луна, без света в этой тьме и шагу не сделать! Казалось, пока небесная боярыня за ним присматривает, ничего худого не случится.
Лошадь вдруг сама, без понуканий, ускорила шаг. Воята было обрадовался, подумав, что ясный свет взбодрил и её, но потом заметил: кобыла фыркала, поводила ушами, будто отыскивая источник опасности, – что-то её тревожило. Воята пробовал заговорить с ней, успокоить, но Соловейка лишь набавляла ход, вскидывала голову и прижимала хвост. От этих признаков страха бессловесного существа, не знающего пустых выдумок, Вояту пробрало холодком. Не говоря уж об опасности мчаться очертя голову по незнакомой тропе, да ещё в сумерках.
Воята пытался сдержать лошадь, но она не слушалась. На повороте тропы он оглянулся – и увидел мелькнувшие за кустами жёлтые огоньки. Продрало морозом – глаза зверя были выше обычного, и ещё не увидев его целиком, Воята понял, кто его преследует.
Вот и дождался! Ужас всей Великославльской волости настиг и его – в такой дали от Сумежья, знакомых мест и надёжных пристанищ. Воята погонял лошадь, но та и сама мчалась изо всех сил. На неглубоком снегу сани мотало из стороны в сторону, то бросало на кусты, то толкало на стволы, и Воята едва уберегал лицо от хлёстких ударов. Налетишь так глазом на сучок!
То и дело он оглядывался, оценивая, близко ли враг, но разглядеть зверя ему не удавалось – тот будто нёс на себе тьму, за санями летело облако мрака, чуть темнее, чем окружающий мрак, и лишь жёлтые злые искры глаз горели в нём. Казалось, это у тебя в глазах темно, но протирать их было недосуг. В тишине лишь скрипели сани, фыркала на бегу лошадь, трещали ветки, ломаемые на ходу, и с каждым мгновением до Вояты всё прочнее доходило: он тут в лесу один, помощи ждать неоткуда. Не было и надежды, что это обыкновенный волк, привлечённый запахом лошади. В такую пору волки живут и охотятся стаей, но, сколько Воята ни бросал взглядов по сторонам, никаких признаков других зверей не находил. Радоваться было нечему – этот волк и в одиночку утащит в бездну. Мелькали мысли о Меркушке, об отце Македоне и многих других, ставших жертвами озёрного беса. Бес не показался Вояте в Лихом логу, но уж сам-то знал, кто отнял у него три десятка верных слуг. И пришёл – отомстить и найти нового слугу в бойком чужаке.
– Читай «Живый в помощи»! – взвизгнул над ухом тонкий девичий голос.
Но Воята не обратил внимания: все его силы были направлены на то, чтобы удержаться в бешено несущихся санях. Некогда псалмы вспоминать.
Топор! На дне розвальней в сене должен быть топор. Если его не выбросило в кусты на повороте…
От рогатины в таком положении не было толку – ею нужно орудовать двумя руками, но так Воята не удержался бы в санях. Стоя на коленях, одной рукой сжимая вожжи, Воята пошарил вокруг себя и с облегчением нащупал гладкую деревянную рукоять – от тряски топор унесло под самый борт. Он снова оглянулся – тёмное облако скачками неслось уже шагах в трёх позади саней. От него в лицо веяло колючим холодом.
И не успел Воята вновь повернуть голову и глянуть вперёд, как его вдруг подкинуло – лошадь, мчась почти вслепую, налетела на куст, дёрнулась, сани качнуло, так что Воята едва не вылетел. Одной рукой цепляясь за вожжи, другой он ухватил топор – и в этот миг зверь из тьмы прыгнул. На Вояту пахнуло жаром и холодом одновременно; громадный, как говорится, с телёнка ростом зверь метил в него, но от толчка саней промахнулся и упал брюхом на задок санного короба. Зубы щёлкнули возле самой ноги, и тут же Воята ударил топором поперёк морды.
Полулёжа, он не мог как следует замахнуться, но всё же удар достиг цели. Лошадь, восстановив равновесие, рванула вперёд в смутный просвет между деревьями. Сани пошли легко – зверь скатился с короба и сгинул во тьме. Воята, подложив топор под себя, чтобы его не выбросило, ухватил вожжи обеими руками. Они мчались, задевая кусты и стволы, подскакивая на сучьях и выступающих сквозь снег корневищах.
Постепенно усталая лошадь замедлила ход. Опасности она больше не чуяла, и это убедило Вояту, что Страхота и впрямь отстал.
Или убит? Когда появилась возможность, Воята осмотрел лезвие топора, но то ли все следы удара стёрлись о сено, то ли в призрачном звере не было настоящей крови – ничего не увидел.
Опомнившись немного, Воята стал придерживать лошадь.
– Я же тебе говорила: «Живый в помощи» читай, а ты не слушаешь! – плаксиво запричитал над ним тонкий голос Марьицы. – Едва поспевала я за тобой!
– Не до псалмов мне было! – выдохнул Воята. – Как меня самого зовут-то, не вспомнил бы – такой страх! Ну и куда нас беси занесли?
Он стал придерживать лошадь, оглядываясь. И до погони он с трудом различал узкую тропу, угадывая её больше благодаря просвету между деревьями. Теперь же сани шли по редколесью, меж мелких сосенок, по нетронутому снегу, и ничего похожего на тропу Воята при лунном свете разглядеть не мог.
За время погони его бросило в пот, а теперь пробрал озноб под кожухом. Хорошо, шапку не потерял – Воята вытер шапкой взмокший лоб и шею и вновь её надел. Ещё раз огляделся.
Где теперь искать тропу, избу Миколки-бортника? Вокруг темнота, редкие берёзы, а за ними угадывается густой лес. А тьма уже такая, что и в знакомой местности заплутаешь. Оставаться же здесь на ночь – верная смерть: если волки не съедят, так успеешь до утра замёрзнуть.
И едва Воята об этом подумал, как при свете луны впереди заблестел снег на крыше какой-то избы. От изумления Воята потянул поводья. Неужели нашёл? Неужели Бог вынес его прямо к Миколке?
Изба стояла посреди поляны, ни ограды, ни ещё каких-то строений Воята рядом не приметил, но, стой они чуть поодаль, он бы их во тьме и не разглядел. Придержав лошадь, Воята остановил сани у низкой двери, привязал вожжи у столба под крыльцом, постучал.
Изнутри никто не отозвался. Воята прислушался возле двери: было тихо. Постучал ещё раз, крикнул:
– Отворите, люди добрые! Микола! Меня из монастыря к тебе послали! Отвори Христа ради!
Никто не ответил, но по дрожанию двери Воята заподозрил, что она не заперта.
Осторожно надавил – раздался тихий скрип, дверь подалась внутрь. Из щели пролился тёплый свет огня, повеяло чуть дымным теплом.
После мрака и ужаса искушение оказалось неодолимым – Воята сильнее нажал на дверь и просунулся внутрь.
– Здоровья в избу! – крикнул он.
Никто не отозвался.
– Помогай Бог! – ещё раз попробовал Воята, переступая порог и оглядываясь, но никакого «Бывай здоров!» в ответ не прозвучало.
Воята прикрыл за собой дверь, чтобы не упускать тепло, ещё раз огляделся. И застыл. Изба была ярко освещена – на столе, на ларе, на оконце, даже на полках с горшками горели свечи. Стол в середине был уставлен посудой – горшки, миски, сковородки, туеса. Накрыто было очень богато – а уж какие угощения, что только в боярском доме в Васильев вечер увидишь. В середине, будто царь греческий на престоле, разместился крупный жареный поросёнок с мочёным яблоком во рту, по сторонам от него, как охранники, возлежали два гуся с коричневой корочкой. В большой миске – студень, стопа блинов на блюде источала пар, вокруг него водили хоровод горшочки со сметаной, мёдом разных цветов, ягодными вареньями, киселём. Из-под шитого полотенца застенчиво выглядывал уголок румяного пирога. В большой миске навалены были кучей жареные караси. Впереди всех – каравай хлеба и серебряная солонка, будто хозяин с хозяюшкой. Кринка кваса, а в начищенном медном кувшине явно что-то покрепче.
Оторопев, Воята разглядывал всё это богатство и не верил глазам. Даже прознай бортник Миколка заранее о госте, никак он не смог бы приготовить такой пир. Ждали тут, как видно, вовсе не Вояту. Но кто ждал?
– Эй… господа хозяева? – Воята снова огляделся, внимательно рассматривая каждый угол, печь, лавки, даже полати. – Покажитесь! Я не злодей, не разбойник, я парамонарь новый Власьевский, из Сумежья, а сюда послала меня… из монастыря послали на ночь приюта поискать. Тут же не… не Миколка живёт?
Утварь отвечала безмолвием. Запахи горячей жирной еды – запечённого мяса с чесноком и подливами, свежего хлеба и пирогов – били в ноздри и сводили с ума. Воята весь день, с раннего утра, не ел по-настоящему, только перекусил по пути хлебом и салом. Стол тянул к себе. Для кого же это приготовлено, как не для него – других гостей тут нет!
– Ничего не трогай! – предостерёг встревоженный голос Марьицы.
Воята сделал несколько осторожных шагов мимо стола. Чем больше он приглядывался к избе, тем ярче проявлялось богатство убранства: шитые шелком и мелким жемчугом покрышки на ларях и лавках, рушники на стенах, будто здесь ждали невесту либо покойного. На стенах висели кафтаны разноцветного шёлка, издали похожие на людей, хозяев дома, но безголовых и безмолвных. Горшки на полках выпятили покрытые цветной поливой круглые животы, среди них блестели медные и даже серебряные кувшины и чаши. Всякую деревянную мелочь, вплоть до ложек на столе, украшала искусная резьба.
Один ларец оказался открытым, и, бросив в него взгляд, Воята невольно присвистнул. В ларце горкой лежало всякое узорочье: жемчужные снизки, серьги с длинными подвесками из самоцветов, кованые узорные обручья. Перстни с красными, синими, жёлтыми камнями лежали россыпью, будто ягоды. Всё это переливалось блеском, перемигивалось острыми искрами.
Это было уж чересчур. Воята потряс головой и ещё раз огляделся.
И вздрогнул. В противоположном углу от него появился некто… Было подумал – ещё один кафтан, только белый, но нет… Моргнул, и в глазах прояснилось. Некто выступил из мрака и стал виден совершенно отчётливо.
Не то чтобы Воята ожидал здесь чего-то или кого-то определённого. Появись тут старенький старичок или баба вроде Параскевы – он удивился бы меньше. Но в углу стояла девка – мало подходящий хозяин для такого дома. Крупные черты лица, густые тёмные брови. Волосы зачёсаны назад и заплетены в толстую косу, лежавшую на груди. Строгий пристальный взгляд был устремлён прямо на Вояту.
Сказать, что он оторопел – ничего не сказать. Никакого зверя или упыря не испугался бы так, как этой девки – на вид вовсе не страшной, а даже по-своему красивой, хоть и неприветливой. Под её строгим взглядом Воята вздрогнул – или это пол содрогнулся под ногами. Всё вокруг поплыло. Будто хватаясь за куст над потоком, Воята безотчётно поднял руку и перекрестился.
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, огради мя святыми твоими ангелы!» – мысленно воззвал Воята, не в силах шевельнуть языком или выдавить из горла хоть один звук.
И вдруг… на него обрушился холод и мрак. Тепло дома, свет огня, красота утвари, запахи еды – всё исчезло, растаяло. Зажмурившись, Воята сжался, но тут же испугался, что ничего не видит, и заставил себя поднять голову. Открыл глаза.
Вокруг было совершенно тихо и темно, впереди наверху виднелся тонкий свет луны за облаком. Кожи коснулся холод зимней ночи. Рядом зафыркала лошадь, зазвенела упряжь.
Воята стоял на поляне, во мраке смутно угадывался лес, луна слегка освещала сани и кобылу. Как во сне, Воята подошёл к Соловейке, взялся за узду, погладил по морде. Кобыла была тёплая, живая, дышала влажным теплом. Запах конского пота окончательно помог Воята опомниться, хотя не оставляло ощущение, что земля маленько подрагивает под ногами.
Привидится же такое! Он ещё раз огляделся – ни избы, ни ещё каких признаков человеческого присутствия. Следы ног, копыт и полозьев, сколько он мог разглядеть на снегу при луне, заканчивались там, где он стоял. А вокруг – нетронутое тонкое полотно снега, будто от сотворения мира ничья нога здесь не ступала.
Постепенно до него доходило: наваждение бесовское едва не одолело!
– Николай, Угодник Божий! – Воята перекрестился чуть дрожащей рукой. – Свет-государь Никола Многомилостивый! Ты в поле, ты в доме, в пути и на дороге, на земли и на небеси: заступи и сохрани от всякого зла меня, раба Божия Гавриила! Как спускается с небес Николай – скорый помощник, емлет золотой лук, берет три стрелы золотые, стреляет Николай и сберегает меня, раба Гавриила, от колдуна и от колдуньи, от порчельника и от порчельницы, от бабы распоясы, от девки простоволоски…
Он замолчал: привычные слова материной молитвы напомнили ему о девке в избе. Он снова оглянулся на то место, будто она могла стоять там, на гладком снегу без единого следа, когда изба исчезла.
– Что это было? – вдумчиво спросил Воята у лошади. – Здесь была изба… А в ней стол и…
Он хотел сказать «и девка», но почему-то не решился упомянуть о ней вслух. Он видел её ясно, пусть и лишь один краткий миг, однако строгое лицо, тёмные брови, внушительная коса так и стояли перед глазами.
– Бог по пути! – вдруг долетело из мрака, и Воята вздрогнул.
– Кто там?
– Я-то – Миколка-бортник, – ответил ему бодрый, немолодой мужской голос. – А ты кто?
Говоривший подошёл ближе. При свете месяца Воята разглядел мужичка среднего роста, с длинной седой бородой.
– Я-то… А ну, перекрестись! – настороженно велел он.
Мужичок перекрестился, засмеялся:
– Ты чего такой пуганый? Повстречал уже кого?
– Будешь тут пуганым! Ты, что ли, бортник? Чего ночью бродишь?
– Так водится у нас: по полю ходил – росу росил, по меже ходил – жито родил, по бору ходил – пчёлок садил. Тебя-то куда посадить?
– Меня из монастыря к тебе ночевать послали.
– Ну, послали, так идём скорее. Холодно, да и ночь давно… Ты, гляжу, на санях – подвезёшь?
Усадив Миколку в сани и разворачивая лошадь, Воята ещё раз оглянулся на поляну, где только что стояла изба. Под луной серебряно блестел нетронутый снег, и почему-то в душе проклюнулось сожаление, что той избы и тёмнобровой девки на самом деле-то нет на свете…
В избушке Миколки, украшенной конским черепом на коньке крыши, угощение ждало не столь роскошное: пшённая каша, щи да ячневый квас, однако всё было настоящим: Воята украдкой перекрестил стол, но еда и простая посуда никуда не исчезли. В углу виднелись две «боженьки», тоже резные из дерева. Перекрестившись на них, Воята вдруг сообразил: когда он осматривал ту призрачную избу, в ней, при всей роскоши убранства, никаких икон не приметил.
– Это ты на лешачью избу наскочил, – пояснил Миколка, когда Воята рассказал о своём приключении. – Бродячая такая изба: покажется где хочет, а потом опять пропадёт. Но только если живой человек хоть крошку хлеба там возьмёт – назад уж не выйдет.
– Куда же он денется?
– С избой вместе сгинет, а куда – неведомо.
– А кто в ней живёт? – с тайным волнением спросил Воята.
Вдруг Миколка что-то расскажет о той девке?
– Никто не живёт, – отчасти с удивлением ответил Миколка. – Кому там жить? Лешему разве, да он на глаза не показывается. Это не для житья изба, а только для соблазна.
Может, та девка была из пленников избы? Может, спросить у Миколки, не пропадали ли у кого такая девка? При первом же взгляде на неё Воята уловил в её облике нечто знакомое – в очерке глаз, лба, бровей, – но не мог сообразить, где и когда видел подобное. Из-за этого призрачного знакомства мысли о ней не отпускали, но заговорить Воята почему-то не решился. Взгляд призрачной девки так и стоял у него перед глазами: пристальный, испытывающий. Говорящий. При свете огня её глаза казались чёрными, и отчего-то Воята знал: между ним и ею пролегла грань яви, и попробуй он заговорить – всё равно не ответила бы. А жаль…
Но куда больше его занимала встреча со Страхотой. Сидя в избе перед тёплой печкой, глядя на Миколку – такого обыкновенного мужичка с венчиком седых волос вокруг обширной загорелой лысины и с длинной седой бородой, – Воята сам не верил, что совсем недавно пришлось спасаться от зверя тьмы. Однако Миколка, родившийся и выросший близ Иномельского погоста, ничуть не усомнился в его рассказе – только подивился, что Вояте удалось вырваться живым.
– Видно, сильны твои святые! – уважительно сказал он.
– Мы с Меркушкой во всю мочь «Живый в помощи» читали и молитву к Архангелу Михаилу творили! – не без обиды шепнула Марьица на ухо Вояте.
Надо же! А он в запарке и не слышал.
– Я его и не разглядел толком, – добавил Воята. – Хоть бы знал…
«Он как облако ходячее!» – вспомнилось, как о такой же встрече рассказывали сумежские девки.
– Его и не разглядишь, – ответил Миколка. – Нету у него никакого облика.
Воята вспомнил зубы, щёлкнувшие возле его ноги. Облика, может, и нет, а вот достань он на ладонь дальше…
Когда Воята закончил с едой, хозяин убрал со стола – бабы в доме у него, судя по всему, не водилось, как и прочих домочадцев, – он сел вязать сеть. Видно, кроме лесных пчёл, для пропитания ему служила и речная рыба.
– Отец Ефросин часто слышит его. Придёт в полночь, сядет перед келлией[30], и давай выть!
– А кто это – отец Ефросин?
– Старец тут живёт, иеромонах, в монастыре служит. Только молитвой и спасается. У него келлия вне ограды монастырской, вокруг неё часто ведунец[31] ходит.
– Кто ходит?
– Ведунец. Вот кого ты видел. И избу ту он тебе послал – то лешачья изба, а ведунец лешему родной брат. Слышал, что сам леший часто белым волком рыщет? Или у вас в Новгороде не водится такого?
Миколка, судя по его оживлённому виду и приветливому взгляду светло-карих глаз, рад был нежданному гостю и случаю поговорить. Живя один, он не одичал и не отвык от человеческого общения, хоть и бывало, что по многу дней поговорить ему удавалось только с пчёлами.
– И с птицами лесными, бывает, побеседуешь, – рассказывал он, – или с зайцем, если на огород забредёт.
Но беседовать с Воятой ему нравилось больше. В Иномеле уже прослышали, что в Сумежье объявился новый парамонарь из самого Новгорода, доходили даже смутные слухи о его сражении с упырями в Лихом логу, но здесь больше держались мнения, что к утру от него одни косточки остались. Убедившись, что Воята живой, Миколка принялся расспрашивать: чей сын, почему из Новгорода ушёл, что там в Лихом логу вышло? Куприяна из Барсуков он тоже знал.
– Он, Куприян, раньше волхвом был, – доверительно сообщил Миколка Вояте. – Потому и ведает многое…
Воята же расспрашивал хозяина о здешних местах, о книгах старца Панфирия, о Страхоте.
– О книгах ты у матери Агнии спроси, – посоветовал Миколка. – Она жена мудрая, должна что-то знать. Это их дело духовное – книги. Страхота и не хотел тебя к ней допустить – видно, боялся, что проведаешь нечто, от чего ему худо сделается…
– А отчего ему может худо сделаться? – Воята, оживившись, подался вперёд. – Есть такое средство?
– Я-то не ведаю, где мне! – Миколка покачал головой.
– Я слыхал, он силу свою прямо от озера Дивного получил – от тамошнего змия Смока?
– Может, и оттуда. Когда уже волком к нему пришёл.
– Волком пришёл?
Воята помнил лишь то, что неохотно поведал ему отец Касьян, но хотел бы узнать больше. Он было расспрашивал и бабу Параскеву, но та, хоть и, очевидно, знала многое, в ближайшем соседстве с отцом Касьяном говорить об этих делах не желала.
– Он же того… хотел девку какую-то перебить…[32] – неуверенно сказал Воята, помня, что рассказал ему отец Касьян.
– Из-за девки всё, да. – Миколка кивнул. – Она же красавица была на всю волость, Еленка-то…
– Что? – Воята аж подпрыгнул. – Еленка?
– Так звали её. Да и сейчас, поди, по-старому зовут, – хмыкнул Миколка.
– Это та… отца Македонова дочь… – начал Воята и запнулся, сам не веря, что речь может идти о той же самой женщине.
– Допряма так, отца Македона, вашего прежнего попа, дочь единственная.
– И к ней сватался Страхота?
– Слушай, я тебе с самого начала всё обскажу. – Радуясь такому слушателю, Миколка отвернулся от сети и положил ладони на колени, враз приобретя сходство с опытным сказителем. – Было их два брата: Страхота и Плескач. И полюбилась им обоим одна девка – Еленка. А были они оба поганского рода – жили в лесу, идолу деревянному кланялись. Еленка вроде бы к Страхоте была склонна, да её отец, поп Македон, ни за что не желал её за нехристя отдавать. Что за одного, что за другого. И вот прошла неделя Русальная, до Ярилы Сильного, Огненного, всего ничего, а Плескач и думает: что, если Еленка со Страхотой сбежит и вокруг дуба зелёного повенчается? Думал он думал, и надумал пойти к Егорке-пастуху. Он, Егорка, знающий человек. Пожаловался ему Плескач на беду свою, попросил подмоги. И дал ему Егорка волчий пояс…
Миколка огляделся, будто боялся, что их подслушают, хотя в избе, кроме них, никого не было. В наступившей тиши издали донёсся волчий вой. Воята глянул на оконце. Оборотень бродит? Или показалось?
– Что это за волчий пояс? – Воята тоже понизил голос.
– Такой вот пояс особый, из волчьей шкуры сделанный. На кого его наденут, тот оборотнем станет. И вот пришла полонь[33], заснул Страхота, а Плескач на него тот пояс и надел. И сделался Страхота обертуном. Как ночь – посреди двора будто бы волк воет, а Страхота лежит как мёртвый. И вот сказывают, будто раз, когда лежал так Страхота, Плескач вывез его в поле да и зарыл у трёх дорог. Под утро хотел дух его в тело вернуться – искал, да не нашёл. Так он и умер, а дух его прочь умчался и с тех пор волком бродит…
– Этот Плескач своего родного брата заживо в землю зарыл? – Воята не верил своим ушам.
– Когда духа нет в теле – это не заживо считается, он и так был как мёртвый. Иные ещё сказывают, не сразу зарыл, а сперва корытом накрыл – под корытом дух его не нашёл, так тело и умерло совсем, а Плескач уж потом его зарыл, на другую ночь.
– Да немногим оно лучше. Это ж всё равно… Вот страх-то!
Воята содрогнулся, вообразив Плескача, сидящего рядом с обмершим – или мёртвым – телом родного брата, на которого он сам надел пояс из волчьей шкуры и тем сгубил сперва душу, а потом и живот… Это как же надо ненавидеть…
– А что же Плескач? Он куда делся?
– Никуда не делся. Как брата избыл, тут же к отцу Алфею пошёл в Марогощи, поклонился, крещение принял, стал зваться Касьяном. Жизнь праведную вёл, волхвов из волости всех поизгнал, за то его в Новгороде попом у Николы поставили.
– Ты чего, дед, говоришь? – не поверил изумлённый Воята. – Это отец Касьян, что ли, Плескачом был и Страхоте братом родным приходился?
– Так и есть! – Миколка вроде бы удивился, что Воята этого не знает. – Вся волость ведает. А как он из Новгорода воротился и в дьяконы был к Николе поставлен, тогда отец Македон и отдал за него Еленку. Она, сказывают, не хотела за него идти, да куда деваться? Страхоты уж в живых не было, и как полночь, так выл волк на дворе. Совсем бы он её со свету сжил, кабы не вышла замуж.
Некоторое время Воята сидел молча, обдумывая услышанное. Повесть казалась дивной, но если это правда, то понятно, отчего отец Касьян так мрачен и неразговорчив, отчего так не любит вспоминать о былом… И почему Еленка через время ушла от него – видно, тоже не снесла воспоминаний… А может, винит его, что брата сгубил. Брат всё же был родной…
– А ещё сказывают, – начал опять Миколка, – будто тело Страхоты в Дивном озере всплывает в корыте, если Плескач к нему придёт.
– К озеру?
– Если выйдет он на озеро, так сразу к нему то корыто плывёт, а в нём мертвец. Вот он и не ходит, на озеро-то…
– А отец Македон раз пошёл, выходит…
– Уж очень он, отец Македон, хотел озёрных бесов извести, да не знал как.
– Может, знал? – Воята поднял глаза.
– Может – знал, – со значением сказал Миколка. – Да нам не поведал. Ну, давай-ка спать, тебе рано в монастырь идти, если хочешь с матерью Агнией повидаться.
Наутро, едва рассвело, Воята вывел Соловейку из тесного сарая, где она гостила у Миколкиных кур и трех коз. Миколка, хорошо знавший порядок жизни в монастыре, разбудил Вояту перед началом утрени; подъезжая, они слышали из-за леса гудение била, созывающего в церковь. Если бы не служба, мужчину, да еще молодого, могли бы вовсе не впустить за монастырскую ограду. Миколка рассказывал, что миряне иногда ходят сюда на пение – ведь до храмов в Сумежье и Марогощах отсюда день пути. Но вблизи от Усть-Хвойского монастыря имелись лишь две деревни – Мураши на Ниве и Горицы на Хвойне, – и оттуда миряне приходили на службу по воскресным дням и большим праздникам.
Перед воротами на снегу, выпавшем за ночь, виднелась всего одна цепочка следов.
– Отец Ефросин пришёл, – указал на них Миколка.
Он сам постучал в било и растолковал отворившей оконце монахине: мол, парамонарь власьевский, тот самый, что в Лихом логу ночевал. Оказалось, слава Вояты проникла даже и за монастырский тын.
Наконец заскрипела и отворилась воротная створка.
– Мать игуменья благословила допустить, – объявила монахиня-привратница.
Только теперь Воята увидел её целиком: углы рта, складки от носа, даже уголки глаз на немолодом бледном лице были опущены, в полном согласии между собой, словно выражая смирение. При взгляде на это лицо у Вояты возникло желание тоже опустить глаза и склонить голову.
Крестясь в знак уважения к святому месту, Воята вслед за привратницей прошёл за ворота и по деревянному настилу направился к церкви. Когда они подошли, звон била прекратился. Монахини уже все были в церкви; на пришедших они не смотрели, а Воята, скрывая неприличное любопытство, украдкой окинул их взглядом. Сколько ему было видно при свечах, все монахини, числом восемь или девять, были в немалых годах. Самой молодой было на вид лет сорок, и лицо её казалось грустным; у остальных на морщинистых, носатых лицах отражалась уверенность и твёрдость духа. У одной, невысокой и полноватой, отверстие апостольника[34] было так мало, что укрывало лицо от век почти до нижней губы, и это придавало инокине настороженный вид. С краю стояла схимонахиня: чёрный куколь с белыми вышитыми крестами, похожими на могильные, скрывал лицо и придавал ей облик некоего духовного скелета, мертвеца среди живых. По согбенному стану было видно, что она весьма стара. Вид этой фигуры, выражавший отречение от всего земного и от самого света белого, внушал трепет и невольный ужас.
– А где ж игуменья? – шепнул Воята украдкой Миколке, не найдя ни на одной из инокинь наперсного креста.
– Вон она, мать Агния. – Так же тайком Миколка показал, куда смотреть.
Воята едва не ахнул и подавил желание закрыть рот рукой, лишь выпрямился, крепко сжимая губы. Обладательница наперсного креста была так мала ростом, что её голова в скуфье[35] доставала лишь до плеч стоявших рядом инокинь – а те были женщинами роста самого обычного, много ниже Вояты. Не только ростом, но и сложением она напоминала ребёнка. Лицо Вояте было трудно разглядеть, но морщины, как у прочих, в глаза не бросались.
– Отец Ефросин. – Миколка указал ему на священника.
Священник достиг весьма преклонных лет, как и положено для служащего в женском монастыре. Тоже невысокий, худощавый, он был кривобок и клонился вправо; негустые волосы и борода белели как снег. Однако даже при свете свечей было видно, что тонкое лицо его сияет добротой.
Пение в монастыре тянется долго, но Воята старался не отвлекаться на свои мысли, привычно подпевал псалмы. Иногда бросая взгляд на игуменью, он не раз видел, что и она смотрит на него, и ему казалось, эта крошечная инокиня, облечённая высоким саном, считает неуместным здесь его, дубину здоровую. Но желание посоветоваться с нею не уходило, а только усиливалось.
Наконец служба завершилась, Воята с Миколкой вышли на крыльцо. Монахини разошлись, убрела куда-то схимонахиня: видно, её келлия находилась в дальнем углу монастырских угодий, за елями, а не напротив церкви, как прочие. Воята невольно проводил глазами эта невысокую, дряхлую, переваливающуюся фигуру, чёрную, в белых крестах с макушки до ног: казалось, она, побывав в церкви, бредёт назад на тот свет, где обитает уже давно.
После всех вышли мать Агния, отец Ефросин и ещё одна инокиня, крепкая, рослая старуха, с её морщинами и крупным выступающим вперёд носом будто вырезанная из дуба. Мать Агния давала ей поручения, и дивно было видеть, как этакая громада слушает такую кроху, склонив голову набок, выражая тем самым желание стать поменьше и не выситься дерзновенно над игуменьей. Мать Агния стояла прямо, сложив руки с намотанными чётками, и от этой невысокой ладной фигуры веяло уверенностью ровно горящей свечи. Воята переминался с ноги на ногу с другой стороны крыльца, не зная, как обратить на себя внимание игуменьи, и в то же время смущаясь от того, что она, разумеется, давно его заметила и, видно, недоумевает, чего этому чужому молодцу от неё надобно.
Но вот рослая инокиня отошла и перестала заслонять от Вояты мать Агнию, и Воята ощутил на себе взгляд игуменьи. Она кивнула ему довольно ласково, приглашая подойти. Не чуя под собой ног, Воята приблизился.
– Благослови, матушка! – Голос Вояты от волнения прозвучал совсем хрипло.
Мать Агния перекрестила его; чтобы поцеловать её холодную руку, Вояте пришлось согнуться пополам.
– Ты искал со мной беседы? – услышал он голос, довольно низкий, но слышалась в нём сила, строгость и доброта.
– Искал, матушка.
Воята разогнулся и обнаружил рядом с игуменьей другую сестру, взамен ушедшей старухи: эта была ещё не стара, может, лет тридцати; она на голову возвышалась над игуменьей и взирала на Вояту строгими, почти враждебными тёмными очами из-под сведённых бровей, густых и чёрных. Вид у неё был настолько воинственный, насколько это возможно для женщины её сана. Воята снова перевёл взгляд на мать Агнию и теперь, вблизи, был поражён её лицом. Уже достаточно рассвело, чтобы его рассмотреть. Мать Агния была средних лет, но ещё ближе к молодости, чем к старости: тонкие, нежные черты лица, красиво выписанные брови, едва видные из-под края апостольника, в миру доставили бы ей славу красавицы, но о монахине он не смел так думать. В обрамлении чёрного апостольника белое лицо матери Агнии выглядело как перл драгоценный в оправе из почерневшего серебра. У Вояты колотилось сердце, как будто ему явился ангел.
Ангел! Ангельским духом был пронизан весь её облик – оттого молодость и приятность лица не противоречили её монашескому званию и высокому сану, а напротив, усиливали впечатление от них. Даже её крошечный рост, её сложение восьмилетнего ребёнка не умаляли этого впечатления, а усиливали: небесного в земном мире и не должно быть много. Казалось, не она мала, а мы смотрим на неё из большой дали.
– Холодно здесь, идёмте в трапезную, – сказала мать Агния и первой пошла с крыльца.
– Я при лошади побуду, – шепнул Вояте Миколка, пока они сходили со ступеней, и кивнул на ворота, где привязали сани. – А ты смотри, не теряйся!
Суровая монахиня на ходу бросала на Вояту испытывающие взгляды и будто старалась заслонить от него игуменью, чего-то с его стороны опасаясь. А та была безмятежна – даже в ровной, плавной её походке сказывалась уверенность.
Трапезная составляла с церковью одно здание, только зайти надо было с другой стороны, через узкую низкую дверку, куда протискивались по одному; мать Агния прошла свободно, Вояте пришлось сложиться пополам. К трапезной примыкал ещё один небольшой сруб – поварня, она же хлебня. Когда вошли, там уже кипела работа: три пожилых монахини хлопотали, веяло теплом печей и запахом свежего хлеба, и от наслаждения этим запахом аж мурашки побежали по затылку. Время обеда – одной из двух монастырских трапез – ещё не пришло, в трапезной было пусто. Два стола для инокинь стояли вдоль стен, у дальней стены поперёк них – стол для игуменьи, на полках – деревянные миски, блюда, горшки и кринки. На дальней стене Воята приметил небольшой иконостас из писаных и резных икон. Лавки с внешней стороны столов были обращены одна к другой. Мать Агния села справа, Вояте указала место напротив. Он присел на самый краешек, со смущением глядя на инокиню в трёх шагах перед собой. Её округлое белое лицо в окружении чёрного апостольника было как прекрасная луна на чёрном небе, притягивало взор и не отпускало. С одной стороны от неё встала та темнобровая, будто отрок-бережатый[36], с другой…
Воята в удивлении раскрыл глаза: справа от матери Агнии стоял, невесть откуда взявшись, молодой парень – светловолосый, в белой свитке, с ясным лицом. На священника – единственного мужчину, коему дозволено здесь находиться, он никак не походил. Может, гость, родич игуменьи?
– Помогай Бог и тебе, господин! – Снова встав, Воята поклонился и ему.
Мать Агния взглянула вправо, на лице её мелькнуло удивление… а потом оно стало ещё сильнее.
– С кем ты здороваешься?
– С этим вот… господином, не знаю по имени. – Воята почтительно показал глазами на отрока.
– Помогай и тебе Бог. – Отрок улыбнулся, а потом взглянул за спину Вояте и улыбнулся снова: – И тебе, отроковица Марьица.
Мягкий голос его прозвучал негромко, но заполнил всю трапезную; одновременно возникло ощущение, что раздаётся он где-то внутри, в душе. Воята едва не подпрыгнул на скамье и глянул себе за спину. Увидел только пустой стол и бревенчатую стену. Но отрок… назвал Марьицу по имени!
– Ты её видишь… господин? – Воята обратил на отрока изумлённый взор.
– А ты его видишь? – вместо отрока ответила ему мать Агния: с потрясением и так, будто хотела уличить.
– Так я… не слепой. – Воята перевёл взгляд на неё.
– Ты видишь ангела моего, – мягко пояснила мать Агния. И добавила в ответ на недоумевающий взгляд: – Приставлен он ко мне, чтобы подсказывать, что у всякого человека, кто передо мной стоит, на душе и в чём истинные желания его, – то Бог ему открывает. Говорит он, что ты меня просить о чём-то желаешь. И раз уж тебе дано его видеть, то просьбу я твою выслушаю внимательно. Говори, в чём она?
– Я, матушка, о книгах хотел спросить…
Узнав, что перед ним ангел, Воята больше старался на него не смотреть, иначе не смог бы связать двух слов. И так голова загудела.
– Каких книгах? – Мать Агния приподняла тонкие брови, так что они почти скрылись под краем апостольника.
– Старца Панфирия. Что от него остались.
Сбивчиво, с трудом подбирая слова, Воята стал рассказывать; побуждаемый вопросами, изложил, как был отправлен в Сумежье владыкой Мартирием служить чтецом, как обнаружил, что во Власьевой церкви ему нечего читать и он пробавляется тем, что с детства заучил наизусть… Удивлённая мать Агния принялась его испытывать:
– Что в Шестопсалмие входит?
– «Господи, что ся умножиша» – третий псалом, «Господи да не яростию» – тридцать седьмой, «Боже, Боже мой, к тебе утренюю», «Господи Боже спасения моего…»
– Довольно! – Мать Агния движением руки остановила его. – «Господи, услыши молитву мою, внуши моление…»[37]
– «Внуши моление мое во истине твоей, услышим я в правде твоей…»
Мать Агния слушала, пока Воята читал до конца, и с лица её не сходило выражение радости, от которой светилась каждая черта, хотя губы оставались неподвижны. Сходство её с белой жемчужиной в старинном перстне, с полной луной на чёрном небе, с горящей в тёмном храме свечой только усилилось, и Воята от волнения несколько раз сбился. Однажды Марьице даже пришлось шёпотом подсказать ему, но хотя мать Агния, судя по взгляду, заметила это, выражение радости не угасло.
– Когда же ты успел заучить? – спросила она, когда Воята закончил.
– Да с измальства… С шести лет грамоте обучался, с двенадцати в церкви с отцом пою. По-гречески читать могу…
– С двенадцати! – Мать Агния улыбнулась. – Знала я одну инокиню, её Господь с семи лет умудрил всю Псалтирь на память знать!
При этом темнобровая сестра взглянула на игуменью с таким обожанием, что Воята как-то сразу понял: это Агния знала Псалтирь наизусть с семи лет, да не хочет воздавать хвалу самой себе.
– Так зачем же тебе Псалтирь Панфирия, коли ты сам на память всё знаешь?
– Так в ней, святой книге, сила особая. Если бы не Евангелие Панфириево, я бы, матушка, сейчас перед тобой не стоял.
– Есть в людях молва, будто ты в лесу дремучем один с бесами схватился? – недоверчиво улыбнулась мать Агния. – Или то враки вредоумные?
– Ну как, с бесами… С упырями было.
Подбодрённый кивком, Воята стал рассказывать про Лихой лог. Мать Агния внимательно слушала, а отрок у неё за правым плечом порой склонялся и что-то шептал ей. Видя это, Воята смущался, опасаясь, не видит ли ангел прозорливый в его душе гордыни, и призвал на помощь свою любимую стихотворную молитву.
– Я ведь не ради славы себе… Было речено:
– подхватила вдруг мать Агния, и Воята оторопел.
– Я знаю, где сие начертано, – сказала она, видя его удивление. – Я ведь сама в Новгороде родилась и до четырнадцати лет жила там, на Добрыне улице.
Воята промолчал, вспомнив: мать Агния – родственница Нежаты Нездинича, и довольно близкая, а значит, и правда должна быть из Новгорода.
А она смотрела на него, и видела рослого, пригожего собою парня, с открытым румяным лицом, кольцами тёмно-русых волос на высоком лбу. Серьёзное выражение глаз делало его на вид старше, каждая черта облика источала здоровье и силу, и чёрный овчинный кожух едва не лопался на широких плечах. Но и в душе его ангел-прозорливец не различал никакой порчи: полнили её искренняя вера, не допускавшая в сердце страха, и желание сделать жизнь ближнего лучше.
– Поди-ка, Виринеюшка, мать Илиодору позови ко мне, – велела мать Агния темнобровой, видимо, своей келейнице[38].
Та удалилась и вскоре вернулась в сопровождении той здоровенной старой инокини.
– Это мать Илиодора, келарница[39] наша, – пояснила игуменья Вояте. – А это, матушка, Воята… по крещению тебя как?
– Гавриил.
– Гавриил, попа Тимофея новгородского сын, его Нежата Нездинич и владыка новгородский Мартирий в Сумежье прислали в церкви читать. Да сетует, читать нечего. Мне помнится, у нас в древлехранилище есть одна книга… Ты ведь была здесь, когда мать Сепфора в обитель вступила?
– Была, матушка. – Келарница поклонилась.
– Она вроде бы принесла с собой книгу некую…
Илиодора задумалась, возведя очи, будто ожидая подсказки свыше:
– Принесла… Может, и принесла.
– Ты сама же мне рассказывала, – мягко напомнила мать Агния.
– Дай Бог памяти! Не погневайся, матушка, не помню я! Мне забот столько с припасом, лишь бы мне пропитания для обители сыскать, лишь бы сызнова не пришлось белым мхом с квашеной брусникой питаться да кору сосновую в квашню тереть! Куда ещё о книгах помнить! Я в них и ступить не умею…
– Мать Сепфора – вдова прежнего попа власьевского, отца Ерона, – пояснила мать Агния для Вояты, и он встрепенулся, услышав знакомое имя.
– А она… умерла? – заикнулся Воята, первым делом подумав, что можно же спросить у самой Сепфоры.
– Для всего мирского умерла, – кивнула мать Агния. – Видел ты в церкви схимонахиню? Это она, мать Сепфора. Но только никакого иного дела, кроме молитвы, у неё более нет, о мирских делах её расспрашивать не-уместно.
Воята подавил досадливый вздох. Вдова прежнего, давнего священника была жива, но спросить её нельзя, как будто она мертва! Вспомнилась полупризрачная фигура – чёрный куколь с белыми крестами, – бредущая через снеговую поляну куда-то к елям, где стоит келлия, величиной немногим больше домовины. Как на тот свет, и с того свету не будет тебе ответу…
– Отец Ефросин тогда уже служил у нас, – негромко напомнила Виринея, но на лице игуменьи промелькнуло сомнение в силе памяти престарелого священника.
– Ты вот что, ты у матери Георгины спроси! – осенило Илиодору. – Она истинно помнит! Она всё про всех помнит!
В голосе келарницы сквозила досада: видно, способность той инокини помнить всё обо всех была не так уж приятна. Велев ей остаться и обождать, мать Агния послала Виринею за ещё одной сестрой. Та оказалась поблизости: трудилась в хлебне и пришла с повязанным поверх рясы холщовым передником и с мукой на руках. Была она тоже старухой – лет шестидесяти, с лицом длинным, с бурыми мешками под глазами, с неприветливым выражением. На Вояту она бросила недружелюбный взгляд, считая его виновником того, что её отвлекли от трудов.
– Матушка Георгина! – ласково обратилась к ней мать Агния. – Отдышись, до обеда время есть. Припомни-ка: ты была в обители, когда мать Сепфора сюда пришла?
– Была, матушка, ещё при матери Феофании. Постриг матери Сепфоры помню – она тогда была Смарагдой наречена.
– Помнишь, кем она до того была, в миру?
– Да я её с детства помню! – В голосе инокини прорезалось ехидство. – Мы ж родом обе из Дедогоща, ещё девками вместе пряли. Была она Стешка, Смолиги Попятного дочь. За отца Ерона вышла, еще когда его дьяком поставили поначалу у Николы. А в обитель пришла позже меня, как овдовела. Я-то девкой пришла, слава тебе Господи, а она замуж, досюда дошла в годах уже преклонных. Мать её, Федосья, травничала, а дед, Жадко Поздной, ловцом был и не иначе как с лешим знался – без добычи ни разу из лесу не пришёл…
Услышав об отце Ероне – предшественнике Горгония и Македония, – Воята встрепенулся и успел огорчиться, что разговор свернул на ненужных ему дедов и бабок. Мать Агния угадала, о чём он хотел узнать, а может, ей ангел-прозорливец подсказал.
– Постой! – Движением руки мать Агния остановила её, пока памятливая Георгина не добралась до прабабок. – Про Сепфору говори, как она в обитель пришла. Давно ли это было?
– Да уж лет… – Мать Георгина тоже возвела очи и подумала. – Более двадцати будет. При матери Феофании, а как она преставилась, два лета была мать Домнина, а потом пять лет – ты, матушка…
– Принесла она что-то с собой?
– Да что ей принести – отец Ерон-то, сказывали тогда, к бражке был склонен сильно, богатств земных не нажил. Только и осталось, что книга одна, от мужа, Псалтирь-то он не пропьёт. Её принесла.
При упоминании Псалтири Воята подался вперёд; мать Агния бросила на него понимающий взгляд.
Псалтирь! Если ею владел сумежский поп, то это должна быть Панфириева Псалтирь, другой-то здесь, в этом лесном краю, взяться неоткуда!
– А что была за Псалтирь, не знаешь ты? – продолжала расспросы мать Агния.
– Почём мне знать? У нас и при матери Феофании для пения книг было довольно, я и не ведаю, куда она делась.
– Благо тебе буди. Ну, ступай, благослови Господь! – Мать Агния благословила её и отпустила назад в хлебню.
– Сделай милость, сходи в древлехранилище, поищи, – вслед за тем велела она келарнице. – Может, сыщешь.
Пока мать Илиодора копалась в срубной пристройке, осматривая старые, ветхие иконы, покровы, разную худую утварь, малопригодные облачения и прочее хранимое имущество, Воята сидел как на горячем, изнывая от нетерпения, надежды и опасения, что надежды окажутся напрасными. Мать Агния и её келейница Виринея перебирали чётки, твердя молитвы. Воята пытался последовать их примеру, но получалось так плохо, что он ощущал на себе сожалеющий взгляд ангела-прозорливца – когда в трапезной собралось несколько инокинь, ангел скрылся с глаз, но, конечно, незримо присутствовал.
Но вот наконец Илиодора вернулась, неся большую книгу в буром переплёте. У Вояты от волнения упало сердце и воспарил дух. Ни одну из молодых сумежских девок он не мог бы ждать с таким нетерпением, как эту суровую, уверенную старуху с натруженными руками и седыми волосами, выбивающимися из-под апостольника. Книга была обтёрта от пыли, но наскоро; положив её на край лавки, мать Илиодора принесла ветошку из поварни и обтёрла снова. Из-под ветошки блеснул золотой обрез – словно солнечный луч среди грозового неба. Бронзовые на первый взгляд застёжки, очищенные от пыли, тоже замерцали золотом. На верхней крышке обнаружился крест, выложенный самоцветами в серебряной оправе с почти стёршейся позолотой. У Вояты перехватило дух.
Мать Агния сама осторожно подняла тяжёлую крышку.
– «Псалтирь без чина службы и без часов… – медленно прочитала инокиня надпись на первом листе. – Без отпевания душ, без от себя прогнания всех людей, без отлучения алчущих знания. Сия книга Псалтирь – сиротам и вдовицам утешение мирное, странничкам недвижимое море, детям рабов неосуждаемое деяние[40]. Се аз, худый инок Панфирий, руку приложил».
Воята тяжело сглотнул от волнения и перекрестился, стараясь обрести опору. Он будто услышал через века голос старца Панфирия – бывшего воеводы Путяты, что пытался крестить Великославль, а потом навек остался на озере молить Бога за непокорных.
Мать Агния перевернула лист, ещё один, скользнув по нему глазами, и Воята со своего места увидел изображение человека на троне и в царском венце. Царь Давид! Ровные столбцы текста, где чёрные выцветшие буквы сидят плотными рядами, без промежутков.
– «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…» – нараспев прочла мать Агния, будто приветствуя старого знакомого. – Вот она, твоя Псалтирь. Угодно было Богу ей тебе послать.
Воята перекрестился, чувствуя себя почти что свидетелем чуда.
– Я давным-давно слыхала от матери Феофании, пока у неё келейницей была, что есть в древлехранилище Псалтирь старинная, – добавила мать Агния. – Да сама позабыла, у нас ведь Псалтирь есть другая, боярином Тудором Местятичем пожалованная, посадником новгородским и пращуром моим, когда дочь его, девица Ярина, в обитель входила. А сестёр, грамоте наученных, здесь и нет сейчас, кроме меня…
Она развела руками, качнулись чётки рыбьего зуба с серебряным крестиком, намотанные на кисть.
Воята молчал, потрясённый. Тянуло спросить: позволит ли ему мать Агния взять эту книгу? Теперь это собственность монастыря, но, если строго рассудить, вдова отца Ерона не должна была её забирать и уносить из прихода, знала ведь, что других священных книг там нет!
Но у неё не спросишь, зачем она это сделала. Куколь схимонахини оградил её от чужого любопытства не менее надёжно, чем могильный камень.
Взгляд матери Агнии тоже выражал сомнение. Видно, осознав, что в её руках находится книга с надписями от самого крестителя здешнего края, она усомнилась, стоит ли отдавать её какому-то парамонарю… молодому парню, в Сумежский погост… Не оставить ли для пользы и славы монастыря? Если бы она рассудила именно так, Воята не посмел бы с нею спорить. Тогда останется рассказать обо всём отцу Касьяну – пусть он, как преемник отца Ерона и самого Панфирия, испрашивает книгу у игуменьи.
– Ты, Гавриил Воята, я вижу, не простой парамонарь, а вещий, – улыбнулась мать Агния: уж верно, обо всех его мыслях ангел-прозорливец ей на ухо доложил. – Целую бесовскую рать одолел один.
– «Господь помощник мой и защитник мой…»[41], – тихо поправил Воята.
– «На него упова сердце мое, и помо́же ми…»
– Евангелие Панфириево со мной было, да еще Марьица…
– И Меркушка, – шепнула ему на ухо невидимая Марьица.
– «Яко держава моя и прибежище мое еси ты…»[42]
– «Имене твоего ради наставиши мя и препитаеши мя», – привычно продолжил Воята; ему всё казалось, что игуменья его испытывает.
– Ну вот! – Мать Агния развела руками. – В церкви читать – ты всё на память знаешь.
– Я не только… – начал Воята и запнулся.
Мысли, однажды высказанные отцу Касьяну, не давали ему покоя, но казались то важными и основательными, то смешными и самонадеянными.
– Позволишь сказать, что думаю?
– Говори, сыне. «Блаженны чистые сердцем, ибо они увидят Бога».
– Сказывали старые люди, что упыри и прочие бесы завелись от Дивного озера. Того, где прежде был град Великославль, да погрузился, ибо не захотел принять от Путяты святое крещение. Так может… мысль имею такую… дерзновенную. Что если окрестить бесов озёрных? Души их пойдут к Богу, из-под власти нечистого вырвутся и вредить добрым людям более не станут.
От удивления мать Агния широко раскрыла глаза, и Воята вдруг разглядел, что они у неё голубые и ясные, будто самоцветы.
– Окрестить? Бесов озёрных?
– Научи меня, мати, – торопливо заговорил Воята, – возможно ли такое? Если мысль моя глупая, так я её отброшу и мечтами тешиться не стану. Ну а если… если оно сбыточно… то я себя не пожалею…
В мыслях мелькнула та девка из призрачной избы. Воята не знал, связана ли она с озёрными бесами и как связана, но почему-то было ощущение, что извод бесов поможет и ей обрести мир. Если она ему не померещилась со страху.
– Окрестить бесов… – повторила мать Агния, но уже с другим выражением, задумчиво. – И не упомню, чтобы где в книгах о таком говорилось. О пакостях их – множество, но чтобы душу в них сыскать… Да разве у них есть душа? Знаешь что? – Она встала, и Воята тоже подскочил, осознав, как много времени у неё отнял. – Я подумаю. Со старшими инокинями посоветуюсь, с отцом Ефросином. Если что надумаю – подам тебе весть.
– А как же… – Воята взглянул на Панфириеву Псалтирь, – книга?
– Книга? – Мать Агния тоже взглянула на изображение царя Давида и вздохнула. – Бери её с собой, раз уж через тебя её Господь из забвения вывел. Ты вон такого противника себе избрал – тебе щит понадобится крепкий. Кланяйся от меня отцу Касьяну.
Дела в Иномеле задержали Вояту почти до вечера, и только назавтра он тронулся в обратный путь. На делах, сказать по чести, ему было сосредоточиться трудно: чего стоят все эти кади ржи и солода, что не сдали в счёт десятины Спирко Сом и Матей Присека, и даже половина свиной туши, которую обещал здешний староста, Ходута, когда теперь у него, Вояты, была Панфириева Псалтирь! В Иномеле он никому не поминал о своём сокровище, завернул в мешок и держал в избе Ходуты, где остановился, под всей своей поклажей, но сам только о ней и думал, как ошалевший от радости жених о желанной невесте. Всё время хотелось её видеть, осторожно касаться верхней крышки из бурой кожи. Притрагиваться к серебряному кресту и самоцветам Воята даже не смел; следы стёртой позолоты казались ему истинным следом небесного света, а такое не трогают руками. «Сия книга – странничкам недвижимое море… Инок Панфирий руку приложил…». Захватывало дух от мысли, что теперь и он, Воята, сможет читать эту книгу и нести в мир её святую силу. С этими мыслями даже упыри из Лихого лога казались комариками, и никакому Страхоте против неё не устоять!
Выходит, Еленка, Македонова дочь, не обманула, когда сказала, что книг у неё нет. Если Псалтирь унесла в монастырь вдова отца Ерона, более двадцати лет назад, то при Ероновых преемниках, отце Македоне и отце Горгонии, её в Сумежье уже не было.
День возвращения выдался хмурым, но тихим. Отдохнувшая лошадка бежала по льду Хвойны бодро, и сколько Воята ни прислушивался к звукам в лесу, сколько ни вглядывался в заросли по берегам, ничего угрожающего не замечал. Едва ли тот удар топора, неловко нанесённый левой рукой, смог убить обертуна-беса, но, может, отбил у него охоту связываться. А теперь в санях лежит Псалтирь – да разве хоть один бес, будь он хоть с облако ходячее, посмеет близко подойти?
– Господь утверждение моё и прибежище моё! – с ликованием распевал Воята среди заснеженных лесистых берегов, к изумлению ворон и соек. – Избавитель мой, бог мой, помощник мой, и уповаю на него! Защититель мой, и рог спасения моего, и заступник мой! Хваля призову Господа и от враг моих спасуся![43]
Почти сразу ему начал подпевать тонкий, звонкий голосок Марьицы, а потом ещё один – мужской, Меркушкин. Воята уже не удивился, что эти двое незримо его сопровождают – видно, такое им было Божье повеление, – только ухмылялся. Тоже обзавёлся ангелами, да ещё двумя, пусть и не такими могущественными, как у матери Агнии, но тоже полезными. Вспоминалось пение женских голосов в монастырской церкви – куда лучше, чем выходило у прихожанок Святого Власия. Вспоминались лица монахинь – немолодые, некрасивые, но исполненные редкой для мирских баб уверенности, рождённой привычкой полагаться не на мужа, отца или брата, а только на Бога и на себя. Вспоминалась мать Агния – полная луна среди этих звёзд в чёрных апостольниках, её удивительно малый рост и ровная сила горящей свечи, коей веяло от всего её облика. Оттого ли она пошла в монастырь, что Господь сделал её ростом подобной восьмилетнему ребёнку? Воята не думал, что при красоте её лица, уме и твёрдом, но ласковом нраве рост помешал бы ей выйти замуж. В семь лет она знала Псалтирь наизусть – вот это, пожалуй, и был знак её доли…
Ещё до полудня Воята добрался до деревни Мураши, и тут ему замахали с берега. Отроки торчали на гребне, наблюдая за рекой, как скоро выяснилось, ждали его, Вояту. С берега спустился Завид по прозвищу Жучок, староста.
– Бог по пути!
– Помогай Бог!
– Дело к тебе есть. Прибегала к нам вчера инокиня Виринея, пчела Божья, просила тебя состеречь и, как обратно наладишься, к ним направить.
– Мать Агния? – обрадовался Воята. – Зовёт?
Видно, она не зря обещала подумать, и у неё что-то есть.
– Отец Ефросин. У него к тебе разговор. Знаешь, где его сыскать? Я с тобой Братятку пошлю. – Завид махнул рукой одному из отроков, жавшихся поодаль. – Он проводит. Мы старцу часто припас носим. У нас все дорогу знают.
Посадив Братятку на сани, Воята развернулся и поехал назад, к береговому кресту, отмечавшему начало тропы к монастырю. Братятка уверенно указывал, где сворачивать, предостерегал насчёт ям и коряг. Они обогнули монастырской тын с другой стороны, проехали ещё немного и углубились в ельник. Здесь указывала тропку цепочка следов: ради пения отец Ефросин несколько раз в день проделывал путь от своей келлии до монастыря. Вид этих следочков одного и того же человека, тянущихся через густой ельник то в одном, то в другом направлении и перекрывающих друг друга, вызывал благоговение с лёгкой примесью жути. Отец Ефросин ходил туда-сюда, повинуясь распорядку суточных служб, как само время, как солнце, коему Господь повелел ездить вокруг земли всякий день одной и той же тропой – через пустоту, где никого нет, кроме него и ангелов, а ангелы следов не оставляют…
Избушку, то есть келлию, Воята увидел не сразу, даже когда Братятка сказал: «Вот она!» – а сам он уловил в свежем зимнем воздухе запах смолистого дыма. Крошечная избушка пряталась за стволами елей, широкие зелёные лапы прикрывали её сверху и с боков, будто оберегая. Она стояла не прямо на земле, а на обрубленных пнях, как на ножках, слегка покосившись, – казалось, её придавил охлупень, сделанный из огромного бревна с толстым комлевым концом. Причелины, слеги и курицы из грубо обработанных стволов и сучьев сохранили сходство не то с головами, не то с рогами невиданных одеревеневших существ; у Вояты мелькнула даже пугающая мысль, что это застыли бесы, погубленные старцевой молитвой.
– Сколько ж лет этой избе? – шепнул он Братятке.
– До отца Ефросина отец Елпидифор тут сидел, – уверенно, как взрослый, ответил Братятка, гордый таким соседством. – Мой дед его сызмальства старым помнил, а моему деду сто лет!
– Сколько же лет самому Ефросину?
– Сто! Или двести.
– Да ну, ты что такое несёшь? Люди столько не живут.
– А святые старцы – живут, им от Бога такой долгий век дан. У нас в волости все знают.
Узкое оконце было как прищуренный старческий глаз, из него тянулся дым.
– Где тут войти?
– А вон там.
Оставив сани, они в несколько шагов обошли келлию и наконец увидели вход – узкую, низкую дверь, в которую разве что мать Агния могла бы пройти, не склоняясь, но она, конечно, как и другие женщины, ни разу за всё время существования келлии сюда не входила.
Отец Ефросин сидел на ступеньке ветхого крыльца. Теперь на нём не было служебного облачения, из-под поношенного овчинного кожуха виднелась вылинявшая бурая ряска, тоже поношенная. Воята в Новгороде видел всяких иереев – и бедных, и довольно состоятельных, как его отец, – но эта явная бедность дряхлого отца Ефросина, неизбежная в этом диком краю, где так мало крещёных людей, а усердных к церкви ещё меньше, где и монахини, и сам их священник в плохой год вынуждены питаться квашенным с брусникой белым мхом, корнем вахты, папоротником, кислицей, дубовыми желудями да сосновой корой, – показалась особенно ясным признаком Божьей благодати. Казалось, как настанет час, отец Ефросин прямо от этих ступенек и вознесётся туда, где ангелы совлекут с него ветхую ряску и облекут в чистейший свет…
– Сидеть Бог помогай! – Воята поклонился, Братятка за ним.
– Дай Бог добра. Присаживаться и вам!
Отец Ефросин показал место на ступеньке ниже – на той же широкоплечий Воята слишком бы его потеснил.
– Печь топится, – пояснил отец Ефросин, когда Воята осторожно присел. – Посидим покуда здесь.
Печь у иеромонаха топилась по-чёрному – никакого дымохода на крыше не было, время топки в тесном низком срубе приходилось пережидать снаружи.
Воята робел начать разговор и молча ждал, слушая, как старец вздыхает и почти беззвучно шепчет слова молитвы. Сколько раз в день он прочитывает «Отче наш» и Иисусову молитву – тысячу? И так многими десятилетиями. Молитва давно стала воздухом, которым он дышит, без неё он задохнулся бы, как рыба на суше.
Братятка, ещё раз молча поклонившись старцу, исчез за углом избы, где была поленница, и оттуда вскоре послышался осторожный стук топора – по привычке помогал с дровами. У самого старца на это сил оставалось немного; на Братятку он не обратил внимания, видимо, привыкший, что некие ангелы иной раз делают для него тяжёлую работу.
Отец Ефросин и сам не хотел затягивать встречу, отвлекавшую его от обычных молитвенных занятий.
– Слыхал я, будто ты, чадо, задумал бесов Поганского озера окрестить, – начал он.
– Я не то чтобы задумал… – смутился Воята. Если он слышал об этом замысле из чужих уст, тот казался совершенно безумным и дерзким. – Думал, если бы их как-то Божьей силой извести, чтобы они людям не вредили. Но сперва хочу со старыми людьми посоветоваться – возможно ли такое? Есть ли у них душа хоть какая? Ведь если нет – что беса крестить, что пень…
– А знаешь ты, откуда взялись в мире бесы?
– Откуда взялись? Они же… издавна были… от сотворения мира. Ещё в Моисеевы времена, когда люди роптали в шатрах своих, – в мыслях Вояты замелькали обрывки псалма «Славьте Господа, ибо он благ», довольно трудного, – и раздражали Бога начинаниями своими, смешались с погаными, «и навыкоша делам их, и поработиша истуканы их, и бысть им в соблазне. И пожроша сыны своя и дщери своя бесовом!» – почти с торжеством закончил он, радуясь крепости своей памяти. – Тогда ещё были бесы и требовали в жертву себе дочерей и сынов человеческих!
Мелькнула в памяти та девка из призрачной избы – о ней напомнили слова о «дочерях в жертву бесам». Мысль о ней уколола испугом: неужели она – от кого-то жертва! Вот ужас-то! Знай Воята, что та изба стоит на прежнем месте, вскочил и побежал бы спасать девку. Может, её можно спасти?
Теперь он уже бранил себя, что с перепугу перекрестился, а не попытался вступить в разговор. Даже если бы оказалось, что она бесовка – теперь не думал бы о ней.
– Ну а кем сотворены-то они были, знаешь ли? – Прозвучавший над головой голос старца отвлёк от мыслей о девке.
«Богом», – чуть не сказал Воята, знавший, что всё на свете создано Богом. Но сам понял: Бог такой пакости сотворить не мог.
Но никто, кроме Бога, что-либо сотворить не способен.
– Бесы – то ангелы согрешившие, в узы мрака вечного попавшие…
Запрокинув голову, Воята взглянул в лицо Ефросина и поразился, до чего голубые у старца глаза при свете дня: они выцвели, но ещё сохранили лёгкий лиловый отлив, как у мелких лесных цветочков.
– Было время, когда Господь в облике Иисусовом по земле ходил, а заместо него на небе архангел Михаил оставался. Не мог он противиться дьяволовой рати, и забрался Денница на седьмое небо, и устроил там престол свой. Другое его имя было Сатаниил. Тогда дал Господь Михаилу шесть крыльев и огненный меч. Взлетел Михаил на седьмое небо, легко да скоро, словно мысль, и низверг Денницу со всей ратью его. Рухнул сын зари с неба, будто молния, и всех приспешников, его гордыней соблазнённых, с собой утянул. Сам оземь разбился, а их по всему лицу земли рассеял. Стали они духами злобы поднебесной, населили весь наш мир видимый, хоть сами и невидимы. И всё великое множество земных бесов от них произошло. Одни упали на леса – сделались бесами лесовыми и боровыми, другие упали на луга и поля – сделались бесами луговыми, полевыми, межевыми, третьи упали на воды и болота – сделались бесами водяными, омутными, болотными, вирными, озёрными… Суть же образом черны, крылаты, хвостаты…
– Но те, что в озере Дивном, они же не от тех времён, когда Денница с неба был низвергнут! – вставил Воята, когда старец остановился передохнуть. – Они ведь людьми были, как и все на Руси. Только в Новгороде люди приняли от князя Владимира и от воеводы Добрыни учение Христово, а эти не пожелали…
– Почему же не пожелали? – Отец Ефросин заглянул ему в глаза своими лиловато-голубыми, будто разбавленными святой водой глазами.
– Ну… – Воята запнулся, вспоминая слышанные рассказы. – Праздник какой-то идольский справляли…
«И пожроша сыны своя и дщери своя бесовом…»
Что если та девка мается в бродячей избе с того самого дня, когда Путята проклял Великославль!
– Потому что искусил их адский дух! – В слабом голосе старца зазвенел гнев. – До святого крещения гнездится Сатана в глубинах всякой души, а в Великославле поганому змию Смоку веровали и поклонялись. Как возродит человека святое крещение, бес из него исходит наружу, а благодать остаётся внутри. Змий многовидный исторгается из кладовых ума купелью нетления… Разумеешь, к чему речь веду?
– К чему, отче?
– Бесы, ангелы падшие, Богом отторгнуты были вовеки веков, и не дано им покаяться. Самовольно они от добра ко злу уклонились, более не причастны они Божественному Откровению. Только злоба ими движет и зависть к человеку. Великославль соблазнил змий Смок и владеет им до сей поры. Слыхал я, на Никольщины и на Петровки выходят бесы из воды, а потом опять прячутся. И человеку доброму от них надлежит подалее держаться.
Воята уже понял, к чему иеромонах клонит, и опустил голову. Мысль бороться с самим лживым «князем мира», то есть владыкой всех мирских, суетных, корыстных устремлений казалась глупой и очень опасной, будто желание дитяти выловить из реки луну.
– Идём, протопилось, видать. – Отец Ефросин поднялся со ступени.
Вслед за ним Воята протиснулся в узкую дверь, как в нору. Поначалу, после светлого дня, мало что увидел и остался у двери. Впотьмах осторожно распрямился, ожидая, что вот-вот макушка упрётся в кровлю. Выпрямиться ему удалось свободно, но чувствовалось, что кровля совсем рядом. Тут же голову пришлось пригнуть: наверху ещё бродили остатки дыма, и защипало в глазах.
Старец привычно возился около печки, закрывая устье. Это и правда оказалась старинного вида чёрная печь, похожая на перевёрнутую половину бочки, сделанной из глины, с двумя отверстиями: спереди – устье, и наверху – для выхода дыма. Печь была подмазана и починена, но вид её говорил, что складывал её ещё древний старец Елпидифор.
Кроме печи, в избе почти ничего и не было. Старый тюфяк на лавке, а деревянная миска с ложкой стояла на срубе опечка, что на два венца возвышался над плахами пола, – видимо, там старец и ел. На полках два кривых горшка да ещё пара мисок. Старая лохань умывальника, ведро у двери и топор в углу. Одежда старца, видимо, была вся на нём. Лишь потемневшая иконка величиной с ладонь возвещала, что в этой щели живёт Божий человек, которому не нужно места ни для домочадцев – у него из них только ангелы, – ни для имущества: добро его не здесь.
Отец Ефросин закрыл оконце задвижкой, чтобы не выпускать тепло, и застучал огнивом. Зажёг лучинку, но небольшой огонёк едва мог разогнать тьму вокруг себя.
– Садись. – Держа лучинку в руке, отец Ефросин показал Вояте на лавку. – Садись, садись, – добавил он, видя, что парень сомневается, – я тут, на опечке… Мне привычно.
Чтобы не спорить, Воята осторожно сел на тюфяк, набитый свалявшимся пухом рогоза. Надо думать, здесь старец и спал, хотя длина лавки не давала даже ему вытянуться во весь рост. Келлия его напоминала не то нору, не то домовину. Воята невольно передёрнул плечами: ему такой подвиг монашеский, как жизнь здесь, был бы не по силам.
Отец Ефросин вставил лучинку в светец возле лавки и сел напротив Вояты, на верхнее бревно опечка.
– А знаешь ли, до которого часа могли падшие ангелы покаяться? – снова заговорил старец. Теперь Воята плохо видел его, только смутно различал лицо, белые волосы и тускло блестящие глаза. – До того часа, когда они человека искусили. После того уж не было им пути назад, к милосердию Божьему. Чуешь, чего тебе опасаться надобно? Слыхал я, как ты упырей в Лихом логу сокрушил словом Божьим. Да злейший твой враг – не чета тем упырям.
Первым делом Вояте пришёл на ум Страхота – его, ведунца, он привык считать своим злейшим врагом. Но тут же явилась мысль: а что если в Страхоте не какой-то змий Смок, а сам Сатана?
Ну а змию-то кто даёт силу на крыльях пламенных носиться? Он же, Сатана.
Воята поёжился, но сообразил, что уж в этой келлии ему и сам Сатана не страшен. Уж не раз он вокруг рыскал, да войти не дано ему.
– Ум тех ангелов, приспешников Денницы, зависть и гордыня чёрная помрачила, – доносился из мрака голос старца. – Сам Денница до падения своего был ангелом-хранителем самой матери сырой земли. Изначально, от сотворения, не было в нём зла ни капли, ибо Бог в творения свои зла не влагает. Да не вынес Денница света и чести, возгордился против творца своего и впал в зло. Чуешь, к чему веду? Не помрачился ли и твой ум? Бесов, что мёртвых водили, ты одолел, святую книгу Панфириеву разыскал. Не чуешь ли беса гордыни в себе? Бес ведь и ныне ходит, как медведь рыкающий, ищет, кого поглотить. На всякого человека у него своя уловка приготовлена. Мудрого ловит мудростью, богатого – богатством, добровидного – красотой. Знаешь, как святому Никите являлся бес?[44]
– Он ведь… в темнице сидел, да?
– Облёкшись в одежды ангельские, явился ему бес Вельзаул: дескать, послан он Богом, убеждал Никиту богам еллинским поклониться, чтобы не подвергнуться многим мучениям. Во всяком человеке бесы слабое местечко найдут, через то и проникнут. А у тебя, мнится мне, после тех упырей не слабое место, а целые ворота для бесов отворены!
Воята переменился в лице и похолодел от испуга. Старец, конечно, был прав. После всех своих успехов он чувствовал себя сильным, достойным противником если не для сатаны, то уж для Страхоты точно. Но как же может смертный бороться с тем, кого питает Сатана? Только такие, как отец Ефросин, и могут, но сила у них не та, что наполняла Воятины плечи.
– Искушает бес тебя отвагой и крепостью твоей! – продолжал отец Ефросин. – Чем есть, тем и искушает, и чем сильнее сила и крепче крепость, тем искушение губительней! Каждого собственная его похоть искушает! Вот и ты уже себя избавителем ангелов падших вообразил. Видано ли дело! Боюсь за тебя, ты ведь парень добрый.
– Прости, отче. – Воята покаянно склонил голову, вправду чувствуя, в какой опасности находится, и торопливо осматриваясь в душе, нет ли тут беса гордыни.
– Добра тебе хочу, потому и наставляю. Ты себя царем Александром не мни, а победи-ка, сыне, сперва себя самого, тогда и сатане будет к тебе не подступиться.
«Победи себя самого!» То же самое говорил ему и владыка Мартирий, провожая в Великославльскую волость. Для того ведь и был Воята сюда послан, чтобы одолеть в себе задорного беса. А здесь, найдя противников поважнее, чем драчуны Торговой стороны, он из одной ловушки попал в другую. Снова начал разбирать его задор, только уже иного рода – и правда ведь, мало что царём Александром себя не возомнил.
– Коли будет опять тебя сей бес одолевать… – продолжал отец Ефросин.
Поднявшись, он подошёл к Вояте; Воята тоже вскочил, но склонил голову, стараясь не слишком возвышаться над старцем.
– Я тебя Никитиной молитве научу. Никите Господь дал власть над бесами, повелел наступать на всю силу их, как он бесу Вельзаулу на шею наступил и задавил его, и христиан защищать от духа нечистого. Кто знает и творит молитву святого великомученика Никиты, от того бежит тёмен бес за тридцать дней и тридцать ночей! Повторяй.
Старец Ефросин заговорил нараспев, каждое слово преподнося, будто сокровище, и Вояте казалось, что во тьме избы из уст старца катятся сияющие перлы и самоцветы.
– Аще бо человек проклят бысть, аггел бережет его и милует своею молитвою раба Божия на пути, и на рати, и на стречи, и в полону, и в торговле, и на обеде, и на постели, и во всяком месте владычествия твоего, Господи. Святый великий Христов мученик Никита, моли Бога о рабе своем Гаврииле. Святый великий Христов мученик Никита, избави раба Божия от всякия болезни и печали.
– Избави раба Божия от всякия болезни и печали…
– Крест надо мною, – отец Ефросин возвысил голос, и катящиеся слова запылали во мраке, – крестом ся ограждаю, крестом беси прогоняю! От Пречистыя Девы Марии дьяволи бегают, и от сего раба Божия бежит зол человек, и Пречистыя над ним руку свою держит, всегда, и ныне, и присно, и вовеки.
Старец заставил Вояту несколько раз повторить молитву, пока не убедился, что тот запомнил твёрдо. Цепкая привычная память уложила всё, как надо, и отец Ефросин, явно повеселев, похвалил Вояту: видно, что всю Псалтирь на-изусть знаешь.
– Но книгу, что тебе в монастыре дали, ты читай, читай! – добавил отец Ефросин, и у Вояты посветлело на сердце: мысль о книге и сейчас радовала, а ещё радовало то, что отец Ефросин не хотел её отнять. – Больше читай, со вниманием. Тогда одолеешь бесов – и озёрных, и воздушных, и лесовых, и всяких иных. Ступай с Богом, а то вот-вот к обедне зазвонят. Или пойдёшь со мной к пению?
Мысль снова встретиться с матерью Агнией, после того как ему открыли глаза, Вояту смущала.
– Благослови, отче, восвояси ехать. – Он стал и поклонился. – До Сумежья весь день добираться, ждёт, поди, отец Касьян.
– Ну, поезжай с Богом. Бог благословит.
Воята почтительно поцеловал холодную, сухую, костлявую руку иеромонаха; казалось, тот и сделан не из обычной плоти, а из какой-то особой тонкой сущности.
– А книгу ту читай, читай! – повторял отец Ефросин, выйдя его проводить к крыльцу, где Братята, покончив с дровами, от скуки разговаривал с лошадью. – Со вниманием читай! В ней сила особая, спасительная! С нею одолеешь бесов озёрных!
Как ни радовался Воята обретению Псалтири, однако понимал: её придётся передать отцу Касьяну. Старец Панфирий завещал свои книги Святому Власию, а Еронова баба уволокла Псалтирь беззаконно; теперь её надлежит вернуть. Подъезжая уже в сумерках к Сумежью, Воята надеялся, что Бог не взыщет, если он не побежит со своей добычей к отцу Касьяну прямо нынче, а сам полюбуется хотя бы один вечерочек.
– Хоть ты явился наконец! – всплеснула руками баба Параскева, завидев на дворе сани. – Я уж думала, увижу ли моё дитятко…
– Отец Касьян гневается? – покаянно спросило «дитятко», обметая снег с рукавов: уже перед Сумежье так посыпало, что на плечах целые сугробы намело.
– Да его самого в Нави унесло.
Воята содрогнулся, мигом вообразив самое худшее, но оказалось, дело не так страшно: Навями назывался один из девяти великославльских погостов, а он ещё не привык к их названиям.
Стараясь не подать вида, Воята был рад этому известию. Теперь он мог спокойно отвести Соловейку на попов двор, устроить её там, сгрузить в погреб половину свиной туши и прочие привезённые припасы, а потом вернуться к Псалтири.
Бережно, будто младенца, перенёс он завёрнутую в мешок Псалтирь и водрузил на стол. Баба Параскева взирала на это с изумлением, но ещё больше удивилась, когда Воята осторожно снял мешковину.
– Старца Панфирия Псалтирь, – пояснил он изумлённой хозяйке. – Дай-ка огня побольше.
– Панфирия? – Баба Параскева вытаращила глаза. – Не может быть такого! Где же ты её раздобыл?
– В монастыре Усть-Хвойском.
– Её сколько лет никто в глаза не видел… с тех пор как отец Ерон помер!
– Так и есть. Вдова Еронова в монастырь ушла и Псалтирь с собой уволокла.
– Стешка! Ах она коза – лубяные глаза!
– Не коза, а мать Сепфора! – с насмешливой важностью поправил Воята. – Зачем уволокла, теперь уж не спросишь.
– Жива она? – отчасти с сочувствием спросила баба Параскева; надо думать, о Ероновой вдове она уж лет двадцать не вспоминала.
– Для всего мирского – не жива, – передал Воята слова матери Агнии. – Схимонахиня она. Но я её видел… – Он запнулся, не зная, как передать признаки телесной жизни инокини. – Ходит.
Вспомнилась сгорбленная, немного кривобокая фигура в остроконечном чёрном куколе, в белых крестах от маковки до колен, медленно, будто на ощупь пробирающаяся по снегу.
– Ну, спаси её Бог! Очень она напугалась тогда, не диво, что сбежала. От такой страсти и подалее убежишь…
– Чего напугалась? – Воята, не отрывавший глаз от тускло мерцавшего бледной позолотой креста на книге, повернул голову к бабе Параскеве.
– Ну как Ерон-то помер.
– Как он помер? – насторожившись, Воята повернулся к ней целиком.
Мелькнул в памяти отец Македон, принявший смерть жуткую и загадочную.
– Да бражка медовая сгубила его! – Баба Параскева чуть снисходительно, чуть сочувствующе махнула рукой. – Родился мал, а умер пьян! Попивал батюшка, и чем дальше, тем сильнее. К кому на двор зайдёт – первым делом ему чарочку. Жаловался, будто зверь какой-то за ним ходит…
– Какой ещё зверь?
Мигом Вояте вспомнился тот зверь, что встал на его собственный след.
– Такой, что никто его не видал! Дескать, нету у него ни облика, ни сущности телесной, а только глаза горят и зубы щелкают.
– Крестная сила… – Воята перекрестился.
Нечто подобное он видел своими глазами.
– И будто бы как полночь, так придёт зверь, сядет посередь двора да почнёт выть! Всё плакался отец Ерон: дескать, грехи мои за мною ходят, сам Сатана покушается. Со страху и пил. Даже книгу Божественную к себе в избу из церкви уволок. – Баба Параскева взглянула на Псалтирь. – Да только не помогла книга, ещё хуже стало. В первый же вечер, как принёс, явился ему… кто-то. Стешка сказывала, никого нет, а вроде голос: «Книгу отдай…» А батюшка вроде кого-то видит – на дверь смотрит, сам весь белый, глаза мало не посередь лба. Хочет креститься – не может руки поднять. Стешка на печи лежала – зарылась там во всё. И вот видит, батюшка голову поднимает, будто к нему кто-то близится, и глаза такие… – Баба Параскева развела пальцы, показывая глаза величиной с хорошую репу. – А потом за грудь взялся и упал прямо на книгу. И ничего больше не движется в избе. Стешка до зари пролежала ни жива ни мертва, а как рассвело, собралась и уехала в Усть-Хвойский монастырь, к матери Феофании. Видать, и книгу увезла, да мы тогда не спросили. Уж потом, как поставили взамен отца Македона, он было стал искать, да ничего не обрёл… Кому у нас о книгах беспокоиться? А она вон где была!
– И у вас все знают… что за книгой кто-то приходил?
– Да Стешка всем рассказывала, хоть и невнятно. Видно, решила, что коли нечистая сила той книгой завладеть хочет, в миру ей оставаться нечего. А что, в монастыре не приходил за нею кто?
– Нет, такого не говорили. Да и если бы знали, что с нею дело нечисто… мне бы не отдали.
– Как же со святой книгой может быть нечисто? – Баба Параскева недоверчиво взглянула на Псалтирь.
– Не может такого быть! – Воята решительно мотнул головой.
– А ты почитай, чего там в ней.
– Чего положено. «Псалтирь без чина службы и без всех часов», – повторил Воята надпись, которую мать Агния нашла под крышкой. – Но посмотрим, конечно.
Ему и самому хотелось, но баба Параскева первым делом усадила его ужинать. Шёл рождественский пост, но и постные щи с грибами, и пироги с кашей Вояте после долгой дороги по холоду показались очень вкусными. После еды баба Параскева даже тщательнее обычного вытерла стол, расстелила рушник и поставила две свечи. Воята снова положил книгу на стол и с трепетом открыл.
Вот эта надпись – «странничкам недвижимое море».
– Видишь: «Се аз, худый инок Панфирий, руку приложил», – прочёл Воята, показывая надпись бабе Параскеве.
– Сам он и списал книгу? – В знак почтения баба Параскева перекрестилась.
– Это едва ли… – Имея кое-какой опыт в обращении с книгами во владычном хранилище, Воята знал, каких трудов и умений требует их изготовление. – Он сам только вот эту надпись…
От волнения его слегка трясло. Похоже, монастырская находка ещё важнее, чем он думал. Он ведь знал: прежней попадье не померещилось со страху, к отцу Ерону и впрямь приходил тот злой дух, что гнался по лесу за Воятой. И отца Ерона он сгубил. Почему тогда не забрал книгу? Видно, был не из тех духов, что не обладают телесностью, сам ничего сделать в явном мире не мог. К радости обладания Псалтирью примешивался страх перед гнетущей тайной, но Воята гнал его прочь.
– А вот тут ещё что-то. – Он заметил на следующем листе надписи теми же чернилами и той же рукой.
Перед ним оказались строки, усаженные неровными рядами букв, без промежутков, под титлами и надстрочными крошечными буковками. Чтобы разобрать их, требовался опытный чтец.
– «Закон да познаешь… христианского наказания…» – медленно прочёл Воята и пояснил для бабы Параскевы: – «Наказание» означает «научение», «наставление», вроде как наказ, понимаешь? «Я наставлен во спасение наставлением неземных словес…» – Воята задумался, потом сообразил: – Это, видать, как говорить должен наставляемый. Ведь когда старец Панфирий сие писал, ему много кого наставлять перед крещением надобно было. Дескать, батюшку я послушал и уразумел…
Ниже шло более десятка строк, внешне похожих: все они начинались с одних и тех же слов. Прочтя вслух первую строку – «Аз есмь тайна несказанная…», – Воята уже знал, чьи это речи, даже до того как глянул в середину страницы и разобрал там надпись «Таковы слова Иисуса Христа».
И он прочёл нараспев, будто псалом:
Пока он читал, баба Параскева начала креститься и кланяться истово, как в церкви; слова Господа, читаемые мерным, низковатым голосом Вояты, пробирали насквозь. Казалось, сам Бог бросает взгляд прямо в душу и видит её всю до дна. Сходство строк очаровывало, как заклинание.
– Ох, сильная книга! – зашептала баба Параскева, когда Воята умолк и сидел, глядя на страницу. – Ясное дело, почему нечистый охотится за ней. Хотел бы извести, да в руки свои взять не смеет!
– Аз есмь истина и путь… – повторил Воята как будто про себя, не сводя глаз с чёрных, не очень умело выписанных букв.
Старец Панфирий пытался проложить путь в небо – для себя, для жителей волости, и даже для тех, утонувших обитателей Великославля-града. Держал при себе книги, надеясь, что когда-нибудь сумеет дать тем людям «наказание христианское», как давал новгородцам и жителям всех прочих русских городов под рукой князя Владимира. Но… на что же он надеялся?
– А что у вас говорят, – подняв глаза от книги, обратился Воята к бабе Параскеве, – долго ли старец Панфирий возле Дивного озера жил?
– Да сто лет, – как о вещи всем известной, ответила та, оглядываясь в поисках веретена.
– Ну, не сто же на самом деле?
– Сто! – убеждённо подтвердила баба Параскева. – У нас деды дряхлели и умирали, внуки рождались и сами старели, а он всё сидел в пещерке своей и Богу молился. Уж те поумирали, что ещё дитём его впервые видели, а он всё сидел. Нельзя мне, говорил умирать, пока в волости, кроме меня, Божьих людей не заведётся. А как боярин Мирослав Твердятич поставил церковь нашу, тогда старец призвал к себе отца Платона и книги свои ему передал.
– А сам? Умер?
– Не умер, а ушёл.
– Куда ушёл?
– В земли святые, заповедные, благодатью исполненные, где небо к земле прилежит, и живёт теперь от рая в двадцати верстах.
– И сейчас живёт?
Воята уже раньше слышал что-то похожее, но думал, что этим жители волости выражают убеждение в большой Панфириевой святости. Неужели они верят, что он и сейчас живёт в телесном облике?
– И сейчас. Михаил-архангел да Никола Милостивый, коли надо им куда отлучиться, ему на сохранение ключи от рая и оставляют.
– Да ведь ему уже было бы лет за двести! – воскликнул Воята. – Если он с князем Владимиром в Новгород пришёл, и то уже не отрок был.
– Такое ему от Бога повеление! – Баба Параскева развела руками, не выпуская из одной веретена, а из другой нити. – Молить за грешных, покуда…
– Что – покуда?
– Воля Божия не исполнится. Ты уж, если сомневаешься, у матери бы Агнии спросил или у отца Касьяна. Я-то баба простая, даже грамоте не учёная…
Воята её почти не слышал, захваченный своей мыслью. Старец Панфирий жил возле Дивного озера – ну, может, не сто лет, но очень долго. И молил Бога за тех, кто ушёл в озеро вместе со всем городом. То есть хотел их спасти. Хотел того же самого, о чём теперь задумался Воята.
– Но как же, – продолжая свою мысль, заговорил он вслух, – ведь если старец за них сто лет молился, значит, знал, что спасти их можно?
– Кого? – не поняла баба Параскева, продолжая споро прясть.
– Тех бесов озёрных. А отец Ефросин мне говорит: бесы от Бога отпали, нет им покаяния. Но Панфирий-то знал!
– Старец Панфирий лучше знал, – ещё не вникнув в суть, подтвердила баба Параскева.
Как и все прочие, она была убеждена, что древний старец был куда мудрее нынешнего.
– Он говорит: бесы от падших ангелов произошли, которых Денница соблазнил гордыней и земной честью… Но, если Панфирий молился за них, стало быть, те бесы озёрные – другие!
– Много он знает о бесах, твой отец Ефросин! – с неожиданным пренебрежением ответила баба Параскева. – О наших озёрных.
– А ты знаешь?
– Не от ангелов они, а от другого корня…
– Какого? – Воята подался к ней.
Расставшись с отцом Ефросином, он поначалу погрузился в уныние и не так скоро оттуда выбрался. После назидательной беседы иеромонаха все прежние замыслы и стремления казались глупыми и самонадеянными. Не спасёшь, дескать, тех, кто самовольно и навеки от Бога отпал, а вот свою душу гордыней погубишь. Прощаясь с отцом Ефросином, Воята был уверен, что бросит эти мечты.
Но что-то в душе мешало твёрдо на этом встать. Взгляд… Взгляд той девки из призрачной лешачьей избы. Мысленно Воята и сейчас видел её как наяву. Мог вглядываться в эти тёмные глаза… Они смотрели пристально, настороженно, но ему чудилась в самой глубине их мольба и ожидание. Сколько он ни напоминал себе слова старца, что бес в любые одежды может облечься, хоть в ангельские, но не мог поверить, что девка – бесовка. Если так думать, то никому не станешь помогать, а это разве по-христиански?
И вот теперь новая мысль развернула его душу в обратную сторону. Не мог старец Панфирий, по Божьему благословению, сто лет пустым делом заниматься!
– Я от матушки моей, Марьи Якимовны, слышала ещё девочкой сказание, откуда род бесовский повёлся, – продолжала баба Параскева. – Сказывали, она говорила, старые люди, будто у Адама с Евой, как вывел их Бог из рая, очень много детей наплодилось. А Адам всё в поле, а Ева всё по хозяйству, крутится с утра до ночи, разве за всеми уследишь? Никакой им не было от родителей науки. Подумал раз Адам: придёт Бог, увидит их всех, стыдно будет, уж больно чумазы, да шумливы, да проказливы. Нет бы им сидеть смирно да молиться Богу, а они заместо того только и знают шалить: то горы с места на место перекидывают, то ветры буйные поднимают, то вихрями по дорогам носятся, то тучи дождевые напускают. Он и попрятал их: одних в леса, других в воду, третьих в бани, иных в поля, в межи, в боры густые, в дебри пустые, в болота глухие, под кусты зелёные, в омуты глубокие. А как Бог ушёл восвояси, стал Адам детей искать, а никого нету. Обратились они, от Бога спрятанные, в бесов, так и живут теперь. Сами детей плодят, как и люди, над людьми подшучивают: то в чащу заведут, то в болоте искупают. Те, что в избах под печью приютились, по ночам шумят, покою не дают. Да родства своего с родом людским не забывают.
– Не забывают?
Воята снова подумал о девке, и эта мысль была озарена всплеском непонятной надежды. Слово «родство» было как ниточка, протянутая между ними.
