Амброз Гуиннет Бирс – признанный мастер американской прозы, участник судьбоносных событий, происходящих в США, журналист, писатель, автор «страшных» мистических рассказов, доводящих ужас до самого предела, был яркой своеобразной личностью. На поле боя, в обычной жизни, в статьях, в художественной прозе он был резок и прямолинеен, за что заработал прозвище Беспощадный Бирс. Воевал писатель в рядах северян, но в своих произведениях не высказывает предпочтения ни одной из воюющих сторон, – с обезоруживающей прямотой и шокирующей правдой он создает убийственно яркую, окрашенную мистическим туманом, картину войны с ее жестокостью, разрухой, гибелью людей и безрассудной, порой абсурдной храбростью.
© «Центрполиграф», 2024
© Художественное оформление «Центрполиграф», 2024
При Чикамауга
Солнечный осенний день склонялся к вечеру. Ребенок вышел из своего убогого жилища в поле и, никем не замеченный, дошел до леса. Он был упоен совершенно новым для него чувством свободы, отсутствием надзора. Он был счастлив. Перед ним открылась дверь к приключениям и самостоятельным исследованиям. Ибо дух, живший в этом мальчике и в течение тысячелетий одухотворявший его предков, был воспитан для великих дел – для открытий и побед. Его раса от самой колыбели с боем отстаивала свое существование, пробила себе путь через два материка и, переправившись через океан, проникла вглубь третьего.
Это был мальчик лет шести, сын бедного фермера. Его отец в юности был солдатом; он сражался с нагими дикарями. Но воинственный дух не угас в фермере за время его мирной жизни. Раз зажженный, воинственный дух уже никогда не гаснет. Он любил книги о войне и батальные картины. А мальчик был уже настолько смышлен, что сумел сделать себе из планки деревянный меч.
Этим оружием он и размахивал сейчас с храбрым видом, как и подобает потомку героической расы; останавливаясь время от времени на освещенных солнцем полянках, он принимал напыщенно-воинственные позы, виденные им в книжках с картинками. Поощренный легкостью, с которой он побеждал невидимых врагов, пытавшихся препятствовать его продвижению вперед, в лес, он совершил свойственную многим полководцам ошибку: поддался азарту преследования и оказался слишком далеко от своей базы. Он пришел в себя, когда очутился на берегу широкого, но не глубокого ручья и увидел, что его быстрые воды преграждают ему путь к преследованию врага, очевидно перебравшегося через него с непостижимой легкостью. Но это не обескуражило юного воителя; дух его предков, переплывших океан, жил в этой маленькой груди, непобедимый и неукротимый. Он увидел в одном месте на дне ручья лежавшие довольно близко один к другому камни; прыгая по ним, перебрался на другой берег и, размахивая своим мечом, пустился догонять воображаемого трусливого врага.
Теперь, когда сражение было уже им окончательно выиграно, благоразумие требовало, чтобы он вернулся к маме… то бишь к базе своих военных операций. Увы! Подобно многим знаменитым полководцам и даже величайшему из них, он не смог ни «обуздать свой боевой пыл», ни понять, что «подвергнутая грандиозному искушению судьба покинет и самого великого героя».
В нескольких шагах от берега он встретился вдруг лицом к лицу с новым и более страшным врагом: на тропинке, по которой он шел, сидел на задних лапках заяц; он грозно сидел прямо поперек тропинки, вытянув кверху длинные уши и свесив передние лапки.
С криком испуга мальчик повернул назад и побежал; он бежал, не разбирая направления, призывая на помощь маму, плача и спотыкаясь; терновник беспощадно рвал его нежную кожу, маленькое сердце его усиленно билось от страха; он бежал задыхаясь, ничего не видя от слез, застилавших ему глаза.
Больше часа блуждал он, заплетаясь ногами, в густом кустарнике, пока наконец не улегся, обессиленный, в узком пространстве между двумя огромными камнями, в нескольких шагах от ручья. Он все еще сжимал в руке свой игрушечный меч – теперь уже не оружие, а верного товарища. Он плакал, обливаясь слезами, пока не уснул.
Лесные птицы весело распевали над его головой; белки, распуская пушистые хвосты, прыгали с дерева на дерево, без сожаления сдирая с них кору, а где-то вдали раздавались странные заглушенные громы, словно это дятлы били в барабаны, празднуя победу природы над дитятей ее извечных поработителей. А за лесом, на маленькой ферме, где белые и негры, полные беспокойства, спешно обыскивали поля и живые изгороди, сердце матери обливалось кровью за пропавшего ребенка.
Часы шли. Ребенок проснулся и встал на ноги. Вечерняя сырость пронизывала его до костей, и надвигающийся мрак наполнял его сердце страхом. Но он отдохнул и теперь не плакал больше. Повинуясь слепому инстинкту, побуждавшему его действовать, он стал пробираться сквозь окруживший его густой чащей кустарник и вышел на более открытое место; справа от него был ручей, слева – пологий холм, поросший редкими деревьями; все тонуло в вечерних сумерках. Легкий туман, как призрак, поднимался над водой. Туман испугал мальчика. Вместо того чтобы опять перейти через ручей и пойти обратно в том направлении, откуда он пришел, мальчик повернулся к ручью спиной и пошел вперед, к темному обволакивающему лесу.
Вдруг он увидел перед собой какое-то странное движущееся существо; это могло быть какое-нибудь большое животное – собака или свинья, возможно, что это был медведь. Мальчик видывал медведей на картинках, но не знал о них ничего дурного; он был даже не прочь познакомиться с мишкой поближе. Но что-то в очертаниях или движениях странного существа – какая-то жуткая неуклюжесть – подсказало ему, что это не медведь, и любопытство у него сменилось страхом.
Он остановился; но по мере того как странное существо приближалось, мужество возвращалось к мальчику. Он убедился, что у странного животного не было, во всяком случае, этих длинных и так грозно вытянутых ушей, как у зайца. Быть может, мальчик бессознательно почуял в раскачивающейся, неловкой походке существа что-то знакомое. Прежде чем существо приблизилось к нему настолько, чтобы разрешить его сомнения, он увидел, что следом за ним идет второе, третье – целый ряд таких же существ. Они были и справа, и слева; все открытое пространство полянки казалось живым от множества копошащихся тел, и все они двигались по направлению к ручью.
Да, это были люди! Но они ползли на руках и коленях. Одни перебирали руками, волоча за собой ноги, другие передвигались на коленях, и руки их висели неподвижно по бокам. Некоторые из них пробовали подняться, однако при каждой попытке падали. Все их движения были неестественны, каждый двигался по-своему, и общее у них было только то, что все они продвигались, шаг за шагом, в одном и том же направлении. Поодиночке, парами или маленькими группами – они двигались в густых сумерках; иногда останавливались, и в это время другие медленно выползали вперед; потом возобновляли свое движение и остановившиеся. Их были десятки, сотни, и они покрывали собой все пространство, которое только можно было охватить глазом сквозь сгущавшийся мрак. Темный лес, видневшийся за ними, казалось, таил их в себе в несметном количестве. Самая земля около ручья словно шевелилась.
Один из тех, которые остановились, больше не двинулся. Он лежал недвижимый. Некоторые, остановившись, делали странные жесты руками, поднимая и опуская их, или хватались за голову, или поднимали ладони кверху, как люди в церкви иногда, во время общей молитвы.
Но не все это заметил ребенок; подметить все это мог бы только более опытный наблюдатель; мальчик видел только, что это были взрослые мужчины, но ползли они, как маленькие дети. Так как это были люди, то их нечего было бояться, хотя некоторые из них были одеты в какие-то странные, невиданные им раньше костюмы. Теперь мальчик свободно расхаживал среди них, с детским любопытством заглядывая им в лица.
Лица их были поразительно бледны, а у многих они были покрыты красными полосами и пятнами. Это, в связи с их причудливыми позами и смешными движениями, напомнило ему клоуна с размалеванной физиономией, которого он видел прошлым летом в цирке. Он засмеялся, глядя на них. А они все ползли и ползли, эти искалеченные, окровавленные люди, безучастные, как и он, к трагическому контрасту между его смехом и их собственной мрачной серьезностью.
Для него это было забавное зрелище. Взрослые на ферме его отца нередко ползали на руках и на коленях, чтобы позабавить его, и катали его на себе, изображая лошадей.
Мальчик подошел к одному такому ползущему существу со спины и ловким движением оседлал его. Человек упал навзничь, потом поднялся, злобно сбросил мальчугана на землю, как это сделал бы жеребенок-двухлеток, и повернул к нему свое лицо. На этом лице не было нижней челюсти, а между верхними зубами и горлом зияла огромная красная дыра, из краев которой висели куски мяса и торчали обломки костей; неестественно выдавшийся нос, отсутствие подбородка и злые глаза придавали человеку вид хищной птицы, которая окрасила себе горло и грудь кровью своей жертвы.
Человек поднялся на колени; ребенок встал на ноги. Человек погрозил мальчику кулаком; ребенок, наконец испугавшись, подбежал к ближайшему дереву и спрятался за него. Теперь его положение представилось ему более серьезным. А ползучая масса тащилась, медленно и с трудом передвигаясь, как в какой-то отвратительной пантомиме; она скатывалась с откоса к ручью, как стая больших черных жуков, без единого звука, в глубоком, абсолютном молчании.
И вдруг вся эта кошмарная картина ярко осветилась. За стеною деревьев, которыми порос тот берег ручья, вспыхнул какой-то странно красный свет, и стволы и ветки деревьев обрисовались на его фоне черным кружевом. Свет озарил ползунов, и от них пошли чудовищные тени, повторявшие в карикатурном виде их движения на освещенной траве. Свет упал на их лица, подкрасил бледность и сделал еще темнее красные пятна, которыми они были испещрены. Свет заискрился на пуговицах и других металлических частях их одежды. Ребенок инстинктивно повернулся в сторону все разгоравшегося огня и стал спускаться с откоса вместе со своими ужасными спутниками.
Через несколько минут он прошел сквозь всю толпу (это был не бог весть какой подвиг, если принять во внимание, что он шел, а они ползли) и очутился во главе их. Он все еще продолжал держать в руке свой деревянный меч. Теперь он с важностью принял на себя предводительство этим войском, приспособляя свои шаги к темпу его движений и оборачиваясь от времени до времени, как бы для того, чтобы убедиться, что его войско не отстает от него. Можно сказать, что никогда еще не было ни такого предводителя, ни такого войска.
На небольшом пространстве, суживавшемся по мере приближения этого ужасного шествия к ручью, валялись, тут и там, различные предметы, которые не вызывали в уме предводителя ровно никаких ассоциаций и ни на что не наводили его мысль. Здесь какое-то одеяло, туго скатанное в трубку, сложенное пополам и связанное на концах ремешком, там – тяжелый ранец, тут – сломанное ружье, словом, такие вещи, которые находят на пути отступающих войск и которые равносильны «следу», который оставляет удирающий от охотников зверь.
Болотистый берег ручья был истоптан ногами людей и лошадиными копытами, и земля около ручья превратилась в грязь. Более опытный наблюдатель заметил бы, что следы людей шли по двум направлениям и что войска прошли здесь дважды – сначала наступая, потом отступая. Несколько часов назад эти искалеченные полумертвые люди вместе со своими более счастливыми и теперь далекими товарищами вошли в лес; их было тогда несколько тысяч. Победоносные батальоны, разбившись на отдельные кучки, прошли мимо мальчика с обеих сторон – чуть не наступая на него, – в то время, когда он спал. Шум их шагов и бряцание их оружия не разбудили его. На расстоянии, может быть, брошенного камня от того места, где он спал, произошло сражение; но он не слышал ни ружейной трескотни, ни грохота пушек, ни громовой команды начальников. Он проспал все это, сжимая свой маленький деревянный меч, столь же безучастный к величию борьбы, как воин, навсегда почивший на поле сражения.
Огонь, сверкавший за стеною леса, на том берегу ручья, залил теперь светом, отражаясь от полога собственного дыма, всю местность. Извилистую линию тумана он превратил в золотые пары. Вода сверкала красными бликами; красными были и камни, торчавшие из воды. Но это была кровь, которой запятнали их менее тяжело раненные, пробираясь через них.
Мальчик теперь быстро перепрыгивал с камня на камень. Он спешил на пожар. Перебравшись через ручей, он обернулся, чтобы посмотреть на свое войско. Авангард его добрался до берега. Те, которые были посильнее, дотянулись до самой воды и погрузили в нее свои лица. Три или четыре из них лежали без движения, опустив в воду всю голову. Казалось, что у них вовсе нет голов. Глаза ребенка загорелись при виде этого восторгом: уж больно это было смешно! Когда эти люди утолили свою жажду, у них не хватило сил ни на то, чтобы отодвинуться от воды, ни на то, чтобы удержать голову над ее поверхностью, и они захлебнулись. Позади них, на полянке, предводитель видел столько же бесформенных фигур, как и раньше; но теперь далеко не все из них шевелились. Он замахал им своей фуражкой, чтобы подбодрить их, и с улыбкой указал им своим мечом в сторону путеводного огня – это был огненный столп для этого необычайного исхода.
Полный доверия к преданности своих последователей, он углубился в лес, легко пересек его благодаря иллюминации, перелез через забор, перебежал через поле, оглядываясь и играя со своей тенью, и так добрался до пылающих развалин строения.
Здесь было полное запустение. На всем пространстве, освещенном огнем, не было ни одной живой души. Но ребенок не обратил на это внимания; зрелище было интересное, и он весело пустился в пляс, подражая движениям колеблющихся языков пламени. Он стал бегать и собирать топливо, но все, что он находил, было слишком тяжело для того, чтобы можно было бросить в огонь издалека, а подойти к огню поближе, не обжигаясь, было невозможно. В отчаянии он швырнул в огонь свой меч. Это была сдача перед более могучими, чем он сам, силами природы. Его военная карьера закончилась.
Когда он повернулся в другую сторону, взгляд его упал на уцелевшие строения, имевшие до странности знакомые очертания – как будто он когда-то видел их во сне. Он стоял, с удивлением глядя на них, и вдруг вся ферма вместе с прилегающим к ней лесом внезапно будто повернулась на каком-то стержне. Весь его маленький мирок перевернулся; точки компаса переместились. Он узнал в пылающем строении свой собственный дом!
С минуту он стоял, остолбенев от этого открытия, потом побежал, спотыкаясь, вокруг развалин. На полдороге, отчетливо видимая при ярком свете пламени, лежала мертвая женщина – белое лицо ее было поднято кверху, в раскинутых руках ее были зажаты пучки травы, платье было разорвано, длинные черные волосы спутаны и покрыты запекшейся кровью. Большая часть лба у трупа была оторвана, и сквозь зазубренные по краям отверстия проступал мозг и тек по лбу – покрытая пеной серая масса с пучками ярко-красных пузырьков… Работа снаряда.
Ребенок шевелил руками, делая дикие, неуверенные движения. Он испускал какие-то непередаваемые нечленораздельные звуки – нечто среднее между болтовней обезьяны и кулдыканьем индюка – страшные, бездушные, бессмысленные звуки, язык дьявола. Ребенок стал глухонемым.
Он стоял неподвижно, с трясущимися губами, глядя на разрушение.
Добей меня!
Бой был упорный и продолжительный – в этом удостоверяли все чувства. Самый воздух был насыщен вкусом боя. Теперь все было кончено; оставалось только оказать помощь раненым и похоронить мертвых – «почиститься немного», как выразился юморист санитарной команды. «Чистка» требовалась большая. В лесу, насколько мог видеть глаз, среди расщепленных деревьев лежали искалеченные и мертвые люди и лошади. Среди них двигались санитары с носилками, подбирая и унося тех, которые проявляли признаки жизни. Большинство раненых успело умереть от потери крови, пока пушки решали вопрос о том, кому надлежит оказать помощь. Правило войны таково, что раненые должны ждать; самый лучший способ позаботиться о своих раненых – это выиграть сражение. Надо признаться, что победа «его стороны» – большая помога для человека, нуждающегося в носилках, но многие не доживают до того момента, когда можно было бы воспользоваться этими плодами побед.
Мертвых укладывали штук по двенадцати, по двадцати, и они так лежали бок о бок, рядами, пока рыли рвы, которые должны были принять их. Тех, кого находили далеко от этих братских могил, хоронили там, где они лежали. Об установлении личностей убитых особенно не заботились. Впрочем, санитарным отрядам в большинстве случаев приказывали убирать ту же самую полосу, которую они помогали «сжать», и поэтому имена победоносных мертвецов бывали известны и внесены в списки, ну а павшие враги должны были довольствоваться уже и тем, что их подсчитывали. Зато это удовольствие выпадало на их долю в избытке: многих из них засчитывали по нескольку раз, и общий итог в официальном рапорте победителя всегда несколько уклонялся от действительности в сторону чаемого.
На небольшом расстоянии от места, где один из санитарных отрядов устроил свой «бивуак мертвых», стоял, прислонившись к дереву, человек в форме федерального офицера. Поза его от ступней ног до шеи выражала усталость и желание отдыха, но ум его, очевидно, не находился в покое, так как он то и дело беспокойно вертел головой по сторонам. Он, по-видимому, не мог решить, в каком направлении ему пойти. Косые лучи заходящего солнца бросали уже красноватые блики сквозь просветы между деревьями, и усталые солдаты кончали свою дневную тяжелую работу. Девять человек из десяти, которых вы встретите после сражения, спрашивают, как пройти к той или другой части, – как будто кто-нибудь может это знать! Без сомнения, этот офицер отбился от своей части.
Однако, когда последняя санитарная команда ушла, он двинулся прямо через лес к пылающему закату, окрашивавшему его лицо, как кровью. Уверенность, с которой он шагал теперь, показывала, что он идет по знакомым местам; он вернул себе самообладание. Он не обращал никакого внимания на мертвые тела, лежавшие по обеим сторонам дороги. Случайный тихий стон какого-нибудь тяжело раненного, до которого не успели добраться санитары и которому предстояло провести безотрадную ночь под звездным небом, также не привлекал его внимания. Что мог, в самом деле, сделать для него этот офицер? Он не был врачом, и у него даже не было с собою фляги с водой.
У устья неглубокого оврага – скорее, простой ложбинки – лежала небольшая кучка тел. Офицер увидел ее и, поспешно свернув с дороги, быстро подошел к кучке. Пристально всматриваясь в каждого мертвеца, он наконец остановился над одним, который лежал несколько в стороне, около группы низкорослых деревьев. Он внимательно посмотрел на него. Тот, казалось, пошевелился. Офицер наклонился и положил руку на лицо мертвецу. Тот застонал.
Офицер был капитан Даунинг Медуэл, Массачусетского пехотного полка, храбрый и развитой солдат и великодушный человек.
В полку служили два брата Халькро – Каффель и Крид. Каффель Халькро был сержантом в роте капитана Медуэла, и оба они, сержант и капитан, были закадычными друзьями. Они всегда были вместе, насколько это позволяли различие их обязанностей и требования военной дисциплины, потому что они вместе выросли и с детства питали друг к другу сердечную привязанность. Каффель Халькро был по природе человеком не воинственным, но мысль о необходимости расстаться со своим другом была ему так тяжела, что он записался в роту, в которой Медуэл был младшим лейтенантом. Оба дважды получили повышение, но между самым высшим унтер-офицерским и низшим офицерским чином – глубокая социальная пропасть, и друзьям стоило немало труда явно поддерживать между собою старые отношения.
Крид Халькро, брат Каффеля, был майором. Это был мрачный циник, и между ним и капитаном Медуэлом всегда существовала какая-то органическая антипатия; благодаря обстоятельствам она перешла теперь в активную вражду. Если бы их не сдерживали общие чувства к Каффелю, каждый из этих двух патриотов постарался бы лишить свою страну услуг другого.
В это утро, в самом начале боя, полк занимал передовые позиции на расстоянии мили от главных сил армии.
Он был атакован и окружен в лесу, но упрямо удерживал свою позицию. Во время перерыва в бою майор Халькро подъехал к капитану Медуэлу. После формальных приветствий майор сказал:
– Капитан, полковник приказал вам занять с вашей ротой позицию у начала этого оврага и держаться там, пока вас не отзовут. Едва ли мне нужно объяснять вам, насколько это продвижение опасно. Если вы пожелаете, то можете, я думаю, передать командование вашему старшему лейтенанту. Я не уполномочен узаконить эту замену; это только мое предложение вам, делаемое мною неофициально.
Капитан Медуэл, выслушав это смертельное оскорбление, холодно ответил:
– Сэр, я приглашаю вас сопровождать мой отряд. Конный офицер явится хорошей мишенью, а я уже давно держусь того мнения, что было бы лучше, если бы вы отправились на тот свет.
Находчивость процветала в военных кругах еще и в 1862 году.
Через полчаса рота капитана Медуэла снялась со своей позиции у оврага, потеряв одну треть своего состава. Среди павших был сержант Халькро. Полк вскоре после этого был вынужден отойти назад к главным силам армии и к концу боя находился за несколько миль от оврага.
Теперь капитан стоял возле своего павшего подчиненного и друга.
Сержант Халькро был смертельно ранен. Одежда его была в беспорядке; по-видимому, ее ожесточенно сдирали с него, стараясь обнажить живот. Несколько пуговиц с его мундира были оторваны и лежали на земле возле него, а кругом были разбросаны клочья одежды. Кожаный пояс был расстегнут и, по-видимому, вытащен из-под раненого, когда он лежал. Крови было немного. На виду была одна рваная рана на животе. Она была засорена землей и сухими листьями. Из нее торчал рваный конец узкой кишки. За все время войны капитану Медуэлу не приходилось еще видеть подобной раны. Он не мог ни догадаться, каким образом она была нанесена, ни объяснить себе эти загадочные подробности: странно разорванную одежду, расстегнутый и вытащенный из-под раненого пояс, грязь в ране, запачканное белое тело вокруг нее.
Он опустился на колени и рассмотрел все внимательнее. Поднявшись опять на ноги, он стал оглядываться по сторонам, как бы отыскивая виновника. Шагах в пятидесяти, на гребне низкого, покрытого редкой растительностью холма, он увидел довольно много темных фигур, двигавшихся среди мертвецов. Это было стадо свиней. Одна свинья стояла задом к нему, приподнятые лопатки ее остро выдавались, передние ноги стояли на человеческом теле, ее низко наклоненной головы не было видно. Щетинистая спина казалась черной на фоне красного заката. Капитан Медуэл отвел глаза от животного и опять устремил их на то, что было когда-то его другом.
Человек, так чудовищно изуродованный, был жив. Время от времени он шевелился, при каждом вздохе стонал. Пустым взглядом смотрел он на своего друга и вскрикивал при каждом его прикосновении. В мучительной агонии он разрывал землю, на которой лежал; его сжатые кулаки были полны листьями, землей и ветками. Он уже не в силах был произносить членораздельные звуки; невозможно было узнать, чувствовал ли он что-нибудь, кроме боли. Лицо его выражало ожидание, глаза его были полны мольбой. О чем?
В значении его взгляда нельзя было ошибиться; капитан слишком часто видел этот взгляд в глазах людей, которые еще были в силах выразить свое желание словами. Это была мольба о смерти.
Сознательно или бессознательно, этот корчившийся в муках осколок человечества, это воплощение живой боли, этот скромный, чуждый героизма Прометей молил всех и вся, обращался ко всему, что не «я», с единой просьбой: чтобы ему дали испить из чаши забвения. К земле и к небу, к деревьям и человеку – ко всему, что облекалось в форму в его ощущении или в его сознании, – обращалось это воплощенное страдание с молчаливой мольбой.
О чем же на самом деле была эта мольба? Об услуге, которую мы оказываем даже низшим бессловесным существам, не умеющим просить, и в которой мы отказываем несчастным представителям своей породы: о блаженном освобождении, об акте высшего сострадания, о «coup de grace».
Капитан Медуэл назвал своего друга по имени. Он повторил его несколько раз, пока спазмы не сдавили ему горло. Слезы затуманили глаза капитану и хлынули на бескровное лицо раненого. Медуэл не видел ничего, кроме окровавленного ворочающегося тела, только стоны были теперь более явственны и прерывались резкими выкриками через более короткие промежутки. Капитан повернулся, провел рукой по лбу и быстро пошел от этого места. Свиньи, увидев его, подняли свои окровавленные морды, секунду смотрели на него подозрительно, потом с угрюмым, недовольным хрюканьем убежали и исчезли из вида. Лошадь, с раздробленной снарядом передней ногой, подняла голову с земли и жалобно заржала. Медуэл сделал шаг вперед, вынул револьвер и выстрелил несчастному животному в голову между глаз; он внимательно следил за его борьбой со смертью, которая, вопреки его ожиданиям, оказалась упорной и длительной, но наконец животное успокоилось. Напряженные мускулы его губ открыли зубы, оскаленные в ужасной гримасе, и обвисли, острый, четкий профиль приобрел выражение глубокого мира и покоя.
Яркая полоса заката, тянувшаяся вдоль гребня дальнего холма, почти догорела. Стволы деревьев стали нежно-серыми; на верхушках их уселись тени, похожие на больших черных птиц. Наступала ночь, а капитана Медуэла отделяло от лагеря несколько миль жуткого леса. А он все стоял около мертвой лошади, совершенно безучастный, казалось, к окружающему. Глаза его были опущены к земле, левая рука бесцельно повисла, правая продолжала держать револьвер. Вдруг он поднял голову, повернул лицо в сторону умирающего друга и быстро направился обратно к нему. Он стал на одно колено, взвел курок, приставил дуло револьвера ко лбу умирающего, отвел глаза в сторону и спустил курок. Выстрела не последовало. Он истратил последний патрон на лошадь. Страдалец застонал, и губы его конвульсивно зашевелились. Показавшаяся на них пена была окрашена кровью.
Капитан Медуэл поднялся на ноги и вынул из ножен саблю. Пальцами левой руки он провел по ней от рукоятки до конца лезвия. Некоторое время он держал ее прямо перед собой, как бы для того, чтобы испытать свои нервы. Не видно было, чтобы клинок дрожал; бледные отблески света отражались в глазах капитана спокойно и ровно. Он наклонился, левой рукой отвел в сторону рубашку умирающего, поднялся и установил кончик лезвия прямо против его сердца. На этот раз он не отвел глаз. Сжимая рукоятку обеими руками, он вонзил саблю, навалившись на нее всем своим весом. Клинок погрузился в тело, пронзил его и вошел в землю.
Капитан Медуэл чуть не упал, надавливая на свое оружие изо всех сил. Умирающий поднял колени и в то же время, подняв правую руку, так крепко ухватился за сталь, что суставы его пальцев заметно побелели. В яром, но тщетном усилии вытащить клинок он расширил рану. Кровь хлынула ручьем, стекая извилистыми струями по разорванному платью. В этот момент три человека молча появились из-за группы молодых деревьев, скрывавших их приближение. Двое из них были санитары с носилками.
Третий был майор Крид Халькро.
Инцидент на мосту через Совиный ручей
I
Это происходило на севере Алабамы.
На железнодорожном мосту стоял человек, опустив глаза к быстрой воде, которая текла в двадцати футах под ним.
Руки его были за спиной связаны за кисти шпагатом. Веревка туго стягивала его шею. Она была пропущена через толстую поперечную балку над головой, а конец ее болтался у колен человека.
Несколько досок, брошенных на перекладины, по которым проходили рельсы, поддерживали человека и его палачей – двух солдат федеральной армии, возглавляемых сержантом, который в гражданском быту, вероятно, служил помощником шерифа.
На некотором расстоянии, на той же платформе стоял офицер в парадной форме, при оружии. Это был капитан. С каждой стороны моста стояло по часовому – ружья на изготовку.
По-видимому, в их обязанности совершенно не входило интересоваться тем, что происходило в центре моста. Им было только приказано не пропускать никого на помост.
За одним из часовых не видно было никого. Виднелась лишь прямая нить дороги; на расстоянии около ста ярдов дорога углублялась в лес, загибалась здесь и исчезала из вида. Несомненно, где-то подальше находились аванпосты.
Другой берег речки был совершенно открытый – легкий подъем, увенчанный палисадом из вертикальных бревен. Между ними виднелись бойницы для стрелков с амбразурой, из которой выступал хобот бронзовой пушки, защищающей мост. На середине подъема, на полпути между мостом и предмостным укреплением, находились зрители – рота пехоты; приклады их ружей упирались в землю, стволы же были наклонены к правому плечу, а руки скрещены над ложами. На правом фланге стоял лейтенант, опираясь обеими руками на саблю, конец которой уходил в землю. За исключением группы из четырех человек на середине моста, никто не двигался. Пехотинцы стояли фронтом к мосту, не отрывая от него глаз, и не шевелились. Часовых, стоявших на концах моста, можно было принять за статуи, поставленные здесь для украшения. Капитан стоял навытяжку со скрещенными на груди руками и молча, без единого жеста, наблюдал за своими подчиненными. Смерть – важная особа. Когда она жалует, в предшествии глашатая, ее надо принимать торжественно и с почетом; она требует этого даже от тех, кто с ней свой человек. В регламенте воинского этикета молчание и неподвижность – формы высокого почтения.
Человеку, которого собирались повесить, было, по-видимому, лет тридцать пять. Это был статский, если судить по его костюму плантатора. У него были красивые черты лица: прямой нос, решительный рот, широкий и открытый лоб. Его длинные темные волосы были зачесаны назад и падали на воротник хорошо сшитого сюртука. Он носил усы и баки. Его глаза, большие и темно-серые, отражали доброту, довольно неожиданную у человека с пеньковым галстуком на шее. Видно было по всему, что это не был обыкновенный убийца. В своей щедрости военный кодекс распространяет повешение на людей всякого рода; джентльмены из них не исключаются.
Закончив все необходимые приготовления, оба солдата отошли в сторону, причем каждый убрал доску, на которой до сих пор стоял. Сержант повернулся к капитану, отдал честь и стал сзади офицера, который в свою очередь отступил на один шаг. Эти передвижения поставили сержанта и приговоренного к казни на противоположных концах одной и той же доски, которая опиралась на три перекладины моста. Конец, на котором стоял осужденный, почти касался четвертой перекладины. Эта доска удерживалась раньше в равновесии тяжестью тела капитана. Теперь ее уравновешивал сержант. По знаку первого второй должен был сделать шаг в сторону; при этом доска должна была покачнуться, и человек упал бы между двумя стропилами.
Все это было очевидно даже для жертвы. Лицо приговоренного не было закрыто, и глаза его не были завязаны. Человек опустил на мгновение свой взор на непрочную свою опору, а затем перевел его на воду, бурлившую под его ногами. Подпрыгивающая на поверхности щепка привлекла его внимание, и глаза его стали следить за ней по течению. Как медленно движется эта щепка! Какая ленивая эта река!
Он закрыл глаза, чтобы сосредоточить свои последние мысли на жене и детях. Но вода, позолоченная магией утреннего солнца, меланхолический туман, стлавшийся вдоль берега, форт, солдаты, доска – все это отвлекло его внимание в другую сторону. Вдруг он почувствовал новое ощущение. В воспоминания о тех, кто был ему дорог, ворвался вдруг какой-то звук, от которого он не мог избавиться, происхождения которого он не понимал… Это было острое, ясное, металлическое выстукивание, как удары молота по наковальне. Это были определенно те же вибрации. Что это? Бесконечно далеко это или совсем близко? Можно было сказать и так, и иначе. Перебои этого шума были совершенно регулярны и так же медленны, как похоронный звон. Он с нетерпением ждал каждого удара и вместе – не зная почему – со страхом. Интервалы затишья становились все длиннее; это могло довести до безумия. Но, став более редкими, звуки выиграли в силе и четкости. Они ранили его слух, точно удары ножа. Человек боялся, что у него не хватит силы удержаться от крика. То, что он слышал, было тиканье его часов.
Он открыл глаза и опять увидел под собой воду. «Если бы только мне освободить руки, – думал он, – я бы выскользнул из петли и прыгнул в воду. В воде, может быть, мне удалось бы укрыться от пуль, доплыть до берега, броситься в лес и убежать домой. Слава Создателю, дом мой все еще за неприятельской линией, моя жена и дети еще не во власти завоевателей».
В то время как эти мысли, которые здесь должны быть переведены на язык слов, скорее молниями пронеслись в мозгу осужденного, чем формулировались в нем, – капитан сделал знак сержанту. Сержант шагнул в сторону.
II
Пейтон Фаркуар был богатым плантатором и происходил из старой и почтенной семьи в Алабаме. Владелец рабов и в качестве такового человек определенных политических взглядов, он, естественно, примкнул к сепаратистскому движению с первого же дня и всей душой отдался делу Юга. Некоторые обстоятельства наглухо закрыли ему доступ в состав южной армии, доблестной, но несчастной, действия которой закончились падением Коринфа. Его страшно волновала эта помеха, закрывавшая ему дорогу к славе, и он горел желанием освободить всю свою энергию, найти случай отличиться в карьере воина, дающей для этого много возможностей. Этот случай, чувствовал он, должен представиться, как он представляется всем во время войны. А в ожидании он делал все, что мог. Никакое поручение не казалось ему слишком скромным, если он мог исполнением его оказать помощь Югу. Никакое приключение не казалось ему слишком опасным, если оно было совместимо с достоинством статского человека, который был солдатом в душе и который в простоте сердечной, и не очень углубляясь в разрешение этого вопроса, применял несколько легкомысленную поговорку, утверждающую, что в любви и на войне все дозволено.
Однажды вечером, когда Фаркуар с женой сидели на скамье у ворот своей усадьбы, к забору подъехал всадник в серой форме, весь в пыли, и попросил дать ему напиться. Миссис Фаркуар поднялась, чтобы лично услужить ему. Пока она ходила за водой, муж ее с жадностью расспрашивал всадника о новостях с фронта.
– Янки сейчас исправляют железнодорожные линии, – ответил всадник, – и готовятся опять выступить вперед. Они дошли уже до моста через Совиный ручей, починили мост и устроили заграждение на северном берегу. Командующий издал приказ – он расклеен уже повсюду, – что каждый статский, который будет застигнут на месте за порчей дорог, мостов, туннелей или же поездов, будет повешен без суда и следствия. Я сам читал приказ.
– А как далеко отсюда мост через Совиный ручей?
– Миль тридцать.
– По эту сторону ручья нет никаких войск?
– Только пикет, выдвинутый на полмили дальше, на железнодорожном полотне, да один часовой в конце моста, с нашей стороны.
– Представьте себе, что какому-нибудь статскому кандидату на виселицу удалось бы миновать пикет и – кто знает? – избавиться от часового, – с улыбкой произнес Фаркуар. – Скажите, что, по-вашему, мог бы сделать такой человек?
Солдат задумался.
– Я был там с месяц назад, – ответил он. – Я заметил, что прошлогодний зимний разлив нагромоздил огромное количество плавучего леса, упирающегося в быки с этой стороны моста. Мост сам по себе тоже деревянный. Он высох сейчас и гореть будет, как пакля.
Миссис Фаркуар принесла воду. Солдат напился. Он очень церемонно поблагодарил даму, поклонился ее мужу и ускакал. Через час, уже в темноте, он снова проскакал мимо плантации, направляясь на север, в том направлении, откуда он раньше приехал. Это был шпион федеральной армии.
III
Сброшенный с мостового настила, Пейтон Фаркуар потерял сознание и был как мертвый. Его вывело из этого состояния – через несколько веков, казалось ему, – ощущение боли, которую вызывало сильное давление на горло; за ним последовало ощущение удушья. Он почувствовал в шее живую, кусающую боль, и боль эта устремилась сверху вниз, по всем фибрам его тела. Эти боли вспыхивали, как сполохи света, вдоль определенных разветвлений и пульсировали, как какие-то трепещущие огненные потоки, с отчетливой и неслыханной скоростью. Он ничего не сознавал, кроме разве необычайно сильного прилива крови к мозгу. Ни одно из этих ощущений не сопровождалось мыслью. Интеллектуальная часть его организма была уже разрушена. У него осталась только способность чувствовать, а чувствовать было пыткой. Он осознал, что он двигается. Заключенный в светящееся облако, превратившись сам в его пламенеющий нематериальный центр, он, точно громадный маятник, качался по непостижимой дуге колебаний. Вдруг со страшной неожиданностью обволакивавший его свет ринулся в пространство с шумом, какой производит вырвавшийся на свободу большой поток воды. Страшное рычание наполнило его уши, и все стало черным и холодным… К нему вернулась способность мышления: он понял, что веревка оборвалась, и он упал в воду. Ощущение удушья не усилилось. Узел на шее стягивал ему горло и мешал воде проникнуть в его легкие. Умереть от повешения на дне реки – эта мысль показалась ему забавной. Он раскрыл глаза в темноте и увидел над собой луч света, но так далеко, так недостижимо далеко… Он, очевидно, продолжал опускаться, потому что луч света становился все слабее и превратился, наконец, в слабое мерцание. Но вдруг свет стал усиливаться и оживать, и он понял, что начинает подниматься на поверхность, – понял с неудовольствием, потому что он чувствовал себя очень хорошо. «Быть повешенным и утопленным, – думал он, – это еще не так плохо. Но я не хочу быть еще вдобавок расстрелянным. Нет, я не хочу, чтобы меня расстреляли. Это и не входило в условия игры».
Он не отдавал себе отчета в том, что делает какое-то усилие, но острая боль в кистях рук уведомила его, что он пытается их освободить. Он уделил этой борьбе значительное внимание и следил за ней с любопытством постороннего зрителя или как зевака смотрит на прыжки акробата. Какое великолепное усилие! Какая замечательная сила, почти нечеловеческая! Вот это здорово! Браво! Путы слабеют. Руки освобождаются, отделяются одна от другой и всплывают над его головой. В увеличивающемся свете он еще неясно видит свои руки. Он созерцает их с любопытством, в то время как они цепляются за шею, за петлю на ней. Они срывают ее и с яростью швыряют в сторону, и веревка извивается, как водяная змея. «Верните петлю на место. Верните петлю на место». Ему кажется, что он сам так приказывает своим рукам. Потому что, когда распустилась петля, у него начались муки, которых до сих пор он еще не испытал. В шее дикая боль. Вся голова – в огне. Сердце его, которое билось совсем слабо, вдруг сделало страшный скачок, словно хотело выскочить наружу через горло. Все тело извивается в невыносимых муках. Но непослушные руки не обращают ни малейшего внимания на его приказы. Они быстро, с огромной силой разбивают воду, они работают внизу и заставляют его подниматься на поверхность. Он чувствует, что его голова всплыла. Глаза слепит свет солнца. Грудь его конвульсивно расширяется, и с последней спазмой агонии легкие его вбирают огромное количество воздуха, которое он тотчас же выбрасывает назад в страшном крике.
Он владел теперь всеми своими физическими способностями. И они были теперь сверхъестественно обострены и усилены. Что-то в страшной пертурбации, которую перенес его организм, сделало их до того тонкими и напряженными, что они улавливали теперь детали, которые раньше никогда бы не восприняли. Он ощутил рябь воды на своем лице и слышал звуки, которые производили морщинки воды, ударяя его одна после другой. Он повернул глаза к лесу и ясно различал теперь каждое дерево в отдельности, листья и жилки на каждом листке. Он заметил даже насекомых – кузнечиков, мошек с золотыми спинками, серых пауков, перебрасывающих свою паутину с ветки на ветку. Он видел все цвета спектра на всех капельках росы на миллионах травинок. Гудение мошкары, которая плясала над струей течения, дрожание крыльев стрекоз, звуки, которые производили своими лапками водяные пауки, – все это создавало воспринимаемую им музыку. Рыба проскользнула под его глазами, и он слышал, как она прорезала воду.
Он всплыл на поверхность, лицом к течению. Одно мгновение ему казалось, что весь видимый мир медленно повернулся, а сам он – ось для этого движения. И он увидел мост, форт, солдат на мосту, капитана, сержанта, своих двух палачей. Они обрисовались силуэтами на синем небе. Они кричали, жестикулировали и указывали на него пальцами. Капитан приготовил свой пистолет, но не стрелял. Остальные были безоружны. Их движения казались смешными и в то же время ужасными. Они казались гигантами.
Вдруг он услышал сильный взрыв, и что-то с силой ударилось о воду в нескольких дюймах от его головы и обдало все его лицо водяной пылью. Он услышал второй выстрел и увидел одного из часовых, с ружьем у плеча; легкий дымок кружился у конца ружья. Человек в воде видел глаза человека на мосту, и этот глаз фиксировал его глаза через мушку. Человек заметил, что этот глаз был серый, и вспомнил, как он читал где-то, что серые глаза самые острые и все прославленные стрелки имели серые глаза. Однако этот сероглазый промахнулся.
Встречное течение захватило Фаркуара и заставило его сделать полуоборот. Он снова видел лес на противоположном берегу. Звонкий и певучий голос раздался позади него и перелетел через воду с такой четкостью, что заглушил собой все остальные звуки, даже перезвон водной ряби в его ушах. Хотя он и не был военным, Фаркуар слишком часто бывал в лагерях, чтобы не понять сразу же опасности, которой угрожал ему этот напев. Лейтенант, находящийся на берегу, решил принять участие в этих утренних занятиях. С какой холодностью, с какой беспощадной и суровой интонацией, с каким спокойствием, которое должно было передаться его подчиненным, произнес он эти жестокие слова, которые падали с безупречно правильными интервалами:
– Стройся… готовься… целься… пли!
Фаркуар нырнул – нырнул насколько мог глубоко. Вода заревела у его ушей голосом Ниагары. Все-таки он услышал заглушенный гром залпа и, поднявшись снова на поверхность, увидел блестящие кусочки металла, как-то странно сплющившиеся, медленно и извилистой линией спускавшиеся на дно. Некоторые кусочки коснулись его лица и рук и проскользнули, продолжая свое падение. Один осколок попал ему за воротник; было щекотно. Фаркуар вытащил его.
Снова вынырнув на поверхность, с открытым ртом, чтобы надышаться, он заметил, что долго оставался в воде. Течение унесло его далеко вперед, и он был гораздо ближе к спасению. Солдаты перестали заряжать. Металлические шомполы одновременно сверкнули на солнце, когда их выдернули из ружейных стволов, повернули в воздухе и вставили в гнезда. Оба часовых выстрелили еще по разу, отдельно и без результата.
Изнемогавший человек видел все это через плечо. Он мощно плыл теперь по течению. Его мозг был сейчас так силен, как его руки и ноги; он мыслил с быстротой молнии.
«Офицер, – рассуждал он, – не повторит больше этой ошибки, на которую способен только молокосос. От залпа уклониться не труднее, чем от одиночного выстрела. Вероятно, теперь он отдал приказ стрелять без команды, по усмотрению. Да поможет мне Господь! От всех не увернешься».
В двух шагах от него вдруг вздыбилась вода, и тотчас же раздался сильный, бесформенный, понижающийся шум; этот шум, казалось, снова вернулся в форт и растворился там во взрыве, от которого была потрясена вся река до самых недр ее. Поднялась волна, изогнулась над Фаркуаром, упала на него, ослепила и оглушила его. В партию вступила пушка. Отряхивая после контузии голову, человек слышал, как мимо его ушей с пением пронеслось, задевая воду, ядро, промчалось дальше и ударило по ветвям в лесу.
«Этого они больше не повторят, – подумал Фаркуар, – в следующий раз они будут стрелять картечью. Мне надо смотреть на пушку. Дым предупредит меня – выстрел следует позже. Он всегда тянется за ядром. Это – хорошая пушка».
Вдруг он почувствовал, что завертелся кругом, как волчок. Вода, берега, лес, мост, форт, люди, теперь уже отдаленные, – все смешалось и стушевалось. Вещи сделались представленными только своим цветом. Горизонтальные цветные полосы – вот все, что он видел теперь. Он попал в течение и понесся вперед во вращательном движении, которое причиняло ему головокружение и от которого его тошнило. Через несколько минут он был выброшен волной на песок, на южном берегу ручья, за мыс, который скрывал его от палачей. Резкая остановка и боль в расцарапанной острым камешком руке скоро вернули ему сознание, и он заплакал от радости. Он погрузил обе руки в песок, стал бросать его на себя целыми пригоршнями и громко благословлять его. Ему казалось, что этот песок состоит из бриллиантов, рубинов и изумрудов. Он не мог представить себе ничего более прекрасного. Деревья в лесу казались ему гигантскими оранжерейными растениями. Ему казалось, что он видит определенный план, по которому они посажены, и он вдыхал их аромат. Странный розоватый свет блестел между стволами, а ветер играл в листве, как на эоловой арфе. У него не было никакого желания продолжать бегство. Здесь, в этом райском уголке, он останется до тех пор, пока не придут за ним и не возьмут его…
Свист, хрип картечи в высоких ветвях над его головой пробудили его от мечтательности. Разозленный канонир послал ему в сердцах последний привет. Он вскочил на ноги, поднялся по крутому берегу и скрылся в лесу.
Он шел весь день, руководствуясь в пути дугой, которую описывало солнце. Лесу, казалось, не будет конца. За все время он не увидел ни одной просеки, ни одной тропинки дровосека. Он удивлялся. Неужели он жил до сих пор в такой дикой стране? В этом открытии было что-то зловещее…
К вечеру он устал и проголодался. Ноги его были в крови. Но воспоминание о жене и детях подстегнуло его, и он двинулся дальше. Наконец он выбрался на дорогу: она приведет его куда надо; он знал это. Эта дорога была пряма и широка, как городская улица, и все-таки казалось, что никто по ней никогда не ездил. По бокам ее не было полей, не было строений. Ни разу он не слышал лая собаки, который указал бы на близость человеческого жилья. Черные стволы деревьев образовали с обеих сторон суровую ограду, которая сходилась под углом на горизонте, как на перспективном чертеже. Над головой сверкали большие золотые незнаемые звезды, сочетавшиеся в загадочные созвездия. Он был уверен в том, что это расположение звезд имеет таинственное и коварное значение. Лес был полон необыкновенных звуков, среди которых – один раз, два раза, много раз! – он ясно слышал шепоты на непонятном наречии.
Шея у него болела; он поднес к ней руку и нашел, что она ужасно вздулась. Он угадал черный круг, который оставила на его шее врезавшаяся в нее веревка. Ему казалось еще, что глаза его выпучились; он не мог закрыть их. Язык распух от жажды, и он умерял лихорадочный жар, высовывая его изо рта на холодный воздух. Какой нежный зеленый ковер под ногами на этой неисследованной просеке! Он не чувствовал больше дороги под ногами…
Конечно, несмотря на страдания, он заснул на ходу, потому что присутствовал сейчас при совершенно неожиданном зрелище. А может быть, он просто бредит? Он стоит у ограды своего дома. Все там так, как он оставил, когда уходил. Все сверкает в свете утра. Очевидно, он пространствовал всю ночь.
Он толкает калитку и входит в широкую белую аллею. Вот мелькает женское платье. Его жена, нежная и свежая, со спокойным лицом, спускается с веранды и идет к нему навстречу. У подножки ступенек она ждет его с улыбкой невозмутимой радости… Как она прекрасна! Он бросается к ней с раскрытыми объятиями. Но вдруг получает ошеломляющий удар по затылку. Ослепительный белый свет вспыхивает вокруг него. Раздается звук, похожий на пушечный выстрел. Потом все становится мраком и молчанием.
Пейтон Фаркуар был мертв. Его тело, со сломанными шейными позвонками, тихо покачивалось под стропилами моста через Совиный ручей.
Паркер Аддерсон, философ
– Военнопленный, как ваше имя?
– Так как завтра с рассветом я все равно утрачу его, едва ли стоит его скрывать: Паркер Аддерсон.
– Ваш чин?
– Скромный. Офицеры слишком драгоценный материал, чтобы подвергать их опасностям шпионского ремесла. Я сержант.
– Какого полка?
– Вы должны извинить меня. Если я вам отвечу, это даст вам, поскольку я понимаю, возможность узнать, какие силы находятся против вас. А ведь я пробрался на ваши позиции, чтобы получить эти сведения, а не для того, чтобы сообщить их.
– Вы не лишены остроумия.
– Если у вас хватит терпения подождать, то завтра утром вы найдете меня тупым.
– Откуда вы знаете, что должны умереть завтра утром?
– Таков уж обычай у шпионов, пойманных ночью. Это одна из приятных сторон профессии.
Генерал до такой степени забыл о своем достоинстве южанина, о своем высоком чине и своей громкой славе, что даже улыбнулся. Но никто из людей, находящихся в его власти и не пользующихся его расположением, не истолковал бы эту улыбку в свою пользу. Эта улыбка не была ни искренней, ни заразительной, и она не вызвала реакции ни у пойманного шпиона, ни у конвойного, который привел его в палатку и теперь стоял в стороне, рассматривая своего пленника при желтом свете свечи. Улыбаться не входило в обязанности этого воина; да он и был командирован сюда для другой цели. Разговор возобновился. Фактически это был допрос.
– Значит, вы сознаетесь, что вы шпион? Что вы проникли в наш лагерь переодетым – вот, на вас форма нижнего чина армии Конфедерации, – чтобы получить сведения о количестве и расположении моих войск?
– Главным образом об их количестве. Их расположение было мне известно заранее. Они расположены к отступлению.
Генерал опять просиял. Конвойный, сильнее почувствовав свою ответственность, принял еще более суровый вид и еще больше выпрямился.
Вертя свою мягкую серую шляпу вокруг указательного пальца, шпион обводил ленивым взглядом окружавшую его обстановку. Она отличалась простотой. Палатка была самой обыкновенной, с прямыми стенами, и освещалась одинокой сальной свечой, вставленной в гнездо штыка, воткнутого острием в простой сосновый стол. За этим столом и сидел генерал; теперь он что-то писал с совершенно деловым видом, и казалось, что он забыл и думать о своем невольном госте. Земляной пол покрывал старый ковер из тряпок; старый чемодан, еще один стул и сверток одеял дополняли убранство палатки.
В армии генерала Клаверинга свойственные конфедератам простота и отсутствие «пышности и всяких околичностей» достигали крайних пределов. На большом гвозде, вбитом в столб, висели на кожаном поясе длинная сабля, револьвер в кобуре и, как это ни странно, ковбойский нож. Генерал обычно говорил об этом невоенном оружии как о приятном воспоминании о мирных днях, когда он был статским.