– Мне дед мой говорил: если хочешь безопасно беса увидеть, на Великдень возьми красное яйцо, поди туда, где живёт – в овин хотя или на межу, – и скажи три раза: «Христос воскрес, хозяин овинный, или полевой, или лесовой, или межевой, с хозяюшкой, с детками!» Он и выйдет христосоваться.
– Выйдет? – Воята недоверчиво поднял брови, не зная, посмеяться или принять на веру. – Тоже с яйцом? И что – ходил кто-то?
– Я не ходила, к чему мне бесы? А кто ходил, тот, поди, не скажет. Но другие бесы есть, с ними не водиться лучше. Этих ты сам уже повидал – в Лихом логу. Упыри-кровопийцы, или вещицы-лихоманки, Иродовы дочки. – Баба Параскева опасливо понизила голос. – Вот эти людям не родня, с ними целоваться не надобно. Всю жизнь из тебя выпьют…
Хотел бы Воята знать, из каких бесов была та девка. Если из детей Адамовых, спрятанных отцом, значит…
– Значит, в этих Адамовых детях та же душа, что и в людях? – с надеждой спросил он. – Выходит, они от старых людей, что до крещения жили, не сильно-то и отличны?
– Ну а сам-то человек из чего сотворен? Ведаешь ли?
– Да… припоминаю что-то. – Воята вспомнил, как еще отроком читал об этом в старых книгах, по которым учил его дьякон Климята. – Есть такая повесть, «Как сотворил Бог Адама». От земли тело, от камени кости, от моря кровь, от солнца очи, от облака мысли, от света свет, от огня теплота, от ветра дыхание… А ещё помню, это из «Книги Еноха»: плоть его, Адама то есть, от земли, кровь его от росы, от солнца очи, волосы от трав земных, душа от духа Божьего и от ветра… Владыка Мартирий говорил: который человек сотворён от солнца, тот будет мудр, и почтен, и смы́слен, который от облака будет, тот прельстив, кто от ветра – силён и сердит, а кто от камени – тот смирен и во всём добродетелен. Ты, говорил, от ветра создан, так свою сердитость смиряй, а старайся дух свой сделать смирным и добродетельным. Я стараюсь, да разве себя переделаешь, – вздохнул Воята, но потом вернулся к прежней мысли, очень его занимавшей: – Но если сами люди от земли, ветра и вод сотворены, стало быть, в них родство с теми духами, что в воде и ветре живут.
– Дитя малое знает – эти бесы пищу людскую едят и очень даже уважают. А кто хлеб ест, в том душа живёт, – уверенно подтвердила баба Параскева.
– Так их и крестить, выходит, можно! Оттого старец Панфирий и сидел возле озера сто лет, что ждал…
«Может, старец Панфирий ещё триста лет должен Бога молить, чтобы Бог их простил», – вспомнилось, что говорил об этом отец Касьян.
Может, и триста. А может, срок уже выходит, но вместо Панфирия другой кто-то должен помочь?
«Опять царём Александром себя вообразил!» – с досадой подумал Воята и опустил глаза к Псалтири, открытой перед ним на столе.
И тихо прочёл вслух с самого низа страницы, под частью «Аз есмь» со словами Христа:
– «Да будем работниками Ему, а не идольскому служению. От идольского обмана отвращаюсь. Да не изберём пути погибели. Всех людей избавителя Иисуса Христа, над всеми людьми приявшего суд, идольский обман разбившего и на земле святое Свое имя украсившего, достойны да будем…»[45]
Ни в одной из священных книг Воята не видел таких слов, ни в одной проповеди не слышал. В этих строках жил голос самого старца Путяты-Панфирия – доносился из той солнечной страны, где земля встречается с небом и располагается рай. К кому он обращал своё «Достойны да будем»? К жителям утонувшего города? Ко всем, кто последует за ним?
Воята осторожно перевернул ветхие листы и опустил тяжёлую крышку с крестом, закрывая книгу. «Аз есмь путь», – сказал Господь. Чувство неодолимой стены, вынесенное из беседы с отцом Ефросином, рассеялось. И хотя Воята пока не видел, где выход на этот путь, одно он знал твёрдо: нужно идти.
Только через день Воята собрался с духом по-настоящему почитать Панфириеву Псалтирь. Вымыв руки, перекрестясь, перевернул несколько первых, уже знакомых ему листов, посмотрел на изображение царя Давида с гуслями в руках, потом на первый псалом. Страница была разрисована наподобие входа в храм: два столпа, покрытых яркими цветными узорами, над ними как бы купол, расписанный красным, золотым, другими цветами, не хуже чем купол самой Софии Новгородской. Потом Воята перевёл взгляд на надписи. Крест золотом в начале – это понятно. Далее… Он скользнул глазами по строчкам, отыскивая с семи лет знакомое «Блажен муж, иже не иде…». Но буквы совсем другие! «Макариос анер ос у…»
До него дошло. Издав вопль, нечто среднее между смехом и рыданием, Воята откинулся на скамье и захохотал.
– Да что с тобою? Матушка Пресвятая Богородица! – Баба Параскева подбежала и стала метаться вокруг, не зная, чем помочь. – Захворал ты, что ли?
– Это… по…
Воята мотал головой, не в силах говорить, сам не зная, плачет от разочарования или смеётся над ним. Перепуганная баба Параскева вытянула кочергой из печи уголёк, смахнула в ковш с водой, потом набрала в рот этой воды и щедро спрыснула парня. Помогло: он поднял голову, продолжая хохотать, а на глазах заблестели слёзы.
– Пса… Псалтирь… гре… греческая! – с трудом выговорил он.
Напившись из ковша с угольком, вытерев рукавом глаза, Воята почти упокоился и только крутил головой. Панфириева Псалтирь оказалась греческой! Ничего дивного для книги, привезённой двести лет назад из Корсуни.
– Как же они её читали? – допытывался он у бабы Параскевы. – Неужто былые попы сумежские столь были мудры, что по-гречески разумели? Отец Ерон, бедолага, кто там прежде него был?
– Отец Кронид, – стала припоминать баба Параскева. – А прежде него отец Пеон… вроде отец Феогний… или Феогност, это уж я не помню.
– Они разумели по-гречески? – спросил Воята с таким выражением, будто спрашивал, умели ли они летать.
Откуда здесь, в Сумежье, таким умельцам взяться? В Новгороде-то по-гречески не всякий протопоп в соборе знает. Сам он выучился, на спор с братом Кириком, по-гречески читать, но языка не знал и прочитанного не понимал.
Не могли иереи сумежские читать по-гречески. Значит, если и держали Псалтирь в церкви, то только ради уважения к святой книге, а псалмы пели по памяти.
Воята осторожно погладил крышку. Знал ли по-гречески сам старец Панфирий или просто не сыскал себе другой книги – писанной по-славянски? Значит, те надписи, что сделал он сам, и есть единственные в книге записи на славянском языке. Воята ещё раз осмотрел эту страницу. Если приглядеться, то видно, что раньше там были иные речи записаны, а потом соскоблены. Сам ли Панфирий освободил место для записи того, что лежало на душе, или получил книгу в таком виде из какой-то корсуньской церкви? Уж не узнать.
Но мать Агния прочла начало первого псалма! Или она так над ним подшутила? Воята вспомнил, как она посмотрела на него при этом – глаза её улыбались.
Потому и отдала дорогую книгу так легко – знала, что в Усть-Хвойском монастыре её читать некому?
– Но что же это выходит, – Воята снова посмотрел на бабу Параскеву, – тот бес, что за книгой приходил, по-гречески читает?
– Бес? – Та широко раскрыла глаза. – Читает? По-гречески? Это что же – греческий бес?
– Вель… Вельзаул… – припомнил Воята имя беса, что явился к святому Никите в ангельском облике. – Дело-то было в Греческом царстве где-то, стало быть, и бес там греческий.
– Бесу-то греческому зачем эта книга – не будет же сам псалмы распевать!
Вояте этот оборот, впрочем, восхищаться Псалтирью не мешал. Зная всё наизусть, он мог просто любоваться красивым письмом, яркими росписями страниц, золотыми буквицами, а слова текли в памяти сами собой.
Может, и не отдавать её отцу Касьяну? Он-то уж точно ни одной греческой буквы отродясь не видал, что ему в ней? Но эти мысли были внушены уж верно каким-то мелким бесом, и Воята гнал их прочь. Хотя расставаться с книгой было так жалко, будто это была царевна, спасённая им от Кощея в густом лесу. Такая же красивая, вся в золоте…
Отец Касьян вернулся на три дня позже Вояты, ещё более хмурый и неразговорчивый, чем обычно. Докучать ему рассказом о своих приключениях Воята не стал, только показал, где лежит привезённое из Иномеля, и на этом отец Касьян кивком его отпустил. Обмолвился, что в Навях захворал – видно, простыл по дороге через поля, – и пришлось отлежаться. Но и сейчас он ещё был не в полном здравии, и старая Ираида прихромала к бабе Параскеве за какими-то особыми целебными травками. Воята, парень здоровый, сам в зельях и кореньях не нуждался, но не раз видел, как к его хозяйке с той же целью прибегают и другие сумежские бабы. Успеется ещё рассказать про Псалтирь, утешал себя Воята, когда отец Касьян поправится.
Близились Никольщины, давая о себе знать необычной суетой хозяек, молодёжи и даже мужиков. Как рассказала баба Параскева, зимние Николины дни в этом краю считают главным праздником, даже более почитаемым, чем Рождество Христово. Мужики и бабы сновали из одной избы в другу, обсуждая будущее пиршество. По обычаю, на Николины дни справляли братчины и резали бычка, совместно для этого выкормленного – летом он ходил со стадом, а сейчас стоял в хлеву у старосты Арсентия. Заранее по дворам был собран ячмень и сварено пиво, ждавшее своего часа в погребах.
Накануне праздника, вечером, Саввина дня выйдя поколоть дрова, Воята увидел, как в ворота погоста въезжает некий всадник на светло-сером коне. Шёл снег, мелкий и частый, и сквозь его сеть всадник казался призраком. Воята в изумлении опустил колун и шагнул навстречу удивительному гостю. От снега тот сам был весь бел, как и конь, и выглядел истинным гостем с того света. Даже потянуло перекреститься, но Воята сделал несколько шагов к воротам и вгляделся.
Белый всадник приветливо помахал ему рукой:
– Помогай Бог!
Голос показался знакомым, и Воята пошёл навстречу.
– Бывай здоров… Миколка! Да это ты!
– Признал дружка!
– Чего ты здесь?
– А на Никольщины к родне. Не одному же на святой праздник мне куковать, а тут и брат Савва, и сестра Варвара – я ж говорил тебе. Запамятовал?
Может, и говорил, но в тот вечер, что Воята провёл в гостях у Миколки, сразу после встречи с ведунцом, он не очень вслушивался в разговор хозяина, пока речь не зашла о Страхоте.
– А чей конь такой добрый?
В Миколкином хозяйстве Воята из живности не приметил ничего крупнее козы.
– В Мурашах мне Семята одолжил. Не то волки съедят по дороге! – хмыкнул Миколка. – Я к тебе ещё загляну! Для тебя подарочек имеется.
Он помахал рукой и направился к дальним избам, где жил старик Савва – раньше Воята не знал, что он Миколкин брат.
Подарочек? Воята недоверчиво хмыкнул. Что Миколка может ему подарить? Кулёк грибов сушёных?
Услышав о госте, баба Параскева засуетилась, выбирая, чего подать на стол из приготовленного на завтра. Миколка объявился, когда совсем стемнело; его уже кормили и поили у родни, но баба Параскева тоже усадила его за стол, и отказываться он не стал. Воята тем временем рассказал ему о Псалтири: как он её добыл и что в ней нашёл. Умолчал только о своей встрече с отцом Ефросином и о том унынии, в которое эта беседа его было повергла.
И сам подумал: почему я не хочу об этом рассказывать? Потому что опять… надеюсь найти путь, в котором у старца в келлии было разуверился?
Покончив с угощением, Миколка вынул из-за пазухи лоскут, в который что-то было завязано. Вид у него при этом был самый важный и загадочный.
– Вот что прислали тебе… с благословением.
– Это от кого? – Воята хотел взять лоскут, но Миколка не дал.
– Чем-то угодил ты матушке нашей Агнии. Она хоть ко всем ласкова, а для тебя сама списала некое чудо…
– Списала чудо?
– Из жития, сказала, святого мученика Никиты.
– Никиты? – Воята снова вспомнил беседу с отцом Ефросином и Никитину молитву, которую тот заставил его заучить.
– Сказала, для тебя важное, для дела, о коем ты спрашивал. Сказала, ты поймёшь. Давай, читай.
Неосведомлённый о сути дела, Миколка сам изнывал от любопытства. Воята развязал чистый льняной лоскут – от него едва уловимо веяло ладаном, в памяти запели женские голоса, – и увидел бересту шириной в две ладони, свёрнутую в трубку. Послание оказалось довольно длинным, и сердце сильно застучало от волнения. Мать Агния не просто так пообещала подумать над его делом – есть ли у бесов душа и можно ли их крестить. Подтвердит её послание речи отца Ефросина или наоборот?
Разложив бересту на столе, Воята вгляделся в ровный строй красивых, умело процарапанных костяным или бронзовым писалом букв. Он не удивился, что мать Агния обучена не только чтению, но и письму: девочку, которая в семь лет знала Псалтирь наизусть, её родичи-бояре должны были обучить как можно лучше. Сам Воята не сумел бы так ровно выписать столько слов. Некоторые были под титлами – видимо, как в житии, с которого мать Агния списывала.
– Читай, читай скорее! – Миколка чуть не прыгал от нетерпения.
Баба Параскева, тоже любопытствуя, стояла рядом, перетирая какую-то миску.
От волнения Воята не сразу узнал первые слова послания. «Гла…»
– «Глагола ему цесарь…» Ему – это кому?
– Никите-мученику, видать, это из его жития.
– А! «Глагола ему цесарь: стоит зде столп камен давний, в нём же лежат мертвецы… сотвори… древне… а мертвецов воскреси… да и аз верую в Бог твой…»
Далее рассказывалось, как с небес спустился архангел Михаил и обнадёжил Никиту: де молитва твоя услышана. Перекрестил Никита столп, и проросла на нём виноградная лоза, источающая сладкий мёд.
– «И всташа мужи, и жены, и дети, и поклонишеся ему, глаголюще: веруем и мы в Бог твой, Никито… От начала лежим и в муках пребывали есмы. Ныне же твоего ради имени восстахом… Тогда возопиша все гражане, глаголюще: веруем и мы в Бог твой, Никито… Святой же Никита в тот час крестил весь град…»
Святой Никита имел власть оживлять мертвых! Баба Параскева удивлённо ахала, но Воята не сразу понял, почему мать Агния решила списать для него этот отрывок из жития.
«От начала лежим и в муках пребывали», – сказали древние, давным-давно умершие мертвецы из-под камня.
– Это значит, что умерли они во времена поганской еллинской веры. – Воята посмотрел на Миколку. – Как же, в Царьграде, тогда ещё сам цесарь был поганской веры. Но если Никита заставил их уверовать – выходит, это и тому доступно, кто со своей душой давным-давно распростился и попал по невежеству на муки. И крестить! – Он оживился. – Никита крестил весь град – значит, и этих, воскресших, тоже!
– И что же они – сызнова жить начали? – с любопытством спросила баба Параскева.
– Тут не сказано. Но, надо думать, новую жизнь они начали во Христе: сами назад под камень ушли, а души их в Царствие Божие вознеслись. А раньше в муках пребывали, как поганым положено.
– Вот это верно ты сказал! – одобрил Миколка.
– Тут ещё что-то есть. – Воята снова взглянул на бересту. – «Воины же видявше, еже сотвори святый Никита, поклонишася ему глаголаше: веруем и мы в Бог твой, мучениче Христов Никито! И знаменовал их святый Никита десною рукой и глагола им: шедше с миром идите в рай…»
– Те воины живые были? – спросила баба Параскева.
– Похоже, что живые.
– Стал бы цесарь мёртвых набирать! – поддержал Миколка.
– И что всё сие значит?
Воята не ответил: у него было много смутных мыслей.
– «Шедше с миром идите в рай…» – повторил он, глядя на красиво процарапанные буквы.
Как будто сама мать Агния хотела что-то важное передать ему этими словами. Всего их смысла он ещё не постигал, но повесть об оживлении и крещении мертвецов из-под камня очень его обнадёжила. Похоже, что мать Агния на его стороне – верит, что Господь сможет вновь сотворить чудо, как во времена святого Никиты, и принять тех, кто умер, не узнав Божьего слова.
«Да только я ж не святой Никита! – мысленно одёрнул себя Воята. – Где мне бесов побивать и чудеса творить! Как я доберусь до этих мертвецов – не под столпом каменным, а под озером глубоким!»
– Спаси тебя Бог, Миколка, что подарочек доставил! – Воята снова свернул бересту, спрятал в узелок и поклонился гостю. – Истинная сердцу отрада…
После службы в честь преставления святителя Николы народ повалил во двор. На площади возле костров играл рожок. Бычка закололи и разделали рано утром, а теперь перед церковью разожгли костры, повесили особые котлы для братчин, стали варить мясо: малый котёл для церковного причта, большой – для прихожан. В нынешние дни весь сумежский причт состоял из отца Касьяна и Вояты, оба были бессемейные, но своя доля им полагалась. Женщины побежали по домам печь блины. Арсентий вышел из церкви вместе с отцом Касьяном и с другими стариками проводил его к себе в избу, где начинались Никольские братчины. Прочие разошлись по дворам – в каждой не вовсе бедной избе накрывали стол и зазывали родню и соседей. У бабы Параскевы собирались девушки, у Миколкиной младшей сестры Варвары – молодухи. Воята был нарасхват: благодаря гуслям его хотели видеть у Арсентия, у кузнеца Ефрема, не говоря уж о собственной хозяйке. Из уважения к старейшинам Воята поначалу пошёл с Арсентием. В избе выставили длинный стол – как на свадьбу, занявший всё свободное место, так что новые блюда передавали по рукам. Во главу стола сел Арсентий, по бокам от него – отец Касьян и Трофим-тиун. Воята разместился возле самой двери, среди молодых родичей Арсентия. Если бы не гусли и не должность парамонаря, его, парня, за этот стол вовсе бы не пустили. Ради Николиных братчин нарушался Рождественский пост, и тёплая изба была полна запахами жареного мяса, чеснока, печёных пирогов.
– Поднимем, братие, чашу сию за святителя Николу, за Троицу и Пресвятую Богородицу! – объявил Арсентий, встав и держа в руках большой резной ковш, который хранили нарочно для таких пиршеств и называли братиной.
На столе стояли корчаги с ячменным пивом и с медовой брагой – особенно много на этот день варили пива, из-за чего самого святителя Николу называли порой «пивным богом». Угощение – мясо, хлеб, блины и пироги, жареную рыбу, солёные грибы, квашеную капусту, жареную птицу, – каждый брал себе сам, а Арсентий наливал пиво в братчину, живо гулявшую вокруг стола.
– Кирюха, корчага-то пуста! – то и дело выкрикивал он, подзывая младшего сына, в чьи обязанности входило бегать в погреб и наполнять корчагу заново.
– А поведай-ка нам, батюшка, как святитель Никола со своим батькой поссорился? – обратился Арсентий к отцу Касьяну, когда братчина раз уже обошла вокруг стола. – А то может, из молодых кто не знает, – добавил он и глянул на дальний конец стола, на Вояту; повесть эта рассказывалась за этим столом каждый год.
– Человек некий накрыл поминальный стол, – начал рассказывать отец Касьян, – и позвал пировать людей всякого звания, бедных и богатых. Позвал и Савву с сыном Николой, а был тогда Никола ещё отрок, юный годами. А как пришли все, расселись, глядь – а есть и нечего, все кушанья и напитки, что богач наготовил, во дворе у свиней валяются. Как так, хозяин спрашивает, кто сие непотребство учинил? «Это я содеял», – отрок Никола говорит. «Зачем же ты так сделал?» – «Затем, – говорит, – что все сии кушанья были Врагом осквернены. Не от чистого сердца – от тщеславия хозяин столько всего наготовил, оттого-то сам Враг сии хлебы пёк, сии блюда подавал и сии корчаги наливал. Сам Враг и сидел бы с нами за столом, а так пусть с трапезой своей в свиньях валяется…»
За столом дружно засмеялись, как смеялись каждый год над этой отсылкой сатаны пировать со свиньями.
– Удивились все, что отрок, годами юный, так дерзко перед старшими говорит, а отец его разгневался да и выгнал его прочь из дому. Пошёл Никола в лес и стал там жить, птиц ловить силками, варить и их мясом питаться. А близ того места жил некий отшельник. Однажды встретил он Николу и говорит: не грех ли тебе питаться мясом, а я вот ем одну только траву зелёную! Ничего не ответил ему Никола, стал по-прежнему птиц ловить. И вот прошло время, преставились они оба. Господь Николу сопричислил лику святых, а пустыннику тому сказал: ступай к грешникам в стадо. Тот говорит: почему так, я ведь ел одну траву, а Никола – птичье мясо! Оттого, говорит Господь, что Никола ел всего раз в три дня, а ты травой свою утробу набивал доверху каждый день, будто корова!
Все опять захохотали, радуясь, что уж на их пиршестве, устроенном с чистейшим намерением повеселиться и святому честь воздать, места сатане за столом не будет.
– Сыграй-ка нам чего, попович! – стали просить Вояту.
Отодвинувшись от стола, Воята снял вотолу[46] с гуслей. На супредках он и раньше играл песни и даже плясовые, но сейчас взялся за другое, чего от него здесь ещё не слышали.
– Ишь, разливается! – бормотал Радша. – А вот зачаровал бы песнями пиво хмельное, чтобы само из погреба бы бегало и по чарам разливалося, вот тогда бы певец знатный!
После побоища в Лихом логу Воята – чужак, пришелец, да ещё молодой, неженатый парень! – забрал, как иным казалось, уж слишком много славы в Сумежье и во всей Великославльской волости.
– Да ты и так не споёшь! – с досадой унимал его Ильян. – Не гунди, дай послушать человека учёного!
Воята не слышал этого бурчания. Песни про Василия Буслаевича он любил с детства и всегда хотел быть на него похожим. Слава в Новгороде без синяков не достаётся, это он знал ещё с тех пор, как был слишком мал для схваток на волховском мосту, где сходились самые лучшие, отчаянные бойцы Софийской и Торговой стороны, и никто не жалел головы. Тому, что вырос такой здоровенный, Воята радовался как раз потому, что сила позволила занять место среди первых бойцов из молодых, и теперь он сам мог, вслед за Василием, сказать: «А бояться нам в Новеграде некого!»
Петь про Василия он любил даже больше, чем псалмы: от псалмов дух устремлялся ввысь, а от песни про Ваську душа раскрывалась, росла и ширилась с каждым словом, наливалась алым цветом, будто огромный мак, расправляла все лепестки и начинала дышать так глубоко и полно, как никогда. С каждым словом этот пламенеющий мак всё рос и рос в душе, и голос Вояты наливался силой, так что вскоре уже никто не бухтел. Сумежане даже жевать перестали, чтобы ничего не пропустить в сказании о том, как сын Буслаев вызвал на честный бой весь Новгород, поставив в заклад свою буйну голову.
Сумежане начали посмеиваться, ещё когда речь зашла о служанке-портомойнице, что сперва сама набила коромыслом «до пяти сот», а потом разбудила Василия, которого его мудрая мать от греха подальше заперла в погребе. Теперь хохотали, почти заглушая перезвон бронзовых позолоченных струн, радуясь победе Василия над недругами. Голос Вояты звенел ликованием, а сердце щемило. В этой песне для него был сам Новгород – разросшийся, занявший оба берега Волхова, с его мощёными улицами, торговыми площадями, белокаменными и деревянными храмами. Не признаваясь себе, чтобы не сокрушаться, он скучал по Новгороду, что шумит теперь без него. За удаль свою и пострадал – в памяти мелькнул строгий лик владыки Мартирия. «Смиряй задор! Каждый своей похотью искушаем, влеком и прельщаем! Не одолеешь ты свой задор – он тебя одолеет и до большой беды доведёт».
Сумежане хохотали, криками подбадривая Василия в его борьбе против всего Новгорода, не исключая и крёстной родни, а Воята подумал: прав был владыка Мартирий, что сослал его в эту пустынь одолевать свой задор. А то ведь тоже, не привыкший сдерживаться, дошёл бы до непотребного чего…
Только Пресвятой Богородице вдвоём с матерью Василия и удалось наконец его унять. Струны позвенели – будто струи могучего Волхова, что тёк тысячу лет назад и будет течь через тысячу, будучи свидетелем возрастания и падения, удали и подлости людской, – и смолкли. Какое-то время было тихо, а потом мужики закричали, застучали ножами и чашами по столу. Кто мог дотянуться – хлопал Вояту по плечам и спине.
– Кирюха, а корчага-то пуста! – выкрикивал на том конце стола Арсентий.
Вояте подносили чары вновь принесённого пива, мёда, выбирали лучшие куски мяса. Он ухмылялся в ответ на похвалы – тщеславия среди его «похотей» не было, – и старался не показать, что душа его и сейчас там, над Волховом носится, над мостом, на который не раз уже проливалась и его собственная кровь…
Пока Воята пил, кто-то осторожно потянул его за полу. Обернувшись, он увидел Ирицу – одну из местных девок. Не слишком красивая лицом, с огромными серыми глазами на скуластом лице, она, однако, славилась длинной косой очень светлого, почти как чёсаный лен, цвета, из-за чего завистницы болтали, что-де она льняную кудель в косу заплетает для пышности. Не слушая болтовни, Ирица всегда держалась гордо и цену себе знала. Она только вошла со двора, и от её желтовато-белого овчинного кожуха веяло холодом и свежим снегом.
– Попович, тебя баба Параскева зовёт! – проговорила она, наклонившись к самому уху Вояты, так что он ощутил прохладный запах её косы и тепло дыхания на щеке.
– Случилось что? – Воята наполовину обернулся.
– Ничего, а пойдём к нам. Что ты здесь засел, со стариками? Мы там личины делаем… нам бы поиграл, что ли!
– Ты, коза, лубяные глаза! – К ним придвинулся круглолицый Несдич. Как мужчина, вторую зиму женатый, он на девок смотрел с презрением. – Дай поесть человеку! Он вам не скоморох!
– А вам, стало быть, скоморох! – Ирица, не робея, упёрла руку в бок. – Сами парня замучите, а что ему с вами сидеть… старичье!
Пока они вполголоса перебранивались – за шумом пиршества вокруг их всё равно никто не слышал, – Воята успел утолить голод.
– Ладно, сейчас приду!
Ему и самому хотелось уже выйти из душной избы на воздух – от запахов горячей и остывающей пищи, от дыхания и испарений трёх десятков пьянеющих мужиков тут уже было не продохнуть.
– Кирюха, а корчага-то пуста! – слышал он уже несколько заплетающийся голос Арсентия, вслед за довольной Ирицей пробираясь к двери.
Уже почти стемнело, но темноту теснили прочь огни нескольких костров на площади. Сквозь проём заснеженного вала было видно, что и на посаде горят костры до самого оврага. Стоял шум и гул голосов: где-то играли на рожках, где-то били в бубен, где-то горланили песни, а у дальнего костра блеяли козой. Гулянье шло по всему Сумежью: во многих избах сидели гости, ходили от одного стола к другому, иной раз прихватив и хозяев.
У крыльца Арсентиевой избы Воята задержался, глубоко вдыхая свежий холодный воздух; запах свежего снега мешался с запахом дыма костров, жареного мяса и прочей горячей снеди, коим несло из каждого оконца и двери. В вышине сияли звёзды, им отвечали такие же острые отблески на снегу. Казалось, сделай шаг – и пойдёшь по звёздам, будто те предки-деды, что давно умерли и живут где-то там, в вышине, глядят оттуда, как внуки здесь веселятся.
– Пойдём, ну! – окликнула его Ирица, беспокойно озираясь, как бы не увели желанную добычу.
Они тронулись через Погостище к Параскевиному двору. У костров дожаривали части бычка, разливали пиво из бочонка. В кругу у огня плясали мужики, подзадоривая друг друга. Вдруг раздался заливистый свист – из тьмы выскочили несколько бесов в звериных шкурах и попытались сорвать с рогулек вертел с частями туши. Пламя второго костра высветило волчью и козью шерсть, страшные личины, рога и хвосты.
– Чего ты, чего!
Надзиравший за мясом мужик, Лука, оттолкнул первого беса, но, видя, что их много и они лезут со всех сторон, схватил полено и стал обороняться. Невысокий и щуплый на вид, он, однако, был шустрым и отличался решительным нравом.
Завязалась возня; мужики бросили пляску и поспешили на защиту своего угощения. Вояту по привычке потянуло было вмешаться; вздохнув, он постарался задавить эти порывы.
– Это что ещё за бесы? – Воята глянул на Ирицу.
– Бесы озера Дивного! – со смехом бросила она.
– Что? – Воята развернулся к девушке.
Не то чтобы он ей поверил, но слегка пробрало дрожью: в этот снежный, звёздный, огненный вечер Тёмный Свет подошёл уж очень близко, и старинный вал Погостища, насыпанный при князе Владимире, не казался такой уже надёжной защитой.
– Не слышал, что ли? В Николины дни бесы из озера выходят и к нам на угощение жалуют. А потом старики ходят их угощать… У… – Ирица вдруг вскинула руку ко рту, будто пытаясь поймать последние слова.
– Куда ходят? – Изумлённый Воята подался к ней.
– Никуда! Это я так… у нас детей такими байками пугают – дескать, неслухов бесы в озеро уносят. Но в озере и вправду бесы живут. – Ирица сама придвинулась к нему, но гвалт вокруг не дал ей понизить голос. – У одних ноги коровьи, у других рога и уши козьи, и третьих морды медвежьи или хвосты волчьи. Они весь год на дне озера живут, а только два раза в год на берег выходят: в Ярилин день и нынче, на Никольщины. Так им велено…
Воята перевёл взгляд на потасовку у костра: мужики, сомкнув строй и вооружась поленьями, потеснили от костра и почти отогнали уступающих численно бесов. Продолжая свистеть, завывать и блеять, те отступили в темноту и швыряли оттуда снежками.
– Ну, пойдём! – Ирица потянула его за рукав. – Или бесов наших озёрных испугался?
Воята не то чтобы испугался, но её болтовня его взволновала. Что если во всём этом есть хоть немного правды – недаром Ирица смутилась, будто сболтнула лишнее. Или дразнит, морочит?
Раздумывая над услышанным, Воята не обратил внимания на лёгкий скрип снега позади. Зато ощутил удар – наподдали пониже спины, не так чтобы сильно, но обидно.
Обернувшись, Воята увидел ряженого: щуплый, вёрткий, как настоящий бес, в кожухе наизнанку, в личине с козлиной бородой и рогами, тот скакал перед ним и норовил боднуть. И при этом орал тонким противным голосом:
– А кто это тут такой важный идёт? А куда это он чужу девицу ведёт? А ну стой! Плати подорожный сбор!
– Ты что, мытник? – Воята удивился.
Не отвечая, шустрый бес забежал с другой стороны, стал скакать туда-сюда, загораживая дорогу и делая вид, что вот-вот забодает.
– распевал бес.
– Ах ты козлиная рожа! – возмущённо вскрикнула Ирица.
Воята резко вдохнул и стиснул зубы, чувствуя в лице знакомый жар.
– А ну посторонись! – Он шагнул к бесу.
– А то что? – спросил голос с другой стороны.
Хриплый, низкий, он звучал с угрюмым вызовом. По одному этому голосу Воята понял: к нему прицепились не шутки ради, а намерены как следует намять бока.
Только тут он заметил, что его обступила целая бесова рать, подобравшаяся из темноты: с десяток будет. Везде взгляд натыкался на берестяные и кожаные личины, рога и мочальные бороды. Но он был не тот человек, кого таким можно напугать: в груди вздымалось и ширилось злое, весёлое воодушевление. Дело ясное: мелкого и шустрого послали задержать и отвлечь, а сами обступили, будто волчья стая. Такое с ним и в Новгороде бывало – если зайдёшь один неосторожно на Торговую сторону да наткнёшься на тех, кому при прошлой стычке не повезло…
В крови вскипал боевой раж. Ударит первым тот, который сказал: «А то что?» Если этот не справится, навалятся толпой остальные, а податься некуда. Разговором тут дела не решить: что ни ответишь, от драки не отделаться.
– Да что вы к нам прицепились, проваливайте, козлодуи, потерчата болотные! – заверещала Ирица, тоже бывшая не робкого десятка.
– А что же витязь наш, сокол ясный, за девкин подол прячется? – заблеял ещё один «козел».
– Тепло ль тебе там, отроче?
«Бесы» мерзко заржали, а один вдруг резко подался вперёд и попытался выхватить у Вояты гусли. Опасаясь за подаренный крестным гудебный сосуд[47], тот отшатнулся, и «бесы» заржали ещё дружнее и громче. Заблеяли, засвистели, будто уже торжествовали победу.
Воята глянул на хриплого «козла» в упор. Здоровенный, почти как сам Воята, сутуловатый, с покатыми плечами, с длинными руками, с тёмной бородой, видной из-под мочальной бороды личины. На вид ох какой крепкий. Жилистые запястья выглядывают из слишком коротких рукавов полушубка, потёртого и продранного на плече, кулаки здоровенные, на левом виден вроде ожог. Да и попахивает от мужика дымом и горелым железом. Бес прямо из пекла? Скорее кузнец или молотобоец. Такой если вдарит, так уж вдарит. Но этого Воята не боялся – и сам не хворый. Вот только слово дал владыке Мартирию, что будет смирять «задорного беса», сидящего в сердце. За время пребывания Вояты в Сумежье бес и правда присмирел, а теперь оживился, поднял лохматую свою голову и радостно зашебуршился, предчувствуя волю и потеху.
– Держи! – Воята всунул в руки Ирице гусли и снова повернулся к бесам. – А драться с вами, люди добрые, я не буду.
– проблеял тот шустрый где-то за спинами стоявших ближе.
Но Воята даже не глянул в его сторону. Лица вожака он не видел под личиной, но был уверен, что тот ухмыляется.
– И не надо! – добродушно ответил тот. – Мы щщас тебя вежеству поучим, чтобы по дворам не шастал, а потом и девку твою пощщупаем.
– Попробуй только! – крикнула Ирица. – Я про тебя, Дёмка, всё дяде Арсентию расскажу!
Так это Дёмка – подручный кузнеца Ефрема. Ефрема Воята знал – тот был мужем Недельки и часто заходил к бабе Параскеве, но Дёмку Воята видел только издали, и тот посматривал на него без приязни. И понятно почему – Дёмка, драчун и затейник, был вожаком сумежских парней, а Воята, хоть на его власть не посягал, своей славой гусляра, грамотея и победителя нечисти всё же нанёс ему невольную обиду. Пришло время расплачиваться.
– Давай, удалец, вдарь! – Воята показал пальцем себе в правую щеку и даже слегка повернул голову, чтобы было удобнее.
– И что будет?
– Увидишь, что будет.
Воята глядел без робости и даже слегка ухмыльнулся. «Козел» Дёмка, не ожидавший такого, слегка растерялся, но повёл плечом, разминая левую руку.
– Поучи меня, – опять предложил Воята. – Коли ты старец учительный, я от науки-то не бегаю.
Кто-то невольно хихикнул, но в целом толпа бесов притихла, с напряжением ожидая, во что это выльется.
– Михайло-архангел, Гавриил-архангел, Никола милостив! – бормотала рядом Ирица, обеими руками прижимая к себе гусли и будто заслоняясь ими. – Снидите с небес и снесите ключи, заслоните меня железной дверью и заприте тридевятью замками, тридевятью ключами…
Дёмка тем временем примерился и, широко размахнувшись, вскинул кулак. «Сильный, но медленный», – успел подумать Воята, невольно чуть отклоняя голову. И в следующий миг ему прилетело – голова мотнулась, во рту появился противный привкус крови – щеку о зубы порвал. Зато сами зубы целы, и на ногах устоял.
Боевая злость поднималась из сердца, расходилась горячими волнами к голове и плечам. Стиснув зубы, Воята давил её, глубоко дышал – ещё не время. Сплюнул розовым на снег и с вызовом глянул на «козла»:
– А теперь – сюда.
Показал вторую щеку.
– И что будет? – беспокойно рыкнул тот и тут же ударил, уже не примериваясь.
Вояту шатнуло, повело, едва на ногах устоял, но выровнялся.
– А вот то и будет, – выдохнул он. – Сказано: если ударят тебя по правой щеке, подставь левую. Заповедь Господню я выполнил, теперь пеняйте на себя…
Дёмка, не дослушав, словно чуя, что его время вышло, вновь врезал с левой, зло и сильно, с широким замахом – но этот удар ушёл в пустоту. Присев, Воята пропустил кулак над головой, и сам ударил снизу вверх, складывая в него силу не только руки, но и всего тела, распрямляясь навстречу противнику. Кулак его врезался под бороду «козлу», будто молот; боднув воздух бородой, тот запрокинулся назад и рухнул плашмя.
Воята не стал ждать, пока остальные навалятся толпой. Боевой задор вспыхнул в нём, как тлевшее пламя, получившее свежую пищу и приток воздуха. Скакнул вперёд и в сторону, правой врезал под волчью личину мужику, что стоял возле Дёмки, а левой сграбастал за грудки какого-то «деда», притянул к себе и развернул, заслоняясь им от троицы, кинувшейся к нему. «Дед» тоненько заверещал, а Воята нагнул его, перехватив за шиворот, и с удовольствием наподдал ногой сзади, так что «дед» головой вперёд полетел навстречу своим подельникам.
– Па-а-аберегись! – весело заорал Воята, ощутив себя в привычной стихии.
Из троицы один споткнулся о «деда», другой вильнул в сторону. Воята не стал ждать, пока снова подойдут: сам устремился к ним, врезал левой, правой. Парень, теряя мочальную бороду и берестяной нос, покатился по снегу. Другой повис на плечах Вояты, уцепившись за ворот кожуха, да не тут-то было. Этот ряженый был не из крупных: отважный, но молодой и лёгкий. Ухватив его двумя руками – за пояс и за грудки, – Воята оторвал его от земли, перевернул и бросил вниз головой прямо на пытавшегося подняться «козла» Дёмку. Вышибло дух сразу из обоих. Ещё один, тот, что сперва споткнулся, видя такое дело, вскочил и пустился наутёк, только войлочный колпак на снегу остался.
Воята быстро огляделся. Кровь бурлила, в ушах шумело. «Дед» сидел на снегу, рукавами унимая кровь из носу, Дёмка силился прийти в себя: стоял на коленях и мотал головой. Вот крякнул, поднатужился и начал вставать. «Силён, чертяка!» – мельком отметил Воята. Выждал, пока тот распрямится, и врезал «под душу», а потом добавил слева в ухо. Личина слетела, и «козел», оказавшийся рябым мужиком лет тридцати, снова рухнул в истоптанный снег.
В голове у Вояты звенело и бухало – «задорный бес» играл на гуслях, товарищи его колотили в железные била, так что вспомнились улицы новгородские, где перед обедней сразу в десяти церквях раздавался призывный звон.
Воята глубоко вздохнул, унимая эту бесову гудьбу. Сквозь неё пробился бабий визг и гвалт: со всех сторон собирались сумежане посмотреть на драку. Бабы вопили, мужики отпускали одобрительные замечания.
Ещё трое-четверо ряженых жались в десяти шагах, не решаясь ввязаться; от взгляда Вояты отшатнулись ещё дальше. Но гнаться за ними он не собирался – довольно задорного беса тешить.
– Давай сюда! – Он забрал из рук Ирицы свои гусли и сквозь раздавшуюся толпу зрителей направился к избе бабы Параскевы.
По пути хотел обтереть лицо снегом, чтобы немного остыть и смыть кровь, но руки были заняты гуслями.
Дверь в избу стояла нараспашку, сама хозяйка с крыльца наблюдала за побоищем. Её изумлённое лицо усилило чувство стыда и досады – стыда перед хозяйкой и досады на тех бесов, что довели его до этакого буйства. Боевой раж отступал, гул в ушах стихал, в глазах и мыслях прояснялось. На ум не шло иных слов, кроме матерных. Держался-держался, уж думал, одолел «задорного беса» – и вот тебе!
– Матерь Пресвятая Богородица! – воскликнула баба Параскева при виде Воятиного лица и убежала в избу.
Воята медленно вошёл следом – как будто опасаясь, что хозяйка его выгонит. Сунул гусли на полати, в удивлении огляделся – в избе царил такой разгром, будто драка здесь и происходила. Стол и даже лари были уставлены всевозможными горшками и мисками, а на лавках, на полу валялась пропасть всякого барахла – шкуры, какие-то кожухи, шапки, мешки, лоскуты меха, чьи-то хвосты, рога, палки, куски бересты… бес ногу сломит. Воята лишь похлопал глазами – у него настолько всё смешалось в мыслях, что этот беспорядок он принял за морок. Или святой Никита спустил шкуры с целого воинства бесов и здесь бросил?
– Ох ты, чадушко неразумное! – К нему подошла баба Параскева с чистым полотенцем. – Иди умойся! Дай я гляну, сильно ли разбито.
Не в силах ничего ответить, Воята стянул кожух, засучил рукава и наклонился над лоханью. Набрал воды в ладони и уткнулся в них, стараясь охладить жар и смыть досаду. Крепко зажмурился – так делалось легче. Боль в разбитой скуле совсем терялась перед бурей в душе. Побои в драке для Вояты были делом давно привычным, на них он не обращал внимания, с малолетства привыкнув терпеть и не раскисать. Но то, что он сорвался, нарушил зарок, данный самому владыке, жестоко его мучило. Одолел враг! Дух злобы, что поселяется в сердце, один из семи «духов прелести»[48], что посылаются Сатаной к людям, подчинил его помыслы, толкнул на грех! Сколько ни губи упырей – худший враг сидит внутри.
Когда Воята смыл кровь с лица, баба Параскева осмотрела его ссадины, быстро ощупала тонкими сухими пальцами лицо и утешила:
– Спасибо матушке Богородице, не сломано ничего, а синяки до свадьбы заживут! Дубовой коры да спорыша заварю сейчас.
– Я не виноват! – с тоской ответил Воята, способный думать не о целебных средствах, а только о своём срыве. – Я ж не хотел. Как мог упирался – ровно бык перед убоем. Но бесам этим рогатым уж очень хотелось… гостинца получить.
– Может, и вправду бесы, – согласилась баба Параскева, отмеряя костяной ложкой сухой травы из большого берестяного туеса в горшочек. – Вечера нынче такие – страшные. Могут бесы в народ на игрище замешаться, и сами люди не заметят, как сотворят… всякого, о чём сами скоро пожалеют.
– Я ж владыке обещал! – Воята свесил голову с мокрыми после умывания волосами и уткнулся лицом в ладони. – Что буду задор смирять! Уж было думал, одолел. А вышло-то…
– Так ты и одолел! – раздался рядом женский голос. – Ух, как они от тебя летели! Одна радость была посмотреть.
Подняв глаза, Воята обнаружил рядом Юлитку – самая бойкая из сумежских девок влезла в избу поглазеть на парамонаря, который в этот вечер открылся перед ними с новой стороны. А то всё сидел такой смирный, чисто любимый бабкин внук!
– Э! – Воята только махнул рукой.
Победой над сумежскими парнями он не гордился – в этом для него не было ничего нового, а вот схватку с «задорным бесом» он проиграл, и ощущение провала на каждом вздохе било прямо в душу.
Постепенно изба заполнялась девками и парнями, которые обретались здесь до начала драки. Сперва они выскочили посмотреть, а потом не сразу решили вернуться в избу, где сидел Воята.
– Ну а вы чего ждали-то, дурачье? – распекала кого-то в сенях Офросенья. – Он всех упырей Лихого лога поборол, а тут вы на него полезли! Сильнее Страхоты себя возомнили?
Воята, слыша это, только вздохнул с сокрушением.
– Да эти черти хуже упырей! – в досаде крикнул он в сторону сеней; в избе притихло. – Упыри слова Божьего боятся, а этих и Писанием не проймёшь! Я пробовал! Скажи, Сбыня, – ведь пробовал?
– Это оно так… – с явным раскаянием проблеял из сеней Сбыня. – Ты-то как… унялся?
– Да заходите, не трону! – с той же досадой пообещал Воята.
Драться ему совсем больше не хотелось.
Из сеней бочком вдвинулся в избу Сбыня, за ним и другие парни. Иные были столь же ярко разукрашены, как и Воята. Девки фыркали и зловредно хохотали, показывая пальцем на разбитые губы и заплывающие глаза.
– У Хотыни рука не то сломана, не то вывих, его к Савве повели, – рассказывал Сбыня, с осторожностью косясь на Вояту. – А у Домачки рёбра… У Гордятки Малого голова зашиблена…
– Дурни вы! – не мог удержаться от попреков Воята. – Чего было лезть ко мне? Я ж не хотел! Я ж как мог упирался!
– Это всё Дёмка! И Домачка! Они баяли, мол, попович наш только Божьим словом и горазд, а как до истинного дела дойдёт…
– Я и говорю – дурни! – глухо ответил Воята: баба Параскева как раз подошла и приложила к его лицу намоченную пахучим отваром тряпочку. – Кулаками махать – много ума не надо. А вам и поделом. Я из-за вас обет нарушил. Ввели меня в грех…
– Да уж ты отмолишь! – сказала Юлитка, даже отчасти недовольная тем, что Воята не гордится своим подвигом. – У тебя вон и книга Панфириева есть.
Воята только вздохнул: что они понимают!
Девки и парни собрались к бабе Параскеве не просто так – готовили себе личины для Николиных вечеров и уже довольно близких Святок. Прервав своё занятие на время драки, они понемногу вновь принимались за него: сшивали козьи шкуры и овчины, мастерили из кожи или бересты личины, рисовали на них огромные круглые глаза и зубы, приделывали сверху рога. Воята в Новгороде и сам не раз участвовал в таких игрищах и с ватагой парней с гуслями в руках обходил дворы своего конца, но теперь косился на шкуры и личины с отвращением.
– Эх вы, бесы… наряженные! – сердито бросил он и отвернулся.
– Да мы-то что! – сказал Сбыня. – Позабавиться только. А вот на третью ночь настоящие бесы из озера полезут – вот тут другое будет дело…
– Да враки всё небось. – Воята не был настроен верить ещё в каких-то бесов. – Я уж видел…
– Ничего ты не видел! – горячо возразил Сбыня. – Истинный крест – на третью ночь Никольскую из озера бесы выходят, а им угощение носят, чтобы к жилью не лезли. У стариков спроси – они ходят бесов угощать.
Пока он говорил, Радоча пихал его локтем, призывая замолчать.
– Да захлопни ты варежку! – воскликнул он наконец, видя, что толчки не имеют действия.
Обеспокоенный вид Радочи навёл Вояту на мысль, что, может, в этой болтовне и есть немного правды.
– Да он свой парень! – возразил Сбыня, отталкивая руки Радочи. – Не выдаст!
– Кому – не выдам? – Воята посмотрел на того и другого по очереди.
Радоча промолчал, а Сбыня ответил потише:
– Да отцу Касьяну. Он гневается больно, что бесов кормят… запрещает. Грозит к причастию не допустить и прочее… Ты смотри… не выдавай нас. Это я только тебе… потому как ты парень надёжный.
Как наставил синяков – так стал надёжный…
– А может, это всё и болтовня! – среди общей тишины подала неуверенный голос Янка, пытаясь придать ему насмешливое выражение. – Детей малых пугают бесами, а иные вон до сих пор верят!
Среди притихшей молодёжи кое-кто фыркнул и засмеялся.
– Да чего я, вон, дед Овсей… – горячо начал Сбыня, но Радоча ещё раз его пихнул локтем, и он наконец замолчал.
Воята оглядел сидевших в избе: при свете лучин и свечей на лицах отражалось смущение, опасение, сомнение, любопытство… Похоже, они сами не знали, где правда, а где слухи. Иные смотрели на Вояту выжидательно, как будто он, попович, победитель упырей, должен был точно сказать им, есть бесы в озере или нет.
– Да ну вас с вашими бесами! – Воята отнял от ссадины на скуле влажную тряпочку, пропитанную отваром трав, и посмотрел на смазанное пятно крови. – Богу надо молиться, а не болтать всякие враки вредоумные…
– Это верно! – вздохнула баба Параскева и взяла у него тряпочку, чтобы снова смочить её в горшочке с отваром. – Вот расскажу вам повесть одну…
– Страшную? – с надеждой спросила Хритания.
– Ох, страшную! – подтвердила баба Параскева. – Смотрите, не описайтесь.
Девки захихикали, а баба Параскева сложила руки и начала рассказывать: как один бедняк, одалживая деньги у богатого соседа, призвал в свидетели икону святого Николы, а когда денег отдать не смог, богач стал требовать их с Николы, угрожая выколоть иконе глаза. Некий мальчик, сын бедной вдовы, видя кровь на иконе, уговорил мать выкупить икону у злодея.
– Поставила вдова ту боженечку у себя в избе в красный угол и стала всякий день перед нею молиться. И вот приходит к ним как-то седенький старичок, сперва ночевать попросился, а потом и жить остался. И как он у вдовы поселился, всё у них в хозяйстве пошло хорошо: и скотина водилась, и всякое дело спорилось. У мужа той вдовы были два брата-купца, и вот решили они за море за дорогим товаром поехать. Старичок и говорит мальчику, сыну вдовы: просись-ка с ними. Мальчик говорит: какой же из меня купец, у меня и денег нет на товар, и лодочка у нас такая, что с неё только карасей удить, а не за море ходить. А старичок ему: делай, что говорю, и ничего не бойся. Согласился мальчик, взяли они со старичком лодочку и поплыли. На море буря гудит, большие корабли тонут, а лодочка знай себе сама идёт-играет, будто чарочка по скатерти…
Даже Воята заслушался и понемногу стал успокаиваться; понимая, что этот старичок – сам святой Никола, он не боялся за судьбу мальчика. А чудеса только начинались: когда пришла пора иноземному царю подносить подарки, старичок дал мальчику камушек в платочке, а когда царь платочек развернул – камушек так и засиял, будто звезда.
– Вот угостил их царь и говорит: вы люди торговые, везде бываете, многое вам ведомо. Не подскажете ли средства моему горю помочь, дочь мою единственную от заклятья избавить? Кто сумеет её из монастыря освободить, тому дам товару дорогого, сколько он пожелает. Возвратился мальчик на своё судно и всё старичку рассказал. А старичок ему: пойди, говорит, выручи царевну. Вот тебе три палочки. Как придёшь в монастырь, обведи вокруг себя три круга этими палочками, а сам сиди в середине и Евангелие читай. Ничего не бойся – никакая злыдня через эти черты не перейдёт…
Когда речь зашла о царевне, Воята так увлёкся, что почти забыл о своих бедах; вспомнилась девка из призрачной избы. Сейчас ему уже казалось, что не он попал в ту избу, а тоже какой-то «мальчик» из бабкиного сказа, но девку он умственным взором видел так же ясно, как Янку и Юлитку. Почему-то его тянуло к ней, как ни к одной из сумежских девок; при мысли о ней просыпались и тревога, и непонятная радость. Он жадно вслушивался в неспешный рассказ бабы Параскевы, будто его это касалось, невольно примеряясь: не поможет ли ему это… Поможет сделать что?
– Пришёл мальчик в монастырь, одной палочкой обвёл маленький круг вокруг себя, другой побольше, третьей – самый большой. А сам встал в середину и стал Евангелие читать…
Пока всё шло правильно: Воята мельком вспомнил, как сам обвёл кругом тот шалаш в лесу, где читал Евангелие, только он действовал не просто палочкой, а веретеном, которое ему вручила баба Параскева. Знать бы, что за «палочки» дал своему ученику святой Никола.
– Вот настала полночь, взошла луна полная, – нараспев, понизив голос, продолжала баба Параскева; девки даже перестали шить, и в тишине под тихий треск лучины её негромкая, плавная речь навевала особенную жуть. – Вдруг слышит мальчик скрежет: сдвигается плита каменная, отворяется склеп глубокий, вылезает оттуда царевна. Такое было на неё заклятье наложено: днём лежала она в домовине как мёртвая, а ночью вставала и много народу уже сгубила. Вот видит она мальчика и кричит так страшно: «Кто в моём доме, кто в тёмном? Съем, съем!» Кидается к нему, а за первый круг пройти не может. Мальчик будто её не слышит: стоит себе и читает Евангелие. Бегает она вдоль черты, руки к нему тянет, а достать не может. Бегала она, бегала, а тут и петушок пропел – залезла она обратно в склеп и крышкой закрылась. Настало утро, пришёл царь с боярами в монастырь, видят – мальчик стоит живой и Евангелие читает. Взяли его под руки, повели к царю в дом, напоили-накормили и спать уложили. Вечером опять даёт ему старичок три палочки да три камня: палочками, говорит, обведи круги, а камни кидай царевне, если ближе подойдёт. Пошёл он опять в монастырь, палочками очертился, стоит в середине и Евангелие читает. Настала полночь, опять выходит из склепа царевна. Да как закричит: «Кто в доме моём? Съем, съем!» Бегает она за чертами, зубами щёлкает. Мальчик ей камень кинет, она его погрызёт-погрызёт да опять кричит: «Кто в доме моём? Съем!» Как запел петух, она спряталась… Настала третья ночь. Очертился мальчик палочками. Стоит в середине, читает. В полночь вылезла царевна из склепа, опять кричит: «Кто в доме моём? Съем!» Стала по кругу бегать, и всё ближе подбирается. Прошла за первый круг, потом за второй. Подобралась совсем близко уже, стоит за третьим кругом, возле мальчика, и вздыхает. Мальчик видит – она рядом совсем. Взял он крест и ей на шею накинул.
Пропели петухи, а царевна стоит, под землю не уходит. Пришли царь с боярами, смотрят: мальчик стоит в кругу, а рядом с ним царевна. Повели его в царский дом – и она за ним идёт. Привели мальчика во дворец – и она за ним пришла. Стали его угощать – и она тоже хлеба просит…
Тут уже слушатели перевели дух: проклятая царевна уже не пыталась съесть человека, не грызла камни, а стала есть хлеб, значит, вернулась в мир живых. Даже Воята позабыл свою досаду, слушая, как царь отдаёт свою дочь замуж за мальчика.
– И вот стал мальчик богатым купцом: открыл лавки в Новгороде, живёт не тужит. Пришёл к нему старичок попрощаться и говорит: ты меня выручил от злого человека, я тебя наградил, теперь живи себе с Богом! А он глядь: был старичок – и нету.
Когда баба Параскева замолчала, все в избе разом вздохнули и оживлённо заговорили, засмеялись.
– Кто же её так заколдовал-то? – перекрывая гам, спросил Воята. – Царевну ту, что она вроде живая была, а жила как мёртвая.
Когда девица толком умирает и в гроб ложится, это не заклятьем называется. А кто совсем умер, но погребён неправильно, того оживить и замуж выдать уже нельзя, можно только упокоить.
– Это на неё проклятье было наложено, – пояснила баба Параскева. – Может, сам родитель и проклял её с досады – бывает и такое. Может, не угодила чем. Потом, видать, раскаялся, да поздно.
Воята поймал её взгляд – она как будто знала, о чём он думает и почему его так занимает повесть о проклятой деве. Показалось даже, что весь этот рассказ баба Параскева затеяла для него. Но как это может быть – про избу в лесу он ей рассказывал, а про девушку умолчал. Про девушку в лешачьей избе Воята не рассказывал никому, сам не зная, для чего таится. Как будто образ её был сокровищем, которое он хотел оставить себе.
Но он видел её какой-то миг – перед тем как перекрестился. А что если и она, промедли Воята, взялась бы щёлкать зубами и грозить его съесть? Тогда он был бы рад-радёхонек, что ноги унёс, не стал бы вздыхать… сам не зная о чём, дурень здоровый!
Глубокой ночью гости наконец разошлись. Шкуры и личины они оставили кучами лежать по углам и на полатях. Глядя на это, Воята ухмылялся про себя: будто целая толпа бесов набежала в избу бабы Параскевы и здесь перекинулась в обычных людей, а кожурины свои так и бросила. Ты только ничего не бойся и Евангелие читай…
Когда загасили лучины и улеглись, он не сразу заснул. В мыслях мешались драка, пир у Арсентия, Василий Буслаевич, заклятая царевна в склепе, воспоминания о лешачьей избе… О том, как он сам читал Евангелие в кругу… Никакой царевны, слава богу, в Лихом логу не было. Воображению Вояты рисовалось, как из мрака ельника выходит в круг света та темнобровая дева, медленно приближается к черте на земле, кладёт руки на невидимую преграду, сквозь неё вглядывается ему в глаза – пристально и маняще… Пробирало жутью, но жуть эта была сладка и притягательна. Случись это на самом деле – Воята чувствовал себя беспомощным перед её тёмными очами и радовался, что этого не было. Одолеть её призыв было бы куда труднее, чем наскоки упырей.
А если бы он в той избе догадался сдержать первый порыв… не перекрестился бы сам, а подобрался к той девке и накинул ей крест на шею… Что тогда? Представилось, как он приходит сюда, в Погостище, а та чернобровая покорно идёт за ним. Дух перехватило…
Ну вот ещё, зачем! Она что – царевна? За её спасение кто-то предлагает товару и полцарства? Ну и нечего пустыми мечтами маяться, укорял сам себя Воята и сердито вертелся с боку на бок, стараясь заснуть, но только задевал свежие ссадины на лице и шипел в темноте от боли.
Стараясь успокоиться, он принялся читать Никитину молитву – ту, которую надлежит читать перед сном. «Святый великий Христов мученик Никита, моли Бога о рабе своём Гаврииле. Святый великий Христов мученик Никита, избави раба Божия Гавриила от всякия болезни и печали…»
Но вместо покоя под опущенные веки лезли видения: старец, похожий на отца Ефросина, бьёт своими оковами соблазняющего беса – мелкого, чёрного, мохнатого. Но почему старец? Противником святого Никиты был его отец, значит, он в то время был ещё юношей, молодым человеком…
Воята перевернулся на другой бок, лицом к избе, и вздрогнул: померещилось, будто в избе мерцает свет. Не загасили лучину? Уголёк вылетел из печи, наделает пожара!
Но поднять веки не получалось. Вояту охватило оцепенение. Он лежал неподвижно, на спине, повернув лицо к столу и печи. Стол был освещён, как будто там стоит несколько свечей. Но свет исходил от книги – на столе лежала Панфириева Псалтирь, хотя Воята точно помнил, что убрал её в ларь. Это она испускала мягкий золотистый свет, и Воята успокоился: святая книга пожара не наделает. Веки его были по-прежнему опущены, но он как будто видел сквозь них… или это просто сон?
А потом… Из мрака в северном углу выступил некто… Сдвигается плита каменная, отворяется склеп глубокий… Воята в своём полусне-полузабытьи не слышал скрежета камня, но ощутил, как в лицо повеяло холодом с запахом лесной прели. Тёмный некто плавно, бесшумно приближался к столу. Тревожась о святой книге, Воята силился открыть глаза, но не мог – веки стали тяжелее камня.
Тёмный некто придвинулся к столу вплотную, наклонился… Отсвет книги упал на его лицо, и Воята вздрогнул.
Это была она – дева из призрачной избы. То же лицо с крупными чертами и густыми тёмными бровями. Та же коса, лежащая на груди, толстая, тёмно-русая. Цвет глаз, как и тогда, Воята не смог разглядеть в темноте. Девушка была, несомненно, та самая, но выглядела немного по-другому. Если в той избе она в единственный миг их встречи устремила на Вояту пристальный, требовательный взгляд и сама казалась немного напуганной, то теперь у неё был уверенный, таинственный, отчасти заговорщический вид.
Вот она подняла руки и раскрыла книгу. Скользнула взглядом по первым страницам, потом перевернула ещё несколько листов. Ещё, ещё. Она листала книгу, отблески света пробегали по её лицу мягкими волнами. Воята чувствовал оторопь, неверие и в то же время радость, что видит её вновь, но сильнее всего было недоумение. Кто бы она ни была – чего она ищет в Псалтири? Какой псалом?
Вот дева перестала листать и воззрилась в книгу. Воята видел, как её взгляд перемещается по строчкам. Она умеет читать по-гречески? Вот уж чудо! Хотя, если по лицу судить, может быть и гречанкой.
Некоторое время дева вчитывалась в строки греческой Псалтири. Потом осторожно закрыла книгу. Следом подняла глаза и посмотрела прямо на Вояту. Ничего не сказала, даже не кивнула, но взгляд её был настолько говорящим, что Воята понял: она приходила не ради книги, а ради него…
Проснувшись от стука двери и волны холодного, свежего воздуха – баба Параскева ушла к корове, – Воята мгновенно вспомнил свой сон и резко сел. Тихо взвыл – заболели вчерашние ушибы. Но тут же забыл о боли. Баба Параскева не зажигала огня, и было ещё темно, однако Воята соскочил с лавки и в исподнем устремился к столу. Почти ничего не видя, быстро ощупал столешницу. Пусто. Полкаравая в рушнике и берестяная солонка, которые всегда держат на столе, но никакой книги. Он прошёл к ларю, живо смахнул на пол всю ту рухлядь, что оставили бесы, все эти волчьи кожурины, и поднял крышку. Пошарил внутри и сразу наткнулся на холстину, в которую сам же завернул Псалтирь. Вот она, твёрдая крышка, большой крест, выпуклые округлые самоцветы. Всё на месте, с книгой всё в порядке.
Вернувшись к своей лавке, Воята сел и перевёл дух. С привычной осторожностью потрогал разбитую скулу – подсыхает, потом выпил воды из ковша, остаток над лоханью вылил себе на голову. Облегчение мешалось с недоумением, а под ними крылись и радость, и тревога. Дева из лесной избы и правда приходила сюда ночью? Такой гостье, как она, ни дальняя даль, ни стены избы не преграда. Или всё-таки приснилась – наслушался Параскевиных сказок про царевну из склепа, сам размечтался, вот и…
Но что-то говорило ему – нет, не приснилась. Девушка была немного иной, её вело какое-то новое побуждение, это не было простое воспоминание об уже виденном.
Но зачем она приходила? Почитать книгу? Воята фырк-нул от смеха, стоя возле лохани с пустым ковшом в руках, – мысль, что лесная нечисть явилась почитать Псалтирь, да ещё и греческую, была откровенно нелепой.
– Креститься ты, что ли, хочешь, Адамова дочка? – вслух спросил он.
Ведь баба Параскева рассказывала, что все лешии повелись из детей Адама, спрятанных от глаз Бога. Наверное, среди тех детей были и сыновья, и дочери. И если её не сожгло, не разорвало от прикосновения к святой книге, значит, она не бесовка вовсе? Но кто? Царевна?
«Ты эту книгу читай, читай!» – напутствовал его отец Ефросин. Что же там такого, в этой греческой Псалтири, что её приходят читать даже лесные люди?
Чего я стою-то, как болван, сам себя спросил Воята. Поспешно вытерев руки о сорочку, он зажёг светильник на столе и принёс из ларя книгу. Слегка дрожали руки – совсем недавно этой книги касалась лесная дева! Однако никаких следов от её пальцев ни на крышке, ни на страницах не осталось.
Воята перевернул первый лист, бросил взгляд на уже знакомую надпись «Псалтирь без чина службы и без всех часов». Второй лист – «Закон да познаешь христианского наказания… Азъ есмь тайна несказанная… Азъ есмь путь и истина и живот…»
Дальше пошли псалмы по-гречески. Воята с осторожностью переворачивал пергаментные страницы, перед глазами мелькали греческие слова. Так далеко в книгу он ещё не забирался, уже сбился со счета и не понимал, на какой псалом смотрит. Лесная дева это читала? Кто её в той избе греческому научил?
Одни цепочки непонятных слов сменялись другими. Оглядывая ровные края страниц, Воята отметил: хорошо, что книга писана по-гречески. Была бы по-славянски, теперь имела бы такой же затрёпанный вид, как Касьяново Евангелие. А здесь даже листы не потемнели – бесчисленные руки их не трогали, воск сотен свечей на них не капал. Взгляд с восхищением останавливался на роскошных ярких узорах из крестов, птиц, цветов и листьев, но лишь на краткий миг и стремился дальше. Он пролистал уже половину книги… как вдруг увидел совсем иное писание.
После окончания кафизмы немного места внизу страницы осталось свободным; прежде там был рисунок, теперь почти стёртый, и поверх неясных цветных пятен протянулись неровные цепочки других букв – славянских.
Воята замер. Пробило жаром и холодом. Точно, писано по-славянски. Чернила отличались по цвету, и рука – та же, что на первых двух страницах. Рука Панфирия.
От волнения в глазах плыло, и Воята никак не мог ухватить суть, угадать слова в сплошной веренице букв. Может, это молитва какая? Он заметил несколько слов под титлами – знакомые слова «Бог», «небеса», и «ангел». Сердце стучало, и как Воята ни пытался себя успокоить, напоминая, что по-славянски он прочесть сумеет, удалось ему это не сразу. Постепенно, переползая от слова к слову, как малец, только учащийся читать, он понемногу стал разбирать, не с первой попытки разделяя сплошную строку на слова так, чтобы в них был какой-то смысл.
«И-пребысть-аз-в-пещерах-30-лет-молясь-к-Богу-крепко-день-и-нощь…»
Кто этот «аз»? Сам Панфирий? Это он писал о самом себе?
«И-услышана-бысть-молитва-моя-глас-был-ко-мне-иноче-рабе-мой-молитва-твоя-вошедши-на-небеса-прията-бысть…»
Воята зажмурился, стараясь перевести дух. Сердце стучало, буквы прыгали перед глазами. Строки были неровными: писать в уже готовой книге очень неудобно, иные слова удавалось распознать не сразу. Встречались помарки, путаница букв – видно, инок Панфирий к письму был непривычен. Это сейчас в Новгороде даже многие бабы куда как бойко царапают писалами по бересте, посылая приглашения в гости кумам или поручения родичам. Двести лет назад во всей Руси разумеющих «болгарскую грамоту» можно было по пальцам счесть. То, что Панфирий сумел оставить какое-то писание, – само по себе чудо.
Но смысла Воята никак не мог ухватить. Молитва услышана… Такими словами в житиях предварялись описания чудес.
«Видех-аз-ангела-славна-он-же-рек-покажу-ти-видение-его-же-ради-послан-есмь-видех-аз-град-велий-светлый-из-вод-глубоких-извержен-бысть-и-в-славе-воссия-рек-ангел-ми-аще-обрящется-муж-честен-и-храбр-град-извержен-будет-внегда-отворит-ангел-вратник златых-ключей-небес…»
Последнее слово упиралось в край самой нижней строки: больше места на странице не было. Дрожащей рукой Воята перевернул страницу – и увидел рисунок расписного купола над колоннами, а ниже – ровные строки греческого псалма.
Как же так? Что дальше? Или это всё? Воята спешно пролистал ещё несколько страниц, но славянских надписей больше не нашёл. Мысли метались: не то обыскать дальше всю Псалтирь, не то попытаться понять уже прочитанное. Склоняясь к первому – уже найденное ведь никуда не уйдёт, – Воята медленно, смиряя нетерпение, пролистал всю Псалтирь до конца, но увы: ничего, кроме древнего греческого текста, не обрёл.
Это всё. Воята отошёл от стола, сел на лавку и откинулся к стене, переводя дух. Дева во сне открыла книгу только на одном месте и там читала – вот на этом самом, значит, других Панфириевых писаний в Псалтири нет.
Постепенно волнение улеглось, ему на смену пришло жгучее любопытство. Но надо было умыться и одеться – сейчас баба Параскева вернётся в избу, а он тут сидит в одном исподнем, нечёсаный, как леший, и книгу Божественную читает!
Когда баба Параскева вернулась, Воята, уже одетый, сидел, подпирая руками голову, и вглядывался в страницу. На полу валялись сброшенные с ларя шкуры и личины – будто кожурины поверженных святым Никитой бесов-обольстителей.
– Баба Параскева! – окликнул Воята хозяйку, подняв глаза от книги. – Сколько, у вас сказывают, старец Панфирий на озере жил?
– Сто лет ровнёшенько.
– А тут сказано, что тридцать! – сурово поправил Воята.
– Где – тут?
– А вот, его писание собственное. Тридцать лет, сказано, жил он в пещере, а потом услышал голос…
Но может, он
– И что голос? – полюбопытствовала баба Параскева. – Что это ты читаешь – по-гречески?
– Тут по-славянски, это сам Панфирий написал. Бог ему сказал: услышана твоя молитва! – Воята в воодушевлении возвысил голос, осознавая важность своего открытия. – Он же молился о спасении города – и Бог его услышал! Явилось ему видение – как город великий из пучин водных встаёт и в славе сияет! Значит, не навек он проклят был, оставил ему Бог надежду!
От восхищения закружилась голова. Самые мудрые люди – отец Касьян, старец Ефросин – уверяли, что Великославль погиб навек, населён бесами, не имеющими надежды на спасение. Но вот же – ещё более мудрый старец, сам Панфирий, подтвердил, что уже отмолил грехи Великославля – почти двести лет назад без малого.
– И когда же он всплывёт? – Широко раскрыв глаза от изумления, спросила баба Параскева.
– Об этом тут глухо сказано. – Воята снова опустил глаза к странице. – «Внегда отворит ангел-вратник златых ключей небес…» – и всё. Как это понимать? Марьица! – Он возвел глаза к кровле. – Ты здесь?
– Тута я! – отозвался тонкий девичий голос.
– Что это за ангел златых ключей?
– Райский вратник, – ответила невидимая Марьица. – У всего на свете, великого и малого, свой ангел есть, Богом приставлен. И у звёзд свои ангелы есть. Отворяют они по Божьему повелению врата небесные и звёздочки ясные на небо выпускают.
– Но звёзды же чуть не всякую ночь выходят, а город не всплывает.
– Стало быть, звезда здесь нужна особенная.
– Какая? – с надеждой спросил Воята.
– Не ведаю. – Марьица подумала и вздохнула. – Я ведь девчоночка махонькая…
– Среди прочих ангелов как букашечка, глазу невидимая, – с разочарованием и сочувствием подхватил Воята.
– Сам ты букашечка! Сам ищи, что за звезда такая – ты-то вон какой здоровенный.
Обидевшись, Марьица замолчала. Воята снова посмотрел на Панфириево писание. Тут есть и второе условие: «Аще обрящется муж честен и храбр…» Этот муж виделся ему кем-то вроде архангела Михаила на иконах – прекрасным, могучим и грозным, с золотым мечом в руках. А этого где взять?
Воята вздохнул, не зная, грустить ему или радоваться. Радость, пожалуй, была сильнее: Великославль может быть спасён! Он утонул не навсегда! Вот только условия для этого спасения пока оставались туманны. Но не просто же так Бог навёл его на эту дорогу, позволил узнать хоть что-то.
– Баба Параскева! – снова окликнул он хозяйку, во-зившуюся с горшками у печи. – А как бы мне само то озеро повидать? Пять вёрст всего, а я там ни разу и не был. Кто бы меня провёл? Или ты мне дорогу расскажи.
– Ты стариков наших попытай, – посоветовала ему баба Параскева, обернувшись. – Может, и сыщется тебе провожатый. Нынче самое время.
– Так это правда, что бесы… ну, насельники того города на Никольщины из озера выходят? – Воята вспомнил болтовню девок.
– Кому правда, кому и нет, – загадочно ответила баба Параскева. – Коли доверятся тебе люди… там увидишь, что будет.
На таких словах всегда кончаются готовые ответы, и дальше надо не спрашивать, а лишь ждать, пока чудесное само себя явит.
В Новгороде Воята привык, что в церкви в день Николы Зимнего, после чтения из Евангелия от Луки, иерей восхваляет кротость, доброту, смирение, коими отличался святитель Мир Ликийских, его милосердие и готовность всякому помочь, за что его так и любят христиане. Но отец Касьян его удивил. После чтения из Нагорной проповеди стал призывать идти путём святого Николы, беречь веру в чистоте и не поддаваться искусам болванного поклонения.
– Отвергнет Бог тех, кто трапезы делает рожаницам, кто хлебы носит бесам, кто нарекает богами солнце, и луну, и звёзды, и ветры, и громы, и молнии, зверей и гадов! – внушал он с амвона, возвышаясь над притихшей толпой прихожан и сам напоминая Вояте образ Ильи на небесной колеснице.
Сходство особенно усиливал рост отца Касьяна, его чёрные волосы, орлиный нос, густые брови и пламенный блеск глаз. В обычные дни замкнутый и молчаливый, сейчас он разгорячился и рвался в бой. Слушая его, Воята невольно вспомнил рассказ Миколки, как отец Касьян, начавший жизнь в поганстве, сгубил собственного родного брата. Его с тех пор брали сомнения – стоит ли верить, мало ли что люди наболтают! – а нынешняя горячность священника и опровергала, и подтверждала те наветы.
– Уготовано им такое место, где нет света, а только тьма, и скорбь, и тоска! Будут они в реку огненную ввергнуты и непрестанно вопить станут, муку свою принимая. И если спросит Богородица Пресвятая: «Кто это такие?», и ответит ей Архистратиг: «Это те, кто не веровал в Отца, кто бесов в богов превратил, кто почитал Утрия, Трояна, Хорса, Велеса и Мокошь». А они ведь, те, кого поганые богами нарицают, – чин Сатаны, с ним вместе с неба сверженный. И есть ведь ещё такие невежды, кто сих злых богов почитает, кто мраком окружён. Кто, как ночь настанет, идут к озеру Поганскому с дарами, хлебы пускают по воде в жертву бесам и змею огненному, поганому Смоку. Кто творит сие, того ждёт река, огнём пылающая. А начало ей – под озером Поганским. Там лежит змий ядовитый, в пасти его пламень пылает и жжёт, а слуги его – бесы обликом чёрны, и крылаты, и хвостаты. Нет прощения от Бога тому, кто жертвы носит бесам, и святой Никола не отмолит такой грех…
Слушая, Воята с трудом сохранял неподвижное лицо, но в душе и в мыслях у него всё кипело. Полный разброд. Идучи в церковь, он подумывал рассказать отцу Касьяну о своей находке и отдать наконец ему Псалтирь, что давно надлежало сделать, – тем более что она ничего нового ему преподнести больше не могла. Но теперь передумал даже заикаться о ней. Речь отца Касьяна была в решительном противоречии с Панфириевым писанием. Панфирию сам глас небесный возвестил, что его молитва за Великославль услышана и город возродится во всей славе – а отец Касьян твердит про бесов крылатых и грозит адской карой тем, кто носит им дары… Чин Сатаны! Если было бы так, и Панфирий не отмолил бы бесовский город. Кому верить – древнему старцу или нынешнему священнику? Сын священника, Воята привык верить священнику, особенно тому, кому сам служил. Но можно ли не верить Панфирию, почитаемому волостью как святой, если он, Воята, своими глазами читал писание собственной руки старца?
Но не просто же так отец Касьян ярится? Значит, подношение даров и в самом деле случается? Как ночь настанет… хлебы пускают по воде в жертву? Воята украдкой оглядывал прихожан, но жители погоста и гости из ближних деревень – Райцов, Видомли, Лепешек – слушали спокойно, без волнения и смущения, как будто речь вовсе не о них. Но кто же тогда пускает хлебы по водам?
Одно Воята точно знал: не следует показывать отцу Касьяну Псалтирь, если только тот сам не спросит. А если спросит, если найдёт ту запись? Поверит ли древнему старцу?
Но может, он, Воята, всё неправильно понял? И вовсе не о Великославле Панфирий писал, может, видел он духовными очами горний град, а вовсе не тот, что в Дивном озере утонул? Но в Псалтири ясно сказано: из вод глубоких будет извержен. Значит, город тот самый. Но ещё сказано, «велий и светлый», а отец Касьян говорит, что под озером – бездна и змий ядовитый… Кому верить? Если бы знать… И расспрашивать Воята опасался – что будет, если тайна Псалтири выплывет наружу?
Наполненный своей тайной, а также после вчерашнего не имеющий желания показываться людям на глаза со своей разбитой скулой, Воята вечером остался дома. В Сумежье продолжалось гулянье: родичи из ближних деревень, вчера воздав честь святым у себя дома, сегодня прибыли пировать в погост, и отовсюду снова неслись в вечерней тьме звуки рожков, пение, весёлый говор. К бабе Параскеве снова набилась молодёжь: пели песни, доделывали свои кожурины и личины. Вояту уговаривали поиграть, но он отказался, сославшись на разбитые в драке пальцы, и за свои гусли взялась Юлитка, запела что-то девичье, про венки и бережки.
Под шумок к Вояте подсел Сбыня.
– Слышь, чего скажу.
– Чего? – покосился на него Воята.
У Сбыни вид был несколько смущённый, а Воята не хотел новых разговоров о вчерашнем. Он убедился, как прочно засел в его сердце «задорный бес», и давал себе клятвы больше не поддаваться ни за что.
– Я в рассуждении бесов…
– Чего? – почти с негодованием отозвался Воята.
– Ну, помнишь, я говорил, что в нынешнюю ночь… будут бесов озёрных угощать. Хочешь, отведу тебя к деду… Если уговоришь его, чтобы с собой взял, сам всё увидишь.
– Твой дед ходит бесов угощать?
Сбыня был одним из многочисленных внуков старика Овсея; от того, рассудительного и богобоязненного, не пропускавшего почти ни одной службы, разве что по большому нездоровью, Воята такого не ждал. Думал, может, волхвы какие-нибудь лесные, что по се поры пням молятся… Но чтобы Овсей!
– Пойдём со мной… поймёшь кое-что, – шептал Сбыня. – Только смотри – отцу Касьяну ни слова. Слышал, что он в церкви говорит про озеро? Он всякий год такое говорит. И на Никольщину, и на Иванов день.
– Куда идти-то? – в сомнении ответил Воята, однако, уже поднимаясь на ноги.
Меньше всего хотелось оказаться быть замешанным в поклонение бесам – ему-то, церковному человеку, попов-скому сыну, это никак не пристало! Но ещё сильнее, пожалуй, хотелось разобраться, что же там в этом озере. Ведь Воята с нынешнего дня знал нечто важное, чего, похоже, не знал в Сумежье никто – о видении старцу Панфирию и будущей славе утонувшего города.
Идти оказалось недалеко – в Овсееву избу. Со всех окошек были отодвинуты заслонки, оттуда валил пар с запахом стряпни. Внутри набилось столько народу, что Сбыня и Воята едва нашли место в углу у двери, и то Сбыня уселся на пол. Здесь плясок не водилось: собрались мужчины, и по большей части в возрасте – все уважаемые старики Погостища и посада, отцы семейств. Ещё из сеней был слышен гусельный перебор: играл сам Овсей.
– Слушай! – шепнул Вояте Сбыня. – Про то самое.
Воята стал вслушиваться. Овсей пел высоким, немного дребезжащим голосом, но умело и уверенно. К началу песни парни опоздали, и Воята уловил только суть: некий старец долго шёл через леса, вышел на берег озера, а здесь увидел, как к берегу подходит золотая ладья. Овсей пел каждую строку на один и тот же лад, но повторял дважды, так что слушатели могли всё разобрать и как следует увидеть то, о чём поётся. Певец растягивал слоги и ставил ударения так, как ему было удобнее, и лишь в середине каждой строки делал одинаковую заминку.
Дальше рассказывалось, как старца угощали, укладывали отдыхать, а на прощание просили:
Так вот оно про что! Это тоже была повесть о старце Панфирии, о том, как он сам побывал в утонувшем граде Великославле. Воята внимательно дослушал песнь до конца, надеясь узнать что-то новое, но нет: в ней была лишь надежда, что когда-нибудь Бог ответит на усердные молитвы старца.
Воята не сводил глаз с лица Овсея, пытаясь понять: насколько тот сам верит в то, о чём поёт? Тот пел так, как научился когда-то от своего отца или деда, и непохоже, чтобы тайна Панфириевой Псалтири была ему известна. Та Псалтирь исчезла из Сумежья более двадцати лет назад; не так уж давно, чтобы перемерли все, кто мог видеть её раньше, при отце Ероне. Неужели, зная, что книга написана по-гречески, никто здесь в неё даже не заглядывал? Насколько грамотен был отец Ерон?
Судя по торжественному спокойствию, с каким сумежане слушали Овсея – словно исполняли важный обряд, – это сказание пелось на Никольщины каждую зиму. Они не ждали услышать ничего нового, но на лицах их Воята видел сдержанную гордость сопричастности тайне и ощущение важности этого знания.
Когда Овсей закончил, все ещё посидели за столом, потолковали о чём-то, но довольно скоро стали расходиться, с поклонами благодаря.
– Поди к деду, – шепнул Вояте Сбыня. – Просись с ними пойти.
– Куда пойти?
– Ну, туда! На озеро же!
– Зачем?
– Там увидишь. Если ещё возьмут тебя. Они молодых никого не берут. Только таким можно, у кого внуки есть. Но ты попробуй – ты всё же в славе…
Выждав, пока народ разойдётся, Воята подошёл к Овсею и поклонился.
– Ну что, попович, как тебе наши песни? – Старик улыбнулся, в глубине души довольный, что сумел показать новгородскому молодому гусляру собственное умение. – И мы тут поём понемногу, не только вы там, в Новгороде…
– Песни ваши занятные, да только не вся правда в них, – почтительно ответил Воята и бегло глянул через плечо – нет ли кого из домочадцев деда слишком близко.
– Не вся правда? – Овсей перестал улыбаться и нахмурил лохматые полуседые брови. – Чем же тебе наша правда не угодила? Извеку так поётся – от деда моего, от прадеда! А ты здесь без году неделя – почём тебе знать? Больно вы, новгородцы, умными себя мните…
Приученный почитать старших, Воята молча выслушал всю воркотню старика, а сам тем временем думал, как половчее приступить к своему делу.
– Песен я и сам немало знаю, – с почтительным сомнением ответил он, когда старик замолчал. – Да не во всякой песне – правда. Вот слыхал я, будто на Никольщинах водится у вас… – он чуть не сказал «бесов угощать», но угадал, что это старику не понравится, – к озеру дары носить. Это тоже правда?
– Болтовня это бабья, – решительно ответил Овсей. – Ступай к своему месту, отроче, мне тут ещё дела много…
Он отвернулся, будто собираясь немедленно приступить к какому-то делу. Его старуха и прочие женщины семьи прибирали со столов. Воята краем глаза приметил на лавке у двери большое лукошко, куда хозяйка положила два каравая, завёрнутых в шитый рушник.
– Отец Касьян говорит, будто под озером лежит змий поганый Смок и слуги его, бесы крылатые и хвостатые, – сказал Воята Овсею в спину. – А ты говоришь, там реки медовые, птицы дивные, старцы да девицы. Какая ж это правда? Басни одни, детей потешать.
– Отец Касьян, – Овсей обернулся, – в сам Новгород ваш ездил, после того как крест принял. Он из самого поганского рода – отец его знатным волхвом был. Звали его Крушина, а прозвище Батожок. Имелся у него такой батожок рябиновый, а сколько в нём бесов жило, ой! Что он прикажет, то они и сделают. И мать всё зелия ведала, и брат его… – Старик запнулся и нахмурился, не окончив речь о брате. – А как брат его сгинул, Плескач уже взрослым парнем крестился и в Новгород с боярским обозом уехал. Два лета пожил там. И грамоте обучился, и Божественные книги читать, и всему чину священному. Поставил его владыка дьяком, он и приехал, стал с отцом Македоном служить. На дочери Македоновой женился, после того в Марогощи его перевели и там попом поставили. А что там, в озере, он-то получше иных знает.
– И что там?
– Старые люди-то знают… Своими глазами можно видеть. – После трёх дней гулянья старик разговорился. – В самой середине озера Дивного есть место особое, малое, величиной, может, с ковш всего. Если то место найти, снег над ним расчистить, будет там лёд прозрачный, как роса. И сквозь него видно будет свет. Это Великославль-град сияет! Да не всякому он покажется. Мой брат сам однажды видел. Был бы он жив – сам бы тебе рассказал.
– Кому же он покажется?
– А кому захочет, тому и покажется. Попасть только туда трудно. Мой дед рассказывал, когда он парнем был, жил в Сумежье один храбрый мужик, так он до самого города почти добрался. На озере, у моста, берёза есть старинная, а у неё под корнями лаз. Вот тот мужик раз шёл ночью мимо озера, вдруг видит – под корнями что-то светится. Он и думает: никак клад! Взял и полез в ту дыру. Лезет, лезет, а ход всё дальше и ниже идёт. Вылезает он – кругом лес дремучий, весь чёрный, корни переплетённые, трудно даже шаг шагнуть. Шёл он через этот лес, шёл, видит – берёза растёт огромная.
– Ещё одна?
– То одна берёза – на берегу, а вторая – под самым озером, на дне. Вот под неё он и полез. Лез, лез, видит уже свет впереди будто солнечный сияет. Обрадовался он, схватит топор, ударил по корням – и вдруг посреди озера в воде очутился. Топор утопил, сам насилу выплыл.
Воята в удивлении покачал головой.
– Та берёза и поныне на озере растёт, у моста, – добавил Овсей. – Любой её видеть может. Отец Горгоний, – он наклонился к Вояте и зашептал, – как-то хотел свалить её вовсе, чтобы ей люди не молились. Взял топор, стал рубить. А топор возьми и отскочи от коренья, и прямо ему в ногу. Оттого он разболелся и помер.
Воята широко раскрыл глаза. Второй уже священник гибнет в противостоянии с Тёмным Светом… Да нет, третий! Отца Македона заел волк – у озера, отца Ерона загубил некий бес, что приходил прямо к нему в дом. А оказывается, и Горгония, Касьянова предшественника здесь, довела до могилы почитаемая берёза у озера, за которой вход в Великославль…
– Есть и другая дорога, истинная, – проговорил Овсей. – Да той и старики не знают, а знает её одна только старушка-переходница.
– Это кто?
– Когда приступило войско вражье к Великославлю, одной старушки дома не было, ходила она в село к дочери. Город под озеро ушёл – она приходит, а города и нет! Она одна только и может, когда пожелает, из озера выходить и восвояси возвращаться. Её люди видят иной раз. Спросить бы – да никто её догнать не может. Хоть на лошади за ней гонись – не захочет, так всё будет за версту впереди.
– Шустрая, видать, старушка, – заметил Воята.
– Не шустрая, а вещая, – поправил Овсей. – А где мост, у нас люди ведают.
– Какой мост?
– В город мост, по нему же выходят белые старцы.
– Старцы… выходят?
Уж не морочит ли его старик Овсей? Воята не знал, верить ли хоть чему, – слишком путаными и неимоверными выглядели эти предания. То мужик лез под корни берёзы, то брат что-то видел сквозь лёд, а всю правду знает только некая шустрая старушка, а ещё белые старцы… с моста? Но весь уклад Никольщин, когда погост пировал и гулял в честь того света, делал небылицы убедительными. Сам тот свет подошёл так близко – в огнях костров во тьме, в личинах и кожуринах, в рокоте гусельных струн, в старинных сказаниях, – что казалось, его и правда рукой можно достать. Это и пугало, и воодушевляло, и рождало чувство близкой тайны, которую надо суметь ухватить, пока не миновали эти дни и преграда вновь не стала прочной.
– Из озера выходят?
Овсей помолчал, ещё раз оглядел избу, где его домочадцы почти всё прибрали и протирали стол. Горела свеча возле резной из дерева «божечки», образа святого Николы в красном углу – очень похожего на самого Овсея, и казалось, святитель прислушивается к их беседе.
– Это так… бабы болтают, – уже с другим, делано-равнодушным выражением сказал старик. – Мало ли чего… Шёл бы ты к себе, парень. Устал я. Дед старый, спать пора.