Ночь была бурная. Дождь проливался на холст палатки целыми каскадами, с тупым звуком, похожим на барабанную дробь, столь знакомым обитателям палаток. Когда порывы ветра налетали на нее, хрупкое сооружение шаталось, валилось набок, натягивало канаты и клонило к земле поддерживавшие ее шесты.
Генерал кончил писать, сложил бумагу пополам и сказал солдату, караулившему Аддерсона:
– Слушай, Тасман! Ты снесешь это старшему адъютанту, а потом вернешься.
– А как быть с пленником, генерал? – спросил солдат, вскинув глаза на несчастного.
– Делай, что приказывают, – ответил коротко генерал.
Солдат взял записку и шмыгнул из палатки. Генерал Клаверинг повернул свое красивое, чисто выбритое лицо к шпиону, посмотрел ему довольно добродушно в глаза и сказал:
– Скверная ночь, любезный.
– Для меня, да.
– Вы догадались, что я написал?
– Вероятно, что-нибудь достойное прочтения. И может быть, это с моей стороны тщеславно, но я осмеливаюсь предполагать, что в вашей бумаге упоминается и обо мне.
– Да, это набросок приказа, который должен быть прочитан войскам во время зари и в котором говорится о вашей казни. А также несколько указаний начальнику экзекуционного отряда о том, как обставить эту церемонию.
– Я надеюсь, генерал, что этот спектакль будет организован как следует; я ведь намерен сам присутствовать на нем.
– Нет ли у вас каких-нибудь личных желаний по этому поводу? Может быть, вы желаете видеть священника?
– Зачем? Мне ведь и так обеспечен продолжительный покой. Зачем же доставлять ему краткое беспокойство?
– Но послушайте! Неужели вы собираетесь встретить смерть только остротами? Разве вы не знаете, что смерть не шутка?
– Как я могу это знать? Я никогда еще за всю мою жизнь не умирал. Я, правда, слышал, что смерть не шутка, но не от тех, кто ее испытал.
С минуту генерал молчал; этот человек интересовал, пожалуй, даже забавлял его; он никогда еще не сталкивался с такими типами.
– Смерть, – сказал он после паузы, – во всяком случае, утрата – утрата того счастья, которым уже обладаешь, и возможности добиться еще большего.
– Утрату, которую мы никогда не осознаем, можно перенести хладнокровно, и нечего нервничать в ожидании такой утраты. Вы могли подметить, генерал, что из всех мертвецов, которыми вы с таким профессиональным удовольствием усеяли ваш путь, ни один не выразил неудовольствия по поводу своей смерти.
– Если даже в состоянии смерти нет ничего неприятного, во всяком случае, переход в это состояние – расставание с жизнью – по-моему, несомненно, сопряжен с некоторыми неприятными ощущениями… по крайней мере, для тех, кто не утратил еще способности чувствовать.
– Боль неприятна, без сомнения. Я всегда переносил ее с большим или меньшим неудовольствием. Но тот, кто долго живет, больше и подвергается страданиям. То, что вы называете расставанием с жизнью, есть просто последнее страдание – потому что никакого расставания с жизнью, в сущности, не существует. Предположим, для иллюстрации, что я делаю сейчас попытку бежать. Вы вытаскиваете револьвер, который учтиво скрываете в кармане, и…
Генерал вспыхнул, как девушка, потом тихо засмеялся, обнажив сверкающие белизной зубы, и слегка наклонил красивую голову, но ничего не сказал. Шпион продолжал:
– …спускаете курок. Что же дальше? В мой желудок попадает нечто такое, чего я не глотал. Я падаю, но я не мертв. После агонии, продолжающейся, допустим, с полчаса, я мертв. Но в каждый данный момент этого получаса я буду либо живым, либо мертвым: никакого переходного состояния – расставания с жизнью или умирания – просто нет и не существует. Когда меня завтра утром будут вешать, произойдет то же самое; пока я буду в сознании, я буду жив; когда я умру, я буду без сознания. Природа, по-видимому, устроила все это в моих интересах – я и сам не придумал бы лучше. Это так просто, – пленник улыбнулся, – это так просто. Иной раз прямо кажется, что не стоит и быть повешенным.
Когда он кончил, наступило долгое молчание.
Генерал сидел, безучастно глядя пленнику в лицо, но, видимо, не слушая его. Словно глаза его сторожили пленного, в то время как ум его был занят чем-то совершенно другим.
Но вдруг он глубоко вздохнул, вздрогнул, как бы пробудившись после какого-то страшного сна, чуть слышно пробормотал:
– Смерть ужасна!
– Она была ужасна для наших диких предков, – серьезно сказал пленный, – потому что у них не было достаточно развития, чтобы разъединить идею сознания от идеи физических форм, в которых оно себя проявляет. Даже низший интеллект, какой мы наблюдаем, например, у обезьяны, не в состоянии себе представить дом без обитателей и при виде разрушенной хижины воображает, что там должен находиться ее страдающий обитатель. Смерть ужасна для нас потому, что мы унаследовали наклонность так думать и конструируем для того, чтобы объяснить себе смерть, какие-то дикие и фантастические потусторонние миры. Так, названия местностей способствуют созданию объясняющих эти названия легенд; так, неразумные действия вызывают необходимость в создании философии, оправдывающей их. Вы можете повесить меня, генерал, но этим и кончается ваша власть творить зло; вы не можете приговорить меня к будущей жизни.
Генерал, казалось, не слушал; речи шпиона только направляли его мысли в непривычное русло, но, раз очутившись там, они текли уже своим путем и вели к иным, независимым от слов пленника выводам. Буря стихла, и торжественная тишина ночи передалась и генералу, придав его размышлениям мрачный оттенок мистического страха.
– Я не хотел бы умереть, – сказал он, – сегодня ночью, во всяком случае.
Он был прерван – если только он и на самом деле намеревался продолжать – появлением офицера штаба, капитана Гастерлинка, заведовавшего полицейской частью. Задумчивое выражение исчезло с лица генерала.
– Капитан, – сказал он, ответив на приветствие офицера, – этот человек – шпион-янки, взятый в плен на нашем фронте. При нем нашли компрометирующие бумаги. Он сознался. Какая погода?
– Буря стихла, сэр, и светит луна.
– Хорошо. Назначьте команду, отведите его на площадку для смотров и расстреляйте.
Резкий крик вырвался из уст шпиона. Он бросился вперед, вытянул шею, вытаращил глаза, сжал руки.
– Как же это? – воскликнул он хриплым голосом, с трудом выговаривая слова. – Вы ошиблись! Вы забыли! Вы не должны казнить меня раньше утра.
– Я ничего не говорил про утро, – холодно ответил генерал. – Это было ваше собственное предположение. Вы умрете сейчас.
– Но, генерал… я прошу… я умоляю вас вспомнить: ведь меня нужно повесить! Чтобы соорудить виселицу, понадобится некоторое время… часа два… Ну, час. Шпионов вешают, я имею на это право по законам военного времени. Ради бога, генерал, подумайте, какое короткое…
– Капитан, исполняйте мое приказание.
Офицер обнажил шпагу и, взглянув на пленного, молча указал ему на выход из палатки. Пленный, смертельно бледный, колебался; офицер схватил его за шиворот и тихонько подтолкнул вперед. Когда они приблизились к столбу, поддерживавшему палатку, пленный в бешенстве подскочил к нему и с кошачьей ловкостью ухватился за ручку ковбойского ножа; в один миг он вытащил нож из ножен и, оттолкнув в сторону капитана, с яростью безумного бросился на генерала; он повалил его на землю и навалился на него всем телом. Стол опрокинулся, свеча потухла, и они начали бороться вслепую в темноте. Капитан бросился выручать генерала, споткнулся и сам упал на дерущихся. Из беспорядочной кучки барахтающихся тел неслись проклятия и бессвязные крики гнева и боли, и борьба продолжалась под покрывшим людей словно одеялом полотном палатки. В это время вернулся, исполнив данное ему поручение, Тасман. Смутно догадываясь, в чем дело, он бросил свое ружье и, ухватившись наудачу за первый попавшийся ему развевающийся кусок холста, напрасно старался стащить палатку с барахтающихся под ней людей. Часовой, ходивший взад-вперед снаружи, не смея покинуть свой пост, хотя бы само небо упало на землю, выстрелил. Этот выстрел взбудоражил весь лагерь; барабаны забили тревогу, а горнисты заиграли сбор, выгоняя на мутный свет толпы полуодетых людей; они одевались на ходу и строились под отрывистую команду офицеров. Это было необходимо; стоя в рядах, солдаты были на виду. В то же время офицеры штаба генерала и его охрана подняли палатку и, разняв задыхающихся, окровавленных участников этой странной схватки, прекратили сумятицу.
Бездыханным был только капитан: ручка ковбойского ножа торчала у него из горла, и рука, нанесшая этот удар, не в силах была вытащить застрявший кривой нож обратно. В руке мертвеца был его кинжал, зажатый так крепко, что по этому можно было судить о его громадной силе. Клинок кинжала был покрыт кровью до самой рукоятки.
Когда генерала подняли и поставили на ноги, он снова со стоном упал и лишился сознания. Кроме ушибов, у него были две колотые раны – одна в бедро, другая в плечо.
Шпион пострадал меньше всех. Не считая сломанной правой руки, полученные им повреждения были такого рода, какие можно получить в обыкновенной драке, без участия оружия. Но он был как помешанный и едва ли понимал, что случилось. Он отшатнулся от людей, державших его, припал к земле и бормотал какие-то бессвязные слова. Его лицо, распухшее от ударов и покрытое пятнами крови, было смертельно бледным под всклокоченными волосами.
– Он не сумасшедший, – сказал доктор, когда ему задали вопрос. – Он просто обезумел от страха. Кто он?
Рядовой Тасман начал объяснять. Это было событием в его жизни; он не упустил ничего, что могло бы так или иначе подчеркнуть, какую важную роль играл во всех этих событиях он сам. Когда он кончил свой рассказ и готов был начать его сначала, никто уже не обращал на него никакого внимания.
Генерал тем временем пришел в себя. Он приподнялся на локте, осмотрелся и, видя, что шпион сидит на земле, скорчившись, под охраной двух солдат, сказал просто:
– Уведите этого человека на площадку для смотров и расстреляйте его.
– Генерал, должно быть, бредит, – сказал офицер, стоявший около него.
– Он не бредит, – возразил старший адъютант. – У меня есть записка от него об этом деле. Он отдал такое же приказание Гастерлинку, – прибавил он, указав на мертвого капитана, – и, ей-ей, оно будет исполнено.
Десять минут спустя сержант федеральной армии Паркер Аддерсон, философ и остряк, был расстрелян двумя десятками солдат. Он стоял на коленях при свете месяца и в бессвязных словах вымаливал себе пощаду. Когда залп прозвучал в свежем воздухе зимней ночи, генерал Клаверинг, лежавший белый и спокойный в красноватом свете лагерного костра, открыл свои голубые глаза, обвел довольным взглядом стоявших около него и сказал:
– Как тихо!
Доктор многозначительно взглянул на старшего адъютанта. Глаза генерала медленно закрылись, и так он лежал несколько минут; потом лицо его осветилось невыразимо кроткой улыбкой, и он сказал слабым голосом:
– Я думаю, это смерть, – и тихо скончался.
Жаркая схватка
Осенней ночью 1861 года в чаще леса в Западной Виргинии сидел одинокий человек. Эта местность была тогда одной из самых диких на континенте, да и осталась такой и теперь. Несмотря на это, недостатка в людях под рукой там сейчас не было; за две мили от того места, где сидел человек, расположилась лагерем молчаливая теперь бригада северян. Где-то – может быть, совсем близко – находился и неприятель, но в каком количестве – неизвестно. Эта неизвестность относительно численности неприятеля и точного местоположения его и привела одинокого человека в лесные дебри. Это был молодой офицер федеральной пехоты, и обязанность его состояла теперь в том, чтобы застраховать своих спящих в лагере товарищей от всякого сюрприза. С ним была команда разведчиков. Как только настала ночь, он расставил своих людей по неправильной линии, соответственно неровностям почвы, на несколько сот шагов от того места, где теперь сидел. Эта линия шла через лес, среди скал и лавровых зарослей, причем люди были расставлены на расстоянии пятнадцати, двадцати шагов друг от друга; все они были хорошо скрыты, и им был дан приказ соблюдать тишину и не спать. Через четыре часа, если ничего не случится, их сменит часть из резерва, отдыхающая сейчас неподалеку, под командой капитана. Прежде чем расставить своих людей, молодой офицер указал двоим сержантам место, где его можно будет найти в случае, если он понадобится для каких-нибудь распоряжений или если потребуется его присутствие на передовой линии.
Это было довольно спокойное место; старая лесная дорога расходилась отсюда двумя разветвлениями, терявшимися в мутном свете луны. На каждом из этих разветвлений стояли, в нескольких шагах от линии, по сержанту. Пикетам, как известно, не полагается удерживать позицию после того, как они дали залп. Если люди будут потеснены, они двинутся по этим дорогам, а двигаясь по ним, они неминуемо должны будут дойти до разветвления; там их легко можно будет собрать и построить.
Молодой лейтенант был стратегом в маленьком масштабе. Если бы Наполеон так же умно рассуждал при Ватерлоо, он выиграл бы это сражение и был бы свергнут немного позже.
Младший лейтенант Брейнерд Байринг был храбрый и энергичный офицер, но он был молод и сравнительно неопытен в искусстве убивать ближних. Он вступил в армию в самом начале войны в качестве рядового и не имел никаких военных познаний, но за свою воспитанность и хорошие манеры был скоро произведен в сержанты. Затем ему просто повезло: он имел счастье лишиться своего капитана, убитого пулей южан, и в результате последовавших повышений получил офицерский чин. Он участвовал в нескольких сражениях: при Филиппи, Рич-Маунтин, Каррик-Форде и Гринбрайере – и вел себя так, чтобы не привлекать к себе внимания старших офицеров. Возбуждающая атмосфера боя нравилась ему, но вид мертвецов, с землистыми лицами, пустыми глазами и окоченевшими телами, неестественно тощими или неестественно распухшими, был для него невыносим. Он чувствовал к ним нечто вроде необъяснимой антипатии, нечто гораздо большее, чем физическое и психологическое отвращение, столь знакомое нам всем. Без сомнения, это ощущение было обязано своим существованием его обостренной чувствительности, его тонкому чувству красоты, которое эти отвратительные вещи оскорбляли. От чего бы ни последовала смерть, он не мог смотреть на мертвое тело без омерзения, в котором был и какой-то элемент злобы. Величия смерти, к которому относились с таким уважением другие, для него не существовало; он его не понимал. По его мнению, смерть можно было только ненавидеть. Смерть была не живописна, она была лишена лиризма или торжественности; это была противная вещь, отвратительная во всех своих проявлениях. Лейтенант Байринг был более храбрым, чем его считали: ведь никто не знал его ужаса перед смертью, а он всегда готов был встретиться с ней лицом к лицу.
Расставив своих людей и дав инструкции сержантам, он вернулся на свое место, сел на поваленное дерево и стал караулить. Все чувства его были настороже. Для удобства он распустил пояс с саблей и, вынув из кобуры тяжелый револьвер, положил его на бревно позади. Он чувствовал себя очень хорошо, хотя об этом вовсе и не думал. Он внимательно прислушивался ко всякому доносившемуся с фронта звуку, – ведь он мог иметь такое грозное значение: крик, выстрел, звук шагов сержанта, подходящего к нему с каким-нибудь важным донесением… Из необозримого, невидимого океана лунного света наверху там и сям падали вниз жидкие, разрозненные потоки, которые, казалось, шлепались о мешавшие им ветки деревьев и капали на землю, образуя между купами лавров белые лужицы. Но этих потоков было мало, и они только подчеркивали окружающую тьму, которую воображение молодого человека с легкостью населяло всевозможными чуждыми образами – угрожающими, жуткими или просто причудливыми.
Тот, кто испытал на себе, что значит сидеть одиноко в густой чаще леса в зловещей тишине ночи, тому не нужно объяснять, что это совершенно другой мир, что даже самые обыкновенные и знакомые предметы принимают в нем иной вид. Деревья иначе группируются, они жмутся друг к дружке, точно объятые страхом. Самая тишина носит иной характер, чем днем. Она полна чуть слышных шорохов, пугающих шорохов – призраков давно умерших звуков. Здесь слышатся также и живые звуки, которых никогда не услышишь при другой обстановке: голоса страшных ночных птиц, крики мелких животных, ставших добычей хищников или вскрикивающих во сне, шорох прошлогодних листьев; может быть, это прыгнула лесная крыса, а может, шагнула пантера. Почему хрустнула ветка? Что это за тихое, но беспокойное птичье чириканье в этом кусте? Звуки, которым нет названия, формы, лишенные содержания, перемещения в пространстве предметов, которых не видишь, движения, когда ничто не меняет своих мест… Ах, дети солнца и газовой горелки, как мало вы знаете мир, в котором живете!
Окруженный находящимися неподалеку вооруженными и бдительными врагами, Байринг чувствовал себя беспредельно одиноким. Поддавшись торжественному и таинственному настроению, навеянному на него обстановкой, он забыл о том, какую роль играет он сам по отношению к видимым и слышимым явлениям и событиям ночи. Лес утратил границы. Люди с их жилищами перестали существовать. Вселенная погрузилась в извечный мрак, бесформенный и пустой, сам себя немо вопрошающий о смысле своей бесконечной тайны. Погруженный в мысли, порожденные таким настроением, он не замечал, как шло время. А редкие пятна лунного света, лежавшие на земле между кустами, уже изменили свою величину и очертания и переместились. Когда его взгляд упал на одно такое пятно, у самой дороги, он увидел предмет, которого до того не замечал. Он находился теперь почти у самого его лица, но Байринг мог поклясться, что раньше его здесь не было. Часть его была в тени, но молодой офицер мог разглядеть, что это фигура человека. Он инстинктивно пристегнул шпагу и схватился за револьвер – он был снова в мире войны и чувствовал себя опять профессиональным убийцей.
Фигура не шевелилась. Вскочив на ноги, с поднятым револьвером в руке, он подошел ближе. Человек лежал на спине; верхняя часть его тела была в тени, но, глядя сверху на его лицо, молодой офицер понял, что перед ним труп. Он вздрогнул и отвернулся, почувствовав тошноту и отвращение. Он сел опять на бревно, забыв необходимую осторожность, чиркнул спичкой и закурил сигару. В темноте, наступившей после вспышки пламени, он почувствовал облегчение; он перестал видеть предмет, вызывавший в нем отвращение. Тем не менее он продолжал смотреть в ту сторону до тех пор, пока очертания фигуры снова не выступили из мрака с большей отчетливостью. Казалось, что она продвинулась несколько ближе.
– Проклятие! – пробормотал молодой офицер. – Что ему нужно?
Сомнительно, чтобы «ему» не хватало чего-нибудь, кроме жизни.
Байринг отвел глаза в сторону и стал мурлыкать какой-то мотив, но он остановился на полутакте и посмотрел на мертвеца. Его присутствие раздражало молодого офицера, хотя едва ли он когда-либо имел более спокойного соседа. Он ощутил в себе еще смутное, неопределенное чувство, которое было для него ново. Это был не страх, а скорее ощущение сверхъестественного. Как это могло произойти, когда он не верил ни во что сверхъестественное?
«Я унаследовал это от дальних предков, – сказал он самому себе. – Наверно, понадобится около тысячи лет – а может быть, десять тысяч, – чтобы человечество пережило это чувство. Где и когда оно зародилось? Может быть, далеко позади, в так называемой колыбели человеческой расы, на равнинах Центральной Азии. То, что мы унаследовали как суеверие, для наших варваров-предков было разумным убеждением. Без сомнения, они считали себя правыми, объясняя некоторые явления, природу которых мы не можем определить, присущей мертвецам способностью причинять зло и наделяя мертвецов волей. Вероятно, это было одной из главных доктрин их религии, которую им вбивали в голову их жрецы, подобно тому как наши священники проповедуют нам учение о бессмертии души. По мере того как арийцы продвигались на запад и, пройдя через Кавказ, расселились по всей Европе, новые условия жизни потребовали и новых религиозных форм. Старое убеждение в коварстве и злой воле мертвецов потеряло силу веры и даже выпало из традиции, но в наследство от нее остался страх перед мертвецами, который и составляет теперь такую же часть нас самих, как наша кровь и кости…»
Следуя течению своих мыслей, он было забыл о том предмете, который их породил. Но сейчас его взгляд снова упал на труп. Теперь тень совершенно сошла с него. Молодой офицер видел острый профиль, поднятый кверху подбородок и все лицо, белое в призрачном свете месяца, как у привидения. На мертвом была серая форма конфедератского солдата. Мундир и жилет, незастегнутые, распахнулись по обеим сторонам, открыв белую рубашку. Грудь казалась неестественно выпуклой, но живот ввалился, и нижние ребра выступили наружу. Руки трупа были раскинуты, левое колено приподнято. Вообще, положение трупа казалось ему ловко придуманной позой, рассчитанной на то, чтобы вызвать ужас.
– Нечего сказать! – воскликнул молодой офицер. – Он был, видно, хорошим актером – знал, в какой позе умереть.
Он отвел глаза и стал упорно смотреть на одну из дорог к фронту, продолжая свои философские рассуждения с того места, где прервал себя.
«Возможно, что наши предки в Центральной Азии не имели обыкновения хоронить своих покойников. В таком случае нетрудно понять их страх перед мертвецами, которые действительно являлись для них опасными. Они были рассадниками чумы. Взрослые наказывали детям избегать мест, где они лежали, и удирать, если случайно наткнутся на труп. А в самом деле, не лучше ли мне уйти от этого молодца?»
Он уже приподнялся было, чтобы уйти, но вдруг вспомнил, что сказал своей команде, сержантам и офицеру из тыла, который должен был прийти сменить его, что его можно будет найти именно на этом месте. Это было также вопросом самолюбия. Если он покинет свой пост, они могут подумать, что он испугался трупа. Он не был трусом и не хотел казаться смешным в чьих-либо глазах. Он снова сел и, чтобы доказать себе свое мужество, смело взглянул на труп. Правая рука трупа, более дальняя, была теперь в тени. Он едва различал теперь эту руку, которая, как он заметил раньше, лежала около корня лаврового дерева. Перемены в положении руки не было, и это его успокоило, он сам не мог объяснить почему. Он не сразу отвел глаза от трупа: предмет, внушающий нам страх, обладает странной притягательной силой, подчас непреодолимой.
Вдруг Байринг почувствовал боль в правой руке. Он отвел глаза от своего врага и взглянул на нее. Оказалось, что он так крепко стиснул рукоятку своей сабли, что ему стало больно. Он заметил также, что наклонился вперед и стоит в напряженной позе, сгорбившись, как гладиатор, готовый прыгнуть и схватить за горло своего противника. Зубы его были крепко стиснуты, дыхание прерывалось. Байринг встряхнулся, и, когда его мускулы ослабли и он глубоко вздохнул, этот случай представился ему в смешном виде. Он засмеялся. Фу! Что это был за звук! Какой сумасшедший дьявол испустил такую гнусную карикатуру на смех?
Молодой офицер вскочил на ноги и осмотрелся. Он не узнавал собственного смеха.
Он не мог дольше скрывать от себя ужасную истину, что он трус! Он смертельно испугался! Он хотел бежать от этого места, но ноги отказывались ему служить, они подгибались, и он опять сел на бревно, трясясь от страха. Лицо его было влажно, все тело покрылось холодным потом. Он не в силах был даже крикнуть. Он ясно слышал, как сзади него кто-то тихо крался – было похоже, что это какой-нибудь дикий зверь, – но он не смел оглянуться. Может быть, живое бездушное существо и бездушный мертвец соединили свои силы? Был ли это зверь? Ах, если бы он только мог быть уверен в этом! Но никаким усилием воли он не мог теперь оторвать свои глаза от мертвеца.
Я повторяю, что лейтенант Байринг был храбрым и умным человеком. Но что вы поделаете? Может ли один человек устоять против такого чудовищного четверного союза, как ночной мрак, одиночество, тишина и соседство мертвеца? Нельзя устоять, когда блуждающий дух его предков нашептывает ему в ухо свои трусливые советы, напевает в его сердце свои унылые погребальные песни и разводит водой его кровь. Силы слишком неравны, и даже мужество не в состоянии противостоять таким противникам.
Лейтенант Байринг обладал теперь только одним непоколебимым убеждением: что тело передвинулось. Оно лежало ближе к краю светового пятна – в этом не могло быть сомнения. Руки его также переменили положение; ведь вот они теперь обе в тени! Струя холодного воздуха обдала лицо Байринга. Ветви над его головой зашевелились и зашелестели. Резкие тени пробежали по лицу мертвеца, сбежали с него, оставив лицо освещенным, вернулись обратно; теперь лицо было освещено наполовину. Теперь было ясно видно, что труп шевелился. В эту минуту одинокий выстрел раздался на линии пикета – самый одинокий и громкий выстрел, какой когда-либо слышало ухо смертного.
Выстрел разрушил чары, которыми был скован человек; он нарушил тишину и одиночество, рассеял блуждающих духов Центральной Азии и вернул ему мужество современного человека. С криком хищной птицы, бросающейся на свою добычу, он прыгнул вперед, полный жажды деятельности.