Овсей зевнул, то сонливость его была явно притворной. Воята быстро прикидывал, как поступить: выждать и проследить, не пойдут ли люди из Погостища куда-нибудь в неурочное ночное время? Или расспросить о белых старцах бабу Параскеву? Или открыть Овсею то, что известно ему?
– Послушай, старче… – медленно начал Воята, тоже оглядевшись. Человеку прямому, путь хитростей был ему неприятен. – Покажи мне этот мост… и этих старцев. А я взамен тебе тайну некую открою, какой никто в Сумежье, сдаётся мне, не ведает.
– Какую ещё тайну? – Теперь старик ему не поверил. – Откуда тебе такие тайны ведать? Ты здесь человек чужой.
– Из Псалтири Панфириевой. Он сам, своей рукой в ней записал, что было ему некое видение…
– Панфирию видение? – Оживившись, Овсей придвинулся к нему. – О городе…
– Видел он город во всей славе его. И ещё кое-что. Но коли ты мне не веришь, то с чего я тебе верить буду? Отдам Псалтирь отцу Касьяну, как оно и надлежит – она ведь у отца Ерона хранилась, у Власия ей и быть…
– Стой! – Овсей вцепился ему в локоть. – Мне сперва покажи. Отцу Касьяну не давай. Покажи, потом поговорим.
Мигом расхотев спать, Овсей натянул кожух и пошёл вслед за Воятой к бабе Параскеве. Был поздний вечер, почти все отсюда разошлись, только соседка Ваволя да ещё одна баба, Милославка, сидели с хозяйкой и толковали о какой-то знахарке, которую одна хвалила, а другая ругала.
– Да что она понимает, эта твоя Даниха! – возмущалась Милославка. – Зовут её нашептать, чтобы дитяте не навредили, она берёт мак и шепчет: сажусь, мол, в сани, крытые бобрами, и лисицами, и соболями, и куницами… Да когда же от сглазу про бобров и куниц шепчут? Это для богатства! А потом: у бояр и судей полон двор свиней, а я тех свиней переем… Это чтобы под боярский суд не попасть! И всё в одно смешала! Будто кутью варит: тут тебе и горох, и бобы, и чечевица! Кто же так детей заговаривает? Мало, что ли, путных заговоров?
– Она, Даниха, прежде путная была знахарка, а нынче от старости позабыла всё, – поддакивала Параскева.
Увидев Овсея, бабы немного смутились, но продолжали свой увлекательный разговор вполголоса. Оно было и кстати: занятые своим, они почти не следили за мужчинами. «От порчи и сглазу святому Киприану и Михаилу-Архангелу молиться надо, а не баб глупых звать!» – хотел сказать им Воята, но сдержался, чтобы не отвлекать внимание на себя.
Выложив книгу на ларь, Воята своей спиной прикрыл её от лишних глаз и раскрыл на нужном месте.
– Видишь? – прошептал он деду, показывая чёрные кривые строки внизу листа. – Сие сам Панфирий написал.
– И что тут сказано? – беспокойно хмурясь, спросил тот.
Дед Овсей не умел читать – да и зачем ему? Воята шёпотом прочёл ему запись и растолковал, как сам понял.
– Так Великославль-то Господом прощён! – Овсей был так изумлён, что даже покачнулся. – Через триста лет…
– Тридцать.
– Дошла молитва-то! Ох, радость! – У старика на блёклых глазах явственно заблестели слёзы. – Как же ты узнал? – Он схватил Вояту за руку. – Сколько лет мы молили, а никто не ведал, никому не открывалось… Может, тебе знак был какой?
– Д-да… – вырвалось у Вояты: он вспомнил сон с той девкой, читавшей Псалтирь. – Сон мне был. Мол, открой книгу и сыщи…
Он смешался: рассказывать Овсею про девку совсем не хотелось. Но тот не стал допытываться, захваченный радостным открытием.
– Так что же… Отчего же не выходит город, коли старец уже его отмолил?
– Условие, знать, не исполнено. Ангелы – привратники звёздные – должны ещё звезду какую-то выпустить особенную. А какую – тут не сказано. Где её искать, ту звезду?
– Может, они сами и знают?
– Кто? Ангелы?
– Старцы белые. Может, знают… Они ж Панфирия в гостях у себя принимали, за стол сажали… Коли сами ангелы его на ладье золотой в город отвезли, стало быть, знали там, что Богом прощены! Может, им Панфирий и условие то открыл?
– Как же нам узнать?
Овсей задумался. Воята закрыл книгу, завернул в холстину и убрал в ларь. Старик проводил её глазами.
– Выходит, отец Ерон-то знал? – прошептал он.
– Может, знал. А может, нет. Может, он Псалтирь и не открывал, коли ведал, что греческая она.
– А тот бес-то знал. Который погубил его.
– И правда! – Воята с уважением посмотрел на старца. – Бес, выходит, знал. И боялся, как бы ещё кто ни проведал.
– А он к тебе не наведывался? – с опасением спросил Овсей.
– Кто?
– Да тот бес… что отца Ерона…
«Нет», – хотел ответить Воята, но прикусил язык. Кое-кто к нему наведывался… и читал в книге именно это место.
Пробрало холодом. Раньше Вояте не приходило в голову, что бес, сгубивший из-за книги отца Ерона, может наведаться и к нему. Это в монастырь, что есть земной рай, бесу хода не было, а здесь-то…
В облике девицы приходил бес? Такие случаи бывали – хотя бы с прежним архиепископом Новгородским, святым Иоанном. Но мысль, что бес может такую шутку сыграть и с ним, огорчила и возмутила. Воята не хотел в это верить. Но если он так и не узнает, что это за девица и зачем ему показывается, ему вовсе не знать покоя!
– Сведёшь меня к тем старцам? – прямо спросил он у Овсея.
– Ин ладно, сведу, – не без колебаний согласился тот. – Хоть и не велено отрокам ходить, но раз уж тебя Господь так умудрил… стало быть, ему угодно, чтобы ты ведал… Может, через тебя он и больше того откроет!
Ждать долго не пришлось: едва ушли бабы, как Овсей велел Вояте одеться потеплее и вывел его на посад. Ещё немного они посидели в избе у одного тамошнего старика, Немыта, – чтобы, как понял Воята, ночные прогулки не бросались в глаза, когда в Погостище все улягутся спать.
Перед полуночью в дверь снаружи осторожно постучали.
– Пора! – объявил Овсей и вместе с Немытом поднялся.
На улице посада собралось с полтора десятка человек: все уже знакомые Вояте сумежские старики. На Вояту косились с удивлением, но, видя рядом с ним Овсея, молчали. Среди них был и Савва, и Миколка; завидев Вояту, Миколка украдкой подмигнул.
Выехали на трёх санях. Старики покрепче и Воята шли пешком. В санях везли несколько лукошек и коробов, где лежали какие-то подношения, завёрнутые в рушники. Вояту мучило любопытство, но он не задавал вопросов, надеясь, что вскоре всё увидит сам.
Местность между Сумежьем и озером давно была обжита, но за последние двести лет тут заново вырос дремучий лес. И не подумаешь, что когда-то, пока не явился сюда Владимиров воевода Путята, эта дорога соединяла Сумежье с Великославлем, главным городом волости! Теперь она была не то чтобы заброшена, но несколько одичала: сделалась узкой, заросла кустами, и после Видомли никакого жилья на ней больше не встретилось. Деревни и починки лежали в стороне, хотя раза три-четыре Воята при свете луны различал старые раскидистые яблони, оставшиеся от сгинувших селений. Воята уже знал, что озеро жители волости посещают только на летних игрищах, да кое-кто косит и пасёт скот на лугах вокруг него, но выходить на озеро, ловить рыбу в нём не разрешается. А про тех, кто нарушал запрет, рассказывают байки, как один-де мужик забросил невод, зацепился им за городские крыши, стал тянуть, да лодку и опрокинул…
Среди тёмных ночных облаков бродила растущая луна, будто искала между ними каких-то небесных грибов. Сияние её ясно освещало поля и перелески, а между ними торчащие из снега вешки, обозначавшие дорогу: хоть никто сюда не ездил, поставить вешки жители считали непременной обязанностью. Глядя на луну, Воята улыбался про себя, вспоминая рассказ Марьицы: мол, Луна – жена в светлых одеждах, едет на повозке с двумя волами… Теперь ему особенно приятно было смотреть на луну, будто они с ней знакомы. Поблёскивали и звёздочки, робкие, сжавшиеся от холода в вышине. Ночь была не слишком морозная, а на ходу Воята и вовсе не мёрз. Вот только от иных мыслей пробирала дрожь. Что он сейчас увидит? Бесов с коровьими хвостами? Непохоже, чтобы Овсей и другие старики собирались чествовать бесов, но что, если те обманом выманивают дары? И как эти бесы озёрные встретят его, Вояту? Старики явно ничего дурного для себя не ждали, но он-то чужак. К озеру дозволено ходить только тем, у кого есть внуки, то есть кто сам уже отчасти принадлежит к тому свету. Вояте в его годы здесь было не место, но жажда проникнуть в тайну одолевала все опасения.
Когда озеро вдруг открылось впереди, Воята застыл как вкопанный. Но застыли и все его спутники, и он смог спокойно рассмотреть впервые представшее ему озеро Поганое – или Дивное. Они смотрели с небольшого всхолмления, которое спускалось прямо к кромке берега, и всё озеро сверху было хорошо видно. Круглое, как исполинское блюдо, окружённое ельником и валунами, утонувшими в снегу. Иные ели спускались до самого низа впадины, где пологий спуск переходил в довольно ровное полотно, давая понять, что там кончается берег и начинается вода. Луна сияла ровно над его серединой, будто любуясь собой в отражении.
Над самой серединой! Там, должно быть, то загадочное место, откуда можно разглядеть свет подо льдом.
– Вот здесь он и стоял, Великославль. – Овсей повернулся к Вояте и показал на озеро. – Был он на холме высоком, и на тридцать три версты с того холма было видать. А как ушёл под землю, то вместо холма стало озеро, как он, круглое. А было в городе трое ворот: Перуновы, Велесовы и Хорсовы. Где Хорсовы ворота были, там ныне Тёплые ключи и мост является.
Он показал вправо. В той стороне у берега виднелась широкая полукруглая полынья, какая бывает, если бьют со дна тёплые ключи, не давая воде замерзать. Над полыньёй клубился пар.
Шествие двинулось дальше. Невидимая под снегом, но хорошо известная старикам тропа спускалась с холма и шла вдоль берега, до полыньи. У Вояты сильно билось сердце от волнения: с каждым шагом вниз с холма он будто погружался в иной мир, в область Тёмного Света. Всё дальше и дальше. Старикам хорошо – они там почти свои, а с ним, парнем молодым, что будет? Не поседеет ли он в этой прогулке? «О святый великий Гаврииле Архангеле! Не презри мене грешного, молящегося тебе о помощи…»
Стало заметно теплее: возможно, холмы вокруг озера прикрывали от ветра. Пройдя ещё немного, Воята ощутил, что теплом веет от полыньи. Вблизи она выглядела такой большой, что дальний её конец пропадал в тумане испарений. Туман так густо висел над водой, что и воды было не видно. В тихом воздухе едва веял ветерок, и когда он дул от озера, Вояте мерещился смутно знакомый сладкий запах: не то цветов каких-то, не то ягод, чего-то такого, чего не встретишь посреди зимы. Это было и приятно, и наводило жуть от близости того света.
У полыньи сани остановились, старики повылезали, стали хлопать руками по бокам и слегка приседать, чтобы размять озябшие и онемевшие за время езды члены.
– Вон берёза та. – Овсей показал вправо.
Воята оглянулся: в десятке шагов от полыньи берег начинал подниматься, и на первом пригорке росла старая развесистая берёза. Нижняя часть ствола была засыпана снегом: если под корнями и виден свет, то сейчас не разглядеть. Весь облик неподвижного, спящего дерева говорил: эти ворота закрыты.
В тумане на дальнем краю полыньи возникло движение, и Воята невольно перекрестился. От середины озера к берегу медленно, величаво скользили два лебедя.
Лебеди? Зимой? Ниоткуда они не могли взяться посреди зимы, кроме как с того света… из Вырея… Из Великославля, где зимы нет…
Завидев их, старики собрались к кромке воды и встали в ряд. Из саней вынули завёрнутые в холстину Овсеевы гусли, передали ему, и тот заиграл. Воята узнал уже слышанную вечером песнь, и теперь вся стариковская дружина запела разом:
Изумлённый всем происходящим, Воята взялся за оглобли саней, чтобы покрепче стоять. Растущая луна, будто из хитрости прикрывшая один глаз, серебряные полотна снегов, пар над водой, звон гусельных струн и громкие старческие голоса рождали прочное ощущение, что белый свет, мир земной остался далеко позади, что обретаешься уже на том свете. Пройдены лазы подземные и леса дремучие, вот-вот пробьётся сквозь воду и туман золотой свет иномирного града… Вошедший туда едва ли выйдет назад – этот путь всякий живущий проделывает только в одну сторону. Лишь иным, избранным Богом за праведность, дозволено побывать в том граде и вернуться.
Пока старики пели, Воята не сводил глаз с лебедей. Две белые птицы сновали из конца в конец полыньи, то встречаясь, то расходясь, кивали друг другу при встрече, будто кланялись, и всё это их скольжение по туману, под которым пряталась невидимая вода, было словно танец под гусельный наигрыш. И красиво, и жутко, так что Вояту пробирала дрожь и слёзы выступали на глазах. Скользя туда-сюда, лебеди приближались к берегу, и чем ближе они были, тем плотнее делалось чувство близости Тёмного Света. Что будет, когда они коснутся песка?
Вглядываясь в туман, Воята скоро заметил нечто удивительное – ещё более удивительное, чем прежнее. Дальше от берега, там, где лебеди уже проплыли, сквозь туман стало пробиваться бледное, неяркое, но вполне различимое золотистое сияние. Два лебедя, под жестковатый перебор гусельных струн снуя туда-сюда, ткали сияние, как два челнока на основе из воды и тумана. Оно шло полосой от середины озера к берегу, шириной около сажени, и больше всего напоминало… мост, выходящий из самой воды. Воята не мог отделаться от чувства, что гусельный звон и создаёт те нити, без которых полотна не выйдет. Пальцы его в варежках невольно двигались, будто он сам играл.
Но вот лебеди достигли берега, ещё раз поклонились друг другу и сели по краям призрачного золотистого моста, как два стража – привратника Тёмного Света. Старики закончили петь, но игру Овсей продолжал. Все ждали, глядя в озеро, Воята тоже ждал, иногда поглядывая на лебедей. Не обернутся ли они… ну, девами красными? Или ещё кем…
Отвлекаясь на лебедей, он не сразу заметил, как в глубине тумана, на дальнем конце моста, снова что-то зашевелилось. А как усмотрел, то привалился к оглоблям, судорожно сглатывая пересохшим горлом. Из глубин тумана, следуя по призрачному мосту, к берегу приближались рослые белые фигуры – одна, две, три… От потрясения у Вояты рябило в глазах, и он не смог толком сосчитать их – пять, или шесть, или семь? Это были по виду старики – рослые, намного выше его самого, таких высоких людей он никогда не встречал, даже в Новгороде. В белых одеяниях, с белыми бородами чуть не по колено, с такими же длинными белыми волосами, они все очень походили друг на друга: с продолговатыми, худощавыми лицами, с немного запавшими щеками и строго сложенными губами. Глаза у всех сияли сизо-серебряными звёздами, и от вида этих глаз сердце у Вояты покатилось куда-то вниз и никак не могло остановиться. Вот что значит – душа в пятки…
Следуя друг за другом, белые старцы медленно близились к берегу, и вместе с ними, будто неся их, катились мягкие волны тумана. Старики на берегу стояли неподвижно, плотные и земные, как сама стихия земли перед стихией тумана. Овсей всё играл; Воята мельком подумал, что у него бы уже руки отнялись. Тихо стучали зубы.
Даже при виде упырей или волка-ведунца он не бывал так потрясён – от тех злыдней приходилось отбиваться, и это не оставляло времени на страх, усилия по спасению своей жизни разгоняли кровь и разбивали оцепенение. Но сейчас ничего делать было не надо, и все силы его души напрягались в ожидании. Загадочный Великославль, не то адская бездна, не то райский град, в облике белых старцев сам шёл ему навстречу…
Вот старцы приблизились к берегу и остановились у самого конца моста, не ступая на землю. Овсей продолжал играть, а трое других стариков сделали несколько шагов к мосту. В руках они держали короба и лукошки с подношениями, которые и поставили у ног белых старцев – точно на границе земного и неземного мира.
– Примите дары наши, старцы мудрые, праотцы наши и пращуры! – Миколка поклонился, за ним и двое других. – Откушайте нашего хлеба, нас своей милостью не забудьте. Умели вы нас спородить, умели выкормить-выпоить, умели добру научить, а уж мы будем за вас Бога молить.
Трое белых старцев подняли с земли приношения, потом поклонились в ответ. Вот сейчас они исчезнут, подумал Воята, а он так и не понял… Он впился глазами в старцев, пытаясь разгадать их природу – ни рогов, ни хвостов у них не видно, хотя тут ни за что не поручиться: плывущий туман размывает очертания…
И в этот миг стоявший впереди других белый старец, самый высокий, повернул голову в сторону Вояты. Этот взгляд сизо-серебристых глаз был точно ледяное копье, коснувшееся острием самой души.
«И ты здесь, вещий парамонарь! – прозвучал в голове чужой голос, хотя Воята ясно видел, что губы старца не шевелятся. – Ну, коли явиться к нам не побоялся, дам тебе совет, клубочек путеводный. Апостола ищи. Сыщешь – тогда отворят ангелы врата небесные, выпустят звезду перехожую, тогда и град наш во всей славе воссияет».
И едва голос отзвучал, как белые старцы стали отдаляться от берега – призрачный мост сам собой втягивался в туман, унося их, стоявших на самом краю. Всё дальше, дальше… пока белые фигуры их не смешались с туманом и не растаяли за волнами.
Два лебедя снялись с места, взмыли в воздух, пересеклись в полете, словно заметая крыльями след, и сами сгинули. Ничего больше не было видно – только пар от тёплых ключей над широкой полыньёй.
На другой день баба Параскева едва добудилась Вояты, чтоб идти на утреню. При позднем зимнем рассвете народу в церкви было мало: все устали за три дня праздников, а из стариковской дружины, ходившей ночью на озеро, Воята приметил только Немыта до Герасима: Герасим украдкой зевал в ладонь, а Немыт смотрел ясным взором, полный тихой бодрости, будто ему вовсе не нужно спать.
В продолжение службы Воята был несколько рассеян, чуть не завёл сразу «Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей…»[49] вместо «Да услышит тя Господь в день печали»[50], за что удостоился недоброго взгляда отца Касьяна и поёжился. У него было странное чувство, будто он пребывает в двух мирах сразу: телом на утрене у Святого Власия, а душой всё ещё бродит по заснеженному берегу круглого, словно блюдо, озера, в которое смотрится небесная боярыня-луна, видит белых старцев на призрачном мосту через туман… Всё это слишком походило на сон. Может, и впрямь приснилось? Слишком много он в последнее время раздумывал об озёрных бесах, вот они и нагнали морока.
Но когда начался тот сон? Когда они с Овсеем вышли от Немыта и тронулись к озеру? Когда он показывал Овсею Панфириево писание? Когда слушал песнь про старца и золотую лодку?
– Зайди ко мне, – велел отец Касьян, когда служба закончилась и зевающие прихожане разошлись. – И книгу, что у тебя, принеси.
От последних его слов Воята, ожидавший заслуженного выговора за небрежение, внутренне вздрогнул. Отец Касьян знает про Псалтирь! Да и как ему не прослышать, если о ней болтает всё Сумежье. Даже дивно, что спросил только сейчас… Может, ждал, пока в парамонаре совесть Господь пробудит?
Но делать было нечего. Зайдя к бабе Параскеве, Воята вынул из ларя Псалтирь и невольно прижал её к груди. Расставаться с книгой по-прежнему было жалко, но ослушаться никак невозможно: все эти дни, после возвращения из Усть-Хвойского монастыря, Вояту не оставляло чувство, будто он тайком держит у себя чужое ценное добро, то есть ведёт себя немногим лучше вора. Ещё подумает кто, будто он на драгоценный оклад польстился! Псалтирь Панфириева у Власия должна храниться, изба Параскевина – не храм.
С сокрушённым сердцем и стыдом постучался он в избу отца Касьяна, вошёл, одной рукой перекрестился на образ в углу, другой прижимая к себе книгу, потом прошёл к столу и выложил утаённую добычу.
– Есть в людях молва, – медленно и веско заговорил отец Касьян, – будто в сей книге некое писание имеется, руки самого отца Панфирия…
И про это знает! Такая осведомлённость иерея Вояту удивила: он ведь не рассказывал об этом никому, кроме Параскевы и Овсея. Дед проболтался? Или тёмный глаз отца Касьяна насквозь его видит?
– Имеется, отче, – не поднимая глаз, кивнул Воята.
– Показывай.
Неуверенными от смущения руками, как в первый раз, Воята поднял тяжёлую от серебра и самоцветов крышку и стал переворачивать листы. Мелькали золотые буквицы в две строки высотой, цветные изображения. «А что если запись исчезла?» – вдруг подумал он с испугом. Всё, связанное с этой книгой, было настолько таинственным, что Воята не удивился бы, если бы она пожелала раскрыть свою тайну только одному человеку.
Но нет, вот это место. Кривые, с помарками, с путаницей букв «иже» и «наш» строки были, где положено, поверх стёртого рисунка, от коего сохранилось лишь блёкло-синее пятно чьего-то длинного одеяния.
– Читай, – велел отец Касьян, бросив на надпись беглый взгляд.
За минувшие дни Воята выучил Панфириеву запись наизусть и теперь уверенно прочёл:
– «И пребысть аз в пещерах тридать лет, молясь к Богу крепко день и нощь. И услышана бысть молитва моя. Глас бысть ко мне: иноче, рабе мой, молитва твоя вошедши на небеса прията бысть. Видех аз ангела славна, он же рек: покажу ти видение, его же ради послан есмь. Видех аз: град велий светлый из вод глубоких извержен бысть и в славе воссияхом. Рек ангел ми: аще обрящется муж честен и храбр, град извержен будет, внегда отворит ангел-вратник златых ключей небес…» Дальше ничего нет, – закончил он, почему-то чувствуя вину за эту нехватку.
Пока читал, робость мешалась в душе с надеждой. Отец Касьян не походил на человека, легко признающего свои ошибки, но неужели его не убедит даже сам старец Панфирий, повсеместно в Великославльской волости при-знаваемый святым? Тот, что ныне живёт в двадцати верстах от рая?
Слыша в ответ тишину, наконец Воята решился поднять глаза на отца Касьяна. Тот стоял по другую сторону стола и пристально смотрел на него; встретив этот взгляд, Воята вновь опустил глаза. Пронимало холодом от мысли, что отец Касьян спросит про озеро и белых старцев. Уж он-то ясно высказался: кто носит жертвы озёрным бесам, будет проклят.
Медленно отец Касьян тронулся с места и обошёл стол. Воята невольно сжался – на него будто туча грозовая надвинулась. Священник встал с ним плечом к плечу, и, хотя он оказался несколько ниже ростом, давящее чувство не отпускало.
Отец Касьян опустил глаза и сам какое-то время разглядывал запись.
– Вот, стало быть… – Он протянул ладонь к Псалтири и провёл ею над кривыми строками, будто хотел не то коснуться их, не то стереть. – Вот что отца Ерона сгубило-то…
Воята молча кивнул, едва заметно. Дед Овсей ещё вчера навёл его на эту мысль: бес приходил к Ерону ради этой записи. Хотел забрать книгу, чтобы никто этого писания не увидел.
– Баба его верно догадалась: в сей книге зло великое в мир пришло, и в миру не место ей, – тихо продолжал отец Касьян. – Унесла её в монастырь. Да, видно, не посмела сказать, что возвращаться в мир сей книге нельзя.
– Почему же… нельзя? – едва смея бросить на него беглый взгляд, прошептал Воята.
– Потому что книга сия… – Отец Касьян, хоть и стоял рядом, придвинулся ещё ближе и говорил почти ему в ухо; от самой этой близости Вояту одолевала жуть. – Власть даёт… над самим змием, Смоком поганым.
Воята явственно вздрогнул от головы до пят.
– Над зми… – просипел он, вытаращенными глазами глянув на отца Касьяна; перехватило горло. – Но как…
– Те нехристи, что в городе жили, веровали в поганого Смока и жертвы ему приносили. Неужто забыл, что я рассказал тебе?
Воята помотал головой. Он не забыл; цепкая молодая память, с детства упражняемая заучиванием Писания, не упускала ничего из услышанного. Другое было худо: всё это не ладилось между собой, и он не знал, кому верить. Даже на свои глаза не полагался, как не поверил глазам святой Никита, когда к нему в ангельском обличье явился бес Вельзаул. Трудно ли бесам скрыть коровьи хвосты и прикинуться белобородыми старцами?
– Всякий раз, как являлась в небе звезда огненная с хвостом дымным, с хоботом пламенным, означало сие, что змий поганый Смок жертву требует. Тогда все старцы городские на сходбище собирались, жребии закладывали: кому наперёд змею достатися, на съедение, на смертное потребление?
Отец Касьян заговорил напевно, плавно, и речь его была частью какого-то сказания; слушая, Воята мельком вспомнил Овсеевы слова, что, мол, отец Касьяна был знатным волхвом… видно, он сызмальства эти сказания заучил.
– Было раз, что самой боярыне сумежской, воеводше, жребий смертный выпал. Свели её на озеро, там и пожрал её змий лютый.
– Это про Каллинику? – удивился Воята. – Так говорят же, спасли её кузнецы…
– Бабы тебе небось рассказали. Уж коли увидишь змия пламенного в небесах, никакие кузнецы не вызволят. Сгинет тогда вся волость, как отец Ерон сгинул. Тайна сия всех, кто её коснётся, губит. Понимаешь, отчего сие писание не окончено? – Отец Касьян кивнул на страницу раскрытой Псалтири.
– Отчего?
– Сам старец Панфирий… сие начертал да и Богу душу отдал. На этом самом месте.
– Боже святый… – Воята потрясённо перекрестился.
– Бог его призвал, пока он… Дописал бы до конца, любой мог бы… вызвать Смока поганого и всю волость сгубить разом. Пока книга в монастыре лежала, всё шло тихо. А ты её в мир вернул.
– Так я же по неразумию одному…
– Если мне смерти не желаешь… да и себе, не говори об этом ни с кем, а что прочёл – забудь.
– Может, мне её назад свезти? В монастырь.
– Незачем. На баб надежда плохая. Сам буду беречь.
Отец Касьян закрыл книгу. Воята взглянул на бронзовые петли: жаль, нет замка, запереть бы их, и тайну затворить внутри навеки.
– Прости, отче, – со вздохом выговорил он, чувствуя, что чудом миновал ещё худших бед.
– И вот ещё… – Отец Касьян положил ладони на верхнюю крышку. – Кроме этой, была у Панфирия третья книга – Апостол. Я её не видал, да опасаюсь, как бы и в ней не было дурного чего…
А ведь это правда, отметил про себя Воята. «Ищи Апостол», – сказал ему белый старец на озере… или бес – Смока поганого посланник.
Зачем он хотел, чтобы Воята нашёл Апостол? Чтобы выпустить в белый свет остаток тайны и вернуть Смоку волю? Пробирало леденящее чувство близкой пропасти, в которую едва не шагнул по собственному любопытству.
– Если вдруг прослышишь что про Апостол – сразу мне скажи, – строго наказал отец Касьян. – А сам не трогай и заглядывать в него не смей. Уразумел?
Воята кивнул.
– Ну, ступай с Богом.
С облегчением, но и в сокрушении сердца Воята покинул избу. Только недавно ему казалось, будто он начал что-то понимать и видит путь к спасению города из вод… а это был путь к гибели всей Великославльской волости. В мыслях царила такая путаница, в душе такое смятение, что Воята шёл медленно, опасаясь, что сама земля треснет под ногами.
Да чтобы он ещё когда принялся за поиски неких таинственных книг – упаси Боже!
Часть вторая
Прошло Рождество Христово, за ним Святки. Снова бегали меж сумежских дворов «бесы» в козьих и овечьих шкурах, с лубяными рогами, в берестяных и кожаных личинах, с волчьими и лисьими хвостами – дудели в рожки, били в бубны, скакали и плясали, выли и блеяли, гонялись друг за другом, опрокидывали девок в снег. Но теперь Воята смотрел на них с презрением – это не более чем Сбыня и Федька, Юлитка и Янка, Радоча и Хотыня. Даже ходил с ними вместе по дворам, распевая под гусли: «А кто даст пирога, тому полон двор скота», как привык в Новгороде. Парни приволокли здоровую, уже старую медвежину, повидавшую немало таких игрищ, и надели её на Вояту. Но, сам на время обратившись в святошного беса, зная, что всё это обман и морок, Воята с невольным вниманием вглядывался в каждую «козу», «бесовку» и «старика», в котором угадывалась девка. Искренне желая забыть все мороки и держаться подальше от озера, он не мог подавить сожаления об одном – что так и не узнает, кто такая была та темнобровая девка в призрачной избе, зачем приходила к нему читать Псалтирь? Не то чтобы за неё он отдал бы душу, но мысль о ней не давала окончательно проститься с былыми устремлениями. Если бы только узнать, кто она такая, в чём нуждается – и можно было бы забыть озеро со всеми его тайнами.
Каждое второе воскресенье отец Касьян и Воята ездили в Марогощи, служить в Николиной церкви. Помимо этого, каждый месяц священник на несколько дней покидал Сумежье: ездил в какой-то из девяти прочих великославльских погостов с их деревнями, крестить, венчать и отпевать. Два раза брал с собой Вояту, но, кажется, предпочитал ездить один: несколько псалмов, нужных для этих служб, Касьян знал и сам. Человеческое общество, как подозревал Воята, сумежскому иерею было не по вкусу. Разъезжая по зимним дорогам на крепком вороном коне, сам в чёрном, суровый лицом, он напоминал не то птицу-ворона, не то мрачного зимнего духа, ищущего поживы. Хоть и нехорошо так говорить, но Воята всякий раз чувствовал облегчение, когда отец Касьян покидал Сумежье, хотя в эти дни церковь Власия оставалась без пения.
Конец месяца февраря пришёлся на такую поездку – отец Касьян отправился в дальний погост под названием Волоты. Трудно будет ехать, подумал Воята, провожая его: на святого Василия пришлась оттепель, снег просел, дороги покрылись грязными лужами.
Назавтра вечером после его отъезда Воята заметил, что баба Параскева достала из ларя нарядную понёву и вершник, вовсе не те, в каких навещала по утрам корову.
– Что за праздник завтра?
– На могилки поутру пойдем. Завтра первый день, как родителей по весне чествуют – разве у вас в Новгороде такого нет? Все на могилки пойдём, свечки зажжём – а там и весну будем ждать-закликать. Не хочешь ли тоже пойти?
– Весну? Пойду, пожалуй.
Ещё с поганских времён существовавший жальник Сумежья примыкал к посаду, отделённый от него оврагом; с осени Воята видел там несколько довольно высоких сопок, не считая множества округлых холмиков поменьше. В Новгороде Воята привык ходить в поминальные дни с родней на кладбище к своим дедам, и теперь, лишённый родных могил, скучал по ним и был не прочь сходить к Параскевиным.
Вышли рано, ещё в темноте, но из Погостища и посада в ту же сторону с каждого двора семенили бабы с узелками. На жальнике уже виднелись огонёчки: в темноте, среди снегов, они издали притягивали и поражали взор. Казалось, сама земля-мать, укрытая снежным одеялом, в темноте отворила очи, просыпаясь в ожидании близкой весны. Пробирала дрожь, но было скорее весело, чем страшно. Перейдя овраг по мостику, баба Параскева и Воята вступили на жальник; широкая тропа меж сопками уже была утоптана, от неё разбегались тонкие тропки, цепочки следов одной-двух пар ног, вились между беспорядочно разбросанными могилами. И везде у деревянного креста, на вершине полузасыпанного снегом камня уже горела прилепленная тоненькая свечка, а возле неё стояли в молитве сумежане. Особенно много свечек блестело на двух-трёх валунах – целая рощица огоньков. Между свечками виднелись подношения: хлебцы, куски сыра. В углубления на поверхности камней, что считались «следом Богородицы», какие-то бабы налили мёда или молока. Разглядывая всё это, Воята глубоко вдыхал прохладный утренний воздух и явственно улавливал в нём дух тающего снега и мокрой земли – такой желанный запах близкой весны, разбуженной этими свечками.
Неужели и правда скоро весна? Оглядываясь, Воята едва мог в это поверить. Он прибыл в Сумежье рыжей, бурой осенью, и ему было трудно представить эти места во всём цвете зелёной весны и жаркого, цветочного лета. Казалось, край здесь такой, что в нём всегда холод и снег, упыри и бесы, что все пути и дороги здесь ведут на грань тьмы. Неужели и здесь вот-вот засияет тёплое солнце, прогонит ужасы зимы, растворит двери к свету и радости?
И что ему, Вояте, принесёт весна? Никаких особых ожиданий он не имел, но при мысли о долгих тёплых вечерах, о шорохе берёзовой листвы, о пышных волнах трав и полевых цветов сердце сладко замирало. Как будто некто назначил ему встречу в ту пору, когда сойдёт снег… но кто?
– Вем, Господи, яко ты судия мира сего, грехи и нечестия отцев наказуеши в детях, – молилась рядом баба Параскева, – внуках и правнуках даже до третьяго и четвертаго рода: но и милуеши отцев за молитвы и добродетели чад их, внуков и правнуков…
Слова, давно ему знакомые, этим чудным утром, когда новая весна впервые открывала среди снегов огненные глаза свои, вдруг вызвали у Вояты новые мысли о том, о чём он уже два месяца с лишним запрещал себе думать. «Умели вы нас породить, уму-разуму научить», – что-то такое говорил Миколка на берегу озера, перед золотым мостом, на котором стояли белые озёрные старцы. Значит, этих старцев великославичи считают своими предками, дедами. Те деды умерли в поганстве и должны быть наказаны Богом. Но внуки и правнуки не забывают их, дарят им на озере хлебы, а на жальнике – огни свечей и молитвы. А значит, сколь бы не были грешны те деды… те Адамовы дети, отмолить их всё же можно. Главное, не порывать цепь поколений, золотой мост из былого в грядущее. Сломать-то его можно – отец Горгоний вон даже с топором приходил, – да нельзя другого построить взамен. Других дедов никто не даст, даже и сам Господь. Надобно за этих держаться, иначе счастья не будет – ни на этом веку, ни на будущем. Они – корень, на коем стоит род русский. А даже если в чём были не правы – самому простить и Бога о прощении для них молить. Не воюет дерево с корнем своим, и человеку негоже.
Впервые за эти месяцы, после того как отдал отцу Касьяну Псалтирь, у Вояты стало легче на сердце. Даже пожалел, что гусли не взял – поиграл бы дедам, чтобы веселее ждать весны.
В таком расположении духа Воята никак не мог отказать бабе Параскеве в одной простой просьбе.
– Покуда отца Касьяна нет, не хочешь ли прогуляться? – спросила она, убрав со стола. – Дела тебе нету особого, а тут всего ничего…
– Куда прогуляться-то?
– В Рыбьи Роги.
– Куда? – Воята фыркнул от смеха, едва не пролив квас.
– Деревня такая, вёрст семь пути. Племянница у меня там живёт, Овдотья.
У бабы Параскевы имелось семь дочерей, три из них – Анастасия, Марья, Анна, – жили замужем тут же, в Сумежье, остальные были розданы в другие погосты и деревни. А теперь ещё и племянница нашлась! Да ещё и в такой деревне! Рыбьи Роги! Воята думал, что уже ко всему привык, но Великославльская волость продолжала его удивлять. Жабьи Ноги, невольно крутилось в голове. Бабьи Боги… Дивьи Дроги… Лысьи Логи… Совьи Стоги…
– Надо ей гостинца свезти, и непременно чтобы нынче. Именинница она, и, если не почтить её подарочком, на весь свет злобу затаит, всё лето испортит. А любит она больше всего платье цветное, да чтобы красное…
Открыв свой большой ларь, баба Параскева вынула новый вершник, выкрашенный в тускло-красный цвет. Воята видел зимой, как она ткала и шила, и дивился про себя: его хозяйка – вдова и старуха, ей красное носить не пристало, но думал, что это дар для какой-то из молодых дочек. Края подола, коротких рукавов и ворота были обшиты тканой синей с коричневым тесьмой.
– Она, Овдотья, такая, знаешь ли, щеголиха, – поясняла баба Параскева, заворачивая нарядную вещь в холстину и укладывая в короб, – ей ни соли, ни муки, лишь бы перстень на руки́. И к тому ж она шепталка знатная, словница. Коли её не порадовать, всю погоду испортит до самого Благовещенья. Ты уж свези ей подарочек, сделай милость.
– Ну давай, свезу, – благодушно согласился Воята.
Он даже рад был случаю развеяться, выйти из дома. До настоящей весны было ещё ох как далеко, снега лежали по земле, немного утратившие свой свежий вид, но корка наста даже придавали им прочности – долго солнцу осаждать эти стены зимы, пуская стрелы тёплых лучей. Но в крови Вояты уже бродила весна, хотелось двигаться, идти куда-то в надежде поторопить её и встретить. Ещё она не здесь, так, может, за лесом, за рекой…
Без разрешения отца Касьяна Воята лошадь взять не мог, но баба Параскева сказала, что до деревни Рыбьи Роги всего-то семь вёрст. Груз у Вояты был лёгкий, и он отправился на лыжах. Параскева вышла с ним к реке и показала, в какую сторону идти и где свернуть от берега; до темноты Воята надеялся вернуться.
Вдоль Меженца на восток идти было легко – здесь тянулась накатанная санями дорога, усеянная бурыми навозными лужами. Мимо тянулись луга; в начале зимы тут везде торчали стога в снеговых шапках, но теперь они уже почти все были повывезены, лишь ошмётки сена указывали места, где они стояли. Дым из труб над Выдрами на том берегу стлался низко, обещая тёплый день. Сами Выдры, стоявшие не прямо у реки, а подальше вдоль оврага, отсюда казались кочками – их пять-шесть соломенных крыш едва виднелись над снегами. Сугробы высились стенами – за зиму намело много, и Воята вздыхал тайком, не в силах даже вообразить, что когда-то вся эта громада исчезнет. Несколько женщин, мывших белье на мостках, проводили его любопытными взглядами. Две девки волокли от мостков бадью воды на санках – помахали Вояте. Он помахал им в ответ, но под намотанными платками не разглядел, знает этих девок или нет.
Раздумывая о всяком, Воята и не заметил, как отмахал пять вёрст. Впереди висело дымное печное курево – те самые Рыбьи Роги.
Дворы вытянулись в один ряд над оврагом, по широкому склону катались на салазках мальчишки. Повздорили то ли из-за салазок, то ли от юного задора, затеяли возню: самый рослый, лет четырнадцати, взял на руки самого мелкого, года на три-четыре младше, и завертел, его ногами норовя заехать кому-нибудь из неприятелей по голове. Воята ухмылялся и тут же крутил головой от стыда, вспоминая свою драку на Никольщины. Он-то уж не отрок, взрослый парень, жениться пора! А тоже на задор потянуло…
При виде незнакомого здоровенного парня мальчишки притихли. Выспросив у них, где живёт Овдотья, Воята отыскал нужный двор.
Изба утонула в снегу по самые окошки. Он здесь был не первым гостем: пока шёл через двор, дверь отворилась, вышла какая-то баба, тут же обернулась и стала ещё раз прощаться, из чего Воята понял, что это не хозяйка. Пропустив бабу, осмотревшую его вытаращенными глазами, он в свою очередь постучал.
– Ну чего ты ещё забыла… ох ты! – Уже другая баба, отворившая дверь, выпучила глаза.
– Помогай Бог! С поклоном я от Параскевы-сумежанки! – Воята поклонился.
– Дай Бог добра! – Всё ещё удивлённая хозяйка тоже поклонилась.
– Гостинец прислала Овдотье, племяннице своей.
– Чего говоришь?
– Овдотье гостинец от Параскевы!
– Ну, я Овдотья! – Хозяйка подбоченилась, пристально оглядывая его с ног до головы. – Лезь в избу.
Средних лет, Овдотья не была красавицей, но держалась уверенно. Нрава она была довольно кислого – так определил Воята, заглянув ей в глаза и оценив, как чёрным, круто изломленным бровям будто вторят опущенные углы рта, впрочем, довольно яркого. Косы Овдотья высоко накручивала на маковку, покрыв повойником, из-за чего её голова и шея казались очень длинными. Повой сверху был покрыт красным шерстяным платком, явно совсем новым – видно, тоже сегодняшний подарок, может, той бабы, что встретилась на дворе. Хозяйка и без того выглядела щеголихой: вышивка на вороте сорочки, пара бронзовых и серебряных перстней, стеклянные бусы на груди. На шёлковом очелье блестели старинные украшения в виде колец, с серебряными треугольными подвесками в три ряда, с маленькими бубенчиками на бронзовой цепочке. Каждое движение Овдотьиной головы сопровождалось звоном, из-за чего она плохо слышала собеседника и всё время переспрашивала. А день-то самый обычный, с чего бы ей так наряжаться?
– Хозяин на промысле мой, в лесу, – пояснила Овдотья, видя, как Воята окинул избу взглядом: с кем ещё поздороваться? – Долго тебя держать не могу, а то про меня люди дурное подумают. – Она усмехнулась с видом отчасти возмущённым, отчасти игривым, будто намекая, что она-то на дурное дело не пойдёт, а вот подумать на такую красавицу злые люди могут. – Рассказывай, как тётушка моя поживает, Параскева Осиповна.
Воята выложил привезённый вершник, и какое-то время Овдотье было не до рассказов: она всё вертела обновку, щупала ткань, явно хотела примерить прямо сейчас, да стыдилась гостя. От радости хозяйка подобрела и, будто спохватившись, усадила Вояту за стол: время было обеденное. Воята и правда проголодался доро́гой: серые щи[51] с репой и луком у хозяйки были недурны, только жидковаты, хлеба не было вовсе. Но тут нечему дивиться: многие свой хлеб месяц назад подъели, а то и больше.
Чтобы угодить хозяйке, Воята подробно изложил все новости Сумежья. По своей церковной должности он хорошо знал, кто за зиму умер, кто родился, кто женился в Сумежье и Марогощах, а к бабе Параскеве стекались и менее значимые новости, тем не менее для Овдотьи любопытные. Только упоминать о делах Тёмного Света он избегал, крепко держась решения больше близко к ним не подходить.
Хозяйка осталась довольна: заулыбалась, глаза заблестели, и Воята невольно отметил, что она собой-то недурна, если перестанет кукситься. Даже стала поглядывать на него так многозначительно, что он смутился. Чего ей надо, баба-то замужняя. Только муж где-то бродит…
– Ох, не взыщи, что хлеба нет – до Полузимницы только и хватило, – забеспокоилась хозяйка. – Брат мой, Василий Снежак, обещался мне жита взаймы дать хоть три мешка, да всё недосуг к нему съездить. Муж всё в лесу ходит, я по хозяйству… Вот бы ты съездил к нему, а? – Овдотья умильно взглянула на Вояту, намекая, что некому позаботиться о ней, сироте. – Я бы лошадь и сани дала.
– Параскева меня ждёт… – начал Воята, не очень-то жаждущий тащиться куда-то по чужой надобности.
Этак в Сумежье до ночи не вернуться, а у Овдотьи свой мужик есть, пусть он и ездит.
– Знала бы тетушка Параскева, что я без хлеба сижу, сама давно бы велела тебе съездить, – перебила Овдотья. – А тут до Пестов-то всего ничего, рукой подать, пяти вёрст не будет!
– До Пестов?
– А Пестах брат мой сидит. Не бывал там?
– Бывал…
Воята вспомнил Песты и Еленку, беглую Касьянову жену, к которой наведывался осенью. Он не раз о ней вспоминал и не мог отделаться от чувства, что она знает куда больше, чем пожелала ему сказать. И хотя он дал себе слово больше не встревать в тайны Дивного озера, мысли сами то и дело к нему возвращались.
– Ну так мигом обернёшься! – Видя, что гость колеб-лется, Овдотья посчитала дело решённым. – Что тебе и трудов-то! Пойдём. Лошадь запрягу. Лошадка у нас доб-рая…
Не успев ничего сказать, Воята оказался на дворе, где хозяйка, выведя лошадь, проворно запрягала её в санки, одновременно объясняя, как найти Василия Снежака. Воята и досадовал, что не отказался сразу решительно, и чувствовал невольное ожидание – может, не так и плохо ещё разочек наведаться в Песты, раз уж и лошадь дают… На лошади пять вёрст – не так и много, а день хоть и пасмурный, но тёплый…
Лошадка бежала бодро, но на лесной росстани Воята её придержал, соображая: здесь сворачивать направо или дальше? Овдотья не слишком внятно объяснила про «путик от ложку к ломаной загородке», но ложок исчез под снегом, если он здесь и был, и загородку прихватил с собой.
Пока Воята раздумывал, на тропе справа от росстани мелькнуло движение. Пригляделся: по тропе осторожно семенила низенькая, но проворная старушка с посошком.
– Никола в путь! – приветствовал её Воята. – Не укажешь ли, мати, на Песты куда поворачивать?
– Христос подорожник! А вот сюда, милок. – Старушка показала посошком в ту сторону, откуда пришла. – Там и Песты.
Поблагодарив, Воята вспомнил, где уже видел это морщинистое, но ясное личико, приветливые глаза: эту старушку он ещё осенью встретил в Пестах, когда впервые виделся с Еленкой. Узнал бы её раньше, но сейчас, зимой, беленький платочек на её голове лишь слегка виднелся из-под большого платка серой шерсти, которым она была укутана по пояс.
– Кланяйся Еленке! – крикнула старушка ему вслед.
С чего она взяла, что он едет к Еленке? Будто в Пестах никого другого не живёт. Воята оглянулся, но старушка уже исчезла за деревьями.
– От кого кланяться-то? – крикнул он.
– …янки! – слабо донеслось издали.
Янки? Иванки? Марьянки? Да и поедет ли он к Еленке? Въезжая в Песты, Воята всё ещё колебался. Ну, войдёт он к Еленке – и что скажет? Даже от отца Касьяна поклон передать не сможет – не поручили ему ничего такого. Отец Касьян о беглой жене с осени и не поминал ни разу. Своего дела у Вояты к ней быть не может. Рассказать ей про Лихой лог – ведь её родителя, покойного попа Македона, повидал? Но будет ли ей приятно слушать, как её батюшка родной существовал упырём? И не посчитает ли она Вояту хвастуном?
Близился вечер, поднявшийся ветер обламывал и развеивал дымовые столбы над соломенными крышами. И вдруг от крайнего двора навстречу Вояте полетело:
Протяжный вопль завершил призыв. Воята замер в изумлении, а потом опять вспомнил: пришло время в первый раз закликать весну!
– запел другой голос, со двора напротив, и уже оба подхватили:
У-у-у-у!
И на третьем дворе, ещё дальше по улице, запели:
Самих певиц за тынами не было видно – для первой заклички девки не собираются вместе, каждая закликает от своих дверей, – и оттого казалось, что это поёт сама земля из-под снега. Пробирало ознобом, но сердце согревала радость. Некоторое время Воята сидел в санях, просто слушая призыв и пытаясь уловить, не откликнется ли она, весна…
Опомнившись, Воята тронулся дальше. В Новгороде тоже был такой обычай. Щемило на сердце при воспоминании, как перекликались в этот вечер девки на дворах Добрыни улицы, Волосовой, Чернициной, Пискуплей улицах Людина конца. Как далеко он теперь от тех улиц и дворов! Забрался в какое-то тридевятое царство. Но, хоть порой ему и казалось, что тот свет отсюда как-то слишком близок, и сюда придёт весна. Он ехал по улице в горку, мимо широко разбросанных пестовских дворов, и на каждом шагу его встречал звонкий призыв:
Крик доносился то справа, то слева, спереди и сзади: эти крики были словно удары в ледяную броню зимы. Ещё немного – и броня треснет, из щели в небе брызнет солнечный свет…
Двор Еленки прятался за горушкой, на дальнем конце деревни, а Василий Снежак жил в середине, у начала горушки. Воята терялся, не в силах ничего решить, но знал, что если сейчас свернёт к Василию, а потом уедет с тремя мешками жита назад в Рыбьи Роги, так и не повидав Еленку, то будет жалеть. Однако если идти к ней, то сейчас, пока Василий его не видел. Потом скрыть, что наведывался к одинокой жёнке, будет уже нельзя.
Не задорный ли бес проклятый опять его толкает в чужое дело? Надо спросить, чтобы указали двор Василия, да и ехать, куда надо. А то до ночи назад в Сумежье и на лошади не поспеть. Чувствуя и сожаление, и облегчение, Воята чуть хлестанул лошадь вожжами и почти догнал женщину с двумя вёдрами воды, что шла на десяток шагов впереди него.
– Серебро в ведро! – окликнул он. – Не укажешь ли, где…
Женщина обернулась, и Воята осёкся – перед ним была Еленка. Она тоже вздрогнула, узнав его, переменилась в лице, опустила ведра наземь. Вид её показался Вояте ещё более измождённым, чем в прошлый раз; и так не кровь с молоком, она за зиму ещё больше похудела, побледнела, под глазами темнели тени. Но сами эти глаза – голубые слёзы неба – остались прежними и почему-то поразили Вояту красотой, как самоцветы на крышке Панфириевой Псалтири.
– Это ты, попович… – пробормотала Еленка, явно потрясённая.
– Да я… – Воята ощутил необходимость оправдаться, боясь, что она сочтёт его появление здесь за навязчивость, – я Василья Снежака ищу… Сестра его прислала… просила… Овдотья из Рабьих Рогов… то есть Рыбьих Ногов… тьфу, нечистый! Баба Параскева, хозяйка моя, меня к племяннице снарядила, а я… Я бы не то что тревожить попусту…
– Не
– Нет, что ты! – Воята мигом понял, кто этот «он». – Он в Волоты уехал, вчера ещё. О тебе ни слова не говорил.
Еленка перевела дух, лицо её немного прояснилось. С бледно-голубыми, но такими ясными глазами, это лицо вдруг напомнило Вояте весеннее небо, ещё прохладное, но уже озарённое тёплым лучом из-за края земли.
– Знать, судьба… – тихо сказала женщина. – Пойдём со мной.
Она снова взялась за вёдра и пошла впереди, Воята тронулся за ней. Вся повадка её была тиха и ничуть не властна, однако он повиновался, даже не думая, к чему это может привести.
Спустившись под горушку, Воята вслед за Еленкой въехал в уже знакомый двор, такой же полужилой-полузаброшенный по виду. Кивком Еленка пригласила его в избу, и он вошёл, привязав лошадь у крыльца. Еленка поставил вёдра, сняла кожух и развязала верхний тёплый платок. Рубаха, понёва, вершник, домашний платок поверх повоя на ней были самые обычные, неяркие, а украшений и вовсе никаких, но Воята невольно отметил, что выглядит она в этой простоте более величаво, чем суетливая щеголиха Овдотья с её красным платьем и звенящими подвесками.
Еленка кивнула на лавку, и Воята, распахнув кожух, сел. Хозяйка явно волновалась и не знала, куда девать руки.
– Я… сама хотела… повидать тебя, – начала она, сев на ту же лавку. – Да боялась в Сумежье соваться.
Воята не спросил, чего она боялась, – видно, не хотела встречаться с отцом Касьяном.
– Коли и прийти, когда он отъедет куда, в воскресенье, когда у вас нет пения, донесут ведь ему. По Сумежью мне незамеченной не пройти.
Воята молчал и напряжённо слушал её сбивчивую речь. Она сама хотела его видеть! Настолько хотела, что едва не явилась в Сумежье, готова была пешком одолеть семь вёрст зимней дороги. И встречу эту надо сохранить в тайне. Едва ли Еленка боится какого-то явного вреда от мужа – он ей не враг, даже припасы посылает. Но не хочет, чтобы отец Касьян знал о её беседе с молодым чтецом.
– Есть в людях молва… – продолжала Еленка, в голосе её смешались робость и решимость. – Будто ты книгу старинную раздобыл. Ту, что от Панфирия…
– Правда. – Воята кивнул. – Псалтирь Панфириеву раздобыл в Усть-Хвойском монастыре. Только она греческой оказалась.
– Греческой? Греческим письмом? – Еленка, кажется, была разочарована.
– Да. Только от самого Панфирия, его рукой, по-славянски кое-что приписано.
– Что? – Еленка подалась вперёд. – И как сия книга в монастырь попала?
Для начала Воята предпочёл ответить на последний вопрос. Рассказал всё, что ему было известно, о смерти отца Ерона и бегстве его вдовы, Стешки, нынче обретающейся под куколем схимонахини Сепфоры. Потом рассказал о своих попытках изучать книгу – о том, что Панфирий написал на первых её листах. Даже перечислил Иисусовы речения: «Аз есмь тайна несказанная», «Аз есмь истина и путь и стезя…»
Еленка жадно слушала, не издавая ни звука, только натруженные тонкие пальцы теребили конец простого серого пояса.
– Так зачем же бес за ней приходил? – когда Воята замолчал, сразу спросила Еленка. – Что такого важного для него в Псалтири содержится?
Воята про себя подивился, что она, баба, ухватила суть молниеносно, куда быстрее, чем он сам, выученный при архиепископском дворе.
– Было там ещё кое-что… – без особой охоты ответил Воята. – Да мне не велено сказывать…
– Это
– Он.
– Мой отец всю жизнь эту Псалтирь Панфириеву разыскивал. Не знал, куда она после Ероновой смерти подевалась. Думал, бесы унесли. Хотел у Стешки спросить, да она уже постриглась и не вышла к нему. Слышал ты про моего батюшку, отца Македона?
– Я его видел, – вырвалось у Вояты.
Встало в памяти жуткое зрелище: иерей с седыми волосами и бородой, с синим лицом и закрытыми глазами, протягивает ему две тяжёлые книги, сияющие дорогими окладами…
– Где ты мог его видеть? – Еленка пришла в изумление.
– В Лихом логу… – Воята опустил глаза, жалея, что проговорился, и понимая, что теперь придётся рассказывать всё.
Пока он пересказывал события той осенней ночи, Еленка не сказала ни слова. Только закусила губу, когда он заговорил о её отце, и на глазах заблестели слёзы. Поглядывая на неё, Воята невольно отмечал: не дивно, что отец Касьян до сих пор заботится о беглой жене и, наверное, не прочь её вернуть. Самому Вояте Еленка годилась в матери, но он близок был к мысли, что за всю жизнь не видел такой красивой женщины. Красота её была неяркая, да и годы съели свежесть и краски, однако лицо с тонкими морщинами словно источало потаённый свет. А главное – глаза; при взгляде на них в сердце проливалась отрада. Рядом с нею было хорошо, как на тёплом пригорке расцветшей весны, ещё не жаркой, с первыми жёлтыми цветами и едва раскрывшимися листочками, ещё таящей в закромах всё богатство цветов и зелени, но уже готовой закрома раскрыть на радость людям.
– И это ведь он, Плескач, тебя туда отправил, упырям в зубы? – В голосе Еленки звучало сочувствие Вояте, а в глазах отражался гнев на второго участника событий.
– Отправил? Да нет. – Раньше Вояте не приходило в голову так на это взглянуть. – Я сам хотел пойти… он ещё отговаривал меня.
– Отговаривал! – Еленка покачала головой на его простоту. – Зачем Меркушку в Лихой лог-то повезли? Ты же его отчитал! Раз он помогал тебе – стало быть, отчитал, душу спас?
– Выходит, так…
– Так и зачем его было с упырями класть? Положили бы на жальнике.
– Ну, может, отец Касьян не верил, что я истинно отчитал…
– А может, хотел, чтобы ты с Меркушкой в Лихой лог поехал и там по косточкам разорвали тебя.
– Зачем ему надо, чтобы меня разорвали? – Вояту стал раздражать этот нелепый наговор.
– А зачем ему здесь чужой человек, да ещё новгородец? Да ещё бойкий такой! Сгинул бы ты, он и опять в волости полный хозяин. Когда ещё у владыки новый парамонарь сыщется, да и кто поедет сюда, когда прежний и двух месяцев не прожил!
– Да ладно тебе!
Воята про себя подивился бабьей злобе на мужа, не угасшей даже за десять или больше лет жизни врозь. Однако что-то скреблось в душе – отец Касьян ведь и вправду был вовсе ему не рад и явно раздосадован этим «подарком» от владыки. Но чтобы намеренно послать парня в зубы упырям – да что он, отец Касьян, коркодил какой?
– Чего я не пойму, – заговорил опять Воята, – как же отец Македон две книги мне показывал? Одной у него не было, Псалтири, она в монастыре хранилась. Ну а вторая-то – Апостол? Где он?
Произнеся название Апостола вслух, Воята ощутил тревожную дрожь. В последний раз эта книга упоминалась в той его беседе с отцом Касьяном, после Никольщины и явления белых старцев на озере, когда отец Касьян открыл ему губительную тайну этих книг и запретил даже думать о них.
Вспомнил, что осенью уже заводил с Еленкой разговор об этом, и тогда она сказала, что ничего не знает.
– У моего отца был Апостол Панфириев, – чуть слышно прошептала Еленка. – По-славянски писанный.
– И ты знаешь, где он? – Воята впился взглядом в ее лицо.
По этому лицу побежала тень колебания. Воята и сам не был уверен, что ему стоит об этом спрашивать. Отец Касьян наказал держаться от Панфириева наследства подальше. Но и велел передать ему, если что прослышит про Апостол…
– Указать могу… – так же тихо ответила Еленка.
– Погоди! – Воята поднял перед собой ладони. – Господи Иисусе, помилуй мя, грешного!
Он замотал головой, пытаясь привести мысли в порядок, хотя от этого они могли только больше спутаться. Зачем ему Апостол? Панфириевы книги хранят тайну освобождения Смока, змия лютого, огненного.
– Да зачем мне этот Апостол? Ведь гибнет каждый, кто к этим книгам прикоснётся! – в отчаянии воскликнул Воята, уже не зная, за добрую женщину считать Еленку или за ведьму, хранительницу губительных тайн. – Отец Ерон погиб! Отец Македон погиб!
– Через Апостол он погиб, – едва шевеля губами подтвердила Еленка.
– Ну и зачем он мне?
– Говорили старые люди, что, если кто все Панфириевы книги в одних руках соберёт, сумеет Великославль-град из пучины водной освободить.
– С бесами всеми? Со Смоком поганым? Чтобы вся волость сгинула?
– Кто тебе наплёл – про бесов? – Глаза Еленки возмущённо сверкнули.
– Отец Касьян!
– Отец Касьян! – Еленка тоже повысила голос, и стало видно, что бывший муж вызывает у неё скорее гнев, чем страх. – Ты его слушай больше!
– Да как же мне его не слушать! – Воята тоже возмутился. – Он иерей, священник у Власия! Единственный на всю волость! Кому же знать, как не ему!
Еленка фыркнула:
– Да уж! Про бесов он получше других знает. А я про него знаю поболее твоего.
От этих слов на Вояту накатил испуг. Промелькнул в памяти рассказ Миколки – как отец Касьян, ещё будучи в поганстве, сгубил родного брата… из любви к девушке… До Вояты вдруг дошло очевидное, будто в лоб ударило: да вот же она, та самая девушка! На двадцать лет постаревшая, сидит перед ним! Еленка знает всё – о соперничестве Касьяна с братом, о цене его победы… Победы, которой она не была рада – другой жених нравился ей больше… Воята не хотел погружаться в эти жуткие события двадцатилетней давности. Какое ему дело? Он уже знал об отце Касьяне кое-что такое, чего лучше бы не знать, и ясно понимал: сейчас ему может открыться нечто ещё хуже.
– Я за ним замужем была, – подтверждая его мысли, заговорила Еленка, мимо Вояты глядя в сторону оконца. – Семь лет с ним прожила. Жили мы невесело – как ляжем спать, волк на дворе взвоет. Хоть из дому беги, да от себя и за морем не скроешься. И я знала, что за волк, за что нас так Бог наказал. Родилась у меня дочка… Прошло семь лет… Волк вроде отстал от нас… я думала, миновало проклятье. А только стала я с тех пор замечать…
Она повернула лицо к Вояте и взглянула на него своими широко раскрытыми нежно-голубыми глазами. От этого взгляда его пробрала дрожь, будто вдруг коснулся хладной руки мертвеца.
– Что муж-то мой… во сне не дышит.
Воята перекрестился.
Она безумна, мелькнуло в мыслях. Красота Еленки – как тонкий покров зелёной травы, таящий чёрную топь.
– Как он может не дышать? Он же не упырь какой!
Воята лихорадочно вспоминал, не замечал ли в самом деле за отцом Касьяном отличий от живого человека.
– Ты ведь с ним только днём видишься?
– Ну да.
– Когда приходит полнолуние, ложится он, засыпает и дух свой на волю отпускает. Тело его как мёртвое лежит, а дух волком лютым бегает. И много зла порой творит…
– Что ты говоришь такое? – Воята подался к ней. – Отец Касьян – волком бегает? Священник?
– Он священником не был, когда брата родного загубил. Ходил он к Егорке-пастуху, выпросил у него волчий пояс. И на Страхоту его надел, пока тот спал. Страхота обертуном сделался. Но и того Плескачу было мало. Пока дух Страхоты в лесу бегал, он его тело у росстани закопал. Дух не вернулся. Да только пало на него самого проклятье оборотнево. Как миновало девять лет – сам Плескач обертуном стал от злобы своей великой. Он мнил, крестится, в Новгород уедет, в иереи пролезет – грехи ему простятся, проклятье растает, чары падут. А они не пали. До того Страхота волком ночным бегал, теперь Плескач бегает.
– Я не верю. – Воята помотал головой, заслоняясь упрямством, как щитом.
Мысли бежали по двум дорогам сразу. В глазах Еленки не было и следа безумия или хотя бы лукавства, она была в здравом уме и верила в то, что говорила. Но как он мог поверить в такую жуть о своём иерее! О единственном иерее Великославльской волости!
– Его же сам архиепископ в иереи поставил! Не мог владыка проглядеть обертуна!
– Тогда Плескач еще не был обертуном. Через девять лет после того как брата сгубил, тогда и настигло его… Он уж думал, не достанет его то зло. Сам не верит.
Воята вспоминал отца Касьяна – его сумрачное лицо, сведённые чёрные брови, тёмные глаза, нелюдимую повадку. То давящее чувство, что всегда охватывало его вблизи сумежского попа. Но оборотень! Не сказать чтобы Воята много встречал оборотней и умел отличать их, однако как мог бы отец Касьян столько лет притворяться и никто его не заподозрил?
– Он сам о том не ведает, – добавила Еленка, как будто читая его мысли прямо в голове. – Он ведь спит. А проснётся – не помнит, как волком бегал. Только знает, что коли Великославль-град из вод озёрных выйдет, так ему, Плескачу, и конец придёт. Сгинет та сила бесовская, что его водит, и его с собой утащит. А во всём зле, что сам ночами учиняет, винит Страхоту. Того не ведая, что уже двенадцать лет он сам Страхота и есть.
– Так где… Страхота сам? – Воята окончательно запутался и изнемог под грузом тайн.
Он существовал когда-нибудь, этот Страхота, которым его уже не в первый раз пугают?
– Уже двенадцать лет Страхота никакого телесного облика не имеет, – с тайной грустью, скрытой за привычным внешним равнодушием, ответила Еленка. – Он… просто дух. Где витает – я не знаю.
Некоторое время они молчали. Еленка, глядя куда-то перед собой, вспоминала давно минувшие страшные дни – или боролась с этими воспоминаниями, – а Воята пытался разобраться в том, что сейчас услышал. Он не понимал, верить или нет, не мог связать концы. Знал только: он опять по уши в этом болоте, несмотря на все зароки. Надо бы встать и уйти, ни о чём больше не спрашивая, да где там! Они пойдут за ним, заберись он хоть в Новгород, хоть в Киев, хоть в сам Царьград – братья-соперники, живой оборотень и мёртвый оборотень, несчастная невеста одного из них, ставшая женой другого, да и сам Великославль-град со своими жителями – не то старцами белыми, не то бесами хвостатыми…
– Но что же это, – угрюмо начал Воята, – по-твоему выходит, всё это
– Кто в последние двенадцать лет туда попал – он.
– И я… меня…
Воята вспомнил лесную зимнюю дорогу, бешеную скачку испуганной кобылы, облако мрака, летящее позади, блеск жёлтых глаз… Зубы, щёлкнувшие в пяди от его ноги, удар топором…
– Но в тот день отец Касьян…
Воята припомнил: когда он уезжал в Иномель, отец Касьян… собрался в какой-то погост, не то в Ярилино, не то в Ящерово. Нет, не в Ящерово – в Нави. Он ещё испугался, когда баба Параскева об этом сказала. Когда Воята вернулся, попа на месте не было. Из Навей вернулся не сразу. Приболел… При возвращении его Воята на глаза не лез, опасаясь разговора о Псалтири, но замечал… засохшую ссадину у отца Касьяна на лбу и на переносице. Откуда, спрашивать, конечно, не посмел, да и сам не задумался. Мало ли что – веткой хлестануло или поскользнулся на льду…
Пробирало холодком – он не мог уличить Еленку ни во лжи, ни даже в заблуждении. Ещё не верил, но опровергнуть её слова было нечем.
– Мой батюшка знал, что как явится из вод Великославль, так сгинет Смок, – снова заговорила Еленка. – Искал, как город в белый свет вернуть. Псалтири только не было у него. Евангелие было, Апостол был. Псалтири не хватало.
– Но это что же выходит… – Осенённый новой, ещё более ужасной мыслью, Воята повернулся к ней. – Этот дух… отца Македона… волком загрыз? Своего тестя…
Отец Македон умер восемь лет назад, значит, виновник – Касьян?
– Виновен ли он – я не знаю. Только моего отца не загрыз никто.
– Не загрыз?
Эта новость и удивился Вояту, и порадовала. Хоть одним злодеянием меньше, кто бы ни был виноват.
– Батюшку моего на берегу озера нашли, у Тёплых ключей, что ещё в народе зовутся Хорсовыми вратами. Был он лицом чёрен, но телом цел. Никаких ран кровавых не было на нём. Только ладони содраны, больше ничего. Так никто и не узнал…
Еленка глубоко вздохнула.
– Ты потому от него ушла? – вырвалось у Вояты.
Хотел бы он вернуть эти слова – ему какое дело? – но было поздно.
– Нет. – Еленка не рассердилась на вопрос, но взглянула на него многозначительно. – Иного дела ради.
Она помолчала. Воята тоже молчал, больше не собираясь встревать в чужие дела. Еленка не то ждала, не то обдумывала что-то.
– Хочешь знать, где Апостол? – тихо, отчасти вкрадчиво спросила она.
Воята помедлил. Чем больше он узнавал о тех давних делах, тем меньше хотел в них вмешиваться, – и тем лучше осознавал, что просто так его они не отпустят. Духи Дивного озера вцепились в него сотней невидимых лап.
– Я для этого с тобой увидеться хотела. Сперва, осенесь, думала,
Воята молчал. «Аще сыщется муж честен и храбр», начертал в Псалтири старец Панфирий. Пока тот не явился, дело не сладится. Но Воята, хоть и не числил себя тем храбрым мужем, чувствовал невольную обязанность проложить ему путь. Ведь и впрямь – не просто так же ему далась в руки Псалтирь и раскрыла свою тайну, которую таила более двадцати лет, если не все двести. Может, если он сумеет собрать все три древние корсуньские книги, тогда тот молодец, похожий на Архангела Михаила с иконы, и явится?
– Я тебя на след наведу, – неспешно, будто ещё раздумывая, продолжала Еленка. – Но и ты мне услужи.
Воята исподлобья вопросительно взглянул на неё. Все хотели от него службы. Он им что, подряжался?
– Была у меня дочь… – Еленка ещё понизила голос, будто укачивала младенца. – Тёмушка… Единое чадо мое. Да всё
Еленка подняла на Вояту взгляд – пристальный, ожидающий, с затаённой тоской и надеждой.
У Вояты всё поплыло перед глазами. Встала перед ним просторная изба, ярко освещённая пламенем множества свеч. Нарядное убранство, блестящая на столе посуда, угощение такое, что боярин Нежата Нездинич не погнушался бы. И в дальнем, тёмном углу она… Этот же взгляд…
Голова шла кругом, и Воята вцепился в лавку. Вот почему дева в призрачной избе показалась ему чем-то знакомой – чертами лица она напомнила ему Еленку, с которой он тогда уже был знаком. Он не сообразил, где видел эти черты: Еленка голубоглаза и светлоброва, а у той девы коса была тёмной, брови чёрными, глаза… пламенными. Но теперь он не сомневался.
– Ну, возьмёшься? – спросила Еленка, пытаясь разбить его каменное потрясённое молчание.
Воята только сглотнул. Он не хотел опять ввязываться в эти дела, нарушать данный себе зарок, преступать запрет, наложенный отцом Касьяном… Но не хуже знал и то, что нет у него иного выбора, кроме как согласиться. Девушка в призрачной избе не отпускала его помыслы. Теперь он знал, кто она, как попала туда и в какой помощи нуждается. И сам поганый змий Смок его не остановит!
Во дворе Вояту подстерегала ночь. Солнце садилось, будто тонуло, и жёлтое зарево стояло над ним, как длинные волосы над головой идущего сквозь воду ко дну. Ничего, подумал Воята, не утонет светило – к нему бдительные ангелы Богом приставлены, сейчас снимут с золотой главы венец и поведут спать. Вон уже и покровы ему приготовили тёплые, подушки мягкие – пушистые серые облака, подсвеченные серо-лиловым, желтовато-розовым. А там ангелы и сами уйдут на покой, бледные краски растворятся в сумерках, а взамен покажется на небе светлоликая боярыня-луна на повозке чистого серебра, влекомой белыми волами.
Печной дым сливался с тучами, будто питая их собой. Одинокий пёс трусил вдоль сугробов по улице, а больше не было видно живой души, даже развесистые берёзы возле Еленкиного двора замерли, заснули. Певицы, закликавшие весну, давно попрятались по домам. Лес в отдалении чернел морем мрака – мрака живого, ожидающего.
– Ох мне! Про Овдотью-то я забыл! Сделай милость, – Воята обернулся к провожавшей его Еленке, – покажи, где Василий Снежак живёт. Сестра, Овдотья, к нему послала, три мешка жита просит…
– Забудь про Овдотью, – со смешком посоветовала Еленка. – Не езди к Василию. Перебьётся. Лентяйка она – нет бы самой работать, всё у братьев одолжается.
– Я обещал. – Воята покачал головой. – Надо идти.
– Тогда оставайся ночевать у Василия, а к Овдотье завтра поедешь.
– Да может, успею…
Воята с надеждой взглянул на тонущее солнце, прикидывая, сколько ему осталось до дна небокрая. Но поодаль, куда жёлтые гаснущие лучи не доставали, уже мигали на синем небе робкие звездочки.
– Хоть в одном меня послушай! – убедительно попросила Еленка. – Ночуй у Василия, а завтра поедешь. Иначе не будет пути.
– Ин ладно.
После всего услышанного Вояту, честно сказать, не тянуло в одиночку, на чужой незнакомой лошади, разъезжать через леса и поля. Отца Касьяна нет в Сумежье… Может, он в Волотах, дела сделал и спит уже в старостиной избе…
Сам-то спит, а дух его волком рыщет… Воята не до конца ещё поверил Еленке, но и не исключал её правоты. Как-никак, а того волка он видел своими глазами! И будет очень глупо опять подставлять горло… даже и топора с собой нет.
Василий Снежак на вид был намного старше сестры – почти седой, длиннобородый, с чёрными бровями, однако ещё крепкий худощавый мужик. Жил он один, в избе никаких домочадцев Воята не застал. На просьбу от Овдотьи только ухмыльнулся, не удивившись.
– Ты ложись, поздно уже. – Он вынул с полатей свёрнутый тюфяк и расстелил на лавке. – А жито я приготовлю. Скажешь ей, потом пусть не мне, а сестре Марье отдаст – у той вечно щи пустые…
Воята лёг на тюфяк, подложив под голову шапку и рукавицы, накрылся своим кожухом. В избе у Василия было зябко, ветер шумел и выл в печной трубе. Но Воята этого почти не замечал. Стоило закрыть глаза, как возникло ощущение полёта – или падения. Вверх, вниз – будто вихрь крутил его самого, унося от людского мира во владения лешего…
Артемия… Еленка назвала ему имя пропавшей дочери, и теперь оно всё время звучало у Вояты в мыслях пением райской птицы. Даже просто повторять его по себя было приятно. Теперь, когда он знал её имя, её родителей, девушка из лешачьей избы казалась ему близкой, как родная. Казалось, он издавна её знал… Даже знал её судьбу, но откуда?
В пятницу перед Петровым днём ей исполнится восемнадцать лет, сказала её мать… царица Сирена. Какая ещё царица, какая Сирена? Что это такое вспомнилось? Параскевина, что ли, сказка про царевну из склепа?
«Это ты житие мученицы Артемии Римской вспоминаешь», – шепнул ему прямо в ухо голос Марьицы.
– Истинно! – Воята лежа хлопнул себя по лбу. – Помню! Она же была дочь Диоклетиана, того, что много христиан тщился погубить, да только славу вечную им помог обрести. Диоклетианово гонение… Артемия же была царевна… Марьица, ты помнишь, как там всё было?
Сам Воята помнил ту повесть довольно смутно: в неё было замешано много разного святого народу, да и мучениц в те числа поминается много.
– Бысть же у царя Диоклетиана дщерь именем Артемия, – зашептала Марьица ему на ухо, да так важно и уверенно, будто читала по Минеям[52]. Эта важность тонкого девчачьего голоса до сих пор смешила Вояту, но он не подавал вида, боясь её обидеть и остаться в неизвестности. – Та попущением Божиим возбесновася, и мучима бысть духом нечистым. Уведал же то Диоклетиан, печален бысть зело, и не вкуси пищи в той день от туги[53]. Егда же вниде в ложницу дщери своей, идеже та бесновашеся, воззва бес усты девичьими, глаголя: не изыду, ниже кто изгнати меня может, разве приидет Кириак дьякон…
Отыскав диакона Кириака в темнице, где тот томился вместе с другими христианами, Диоклетиан стал умолять его спасти дочь. Вошёл Кириак в покои царевны и сказал нечистому духу:
– Во имя Господа нашего Иисуса повелеваю тебе: «Изыди от девицы сей». Бес же усты ее отвеща: «Аще хощеши, да изыду от нея, даждь ми ин сосуд, да вниду в него».
Тогда Кириак предложил бесу своё собственное тело как другой сосуд, где тот мог бы жить. Но бес отвечал:
– В сосуд твой не могу внити: отвсюду бо затворен и запечатан есть.
Кириак всё же изгнал нечистого духа, и царевна Артемия попросила крестить её.
– Стояше же ту и матерь ея, царица Сирена, исполнися сугубыя радости…
А Кириак тут же отправился в Персию, где бесновалась другая царевна, тоже одержимая злым духом…
С протяжным, воющим скрипом отворилась дверь, в избу ворвался холодный ветер и запах влажного снега – вернулся со двора хозяин, где, видно, собирал по сусекам три мешка жита для издержавшейся сестры. «Хватит!» – шепнул Воята Марьице, и та умолкла. А то ещё подумает хозяин, слыша, как гость разговаривает сам с собой двумя разными голосами, что в нём два беса поселились! Но про другую царевну Вояте было и не нужно, всё, что хотел, он уже вспомнил.
Василий Снежак прошёл в избу, и холод со двора, запах снега вошли за ним, как верные псы, заполнили избу. Воята натянул кожух на голову. Но даже столь странный, неуютный ночлег не мог угасить его радость. В Минеях говорилось как будто о них: царевна Артемия, попавшая во власть злого духа, храбрый Божий человек, готовый её освободить… даже мать несчастной, которую ему предстояло обрадовать своим подвигом. Еленка не хуже любой царицы будет, лишь бы ей одеться понаряднее и вспомнить, как улыбаются…
Имя диакона Кириака навело Вояту на мысль о собственном старшем брате Кирике, и стало немного стыдно: опять Егорием Храбрым себя вообразил? Да и жутко делалось, если подумать, как следует, за что взялся. Людей со зла к лешему посылают, а он по доброй воле туда собрался!
Но Воята знал: он пойдёт и к лешему, потому что Еленкина дочь Артемия, лесная царевна, ждёт помощи не от диакона Кириака, а только от него.
Песты Воята покинул, когда полностью рассвело, и добрался до Рыбьих Рогов благополучно. Овдотья принялась причитать, что он так задержался, дескать, всю-то ноченьку не спала, ожидаючи, а по большей части пытаясь вызнать, что было тому причиной, но Воята молчал, почти её не замечая. Перенося холодные после дороги мешки жита в клеть, зацепил краем об угол сусека – мешок надорвался, в сусек и на земляной пол посыпалось зерно. Воята спешно опрокинул мешок в сусек и только сейчас заметил – зерно было округлое, белое, даже почти прозрачное. Ячмень, что ли, здесь такой?
– Это ещё что? – Он в недоумении уставился в сусек.
– Ничего, ничего! – Овдотья торопливо развернула его спиной к сусеку, лицом к двери. – Ступай, отроче. Я уж сама пересыплю. И так задержался вон, тётушка Параскева тревожиться будет. А то и отец Касьян вернётся, глядь, а тебя нет…
Воята и сам был рад поскорее вернуться в Сумежье. Простившись с лошадью, вновь встал на свои лыжи. Не прошёл и двух вёрст – солнышко спряталось, тёмные тучи сомкнулись над лесом, и повалил густой снег…
До Сумежья Воята добрался далеко за полдень, весь в снегу, и долго чистился в сенях, прежде чем решился вой-ти в избу.
– Никак тебя Овдотья к брату Василию за житом посылала? – такими словами встретила его баба Параскева, тем не менее вставая и откладывая веретено, чтобы взяться за печенье блинов.
– А ты откуда проведала? – удивился Воята.
– Да сам видишь – снегу сызнова навалило!
Воята провёл рукой по влажным волосам, но привести мысли в порядок это не помогло.
– Коли Овдотья наша у брата Василия чем одолжается, так зима возвращается, – пояснила баба Параскева, видя его недоумение. – Много ли ты ей привёз?
– Три мешка. – Воята вспомнил странное белое жито в Овдотьином сусеке, больше схожее с градовым зерном.
– Не менее трёх дней опять зима будет. А может, Овдотья и на подольше растянет. – Баба Параскева насмешливо хмыкнула, размешивая в большой деревянной миске муку с сывороткой. – Ей лишь бы самой не работать, на печи лежать.
– Ну прости! – Уставший от тайн Воята сел на лавку. – Кабы я ведал…
– То моя вина – не предупредила. Ты у нас человек недавний…
Отец Касьян, к облегчению Вояты, ещё из Волотов не воротился. Воята не знал, как стал бы сейчас смотреть ему в лицо, как бы стал служить при нём у Власия. Если Еленка всё налгала – стыдно, что её послушал. А если правду сказала… Тут Воята и не знал что думать. Отец Касьян – обертун, хоть сам того не знает! Не проклята ли сама церковь, где он служит, не проклята ли волость, где такой пастырь!
Но что тут может сделать он, Воята? Обличать – только прослыть сумасшедшим и добиться своего же изгнания. Без доказательств сам владыка Мартирий прикажет его заковать в железа и отправить на покаяние в дальний монастырь. А доказать… Как докажешь? Пробраться ночью полнолуния в попову избу и проверить, дышит ли отец Касьян во сне? А если нет? Что там Миколка говорил – Плескач тело брата накрыл корытом, чтобы вернувшийся дух его не нашёл? Можно поступить так же – но тогда он, Воята, станет убийцей! А что он на самом деле знает-то, кроме бабьих сказок?
Но кое-что не давало Вояте счесть Еленку лгуньей – она была матерью Артемии. А дева Артемия, не кто иной, подсказала ему найти Панфириево писание в Псалтири, которую невесть сколько лет никто не листал.
Весь день Воята бродил, не находя себе места. Баба Параскева поглядывала на него, но ни о чём не спрашивала.
– Баба Параскева! – решился он под вечер. – А что, когда отец Касьян с женой жил… Еленкой… у них дети-то были?
– Были, – несколько задумчиво, будто прикидывая, к чему может вести такой вопрос, ответила хозяйка. – Одно дитя Бог дал. Девочку. Звали… не то Домушка, не то Тонюшка…
– Может, Тёмушка?
– И верно…
– Что с нею сталось?
Баба Параскева задумалась, даже перестала прясть.
– Пропала она куда-то. Ещё совсем была мала, косичку не заплетали ей. То ли в лес пошла да сгинула, то ли утопла… Чтобы хворала, не припомню.
– Может, леший унёс?
– А может, и леший… Да, помню, Еленка к Егорке-пастуху ходила, относы носила, да только не помогли они. Она так помаялась до зимы, а потом и сбежала в Песты. А кто это тебе рассказал-то?
– Сама Еленка.
Воята не хотел передавать, что Еленка рассказала ему не только о дочери. Ещё не хватало – пустить такую молву о священнике! Разобраться, где тут правда, он пока не видел способа, но об Артемии думал постоянно. Здесь ничего решать не нужно – нужно отыскать её и вернуть. До Петрова дня оставалось три месяца с лишним, но и дело было такое, что не знаешь, с какого конца к нему подступиться.
– А вот если человеку надо с лешим повстречаться, – начал он снова, – как к нему на дорогу попасть?
– Леший-то нынче спит! Проснётся, как снег сойдёт, не раньше. Может, недель через четыре, пять. Ты грачей видел?
– Не глядел как-то…
– Погляди. Коли к Овдотьину дню грач прилетел – снег рано сойдёт. Макарьев день ясный был – весну раннюю надо ждать. А как на дорогу к лешему попасть – не у меня надо спрашивать.
– А у кого?
Воята подумал о Миколке: тот живёт в лесу и уж, наверное, с лешим знается. Или не смеет леший так близко к монастырю подходить, церковного била пугается?
– К Егорке-пастуху надо. А не к нему, так к Куприяну из Барсуков.
– Куприяна помню. Он мне тогда в Лихой лог петуха принёс.
Воята улыбнулся, вспомнил коренастого мужика с густой бородой, широким носом и глубоко посаженными глазами.
– Он, может, и поболее Егорки знает. Куприян-то в молодых годах волхвом был. – Баба Параскева понизила голос. – С семи лет его родители в научение к волхвам отдали: такой зарок его отец им дал, уж больно долго им Бог детей не посылал. В двенадцать лет он уж научился разных духов вызывать и приказания им отдавать, потом странствовал много и везде разным волхованиям обучался. Мертвецов, говорят, мог из могил вызывать и беседы с ними вести. По звёздам пророчества делал. Духов этих у него в услужении было, что мошкары. И чего только не умел он! Мог и тучами управлять, дождю, грозе, ветрам, молниям, граду повелевать. Бесовки-лихорадки были как псы его верные – на кого захочет, нашлёт, кого захочет – избавит. Теперь-то он такими делами не занимается, да знает много.
– Как же он от этого дела отстал?
– Племянница его отговорила, Устинья. Был у Куприяна брат поп – отец Евсевий, у Николы в Марогощах служил. А у него дочка – Устинья. Отец Евсевий-то брата много пытался от дел бесовских отвратить, да тот не слушал, и жили они недружно. Был в Марогощах парень один – как звали, не знаю. Приглянулась ему Устинья. Он уж к ней и так, и эдак, всю зиму на супредках к ней подольщался, а она и не глядит. На Ярилин день пытался даже умыкнуть её, да она кричать стала, отбивалась, тут люди подоспели, отбили её. Парень тогда к Куприяну пошёл да и просит: дай мне, дескать, корешок какой, чтобы приворожить попову дочку. А Куприян-то: ужо, думает, брат Евсевий, посчитаюсь я с тобою за твою брань. Принялся ворожить, блудных бесов на племянницу родную насылать. Вот чует она среди ночи: одолевают её блудные помыслы, и всё тот парень на уме. Да смекнула, что дело то нечистое, стала молиться. Бесы бились-бились, да ушли ни с чем…
– «В сосуд твой не могу внити: отвсюду бо затворен и запечатан есть…» – пробормотал Воята, вспоминая подвиги древнего дьякона Кириака.
– Пошёл парень опять к Куприяну. Тут за другое волхование принялся, потом за третье, а всё без толку. Раззадорился весь: как это, он, всех волхвов выученик, молодую девку одолеть не может! Сколько бесов ни посылал он к ней, всяк назад возвращался со стыдом, как с пирогом. Спрашивает их Куприян: отчего же вы ничего с девицей сделать не можете? А они, мол: крестное знамение она кладёт на нас, и жжёт оно нас хуже огня. Тогда взялся он по-иному: собрал лихорадок-вештиц и на весь дом братов наслал. А они взяли да и назад к нему вернулись. Захворал он тяжко, и кабы не ухаживала за ним Устинья, совсем бы помер. А пока лежал в болезни, видел над собой как бы юношу светлого, и тот говорит: я, мол, архангел Гавриил, Божиим поведением охраняю сию девицу, и коли будешь ей зла желать, сам погибнешь. Тогда Куприян, как оправился, от злых дел понемногу отстал. Лихорадки тогда немало в Марогоще погуляли, отец Евсевий с женой оба умерли. Тогда Касьяна, дьякона нашего, в иереи возвели и в Марогощи петь отправили, а Устинья с Куприяном стала жить. Больше он злых дел не творит, только лечит да потери разные ищет. Если у кого скотина в лесу пропадёт, он поможет. А была засуха, просили его дождя вызвать – отказался. Нет, говорит, коли примусь опять за те дела…
Ну уж этот верно поможет, про себя отметил Воята. Вспомнилась Устинья – он её и не разглядел там в Лихом логу, в предутренних сумерках, запомнил только платок, большие глаза и недовольного петуха под мышкой. Если ей всё рассказать, она для другой девицы постарается, уговорит дядьку помочь.
Вот только как туда к ним попасть? На другой день воротился из Волотов отец Касьян, и свобода Вояты кончилась: теперь он всякий день был нужен в церкви. Под каким предлогом он отпросился бы в Барсуки? В эти дни Воята старался разговаривать с попом как можно меньше. Казалось, стоит только взглянуть в его тёмные глаза, как тот вмиг поймёт всё то, что его парамонарь таит в душе. Если спросит, а зачем тебе в Барсуки, что отвечать-то?
– Только три вечерочка осталось погулять нам, потом – Великий пост! – сказала как-то Юлитка, явившись с пряжей к бабе Параскеве. – В иных местах до Марогонов прядут, а нам отец Касьян не велит.
И взглянула на Вояту со значением. Нынешней зимой, что быстро шла к концу, сумежские девки охотнее обычного ходили к Параскеве на посиделки: усерднее пряли, смеялись задорнее, пели жалостливее, но всё напрасно – молодой парамонарь ни к одной из них сердцем не потянулся.
Но сейчас Воята, сидевший с гуслями на коленях и задумчиво перебиравший струны, примериваясь, что бы такое сыграть, вдруг вскинул голову, лицо его оживилось.
Супредки! В каждой деревне девки собираются в эти вечера. И нет никакого дива, если к ним явятся парни из другой деревни или погоста. За зиму сюда наведывались гости и из Котлов, и из Лепёшек, и из Овинов, и из Райцов – и из Барсуков вроде как тоже. Сам Воята никуда не ходил – с чужих супредок возвращаются далеко за полночь, если не завтра, но это простым парням зимой особо делать нечего, а ему на утреню не проспать бы. Теперь же Воята был втайне благодарен Юлитке за намёк. Если он пойдёт в Барсуки на супредки, никто не удивится – все знают, что из сумежских девок никто ему по сердцу не пришёлся, так подумают, хочет барсуковских посмотреть.