Теперь выстрелы с фронта раздавались один за другим. Слышны были крики замешательства, стук копыт и несвязное «ура!». В тылу, со стороны спящего лагеря, раздались звуки труб и барабанная дробь. Раздвигая кусты с обеих сторон дороги, показался отступавший пикет федералистов; солдаты бежали, отстреливаясь наугад. Отставшая группа, шедшая, как было приказано, по дороге, вдруг рассыпалась по кустам: на них наскочило с полсотни всадников, свирепо работавших саблями. Обезумевшие всадники пронеслись бешеным галопом мимо места, где засел Байринг, и с криками исчезли за поворотом дороги, продолжая стрелять из револьверов. Через минуту раздался залп из ружей, сопровождаемый одиночными выстрелами, – это они встретились с стоявшим в резерве отрядом федералистов. Через несколько минут они промчались обратно в полном смятении; некоторые лошади потеряли всадников, а несколько раненых лошадей, обезумевших от боли, фыркали и кидались в разные стороны. И все было кончено. Это ведь была лишь стычка передовых частей.
На фронт послали свежих людей, сделали перекличку, сформировали отставших. Командир федералистов, с частью своего штаба, небрежно одетый, показался ненадолго, задал несколько вопросов, глубокомысленно посмотрел на всех и удалился. Простояв час под ружьем, бригада, стоявшая в лагере, опять улеглась – досыпать.
На следующий день рано утром санитарный отряд под командой капитана и в сопровождении врача осматривал место стычки, отыскивая мертвых и раненых. У разветвления дороги, ближе к одной стороне, они нашли два тела, лежавшие тесно рядом: офицера федералистов и офицера конфедератов. Федералист умер от удара кинжалом, поразившего ему сердце, но, по-видимому, только после того, как он нанес своему противнику не менее пяти очень тяжелых ран. Мертвый федералист лежал в луже крови; кинжал все еще торчал у него из груди. Санитары перевернули тело на спину, и врач вытащил оружие из раны.
– Батюшки! – воскликнул капитан. – Да ведь это Байринг! – И прибавил, взглянув на доктора: – У них была жаркая схватка.
Врач разглядывал кинжал. Это был кинжал, присвоенный офицерам федеральной пехоты – точно такой же, как и у капитана. Это был, очевидно, кинжал самого Байринга. Никакого другого оружия они не нашли, за исключением незаряженного револьвера у пояса мертвого Байринга.
Врач положил кинжал и подошел к другому трупу. Он был свирепо исколот в нескольких местах, но крови не было. Он взял левую ногу и попытался выпрямить ее. От этого усилия тело сдвинулось с места. Мертвецу не понравилось, что его вывели из спокойного положения, в котором он так удобно себя чувствовал, и он выразил протест, испуская слабый тошнотворный запах. На том месте, где он лежал, открылись маленькие, бестолково копошащиеся червяки.
Доктор и капитан переглянулись.
– Вы говорите «жаркая схватка»? – сказал вполголоса доктор. – Это самоубийство. Не понимаю, что тут могло произойти. Может быть, Байринг сошел с ума. Вы не замечали за ним ничего такого?
Капитан Кольтер
– И вы думаете, полковник, что ваш храбрый Кольтер согласится поставить здесь хоть одну из своих пушек? – спросил генерал.
По-видимому, он задал этот вопрос не вполне серьезно; действительно, место, о котором шла речь, было не совсем подходящим для того, чтобы какой бы то ни было артиллерист, даже самый храбрый, согласился поставить здесь батарею. Может быть, генерал хотел добродушно намекнуть полковнику на то, что в последнее время он чересчур уж превозносил мужество капитана Кольтера? – подумал полковник.
– Генерал, – ответил горячо полковник, – Кольтер согласится поставить свои пушки где угодно, лишь бы они могли бить по нашим противникам. – И он протянул руку по направлению к линии неприятеля.
– Тем не менее это единственное место для батареи, – сказал генерал.
На этот раз он говорил совершенно серьезно.
Место, о котором шла речь, представляло собой углубление, впадину в крутом гребне горы; мимо него проходила проезжая дорога; достигнув этой наивысшей своей точки крутым извилистым подъемом, дорога делала столь же извилистый, но менее крутой спуск в сторону неприятеля. На милю направо и налево хребет, хотя и занятый пехотой северян, залегшей сейчас же за острым гребнем и державшейся там словно одним давлением на нее воздуха, не представлял ни одного местечка для постановки орудий; оставалось единственное место – это углубление, а оно было настолько узко, что его сплошь занимало полотно дороги. Со стороны южан над этим пунктом командовали две батареи, установленные на возвышении за ручьем, за полмили отсюда. Все пушки южан, за исключением одной, были замаскированы деревьями фруктового сада; лишь одна – и это казалось почти наглостью – стояла как раз перед довольно величественным зданием – усадьбой плантатора. Позиция, которую занимала эта пушка, была довольно безопасной, но только потому, что федеральной пехоте было запрещено стрелять. Таким образом, «Кольтерова ямка», как прозвали потом это место, не привлекала в этот прекрасный солнечный день артиллеристов как пункт, на котором «прямо хотелось бы поставить батарею».
Несколько лошадиных трупов валялось на дороге, да столько же человеческих трупов было сложено рядом сбоку от полотна и немного дальше, на скате горы. Все они, за исключением одного, были кавалеристами и принадлежали к авангарду северян. Один был квартирмейстером. Генерал, командовавший дивизией, и полковник, начальник бригады, со своими штабами и эскортом выехали в «ямку», чтобы взглянуть на неприятельские пушки, которые тотчас же скрылись за высокими столбами дыма. Не было никакого расчета долго наблюдать за этими пушками, обладавшими, по-видимому, способностями каракатицы, скрывающейся, как известно, когда ее преследуют, в туче выпускаемой ею из желудка черной жидкости. В результате этого кратковременного наблюдения и последовал диалог между генералом и полковником, с которого начинается этот рассказ.
– Это единственное место, – повторил задумчиво генерал, – откуда можно обстрелять их.
Полковник взглянул на него с серьезным видом:
– Но здесь есть место только для одной пушки, генерал, одной против двенадцати.
– Это правда – только для одной каждый раз, – сказал генерал с гримасой, которая лишь с большой натяжкой могла быть истолкована как улыбка. – Но зато ваш храбрый Кольтер – сам целая батарея.
Теперь нельзя уже было не почувствовать иронии. Это разозлило полковника, но он не нашелся что ответить. Дух воинской дисциплины не очень-то поощряет возражения, не говоря уже о споре.
В этот момент молодой артиллерийский офицер медленно поднимался верхом по дороге в сопровождении горниста. Это был капитан Кольтер. Ему было не больше двадцати трех лет. Он был среднего роста, но очень строен и гибок. Его посадка на лошади чем-то напоминала посадку статского. Лицо его было не банального типа: худое, с горбатым носом, серыми глазами, с маленькими белокурыми усиками и с длинными развевающимися светлыми волосами. В костюме его заметна была нарочитая небрежность. Фуражка на нем сидела набок, мундир был застегнут только на одну пуговицу, у пояса, так что из-под него был виден большой кусок белой рубашки, довольно чистой для походной жизни. Но эта небрежность ограничивалась только костюмом и манерами капитана, лицо же его выражало напряженный интерес к окружающему. Его серые глаза, бросавшие время от времени острый взгляд по сторонам и шнырявшие кругом, как лучи прожектора, были большей частью обращены вверх – к точке небесного свода над «ямкой»; впрочем, это продолжалось только до тех пор, пока он не поднялся на вершину – тут уже нечего было смотреть вверх.
Поравнявшись с дивизионным и бригадным командирами, он механически отдал честь и хотел было проехать мимо, но движимый каким-то внезапным побуждением полковник сделал ему знак остановиться.
– Капитан Кольтер, – сказал он, – на той вершине у неприятеля поставлено двенадцать пушек. Если я правильно понял генерала, он предлагает вам поставить здесь одну пушку и обстрелять их.
Наступило тягостное молчание. Генерал тупо смотрел, как вдали какой-то полк медленно взбирался в гору, пробираясь сквозь густой кустарник; разбившись на куски, полк напоминал разорванное, волочащееся по земле облако голубого дыма. Капитан, казалось, не видел генерала. Вдруг капитан заговорил, медленно и с видимым усилием:
– Вы сказали – на той вершине, напротив, сэр? Пушки поставлены, значит, близко от дома?
– А вы проезжали по этой дороге? Да, около самого дома.
– И это… необходимо… обстрелять их? Категорический приказ?
Он заметно побледнел и говорил хриплым голосом. Полковник был удивлен, ошеломлен. Он украдкой взглянул на генерала. Правильное неподвижное лицо генерала ничего не выражало и было жестко, как бронзовое. Минуту спустя генерал уехал, сопровождаемый своим штабом и свитой. Первым побуждением уничтоженного и негодующего полковника было арестовать капитана Кольтера, но последний шепотом сказал несколько слов своему горнисту, отдал честь полковнику и поехал прямой дорогой к «ямке». Скоро его силуэт обрисовался на самой высшей точке дороги; на коне, с полевым биноклем у глаз, он был четок и недвижен на фоне неба, как конная статуя.
Горнист помчался вниз по дороге, в противоположном направлении, и скрылся за деревьями. Скоро звук его трубы раздался в кедровой чаще, и через невероятно короткий промежуток времени пушка вместе с зарядным ящиком, запряженный каждый шестью лошадьми и в сопровождении полного комплекта прислуги, выехали, грохоча и подпрыгивая, на склон горы. Люди подхватили пушку, окруженную облаком пыли, бесформенную в своем чехле, и покатили ее к роковому месту на гребне, среди трупов павших лошадей.
Взмах руки капитана, несколько странных и быстрых движений прислуги – и, может быть, прежде чем пехота, расположившаяся вдоль дороги, перестала слышать грохот колес, большое белое облако покатилось вниз по холму, и, при оглушительном звуке отдачи, дело в «ямке» Кольтера началось.
Мы не намерены передавать все подробности и весь ход этого страшного поединка – поединка, в котором различные моменты боя отличались только степенью отчаяния. Почти в тот же самый момент, когда пушка Кольтера бросила свой облачный вызов, двенадцать ответных клубов дыма взметнулись кверху из-за деревьев, окружавших дом плантатора, и гул, в двенадцать раз более сильный, загремел в ответ, как расколотое эхо. Начиная с этого момента и вплоть до конца федеральные канониры вели свой безнадежный бой в атмосфере раскаленного металла; их мысли были как молнии, а их действия несли смерть.
Не желая смотреть на людей, которым он не мог помочь, и быть немым свидетелем бойни, которую он не мог прекратить, полковник взобрался на вершину, на четверть мили левее; сама «ямка» была оттуда не видна, а клубы черно-красного дыма, вылетавшие из нее, придавали ей сходство с кратером огнедышащего вулкана. В полевой бинокль полковник видел неприятельские пушки и, поскольку это было возможно, следил за результатами стрельбы Кольтера… если только сам Кольтер был еще жив и если это еще он руководил стрельбой. Полковник увидел, что федеральные артиллеристы, не обращая внимания на те пушки, местоположение которых выдавали только выбрасываемые ими клубы дыма, сосредоточили все свое внимание на одной пушке, стоявшей на открытом месте – на лужайке против дома плантатора. Над этим дерзким орудием и вокруг него то и дело разрывались гранаты с небольшими промежутками в несколько секунд. Некоторые снаряды попали в дом, о чем можно было судить по тонкой струе дыма, поднимавшейся над разбитой крышей. Фигуры распростертых на земле убитых людей и лошадей были отчетливо видны.
– Если наши ребята делают такие дела с одной пушкой, каково им выносить стрельбу их двенадцати орудий? – сказал полковник стоявшему поблизости адъютанту. – Спуститесь и передайте командиру орудия, что я поздравляю его с меткостью стрельбы.
Повернувшись к другому офицеру, он прибавил:
– Вы заметили, как неохотно подчинился распоряжению начальства Кольтер?
– Да, сэр, заметил.
– Ну так, пожалуйста, ни слова об этом. Не думаю, чтобы генерал поставил ему это в вину. Интересно, как генерал объяснит себе свое собственное поведение. Чего он хотел? Доставить арьергарду отступающего неприятеля развлечение?
Снизу подходил молодой офицер; он, тяжело дыша, взбирался по крутому подъему. Едва успев отдать честь, он проговорил, с трудом переводя дух:
– Полковник, меня прислал полковник Хармон, сообщить вам, что неприятельские пушки находятся на расстоянии ружейного выстрела от наших позиций и многие из них отчетливо видны с нескольких пунктов занимаемой нами высоты.
Бригадный командир взглянул на офицера совершенно безучастно.
– Это мне известно, – спокойно ответил он.
Молодой офицер был, по-видимому, озадачен.
– Полковник Хармон хотел бы иметь разрешение заставить их замолчать, – пробормотал он.
– Я бы тоже хотел этого, – продолжал тем же тоном полковник. – Передайте мой привет полковнику Хармону и скажите ему, что приказ генерала не открывать стрельбы из ружей остается в силе.
Молодой офицер отдал честь и ушел. Полковник повернулся на каблуках и опять посмотрел на неприятельские пушки.
– Полковник, – сказал адъютант, – не знаю, должен ли я говорить, но тут что-то неладное. Вам известно, кстати, что капитан Кольтер – уроженец Юга?
– Нет! Неужели это правда?
– Я слышал, что этим летом дивизия, которой командовал наш генерал, несколько недель стояла лагерем по соседству с усадьбой капитана Кольтера и…
– Слушайте! – прервал его полковник, поднимая руку. – Вы слышите это?
«Это» – было молчание пушки федералистов. И «это» слышали все: штаб, ординарцы, пехота, расположившаяся позади гребня; все слышали это и с любопытством смотрели в сторону кратера, откуда теперь не поднималось ни одного облака дыма, за исключением редких дымков от разрывавшихся там неприятельских гранат. Затем послышался звук трубы, потом слабый стук колес; минуту спустя канонада возобновилась с удвоенной силой. Подбитая пушка была заменена новой.
– Так вот, – сказал офицер, продолжая прерванный рассказ, – генерал познакомился с семьей Кольтера. И вот тут вышла какая-то история – я не знаю точно, в чем было дело, – с женой Кольтера. Она была сецессионисткой[1], как и все они, за исключением самого Кольтера.
Была жалоба в главный штаб армии, и генерала перевели в эту дивизию. Очень странно, что батарея Кольтера была впоследствии причислена к нашей дивизии.
Полковник встал с камня, на котором они сидели. В глазах его вспыхнуло благородное негодование.
– Слушайте, Моррисон, – сказал он, глядя прямо в лицо своему болтливому штаб-офицеру. – Вы слышали эту историю от порядочного человека или от какого-нибудь сплетника?
– Я не желаю говорить, каким путем узнал это, если это не является необходимым, – ответил офицер, слегка покраснев. – Но я ручаюсь вам головой, что все это в главных чертах верно.
Полковник повернулся к небольшой группе офицеров, стоявших в стороне от них.
– Лейтенант Вильямс! – закричал он.
Один из офицеров отделился от группы и, выступив вперед и отдав честь, произнес:
– Простите, полковник, я думал, что вас известили. Вильямс убит там внизу снарядом. Что прикажете, сэр?
Лейтенант Вильямс был тот самый офицер, которому выпала честь передать командиру батареи поздравление от бригадного командира с меткой стрельбой.
– Идите, – сказал полковник, – и прикажите немедленно убрать орудие. Вперед! Я пойду с вами.
Он пустился почти бегом по склону по направлению к «ямке». Он рисковал сломать себе шею, прыгая по камням и пробираясь сквозь заросли. Его спутники следовали за ним в беспорядке. У подошвы горы они сели на ожидавших их лошадей, поехали крупной рысью, сделали поворот и въехали в «ямку». Зрелище, представившееся их глазам, было ужасно.
Углубление, достаточно широкое для одной пушки, было загромождено обломками по крайней мере четырех орудий. Офицеры увидели, как замолкла последняя подбитая пушка – не хватало людей, чтобы быстро заменить ее новой. Обломки валялись по обе стороны дороги; люди старались очистить место посредине, по которому палила теперь пятая пушка. Что касается людей, то они казались какими-то демонами. Все были обнажены до пояса, их грязная кожа стала черной от пороха и была испещрена кровавыми пятнами; они были без шапок. Их движения, когда они действовали банником, напоминали движения сумасшедших.
Они упирались опухшими плечами и окровавленными руками в колеса орудия, каждый раз, когда оно откатывалось, и подкатывали тяжелую пушку назад на ее место. Команды не было слышно; в этом ужасном хаосе выстрелов, рвущихся снарядов, звенящих осколков и летающих щепок никакой голос не мог бы быть услышан. Офицеры, – если они тут и были, – не отличались от солдат; все работали вместе, пока не умирали, повинуясь взгляду. Прочистив пушку, ее заряжали; зарядив ее, наводили и стреляли. Полковник заметил нечто новое для него в военной практике, нечто страшное и противоестественное: жерло пушки было в крови! Не имея долгое время воды, люди обмакивали губку в кровь своих убитых товарищей, стоявшую тут целыми лужами. Во время работы не было никаких пререканий; обязанности настоящего момента были ясны каждому. Когда один падал, другой, казалось, вырастал из-под земли на месте мертвеца, чтобы пасть в свою очередь.
Вместе с погибшими пушками лежали погибшие люди – около обломков, под ними и наверху; а позади, за дорогой – страшная процессия! – ползли на руках и коленях раненые, которые еще могли двигаться. Полковнику – он из сострадания послал свою свиту правее – пришлось давить копытами своего коня тех, смерть которых не вызывала сомнений, для того чтобы не раздавить тех, в которых еще теплилась жизнь. Он спокойно прокладывал себе путь в этом аду, проехал вдоль орудия и, ослепленный дымом последнего залпа, попал в щеку какому-то человеку, державшему банник, который после этого упал (считая себя убитым), думая, что в него попал снаряд. Какой-то черт выскочил из дыма, чтобы занять его место, но остановился и посмотрел на всадника каким-то нездешним взглядом; зубы его сверкали белизной из-за черных губ; глаза, горящие и расширенные, горели, как уголья, под его окровавленным лбом. Полковник повелительным жестом указал ему назад. Черт поклонился в знак повиновения. Это был капитан Кольтер.
Одновременно с жестом полковника, прекратившим канонаду, тишина воцарилась на всем поле сражения. Снаряды не летали больше в это ущелье смерти; неприятель также прекратил канонаду. Его армия ушла уже несколько часов назад, и командир арьергарда, удерживавший эту опасную позицию такое долгое время в надежде прекратить огонь федералистов, в этот момент сам прекратил канонаду.
– Я не имел представления о размерах моей власти, – шутливо говорил сам себе полковник, направляя свой путь к вершине, чтобы узнать, что же случилось на самом деле.
Час спустя его бригада расположилась бивуаком на неприятельской территории, и зеваки рассматривали с некоторым страхом, как какие-то священные реликвии, десятки валяющихся раскоряченных мертвых лошадей и три подбитые пушки.
Мертвых унесли; их истерзанные, изувеченные тела дали бы победителям слишком большое удовлетворение.
Разумеется, полковник и офицеры остановились в доме плантатора. Правда, он довольно сильно пострадал от огня, но все же это было лучше, чем ночевать под открытым небом. Мебель была опрокинута и поломана. Стены и потолок в некоторых местах совершенно разрушены, и всюду чувствовался запах порохового дыма. Но кровати, сундуки, полные дамских нарядов, и буфет с посудой сравнительно уцелели. Новые постояльцы устроились на ночь довольно комфортабельно, а уничтожение батареи Кольтера дало им интересную тему для разговоров.
Во время ужина в столовую вошел ординарец и попросил разрешения поговорить с полковником.
– В чем дело, Барбур? – добродушно спросил полковник, не расслышав.
– Полковник, в погребе что-то неладно. Не знаю, в чем дело, но там кто-то есть. Я пошел было туда поискать чего-нибудь…
– Я сейчас спущусь и посмотрю, – сказал один из штаб-офицеров, вставая.
– Я тоже пойду, – сказал полковник. – Пусть другие остаются. Веди нас.
Они взяли со стола подсвечник и спустились по лестнице в подвал. Ведший их ординарец дрожал от страха. Свеча давала очень слабый свет, но, как только они вошли, она осветила человеческую фигуру. Человек сидел на камне, прислонившись к потемневшей каменной стене, около которой они стояли; колени его были подняты, а голова наклонена вперед. Лица, повернутого к ним в профиль, не было видно, так как его длинные волосы закрывали ему лицо; и – странная вещь – борода, иссиня-черного цвета, падала огромной спутанной массой и лежала на полу у ног человека.
Офицеры невольно остановились. Полковник, взяв свечу из дрожащих рук ординарца, подошел к человеку и внимательно всмотрелся в него. Длинная черная борода оказалась волосами мертвой женщины. Женщина сжимала в руках мертвого ребенка. Оба лежали в объятиях мужчины, который прижимал их к груди, к губам. Кровь была в волосах женщины; кровь была в волосах мужчины.
Недалеко лежала детская нога. В выбитом земляном полу подвала было углубление – свежевырытая яма, в которой лежал осколок снаряда с зазубренными с одной стороны краями.
Полковник поднял свечу как можно выше. Пол в комнате над подвалом был пробит, и расщепленные доски свесились вниз.
– Этот каземат – ненадежное прикрытие от бомб, – сказал серьезно полковник.
Ему даже не пришло в голову, что его оценка события грешит легкомыслием.
Некоторое время они молча стояли возле этой трагической группы; штаб-офицер думал о своем прерванном ужине, ординарец ломал голову, что могло бы заключаться в бочках, стоявших на другом конце погреба. Вдруг человек, которого они считали мертвым, поднял голову и спокойно взглянул им в лицо. Лицо его было черно, как уголь; щеки его были, по-видимому, татуированы – от глаз вниз шли неправильные извилистые линии. Губы были белые, как у негра. На лбу была кровь.
Штаб-офицер подался на шаг назад, ординарец отодвинулся еще дальше.
– Что вы здесь делаете, любезный? – спросил полковник, не двигаясь с места.
– Этот дом принадлежит мне, сэр, – был вежливый ответ.
– Вам? Ах, я вижу. А это?
– Моя жена и ребенок. Я капитан Кольтер.
Без вести пропавший
Джером Спринг, рядовой в армии генерала Шермана, стоявшей против неприятеля у горы Кеннесо в штате Джорджия, повернулся спиной к группе офицеров, с которыми он только что разговаривал о чем-то шепотом, перебрался через узкую линию окопов и исчез в лесу. Никто из находившихся в окопах людей не сказал ему ни слова, и сам он ограничился, проходя мимо них, кивком, но все понимали, что этому храбрецу поручено какое-то опасное дело. Джером Спринг, будучи простым рядовым, тем не менее в строю не служил; он был откомандирован для службы при главном штабе дивизии и был внесен в списки в качестве «ординарца». Слово «ординарец» включает в себя массу всевозможных обязанностей. Ординарец может быть курьером, писарем, денщиком – всем, чем угодно. Он может исполнять такие обязанности, которые не предусмотрены никакими приказами и военными инструкциями; природа их может зависеть от способностей самого ординарца, от расположения начальства, наконец, просто от случайности.
Рядовой Спринг, не имевший соперников стрелок, очень молодой – прямо поразительно, до чего мы все были в то время молоды, – сильный, умный, не знающий, что значит страх, был разведчиком. Генерал, командовавший его дивизией, не любил слепо подчиняться приказаниям свыше, не узнав расположения неприятеля, даже в тех случаях, когда его соединение не было передовым отрядом, а составляло только часть боевой линии армии. Он не довольствовался также сведениями, которые получал о своем визави обычным путем; он желал знать больше того, что сообщал ему корпусный командир и что могли дать ему стычки между пикетами и застрельщиками. Отсюда и родилась потребность в Джероме Спринге, с его необычайной отвагой, меткостью в стрельбе, острым зрением и правдивостью.
В данном случае полученные им инструкции были несложны: подойти к неприятельским позициям как можно ближе и узнать все, что будет в его силах.
Через несколько секунд он был уже на линии пикетов. Караульные лежали группами по два и по четыре человека за низкими земляными прикрытиями; их ружья высовывались из-за зеленых веток, которыми они маскировали свои маленькие крепостцы. Лес густой стеной тянулся к линии фронта; он стоял такой торжественный и безмолвный, что только человек с большим воображением мог бы представить себе, что он полон вооруженных людей, чутко прислушивающихся к каждому шороху, и что он таит в себе грозные возможности битвы.
Задержавшись на минуту около пикета, чтобы сообщить людям о данном ему поручении, Спринг осторожно пополз вперед на руках и коленях и скоро исчез из вида в густой чаще кустарника.
– Только мы его и видели, – сказал один из солдат. – Жаль, что он не оставил здесь свое ружье.
Спринг полз, пользуясь для прикрытия каждой кочкой или кустом. Глаза его зорко следили за всем, уши улавливали малейший звук. Он дышал чуть слышно, а когда раздавался треск раздавленной его коленом ветки, он останавливался и прижимался к земле.
Это была медленная, но не скучная работа; опасность придавала ей интерес, но этот интерес разведчику приходилось скрывать. Пульс у него бился так же правильно и нервы у него были так же спокойны, как если бы он ловил воробьев.
«Кажется, прошло уж много времени, – подумал он, – но я, должно быть, ушел недалеко; я еще жив».
Он улыбнулся своему способу измерения времени и пополз дальше. Минуту спустя он прижался к земле и долго лежал так без движения. Сквозь тесный просвет в кустах он различил небольшую насыпь из желтой глины – это было прикрытие неприятельского пикета.
Спустя некоторое время он осторожно, с большой постепенностью, поднял голову, потом приподнялся на широко расставленных руках, не спуская напряженного взгляда с глиняной насыпи. Через секунду он был уже на ногах, с ружьем в руках и крупными шагами направился вперед, мало заботясь о том, чтобы скрыть свое присутствие. Он понял по некоторым признакам, что неприятель покинул этот окоп.
Чтобы убедиться в этом окончательно, Спринг, прежде чем возвратиться и сообщить такое важное известие, бросился вперед. Перебравшись через линию покинутых окопов и переходя от прикрытия к прикрытию, он вышел в более редкий лес, зорко высматривая, не остался ли здесь кто-нибудь из врагов. Так он дошел до окраин какой-то плантации. Это было одно из тех заброшенных, покинутых имений, которых стало так много за последние годы войны; усадьба заросла терновником, заборы были сломаны, дом стоял необитаемый, с зияющими дырами на месте дверей и окон. Окинув все это зорким глазом из-за группы молодых сосен, Спринг быстро пробежал через поле и сад к маленькому строению, стоявшему отдельно от других на небольшом возвышении; ему казалось, что оттуда ему легко будет окинуть взглядом большое пространство в том направлении, куда, по всей вероятности, скрылся неприятель.
Это строение, состоявшее из одной комнаты, возвышалось на четырех столбах футов в десять вышины; теперь от него почти ничего не осталось, кроме крыши; пол развалился, балки и доски валялись на земле или торчали в разные стороны, сидя в своих гнездах только одним концом. Столбы, поддерживавшие здание, утратили вертикальное положение. Казалось, что все здание рухнет, если до него дотронутся пальцем. Скрывшись за переплетенными досками и балками, Спринг смотрел на расстилавшуюся перед ним открытую местность, которая была видна ему вплоть до отрога горы Кеннесо, за полмили отсюда.
Дорога, которая вела на этот отрог и через перевал, была покрыта войсками – арьергардом отступавшей армии, – и стволы их ружей сверкали на солнце.
Спринг узнал теперь все, на что он мог рассчитывать. Долг призывал его как можно скорее вернуться в свою часть и сообщить о своем открытии. Но серая колонна пехоты, взбиравшаяся на гору, представляла собой сильное искушение. Его ружье с дальномером могло без всякого затруднения послать в самую гущу врага полторы унции свинца.
Это, конечно, не могло повлиять на длительность или на исход войны, но ремесло солдата в том, чтобы убивать. Спринг прицелился и положил палец на собачку курка.
Но еще с изначальных времен было предрешено, что рядовой Спринг никого не убьет в это ясное летнее утро и не сообщит своему начальству об отступлении конфедератов. Бесчисленное количество веков события известным образом переплетались между собой в этой удивительной мозаике, некоторым неясным частям которой мы присваиваем название «истории». Они переплетались между собой так, что поступки, которые хотел совершить Спринг, нарушили бы всю гармонию рисунка.
Сила, которой поручено следить за тем, чтобы ткань истории точно соответствовала утвержденному рисунку, еще двадцать пять лет назад приняла свои меры к тому, чтобы рядовому Спрингу не удалось в это чудное утро спустить курок. Для этого она дала жизнь ребенку мужского пола в маленькой деревушке у подножия Карпат, воспитала его, заботливо следила за его образованием, направила его стремления в сторону военной карьеры и в должное время сделала артиллерийским офицером. Благодаря стечению бесчисленного количества благоприятных обстоятельств и перевесу их над бесчисленным же количеством неблагоприятных вышеупомянутый офицер совершил нарушение дисциплины и, чтобы избегнуть наказания, бежал с родины. Он попал (не без участия силы!) в Новый Орлеан (вместо Нью-Йорка), а там на пристани его поджидал уже набиравший рекрутов офицер. Молодой человек вступил в армию, скоро получил повышение, и обстоятельства в конце концов сложились так, что в настоящий момент он командовал батареей южан, стоявшей мили за три от того места, где Джером Спринг, разведчик северян, стоял с ружьем наготове. Ничто не было упущено из виду как в обстоятельствах жизни этих двух живых людей, так и в жизни их предков и современников, – и даже в жизни современников их предков, – чтобы желаемый результат наступил. Если бы в этом длинном ряде сцепляющихся событий что-либо было недосмотрено, рядовой Спринг мог бы выстрелить в отступающих южан и, возможно, промахнулся бы. Случилось же так, что артиллерийский капитан, в ожидании своей очереди увести батарею с позиции, забавлялся тем, что наводил полевое орудие наискось вправо, на гребень холма, где, как ему казалось, он усмотрел несколько офицеров-северян, и наконец разрядил его. Заряд упал значительно выше цели.
В тот момент, когда Джером Спринг, придерживая курок и глядя на видневшихся вдали южан, соображал, куда ему нацелиться, чтобы в результате в мире стало больше одной вдовой, одной сиротой или одной осиротевшей матерью, а может быть, и всеми тремя разновидностями человеческого горя, он вдруг услышал в воздухе звук, напоминавший шум крыльев хищной птицы, кидающейся на свою добычу. Прежде чем он успел что-либо сообразить, этот шум перешел в хриплый ужасающий рев, и снаряд, как будто упавший с неба, с оглушительным шумом ударил в один из столбов, поддерживавший над его головой беспорядочную груду бревен и досок; столб превратился в щепки, и ветхое строение с грохотом рухнуло в туче слепящей глаза пыли.
Лейтенант Адриан Спринг, командовавший одним из пикетов, через которые прошел его брат Джером, когда отправлялся на разведку, сидел за бруствером, внимательно прислушиваясь к окружающему. Ухо его улавливало самые слабые звуки: крик птицы, лай белки, шорох ветра в ветках сосен – ничто не ускользало от его напряженного внимания. Вдруг, прямо против линии, которую занимал его отряд, он услышал слабый беспорядочный гул; он был похож на смягченный расстоянием шум от упавшего строения. В эту минуту к нему подошел сзади офицер.
– Лейтенант, – произнес адъютант, отдавая честь, – полковник приказывает вам продвинуться вперед и нащупать врага. В противном случае продолжайте продвигаться до тех пор, пока не получите приказа остановиться. Есть основание думать, что неприятель отступил.
Лейтенант кивнул, не сказав ни слова. Офицер удалился. Через минуту солдаты, шепотом оповещенные сержантами о выступлении, вышли из-за прикрытий и двинулись рассыпным строем вперед; зубы у них были стиснуты, сердца сильно колотились. Лейтенант машинально взглянул на часы. Восемнадцать минут седьмого.
Когда Джером Спринг пришел в сознание, он не сразу понял, что, собственно, произошло. Прежде чем он открыл глаза, прошло еще немного времени. Сначала ему показалось, что он умер и похоронен, и он старался вспомнить какие-нибудь подробности погребальной церемонии. Ему казалось, что его жена стоит на коленях на его могиле, и это делает землю, которая навалилась ему на грудь, еще тяжелее. Земля вместе с вдовой, наверное, раздавили его гроб. Хорошо, что дети уговорили ее наконец уйти домой, а то ему невозможно было бы больше дышать. Он почувствовал себя виноватым. «Я не могу говорить с ней, – подумал он, – ведь у мертвецов нет голоса. А если я открою глаза, их засыплет землей».
Он все-таки открыл глаза; безграничный простор голубого неба расстилался над верхушками деревьев. На первом плане, загораживая некоторые деревья, возвышался высокий, темный, скошенный каким-то углом холмик, через который проходила целая система беспорядочно переплетенных прямых линий; в центре ее светилось яркое металлическое кольцо; оно светилось на неизмеримо далеком расстоянии – настолько далеком, что эта беспредельность утомила его, и он закрыл глаза.
В тот момент, когда сделал это, он испытал ощущение невыносимо яркого света.
В ушах его раздавался шум, похожий на низкий ритмический звук морского прибоя, и из этого шума, составляя как бы часть его, а может быть, приходя откуда-то издалека, отчетливо выделялись слова: «Джером Спринг, ты попался, как крыса, в ловушку… в ловушку, в ловушку, в ловушку».
Потом вдруг наступило молчание, черный мрак, бесконечное спокойствие, и Джером Спринг, прекрасно сознававший свое крысиное положение и вполне уверенный в том, что он попал в ловушку, вспомнил все и, нисколько не испуганный, снова открыл глаза, чтобы осмотреться, оценить силу врага и составить план своего освобождения.
Он был захвачен в наклонном положении; спина его упиралась в толстое бревно. Другое бревно лежало на его груди, но он сумел отодвинуться немного в сторону, так что оно перестало давить его, хотя само и не сдвинулось с места.
Планка, прикрепленная к этому бревну под углом, притиснула его левым боком к груде досок, сдавив ему при этом левую руку. Его ноги, лежавшие на земле и раскинутые в стороны, были покрыты до колен грудой обломков, закрывавшей от него даже его ограниченный горизонт. Голова его была как будто охвачена тисками; он мог поворачивать только глаза и слегка двигать подбородком. Только правая рука его была отчасти свободна. «Ты должна помочь нам выбраться отсюда», – сказал он своей правой руке. Но он не мог вытащить ее из-под тяжелого бревна, улегшегося ему поперек груди.
Спринг не был тяжело ранен и не чувствовал боли. Рана на голове, нанесенная ему осколком расколотого столба и совпавшая со страшным потрясением, которое испытала его нервная система, вдруг лишила его сознания. Бессознательное состояние вместе с первым моментом пробуждения, когда мозг его еще был полон причудливых фантазий, длилось не более нескольких секунд. Пыль, вызванная падением здания, еще не успела улечься, когда он приступил к разумному обсуждению своего положения.
Двигая свободной частью правой руки, он пробовал теперь освободиться от бревна, лежавшего поперек его груди. Но это ему не удавалось. Он был не в состоянии освободить плечо настолько, чтобы сделать что-нибудь при помощи кисти руки. Планка, прикрепленная к бревну под углом, тоже мешала ему. Было очевидно, что он не может ни просунуть руку под бревно, ни наложить ее на бревно сверху. Убедившись в невозможности освободиться от бревна, он отказался от этого плана и стал размышлять, не сможет ли он дотянуться до обломков, заваливших его ноги.
Когда он, чтобы решить этот вопрос, обвел взглядом кучу обломков, внимание его было привлечено предметом, находившимся прямо против его глаз и напоминавшим кольцо из блестящего металла. Сначала ему показалось, что это кольцо охватывает какой-то совершенно черный предмет не более чем полдюйма в диаметре. Вдруг ему пришла в голову мысль, что этот черный предмет – не что иное, как тень, и что кольцо на самом деле – дуло его ружья, высунувшееся из кучи обломков. Это открытие удовлетворило его ненадолго, если тут вообще могла быть речь об удовлетворении. Закрывая один глаз, он мог видеть вдоль дула вплоть до той его части, которая была скрыта вместе с прикладом грудой мусора. Он мог видеть каждым глазом соответствующую сторону дула. Когда он глядел правым глазом, оружие казалось направленным влево от его головы, и наоборот. Он не мог видеть верхнюю поверхность дула, но мог видеть под легким углом нижнюю часть приклада. Дуло было направлено как раз в середину его лба.
Убедившись в этом и припомнив, что перед самым несчастьем он взвел курок и поставил собачку в такое положение, что достаточно было малейшего прикосновения, чтобы раздался выстрел, рядовой Спринг почувствовал беспокойство. Но чувство это было далеко от страха; он был храбрым человеком, привыкшим видеть перед собой ружейные дула, да и пушечные жерла тоже, – и теперь он вспомнил, с чувством близким к удовольствию, эпизод из своего прошлого, когда они брали штурмом Миссионерскую гору. Он поднялся к неприятельской амбразуре, из которой торчало жерло пушки, выпускавшей в толпу осаждающих снаряд за снарядом. С минуту ему казалось, что орудие убрали; он не видел в отверстии ничего, кроме медного кольца; он тогда только понял, что это и есть пушка, когда это кольцо – едва он успел податься в сторону – выбросило по кишевшему людьми склону еще тучу картечи. Видеть направленное на себя огнестрельное оружие, за которым блестят огнем ненависти чьи-то глаза, – это самое заурядное явление в жизни солдата. И тем не менее рядовой Спринг был не вполне доволен своим положением и отвел глаза от смотревшего на него дула его собственного ружья.
Бесцельно пошарив некоторое время правой рукой, он сделал безуспешную попытку освободить свою левую руку. Потом он попробовал высвободить голову, так как невозможность двинуть ею и неизвестность, что именно удерживает ее, стали его раздражать. Затем он попробовал вытащить из-под груды обломков ноги, но в то время, как напрягал для этого могучие мускулы своих ног, ему пришло в голову, что, разворачивая мусор, он может задеть ружье и разрядить его. Он припомнил случай, когда в минуту какого-то самозабвения взял ружье за ствол, начал прикладом выколачивать мозги из головы какого-то джентльмена и только потом сообразил, что ружье, которым он так размахивал, было заряжено и курок взведен. Если бы это обстоятельство было известно его противнику, он, несомненно, сопротивлялся бы дольше. Спринг всегда улыбался, вспоминая этот свой промах; но ведь в ту пору он был еще неопытным новичком! Сейчас ему было не до улыбки. Он снова скосил глаза в сторону дула ружья, и с минуту ему казалось, что оно передвинулось: стало теперь несколько ближе.
Он опять отвернулся. Его внимание привлекли верхушки далеких деревьев, росших позади плантации; он никогда раньше не замечал, как они легки и ажурны и как густа синева неба, даже в тех местах, где была немного бледнее от зелени листьев; прямо над головой небо казалось почти черным. «Здесь будет невероятная жара, – подумал он, – когда наступит день. Интересно знать, куда обращено мое лицо?»
По тени он решил, что лицо его обращено к северу; это хорошо! По крайней мере, солнце не будет слепить ему глаза. Кроме того, на севере живут его жена и дети.
– Ах! – громко воскликнул он. – Им-то от этого разве легче?
Спринг закрыл глаза. «Если я не могу выбраться отсюда, мне остается только спать. Южане ушли, а наши молодцы, наверно, будут здесь шнырять для фуражировки и найдут меня».
Но ему не спалось. Мало-помалу он стал чувствовать боль в голове – тупую боль, едва заметную вначале, но все усиливавшуюся и усиливавшуюся. Когда он открыл глаза, боль исчезла; закрыл – она возобновилась.
– Черт возьми! – воскликнул Спринг и опять уставился на небо.
Он слышал пение птиц, странные металлические ноты жаворонка, напоминающие лязг сталкивающихся клинков. Он погрузился в приятные воспоминания о своем детстве: он снова играл с братьями и сестрами, бегал по полям, спугивал криком жаворонков из их гнезд, блуждал по сумрачному лесу, робкими шагами добирался по едва заметной тропинке до скалы Привидения и там, с бьющимся сердцем, останавливался перед пещерой Мертвеца, горя желанием проникнуть в ее страшную тайну.
Впервые теперь он заметил, что вход в таинственную пещеру окружен металлическим кольцом. Потом все исчезло, и он снова, как раньше, смотрел на дуло своего ружья. Но тогда как раньше оно казалось ближе, теперь как будто отодвинулось на неизмеримо далекое расстояние. И это казалось еще страшнее. Он закричал и, пораженный необычайным звуком своего голоса, – в нем звучал страх! – солгал перед собой, как бы оправдываясь: «Если я не буду кричать, я пролежу здесь до самой смерти».
Теперь он уже не делал усилий, чтобы уклониться от угрожавшего ему дула. Когда отводил на минуту глаза в сторону, делал это только затем, чтобы искать помощи; потом он опять переводил взгляд, повинуясь какой-то притягательной силе, на ружье. Он закрывал глаза только от утомления, и тотчас же острая боль во лбу – пророчество угрожающей пули – заставляла его открыть их.
Нервное напряжение, которое он переживал, было невыносимо; природа приходила к нему на помощь, лишая его моментами сознания. Очнувшись после одного припадка забытья, Спринг почувствовал острую, жгучую боль в правой руке. Когда он шевелил пальцами или проводил ими по ладони, чувствовал, что они мокрые и липкие. Он не видел своей руки, но было ясно, что по ней течет кровь. В момент беспамятства он колотил рукой по зазубренным краям обломков и исколол ее занозами.
Он решил, что надо встретить судьбу более мужественно. Он был простой, обыкновенный солдат, чуждый религии и мало склонный к философии. Он не может умереть как герой, с громкими и мудрыми словами на устах, даже если бы и было кому их слушать, но он может умереть как мужчина, и он сделает это. Эх, если бы он только мог знать, когда раздастся выстрел!
Несколько крыс – по-видимому, давние обитательницы здания – пришли, обнюхивая воздух, и зашныряли кругом. Одна из них взобралась на кучу обломков, под которой лежало ружье; за ней последовала другая, третья. Спринг глядел на них сначала безучастно, потом заинтересовался ими; но когда его смятенный ум пронзила мысль, что они могут задеть курок, он криком прогнал их.
– Это не ваше дело! – крикнул он.
Крысы ушли. Они вернутся потом, взберутся на его лицо, отгрызут ему нос, перегрызут ему горло – он знал это, но надеялся, что до тех пор успеет умереть.
Теперь ничто не отвлекало его взгляда от маленького металлического кольца с черной дырой посередине. Острая боль во лбу не прекращалась ни на минуту. Он чувствовал, как она проникала все глубже и глубже в мозг, пока ее не остановило бревно, на котором покоилась его голова. Моментами она становилась невыносимой; тогда он начинал неистово колотить своей израненной рукой по щепкам, чтобы заглушить эту ужасную боль. Казалось, что она пульсирует медленными, регулярными толчками, и каждый следующий толчок ощущался сильнее и острее предыдущего. Временами ему чудилось, что фатальная пуля наконец попала ему в голову; он вскрикивал. Уже не было мыслей о доме, о жене и детях, о родине, о славе. Все впечатления стерлись. Весь мир исчез без следа. Здесь, в этом хаосе деревянных обломков, сосредоточилась вся Вселенная. Здесь было бессмертие – каждое страдание длилось бесконечно. Его пульс отбивал вечность.
Джером Спринг, этот храбрец, грозный противник, сильный, решительный боец, был теперь бледен, как привидение. Нижняя челюсть его отпала; глаза вылезли из орбит; он дрожал, как струна; все тело покрылось холодным потом; он стонал, подавленный ужасом. Он не сошел с ума – он был повергнут в ужас.
Шаря кругом себя своей истерзанной, окровавленной рукой, он наконец ухватился за палочку, кусок расщепленной доски, и, толкнув ее, почувствовал, что она поддается. Она лежала параллельно его телу… Согнув, насколько позволяло место, свой локоть, он мог мало-помалу отодвинуть ее на несколько дюймов. Наконец она была совершенно освобождена из мусора, покрывавшего его ноги. Он мог поднять ее во всю длину. Великая надежда озарила его душу: может быть, он сможет продвинуть ее выше – или, правильнее говоря, назад – настолько, чтобы приподнять конец ствола и отвести в сторону ружье, или если оно засело там очень крепко, то держать палочку так, чтобы пуля отклонилась в сторону. С этой целью он толкал палочку назад, дюйм за дюймом, сдерживая дыхание из боязни, чтобы это не отняло у него силы, и более чем когда-либо был не способен отвести глаза от ружья, которое теперь, быть может, поспешит воспользоваться ускользающей возможностью.
Во всяком случае, он чего-то достиг; занятый попыткой спасти себя, он не так остро чувствовал боль в голове и перестал стонать. Но он все еще был перепуган насмерть, и зубы его стучали, как кастаньеты.
Палочка перестала двигаться под давлением его руки. Он навалился на нее что было силы и изменил, насколько мог, ее направление, но вдруг встретил какое-то препятствие позади. Конец ее был еще слишком далеко, чтобы он мог достать дуло ружья. Правда, в длину она почти доходила до спускового крючка, который не был погребен в куче мусора, и потому он мог кое-как видеть его правым глазом. Он пробовал переломить палочку рукой, но у него не было для этого опоры. Когда он убедился в неудаче, страх вернулся к нему с удесятеренной силой. Черное отверстие дула, казалось, угрожало ему еще более тяжелой и неминуемой смертью, как бы в наказание за его попытку к возмущению. Место в голове, где должна была пройти пуля, стало болеть еще сильнее. Его опять стало трясти.
И вдруг он успокоился. Дрожь прекратилась. Он стиснул зубы и опустил веки. Он еще не истощил всех средств к спасению; в уме его обрисовался новый план освобождения. Подняв передний конец палочки, он начал осторожно проталкивать ее сквозь мусор, вдоль ружья, пока она не коснулась спускового крючка. Потом, закрыв глаза, он нажал ею изо всей силы.
Выстрела не последовало: ружье разрядилось в тот момент, когда выпало из его рук. Но Джером Спринг был мертв.
Отряд застрельщиков-северян продвигался через плантацию к горе. Они обошли разрушенное здание с двух сторон, ничего не заметив. Позади них, на коротком расстоянии, следовал их командир лейтенант Адриан Спринг. Он с любопытством посмотрел на руины и увидел мертвое тело, наполовину засыпанное обломками досок и бревен. Оно было так густо покрыто пылью, что его одежда напоминала серую форму южан. Лицо убитого было белое, с желтизной; щеки его провалились, виски сморщились и странно уменьшили лоб; верхняя губа, слегка приподнятая, обнажала белые, плотно сжатые зубы. Волосы его были смочены потом, а лицо было мокрое, как покрытая росой трава вокруг. С того места, где стоял офицер, ружье не было видно; человек, казалось, был убит при падении здания.
– Умер неделю назад, – сказал офицер и машинально вынул часы, как бы для того, чтобы проверить, верно ли он определил время. – Сорок минут седьмого.
Засада сорвалась
Редивилль и Вудбери соединяла хорошая, укрепленная дорога длиной миль девять – десять. Редивилль считался аванпостом армии Союза в Мерфрисборо; Вудбери имел такое же значение для армии Конфедерации в Таллахоме. После сражения при Стоун-Ривер между двумя гарнизонами, в основном кавалеристами, еще много месяцев продолжались стычки. Естественно, главным поводом для столкновений служила упомянутая дорога. По желанию в таких стычках иногда принимали участие также пехота и артиллерия.
Как-то вечером из Редивилля вышел кавалерийский эскадрон Союза под командованием майора Сейдела, настоящего джентльмена и опытного офицера. Эскадрон направлялся на необычайно рискованное задание, требовавшее скрытности, осторожности и молчания.
Миновав заставы пехоты, эскадрон вскоре приблизился к двум конным часовым, которые напряженно вглядывались в темноту. Их должно было быть трое.
– Где еще один? – спросил майор. – Я приказал Даннингу сегодня быть здесь!
– Он поскакал вперед, сэр, – ответил часовой. – Там стреляли, но далеко впереди.
– Даннинг нарушил приказ и поступил вопреки здравому смыслу, – сказал явно раздосадованный офицер. – Зачем он поскакал вперед?
– Не знаю, сэр. Вид у него был очень встревоженный. Наверное, напугался чего-то.
После того как доморощенный философ и его спутник присоединились к отряду, все молча двинулись дальше. Всякие разговоры запрещались; оружие и отличительные знаки велено было прикрыть, чтобы не гремели. Слышен был лишь цокот копыт. Эскадрон двигался медленно, стараясь производить как можно меньше шума. После полуночи стало довольно темно, хотя из-за туч время от времени проглядывала луна.
Через две или три мили голова колонны приблизилась к густому кедровнику, который обступал дорогу с обеих сторон. Майор остановился. Остальные, подчиняясь его знаку, тоже остановились. Очевидно сам немного «напугавшись», майор поскакал вперед в одиночку – на разведку. Впрочем, за ним последовали его адъютант и три солдата, которые держались немного позади; хотя майор их не видел, они видели все, что случилось.
Проскакав около ста ярдов, майор вдруг резко натянул поводья и замер. У обочины дороги, на небольшой поляне, шагах в десяти от него стояла неподвижно едва различимая в темноте фигура. Вначале майор обрадовался, что оставил отряд позади; если на поляне враг и придется бежать, не нужно будет ни о чем докладывать. Их еще не обнаружили.
У ног фигуры смутно чернел какой-то предмет; майор не видел, что именно. Питавший, как всякий кавалерист, нелюбовь к огнестрельному оружию, он выхватил из ножен саблю. Фигура не шелохнулась. Положение было напряженным и немного театральным. Вдруг из-за туч показалась луна, и всадник, стоявший в тени высоких дубов, разглядел в бледном сиянии лицо человека. Он узнал рядового Даннинга, безоружного и босого. У ног его лежал убитый конь, а поперек шеи коня, лицом вверх, распростерся мертвец.
«Даннингу пришлось драться не на жизнь, а на смерть», – подумал майор и пришпорил коня, собираясь следовать дальше. Даннинг поднял руку, призывая его стоять. Затем он вытянул руку в сторону дороги, которая уходила в лесную чащу.
Майор все понял и, развернув коня, поскакал назад, к своим сопровождающим, которые держались на небольшом расстоянии, боясь недовольства командира. Вскоре они вместе вернулись к голове отряда.