Но осталось только три дня! После Великого поста начнутся уже и хороводы, но как выждать эти семь недель? За это время и леший проснётся. Нынче уже не успеть, а вот завтра…
Что ему будут рады, Воята особо не сомневался – где ж это не рады бывают гусляру? Никого в Барсуках не зная, он подбил на поход Сбыню, и они пустились в путь сразу, как закончилась вечерня.
На выходе из Погостища к ним вдруг привязался молотобоец Дёмка.
– Не староват ли ты по супредкам ходить? – поддел его Сбыня.
– Когда ты слепым щенком родился, я к твоему отцу на пир рядился! – не остался в долгу Дёмка. – Может, и для меня сыщется вдовушка помоложе. Не всё же таким доставаться, кто в церкви поёт чисто твой ангел!
Дёмка уже несколько лет вдовел, но идти за него в Сумежье никто не хотел ради буйного нрава, бедности, рябого лица и вечного запаха горелого железа.
– Смолоду кривулина, под старость кокора! – засмеялся Сбыня. – Всех девок нам личиком своим распугаешь!
– Я распугаю, а Гавриил-архангел наш запоёт, обратно приманит.
Гавриилом-архангелом Вояту прозвали парни после той драки, но он этого не любил – не годится шутить над божественным. Теперь он так пихнул Дёмку в плечо, что чуть не сшиб с дороги в овраг, а когда тот, взмахнув длинными руками, хотел ответить, заслонился гуслями, и Дёмка унялся. Без Сбыни Дёмку, с его разбойничьей рожей, едва ли пустили бы на супредки в чужой деревне – ему и в Сумежье-то не всегда бывали рады. Поскольку супредки собирались в избе бабы Параскевы, где жил Воята, Дёмка в эту зиму на них почти не бывал, из-за чего тоже злился, но до того вечера на Никольщинах открыто вражды проявлять не смел. Будучи побит вместе со всем хвостатым воинством, поначалу замышлял месть, но, видя, что Воята не гордится и не насмешничает, постепенно признал, что у того есть право на гордость.
Сбынина мать была родом из Барсуков, у него имелось там немало родни, и Сбыня в Барсуки хаживал часто.
– Тамошние девки не по избам собираются, а по баням, – рассказывал он доро́гой. – Где бани попросторнее, они вечерами там сидят – без стариков-то оно вольнее.
– Уж это ясно, – соглашался Дёмка, которого никакие старики не любили.
Почти их не слушая, Воята поглядывал на луну. «До того Страхота волком ночным бегал, теперь Плескач бегает…» – вспоминалось ему. Только на днях прошло новолуние, в небе светился тонкий серпик месяца – ресничка даже, а не серп. До полнолуния, опасного времени, оставалось ещё почти две недели. Когда он видел призрачную избу и зубастое облако мрака, тоже было полнолуние.
– А ты кого там, в Барсуках, повидать-то хочешь, а, Воята? – вдруг спросил Сбыня.
– Устинью, – поколебавшись, всё же сознался Воята. – Племянницу Куприяна-знахаря.
Он предпочёл бы своей цели не открывать, но опасался, что Устинья не явится на супредки, и тогда придётся искать Куприянову избу, а тут без Сбыни ему не справиться. Ходит ли на супредки такая строгая девушка? Если кто не ходит, тех замуж не берут, но Устинья, как сказала баба Параскева, вроде бы и вовсе туда не собирается.
Дёмка насмешливо просвистел.
– Забудь! – посоветовал он. – Сия царевна не для наших рыл.
– Она, говорят, в Усть-Хвойский монастырь хочет идти, да игуменья благословения не даёт ей – де молода слишком, – добавил Сбыня. – У них там, слышно, одни старухи Богу молятся, как отца Еронова вдова.
– Кому и знать, как не Архангелу нашему! – опять поддел Дёмка. – Он ведь и туда пролез. А, попович? Есть там, в монастыре, молодые бабы?
Захваченный своими мыслями – сомнениями, тревогами, надеждами и опасениями, что надежды не сбудутся, – Воята едва слышал, о чём болтают спутники, и ему было не до соперничества с Дёмкой. Тот, хоть и был вдовцом лет на десять старше, казался Вояте неразумным отроком.
Пока добрались до Барсуков, тонкий месяц скрылся за облаками – «ангелы белую жену спать увели», подумал Воята, – и деревню путники нашли только благодаря тому, что упёрлись прямо в жердевую загородку. Едва разглядели, где ближайшие дворы. Без Сбыни не нашли бы ничего, но тот, походив немного туда-сюда, определился и повёл товарищей к ручью, впадавшему в Болотицу, где стояли здешние бани.
У ручья стало легче: в двух-трёх местах мерцали огоньки, указывая путь. В последние дни перед Великим постом на супредки собирались все, кому положено туда ходить, в одну баню они не вмещались и занимали несколько. Внутри горели лучины и свечи, а оконца стояли отворёнными для выхода дыма – печи в банях топились по-старинному, по-чёрному.
Подобравшись поближе, послушали у оконца. Долетал негромкий разговор – веселья в этот вечер тут не было. Из другой бани доносилось пение двух-трёх голосов.
– Иди, посмотри, есть ли она где? – Воята подтолкнул Сбыню вперёд.
– Давай, играй! Сейчас они сами у нас вылезут и покажутся!
Воята снял с плеча короб, вынул гусли, повесил на шею, растёр слегка озябшие руки и заиграл – про воробья, что пива наварил, про совушку, что пришла на пир незваная и заиграла на рожке… При первых звуках весёлого наигрыша, под который можно и петь, и плясать, разговор в бане смолк, послышалось лёгкое движение. Сбыня, слушавший под самым оконцем, знаками изобразил смятение. Чудно звучала эта гудьба в почти полной темноте, и некоторое время бани молча выжидали. Потом всё же скрипнула дверь, обозначился невысокий прямоугольник тускло-огненного света. Чья-то чёрная тень – девичья – встала на пороге, высунулась наружу.
– Кто там?
Воята продолжал играть, не отвечая. Отворилась дверь в другой бане, в третьей. Первая тень шагнула за порог, приблизилась. За ней потянулись ещё две-три – девки всегда тянутся друг за другом, будто связанные одной верёвочкой, даже когда страшно. Воята играл, никого не замечая, всё быстрее, веселее. Вот уже три отворённые двери освещали берег ручья, а троих гостей окружали девки числом больше десятка. Позади них толпились девчонки, ещё не считавшиеся невестами – эти попискивали, от избытка чувств дёргая друг друга за рукава.
Краем глаза Воята наблюдал, как они собираются. Он смутно помнил Устинью, но пока её поблизости не замечал.
Круг смыкался всё плотнее, девки торопливо переговаривались. Видя, что больше никто не подходит, Воята ударил по струнам, и гусли умолкли. Вокруг закричали – удивлённо, и радостно, и огорчённо.
– Ещё играй! – требовали сразу многие голоса. – Ещё!
– Эх, девушки, дочери отеческие! – укорил их Сбыня. – Не умеете вы гостей принять! Вы бы нас сперва взяли под белы руки, отвели бы в высок терем… в чёрну баню, – поправился он в ответ на смешки, – накормили бы, напоили, спать уло… Ну, просто накормили!
– Погреться бы! – пожаловался Дёмка, переминаясь с ноги на ногу и похлопывая себя по плечам.
– А потом и гудьбу спрашивали бы!
– Ох, Сбынька! – Полная круглолицая девушка упёрла руки в бока. – Ты кого это к нам привёл?
– Жалуйте Вояту-новгородца, парамонаря нашего! А это Оксенья – сестра моя двоюродная.
Воята смутно припомнил эту девушку – видел в церкви, что ли, на Рождество. В глазах девушек он замечал любопытство, но без недоумения: тут все знали, кто он такой, и многие видели его у Власия. Парень, разумеющий грамоте, – такого чуда тут отродясь не бывало. И то, что это чудо само вдруг явилось к ним на супредки, привело барсуковских в великое смятение.
– Ну, заходите, гостями будете! – Оксенья, бывшая тут, как видно, за старшую, показала на дверь бани.
Баня была невелика, в ней горели две лучины, на лавках стояли три прялки, подле них лежали три веретена. Оксенья вошла первой, показывая гостям, куда сесть. Воята вошёл без большой охоты – теперь не миновать застрять тут на полночи, и когда искать Устинью? И сейчас-то уж вся деревня спит! Но, едва шагнув через порог и разогнувшись, он увидел ещё одну девушку – она стояла спиной к входу и держала в руках небольшие дощечки, на которых ткут пояски и тесёмки. Ему видна была только её узкая спина, платок и длинная русая коса, но сердце ёкнуло – она! Девушка спокойно продолжала работу, не замечая ни гудьбы, ни суеты, ни того, кажется, что какое-то время оставалась в бане одна.
– Устинья! – воскликнула Оксенья. – Ты погляди, кого к нам занесло!
Девушка неторопливо обернулась, и Воята увидел те самые глаза – огромные, с густыми чёрными ресницами. Худощавое скуластое лицо, узкий подбородок – Устинья была хоть и не красавица, но в чертах её было нечто и влекущее, и внушающее робость. Не диво, что некий парень от любви чуть не рехнулся и стал у колдуна подмоги просить.
– А петух цел? – вырвалось у Вояты.
– А у тебя надобность? – спокойно осведомилась Устинья, вовсе не удивлённая таким странным приветствием. – Заново в лес ночевать собираешься?
Она ничуть не походила на будущую инокиню, бледную, строгую и отрешённую от мира, что проводит дни и ночи в молитвах; в глазах мерцала весёлая усмешка, да и губы небольшого рта подрагивали, сдерживая улыбку.
– Да я так… – Воята с трудом нашёлся с ответом, – поклон передать… что удружил…
Устинья наконец не выдержала и фыркнула от смеха. Вслед за ней дружно захохотали остальные девки – едва ли понимая, в чём дело.
– Поклон… – заходилась от смеха Оксенья. – Петуху!
– А свинье… подарочек…
– Уточкам – сапожки, курочкам – серёжки!
Смеялся и сам Воята, больше от облегчения, что нашёл Устинью.
Наконец все успокоились, гостей усадили, девки поменьше уселись друг к другу на колени – иначе не хватило бы места, в эту баню набились все, кто раньше размещался в трёх. Устинья осталась на прежнем месте и продолжала ткать.
– Ну, давай, ещё поиграй! – наперебой просили Вояту.
Перед Великим постом девкам хотелось повеселиться. Воята снова заиграл, запел про Морского царя. Все затихли, слушая. Иногда он поглядывал на Устинью и видел, что она тоже слушает, хотя дощечки вращались в её ладонях так же быстро.
Но вот песня кончилась. Девки запищали, что, мол, хотим ещё, но негромко: понимали, что пора честь знать.
– Давайте теперь вы чего-нибудь расскажите, – предложил Воята. – Кто какие байки про лешего знает?
– Крёстный мой, дядя Петрок, потерял раз коня, пошёл искать, – живо заговорила Оксенья. – Идёт по Болотицкому ручью, смотрит, ему навстречу мужик какой-то в чёрном кожухе, шапка меховая на самые глаза надвинута – а лето было. Спрашивает: куда, мол, идёшь? Дядя Петрок говорит: коня искать, найти не могу. А тот мужик как загогочет: ха-ха-ха, коня искать, найти не могу! Не могу! Ржёт, а у самого и зубы, и уши лошадиные! А где он прошёл, там следы остались как бы от конских копыт.
– А моей матери меньшой брат, – заговорила другая девушка, торопливо, пока не перебили, – ходил раз ночью лошадей стеречь, а дождь льёт. Он сидит в шалаше, вдруг слышит, будто меж лошадей ходит кто. Слышно: тяп, тяп, тяп! Он спрашивает: кто тут ходит? Не отвечают ему, а погодя опять: тяп, тяп, тяп! Он кричит: кой кур ходит тут, не откликается? А тут как захохочет ему, и кричит: кой кур ходит тут, не откликается? Ха-ха-ха! Кой кур ходит тут, не откликается? Ха-ха-ха! Тот парень шасть в шалаш, чурается, дрожмя дрожит. Долго ещё хохотало в лесу…
– А в Кривой Льзе был случай: леший будто бы одну девку унёс аж в самый Карачун. Ехал какой-то мужик, видит, девка на дубу сидит и ревёт. Он спрашивает: чего ревёшь? А она – леший занёс, не знаю, как слезть! Позвал он других мужиков, насилу сняли её.
– А с чего это леший её унёс? – удивился Воята, будто никогда о таком не слыхал.
– Это если родители проклянут! – просветила его Оксенья. – Скажет кто в дурной час: унеси тя леший! А он и унесёт!
– И как же тогда быть?
– Ну-у… – Оксенья в задумчивости сделала большие глаза. – Относы надо носить.
– Какие относы?
– Взять два яйца, отнести в лесу на раздорожье, положить левой рукой и уйти, не оглядываясь. Тогда он отдаст… Одна старуха так сделала, когда у неё корова потерялась, ей ваш Егорка-пастух насоветовал. Принесла два яйца и ушла. Назавтра опять на то место приходит и стоит. Смотрит – выходит мужик в сером кожухе, семь коров гонит. А пастух ей говорил: стой молчи, он мимо сам пройдёт, а твою корову от прочих отгонит, тогда забирай. А старуха стоит, боится, вдруг не отдаст корову, она и говорит: ой ты, моя Пеструшечка! Тут леший как хлестанёт её веткой – глаз выбил. Но корову отдал. А пастух говорит: тебе свезло ещё, что кривая осталась, мог бы все косточки до одной переломать!
– Сейчас, зима покуда, лешие спят, – заговорили все наперебой.
– А летом у них свадьбы – тогда по всему лесу буря гуляет, вот такие дубы выворачивает!
– Они для того и девок крадут, чтобы жениться!
У девок только и разговору, что о женитьбе. Глаза горят – страшно думать, чтобы за лешего замуж, но если будет свататься, то не хуже других…
Почти не слушая, Воята невольно воображал себя на месте той старухи: он стоит на перекрёстке лесных троп, а мимо мужик в сером кожухе гонит семь девушек… Уж он будет молчать, хоть земля тресни под ногами! Но хватит ли за девушку выкупа в два яйца? Ведь не корова… Хотя и за корову два яйца – недорого совсем.
Устинья, подняв глаза от работы, взглянула не него – будто догадалась, что он неспроста завёл этот разговор. Воята был уверен: ей тоже есть что сказать, но она не хочет вмешиваться в пустую болтовню.
– А ты, Устинья, как думаешь, – обратился к ней Воята, – может леший на девушке жениться?
– Отчего же нет? – ровным голосом ответила Устинья, и вокруг притихли, слушая, что она скажет. – Леший ведь не совсем чужой нам породы. Лешие, водяные, овинные и прочие – это же проклятые люди.
В бане стало тихо: так удручающе прозвучало это «проклятые люди», что у всех мурашки побежали по коже.
– Они через свадьбу с девками хотят опять Божьими людьми сделаться, – продолжала Устинья, – да только ничего из этого не выйдет у них. Хорошую девку им не взять, у них над нею власти нет, её Бог оберегает, ангелы стерегут. А власть у них только над теми, кого мать проклянёт.
– Или отец… – невольно откликнулся Воята.
– Или отец. Вот и достаётся им девка проклятая, и не леший человеком становится с той свадьбы, а она – лешачихой.
Воята вздрогнул от этого слова. Лешачиха! Будто еловой корой провели по коже. Летом леший свадьбы ладит – и она, дева Артемия, сделается проклятой навек…
– Ой, напугали вы! – Ещё одна девушка передёрнула плечами. – Жуть какая! Пойду-ка я домой! Пошли, Нежка!
Её подруга послушно встала, другие тоже стали собираться. Поклонившись Вояте в благодарность за игру, убежали в свои бани собирать прялки. Двери оставили открытыми для света, доносились перекликающиеся голоса.
Устинья как раз закончила работу и обрезала нити основы у самого узла. В руках у неё оказался узкий девичий пояс, красный с белым узором, почти готовый, только на концах его болтались не равные по длине нити основы, которые предстояло превратить в красивые кисти. Свернув пояс, она убрала его в мешочек, туда же сунула дощечки, остатки основы и ножницы.
Помня, что на него смотрят любопытные глаза, Воята убрал гусли в короб и придвинулся к Устинье: другого случая не будет.
– Разреши-ка я тебя до дому провожу, – тихо, почтительно сказал он. – А то темно, хоть глаз вынь.
– Я дорогу знаю, а вот вам бы пора восвояси двигаться, – с невозмутимым лицом ответила Устинья, не польщённая этим предложением.
– Мне бы с твоим дядей перемолвиться, – шепнул ей Воята. – Я ж и не поблагодарил его, ну, что туда в лес ко мне пришёл. И тебя.
Устинья взглянула ему в глаза. При свете лучин чёрные зрачки казались огромными, но всё же вблизи он разглядел, что глаза у неё светло-серые. Ресницы чёрные, густые, брови тонкие, русые. Видно, она угадала: у парня и правда дело есть, а не то чтобы женихаться вздумал.
– Н-ну, пойдём, – позволила она. – Только бы товарищи твои тебя не потеряли.
– Ступайте, братцы! – сказал Воята Сбыне и Дёмке, пропуская Устинью в дверь вперёд себя. – Я нагоню.
Дёмка воззрился на Сбыню и многозначительно изогнул губы: вот попович-то удал! Устинья славилась как красивая и для этих мест богатая, но совершенно неприступная невеста.
Вслед за Устиньей Воята направился к деревне.
– Иди потише. Не вижу ни зги!
– Хочешь, за пояс тебя поведу? – предложила Устинья, и оба засмеялись: за пояс невесту ведут в дом жениха.
Дальше Воята молчал, прислушиваясь к шагам Устиньи впереди и стараясь её не потерять. Только звёзды и светили им с вышины. В Барсуках он раньше не был и теперь шёл через море мрака, не имея понятия, что находится вокруг. Просто тьма, лёгкое мерцание снега под каплями звёздного света, худощавая, тонкая девичья фигура впереди – будто тень… За такой тенью пойти – не знаешь, где окажешься.
– Сюда. – Устинья с лёгким скрипом отворила невидимую калитку. – Проходи.
Дальше ей пришлось взять Вояту за рукав, иначе он не попал бы в дверь избы. Когда дверь отворилась, наружу вылилось немного тусклого жёлтого света: внутри горела лучина.
Наклонившись, Воята протиснулся в узкий проход, разогнулся, обводя избу глазами в поисках икон, поднёс руку ко лбу. И подумал: есть ли икона в жилье бывшего волхва? Икона нашлась – Пресвятая Богородица, вырезанная из дерева и весьма похожая на изображения древней Мокоши. Но и то было хорошо: писаные иконы, привезённые из Новгорода, имелись только у Власия в Сумежье, у Николы в Марогоще и в монастыре, а у простой чади в избах до сих пор сидели на полочках в красном углу деревянные божки, которые могли оказаться как святым Ильей, так и Перуном, как Николой Милостивым, так и Велесом – лучше было не спрашивать. Как были там «боженьки» триста лет назад, так те же и стоят, только зовутся по-новому.
– Помогай Бог!
– Бывай здоров! – отозвался из глубины избы мужской голос. – Это кто ж лезет?
– Это, дядя, парамонарь сумежский, – пояснила Устинья. – Петуха проведать пришёл.
Разговор завязался без труда: бывший волхв оказался человеком весёлым. Теперь только Воята как следует его разглядел: невысокий мужик, коренастый, лет от сорока до пятидесяти, с широким добродушным лицом, толстым носом, глубоко посаженными серыми глазами и красивой, ухоженной русой бородой, которой лёгкая примесь седины по края рта придавала ещё более внушительный вид.
– Прости, что не собрался до сих пор поблагодарить тебя и племянницу за петуха того, – говорил Воята, – да не знал, прямо сказать, не померещились ли вы мне. Ну кто же, сам посуди, в предзимье, посреди ночи, в упыриный лес потащится, да с девкой молодой?
– Никто, истовое слово! – сам смеялся знахарь.
– А уж потом баба Параскева, хозяйка моя, рассказала: есть, мол, в Барсуках такой Куприян…
– Как Параскева Осиповна поживает? – добродушно осведомлялся Куприян. – Великой мудрости женщина, повезло тебе, что она тебя в дом приняла.
Воята рассказал, как ездил к Овдотье в Рыбьи Роги и что из этого вышло. Услышав про три мешка жита, Куприян и Устинья сразу рассмеялись, понимая, что это значит: видно, привычки ленивой Овдотьи в Великославльской волости были всем хорошо известны. Тайком приглядываясь к Куприяну, Воята дивился про себя: не очень-то этот добродушный мужик напоминал выученика всех волхвов. Он только смеялся странно, не открывая рта: смешок исторгался из его нутра и шипел в горле, не вырываясь наружу, а глаза раскрывались шире.
Но и за весёлым разговором Воята не упускал из виду своё дело. Было уже за полночь, а к утрене он должен быть в Сумежье. Опоздает – отец Касьян проведает, куда он ходил. Может, и не станет вслух допытываться, но задумается, а Воята сейчас не хотел давать угрюмому попу даже малый повод о нём думать. Чем дольше он размышлял, тем менее невозможным ему казалось то, о чём услышал от Еленки. А если всё правда – как знать, о чём может проведать… оборотень-ведунец?
– Дело у меня к тебе, Куприян, – наконец начал Воята.
Хозяин переменился в лице: его глаза ещё добродушно щурились, но взгляд сделался острым, пристальным. Этот взгляд был как острие ножа, легонько щекочущее шею: вроде бы играет, а только жутко от этой игры. Воята вмиг уверился, что баба Параскева, как всегда, сказала правду: этот человек был как омут глубокий, где сверху всё гладко, а дна не достать.
– Что же за дело? Мы здесь люди дремучие, куда нам с новгородцами равняться. Мы и ступить-то не умеем, а ты, сказывают, книг святых прошлец[54] и читатель. Даже греческую Псалтирь превзошёл.
– Куда превзошёл! Гляжу в книгу, а читаю на память, как с отрочества заучил. – Воята улыбнулся. Как раз в этом его винил дурак Микешка, с которым он летом подрался на новгородском торгу и через это попал в Сумежье. – Только в моем деле Псалтирь едва ли поможет, даже и греческая. Тут иная мудрость нужна… дремучая.
– Ну, ну? – Куприян положил руки на колени и с любопытством подался к нему.
– Если, скажем, была такая дочь отеческая, жила у родителей, – осторожно подбирая слова, начал Воята. – И раз проклял её отец. Чтоб, говорит, тебя леший взял. А было ей всего-то шесть лет от роду. Пронесся вихрь, и где была девочка – нет её. С той поры миновало двенадцать лет, нынче она взрослая…
Воята глянул на Устинью, имея в виду, что похищенная девушка теперь её ровесница. Устинья сидела напротив и ловко вязала кисти на концах сотканного на супредках пояса, прислушиваясь к разговору.
– И грозит леший на Петров день в жены её взять. А мать той девушки… царица Сирена, сильно по ней убивается. Просит воротить, пока не поздно. Научи, как горю помочь? Относ лешему отнести? Она, мать, носила, тогда ещё, да не было толку.
– Мало, видать, давала! Без относа не обойтись, – кивнул Куприян. – Девку эту леший у себя в дому прячет, а дом его простому человеку не сыскать. Лешакова деревня не славная[55], не на красе-то поставлена, не на красе и угорышке, не на припёке-то солнечном. Стоит в длину-то от солнышка, к западу-то от месяца, в стороне от добрых людей. Покуда он сам не позовёт, крещёному человеку туда ходу нет. Дом-то его, знаешь, на одном месте не сидит, всякому не показывается…
– Я знаю! – вырвалось у Вояты. – Я видел избу лешачью. Даже побывал…
– Где же ты видел? – Куприян в удивлении раскрыл глаза.
– Близ монастыря. Ночью ехал… с дороги сбился… – Про волка-ведунца Воята решил пока не говорить. – Вижу, изба стоит. Откуда мне знать, положено там избе стоять или нет? Захожу, а там светло, везде свечи воску ярого, стол накрыт, чаши и миски – золотые и серебряные… – Воята задумался, вспоминая, точно ли видел золотую посуду, но от убранства той избы у него осталось в памяти лишь размытое сияние. – И угощения разного наставлено – вдесятером не съесть.
– Но ты же не ел ничего? – Куприян слегка нахмурился. – Съел бы хоть пирожок – сам бы к лешему в слуги попал.
– И там я видел её… – Наконец Воята решил в этом сознаться. – Ту девку. Только ни слова сказать не успел – исчезли и девка, и вся изба, и остался я один посреди леса.
– Почём знаешь, что ту самую девку видел? У лешего их, может, десяток целый.
– Знаю. Она самая. Да не знаю, как в другой раз её сыскать.
– Девку хорошую леший задёшево не отдаст. Тут нужно вот как сделать. – Куприян немного задумался. – Нужно достать коня доброго, белого или чёрного, таких леший любит. Идти с ним по дороге. Выйдет навстречу старик с уздой в руках, скажет: продай коня. А если будет у того старика ухо лошадиное или следочки за ним как бы коневые, ты того не замечай. Ты ему коня отдай. Он скажет, куда за платой приходить. Когда придёшь к нему, там девку и найдёшь. А пока леший сам тебе не покажется, в гости не позовёт – не найти его.
– Коня бы ещё где взять! Той старушке корову за два яйца вернули! – Воята взглянул на Устинью, вспомнив недавний разговор в бане.
– У старухи взяли два яйца и глаз, – напомнила Устинья. – Сама она кривая осталась, знак Тёмного Света до самой смерти на себе будет носить. Ты ведь не хочешь так?
– Не хочу.
– Стало быть, не скупись.
– Да у кого же есть такой конь, чтобы лешему понравился? – Воята старался припомнить знакомую ему скотину в Сумежье, отгоняя пока от себя мысли о стоимости хорошей лошади. – Откуда мне-то знать, каких он коней любит?
– А про это ты с Егоркой-пастухом посоветуйся. Он всю скотину в волости знает, как свою родню.
– Он жив ещё, этот Егорка? – удивился Воята. – Я про него сколько раз слышал, да к нему сама Еле… царица Сирена двенадцать лет назад относы носила!
– Егорке столько лет, сколько звёзд на небе! – засмеялся Куприян. – Его нынешние старики стариком помнят, а он как жил себе, так и живёт. Не бойся, до весны не помрёт. Сходи к нему. Он и советом поможет, и на дорогу нужную выведет. Где леший ходит, какими путями, – ему всё ведомо.
Воята подождал ещё немного, но Куприян ничего не добавил, и Воята поднялся:
– Спасибо за науку, пора мне. Как дойду в такой тьме, не знаю.
– Оставайся ночевать, – гостеприимно предложил Куприян. – Хоть у нас и тесновато, а на полатях положим.
– Благодарю, да мне к утрени дома надо быть, всё одно завтра впотьмах идти. Так, может, к утру как раз добреду.
Куприян и Устинья встали, чтобы проводить его. У самой двери Устинья вдруг тронула его за рукав:
– Дело ты трудное задумал, да чистому сердцем Бог поможет. Ту деву найти нелегко, а увести обратно в люди ещё пуще того. Вот что я тебе дам. – Она подала Вояте свёрнутый пояс, где на концах уже появились опрятные кисти. – Если найдёшь девушку – надень на неё пояс. Крест тебе нельзя будет при себе иметь, но ты скажи: кресту поклоняюсь, пояс надеваю, крест и пояс Богом сотворены. Тогда леший власть над нею утратит.
– Вот спасибо! – Воята сжал в ладонях её руки с поясом и заглянул в лицо с высоты своего роста. – Ты помолись за меня, твоя молитва скорее дойдёт.
– Что я? – Устинья улыбнулась и убрала свои руки из его ладоней, оставив в них пояс. – У тебя помощники есть посильнее меня.
Воята не понял, о ком она говорит, но Устинья показала глазами куда-то вверх, и он сообразил: она откуда-то знает о Марьице!
– Ну, Бог на дорогу, Никола в путь, Христос подорожник! – напутствовал Вояту Куприян. – Ступай, а я уж ради тебя постараюсь… Вспомню, чему бабка учила!
Посмеиваясь, Куприян проводил Вояту и затворил за ним дверь.
Засовывая свёрнутый пояс за пазуху, Воята огляделся и на миг замер – во тьме он не нашёл бы и калитки. Но тут же двор осветился и побелел, будто из-за облаков на него пролили бадью молока – стройная и тонкая, как изогнутая веточка, боярыня-луна выехала из-за туч на своих белых волах. Торопясь, пока она не укатила прочь, Воята пересёк двор и вышел на улицу. При лунном свете он ясно видел жердевые загородки, накатанную дорогу, уводившую через деревню, к реке и вдоль неё к лесу. Пустился скорым шагом, иногда касаясь груди, где под кожухом лежал свёрнутый девичий пояс. Дева Артемия никогда даже не видела этого пояса, но у Вояты было чувство, словно этот залог будущей удачи он получил от неё самой.
– Как же ты дошёл-то, яхонт мой? – Баба Параскева, отворив Вояте дверь, всплеснула руками. – Я уж спать легла, думала, ты до утра не воротишься. Те парни двое воротились, Сбыня ко мне зашёл, сказал, мол, баба Параскева, Архангела своего не жди, едва ли нынче прилетит. Отстал от нас, к Куприяну пошёл. Грозился нагнать, но куда ж ему в такую темень, он без нас дороги не сыщет…
– Я б и не сыскал, да меня старушка проводила. – Воята засунул короб с гуслями на полати и стал снимать кожух.
– Какая старушка?
– Из Пестов. Только я в лес вошёл, до первой росстани дошёл, думаю, Господи помилуй, дальше-то куда? Справа, слева мы сворачивали – не помню. А тут она идёт. Ох, говорит, поздно ты гуляешь, отроче… Я б в другой раз испугался, – Воята хохотнул, – среди ночи, в лесу, да старуху повстречать! Не оглянешься, как в нави утащит. Только она знакомая – я её два раза уже видел. Я её и в тот раз на дороге встретил… как от Овдотьи к Василию ехал.
– Чего это старушки ночью по лесу гуляют? – с подозрением осведомилась баба Параскева. – На грибы сейчас не пора, не путь!
– Сказала, ходила к дочери в село, да припозднилась.
– Из Пестов? Как звать-то её?
Воята задумался, сев на лавку, где спал.
– Янка… или Марьянка. Она в тот раз было сказала, да я худо расслышал.
– Не знаю я в Пестах никакой Марьянки…
– Может, она и не оттуда. Я её близ Пестов дважды видел, а может, она туда к родне ходит. Ладно. – Воята махнул рукой и зевнул. – Не съела ж она меня. А Бог послал её вовремя, не то я бы по се поры блуждал.
Он уже улёгся, и баба Параскева, удалившись за занавеску, взбивала свою подушку, как вдруг оттуда донёсся её голос:
– А это ты славно придумал. Из Устиньи Куприяновой хорошая попадья выйдет.
– Что? – Воята сел на лавке. – Какая попадья, ты о чём?
Мелькнула было дикая мысль, что баба Параскева хочет сосватать Устинью за отца Касьяна, но Воята вспомнил: Еленка-то жива.
– Ну а как же? – Баба Параскева высунула из-за занавески своё морщинистое, добродушно-лукавое личико. – Она дева в зрелых годах, строгая, разумная, богомольная, что сама мать Агния усть-хвойская. Ну а ты-то с годами в иереи выйдешь, понадобится попадья. Лучше Устиньи у нас не сыскать. И она, вести доходят, к тебе благосклонна…
– Какие вести! – с досадой ответил Воята. – Кто наболтал такое?
Ясно было, кто наболтал: Сбыня да Дёмка. Они видели, как Устинья разрешила себя проводить, а что там было в темноте по дороге – нарисовали им собственные мечты.
Но тут же Воята замолчал и улёгся обратно, глядя на балки потолка. Рассказывать, чего он на самом деле хотел от Устиньи и её дяди, не стоило никому, даже Параскеве. Пусть уж лучше думают, что он присватывается.
– А как бы мне Егорку-пастуха повидать? – спросил Воята на другое утро, за завтраком. – Где он живёт?
Зимой скот стоял по стойлам, пастуху не было работы, и Воята думал, что Егорка убрался зимовать куда-то к родне, жившей, как видно, не в Сумежье.
Баба Параскева призадумалась, потом покачала головой:
– Да в сию пору не повидать его. Ждать надо Зелёного Ярилу, когда будем скотину выгонять – вот тогда он и объявится. А зимой-то он не любит, чтобы тревожили его.
– Зелёного Ярилу – это же после святого Юрья! Это ж ещё почти два месяца!
– Ну а что же? Зачем тебе Егорка?
– Очень нужно мне с ним перемолвиться. И поскорее бы.
Без совета знающего человека Воята боялся не справиться с делом. Дело-то какое – достать коня, чтобы понравился лешему! Конь – скотина дорогая, на дороге не бродит. В Новгороде конь стоит гривны четыре – какой подороже, какой подешевле. В Сумежье и окрестностях пахали кто на лошади, кто на волах, а кто и вовсе сеял без пахоты, на выжженной в лесу делянке, но особо хороших лошадей Воята не примечал. Да и кун для такой покупки не имелось. Нежата Нездинич обещал в следующий свой приезд в Великославльскую волость дать две гривны за помощь при пении, да ещё отец Касьян выдавал Вояте корм из церковной десятины. Но даже те две гривны, на которые можно купить полконя, он получит только осенью. Одолжить у кого-то, пообещав осенью отдать? А у кого? Здесь не Новгород, гостей богатых и бояр не водится. У кого колечко, у кого обручье – вот и всё здешнее серебро. У Трофима что есть – не своё, боярское, он и драницы[56] не даст.
– Коли есть у тебя до Егорки дело, – заговорила баба Параскева, – ты сделай вот как.
– А? – Воята вскинул голову.
– Как будем на Пасху христосоваться, возьми первое яйцо, что отец Касьян даст, и с этим яйцом поди к Егорке. Отдай ему – очень он красные яйца уважает. Тогда и говори ему про своё дело.
– Но этого яйца семь недель ждать!
– Ну, не жди, – легко позволила баба Параскева. – Сдался тебе Егорка-то, старый дурень. На девок бы лучше поглядел, они нынче в самый цвет входят. Вот-вот затеют у нас под воротами круги водить…
Воята подавил вздох: даже бабе Параскеве он не мог рассказать, что о деве-то и думает день и ночь. Хотелось идти прямо сейчас, искать способ освободить Артемию, подраться с кем-нибудь – да хотя бы и с лешим. А вместо этого приходилось ждать, опять смирять порывы, давить самые яркие свои желания. Молиться, чтобы Бог дал сил вытерпеть ожидание и совершить то, что задумано.
Весна подкрадывалась незаметно, не показывалась на глаза, только позвякивала тайком капелью с крыши, будто ленивая щеголиха Овдотья – серебряными подвесками на очелье. Однако сумежские девушки не могли сохранить тайну её скорого прихода. Начался Великий пост, с каждым днём делалось светлее, и девушки, смелея, отходили всё дальше от своих дворов, чтобы позвать весну. Теперь они закликали на жальнике, забираясь на самые высокие сопки, выходили на берег Нивы.
На Сорок мучеников баба Параскева испекла сорок «орехов» из ржаной и овсяной муки и сложила в особый туес. Каждое утро, прежде чем идти к корове, она брала один «орех», бросала на двор и кричала:
– Мороз, Мороз, Мороз Власьевич! Вот тебе хлеб да овёс, а теперь убирайся подобру-поздорову!
Воята каждое утро ждал этого «ореха», отмечая про себя: вот и ещё одним днём ближе. Из открытой двери на него веяло прохладным, бодрящим, влажным духом оттаивающей земли; казалось, так пахнут сами весенние предрассветные сумерки. Когда Мороз Власьевич получит все сорок «орехов», настанет Вербная неделя, а там до Пасхи рукой подать. Но ни одна ещё сотня или тысяча не казалась ему больше, чем эти сорок «орехов».
Девушки по вечерам добирались уже до выгона, и оттуда неслось над Меженцом:
Но вот Великий пост дошёл до середины, и сбылись обещания бабы Параскевы: осмелевшие девки перенесли свои «скакухи» в Сумежье. Проходя от двора к двору, они возле каждого заводили хоровод и просили у посланцев весны, летящих из Вырея, рукодельных орудий:
Играли в «дурочку»: дескать, к ним пришла новая девушка, ни прясть, ни ткать не умеет, да мы её всему научим…
Снег уже почти везде сошёл, кроме как в лесу, и, хотя земля ещё была холодной, в прелой прошлогодней траве, девки сами были как цветы, обещая будущий расцвет полей и лугов. А Воята, от своих ворот вместе с бабой Параскевой наблюдая за этими играми, думал: где-то в глухом лесу, где среди чёрных ветвей, на холодной земле ещё таится снег, неприметно расцветает ещё одна девушка с тёмными бровями и пламенными очами. Умеет ли она прясть? Умеет ли ткать? Мог ли леший с лешачихами её этому научить? Неткаху-непряху нельзя брать замуж, но только бы удалось вывести её из дремучего леса назад к людям, а уж здесь её научат…
Ни в какую иную пору года не бывает так заметно, как люди изо всех сил стараются помочь матери-земле переменить платье. Лето и осень приходят своим чередом, когда она в полной силе, но сейчас, когда она едва открывает глаза и начинает дышать, ей требуется помощь.
Пение у Власия тоже шло своим чередом, приближая самое страшное событие – смерть Спасителя на кресте, и самое радостное – его воскресение. Воята читал псалмы, исполняя привычную обязанность, но, казалось ему, никогда ещё он не ждал от грядущего возрождения чего-то столь важного и желанного для себя.
Заметно прибавился день, и куры начали нестись. Воята обрадовался, как дитя, когда баба Параскева однажды утром показала ему два найденных в курином куту первых яичка.
В Великий четверг к бабе Параскеве собрались её дочери, жившие в Сумежье, и принялись красить яйца, разрисовывать разными узорами. Привели подрастающих детей, и баба Параскева рассказывала им: дескать, Мария Магдалыня некогда явилась к цесарю Тиберию, дабы сообщить, что Христос воскрес. Говоря это, подала ему яйцо, и в руках Тиберия оно вдруг само стало красным. «Воистину воскрес!» – сказал изумлённый цесарь, и с тех пор повелось яйца на Пасху красить.
К вечеру баба Параскева сварила кашу, накрыла стол чистой белой скатертью, поставила горшок, накрытый новой миской, новую ложку, а перед ними водрузила резную «божечку» – Параскеву Пятницу из красного угла. Воята не удивился: он давно привык воспринимать эту икону почти как ещё одного живого члена семьи, кого-то вроде небесного двойника хозяйки.
– Завтра же годовая пятница, – припомнил он, сидя на своей лавке и собираясь ложиться. – Великая… Анна, да?
Третья «великая пятница» представлялась ему в образе Параскевиной дочки Анны, полной и величавой, с красивым, румяным, будто наливное яблоко, лицом.
– Анна Страшная, – подтвердила баба Параскева.
– Лучше Красная. А Зелёная – Катерина?
– Зелёная – Варвара, ей срок перед Сошествием Святого духа. Она – пятница пятая. Катерина – шестая, она идёт перед Ивановым днём. Ульяния – седьмая пятница великая, она перед Петровым днём. Восьмая – Соломия…
– Стой! – Воята, внимавший ей в полудрёме, вдруг выпрямился. – Как ты сказала?
– Соломия – восьмая…
– Нет, перед ней?
– Перед Соломией – Ульяния, пятница седьмая, бывает перед Петровым днём.
– Погоди! – Воята поднял руку, призывая её к молчанию. – Я её где-то уже встречал.
– Пока ты здесь у нас живёшь, её ещё не было, а слыхал ты перед Михайловым днём, когда у нас все пятницы святые чествовали.
– Нет, я ещё до того… Где-то… в книге…
– В книге? В Новгороде?
– Нет, здесь, в Сумежье. Не так давно… я уже с вами жил.
Воята встал и прошёлся по избе, поглядывая на деревянную Параскеву на столе и ожидая от неё помощи.
– Здесь у нас книг-то немного, – сказала живая Параскева. – Псалтирь твоя греческая, в ней разве?
Воята вспомнил писание в той Псалтири, сделанное рукой самого Панфирия и немало его в своё время взволновавшее. Псалтирь он давно отдал отцу Касьяну и с тех пор видел только в церкви, но запись помнил наизусть: «И пребысть аз в пещерах 30 лет, молясь к Богу крепко день и нощь. И услышана бысть молитва моя. Глас бысть ко мне: иноче, рабе мой, молитва твоя вошедши на небеса прията бысть. Видех аз ангела славна, он же рек: покажу ти видение, его же ради послан есмь. Видех аз: град велий светлый из вод глубоких извержен бысть и в славе воссияхом. Рек ангел ми: аще обрящется муж честен и храбр, град извержен будет, внегда отворит ангел-вратник златых ключей небес…»
Про пятницы там не было ни слова. Ни буквы…
– Буквы! – Воята остановился, пораженный.
– А? – Баба Параскева, в удивлении за ним наблюдавшая, подпрыгнула от неожиданности.
– Рука!
– Чья? Где? – Старушка огляделась вытаращенными глазами, будто ожидала увидеть какую-то ужасную руку саму по себе.
– И чернила! Те самые! Та самая рука! – Воята шагнул к хозяйке. – Я видел писание такое же. Такие же буквы, чёрные, кривенькие, видно, что писать не обвык… Это тоже Панфирий писал!
– Да где?
– Что б я помнил! – Воята схватился за лоб. – Вот почти вижу их, а где были…
– Да в Месяцеслове они были, – шепнул ему на ухо голосок Марьицы.
– А? – Воята опустил руки, поднял голову и рассеянно уставился в пространство, хотя давно привык к тому, что его небесная помощница зримого облика не имеет.
– Месяцеслов. Евангелие Касьяново. В Лихом логу.
– И верно…
Когда он осенью ночевал в Лихом логу, у него было при себе старинное Панфириево Евангелие. А в нём сзади – Месяцеслов. Воята листал его и нашёл надпись на полях. Неровный столбец с оборванными краями, из-за чего часть букв пропала.
– Ульян… Или Ульяна… – прошептал Воята. Сейчас ему казалось очень сомнительным, чтобы отец Македон или тем более отец Касьян стали вписывать в Месяцеслов поминанье Еленкиного деда Ульяна, о котором он никакой особенной молвы не слышал. – Лик… светел… звезда… Девятый день… перед Петром-апостолом… Баба Параскева! Была у вас тут попадья или попова дочка именем Ульяна, чтобы умерла перед Петровым днём?
– Не было у нас такой попадьи. Отца Касьяна попадья была Еленка, да она жива, дочка Тёмушка, ты сам знаешь. Отца Горгония – попадья была Лукия, она жива, после него к себе в Кривую Льзю воротилась, у брата живёт, дочь её Немилка, замужем за Пшёнкой…
Воята нетерпеливо скривился, будто хотел сказать, к чёрту Немилкиного мужа Пшонку, и баба Параскева вернулась на путь:
– Отца Македона была матушка Анфия, она померла, помню, обмывали её на Маремьяну-Кикимору. Отца Ерона ты знаешь – Стефанида была, нынче в Усть-Хвойском монастыре сидит.
– А до того?
– Отца Илиана… вроде Таисия была матушка. А до него я не помню. Это, может, Миколка знает или Егорка-пастух.
– А у самого Панфирия была жена? Или дочь?
– Я его-то не застала, а молвы такой, чтобы была жена или дети, не слыхала я. Может, Егорка…
– А Егорка его застал? – мимоходом пошутил Воята, напряжённо раздумывая.
Если никакой Ульяны-покойницы не было, очень может быть, что Панфирий упомянул Ульянию – седьмую пятницу великую. Или девятую?
– А девятую как зовут?
– Кого? – Баба Параскева, до того шевелившая губами, глядя в потолок – видно, вспоминала поповские семейства, – взглянула на него.
– Пятницу девятую великую.
– Так Анастасия.
– Она когда?
– Перед Косьмой и Дамианом, Покрова ещё её зовут.
– Нет, это слишком поздно. Но к чему там была «фита»?
– Какая-такая фита?
– Там была буква «фита». Под титлом, стало быть, «девять». Но Ульянию по имени он назвал…
– Близ Ульянии великой бывает Девятуха малая – девятая пятница по Пасхе.
– Вот оно что…
Воята замолчал, вертя в голове эти сведения и пытаясь их как-то приладить одно к другому. Запись в Месяцеслове целиком он припомнить не мог – она была неполной, оттого не зацепилась в памяти. Ульяния – великая пятница. И «девять…» вроде там было упоминание о пятнице? Или нет? «Лик», «звезда» и «светлый» он помнил хорошо, но они мало помогали делу.
А главное, почему старец Панфирий записал эти слова? Что ему было до бабьих богинь-пятниц, великих или малых, именуемых или безымянных? Почему они были ему так важны, что он своей рукой вписал нечто о них аж в Месяцеслов, где поминаются святые?
Связано ли это как-то с надписью в Псалтири? С той, что была не окончена? Те слова в Месяцеслове – её продолжение? Или это совсем о другом? Если бы Воята увидел ту надпись про Ульянию после того, как прочёл писание в Псалтири, он, конечно, изучил бы её куда внимательнее. Но тогда он ничего об этом не знал и принял её за поминание умершей. И теперь мог вспомнить всего три-четыре слова из длинного столбца, где их было с два десятка.
– Да что ты маешься-то? – Из раздумий его вырвал голос бабы Параскевы. – Возьми у батюшки Евангелие да прочти. Что там про Ульянию великую? Любопытно.
И то верно! Воята чуть не засмеялся над своей глупостью. Он думал о той надписи так, будто она осталась в Лихом логу, но ведь Евангелие он благополучно привёз назад, отдал отцу Касьяну и каждый день видел в церкви. Оно и сейчас там, лежит на трапезе, и ключ от церкви – вон он, на полочке в красном углу.
Пойти… Воята глубоко вдохнул, помотал головой. Не сейчас. Наступала самая страшная ночь года – время Страстей Господних. В день, когда Иисус умер на кресте, в ночной тьме идти одному в церковь… тайком… Даже ради самых важных тайн, даже из того свитка, что жидовины отняли у непоименованного апостола, Воята не решился бы на такое. Да и грех, пожалуй.
Никуда оно не денется. Выбрать случай посмотреть Евангелие он сумеет и позже.
– Давай-ка спать, баба Параскева, – сказал Воята. – Только ты смотри, про этот наш разговор никому не сказывай. Даже дочкам. Я как пойму, что к чему… тогда видно будет.
Воята лёг на спину и вытянулся. Баба Параскева загасила свечи на столе, кроме одной, перед резной «божечкой», чтобы Параскеве Пятнице легче было найти свою миску и ложку. Воята закрыл глаза, но сна в них не ощущал.
Зачем Панфирий написал нечто о великих и малых пятницах? Касается ли это Дивного озера и его обитателей? Поможет ли это как-то отыскать Артемию? Вояте мерещилось, будто он ходит по лесу в густом тумане, зная, что рядом великие сокровища, жуткие звери, глубокие провалы – а он пробирается на ощупь, не видя ни зла, ни добра.
Во время церковных служб, приуготовляющих к Пасхе, Воята гнал прочь все посторонние мысли. Глядя на отца Касьяна, не вспоминал свои подозрения, навеянные рассказами Еленки, но если бы вспомнил, то не поверил им. Все мысли о Дивном озере, о проклятой дочери Еленки он отодвинул, и теперь они казались страшной сказкой из тех, что баба Параскева рассказывала зимой.
Перед пасхальной полунощницей к Власию собралось много народу – из деревень, даже из нескольких ближних погостов. Воята разглядел в толпе и Куприяна с племянницей, и круглолицую Оксенью из Барсуков, и Овдотью с Василием из Пестов, и Миколку, и всех дочерей бабы Параскевы. Еленки не приметил, но она, быть может, пряталась в толпе за спинами других баб, не желая попадаться на глаза отцу Касьяну.
– А Егорка-то придёт? – спросил Воята у Недельки, что стояла к нему ближе всех.
– Не ходит Егорка в храм! – Та со значением округлила глаза. – Кому до него дело, тот сам к нему ступай.
Не в пример новгородским храмам, у Власия хора обычно не бывало. В редких случаях, когда большая толпа собиралась на великие праздники – Власьев день, Никольщины, Рождество и Пасху, – хор составлялся из Вояты, бабы Параскевы и её семи дочерей с их старшими детьми. Баба Параскева выучилась петь в молодости, когда была замужем за дьяконом, и учила своих детей, а теперь и Воята наставлял их, как поют в Новгороде у Святой Софии. Любопытно – а Еленка умеет петь в церкви, успел подумать он, настраиваясь, чтобы петь «Волною морскою…»[57] В отдалённых бедных приходах поёт обычно попадья с детьми, а Еленка, сама поповская дочь, должна была с детства выучиться, как Неделька с Анной, Марьей и Соломией.
– Волною морскою скрывшего древле гонителя мучителя под землей скрыша спасенных отроци… – запели Неделька с сёстрами.
Больше Воята о своих делах не думал: все мысли исчезли, душа вслед за высокими голосами, несущими её, будто золотые нити, устремилась куда-то ввысь. В памяти возник купол величественной Софии новгородской, святые в ярких одеждах, нарисованные на её столпах один над другим и уводящие взоры за собой, всё выше к небу, и сам Христос, взирающий из-под купола вниз, на людей. И как ни темна, тесна и бедна была сумежская церковь, меж её бревенчатыми стенами жила та же Господня сила, и казалось, не столько от множества свечей, сколько от высоких голосов разливается по ней свет. От ощущения близости Бога просились слёзы на глаза, восхищение распирало грудь, и возникало чувство причастности к этой силе, чувство непобедимости. «Аще Бог по нас, кто на ны?»[58]
Только к вечеру Светлого Воскресенья, в первых лёгких сумерках, Воята выбрался из Сумежья. За пазухой он нёс своё сокровище: яйцо, выкрашенное луковой шелухой в буровато-красный цвет. После службы баба Параскева первой подошла к отцу Касьяну, чтобы поздравить с Христовым Воскресеньем; она дала ему яйцо, он – ей. Воята наблюдал за нею, не чуя земли под ногами, и не удивился бы, если бы в руках Параскевы белое яйцо само собой окрасилось бы в красный. Это яйцо, «первохристосованное», обладало самой могучей силой из сотен красных, жёлтых, медных яиц, которыми обменяются крещёные в Великославльской волости. Обычно первое полученное в этот день яйцо оставляют как лучший оберег дома и домочадцев на весь предстоящий год, но Воята выпросил его у бабы Параскевы, едва смог к ней подойти. Опередил даже её родных дочерей и внуков. Ему требовалось именно это яйцо – дело его было самым трудным и самым важным. Заполучив его, Воята чувствовал, как будто за пазухой возле взволнованно бьющегося сердца у него лежит тёплое, округло-продолговатое, буровато-красное зерно нового лета, нового солнца, самого мироздания, заключающее в себе ещё непроявленные, но поистине необозримые силы. Ещё немного – и золотые лучи просочатся сквозь скорлупу.
Сумежане сейчас сидели за столами в избах, угощаясь крашеными яйцами, куличом, солёной рыбой, жареным гусем, поросёнком. У бабы Параскевы пировали все её дочери с мужьями и детьми. Поначалу Воята сидел с ними, потом за ним пришли от Арсентия, просили пожаловать, порадовать народ игрой. Исчезни он с трапезы, это не осталось бы незамеченным. Только теперь, когда народ подзахмелел, а семьи перемешались, можно было надеяться, что его скоро не хватятся. Воята торопливо прошёл через Погостище, на посад, а оттуда уже знакомой тропой по мостку за овраг и на жальник. Вечерний воздух был прохладен, напоминая, что до летнего тепла ещё порядочно, но сквозь прошлогоднюю блёклую траву уже вовсю лезла молодая, а средь веток словно клубился зеленоватый дым. И не оглянешься, как вдруг эта прозрачность исчезнет, а дым обернётся плотным покровом шелестящей свежей листвы…
После долгой духоты в церкви и в избе Воята глубоко вдыхал весеннюю прохладу. Вокруг него ещё вились золотые нити песнопений, и казалось, что голова, унесённая ввысь, почти не имеет связи с ногами. Душу заполняла радость, и верилось, что теперь, когда мать-земля одевается в свежее зелёное платье в честь воскресения Христа, самые смелые его надежды сбудутся. Недаром он выпросил у бабы Параскевы самый главный залог счастья-доли.
Воята заранее разузнал, где живёт Егорка-пастух, и даже сходил посмотреть, чтобы потом не заблудиться. Егорка обитал не в Сумежье, а позади жальника, близ выгона. Владения его составляла одинокая низкая изба, а при ней больше ничего, даже загородки. Хозяйство Егорка имел самое простое: никакой своей живности, почти никаких припасов. Ни жены, ни детей – пастуху, как монаху, они не положены. Питался он тем, что собирали ему сумежане. Завтра ему нанесут этих крашеных яиц полные лукошки, но Воята надеялся успеть первым.
Егоркина изба была крыта дёрном и частично опущена в землю, так что скаты крыши почти касались опушки, будто выросли из земли. Даже первые жёлтые цветочки одинаковые рассыпались здесь и там. Воята сошёл на несколько ступенек к входу, постучал. Никто не отозвался. Он постучал ещё раз; дверь явно была не заперта. Воята осторожно приоткрыл её, окликнул, заглянул внутрь. Проём был так узок, что ему пришлось повернуться боком, чтобы в него просунуться. Внутри не мерцало никакого света, и Воята с трудом разглядел старинную «чёрную» печь из крупных камней, простую утварь. Никого. На лавке у двери лежит длинный пастуший кнут, на стене висит несколько обмотанных берестой рожков.
Разочарование, даже досада слегка разбавили радость Вояты. Куда же Егорка делся? Ярила Зелёный, первый выгон скота и заодно пастуший праздник, был ещё впереди, хоть и совсем скоро, так куда он мог исчезнуть?
Поднявшись по ступенькам, Воята огляделся. За полосой рощи ему почудился дым, и он пошёл туда, осторожно пробираясь по мокрому покрову старой листвы.
Вскоре за деревьями мелькнул огонь. Показалась поляна, на ней горел костёр. Вокруг костра лежали овцы, серые и чёрные, а одна, самая крупная и белая, близ огня. Воята едва успел удивиться, чья же это скотина – не самого же Егорки? – пока отыскивал глазами пастуха.
Костёр был разожжён возле старого осинового пня. На пне, опираясь на посох, сидел сам Егорка – среднего роста сухощавый старик с длинными седыми волосами и такой же бородой. «Оброс, будто леший», – мельком подумал Воята. Овцы при его появлении подняли головы и провожали гостя глазами, пока он шёл через поляну к костру; глаза их отсвечивали жёлтым, и Вояте было неуютно под этими взглядами. Егорка тоже повернул к нему голову. Борода его, весьма пышная, расходилась кустом и слегка кудрявилась, глаза из сети морщин смотрели ясно и даже весело. На голове его сидела волчья шапка, закрывавшая брови, он словно бы весь состоял из бороды и шапки, да ещё из старого-престарого, облезлого овчинного кожуха. Седой и морщинистый, он выглядел старым, но принадлежал к тем дедкам, что будто каменеют в своей старости, не меняются десятилетиями и, похоже, с годами делаются только крепче и крепче. Казалось, рубани такого топором – топор отскочит, как от морёного дуба. Не диво, что о Егорке говорят как о вечном. В ясных зелёных глазах, на губах под густыми усами Вояте почудилась улыбка – удивлённая, радостная, недоверчивая, будто Егорка с трудом верит, что к нему приближается человек.
– Христос воскрес! – с таким живым чувством, будто сообщает истинную новость, сказал Воята.
Ему и правда мерещилось, что он принёс весть о воскресении Христовом в такую глушь, куда та вовек не доходила.
– Воистину воскрес? – полувопросительно, с весёлым удивлением ответил Егорка, будто никогда не слышал ничего подобного.
Вынув из-за пазухи своё сокровище, Воята предъявил его, как несомненное доказательство. Яйцо белое? Нет. Красное? Да! Стало быть, воскрес!
– Первохристосованное яйцо тебе принёс! Во всём Сумежье первое!
С пастухом, как и со священником, не целуются, достаточно яйцо передать. Этому Воята был только рад: за утро и день ошалел от поцелуев, с которыми к нему гурьбой лезли девки, молодки и даже бабы.
– Благо тебе буди! – Егорка охотно взял яйцо и покатал на тёмной ладони. – Жаль, отдариться нечем – нету у меня яйца другого.
– Ты бы, вместо яйца, горю моему помог. Я – Воята, парамонарь, у бабы Параскевы живу…
– Слыхал о тебе, слыхал! – Егорка тихо засмеялся, и смешок запутался в бороде, не покидая её пределов. – Экий ты удалец! Какая ж у тебя во мне нужда?
– Ищу я коня…
Воята огляделся, чтобы убедиться, что их никто не слышит; он никого не увидел, но не отставало ощущение, будто из самого леса их слушает… некто. Овцы не сводили с него странно пристальных жёлтых глаз, иные приоткрыли пасти и даже свесили языки, как собаки.
– Потерял? – Егорка пришёл в изумление. – Да разве у тебя был конь?
– Не было. А нужен. Мне…
Воята глубоко вдохнул, набираясь решимости, чтобы огласить вслух свою безумную просьбу. После службы у Власия, пения, свечных огоньков, мерцающих у икон, всех чувств, что полнили душу в этот день, так чудно было заговорить о своём деле к лесному хозяину, как будто Вояте предстояло излагать свою просьбу на каком-то неведомом ему басурманском языке.
– Мне такой конь требуется, чтобы самому…
– А ты богат? – осведомился Егорка. – Хватит ли кун на коня такого?
– Нет у меня кун. Да хоть бы узнать, где такой конь есть и сколько за него запросят. Ты, говорят, всю скотину в волости знаешь, да и что по нраву
– Хозяину думаешь отдать?
– Продать. То есть сменять на… овечку одну из его стада. Если бы ты мне ещё дорогу указал, где его повстречать.
Егорка задумался, разглядывая красное яйцо. Видно, красила его для отца Касьяна баба Ираида, а до того как опустить в отвар луковой шелухи, воском разрисовала скорлупу узором «бараньи рожки», и теперь этот узор, оставшийся белым, выделялся на буровато-красных боках яйца.
Воята ждал, сердце гулко колотилось в груди.
– Отдарка ты хочешь немалого, да первохристосованное яичко того стоит. – Наконец Егорка качнул яйцо в ладони. – Укажу я тебе, где есть такой конь. Взять его трудно будет…
Пастух прищурился. Воята молча ждал. Егорка, не вставая с пня, подался к нему:
– У вас в Сумежье такой конь имеется.
– У кого же это? – не поверил Воята, за эти два месяца тайком пересмотревший всю скотину сумежских пахарей.
– Да у отца Касьяна.
– Вороной его? – опешил Воята.
Вороного поповского коня он отлично знал, нередко даже сам его кормил, хотя садиться на него отец Касьян никому не позволял и Вояте для разъездов с поручениями давал кобылу, Соловейку. Но взглянуть в эту сторону Вояте даже в голову не приходило.
– Он один во всей волости
Воята не ответил, уже воображая, как тёмной ночью выводит вороного с поповского двора, будто истинный коневый тать… Нечего и думать – просить животину у отца Касьяна. Тот со своим вороным ни за какие куны не расстанется. Да и скажет, зачем тебе, – что отвечать? Хочу дочку твою, тобою же проклятую, у лешего назад выкупить?
– Забоялся? – участливо спросил Егорка, с таким выражением, что, мол, тут любой забоится.
– Н-нет. Думаю, как бы исхитриться…
– Подскажу ещё. Есть при Ярилиных ключах Фролова[59] часовня. Не бывал там?
– Нет.
Воята что-то слышал про часовню у ключей, но служба в ней велась один раз в год, на лошадиный праздник, а тот миновал ещё в начале осени, до приезда Вояты в Сумежье.
– Коли придёшь к ней в ночь полнолуния, обретёшь у часовни коня вороного… и при нём никого. – Зелёный глаз Егорки чуть заметно подмигнул. – Сумеешь взять – будет твой. А куда вести его… Кудряш!
Егорка свистнул, и одна из лежащих овец подняла голову. Это был молодой барашек, с серым телом и белыми головой и ногами. Из закрытой пасти в сторону торчал язык, что придавало морде насмешливый, даже издевательский вид, будто барашек дразнится.
Воята окинул взглядом других овец. У тех, что были потемнее, на чёрных мордах жёлтые глаза горели таким диким огнём, что они, с их расставленными в стороны ушами, напоминали чертей. Не дай бог таких в темноте повстречать…
Впрочем, до темноты оставалось недолго – яркость огня подтверждала это. Вояте вдруг стало жутко: в нём ещё бродили отголоски благостного чувства после пасхальной службы, но это же усиливало чувство близости того света – а тот свет не только благостен, и тот, кто вступает на его межу, должен быть готов дать отпор страху.
Белый старый баран, лежавший ближе всех к Вояте, смотрел на него спокойно и осмысленно, как человек. Шерсть на его внушительной морде была серой, и весь он напоминал немолодого, уверенного, храброго пса. Только сейчас Воята заметил, что и вожак, и прочие овцы лежат, не подогнув ноги, как им положено, а вытянув, как делают собаки.
Потряс головой. Сумерки, чего только ни померещится, да ещё в такой вечер!
Налетел порыв свежего ветра, поколебал пламя костра. От запаха влажной земли забурлила кровь.
В ответ на оклик пастуха молодой барашек потряс хвостом.
– Кудряш проводит. Как войдёшь в лес, позови его по имени – он выйдет и сведёт тебя на нужную тропу.
– Нового полнолуния теперь ждать?
Воята взглянул на небо, и боярыня-луна взглянула на него в ответ, с любопытством свесившись с повозки. Пасха – первое воскресенье после полнолуния, что следует за весенним равноденствием. До следующего, второго полнолуния после равноденствия, ждать ещё три четверти.
– А ты больно спешишь? – Егорка прищурился.
– Успею.
До Ярилы Огненного, когда век по́веки играли свадьбы, останется ещё один месяц.
– За науку благодарю. – Воята поклонился. – Овечек тебе, как в небе звёздочек!
Повернувшись, он пошёл между лежащими овцами к опушке; овцы провожали его, поворачивая головы, их глаза горели жёлтым.
– А яичко-то, может статься, я тебе ещё пришлю! – крикнул вслед ему Егорка.
Воята обернулся и махнул рукой, больше не глядя на овец, чтобы не увидеть чего лишнего.
Только после Фоминой недели[60] Воята собрался с духом, чтобы взяться за Месяцеслов. На службе Евангелие читает священник, и во время пения у Вояты не было никакого случая в него заглянуть. Делать это утром, пока зажигал свечи и готовил церковь к службе, Воята опасался: войдёт отец Касьян и застанет парамонаря за чтением напрестольного Евангелия… И увидит, что именно он там читает, какую страницу. Как объяснить – для чего понадобился месяцеслов за конец иуня-месяца? Может, отец Касьян и не обертун, но не стоит ему знать о разысканиях Вояты вокруг Дивного озера, о видениях и писаниях старца Панфирия, хоровода святых пятниц, великих и малых. Всё это ему совсем не понравится. Если права была Еленка – после Пасхи её пугающие речи снова стали вспоминаться Вояте часто, – то тайный оборотень-ведунец вовсе не хочет, чтобы кто-то освободил Великославль-град из озёрного плена, ведь тогда он утратит силу и саму жизнь. Но и в своём человеческом обличье отец Касьян ненавидел саму мысль о Великославле и часто его клеймил «бесовским обиталищем». К тому же все мысли об этом неизменно приводили Вояту к мыслям об Артемии, а уж её возвращения к людям отец Касьян, надо думать, совсем не хочет. Может, он потом пожалел, что единственную дочь отдал лешему, да было поздно, порой думал Воята. Но тогда мог бы сам попытаться её вернуть. Ему и коня для этого красть не надо…
Когда закончилась Светлая седмица, нетерпение Вояты сделалось неодолимым. Вечером вторника он не ложился спать. Уже и баба Параскева улеглась у себя за занавеской, а Воята сидел на лавке, при единственной свече на столе, выжидая, пока окончательно затихнет Погостище и все обитатели его погрузятся в крепкий сон. Параскева Пятница поглядывала на него из своего угла, и Воята мысленно обращался к ней за помощью: ведь она, мученица иконийская, была матерью всех прочих пятниц, великих и малых, чью тайну он тщился разгадать.
Подойдя к оконцу, Воята отодвинул заслонку – повеяло холодом весенней ночи. Прислушался – ни звука. Пора, пожалуй. От волнения Вояту била дрожь, и дальше ждать не хватало терпения. Запахнув кожух и перепоясавшись, он взял шапку.
Дверь в избу Воята смазал заранее, и она открылась без скрипа. На небе сиял месяц, худеющий, но пока довольно полный. Середина площади была освещена, и Воята обогнул её, держась в тени близ дворов. Он выбрал путь, чтобы не проходить мимо поповского дома, и поглядел на него издали: там тоже тихо, заслонка оконца задвинута. Отец Касьян спит, а старая Ираида убралась к себе в избу давным-давно.
Прижимаясь к стене церкви, где тоже была тень, Воята пробрался к крыльцу. Ключ от церковной двери он держал наготове. Здесь ему пришлось покинуть спасительную тень: собравшись с духом, он ступил на валун, обломок старого бога, оттуда шагнул на длинное крыльцо. Хорошо, что старый бог лежит лицом вниз – видоки[61] Вояте не нужны. Миновал тускло светящееся под лунным светом церковное било, в которое сам же колотил два раза на дню. Вставил тяжёлый ключ в замок и нажал. Эту дверь он тоже смазал, и она отворилась в тишине – будто звериная пасть, открыв проход в сплошную тьму.
Скользнув внутрь, Воята спешно закрыл за собой дверь. Огляделся. Казалось бы, церковь для него – место привычное, но сейчас оно было чужим, как сам тот свет. Ночью он бывал в церквях только во время пения, а тогда ночь от дня не сильно отличается – свечи, народ толпится, голоса… Но в молчаливой тёмной церкви он не бывал ещё ни разу – ни в Новгороде, ни тем более в Сумежье.
Немного лунного света проникало внутрь через два малых оконца ближе к тяблу. Постояв, пока глаза привыкли к этому скудному освещению, Воята двинулся вперёд, стараясь ступать неслышно. Теперь, когда дверь за ним закрылась, он несколько успокоился: даже и выгляни кто-то из жителей Погостища, не увидит парамонаря, в такой неурочный час лезущего в церковь.
Держась восточной стороны, Воята обошёл тябло через правые двери к диаконнику[62] и через Горнее место приблизился к трапезе. Сердце замирало и руки дрожали – как бы Бог не счёл его кощунником, что ради своего любопытства тревожит священное место, священную утварь и книгу, да ещё в неурочное время и тайком от иерея. Непрестанно крестясь и бормоча про себя «помилуй мя», зажёг свечи в напрестольном семисвечнике.
Трапеза осветилась. Из мрака выступили хорошо Вояте знакомые священные предметы: серебряный напрестольный крест, дар одного из прежних бояр Мирогостичей, бронзовая дарохранительница, Евангелие. Вид этих вещей отчасти успокоил Вояту – торжественный вид горящего семисвечника прогонял мелкий страх, – и перевёл его тревогу на более высокую ступень: казалось, при этом свете и Бог, и ангелы увидят Вояту куда лучше, чем во тьме.
– М-Марьица! – не удержавшись, шепнул он. – Ты здесь?
Хотелось ощутить рядом хоть одну дружественную душу.
– Тута я, – шепнул тонкий голосок, и теперь он имел особенное выражение: боязливое, благоговейное, но не без призвука тайного восторга перед необычностью этого ночного похода.
– Будь здесь, – попросил Воята, хотя полагал, что Марьица и так его не покидает, незримо вьётся над правым плечом, будто ангельский комар.
Ещё раз перекрестившись, Воята вытер вспотевшие ладони о порты и открыл книгу. Прислушиваясь к тишине, стал переворачивать тяжёлые пергаментные страницы, как это делали до него многие поколения власьевских попов – от их рук края листов и сделались, будто у жухлых осенних листьев. Евангелия… Месяцеслов… Теперь Воята не смотрел на столбцы и числа, а искал надпись на полях справа. Чем ближе к месяцу иуню, по-болгарски рекомому изок, тем сильнее замирало сердце. На месте ли надпись? Куда она могла деться, казалось бы? Отец Касьян мог её соскоблить… Лист мог ещё сильнее пострадать. Она могла просто Вояте присниться…
Вот она. Неровные чёрные рядки букв на полях, упирающиеся в обтрёпанные края листа. Воята ждал этого, но сердце оборвалось. Наклонившись, стал внимательно вчитываться, стараясь отпечатать в памяти каждое слово.
Вне… прииде… Ульяни… велика… нафпятни… малу… изыде… свет… прев… лик… сниде… вели… звезд… светл… ибу… стоя… вверх… озера.
– Что там? – шептала над ухом Марьица. – Ну, расскажи!
Вот имя Ульянии.
– «Вне» – это «внегда»? – прошептал Воята, не столько Марьице, сколько себе.
Очень может быть, ведь в надписи Псалтири тоже было это слово. «Прииде» – «приидет»? «Ульяния великая» – именно седьмая из великих пятниц имеется в виду, теперь Воята в этом не сомневался. «На-фита-пятни» – «на девятую пятницу»? Потом идёт «малу» – речь о девятой из малых пятниц, что отсчитывается от Пасхи? Несомненно!
– Изыде свет… прев… лик… Свет превелик! Никакого «лика» тут нет и не было, это я дурак. «Сниде» – что? Вели…кая звезд…а светл…ая, – зашептал Воята, домысливая оборванные окончания слов. – Ибу… «И будет стоять вверху озера»!
Вроде всё понятно… и не всё. Внегда… Воята поспешно распустил верхний пояс и распахнул кожух – ему было жарко, всякая жилка трепетала, кровь бурлила. Старец Панфирий описал здесь срок и условия – чего? Когда великая пятница Ульяния придётся на малую пятницу девятую… Надо спросить у бабы Параскевы, бывает ли такое. И тогда воссияет свет превелик, появится звезда… вверху озера… Дивного озера?
– Господи Иисусе! – вдруг ахнула над ухом Марьица, и Воята резко обернулся.
И вздрогнул, как от удара молнии. Царские врата были распахнуты, занавесь отодвинута, как бывает при выносе Святых Тайн, и в проеме стоял отец Касьян с протянутыми вперёд руками.
Увлечённый своими разысканиями, Воята не услышал ни звука – ни скрипа крыльца, ни стука двери, ни шагов через церковь, ни шороха занавеси.
Воята отшатнулся от трапезы, но что толку – он был застигнут, свет семисвечника не позволял ему спрятаться в тесном срубе алтаря. Был порыв что-то сказать, оправдаться, – и мысль, что сказать нечего и оправдаться нечем.
Но через миг эти мысли сменились другими. При свете того же семисвечника Вояте бросилось в глаза, что отец Касьян не в рясе, а в одной сорочке и к тому же босиком. А на дворе не лето – весьма холодная весенняя ночь, кое-где под оградами ещё и снег лежит.
Но ещё сильнее поражало лицо отца Касьяна. Глаза его были закрыты, рот приоткрыт, ноздри подрагивали и ширились, как у зверя, ловящего запах добычи или опасности.
Не зная, как это понимать и что делать, Воята замер в шаге от трапезы. Отец Касьян двинулся вперёд. Его босые ноги ступали по дубовым плахам пола совершенно неслышно. Воята осознал: отец Касьян прошёл через Царские врата, что можно делать только при богослужении, а значит… Что это значит, он не понимал, но видел: его собственное вторжение в алтарь – тут ещё не самое странное.
Вытянув руки вперёд, отец Касьян шёл к нему. С закрытыми глазами. И тут Вояту пронзил ужас. Ладно если бы кто-то в Погостище подглядел, как парамонарь во тьме пробирается в церковь, довёл отцу Касьяну, тот бы пришёл, поспешно одевшись, и обрушился бы на негодного с законным гневом… И то он вошёл бы через диаконник или жертвенник, но не напрямую через Царские врата!
Отец Касьян не задавал вопросов, не бранился. Молча и плавно, неслышно двигался прямо на Вояту с вытянутыми руками. Мелькнули воспоминания о той заклятой царевне из склепа, её: «Кто в доме, кто в тёмном? Съем, съем»! Воята осознал: он находится ровно в том же положении, что безымянный мальчик, который пошёл отчитывать заклятую царевну и стоял с Евангелием в середине трёх очерченных кругов… Он же, Воята, никаких кругов не чертил и никакой «старенький старичок», Никола Милостивый, ему не помогает. Евангелие было, но читать оттуда или из каких-то чудодейственных псалмов ему в голову не пришло. Опасность была слишком близка – не успеешь «Живый в помощи вышняго» сказать, как…
Воята попятился от трапезы, и тут отец Касьян подался вперёд и схватил его за рукав кожуха. Воята дёрнулся, но ощутил, что в этих пальцах сила клещей железных. Не рассуждая, свободной рукой заехал противнику кулаком под дых. Тот дёрнулся, слегка согнулся, но остался на месте. Его вторая рука потянулась к лицу Вояты – широкая ладонь заслонила свет, пальцы надвигались, шевелились, как черви, норовя впиться в глаза…
Задыхаясь от ужаса, Воята от души, как на волховском мосту, врезал отцу Касьяну в скулу. Любого, хоть самого Якима Кожемяку, лучшего бойца Торговой стороны, такой удар опрокинул бы навзничь. Известного успеха он достиг – сила удара оторвала отца Касьяна от Вояты, отбросила на пару шагов, он покачнулся, но устоял на ногах.
Поп одержим бесом. Холодное осознание пронзило Вояту вместе с ясным ощущением смертельной опасности, сменившем испуг и недоумение. Тяжесть своей руки он знал: не может обычный человек выдержать такие удары и устоять на ногах. Только если движет им чужая злая воля.
Пока отец Касьян восстанавливал равновесие, Воята обогнул трапезу, держа в уме дверь диаконника. Даже сейчас он не смел пройти через Царские врата: и для иерея это грех помимо службы, а для него, мирянина, вдвойне. Но отец Касьян метнулся наперерез. На скуле у него горело багровое пятно, однако резвости он не утратил. Никогда раньше Воята не думал, что этот немолодой, величественной повадки человек может так быстро двигаться, со звериной бездумной ловкостью.
Вытянутые руки искали горло Вояты, и тот хорошо понимал, что будет, если одержимый его достанет. Удавит, как курёнка. Тут псалмы не спасут. Он уже ощущал эти холодные, как железо, и такие же крепкие пальцы у себя на горле. От ужаса дыхание сбивалось, голова горела, руки холодели.
Не видя никакого пути к спасению, Воята живо захлопнул Евангелие, двумя руками подхватил тяжёлую книгу со стола и со всей мощи обрушил её на голову отца Касьяна.
Раздался громкий треск. Отец Касьян повалился на пол, всё его тело дёрнулось, и он затих.
Тяжело дыша, Воята опустил книгу на трапезу. Доска верхней крышки раскололась сверху донизу. Воята не отрывал глаз от лежащего, ожидая, что тот сейчас опять зашевелится. Но нет.
«Я его убил?» – мелькнуло в голове. Но проверить, прикоснуться к одержимому Воята не смел.
Двигаясь боком, не сводя глаз с тела отца Касьяна, Воята переместился к диаконнику и через боковую дверь вышел из алтаря. Тябло частично скрыло от него свет семисвечника. В темноте опять навалился страх: вот сейчас обезумевший поп выскочит из-за тябла и снова в него вцепится. Бегом Воята пересёк церковь, выбежал на крыльцо, спрыгнул с него и метнулся в тень у загородки боярского двора. Казалось, шум этой битвы должен был поднять всё Погостище. Сжавшись, точно зверь, Воята оглядывался, прислушивался, но вокруг всё было тихо. Никто снаружи их не услышал.
Желая только одного – оказаться подальше отсюда, Воята пробрался к Параскевину двору, скользнул в избу и наложил засов. Прижался к двери спиной, пытаясь перевести дух. Его трясло, как неодетого на морозе. Дрожащими руками стянул кожух и бросил у двери, не в силах искать деревянный крюк. Рубаха промокла от пота. Пробравшись к лохани, Воята вылил пару ковшей воды себе на голову, умылся, потом ещё ковш жадно выпил. Дрожь внутри не унималась. Казалось, только сейчас он осознал весь ужас происходившего. Священник в одной сорочке, с закрытыми глазами, с вытянутыми руками, на ощупь ищущий его, как зверь добычу, мерещился где-то рядом, за спиной. Одолевая дрожь в руках, Воята крестился, шептал «Михаил-архангел, заслони ты меня железной дверью и запри тридевятью замками-ключами…». Кроме этой бабьей молитвы ничего не шло на ум.
Когда возбуждение схлынуло, навалилась усталость. Воята лёг, не раздеваясь, только башмаки стащил. Накрылся кожухом, но всё равно дрожал. Закрывал глаза – видел перед собой лицо одержимого. Открывал – видел его же во тьме. Вспомнил наконец о Никитиной молитве и принялся твердить:
– Святый великий Христов мученик Никита, моли Бога о рабе своём Гаврииле. Святый великий Христов мученик Никита, избави раба Божия Гавриила от всякия болезни и печали. Крест надо мною, крестом ся ограждаю, крестом беси прогоняю! От Пречистыя Девы Марии дьяволи бегают, и от меня, раба Божия Гавриила, бежит зол человек, и Пречистыя надо мной руку свою держит, всегда, и ныне, и присно, и вовеки…
Вроде бы заснул, потом дёрнулся и проснулся – по-чудилось, что одержимый опять вцепился в рукав и тянется к глазам. Снова принялся за Никитину молитву – опять всё расплылось. Проснулся от собственного задушенного крика – померещилось, что холодные пальцы касаются горла. Откинул ворот кожуха – стало жарко. Опять задремал. Привиделось, что баба Параскева, в белой сорочке, ходит вокруг и бормочет:
– На синем море-окияне стоит остров, на острове есть камень, на камне том стоит собор, в соборе – престол. За этим престолом орёл-батюшка Владимир, Михаил-архангел, Пречистая Богородица, Никола Милостивый. Пришла я к вам просить и умолить от колотья, от ломотья, от нытья, от девки-простоволоски, от мужика-колдуна, от лихого упыря, от дикого глаза защитить раба Божьего Гавриила… Созываю я двенадцать пятниц великих, девять пятниц малых, приказываю: поставьте тын железный от земли до неба, затворите ворота медные на сорок замков, на сорок ключей…
Прохладные капли воды летели из тьмы на разгорячённое лицо Вояты, и наконец лихорадка прошла. Пугающие видения отступили, навалилась глухая сонная тьма.
Не зная, жив ли отец Касьян, Воята не успел подумать о том, что ему же и предстояло это выяснить – не ночью, так утром, когда полагается отпирать церковь и готовить всё к службе первого часа[63]. Но ему повезло – какая-то из женщин ближайших дворов, ещё раньше вставшая к корове, заметила отворенную дверь церкви, а внутри тишину и мрак. К тому времени как Вояту пришли будить, перед церковью собралось уже человек десять, мужчин и женщин. Однако баба Параскева – то ли что-то зная о ночных событиях, то ли просто жалея Вояту, – в избу никого не пустила, а разбудила его сама.
– Вставай, голубчик! С отцом Касьяном беда!
– А! – Воята дёрнулся и сел. – Что?
Было ощущение недавно виденных жутких снов, но в первый миг он ничего о ночном происшествии не помнил.
– Отец Касьян в церкви лежит, в самом, говорят, алтаре. Жив ли, нет – неведомо, туда войти никто не смеет, за тобой послали, ты всё ж церковный человек.
Сперва Воята удивился – отец Касьян лежит в алтаре? Потом вспомнил…
– Нежанка Григшина нашла его, да ей-то не войти… Заглянула и давай вопить… Григшу позвала, да в алтарь идти и он побоялся… Поди уж… Я вот тебе сорочку свежую вынула.
Умывшись, надев чистую сорочку и причесавшись, Воята почувствовал себя немного лучше. Вчерашнее казалось жутким сном, и это чувство придало ему твёрдости делать вид, будто он никаких таких снов не видел. Слава Богу, что не ему пришлось «обнаружить» в алтаре лежащего без чувств попа – лицемерие Вояте не давалось.
При виде его толпа у церкви оживилась, все заговорили разом. Внутри обнаружилось несколько мужчин, в том числе Овсей, Арсентий и Трофим-тиун, но и они не знали как быть. Царские врата стояли нараспашку, приводя людей в ужас, – тайны иного мира оказались слишком близки и страшны. Воята заглянул в алтарь: отец Касьян лежал на полу возле трапезы, на том же месте; судя по всему, он с тех пор не шевелился, и никто его не трогал.
С чувством, будто доживает последние мгновения своей жизни, Воята двинулся к двери диаконника. Если окажется, что он попа убил… Хоть тот и был одержимым, но всё же грех какой! Может, тут его и не уличат… Но разбирать убийство наверняка посадник из Новгорода пришлёт своих дворян-праведщиков[64], а там люди дошлые и опытные… Дознаются… скажут, из Новгорода выслали за буйство, а он в Сумежье попа убил! Вот родителям позор… И дались ему эти тайны Панфириевы! Не мог жить как все?
Подойдя к отцу Касьяну, Воята ещё раз перекрестился, встал на колени. Прошлые сражения на волховском мосту наделили его кое-каким опытом в обращении с побитыми. Кожа священника была холодной, как у мертвеца. Чувствуя, как сердце катится куда-то в бездну, почти без надежды Воята послушал сердце, проверил бьючие жилки. Жилки бились, сердце стучало.
Жив! Ослабев от громадного облечения, Воята сел на пол и ещё раз перекрестился. Сжал голову руками и посидел так, но в мыслях яснее не стало.
– Мужики! – слабо позвал он, обращаясь к тем смутно видным лицам, что лезли в двери диаконника и жертвенника. – Жив он! Дайте одеяло… и заходите кто, надо его домой нести, я один не подниму! Не волоком же волочь.
После бестолковой, боязливой суеты наконец доставили пару одеял, закутали бесчувственного батюшку, подняли втроём – Воята, Арсентий и Дёмка, как самый здоровый из тех, кто оказался поблизости, – и понесли в попову избу, благо она стояла почти вплотную к церкви. Там уложили на лавку, служившую ему постелью, и укрыли. Руки и ноги отца Касьяна были холодны как лёд. И неудивительно: невесть сколько он пролежал в одной сорочке в холодной церкви, с открытой дверью в весеннюю ночь. Мог бы насмерть замёрзнуть, не будь такой здоровый.
Пока бабы сбегали за Ираидой и Параскевой, Воята оглядел избу. Верхняя одежда священника лежала на ларе, куда он и должен был её поместить, устраиваясь спать. Пока ещё никто не задавал вопросов, с чего бы это батюшка среди ночи один, да ещё босиком и в сорочке, отправился в церковь и как лишился чувств. Явившаяся первой баба Параскева осмотрела его и указала на здоровенную шишку на маковке. Скула, куда прилетел Воятин кулак, опухла и побагровела.
– Кто ж его бил-то? – просипел Арсентий.
– Видать, бесы! – сказал Овсей. – Схватился с ними… чудо, что жив остался!
– Бог спас!
Воята молча сглатывал. Его бледность и потрясённый вид никого не удивляли.
Ключ… Всего от церкви имелись два ключа, и Воята не знал, где отец Касьян хранит свой. Ночью тот явился без ключа. Свой ключ Воята унёс с собой, слава Богу, не выронил. Если кто-то сообразит поискать поповский ключ и найдёт его на обычном месте, станет очевидным, что отец Касьян вошёл в уже отпёртую церковь и отпёр её кто-то другой. А второй ключ имеется только у парамонаря. Но что делать – Воята не мог сообразить. Не искать же поповский ключ на глазах у всех, у старейшин и баб! А отец Касьян своим ключом со времени приезда Вояты не пользовался и мог запрятать невесть куда, в утку и зай-ца. Оставалось надеяться, что об этом никто не подумает. Но если бы отец Касьян, сохрани Бог, оказался убит, то посадничьи праведщики уж точно спросили бы о ключах! А если отец Касьян всё же умрёт? Чувствуя, что вовсе не избавился ещё от опасности, Воята дрожал под кожухом от жара и озноба разом.
Оставив баб в поповской избе, он вернулся в церковь. Выдворил народ – пения нынче не будет, – закрыл Царские врата и боковые двери тябла, заменил сгоревшие свечи в семисвечнике, уложил Евангелие и крест как следует. Трещина через всю верхнюю крышку казалась издевательской бесовой ухмылкой. Когда её кто-то заметит… Тоже будут толковать, откуда взялась.
Помнит ли что-то отец Касьян? Если помнит, Вояту ещё ждёт встреча с посадничьими праведщиками, которых вызовут, чтобы передать им парамонаря, обвинённого в попытке убийства иерея. Напасть на попа в самом алтаре, жахнуть Евангелием по голове! Про такое святотатство Воята и не слышал никогда. Архиепископ сошлёт его в монастырь и запрёт на всю жизнь, велит кормить одним хлебом, и то раз в три дня… Воята содрогался с головы до ног, воображая свою будущую участь. Родителям-то какой позор – на весь Новгород! И отец, поп Тимофей, может через это дело прихода лишиться. А как оправдаешься – скажешь, поп бесом одержим и хотел меня убить? А что ты, отроче, делал ночью в алтаре? Крест серебряный напрестольный хотел украсть? Какие-такие надписи старца Панфирия, тебе-то что до них?
Воята пытался молиться, но раскаяния не чувствовал. Отец Касьян придушил бы его, и поутру в алтаре нашли бы его собственное тело – только уже бездыханное. Или отец Касьян от него бы избавился? Успел бы до утра вывезти в лес… если сознавал, что делает. А так просто удавил бы и тут же бросил…
Не зная, что думать, Воята беспрестанно молился, но никакого подобия мира обрести не мог.
В почти таком же беспокойстве пребывало и всё Сумежье, и у людей испуг сопровождался ещё более полным недоумением. Ходил слух, будто кто-то слышал ночью в церкви шум, вопли, визг – батюшка ратился с бесами. С чего он отправился ночью неодетым в церковь, почему бесы на него напали – толковали на все лады.
Только к вечеру отец Касьян пришёл в себя. О случившемся ночью он знал ещё менее прочих, понятия не имел, отчего у него такая слабость, сильная головная боль, тошнота, головокружение и жар. У людей несколько отлегло от сердца: авось оправится. Ираида и Параскева остались вдвоём на ночь сидеть с батюшкой, прочие сумежане разошлись, отчасти успокоенные, что хотя бы не лишились единственного на всю волость попа.
– Вот оно как! – толковали мужики на площади перед церковью, перед тем как разойтись. – Отца Ерона погубил бес! Отца Македона сгубил бес, что в зверя вошёл! Отца Горгония сгубил бес, что в старой березе засел! А отца Касьяна прямо в алтаре достали! Не будет нам покоя от бесов, так и станут губить народ, пока не сделается наша волость пустыней!
Вспомнив тяжкую участь прежних своих попов, сумежане обрели хоть какое-то объяснение происходящему. Но Вояту оно не устроило. Эту ночь ему предстояло провести в избе в одиночестве; в приступе малодушия он едва не позвал к себе ночевать Сбыню или даже Дёмку, но сдержался. Сочтут его трусом, боящимся, что бесы придут и за ним… А что если придут? Что если отец Касьян опять встанет и так же, бесчувственно, явится прямо сюда?
Предстоящая ночь надвигалась неумолимой чёрной волной. Воята ощущал усталость – и предыдущую ночь ведь почти не спал, – но лечь и заснуть боялся. Вспомнил о записи в Месяцеслове, но сейчас думать о ней не хотелось. Ульяния – седьмая пятница великая, девятая пятница малая, свет превелик… звезда вверху озера… Всё это сейчас казалось чепухой и вздором.
Но не ради этого ли вздора отец Касьян к нему пришёл? Хотел помешать читать Панфириево писание? Убить, напугать, заставить забыть обо всём этом? Поначалу Воята готов был так и сделать. Ну их, этих тайн, если ради них бесы в попов вселяются и ему, не в меру любопытному, смертью грозят!
Всю ночь он провёл при горящем масляном светильнике, держа топор под рукой. Почти не спал, перебирая в уме всё пережитое. Посоветоваться бы с кем… С бабой Параскевой? С Егоркой? С Миколкой? С матерью Агнией? С отцом Ефросином? Пока отец Касьян лежит больной, в церкви пения не будет, и Воята мог потратить пару дней на поездку к Усть-Хвойскому монастырю. Но тогда придётся рассказать всё – и чего он искал в Месяцеслове, и чем дело кончилось.
Пожалуй, только одному человеку он не побоялся бы всё рассказать – Еленке. Она поверит, что не он, Воята, умышлял на батюшку, а наоборот. «Муж мой… во сне не дышит…» Отец Касьян и тогда, двенадцать лет назад, был одержим, и его жена об этом знала.
Но тогда, выходит, всё правда? Это отец Касьян в зверином облике губит людей по всей волости? Он – не человек, а истинное чудовище?
Почему же обертун в церковь явился не зверем? Да потому что не полнолуние было, ответил сам себе Воята, а ветхий перекрой. Не может он, видать, не на полони оборачиваться. Телом остался как человек, но дух в нём был… недобрый.
И этот дух знает обо всём, что произошло. Почти успокоившись, рассуждая здраво, Воята приходил к мысли: этот дух его в покое не оставит. Просто выбросить из головы тайны священных пятниц – едва ли поможет. Разве что уехать отсюда поскорее. Никто не удивится: люди скажут, не хочет попович стать новой жертвой бесов.
Но как же Артемия? Она всё ещё во власти лешего, и не пройдёт и двух месяцев, как сделается полной лешачихой – если он, Воята, ей не поможет. Попробуй он сбежать от этого дела – не знал бы покоя всю жизнь. Артемии надо помочь. Хотя бы попытаться. Но с её отцом-обертуном надо как-то управиться, иначе он ни ей, ни Вояте жизни не даст.
Управишься с ним, думал Воята, ворочаясь. Можно ли изгнать беса, оставив человека живым? Или бес слишком прочно в нём угнездился и жертву не выпустит?
А если отец Касьян оправится и снова попытается его убить? Один раз Вояту спасла священная книга, но нельзя же вечно колотить оборотней Евангелием! Если полезет опять – надо что-то другое иметь под рукой…
Ещё день Воята просидел в избе, как просватанный. Попадаться людям на глаза не хотелось, чтобы не отвечать сорок раз одно и то же: не знаю, не ведаю, дома спал – и чувствовать себя отъявленным лжецом. Баба Параскева в очередь с Ираидой ходила за отцом Касьяном, забегала домой приготовить что-нибудь и присмотреть за собственным хозяйством. Увидевшись с ней среди дня, Воята, стыдясь, намекнул, не может ли она, как будет одна со спящим больным, поискать поповский ключ от церкви.
– Да если кто спросит, скажи, забыл в тот вечер церковь замкнуть, – спокойно посоветовала баба Параскева. – Свой ключ назад принёс, а до батюшкина тебе дела нет.
У Вояты несколько полегчало на душе. Мог же он забыть запереть церковь? Мог, тем более что как раз был Зелёный Ярила и народ гулял на лугу: не диво, что молодой парамонарь спешил скорее развязаться с делами и идти смотреть, как нарядные девки впервые в это лето заводят круги. Тогда отец Касьян ночью вошёл в открытую церковь, как привык, а парамонарь, сунув свой ключ в красный угол под иконы, спокойно видел сны…
Было успокоившись, на вторую ночь после схватки в алтаре Сумежье опять пришло в смятение. Едва настала полночь, как из темноты донёсся волчий вой. Протяжный, тоскливый, он будто нож вспорол тишину, отгоняя надежды, что всё обойдётся. Подходя боязливо к оконцам, отворённым на узкую щель, сумежане прислушивались: зверь выл в лесу на закатной стороне, за жальником. И бревенчатые стены изб, дубовые двери не казались надёжной защитой от чудища, рыщущего в ночи.
– Слыхал? – спросила баба Параскева, на заре вернувшись к себе в избу.
– Слыхал, – мрачно ответил Воята.
– Бабы опасаются нынче коров выгонять. Ну да Егорка управится, у него с лешим уговорено: сколько взять за лето, а больше не брать. Вот ещё… – неуверенно начала баба Параскева, помолчав. – Сидела я нынче с отцом Касьяном…
Воята, отрешённо смотревший в стену, вскинул на неё глаза. Неужто отец Касьян кое-что рассказал?
– Помни́лось мне… – опять начала баба Параскева, – будто батюшка-то наш… во сне не дышит.
Воята сильно вздрогнул. Это он уже слышал – от другой женщины, проводившей когда-то ночи близ отца Касьяна.
– Я думаю: охти мне, помер, что ли? Но пота смертного нет, тело тёплое, гибкое. Жилки бьются, сердце стучит, как есть живой – а только не дышит. А тут ещё чудовисчо воет где-то… Уж не знала, что делать – не то Богу молиться, не то за помощью бежать, да к кому тут побежишь? Потом вой стих – и батюшка, гляжу, задышал помаленьку…
Воята и баба Параскева смотрели друг на друга. Он и хотел рассказать то, что ему известно, но отчего-то не решался. И чувствовал: баба Параскева сама может рассказать кое-что, чего он не хочет знать.
– Уж не оттого ли Еленка сбежала от него? – добавила баба Параскева. – Кабы мой мужик во сне не дышал, я б точно сбежала.
– Вот что. – Воята решился и встал. – Поеду-ка я посоветуюсь… Если про меня спросят, скажи, поехал к Усть-Хвойскому монастырю.
Для поездки Воята взял попову Соловейку. Разрешения спрашивать не стал – к чему больного тревожить?
– Матушке Агнии поклонись от нас, – прошамкала старая Ираида, пока Воята седлал лошадь. – Проси, чтоб молилась о сумежанах…
Воята кивнул, но самом деле не собирался показываться на глаза игуменье – её ангел-прозорливец живо укажет, кто разбил попу лицо прямо в алтаре. Миколка – вот кто был ему нужен. Своей одной головой с делом не справиться. Раздумывая, кого бы позвать в советчики, Воята вспомнил: ведь это Миколка первым рассказал ему повесть о двух братьях, о том, как Плескач раздобыл «волчий пояс», сделал Страхоту оборотнем, а потом однажды не дал духу вернуться в тело и похоронил это тело ночью на росстани. Миколка не упоминал о том, что тот дух годы спустя завладел самим Касьяном, бывшим Плескачом, но едва ли он решит, что Воята забрался в алтарь, чтобы украсть напрестольный крест. Миколка ему поверит, это главное. И поможет избыть беду. Егорку Вояте не хотелось больше тревожить – близ него пробирала дрожь, хотя при той встрече, воодушевлённый радостью от Воскресения Христова, защищённый красным яйцом, Воята этого почти не осознал. Куприяну из Барсуков он опасался доверять слишком много, один Миколка с его мудростью и добротой казался надёжным помощником.
Хорошо набитая тропа для пеших и конных вилась вдоль берега Нивы на юг, к устью Хвойны. После Пасхи прошло уже почти две недели, лес по-настоящему зазеленел; полной пышности он ещё не достиг, но на солнечном пригреве вдоль тропы уже сияли в траве белые цветки земляники – будто земля, согревшись, открыла ясные глаза навстречу солнцу. Проезжая вдоль полевых наделов, Воята везде видел пахарей, лошадок, тянущих плуг. Борозду за бороздой, сперва вдоль поля, потом поперёк. На самых тёплых местах уже начали и сеять.
Светило солнце, пригревало так, что Воята распахнул суконную свиту, надетую вместо овчинного кожуха. Кожух он привязал к седлу – как знать, где придётся ночевать. Под ясным голубым небом с трудом верилось в недавние ужасы, и Воята, прикидывая, как будет рассказывать об этом Миколке, сам убеждал себя, что это не одна из сказок бабы Параскевы, не жуткий сон. Было и доказательство – ссадины на костяшках пальцев левой руки, какой пришлось засветить одержимому батюшке в скулу.
В ясный день, на открытом месте над рекой невозможно было чего-то бояться, все страхи казались надуманными. Однако теперь, когда Воята овладел собой, некие соображения стали связываться в единый узор. Еленка рассказывала: как ляжем спать, на дворе воет волк, а муж лежит рядом и не дышит. Это дух в облике волка выходил из тела и творил злые дела. Нынче ночью было то же самое: тело отца Касьяна лежало в доме без дыхания, а дух его гулял волком в закатном лесу позади жальника. Может, и задрал кого.
Воята огляделся с седла: впереди на лугу мирно паслись две коровы и с десяток овец, надо думать, из Видомли, на опушке никого. И всё же морозец пробежал по спине лёгкими ножками. Что если волчий дух может выйти из тела и сейчас, когда отец Касьян лежит больной и не ходит к Власию? И куда он направится, на кого нацелит железные свои зубы? Гадать долго не приходится. И Воята невольно подогнал Соловейку, спеша увидеть Миколку и рассказать обо всём человеку, на которого можно положиться.
Ни в какие деревни Воята не заезжал, даже несколько раз пережидал, пока пройдут дети, несущие в лукошках обед отцам в поле, и объехал через лес, чтобы не попадаться на глаза пастухам и пахарям. В полдень остановился, забравшись под защиту кустов, поел хлеба с салом, сидя на поваленном дереве, позволил Соловейке пощипать свежую травку. Потом тронулся дальше и удивился, как скоро показался впереди большой деревянный крест над отмелью, обозначавший начало тропы к Усть-Хвойскому монастырю. А до ночи ещё далеко, солнце лишь клонится к закату! Потом сообразил: ведь в первый раз он ездил сюда в начале зимы, по санному пути, а в ту пору и день короче, и незнакомый путь всегда кажется длиннее.
Проезжая мимо ворот монастыря, Воята перекрестился, сняв шапку, поклонился деревянной иконе Богоматери с маленькой Параскевой на коленях. Он уже так привык видеть эту пару святых дев, пречистую мать и дочь, что воспринимал их как должное и мысленно обращался за помощью.
Вот тропка к обиталищу Миколки. Сворачивая на неё, Воята ощутил трепет тревоги и надежды. Первая поездка по ней оказалась памятной: в тот раз он впервые сам увидел зверя с железными зубами, а потом – призрачную избу и Артемию в ней.
Если бы увидеть её снова! Пусть даже сперва придётся отбиваться от волка – топор тоже был привязан к седлу. С волнением Воята вглядывался в изгибы тропки за ветвями, надеясь приметить одинокую крышу на поляне. Покажись Артемия ему опять – он бы уж не стал креститься со страху, попробовал бы с нею заговорить. Едва ли она ответила бы… хотя никто не рассказывал, чтобы похищенные лешим теряли речь.
Но мечтам Воята предавался недолго – куда быстрее, чем он ждал, тропка привела его к Миколкиному двору. Сойдя с кобылы, Воята постучал, покричал, засунулся в избу – пусто. Огляделся – мало ли куда Миколка мог податься. Вдали звучал наигрыш пастушьего рожка, и Воята, всё равно делать нечего, по совсем тонкой тропке пошёл в ту сторону, ведя за собой Соловейку.
Весенний лес дышал свежестью, тропа с выступающими корнями сосен подсохла, а там, где теснились ели, было зелено, как в разгар лета. Рожок то замолкал, то снова принимался петь. Два-три раза Воята приметил на высоких старых деревьях долблёные колоды-борти – Миколкино хозяйство. Рожок звучал уже совсем близко. За порослью мелких ёлок открылась широкая поляна, на ней две коровы, пять-шесть овец с ягнятами и коз с козлятами. На краю поляны, на пне, сидел кто-то в серой валяной шляпе и наигрывал на рожке. Перед ним горел костёр, испуская лёгкий смолистый дым, над огнём висел небольшой чёрный котелок с каким-то варевом.
На шелест и движение еловых лап пастух обернулся, и Воята увидел лицо Миколки.
– Христос воскрес! – Воята извлёк из-за пазухи ещё одно красное яйцо, выкрашенное кем-то из Параскевиных дочек и нарочно припасённое для Миколки.
– Воистину воскрес! – Миколка, явно обрадованный, поднялся ему навстречу, порылся в своей холщовой суме и извлёк несколько помятое яичко, берёзовым листом крашенное в жёлтый. – Сызнова в монастырь?
– Нет, я к тебе. Повидаться.
Оказалось, что в летнее время Миколка пас монастырское стадо. Сидя на бревне перед костерком, Воята обстоятельно изложил своё приключение в ночной церкви. Приступая к рассказу, он сперва озирался, но Миколка показал на пса и успокоил: если что, тот учует чужих и даст знать.
– Ты мне говорил, как Плескач «волчий пояс» достал и брата ведунцом сделал. А не сказал, что спустя девять лет то проклятье на него самого перешло, и теперь сам он ведунец, без всякого пояса.
– Как же так может быть? – усомнился Миколка.
– А так. Отец Касьян во сне не дышит.
– Сам видел? – Миколка недоверчиво хмыкнул.
– Жена его рассказала, Еленка. А теперь и баба Параскева подтвердила: он в избе лежит, живой, тёплый, только дыхания в груди нет, а в это время дух его волком воет за жальником. Как выл – всё Сумежье слышало.
– Выходит, уже десять лет или больше не Страхота, а Плескач людей и скотину губит?
– Выходит, так.
– Где же Страхота?
– Еленка сказала, дух его витает где-то без телесного облика, да зла творить не может. А сам отец Касьян и не ведает ни о чём, что по ночам делает…
– Ой нет! – Миколка недоверчиво покачал головой.
В серой обтрёпанной шляпе с широкими полями, в простой одежде, сидя на низком пеньке, он напоминал большой говорящий гриб, только глаза его сверкали лукавством. При ясном свете Воята разглядел, что глаза у Миколки серо-голубые, светлые, и на загорелом морщинистом лице кажутся живыми каплями росы на буром листе.
– Знает он! – Хотя вокруг никого не было, кроме пса и скотины, Миколка подался к Вояте и понизил голос. – Замечал, что каждый месяц батюшка ваш из дому уезжает и по три-четыре дня его нет?
– По погостам и деревням ездит, там же больше нет попов…
– Ездить-то ездит, да только на полонь ведь его поездки приходятся, да?
Воята призадумался, вспомнил – и верно, на полонь. И в тот раз, когда он впервые был в этом краю и за ним гналось облако мрака – полная луна взирала на это с высоты.
– И что он там ночью делает, кто знает? Сам небось утром проснётся – под ногтями грязь, в бороде кровь засохла. О проклятье братовом он всё помнит – видать, давно смекнул, что старое зло к нему самому вернулось, да поделать ничего не может. Так и живёт: днём у Власия поёт, ночью волком рыщет.
Воята перекрестился, но жуть при мысли о подобной жизни не отпускала.
И к кому с таким пойдёшь? Кроме отца Касьяна, единственный иерей во всей волости – старенький отец Ефросин. Да и у того по ночам зверь воет перед келлией – мог бы изгнать его, давно бы сделал.
– И что же… – Воята поднял глаза на Миколку, – дух этот никак не избыть? Не в одного, так в другого вселится.
– Пока Великославль-град под проклятьем живёт – не изгнать. Оттуда корни силы его идут.
– Так что там, в Великославле? – Уставший от сомнений Воята подался к нему, надеясь наконец-то узнать правду. – Бесы там или старцы? Отец Касьян говорит – бесы, а старцев… я сам видел.
– Великославль-то под водой, а в воду знаешь, как смотреть? Себя самого и увидишь. У кого бесы в глазах – тот в дедах своих видит бесов. У кого взор чистый – видит белых старцев. У кого мира к своим дедам нет, тому зла не избыть.
– Так говорят, они, великославичи, от Христовой веры отказались…
– Иные говорят, отказались они от лишних поборов, что с них воевода Путята требовал. Да какие б ни были они – без дедов не будет у народа крепкого корня. Не судить их надобно, а полюбить и простить. Тогда и Бог простит.
– Старец Панфирий уж сто лет как у Бога выпросил прощение Великославлю. Только об этом не знает никто.
– А тебе откуда ведомо? – удивился Миколка.
Пришлось рассказывать про Панфириевы книги и тайные записи в них.
– Гляди-ка! – выслушав, Миколка сперва задумался, потом оживился. – Сдаётся мне, вся тайна града озёрного в этих писаниях и содержится. Я сам ещё мальцом был, мне бабка моя, Суровица, сказывала байку такую: будто, мол, как утонул Великославль-град, все святые пятницы тому радовались, и только одна огорчилась – седьмая пятница великая, Ульяния. Пошла Ульяния к Господу, стала за Великославль просить. Он ей и говорит: сыщешь ещё хоть одну, кто за него попросит, тогда приходи. Пошла Ульяния к сёстрам своим, особливо молила родных сестёр своих, Варвару и Катерину, что перед нею одна за другой идут, да и они меньшой сестре воспротивились, не захотели Великославлю помочь. Пошла Ульяния к малым пятницам. Всех обошла, только и нашла одну, Девятуху, что согласилась с нею пойти. Пришли они опять к Богу, стали за Великославль просить. А Бог и говорит: раз вы две ко мне пришли, тогда позволю спастись Великославлю, когда вы сызнова вместе придёте. Видно, помнит Господь условие, раз ангел Панфирию то же сказал.
– Когда великая пятница Ульяния придётся на девятую малую? Чтобы счёт годовых пятниц с пасхальными так совпал?
– Вот и выйдет, что они обе явятся, рука об руку. И то замечай: волчий дух – Железные Зубы – уж очень не хочет, чтобы кто об этом проведал. У отца Ерона была твоя Псалтирь – явился к нему бес, он и того… дуба дал. У отца Македона Апостол был – ни попа, ни Апостола. Ты взялся Евангелие с тем писанием читать – бес Плескача поднял и повёл к тебе… Говоришь, удавил бы и бросил? Смекаешь?
– Смекаю, что сии писания для беса опасны. Боится он, что кто-то разберётся в них и… вернёт Великославль из глубин озёрных?
Воята широко раскрыл глаза, сам поражённый своей мыслью. Ведь он с начала зимы шёл именно этим путём, и теперь было чувство, что до разгадки и успеха осталось несколько шагов.
Приблизился вечер: было ещё светло, но в глубине леса, за опушкой поляны, уплотнялись сумерки. Лёгкие весенние сумерки не внушали страха, наоборот, словно говорили: недалеки тёплые и короткие летние ночи, огненные Ярилины гуляния, когда пламя костров отражается в реке и звенят над нею девичьи песни… Близка уже пора, когда явится в мир великая пятница Ульяния и пойдёт отыскивать себе подругу, чтобы вместе просить Бога за утонувший город.
– И когда те две пятницы вместе сойдутся, встанет над озером звезда великая и светлая… и? – Воята вопросительно посмотрел на Миколку. – Что ещё?
– Мне откуда знать? – Тот развёл руками. – Может, то, чего недостаёт, в Апостоле писано.
– Апостол был у отца Македона, и его на озере мёртвым нашли… Еленка знает, где книга! Обещала указать мне, если её дочь от лешего назад приведу.
Воята мельком вспомнил, что отдал Артемию лешему как раз её отец – может, не самому Касьяну, а змию Смоку она чем не угодила? Может, она для него вредна и опасна? Но почему?
Зато ясна стала связь: найдя Артемию, он найдёт и Апостол, недостающий хвостик разгадки.
Если дух с железными зубами не прикончит его раньше, как прикончил уже немало народу – причастных к тайне или нет.
– Ты что же – к лешему собираешься? – Миколка недоверчиво взглянул на Вояту из-под серой шляпы.
– Пойду. – Воята опустил глаза, зная, что выглядит неразумным. – Я обещал… Только мне ещё придётся у самого отца Касьяна коня увести. Коневым татем через него сделаюсь, прости Господи.
– Кто же тебя надоумил?
– Егорка-пастух. Сказал, во всей волости только Касьянов Ворон лешему и пригоден.
– Ну, если Егорка позволил, то большого греха не будет, – утешил Миколка, хотя Воята не очень-то его понял. – Они с Плескачом издавна знаются, да я гляжу, большой дружбы у них нет. Сердит на него Егорка с тех пор, как Плескач брата сгубил.
Воята отметил про себя: да, Егорка знал Касьяна ещё в то время, когда тот был Плескачом и веровал в старых поганских богов. Он-то и дал ему «волчий пояс».
– Думаешь, легко будет коня взять?
– Егорка велел в полонь идти к часовне Фролов. Сказал, конь будет привязан, и при нём никого.
– Ты гляди, берегись. Я эту часовню знаю: стоит она при Ярилиных ключах, на пригорке, из пригорка ключи бьют и в Ярилин ручей сливаются. Ты как придёшь, смотри, через ключи три раза перепрыгни, чтобы со следа сбить, и в лес уходи. Там пережди до темноты.
– Как же я узнаю, что… что уже пора?
– Как будет пора – услышишь. Ещё несколько времени выжди. А как вернёшься к часовне, коня возьмёшь, тоже три раза на нём через ручьи перепрыгни, тогда уж и езжай, куда тебе надобно.
– Спасибо, запомню.
– И вот ещё… – Миколка поднялся с пенька. – Раньше ли, позже ли, ведунец твой след возьмёт. Есть у тебя чем его встретить?
– Топор вон есть.
– Не управишься топором. То он пугал только, а как придёт тебе сердце вырвать, понадобится посильнее что…
Воята содрогнулся. Из леса веяло холодом близкой ночи.
– Пойдём, стадо к монастырю отведём. – Миколка свистнул псу, поднял с земли длинный пастуший кнут и взялся за рожок, обвитый берестой. – Заночуешь у меня, а утром я тебя сведу кой-куда…
– В монастырь?
– Нет. – Миколка тихо посмеялся. – Увидишь.
Только в эту ночь Воята наконец выспался как следует. Едва ли отдалённость от Сумежья могла послужить защитой от обертуна – впервые Воята с ним повстречался как раз в этих краях, – но само присутствие Миколки создавало такое чувство покоя и безопасности, какого не дал бы никакой железный тын с медными воротами. Напомнило даже, как малым дитятей, лет трёх-четырёх, Вояту отправляли к деду Василию Воиславичу, который ему тогда по всемогуществу казался самим богом.
Спал Воята так крепко, что на заре Миколка едва его добудился. Наскоро поели крашеных яиц – на недавнего Зелёного Ярилу и на Пасху в монастыре Миколке их надарили столько, что в погребе ещё осталось два лукошка с яйцами всех цветов, – и вышли. Воята зевал, поёживаясь в кожухе от утреннего холода. Серое предрассветное небо с облаками создавало ощущение потаённости, и он старался не шуметь. Ни о чём не спрашивал – скоро всё станет ясно.
Миколка вывел его в поле, чёрное от распаханных борозд, и повёл куда-то за горушку. В отдалении от Хвойны Воята ещё не бывал и не знал, что за селения там впереди. Поднявшись на горушку, увидел другую дорогу поперёк и росстань. Близ росстани стояла изба, а вокруг больше ничего – ни загородки, ни клети, ни навеса, ни огородных гряд. Однако она была обитаема – над кровлей висел дым, а подходя ближе, Воята расслышал изнутри звук ударов по железу. Из открытой двери тянуло дымом, порыв ветра донёс запах, напомнивший Вояте о сумежском буяне Дёмке – гарь и калёное железо. Да это же кузница!
– Жару в горн! – крикнул Миколка, заглядывая в дверь. – Кузьма!
– Помогай Бог и тебе! – раздался голос изнутри. – Миколка, ты?
– Пришёл тебя с Христовым воскресеньем поздравить! Выдь-ка!
Из низкой двери показался хозяин – рослый мужчина с покатыми плечами и длинными сильными руками. Был он далеко не молод – короткая борода и усы совершенно побелели от седины, но довольно полное лицо с прямым носом и карими глазами – рядом с белой бородой они казались ещё темнее, – выглядело свежим, весь его вид источал крепость и бодрость.
– Христос воскрес! – сказал он Миколке.
В его чёрной, покрытой следами от ожогов и ссадин руке помятое яйцо медно-красного цвета казалось маленьким, точно голубиное.
– Воистину воскрес! – Миколка в ответ вручил кузнецу яйцо, вынув его из холщовой сумки, где перекатывались ещё несколько на случай разных встреч.
– А это что за отрок с тобой? – Кузнец вопросительно посмотрел на Вояту.
– Христос воскрес! – как младший, первым сказал Воята и тоже вручил яйцо из Миколкиных запасов.
– Это Воята, парамонарь сумежский, – пояснил кузнецу Миколка. – У нас, Кузьма, дело к тебе. Ходит за Воятой зверь лютый, в ночи рыщущий, ищет его погибели. А руки у парня пустые. Подсоби, снаряди чем ни то.
Своими карими глазами кузнец внимательно оглядел Вояту, будто оценивал опытным взором умельца, из доброго ли вещества сделан этот парень.
– Вам бы к Егорке пойти. У него уж верно сыщется что…
– Егорка уж дал свой совет. А ты бы ему рогатину сковал – такую, что любого зверя подымет и упокоит навек.
– Рогатину? – Кузнец с сомнением взглянул на Вояту. – Парень-то, вижу, здоровый, да совладает ли с рогатиной? Там уменье нужно.
– Я умею кой-чего, – признался Воята. – Я ж новгородец. С отрочества обучался… ради ополчения. И на чудь раз сходили.
Во время того похода на чудь, две зимы назад, поучаствовать в бою ему не довелось, но посадничий десятский Тешила усердно обучал городскую молодёжь из ополчения держать строй и работать копьём. Вояту хвалил, даже предлагал в гридьбу идти, за что старший брат ещё долго его дразнил Егорием Храбрым.
– Если умеешь, рогатину можно сделать, – кузнец задумчиво почесал в бороде, – да брат мой в отлучке. Одному долго будет. Разве что парамонарь твой сам потрудится.
– Я в кузнечном деле опыта не имею, – честно признал Воята, – но от работы не бегаю.
– Тогда пошли.
Попрощавшись до вечера с Миколкой, Воята вслед за Кузьмой вошёл в кузницу. После яркого света дня снаружи ему здесь показалось темновато, и он постоял у входа, примериваясь к скудному освещению. Кузьма тем временем громыхал чем-то в ларях у дальней стены.
– Была б у меня заготовка… – бормотал он. – Была б готовая… оно бы куда быстрее сделалось…
Потом вернулся к Вояте:
– Не свезло тебе. Была б готовая заготовка, управились бы за пару дней. А с ничего делать – дней семь уйдёт, и то если Бог поможет.
– Дней семь… – Воята призадумался.
Как знать, долго ли отец Касьян будет хворать? Как скоро Воята понадобится в Сумежье? Если отец Касьян проболеет неделю, то Воята вполне может всё это время оставаться здесь. А если встанет раньше и хватится парамонаря?
– Ин ладно, давай начнём с Богом! – решил Воята. – Сколько успею – сейчас сделаю, а там видно будет.
Начать пришлось с заготовки. Кузьма набрал в своих ларях подходящие, на его взгляд, куски железа и показал Вояте, как плющить их в полосы. Эти полосы складывались вместе и, обсыпанные речным песком, нагревались в горне до яркого пламенно-рыжего цвета и простукивались молотком на наковальне. Поковку, что получилась, нужно было сложить вдвое или втрое, опять нагреть, опять простучать, чтобы из разных кусков получился один целый, собранный из многих слоёв железа. Воята и раньше знал, что хорошее оружие делается из такого вот многослойного железа, но не думал, что ему придётся в этом участвовать. На эту работу ушёл весь день – Воята то таскал уголь, то раздувал меха горна, то махал молотком, – и то, что в итоге получилось, с оружием пока не имело ничего общего.
Когда солнце спустилось к небокраю, Кузьма отослал Вояту, велев приходить завтра. Миколку Воята нашёл на той же поляне; уставший от непривычной работы, он готов был прилечь прямо на земле, но, на его счастье, пришла пора уводить стадо. Как и вчера, Миколка заиграл на рожке, и из лесу потянулись коровы, козы, овцы. Монастырское стадо насчитывало не менее двух десятков голов, а содержались они в загородке, примыкавшей сзади к монастырскому тыну; к загородке вели особые ворота, так что монахини могли выйти туда прямо из монастыря. Там они доили и уносили молоко в избу-молочню; делали масло и сыр, частью употребляли сами, частью отсылали в Иномель и меняли там на хлеб и лен. Из овечьей шерсти сами выделывали себе одежду. Воята ждал за деревьями, издали глядя, как Миколка толкует с уже знакомой ему старухой-келарницей. Учтивость требовала хотя бы передать поклон матери Агнии, но та могла позвать его к себе, а попасть ей на глаза он боялся. Дождавшись, пока другая инокиня вынесет кринку козьего молока и перельёт в Миколкин котелок, пошли в избушку; пока Миколка варил кашу, Воята успел заснуть, и насилу Миколка его растолкал, чтобы покормить.
Утром всё тело ломило, но Миколка опять на заре отправил Вояту в кузницу, а сам пошёл за стадом. До заката Воята раздувал меха, колотил молотом. Опять ковали заготовку, к вечеру Кузьма отрубил от получившегося куска железа две четверти, одну из них расковал в тонкие полосы. Воята тем временем приготовил смесь толчёного угля с водой, а ещё развёл водой сухую глину. Железные пластины сложили вместе, обмазали глиной, обмотали дерюгой и опять обмазали глиной, пока слой глины не стал примерно в палец.
– Теперь пусть сохнет, – сказал Кузьма. – Завтра будем это греть, потом второй кусок так же, потом вместе их скрутим и прокуём.
– Это ещё дня на два?
– Около того, – усмехнулся Кузьма. – Ты у себя в Новгороде-то к такому не привык? Книги читать – работа почище, да?
Воята и сам знал, что похож на беса подземельного – весь в грязи от угля, глины и копоти. Родной отец, пожалуй, и не узнал бы порождение своё – кадилом в лоб с испугу благословил бы…
Но не собственный вид Вояту тревожил, другие мысли не давали ему заснуть даже после утомительного дня. С расстояния почти в день пути отец Касьян стал казаться куда страшнее, чем был вблизи – отсюда он виделся Вояте каким-то чудовищем, получеловеком-полузверем. Всё, что он о нём когда-либо от кого-либо слышал: о его поступках с братом Страхотой, об омертвении во время сна, о проклятье родной дочери, воспоминания о ночной схватке в алтаре, – слилось в пугающее единство. Нельзя было отрицать, что под личиной сумежского батюшки кроется чудовищный зверь, виновный в смерти немалого числа людей.
С каждым днём мысли об отце Касьяне беспокоили Вояту всё сильнее. Что если, пока он здесь сидит с Миколкой и Кузьмой, отец Касьян оправился и вспомнил, кто его так отделал? И почему они сцепились? Что его ждёт по возвращении в Сумежье? Отец Касьян и правда может обвинить Вояту в попытке украсть напрестольный крест и в побоях. Оправдаться же, выкладывая перед добрыми людьми все Касьяновы тайны… Поверит ли ему кто-нибудь? О былом соперничестве Страхоты и Плескача люди знают, но всё остальное… При мысли о всеобщем смятении, недоверии, ужасе, возмущении Вояте делалось тошно. А для подтверждения своей правоты сослаться он может только на двух баб – Еленку и Параскеву, которые видели, что батюшка во сне не дышит. Но из баб какие видоки?
А может его ждать и другое. Что если чудовищный волк просто подстережёт его близ Сумежья… и там больше никогда не увидят своего молодого парамонаря?
Так или иначе, за три дня эти мысли совсем извели Вояту и мучили больше, чем усталость от тяжёлой грязной работы.
– Как бы не хватились меня в Сумежье. Я три дня как оттуда уехал, ещё день на дорогу. Вдруг отец Касьян оправился уже, хочет служить, а меня нет. Огневается…
– Ну, поезжай домой, коли тебе пора.
– Работу закончить надо, а когда сумею воротиться… Только когда батюшка опять по деревням поедет.
«В полнолуние», – мысленно добавил Воята.
А к полнолунию ему желательно свою рогатину уже иметь готовую.
– Сюда возвращаться тебе надобности нет. Захочешь работу закончить, выходи на заре на росстань в поле.
– На какую росстань?
Воята мельком вспомнил перекрёсток троп на Лепёшки и Песты, где когда-то услышал плач мёртвого младенца из-под земли…
– Да какая ближе у вас. Там найдёшь меня. Крикни: «Жару в горн!» – я и выйду.
Не расспрашивая больше, Воята поблагодарил и пошёл назад к Миколке на поляну – тот всегда дожидался его возвращения там, чтобы потом собрать стадо и вести к монастырю. Впервые за эти два дня подумал, поднимаясь на горушку: если оглянуться сейчас, будет ли кузница на том же месте? И как Кузьма окажется на росстани близ Сумежья, да ещё и невесть в какой день?
Но об этом Воята долго раздумывать не стал. Миколка и Кузьма были ему друзьями, и подумать стоило о более опасных тайнах.
Отправляясь на другое утро домой, Воята увозил за пазухой два помятых крашеных яйца – от Миколки и Кузьмы. Будто два маленьких продолговатых солнышка у самого сердца, они грели душу сознанием, что перед железными зубами чудовища он не один.
Торопился Воята не напрасно – в Сумежье его ждали.
– Пришёл в себя наш батюшка! – Так встретила его баба Параскева. – О тебе всякий день спрашивает. И ключ твой к себе затребовал. Велел, как вернёшься, сразу к нему идти.
Только умывшись с дороги и переменив рубаху, Воята отправился на поповский двор. Отец Касьян ещё не выходил из дома, но уже сидел на лавке одетый. Когда Воята вошёл, перед попом на столе лежали оба ключа от церкви.
– Где был? – спросил отец Касьян, когда Воята поклонился и поздоровался.
Руки Воята держал за спиной – с них даже после бани не полностью сошла чернота от железа, и не хотелось отвечать на вопрос, чем это таким он в монастыре занимался.
Украдкой оглядывая отца Касьяна, Воята отметил, что поп выглядит плоховато. На скуле виднелся лиловый синяк, нахмуренные брови выдавали головную боль, складки у носа казались глубже, как и морщины на лбу, под глазами темнели тени. Даже седины в густой тёмной бороде как будто прибавилось. В глаза Вояте он старался не смотреть, а тот стискивал зубы, чтобы сдержать дрожь.
– В Усть-Хвойский монастырь ездил.
– Зачем?
– Просить молитв о здоровии твоём, батюшка. Где ещё так помолятся, как там? Иереев, кроме отца Ефросина, больше в волости-то нет.
Воята и правда в первый же вечер передал такую просьбу инокиням через Миколку, попросив не упоминать, кто привёз весть о нездоровье отца Касьяна.
– А чего так долго?
– Соловейка малость захромала, дал ей отдых. Теперь оправилась.
– Зачем лошадь брал без спросу? – При этом поп бросил на Вояту угрюмый взгляд.
– Да чтобы быстрее помощь тебе подать, батюшка. Прости, коли был не прав. Я уж за ней следил, как за родной.
Воята ещё раз поклонился в пояс. Он бы так и стоял, согнувшись, лишь бы не смотреть отцу Касьяну в лицо. Казалось, эти мрачные глаза с одного взгляда увидят всё, что у него на душе и в мыслях.
– Ин ладно… – Отец Касьян помолчал. – Про ту ночь что знаешь?
– Когда захворал ты? Ничего не знаю. С вечера на лугу был, где народ гулял, потом спал. Утром разбудили, когда уже нашли тебя. Какие-то бабы прибежали…
– Твой ключ от церкви где был?
– На божнице, как всегда.
– Кто же церковь отпер? – Отец Касьян снова взглянул Вояте в глаза, пытаясь придать взгляду строгость, но в нём была лишь тревога и тоска.
И этот волчий взгляд в человеческих глазах убедил Вояту, что подозрения его не напрасны. В душе сумежского попа сидит совсем иное существо.
– Не ты разве? – сдерживая дрожь, Воята прикинулся удивлённым.
– Мой ключ здесь был.
– Так и мой… Кто же тогда её отпер?
– Кто? – Отец Касьян сурово взглянул ему в глаза.
– Может… – Здесь у Вояты был повод отвечать, не поднимая глаз. – Коли ты не отпирал… Я, может, забыл замкнуть. Не помню. С ключом ушёл, а дверь не запер. Прости меня, неразумного. Зелёный Ярила был, парни зазывали на игрище, я и… Ну а ты… никого там не застал?
Воята едва принудил себя задать этот вопрос, тем более что никогда ранее ему не приходилось лгать и опыта в этом деле он не имел. Но любой на его месте спросил бы об этом.
– Выходит, беса некоего застал. – Отец Касьян поднял было руку к маковке, но не притронулся, опасаясь причинить себе боль. – Бес меня и поразил. Слава Богу, что не насмерть.
– Слава Богу! – Воята перекрестился на иконы в углу.
– Решил я… оба ключа у себя держать. Будешь ко мне приходить перед тем, как отпереть. А запирать буду сам.
– Твоя воля, батюшка. Так оно, видать, и лучше.
– Завтра перед утреней приходи. А то срам какой – на Неделю Жен-Мироносиц у нас пения нет!
Воята ещё раз поклонился и пошёл восвояси. Едва верил, что так дёшево отделался. Отец Касьян сам не помнит, что случилось и с кем он схватился в алтаре. Так значит, тот дух владеет им вопреки его воле, даже без ведома? Можно ли тогда направлять свою вражду на попа, если он – лишь жертва беса?
Но что делать? Не рассказать же ему!
«Знает! – вспоминались Вояте слова Миколки. – Видит поутру: грязь под ногтями, в бороде кровь засохла…» Ну а что ему и делать, если знает? Что сам Воята стал бы делать, найдя у себя признаки ночного блуждания в звериной шкуре? Подался бы к архиепископу в Новгород – владыка бы придумал, как беса изгнать. Мало ли в житиях святых случаев с изгнанием беса? Апостолы это делали. Святой диакон Кириак изгнал беса из царевны Артемии, святой Трифон – из царевны Гордианы. Чтобы в Новгороде имелись ныне живущие святые, Воята не знал, но он же не епископ, откуда ему всё знать! Может, владыка сам бы отчитал. Или это он, поповский сын с Людина конца, привык полагаться на владыку, а отец Касьян его боится? И ни к какому владыке бес его не пустит?
Вновь навалились сомнения. Мутило от мысли, что, возможно, придётся положить конец жизни этого чудовища… этого человека… иерея… Убить? Своей рукой? Кто он такой, парамонарь-попович, чтобы решать, кому жить, а кому умереть? Отец Касьян ведь
Назавтра пение у Власия возобновилось. Через несколько дней отец Касьян совсем оправился, держался как всегда, и лишь лилово-жёлтый, постепенно бледнеющий синяк на скуле напоминал о недавнем событии. А Воята день ото дня приходил во всё большее волнение. Близилось полнолуние – следующее после предпасхального. Приближалась четвёртая из малых пятниц – Купальница. До девятой – Девятухи, той, что откликнулась на просьбу великой пятницы Ульянии, оставалось пять недель. Как-то вечером Воята стал расспрашивать бабу Параскеву, может ли седьмая великая пятница совпасть с девятой малой – или не совпасть.
– А как же? И то может, и другое. Чтобы они совпали, надо, чтобы Пасха была от мученика Егория до Иакова-апостола[65]. Тогда Ульяния-великая будет перед Петровым днём последней, от Пасхи девятой. А если Пасха раньше или позже, то Ульяния-великая от Пасхи будет то на восемь недель, то на десять, а то и на двенадцать.
Баба Параскева подумала ещё немного, посчитала что-то на пальцах, потом добавила:
– В сие лето они совпадут.
При этих словах у Вояты от волнения загорелись уши. В сие лето, всего через пять недель, выпадет условие, описанное Панфирием. Ульяния – седьмая пятница великая, встретится с девятой пятницей малой. Встанет звезда великая и светлая… и что ещё? Если успеть прояснить тайну Панфириева видения до конца, то будет случай вернуть Великославль из пучин озёрных. Но для этого нужна третья книга – Апостол. Если он не сумеет вызволить Артемию, дочь Еленки, то случай будет упущен на невесть сколько лет вперёд.
Оставалось делать то, что посоветовал Егорка-пастух. Полнолуние неудержимо близилось, и, хотя у Вояты дух захватывало от мысли о нём, пятиться было поздно. Слишком глубоко он забрался в дебри этих тайн – утонувшего города, сумежского оборотня, заклятой поповской дочери. Если Бог того пожелает, через пять недель, на седьмую пятницу великую, он сможет разрешить все эти чары разом. Но до того дня оставалось пережить два полнолуния, и каждое грозило ему страшной гибелью.
«Аще Бог по нас, кто на ны?» – твердил себе Воята. Евангелие читай и ничего не бойся…
– В Барсуки пойду! – утром объявил Воята бабе Параскеве. – Если спросят, скажи, пошёл повидаться кое с кем. Ну, знаешь, кое с кем…
– С Устиньей Куприяновой, что ли?
– Ну, ты ж сама говорила, из неё попадья выйдет добрая.
Миновала первая ночь полнолуния. С вечера отец Касьян сел на вороного и уехал, как сказал, в погост Ярилино и деревни близ него. В сумерках Воята не выходил из дома: никогда, даже в детстве, он не боялся темноты, но теперь сумерки казались ему опасными: они ожили и обзавелись острыми зубами. Ночью он спал одним глазом, прислушиваясь: не завоет ли волк в отдалении? С трудом верилось, что чудовище может напасть прямо в Погостище, но кто знает?
Отбыв из Сумежья, отец Касьян дал Вояте свободу распоряжаться своим временем. При нём парамонарь не мог даже выйти на заре в поле поискать кузницу близ росстани: в этот час ему надлежало идти к попу за ключом от церкви, зажигать свечи и стучать в било, созывая народ на утреню. Теперь же Воята было заколебался: не лучше ли употребить свободное утро на окончание рогатины? Но всё же выбрал более трудное дело. Громоздкую рогатину он всё равно с собой к Ярилиным ключам не возьмёт, да и там он надеялся обойтись без схватки. А вороной нужен: при мысли об Артемии всё в нём будто закипало. Если Бог поможет, уже завтра он увидит её наяву и вернёт в людской мир, к матери. А Еленка укажет, где обретается Панфириев Апостол…
Беда была в том, что Воята ни разу не бывал у Ярилиных ключей, где стояла часовня Фролов. А дотуда вёрст восемь, как сказала баба Параскева. Просить старушку проводить его в такую даль Вояте совесть не позволяла, а кому ещё он мог полностью довериться? Ведь уже завтра отец Касьян, вернувшись в человеческий облик, обнаружит, что у него коня увели! Начнёт искать. Воята надеялся, что сам конь будет уже в таком месте и у такого хозяина, где его и посадничьи праведщики не сыщут, но розыски будут по всей волости. Если хоть кто-то в Сумежье будет знать, что парамонарь за день до кражи спрашивал, где часовня Фролов, и просил проводить его туда… розыск на этом и закончится. А в чьём молчании Воята мог быть уверен? В погосте у него завелись приятели – Несдич, Сбыня, сосед Павша, тот же Дёмка, да и Параскевины зятья все мужики неплохие, – но он не мог положиться на кого-то из них, если начнётся настоящий розыск ради кражи дорогого поповского коня.
Егорка едва ли сможет уйти от стада. Оставалось одно: обратиться к Куприяну. Тот ведь посоветовал Вояте выкупить девушку конём. В Барсуках так сильно о коне расспрашивать не будут, а если станут припоминать, куда делся парамонарь, так бабы скажут: пошёл с Устиньей повидаться. Дело молодое, на дворе весна…
При ясном свете дня Воята почти без труда нашёл дорогу в Барсуки. Только раз на росстани заколебался было, но заметил на повороте тропы удалявшуюся шуструю старушку с посошком. При виде знакомого беленького платочка Воята улыбнулся и пошёл за бабкой: она как подрядилась ему дорогу указывать. Этакая путеводная старушка… Он рассчитывал скоро догнать её, поклониться, спросить наконец, как её зовут и откуда она, но, сколько ни прибавлял шагу, старушки больше не увидел: видно, свернула по своим делам на тропинку, путик малый, Воятой не замеченный.
В Барсуки он вошёл в полдень и почти никого не застал: все были в поле. Бабы возились в огородных грядах, высаживая капустную рассаду и огурцы. Куприянова изба оказалась пуста: ни хозяина, ни девушки. Следуя за девчонкой лет десяти, что несла лукошко и вела с собой пару братьев поменьше, Воята дошёл до поля и тут у отца девчонки вызнал, где сеет Куприян.
Угодил Воята в самый обед: Куприян сидел на опушке, под сенью едва одевшихся листвою берёз, на серой рубахе виднелись влажные пятна. Рыжая лошадка паслась поблизости, тоже отдыхая. Шли последние дни сева. Устинью, принёсшую дяде обед, Воята разглядел не сразу, а только когда Куприян на неё указал: в белом платочке и белой девичьей вздевалке[66], она почти терялась среди молодых берёз и казалась ещё одной берёзой, принявшей человеческий облик. Рядом стояла другая корзина, полная молодых побегов крапивы и сныти – на зелёные щи.
– Помогай Бог сеять! – Воята поклонился. – Сто копен в поле!
– Помогай и тебе. По петуху соскучился? – Куприян хмыкнул.
Присев рядом, Воята изложил своё дело.
– Мне ходить недосуг. – Куприян кивнул на поле. – Вон, видишь – на дубу верхушка в листьях, досевать пора. Разве Устинья проводит…
– Не далековато ли для девки… Может, хоть несколько вёрст, чтобы дальше я уж не заплутал.
– До самых ключей я не позволю ей идти. Ещё чего не хватало – чтобы там твой след остался. – Куприян сурово взглянул на племянницу. – Поняла? Близко не подходи. С горушки часовню укажешь – а сама тут же назад. Да и ты близко не подходи пока, – сказал он Вояте. – Оглядись, чтобы в темноте не потеряться, а следа не оставляй. А то учуют тебя раньше времени…
– Так ты знаешь? – Воята пристально взглянул на него.
Неужели тайна сумежского обертуна – не такая уж и тайна? Или тайна не от всех?
– Что я знаю? – Куприян отвернул лицо.
– Что там… у часовни в полонь случается.
– Откуда мне! – Куприян отмахнулся. – Это я в прежнее время… под власть бесов поддавался, знал такие дела. А нынче Господь меня помиловал, я больше уж не ведаю ничего…
– Ты ведаешь, – Воята придвинулся к нему и почти зашептал, хотя, кроме лошади, услышать их было некому, – что отец Касьян каждое полнолуние в зверя перекидывается, может и днём на людей нападать, и что десяток или больше он уже загубил? Знаешь и место, где он перекидывается и коня оставляет. И столько лет молчишь?
– А что я скажу? – Куприян наконец прямо глянул ему в глаза и тоже зашептал. – Скажу, батюшка власьевский по ночам людей грызёт, а то и днём, да, как вашего Меркушку. И что? Поверят мне? Да меня же первого осиновыми кольями забьют. Скажут, я и есть обертун сумежский. Я – бывший волхв. Случалось и мне когда перекидываться, и люди про то ведают. Ты, Куприян, скажут, за старое принялся.
– Но люди знают, что он двадцать лет назад родного брата загубил, Страхоту. Обертуном его сделал, а потом и вовсе умертвил.
– И я не без того греха. – Куприян опять отвернулся. – И я брата родного по злобе загубил. Не мне Плескача судить, свои бы грехи отмолить.
Воята промолчал. А кому его судить? Себя самого он тоже не считал в этом праве. Только Бог судит и карает. Сидя на траве, Воята глядел на опушку, на волнение свежей берёзовой листвы, полуосыпанные кисти отцветающей черёмухи. Как бы он хотел, чтобы вся эта жуть оказалась дурным сном, растаяла вместе с зимней тьмой! Чтобы не было никаких обертунов, чтобы можно было выждать до Ярилиных игрищ и позвать ту же Устинью жар-цвет искать в роще… А Великославль Бог сам рассудит.
Но в те же мгновения Воята знал, что не отступит. Великославль двести лет ждал и ещё может подождать, но Артемия ждать не может. Через месяц она станет лешачихой и никогда не вернётся к крещёным людям, если никто за нею не придёт.
– Ты ведь хочешь ту деву от лешего спасти? – вдруг подала голос Устинья.
– Да. – Воята испустил глубокий вздох. – Это дочь его… отца Касьяна. Если её сейчас из лесу не вывести, после Ярилы Огненного будет поздно.
– Ну так пойдём. – Устинья встала с бревна. – Отведу тебя к Фролам и вернусь, потом буду ужин готовить.
Воята встал, молча поклонился Куприяну и пошёл за Устиньей. Да разве я хочу кого судить, думал он, проходя по опушке, где высокая трава шуршала под ногами и перемигивались звёздочки земляничного цвета. Если бы только не Артемия, не стал бы он вставать на след сумежского обертуна. Но мысль об Артемии, её лицо в воспоминаниях тянуло его, как полночная звезда на тёмном небе, не давая свернуть с пути.
– Не забудь: кресту поклоняюсь, пояс надеваю, крест и пояс Богом сотворены! – сказала Устинья на прощание, остановившись на гребне горушки. – Так выведешь её от лешего.
– Я ещё Никитину молитву знаю. – Воята улыбнулся. – Против неё никакому лешему не устоять.
– Помогай тебе Бог! – Устинья слегка поклонилась и пошла назад.
Стоя на горушке, Воята долго смотрел, как она шла через луг и лядину[67] за ним, пока девушка не исчезла за кустами – тонкая и белая, будто дорогая свечка, со светло-русой косой ниже пояса. Если бы не простился с ней сам, если бы случайно заметил такую деву среди зелени – решил бы, что русалка вышла порезвиться, им как раз срок подходит.
Но вот Устинья пропала с глаз, и Воята остался с Тёмным Светом один на один. Весенний день ещё был в разгаре, ярко сияло солнце, так что Воята давно снял свиту и нёс её на плече. Кругом всё зеленело: и дальний лес, и ближние луга, и лядина, заброшенная лет десять назад, судя по росту берёзок и кустов. Земляники там будет чуть погодя, на этой лядине!
С другой стороны, так же на горушке, виднелась часовня, называемая Фролы – так народ коротко именует святых братьев-каменотёсов Флора и Лавра. Совсем недавно Антоний, паломник новгородский, поклонялся мощам святых братьев в Царьграде и рассказывал, вернувшись, как с обретением этих мощей прекратился в Греческой земле падеж скота. С тех пор и стали молиться им о здоровье скотины. На открытом месте, где больше не было следа человека, часовня, хоть по виду и мало отличалась от избы, сразу притягивала взгляд.
Часовня, как говорили, посещалась всего один раз в год, но тропа к ней вела хорошо набитая. Позади часовни тянулась извилистая полоса ив и кустов – там текла, отсюда не видная, речка Вязна. Устинья сделала большой крюк и подвела Вояту к часовне с запада, тогда как отец Касьян должен был подъехать с востока, от Ярилина погоста. Однако в человеческом облике отец Касьян не заметит чужих следов, даже если проедет прямо по ним. Учует он их после того, как обернётся зверем. Но в какую сторону он побежит, обернувшись, предсказать было нельзя. Поэтому Воята ограничился тем, что по широкому кругу обошёл часовню с трёх сторон, чтобы осмотреть все подходы к ней. Спустился по тропе с высокого берега Вязны и прошёл по дорожке к склону под часовней, откуда били ключи.
Ярилины ключи вытекали из нижней части довольно высокого обрыва множеством потоков, более десяти, и убегали в Вязну. Между ними можно было пройти по камням, почти не замочив ног, и подобраться к самому обрыву, где, как рассказала Устинья, набирали целебную воду прямо из потока. Воята оглядел их и мысленно присвистнул: проехать здесь на коне ночью, даже при свете полной луны, будет непросто, а ещё и прыгать через воду, как советовал Миколка, – совсем безумие. Будет ли ещё Ворон его слушаться? За время жизни в Сумежье Воята не раз его кормил и чистил, так что конь его знал. Отвязать себя и повести он позволит, Воята даже надеялся, что сумеет на нём усидеть, но пытаться прыгать на нём по камням, да ещё ночью, было бы уж слишком смело. Кусты тут ещё – запутаешься.
Однако Воята наметил, как поведёт коня от часовни, чтобы пройти с ним через ключи и потом опять подняться на берег. Уходить потом надо будет на восток – там лежал большой лес, тот же, где в отдалении таился Лихой лог. Обертун же скорее побежит к западу, где Вязна впадает в Ниву и где на берегу стоят две-три деревни.
Хотелось получше осмотреть и часовню, но на это Воята не решился, опасаясь наследить. Да и что там смотреть: обычная квадратная изба, на крыше из дранки – крест, у входа крыльцо, внутри, надо думать, икона Флора и Лавра, может, ещё Николы или Власия. Почему отец Касьян выбрал её для своего превращения? Ему ведь нужно было просто уединённое место, где никто не увидит ни его, ни оставленного коня. Здесь никто не бывает, но, пожалуй, это не вся причина. Не зря это место называется Ярилиными ключами. В самих ключах, в пригорке, помнящем древние весенние и летние гуляния, задержалась сила прежних богов – покровителей коней и волков. Ярилы, Хорса? Эта сила для оборотня – что вода для коня, за ней он приходит.
Едва подумав об этом, Воята увидел на ветвях ив несколько венков из лесной травы с цветами. Наверное, девки принесли для русалок. Стало быть, не только на лошадиный праздник в начале осени приходят сюда люди.
Только с русалками повстречаться не хватало! Ну а теперь пора было убираться и поискать себе убежище до полуночи.
Едва настали сумерки, в кустах у ручья запели соловьи. Воята слушал их с охотничьей засидки: наткнулся на неё, когда искал безопасное место, где дождаться ночи. Видно, кто-то здесь подстерегал кабанов, идущих к реке, – их следы и сейчас густо усеивали влажную землю. Лучше было не придумать: наверху оборотень не учует след, а если учует, то не сразу достанет. Хотя на этот случай не помешало бы оружие поспособнее, чем обычный топор.
Солнце садилось среди дымчато-серых облаков, разливая под собой масляно-жёлтый свет, а лучи его, пронзая тучи, отчаянно тянулись кверху, словно руки, молящие о спасении. Холодало – хоть и почти лето, однако ночи пока не жаркие, – и Воята коченел от стужи и волнения, а размяться на засидке не получалось, да и не хотел он шуметь. «Михаил-архангел, заслони ты меня железной дверью, запри тридевятью замками-ключами… Да не коснутся силы преисподние ко мне, рабу Божьему Гавриилу, ни в ночь, ни на пути, ни при реках и берегах…» Но молиться почти не помогало – привычные слова расползались и теряли смысл.
По кустам у реки пробегал ветерок, шевелил ветки, и Воята невольно косился туда, не в силах отделаться от мыслей о русалках. Была та самая пора, когда они ловят молодых одиноких парней и щекочут до смерти. И если его найдут – поди им объясни, что он здесь вовсе не по этому делу! За пазухой у Вояты лежали, как обереги, два крашеных яйца – от Миколки и Кузьмы, – и белый с красной каёмочкой девичий пояс, сотканный Устиньей. Если набросить на русалку крест или пояс, она сделается обычной девкой. Но Воята пришёл сюда не за русалкой, и тратить на неё своё средство не собирался. Пусть бы они шли искать себе поживы куда ещё! Но здесь, у ключей, которым великославичи издавна поклонялись, для русалок было самое место. Они, поди, спят зимой в этом берегу, а весной выбираются наружу с ключевой водой и незримо реют над потоками, и в звоне воды по камням можно различить их голоса. Воята вслушивался, но различал лишь дружное бурчанье лягушек.
– Марьица! – шёпотом позвал Воята. – Ты здесь?
– Где же мне быть? – с грустью отозвался тоненький голос.
– Можешь чем помочь?
– Как не помочь! Для того я к тебе приставлена.
– Скажешь, когда… он появится? Или другой кто.
– Этого не скажу, – так же грустно ответила Марьица.
– Чем же поможешь?
– Молюсь за тебя. И сейчас, и потом, и… совсем потом.
Воята понял, о чём она: когда заступничество понадобится его душе, покинувшей тело.
– Что же от ангела толку? – не сдержался он. – Молиться я и сам могу!
– Я тебя отговаривала сюда идти, ты не слушал.
– Где же отговаривала? Не помню такого.
Вояте подумалось: если кто-нибудь вовремя отговорил бы его от этой затеи, он сейчас на выгоне сидел бы с Демкой и Сбыней, глядел, как Юлитка круги заводит, а все прочие девки вереницей за ней тянутся…
– Сомнения твои – это я внушала. Да ты одолел. Я ведь девчоночка махонькая, а ты вон какой здоровый, и упрямство твоё ещё здоровее. Бес-то задорный крепко в тебе сидит…
– Задорный бес… – проворчал Воята. – А как же она? Артемия? Навек в лесу останется?
– Я – твой ангел, о тебе радею. О ней пусть её ангелы порадеют.
– А коли у неё их нет?
– Куда же растеряла? – В голосе Марьицы послышалось нечто вроде ревности.
– Ну, хоть молись как следует! – одолевая досаду, ответил Воята.
Ещё не хватало с собственным ангелом повздорить, да в такой час, когда без Божьей помощи пропадёшь!
Марьица замолчала, настала тишина, густо расшитая соловьиным щёлканьем и свистом. Отбросив все мысли, Воята вслушивался в чистый серебряный перезвон, нежный, зовущий. Чив-чив… тиу-тиу… чу-чу-чу-тю-тю-тю…
– Ку-ку! – вдруг откликнулась из березняка кукушка, и Воята поджался: это заговорил Тот Свет, что с темнотой неудержимо надвигался на него.
И опять: чиу-чиу… Ти-у, ти-у… чиу-чиу! Как человек городской и до птиц не охотник, Воята различал их плохо, но соловья кто же не знает? Сумеречная роща полна была поющих голосов, изредка вклинивалась и кукушка, будто хотела сказать: и я здесь! И мне есть что сказать!
Слушая соловьёв, Воята даже обеспокоился: за таким распевом он не услышит ничего другого. А они ведь до рассвета не умолкнут.
– Чу-чу-и, чу-чу-и!
Бесконечное разнообразие звонких переливов завораживало.
– Бр-р-р-р! – выводили своё лягушки в камышовой заводи.
– Ку-ку! – мрачно вставляла кукушка.
Казалось, она сожалеет, что не может так же красиво петь, так же разливаться голосом, всякий раз по-новому, что ей дано Господом одно-единственное слово.
От ушедшего на покой солнца остались лишь полосы розоватого света, перемешанного с серым облачным маревом, похожие на борозды. Видно, в эту пору и солнце пашет небесное поле, запрягая в плуг своих крылатых коней, сеет звёздочки, а сестрица Заря носит ему в поле обед в лукошке. Вспомнился Куприян, Устинья в беленьком платочке… Может, они уже спят… Воята надеялся, что Устинья не спит, а молится за него. Никто другой ведь, ни баба Параскева, ни родичи в далёком Новгороде, не ведают, где он сейчас и что затеял. Если ему не повезёт, до утра он может и не дожить. Найдут его здесь дня через три-четыре… только мало что от него останется. И читать по нём Псалтирь будет некому, и погребут его не в земле-матушке, а за оградкой из жердей, в Лихом логу, как Меркушку… Вместо савана в куль рогожный обрядят…
Темнело. Птичье разноголосье поутихло: славки и дрозды смолкли, теперь пели только соловьи. Свистели, пощёлкивали, будто хвалясь беспечно: нам темнота нипочём, ночи не боимся, тьма нам не преграда. Воята невольно оглянулся на лес в стороне Лихого лога – отсюда тот казался низкой чёрной стеной под пологом тёмно-синего неба. А вот и луна – пышная, белая, налитая золотистым молоком. Ах, красавица! Вид её успокоил, хотя Воята и понимал: её появление – знак, что зверь близится…
Надо думать, отец Касьян в сумерках выехал из Ярилина погоста или из Воймириц, где он там ночует. Вояте виделось, как тот едет по дороге через поля – чернобородый, в чёрной рясе и свите, на вороном коне среди ночной тьмы… будто Кощей, наиглавнейший бес подземный, в которого веровали словене до крещения… Только и не хватает, что чёрного ворона на плече и чёрного пса у стремени…
От этого воображаемого зрелища Вояте сделалось совсем нехорошо, будто он опять стал малым дитём и слушает страшные сказки деда Василия. А ведь это не сказка, не шутка – истинный бес, чудовище, привыкшее питаться кровью человеческой, близится к нему… и он сам встал на его дороге. Ну не дурак ли?
Луна неспешно катилась по небосклону, поднимаясь всё выше, птичье щёлканье и пересвист приветствовали владычицу ночи. Воята прислушивался, ловя ухом соловьиные трели. Чив-чив…
– Ух-ух!
Это уже сова. Бояре ночного леса выходят на лов…
Прохладная тьма сомкнулась вокруг. В промежутки полной тишины Воята ощущал, как страх трогает тонкими пальцами затылок, напоминая: я здесь. От меня не скроешься. Но раздавалось негромкое – тиу-тиу! – и страх отступал.
Луна горделиво взирала на мир земной с высоты, и ни одно облачко не дерзало темнить её торжествующий, безупречно круглый лик. Любуясь ею, Воята почти забыл, где находится… и вдруг тишину пронзил волчий вой.
Содрогнувшись всем телом, будто на него опрокинули ведро ледяной воды, Воята вцепился в загородку. Стиснул зубы, чтобы не стучали. Дыхание перехватило, руки заледенели.
Вой прозвучал совсем близко – в паре десятков шагов, близ часовни. Он здесь… Полуночный зверь оборотился…
Соловьи испуганно смолкли. Вояту затрясло, все мысли исчезли, оставив только страх. Невольно он зажмурился, надеясь этим ослабить прилив ужаса. Сколько он ни думал об этой встрече, настоящая близость зверя, невидимого во тьме, леденила кровь. А что если тот всё же его учуял, и через миг железные зубы лязгнут где-то рядом?
При первой встрече в зимнем лесу он не так боялся – тогда бешеная скачка, необходимость удерживаться на санях и править лошадью отвлекали. Теперь же, когда Воята вынужденно сохранял неподвижность, страх накрывал с головой.
Стараясь ни о чём не думать, Воята глубоко вдохнул, немеющей рукой перекрестился. Жадно вслушался в тишину. Не прошуршит ли трава под звериными лапами? Или его не услышишь?
– Вяп-вяп! – сказала поодаль серая неясыть, тоже встревоженная.
Обертун крадётся где-то рядом, неслышно ступая волчьими лапами по траве… Чуткий нос опущен к земле, где мерцает для него горячим кровавым светом след человека… Помнит ли зверь, что этот человек был ему знаком, когда он сам был человеком? Понимает ли зверь, что парамонарь-новгородец – враг ему или видит в нём просто добычу?
Едва дыша, одной рукой держась за ствол дерева, а в другой сжимая топор, Воята вслушивался в тишину до боли в ушах.
– Чив-чив-чив… туить, туить…
Соловьи запели снова, и у Вояты несколько отлегло от сердца. Он слышал от кого-то: если в лесу поют птицы, значит, всё спокойно. Если замолкли – видят некую опасность. Едва ли обертун опасен для соловьёв, но если они успокоились и запели, значит, поблизости его нет?
Ещё сколько-то Воята сидел, напряжённо вслушиваясь. Соловьи всё пели, больше ничто не нарушало покоя ночи. Так и будут голосить до рассвета, сообразил он. А луна уж сдвинулась с вершины неба.
Что я, до зари тут сидеть буду, спросил Воята сам себя. Соловьёв пришёл слушать? Лучше бы тогда дома и слушал… С Ирицей или Янкой, чтобы веселее было. А если для дела, то…
Воята пошевелился, потянулся. Ещё раз прислушался.
Пора. Спрыгнуть с засидки и двигать к часовне. При лунном свете он довольно хорошо видел тропу вверх, от зарослей к горушке, где стояла часовня.
«Господи, благослови!» Перекрестившись, Воята примерился спрыгнуть, но замер.
А что, если он там – внизу, на расстоянии вытянутой руки? Подкрался неслышно, как тень, и ждёт, пока глупый парамонарь сам свалится в пасть?
«Тьфу на тебя!» – сам себя обругал Воята за трусость, и, стараясь не шуршать свитой о доски, спрыгнул наземь.
Совсем бесшумно не получилось – человек ведь не мышь. Прижавшись спиной к стволу и держа перед собой топор, Воята выждал, прислушиваясь. Воздух был холоден и неподвижен, соловьи пели. И к Вояте непостижимым образом пришло ощущение, что никакого обертуна поблизости нет. Его нет здесь давным-давно, а всё это время рядом с Воятой был лишь собственный страх – сидел на загривке, щекотал холодными пальцами затылок, будто игривая русалка.
Сердясь на себя и жалея, что из-за трусости потерял столько времени, Воята двинулся вверх по пологому склону горушки. Топор на всякий случай держал наготове, внимательно оглядываясь, но никакого движения вокруг, на склоне или в кустах, не замечал.
Тропа была полита лунным светом, как молоком. Тут нет смысла таиться – виден он как на ладони, но через кусты не обойти. Доносился приглушённый шум ключей с той стороны горушки – им ни в какое время отдыха нет, ни летом, ни зимой.
Вот и часовня чернеет на вершине.
И тут до слуха Вояты донёсся некий звук – шуршание, шорох травы. Здесь рядом точно кто-то был, кто-то живой. Кровь вмиг оледенела.
– Да это же конь! – шепнула ему на ухо Марьица.
От сердца вмиг отлегло. Ну конечно, это конь! Тот самый Ворон, за которым он сюда и пришёл. Признаться, Воята и забыл о нём – забыл, зачем сидит здесь, так сильно его мысли были сосредоточены на оборотне.
– Он пасётся близ часовни, – опять шепнула Марьица. – Стреноженный. Седло и узда – на крыльце.
Выйдя к часовне, Воята пригляделся и различил неподалёку на склоне огромное чёрное пятно. В другой бы раз испугался, но теперь обрадовался – это ему и нужно. Положив топор на крыльцо, выбрал из кучи ремней узду и направился к Ворону. Даже осмелился окликнуть его. Конь поднял морду от травы, прислушался. Воята подошёл, ласковым голосом обращаясь к нему. Погладил, потом надел узду. Снял на ощупь путы с конских ног и повёл обратно к крыльцу. Ворон дёргал мордой и размахивал хвостом – понял, опять придётся работать, и выражал недовольство, что не дали отдохнуть. Привязав повод к крыльцу, Воята оседлал вороного, сунул за пояс свой топор и примерился вскочить в седло.
– Через воду! – тревожно шепнула Марьица. – Ключи!
– Истинно!
Самое главное чуть не забыл. За повод Воята осторожно свёл Ворона по склону к ключам. Вода блестела под луной, будто сам лунный свет струился из обрыва и убегал в реку. Воята пригляделся, но ничего похожего на русалок не заметил. Знать бы ещё, как они выглядят. Ворон потянулся попить, и Воята не стал ему мешать – святая вода и скоту на пользу, особенно когда он такое чудище на себе вынужден носить. Бережно ступая по камням, Воята провёл Ворона через несколько потоков и по другой тропе вывел опять на высокий берег.
– Ну, с Богом!
Ворон, до того знавший только одного всадника, недовольно заплясал, когда Воята вскочил в седло, но тот справился и направил его на восток, к лесу. С каждым ударом копыт по земле, с каждым шагом, отдалявшим их от часовни, у Вояты легчало на сердце. Он не знал, где рыщет сейчас истинный хозяин Ворона – может, ему навстречу они как раз и едут, – но, покинув горушку у Ярилиных ключей, место, где он, поповский сын, сделался коневым татем, он подгонял Ворона, убегая от сомнений и страхов. Вопреки всему в груди ширилось ликование – удача! Дело сделано, конь добыт.
Сейчас Воята даже не думал, что впереди его ждёт встреча не с кем-нибудь, а с лешим…
Теперь не пропустить бы нужное время. Встречи с лешим, как и с любым насельником Тёмного Света, искать лучше на переломах времени, а значит – на рассвете. Остаток ночи Воята и Ворон провели в чаще, отойдя на несколько шагов от дороги. Въехав в лес, Воята покинул седло и дальше пошёл, ведя Ворона за собой и глядя то по сторонам, то под ноги, чтобы не споткнуться на выступающих сосновых корнях, упавших сучьях и ямках. Но блуждать в темноте по незнакомому лесу было опасно и ни к чему – чем больше наследишь, тем скорее обертун на тебя наткнётся. Высмотрев при лунном свете поваленный ствол в нескольких шагах от тропы, Воята завёл туда Ворона, привязал к старой ели, а сам сел на бревно. Перевёл дух, прислушиваясь. Здесь тоже слышны были соловьи, но приглушённо, вдали. Перекликались ночные птицы, иногда проносилась вверху сова, но вокруг было спокойно. Бурчали у реки лягушки, посвистывали цикады. Постепенно и Воята успокоился. Похищение коня прошло гладко, теперь бы суметь передать его кому надо…
От неподвижности во тьме, от однообразного пересвистывания, треска и бурчания клонило в сон. Этот свист, прерываемый иногда более резкими криками птиц, и усып-лял, и будоражил, растворял в себе все мысли, неприметно выманивал душу из тела, и Воята опасался, что если заснёт, то не проснётся… или проснётся кем-то другим. Чтобы размяться, иногда вставал и размахивал руками, задевая за еловые лапы, но ходить в темноте опасался.
– Тр-р-р-р! – тоненько тянет какая-то птица.
– Бр-р-р-р! – в очередь с ней отвечают у реки лягушки. – Ку-о, ку-о!
Луна скрылась, нагулявшись, небо на востоке уже заметно побелело. Сев лицом на восток, Воята наблюдал, как эта белизна расползается всё дальше на запад, как светлеет восточный край.
Пора? Или не пора? Рассвет приходит незаметно – ждёшь, ждёшь его в темноте, а потом вдруг видишь, что уже светло и он позади! Не поймать, как ни следи. И Марьица тут не поможет. Не спросишь ведь у ангела: не пора ли выходить навстречу лешему?
Да и где его сыщешь? Может, идти придётся десять вёрст.
Нет, ещё слишком темно. Только на небе посветлело, а между деревьями тьма, лишь стволы берёз видны.
А когда обертун возвращается к часовне, чтобы снова стать человеком? Перед зарей? Как рассветёт? Ворон знает, но у него же не спросишь. Скорее зверь вернётся ещё в темноте, что скрывает богопротивные дела волхования. А перекинувшись, обнаружит, что у него увели коня с седлом и уздой! Что он тогда сделает? Снова перекинется и пустится в погоню, будет искать след вора. Текучая вода его задержит, но если он сделает круг через горушку…
Чувствуя, что сидеть и ждать слишком опасно, Воята вышел на тропу, огляделся и закричал:
– Кудряш! Кудряш!
Страшно было подавать голос – если обертун близко, в том или ином облике, он услышит. Но молчать – не получишь проводника, не встанешь на нужный путь. Покричав, Воята вновь ушёл от тропы и встал к берёзе, держа перед собой топор.
Ждал, слыша удары собственного сердца и не зная, каким будет отклик на его зов.
Щёлкнул в последний раз соловей и затих.
На повороте тропы со стороны чаши появилось что-то живое – слишком маленькое и светлое, чтобы быть обертуном, похожее скорее на собаку. Животное устремилось прямо к Вояте и остановилось в трёх шагах. Тот самый барашек, которого он видел возле Егорки – серый, с белой головой и белыми ногами, будто их ему приставили от другого барашка. Высунув язык на сторону, будто дразнился, барашек взмахнул хвостом туда-сюда.
Глубоко вздохнув, Воята стал отвязывать Ворона. Он старался не думать, как барашек из сумежского стада смог его услышать и в один миг перенестись за десять вёрст. Он чей? Да нет, он не из стада. Воята видел его до Ярилы Зелёного, когда скот ещё не выгоняют. Это были какие-то собственные Егоркины овцы… хотя у него нет никаких своих овец…
Воята вывел коня на дорогу. Барашек побежал впереди по тропе, пару раз оглянулся убедиться, что Воята идёт за ним. В седло Воята больше не садился, а смотрел под ноги, чтобы не споткнуться в рассветных сумерках.
Они отошли на пару сотен шагов, когда где-то далеко раздался волчий вой. Воята вздрогнул и похолодел – будто водой на спину плеснули. Что это? Обертун обнаружил пропажу?
– Давай-ка, Кудряш, поспешай! – с беспокойством обратился он к барашку. – А не то не дойдём…
И не успел Воята договорить, как споткнулся. Выправился, хотел идти дальше – и ощутил, что не может сдвинуться с места. Дёрнулся, но напрасно. Потом сообразил: он держится на повод Ворона, а конь стоит как вкопанный.
– Что ты…
Воята обошёл коня спереди, и тут увидел…
На первый взгляд показалось, что Ворон зацепился уздой за дубовую ветку над самой дорогой. Но едва Воята протянул руку, чтобы её отцепить и отодвинуть, как понял: никакая это не ветка. За узду держалась высунутая из кустов чужая рука, огромная, как медвежья лапа. Но это не шерсть звериная на ней, это густой зелёный мох, похожий на рваный рукав…
Охнув, Воята отскочил.
– Кре…
«Крестная сила!» – хотел он по привычке воскликнуть, но прикусил губу. Ещё чего не хватало – всё дело загубить. Обмирая, он попятился.
– К-кто здесь?
И тут же увидел, что возле Ворона стоит на тропе мужик – обычного роста мужик, а руки хоть и крупнее обыкновенного, но всё же не величиной с дубовый сук. В глаза бросились длинные волосы, как у девки, густые и вьющиеся кудрями до самого пояса. Потом Воята увидел такую же густую кудрявую бороду, толстый длинный нос, похожий на еловую шишку. Одет мужик был в белое, серая шапка надвинута на самые глаза.
– Кто здесь? – эхом откликнулся мужик густым гулким голосом.
От голоса этого пробрала дрожь, и Воята промолчал.
– Продай коня, – сказал мужик.
Радуясь, что встречный перешёл к делу, Воята не сразу совладал с дрожью, чтобы ответить.
– Ин л-ладно. Желаешь – продам. Если цену дашь хорошую.
– Какой же цены хочешь?
Мужик стоял почти рядом с Воятой, Воята видел, как он открывает рот, но голос его доносился откуда-то с вершин берёз, причём это было сразу много одинаковых голосов.
– А что у тебя есть?
Воята сам не понимал, с кем разговаривает: с этим вот кудрявым или с берёзами? Мужик в глаза ему не смотрел, и всё тянуло обернуться туда, откуда отвечали голоса.
Едва ли стоило сразу говорить: отдай девку. Если откажется, то всё дело расстроится.
– Конь мой – дорогой, – осмелев, продолжал Воята. – Один такой во всей волости. Не всякому по средствам придётся. Хватит ли у тебя кун?
В ответ встречный расхохотался – широко разинув пасть и показывая лошадиные зубы. Хохот его полетел по лесу, отзываясь эхом; засвистел, заухал, как громадный филин. Воята ждал, стараясь не смотреть на эти зубы. Леший так и не выпускал узды Ворона; конь было забеспокоился, попятился, хотел даже встать на дыбы, но леший удержал его, даже не шевельнувшись, и Ворон утих. Стоял смирно, только вздрагивал.
– Хватит ли кун? – сквозь хохот повторил леший. – Хватит ли кун?
Он снова засвистел… и деревья вокруг будто ожили. Казалось, крупные орехи лавиной посыпались с вершин, заскакали по земле. Изумлённый Воята отшатнулся и понял – это куницы! Бурые длиннолапые зверьки с вытянутым тельцем сотнями неслись по ветвям, спрыгивали наземь, волнами бежали по траве и исчезали за тропой. Бежали и бежали, как живой рыжевато-бурый ковёр. Бежали и бежали без конца.
– Хватит ли кун? – с хохотом и свистом надрывался леший, так что тянуло зажать руками уши. – Хватит ли кун?
«Не лисицу, ни куницу, а красную девицу!» – вспомнился Вояте свадебный приговор. И тут же подумал: объяви он, что хочет девицу – сотни девиц сейчас побегут наперегонки через тропу, знай лови?
Его толкнуло сзади в плечо, тут же ещё раз – зверёк пробежал по спине, по голове, спрыгнул вперёд, а ещё двое или трое скакали через плечи. Пушистый хвост задел по щеке, коготки царапнули шею.
– Стой, стой! – Воята замахал одной рукой, второй прикрывая голову. – Эти не пойдут! Убери!
Леший дико свистнул, так что Ворон присел с испугу – и поток зверьков прекратился. Исчезли все разом. Да и были ли они или померещились?
– Приходи завтра в полдень на росстань лесную, – прогудел леший, – ступай от ели да от берёзы, да от осинового пня налево, путиком малым на четыре сосны, а там я тебя встречу. Завтра и сделаем расчёт. По рукам?
– По рукам.
– Ступай, Кудряш выведет.
Воята обернулся и впрямь обнаружил позади себя серого барашка с белой головой, о котором успел совершенно забыть. Барашек высунул язык набок, растопырив уши. Воята оглянулся снова – и ни мужика, ни Ворона на прежнем месте не увидел. Если бы не конские следы до этого самого места… Следы на тропе были, но кончались в двух шагах от Вояты – будто здесь конь взлетел и умчался на крыльях.
За время беседы с лешим совсем рассвело: Воята вдруг обнаружил, что отчётливо видит каждый лист. Нежно пересвистываются проснувшиеся птицы. Поблёскивает роса на зелени, а над вершинами берёз уже простёрся первый солнечный луч. Белые облака лежат на голубом небе – день воцарился над миром.
Барашек побежал по тропе – в ту же сторону, в какую они шли от опушки. Даже не думая, где какая сторона и где отсюда должно быть Сумежье, Воята пошёл за ним. Мысленно оглядываясь на прошедшую ночь, думал: всё это мне приснилось. Коня в руках как вчера не было, так и сегодня нет…
И всё же сквозь изумление и недоверие всё яснее проступало скрытое ликование. Товар добыт и передан. Осталось получить расчёт…
– Если он в человеческом облике от волчьих своих блужданий ничего не помнит, – сказал Куприян, – то тебе, выходит, бояться нечего.
– Еленка говорила, что не помнит. Она одна, может, взабыль о нём что-то знает.
– Унюхать следы твои он мог только звериным носом. А как обратно в батюшку перекинулся – забыл. Если никто тебя там, близ часовни, не видел, то и всё.
Распрощавшись с лешим, Воята домой не пошёл. Что станет делать отец Касьян, лишившись коня, – сразу вернётся в Сумежье? Но если бы всё шло как обычно, то его ещё день на месте не было бы. Воята показываться дома не хотел: если отец Касьян вернётся, то и ему придётся остаться у Власия, а этого сейчас никак нельзя. Поэтому Воята отправился в Барсуки. Послонялся днём по деревне, вечером пошёл с Устиньей на луг, где местные девки, уже знакомые ему по последнему вечеру супредок, водят круги. Переночевал у Куприяна, утром поехал с ним в поле. Если кто станет дознаваться, где был в эти дни парамонарь – а вот где, в Барсуках, вся деревня его видела. К Устинье прицепился, расстаться не может. А если и забыл вовремя домой вернуться, так дело молодое, на дворе весна…
На самом деле Вояте было не до гулянок. Даже валяясь на траве под берёзами и глядя, как девки водят хоровод, он думал о своём.
– запевала Оксенья, и все подхватывали:
Вояте вспоминалась ночь у Ярилиных ключей, соловьиные переливы, лягушечье бурчание и уханье совы. Снова и снова он перебирал в памяти каждый свой шаг, пытаясь убедиться, что не оставил никаких следов, какие мог бы заметить обычный человек.
Сердце обрывалось от мысли, что уже завтра после полудня он увидит Артемию… Наконец-то разглядит её, услышит её голос… Было страшно – что она такое, девушка, шестилетним ребёнком похищенная лешим и выросшая среди лесной нечисти? Двенадцать лет не видавшая вблизи людей! Не испугается ли она его? Умеет говорить по-человечески или разучилась? Но несмотря на все сомнения Вояту влекло к ней; если вызволить её из леса, отвести назад к матери, она научится жить, как все девушки. Она ведь была крещена в младенчестве, а значит, душой её лешие пока не завладели.
Если здраво рассуждать, то вроде и бояться нечего. Коня не найдут, уличить вора не смогут. А что парамонарь вовремя к пению не явится – Вояте сейчас было плевать. Он слишком далеко зашёл, чтобы бояться нахлобучки за небрежение своими обязанностями. Когда он в следующий раз предстанет перед отцом Касьяном, Артемия уже будет у матери. И гори всё прочее синим огнём.
Перед полуднем Воята выспросил у Куприяна, где в лесу росстань, и простился со знахарем. На полевых наделах мужики, сняв портки и насыпав в них семена, сеяли лен и коноплю, ярко светило солнце, и Воята сам с трудом верил, что идёт в гости к лешему.
За крайним полем близ Барсуков протянулась лядина – недавняя, покрытая пушистыми мелкими ёлочками, меж которыми бродили несколько коз, а за нею начинался густой лес. Дорога нырнула в него, зелёная тень сомкнулась вокруг, но вершины деревьев блестели под солнцем. Птицы щебетали наперебой.
– Как за реченькой, за быстрою дубровушка шумит! – вдруг запел мужской голос где-то за деревьями.
Воята остановился и огляделся. Что это за мужик, когда все в поле, слоняется по лесу и поёт девичьи песни? Лесная дорога в обе стороны была пуста. Он пошёл дальше, и через десяток шагов услышал снова, причём совсем с другой стороны и на большем отдалении:
– Как за реченькой, за быстрою дубровушка шумит!
Голос был вроде тот же самый, но кто бы мог так быстро переместиться? Видно, не человек это поёт…
Воята прошёл ещё с версту, и за это время три или четыре раза слышал пение: мужской голос выразительно, лихо повторял всё ту же строку, только первую, будто только её и знал. Это выводило из себя: уж или пой дальше, или замолкни!
Вот и росстань: дорогу пересекает тропинка. Воята повёл глазами вокруг, отыскивая осиновый пень и четыре берёзы. Нет, вчерашний встречный сказал, «от ели да от берёзы, от осинового пня налево, путиком малым на четыре сосны».
Сосен вокруг было довольно, и как понять, про какие четыре шла речь? Не осиновый ли пень вон там, под кучей валежника? Глядя под ноги, чтобы не наступить на пригревшуюся змею, Воята сделал несколько шагов от тропы.
– Как за реченькой, за быстрою дубровушка шумит! – с тем же выражением запел голос, и теперь он доносился с берёзовых вершин.
– А во той ли во дубровушке соловьюшко свистит! – выведенный из терпения, ответил Воята.
– А во той ли во дубровушке соловьюшко свистит! – радостно откликнулся голос откуда-то спереди, из-за бурелома.
Воята пошёл на голос.
– Как за реченькой, за быстрою дубровушка шумит! – опять запело впереди, ещё дальше.
Воята снова ответил. Так голос вёл его и вёл, Воята шёл без тропы, не оглядываясь и не думая, как будет выбираться. Яркий солнечный свет отгонял страхи: кажется ведь, что пока солнце за тобой приглядывает, ничего дурного случиться не может.
Впереди показался просвет, и на самом краю поляны Воята увидел здоровенный старый дуб. Половина его была зелёной, в недавно распустившихся листочках, половина – сухой и голой. Немного обойдя его, Воята увидел и причину хвори: в стволе зияло огромное дупло от самой земли, в рост человека. И в тот же миг перед дуплом появился некто – немолодой мужчина, хоть ещё и не старик. На первый взгляд тот показался Вояте знакомым. Не понимая, кто же это может быть, Воята вгляделся… и охнул, отступая назад.
Он уже видел это лицо. Той жуткой ночью, в начале зимы, в Лихом логу. Перед ним был давно покойный сумежский поп, отец Македон. Теперь глаза его были открыты – солнечный луч высвечивал пронзительную зелень этих глаз, и кожа слегка отливала синевой.
Застыв, с бьющимся сердцем, Воята пытался сообразить, кого видит и как быть. Покойник? Отец Македон, который умер за много лет до Воятиного приезда в Великославльскую волость, который у него на глазах полгода назад сгорел синим огнём вместе со своей могилой из гнилых жердей, как ни в чём не бывало стоял перед ним – и куда здоровее прежнего.
Но покойники не разгуливают, будто девки в хороводе, в самый полдень под ярким солнцем! И эти густые кудрявые волосы, зелёные глаза… Это не отец Македон, это кто-то, принявший его облик.
По привычке схватившись за крест на груди, Воята ощутил под ладонью нечто твёрдое, округлое…
Как там баба Параскева говорила? Выходи христосоваться?
Сунув руку за пазуху, Воята не глядя вынул одно из двух крашеных яиц и протянул зеленоглазому:
– Христос воскрес!
Только тут заметил, что держит жёлтое яйцо – от Миколки.
Поглядев на это, зеленоглазый тоже сунул руку за пазуху, вынул другое яйцо и подал Вояте:
– Воистину воскрес!
Если бы Воята раньше сомневался, то теперь бы точно понял, с кем имеет дело: голос у зеленоглазого был совсем нечеловеческий, похожий сразу и на лошадиное ржанье, и на скрип сухого дерева; он исходил вроде бы не изо рта, а от всего тела, и состоял из десятка голосов, которые волнами следовали один за другим.
Воята взял яйцо, мельком заметил на его красных боках белый узор «волна».
– За расчётом пришёл? – спросил леший.
– К-как уговаривались! – стараясь, чтобы голос не дрожал, ответил Воята.
– Ну, идём! – Зеленоглазый показал на дупло. – Только крест сними, иначе не войти тебе.
На миг Воята заколебался. Снять крест – не значит ли это отречься от Бога? Но Куприян предупреждал, что с крестом он не войдёт… Уйти от самого порога, не сделав дела…
Воята снял с шеи крест и повесил на ближайший куст. Зеленоглазый взял его за левую руку и потянул за собой к дуплу. Воята сделал шаг…
…И обнаружил себя в избе.
Сдержав привычный порыв перекреститься – креста-то нет! – огляделся.
Та изба или не та? Похожа – просторная, полная всякой утвари. Лавки, укладки, на полках горшки и кринки. В красном углу никаких икон, зато стол накрыт белой скатертью…
Взгляд Вояты дошёл до печи, и он вздрогнул, разом забыв обо всём. У печи стояла она – девушка с длинной, толстой тёмно-русой косой, перекинутой на грудь. Одетая в белую сорочку, белую вздевалку, она была подпоясана белым же поясом; ни одна живая девушка не носит чисто белую одежду, без добавления красного и чёрного, и оттого Артемия казалась душой без тела, ночным мотыльком, в чьём облике покойные являются в мир живых. Овальное лицо с высоким лбом, правильные, довольно крупные черты, большие тёмные глаза, тёмные брови с приподнятыми внешними концами, будто взгляд устремляется в полет. Эти глаза, брови, ровно очерченный гладкий белый лоб – словно верхняя половина яйца, – ясно напомнили Вояте Еленку, ещё раз подтверждая: он нашёл, что искал. От вида этого лица захватило дух, и особенно поражал взгляд из-под разлётных бровей – пристальный, строгий, полный затаённой надежды.
Мысли заметались. Что сказать ей?
И, как всегда, пока не пройдут сорок дней после Пасхи, на ум пришло принятое в это время приветствие для тех, с кем ещё не виделся.