– Там, впереди, Даннинг, – сказал майор капитану, который командовал эскадроном. – Он убил кого-то, ему будет о чем рассказать.
Они терпеливо ждали, обнажив сабли, но Даннинг так и не появился. Через час рассвело, и отряд осторожно двинулся вперед. Вера командира в рядового Даннинга была слегка поколеблена. Вылазка не удалась, но еще можно было что-то предпринять.
На небольшой полянке у дороги они увидели павшего коня. Поперек него навзничь лежал мертвец с пулей в голове. Все узнали рядового Даннинга. Он был мертв несколько часов.
Тщательный осмотр показал, что еще совсем недавно в лесу находился большой отряд конфедератов. Они устроили там засаду.
Сын богов
Этюд в настоящем времени
Ветреный день и солнечный пейзаж. Справа, слева и впереди – открытая местность, позади лес. На опушке леса, лицом к открытому пространству, стоят войска. Лес у них за спиной полнится жизнью. Можно услышать много разных звуков. Скрипят колеса – то артиллерийская батарея встает на позицию, готовясь прикрывать наступление. Слышатся голоса солдат и хриплые команды офицеров, топот бесчисленных ног, шорох сухих листьев, которыми завалены промежутки между деревьями. Отдельные группы всадников держатся впереди, хотя и не выходят на открытое место. Многие из них внимательно осматривают вершину холма в миле от них, в той стороне, куда нужно наступать. Большая армия, которая движется в боевом порядке по лесу, вынуждена остановиться, так как наткнулась на труднопреодолимое препятствие – открытое пространство. Гребень невысокого холма в миле от них выглядит зловеще; он словно предупреждает: «Берегитесь!» Вдоль гребня вправо и влево тянется невысокая каменная стена. За стеной – живая изгородь; из-за живой изгороди торчат тут и там верхушки деревьев. А вот что между деревьями? Это как раз и нужно выяснить.
И вчера, и много дней и ночей до того мы где-то сражались. Грохотала канонада; время от времени трещали ружейные выстрелы, перемешиваясь с радостными криками, нашими или вражескими, в зависимости от того, на чьей стороне было временное преимущество. Сегодня утром на рассвете враг ушел. Мы двигались вперед через его земляные укрепления, которые прежде тщетно пытались захватить. Мы шли через оставленные лагеря, шагали по могилам павших и по лесу.
С каким любопытством мы озирались по сторонам! Какими странными казались самые обычные с виду вещи: старое седло, треснувшее колесо, брошенная кем-то фляга – все каким-то образом приобретало таинственность из-за того, что принадлежало незнакомцам, которые нас убивали. Солдат никогда не считает врагов такими же людьми, как он сам; кажется, что враги – другие существа, выросшие в других условиях, воспитанные по-другому… может быть, даже на другой планете. Мельчайшие следы врагов приковывают к себе внимание солдата и возбуждают его любопытство. Он считает их недосягаемыми, иногда заметив их вдали, считает, что враги гораздо дальше и потому их гораздо больше, чем на самом деле, – как будто они находятся в тумане. Солдата охватывает благоговейный ужас.
От опушки леса вверх по склону ведут следы лошадиных копыт и колес тяжелых орудий. Жухлая трава примята ногами пехотинцев. Они явно проходили здесь тысячами; они не отступали проселочными дорогами. Это важно – видна разница между отступлением и передислокацией.
Группа всадников впереди – наш командир, его штаб и личная охрана. Командир смотрит на гребень холма, приставив к глазам бинокль. Он держит бинокль обеими руками, без нужды растопырив локти. Так принято; его действия как будто стали значительнее. Все мы ему подражаем. Вдруг он опускает бинокль и говорит несколько слов тем, кто его окружает. Двое или трое адъютантов отделяются от группы и рысью пускаются в лес – направо, налево и назад. Слов его мы не слышали, но знаем, что он сказал: «Передайте генералу Х., чтобы выдвинул вперед стрелковые цепи». Те из нас, кто покинул свои места, возвращаются на позиции; лежащие и сидящие на земле встают. Ряды смыкаются без приказа. Кое-кто из нас, штабных офицеров, спешивается и осматривает седельные сумки; тот, кто спешился давно, снова садится в седло.
По краю открытого поля галопом скачет молодой офицер на белоснежном коне. Под седлом – ярко-алая попона. Что за болван! Те из нас, кто побывали в бою, отлично помнят, какой прекрасной целью для стрелков становится белый конь; алая же попона злит противника не меньше, чем быка. Моду на яркие попоны стоит считать самым поразительным проявлением человеческого тщеславия. Похоже, сторонники такой моды стремятся увеличить смертность.
На молодом офицере полная форма, как будто он на параде. Золотая канитель на синем фоне – он словно сине-золотое воплощение «поэзии войны». В строю слышатся презрительные смешки. Но как он красив! С какой небрежной грацией держится в седле!
Он натягивает поводья на почтительном расстоянии от командира корпуса и отдает честь. Старый солдат фамильярно кивает; очевидно, он знаком с молодым офицером. Между ними происходит короткая беседа; судя по всему, молодой человек о чем-то просит, а пожилой не соглашается. Может, подойти поближе? Нет, поздно – разговор окончен. Молодой офицер снова отдает честь, пришпоривает коня и скачет к гребню холма!
На опушку выдвигается стрелковая цепь; солдаты стоят шагах в шести друг от друга. Командир подает знак горнисту; тот подносит инструмент к губам. «Тра-ля-ля! Траля-ля!» Стрелки замирают по стойке смирно.
Тем временем молодой всадник уже проскакал ярдов сто. Перейдя на шаг, поднимается по длинному пологому склону, даже не поворачивая головы. Как славно! Боги! Чего бы мы ни отдали, чтобы оказаться на его месте – с его боевым духом! Он не достает сабли; его правая рука свободно висит вдоль корпуса. Ветерок шевелит плюмаж на его кепи. Солнце мягко освещает его погоны, словно дает ему свое благословение. Он движется прямо вперед. Десять тысяч пар глаз сосредоточены на нем; он не может не ощущать всеобщего внимания. Десять тысяч сердец бьются в такт с цокотом копыт его белоснежного коня. Он не один – все мы мысленно с ним. Но мы помним, что смеялись над ним! Он скачет вперед и вперед, прямо к стене, окаймленной живыми изгородями! Он не оглядывается. О, если бы он хоть раз обернулся, он бы увидел всеобщую любовь, обожание, раскаяние!
Никто не произносит ни слова. Лес, переполненный людьми, по-прежнему напоминает невидимый растревоженный пчелиный рой. Однако на опушке царит тишина. Приземистый командир словно превратился в конную статую. Сидящие верхом штабные, поднеся к глазам бинокли, застыли в ожидании. Ряды солдат замерли по стойке смирно. Все как будто только что осознали, что происходит. Все они огрубели на войне и привыкли убивать. Смерть в ее самых жутких проявлениях они видят ежедневно. Они засыпают на земле, которая сотрясается от грохота больших орудий, едят посреди канонады и играют в карты рядом с трупами своих ближайших друзей… И все они наблюдают, затаив дыхание, с бешено бьющимися сердцами, чем закончится подвиг одного человека. Таков магнетизм храбрости и преданности.
Если бы теперь вы повернули голову, увидели бы, как непроизвольно вздрагивают зрители – точно их ударило током. Они вздрагивают и снова смотрят вперед на далекого всадника. Он же неожиданно развернулся и скачет наискосок, отклонившись от прежнего курса. Возможно, внезапная смена направления вызвана тем, что в него стреляют? Может, его ранили? Но если посмотреть в бинокль, можно увидеть, что он скачет к пролому в стене и живой изгороди. Если его не убьют раньше, он намерен проникнуть туда и посмотреть, что происходит за стеной.
Не следует забывать природу поступка этого человека; его действия нельзя считать ни мимолетной бравадой, ни, наоборот, бессмысленным самопожертвованием. Если враг не бежал, он занял позиции на том гребне холма. Разведчик наткнется на боевой строй; нет никакой необходимости в пикетах, постах, стрелках, чтобы предупредить о нашем приближении; наши наступающие цепи будут видны, заметны – и беззащитны перед артиллерийским огнем, который скосит всех, едва они выйдут из укрытия. Тех же, кто подойдет ближе, добьют ружья. Никто не останется в живых. Короче говоря, если враг там, будет безумием атаковать его в лоб; его можно победить лишь с помощью старинного приема: перерезав линии связи, необходимые для его существования так же, как дыхательная трубка необходима ныряльщику на дне моря. Но как понять, там ли враг? Есть только один способ: кто-то должен отправиться туда и посмотреть. Обычно вперед посылают стрелков. Но в таком случае все они подвергаются большому риску. Враг, укрывшийся за каменной стеной и живой изгородью, подпустит их ближе, дождется, пока можно будет пересчитать зубы атакующих. С первым залпом падет половина стрелков, вторая половина – до того, как им удастся отступить и вернуться к своим. Как дорого подчас приходится платить за удовлетворение любопытства! Какой ценой армия порой добывает сведения! Молодой храбрец предложил: «Позвольте мне заплатить за всех». Его поистине можно сравнить с Христом!
Никто ничего не ждет. Остается лишь надеяться вопреки всему, что на гребне холма никого нет. Правда, он может предпочесть гибели плен. Пока он скачет вперед, враги стрелять не будут – зачем? Он может благополучно добраться до вражеских рядов и стать военнопленным. Но у него другая цель. Такой исход не ответит на наш вопрос; нужно либо чтобы он вернулся невредимым, либо был убит у нас на глазах. Только тогда станет ясно, как нам действовать. Если его возьмут в плен – что ж, захватить его могут и полдюжины отставших солдат.
И вот начинается необычайное состязание. Разум человека состязается с целой армией. Наш всадник, который теперь находится примерно в четверти мили от вершины, вдруг сворачивает влево и галопом мчится параллельно гребню холма. Он привлек к себе внимание противника; он знает все. Возможно, очутившись на небольшом возвышении, он сумел разглядеть вражеские ряды. Вернись он к нам, все бы рассказал словами. Но теперь это невозможно; он должен наилучшим образом воспользоваться оставшимися ему минутами жизни, побудив противника самого рассказать нам все, что только можно, – что, естественно, противнику делать не хочется. Ни один стрелок в засевших за стеной рядах, ни один канонир, стоящий у замаскированного орудия, не хочет выдавать себя. Все понимают, что необходимо проявить терпение. Кроме того, им запрещено стрелять. Правда, всадника можно уложить одиночным выстрелом, почти ничего не выдав. Но стрельба заразительна, а посмотрите, как он стремительно скачет! Он ненадолго замирает на месте лишь для того, чтобы развернуть коня и нестись в другую сторону. Он не скачет ни назад, к нам, ни прямо вперед, к своим палачам. Его отлично видно в бинокль; кажется, будто все происходит на расстоянии пистолетного выстрела; мы видим все, кроме врага, о чьем присутствии, о чьих мыслях, о чьих побуждениях можем лишь гадать. Невооруженным глазом не видно ничего, кроме черной фигуры на белом коне, которая зигзагами скачет по склону далекого холма – так медленно, что кажется, будто он ползет.
Снова поднесем бинокль к глазам. Теперь видно: либо он недоволен неудачей, либо заметил свою ошибку, либо сошел с ума; он мчится прямо вперед, к стене, как будто хочет перепрыгнуть через нее и через живую изгородь! Миг – и он резко разворачивается и несется вниз по склону – к друзьям, к своей гибели! Над стеной, в сотне ярдов справа и слева, появляются белые клубы дыма. Дым тут же развеивает ветер. Его сбивают с коня еще до того, как до нас доходит грохот выстрелов. Нет, он снова в седле; он просто заставил коня упасть на колени. Они снова мчатся! В наших рядах слышатся радостные крики; после страшного напряжения последних минут мы выдыхаем с облегчением. А что же конь и всадник? Они несутся к нам – на наш левый фланг, двигаясь параллельно стене, над которой видны вспышки и дым. Трещат выстрелы, стрелки целят в отважное сердце.
Вдруг над стеной поднимается огромный столб белого дыма, за ним еще один и еще – целая дюжина взметается вверх, прежде чем до нас доносится грохот взрывов и жужжание пуль. Мы видим снаряды, которые летят в наше убежище, сбивая здесь и там солдат и заставляя остальных на время отвлечься, мимолетно подумать о себе.
Дым рассеивается. Невероятно! Конь и всадник как будто зачарованы. Они перескочили овраг и поднимаются еще по одному склону, разоблачая еще одну засаду. И за тем склоном прячется вооруженный враг! Миг – и на вершине тоже гремят взрывы. Конь встает на дыбы и молотит воздух передними копытами. И вот они повержены. Но посмотрите – человек отделился от убитого коня. Он стоит прямо, неподвижно, подняв над головой саблю. Лицо его обращено к нам. Он опускает руку до уровня лица и вытягивает ее вперед; лезвие сабли описывает кривую. Он подает знак – нам, миру, вечности. Герой салютует смерти и истории.
И вот чары снова развеиваются. Мы кричим, нас душат эмоции; мы приветствуем его. Первые ряды выбегают на открытое место. Стрелки, не дождавшись приказа, несутся вперед, словно гончие, спущенные с поводка. Стреляет наша пушка. И вот наконец мы видим врагов. Они и справа, и слева, и за гребнем дальнего холма. Над вершиной вздымаются столбы дыма, и мы на бегу слышим грохот орудий. Ряд за рядом наши выбегают из леса, устремляются вперед, оружие сверкает на солнце. Лишь последние батальоны остаются на месте, держась на приличном расстоянии от наступающих.
Командир не двигается с места. Он убирает бинокль и смотрит направо и налево. Видит человеческую реку, которая обтекает его и его спутников с обеих сторон. Как будто морские волны устремляются вперед вокруг утеса! Ни намека на грусть у него на лице; он думает. Он снова обращает взгляд вперед, не спеша осматривая зловещую и ужасную вершину. Потом спокойно подает знак горнисту. «Тра-ля-ля! Тра-ля-ля!» Властность в его голосе подкрепляет слова. Приказ повторяют все горнисты во всех подразделениях; резкие металлические ноты перекрывают грохот орудий. Стоять – отступать! Знамена медленно движутся назад; ряды смыкаются. Солдаты угрюмо следуют за знаменосцами, неся раненых; возвращаются стрелковые цепи, подбирая убитых.
Ах, сколько ненужных смертей! Тело героя особенно выделяется на фоне жухлой травы на склоне холма… Разве нельзя было обойтись без бессмысленной, напрасной жертвы? Неужели одно исключение способно запятнать безжалостно идеальный вечный божественный замысел?
Единственный в своем роде
I
Чем полезна вежливость
– Капитан Рэнсом, рассуждать – не ваше дело. Достаточно того, что вы выполняете мой приказ! Итак, повторяю. Если вы заметите любое движение войск впереди вас, открывайте огонь, а если на вас нападут, удерживайте позицию насколько можно долго. Я понятно выразился, сэр?
– Понятнее не бывает… Лейтенант Прайс! – обратился капитан к офицеру своей батареи, который приблизился к ним и услышал приказ. – Вам ясно, что хочет сказать генерал, не так ли?
– Совершенно ясно.
Лейтенант поскакал на свой пост. Какое-то время генерал Кэмерон и командир батареи, оба сидевшие верхом, молча смотрели друг на друга. Больше говорить было не о чем; очевидно, и без того уже было сказано много. Затем старший офицер холодно кивнул и развернул коня. Артиллерист с мрачным видом отдал честь – медленно и нарочито официально. Любой человек, знакомый с тонкостями военного этикета, по его поведению понял бы: так он отвечает на начальственный выговор. Одно из важных преимуществ вежливости заключается в том, чтобы можно было красиво выразить презрение.
После того как генерал вернулся к штабным офицерам, ждавшим его чуть поодаль, вся кавалькада двинулась к правому флангу артиллеристов и скрылась в тумане. Капитан Рэнсом остался один, молчаливый и неподвижный, как конная статуя. Серый туман, который с каждым мигом сгущался, окутал его, словно зримое воплощение судьбы.
II
Когда особенно не хочется быть убитым
Сражение, прошедшее накануне, было беспорядочным и ничего не решало. В точках столкновения между ветвями деревьев висели полосы сизого дыма, пока его не прибил к земле дождь. Колеса орудий и подвод со снарядами оставляли на раскисшей земле глубокие, неровные борозды. Пехота продвигалась медленно из-за грязи, которая липла к ногам солдат. Промокшие, они прятали под шинелями ружья, которые все равно отсырели, и бродили туда-сюда по сырому лесу и размокшему полю. Конные офицеры в прорезиненных плащах-пончо, блестевших, как черная броня, поодиночке или группами прокладывали путь среди солдат; на первый взгляд они двигались бесцельно, не привлекая к себе ничье внимание, кроме собственных товарищей. Общее подавленное настроение усугубляли мертвецы в заляпанных грязью шинелях. Их лица были накрыты одеялами; под дождем они желтели и казались слепленными из глины. Мертвецы усиливали общее волнение и уныние. На них старались не смотреть; в трупах не было ничего героического, и никто не стремился последовать их патриотическому примеру. Да, они пали смертью храбрых на поле боя; но поле боя было таким мокрым!
Общее сражение, которого все ждали, так и не произошло; ни одной противоборствующей стороне не удалось воспользоваться мелкими преимуществами, возникавшими то здесь, то там. Напряженное ожидание выливалось в отдельные случайные стычки. Нерешительные атаки вызывали угрюмый отпор, за которым не следовали контратаки. Приказы исполнялись механически; никто не старался сделать больше, чем полагалось по долгу.
– В наши дни солдаты уже не те, что прежде, – сказал генерал Кэмерон, бригадный генерал армии Союза, своему первому адъютанту.
– Солдаты замерзли, – ответил офицер, к которому он обращался. – И конечно… никто не хочет сражаться в таких условиях.
Он указал на одного из мертвецов, лежавшего в мутной луже. Лицо его и шинель были заляпаны грязью от конских копыт и колес.
Даже оружие как будто не стремилось помогать людям. Ружейные выстрелы звучали глухо и вяло. Отдельные выстрелы ничего не решали и почти не привлекали внимания тех, кто не участвовал в бою или находился в резерве. Пушечные выстрелы, слышные на небольшом расстоянии, звучали тихо и как-то неуверенно; им недоставало устрашающей звучности. Казалось, из больших орудий стреляют легкими снарядами малого радиуса действия. День, потраченный зря, неуклонно приближался к своему ужасному завершению. По поводу дня, который следовал за неуютной ночью, все испытывали дурные предчувствия.
У армии есть характер. Несмотря на то что каждый солдат и каждый офицер испытывает разные мысли и чувства, вся армия думает и чувствует как одно целое. Общие, целые чувства и мысли гораздо важнее и мудрее, чем просто сумма всех составляющих. В то ужасное утро огромная, чудовищная сила, которая брела ощупью по дну белого туманного океана среди деревьев, похожих на водоросли, тупо сознавала: что-то не так. Вчерашнее маневрирование окончилось неудачной дислокацией отдельных частей, слепым распылением сил. Солдаты чувствовали себя неуверенно и поговаривали о тактических ошибках, насколько они могли оценить ситуацию при их скудном словарном запасе. Старшие и строевые офицеры собирались группками и делились дурными предчувствиями, которые они, впрочем, также ощущали смутно.
Командиры бригад и дивизий встревоженно смотрели на своих соседей справа и слева, отправляли адъютантов с вопросами и уточнениями и осторожно выдвигали стрелковые цепи вперед, в туманную местность, где ничего не было известно наверняка. В отдельных местах солдаты, очевидно по собственной воле, сооружали примитивные полевые укрепления, обходясь без лопат и топоров.
Одну из таких позиций заняла батарея капитана Рэнсома, в которую входило шесть артиллерийских орудий. Солдаты, у которых имелись лопаты, усердно окапывались всю ночь, и теперь черные дула пушек виднелись в амбразурах за земляными валами. Батарея расположилась на вершине пологого холма, лишенного растительности; она могла без помех вести огонь, способный поражать цели на большом расстоянии. Едва ли можно было выбрать лучшую позицию. У нее имелась одна особенность, которую не преминул заметить капитан Рэнсом, большой любитель компаса. Вершина холма выдавалась на север, хотя, как он знал, армия должна была атаковать в восточном направлении. Более того, с его стороны линия фронта была несколько изломанной, то есть отклонялась назад и находилась дальше от врага. Это подразумевало, что батарея капитана Рэнсома находилась ближе к левому флангу. На линии фронта фланги обычно отведены назад, если позволяет рельеф местности, поскольку фланги являются уязвимыми местами. Если взглянуть сверху, батарея капитана Рэнсома находилась на левом краю линии фронта; дальше не было видно других войск. Рядом с орудиями состоялся разговор между ним и командиром его бригады, завершающая и самая живописная часть которого воспроизведена выше.
III
Из пушки как по нотам
Капитан Рэнсом сидел на коне молча и совершенно неподвижно. В нескольких шагах от него, опираясь на ружья, стояли его солдаты. Неподалеку, в нескольких милях, находилось сто тысяч человек, свои и враги. И все же он был один. Туман затянул все вокруг, и ему казалось, будто он находится посреди пустыни. Все, что он видел, – несколько квадратных ярдов мокрой, утоптанной земли вокруг копыт его коня. Его товарищи в этом призрачном царстве были невидимыми и неслышными. В таких условиях хорошо думать, и Рэнсом размышлял. О направлении его мыслей невозможно было догадаться по его ясному, красивому лицу, которое оставалось непроницаемым, как лицо Сфинкса. Почему стоило упомянуть лицо, на котором ничего не было заметно? Услышав шорох, он просто скосил глаза, определяя источник звука. К нему приблизился один из сержантов – в тумане из-за искажения перспективы он казался великаном. Подойдя к командиру и обретя вблизи свои истинные очертания, он отдал честь и встал по стойке смирно.
– Что, Моррис? – спросил офицер, также отдав честь своему подчиненному.
– Лейтенант Прайс просил передать вам, сэр, что большую часть пехоты отвели назад. У нас недостаточно подкреплений.
– Да, знаю.
– Мне велено передать, что часть наших отправили вперед возводить укрепления. Дозорных впереди нет.
– Ясно.
– Они ушли так далеко вперед, что слышали врага.
– Так…
– Они слышали грохот колес артиллерийских орудий и команды офицеров.
– Да.
– Враг идет на наши укрепления.
Капитан Рэнсом, который до того смотрел в ту сторону, где в тумане скрылись бригадный генерал и его свита, развернул коня и глянул вперед. Потом застыл в неподвижности, как прежде.
– Кто вам это сказал? – осведомился он, глядя не на сержанта, а вперед, в туман над головой коня.
– Капрал Хассман и канонир Мэннинг.
Капитан Рэнсом какое-то время молчал. Лицо его слегка побледнело; губы едва заметно сжались, но заметить перемену мог более внимательный наблюдатель, а не сержант Моррис. На голосе капитана не отразилось ничего.
– Сержант, передайте от меня привет лейтенанту Прайсу и велите открыть огонь из всех орудий. Картечью.
Сержант отдал честь и скрылся в тумане.
IV
На сцену выходит генерал Мастерсон
В поисках командира дивизии генерал Кэмерон и его свита проскакали почти милю вдоль линии фронта направо от батареи Рэнсома, но узнали, что командир дивизии отправился на поиски командира корпуса. Казалось, все ищут своих непосредственных командиров – зловещее обстоятельство. Оно означало, что всем не по себе. Генерал Кэмерон проскакал еще полмили, когда, по удачному стечению обстоятельств, он встретил генерала Мастерсона, командира дивизии, который скакал ему навстречу.
– А, Кэмерон! – сказал командир, натягивая поводья и совсем не по-военному перекидывая правую ногу через луку седла. – Что у вас? Надеюсь, вы нашли хорошую позицию для вашей батареи – если можно отыскать хорошую позицию в тумане.
– Так точно, генерал, – ответил Кэмерон с большим достоинством, подобающим его не такому высокому званию. – Моя батарея заняла очень хорошую позицию. Жаль, нельзя сказать, что у нее такой же хороший командир.
– А? Что такое? Вы про Рэнсома? По-моему, он славный малый. Нам, военным, стоит им гордиться.
Офицеры регулярной армии обычно называли себя «военными». Подобно крайнему провинциализму крупных городов, самодовольство аристократии выглядит откровенным плебейством.
– Уж слишком он ценит собственное мнение. Кстати, чтобы занять холм, который он удерживает, мне пришлось опасно растянуть линию фронта. Его позиция на нашем левом фланге. Дальше никого нет.
– О нет! Там бригада Харта. Так ночью распорядились в Драйтауне и велели вам передать. Поэтому вам лучше…
Мастерсон не договорил. Слева загремели орудийные залпы, и оба командира, за которыми следовали адъютанты и ординарцы, во весь опор поскакали на грохот. Правда, вскоре им пришлось остановиться: из-за тумана приходилось держаться в виду линии фронта. Они видели солдат, которые двигались в их сторону. Всюду солдаты хватали оружие, а офицеры, обнажив мечи, равняли шеренги. Знаменосцы разворачивали знамена, горнисты трубили сбор, из леса вышли санитары с носилками.
Старшие офицеры садились на коней, а личные вещи отправляли в тыл, поручив их заботам слуг-негров. Из призрачного тумана сзади доносились шум шагов и гул голосов тех, кто находился в резерве. Они строились.