– Христос воскрес! – мягко обратился Воята к девушке, желая этими двумя словами выразить гораздо больше.
В его голосе прорвалось затаённое ликование – не только от самой радостной вести, но и от того, что наконец-то он может сказать Артемии хоть несколько слов.
– Воскрес… – неуверенно ответила она, и от первого звука её голоса у Вояты перехватило дух.
– Воистину воскрес! – невольно подсказал он, догадываясь, что никогда в жизни ей не приходилось отвечать на это приветствие.
Последние двенадцать уж точно.
– Воистину воскрес… – неуверенно, с недоверием отозвалась она, будто эхо.
Вояте подумалось о русалках, о леших, о прочих лесных насельниках, кто не владеет речью и может только повторять чужие слова.
Вынув из-за пазухи второе яйцо – медно-рыжее, от Кузьмы с росстани, – Воята подошёл к девушке, вручил ей яйцо и, с головокружением от собственной смелости, слегка поцеловал в щеку.
Наклоняясь к её лицу, услышал, как она испуганно вдохнула, и от этого на душе полегчало – она живая! До сего мгновения Воята отчасти сомневался. Но она дышала, как всякий человек. Её щека была гладкой и чуть прохладной, как берёзовый лист. Сердце у Вояты бешено колотилось.
– Артемия! – шепнул он ей в ухо. – Тёмушка! Я за тобой пришёл.
Она попятилась, огляделась. Потом пошарила в миске позади себя, вынула что-то и подала Вояте.
В его ладони оказалось яйцо – луковой шелухой выкрашенное в буро-красный цвет, с белым рисунком в виде «бараньих рожек».
В изумлении Воята оглядел его, потом засмеялся. Не мог его не узнать: несколько помятое, с треснутой скорлупой, это было то самое «первохристосованное яйцо», которое он с таким волнением и надеждой нёс Егорке в пасхальный вечер…
Как оно сюда попало? Но как бы то ни было – залог удачи вернулся к Вояте. Теперь всё сложится. Уже увереннее он взглянул на Артемию и улыбнулся от радости. Она не улыбнулась в ответ, лишь дрогнули губы, но глаза раскрылись чуть шире, взгляд изменился – надежда в нём вспыхнула ярче.
– Угощай гостя, внучка! – заскрипел-заржал сзади леший-хозяин.
Внутри избы его голос звучал приглушённо, не как под открытым небом, но его несходство с человеческим ощущалось сильнее.
– П-пожалуй за стол, добрый человек, – неуверенно сказала Артемия, и Воята ещё раз обрадовался: она умеет говорить!
Тут она подалась к нему и быстро шепнула:
– Съешь то яйцо первым, потом остальное – не бойся.
Воята сразу понял её. Он тревожился, не зная, как быть: отказаться от угощения – рассердить хозяина, но если он поест лешачьего хлеба, сумеет ли потом выйти назад в людской мир, не останется ли навек во власти Тёмного Света?
Артемия подвела его к столу; Воята с высоты своего роста смотрел на темноволосую голову, едва веря, что наконец-то видит её, ту самую деву из тьмы, не в мечтах, а наяву.
Да наяву ли это всё происходит? Опасаясь, что это лишь сон, Воята двигался осторожно, чтобы не проснуться слишком рано.
Гостя усадили за стол, сам хозяин сел напротив. Волчьей шапки, из-под которой спускались до пояса волнистые пряди тёмных, отливавших зеленью волос, он и за столом не снял, видно, не желая показать гостю отсутствие бровей. Изредка посматривая на него, Воята убеждался в сходстве хозяина с отцом Македоном, как запомнил его в Лихом логу. Кто-то рассказывал, что леший может показаться кем хочешь, хоть твоим братом родным, но зачем ему притворяться старым власьевским попом?
Внучка! Он сказал девушке: «Угощай гостя, внучка!» Покойный поп Македон был отцом Еленки и дедом Арте-мии. Это ради неё леший рядится в чужой облик? Отец Македон умер всего семь-восемь лет назад, и до своего исчезновения Артемия хорошо знала деда по матери.
Артемия прислуживала им: принесла кашу, щи в горшке. Облупив красное яичко, Воята поискал глазами на столе солонку, но не нашёл. Пришлось съесть так: яйцо, сваренное месяц назад, свежестью не отличалось, но оказалось съедобным. После него Воята уже без страха принялся за прочее: за щи с молодой крапивой, снытью и зайчатиной, за жареную веприну, за дикую утку с мочёной брусникой. Ни в одном из блюд не было соли, но приправы из ягод и диких трав это возмещали. Хозяин сидел напротив и тоже налегал на еду – пока Воята съедал несколько ложек, он успевал опорожнить свою миску, и Артемия наливала ему ещё.
Ели в молчании. Воята всё поглядывал на Артемию, и каждый раз, как он встречался с ней глазами, у него обрывалось сердце. Будто темнокрылая птица, её взгляд летел ему навстречу, стрелой пронзал грудь. Воята уже знал: без неё он отсюда не уйдёт.
Но вот девушка убрала посуду и встала у печки.
– Сколько хочешь за коня? – прогудел леший.
Коней у него, как видно, было немало: вся стена возле двери увешана уздечками, да дорогими, из крашеной кожи, с медными и серебряными бляшками, с бубенчиками.
– А что предложишь?
– Пойдём товар смотреть! – сказал хозяин и встал.
Вслед за ним Воята направился к двери; с беспокойством оглянулся на Артемию, но она шла за ними. Леший первым просунулся в низкую дверь, Воята за ним; тут же они оказались не в лесу и не во дворе, а прямо в другой клети, уставленной ларями и укладками.
– Вот у меня сколько добра! – заржал-захохотал леший и подошёл к одной укладке. – Ты вовек столько не видывал!
Он поднял крышку – укладка была полна куньими шкурками.
– Вот, гляди! – гордясь своим богатством, хозяин вынул сразу две связки по полсорочка, встряхнул, показывая, как играет мех, стал совать их Вояте в руки.
– Эти не пойдут! – Воята покачал головой.
– Другие есть!
Открыв другую укладку, хозяин вынул лисьи шкурки – сперва рыжих полсорочка, потом чернобурых. Воята покачал головой, хотя меха выглядели очень хорошими. Леший вынул белых горностаев, бурых бобров; Воята опять покачал головой, и леший, сердясь, бросил всё наземь.
– Чего же ты хочешь? Серебра? Вон у меня его сколько!
Он показал на полки вдоль стен, тесно уставленные горшками. Взял ближайший и сунул Вояте в руки: в горшке оказалось серебро, всякое-разное: обрубки гривен, кольца, гнутые браслеты, даже вроде сребреники князей Владимира и Ярослава. От горшка пахло землёй. Воята покачал головой, и леший бросил горшок под ноги.
– Или это?
Леший взял ещё горшок, побольше: тот оказался доверху полон крупными серебряными монетами с сарацинской печатью – старинными шелягами. Воята опять покачал головой, и леший швырнул горшок – тот раскололся, монеты грудой высыпались на брошенные шкурки.
– Этот?
Вытянув вдруг руки вдвое длиннее, чем были, леший снял третий горшок, самый большой. В нём оказалось намешано всякого: и кольца, и монеты, и целые гривны, и рубленые, и какие-то стержни из меди и бронзы. Мелькнуло несколько золотых колечек или серёг. Но Воята опять покачал головой, и леший с досады так хватил горшком об пол, что осколки брызнули по клети вперемешку с серебром.
Пол перед Воятой был завален шкурками, усыпанными серебром, будто осенними листьями. Пожелай он сделать шаг, пришлось бы идти по раскиданным сокровищам.
– Чего же тебе нужно? – в досаде крикнул леший. – Скота? Идём!
Он кинулся за дверь – ту же, через какую они пришли. Воята шагнул за ним и оказался на широкой лесной поляне – совсем не той, где повстречал лешего возле дуба, да и дуба никакого тут не было. Зато была скотина: коровы и овцы, лошади и козы. Они паслись, бродили, лежали, хвостами отгоняли слепней. Чёрные, белые, серые, рыжие. Скот был очень хорош – упитанный, у овец шерсть чистая и пушистая, конские бока лоснятся.
– Выбирай! – Леший взмахнул рукой. – Любую корову выбирай!
В лесу вокруг поляны дул ветер, вершины больших деревьев угрожающе кренились.
– Не нужна мне корова! – перекрикивая шум ветра, ответил Воята.
– Да какого ж попа тебе нужно! – завопил леший втрое громче прежнего.
Воята невольно зажал уши, а леший схватил ближайшую к ним корову и с размаху швырнул куда-то в лес, будто мышь. С шумом и треском корова скрылась в ветвях. Леший гудел и хохотал десятком голосов, но в этом хохоте слышался скорее гнев, чем веселье. От ощущения невероятной мощи, во много раз превосходящей человеческую, навалилась жуть, стеснило в груди.
– Вот её выбираю! – Воята схватил за руку Артемию.
– Её нельзя!
Десятки голосов – высоких, низких, – с одинаковым выражение отозвались в вершинах: «Её нельзя!»
– Ты сказал – любую! Я её выбираю! Другого ничего не возьму!
Сунув вторую руку за пазуху, Воята вынул тонкий бело-красный пояс, развернул, накинул на Артемию и быстро завязал на три узла.
На её белой одежде красная нить нового пояса была словно искра жизни, вдруг вспыхнувшая в этом снежном существе. Знак того, что отныне она принадлежит к тёплому миру живых.
Леший так завизжал, что лес содрогнулся; порыв могучего ветра рухнул с высоты, как волна. Воята дёрнул за концы пояса, подтягивая Артемию к себе, и обхватил руками, опасаясь, что этот вихрь её унесёт. Теперь если и унесёт, то обоих вместе. Она прижалась к нему, пряча лицо на груди, и он ощутил, как от волос её остро пахнет мхом и лесной прелью. Зажмурившись, чтобы ветром не выбило глаза, Воята напрягал все силы, не давая невидимым рукам ветра оторвать от него девушку; она вскрикнула и застонала как от боли.
– Повторяй! – закричал Воята ей прямо в ухо, опасаясь, что она всё-таки не услышит. – Кресту поклоняюсь! Пояс надеваю! Крест и пояс… Богом… сотворены! Крест надо мною! Крестом ся ограждаю, крестом беси прогоняю!
Она закричала что-то в ответ. До него доносились только обрывки голоса Артемии, он не мог разобрать слов, но знал: она повторяет, как привыкла за время жизни у леших.
– От Пречистыя Девы Марии дьяволи бегают, и от нас, раба Божия Гавриила и рабы Божией Артемии, бежит лесной бес, Пречистыя над нами руку свою держит, всегда, и ныне, и присно, и вовеки…
И едва Воята закончил Никитину молитву, как всё вокруг стихло. Живо он поднял голову: в лесу гасли отзвуки бури. Рядом высился тот самый дуб. Артемия по-прежнему прижималась к Вояте, и никого больше рядом не было.
– Господи Иисусе…
Воята разжал онемевшие руки, но поддержал Артемию, когда она покачнулась, одной рукой закрывая лицо.
– Не бойся… уже всё…
Ещё сердитые, но усталые вихри укладывались где-то за вершинами. Осторожно взяв руку девушки, Воята отвёл её от лица. Артемия сперва жмурилась, но потом открыла глаза – в них отражалось потрясение.
– Не бойся, – повторил Воята. – Он исчез. Ты теперь…
Он хотел сказать «моя», но передумал:
– Опять с людьми будешь жить. Пойдём, я тебя в Песты отведу, к матери. Ты её хоть помнишь? Еленку?
– Помню… – хрипло выговорила Артемия. – Я её часто видела. Когда она в лес приходила. Сперва всё искала меня, звала. Я хотела откликнуться, да не могла. Стояла прямо у неё на пути – она проходила, меня не видела.
– Теперь увидит. Идём!
– Но как же… – Артемия упёрлась, – отец?
Это слово она произнесла со страхом.
– Еленка давно с ним не живёт. Как ты… исчезла, она и ушла от него. Он в Сумежье остался, а она в Песты перебралась. Туда и пойдём.
– А дедушка? – Артемия оглянулась на дуб.
– Умер твой дедушка, царствие небесное! – Воята вздохнул. – Семь или восемь лет как умер, после него у Власия семь лет отец Горгоний пел. Теперь там отец Касьян. Мать тебе всё расскажет. Ну, идём же.
На прощание Воята тоже оглянулся на дуб – не торчит ли из дупла «дедушка» с лошадиными зубами? Громадное дупло было пустым, внутри виднелся обычный лесной сор, палые листья, обломанные сучки, мох… И что-то красно-бурое с белым, рассыпанное на дне. Приглядевшись, Воята понял: это осколки скорлупы от крашеного яйца. Сила первохристосованного яйца вся была растрачена на помощь им с Артемией.
Вспомнив про свой крест, Воята повернулся к кусту, где его оставил. На ветке орешника висела… сосновая шишка. Изумлённый Воята перекрестил куст, и шишка исчезла. На ветке остался нательный крест на шнурке.
Надев его на шею, Воята для верности взял концы пояса, повязанного на Артемии, и обмотал вокруг кисти. Теперь уж никакой леший не отнимет у него девушку с Тёмного Света.
…Стояло раннее утро, зелень серебрилась под налётом росы, но солнце уже жгло, воздух был полон духом сохнущей влаги и нагретого листа. Ещё от жальника, где на могилах пестрели в низкой траве крашеные яйца, был слышен пастуший рожок – пронзительный, протяжный.
Егорка играл, сидя на осиновом пне. На поляне он был один, только две серых овцы лежали по сторонам пня, вытянув лапы, как собаки. При виде гостя они разом вскочили и прыснули в стороны, вмиг скрылись за кустами.
Доиграв, Егорка опустил рожок на колени и повернул голову. Под ветвями опушки стоял его гость – рослый, темноволосый, одетый в чёрное, с гневно горящими тёмными глазами. Седина в длинной бороде наводила на мысль о завихрениях метели, пережидающей здесь летнее тепло.
– Помогай Бог! – крикнул гостю Егорка. – Христосоваться пришёл? Не взыщи – ни одного яичка красного не припас для тебя, всё роздал. Да и целоваться нам с тобой не к лицу – я пастух, ты поп.
– Пусть леший с тобой целуется! – Отец Касьян, отодвинув с дороги ветки, медленно подошёл к пастуху. – Егорка!
Он остановился перед сидящим, но тот не встал с пня, а посмотрел на него снизу вверх с весёлым любопытством, хотя эта чёрная, рослая, грозная фигура кого угодно могла повергнуть в страх.
– Чегой тебе, батюшка? – простодушно спросил Егорка в ответ, и в его голосе легко было расслышать издёвку.
– Знаешь чего! – Отец Касьян впился глазами в его мнимо-простодушное лицо. – Конь у меня пропал! Самый лучший! Без следа – будто черти унесли! И видели люди, будто ты на моём коне ездил!
– Я ездил? – Егорка в недоумении подался к нему, но с пня не встал. – Да я ни сном, ни ду… Где ж ты его оставил? Неужто прямо со двора свели, из Погостища! Вот же упыри лихие!
– У часовни Фролов он был привязан, на Ярилиных ключах.
– Так это русалки увели, – отмахнулся Егорка. – Там самое ихнее место. Авось вернут, как накатаются.
– Вернут? – Лицо отца Касьяна налилось яростью, из глубокой морщины между нахмуренных бровей, казалось, вот-вот вылетит молния.
Но Егорка так же простодушно улыбался.
– Ты зачем же его к Ярилиным ключам-то свёл? Да ещё на ночь без пригляду оставил?
– Ехал я из Ярилина погоста в Воймирицы, да ночь застала, дай, думаю, у часовни переночую. Коня расседлал, пустил пастись, сам лёг на крыльце. Заснул. На заре просыпаюсь – ни коня, ни узды, ни седла, путы одни на траве валяются.
– Тогда не русалки. – Егорка глубокомысленно покачал головой. – Они бы узду и седло не тронули.
– Сам знаю, что не русалки. Ты коня свёл – другому он бы не покорился. А так тихо увели, я и не слышал. Кто другой сумел бы?
– Мало ли на свете белом ловкачей? – Егорка развёл руками, не выпуская из ладони рожка. – Приглянулся кому-то твой конь.
– Не крути хвостом, Егорка! Я знаю – без тебя не обошлось! Бабы видели тебя верхом на моём вороном! На Куликовом Мху видели! Скажешь, не ты был?
– Может, леший какой ездил на коне твоём! – засмеялся Егорка. – А мне когда на конях раскатывать – я весь день при стаде.
– При стаде? – Отец Касьян огляделся, но увидел только три-четыре пары жёлтых глаз, боязливо и гневно глядящих из кустов. – Вон оно, твоё стадо серое! Ему пригляда не надо! А прочая скотина по рожку к тебе собирается. Отвечай – где мой конь?
– Да не знаю, что ты пристал, батюшка! – Пастух замахал руками. – У лешего спрашивай твоего коня!
Некоторое время стояла тишина, было слышно лишь, как тяжело дышит отец Касьян. Егорка приподнял рожок, осмотрел его, будто примериваясь ещё поиграть.
– Смотри, Егорка… – тихо, с угрозой сказал отец Касьян. – Доиграешься ты! Изгоню тебя, как Власа, как Ознобишу! В церкви не бываешь, скот у тебя леший пасёт! У причастия сроду не был…
– Изгонишь ты меня! – Егорка засмеялся, будто пень заскрипел. – Попробуй-ка изгони! Как бы беды не вышло! Я тебе узелок завязал, я и развяжу!
– Грозишь мне?
– Я-то знаю, чью ты шкуру носишь! Хочешь меня в церкви увидеть? Увидишь, да будешь ли рад? Коли батюшка посреди пения вдруг зверем обернётся да в лес убежит – вот сраму-то будет! На всю волость!
Отец Касьян замолчал. Стало слышно, как весело перекликаются десятки птиц вокруг поляны, а где-то далеко девичьи голоса выводят «Ты удайся, ленок».
– Не дразни бесов, Егорка, – тихо выговорил отец Касьян погодя. – Мы с тобой издавна одним путём шли…
– Одним пояском подпоясывались, хе-хе! – вставил Егорка.
– Будешь мне врагом – пожалеешь.
– Да что ты, Плескач, зачем мне враждовать с тобою! – Егорка махнул рукой, не замечая, как вздрогнул отец Касьян при звуке этого старого имени. – Где конь твой, мне неведомо. А совет тебе дам. Чем коня искать, ты бы лучше дома у себя поискал… чего сам не знаешь.
– Дома? – Отец Касьян в изумлении глянул на него.
Неужели Ворон как-то сам собой вернулся?
– В твоём-то дому прибыли большой не сыщешь, а вот у жены твоейной… прибавление имеется, хе-хе.
– Да какое ей прибавление! Старуха она!
– Старуха, говоришь! А как добивался-то её, было время! Брата родного не пожалел…
Плюнув, отец Касьян развернулся и широкими шагами двинулся прочь. Подол рясы громко шуршал по траве. Из зарослей за ним наблюдали уже пять-шесть пар горящих жёлтых глаз. В спину полетел гул пастушьего рожка…
В Пестах Воята надолго не задержался: только отвёл Артемию к матери. Пока они в изумлении взирали друг друга: двенадцать лет не виделись, и обе изменились, особенно, конечно, Артемия, – Воята глядя на ту и другую, отметил, что при своём сходстве они будто ночь и день. Уродившись в мать чертами лица, Артемия тёмными волосами и глазами пошла в отца Касьяна и теперь напоминала отражение светлобровой и голубоглазой Еленки в тёмной воде. Видя, что сейчас они зарыдают и начнут причитать, Воята только условился, что о его участии в возвращении Артемии они никому не скажут, и ушёл. Пусть Еленка всем рассказывает, что сама нашла дочь в лесу и вызволила крестом и поясом…
В Сумежье Воята застал ожидаемое смятение: у батюшки коня увели! Уже несколько наловчившись врать, Воята без большого труда изобразил полное неведение. Поговаривали, что какие-то две бабы видели Егорку, раскатывающего по Куликову Мху на Вороне, но тут Воята не сильно обеспокоился: Егорка себя в обиду не даст.
Слушая, как сумежане толкуют о пропаже коня, Воята диву давался, как мало его это волнует. Нарушил заповедь «не укради», батюшку своей же церкви обокрал – и ничего. Но ему какая корысть была в той краже? Разве для себя он пожелал осла и вола ближнего своего? У него как никакого скота не было, так и нет, зато христианскую душу спас. Отец Касьян родную дочь к лешему отправил – он и заплатил за её возвращение. Главное, чтобы не узнал об уплаченной цене. Хотя может догадаться: если сообразит, с чего это леший в облике Егорки на его коне по болотам раскатывает, после того как узнает, что другая «овечка» из лесных стад ушла…
Об Артемии Воята думал постоянно, в мыслях носил её с собой, как подаренный перстень, и всё время тайком любовался её образом. Конечно, сейчас рано говорить о том, что с нею будет дальше, но он равно не мог представить как её замужем за кем-то другим, так и своей жизни без неё. При виде отца Касьяна, более обычного хмурого и раздосадованного, от одной мысли у Вояты ёкало сердце: ведь если он станет свататься за Артемию, именно к отцу Касьяну и придётся идти! Ведь она – его дочь. И он, Воята, собирается когда-нибудь сделаться поповым зятем. Будь у них всё как у людей, это было бы самое обычное дело. И родители в Новгороде едва ли стали бы такой женитьбе противиться. Но когда в будущем тесте сокрыт обертун…
Воодушевление не давало Вояте сидеть на месте. Светало теперь очень рано, а спалось Вояте плохо. Пробудившись раз даже раньше бабы Параскевы, он подумал: сходить, что ли, в поле на росстань… Посмотреть – что там?
Вышел, когда только посветлело небо. Уже проснулись и вовсю свистели в недавно засеянных полях жаворонки, скворцы, щеглы. Свежий ветер пах росой и влажной взрытой землёй.
Вот и росстань. Тот бугорок, из-под которого Воята осенью услышал крик новорождённого, уже исчез под сохой; надо думать, младенческие косточки Марьицы растаяли, слились с телом матери-земли. А Павшина жёнка Ваволя, кстати сказать, новое чадо уже на полсрока выносила…
Остановившись у росстани, Воята огляделся. Кругом пусто, только птицы перепархивают над бороздами.
– Жару в горн! – крикнул он, собравшись с духом.
Ему ответил негромкий звонкий удар. Воята повернул голову: за росстанью стояла знакомая ему кузня. Та, которую он видел за дневной переход отсюда, которой пару мгновений назад здесь не было. Из открытой двери тянулся дым, в потоке утреннего ветра появились новые пряди – запах калёного железа.
Воята посмотрел на кузню. Стоит ли спрашивать, как она сюда перенеслась? Или лучше идти работать? Утро стремительно уходит, приближается первый час, когда ему не молотком по наковальне, а колотушкой в било звенеть надо.
Кузьма, увидев его, не удивился, ничего не спросил и кивнул на глиняный свёрток с заготовкой, сделанной близ Усть-Хвойского монастыря. Сам он выглядел так, будто живёт в этой кузне и работает день и ночь, не нуждаясь ни в еде, ни в отдыхе. Но у Вояты не было времени на удивление и лишние раздумья. Все оставшиеся до утрени часы он держал в горне заготовку, грел её, поддувая мехами, пока она не накалилась настолько, что стала светиться светло-красным. Пока она стыла, взялись за второй кусок, отрубленный от первой, большой заготовки, и стали его расковывать в тонкие пластины. Уже зная, что это надолго, Воята хотел попрощаться: дескать, мне пора церковь открывать и на службу звонить, завтра приду. Но Кузьма ответил:
– Работай, пока силы есть, никуда твоя церковь не денется. Без тебя пения не начнут.
Стоило усомниться, но отчего-то Воята поверил. Они доделали второй такой же свёрток, обмазав раскованные пластины глиной, и теперь второй заготовке тоже нужно было сохнуть. На этом Кузьма отпустил Вояту, и тот почти бегом пустился в Сумежье.
Возле старого вала был встречен игрой Егоркиного рожка: коровы шли из Погостища и посада, провожаемые хозяйками.
– Ты чего так рано поднялся? – зевая, спросила Вояту Ваволя. – Коли не спится, может, завтра выведешь мою Пеструху в стадо?
До первого часа Воята даже успел сменить пропотевшую рубаху и кое-как отмыть руки. Как это вышло, он старался не думать: он провёл в кузне почти весь день, а в Сумежье за это время только коров подоили…
Назавтра он снова встал пораньше и снова крикнул на росстани: «Жару в горн!» В этот день они с Кузьмой раскололи обе глиняных чушки, вынули посветлевшие железные пластины, скрутили их вместе и снова стали ковать…
После утрени Воята видел, как отец Касьян вывел Соловейку – свою ныне единственную лошадь – и куда-то уехал. Случай был вполне обычный – может, в деревне или на соседнем погосте помирает кто. Не зная, вернётся ли поп к вечерне, Воята на росстань не пошёл. Уставший в кузне, хотел было лечь поспать, но сон прогнала мысль: а не пойти ли лучше в Песты? За эти дни Артемия немного освоилась в материнском доме, надо же проведать, как там они с Еленкой? А другого случая уйти из Сумежья, пока и отца Касьяна тут нет, может до следующего полнолуния не выпасть.
Ещё раз тщательно вымыв руки и расчесав волосы, Воята отправился в Песты. Теперь он шёл уверенно, не сомневаясь, где свернуть. Дорога, связанная с Артемией, так отпечаталась в памяти, как будто он с рождения здесь ходил. Семь вёрст из-за нетерпения казались длинными, но воодушевление несло Вояту как на крыльях и сокращало путь. Глубоко вдыхая свежий ветер с запахами мха и хвои, он вслушивался в шум леса, и казалось, сейчас эта волна подхватит его и понесёт.
Артемия! Повторяя про себя это имя, он чувствовал свет в душе и тепло в груди. Не верилось, что сейчас он опять увидит её высокий лоб, безупречно овальный и гладкий, как верхняя половинка яйца, тёмные брови вразлёт, встретит взгляд её тёмных глаз. Может, несколько дней у матери научили её улыбаться. Он был готов, что поначалу с нею будет трудно – она ведь почти ничего не знает о человеческом мире. Ничего сверх того, что узнала до шестилетнего возраста, а после того она могла лишь издали наблюдать за людьми, оставаясь для них невидимой и безгласной. Он расскажет ей обо всём – о Новгороде, о Боге, о людях. А она, наверное, всё знает о лесе, о травах и кореньях, о птицах и зверях…
Вёрст пять уже осталось позади, когда Воята расслышал в той стороне, куда шёл, дробный конский топот. Быстрые, частые удары копыт по лесной земле среди стволов разносились далеко и гулко; весь лес гремел. Да никак это леший – недавний знакомец на новом своём вороном раскатывает! Не имея желания снова с ним встречаться, Воята живо сошёл с тропы и скрылся за густым орешником.
Грохот копыт приближался – по хорошо натоптанной чистой тропе конь мчался во весь опор. Вот звук уже совсем близко. Одолеваемый любопытством, Воята выглянул.
Лесным всадником оказался отец Касьян – верхом на Соловейке он мчался так быстро, что казался чёрной птицей-вороном, летящим над тропой. Воята успел заметить его суровое, нахмуренное лицо и тонкий посошок в руке. Присел с испугу – сумежский священник его сейчас пугал больше лешего.
Куда он так раскатился? В Сумежье что-то случилось?
Отец Касьян промчался мимо и скрылся за деревьями. Грохот копыт быстро отдалялся. Стоя на тропе и озираясь, Воята колебался: идти дальше, повернуть назад в Сумежье? Если поп возвращается, значит, скоро опять к Власию надо…
Но мысли о службе не могли одолеть притяжение темноглазой лесной звезды. Воята махнул рукой: отец Касьян ведь уехал, когда вернётся, не сказал, так разве он, Воята, обязан сидеть, как пришитый, его дожидаясь? Однако, двинувшись дальше, Воята прибавил шагу, и его радужные мысли чуть потускнели от непонятной тревоги.
Вот Болотицкий ручей, поднявшийся после снеготая, крупные камни торчат из неширокого русла, где течет рыже-бурая лесная вода. Через ручей был перекинут настил из продольно уложенных брёвен – настолько старый, что брёвна подгнили, густо заросли ярко-зелёным мхом и травой, а по краям их уже вытянулись кусты почти в рост человека, из-за чего настил этот незнающему человеку трудно было бы отыскать. Как раз досюда его в ту давнюю осеннюю ночь довела неведомая шустрая старушка…
Да не из Пестов ли отец Касьян ехал?
Осенённый этой мыслью, Воята остановился посреди настила. Не он один хочет повидать Еленку и Тёмушку. А ну как отец Касьян узнал, что много лет назад проклятая дочь неведомым путём вернулась от лешего и снова живёт у матери? Чего же ему не узнать – удивительное это происшествие должно было в первый же день стать известным в Пестах и уже к вечеру достичь всех окрестных деревень. А уж к батюшке добежать с новостью – дочка родная, единственная, сыскалась живая, вот радость! – охотники найдутся ещё того быстрее.
И что? Бессмысленным взглядом упираясь в куст на краю настила, Воята ощущал, как кровь холодеет в жилах. Что если отец Касьян вовсе не рад возвращению дочери? Может, надо было Артемию куда-то спрятать… Хорошо бы, да только не было такой силы, чтобы снова вырвать её из рук Еленки. И вот теперь отец Касьян её видел… К чему привела эта встреча? Вспомнилось мельком увиденное лицо попа – не радость оно выражало.
Воята прибавил шагу. Почти побежал. Сердце билось так же гулко, как конские копыта по лесной дороге. С каждым шагом нарастал ужас. Отец Касьян ведь не просто суровый родитель, когда-то посчитавший, что дочь не от него, а от соперника. Отец Касьян – оборотень, лютый зверь! И хоть сейчас он в человеческом облике, сердце в нём всё равно волчье! Тот, кто двадцать лет назад не погнушался сгубить родного брата, не помилует и дочь, как он думает, того самого брата.
До Пестов оставалось немного, впереди между деревьями уже сиял солнечный свет, заливавший луг за опушкой, когда Воята увидел спешащую ему навстречу женщину. Сердце оборвалось – не обманули его предчувствия, беда… Остановившись, он переводил дыхание. Это Еленка. Воята не мог отдышаться – если мать бежит в лес, не помня себя… она не могла оставить дочь… Понудив себя сойти с места, он двинулся навстречу Еленке. Каждый шаг делал, будто по тонкому льду, – сейчас он узнает…
Увидев Вояту, Еленка тоже прибавила шагу, почти побежала. На ходу она шаталась, по лицу текли слёзы, и при том оно было искажено яростью. Платок она не повязала на повой, как положено, а набросила на плечи; теперь он упал и остался на тропе у неё за спиной.
– Он приходил, чудище поганое! – хрипло выкрикнула Еленка шагов за десять. – Прознал…
– Я его видел на дороге.
Воята подошёл и хотел её поддержать, но Еленка отшатнулась.
– Ее больше нет! Сгубил он ее, Кощей проклятый! Да чтоб земля расступилась и поглотила его! Двоедушник! Чёрный глаз!
– Как – нет? – севшим от ужаса голосом прохрипел Воята.
Не мог же отец Касьян среди бела дня, прямо в деревне, взять и убить свою дочь!
– Он приехал… вошёл… – задыхаясь, рассказывала Еленка. – Спросил, откуда… Я сказала… нашла… крест накинула… А он…
Еленка ловила ртом воздух, но сил на рассказ не хватало, из глаз опять хлынули слёзы.
– Он сказал… бесовка… – с трудом разбирал Воята ее сбивчивую речь. – Отправляйся назад… к бесам… У него… у него был… батожок тот… рябиновый… отца их, Крушины… Я думала, черти его унесли вместе с чёртом старым… как он у него… не знаю. Он взял и… её… поперёк спины… сказал, ступай к своим в озеро… И она…
Еленка прижала ладони к лицу и завыла; она жмурилась, звериный вой рвался из её груди, не давая говорить.
– Она жива? – Воята грубо схватил её руки и оторвал от лица.
– Улете… улетела… лебедь… она… стала лебедем… птицей… улетела-а-а-а…
Не веря своим ушам, Воята заставил её повторить. Отец Касьян, и правда уже зная о возвращении Тёмушки, явился к Еленке со старым рябиновым батожком, которым владел его отец-волхв. Еленка много лет того батожка не видела – со времени смерти старого Крушины – и не могла даже помыслить, что Касьян его сохранил. А тот не просто сохранил отцовское орудие волхования, но и знал, как им пользоваться. От удара рябиновым батожком по спине Артемия превратилась в лебедь – и улетела! Только крик печальный раздался над двором, упал на голову матери, бежавшей вслед за нею.
– Куда она улетела?
– Туда. – Еленка показала на юго-запад.
– И он сказал, ступай в озеро?
Еленка кивнула, рукавом вытирая лицо. Рассказав всё Вояте – к нему-то она и пустилась без памяти бежать, едва осознала, что случилось, – женщина немного пришла в себя и уже не кричала, хотя по-прежнему её глаза горели горем и гневом. И в эти голубые небеса пришла гроза.
– Ты можешь её вернуть? – Она впилась глазами в лицо Вояты, даже взяла его за рубаху на груди.
Он чуть не засмеялся, хотя кипевшие в нём чувства были от веселья далеки. Он что – святой Никита? Один раз повезло найти Артемию, и то по советам старых людей. Теперь что делать – он знал не больше Еленки.
Сильнее всего ему хотелось пойти в Сумежье, ворваться к отцу Касьяну и так ему дать, чтобы дух вон. Кулаки чесались, как в былые времена на волховском мосту или на торгу новгородском – и ни единой мысли о посадничьих праведщиках и прочих последствиях. Если раньше сумежский священник-обертун внушал ему благоговейный страх, то теперь тот страх слизнула горячая ярость. Не осталось ни жалости к человеку, ни почтения к священному сану.
Воята развернулся.
– Стой, стой! – испуганно заверещала Марьица над ухом. – Ты куда собрался? Воята, брось! А как же «не убий»!
– Кого я жалеть должен? – в гневе закричал Воята, подняв голову, как будто так Марьица лучше услышит. – Обертуна поганого? Волка лютого? Сколько он народу погубил! Брата родного сгубил! Дочь родную извёл – дважды!
– Бога побойся!
– А он боится Бога? Существует только Божьим попущением, но я это исправлю! Сколько людей, скотины задрал. У Меркушки спроси, он скажет – надо его жалеть?
– Со мной здесь Меркушка. Молит тебя душу свою не губить. Подумай, что с тобой потом будет. Скажут, сбесился новгородец – прибежал, как скажённый, и батюшку зашиб!
– Мне плевать!
– Возьмут тебя, свяжут, в Новгород отправят!
Воята почти видел, как Марьица порхает вокруг, пытается хватать его за рукава своими бесплотными руками – или крыльями? – но он даже не ощущает её прикосновений.
– Плевать!
– Но кто же тогда Артемию вызволит? – почти плача, взмолилась Марьица.
Воята, вдруг ощутив огромную усталость, сел наземь и сжал голову руками. Еленка молча наблюдала, как он громко спорит сам с собой – после всего эта мелочь её не смущала.
– Ты знаешь, – через какое-то время Воята поднял голову, – если он умрёт, с Тёмушкой что будет?
Еленка медленно села рядом с ним на мох, подвернув под себя полы толстой чёрной понёвы.
– В колдовстве-то я не сильна… у других надо спросить… Но сдаётся мне, или она опять человеком станет… или уже никогда…
На слове «никогда» её голос надломился, и она опять заплакала. Воята молчал и прикидывая, насколько весома эта опасность.
Стоит ли идти к отцу Касьяну? Сказать ему: всё про тебя знаю. Но средства обличить обертуна перед людьми Воята по-прежнему не видел. Даже если рассказать про схватку в алтаре… Придётся рассказывать, как он сам там оказался. А отец Касьян скажет, что парамонарь хотел церковь обокрасть, он его услышал, хотел помешать, они и схватились… Как докажешь, что тот был бесом одержим, никто ведь не видел! А выдавать отцу Касьяну свою полную осведомлённость – опасно.
– Он и так подозревает тебя, – добавила Марьица. – Чует, чудовище, кто-то по его следу идёт. А кому, кроме тебя – ты тут человек чужой, да из Новгорода, да от владыки…
– Вот что… – Не придя ни к какому решению, но несколько взяв себя в руки, Воята встал. – Я пойду… попробую её отыскать.
– Я с тобой! – Еленка вскочила и схватила его за руку.
– Ступай-ка домой! – Воята почти ласково взял её за локти. – До озера, да обратно, ты и так на ногах едва стоишь. Иди домой да молись. А я хоть как её сыщу… может, по дороге надумаю чего.
Пройдя через Песты, Воята проводил Еленку до дома, а сам двинулся дальше на юг – по дороге, которая двести лет назад вела к городу Великославлю, а теперь упиралась в озеро Дивное. Не чуя земли под ногами, он шёл и шёл, не замечая, как народ на полях и огородах удивлённо провожает его глазами. Казалось, что озеро то лежит где-то за небокраем, куда только на крыльях лебединых и доберёшься.
Как ни был Воята потрясён случившимся, он забыл обо всём, когда перед ним открылось озеро. Он видел его лишь раз, зимой, когда оно раскинулось меж холмов снежным блюдом, а луна с вышины любовно изливала на него серебряный свет. Теперь всё стало другим – но осталось прекрасным. Круглое озеро показалось меньше, чем зимой – тогда границы берегов скрывались под снегом, – и лежало, будто кубок голубого стекла, обёрнутый в зелёный шёлк и бархат. Солнце уже клонилось к дальнему лесу, и лучи его широкими рыжеватыми полосами падали к воде, будто солнце тянулось к ней, чтобы умыться перед возвращением домой. Ветерок гнал лёгкую блестящую рябь, и сквозь неё видны были белые облака, плывущие под водой. Воята, как зачарованный, разглядывал их, уверенный, что видит облака над самим Великославлем. Ещё немного, и ему откроется город – высокие стены детинца, как в Новгороде, площадь перед собором, мощёные улицы, широкие дворы, нарядные жители… Он жадно вглядывался: вот сейчас облака пройдут и откроют ему вид на город глубоко внизу. Сердце замирало от предчувствия чудесного. Ни о каких бесах даже мысли не было…
Порыв ветра бросил волосы в лицо, и Воята опомнился. Вернее, осознал, что стоит, как идол каменный, на горушке и не сводит глаз с озёрной глади – а солнце уже коснулось краешком зелёных вершин на том берегу. Оглядевшись, увидел тропу, огибавшую озеро, и проследил по ней глазами до того места, где в прошлый раз старики из Сумежья встречали белых старцев из озера, – определил его по старой берёзе. Туда он и направился.
Вдоль берега росла осока, но перед берёзой имелся чистый выход к воде. Воята подошёл к дереву, оглядел его. Старая берёза была вся в свежей листве, на стволе оказались повязаны три или четыре рушника – новых, не запачканных пылью и сором, не затрёпанных ветрами. У корней в углублении лежало с десяток или больше крашеных яиц всех цветов – Воята поневоле улыбнулся, вообразив это гнездом какой-то чудной птицы из Вырея. Часть яиц уже кем-то съедена, судя по разбросанной скорлупе. Русалки выходили угощаться?
На нижней части ствола Воята заметил засохшую глубокую зарубку со следами глины, которой её кто-то замазывал. Вот здесь отец Горгоний пытался одолеть дерево, но поплатился жизнью…
Напротив берёзы на самой границе земли и воды лежал большой бурый камень – будто медведь когда-то припал к воде попить, да так и застыл. Воята прошёл к камню, коснулся рукой нагретой солнцем поверхности. Из-под бока спящего медведя выпростал пышные розовые метёлки куст богородицыной травы, они качались на ветру – будто камень, берег, само озеро здороваются с гостем. Сквозь чистую воду видно было песок и разноцветные камешки на дне.
Воята оглядел широкую гладь озера. У дальних берегов берёзы гляделись прямо в воду, среди зелени осоки и камыша виднелось несколько белых точек. Лебеди. Они живут на озере, в зарослях строят гнезда. И где-то среди них теперь она, Артемия?
– Тёмушка-а-а! – закричал он, и ветер понёс его голос над озером.
– А! А! – отозвалось эхо.
Воята подождал. Один из лебедей приподнял туловище над водой, расправил крылья, замахал, ринулся вперёд, пробежался по воде и взлетел. Прикрывая глаза рукой от пламенных лучей садящегося солнца, Воята следил, как лебедь описывает круг над озером. Чего ждал? Что птица заговорит с ним человеческим голосом? Она это или не она? Как её угадать?
– Что, отроче, хочешь лебяжьи крылышки утащить?
От неожиданности Воята вздрогнул. Обернулся. Между ним и берёзой стояла та старушка в беленьком платочке, опираясь на палочку.
Наконец-то при ясном свете дня Воята как следует её разглядел. Старушка была из тех, кого даже годы, выбелившие волосы и согнувшие спину, не лишают подвижности тела и остроты ума. Лицо в морщинах, как печёное яблоко, но выступающие скулы, высокий лоб, чётко вылепленный нос наводят на мысль, что в молодые годы она была хороша. Волосы под платком опрятно причёсаны, бледные губы запали, но голубые глаза смотрят ясно, с сочувствием и немного испытывающе.
– Помогай Бог, мати, – с трудом выговорил Воята. – Как ты сюда забрела? – вырвалось у него. – В даль такую…
– Берёзке-матушке помолиться пришла. А ты-то что здесь ищешь? Красу-девицу изловить?
– Да если бы она сбросила крылышки! – Воята снова глянул на лебедей у дальнего берега. – Сможет ли? Не по своей воле она птицей стала, а чужим злым колдовством. Батожком рябиновым…
– Ох-о-хо! – Старушка покачала головой. – Знала я, что добром Плескач не кончит. Чужое возьмёшь – своё потеряешь, так у нас говорят. Да только он никого не слушал. У брата облик человеческий отнял – сам его лишился. Волком стал, зверем лютым, что и дитя своё родное со света белого согнал…
– Её можно вернуть?
– Чего же нет? Батожок рябиновый её птицей сделал – он и человеком опять сделает.
– Батожок? – Воята поразился простоте этой мысли.
– Он самый. Ударишь её сызнова по спине тем батожком – будет тебе снова девка.
Старушка говорила так уверенно, будто наставляла в самом простом будничном деле, деловито и притом благожелательно.
– Крестная сила…
Захваченный одной мыслью, Воята сделал несколько шагов по тропе назад на горушку, но остановился и обернулся.
– Как тебя звать-то, мати? А то я худо расслышал…
– Баба Ульяна я, – кивнула старушка.
Ульянка! А не Янка и не Анка…
– Благо тебе, баба Ульяна! – Воята поклонился и стал спешно взбираться назад на горушку.
Баба Ульяна глядела ему вслед, кивая, потом попятилась к берёзе – и пропала с глаз. Но Воята, больше не оглядываясь, того не видел.
До Сумежья Воята добрался уже в темноте. Баба Параскева не спала, ждала его.
– Батюшка о тебе спрашивал, – озабоченно сказала она.
– Где он? У себя?
– Убрался куда-то.
– Как – убрался?
– Приехал смурной такой, пошёл в избу, потом за тобой прислал. Видно, хотел служить, да не стал, после опять лошадь вывел, сел да ускакал. Куда – Ираиде не сказал. Что у вас с ним… не заладилось? Где ты был-то?
– Стало быть, сейчас его дома нет? – Вояту волновало только это.
Всю дорогу он обдумывал, как повести с отцом Касьяном разговор о батожке, но отсутствие попа давало ещё лучший случай.
– Не возвращался. Бабы говорят, дочка его нашлась! Та, что лет десять как в лесу сгинула… помню, ты спрашивал. Нашла её, говорят, Еленка, идёт, а она стоит у куста. Мать ей крест на шею и накинула…
– Ты видела, как он уезжал? – почти перебил Воята.
– Видела. Смурной такой… – несколько удивлённо ответила баба Параскева.
Она была уверена, что про попову дочку Воята захочет послушать. Но его занимало другое.
– Было у него что-то при себе? В руках? Палка, посох какой?
– Да зачем ему посох, не хромой ведь…
Не дослушав, Воята опять повернулся к двери и вышел.
В Погостище уже было тихо, даже неугомонные девки, в эти вечера водившие круги у выгона, давно разошлись по домам, и тишину нарушали только крики ночных птиц. До новолуния оставалось ровно семь дней – месяц на ветхом перекрое бродил, путался в тучах, так что от света его оставалось порой лишь зарево по краям облаков. У Меженца пели соловьи да бурчали лягушки. Уверенно, почти как опытный лиходей, Воята пробрался вокруг площади к поповскому двору, держась в тени. Страхов, волнения, сомнений, как в ту ночь, когда он крался в церковь читать Месяцеслов, в нём не было. Батожок. Батожок рябиновый, наследство старого волхва Крушины. Если отец Касьян не увёз его с собой, он должен быть у него в избе. Никогда раньше, бывая там, Воята никаких батожков не замечал, но ведь и не искал. Может, стоял себе в уголке за печью. А может, отец Касьян где-то его прятал, а теперь достал. И Воята был намерен его отыскать. И пусть только Марьица попробует ему опять напомнить про «не укради»!
За калитку попова двора Воята пробрался легко. Постоял, прислушиваясь, не выглянет ли кто по соседству. В хлеву возились куры и шуршала сенной подстилкой корова. Воята тихо пересёк двор, поднялся на крыльцо и толкнул дверь избы. Та открылась с лёгким скрипом; запирались в Сумежье только церковь и клети на боярском дворе.
Скользнув в избу, Воята прикрыл за собой дверь и остановился возле неё, переводя дух. Темнота дышала угрозой – он был в логове зверя. Десятки раз Воята заходил в эту избу, призываемый попом по какому-либо делу, и знал, что ничего особенного в ней нет. Изба как изба. Однако сейчас, ночью, в темноте, казалось, она так же изменила свой вид и суть, как меняется её хозяин в ночи полнолуния.
Где может быть батожок? В темноте не сыскать – нужен огонь. Заслонки на оконцах задвинуты, а значит, можно зажечь свечу, снаружи света не увидят.
Стараясь не шуметь, Воята двинулся вперёд, к столу.
И едва он сделал пару шагов, как ухо уловило рядом лёгкий звук – даже не звук, а колебания воздуха от движения. Нечто огромное, тяжёлое набросилось на него сзади, навалилось на плечи и схватило за горло.
Выручил многолетний опыт бойца: не успев ни о чём подумать, Воята закинул руки назад, ухватил напавшего за что-то мягкое, пригнулся и рывком перебросил его через себя. Тот оказался так тяжёл, что Воята чуть не надорвался от натуги, но неожиданность, острое чувство опасности удвоили его и без того немалые силы.
Ворог пролетел вперёд и там с шумом врезался во что-то. Долетел крик досады и боли, подтвердивший Вояте, с кем он имеет дело. Он ринулся вперёд, норовя оседлать врага, пока тот не встал, но враг оказался проворен – откатился в сторону, и Воята, не видя его в темноте, ударился о большой ларь и успел зацепить только край одежды.
Враг из темноты тут же вновь бросился на него. Они сцепились и покатились по полу. Отец Касьян был вдвое старше и тяжелее, Воята превосходил его ловкостью и опытом, а непримиримой яростью, пожалуй, они были равны. Уже не думая о почтении к возрасту и сану, Воята охаживал противника кулаками, будто самого Якимку Кожемяку, своего давнего соперника в Новгороде. Тот не оставался в долгу: наносил беспорядочные, но сильные удары кулаками, ногами, коленями, и всё норовил вцепиться в горло – рука его несколько раз мазнула Вояту по лицу, напомнив ту схватку в алтаре. Мешала темнота – отец Касьян видел Вояту лучше, чем тот его. Раз Воята изловчился схватить врага за плечи и притиснуть к ларю; тот дёрнулся, и крепкие зубы впились Вояте в руку! Вскрикнув, Воята невольно дёрнулся, отец Касьян вырвался и отскочил куда-то в угол. Чем-то там загремел, и Воята замер: похоже, теперь его враг вооружён не только собственными зубами.
– Сиди смирно! – предостерёг из тьмы задыхающийся, хриплый, полный злобы повелительный голос.
Воята не ответил. Попятившись, унимая дыхание, пошарил вокруг себя, но ничего годного как оружие не нашёл.
Несколько мгновений в тёмной избе раздавалось лишь тяжёлое дыхание двух человек… одного человека и одного чудовища. Теперь, когда драка прекратилась и возбуждение немного схлынуло, на Вояту навалился ужас. Он так и видел, как там, в тёмном углу, его противник теряет человеческий облик, превращаясь в зверя. Покрываются серой шерстью руки, вырастают на пальцах когти. Лицо вытягивается вперёд и превращается в морду. Вот-вот блеснут зеленью в темноте звериные глаза…
До сознания дошла боль в укушенной руке. Воята ощупал второй рукой место укуса – под пальцами была тёплая кровь. Разбитую бровь саднило, из носа тоже текла кровь, и Воята привычно утирал её рукавом.
– Ты… По мою душу владыка новгородский тебя прислал? – раздался из угла хриплый голос.
Наваждение отступило: сейчас не полонь, он не может обернуться зверем.
– По твою душу? – Несмотря на усталость и потрясение, Воята чуть не засмеялся. – Да где она у тебя, сам-то знаешь? Двоедушник ты! В пекле твоя душа! Туда не пойду я за ней, пусть ею теперь Сатана тешится.
– За батожком пришёл?
– За батожком. Отдай – иначе завтра всё Сумежье будет знать, что обертун у Власия поёт. Я больше молчать не буду. Всё про тебя знаю.
– Да уж я понял. Как боярин тебя осенью привёз, я и смекнул: это за мной следить орясину привезли.
По привычке говорить правду Воята хотел было это опровергнуть, но вовремя передумал.
– Про твои дела давно умные люди догадываются, – холодно сказал он. – Думаешь, священным чином прикрылся, так теперь можно людей грызть?
– Что ты знаешь, щенок, о мыслях моих!
– Знать не хочу твоих мыслей бесовских! Отдай батожок. Это ж надо… – Воята сплюнул. – Даже волк лесной о своём детище заботится, бережёт его, а ты родную дочь, единственную, дважды сгубить пытался! Ты не волк – ты ещё хуже волка!
– Дочь! – в негодовании рявкнул отец Касьян. – Не дочь она мне! Бесовка она! Обморочили тебя злые бабы! И Еленка, и лешачиха та – не люди они, не бабы! Девка от покойника родилась, от умруна! В ней отроду жизни нет! Только там, у бесов в озере, ей и место!
– Врёшь! – хрипло выкрикнул Воята. – Она первохристосованное яйцо в руках держала, «Воистину воскрес!» сказала! В ней живая душа! И я её верну! Отдай батожок! Какой же ты поп, если за волхование принялся! Теперь уж не скроешь свои дела! Что Тёмушка воротилась, и в Пестах все знают, и по волости!
– Вернулась! – Отец Касьян засмеялся и закашлялся. – Не возвращался никто! Морок то был, Еленкой наведённый, ведьмой этой! А теперь рассеялся – и нет никого. И не было! Ты бесом одержим, вот и мерещатся девки! Жениться тебе надо, отроче!
Повторив эти слова, коими бабки проклевали голову не одному уже парню, отец Касьян захохотал – словно филин заухал. Воята молча ждал, пока тот отсмеётся. Он уже почти отдышался, только кровь ещё текла по руке и боль от укуса усиливалась. Надо домой – чтобы баба Параскева промыла рану, нашептала и перевязала. А то сбесишься сам…
– Люди о тебе знают, – сказал Воята, когда отец Касьян замолчал. – Скоро опять полонь, когда ты зверем станешь, и совладать с этим тебе не дано. До того ты прятался, скрывался, дескать, из той деревни уехал, до той не доехал, и все думали, ты у других ночевал…
– Станут люди тебя слушать, щенка! Ты здесь кто – тьфу! А я здешнего старого рода, деды мои были в волости ведомы!
– Отец твой был сильно ведом – волхв Крушина! Да и брат, кого ты загубил… Люди-то знают всё про вас!
– Знал я, что ты по бабкам и дедам безумным ходишь, речи их пустые слушаешь, гибели моей ищешь! Только напрасно – люди-то знают, что Страхота, бесов угодник, зло в волости творит!
– Страхота? Я уж устрою, чтобы люди увидели, как ты к своему коню зверем лютым прибегаешь.
– Так это ты коня увёл! – с яростью перебил его отец Касьян. – Ты, сучий выродок! Куда дел Ворона моего, отвечай!
– Знаешь ты, где он. Люди видели, как леший на нём по болотам раскатывает.
– Ты вор! Тать коневый! Знаешь, что с тобой сделают, как я людям глаза открою…
– А про посадника и владыку забыл? Они знают, зачем я здесь. Только тронь меня – уже с праведщиками будешь разговаривать.
– Сам небось на моё место метишь? Обещали тебя здешним попом поставить, коли меня поможешь избыть? Да не родился ещё на свет человек, кто бы мог супротив меня стоять!
Воята только фыркнул: не такое уж тут место завидное для сына новгородского попа, имевшего связи, чтобы получить приход в самом городе, да побогаче этого.
Они ещё помолчали. Дыхание обоих почти успокоилось, и в избе настала тишина. В темноте можно было бы подумать, что тут никого нет – но взаимная ненависть и досада висели в воздухе почти ощутимо.
– Вот что… – начал отец Касьян. – Вижу, ты парень упорный. Отдам я тебе батожок отцов, но при двух условиях.
– Каких?
– Если достанешь ту бесовку из озера – забирай её и поезжай в Новгород с нею. И больше чтобы ни её, ни тебя здесь не было. Идёт?
– Ну, допустим.
Мысль увезти Артемию подальше отсюда и самому Вояте казалась очень правильной. Рядом с отцом-обертуном она никогда не будет в безопасности.
– А второе что?
– Второе – достань мне Апостол Панфириев.
– Апостол?
– Та ведьма, Еленка, знает, где он. Да мне не скажет, хоть режь её. Упрямая. Она, как Македон помер, уволокла Апостол куда-то. Не сознается, но, кроме неё, некому. А тебе он дастся в руки. Скажи ей, книга нужна, чтобы дочь найти – сама принесёт. А ты – мне. Тогда получишь батожок. И убирайся отсюда вместе с ней. Здесь – мой край, моя власть. Владыкиных выкормышей мне здесь не надобно.
– А зачем тебе Апостол? – осторожно спросил Воята.
Отец Касьян промолчал.
– Ты говорил… Псалтирь власть даёт над змием Смоком… Но не одна книга, а все три, что от Панфирия остались. Ты не к нему ли подбираешься? К змию?
Отец Касьян всё молчал.
– Ну? – сказал он потом, будто не слышал Воятиных последних слов. – Идёт уговор?
– Ин ладно, идёт… – медленно выговорил Воята. – Только по рукам бить не станем…
Из тьмы донеслось насмешливое хмыканье.
– Ступай… – велела тьма.
Воята бочком продвинулся в сторону двери.
– Ступай, не трону.
Ощупывая утварь и стену вокруг себя, Воята пробрался к двери. Потянул за кольцо и чуть не задохнулся от волны свежего ночного воздуха, что пахнул на него из щели, напоённый всеми запахами расцветшей весны.
– На утреню-то приходи, – насмешливо буркнула тьма на прощание. – Службе время, потехе час.
Воята выскользнул на крыльцо и затворил дверь, оставив душную тьму в её логове. В небе сияли звёзды, даже сюда долетал соловьиный щебет в кустах и бурчание лягушек на Меженце.
Будто с того света вернулся…
Пошатываясь, Воята пересёк двор и вышел на площадь. Голова кружилась – от духоты в избе, от напряжения схватки, от боли раны.
А на утреню придётся идти. Служит он здесь не Касьяну – Богу, а Божья помощь понадобится. Им обоим.
Баба Параскева ещё не спала и вскрикнула, его увидев. Растерзанный, всклокоченный, с разбитым носом и окровавленной рукой, Воята сам был страшен, как умрун.
– Да что с то… – начала было хозяйка, но взглянула в его шалые глаза и закрыла себе рот ладонью.
– Перевяжи, баба Параскева… – попросил Воята и отнял липкую, в сохнущей крови ладонь от укуса. – Пёс лютый меня чуть не порвал…
Те сумежане, что назавтра явились на утреню, не могли молиться от изумления: оба служителя Божия, парамонарь и отец Касьян, будто побывали в жестокой драке. У одного разбит нос и скула, у другого подбит глаз и губа, да ещё кровоподтек на виске – это Воята, катаясь по полу, приложил его об угол печи. Люди разглядывали их выпученными глазами, но вопросов задавать не смели. Если бы поп и парамонарь вдвоём отбивались от каких-нибудь лиходеев – так рассказали бы, да и откуда им тут взяться, лиходеям?
– Не между собой же подрались, – прикрывая рот ладонью, шептала Ваволя Милославке.
– Не за Устинью ли? – так же отвечала та. – То-то молодой всё к ей бегивал, а старый не возревновал ли…
О чём поп мог поспорить с парамонарем, годящимся ему в сыновья, чтобы дело дошло до драки? Если парень провинился – к чему таить от людей? Друг на друга они почти не смотрели, но службу провели. И как ни шастали бабы к Параскеве и Ираиде, те лишь разводили руками: ничего не ведаю! Ираида только и слышала, как парамонарь после службы спрашивал у отца Касьяна: мол, возьму Соловейку? Тот ему: зачем тебе? А тот: поеду, мол, за чем ты вчера велел. После этого парамонарь взял последнюю попову лошадь и уехал. На восход, к Болотице. Может, в Песты. А может, в Божеводы… Но побитого вида обоих и эта поездка не объясняла, а только всё запутывала, и сумежане согласились с Овсеем, сказавшим, что, как видно, опять бесы взгон[68] учинили…
Этой ночью Вояте спалось плохо, болели ушибы, и семь вёрст до Пестов он предпочёл одолеть на Соловейке. Странно, но после драки его страх перед отцом Касьяном весь куда-то улетучился, да и от прежнего почтения к иерею ничего не осталось. Увидев поутру побитое лицо попа-обертуна, Воята с трудом сдержал усмешку. Когда-то, в молодые годы, и тот умел драться, но с тех пор давно отвык. К своим жертвам он в зверином обличье приходит, а в человеческом – ряса в ногах путается…
Благодаря уговору, в ближайшие дни Воята мог за себя не бояться – пока не достанет Апостол.
– Ты что же – поверил ему? – выслушав рассказ о ночной схватке, Еленка всплеснула руками.
В голосе её звучало недоверие и даже враждебность. Голубые глаза были заплаканы, но в них же горел вчерашний гнев.
– Не даст он жизни ни тебе, ни Тёмушке, – продолжала она. – Не таковский он, чтобы врагов своих миловать. Брата не пожалел – а тебя, думаешь, пожалеет?
– Не то чтобы я ему верил… Но Апостол нужно достать. Сдаётся мне, он его боится. – Воята понизил голос, хотя они были в бедной Еленкиной избе вдвоём. – Правду ли он сказал, что книги Панфириевы власть над змием Смоком дают или нет…
– Может, и правда. Может, змий моего отца и задавил там, на озере. Он перед тем, как идти, Апостол всё читал.
– Расскажи толком, как всё было.
– Было это перед Ярилиным днём – Ярилой Огненным, – начала Еленка. – Девятуха была, помню…
– Стой! – Воята поднял руку. – Не пришлась ли на тот день Ульяния – пятница великая?
Еленка помолчала, сосредоточенно впоминая то лето.
– Может, и пришлась… Помню, Пасха была перед Иако-вом-апостолом.
– А видели в небе звезду… чтоб стояла над озером? – спросил Воята, и сердце замерло.
– Да. – Еленка медленно кивнула. – Говорили, что та звезда – знамение змиево в небесах, аки звезда великая, сходит змий превеликий от небес огнём. Дурное то знамение, великие беды предрекает. Так и вышло. Змий будто в озеро кинулся и пропал. Народ вышел смотреть, что и как, потом прибежали к нам: беги, говорят, Еленка, там отец твой, поп Македон… Лежит он у самой воды, ну, там, где берёза…
– Где Тёплые ключи? Хорсовы врата?
– Ты знаешь… про врата?
– И про мост тоже знаю. Там он был?
– Там. Лицо синее, чёрное… ладони в кровь стёрты… ран никаких не было. Сказали мужики, удавили его.
– А на горле? Когда человека душат, руками или петлёй, на горле же след остаётся. Был такой?
– Н-нет… – с сомнением ответила Еленка. По её напряжённому лицу, по горестному выражению глаз было ясно, что сейчас она пытается как можно полнее увидеть в памяти то зрелище, какое предпочла бы забыть. – Посинел он весь… но чтобы след на горле… нет. Надо бабу Ульяну и Степаниху спросить – они обмывали… ой, Степаниха-то померла.
– Ты бабу Ульяну знаешь? – Воята оживился.
– Ещё б не знать. Она баба добрая… Хотела Тёмушке крёстной матерью быть, да
– А в какой?
– Ну… В Видомле вроде… а может, в Шишиморово.
– Ин ладно. Погоди, я поразмыслю.
Похоже, что смерть отца Македона очень тесно связана с Великославлем. Был тот самый день – когда великая пятница Ульяния пришлась на Девятуху. Встала над озером звезда – будто огненный змий. Апостол… Уж не видел ли отец Македон город под водой? Может, пытался сам его вернуть? И тут его смерть настигла. Видать, от рук того, кто очень не хотел, чтобы город возвратился. А кто это такой – уже теперь ведомо…
– У него Апостол был при себе?
– Нет. Дома лежал. Я потом его нашла, как пожитки разбирала… бедным отдать.
– И что?
– Глядеть на него не хотела. Кабы не он… может, батюшка мой был бы жив. А тот ведь спрашивал про него. Я думаю: к чему ему тут быть? Ещё кого-нибудь до гибели доведёт. Муж и так… ну, ты знаешь. Уже двоедушником сделался. Получи он Апостол – совсем сбесится. Я и надумала…
– Что?
– Отнести его…
– Куда? – терпеливо выспрашивал Воята, поскольку был уверен: со следа этой тайны он уже не сойдёт.
– Пойдём. – Еленка со вздохом поднялась. – Отведу. С того лета я сама и не бывала там, все тропки, поди, заросли…
Пошли сначала по дороге на Божеводы, хорошо всем известной, но боковые тропки всё сужались, и вот Воята обнаружил, что Еленка ведёт его через лес. Когда-то здесь была тропа, но от неё остался только заросший травой просвет между деревьями, обрамлённый, будто стражей, тонкими осинками и невысокими молодыми елями. По сторонам бывшей тропы зеленели пышные кусты папоротника. Потом начался бурелом – сваленные деревья, засыпанные сучьями и старой листвой, тянулись вдоль тропы шагов на сто.
– Это когда
Волхв Крушина, сообразил Воята. Видно, Еленка не хотела называть его имя вблизи прежнего обиталища, и он тоже воздержался. Как нередко бывает, дух сильного колдуна, по смерти вырвавшись из тела, бурей прошёл по лесу, ломая и валя деревья. Представив эту мощь, Воята содрогнулся и перекрестился. Вот ведь бесовская силища живёт в крови отца Касьяна! Да только не сильнее силы Божьей…
Несколько раз Еленка сомневалась: останавливалась, озиралась, шептала что-то.
– С тех пор не бывала здесь… – оправдываясь, пояснила она. – Восемь лет. А к избе и до того никто не ходил. Может,
Два раза им приходилось возвращаться назад, обходить бурелом, искать переправу через неглубокий извилистый Крутицкий ручей. Пробрались через поваленное бревно, держась за ветки и ступая кое-где по камням в русле.
Дальше Еленка старалась держаться вдоль ручья. Жаловалась, что путь сильно зарос и она не узнает местность, но ручей приведёт куда надо. Оба устали и взмокли, давно промочили ноги, у Еленки вся понёва была в прилипшем соре. Мелкий лесной сор противно лип на вспотевшую кожу, сыпал за шиворот. Даже Воята, парень крепкий, запыхался бродить через высокую траву, лазать через бурелом, продираться сквозь кусты. Найдя чистое место, умылись в ручье, Воята полил себе голову водой.
– Уже скоро, – обнадёживала Еленка.
Вновь показалась тропа – заросшая мелкой травой и мхом, она, однако, выделялась меж рядов папоротника и уводила от ручья в чащу. Еленка уверенно свернула на неё, а у Вояты ёкнуло сердце – теперь близко.
Тропа шла через довольно редкий сосняк, и всего шагов через полста Воята увидел впереди, за рыжими стволами, одинокую избушку на краю поляны. Сразу было видно, что избушка давным-давно пуста: из-под стен её росли кусты, поляну пересекали упавшие древесные стволы, уже старые, с обломанными ветками и осыпавшейся корой. Избушка несколько покосилась, крыша в середине просела внутрь. Серые стены, серая крыша, чёрный глаз оконца – она выглядела не как дом, а как труп дома. Воята опять невольно перекрестился: да в неё лезть – что на тот свет идти. Избушка стояла не на земле, а на подпорках высотой в пару локтей, к закрытой двери вела довольно длинная пологая лестница. И самая чернота была в промежутках между опорами… Одна старая сосна простёрла длинные ветви над самой крышей, так что она, как и земля вокруг, была усыпана шишками.
Завидев избушку, Еленка остановилась перевести дух, и Воята был рад остановке. Задержала Еленку не просто усталость. В её голубых глазах, устремлённых на избушку, были и страх, и ненависть, и тоска, и затаённая боль. Помедлив, она тоже перекрестилась.
– П-пойдём…
Страшно было ступать на поляну, по которой явно уже много лет не ходили человеческие ноги. Перешагивая через упавшие стволы, Воята и Еленка прошли к лестнице.
Вблизи Воята заметил позади избы ещё одно строение – клеть или овин, а может, хлев. От его соломенной крыши осталась одни клочья, но стены из толстенных брёвен ещё держались.
Еленка, более лёгкая, первой поднялась по лестнице, осторожно пробуя ногой каждую ступеньку. Скрип их был как вопль голодных духов. На узком крыльце Еленка храбро толкнула дверь, но та не поддалась – перекосило. Убедившись, что крыльцо способно его выдержать, Воята приступил к двери, навалился плечом и в конце концов чуть её не высадил, но сдвинул с места.
Из чёрной щели повеяло лесной затхлостью. Воята надавил ещё, чтобы можно было протиснуться.
– Постой…
Задыхаясь, Еленка схватила его за руку. Видно, её одолевала жуть. Вояте тоже было не по себе, но он лишь смутно представлял всё то, что двадцать лет назад для Еленки было важнее всего на свете и в итоге привело её в нынешнее положение.
– Молитвы… знаешь? – выдавила она, не отрывая глаз от щели. – Читай…
Видно, сама не могла вспомнить подходящих.
– Крест надо мной, крестом ся ограждаю, крестом беси прогоняю…
Едва слышно Еленка повторяла за ним. Потом кивнула, и Воята, ещё отодвинув дверь плечом, протиснулся внутрь. Заслонки на оконце не было, сумрачный лесной свет свободно проникал внутрь. Воята быстро окинул избу взглядом: старинная чёрная печь-каменка, покосившийся стол и несколько ломаных лавок, вот и всё. Из щелей между серыми брёвнами свисают белёсые клочья мха – будто старушечьи седые космы. На лавках ничего – ни тюфяков, ни покровов. Однако Воята не мог отделаться от ощущения, будто здесь лежит покойник. Ни за что он не решился бы сесть на одну из этих лавок, пусть даже на самую крепкую.
Помня, что половицы могут просесть, и тогда рухнешь в ту чёрную жуть, он ступал осторожно, перенося вес на ногу постепенно. Но дубовые половицы оказались крепкими. Еленка пролезла вслед за ним, держась за его рукав. Тоже огляделась, будто ожидая увидеть того покойника. Просевшая крыша неприятно нависала над самой головой.
Они остановились у двери, осматриваясь. В углу какие-то палки, высокая треснутая ступа, возле неё каменные жернова в деревянном полусгнившем коробе. Две полки рухнули, одна перекосилась, от горшков остались черепки, усыпанные лесным сором и палым листом из оконца. Не то остатки туесов, не то просто куски бересты…
Где же здесь может быть книга? Ещё раз, ещё Воята обводил глазами стены и пол. Да ей и негде здесь быть. А была бы – сгнила бы давно.
Еленка выпустила его рукав и медленно двинулась через избу, ногой прощупывая пол. Приблизилась к печи. Следуя за ней, Воята рассмотрел, что возле печи был устроен ко́ник[69]. В обычных избах, поставленных прямо на землю, в конике под крышкой часто делают лаз в подпол, но здесь это было просто хранилище для припасов и тёплое место для спанья.
Еленка беспомощно оглянулась на него – сама приступить боялась. Воята постучал ногой по боку коника, потом взялся за крышку. Она не давалась; он потянул сильнее, раздался треск, и крышка осталась у него в руках.
Из коника через щели внизу прыснули мыши, Еленка от неожиданности вскрикнула и опять вцепилась в Воятин рукав.
В конике было пусто – только разный сор, мышиные гнезда и помёт. В углу старый стёртый веник.
– Я его сюда положила… – прошептала Еленка.
– Кто-то унёс… – так же чуть слышно ответил Воята.
Он знал, что должен испытывать разочарование, но, честно говоря, и не рассчитывал что-то здесь найти.
– Никто не мог унести. Двоедушник тот не брал – иначе не пытал бы меня годами, где да где? Тебя бы не посылал. А больше некому. Кто же сюда пойдёт? Старик, Плескач да Страхота – весь их род был. Мать их совсем давно умерла, они ещё отроками оба были.
– А Страхо… – начал было Воята, но сообразил: – А, тот ещё раньше старика умер?
– Позже. Старик первым. Тогда они уже взрослые были оба, без него и сцепились.
– Но Страхота раньше Македона сгинул лет на десять, или сколько? Когда ты приходила, здесь уже… сколько-то лет никто не жил?
– Чуть не пятнадцать лет изба пустая стояла.
– Но выходит, кто-то побывал тут? Раз книгу забрал.
Воята положил крышку назад на коник. Оба задумались. Если какой-то ловец случайно забрёл и взял книгу, почему молчит? Почему не принёс её с торжеством к Власию, не вручил попу? Никому другому она и не нужна – помимо попа и кое-кого из монастырских, во всей волости грамоте горазд только Трофим-тиун.
Ещё кто-то подбирается к змию Смоку? Но одна книга, выходит, в этой ловле бесполезна.
– Только у старика да у Страхоты теперь и спросишь… – пробормотала Еленка.
– Думаешь, у них – можно? – Воята повернул к ней голову.
– Как знать? Может, и навещают старое гнездо своё… Страхота… он ведь не погребён по-людски… Может, и бывает…
– Будет говорить? Ты знаешь, как его вызвать?
– Вызвать? – Голубые глаза Еленки расширились от ужаса.
– И спросить: кто, мол, Апостол взял?
– Ты… ты не побоишься?
– А это так страшно? – невесело усмехнулся Воята. – Делать-то что? Он съест меня?
Еленка задумалась, потом вымолвила:
– Я… не знаю. Может, не съест. Может, зол будет до всякого… Это надо… здесь полуночи дождаться… а там… захочет, так покажется.
– Так я останусь. К полудню завтра не приду – присылай мужиков с кулём рогожным, косточки мои белые собирать.
Еленка задумалась, даже присела с осторожностью на коник.
– Может… мне тоже…
– Ты домой ступай. Чем ты поможешь?
Пригодился бы здесь Куприян из Барсуков. Или Егорка. Или даже Миколка – о неупокоенных духах и тот явно знает больше, чем говорит. Но Воята знал: в тайну Апостола никого из них втягивать не надо. Артемия нужна ему, отец Касьян – теперь его враг, ему и добывать оружие.
Оружие… Рогатину он так и не доделал, у Кузьмы с росстани лежит наполовину сделанная заготовка, ещё ничуть не похожая на копейцо[70]. Сумеет ли он довести работу до конца? И придётся ли… пустить рогатину в дело? По сравнению с мыслью об этом даже мысль дожидаться покойника в его старой разваленной избе не казалась такой уж страшной.
Хорошо, что из Пестов они с Еленкой догадались взять хлеба, несколько печёных яиц и два вчерашних блина. А ещё две свечи. Перекрестив Вояту, Еленка ушла, а он со своим богатством остался ждать. Сидеть в мёртвой избе, где пахло лесной прелью и мерещился покойник на лавке, было противно и скучно, и Воята ушёл в лес. Нашёл удобное место на берегу ручья, присел на брёвнышко, поел, попил из ручья воды и даже прилёг поспать на мху и папоротнике – было очень кстати отдохнуть после вчерашнего беспокойного дня и ночи с дракой. Было тепло, запах свежей хвои и нагретого мха навевал сон…
Когда Воята проснулся, уже темнело…
В избу Воята забрался, не дожидаясь полной темноты – побоялся споткнуться обо что-нибудь. Убедившись, что коник, хоть и скрипит, вполне ещё прочен, сел на него. Сидел, в уме читая псалмы, одним ухом прислушиваясь к пению птиц. Постепенно они все затихли, остался только свист цикад. Соловьёв, как видно, в этой местности не было. Иногда раздавались крики ночных охотников – сов и филинов.
Когда стало так темно, что ничего не разглядеть, Воята зажёг свечу и пристроил её на печь. Пообвыкнув, он не испытывал страха в этой избе, но дверь прикрыл. Может ли лютый зверь найти его по следам? Если да, то разделается с ним без труда. Но до полнолуния ещё семь дней. Еленка сказала, что не дышал во сне её муж только в три ночи полнолуния, однако признавала, что за двенадцать лет, с тех пор как она его оставила, он мог свои обыкновения изменить.
Оконце напротив было снаружи завешано чёрной занавесью тьмы. Осторожно пройдя к нему, Воята нашёл глазами уполовиненную луну над чёрными вершинами леса. Полночь.
Позади раздался шорох. Воята обернулся. Мыши?
Из устья печи выбиралось нечто живое – куда крупнее мыши. Не в силах это разглядеть – свеча располагалась выше, – Воята застыл у оконца. Нечто плюхнулось на пол и завозилось. Приглядевшись, Воята перевёл дух – это оказалась всего-навсего жаба, правда, необычайно крупная – как сильно перезревший гриб-боровик или очень хорошая репа, какую бабы носят по деревне и перед всеми соседками хвастаются. Видно, жаба нашла себе приют в заброшенной печи, а ночью отправилась промышлять козявок.
– Ох, давненько здесь русским духом-то не пахло, – вдруг сказал мужской голос.
От неожиданности Воята дёрнулся всем телом и повернулся к двери. Дверь была неподвижна, возле неё никого.
– Здесь я, – добавил голос.
Воята опять повернулся к печи. Жаба, сидя перед устьем, смотрела на него в упор.
– Будь здоров, гостенёк, – у Вояты на глазах сказала она, хлопая широкой пастью. – С чем пожаловал? Гостинца принёс?
Воята сглотнул. Стылые мураши побежали по телу. С ним разговаривает жаба… бес в виде жабы… Дождался!
Рука сама дёрнулась – перекреститься, но, наученный опытом, Воята удержался и вымолвил:
– Т-ты кто?
– Хозяин здешний. Ты что же – с пустыми руками? Вежеству не учен?
– Б-блин есть. Будешь?
– Давай твой блин.
Воята, по широкой дуге обогнув печь, прошёл к своему коробу и вынул завёрнутые в листья лопуха два блина. Хозяин здешний! Дух кого-то из прежних обитателей – или всех их сразу, как всякий домовой. Воята раньше не слышал, чтобы домовой имел облик жабы, но здесь кругом лес…
Развернув лопухи, он осторожно поднёс угощение к печи и положил перед жабой. Та вдруг быстро подалась вперёд с раскрытой пастью, будто хотела заглотнуть его руку; Воята резко дёрнулся назад, а жаба захохотала.
– Да не боись… Шучу я… Пока.
Вслед за тем жаба принялась жадно заглатывать блины.
– Лет пятнадцать блинов не едал, – пробурчала она по ходу, чавкая. – Разве ж кто догадается… Еленка, добрая душа, мне ложку тоже клала тайком… на Карачун… Да мне к тому столу не подойти…
Слопав блины, жаба вдруг стала заметно больше – уже с хорошее лукошко. Таких огромных жаб на свете не бывает. Правда, простые жабы и до блинов не охочи…
– Ну, зачем пришёл? – обратилась она к Вояте. – Дело какое пытаешь? Колдовству обучаться?
– Книгу ищу.
– Какую такую книгу? – Жаба подмигнула. – Тут тебе церковь, что ли?
– Апостол. Еленка его сюда принесла. В коник положила. Нету. Кто его забрал? Ты ведь знаешь.
– Никто его не забирал, – к изумлению Вояты, охотно ответила жаба. – Здесь он. У меня не сильно-то заберёшь. Приходил как-то раз один… – Голос жабы стал угрюмым. – Тоже искал, все углы перешарил, да только в дерьме мышином извозился.
– Как его найти? – осторожно спросил Воята. – Чего взамен хочешь?
– Как ты сюда-то дорогу нашёл? – Жаба вдруг вдохнула и раздулась уже до размеров хорошего поросёнка.
– Еленка провела…
– Еленка? – Жаба ещё раз вдохнула и стала величиной с барана.
Воята попятился к двери. Если она так будет расти, то ещё через три вдоха заполнит всю избу, словно коробчонку. И его по стене размажет, а потом слизнёт.
– Коли сыщется человек честен и храбр… – важно начала жаба, но Воята не сразу сообразил, почему эти слова из пасти жабы кажутся такими дикими, – то пройдёт туда, где книга хранится.
– Как… туда пройти?
– А вот как!
Жаба вдруг распахнула пасть и одновременно сделалась величиной с печь. Воята отпрянул – в жабьей пасти полыхнул огонь, на него дохнуло жаром. Вспышка пламенного света мгновенно залила всю избу до последнего угла.
– Лезь ко мне в пасть… – выговорила жаба; когда она закрывала и опять открывала своё хайло, огонь то опадал, то снова вспыхивал, и от каждого слова Вояту одевало жаром. – Не сробеешь – будет тебе книга…
Это было особенно жутко – как будто печь с раскалённым нутром шевелит устьем и грозит поглотить. Воята зажмурился – может, всё это ему снится? Жаба, уже больше печи величиной, ждала с открытой пастью, внутри пылал огонь, наружу веяло жаром. Адская тварь зазывала его прямо в пекло.
– Заробел, комарик? – гулко выговорила жаба; пламенный свет заколебался, волны жара прокатились по избе.
Задорный бес живо подтолкнул Вояту; отбросив все мысли, Воята перекрестился, сделал три шага вперёд и прыгнул в огненную пасть…
Пламя затрещало вокруг; на миг его охватил жар, залила вспышка ужаса – из этого огня не выйти, это смерть, – но тут же он упал и покатился по чему-то ровному, твёрдому. Ощущение жара пропало, будто жаба языком слизнула. Воята попытался вскочить на ноги, его повело, он опять упал на бок, но встал на колени, опираясь руками о пол, торопливо открыл глаза…
Перед глазами плыло, в ушах шумело, голова кружилась, и поначалу он видел только смутные пятна огненного света, но небольшие – как от горящей свечи. Потом в глазах прояснилось, и он увидел, что это и правда огонёчки на фитилях, только не свечей, а глиняных светильников, где фитилёк из пеньки плавает в масле. Три светильника стояли на столе. Воята огляделся – он был посреди избы, и вроде бы той же самой. Оконце, стол, печь, лавки – всё на тех же местах. Дверь за спиной. Но изба изменилась – как будто ожила. Вся утварь сделалась целой, хоть и не новой, но крепкой, на ровных полках выстроились горшки и туеса. Крыша выровнялась и больше не нависала над самой маковкой. Прямо перед Воятой был красный угол, в нём полочка, на ней несколько грубо сделанных деревянных божков, которые здесь даже не притворялись Богородицей и святым Николой, как во многих избах.
– Ну как – пёрышки не обжёг? – спросил тот же голос.
Воята обернулся. Жабы не было, на конике сидел молодой мужчина – примерно его лет, с тёмными прямыми волосами до плеч, с небольшой бородкой. Густые смоляные брови над глубоко посаженными глазами… Он был бы недурён собой, если бы не всклокоченные волосы и безуминка в глазах, впрочем, придававшая ему некое диковатое обаяние.
Едва разглядев его лицо, Воята дёрнулся и вскочил. Перед ним был отец Касьян, только на двадцать лет моложе. Но не успел Воята испугаться, как заметил некие отличия. Нос с горбинкой от перелома. Лицо более узкое и продолговатое.
– Т-ты к-кто?
– Орёл-батюшка Владимир на престоле золотом, – усмехнулся мужчина, и голос его был тем самым, каким говорила жаба.
– Ты не шути.
– Чего мне не шутить – я дома у себя. Неужели не докумекал? Страхота я.
– Страхота… – изумлённо повторил Воята.
Вот откуда это сходство – они же с отцом Касьяном были родными братьями! Но Вояту поразило то, что Страхота, о котором он столько слышал, всё же имеет зримый облик, может разговаривать…
– А ты кто?
– Я – Воята. Парамонарь сумежский.
– Здесь чего надобно?
– Книгу Панфириеву ищу. Апостол. Еленка его сюда отнесла, когда её отец помер.
– А тебе он зачем?
– Мне надо…
Воята запнулся. Если он скажет, что собирается вручить Апостол отцу Касьяну в обмен на рябиновый батожок, чтобы вызволить Артемию, Страхота ничего ему не даст. Не отдал ведь самому Касьяну, который уже искал его здесь, видно, догадавшись, куда Еленка может унести книгу, которую больше никто не должен видеть. Отец Касьян – Страхоте злейший враг, а до Тёмушки, братовой дочери, ему и дела нет.
– Я хочу… Великославль в белый свет вернуть.
Воята ждал, что Страхота засмеётся, но у того ничего в лице не дрогнуло.
– Это тебе не Апостол нужен, – ответил тот так же деловито, как Кузьма, объяснявший, что и как делать с поковкой. – Псалтирь нужна.
– Псалтирь у меня есть. То есть у Власия она, – поправился Воята. – Но я её уже нашёл.
– Где? – Страхота подался к нему, вытаращив глаза. – Врешь, парень! Псалтири той сто лет никто не видел!
– А не вру! И не видели её не сто лет, а только двадцать пять… около того. Её вдова Еронова в Усть-Хвойский монастырь уволокла с перепугу. А мне отдали. И я… чего в ней содержалось полезного, уже прочёл.
– Ты по-гречески горазд? – недоверчиво удивился Страхота.
– Читать могу… Но там не по-гречески нужное-то написано. Панфирий писал, по-русски.
– Панфирий написал по-русски? – Страхота удивился ещё сильнее. – А ну, что там было?
Воята подумал немного. Но почему это должно быть тайной от того, кто двадцать лет как мёртв?
– «И пребысть аз в пещерах тридцать лет, – нараспев, же привычно прочел он на память, – молясь к Богу крепко день и нощь. И услышана бе молитва моя. Глас ко мне рече: иноче, рабе мой, молитва твоя вошедши на небеса прията бе. Виде аз ангела славна, он же рече: покажу ти видение, его же ради послан есмь. Виде аз: град велий светлый из вод глубоких извержен бе и в славе воссия. Рече ангел ми: аще обрящется муж честен и храбр, град извержен будет, внегда отворит ангел вратник златых ключей небес…» На этом в Псалтири всё, зато в Месяцеслове другое есть: «Внегда придется Ульяния великая на девятую пятницу малую, воссияет свет превелик, изыдет велия звезда светла, и будет стояти вверху озера».
Страхота слушал с видом явного изумления – похоже, он ожидал другого.
– Чего-то не хватает, – добавил Воята. – И это, чего не хватает, наверняка в Апостоле записано. Еленка сказала: видать, кто все три книги в одних руках соберёт, тот ключ получит, как открыть те врата и Великославль в белый свет вернуть. А в сие лето Ульяния – пятница великая придется на Девятуху – пятницу малую. Встретятся они снова, пойдут рука об руку к Богу за Великославль просить. Может, за всю жизнь это один раз такое…
– Нет, – наконец ответил Страхота. – Не в первый. Это в третий раз… В последний. Если не сейчас…
– В третий? – Пришёл черед Вояте выпучить глаза.
Страхота не ответил. Гибким движением он встал на ноги, откинул крышку коника и пальцем показал внутрь.
Воята подошёл поближе и осторожно наклонился. Перед этим он быстрым внимательным взглядом окинул самого Страхоту, но тот был ничуть не похож на упыря или ещё какого покойника и выглядел, как всякий живой человек.
– Нет, – сказал Страхота. – Я не живой. Это
Воята заглянул в коник. Там лежала большая книга в переплёте тёмной кожи, с бронзовыми застёжками.
– Бери.
Воята обеими руками взял книгу, вынул из коника и разогнулся. На тёмной коже тиснёный рисунок со стёршейся позолотой, крест и завитки ростков…
Апостол. Тот самый. Сама книга будто подавала голос: это я, ты меня искал!
В удивлении Воята поднял глаза на Страхоту, и тот кивнул:
– Ты теперь не то что с книгой, с любым духом разговаривать сможешь. С сего дня ты не простой парамонарь, а вещий! – Он усмехнулся. – Оттуда всё узнаешь. – Он показал глазами на книгу. – Как настанет время – Псалтирь держи при себе. Зачем – она сама и подскажет.
– Я могу его забрать?
– Можешь забрать. Но совет мой – прочти, что надо, а книгу здесь оставь. Здесь её только ты найдёшь, а там, в белом свете – кто угодно. И тот двоедушник, что меня загубил, а теперь и к тебе подбирается. Оставь – я уж за ней пригляжу.
– А ты… – Воята оглядел избу, – что же, навсегда, на весь век… до второго пришествия здесь сидеть будешь?
– Куда ж мне податься? – Страхота слегка развёл руками. – Не погребён я, как положено, ни по старому дедову закону, ни по вашему, Христову. Будто дитя новорождённое, что ни единого вздоха не сделало, ни единого шага не шагнуло…
– Я одно такое из земли в небо отправил. – Воята улыбнулся, вспомнив, как «окрестил» Марьицу.
– Как же так?
– Есть способ.
– А со мной можешь? – Страхота подался к нему.
– Не знаю… попробовать можно. Где та росстань?
– Да неподалёку отсюда. Далеко меня волочь у него, упыря, времени не было. Как отсюда выйдешь на дорогу к Пестам, перед ними в двух верстах будет росстань: на полуночь – к Шишиморово, на полудень – к Видомле. Вот на той росстани он меня и зарыл. Я теперь в белом свете только там могу показаться да здесь, в избе. И то – жабой или ещё каким гадом. Если сумеешь меня избавить… Бог тебя наградит.
– Не знаю, сумею ли… Так младенцев умерших крестят, а ты не дитя… но тоже ведь не крещёный. Будет Господня воля – сладится дело, а нет – на меня не пеняй.
– Ты только не забудь.
Воята задумался, потом медленно ответил:
– Не забуду. Ведь если с тобой получится… то и Великославль… и с ними со всеми…
Воята взглянул на Страхоту. Тот смотрел на него в упор – пристальным взглядом, острым как нож, будто хотел пронзить душу насквозь. У Вояты вдруг защемило сердце: Страхота был всего на год-другой старше его и ничуть не напоминал зверя с железными зубами, каким его описывал отец Касьян. Обычный парень, довольно приглядный собою, хотел на Еленке жениться. Видно, что в жизни нрав имел весёлый, только вот сейчас им посмеяться не над чем… И родной старший брат его сгубил. Но к жизни его не вернуть. Только душу…
Ведь святой Никита смог. В той бересте, что на Никольщины Миколка привёз от матери Агнии, описано, как по Никитиной молитве Бог оживил давно умерших людей, и они тоже уверовали в Христа, и Бог принял их в царствие небесное. «Шедше с миром, идите в рай…» Может быть, если все условия сойдутся, Бог примет и всех тех, кто уже двести лет ждёт освобождения на озёрном дне?
– Вот ты мне скажи, – обратился Воята к Страхоте, – кто они, те, что в озере сидят? Старцы или бесы?
– Я на беса похож? – Страхота не удивился вопросу.
– Я бесов мало как-то видел… но слыхал, они собой черны, крылаты, хвостаты… Но это те, что были прежде ангелами, да примкнули к мятежу Сатаны против Бога и за то низвергнуты были. А говорят, есть ещё… другие. Которые были детьми Адама, а он их от Бога спрятал…
– А есть ещё такие, как я, – подхватил Страхота. – И много нас. Неисчислимо. Всякий, кто человеком родился, но жизнь свою нехорошо прожил, закончил нехорошо или срока своего не дожил. Земля нас не принимает, небо отвергает. Кто утонул – тому в воде и жить. Кто в лесу сгинул – лесовым духом становится. Так и живём – гуляем в лесу, в воде, над болотами, по дорогам вихрями носимся… Вся земля-мать полна духами детей своих. Одна радость, люди добрые не забывают нас – угощают в лесу и в поле, по весне и нам яички красные приносят, под берёзою кладут… Ведь и мы – не чужие вам, а своих терять не годится, коли даже умерли. И умерших – особенно. В каждом из рода русского – капля силы его.
– Всех уж не спасти! – вырвалось у Вояты, ошеломлённого пониманием, как много этих духов бывших людей.
– Ну хоть тех, что в озере. От них всякий в нашей волости свой род ведёт. Навалитесь все разом – спасёте дедов, а они уж вас не оставят. Так и будет род ваш крепок, словно дуб, – корни в земле, ветки в небе.
Воята хотел что-то ответить, но Страхота сделал ему знак молчать и повернул голову к оконцу.
– Слышишь?
Воята прислушался, ожидая услышать волчий вой. Но разобрал только свист и треск цикад.
– Петух… – пробормотал Страхота. – В Божеводах петух поёт. Значит, кончена наша беседа. Помни, что я сказал. – Он поднялся на ноги. – Придёт час – Псалтирь держи при себе.
Воята хотел поблагодарить, но не успел: огоньки светильников потухли, избу поглотила тьма, и он разом ощутил, что остался один.
Во мраке перед глазами тлел слабенький огонёк. В руках ощущалась тяжесть. Книга. Это Апостол. Он не растаял вместе со Страхотой. Воята сделал несколько шагов к огоньку и наткнулся на перекосившийся стол. Огонёк мерцал на печи – та свеча, что сам Воята поставил, почти догорела. И сколько он видел при этом свете – старая изба волхва Крушины опять сделалась запустелой и мёртвой.
Воята положил Апостол на лавку и потряс онемевшими руками. Сел на пол, привалившись спиной к конику. Было чувство удовлетворённости и притом опустошения. Сейчас он не мог ни о чём-то думать, ни бояться, ни радоваться – не осталось сил. Переложив Апостол на пол, Воята опустил на него голову и заснул. Последняя его мысль была – со святой книгой под головой его сам Сатана не тронет…
Пробудил Вояту холод и боль в онемевших мышцах. Моргая спросонья, он повернулся. Вокруг было сумрачно-светло и очень свежо, пахло лесом, влажной землёй и гнилью. Перед глазами – серые доски и брёвна, усыпанные сором. Лежал Воята на голом полу, сверху неприятно нависала провалившаяся крыша.
Скривясь от боли в спине, Воята медленно сел, вспоминая, как сюда попал.
Заброшенная изба… Господи помилуй, он же в волховской избе заснул! И вроде не съел его никто! На всякий случай Воята бегло себя ощупал, но нехватки не нашёл.
Ну и жуть снилась! Воята протёр глаза и убрал волосы с лица. Вспомнил, что тут ручей неподалёку – пойти умыться. Снилось, будто из печи вылезла жаба… целая жабища… Он глянул на печь, но перед устьем лежала лишь кучка сора.
Голод напомнил о себе. До жилья чёрт знает как далеко, а при себе ничего не осталось… два последних Еленкиных блина жаба во сне слопала.
Воята развернулся, чтобы встать с пола… и увидел книгу. На ней он спал, вместо подушки, отчего ухо до сих пор болит. Тёмно-бурая кожа переплёта, тиснёный рисунок со стёршейся позолотой, крест и ростки вокруг него вьются…
Апостол.
– Крестная сила! Так мне это не приснилось? – вслух спросил Воята.
Никто не ответил.
Забыв о голоде, Воята взял с пола книгу, вышел на крыльцо, где посветлее, присел там, положил Апостол и осторожно раскрыл. Ух! Апостол был написан по-славянски – тот самый перевод, что делали вероучители святые Кирилл и Мефодий. В начале цветные изображения учёных мужей в длинных одеяниях и со свитками – надо думать, сами апостолы.
Знакомые заголовки.
Деяния святых Апостол.
Зачало 2…
«Во дни оны, возвратишася апостоли во Иерусалим от горы, нарицаемой Елеон…»
В среду вторыя недели…
Зачало 12…
В неделю Фомину…
«Во дни оны, слышавше апостоли внидоша по утренице в церковь и учаху. Пришед же архиерей и иже с ним…»
Воята просматривал один лист за другим, уже примерно зная, что искать, но везде были ровно выписанные чёрные строки апостольских посланий и между ними заголовки красным. Некоторые страницы явно пострадали от мышей.
«Во дни оны, отверз Петр уста, рече…»
Иоанн Богослов…
К римлянам послание святого апостола Павла…
«Братие, слава и честь и мир всякому делающему благое…»
Ничего особенного. Уже не вчитываясь, Воята в нетерпении скользил глазами по полям страниц с боков и снизу, но там было пусто – если не считать пятен воска и лохмотьев оборванных краёв. Иногда под густыми отпечатками пальцев ему мерещились какие-то письмена, но, вглядевшись, он обнаруживал просто царапины.
Полистав с четверть, Воята поднял глаза. В лес незаметно пришло утро, вовсю голосили птицы, на заброшенную поляну падали солнечные лучи, и в этом свете она казалась обычной поляной, каких в лесу тысячи. Свежий воздух от запаха влажных трав казался плотным, как вода; его хотелось вдыхать всей грудью, да только берегись, как бы не захлебнуться.
Есть ли в книге что-то важное? Апостол был спрятан всего-то восемь лет назад, до того он двести лет хранился у Власия, по нему служили и отец Македон, и отец Ерон, и отец Горгоний, и отец Илиан – или кто там был до Ерона? Если не все они, то многие разумели грамоте. Будь здесь Панфириевы писания – их бы видели десятки попов, дьяконов и парамонарей. Никаких тайн здесь не может содержаться.
Но отец Македон что-то такое здесь нашёл. Не зря же Еленка сочла книгу опасной. Сама она в грамоте ступить не умеет, в чём опасность, не ведала. Но что-то должно быть…
«В субботу по Воздвижении…»
«Братие, ихже око не виде и ухо не слыша…»
«Братие, послах к вам Тимофея…»
Воята всё листал; глаз было зацепился за знакомое имя, и он спешно вернулся назад, но вчитался и вздохнул: это всё были Павловы послания к коринфянам, содержавшие строку «Прииду же к вам, егда Македонию прейду: Македонию бо прехожду…»
Ближе к середине Воята зажмурился и потёр усталые глаза. Как сказал Павел, «сеяй скудостию, скудостию и пожнет». Оценив, сколько ещё осталось, Воята бережно перевернул книгу задней обложкой вверх и открыл сразу последние листы.
И сразу увидел. От вида неровных строк, втиснутых над последними строчками «Посланий ко евреям», Вояту бросило в жар. Но это не Панфирия рука, и чернила другие, хотя тоже старые. Два листа, на которые он смотрел, выглядели куда свежее других, даже по цвету сильно отличались от прочих, более тёмных. По краям страниц, довольно ровным, шла жёлто-бурая полоса. Удивившись, Воята потёр её пальцем – на влажном воздухе ощущалась некая липкость.
Эти два листа были склеены. Кто-то давным-давно склеил два последних листа, так что самого последнего никто не видел невесть сколько лет. И, должно быть, отец Македон первым эту запись обнаружил.
Одолевая дрожь волнения, Воята стал разбирать неровные буквы. Оставивший запись был в грамоте ещё слабее Панфирия. Начиналось всё со слова «рече», но конец его был столь грязен, что писавший, похоже, пытался переправить его не то на «рек», не то на «рекше…» Дальше шло чьё-то имя – Нечайко, сын Шатунов… или Шалунов… Или Малунов. Этот здесь при чём? Он кто вообще? Потом Воята увидел знакомое слово «пятница» и стал вчитываться ещё тщательнее. Ага, это обозначена «пятница 2-я по Пятидесятнице» – та самая Девятуха по бабьему счёту!
Это оно! Глубоко вдохнув, Воята откинул голову и устремил взгляд на лес, стараясь успокоиться. Пятницы, святые пятницы, бабьи богини.
То ли писавший боялся, что не уместит всё необходимое, то ли просто не умел писать иные слова полностью, но менее опытный чтец половины не разобрал бы. Вместо «азъ» было «а», все обозначения речи шли как «ре». Знакомое «звезда» выглядит как «звеза». «Гла ко мне гла…» Неведомый писатель привык в церковных книгах читать слова под титлами, но тут усомнился, в каком из двух слов поставить на конце «аз», а в каком – «юс малый», и пытался переправить, что вышло совсем невразумительно, но Вояту осенило: «глас ко мне глагола». «От нбс огм» – «от небесе огнем»…
Если бы Воята не знал, какого рода сведений тут искать, он бы ничего не понял в этой путанице. Постепенно прояснилось: некто Нечайка, Шатунов (или Малунов) сын, рассказал… кому-то своё видение, схожее с видением Панфирия и с рассказом Еленки о вечере смерти её отца.
«Рече ми, – это «ми», то есть «мне» начертал неведомый писатель, но явно не Панфирий, – Нечайко, сын Шатунов: в пятницу 2-ю по Пятидесятнице виде на озере видение дивное, знамение явися змиево на небесах, аки звезда великая, сошед превеликий змий от небесе огнем и бысть яко дым по земли, и ужасошася вси людье…»
«Говорили, что та звезда – знамение змиево в небесах, – только вчера сказала Вояте Еленка, – аки звезда великая, сходит змий превеликий от небес огнём…» Здесь описано то же самое. Но эту надпись не мог сделать отец Македон и вообще никто после того вечера, о котором говорила Еленка. Македон в тот же вечер расстался с жизнью, Апостол после того никто в руках не держал, кроме Еленки, а она неграмотна…
«Не в первый раз, – ночью сказал ему Страхота. – Это в третий раз… В последний…» Выходит, тут описано более раннее явление змиева знамения над озером… Первое. Самое первое. Второе узрел сам отец Македон. И понял, что это значит, поскольку прочёл вот эту запись.
Воята снова вгляделся в неровные буквы.
«Явися из воды цепь золотая превеликая».
Это что-то новое. Про золотую цепь не писал и не говорил ещё никто.
«И голос ко мне глагола и рече: потягни же цепь сию по твоей силе, град велик и славен из вод извержен будет…»
В изумлении Воята уставился невидящим взглядом на лес. Не замечая человека, застывшего на крыльце давно покинутой избы, по поляне скакали белки, перепархивали птицы. Кружили две бело-жёлтые бабочки, будто два лепестка, подхваченные ветерком. Блестели под солнцем последние капли быстро сохнущей росы. «День озарит, и денница воссияет в сердцах ваших…»[71]
Так вот как град из вод будет извержен! По золотой цепи, что выйдет из озера под змиевым знамением!
«Смеся Нечайко…» Что? Смеялся? Тут захохочешь… «Страхом велим…» Нет, это не «смеялся», а «смятеся» – смутился, испугался. «Паде он на лице свое и к гду моляче: гди помилуй. Внеда же въста, не видяче ничего. Аз, поп Хоритан у Власия, сие писа, не вемь, от бга ли волхования ли…»
На этом запись кончалась. Воята опять глубоко вдохнул, втягивая столько воздуха, что грудь едва не лопнула. Теперь уж всё.
Поп Хоритан у Власия… Этого имени Воята ещё не слышал меж имён прежних сумежских попов. Видно, жил тот слишком давно, чтобы даже памятливая баба Параскева о нём знала.
Что получается? Глядя то в книгу, то на лес, Воята собрал всё в кучу. Некогда, очень давно, какой-то Нечайка увидел змия огненного над озером, и тут же из воды явилась золотая цепь, и раздался некий голос – ангел на глаза не показался, а может, Нечайка не догадался оглянуться. Тяни за цепь изо всех сил, сказал голос, и вытянешь Великославль. Однако Нечайка, дурень, вместо того чтобы послушаться, со страху рухнул носом в землю и принялся молиться. А когда встал, уже ничего не было – ни змия в небе, ни цепи в воде.
Если бы в волости существовало предание о Нечайке и цепи, за полгода оно до Вояты уж как-нибудь бы дошло – он же многих расспрашивал, и бабу Параскеву, и Овсея, и Миколку. Стало быть, Нечай своё видение от людей утаил. Известно оно стало лишь тогдашнему попу Хоритану. На исповеди Нечай рассказал? А поп Хоритан, смущённый не менее Нечайки, как умел записал услышанное, но устыдился, что нарушил тайну исповеди, и склеил листы, чтобы никто этой записи не увидел. «Не вем, от бга ли от волхования ли…» – сбивчивая запись выражала его сомнения, Бог ли послал Нечайке видения или это было бесово обольщение. Но и совсем скрыть это чудное происшествие Хоритан не посмел. Доверил тайну святой книге и Божьей воле.
И вот Божья воля сделала Вояту наследником того знания. Всё, что знали о гибели Великославля и его возможном возвращении разные люди, жившие в разные века – старец Панфирий, Нечайка и поп Хоритан, бесчисленные «старые люди», передававшие внукам предания о затонувшем городе, – собралось, как ручейки в реку, к Вояте.
Что ему теперь с этим делать? Нынче… он прикинул, какой нынче день. А ведь сейчас Макрида, великая пятница четвёртая, скоро будет Вознесение Господне. В эту весеннюю пору великие пятницы идут одна за другой, тесно, как девки в хороводе, ведут одна другую за руку – скоро уже и Варвара, потом Катерина, потом она – Ульяния. И тогда… опять встанет змий превеликий над озером, опять появится золотая цепь…
И если в это время у озера не сыщется никого посильнее и посмелее, чем тот Нечайка, Великославль навек утратит надежду на возвращение из пучин озёрных…
На обратном пути Воята заблудился. Вдоль ручья он прошёл почти правильно, но после, уже за буреломом, увидев тропку, от радости тут же на неё свернул и шагов через сто понял, что тропка не та. Пошёл назад, свернул еще раз – мнимая тропка исчезла, упёршись в край болота. Пошёл опять назад, с досады и лютого голода начал кричать – и ему ответили так быстро, что не поверил, думал, леший манит. Однако человеческие голоса не смолкали, среди них обнаружился женский, и вскоре Воята приметил между соснами троих – Еленку, полуседого мужика, в котором признал Василия Снежака, и какого-то парня. Увидев Вояту, Еленка вскрикнула, бегом устремилась к нему и стала обнимать восторженно, будто родного сына. Слушая её бессвязное и радостное бормотание, Воята вспомнил: сам же сказал, «если завтра к полудню не приду, приходите с кулём рогожным косточки собирать». Полдень миновал недавно, но Еленка, от тревоги всю ночь не спавшая, ещё утром уговорила Василия и Пятелку, своего двоюродного племянника, пойти с нею в лес искать пропавшего парамонаря.
– У вас поесть чего есть с собой? – выдавил Воята над головой Еленки: она обнимала его так крепко, что дыхание спёрло.
К счастью, Василий прихватил в дорогу хлеба, сала и вяленых лещей, и за всё это Воята охотно принялся, присев на поваленное дерево у тропы.
– Это тебя Крушина старый так расписал? – с беспокойным смешком Василий кивнул на разбитый нос Вояты и едва подсохшую ссадину на брови.
– Нет, это я… с другой нечистью сцепился.
– Ты прямо как святой Никита Бесогон! Чего ты там забыл-то, у Крушины?
Воята в это время жевал, поэтому имел время подумать.
– Обет я такой дал, – выговорил он наконец. – Что, дескать, ночь там проведу и бесовскую силу посрамлю.
– Ага, да! – со смехом воскликнул Пятелко. – У нас тоже отрок один, Нежко, в Крушинину избу полез, хотел колдовству научиться – ещё до полуночи сбежал оттуда в мокрых портках и до сих пор заикается!
– Воята не станет такими дурными делами заниматься! – осадила племянника Еленка. – Колдовству учиться, вот ещё!
– И я не сбежал, – добавил Воята. – Портки сухие у меня.
Он заметил, как Еленка окинула взглядом его короб за спиной, видимо, зная, что Апостол туда не поместился бы. Но не огорчилась: слишком рада была видеть Вояту живым.
– Да уж он Нежку не чета, – хмыкнул Василий. – Отрок храбрый, это вся волость знает. Ещё когда по тому вашему мужику стал псалмы читать, что был волком уяден…
Воята переменился в лице, надеясь, что за усердным жеванием этого никто не заметит. Знал бы он в тот давний вечер, когда просил у отца Касьяна позволения читать по памяти Псалтирь по Меркушке,
Колдовству учиться… Дела ему больше нет. Но тут вспомнилось: «Ты теперь не только с книгой, а с любым духом сможешь разговаривать». Уж не стал ли он, после встречи со Страхотой, и в самом деле колдуном!
Когда пришли в Песты, Еленка засуетилась, стала жарить яичницу, поставила варить кашу – отпускать Вояту шагать семь вёрст до Сумежья на голодное брюхо она отказалась. Увлечённая хлопотами, ни о чём не спросила. Только когда Воята уже принялся за яичницу, Еленка, стоя рядом, будто мать, сказала с нарочитой лёгкостью:
– Бог с ним, с тем Апостолом. Может, черти его унесли, а нам без него и лучше.
– Книгу Божественную черти унести не могут, – наставительно ответил Воята. – Я её видел.
– Кого?
– Книгу. Апостол. В руках держал.
– Где же ты нашёл? – изумилась Еленка.
– Ровно там, где ты положила. Страхота зачаровал, чтобы никто помимо его воли Апостол найти не мог. Сам отец Касьян приходил туда, искал, да ушёл ни с чём.
Понимая, что едва ли ему представится случай рассказать об этом приключении кому-то ещё, Воята изложил события ночи во всех подробностях. Еленка слушала, ловя каждое слово. Собственная его мать едва ли смогла бы принять всё это ближе к сердцу. Когда он говорил о Страхоте, у Еленки снова в глазах заблестели слёзы, но она справилась с собой.
– И я вот что смекнул, – сказал Воята, пересказав содержание записи попа Хоритана. – Отец твой, Македон, должно быть, тоже пытался Великославль вытянуть. Была пятница великая Ульяния и с нею Девятуха – так? Видели люди над озером змия огненного – так? Только цепь золотую увидел да голос тот услышал один только батюшка твой. А он того и ждал. Затем туда и пошёл. Не берёзки же завивать! Потянул он за ту цепь со всех своих сил… да не вытянул. Сил не хватило, только сердце надорвал. Оттого и был синий, как утопленник, а никаких ран не имел.
Еленка поднесла к носу конец передника, пытаясь удержаться от рыданий. Думали, будто злодей какой отца Македона удавил, потом пошёл слух, будто зверь ему горло перервал, но то, что случилось на самом деле, никому не могло прийти в голову. Разгадку тайны смерти своего отца Еленка держала в руках, но унесла и спрятала, так в неё и не проникнув.
– В тот день Тёмушке как раз десять годочков исполнилось бы… – ломким от слёз голосом сказала Еленка. – Исполнилось… она ведь жива… была…
– И будет! – заверил Воята.
Странно дело: обо всякой девке можно сказать, жива она или нет, но не о Тёмушке. У лешего она была и живая, и нет. Денька три она после того побыла в белом свете – истинно живой, а сейчас она снова и живая, и нет…
– Погоди. – Воята нахмурился. – В тот день? Девятуха была, это же несколько дней до Петрова дня.
– Четыре или пять.
– Почему же её именины на две недели раньше?
– Отец так решил. Её отец, – шмыгнув носом, уточнила Еленка, и в её глазах опять засверкал гнев. – Тогда баба Ульяна к нам пришла, давай, говорит, я крёстной ей стану, я и хотела её Ульяной окрестить, а он не дал. Бабу Ульяну обругал, дескать, слоняется тут, незвана-непрошена, а сама невесть какого роду… Тётку Христину в крёстные позвал, а нарёк так, будто дочка на две недели раньше родилась. Зачем – не знаю. Не спросила я. Он и так злой был как волк, что дочка, а не сын… Дитя малое, да своё родное – чего взъелся? Одно слово – двоедушник! Лихота, а не человек!
Еленка продолжала вполголоса бранить мужа, но Воята перестал слушать. Тёмушка родилась в Девятуху – а может, в ту самую, какая тоже приходилась на Ульянию великую, но это Еленка едва ли уже помнит. Так или нет – Девятуха ее в белый свет принесла… так может, Тёмушка как-то нужна для того, чтобы Девятуха свою силу явила? Но тогда нужна и какая-то другая женщина, в которой сила Ульянии великой…
Тёмушку надо вернуть. Обойдя большой круг, мысли Вояты вернулись к тому, с чего начинались. И для него самого это нужно, и для Еленки, а может, и для Великославля. Но для этого требуется батожок рябиновый, а его отец Касьян не отдаст, пока не получит Апостол. Отдать же ему Апостол… потерять Великославль.
Погружённый в свои мысли, Воята очнулся, только когда Еленка тронула его за плечо. Перед ним стояла миска горячей пшёнки, а в ней сверху в углублении золотилась лужица коровьего масла.
– Так что же теперь… с Тёмушкой? – повторила Еленка свой вопрос. – Коли Апостол ты нашёл… не отдашь… ему?
Жажда получить назад дочь боролась в ней с давней привычкой противиться всем желаниям мужа: ни разу ещё они не приносили добра ей и дочери.
– Да отдай ты ему Апостол, – деловито посоветовала над ухом Марьица. – Ты ведь уже всё нужное прочёл!
– Отдам – и он прочтёт, – ответил вслух Воята. – И уж он тогда из шкуры выпрыгнет, лишь бы город навек погубить.
– Если три книги у него в руках соберутся – над Смоком он власть заберёт, – вмешался в разговор ещё один голос, и Воята с изумлением узнал голос Страхоты. – Две уже у него – Евангелие да Псалтирь. Третьей не хватает.
– Над Смоком власть заберёт? – Воята уставился под потолок избы, хотя знал, что своих собеседников всё равно не увидит. – А ты, к слову сказать, как здесь оказался-то?
– Ты меня блинами накормил? – Судя по голосу, невидимый собеседник ухмыльнулся. – Теперь и я при тебе побуду.
– Привязался, нечистый дух! – возмущённо заверещала Марьица. – Изыди! Скажи ему, чтобы изошёл! Отродье сатанинское!
– Ты, мышь летучая! – грубовато прикрикнул на неё Страхота. – Не лезь, а то крылышки общиплю!
– Я Архангелам пожалуюсь, вот увидишь, они тебя…
– Тише! – Воята прикусил губу, чтобы не засмеяться.
К ангелу Марьице он давно привык, и вот ему на голову свалился и второй «ангел» – поганского рода. Кажется, у старых колдунов такой «ангел», то есть дух-помощник, называется «куд». Но в тех делах, что вокруг него завязались, и такой пригодится.
– Марьица! – строго добавил он. – Не жужжи!
– Скажи ему, чтобы изошёл!
– Он нам друг. Как мы с Апостолом дело решим, его тоже окрестим, и будет он тебе в небесах товарищем.
– Какой он мне товарищ!
– Мелкая, а вредная, что твоя кикимора! – вставил Страхота.
– Сам кикимора!
– Марьица, ты ангел! – напомнил Воята. – Чего такая злая?
– Это я твой ангел, чего он лезет, рожа поганская! Пусть убирается к себе под колоду гнилую, где солнце не светит, роса не ложится, на сырые мхи, на сухие дере…
– Ты где таких слов набралась? – перебил её Воята. – Если ты ангел, так будь посмирнее. А Страхоту не тронь. Нам, может, за Тёмушку придётся с обертуном биться. Поможешь, Страхота?
– Уж тут-то я помогу… – многозначительно, с угрозой, которая самому ему доставляла явное удовольствие, протянул Страхота. – Двадцать лет дожидаюсь… А ты вот что сделай. Поезжай к нему, к Плескачу. Скажи, от Еленки выведал, что Апостол она снесла в нашу старую избу. В избе он был, знает, что там Апостол не сыскать. Будет тоже думать, умом раскидывать, кто мог его забрать оттуда и почему молчит. Станет в уме супротивников своих перебирать – может, Егорка, может, Куприян или ещё кто из старых волхвов. Проси батожок батин. Думаю, он его не отдаст. Может, пошлёт тебя за Апостолом в отцову избу. Так или иначе, а будет у нас время посмотреть, что он теперь надумает.
Поразмыслив, Воята счёл этот совет разумным. До полнолуния оставались три недели, и ещё неделей позже Ульяния великая на пару с Девятухой снова явятся к Богу просить за Великославль. Но сейчас была только Макрида, и Воята не мог предугадать, что ему принесут её товарки.
Возвратившись в Сумежье, Воята даже успел позвонить к вечерне – без него эту обязанность исполнял какой-то из внуков бабы Ираиды. Опять едва сдержал усмешку при виде отца Касьяна, у коего на лице маками цвели следы их недавней схватки в тёмной избе. Запевая вечерний псалом «Благослови, душе моя, Господа…» и глядя, как отец Касьян, в рясе и епитрахили, тем временем тайно читает светильничные молитвы, сам не мог поверить, что всего одну ночь назад они с батюшкой яростно охаживали друг друга кулаками, будто ухари на волховском мосту. А глядя на открытую в этот час завесу Царских врат, не мог не вспоминать, как увидел в этих вратах отца Касьяна – не в фелони, а в одной рубахе, с закрытыми глазами и вытянутыми вперёд ищущими руками…
Когда служба закончилась, Воята запер церковь, с поклоном вручил отцу Касьяну ключ и попросил разрешения уйти. Тот, испытующе на него поглядев, отпустил. Видно, как и Воята, решил выждать. Воята, как ни жаждал поскорее вновь увидеть Артемию в человеческом облике, понимал, что действовать надо осторожно; пусть-ка отец Касьян гадает, достиг ли чего бойкий парамонарь в деле отыскания Апостола.
На другое утро Воята, хоть отчасти выспавшись, поднялся на белой заре и отправился на росстань. Он уже привык, что кузница стоит там на рассвете и исчезает в другое время, и не задавал вопросов даже мысленно: и без того есть о чём голове болеть. Здороваясь, Кузьма бросил понимающий взгляд на его разбитое лицо, но ничего не сказал. В это утро они наконец приступили к сердцевине копья: взяли оставшуюся половину первоначальной большой заготовки и стали расковывать её в квадратный прут толщиной чуть более пальца. С одного края расплющили её в лопатку шириной с ладонь, свернули в трубку – и получилась втулка наконечника. Теперь Воята начал понимать, где тут его будущее оружие. Оставшуюся часть вытянули в сердцевину, а кручёный брусок, сделанный из двух других частей заготовки, растянули настолько, чтобы им можно было этот сердечник обернуть по всей длине.
– На «люди» похоже, – заметил Воята.
– Где? – Кузьма оглянулся на дверь. – Какие люди?
– Буква такая «люди». – Воята нарисовал букву пальцем в воздухе. – Такой же облик у неё.
– Так я, выходит, в грамоте горазд! – хмыкнул Кузьма. – Сколько уж этаких «людей» сотворил!
Подогнав все части друг к другу, их снова нагрели и сварили вместе. Теперь перед Воятой был настоящий наконечник копья, хоть и ещё не достаточной длины и не доведённый до ума.
Потом наконечник вытягивался в длину – до локтя, опять нагревался, остужался, шлифовался, опять накаливался до цвета жёлто-рыжего заката и закаливался в горшке с маслом. Опять шлифовался, после чего Кузьма «делал отпуск» – держал наконечник над открытым огнём, глядя, как по нему идут разные цвета и выжидая нужный, соломенно-жёлтый.
В конце третьего или четвёртого дня работы Воята получил готовое копейцо – заточенный наконечник копья, с пробитым в стенке втулки маленьким отверстием для гвоздя. Здоровенный и острый, будто небольшой меч. Кузьма объяснил, как снабдить его рукоятью: конец будущего древка обжечь, обстругать под втулку, насадить и пробить через дырочку гвоздём.
– Я как осенью свои гривны получу, рассчитаюсь с тобой. – Воята поклонился в благодарность. – Как Нежата Нездинич с обозом приедет, мне плату привезёт.
– Ты к Егорке теперь ступай, – посоветовал Кузьма, – он тебе древко хорошее подберёт.
Сочтя этот совет ценным, Воята, с завёрнутым в мешковину копейцом, направился прямо к Егорке. Да и как он мог бы явиться в Сумежье с такой ношей в руках? Там, у Егорки, своё оружие и придётся оставить, иначе отец Касьян вмиг о нём прознает. И уж догадается, на какого такого медведя его парамонарь собирается. А у Егорки хорошо – и к погосту близко, и надёжно, и скрытно.
Егорка охотно взялся подобрать древко и оставил наконечник у себя. А Воята побежал звонить в било – подступала служба первого часа…
Только в этот день отец Касьян велел Вояте после службы зайти к нему – не имея другого важного дела, как Воята, он уже извёлся от ожидания.
И вот Воята опять в той избе, куда с неделю назад прокрался во тьме кромешной. Впервые с тех пор он попал сюда и при свете дня обшарил быстрым взглядом все углы. Вон тот ларь, на какой он вслепую швырнул отца Касьяна, вон печь, о какую приложил супротивника головой. Никакого батожка на виду не было, что и понятно.
– Есть в людях молва некая… – сурово хмурясь, начал отец Касьян. – Сомнительно мне: не с бесами ли ты связался, отроче?
Воята едва не засмеялся. Он-то – с бесами? Кто бы говорил!
– Да где ж я их возьму? – вырвалось у него.
– А на росстани.
– На росстани? – Воята нарочито сделал лицо дурачка, хотя сердце тревожно ёкнуло.
– Самое для них место. А ты туда всякое утро бегаешь.
– Да я так… не спится. Пройтись… В избе душно.
– Где бываешь? – Отец Касьян наклонился вперёд и сердито сдвинул брови.
– Да по полю пройдусь – и назад, к службе звонить.
– Люди видели – выйдешь на росстань, крикнешь что-то, да и пропадёшь! Будто не бывало! Точно бесы уносят!
– Да какие бесы? Не уносит меня никто! Видать, бабы вздурясь болтают. Разве я пропадаю куда? Пройдусь – и к утрене на месте, где положено.
– А с руками у тебя что? – Отец Касьян указал на руки Вояты, в которые за эти дни въелась чернота железа и появилось несколько ссадин.
– Да по хозяйству… У Параскевы мужиков-то в доме нет, всё я один.
– Ох, лихота! Крутишь ты мне хвостом – докрутишься! Я тебя, владычного выкормыша, насквозь вижу! – Отец Касьян впился в лицо Вояты горящими чёрными глазами, но тому уже не было страшно.
Над ухом раздался звук, похожий на досадливо брошенное «хм!». Воята едва удержался от того, чтобы вскинуть глаза и поискать над головой Страхоту. Попробуй – сам и подтвердишь, что у тебя теперь бесы в услужении!
Отец Касьян помолчал. Воята тоже молчал, чувствуя, что знает больше собеседника, и это придавало ему уверенности.
– Ну что… вызнал что-нибудь… насчёт Апостола? – наконец обронил отец Касьян.
– Кое-что вызнал… – уклончиво ответил Воята.
– Ну? – В голосе попа прорвалось нетерпение. – Где он? Знаешь?
– Где – знаю, да не знаю, где это. – Воята виновато усмехнулся. – Насилу уломал Еленку… Сказывала, что унесла Апостол в какую-то избу, мол, там волхвы жили. А та изба – за Крутицким ручьём.
– Крушины изба? – У отца Касьяна дрогнул голос.
– Не то Крушины, не то Рябины… А может, Ракиты, не помню. Его ж давно в живых нет, она сказала. Туда, говорит, снесла. Там никто не бывает, там, знать, и лежит.
Лицо отца Касьяна разгладилось, он откинулся на лавке. Сквозь это спокойствие пробивалось разочарование, и Воята его понимал. Тот ведь уже искал Апостол в избе своего покойного отца и был уверен, что его там нет.
Но, узнав, что Еленка и правда отнесла книгу именно туда, не мог не задать вопроса, кто же её оттуда взял?
– Ин ладно… – проговорил он. – Ступай…
– А как же… батожок-то? Ты обещал.
– А как Апостол-то? – передразнил отец Касьян. – Книги-то нет.
– Я не знаю, где та изба! Я тут человек новый, сам говоришь.
– Скажи Еленке, чтобы сходила принесла! Она-то знает.
– Я уж говорил – ни в какую. Говорит, книга та опасная, она и избы той боится. Там, говорит, бесы живут. Что батожок-то? Давай, коли обещал.
– Погоди ты! – с досадой перебил отец Касьян, которому Воятина настырность мешала думать. – Не спеши. Сейчас тебе батожок бесполезен. Только при полной луне… Ступай. Я как надумаю, тебе объявлю.
Воята поклонился и вышел.
Хорошо, думал он по пути к Параскевину двору, что копейцо готово. Сдаётся, бабы, выгоняющие коров в стадо, видели, как он бегает на зорях к росстани, а там пропадает и сызнова появляется. Больше он туда не пойдёт. А если как-то вечерком прогуляется до выгона поболтать с Егоркой – в этом-то чего дивного?
На полной луне, поп сказал…
– Выжидает, пока в силу войдёт, – шепнул над самым ухом голос Страхоты.
Воята, ко второму своему «ангелу» ещё не привыкший, вздрогнул и невольно обернулся.
– Смотри – заманит он тебя в ту избу. Я его, лихоту, насквозь вижу. – Страхота невольно повторил слова своего брата-обертуна, но Страхоте Воята поверил больше: ведь своего брата тот и правда хорошо знал.
– Ещё кто кого заманит… – прошептал в ответ Воята.
Теперь, когда у него имелось оружие, он начинал чувствовать себя ловцом, а не дичью.
Сумежский обертун. Лебедь Артемия. Змий Смок и град Великославль. Чтобы с одним копьём такую «добычу» взять, надо быть истинным Егорием Храбрым!
В недолгом времени за пятницей Макридой пришла её сестра Варвара, по прозванию Зелёная. В четверг перед нею все девки с утра пораньше нарядились и с песнями, с лукошками в руках отправились в лес за выгоном. Бабы вздыхали, глядя им вслед, и рассказывали, сидя у Параскевы, как сами невестами ходили завивать берёзки. Воята слушал одним ухом: девичьи гулянья его не занимали, и думал он об одном: если бы не Касьянова злоба, и Тёмушка пошла бы сейчас с другими девками в лес. Может, живя у лешего, она и могла там водить круги с русалками, но теперь нет у неё рук, только крылья… Могут ли лебеди водить хороводы на озёрной глади? А боярыня-луна любовалась бы ими с вышины, изливая серебряный свет, чтобы лучше видеть, и жалея, что не может спуститься и войти в этот круг.
Через два дня пришла Пятидесятница. В субботу перед нею в лес отправились уже мужики с топорами, на телегах, и привезли в Сумежье целые возы зелени. И погост обратился в лес: у каждых ворот, у каждого дома поставили зелёную молодую берёзку, в избах всё изукрасили берёзовыми ветками, пол посыпали травой. Зелени нанесли и в церковь – целая череда берёзок стояла вдоль стен, пол тоже был усыпан травой, на стенах венки из ветвей. Воята, оглядываясь при начале Троицкой вечерней службы, не мог понять, в церкви он или в роще. Даже вдруг подумалось: на осенины дедов-покойников приглашают угощаться в дом, весной на Радуницу сами идут пировать на жальники; так и здесь, сперва люди ходили угощаться в рощу, а теперь роща в ответ явилась в погост. Отец Касьян вышел на амвон в зелёном облачении – старом, служившим, как видно, ещё отцу Ерону, – и среди зелени берёзовой листвы напоминал неких Воятиных знакомцев… охочих до хороших коней. Густой запах зелени и древесного сока, наполняя тесную церковь, кружил голову и возносил дух; огоньки свечей мерцали среди деревьев, как веселящиеся души, а доносящееся издали пение девок казалось голосом самой земли, поющей от радости обновления.
После службы девки принесли из лесу берёзку и стали ходить с нею по Сумежью: берёзка заворачивала в гости к каждой из невест, там её с дружиной угощали, водили возле неё хоровод, потом несли дальше. Глядя на это от своих ворот, Воята невольно думал о Еленке. В Барсуках ведь тоже носят берёзку: каково Еленке смотреть на это, зная, что кабы не мужнина злоба, берёзка зашла бы и к ней, потому что и у неё в дому была бы невеста.
А был бы отец Касьян не обертун сумежский, а как все добрые отцы, Еленка и Тёмушка сейчас жили бы здесь, на поповском дворе, и он видел бы их каждый день… Да может, осенило вдруг Вояту, он уже сейчас был бы женат и стоял бы не со Сбыней и Домачкой, делая вид, будто пялится на девок, а с Несдичем, Радшей и прочими молодцами, кто свою судьбу уже нашёл.
Когда берёзка обошла всех, зелёная её дружина в венках из ветвей пустилась в путь вдоль Меженца к берегу Нивы, чтобы там бросить её в реку ради будущих летних дождей. Никто в этот день не работал, все в Сумежье пили мёд и брагу, ходили по гостям. На площади играли рожки. Даже отец Касьян к ночи был в подпитии. Темнело теперь поздно, и Воята заметил его стоящим у поповского двора среди стариков, глядящих на игры молодёжи на площади.
Отец Касьян тоже заметил Вояту и кивком велел подойти. Тот повиновался, чувствуя, как слегка замирает сердце.
До полнолуния оставалось пять дней.
– Вот что, отроче. – Отец Касьян слегка приблизил к нему голову, чтобы их не услышали мужики вокруг, и Вояте пришлось к нему наклониться. – Как настанет полонь, – он взглянул наверх, где среди светло-синего прозрачного неба висела серебристо-белая луна в подполони[72], – дело наше решим. После Духова дня[73] я в Ящеровский погост поеду. Батожок твой с собой возьму.
Он так и сказал, «твой батожок», будто считал обмен уже свершившимся, Воята отметил это.
– Под первую ночь полони приходи в ту избу старую…
– Да как же я её найду?
– Еленка пусть проводит. Сколько она когда-то туда бегивала, чай дорогу не забыла…
– Не захочет она!
– Захочет! – резко возразил отец Касьян, и несколько мужиков даже обернулись. – Бесовку свою назад получить захочет, – добавил он, понизив голос, – так пойдёт. Жди меня там. Я вечером батожок привезу и Апостол заберу. Тогда всё без обмана будет. Согласен?
– Ну… да.
Напористый, суровый вид отца Касьяна не оставлял времени на раздумья.
Но Воята и без того знал – откладывать больше некуда. До решающего полнолуния осталось пять дней; до того как великая пятница Ульяния подаст руку малой пятнице Девятухе – двенадцать. И к тому времени судьба Великославля уже будет решена…
После утрени в четверг отец Касьян оседлал Соловейку.
– К вечеру жди в той избе, – тихо сказал он Вояте, подошедшему прощаться. – Нынче дни долгие, я к закату подъеду, и ты дотемна в Песты успеешь воротиться.
– А батожок-то? – отчасти прикидываясь дурачком, спросил Воята.
– Так не здесь же он у меня. А то ещё скрадёт кто. – Отец Касьян бросил на Вояту насмешливый взгляд, и тот послушно потупился. – Заберу его… откуда надо и привезу. Только смотри – ни слова никому.
Воята почтительно поклонился, зная, что сделает всё наоборот. Еленка с ним не пойдёт, это он твёрдо решил. Дорогу найдёт сам, а ведь если… Сердце обрывалось: отец Касьян рассчитывает, что в избу Крушины парамонаря приведёт Еленка, что они вечером будут там вдвоём… ждать восхода полной луны. И если сумежский обертун прибежит туда в зверином облике, то… Даже про себя Воята не смел вымолвить, чего опасается. В мыслях не укладывалось такое коварство, такая жестокость. Пусть в отце Касьяне две души, но одна-то из них человечья! Тут он вспоминал об участи Страхоты и понимал: надежды нет. Коли Плескач в молодости родного брата не пожалел, чего жалеть жену, давным-давно его покинувшую и к тому же знающую о нём слишком много? Двенадцать лет она прожила спокойно, потому что молчала. Но теперь, встретившись с Воятой, Еленка заговорила, а значит, сделалась слишком опасна для мужа. Пусть Еленка сидит дома. А в спутницы себе Воята наметил другую – рогатину острую.
Ему же самому не стоило медлить. Едва отец Касьян уехал, Воята быстро собрался и побежал к Егорке на выгон.
Тот, как обычно, сидел на осиновом пне и неспешно плёл лукошко. Никакого скота поблизости видно не было, он гулял в лесу и вернётся на закате, при звуках Егоркиного рожка.
– Никола в стадо! – выкрикнул Воята. – Копейцо мое…
– Идём.
Егорка привёл его к себе в избу, зазвал внутрь, и там Воята сразу увидел у стены в углу рогатину, уже насаженную на длинное древко.
– Ясень! – с гордостью пояснил Егорка, пока Воята её рассматривал. – Он гибкий, прочный, удар держит, не ломается.
– Вот спасибо! – Воята оценил услугу, которая сберегла ему немало времени.
Да и не сумел бы он, без опыта, так хорошо насадить рогатину сам.
Выйдя наружу, он примерился на просторе, сделал несколько выпадов. Егорка не показывался, и Воята ждал, чтобы попрощаться. Когда же пастух вышел, у него в рука был некий подсилок, в котором Воята признал самострел – весьма старый по виду, но годный.
– Вот ещё возьми-ка с собой, – сказал Егорка. – Пригодится. Обращаться умеешь?
В том давнем походе на чудь Воята учился, наравне с прочими отроками, стрелять из самострела и лука, но на всякий случай сделал несколько выстрелов, метя в гнилое бревно на краю выгона. Стрел у Егорки нашлось только две, но Воята надеялся, что для ближнего боя ему этого хватит.
– И возьми-ка ты Дрозда! – Егорка кивнул на серого мерина, пасшегося поблизости. – Не то раньше времени умаешься, бегаючи.
– Да стоит ли? – усомнился Воята. – Конь-то чужой, а просить Трофима – он спросит, куда мне и зачем…
– Так бери – до завтра Трофим не хватится. Тебе нынче время терять нельзя. До места дойти мало, ещё кой-чего надо сделать. Я вот тебя научу… И зайди – седло дам.
Увидев Вояту верхом на коне и с рогатиной в руке, Егорка с довольным видом ухмыльнулся:
– Ну ты как есть Егорий Храбрый!
Верхом Воята добрался до Пестов, когда солнце ещё было высоко. Еленка, возившаяся в огородных грядах, всплеснула руками, когда его увидела.
– Ты знаешь что, – сказал ей Воята, – нынче иди-ка ночевать к родным куда. Одна дома не сиди.
– Полонь? – с пониманием спросила Еленка, однако, несколько переменившись в лице. – Ты
– Я – его, он – меня. Кому Бог пошлёт счастия, к утру узнаем. Только ты, как стемнеет, из дому не выходи и сиди с людьми. Он-то далеко нынче ночью должен быть, но знаю – умысел у него есть на тебя.
Воята понизил голос, стараясь, чтобы она не слишком испугалась, но Еленка встретила эти слова равнодушно.
– Я двенадцать лет жду, что придёт за мной, – обронила она. – Дивно, что не приходил… Я-то что – доля моя такая, с этими обертунами пропадать. Тебя мне жаль – парень молодой, жить и жить. Какие бесы тебя в наши дела втянули!
– Ничего! «Тии же всуе искаша душу мою, внидут в преисподние земли, предадятся в руки оружия»[74].
– Дай я хоть провожу тебя! Заплутаешь…
– Не заплутаю. А ты себя береги.
С тем Воята поскакал дальше, от Пестов на восток, по дороге на Божеводы. Где свернуть с дороги, он помнил – в прошлый раз посмотрел приметы. А на тропе, стоило ему усомниться, как голос Страхоты шепнул:
– Вон там. Где две сосны.
С таким провожатым точно не стоило утруждать немолодую женщину.
Проезжая по лесной заросшей тропе, Воята мысленно смотрел на себя со стороны и ухмылялся, благо никто не видел: верхом, с рогатиной – ну чисто Добрыня-воевода! Егорий Храбрый! Едет спасать царевну Елисафету от змия Смока – всё, как в сказании. И ведь правда, вздохнул Воята, перестав улыбаться. Артемию, лесную царевну, от змия в Дивном озере никто, кроме него, не спасёт.
Но встречи со змием Воята сейчас нисколько не опасался: до неё ещё надо было дожить. Все эти дни он постоянно молился, прося у Бога показать верный путь. Мысль о том, чтобы своей рукой убить живое существо – пусть не человека и не зверя, а мерзкую, противную естеству помесь того и другого, – претила ему даже сейчас. Кто он такой, чтобы судить и казнить? Отняв чью-то жизнь, назад её не вернёшь. Предав кого-то смерти жалу, убережёшься ли сам? Но сумежского обертуна нужно остановить – не вечно же ему брать в год по человеку?
Что если отец Касьян и правда хочет обменять рябиновый батожок на Апостол? Мысль эта не давала Вояте покоя. Но если так, зачем он назначил встречу в глухом лесу, да ещё и в полнолуние? Не смешны ли эти сомнения? Не поплатится ли он за них жизнью?
– Ты выжди, – в конце концов посоветовала ему Марьица, которой, конечно, были видны все его мучения. – Придёт супротивник твой в человеческом облике и с батожком – поговори с ним…
– Только близко не подходи! – перебил её Страхота с выражением тревожной насмешки. – А то сам получишь тем батожком вдоль спины – зайцем серым запрыгаешь. Да недолго – тут тебе и конец придёт. А коли явится обертун зверем лютым – здесь уж не зевай.
– А Бог рассудит, – добавила Марьица.
Судит ли Бог зверей, подумал Воята? Или обертуны сразу отправляются к Сатане? Ведь Бог сотворил зверей – отдельно, а человека – отдельно. Пытаясь делаться то одним, то другим, обертун нарушает замысел Божий.
Уже смолкли птицы, рассевшись на гнезда, только перекликались соловьи да уныло отвечала им кукушка. На поляне всё было по-старому. В этот раз она вовсе не показалась Вояте зловещей: сейчас бояться нечего, настоящая угроза придёт в темноте… А до темноты у него оставалось достаточно времени, чтобы исполнить все советы Егорки.
– Давай в хлев, – сказал ему Страхота. – В избе – крыша загорится, и ты вместе с нею, а печь слишком мало света даст, да и дымно там будет.
Он был прав: для задуманного гораздо лучше подходила клеть с её земляным полом и почти без крыши. Дверь была ещё на месте, но стояла перекосившись и наполовину склонившись внутрь: кожаные петли сгнили, она не держалась, как положено, а только присохла. Воята без труда её оторвал и поставил рядом, у стены.
До самой темноты он трудился не покладая рук и натаскал целую груду хвороста, чтобы хватило на всю ночь. Правда, ночи сейчас коротки, всего неделя оставалась до Ярилы Старого – самого долгого в году. Настоящая темнота приходит только в самой середине ночи, и то не задерживается. А вместе с темнотой придёт и зверь полнолуния – в этом Воята уже почти не сомневался.
Пока он работал, Дрозд, стреноженный, пасся на поляне. Что с ним делать, задумался Воята, пока ел свой ужин – хлеб с салом и печёными яйцами. Если в ночи явится зверь – как бы не зарезал и коня. Придётся взять его с собой, лишить ночного выпаса.
Солнце садилось, в лесу сгущались сумерки. Воята завёл Дрозда внутрь бывшего хлева и там привязал. Сложил хворост так, чтобы оставалось только поднести огонёк к бересте. Дверь хлева вставил в проём так, что осталась лишь малая щель. Крупный зверь, однако, без труда её сдвинет – ну и пусть…
Ещё днём, до того как заняться топливом, Воята при помощи Дрозда затащил в хлев толстое бревно из леса и установил его наклонно, подвесив тяжеленный комель прямо над входом. Верёвка от него шла к насторожке – толстой рогатой палке, подпирающей бревно. Этой хитрости Вояту научил Егорка и даже нарисовал концом посоха на земле, чтобы попович, не имеющий опыта ловли, точно всё понял. Теперь если кто-то сдвинет дверь и с нею насторожку, бревно тут же на него и рухнет. Егорка сказал, так иногда берут медведей. При силе обертуна, ловушка не удержит его надолго, но долго было и не надо. Дальше Егорка советовал полагаться на самострел.
Когда углы хлева залила тьма, Воята запалил костёр. Топливо в лесу нашлось не самое лучшее, хоть Воята и выбирал сучья посуше; огонь трещал и плевался искрами, благо дым свободно выходил вверх, между голыми стропилами крыши. Искры на волне жара рвались ввысь, будто надеялись воссиять среди звёзд.
Заката за лесом не было видно, но зато Воята увидел луну. Вот она, красавица, белая жена в сияющих белых одеждах. Что бы ни случилось тут, на земле, всякую ночь приставленные ангелы-вожатые выводят белых волов её колесницы на синие поля бессолнечных небес. С тех пор как Марьица рассказала об этом Вояте, он всегда радовался луне, как знакомой. Но теперь она напомнила ему об угрозе – серебряный свет её полного лика человека превращает в чудовище, но какие бы злодеяния сумежский обертун ни творил, красавица взирает на это равнодушно. И если нынче суждено ей увидеть гибель бойкого парамонаря, уронит ли она хоть одну слезу?
Рука невольно потянулась проверить – на месте ли самострел. Воята устроил его под правым боком, готовый к стрельбе, чтобы можно было сразу схватить. Рогатина стояла, воткнутая в землю, слева. Если он с таким снаряжением обертуна не одолеет, то драница рваная ему цена.
Всё же Воята не мог унять дрожи где-то внутри. Лишь на днях весна сменилась летом, земной мир подходил к вершине расцвета, даже сейчас, ночью, было тепло, лесной воздух полон кружащих голову ароматов – трав, сосновой смолы и хвои, терпкой свежести земли. На самых солнечных полянках уже созрела земляника. Живи да радуйся – в один голос говорило человеку всё созданное Богом.
И в эту прекрасную, душистую пору он, Воята, может быть растерзан. Сидя у костра и прислушиваясь к звукам ночного леса – треск и свист цикад, крики птиц, – он вспоминал всё с самого начала своей жизни в Сумежье и пытался понять: как его занесло-то в этот полуразрушенный хлев, что сделало добровольной добычей лютого обертуна? Но сколько ни перебирал свои поступки, не находил ошибочного. Нельзя было допустить, чтобы Меркушку бросили в Лихом логу и оставили среди других неупокоенных душ. Но в Лихом логу их было два или три десятка, а сколько в Дивном озере?
«Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззакония, – читал он про себя тридцать шестой псалом, чувствуя, что сегодня он уместнее всех прочих. – Ибо они, как трава, скоро будут подкошены… Уповай на Господа и делай добро: живи на земле и храни истину…»
Не забывал Воята и приглядывать за Дроздом, но тот пока был спокоен, лишь иногда шумно вздыхал. Над ухом звенели комары, и Воята отгонял их сорванной берёзовой веткой. Посматривал на луну, следя за её медленным шествием по небу. Уж ей-то бояться некого.
«…ибо делающие зло истребятся, уповающие же на Господа наследуют землю. Ещё немного, и не станет нечестивого; посмотришь на его место – и нет его…»
Эти слова особенно утешали Вояту. Ещё немного. Не успеет рассеяться тьма короткой летней ночи, как нечестивого не станет. Старший сын волхва Крушины изначально имел волчье сердце в груди – порукой тому судьба Страхоты, который только в том и был виноват, что полюбился Еленке. Люди, бывает, меняются, а вера учит покаянию – но если бы Плескач, ставший Касьяном, раскаялся в былом, он был бы другим человеком, и не умышлял бы на жизнь жены, не превратил бы дочь в птицу…
«Нечестивый злоумышляет против праведника и скрежещет на него зубами своими…»
Воята не дерзал относить себя к праведникам – юные праведники живут совсем иначе, на торгу кулаками не машут и за буйство в дальние погосты ссылаемы не бывают, – но мало к кому из нечестивцев так хорошо подходили слова о скрежете зубов.
«Нечестивые обнажают меч и натягивают лук свой, чтобы низложить бедного и нищего, чтобы пронзить идущих прямым путём: меч их войдёт в их же сердце, и луки их сокрушатся…»
От знакомых с детства слов псалма Вояту отвлёк испуганный всхрап Дрозда. Увлечённый своими мыслями, он давно не подкидывал хвороста, и костёр подзатух, лишь груда углей светилась да язычки пламени шевелились над двумя-тремя перегоревшими пополам толстыми сучьями. Воята бросил взгляд вверх: луна была на самой вершине небосклона, и медлительные её волы уже посматривали, как бы спуститься.
А за стеной клети творилось что-то неладное. Там кто-то был – ходил туда-сюда, похрустывал шишками, усеявшими поляну, сопел. Эти звуки долетали с одной стороны и почти сразу с другой: не то ходивших вокруг клети было несколько, не то враг перемещался куда быстрее обыкновенного.
– Вот он, вражина… – с ненавистью прошептал Страхота. – В волчьей шкуре пришёл… Что я говорил?
Дрозд тихонько заржал, его била крупная дрожь. Воята вспомнил, как испугалась зимой Соловейка, раньше его учуяв преследователя.
Воята вскочил, огляделся, но стены мешали ему увидеть врага, а тот мог его чуять. Воята подложил сушняка, чтобы огонь разгорелся поярче; световое пятно расширилось, залило углы, и Воята почувствовал себя увереннее. Сел на прежнее место и нащупал самострел. Врасплох его не возьмёшь, к встрече он готов.
Возле двери послышался скрип и царапанье – чьи-то когти скребли её снаружи. Дверь, приставленная к косяку, покачнулась; у Вояты сердце разом провалилось в живот, а потом подпрыгнуло к самому горлу. «Мышцы нечестивых сокрушатся, а праведников подкрепляет Господь, – твердил он про себя, хотя от напряжения даже привычные слова путались в голове. – Нечестивые погибнут, и враги Господа… исчезнут… в дыме исчезнут…»
Стоя на коленях возле костра, с самострелом в руках, Воята целился в дверную щель. Дверь опять покачнулась. Послышался рык, и у Вояты похолодела кровь. Сомнений не осталось – тот, кто зазвал его на эту встречу, явился не человеком.
Мгновения тянулись. В голове не осталось ни одной мысли, даже «Господи помилуй» – всё переплавилось в ожидание. Шея и плечи онемели от напряжения, но за дверью было тихо, доска больше не двигалась. Тварь за стеной не давала о себе знать. Ушла? Обертун сохранил достаточно разума, чтобы понять, что его тут ждут?
Воята опустил самострел. Утёр вспотевший лоб. Если обертун правда ушёл… Он не знал, радоваться или досадовать, но явственно ощущал облегчение. «Но он прошёл, и вот нет его? Ищу его и не нахожу?»[75]
И тут будто холодные иглы впились в затылок – позади, за спиной, раздался скрежет, и был он совсем близко.
Донёсся возглас Страхоты – не попытка предупредить, а просто крик неожиданности. Обернувшись через плечо, Воята увидел в сиянии полной луны – свет огня остался за спиной, – чёрную тень на верхней кромке стены, прямо над собой. Огромную тень. Ни один настоящий волк не смог бы залезть или запрыгнуть на такую высоту, но этот волк был необычным – не только размерами. Его осторожная и притом решительная повадка выдавала не звериный разум; в жёлтых глазах горело человеческое сознание и нечеловеческая злоба.
Адская тварь сверху прыгнула на Вояту. Краем уха тот успел услышать визг Марьицы и брань Страхоты, а дальше стало не до них. Уворачиваясь, Воята завалился на бок, и обертун, промахнувшись, угодил лапами прямо в костёр. Взметнулась волна искр – будто те всем роем прянули искать спасения в небесах, где зверь не достанет, – горящие ветки полетели во все стороны, а обожжённая и ослеплённая пламенем тварь взвыла, выскакивая из огня.
Перекатившись, Воята вскочил на ноги. Самострел он обронил, рогатину опрокинул, когда падал, и теперь не видел её. Все его приготовления пошли прахом; чувствуя себя безоружным, он схватил толстый горящий сук.
Тварь пришла в себя; трясла головой, щерилась, рычала, делала обманные выпады, выискивая случай подойти поближе и схватить врага зубами. Блеск этих зубов слепил Вояту в отблесках огня; казалось, их сотни в этой длинной пасти, и каждый величиной с палец. Воята знал: позволь он этим зубам его ухватить, и жизнь окончится в считаные мгновения. Заслоняясь головней, он отступал боком, так чтобы его и тварь разделял костёр.
Но недолго: раскусив эту хитрость, волк прыгнул, метя прямо Вояте в лицо. Однако тот не промедлил – отшатнулся и врезал горящим концом сука по оскаленной морде. Снова ослеплённый, волк промахнулся. Глаза его привыкли искать жертву во тьме, и близкое пламя мешало ему. Однако, приземлившись на все четыре лапы, тварь тут же изготовилась к новому прыжку.
Вояту пронзила мысль: долго ему так не пробегать, обертун быстрее человека, да и устанет не так скоро. Как раз в этот миг хрипевший от ужаса Дрозд взбрыкнул задними ногами, и тяжёлое конское копыто с прибитой Дёмкиными руками железной подковой угодило обертуну в бок. Сбитый с ног, тот вместо скачка покатился по полу. Следя за ним глазами, Воята увидел то, чего не могло быть прекраснее на свете: отблеск огня на лезвии новой рогатины.
Изловчившись, он подхватил с земли ясеневое древко. Тяжёлое, сейчас оно показалось ему легче соломинки.
Дальше всё происходило так быстро, что осмыслить это Воята не успевал. Адское создание, перекатившись по земле, вскочило, прянуло на стену, будто ища спасения, но оттолкнулось от брёвен и кинулось на Вояту. Тот, даже не успев толком разогнуться, встретил зверя ударом рогатины снизу вверх. Острое длинное лезвие вошло волку в брюхо и пробило до самого хребта. Силой толчка Вояту развернуло вместе с рогатиной; оружие его с насаженной звериной тушей многократно потяжелело. Всхлипнув от натуги, Воята приподнял бешено бьющегося волка, словно сноп на вилах, и притиснул к стене. Навалился, пробивая тварь насквозь. Давил и давил, загоняя лезвие глубже в подгнившее бревно стены. Казалось, если дать зверю соскользнуть с лезвия, он мигом вскочит, как ни в чём не бывало.
Зверь истошно выл, царапая древко кривыми когтями, но до ловца дотянуться не мог. От этого воя можно было сойти с ума, но за шумом в ушах Воята его почти не слышал.
На несколько ударов сердца они застыли, глядя друг другу в глаза. И едва Воята успел подумать, что это опасно, как волк начал меняться. Его простёртые лапы стали вытягиваться, превращаясь в руки с цепкими костистыми пальцами. Морда тоже словно потекла, укоротилась, челюсти втянулись в череп, шерсть превратилась в тёмную бороду с прядями седины по краям. И, самое ужасное, в жуткой личине проглянули знакомые черты…
Этого зрелища Воята не выдержал – выпустил из рук древко рогатины и отпрянул. Нога запнулась обо что-то на полу, подломилась, Воята сел наземь. Ни на что другое не осталось сил – только смотреть без единой мысли, как обертун человеческими руками, покрытыми густой темной шерстью, держится за древко и силится вырвать его из стены, освободить своё прибитое к бревну тело. Жуткая пасть – меньше волчьей, но больше человеческого рта, – распахнулась, с хрипом втянула воздух. Что сейчас прозвучит – звериный рык, человеческая речь? Нечто меж тем и другим?
Мысль об этом заставила Вояту подпрыгнуть. Казалось, позволь он твари подать голос, и небо рухнет, не выдержав этого ужаса. К счастью, рядом лежал оброненный самострел. Вскинув его, Воята не целясь всадил стрелу почти в упор – прямо в эту жуткую пасть, полную длинных зубов, залитых кровью. Голова обертуна дёрнулась, запрокинулась и застыла, намертво прибитая к стене. И тварь затихла. Сверкающие злобой глаза стали медленно гаснуть. Когтистые лапы-руки ещё подёргивались, но ни сил, ни самой жизни в них больше не было.
Какое-то время Воята не сводил с твари глаз. Потом медленно осел на колени. Обертун висел на стене, прибитый к ней и рогатиной, и стрелой. Нижняя половина его туловища была волчьей: звериные лапы, хвост, – а верхняя напоминала человеческую: торс, руки, голова. Искажённое дикой судорогой лицо… морда… застывшая между человеческим и звериным обликом, была так ужасна, что туда Воята и вовсе не мог смотреть. Из пасти медленно падали тяжёлые капли чёрной крови и застывали в густой шерсти на груди. Как раз между человеческой половиной и волчьей было воткнуто лезвие рогатины.
Уши твари оставались волчьими. Но даже беглый взгляд на лоб и омертвевшие глаза позволял узнать знакомые черты. Сумежский обертун… Власьевский поп…
Воята отвернулся. Стоя на коленях, крепко потёр лицо. Едва закрыл воспалённые глаза, перед ними будто вспыхнуло пламя. Господи помилуй! Нужно отсюда уходить… Тварь не шевелилась, но каждый миг рядом с мёртвым чудовищем был мучителен. Шатаясь, Воята поднялся на ноги. Подобрал самострел и сунул в мешок. С сожалением посмотрел на рогатину, но тронуть её не решился.
Очертания висящей на стене твари вдруг стали расплываться. Замерев на месте, Воята кинулся мыслью к самострелу в мешке – неужто гад оживает? Одна стрела ещё есть…
Но происходило нечто другое. Тварь вдруг окуталась чёрным дымом, исходившим из разинутой пасти. Дым густел и почти скрыл саму тварь. Понимая – происходит нечто очень нехорошее, – Воята хотел бежать отсюда, однако ноги не слушались. Оцепенев, он мог только наблюдать, как дым вокруг твари уплотняется и вытягивается наподобие огромной змеи. Дымная змея вилась кругами, вытягиваясь над висящей тварью, свивалась в кольца… Как перед броском…
– «Живый в помощи» читай! – истошно закричала над ухом Марьица, словно тоже лишь сейчас опомнилась от ужаса.
И вовремя.
– Живый в помощи Вышняго в крове Бога небесного водворится… – безотчетно начал Воята. – Речет Господеви: заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него…
– Закрой глаза и читай, – добавил встревоженный и в то же время успокаивающий мужской голос. – Не смотри, только читай.
И сам подхватил:
– Яко той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна…
– На руках возьмут тя, – вторила им Марьица, голосом испуганным и в то же время строгим, – да не когда преткнеши о камень ногу твою…
Послушав совета, Воята закрыл глаза. Ему и самому так было легче: не осталось сил ни бороться, ни ужасаться, хотелось закрыть глаза и твердить слова, в которых он с детства привык находить опору и утешение.
Но и с закрытыми глазами он всем существом, всем телом и душой ощущал, что сделался целью взгона, какого ещё не переживал. Даже борьба с зубастым обертуном не была так опасна. Некая змея чёрного дыма, вся состоящая из злобной силы, вилась вокруг него, то и дело совершала выпады, будто хотела пронзить его, как стрела, и снова отстранялась для новой попытки. Эта злая сила видела его, человека, насквозь, и норовила в него проникнуть. Искала щель, в какую чёрный дым просочился бы. Ничего подобного Воята ещё не испытывал за время борьбы со здешней нечистью – в эти мгновения он ощущал внутри себя, в голове, в сердце, в душе прикосновение холодной и злобной внешней силы, ещё не присутствие её, но пристальный взгляд. С этой силой он ничего не мог поделать. Безотчётно он понимал, что происходит: если она проникнет внутрь, то поработит его, у него не останется собственной воли, а только её воля. Чёрная змея выпьет его душу, но останется жаждущей, и ему придётся давать ей на пожрание новые души. У него просто не будет выбора. В эти мгновения Воята узнал, как жил его противник, много лет служивший прибежищем этой силе. Смерть Плескача-Касьяна высвободила двигавший им адский дух и послала искать другое тело.
– На аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия, – упорно твердила где-то рядом Марьица, и Воята повторял за ней:
– Попереши льва и змия…
А над другим плечом ещё чей-то голос твердил:
– Яко на мя упова, и избавлю тя: покрыю и, яко позна имя мое…
Голоса множились; произнося одно слово за другим, Воята слышал, как отзвуки священных строк порождают новые и новые, и вот уже десятки разных голосов, мужских и женских, твердят вместе с ним:
– Воззвал ко мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его и прославлю его…
Сквозь тьму под опущенными веками Воята видел, что вокруг него стоит кольцо из неясных пятен света; они подрагивали и вспыхивали, будто мигающие в ночи звёзды, и чёрная змея напрасно билась об это кольцо, не в силах его преодолеть. Ледяной ужас таял, страх уходил, будто вода, впитываясь в землю, крепла уверенность.
– Долготою дней исполню его и явлю ему спасение мое!
И когда произнесены были последние слова псалма, чёрная змея прянула прочь. Воята открыл глаза: словно дымный столб, огромное копье, змея ринулась ввысь. Полувой-полусвист-полурык резал ухо, оглушал, и Воята невольно зажал уши ладонями. Безумный звук взлетел над лесом и пропал где-то вдали.
Ещё какое-то время Воята стоял, не веря, что всё кончилось. Мёртвая тварь висела на стене по-прежнему, но теперь как-то обмякла, сдулась, напоминала пустую оболочку, как будто жизнь покинула её много лет назад.
– Ш-што это б-было? – невесть у кого спросил Воята.
– Это дух… тот самый… – хрипло ответил ему голос Страхоты. – Жма ж его побери… Хотел он в тебе жить… да не пустили его…
– Куда же он полетел?
– Знать, в озеро. К господину своему.
– Господину?
– Змию Смоку.
– Тоже сейчас примчится?
– Нет. Змий Смок озера не покидает. Но пока он там сидит, дух этот себе новое пристанище в том или другом сыщет… Тебя хотел пожрать. Я тут сам едва не поседел от жути. Хорошо, не пропустили его…
– «В сосуд твой не могу внити: отвсюду бо затворен и запечатан есть!» – с торжеством ответила Марьица, повторяя слова беса, который пытался проникнуть в святого диакона Кириака.
– Спасибо тебе, Марьица, ты истинный ангел! – Воята поклонился. – И вам, души спасённые, что не оставили меня.
Вслед за тем Воята отвязал Дрозда и пошёл с ним к двери. Пинком выбил насторожку из-под бревна – оно рухнуло, тяжело ударилось о земляной пол, аж гул пошёл. Воята отбросил дверь от косяков и вывел взмыленную, дрожащую от пережитого ужаса лошадь. Хотел оглянуться – не смог, шея одеревенела.
Нужно к ручью – напоить беднягу Дрозда, попить самому… помыться. Теперь Воята ощутил, что рубаха насквозь пропитана потом.
Луна над широкой поляной клонилась к лесу. Старая избушка волхва стояла тихая, пустая, будто грустила, что последний из её былых обитателей нашёл такой жуткий конец. Половина неба на востоке уже заметно побелела, воздух был не чёрным, а серым, как волчья шкура – близился скорый летний рассвет. Где-то нежно защёлкал соловей. Стараясь не споткнуться, Воята повёл Дрозда через поляну.
– Видех нечестивого, превозносящася и высящася, яко кедры ливанские, – умиротворяюще, полубессознательно бормотал он, успокаивая не то коня, не то себя. – И мимо идох, и се, не бе, и взысках его, и не обретеся место его…
«Но он прошёл, и вот его нет; ищу его и не нахожу…»
Подъезжая на рассвете к Пестам, Воята подумал о Еленке: нужно рассказать ей, чем кончилось дело. Плохо началось её замужество, ещё хуже завершилось, но теперь она вдова и имеет право нынче же узнать об этом. Замужняя жизнь для неё обернулась ловушкой, полной горя, страха, потерь, одиночества и отчуждения; теперь она свободна, но не слишком ли поздно? Вслед за тем пришла мысль о Тёмушке и болезненно кольнула в сердце: девушка стала наполовину сиротой. Не повезло ей с отцом, но больше его нет, и Воята прервал его жизнь своей рукой… Воята поморщился. Пока всё происходило, думать было некогда, да и в чём сомневаться, когда зверь рыкающий ищет тебя пожрать. Но не было ни гордости, ни удовлетворения, ни даже радости, что сам остался жив. Одно омерзение. Как бы он хотел, чтобы всё это оказалось сном! Или случилось не с ним, а с каким-нибудь молодцем из сказания – послушали, побоялись, да и спать… Молитвы пока не помогали – привычные слова в голове казались бессмысленным скрипом каменного жернова.
Вовремя вспомнил: сам же услал Еленку ночевать к соседям, а к каким, где их искать? Воята не стал выезжать из леса, а устроился близ опушки: Дрозда привязал, лёг прямо на траву и мгновенно заснул, опустив голову на короб. Вымотан был так, что даже во сне ничего не видел. Когда проснулся, солнце стояло высоко. От голода сводило живот, но мысль о хлебе или каше вызывала тошноту.
– И что дальше? – спросила Еленка, когда Воятин короткий и не очень связный рассказ завершился. Про змею чёрного дыма он рассказывать не стал. – Как же Тёмушка?
– Поеду домой, батожок поищу. Он сказал, не дома держит, но, я думаю, солгал.
Плохо дело, если нет, при этом подумал Воята. Поди сыщи, куда обертун мог запрятать рябиновый посошок, по виду как простая палка. Но расспросить его перед смертью Воята всё равно не смог бы, даже если бы и вспомнил об этом. Да и тот не сказал бы…
Но пока самым трудным было держаться так, будто ничего не случилось и парамонарь просто гулял где-то с молодёжью, пользуясь отъездом священника. Воята догадался перед расставанием с Еленкой попросить её его осмотреть, но она не нашла на одежде ни единого пятна крови – длинное древко рогатины уберегло. Никто по его виду не смог бы сказать, будто он провёл ночь как-то необычно.
Подъехав к Сумежью, первым делом Воята завернул к Егорке, чтобы вернуть самострел и Дрозда. Увидев парня, Егорка вздёрнул брови и покачал головой с видом почтительного удивления, хотя Вояте показалось, что взабыль старый пастух не так уж удивлён. Когда Воята сошёл с коня и стал его рассёдлывать, Егорка подошёл и тронул его за плечо. Воята не хотел снова рассказывать о пережитом – сейчас ему хотелось забыть, заснуть, отдохнуть, а подумать обо всём этом как-нибудь потом. Лучше всего – через пару лет. Но Егорка не задавал вопросов. Своей жёсткой морщинистой рукой он взял руку Вояты и коснулся запястья, где бьючая жилка. Заглянул в удивлённые глаза парня. Посмотрел, а потом по-настоящему удивился сам.
–
И Воята понял, о чём он.
– «В сосуд твой не могу внити: отвсюду бо затворен и запечатан есть…» – повторил он.
Егорка выпустил его руку.
– Куда
При всём нежелании об этом думать эта мысль не давала ему покоя.
– В озеро Дивное, к господину своему, – ответил Егорка то же, что Воята уже слышал от Страхоты. – Он было в тебе хотел прибежище новое найти… Не раз уж так бывало: кто прежнего обертуна истребит, сам новым сделается. Большую силу духовную надобно иметь, чтобы от него оборониться, в душу не пустить.
– Веру надобно иметь, – тихо поправил Воята, чтобы не казалось, будто он поучает старика. – «На аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия».
– Молод ты для такой веры.
Воята двинул плечом и снова взялся за ремни. Он не понимал, при чём тут его лета. Вера была с ним, сколько он себя помнил. Может, он родился с ней, а может, научен был в раннем детстве. Он мало помнил такого, чтобы его учили вере, наставляли какими-то речами: он просто впитывал её из всего уклада жизни, ещё когда не понимал. Любовь к отцу и матери, почтение к дедам дали начало его вере, желанию быть с ними не только телом, но и духом, и через это единение расти. Когда же ребёнок начал что-то понимать, службы у отцовской Богородицы Людина конца, где мать пела с семьёй диакона и другими жёнами, увлекали его, наполняли восторгом и чувством, что это самое важное и самое прекрасное на свете. Но ещё прекраснее были праздничные службы в Святой Софии, проводимые епископом; для маленького Вояты это были главные события года, от них он отсчитывал зимы и вёсны. Древние книги во владычном хранилище, от одного вида которых захватывало дух; старинные греческие иконы, которые за ветхостью были убраны из церквей и держались в древлехранилище, казались ему подлинными изображениями святых, списанными с них при жизни. Он даже не думал о царствии небесном – земную его жизнь вера во всемогущество и доброту Бога наполняла таким смыслом, что он пока не желал иного. В этом и правда сказывался юный возраст.
И какое же адское создание сможет перебить эту благодетельную силу, саму основу души?
– И что с ним дальше будет? – спросил Воята у Егорки. – Куда денется?
– Вот будет скоро Ярила Старый… Не в одном, так в другом, а сыщет себе змий нового слугу.
– И этому никак не помешать?
Через несколько дней может появиться новый обертун. Не в Сумежье, так в Дедогоще, в Карачуне, в Навях… В деревне Котлы, в Твердятине, в Лепёшках, в Жабнах… даже в Рыбьих Рогах. И что делать? Новую рогатину идти ковать? Но что толку, если рогатина убивает лишь безвольного раба, первую жертву духа, а сам он уносится невредимым?
– Покуда змий Смок в озере живёт… – Егорка вздохнул. – Видно, никак.
Если даже Егорка не знал способа избыть беду насовсем… Но сейчас Воята был слишком утомлён, чтобы об этом думать.
Занеся седло и узду в Егоркину избушку, Воята пошёл в Погостище и завалился спать, хотя до конца долгого летнего дня оставалось ещё далеко. Заканчивалась шестая пятница великая – Катерина, совсем скоро вслед за нею придёт долгожданная Ульяния. Но сегодня у Вояты не осталось сил ни на что – ни действовать, ни разговаривать, ни даже думать.
Думать, пожалуй, будет тяжелее всего…
На другой день вся та жуткая ночь казалась сном. Воята охотно счёл бы, что так оно и есть, но кое-что не давало. Батожок рябиновый. Надо его сыскать, иначе Артемия навсегда останется птицей.
Следующий день был воскресеньем, однако церковь стояла запертая – ни попа, ни пения. Привыкшие, что каждое второе воскресенье отец Касьян служит не здесь, а в Марогоще, сумежане не обратили бы особого внимания, но удивлялись, встречая Вояту: ведь парамонаря отец Касьян в Марогощи брал с собой. А тут один уехал. Уж не вышло ли меж ними раздора, толковали бабы, вспоминая и недавний чудный случай, когда оба одновременно оказались избиты.
– Сказал, что в Ящерово поехал, – отвечал Воята на осторожные распросы об отце Касьяне.
И слегка разводил руками: дескать, больше ничего не знаю.
Сейчас лезть в попову избу искать батожок было бы неразумно, и Воята даже не смотрел в ту сторону. Честно сказать, был рад передышке. Идти надо было ночью, дождавшись короткого промежутка тьмы между закатом и новым рассветом, но Вояту передёргивало от одной мысли. Уж очень хорошо он помнил, как это было в прошлый раз: он прокрался в попову избу, уверенный, что она пуста, а тот сатана в рясе подстерегал его внутри. Нарочно, как потом додумался Воята, сделал вид, будто уехал, а сам оставил Соловейку у Егорки и тоже в темноте, будто тать, пробрался в собственный дом и сел в засаду. Знал ведь, кого ждать! И дождался – Воята пришёл прямо ему в руки. Воята обливался холодным потом, воображая, как опять войдёт в эту избу в кромешной тьме и каждый миг будет ждать, что невидимые руки вопьются в горло. И то, что последний хозяин поповой избы ныне был мёртв, не успокаивало его – совсем наоборот.
Сам вид поповой избы, закрытых ворот, куда шастала лишь старая Ираида, чтобы приглядеть за скотиной, утром подоить и выгнать корову, а вечером поставить назад и опять подоить, казался Вояте угрожающим. Дом как будто знал, что его хозяин мёртв. Со страхом Воята ждал разговоров, что-де куда батюшка-то запропастился? Однако сумежане привыкли к отлучкам своего попа, раз в месяц пропадавшего по три-четыре дня, и никто его не искал.
Слоняясь без дела, не зная, чем себя занять, Воята каждый миг ждал, что вот прибегут и скажут: отца Касьяна мёртвым нашли!
– Жди! – насмешливо утешал его Страхота. – В нашей избе пятнадцать лет никто не бывал и ещё пятнадцать не будет. Кому на ум взойдёт там искать, даже когда обеспокоятся?
– Так его там что – вовсе не найдут?
– Ну, подскажи людям!
Этого Воята, конечно, делать не собирался. Но Страхота прав: в старой избе Крушины никто не бывает. Дорогу в неё когда-то знали нынешние старики, но они, кто ещё жив, запамятовали, да и боятся люди того места. Просто так никто туда не пойдёт, и кому придёт в голову искать там сумежского попа? Но могут вспомнить, что та изба – его родной дом, что он там жил до того, как уехал в Новгород и вернулся в звании диакона, после чего поселился при церкви в Марогоще.
И если всё же найдут? Опознают ли попа в чудовищном полуволке, что висит, прибитый к стене? Да любой поседеет, если не умрёт на месте от ужаса, пустится бежать со всех ног… Никто не посмеет подойти близко к этому жуткому трупу. А к тому времени разложение уже сделает своё дело и всякое сходство с бывшим попом исчезнет без следа. Выходит, никогда отца Касьяна не найдут. Воята, Еленка да Егорка – единственные на свете, кто будет знать тайну исчезновения сумежского попа, и хранить им её до самой смерти. В тоске Воята невольно воображал, как лет через сорок надумает помирать и в предсмертной исповеди расскажет какому-нибудь батюшке (который сейчас, быть может, и на свет ещё не родился), что, мол, обертуна убил, а тот обертун был наш поп… Решат, помешался Тимофеич от старости, обертунов ловит. Да и всё.
В этих раздумьях прошёл ещё день. Вояте было тошно, а молитвы приводили на ум опять же отца Касьяна. Апостол он привёз с собой и запрятал на самое дно ларя; открывать его больше не хотелось, чтобы не вспоминать ту избу, которую Воята надеялся никогда в жизни больше не видеть.
– Да иди уже, не бойся! – убеждал его Страхота. – На носу Ярила Старый – если хочешь лебедь в девицу обратить, день самый подходящий. Потом может поздно быть.
И опять его дух-помощник был прав.
Весь день Воята собирался с духом. Шли самые длинные дни года – завтра вторник, день солнцестояния, в народе называемый именем бога Ярилы. А Старый – потому что в этот день терзают Ярилино чучело и разбрасывают по полю, дескать, отжил он своё. А потом Рождество Иоанна Крестителя – в ту самую «двойную пятницу». Нельзя сидеть сиднем, иначе упустишь время, и всё, что Воята за эти полгода наворотил, окажется бесполезным. Но собраться с духом для этих последних усилий было труднее, чем для первых шагов. Как легко он когда-то решился читать по памяти Псалтирь над телом Меркушки! Не знал ведь, как глубок окажется тот колодец, в который он так легкомысленно, от молодой удали, прыгнул. И что на самом дне колодца лежит змий Смок, источник всего этого зла. И покуда он не изгнан, сумежский обертун не истреблён окончательно. Сгниёт в заброшенном хлеву тело Плескача-Касьяна – змий завладеет кем-то другим, в ком недоброе сердце. Однако сейчас Вояте казалось, что сил больше нет бороться с этими бесовыми наваждениями. Он же не Егорий Храбрый, в самом-то деле!
Светлый вечер тянулся, как целый год. Казалось, не стемнеет никогда. На выгоне смолкло девичье пение, хотя вернулись домой не все – какие-то парочки остались слушать соловьёв и смотреть, как зорька с зоркой на небе целуется. На площади Погостища, к счастью, было пусто: уже начался сенокос, люди уставали от долгой работы, а кто-то и вовсе уехал на это время жить ближе к покосам.
Но вот неприметно тьма сгустилась. Уже привычным путём Воята пробрался к попову двору, стараясь не попадаться на глаза луне. Перекрестился, отворил дверь, вошёл, закрыл её за собой. Сделал шаг…
Что-то вдруг толкнуло его в грудь, так что он отлетел назад и ударился спиной о дверь. Вскрикнув, Воята хотел рвануть дверь и бежать отсюда – ещё одного поединка во мраке, да с мертвецом, он бы никак не вынес. Но, пока он искал на ощупь дверное кольцо, обливаясь холодным потом, некая схватка завязалась без его участия. Раздался выкрик Страхоты – «Жма!» – а потом шум борьбы. Слышались два бранящихся голоса – Страхоты и чей-то ещё, скрипучий, гулкий, совершенно нечеловеческий. Доносилась яростная возня – кто-то катался по полу, как недавно Воята с отцом Касьяном, налетал на углы, осыпал кого-то бранью, вскрикивал от боли и досады под тумаками…
Потом всё стихло.
– Да уймись ты, кочерыжка старая! – орал на кого-то Страхота. – Из ума выжил! Это ж хозяин твой новый.
– Старый… где? – ответил второй голос, скрипучий, режущий по ушам.
– Нету его больше! К Кощею ушёл, господину своему.
– Ах ты…
– Лежать! Тихо, я сказал! Голову оторву и сам тут поселюсь! Ты тоже хорош – сколько лет с тобой обертун жил, а ты и не почесался!
– Ну, обертун… – мрачно проскрипел голос. – А всё ж таки хозяин…
– Звать тебя как?
– Ну, Платон…
– Вот, Платонушка! – душевно сказал Страхота. – Успокойся и сиди, дом храни и береги для нового хозяина. А покуда вот что: где тот прежний держал батожок рябиновый?
– Какой такой батожок? Не знаю я никакого батожка…
– Не свисти! То есть не скрипи. Чтобы домовой и в своём дому не знал, где что спрятано?
Домовой?
– Воята! – окликнул Страхота из темноты.
Без света было незаметно, что собеседники невидимы – или хотя бы один из них.
– Я тут…
– Огня запали́. Искать будем.
Едва ли самому Страхоте требовался свет, но Воята выполнил просьбу. Казалось, что сейчас свет от свечи на столе разольётся по избе и он увидит их – Страхоту и его противника, что назвался Платоном. Воята даже был разочарован, когда при свете оказался в избе один.
Но нет – они были где-то рядом, оба. Воята не видел их, но ощущал присутствие.
– Страхота! Кто здесь?
– Домовой здешний. Платоном зовут.
– Век повеки в поповской избе сижу, – угрюмо добавил тот.
– Отдал бы ты мне батожок рябиновый, Платонушка, – душевно попросил Воята. – Для доброго дела надо: девицу из лебедя опять в человека превратить.
– Не знаю я батожков. Это его вон спрашивай, ему волхования бесовские известны.
Задвинув заслонку на оконце, Воята зажёг все свечи и светильники, какие были в избе. Начал искать, перерыл всё на лавках, в ларях, в углах и на полатях. Заглянул в ступу и в коник. Встав на колени, пошарил кочергой в подпечке – выгреб оттуда несколько палок разной величины и унёс к столу рассмотреть получше.
– Вон он! – вдруг воскликнул над ухом Страхота.
Но Воята и сам уже увидел нужное. Рябиновый батожок был невелик – на пядь длиннее локтя. Вырезали его из ветки с отростками, так что у верхнего конца один отросток полукольцом загибался книзу, а второй чуть выдавался вперёд – всё вместе напоминало морду козла с рогом позади.
– Вот он, батожок батин… – с волнением прошептал Страхота. – Вот он, родимый. Видать, Плескач его забрал, когда книгу ходил искать. Книгу не нашёл, а сие наследство прибрал.
– Что же вы его с отцом не похоронили? – спросил Воята, считавший, что волхва надо был погребать со всеми орудиями.
– А мы похоронили. Только он, батожок, в земле лежать не захотел. В нём же знаешь сколько духов сидит… Вернулся в избу, нового хозяина ждал…
– Не тронут они меня? – У Вояты не более имелось желания прикасаться к батожку, как если бы то была змея.
– Тебя одного и не тронут, – насмешливо ответил Страхота.
Воята догадался почему. Ведь он-то и отнял жизнь бывшего хозяина батожка…
– Бери чего надо, да ступайте отсюда, – неприветливо проскрипел Платон. – Тоже, хозяин сыскался…
Воята взял батожок. Слыхал он какие-то байки, что именно так и наследуют силу умершего колдуна, иной раз против воли и без ведома. Но после того как он прыгнул в пасть огненной жабы, бояться стало нечего.
С батожком в руке тихо он выскользнул с поповского двора на площадь. Церковь Власия стояла тихая и грустная, будто знала: не скоро в ней опять свечи загорятся и пение зазвучит.
– А зачем ты ему сказал, будто я новый хозяин? – спросил Воята по дороге к Параскевину двору.
– Правда потому что. Кто, по-твоему, новым попом сумежским будет – я, что ли?
– Да мне нельзя. – Воята смутился. – Я годами даже в диаконы молод ещё, да и не женат…
– Что молод – это само пройдёт, – ухмыльнулся Страхота где-то над левым плечом. – А что неженат – это дело поправимое. Рассвета дождёмся – и пойдём тебе невесту ловить!
На Ярилу Старого Воята поднялся в Сумежье не первым. Когда он проснулся и умылся, бабы Параскевы уже не было дома – и давно не было, судя по тому, что каша в горшке, заботливо накрытом миской, успела подостыть. Выйдя в луга, Воята на опушках и по оврагам везде замечал яркие, красные и белые женские наряды. Бабы и девки волокли полотенца по росистой траве, а потом выжимали в широкогорлые горшки – сегодняшняя роса целебна для людей и скотины. Иные уже несли домой целые охапки трав – пижмы, зверобоя, волошки, богородичной травы, крапивы, – увязанные в новые рушники. Воята догадывался, что по возвращении домой бабы Параскевы вся изба окажется увешана этими пахучими пучками и вениками. Встречая Вояту, травницы кланялись ему, улыбаясь. Лишь одна старая бабка бросила дикий взгляд на рябиновый батожок и стала быстро креститься и сплевывать на дорогу. Видно, узнала орудие давно покойного волхва, чья слава пришлась на время её молодости. Но батожок был слишком велик, чтобы спрятать в короб, и Воята просто нёс его в руке. Испуг бабок сейчас был наименьшей из его забот.
День выдался чудный – лучший за всё лето. Ярко светило солнце, глаз отдыхал на белых облачках – платьях ангелов. Золотилась зелень рощ и лугов, везде качали головками цветы – розовые, синие, голубые, белые, жёлтые. Доносилось пение женских голосов. Иногда Воята видел поющих, иногда нет, но стоило закрыть глаза, чтобы не слепило солнце, и начинало казаться, что сами берёзы по сторонам тропы поют:
Куда-то туда лежал и его путь, но какая бы русалка ему указала дорогу?