Приготовления оказались не напрасными. Не прошло и пяти минут с тех пор, как пушки капитана Рэнсома нарушили сомнительное перемирие, как вся местность наполнилась шумом и грохотом; враг пошел в атаку почти на всех участках.
V
Как звук борется с тенями
Капитан Рэнсом переходил от одной пушки к другой. Его орудия вели огонь быстро и уверенно. Канониры работали проворно, но без спешки или явного беспокойства. Причин для волнения в самом деле не было; не слишком трудно вести огонь в тумане. На такое способен любой.
Солдаты улыбались, радуясь, что делают дело расторопно и проворно. Они с любопытством поглядывали на капитана, который перекинул ногу через бруствер и смотрел вниз на склон холма, наблюдая за последствиями стрельбы. Но он видел лишь широкие, низко стелющиеся полосы дыма в сплошном густом тумане. Между залпами орудия слышалось громкое «Ура!». Тем немногим, у кого имелось свободное время и возможность наблюдать, крики казались невыразимо странными – такие громкие, они звучали очень близко и угрожающе, однако никого не было видно! Солдаты, которые прежде улыбались, посерьезнели, но действовали по-прежнему расторопно и деловито.
Со своего места капитан Рэнсом увидел множество смутно-серых фигур, которые постепенно вырастали из тумана и карабкались вверх по склону. Но пушки стреляли безостановочно. Картечь косила ползущих людей; иногда ее жужжание перекрывало грохот взрывов. Нападавшие с трудом продвигались вперед, несмотря на железный смертоносный град. Они ползли вверх шаг за шагом, наступая на трупы и стреляя по амбразурам. Они перезаряжали ружья, стреляли и в конце концов тоже падали чуть выше тех, кто пал раньше них. Вскоре дым настолько сгустился, что затянул всех. Он спустился на нападавших и, сместившись назад, окутал оборонявшихся. Канониры с трудом видели, куда подавать снаряды, а когда время от времени над парапетом поднимались фигуры врагов, которым повезло очутиться между двумя орудиями и не попасть под огонь, они выглядели такими нематериальными, что, казалось, едва ли стоили усилий немногочисленных пехотинцев, которые приканчивали их штыками и скидывали трупы вниз по склону.
Поскольку командир боевой батареи может найти себе занятие получше, чем разбивать черепа противников прикладом ружья, капитан Рэнсом отошел от бруствера, вернулся на свой пост за орудиями и встал, скрестив руки на груди. Ожесточенное сражение продолжалось. К нему подошел лейтенант Прайс; он только что зарубил саблей одного особенно отважного нападающего, которому удалось подобраться к батарее. Два офицера оживленно переговаривались – лейтенант энергично жестикулировал и что-то кричал в ухо своему командиру, стараясь, чтобы тот расслышал его поверх невыносимого грохота орудий. Со стороны казалось, что он против чего-то возражает. Неужели предлагал сдаться?
Капитан Рэнсом выслушал его, не изменив выражения лица, а когда лейтенант закончил свою горячую речь, холодно посмотрел ему в глаза и, во время наступившего затишья, произнес:
– Лейтенант Прайс, рассуждать – не ваше дело. Достаточно того, что вы выполняете мой приказ!
Лейтенант вернулся на свой пост. Поскольку над бруствером какое-то время никто не показывался, капитан Рэнсом подошел туда и посмотрел вниз. Потом снова сел верхом на бруствер. Тут снизу выскочил какой-то человек, который размахивал огромным знаменем. Капитан достал из-за пояса пистолет и застрелил его. Тело, наклонившись вперед, перевалилось через бруствер. Мертвец продолжал крепко сжимать знамя обеими руками. Немногие из тех, кто следовал за знаменосцем, развернулись и побежали вниз по склону. Посмотрев туда, капитан не увидел ни одной живой души. Он также заметил, что батарею больше не обстреливают.
Он подал знак горнисту; тот протрубил сигнал о прекращении огня. Во всех остальных точках бой уже прекратился. Атака конфедератов была отбита; после прекращения канонады наступила полная тишина.
VI
Почему, испытав унижение от А, не стоит унижать Б
На батарею прискакал генерал Мастерсон. Солдаты, сбившись группами, громко переговаривались и жестикулировали. Они показывали на мертвецов, переводили взгляды с одного трупа на другой. Никто не чистил грязные, горячие орудия; никто не удосужился снова надеть шинель. Они подбегали к брустверу и заглядывали за него; некоторые перепрыгивали на другую сторону. Одна группа обступила знамя, которое по-прежнему сжимал мертвец.
– Ну, ребята, – бодро сказал генерал, – вы отлично сражались.
Они молча смотрели на него; никто не отвечал. Казалось, присутствие важного человека смущало и тревожило их.
Не получив ответа на свою снисходительную похвалу, генерал непринужденно засвистел популярную мелодию и, подскакав к брустверу, посмотрел на мертвецов. Миг – и он круто развернул коня и помчался назад, бешено озираясь по сторонам. На лафете одного орудия сидел офицер и курил сигару. Увидев генерала, он встал и хладнокровно отдал честь.
– Капитан Рэнсом! – сурово и резко проговорил генерал, словно ударил хлыстом. – Вы били по своим! По нашим, сэр. Слышите? По бригаде Харта.
– Я знаю, генерал.
– Вы знаете… вы знаете и спокойно курите?! Проклятие… Хэмилтон! – повернулся генерал к начальнику военной полиции. – Я так долго не выдержу! Сэр. – Он снова повернулся к капитану Рэнсому: – Будьте так добры, скажите… объясните, почему вы стреляли по своим!
– Не могу знать, сэр. Мне не велено было рассуждать.
Судя по всему, генерал его не понял.
– Кто первым открыл огонь, вы или генерал Харт? – спросил Мастерсон.
– Я.
– Неужели вы не знали… неужели вы не видели, сэр, что бьете по своим?
Ответ его поразил.
– Генерал, я все знал. Но мне сказали, что рассуждать – не мое дело. – В тишине, последовавшей после его ответа, он продолжал: – Спросите генерала Кэмерона.
– Генерал Кэмерон мертв, сэр, он погиб в бою. Лежит вон там, под деревом. Вы хотите сказать, что он имеет какое-то отношение к этому ужасному происшествию?
Капитан Рэнсом молчал. Солдаты, слышавшие разговор, подошли ближе, чтобы узнать, чем все закончится. Все были крайне возбуждены. Туман, который ненадолго развеялся после стрельбы, снова сгустился, и они сгрудились теснее; все видели только обвинителя, сидевшего верхом, и обвиняемого, который хладнокровно стоял перед ним. То был самый неформальный военный трибунал, но все понимали, что официальный суд, который затем последует, всего лишь подтвердит приговор. Импровизированный суд, не обладавший никакими полномочиями, тем не менее был равносилен пророчеству.
– Капитан Рэнсом! – пылко вскричал генерал, и в его голосе послышались как будто даже умоляющие нотки. – Если вы можете как-то пролить свет на ваше необъяснимое поведение, прошу вас, говорите!
Взяв себя в руки, этот великодушный солдат искал хоть какое-то оправдание странному поведению храбреца, которому грозила неминуемая позорная смерть.
– Где лейтенант Прайс? – спросил капитан.
Названный офицер вышел вперед; его смуглое, угрюмое лицо выглядело зловеще под окровавленным платком, которым был перевязан его лоб. Он понял, почему его вызвали; ему не нужно было разрешения, чтобы говорить. Не глядя на капитана, он обратился к генералу:
– В ходе боя я понял, каково положение дел, и оповестил об этом командира батареи. Я просил его прекратить огонь. В ответ он оскорбил меня и велел возвращаться на пост.
– Вам известно что-нибудь о приказах, которым я повиновался? – спросил капитан.
– О приказах, которым повиновался командир батареи, – лейтенант по-прежнему обращался к генералу, – мне ничего не известно.
Капитан Рэнсом почувствовал, как почва уходит у него из-под ног. В жестоких словах лейтенанта он услышал шепот веков, которые разбиваются о берег вечности. Он услышал голос судьбы, который холодно, механически и размеренно командовал: «Готовсь, цельсь, пли!» – и почувствовал, как пули разрывают его сердце на куски.
Он услышал, как падают комья земли на крышку его гроба, а потом (если добрый Бог окажется столь милосерден) услышал птичье пение над своей заброшенной могилой. Спокойно отстегнув саблю, он передал ее военному полицейскому.
Один офицер, один солдат
Капитан Греффенрейд стоял в голове своей роты. Его солдаты еще не участвовали в бою. Правее участка, на котором они находились, тянулось почти две мили открытой местности. Левый фланг скрывался в лесу; дальше вправо шеренги тоже исчезали из вида, но тянулись на много миль. Вторая линия стояла через сто ярдов от первой; за нею – колонна резервных бригад и дивизионов. Между рядами солдат на возвышенностях расположились артиллерийские батареи. Стройные ряды нарушали группы всадников – генералы со штабами и охраной и командиры полков со знаменосцами. Одни, приставив к глазам бинокли, сидели неподвижно, невозмутимо рассматривая лежащую впереди местность; другие легким галопом перемещались туда-сюда, передавая приказы. Выдвинулись отряды санитаров с носилками, повозки скорой помощи, подводы с боеприпасами. За ними стояли денщики; еще дальше в тылу находились те, кто непосредственно не участвовал в боях. Они охраняли войсковое имущество, исполняя не столь почетный, но важный долг – снабжать бойцов всем необходимым.
Армия на передовой, которая готовится к наступлению, со стороны выглядит довольно противоречиво. В авангарде господствуют точность, субординация, сосредоточенность и тишина. В тылу порядка меньше; там все держатся не так официально. И наконец, в тылу сосредоточенность сменяется замешательством, постоянными перемещениями и шумом. Однородность превращается в разнородность. Ясность отсутствует; отдых становится бесцельным; гармония сменяется бессвязным гулом, порядок – хаосом. Всюду шум и непрестанное беспокойство. Нестроевые части не знают, что такое постоянная готовность.
Со своей позиции на правом фланге капитан Греффенрейд мог беспрепятственно разглядывать врага. Перед ним раскинулось полмили открытого и почти ровного пространства; позади пологий склон порос смешанным лесом. Он не видел ни одной живой души. Он не представлял себе более мирного зрелища, чем бесконечные побуревшие поля. Под жарким утренним солнцем над ними подрагивал воздух. Ни из леса, ни с полей не доносилось ни звука – не лаяли псы, не кукарекали петухи на заброшенной плантации, что виднелась на холме за деревьями. Однако каждый человек на передовой отчетливо сознавал, что стоит лицом к лицу со смертью.
Капитан Греффенрейд еще ни разу в жизни не видел вооруженного противника, хотя война, в которой его рота приняла участие одной из первых, длилась уже два года. Он обладал редким преимуществом, так как получил военное образование; в то время как его товарищи маршировали на фронт, его оставили в тылу для административной службы в столице штата, где, как считалось, он принесет больше пользы. Он возражал как плохой солдат, но подчинился как солдат хороший. Будучи близким другом губернатора штата и пользуясь его доверием и снисхождением, он много раз отказывался от повышения и заботился о том, чтобы младшие по званию опережали его. Смерть часто косила ряды в его дальнем полку; снова и снова освобождались вакансии старших офицеров; но из рыцарского сознания, что военные награды по праву принадлежат тем, кто выносит тяготы боев, Греффенрейд не стремился к повышению и великодушно продвигал по службе других. Молчаливая принципиальность в конце концов победила: его освободили от ненавистных административных обязанностей и отправили на фронт. И вот, еще не прошедший испытания огнем, он стоял в авангарде, командуя ротой закаленных ветеранов, для которых он был всего лишь именем, к тому же именем не слишком хорошо известным. Никто – даже те из его собратьев-офицеров, в чью пользу он отказывался от повышения, – не ценил его преданности долгу. Они были слишком заняты для того, чтобы отнестись к нему по справедливости. На Греффенрейда смотрели свысока, считая, что он уклонялся от своего долга, пока его насильно не отправили на фронт. Слишком гордый для того, чтобы объясняться, однако не слишком бесчувственный для того, чтобы не обижаться, он мог лишь терпеть и надеяться.
Тем летним утром никто из всей федеральной армии не ждал сражения с большей радостью, чем Андертон Греффенрейд. Он ликовал, все его чувства были обострены. Думая только о предстоящем бое, он досадовал на медлительность врага, который не спешил атаковать. Ему выпала редкая удача, и исход сражения его нисколько не волновал. Как ёкало сердце у него в груди, когда он слышал волнующие звуки горна, трубившего «общий сбор»! Какой легкой походкой, словно не чувствуя земли под ногами, шел он вперед во главе своей роты и как радовался, увидев, что его роту разместили на первой линии! А если случайно он и вспоминал о паре черных глаз, которые могли бы взглянуть на него нежнее, прочитав отчет о подвигах того дня, кто обвинит его за мысли не о боях и сочтет их недостатком воинского пыла?
Вдруг из леса в полумиле впереди – на первый взгляд над верхними ветвями деревьев, но на самом деле над гребнем холма – поднялся высокий столб белого дыма.
Через миг послышался громкий, резкий взрыв, за которым последовал страшный грохот. Он с непостижимой скоростью заполнил собой все пространство, разделявшее противников. Звук от еле слышного стремительно дошел до рева, минуя промежуточные стадии! Видимая дрожь пробежала по шеренгам; все пришли в действие. Капитан Греффенрейд пригнулся и механически прикрыл руками голову.
Он услышал резкий взрыв с отголосками и увидел на склоне холма клуб дыма и пыль – снаряд взорвался футах в ста левее! Сзади послышался – а может, ему показалось? – тихий издевательский смешок. Обернувшись, он увидел своего первого лейтенанта, тот не сводил с него изумленно-насмешливого взгляда. Капитан оглядел ряд лиц в первой шеренге. Солдаты смеялись. Над ним? Его бескровное лицо порозовело, даже покраснело. Щеки запылали от стыда.
Ответа на вражеский выстрел не последовало; очевидно, офицер, который командовал на их участке, не желал вызывать канонаду. Капитан Греффенрейд испытал благодарность к нему за выдержку. Он не знал, что полет снаряда окажется таким страшным явлением. Его осознание войны уже претерпело глубокое изменение, и он понимал, что это чувство отражается на его поведении. Кровь у него в жилах бурлила; стало трудно дышать. Он понял: если ему нужно будет отдать приказ, солдаты его не услышат – по крайней мере, не поймут. Рука, в которой он сжимал саблю, дрожала; вторая рука механически хваталась за разные части обмундирования. Оказалось, что ему трудно стоять неподвижно. Он подозревал, что солдаты заметили его беспокойство. Боялся ли он? Наверное, да.
Откуда-то справа ветром принесло низкий, прерывистый гул, похожий на рев штормового океана, на перестук колес далекого поезда или на завывание ветра в соснах. Три звука были настолько похожи, что уху, не привыкшему различать их, трудно было отличить их друг от друга. Все солдаты посмотрели в ту сторону; офицеры, сидевшие верхом, приставили к глазам бинокли. Вместе с грохотом Греффенрейд уловил прерывистую пульсацию. Вначале он подумал, что это стучит кровь у него в ушах; потом – что вдали бьют в большой барабан.
– На правом фланге началось, – заметил один офицер.
Капитан Греффенрейд понял: он слышит ружейный и орудийный огонь. Он кивнул и попытался улыбнуться. Судя по всему, в его улыбке не было ничего заразительного.
Вскоре вдоль опушки леса впереди появилась линия синих клубов дыма. За ней послышался треск выстрелов. За громкими, резкими выстрелами совсем рядом послышался глухой удар. Солдат сбоку от капитана Греффенрейда выронил ружье; колени под ним подогнулись, он неуклюже подался вперед и упал ничком. После команды «Ложись!» мертвеца трудно стало отличить от живых. Как будто несколькими ружейными выстрелами уложили сразу десять тысяч человек. Лишь старшие офицеры остались стоять; сделав уступку ситуации, они лишь спешились и отправили коней в укрытие, к низким холмам в ближайшем тылу.
Капитан Греффенрейд лежал рядом с мертвецом, из-под груди которого вытекала тонкая струйка крови. От мертвеца исходил слабый сладковатый тошнотворный запах. Лицо впечаталось в землю и расплющилось о нее. Пожелтевшее, оно внушало отвращение. Ничто не намекало на славную смерть солдата и не смягчало отвратительности произошедшего. Капитан не мог повернуться к трупу спиной, поскольку тогда взгляд его был бы направлен прочь от своей роты.
Он упорно смотрел на лес, где все снова стихло. Он пытался представить, что там происходит – шеренги войск готовятся к атаке, ружья выставляют вперед… Ему показалось, что из зарослей торчат черные ружейные дула, готовые осыпать их градом пуль – таких же, как та, что напугала его. Перед глазами все расплывалось до боли; как будто впереди все пространство затянуло дымкой. Он больше не видел противоположную сторону поля, однако не сводил с него взгляда, лишь бы не смотреть на лежавшего рядом мертвеца.
В его душе воина разгорался огонь битвы. От бездействия он начал анализировать. Ему больше хотелось понять собственные чувства, чем отличиться благодаря храбрости и преданности. Результат размышлений глубоко разочаровал его. Он закрыл лицо руками и громко застонал.
Бой справа делался все более различимым; прежде невнятный гул превратился в рев, пульсацию, грохот. Звуки окружали со всех сторон; очевидно, неприятель отвел свой левый фланг назад, и вскоре должен был настать благоприятный момент, когда можно было пойти в наступление. Впереди царила таинственная тишина; всем казалось, что она не сулит ничего хорошего.
Сзади, за лежащими на земле солдатами, послышался цокот копыт; все оборачивались посмотреть. Дюжина штабных офицеров скакали к командирам разных бригад и полков, которые успели вновь сесть на коней. Еще миг – и зазвучали команды. Все повторяли одно и то же: «Батальон, готовьсь!» Солдаты вскакивали на ноги; ротные командиры выравнивали строй. Все ждали приказа «Вперед!» – сердца у всех бились учащенно, зубы сжимались. Все понимали, что их ждут ливни из свинца и железа, которые сметут первые ряды наступающих. Приказа все не отдавали; бой не начинался. Отсрочка пугала, сводила с ума! Она лишала мужества, как передышка, данная приговоренному к гильотине.
Капитан Греффенрейд стоял во главе своей роты. У его ног лежал мертвец. Справа шел бой; он слышал грохот и треск ружейных выстрелов, нескончаемый гром канонады, бессвязные крики невидимых солдат. Он видел клубы дыма, которые поднимались над дальним лесом. Заметил зловещее молчание леса впереди. Такие резкие крайности отражались на его состоянии. Нервное напряжение было невыносимым. Его бросало то в жар, то в холод. Он тяжело дышал, как собака, а потом вовсе забывал дышать, пока у него не начинала кружиться голова.
Вдруг он успокоился. Опустил голову и увидел обнаженную саблю; острие было направлено к земле. Сверху сабля напоминала короткий и тяжелый древнеримский меч. Им овладела зловещая, роковая, героическая фантазия…
Глазам сержанта, стоявшего позади капитана Греффенрейда, предстало странное зрелище. Его внимание привлекло необычное движение капитана. Он вдруг подался вперед, а потом резко дернулся назад, выставив локти в стороны, как при гребле. Между лопаток офицера показалось сверкающее металлическое лезвие, которое высунулось наружу, почти на половину руки! Лезвие окрасилось в алый цвет, а его острие оказалось так близко к груди сержанта, что он встревоженно попятился. В тот миг капитан Греффенрейд тяжело рухнул вперед, на мертвеца, и умер.
Неделю спустя генерал-майор, который командовал левым флангом федеральной армии, представил следующий официальный рапорт:
«Сэр, относительно действий 19-го числа текущего месяца имею сообщить следующее. Благодаря отступлению врага на моем участке фронта мой корпус не был задействован в бою. Наши потери убитыми: один офицер и один солдат».
Рассказ о совести
I
Капитан Паррол Хартрой стоял в форпосте своего пикета и негромко беседовал с часовым. Пикет выставили на дороге, проходившей посередине лагеря, который распространялся на полмили в тыл, хотя часовые со своих мест не видели лагеря. Очевидно, офицер отдавал солдату какие-то распоряжения или просто спрашивал, все ли тихо впереди. Пока они разговаривали, к ним со стороны лагеря, беззаботно насвистывая, приближался человек. Солдат тут же его остановил. Судя по всему, перед ними был штатский – высокий, одетый в домотканую одежду желтовато-серого цвета, который назывался «ореховым». Только такую одежду и могли себе позволить мужчины в последние дни Конфедерации. На голове у него была фетровая шляпа с полями, когда-то белая; из-под нее выбивались космы, явно не знакомые ни с ножницами, ни с гребнем. Лицо у человека было запоминающимся: широкий лоб, высокий нос и впалые щеки. Губы прятались под черной бородой, такой же запущенной, как и волосы. Большие глаза смотрели вперед уверенно и внимательно, что часто свидетельствует о пытливом уме. Человека с таким взглядом нелегко отклонить от цели – так говорят физиономисты. Иными словами, перед ними был человек, за которым любопытно наблюдать и который сам любит наблюдать. Он опирался на палку, недавно выструганную из дерева. Его прохудившиеся сапоги из коровьей кожи побелели от пыли.
– Покажите пропуск, – властно приказал солдат федеральной армии, наверное, потому, что рядом стоял командир.
Офицер скрестил руки на груди и наблюдал за происходящим с обочины дороги.
– Да разве ж вы меня не помните, командир, – безмятежно ответил прохожий, доставая бумагу из кармана куртки. Что-то в его тоне – может быть, намек на иронию – не позволяло солдату считать его выше себя. – Понимаю, вам положено быть начеку, – примирительно добавил прохожий, словно извиняясь за то, что его остановили.
Прочитав пропуск, солдат, поставивший ружье на землю, молча вернул его, вскинул ружье на плечо и вернулся к командиру. Прохожий зашагал дальше посередине дороги, а когда очутился на стороне Конфедерации, снова начал насвистывать. Вскоре он скрылся из вида за поворотом дороги, которая вступала в негустой лес. Вдруг офицер расцепил руки, достал из-за пояса револьвер и бросился бежать за прохожим, оставив изумленного часового на посту. Обругав последними словами всех вокруг, часовой вскоре успокоился и вновь принялся бдительно следить за дорогой.
II
Капитан Хартрой командовал отдельным отрядом. В его подчинение входили пехотная рота, кавалерийский эскадрон и артиллерийская батарея. Отряду поручили защищать важный участок в Камберлендских горах, в Теннесси. Обычно таким соединением командовал старший офицер; капитан был простым строевым офицером, пока его не «заметили». Его пост был исключительно рискованным; задание подразумевало высокую ответственность, и ему благоразумно предоставили право действовать по своему усмотрению, тем более необходимое, что он находился далеко от основных сил. Связь была ненадежной, а нерегулярные отряды противника, которыми кишели эти края, состояли в основном из дезертиров и преступников. Капитан Хартрой хорошо укрепил свой маленький лагерь, в состав которого входили деревня из полудюжины домов и сельская лавка, и собрал значительное количество припасов. Он собственноручно выписывал пропуска немногочисленным местным жителям, в чьей верности не сомневался, с кем желательно было торговать и из чьих услуг в различных областях он иногда извлекал для себя пользу. По таким пропускам штатские могли передвигаться в расположении его отряда. Нетрудно догадаться, что злоупотребление таким правом в интересах врага влекло за собой самые серьезные последствия. Капитан Хартрой отдал приказ без промедления расстреливать любого нарушителя.
Пока часовой рассматривал пропуск прохожего, капитан внимательно разглядывал его самого. Внешность бородача показалась ему знакомой, и вначале он не сомневался в том, что сам выдал ему пропуск, удовлетворивший часового. И только когда тот скрылся из вида, капитан вдруг вспомнил, кто он такой, и быстро приступил к действиям, как подобает военному.
III
Любой человек, увидев бегущего за собой офицера в полной форме, который в одной руке держит меч в ножнах, а в другой – взведенный револьвер, по меньшей мере испытывает беспокойство. Прохожий, за которым погнался капитан, реагировал совершенно хладнокровно. Он мог бы без труда бежать в лес направо или налево, но избрал другой способ действий. Он развернулся, остановился и молча дожидался капитана. Когда тот приблизился, прохожий подал голос:
– Наверное, вы хотите мне что-то сказать, забыли чего? В чем дело-то, сосед?
Вместо ответа, «сосед» совершенно не по-соседски прицелился в штатского из револьвера.
– Сдавайтесь, – произнес капитан спокойно, но слегка запыхавшись, – или вы умрете.
В его требовании не слышалось угрозы; он говорил спокойно и откровенно. Холодные серые глаза взирали поверх ствола недружелюбно. Какое-то время два человека стояли и молча смотрели друг на друга. Затем прохожий, не выказывая страха, – так же беззаботно, как он остановился в ответ на окрик часового, – медленно извлек из кармана бумагу, которая удовлетворила солдата, и протянул ее капитану со словами:
– Вот пропуск, подписанный мистером Хартроем…
– Подпись поддельная, – перебил его офицер. – Капитан Хартрой – это я, а вы – Дреймер Брюн.