Пять вёрст до озера Воята преодолел мигом – сам не заметил как. И сегодня он был тут вовсе не один. Дороги и тропы, ведущие к бывшему городу Великославлю от всех погостов и деревень, нынче оживились. Отовсюду собирался народ – молодёжь, бабы, целые семьи на телегах. Бабы собирали травы, девки плели венки, в лесу стучали топоры, на старых кострищах выкладывали дрова. На взгорке, откуда Воята впервые увидел озеро, мужики устраивали из длинных жердей высоченный шалаш-костёр. Старая берёза у Тёплых ключей была на высоту человеческого роста в несколько слоёв обвязана свежими рушниками, на земле вокруг неё лежало множество венков, караваев, яиц, пирогов. Воята едва узнал знакомое место – так изменило его присутствие множества говорливых, оживлённых, нарядных людей. Раньше озеро казалось ему частью иного мира, а теперь сделалось подобием новгородского торга. Выходит, не так уж его в округе боятся.
– И ты здесь, попович!
На него вдруг наскочила полнотелая девушка, и Воята узнал Оксенью из Барсуков.
– Устинью ищешь? Она по оврагам травы собирает, только к вечеру, может, подойдёт. Что, отец Касьян где?
Воята вздрогнул: вот ему и задали тот вопрос, которого он боялся, но в такой час, когда он вовсе этого не ожидал.
– Я… не знаю, – растерявшись, ответил он. – Уже три дня его не видел. В Ящерово уехал, сказал.
– Вот там бы ему и оставаться! – Оксенья вовсе и не желала знать, где на самом деле отец Касьян, а желала только, чтобы здесь его не было. – Сильно он ругается, когда у озера игрища затевают. А как не затевать, когда век повеки так ведётся? Ещё когда Великославль стоял, здесь самые большие игрища на Ярилу Старого водились. И теперь водятся, как же иначе? Тот прежний поп, Горгоний, хотел берёзу святую извести, да она не далась!
Оксенья засмеялась. Подружки позвали её, и она помахала Вояте рукой:
– Вечерком подходи – попляшем.
Воята подошёл к камню у воды, похожему на заснувшего медведя, и вгляделся в заросли камыша и осоки. Сегодня он не увидел лебедей – может, попрятались, напуганные людским шумом. И как же быть? Батожок рябиновый – вот он, а как же лебедь белую сыскать?
– Тёмушкааа! – закричал Воята в озеро, стоя возле камня. – Тёмушкаааа!
Крик разлетелся над водой; в лицо ударило порывом ветра, побежала рябь, закачалась осока. Воята содрогнулся: всплыли в памяти слышанные ещё в детстве бабьи песни, где утонувшая дочь просит мать не брать песок из реки, не рвать осоки – это, дескать, моё белое тело, моя золотая коса…
И никакого больше ответа.
– Не слышит…
– Слышать-то слышит, да отвечать не может, – раздался позади знакомый голос, деловито-приветливый. – Не велено ей, не позволено.
Старушка в беленьком платочке стояла между Воятой и берёзой – точно такая же, как прежде, с тем же бойким и доброжелательным видом.
– Не позволено? – Воята сделал несколько шагов к старушке. – Баба Ульяна! Ты знаешь, как её найти? Я вот и батожок принёс. – Он показал палку с мордой козла и загнутым рогом.
– Что батожок добыл, это ты молодец. Да только ворога ты себе нажил… – Старая Ульяна покачала головой. – Такого ворога, что не приведи Господь. Пять сотен лет сидит он здесь, а супротивника достойного ему не было ещё…
Воята понял, о ком она говорит. О змие.
– Пять сотен лет?
– Его силой и Великославль на дно озёрное ушёл. Жил он, не тужил, дань собирал на земле – душами живыми. А ныне ты его слугу истребил, а сам новым не сделался. Знает он, чего тебе надобно, чего ты ищешь…
– Тёмушка у него? – почти перебил Воята.
– А ты и к нему пойдёшь? – Старушка подняла тонкие брови.
– Он меня съест?
– Съесть, может, не съест… Однако и ты ведь знаешь, что
Воята вспомнил тот лютый ужас, когда чёрная дымная змея тыкалась в крепость его души слепой мордой, отыскивая щель, а он не мог быть уверен, что она не найдёт, – да и кто мог бы?
Озеро лежало чашей серебра, позолоченное солнцем. Кто поверил бы, что под этой красотой таится преисподний ужас – мрачная чёрная чаща, смертный холод, а на самом дне – древний змий свивает кольца?
– Как пробраться к нему?
– Коли решился, я тебя проведу, – сказала старушка, будто бралась указать дорогу к соседней деревне.
– «Аз к Богу воззвах, и Господь услыша мя…»[76] – пробормотал Воята.
В этом была вся его надежда – так мало и так много.
Старушка кивнула и взяла его за левую руку. Что-то вспомнилось ему при этом – за левую руку его брал на днях Егорка… а до того – лесной дед в облике отца Македона… перед тем как ввести в дупло дуба. Сердце оборвалось, но Воята не замедлил шага.
Баба Ульяна подвела его к берёзе. Воята ждал, что они обогнут её, но старушка наклонилась… и он увидел меж корнями дерева широкий чёрный лаз навроде тех, что в избах ведут из коника в подпол. Воята ясно видел свежие венки, обрамлявшие этот лаз; вниз уводили ступеньки. Выпустив его руку, старушка стала спускаться первой, Воята за ней.
Свет ясного дня быстро исчез позади. Воцарилась тьма, и каждую ступеньку приходилось нашаривать ногой. В нескольких шагах ниже Воята слышал шорох от движений бабы Ульяны, невнятное бормотание. Её присутствие успокаивало, хотя он её не видел. Они шли и шли. Воята не считал шагов, но чувствовал, что их набираются сотни. Что там рассказывал ему зимой старик Овсей про своего брата… или какого-то другого мужика, который тоже нашёл этот самый лаз? Он шёл через дремучий чёрный лес, прорубая дорогу топором… У Вояты и топора с собой нет, только батожок. Может, баба Ульяна знает в этом лесу тайные тропки? Уж кому знать, как не ей?
И вдруг Воята понял, кто она такая. Не то баба Параскева, не то Овсей, кто-то упоминал: в Великославль под озером знает верный путь одна только старушка-переходница. Та, что уцелела, избежала общей участи, когда город утонул, потому что ходила в село к дочери… Она ведь упоминала село и дочь, когда Воята встречался с ней в первый раз… или во второй. Потому и Еленка, с ней знакомая, тем не менее не знает, где Ульяна живёт…
Погруженный в эти раздумья, Воята едва заметил, как лестница кончилась. Вокруг уже не было темно – стояли сумерки какого-то особого серебристо-серо-голубого оттенка. Глянув вверх, он увидел свод навроде неба, но это небо выглядело несколько прогнувшимся вниз, поверхность его была полна ряби и текучих теней. Вода! Больше всего это напоминало поверхность воды, если смотреть на неё снизу. Но вокруг Вояты была не вода, а обычный воздух, довольно прохладный и полный незнакомых запахов: и свежих, и затхлых. Вода была над головой – он находился под самим Дивным озером.
Где же Ульяна? Воята огляделся, но не увидел ни старушки, ни кого-либо ещё. Во все стороны простирались луга в густой пышной траве, почти от ног его начиналась тропинка – просто полоса примятой травы, как будто недавно кто-то прошёл. Не имея иного выбора, Воята двинулся по следу. Не в силах даже вообразить, чего ждать, он просто шёл, вооружённый батожком волхва Крушины и словом Божьим. Страха не было. Не зная, к чему готовиться, он старался быть готовым ко всему.
Недаром матушка Олфимья так убивалась, провожая младшего сына в Великославльскую волость…
Долго ли, коротко ли… Как в сказке, где три года проходят, пока сказитель произносит несколько слов, Воята ощущал время на этом сером лугу как долгое и краткое разом. Тропа шла под уклон. Впереди виднелось углубление вроде исполинской чаши в земле, и на дне этой чаши разливалась тьма. Тропа вела туда, и никуда больше здесь идти было невозможно.
Что это? Ад? Пекло преисподнее? В неподвижном воздухе сгущался холод. По ощущениям, жизни он не угрожал – так же зябко бывает на летнем рассвете, когда выпадает роса, – но что-то говорило Вояте: этот холод может и убить, если пробыть на нём достаточно долго.
Тьма впереди шевелилась, будто медленно кипящее густое варево. Неторопливо делая шаг за шагом, Воята вглядывался и всем телом ощущал, что тьма в ответ вглядывается в него. Встретиться с нею глазами не удавалось, но глаза у неё были – сотни, тысячи глаз. В мягко клубящемся мраке Воята порой различал нечто вроде… вроде частей тела некоего исполинского существа, но не мог сказать, ни что это за части, ни что это за существо.
Вдруг Воята остановился. Не по своей воле – некая внешняя сила его остановила, как если бы он упёрся в невидимую преграду.
– Пришёл-таки…
Голос был похож на приглушённый вой ветра и раздавался сразу отовсюду.
– Пришёл…
Воята запнулся, не смог подобрать подходящее приветствие. Тут не скажешь: «Здоровья в избу», и тем более: «Помогай Бог».
– Вот ты каков, вещий парамонарь сумежский…
Голос не казался злым – он был полон скорее любопытства, удивления. Воята чуть не улыбнулся: уже не в первый раз он слышал это прозвище «вещий парамонарь».
– А ты и есть змий Смок?
– Вот и познакомилисссссь…
Голос перешёл в шипение; над облаком тьмы вдруг поднялась голова огромного змия, а само это облако предстало в виде чешуйчатых колец – таких огромных, что их не с чем было сравнить.
Воята понимал: он должен испугаться. Змий для того ему и показался в таком виде, чтобы напугать. Но понимал он и другое: глотать его змию нет большого смысла – такой добычей ему не насытиться. Захочет съесть – съест, нет смысла убегать, а значит, и бояться. Сам пришёл – оставалось смириться с любой возможной участью. Страх пожрал сам себя и сгинул, и Воята смотрел на змия с таким чувством, будто всё это происходит не с ним.
– Кто ты? Сам Сатана?
– Пффффсссссс…
Порыв гулкого свиста означал, надо думать, змиев смех.
– Не угадал, – насмешливо ответил голос отовсюду. – Не столь я велик и знатен.
– Но ты – злой дух из дружины его? Когда «Бысть брань на небеси: Михаил и Ангели его брань сотвориша со змием, и змий брася и аггели его»?[77]
Вспоминая, что об этом говорилось, Воята усомнился в правдивости своего собеседника. Чего захотел – от отца лжи добиться правды! Да это он и есть – великий древний змий, обольщающий вселенную! Воята содрогнулся с головы до ног, сам не веря, что мог повстречаться с таким… с самим…
– Из тех я прежних божественных ангелов, что владели и управляли устроением земли… – прогудел ветер, и в звучании его явственно слышалась гордость. – Из-за злобы и зависти Михаиловой случилось так, что ни во что обратился наш чин.
«Лжёшь, как отец твой! – мысленно ответил Воята. – Из-за
– Но и нынче не всю власть мы утратили, – продолжал змий, и голос его усиливался. – В дружине нашей – не одни только равные нам по природе духи, но и вы, люди, те, кто признал власть нашу и стал верным спутником господина нашего.
«И мимо идох, и взысках его, и не обретеся место его…» – вспомнилось Вояте. И эти слова псалма – о дьяволе, о том вечном враге человека, кому нет места на небе. Михаил и верные ангелы изгнали Сатану, не желая терпеть его среди себя; но и слуги его, падшие ангелы, до сих пор ищут себе сторонников среди людей… и находят противников.
– Господин твой имел ещё доступ на небо, – заговорил вдруг где-то вверху ровный голос, полный силы и веры. – Только жертва Иисуса Христа положила тому конец, лишила его и дружины места среди ангелов. Когда свершилось пролитие Христовой крови, когда был послан людям Новый Завет, тогда изгнали мы вас, нечестивых, а вслед за нами гонят вас и все христиане.
При первых звуках этого голоса, прозвучавшего, словно мягкий гром, тьма в котле вскипела сильнее; Воята почти того не заметил, зачарованно глядя вверх. Водяное небо колебалось. Это был голос не самого Бога, но кого-то к нему близкого… Небесного воителя, взявшего на себя труд и честь низвергнуть мятежника…
– Пшшшшш… Хватит! – Змий извернулся в своём озере тьмы, на миг перед Воятой мелькнули могучие кольца, и снова их скрыла тьма. – Ты-то зачем сюда пришёл? Разгневал ты меня! Ты слугу моего верного погубил, теперь нужен мне новый! Сам будешь служить мне, червяк ничтожный!
Голос грома явно разозлил змия и лишил былой уверенности. Но чем больше он злился, тем менее опасался его Воята. Очи верных Богу ангелов проникали и сюда, в эту нижнюю тьму, и даже здесь змий не был полным господином. Это не сам Сатана, это кто-то из его подручных навроде того Вельзаула, с которым боролся святой Никита. Никите бес показался мелким, чёрным, в шерсти и на копытах. Но поскольку Вояте до святого Никиты далеко, то и бес перед ним сумел принять вид более грозный. Однако вид его ничего не значит. Бесы, сколь ни велики они, не могут ничего сотворить в явном мире своими руками. Они не могут убить человека – могут только искусить его, толкнуть на грех, склонить к губительным ошибкам. Чтобы проливать кровь, озёрному бесу требуется чужое тело, подвластное его воле. Без этого он опасен не более, чем дождевой червяк.
И выходит, если мятежные ангелы были низвергнуты после Иисусовой жертвы, значит, уже тысячу с лишним лет они скитаются по земле, ищут себе места… оседают по лесам, полям, водам, болотам… И этот вот, после неведомых скитаний, поселился здесь, под Дивным озером, его же силой и созданным.
– Я тебе служить не буду, – спокойно, почти миролюбиво ответил Воята. – Дух твой ведь уже пробовал войти, да «сосуд сей отвсюду бо затворен и запечатан есть».
– Ин ладно… – пробурчал змий. – К чему нам ссориться? Во всей здешней волости только двое и есть умных людей – ты да я.
Воята едва удержался, чтобы не фыркнуть вслух: это ты-то человек?
– Зачем нам враждовать? – убедительно продолжал змий. – Давай поделимся. Я уже пятьсот лет здесь живу, никому зла не делаю, лежу себе… А ты, коли будешь умён, от дружбы моей много пользы получишь. Ну, скажи, чего ты хочешь? Парень ты молодой, сильный, видный, все девки в волости по тебе одному сохнут – уж я-то знаю! Скажешь, сам не замечал? То-то же! А я тебе что хочешь могу дать. У меня всё есть! Сокровищ хочешь? Золота, серебра, каменьев самоцветных?
Змий слегка шевельнул кончиком хвоста, и луг осветился. Сквозь густую траву проступило сияние, и Воята вдруг увидел, что вся земля усыпана сокровищами. Золотые и серебряные монеты, гривны, украшения всех видов, с самоцветами и без – они лежали, как цветы полевые, на каждому шагу, по одиночке и целыми горшками. Только наклоняйся и подбирай, как грибы или ягоды.
– Да что я! – спохватился змий. – Золото для стариков! Молодому кое-что другое нужно! У меня и это есть! Ух какие у меня красавицы есть – сам бы ел, да… Нет, я не то хотел сказать. Погляди только!
Сокровища не исчезли, но их сияние приугасло. Зато по сторонам сразу везде возникло движение. Воята бросил взгляд туда-сюда и вытаращил глаза.
Будто на ярильском гулянье, вокруг него кружились хороводы – справа, слева, позади. Состояли они из одних девок, и девок этих были сотни. Одетые в белые тонкие сорочки, они кружились, то держась за руки, то каждая вокруг себя, расходились цепочками, одни цепочки шли другим навстречу, мешались, снова расходились, выстраивались змейкой и выписывали по лугу удивительные петли. Воята скользил изумлённым взглядом по лицам – одна другой краше. У каждой волосы были до колен, а то и до земли – светлые, золотые, льняные, русые, тёмные, рыжие как огонь. Каждая, с кем он встречался взглядом, улыбалась ему, подмигивала, делала знаки глазами, иные приветливо махали или даже посылали поцелуи с руки.
Хороводы кружились беззвучно, а Воята всё смотрел. Кто эти девы? Русалки? Утопленницы? Жертвы-дочери, что приносили бесам люди, не знавшие Христова закона? Одно он знал – они не живые. Что-то такое было в них, в гибкости лёгких тел, в прозрачности белых одежд, в невесомости поступи, в колебании волос, словно ими играют речные струи, – чего не бывает у живых…
Вот она! Воята, знавший, чего ищет и ждёт, вздрогнул, когда взгляд его наконец упал на знакомое лицо. Артемия была совершенно такой же, как другие, её тёмные волосы пышной волной окружали стан до колен. Она проходила, держа руки других красавиц, и так же, как другие, повернула голову и бросила на Вояту призывный взгляд. Этот взгляд он узнал – такой же, как зимой в призрачной избе, где он в первый раз увидел это лицо, сияющее, подобно звезде во мраке.
Радость – она здесь, он нашёл её! Мучительный страх – сохранилось ли в ней достаточно жизни, чтобы её можно было вывести на белый свет? Или её живость – лишь морок и она теперь такое существо, чьи поцелуи выпивают тепло чужой крови?
– Что, хороши? – самодовольно спросил змий. – Нравятся? Любую выбирай, а я ей и приданое дам. Боярином тебя сделаю, да таким, что твой Нежата Нездинич от зависти из портков выпрыгнет. Вся Великославльская волость твоей будет вотчиной, хочешь?
– Ты ведь… не задаром… – С трудом оторвав взгляд от хоровода, где Артемия уже скрылась среди других, Воята взглянул на змия.
Тот опять шевельнул хвостом… и все девицы разом взмыли в воздух. От неожиданности Воята отшатнулся и сел наземь, а над ним в шуме крыльев проносились сотни птиц – лебедей, уток, кукушек, чаек, сорок, сов! И если бы только птицы – среди них, как существа одной природы, неслись во все стороны десятки крупных и мелких рыб – щуки, лещи, плотва, караси, налимы. Три-четыре удара сердца – и вся живность исчезла.
Что это было? Змий превратил девушек в птиц и рыб? Или, наоборот, птицам и рыбам придал обманчивый вид девушек? Или это те души живших из былых времён, о которых говорил ему Страхота, что теперь обитают в лесах и водах как их хозяева и хранители?
В траве медленно гасли сокровища, будто втягиваясь под землю. Воята сел поудобнее. Он ожидал, что трава окажется холодной, но не чувствовал ничего, как будто сидел на облаке. В десятке шагов перед ним клубилось озеро тьмы, вздымалось горой, и он почти видел в ней любопытный, встревоженный, испытующий взгляд, направленный на него, – и не мог сказать, сколько глаз оттуда смотрит.
– Да нужна-то мне самая малость, – самым приятельским тоном ответил змий. – Честный обмен с тобою совершим. Я тебе человечка – и ты мне человечка. Сам не хочешь моим слугой быть – другого дай. Я сам возьму, не мешай только. А взамен бери кого хочешь. Самую лучшую из дев моих тебе отдам, звезду лесную, царевну. И приданое такое будет, что порфирогенита позавидует.
Воята мысленно отметил греческое слово; настолько-то он был в греческом языке наслышан, чтобы узнать «порфир» и сообразить, что змий говорит о царевнах Костянтин-града.
Однако – змий-то по-гречески разумеет!
И второе: ему предлагают выкупить Артемию кем-то другим. Казалось бы, чего проще. От него не требуется подстерегать неосторожных и губить их своими руками. Только дай змию волю – он нынче же себе слугу сыщет. Но только не тому Вояту учили отец с матерью, чтобы людскими душами торговать.
– Не пойдёт, – мягко, почти с сожалением ответил Воята. – Иное условие клади. Давай с тобой иначе потягаемся. Ты одолеешь – бери человека, которого хочешь. Я одолею – у тебя человека возьму.
– Тебе? – Змий хохотнул, и вся гора мрака колыхнулась. – Тягаться со мной? Да в чём же ты со мной можешь тягаться, букашка жалкая? Или ты себя драконоборцем вообразил?
– Может, я перед тобою невелик, а в чём-нибудь да горазд.
– Да я тебя одним пальцем раздавлю!
– Не слыхал, чтобы у змиев пальцы имелись! – Теперь Воята засмеялся.
– Много же ты слыхал! Знаток ты породы змиевой, как я погляжу!
– Кое-что и нам ведомо. Слыхивал я, был в земле палестинской некий город, а при нём озеро, большое и глубокое. Жил в том озере змий – вот навроде тебя, – выходил он и людей поедал. Бывало, свистнет – все мертвы повалятся, других хвостом душил и в воды глубокие утаскивал. И были в той земле плач и скорбь великая из-за того змия. Посоветовались жители и решили: каждый день будем отдавать змию на съедение сына или дочь, от самых незнатных до самого царя. И стали они исполнять то решение, начиная от главных князей и воевод. Приводили каждый день то девицу, то отрока к озеру, и выходил змий, и поедал их, и плач стоял безмерный…
Воята рассказывал, чувствуя, что змий слушает внимательно и даже с удовольствием. Ну ничего, недолго ему радоваться.
– И вот отдали все жители своих детей, а змию всё мало. Пришли жители и сказали царю: господин, вот мы отдали все своих детей, одного за другим, что теперь повелишь? Отвечал царь: ныне отдам и я дочь мою единственную, коли так судили боги наши. И вот призвал царь дочь свою, одел её в наряды царские, поцеловал и отпустил. Привели её на озеро и там оставили. А в тот же час оказался у озера некий воин, спешащий из битвы, а был то сам святой Егорий, что и после смерти продолжал жить, по воле Божьей, сияя великими чудесами. Увидел он на берегу озера царскую дочь и говорит: зачем стоишь здесь, девица? Она же ему: отойди скорее отсюда, господин мой, дабы избегнуть жестокой смерти. Гнездится в озере змий ужасный, не хочу, чтобы и ты, с твоим приятным видом и молодостью, погиб со мною заодно…
– Хватит, хватит! – закричал змий, и теперь в голосе его было явное недовольство. – Повесть сия стара, как Адамовы сандалии, и ничего в ней нету забавного! Расскажи поновее что-нибудь, коли умный такой!
– Ин ладно. Будет поновее. Жил в области Вифинской некий отрок, звали его Аникий. Был он телом силен и крепок, а нравом терпелив и послушлив…
Змий явственно хмыкнул, будто намекая, что самому Вояте эти добродетели не очень-то свойственны.
– Взял его царь в своё войско, и был Аникий врагам страшен мужеством своим, а с товарищами кроток и любезен. Царь греческий воевал тогда с болгарами, и на той войне Аникий много подвигов совершил. После же, проходя мимо горы Олимп, вспомнил, что жил там некий инок, и решил вместе с ним поселиться и жить в безмолвии, беседуя с одним только Богом. Пожил он в трёх монастырях, в каждом по тридцать псалмов на память заучил, обучался и грамоте греческой. Потом стал жить в пустыне и многих изумлял подвигами своими. Как-то раз излечил он от скверных помыслов одну деву, которая из-за них хотела из монастыря уйти в мир и найти мужа. И вот раз, идучи через пустыню, ощутил он пламень похоти, и напали на него скверные помыслы, от коих он ту девицу избавил…
– Ага! – радостно воскликнул змий.
– Вот шёл он, шёл, и вдруг видит – гора, в горе расселина, а в расселине гнездится змий огромный. Аникий думает: лучше пусть змий пожрёт меня, чем буду я помыслами скверными побеждён. Бросился он к змию, а тот его и коснуться не посмел. Стал Аникий его дразнить, на бой вызывать…
– Ха!
– То есть дразнить, чтобы тот поглотил его, – поправился Воята. – А глядь – змий-то издох.
– Что-то не верится! Не такие уж мы слабые, чтобы какие-то бродяги нас могли одним взглядом убить!
– А вот слушай дальше! С тех пор дал Господь Аникию силу одним взглядом убивать всех змиев, видимых и невидимых, и головы им сокрушать. Стоял он однажды, пел Давидовы псалмы, и вдруг видит – куча камней поблизости дрожмя дрожит, и лезет оттуда змий преогромный, а глаза у него огнём так и пылают…
Едва Воята это сказал, во мраке тёмного облака вспыхнули два продолговатых глаза. От неожиданности Воята вздрогнул и кожей ощутил: возле него и впрямь змий тоже демонской породы. Но он-то разве святой Аникий?
– Ударил Аникий змия своим жезлом, – Воята невольно стиснул сильнее рябиновый батожок в руке, – тот и издох! Другой раз, зима была, вошёл Аникий в одну пещеру глубокую, а там тоже змий жил, и глаза у него будто угли горели. Думает Аникий: видать, кто-то костёр жёг и не затушил, вот удача, разожгу-ка я его посильнее и отогреюсь! И стал на змия того сыпать хворост…
Змий взвыл, и Вояте пришлось умолкнуть.
– Хватит, хватит! – заревел змий. – Знаю я, что там дальше! Это был я! Я был тот змий, а этот мерзавец меня всего засыпал своими дровами! Скартос влакас! Старый безумец! Такая была хорошая пещера! Зурлос… козел! Жил я тихо, никого не трогал, пока не явился этот нечёсаный лохматый негодяй! И всю зиму торчал в моей пещере, я уж не знал, как мне его избыть! Тубано мутро! Знай себе псалмы бормочет! А как дошёл до девяностого, тут уж мне вовсе невмоготу стало, пришлось оттуда убираться! И вот я здесь!
– Это был ты? – Воята не знал, верить ли своим ушам и тем более змию.
– Клянусь крылом Денницы! Расскажи что-то такое, чего я не знаю!
– Ин ладно… Знаешь ли ты чудеса Иоанна, епископа новгородского?
– Ну, ну? – отчасти с любопытством ответил змий. – Что за епископ? Немало я разных епископов-то знавал…
– Был святой Иоанн родом новгородец, с молодости вёл жизнь добродетельную и рукоположен был в священники в церкви священномученика Власия. Принял иноческое пострижение под именем Илии, а как скончался святой архиепископ новгородский Аркадий, вытребован был Илия из монастыря и против своей воли на архиепископский престол возведён. Раз было, в полночь стоял он на молитве в своей келлии, а некий бес, желая его смутить и от молитвы отвлечь, забрался в рукомойник и давай там верещать и плескаться…
Воята улыбнулся: когда в детстве они с братом Кириком слушали эту повесть, то всякий раз хохотали, когда доходило до беса в рукомойнике. Они знали её наизусть, но часто просили мать рассказать ещё раз.
– Взял Илия и перекрестил рукомойник, и так запечатал беса, что не мог тот выйти оттуда и ужасные муки испытывал. Наконец не вынес – уж очень сила крестного знамения палила, – и стал вопить нечеловеческим голосом…
На этом месте Воята и Кирик обычно принимались вопить во всю голову, изображая беса и состязаясь, кто закричит наиболее «нечеловеческим» голосом.
Из облака доносилось недоверчивое хмыканье. Вздумай нынешний слушатель состязаться в нечеловеческом крике, Воята точно проиграл бы.
– Вот Илия спрашивает: кто ты такой и что тут делаешь? Бес отвечает: я лукавый бес и пришёл смутить тебя, ибо думал, ты устрашишься и бросишь молитву, но ты заключил меня в сосуде сем и теперь я сильно мучаюсь. Горе мне, что вошёл я сюда! Пусти меня, раб Божий, я уж больше никогда тебя не потревожу. Говорит ему святитель: за твою дерзость бесстыдную повелеваю тебе нынче ночью отнести меня в Иерусалим и поставить у храма, где Гроб Господень, а потом обратно в мою келлию в ту же ночь доставить, тогда отпущу тебя. Превратись в осёдланного коня и встань перед моею келлиею. Так всё и вышло по воле святого. Обратился бес в коня, перенёс его мигом в Иерусалим и поставил перед храмом; тут же двери перед святым сами отворились, а лампады зажглись. Пока же епископ совершал поклонение Гробу Господню, бес в виде лошади осёдланной у двери стоял. После, сев на него, святой мигом в Новгород прибыл и возле келлии своей очутился. После того отпустил он беса. Бес же, уходя, молил его никому не рассказывать, что служил ему, словно раб. А святой Илия так людям рассказывал, будто это не он, а, мол, некий человек на бесе в Иерусалим летал. Сильно сердился бес на такое посрамление, зубами скрежетал и говорил: ужо я тебе отомщу…
На этом Воята прервал рассказ и обратился к змею:
– Как, знаешь сию повесть? Можешь сам сказать, как бес святому Илие отомстил?
– Ммм… – пробурчал змий. – Ну-ну… Уж одно я знаю – шутку он придумал хорошую!
– Если знаешь, мне дальше не рассказывать?
– Рассказывай. Любопытно же.
– Тоже, скажешь, это был ты?
– Не я это был! – завопил змий. – Не сидел я в рукомойнике и твоего Илию на себе не возил! Рассказывай, ну!
– Сказал тогда бес: отомщу я тебе, Илия, ославлю тебя как блудника, и будешь ты презираем всеми новгородцами. И стал он на людей морок наводить: кто войдёт, увидит, будто у архиепископа в келлии то узорочье женское лежит, то одежда, сорочка, чулочки… Смущение пошло среди братии. А раз обратился бес в девицу и у людей на глазах из келлии вышел; пустились люди за той девицей, а она за келлию забежала и исчезла, как дым. Стали люди говорить, мол, епископ-то у себя в келлии девицу держит и дурными делами с нею занимается… – под ликующий хохот беса продолжал Воята.
– Славная повесть! – заходился змий. – Вот умён был мой собрат! Ну-ну, давай, что дальше!
– Вышел святой из келлии и спрашивает: отчего шум? Напали на него люди, стали насмехаться, браниться, говорить, что-де недостойно блуднику занимать престол апостольский. И решили: посадим его на плот и пустим в Волхов, пусть река его из города прямо в море синее унесёт. Так и сделали: отвели святого к мосту, посадили на плот и пустили в Волхов.
Хохот змия гремел подобно буре; Вояте даже пришлось замолчать и переждать.
– А бес радовался и говорил: вот отомстил я тебе! – продолжал он, когда хохот и свист поутихли. – Но, хоть у моста течение было сильное, плот понесло не вниз, а вверх по реке, и приплыл он к монастырю Юрьеву в трёх верстах выше моста. Увидели это люди и сказали: напрасно мы согрешили на тебя, пастыря нашего, а ты праведен и свят!
В облаке мрака воцарилось воистину мрачное молчание.
– Продолжать? – спросил Воята. – Поведать тебе ещё о чудесах святого Илии-Иоанна?
– Хватит. – Тьма глубоко вдохнула, потом выдохнула, и порыв стылого ветра зашевелил волосы на голове у Вояты. – Утомил ты меня своими баснями. Убирайся прочь.
– Уговор. Я одолел – ты мне человека. Девицу-лебедь, что недавно отцовской злобой прислана к тебе была.
– Ин ладно, – не без ехидства согласился змий. – Будет тебе девица-лебедь.
Он свистнул; Воята зажал уши руками.
С водяного неба слетело нечто белое, будто падучая звезда; птица лебедь сделала круг над облаком мрака и уселась на траву.
– Вот тебе твоя награда! – хмыкнул змий. – Как получил, так и отдаю. Совет да любовь!
Воята встал и осторожно приблизился к птице. Она приподнялась на лапах и снова села, развела крылья и сложила. Едва дыша от волнения, Воята взмахнул батожком рябиновым и коснулся спины птицы.
Змий ведь мог и обмануть. Следовало убедиться, что это та самая лебедь.
Птица опустила голову на длинной шее, вздрогнула… и на её месте оказалась сидящая на коленях девушка. Воята видел её затылок и длинные тёмные волосы, покрывшие всю спину.
В негодовании змий взвыл и заревел; со всех сторон разом грянули вихри, Воята кинулся к девушке, схватил её за руки и поднял. Вихри толкали, валили с ног. Девушка подняла лицо; тёмные глаза Артемии были широко раскрыты, её била сильная дрожь.
– Крест надо мной! Повторяй! – крикнул Воята, прижимая девушку к себе и стараясь перекричать бурю. – Крестом ся ограждаю! Крестом беси прогоняю! От Пречистыя Девы Марии дьяволи бегают, и от нас, рабов Божьих Гавриила и Артемии, бежит зол бес озёрный, и Пречистыя над нами руку свою держит! Всегда! И ныне! И присно! И вовеки!
Он слышал, как Артемия, вцепившись в него обеими руками, что-то хрипло кричит, но не мог разобрать слов. Свист оглушил, пала тьма. На миг показалось, что всё, это гибель, вой и свист сейчас утянут их навек во тьму преисподнюю – и всё стихло.
Ощутив вдруг огромную тяжесть, Воята едва устоял на ногах. С трудом открыл глаза. Его охватило ощущение мягкого тепла – плотного, будто в одеяло завернули. Голова кружилась, уши были заложены, перед глазами плыли пятна. Пятна огня… Они в преисподней? Однако воздух был свеж, душист и приятен. Он казался таким тёплым, почти горячим, что Воята понял – до этого он пребывал в ледяном холоде, почти того не замечая.
В его объятиях было чьё-то тело. Сначала он увидел только тёмные волосы и белый лоб, но потом девушка подняла голову. Перед ним было лицо Артемии. В глазах отражался ужас. Но вот она узнала Вояту, и ужас сменился недоверчивой радостью.
– Мы где?
Артемия отстранилась от него и огляделась. Воята посмотрел по сторонам. Они были на берегу, между старой берёзой и камнем, похожим на медведя. Уже темнело, на горушке горел огромный, высокий костёр, бросая снопы искр в самое небо. Вокруг сновало множество людей, совсем близко кружились хороводы и доносилось пение:
Артемия озиралась в явном испуге и недоумении – она не привыкла видеть так много живых людей. За три дня, проведённых недавно с матерью, она почти не покидала избы и успела повидать лишь кое-кого из родни и соседей.
Воята снова приобнял её, чтобы успокоить. Заметил, что она одета в одну сорочку. Может, в эту ночь это не сильно привлечёт внимание, но всё же…
– Вот тебе, девонька, – послышался рядом знакомый голос.
Берёза будто раздвоилась: от неё отошла женщина невысокого роста, и Воята узнал бабу Ульяну. В руках она держала девичью льняную вздевалку, отделанную тонкими полосками красно-чёрной тесьмы и с такой же вышивкой. Артемия с недоумением посмотрела на старушку, однако позволила надеть на себя вздевалку.
– И косу я тебе заплету. – Та погладила её по плечу. – Кому же о тебе позаботиться, пока мать не сыщем. Я – баба Ульяна. Не помнишь меня?
– Помню, – хрипло выговорила Артемия. – Ещё когда я маленькой с матушкой жила, раз в лесу заблудилась, от других отстала, а ты меня к дому вывела. Но только… как же… он? – Артемия в тревоге огляделась.
– Кто? – спросил Воята. – Змий?
– Н-нет. О… Отец… Касьян… Он опять…
– Нет-нет! Его не бойся, – успокоил Воята, зная, что ещё очень не скоро сможет рассказать ей об истинной участи её отца. – Да и батожка того…
Вспомнив про батожок, он огляделся. Нету батожка! Воята выпустил его из рук на том нижнем лугу, когда обхватил Артемию. Там он и остался – во власти змия. Туда ему и дорога…
– Про батожок не жалей, – сказала баба Ульяна. Повернув Артемию к себе спиной и усадив наземь, она стала расчёсывать её спутанные волосы, чтобы заплести косу. – Он тебе уже без надобности. Малость осталась – змия прочь изгнать и Великославль из вод озёрных поднять.
– И правда, малость! – хмыкнул Воята.
– Одной мне не умолить Господа, подмога нужна. Сколько лет хожу ищу спутницу себе – среди великих и среди малых. Что, дочка, – баба Ульяна обошла Артемию и просительно взглянула ей в лицо, – пойдёшь со мною за Великославль Бога молить?
«Ищу его и не нахожу» – на следующий день Вояте вновь пришлось вспомнить эти слова. Для него весь мир изменился, перевернулся вверх ногами, а завтра должен был измениться ещё сильнее; про себя он дивился каждый раз, когда видел, что сумежане живут как ни в чём не бывало и не замечают никаких перемен.
Ещё в утро ярильских гуляний молодёжь деревни Буйцы, что близ Ящеровского погоста, нашла незнакомую лошадь – стреноженная, та паслась в роще. Приведённая в деревню, лошадь была опознана мужиками как попова Соловейка. Отец Касьян уехал из Ящерова три дня назад, и его почитали находящимся уже дома, в Сумежье. Догадались обыскать рощу, и взятый отроками пёс нашёл в дупле поповскую одежду. Находка это повергла ящеровцев в страх и недоумение. Вещи все были целы – даже медный нательный крест. Если бы какой злодей погубил батюшку, то первым делом взял бы лошадь, как самое ценное из имущества. Причём от берега Ясны пожитки нашлись довольно далеко. Кабы батюшка сам вздумал искупаться и утонул, то оставил бы одежду прямо у воды, не за полверсты. Другое дело, если бы тело бросили в воду неведомые злодеи… Однако никаких пятен крови или повреждений на рясе, сорочке и фелони не нашлось.
Со всем этим ящеровский староста на другой день приехал в Сумежье, и здесь его находки произвели такое же недоумение. Толковали на все лады, кому понадобилась гибель отца Касьяна и почему злодеи просто отпустили лошадь пастись. Куда делось тело? Если бросили в Ясну, то не сыскать, пока само не всплывёт.
– Будто бесы унесли! – говорил ящеровский староста, и вскоре эти слова начали повторять по деревням.
Припомнили, что батюшка-то сумежский отличался странностями: угрюмый нрав, нелюдимость, разлад с женой, привычка часто уезжать из дома и пропадать где-то по два-три дня… Жена его в Пестах ничего не знала, однако пропавшая дочь опять была при ней. Еленка уверяла, что сама нашла Тёмушку, но крепло мнение, что отец Касьян как-то вступил с бесами в сражение, и, хотя дочь вызволил, сам сгинул. Хотели расспросить дочь, но Еленка не позволила: дескать, девка после леса ещё чужих людей сильно дичится и разговаривать не будет.
Ясно пока было одно: Власьева церковь, а с ней и вся Великославльская волость, опять остались без попа и без пения.
Сначала была тьма, а потом Бог создал свет, поэтому ночь старше дня. Каждый «день» по сути начинается тогда, когда подступает предшествующая ему ночь, то есть накануне вечером. Во вторник днём Воята отправился на Дивное озеро с рябиновым батожком. В ночь на среду привёл Артемию в Песты и остался там до утра; утром в среду вернулся в Сумежье, и к вечеру туда пришли вести о Соловейке, найденной близ Ящерова погоста. Вечером четверга начиналась пятница, и Воята собирался обратно на озеро.
В эти дни он жил, чувствуя себя витязем из сказаний. Тому способствовало и время года: шли самые длинные, ясные дни и короткие ночи, вся земля цвела, люди занимались косьбой, а это работа весёлая. Куда ни пойди, везде звучали песни, мелькали девичьи наряды, румяные лица, радостные улыбки, блестящие глаза. А он вспоминал бескрайние луга с пышной травой, будто растущей из тени, облако живой тьмы на дне чаши в земле, горящие глаза змия, его голос – полувой-полусвист-полурев. Что-то важное не давало ему покоя: что-то такое он услышал от Смока, но в тот миг не придал этому значения – не успел отметить и обдумать, имея более важные задачи.
Изгнать змия! «Уж не вообразил ли ты себя змееборцем?» – насмешка Смока и самому Вояте казалась вполне оправданной. Он разве святой Егорий с иконы из Юрьева монастыря – прекрасный юноша в золотых доспехах, на белом коне, с длиннющим копьём, поражающий им змия, похожего на зелёную крылатую ящерицу величиной с собаку. Был бы Смок таким – с ним можно было бы потягаться. Забрать ту рогатину от волховской избы, что уже сослужила ему службу… Но нет – того змия, что он видел, никакой рогатиной не возьмёшь.
Но если его не изгнать, убийство сумежского обертуна, стоившее таких телесных и душевных сил, окажется напрасным: вскоре появится новый. И можно ли освободить Великославль из глубин, даже если сойдутся все условия, пока под озером сидит змий?
В ночь со среды на четверг Воята спал обрывочно и беспокойно. Ему снился змий – бесстыдно вторгался в его сны, хвалился своей властью. «Старый негодяй! Косматый безумец!» – звучало в ушах.
Днём Вояту позвали в поповскую избу. Там уже сидели Арсентий-староста, Трофим-тиун и Овсей с Саввой – сумежский совет старейшин. Бабка Ираида всполошилась и стала вопрошать Арсентия, что ей делать с поповым скотом и прочим добром, оставшимся у неё на руках; она больше не хотела за всем этим следить, не зная, вернётся ли когда-нибудь хозяин. И особенно если вернётся прямо со дна реки, что бабы сумежские считали вполне вероятным. Вояту позвали на этот совет как самого близкого, кроме Ираиды, к попу человека. Воята, уже наловчившись во вранье, с недрогнувшим лицом ещё раз всех заверил, что и мысли не имеет, куда батюшка мог сгинуть, оставив в роще всю одежду, нательный крест и лошадь. Он-де его в последний раз видел, когда тот у всех на глазах уезжал в Ящерово, и в этом предлагал присягнуть; собственно говоря, батюшку отца Касьяна он и правда более не видел. Видел он лишь волка, пытавшегося его пожрать, а то, что в последние мгновения перед смертью тот волк обрёл некое сходство с Касьяном, так ведь со страху и не то ещё могло померещиться.
Насчёт Касьянова имущества порешили, когда вспомнили, что у того остались жена и дочь. Все знали, что батюшка то и дело слал Еленке в Песты что-то из припасов от своей доли-десятины, а значит, не исключил её из своих наследников. К тому же других и не имелось. Сговорились предложить Еленке с дочерью переселиться в Сумежье на попов двор, ходить здесь за его коровой, лошадью, свиньёй и курами, следить за домом, чтобы не обветшал, пока не появится новый поп – до того ведь и несколько лет могло пройти.
Труднее обстояло дело с самим Воятой. Он кормился тоже в счёт десятины, но если больше нет попа, нет церковного пения, парамонарю нет службы, с чего его кормить? Старики уже рассудили, что парамонаря надобно отослать назад в Новгород, поведать Нежате Нездиничу и владыке Мартирию о здешней потере и попросить нового попа. Если назначат – парамонарь с ним и вернётся, если нет – пусть в Новгороде сидит.
Воята не противился: без отца Касьяна ему и правда стало нечем в Сумежье жить и нечего делать. И он очень хотел облегчить свою совесть, которую никак не удавалось убедить, что он убил всего лишь волка, чудовище, и в том нет греха. А владыке стоит узнать, почему столько иереев Великославльской волости нашли безвременный страшный конец, и самому рассудить, как быть дальше.
Но к чему придут все эти превратности, Воята пока не знал. Всё должны были решить два следующих дня, решить навсегда. Если Ульяния великая и Девятуха малая не умолят Бога простить Великославль и не вырвут его из лап змия… Город утратит надежду навсегда, и все труды окажутся напрасны.
Уходя из поповой избы, Воята взял в божнице ключ от церкви и забрал от Власия Псалтирь и Евангелие. Не хотел, как объяснил старикам, чтобы Божественные книги, наследство самого Панфирия, лежали в запертой церкви без присмотра невесть сколько времени, мышам на поживу. Кроме этой причины была и другая: Воята смутно чувствовал, что эти книги ему нужны, и особенно – Псалтирь. «Кто все три книги в одних руках соберёт, тот власть над змием Смоком получит», – говорила ему Еленка, хотя не могла ответить, откуда у неё эти знания. Может, так полагал её отец. Но и Касьян когда-то сказал Вояте, что в Псалтири заключена власть над змием. Он мог солгать, бес в рясе. А мог случайно сказать правду. Или понадеялся, что эта правда напугает парамонаря и отвратит от мысли о тайнах Великославльской волости. Чего и достиг: если бы не случайная встреча с Еленкой в конце зимы, Воята мог бы никогда больше не обратиться к этим тайнам, пока однажды сумежский обертун не выбрал бы случай покончить с новгородцем, которого считал владычным соглядатаем. Мурашки бежали по спине и жилы холодели, когда Воята думал, по какому тонкому льду ходил всю зиму и весну – с тех пор как одолел упырей в Лихом логу и показал главному врагу свою силу.
Придя в Параскевину избу с Псалтирью, Воята положил её на стол и раскрыл. Ещё раз внимательно прочёл Панфириево писание, которое знал наизусть: «И пребысть аз в пещерах тридцать лет, молясь к Богу крепко день и нощь. И услышана бе молитва моя…» Вгляделся в каждую букву, в каждый знак. Вроде бы ничего не упустил. Ещё раз сопоставил с другими надписями. Кое-чего и сейчас не хватало. Само ли соединение двух пятниц, великой и малой, вызовет звезду над озером, вслед за которой явится золотая цепь? Или эту звезду тоже как-то надо вызвать?
– Марьица! – окликнул он.
– Я тута.
– Откуда эта звезда над озером возьмётся? Ты говоришь, у всего на свете свои ангелы есть – у неё, стало быть, тоже?
– Стало быть, да, – с некоторым сомнением ответила Марьица.
– Пошла бы ты и спросила у других ангелов – есть ли среди них такой, кто над этой звездой властвует? И если есть – приведёт ли он её, когда… по молитве… ну, как Панфирий молился?
Воята смутился и не посмел сказать «по моей молитве» – святителем, равным Панфирию, он себя вовсе не воображал.
Может, отец Ефросин должен о том помолиться? Или мать Агния? Праведнее их Воята в Великославльской волости никого не знал. Но если нужна их помощь, то самое время за нею отправиться – ведь осталась только эта ночь и следующий день, то есть пятница. Через сутки начнётся уже суббота, и случай будет упущен навсегда!
Осознав, что время, такое медлительное, когда смотришь на что-то в будущем издалека, уже сгрызло весь отведённый срок, оставив жалкий хвостик, Воята похолодел.
– Ин ладно, – согласилась Марьица. – Пойду поищу такого…
«Ты ту книгу читай, читай…» Мысль о старце Ефросине напомнила Вояте их встречу и полученный на прощание совет. Отец Ефросин говорил о Псалтири, этой вот, которую Воята тогда получил от матери Агнии. Он ещё поначалу удивлялся, зачем старец велел ему читать греческую книгу. Потом оказалось, что совет был очень хорош, хотя едва ли отец Ефросин знал о Панфириевой записи.
Это всё? Или здесь содержится ещё что-то, способное помочь? Воята один за другим переворачивал пергаментные листы, вглядывался в ровные сроки греческих красиво выписанных букв. Прочесть их он мог, понять – нет. Пожалел, что не дал себе труда по-настоящему выучить греческий язык, пока жил праздно в Новгороде – и у кого поучиться, там было. Может, это знание спасло бы Великославль и всю волость! А теперь хоть волосы на себе рви – от того не поумнеешь.
Вот это повторяющееся отдельно выписанное слово – «статия», по-русски «слава», оно находится внутри и в конце кафизмы. Вот это слово в начале псалмов – «Кирие», то есть «Господи». «Кириос…» больше ничего не понятно. А ведь разгадка где-то здесь… Вот это «ангели…»
«Геп аспида каи василиску…» Это же девяностый псалом, по-славянски «Живый в помощи Вышняго». Недавно этот псалом спас его от змеи из чёрного дыма, что пыталась пролезть в душу… Хуже всякого аспида.
И потом…
Воята резко поднялся на ноги. От догадки его бросило в жар, загорелась кожа на голове под волосами. Вот что сказал ему бранящийся по-гречески змий, вот что он пытался вспомнить… И если отец Касьян в тот раз не солгал… Теперь Воята знал, каким образом эта книга даёт власть над змием, что зовётся Смок.
Небо над Дивным озером медленно темнело. Близилась полночь, повисла сбоку белая полупрозрачная луна с отгрызенным бочком, но было ещё настолько светло, что не требовалось огня. Воята сидел на горушке, откуда был лучший вид, с гуслями на коленях. Рядом с ним лежала Псалтирь, а по бокам сидели на траве две женщины – баба Ульяна и Тёмушка. Еленка устроилась чуть позади своей дочери, и почему-то в этом окружении – дева, жена и старуха, – Воята чувствовал себя важным, будто князь или даже цесарь.
На озере они были далеко не одни. В эти вечера здесь продолжалось гулянье, хоть и не такое буйное, как в первую ночь солнцестояния. Многие в эту пору косили луга вокруг озера, а закончив работу, собирались к нему отдыхать; там и здесь горели небольшие, уютные костерки – не для плясок и прыжков, а для готовки ужина. Только молодёжь продолжала веселиться, напитываясь плодоносной силой этих долгих дней. Лежа на траве, парни смотрели, как девушки в красно-белых покосных рубахах водят круги, и только ухмылялись, слушая:
«Перед Петром пятым днём» – это песня о великой пятнице Ульянии, что приходит перед Петровым днём.
Воята ждал полночи, чтобы проверить свою догадку. Его уже не раз спрашивали – зачем он принёс Псалтирь на гулянье, неужели думает божественное петь? «Да, – прямо отвечал Воята, – думаю божественное петь, и тогда, быть может, Великославль-град из глубин подниму». Люди недоверчиво ухмылялись, считая это за дерзкую шутку, но не отходили далеко, чтобы не терять бойкого сумежского парамонаря из виду. А вдруг и правда что любопытное сотворит?
Больше Воята не хотел скрывать свою цель. Если всё пойдёт как надо, люди понадобятся. Отец Македон погиб, потому что сохранил в тайне открытое ему и не справился с делом в одиночку. Если же ничего не выйдет… всё равно на днях отсюда уезжать. Пусть сумежане смеются, вспоминая безумного парамонаря-новгородца, что хотел игрой на гуслях Великославль вытянуть. Ему же, выросшему на песнях о Садко Сытиниче и его игрой перед Морским царём, мысль о чудесной силе гуслей вовсе не казалась смешной.
– Марьица! – позвал он. – Ты здесь, аггелос му?[78]
– Чего «му»? Это я, а не «му»!
Воята вздохнул: его ангел был ещё слишком мал и нера-зумен, чтобы понимать по-гречески.
– Разузнала? Про ангела звезды падучей?
– Нету такого ангела, – со скорбным вздохом доложила Марьица. – Я всех обошла, а кого не нашла, про тех расспросила. У каждой звезды ангелы есть, а про эту звезду, что озёрные глубины отворяет, не ведает никто. Ступай, сказали, к архангелам, да я заробела. Они огромные, пламенем пышут, а я-то девчоночка маленькая…
«…ровно букашечка», – по привычке закончил Воята, но про себя.
– Ну, коли ангела у звезды падучей нет, будем без него справляться, – утешил он Марьицу с уверенностью, которой вовсе не чувствовал. – Да, Тёмушка?
Обернувшись к девушке, он накрыл её руку своей. Тёмушка робко улыбнулась. Принаряженная, с шёлковым очельем на темноволосой голове, с серебряными кольцами у висков, с алой лентой в длинной косе, в девичьей вздевалке и с пояском, обхватывающим тонкий стан, она выглядела не хуже всех девушек волости, а на взгляд Вояты – и гораздо лучше. Что-то в ней осталось от таинственной пленницы лесной избы – может быть, звёздный свет тёмных глаз.
– Полночь… – шепнул ему на ухо голос Страхоты.
– Господи благослови!
Воята провёл по струнам. Тёмушка замахала рукой девкам: пение позади смолкло, и теперь только свист и треск цикад сопутствовали звуку бронзовых струн.
Воята запел, глядя в книгу, раскрытую на траве перед ним.
– Го каттойкон эн боэтхейа ту юпсисту ен скэн…
Всё то же, что он сотни раз певал на славянском языке – «Живый в помощи Вышнего в крове Бога небесного водворится…», теперь он пел по-гречески. Пел так, как приучился ещё у Богородицы, где служил его отец, как много раз слышал в Софии новгородской. Величавый медленный напев полетел над озером; казалось, от него родился лёгкий ветер, от него побежала рябь по воде, закачалась осока и камыш.
– Герей то кюрио антилиптон му эй кай катафюге мо то тхеос му элпио ген ауто…
«Речет Господеви: заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него…»
Не понимая греческих слов, Воята тем не менее знал их содержание и почти не сбивался. Сосредоточенный на этом деле, он не замечал, как позади него собирается толпа; молодёжь, люди постарше, отдыхавшие у озера после дня на ближних покосах, сбивались в тесные ряды, чтобы не мешать ему, но ничего не упустить. Выпеваемые слова на непонятном языке, на том языке, на котором говорили вероучители Руси, казались чудными заклинаниями, особенно сильными из-за святости этого языка. Едва ли хоть один человек в Великославльской волости до этого дня слыхал хоть слово по-гречески, и оттого казалось, что эти слова имеют чудодейственную силу, почти как слова творения.
– У афобэтхэсэ апо фобу нюктериуку апо белус петомену гемерас…
«Не убоишася от страха нощнаго, от стрелы, летящия во дни…»
Ветер усиливался, по озеру бежали волны, колебали осоку, выплёскивались на берег. Люди позади Вояты подталкивали друг друга, в тревоге показывали на воду.
«Яко ты, Господи, упование мое, вышняго положил еси прибежище твое…»
Ветер заметно похолодел, женщины в сорочках под понёвой зябко обхватывали себя за плечи. Волны на озере ярились всё сильнее; ветер выл уже не шутя.
«Яко аггелом своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих…»
В шуме ветра явственно слышался полувой-полусвист. Воята узнавал его, а прочих он наполнял испугом, предчувствием того ужасного, что может за ним последовать. Уже от страха люди теснее сбивались в кучу, кто-то отпрянул, желая уйти подальше от берега, укрыться в роще или в овраге. Баба Ульяна встала на ноги, тревожно вглядываясь в кипение озёрных волн; Тёмушка поднялась вслед за нею и смотрела, сжав руки возле груди. Берёзы на дальнем берегу раскачивались и клонились, едва не ломаясь, так что прятаться близ них делалось опасно.
– Геп аспида кай василиску гепибэсэ кай катапатэсейс леонта как драконта…
«На аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия…»
Полувой-полусвист был уже так силен, что Воята почти не слышал себя, не говоря уж о других; но он уже понимал: это голос не ветра, это свистит и воет тот самый слушатель, для которого он и предназначил своё пение.
«Яко на ми упова, и избавлю и…»
Вой и рёв достигли наивысшей, невыносимой силы; большая берёза на берегу рухнула и повалилась пышной зелёной головой в воду, но голос ветра поглотил шум её падения. От толпы отделилось уже не менее десятка человек; они пытались бежать прочь от озера и бури, но при этом всплеске воя попа́дали наземь. Воята видел, как Тёмушка, припав к бабе Ульяне, клонит голову, как ветер треплет её длинную косу и та сама бьётся в воздухе, как тёмная змея.
«Воззовёт ко мне, и услышу его…»
А потом вода в самой середине озера будто взорвалась изнутри; нечто огромное, тёмное, будто сгущённая тьма, вырвалось из-под воды и устремилось вверх, в небо. Народ разом закричал от ужаса. Никто не устоял на ногах, даже Тёмушка и баба Ульяна. Толстое копье тьмы, живой вихрь, крутясь вокруг себя, уносился ввысь, издавая тот же полурёв-полувой такой силы, что закладывало уши до боли. Озёрная вода, подхваченная его движением, тоже взлетела – и опала, широкой волной расплескавшись по берегу. Достало даже до горушки – поток обрушился на Вояту и женщин возле него. Уже не в силах играть, Воята всё же закончил, выкрикивая вверх, вслед исполинскому вихрю:
– Долготою дней… исполню его… и явлю ему… спасение мое!
Вой и рёв стихли, но этого сразу никто не заметил: измученный, почти убитый слух отказал. Зато хриплые, сорванные голоса отозвались возгласами изумления.
Там, куда умчался вихрь-змий, в далёкой вышине вспыхнула звезда. Рудо-жёлтая, пылающая, она стояла в вышине потемневшего неба, за нею тянулся длинный пламенный хвост. Сидя и лёжа на земле, промокшие от озёрной воды, изумлённые и растерянные люди наблюдали за дивной молнией, которая, вопреки естеству, родилась из воды и ушла в небо.
– Воссияет свет превелик! – Воята заставил себя подняться с мокрой травы. – Изыдет велия звезда светлая! И будет стояти вверху озера! Всё, как Панфирий обещал! Это она! – Он взял за руки сперва Тёмушку, потом бабу Ульяну и помог им подняться. – Та самая звезда! Знамение змиево!
– Это оно! Знамение! – хрипло воскликнула у него за спиной Еленка, и никогда ещё голос её не звучал с таким восторгом и воодушевлением. – Мой отец его ждал! Оно пришло! Явилось!
– Господу Богу помолюся и святой Пречистой поклонюся! – среди наставшей тишины заговорила баба Ульяна, и старческий голос её прозвучал над берегом с удивительной твёрдостью и силой.
– Господу Богу помолюся и святой Пречистой поклонюся! – повторила Тёмушка, встав рядом со старухой и так же сложив молитвенно руки.
Она говорила не так уверенно, не приученная в лесу к словам молитвы, но голос её серебристым эхом поддерживал голос бабы Ульяны и, казалось, разносил его до самых дальних пределов бытия.
– Святому Николе, Троице, Покрове-Богородице!
– Святому Николе, Троице, Покрове-Богородице!
– И ясному месяцу, праведному солнышку, частым звёздочкам и всей святой силушке небесной!
– И ясному месяцу, праведному солнышку, частым звёздочкам и всей святой силушке небесной!
– Михаил-архангел, Гавриил-архангел, Никола Милостивый! Снидите с небес и снесите ключи позлащённые! Отомкните воды глубокие, порушьте тридесять замков, распахните врата медные, опрокиньте тын железный! Выпустите Великославль-град на вольный Божий свет!
– И глаголет Михайло-архангел: слышу я тебя, раба Божия Ульяния, и тебя, раба Божия Артемия! – прозвучал над берегом мужской голос, уверенный и сильный, похожий на мягкий раскат грома; от него веяло теплом, вмиг отогревшим замёрзшие от ужаса сердца. – Повелеваю Николе Милостивому взять три ключа позлащённых, снити с небес, отомкнуть воды глубокие, порушить тридесять замков, распахнуть врата медные, опрокинуть тын железный! Выпустить Великославль-град на Божий вольный свет!
Голос умолк, но в ответ послышались изумлённые крики. Близ Тёплых ключей вода засияла золотом, будто со дна в том месте поднималось особое подводное солнце. Воята вспомнил: нечто подобное он уже видел, когда зимой был здесь со стариками и из полыньи сам собой вырастал золотой мост.
Но это был не мост. Золотое сияние вытянулось в черту, пробежавшую от воды на песок у камня-медведя и до самой берёзы. Сияние сгустилось, и стала видна золотая цепь толщиной с женскую руку.
– Цепь! – сбросив очарование, вскрикнул Воята. – Вон она! Скорее! Тяните!
Первым он сбежал с горушки на песок у Тёплых ключей и ухватился за конец цепи. Так страшно было, что она исчезнет, если не успеть её поймать! Цепь уходила в воду, и её золотое сияние медленно угасало на глубине. Воята потянул – цепь не сдвинулась, как прикованная к какому-то исполинскому кольцу на дне. Вот какую тяжесть испытал отец Македон – однако тянул что было сил, пока не разорвалось сердце.
Тут его кто-то обогнал, и незнакомый мужик обеими руками ухватился за цепь впереди него. А потом набежала целая толпа: человек десять, пятнадцать, двадцать, окружив цепь, взялись за неё и потянули.
И цепь сдвинулась.
– Идёт, идёт! – радостно заорали на берегу. – Давай ещё!
– Эх!
– Навались!
– Раз! Раз!
С горушки бежали ещё люди; иные заскочили в воду, чтобы взяться за ту часть цепи, что не дошла до берега. Посыпались и бабы – эти ухватились за мужиков и тоже тянули, вопя и визжа.
Цепь двигалась, и Воята у её конца отступал от воды – шаг, ещё шаг, ещё. Цепь шла быстрее с каждым новым помощником. Вояте видна была она на всю длину – вернее, длинная и густая людская вереница, под руками и плечами которых скрывались звенья, – и он был изумлён величиной и тяжестью цепи из золота, выходящей со дна. Прибежавшие последними зашли в воду по самые плечи и тоже тянули часть цепи под водой.
– Раз! Раз! – выкрикивал плотный краснолицый мужик, видно, привыкший распоряжаться на общих работах.
Нижний конец цепи как будто отпустило – от внезапного толчка все повалились наземь, и Воята тоже. Снова взмыл к небесам крик – люди копошились на песке и траве, пытаясь встать, самые дальние плыли. Цепь лежала на берегу, как огромная золотая змея.
Но на неё никто и не смотрел. Теперь уже всё озеро, во всю ширь между берегами, осветилось и налилось крепнущим золотым сиянием. Исполинское солнце вставало со дна, и было страшно, хватит ли ему простора в этой чаше, не разорвёт ли оно сами берега.
Будто волоты[79] подземельные поднимали целый город на блюде – Великославль-град вставал из глубин. Сперва над водой показались крыши бревенчатого сооружения на самой вершине холма. Зданий, подобных этому, Воята никогда не видел. Многочисленные слеги и «курицы» крыши были вырезаны в виде птичьих голов – будто здесь и есть небесное обиталище душ. Искусно украшенное резьбой, здание было окружено стеной, и каждое стоячее бревно в этой стене венчалось резной головой: чередовались человеческие бородатые головы и рогатые бычьи. В стене было трое огромных ворот, от каждых вниз по холму спускалась дорога и выводила к другим воротам – в крепостной стене, которая опоясывала холм по самому низу. При виде этих ворот, столбов в виде бородатых грозных старцев, резного свода вспоминалось нечто неведомое, наполняя разом жутью и благоговением, и Воята испугался этого чувства. Подумалось: эти старцы и являлись, ожив, принимать дары от своих нынешних потомков?
Что там внутри? Идолы старых богов с золотыми головами? Тот белый камень, чьим именем заговаривают хвори и устрашают лихорадки? На миг Воята едва не пожалел, что позволили этому обиталищу старых богов во всём блеске его славы вернуться в белый свет. Ведь что белый свет мог противопоставить этому бесову великолепию – молчаливую и запертую Власьеву церковь с погасшими свечами? А ведь людям надо на что-то молиться, потребность эта в них древнее и глубже любых известных ныне богов.
Всё пространство между верхней и нижней стенами было занято улицами, площадями, дворами, теремами, избами. Можно было разглядеть каждый дом на склоне холма, каждый двор и каждый тын. Крыши сияли тусклым золотом, а стены – серебром; верх крепостной стены был выложен жемчугом, а башни – самоцветами. На коньке крыши того здания, что венчало вершину холма, медным пламенем горело солнце. Река огня текла из ворот, обращённых к Вояте, спускалась по холму и приближалась к части берега у Тёплых ключей. И будто кто-то изнутри ему напомнил: Хорсовы врата. Это здание на вершине – храм древних богов, и он стоит напротив врат, посвящённых солнечному богу Хорсу. Тех врат, что оставались приоткрытыми все эти столетия.
Но где же обитатели? Уже не верилось, что в таком прекрасном городе могут ютиться чёрные косматые бесы, но каковы же они – жители Великославля?
Потом он увидел некое подобие жизни. По стене, улицам, дворам мерцали и вспыхивали огоньки. И Воята понял: это и есть жители, вернее, их души. Ведь не может такого быть, чтобы двести с лишним лет они просто жили, как ни в чём не бывало, сохраняя человеческий облик на озёрном дне.
– Ну, давай же! – вскрикнула над ухом Марьица, и от воодушевления и мольбы её голос показался голосом взрослой девы. – Укажи им путь!
– Ты, град Великославль! – заговорил Воята.
«Закон да познаешь христианского наказания!» – сказал где-то рядом мужской голос, немолодой, но сильный, и Воята стал повторять за ним. Он вспомнил, где видел эти слова.
– «Аз есмь тайна несказанная», – таковы слова Иисуса Христа…
– Да будем работниками Ему, а не идольскому служению, – продолжал Воята уже без подсказки, на память читая слова, вписанные старцем Панфирием в греческую Псалтирь; старец не дождался случая прочесть их, и Воята сделал это за него.
– Да будем работниками… – откликнулись сотни и тысячи далёких голосов; было похоже, как будто песчинки берега обрели вдруг каждая отдельный голос.
– От идольского обмана отвращаюсь. Да не изберём пути погибели. Всех людей избавителя Иисуса Христа, над всеми людьми приявшего суд, идольский обман разбившего и на земле святое своё имя украсившего, достойны да будем!
– Достойны да будем…
Пока Воята говорил, огоньки в городе пришли в движение. Сперва один потянулся вверх, затем сразу несколько. И вот уже сотни огоньков взмывают над улицами и площадями и уходят в небеса. Только сейчас Воята заметил, что почти стемнело: внизу сияние города разгоняло мрак, но вверху уже царила ночь и госпожа луна заняла свой небесный престол. Падучая звезда-змий исчезла, унеслась в иные края, где изгнанный соратник Сатаны найдёт себе новый приют; а души Великославля уносились всё выше и постепенно растворялись среди звёзд.
И чем больше их улетало, тем бледнее делалось сияние Великославля. Таяли очертания крепостной стены и башен, улиц и площадей, теремов и избушек. Сквозь них уже просвечивал серебристый блеск воды, лунный свет оттеснял сияние призрачного золота.
Вот последняя стайка огоньков оторвалась от гребня стены, и стена под ними растаяла. Дивное озеро предстало в своём обычном виде – но теперь это было просто озеро, круглое, красивое, обрамлённое берёзами и плавными взгорками, но не таящее в себе ничего, кроме воды и песка, осоки и рыбы.
Над озером куполом раскинулось ночное небо, усеянное звёздами. Воята уже не различал среди них огоньков, которые сам выпустил в полет, но не мог отвести взора от этого величественного зрелища. Чувствуя, как болят от напряжения глаза, на миг зажмурился, потом глянул на толпу. Изумлённые, потрясённые, запрокинутые лица были устремлены в небо, в глазах людей отражался звёздный свет… Вот и Миколка стоит рядом с братом Саввой, такой же изумлённый.
– Никола! – где-то далеко-далеко за небокраем позвал тот старческий голос. – Ты ключи куда задевал? Неси, отворять надо, люди ждут…
Воята взглянул на берег – там тоже что-то светилось. От его ног и до воды, там, где недавно протянулась толстая, увесистая цепь настоящего червонного золота, мерцала в траве цепочка из светлячков, маленьких земных звёздочек – и медленно гасла.
Миколка-бортник, выбравшись из зачарованной толпы, поспешил куда-то в темноту…
Нынешнее поле было совсем не то, что осенью – зелёное, весёлое. Рожь ещё не колосилась, но земля уже скрылась под плотным ковром высоких узких листьев. Щебетали птицы, из дальней рощи доносилось усердное, хоть и унылое «ку-ку!».
– А он… что если он всё-таки вернётся… а тебя не будет? – робко спросила Тёмушка.
Весть о скором отъезде Вояты её огорчила, и к тому же она боялась нового появления своего недоброго отца, а Воята так и не посмел рассказать ей, почему эти страхи неосновательны. За несколько дней он попривык видеть Тёмушку в девичьем уборе и даже почти стал смотреть на неё как на обычную девушку, хотя в душе знал: вовсе она не обычная. При взгляде на её тёмные глаза, белый лоб, похожий на верхнюю половинку яйца, обрамлённый пушистыми тёмными волосами, он жаждал сделаться тыном железным, чтобы оградить её от всех на свете бед.
– Да нет же! – Воята остановился посреди тропы, повернулся к Тёмушке, взял её руки в свои и приложил к груди. – Я клянусь тебе: не вернётся он. Сила его шла от змия, а змий улетел. Ты сама же видела.
– Как же ты догадался, чем его изгнать?
– Змий в озере говорил со мной и сам упомянул: когда святой Аникий стал читать псалмы у него в пещере, худо ему пришлось, а как дошёл до девяностого – он и вовсе бежать пустился. Я замечал: змий греческие слова вставляет, видно, долго в той земле жил. Ну я и прикинул: если опять услышит тот же псалом, каким его Аникий изгнал, по-гречески, то не выдержит – опять убежит, гнездо своё старое покинет. Так и вышло. Только я не знал… – Воята помолчал, вспоминая недавнюю ночь, – что та звезда, какую ждали, и есть сам змий.
– Потому я и не нашла такого ангела, чтобы той звездой управлял! – вставила Марьица, влезая в их беседу. – Не было у той звезды вовсе никакого ангела, потому что она не звезда никакая, а змий! Он сам, тот змий, – бывший ангел, да чина своего не удержал.
– Выходит, только у того и нет ангела, кто сам ангелом был, да не сдюжил… – пробормотал Воята. – А кто это на молитву ответил – неужто сам Господь? Я и в озере тот же голос слышал.
– А это архангел Михаил отвечал! – с явной гордостью за свой небесный род ответила Марьица.
Воята и две его спутницы – одна видимая, другая невидимая, – прошли ещё немного – до того места, где тропа пересекала другую.
– Где-то здесь, да? – обращаясь к воздуху, спросил Воята.
Птичий щебет наполнял воздух свежестью и серебрился в лучах солнца. По краю поля белели соцветия тысячелистника, как земные облачка.
– Ещё немного вперёд, – глухо ответил голос Страхоты.
Тёмушка отстала и дальше не пошла.
– Правее… стой.
Воята остановился. Где-то у него под ногами пряталась та безвестная могила, куда двадцать лет назад отец Тёмушки зарыл тело её дяди, своего родного брата. Знал ли он, что вместе с ним зарывает и собственную душу? Или ради завистливой ненависти к брату готов был не пожалеть и себя?
– Здесь?
– Здесь.
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! – нараспев произнёс Воята. – Коли ты женского пола – то будь Марья. – Он с трудом удержался от улыбки, но требовалось всё проделать как положено. – А коли мужеского – то будь Иван!
Тёмушка подала ему приготовленный новый платок, льняной и белый, как пёрышко из ангелова крыла. Воята подбросил его – взвился ветер, подхватил платочек и унёс ввысь.
В ответ донёсся глубокий, мощный вздох тёплого летнего ветра.
Подняв голову, Воята искал платочек взглядом, но видел только белые полотнища облаков. Улетел его второй «ангел». Вот у него и двое крестников. Почти как у настоящего попа, хотя до этого звания ему ещё далеко. Но если когда-нибудь владыка Мартирий всё же сочтёт его достойным, Воята знал, что учить людей будет тому же, что не дало пропасть ему самому. И будет то учение простое.
Уповай на Господа и делай добро.
Послесловие автора
Этот роман у меня идёт вне циклов и не имеет связи ни с чем, что я писала раньше. Замысел возник в немалой мере случайно (притом что случайные идеи, как известно, никогда не приходят в случайные головы). Года три назад прочла я роман-фэнтези «Под маятником солнца» от автора Джаннетт Инг. Суть была в том, что некий священник уехал в Эльфляндию с целью крестить народ эльфов, там сгинул, за ним поехала его сестра, и вот она там среди эльфов приключается. Роман наводит на размышления, а есть ли у эльфов вообще душа, ради которой их стоило бы крестить. Далее в воображении моём возник отважный отец Елпидифор, задумавший крестить домовых и леших. И понеслась… Сначала я обдумала вопрос, возможно ли это технически, то есть опять же, имеется ли у леших душа, и откуда они взялись. Однозначно на этот вопрос ответить нельзя, так как традиция предлагает разные ответы – легенды, возникшие в разное время и в разных источниках.
Собственно языческая точка зрения в том, что все природные духи – это бывшие люди, неудачно умершие или неправильно погребённые, не дожившие свой срок, не вступившие в брак, словом, отклонившиеся от обычного пути, что помешало им уйти на тот свет, и теперь они продолжают своё существование в виде духов, хозяев разных природных объектов. В науке хорошо известно мнение, согласно которому нерасчленимое множество духов, вредоносных и благодетельных, связанных по происхождению с душами умерших людей, и составляют самую архаичную основу народной демонологии. То есть все стихийные духи, хозяева рек и полей, происходят от умерших людей.
Позже, под влиянием книжных христианских легенд, возникли ещё несколько версий происхождения домовых и леших:
– из числа падших ангелов, соратников Сатаны в его бунте, сброшенных архангелом Михаилом на землю и рассеявшихся по ней (в это число включаются сами языческие боги);
– из «тайных детей Адама», спрятанных от Бога;
– от усилий чёрта, который создавал себе помощников, высекая из камня искры или рассеивая капли воды.
Пока я об этом думала и читала источники, у меня сложился целый план, мало похожий на изначальную идею (но это бывает сплошь и рядом). В итоге роман начал развиваться как своеобразный «Антивий»: мой герой, поповский сын Воята, оказался поставлен почти в те же условия, как Хома Брут, но если последний погиб, потому что испугался, значит, смелость в этой ситуации может героя спасти. Фольклорный источник прямо так и говорит (устами святого Николая): «Евангелие читай и ничего не бойся». Некоторые сцены в разных местах моего романа идут как прямая отсылка к «Вию», начальнику русских ужасов. Избежать этого сложно, поскольку фольклорный материал на всех один – для меня и для Гоголя.
Неизбежен вопрос: почему у Гоголя всё кончилось так плохо? Ответ очевиден: не потому, что нечисть сильна, а потому, что человек слаб. Что за человек – философ Хома Брут? Он лентяй, обжора, пьяница, трус, обманщик, вор, распутник (ходил к булочнице против самого страстного четверга). Он безроден – ни отца, ни матери не знает, ему даже некуда на каникулах идти; это не его вина, но отсутствие рода – безусловно фактор слабости. «Весёлый нрав» его, несколько раз заявленный автором, в сюжете никак не проявлен. И ведь Хома ничем не выделяется на общем фоне. Абсолютно все вокруг него такие же: обжоры, пьяницы, лентяи, болтуны, сплетники, тянут, что попадёт под руку, не из корысти даже, а по привычке. У сотника церковь запущена и в ней давно не было никакого служения, она показывает, «как мало заботился владетель поместья о Боге и о душе своей». Сад – «страшно запущен», непролазные дебри, он служит символом потерянной души: там, где должен быть сад, то есть рай, находится хаос бурьяна. И сотник, судя по его виду и поведению, прекрасно знает, до чего неладно с его дочерью. Золотые купола киевских церквей сияют где-то вдали, но никому не помогают. Весь этот суетный, бездумно греховный мир обречён пасть лёгкой жертвой бесов и ведьм. Даже священник (откуда он вдруг взялся в запущенной церкви?) появляется лишь в самом конце, когда уже всё кончилось. Бесы-то были внутри, а не снаружи, потому и победили. Но опыт Хомы его приятелей ничему не научил – они по-прежнему пьют и воруют подмётки. Даже поступив на церковную должность, лишь разбивают нос о ступени колокольни – недоступен им путь вверх. Мир ничему не учится, грустно сказал нам классик…
Передо мной задача стояла другая, поэтому мой герой получился прямой противоположностью Хомы. С моей стороны это было не новаторством, а всего лишь возвращением в русло народной традиции. Здесь надо сказать, что источник – народная легенда, на которую, вероятно, опирался Гоголь, – заканчивается, как всякая сказка, благополучно. В легенде (запись Харьковской области) святой Николай берет под покровительство «мальчика», сына бедной торговки, помогает ему спасти заклятую царевну из монастырского склепа, где она вела существование вампира, и жениться на ней. У Гоголя не было цели привести своего героя к счастью, поэтому он изменил концовку. Но народная традиция в этом сюжете ясно говорит: тот, кто не испугается, одолеет мертвецов и злые чары.
Теперь поговорим о культе 12 пятниц. Я, как и многие, впервые о нём узнала из книг Б. А. Рыбакова «Язычество Древней Руси» и «Язычество древних славян», где он описан особенно подробно (часть третья, глава «Рождение богов и богинь», раздел о Мокоши). Полные цитаты заняли бы несколько страниц, поэтому постараюсь изложить самую суть. «В составлении и распространении рукописей, прикрытых именем св. Климента, видна рука книжников, сознательно противопоставлявших народную, очевидно языческую в своей первооснове, архаику церковному календарю «двунадесятых праздников». Эти книжники второй половины XIX в. были в какой-то мере наследниками древних волхвов-знахарей, с которыми церковь боролась еще в XVII–XVIII вв.», – пишет автор. Распределяя священные пятницы по 12 месяцам года, с опорой на народные праздники, языческие в своей основе, академик составляет стройную систему почитаемых язычниками-славянами пятниц, посвященных Мокоши. Получается следующее:
12-я пятница – Велесов день; первые дни января;
1-я и 3-я – весенние праздники, связанные с пахотой, севом, выгоном скота, первыми всходами;
2-я пятница – языческая масленица; комоедицы; весеннее равноденствие;
4-я и 5-я пятницы – летние, связанные с молениями о воде и росте растений;
6-я пятница – Купала; летнее солнцестояние;
7-я пятница – Перунов день;
8-я пятница – конец жатвы;
9-я и 10-я пятница – 1–8 ноября, неделя Мокоши;
11-я пятница – карачун; коляда; Даждьбожий день; зимнее солнцестояние.
Когда я в своё время ознакомилась с этим материалом, у меня сложилось впечатление, что культ 12 пятниц – самый что ни есть исконно-славянский, часть культа Мокоши, а церковники лишь приспособили его к своим потребностям так же, как поставили церкви на месте древних святилищ и языческих игрищ. При более углублённом изучении вопроса у меня сложилось иное впечатление.
Тема почитания «двенадцати пятниц» очень древняя и довольно сложная. Её источник – апокриф под названием «Сказание о двенадцати пятницах» («Сказание Ельферия…»), возникший в начале христианской эпохи, когда богословские споры христиан с иудеями были актуальны. На русскую почву текст попал в переводе с греческого языка, самый ранний славянский список датируется началом XIV века. Возникло несколько редакций, которые известны и на Руси, и на Западе.
Суть легенды в следующем: некогда иудеи отняли у апостола, не названного по имени, свиток, в котором перечислялись двенадцать пятниц года, при соблюдении поста в которые человек получает различные духовные блага и прощение грехов. Однажды некий христианин (Ельферий) состязался в мудрости с иудеем-философом (Тарасием) и от сына этого иудея получил перечень двенадцати пятниц. До того иудеи сговорились хранить содержание свитка в тайне от христиан, и за раскрытие этой тайны юноша-иудей поплатился жизнью.
Возможно, это связано с тем, что пятница – день крестных мучений Христа, отчего она и была особенно почитаема с первых веков христианства. Возможно, в честь Страстной пятницы получила имя от своих благочестивых родителей святая Параскева Иконийская (в III веке). В языческих же верованиях пятница считалась днём какой-то из главных богинь (Фрейи, например), и это стало причиной необычайной популярности на Руси именно святой Параскевы, которая, как святая, среди прочих ничем особенным не выделяется. Само сочетание «святая пятница» для язычников имело особый смысл. Таким образом, и христиане, и язычники имели основания почитать пятницу, и в средневековом русском культе двенадцати пятниц мы видим тесный сплав того и другого.
На русской почве легенда о двенадцати пятницах приобрела популярность, сам счёт этих пятниц имел разные варианты. Причём часть из них отсчитывалась в зависимости от Пасхи (то есть каждый год они выпадали на другое число и даже иногда в другом месяце), а часть – перед праздниками, закреплёнными за определённым числом. Здесь движение тоже было, но в меньшем разбросе, например, если Петров день – всегда 29 июня, то последняя пятница перед ним могла быть 24 июня, 23-го, 22-го. К тому же они распределялись по календарю неравномерно: промежуток мог составлять как одну неделю, так и четыре-пять, и даже восемь. На некоторые месяцы священных пятниц приходилось по две (если не три), каким-то месяцам «не хватило».
Итак, имеем две системы почитания 12 пятниц года: языческую-реконструированную и апокрифическую-христианскую. Они частично совпадают по числам в календаре, но христианские праздники как таковые частично совпадают с языческими. Зато требования к верующим эти две «компании пятниц» предъявляют разные: христианские пятницы требуют соблюдения поста и обещают взамен спасение души и защиту от земных бед, а языческие – запрещают определённые виды женских работ, грозя наказанием чисто физическим (Пятница придёт и веретеном истыкает или будет «давить» ночью во время сна). Языческие пятницы привязаны к состоянию природы и к зависящим от них полевым работам / обрядам семейно-брачного цикла, а христианские находятся в зависимости в первую очередь от Пасхи и других христианских праздников.
Итак, что же было раньше, что из чего возникло, христианские пятницы из языческих или наоборот? Академик вполне явственно даёт понять, что языческие пятницы были раньше, а христианство лишь слегка их «переодело» в свои одежды, как языческая Мокошь полностью сохранилась в качестве предмета культа, лишь приняв имя Параскевы Пятницы. «Возможно, что в нём отразились какие-то весьма архаичные, дохристианские расчёты ежемесячных календ, частично видоизменённые церковным пасхальным календарём» (
Присвоение пятницам личных имён – моё собственное изобретение, но сделанное не совсем на пустом месте: хорошо известно, что языческое сознание охотно вырабатывало мифологических персонажей, являющихся олицетворением некоего праздника. Отсюда Пятница, Середа, Варвара, Неделька (воскресенье) – нечто вроде малых богинь, следящих за тем, чтобы женщины не занимались запрещёнными работами в определённые дни. В апокрифах известны среда и пятница, выступающие в виде особых ангелов, то есть тоже персонифицированы. Сюжетов такого рода много, но не Параскева же Иконийская, мученица III века, колола веретеном русских крестьянок, прявших в неурочное время!
Кроме этих двенадцати пятниц, традиция знала и девять либо десять «торговых пятниц», которые считались подряд после Пасхи. Частично они могли совпадать с «великими годовыми пятницами».
Теперь об уникальной новгородской Псалтири. Старца Путяту-Панфирия и три его книги придумала я сама (а хорошо получилось, да?), но они не были бы так прекрасны без помощи из жизни. В 2000 году в Великом Новгороде были найдены три вощёные дощечки, датированные рубежом X и XI веков (то есть временем, когда летописный Путята, креститель Новгорода, ещё был жив), исписанные псалмами царя Давида. Это – самая древняя из книг Руси, дошедших до нас. Вот её описание из статьи А. А. Зализняка, В. Л. Янина «Новгородский кодекс первой четверти XI в. – древнейшая книга Руси»:
«Кодекс представляет собой так наз. триптих: он состоит из трёх деревянных (липовых) дощечек размером 19 x 15 x 1 см. Каждая дощечка имеет прямоугольное углубление (15 x 11,5 см), залитое воском; средняя дощечка имеет такие углубления с двух сторон. Таким образом, кодекс содержит четыре восковые страницы (так наз. церы). Внешние стороны первой и последней дощечек играют роль «обложек». Дощечки имеют на краях отверстия, в которые вставлены деревянные штыри для соединения их в единый комплект».
«На нынешнем этапе изучения данного памятника уже известно, что он содержит два рода текстов: 1) основной текст – легко и надёжно читаемый (за вычетом отдельных букв) текст на воске; 2) «скрытые» тексты – восстанавливаемые с чрезвычайным трудом и без полной надёжности; это тексты, непосредственно процарапанные по дереву или сохранившиеся в виде слабых отпечатков на деревянной подложке воска, возникавших при письме по воску. Общая длина «скрытых» текстов во много раз больше, чем длина основного текста. К настоящему моменту удалось восстановить лишь меньшую их часть».
«Все тексты Новгородского кодекса написаны одним и тем же почерком. Основной текст кодекса составляют псалмы, а именно, два полных псалма: 75 и 76 – и фрагмент псалма 67 (с середины стиха 4 по середину стиха 6). Псалмы 75 и 76 – заключительная часть 10-й кафизмы Псалтири».
«Язык Новгородского кодекса – в основе своей старославянский[80]. Однако характер ошибок, допущенных нашим писцом при списывании со старославянского оригинала, однозначно свидетельствует о том, что он был не болгарин и не серб, а восточный славянин (т. е. русский в том смысле, в котором этот термин используется применительно к древнерусской эпохе)».
Основной текст Псалтири – это собственно псалмы. Из числа «скрытых» текстов несколько восстановлены более-менее надёжно: это надписи на полях и заключительное сочинение («Закон Иисуса Христа»). Сами эти записи приведены в тексте романа[81] (и приписаны Панфирию, хотя на деле их автор неизвестен). Приведу характеризующую их цитату из статьи:
«Ни в славянских, ни в византийских источниках до настоящего момента данного текста не обнаружено. Ясно, что перед нами сочинение, обращённое к людям, стоящим ещё лишь на пороге принятия новой веры или к принявшим её совсем недавно и ещё во многом связанных с язычеством. Вероятно, заклинательное звучание настойчиво повторяющихся формул было призвано прямее воздействовать на эмоциональный настрой язычников, нежели догматическое содержание проповеди. Существенно, что из изречений, приписываемых здесь Христу, лишь некоторые содержатся в канонических Евангелиях. Прочие, несомненно, восходят к апокрифической литературе. Возможно, именно поэтому данное сочинение не закрепилось в церковной традиции и со временем было предано забвению. Перед нами открывается, таким образом, доныне неизвестная глава из самого начального периода распространения христианства на Руси. Итак, новооткрытый памятник – это самая древняя из дошедших до нас книг Древней Руси, самая ранняя из удовлетворительно датированных славянских книг». («Новгородская Псалтирь начала XI века – древнейшая книга Руси». А. А. Зализняк, В. Л. Янин).
Пройти мимо такого чуда было совершенно невозможно.
Интереснейший материал по духовному миру русского Средневековья дают апокрифы. Отдельного разговора заслуживают народные культы святых – Николая, Параскевы, Егория, Власия, Ильи и других, – которые не имеют почти ничего общего с византийскими святыми и являются, по сути, теми же древними богами, принявшими новые имена. Соединение древней языческой культуры с новой книжной создало такой уникальный сплав, что работать с ним чрезвычайно интересно.
Напоследок надо сказать об идее «псалмы и гусли». Как пишут исследователи музыкальной части богослужений, в ветхозаветные времена при службе богу использовались музыкальные инструменты и даже целые оркестры из пары сотен человек. В новозаветные времена эта практика была оставлена, и в христианском богослужении (восточной ветви) поют без инструментального сопровождения, и этому подводятся обоснования по богословской части. Однако у науки нет никаких сведений о том, как происходило богослужение в первые века русского христианства. Официальные церковные запреты на музыкальные инструменты появились в XVI веке. Новгородские гусли первой половины XII века украшены резным изображением льва и птицы (эти изображения были сделаны, вероятно, самим владельцем инструмента), которые являются символами царя Давида; сам царь Давид в средневековой Руси изображался с крыловидными гуслями в руках. А это уже прямо ведёт нас к идее, что призыв Давида «славьте Господа во гусли» в древнем Новгороде могли понимать буквально. Надо заметить, что в первые века после крещения Руси церковь, которой приходилось продвигать свои идеи в массы языческого и полуязыческого населения, не пренебрегала средствами эмоционального воздействия. Апокрифы стали попадать в «запрещённые списки» только в XVII веке, а до того имели все права, поскольку их увлекательные сюжеты и яркие картины производили сильное впечатление на вчерашних язычников. Даже летописная легенда о выборе Русью веры при Владимире указывает на это: выбор в пользу христианства в немалой степени определила сама красота византийского богослужения, когда Владимировы послы рассказывали: «И не знали мы – на небе или на земле: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом, – знаем мы только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах. Не можем мы забыть красоты той…» Поэтому можно сделать чисто художественное предположение, что в раннем Средневековье струнное сопровождение псалмов не было под запретом. В конце концов, это же у меня фэнтези…
Таким образом, из мысли, зароненной мне в голову историей священника-протестанта, задумавшего крестить эльфов, возникла книга, в которой использованы материалы русских апокрифов, духовных стихов, языческих обычаев, народных и книжных легенд. Этот роман не исторический, а фантастический в том смысле, что его главный предмет изображения – не историческая эпоха, а «духовная эпоха» двоеверия, когда языческое мировоззрение в соединении с христианской книжной культурой породило интереснейший мир представлений.
Мир народной духовной культуры поистине безграничен, а главное, что меня в нём поражает, – он не бывает банальным и вторичным, при каждом новом подходе он расцветает в воображении совершенно новыми, неповторимыми цветами.