Только обладатели очень острого зрения заметили бы, как Брюн побледнел, услышав такие слова. Еще одним признаком волнения стала легкая дрожь пальцев, державших фальшивый пропуск. Упав на землю, бумага, подхваченная ветром, улетела в сторону и тут же покрылась дорожной пылью, словно в знак унижения за написанную в ней ложь. Через миг штатский, который по-прежнему не шевелясь смотрел в дуло пистолета, сказал:
– Да, я Дреймер Брюн, шпион конфедератов и ваш пленник. При обыске вы найдете у меня план вашего форта, список боеприпасов, количество солдат и их расположение, карту проходов к форту и позиции всех ваших форпостов. Моя жизнь в ваших руках по праву, но если вы пожелаете, чтобы она оборвалась не от вашей руки, и избавите меня от позора возвращаться в лагерь под дулом вашего пистолета, обещаю, что я не буду сопротивляться, не попытаюсь бежать или протестовать и приму любое наказание.
Офицер поставил пистолет на предохранитель и сунул за пояс. Брюн шагнул вперед, протягивая правую руку.
– Это рука предателя и шпиона, – холодно сказал офицер и не пожал ее.
Брюн поклонился.
– Пойдемте, – сказал капитан, – вернемся в лагерь. Вы не умрете до завтрашнего утра.
Он повернулся спиной к пленному, и два странных человека вернулись тем же путем, что пришли. Вскоре они прошли мимо часового, который выразил свое отношение к происходящему, преувеличенно формально отдав честь своему командиру.
IV
Рано утром после вышеописанных событий два человека, пленник и взявший его в плен капитан, сидели в палатке последнего. Между ними стоял стол, на котором среди писем, официальных и личных, написанных капитаном за ночь, лежали бумаги, уличающие шпиона. Сам пленник всю ночь спал в соседней палатке. Никто его не охранял. Позавтракав, оба закурили.
– Мистер Брюн, – сказал капитан Хартрой, – вы, наверное, не понимаете, почему я узнал вас, хотя вы переоделись, и откуда мне известно, как вас зовут.
– Я и не пытался понять, капитан, – со спокойным достоинством ответил пленник.
– Тем не менее мне бы хотелось, чтобы вы знали, – надеюсь, мой рассказ вас не обидит. Мы с вами встретились осенью 1861 года. В то время вы служили рядовым в полку Огайо; вас считали храбрым и надежным солдатом. К удивлению и горю ваших офицеров и товарищей, вы дезертировали и перешли на сторону врага. Вскоре после того, во время стычки, вас взяли в плен, узнали, предали военному трибуналу и приговорили к расстрелу. Вы ожидали казни в грузовом вагоне, который стоял на запасном пути железной дороги. Наручники с вас сняли…
– В Графтоне, штат Виргиния, – кивнул Брюн, не поднимая головы и стряхивая пепел с сигары мизинцем.
– В Графтоне, штат Виргиния, – повторил капитан. – Одной темной и грозовой ночью вас поручили охранять солдату, который только что проделал долгий, утомительный марш. Он сидел на коробке из-под галет у двери вагона с внутренней стороны, с заряженным ружьем и примкнутым штыком. Вы сидели в противоположном углу. Часовой получил приказ убить вас, если вы попытаетесь встать.
– Но если бы я попросил разрешения встать, он мог позвать капрала, начальника караула.
– Да. Пока тянулись долгие тихие часы, солдата сморило. Заснув на посту, он сам подписал себе смертный приговор.
– Да, вы заснули.
– Как?! Вы узнаёте меня? Значит, вы с самого начала знали, кто я такой?
Капитан встал и принялся расхаживать по палатке, явно взволнованный. Лицо его пылало, серые глаза утратили безжалостную холодность, с какой они смотрели на Брюна поверх ствола пистолета. Они чудесным образом смягчились.
– Я вас узнал, – сказал шпион, не теряя невозмутимости, – как только вы посмотрели на меня в упор и потребовали, чтобы я сдался. Тогда с моей стороны едва ли было порядочно вспоминать прошлые дела. Возможно, я предатель и определенно шпион, но я не хотел ни о чем просить.
Капитан остановился и повернулся лицом к пленнику. Когда он снова заговорил, голос его был хриплым.
– Мистер Брюн, что бы ни позволяла вам ваша совесть, вы спасли мне жизнь, возможно, ценой собственной жизни. До вчерашнего дня, пока вас не остановил мой часовой, я считал вас мертвым – думал, что вас постигла участь, которой вы, из-за моего преступления, без труда могли бы избежать. Стоило вам выйти из вагона, и я занял бы ваше место перед расстрельной командой. Вы проявили поразительное сострадание. Вы пожалели меня за усталость. Вы дали мне поспать, присматривали за мной, а перед тем, как меня пришли сменить и мое преступление стало бы известно всем, мягко меня разбудили. Ах, Брюн, Брюн, вы молодец… вы поступили великодушно… вы…
Голос у капитана сорвался; по лицу его побежали слезы и засверкали в его бороде и на груди. Снова сев к столу, он закрыл лицо руками и зарыдал. Кругом было тихо.
Вдруг горнист затрубил сбор. Капитан вздрогнул и поднял мокрое лицо; он смертельно побледнел. Снаружи, на солнце, слышались голоса солдат, которые выбегали строиться, крики сержантов, проводивших перекличку, и барабанный бой. Капитан снова заговорил:
– Я должен был во всем признаться и рассказать о вашем великодушии. Возможно, вас бы помиловали. Сто раз я набирался храбрости, но мне мешал стыд. И потом, ваш приговор был справедливым и заслуженным. Что ж, помоги мне небо! Я ничего не сказал, а вскоре моему полку приказали уходить из Теннесси, и больше я о вас ничего не знал.
– Все в порядке, сэр, – без видимых эмоций ответил Брюн, – я бежал и вернулся к своим – к конфедератам. Должен добавить, что до того, как дезертировать из федеральной армии, я всерьез просил меня уволить из-за изменившихся убеждений. Вместо ответа меня наказали.
– Ах, если бы меня наказали за мое преступление – если бы вы великодушно не подарили мне жизнь, которую я принял без благодарности, вам бы сейчас не грозила неминуемая смерть!
Узник слегка вздрогнул, и на его лице проступила тревога. Можно было бы даже назвать выражение его лица удивленным. В тот миг на пороге палатки появился лейтенант, адъютант, и отдал честь.
– Капитан, – сказал он, – батальон построен.
Капитан Хартрой уже взял себя в руки. Повернувшись к лейтенанту, он сказал:
– Лейтенант, ступайте к капитану Грэму и передайте, что я поручаю ему возглавить батальон и повести его за укрепления. Этот джентльмен – дезертир и шпион; он должен быть расстрелян в присутствии войск. Он будет вас сопровождать, не закованный в наручники и без охраны.
Пока адъютант ждал у входа, капитан и пленник встали и церемонно поклонились друг другу. Брюн сразу отвернулся.
Полчаса спустя старый повар-негр, единственный, кто оставался в лагере, за исключением командира, был так поражен ружейными выстрелами, что выронил чайник, который снимал с огня. Если бы не его испуг и не шипение воды на углях, он, возможно, услышал бы еще один, одиночный пистолетный выстрел, прозвучавший гораздо ближе. Этим выстрелом капитан Хартрой примирился со своей совестью, муки которой он больше не мог выносить.
В соответствии с запиской, которую он оставил своему преемнику, его похоронили, как дезертира и шпиона, без воинских почестей, в мрачной тени горы, которой известно о войне не больше, чем тем двоим, которые крепко спят в своих давно забытых могилах.
Случай на заставе
I
О желании умереть
Два человека беседовали. Одним был губернатор штата. На календаре был 1861 год. Шла война, и губернатор уже прославился своим умом и рвением, с какими он управлял всеми силами и ресурсами своего штата на службе Союза.
– Что?! Вы?! – с явным удивлением говорил губернатор. – Вы тоже хотите на военную службу? Наверное, ваши убеждения подверглись глубоким изменениям благодаря звукам военных оркестров. Поскольку я руковожу призывом в своем штате, полагаю, мне нельзя привередничать, но… – в его голосе послышались иронические нотки, – вы не забыли, что вам придется присягнуть на верность Союзу?
– Я не изменил ни убеждения свои, ни симпатии, – хладнокровно ответил его собеседник. – Хотя я всей душой сочувствую делу Юга, как вы изволили мне напомнить, я никогда не сомневался в том, что Север прав. Я южанин по праву рождения и чувствам, но в важных делах предпочитаю слушать разум, а не сердце.
Губернатор рассеянно барабанил по столешнице карандашом; он ответил не сразу. Спустя какое-то время он сказал:
– Говорят, на свете есть самые разные люди; полагаю, есть и такие, как вы. Не сомневаюсь, что ваши побуждения искренни. Я знаю вас давно и – простите меня – так не думаю.
– Значит, насколько я понимаю, в моей просьбе отказано?
– Если вы не сможете убедить меня в том, что ваши симпатии делу Юга в какой-то степени поблекли, утратили силу, – да. Не сомневаюсь в вашей честности; я знаю, что вы умны и прошли специальную подготовку. Вы отлично справитесь с обязанностями офицера. Вы говорите, что убеждения призывают вас встать на сторону Союза, но я предпочитаю человека, который в подобных делах слушает свое сердце. Сердце – вот чем сражается человек.
– Послушайте, губернатор, – сказал его младший собеседник с улыбкой, в которой сквозило больше легкомыслия, чем тепла. – У меня кое-что припрятано в рукаве – способности, о которых, как я надеялся, не придется упоминать. Один высокий военный чин дал простой рецепт для того, чтобы стать хорошим солдатом: «Всегда старайся, чтобы тебя убили». Именно с такой целью я и желаю поступить на службу. Может быть, я и не патриот, но я желаю, чтобы меня убили.
Губернатор смерил его довольно резким взглядом, потом холодно заметил:
– Для этого есть более простой и откровенный способ.
– В нашей семье, сэр, – ответил его собеседник, – так не поступают. Так не делал ни один Армистид.
Последовало долгое молчание. Собеседники не смотрели друг на друга. Вскоре губернатор оторвал взгляд от карандаша, которым снова начал барабанить по столешнице, и спросил:
– Кто она?
– Моя жена.
Губернатор швырнул карандаш на стол и несколько раз прошелся по комнате туда-сюда. Потом он развернулся к Армистиду, который также встал, посмотрел на него холоднее, чем раньше, и сказал:
– Но мужчина… разве не лучше, чтобы он… Разве закон не может распорядиться им лучше, чем вы? Или Армистиды против «неписаного закона»?
Очевидно, Армистиды почувствовали оскорбление; молодой человек вспыхнул, потом побледнел, но подчинился своей цели.
– Его личность мне неизвестна, – довольно спокойно ответил он.
– Простите меня, – сказал губернатор без всяких признаков раскаяния, какое обычно сопровождает такие слова. Ненадолго задумавшись, он продолжал: – Завтра я пришлю вам патент капитана Десятого пехотного полка, который расквартирован в Нашвилле, штат Теннесси. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, сэр. Благодарю вас.
Оставшись один, губернатор какое-то время стоял неподвижно, опершись о стол. Вскоре он пожал плечами, как будто сбрасывая с них груз.
– Дело дрянь, – сказал он.
Усевшись за стол для чтения у камина, он взял лежавшую там книгу и рассеянно раскрыл ее. Взгляд его упал на фразу: «Когда Господь сделал необходимым, чтобы неверная жена солгала о своем муже в оправдание своих собственных грехов, Он по доброте Своей наделил мужчин глупостью ей верить».
Губернатор посмотрел на заглавие: «Его превосходительство дурак».
Он швырнул книгу в огонь.
II как сказать то, что стоит услышать
Враг, разбитый в двухдневном сражении при Питтсбург-Лэндинг, угрюмо отступил к Коринфу, откуда он пришел. За вопиющую некомпетентность Гранта, чью разбитую армию спасли от уничтожения и плена лишь мужество и воинское искусство Бьюэлла, отстранили от командования. Тем не менее его пост перешел не к Бьюэллу, а к Халлеку, медлительному и нерешительному теоретику, не обладавшему подлинной властью. Раз за разом он выдвигал войска на линию фронта для отражения атак противника. Солдаты окапывались, но враг так и не появлялся; армия совершала тридцатимильные марши по лесам и болотам навстречу врагу, который не вступал в бой и исчезал, подобно привидению при первых криках петуха. Ту кампанию называли «суматошными вылазками»; для нее характерны были разведывательные походы и контрмарши, противоречивые планы и приказы. И такой фарс на протяжении долгих недель приковывал к себе всеобщее внимание. Многие видные граждане, особенно честолюбивые политики, стремились попасть на театр военных действий. Им хотелось своими глазами увидеть «ужасы войны» – по возможности находясь в безопасности. В число таких политиков входил и наш друг губернатор. Он часто появлялся в штаб-квартире главнокомандующего и в лагере войск его штата. Его всегда сопровождали несколько человек из числа личной охраны. Безупречно одетый губернатор в шелковом цилиндре красовался на коне. Он невольно приковывал к себе взгляды; его фигура напоминала о далеком мирном времени. Грязные, усталые солдаты, опираясь на заступы, смотрели из окопов на красивых, нарядных зрителей и громко ругались, подчеркивая дикость присутствия такой публики в суровых армейских буднях.
Как-то в частной беседе генерал Мастерсон сказал:
– Знаете, губернатор, – оба сидели верхом; Мастерсон, по своему обыкновению, перекинув одну ногу через луку седла, – на вашем месте я не ездил бы дальше. Там, впереди, только стрелковые цепи. Наверное, именно поэтому мне поручили оставить осадные орудия здесь. Ведь стрелки при наступлении на врага могут погибнуть от переутомления, если будут их оттаскивать: орудия довольно тяжелые.
Скорее всего, незатейливый армейский юмор прошел мимо сознания губернатора, увенчанного шелковым цилиндром. Если даже он что-то понял, то не стал ронять своего достоинства и не подал виду.
– Насколько я понимаю, – сурово проговорил он, – там впереди находятся мои земляки – Десятый полк, которым командует капитан Армистид. Если вы не против, я хотел бы повидаться с ним.
– Да, с ним стоит повидаться. Но впереди довольно густые заросли, и я бы посоветовал вам спешиться и… – генерал покосился на свиту губернатора, – избавиться от прочих помех.
Губернатор пошел дальше один, пешком. Через полчаса он прорвался сквозь заросли, которые густо покрывали заболоченные земли, и ступил на более твердую почву. На поляне он увидел половину пехотной роты, которая отдыхала за ружьями, составленными в козлы. Кто-то чистил пояс, кто-то рылся в заплечном мешке, кто-то пил из фляги. Одни лежали на сухих листьях, вытянувшись во весь рост, и крепко спали; другие, сбившись группками, лениво беседовали о том о сем; некоторые играли в карты; никто не отходил далеко от оружия. Штатский подумал бы, что представшая его глазам сцена говорит о небрежности, беспорядке и равнодушии; военный подметил бы напряженное ожидание и готовность.
На небольшом расстоянии от солдат на поваленном дереве сидел офицер в полевой форме, при оружии. Он заметил приближение гостя. К губернатору, отделившись от одной из групп, подошел сержант.
– Я хочу увидеть капитана Армистида, – сказал губернатор.
Сержант прищурился, молча кивнул в сторону офицера и, взяв ружье из одной пирамиды, последовал за гостем.
– Сэр, этот человек хочет вас видеть. – Сержант отдал честь.
Офицер встал.
Узнать его можно было с большим трудом. В волосах, которые всего несколько месяцев назад были каштановыми, мелькали седые пряди. На обветренном, загорелом лице проступили морщины. Поперек лба виднелся длинный синевато-багровый шрам – след сабельного удара; с одной стороны лицо искривилось; на щеке появилась ямка после пулевого ранения. Счесть его красивым, наверное, могла бы лишь преданная северянка.
– Армистид… капитан! – Губернатор протянул руку. – Вы не узнаете меня?
– Узнаю, сэр, и отдаю вам честь, как губернатору моего штата.
Поднеся правую руку к глазам, он лихо отсалютовал. По правилам военного этикета рукопожатия не положены. Губернатор поспешно убрал руку. Если он и испытывал удивление и досаду, то его лицо ничего не выдавало.
– Этой рукой я подписал ваш патент, – напомнил он.
– И этой же рукой…
Армистид не договорил. Спереди грохнул ружейный выстрел, за которым последовал еще один и еще. Пуля просвистела совсем рядом и угодила в ближайшее дерево. Солдаты повскакали с земли; еще до того, как капитан своим высоким, звонким голосом скомандовал: «Подъем!» – все бросились к пирамидам с ружьями. Снова – перекрывая треск выстрелов – голос капитана властно пропел: «К оружию!» Послышался лязг отмыкаемых штыков.
Пули со стороны невидимого врага теперь свистели безостановочно, хотя в основном ложились мимо. Жужжа и вращаясь на лету, они проносились между ветвями. Появились первые убитые и раненые. Несколько раненых, хромая, с трудом выбрались из зарослей впереди; не останавливаясь, с побелевшими лицами и сжав зубы, они ковыляли в тыл.
Вдруг впереди послышался глухой залп; снаряд, пролетев у них над головой, с грохотом взорвался в чаще, разбросав палые листья. Перекрывая грохот, как будто плывя над ним, словно песня высоко парящей птицы, капитан продолжал монотонно и напевно отдавать команды. Они успокаивали, как вечерня в полнолуние. Знакомые с таким успокаивающим действием команды в минуты неминуемой опасности, солдаты, которые прослужили меньше года, исполняли свой долг с выдержкой и точностью ветеранов. Даже штатский гость, стоявший за деревом и разрываемый между гордостью и ужасом, поддался очарованию этого голоса. Набравшись храбрости, он побежал лишь после того, как стрелки, подчиняясь приказу сомкнуть ряды, вышли из чащи, как затравленные зайцы, и выстроились слева в шеренгу, отдуваясь и радуясь передышке.
III
Бой человека, который не прислушивался к своему сердцу
Бредя следом за ранеными, губернатор с трудом пробирался сквозь «джунгли». Он запыхался и немного смутился. Если не считать одиночных выстрелов сзади, ничто не говорило о том, что там идет бой. Враг готовился напасть на противника, в чьей численности и тактической дислокации он не был уверен. Беглецу очень хотелось уцелеть и дальше быть полезным стране; с этой целью он вверял себя Провидению. И вот, перепрыгивая ручеек на поляне, он подвернул лодыжку. Двигаться дальше он не мог, так как из-за своей тучности не в состоянии был скакать на одной ноге. После нескольких тщетных попыток, страдая от нестерпимой боли, он уселся на землю, проклиная свою постыдную слабость и осуждая войну.
Снова началась перестрелка; мимо него со свистом пролетали пули. Потом он услышал два отчетливых залпа, за которыми последовал продолжительный грохот; он слышал крики бойцов, перемежающиеся залпами орудий. Губернатор понял, что небольшой отряд Армистида окружен и вынужден сражаться врукопашную. Раненые, которых он видел вдали, начали ковылять с обеих сторон; после стычки их количество заметно увеличилось. Они брели по одному, по двое и по трое; кого-то поддерживали или несли товарищи. И все словно не слышали его просьбы о помощи. Раненые продирались сквозь заросли и исчезали. Стрельба стала громче и отчетливее. Вскоре на поляну начали выбегать уцелевшие бойцы. Оборачиваясь, они стреляли, затем пригибались и продолжали отступать, на бегу перезаряжая ружья. Двое или трое упали у него на глазах и лежали неподвижно. У одного едва хватало сил для того, чтобы пытаться отползти в укрытие. Проходивший мимо товарищ остановился рядом с ним, выстрелил в противника, оценил рану бедняги и побежал дальше, вставляя патрон в патронник.
Во всем происходящем не ощущалось ничего благородного и почетного. Несмотря на боль и страх, беспомощный штатский невольно сравнил то, что видел, с военными парадами и смотрами, которые он любил посещать, – с красивой формой, музыкой, знаменами и маршами. Картина, которую он видел, была уродливой и тошнотворной; все казалось отвратительным, жестоким проявлением дурного вкуса.
– Брр! – Его передернуло. – Какая жестокость! Где очарование битвы? Где возвышенные чувства, преданность, героизм, где…
Откуда-то неподалеку, со стороны наступающего противника, послышался звонкий, намеренно напевный голос капитана Армистида:
– Стойте, ребята! Стойте! Стоять! Открыть огонь!
В общем шуме губернатор услышал ружейные выстрелы, а потом снова пронзительный фальцет:
– Прекратить огонь! Отступаем! Бего-о-м… марш!
Через несколько минут мимо губернатора медленно проследовали остатки отряда. Бойцы проходили справа от него, в полудюжине шагов друг за другом. Левее и в нескольких шагах позади шел капитан. Губернатор окликнул его по имени, но капитан не слышал. Из зарослей выбежала группа людей в серых мундирах; они направлялись на ту поляну, где лежал губернатор, но из-за чего-то вдруг остановились и столпились на одном месте. Отчаянно стараясь сохранить жизнь и свободу, губернатор снова приподнялся. Оглянувшись, капитан его увидел. Быстро, но так же плавно, как и прежде, он пропел:
– Стрелки-и-и… стой! – Его солдаты остановились и, подчиняясь уставу, развернулись лицом к врагу.
– Напра-во! – И они побежали к своему командиру.
– Вперед… на помощь к губернатору штата… быстрее… марш!
Лишь один человек не подчинился этому поразительному приказу, так как его убили. С криками «Ура!» стрелки выбежали на поляну. От губернатора их отделяло двадцать – тридцать шагов. Капитан находился ближе остальных и прибыл на место первым – одновременно с врагом. Прогремели с полдюжины выстрелов. Враги целились в него, а потом тот, кто стоял впереди, великан с великолепной осанкой, без шляпы и с обнаженной грудью, замахнулся ружьем, целя прикладом ему в голову. Отбив удар ценой сломанной руки, Армистид вонзил в грудь великану саблю по самую рукоятку. Враг упал. Он не успел вернуть саблю или выхватить из-за пояса револьвер, потому что на него, как тигр, прыгнул еще один солдат, схватил его за горло обеими руками и, пятясь, потащил к губернатору, который по-прежнему пытался встать. Захватчика заколол штыком сержант федеральной армии, но хватку тот ослабил лишь после того, как кто-то наступил ему на руку. Когда капитан встал, он оказался за спинами своих бойцов; они вели бой с превосходящим по численности, но не таким сплоченным вражеским отрядом. Ружья почти у всех разрядились, а перезаряжать их не было времени. Конфедераты очутились в невыгодном положении, так как у них не было штыков; они наносили удары дубинками или ружейными прикладами. Со всех сторон доносились глухие удары и лязг, как будто в битве сошлись огромные быки. Время от времени трещали разбитые черепа, слышались ругательства и стоны, когда врагу протыкали живот штыком. После того как один из его бойцов упал, на его место выскочил капитан Армистид, прижимая к боку левую руку. В правой он держал заряженный револьвер, из которого быстро и метко стрелял в гущу серой толпы. На поляну выскакивали все новые солдаты в серых мундирах и снова натыкались на неумолимые штыки. Штыков осталось мало – едва ли полдюжины. Еще несколько минут схватки – они сражались спина к спине – и все будет кончено.
Вдруг справа и слева послышалась стрельба. На поляну слева и справа выбегали стрелки федеральной армии. Они гнали передовой отряд конфедератов, который наступал слишком быстро и опередил остальных. Линия фронта проходила всего в двухстах – трехстах ярдах за их спиной!
Перед тем как отступить, толпа в серых мундирах бросилась на малочисленный передовой отряд противника. Они смяли стрелков и, так как в давке опасно было стрелять, топтали их, с силой наступая на конечности, на спины, на шеи, на лица; потом они отступили, шагая окровавленными подошвами по собственным мертвецам… и стычка закончилась.
IV
Почести большого человека
Губернатор, который давно потерял сознание, пришел в себя, открыл глаза и огляделся, медленно вспоминая события дня. Рядом с ним на коленях стоял человек в форме майора – военный врач. Вокруг толпились штатские из штаба губернатора; на лицах выражалось естественное волнение за свои должности. Чуть поодаль стоял генерал Мастерсон; разговаривая с каким-то офицером, он жестикулировал сигарой.
– Это был самый красивый бой в моей жизни – клянусь Богом, сэр, это было великолепно! – воскликнул он.
О красоте и великолепии свидетельствовали мертвецы, которых уложили в ряд. Неподалеку не так ровно лежали раненые – полуголые, беспокойные, перевязанные.
– Как вы себя чувствуете, сэр? – спросил врач. – Я не нахожу у вас раны.
– По-моему, я не ранен, – ответил пациент, садясь. – Вот только лодыжка…
Врач срезал с губернатора сапог и стал осматривать его лодыжку. Все следили за ножом в его руке.
Пошевелив ногой, пациент увидел неподалеку свернутый лист бумаги. Он подобрал его и небрежно развернул.
Перед ним было письмо трехмесячной давности за подписью «Джулия». Разглядев свое имя, он прочел письмо. Ничего особенно примечательного в нем не было: обычное признание слабой женщины в грехе измены, раскаяние неверной жены, брошенной соблазнителем. Письмо выпало из кармана капитана Армистида… Прочитав письмо, губернатор осторожно спрятал его к себе в карман.
К ним подскакал адъютант. Спешившись, он подошел к губернатору и отдал ему честь.
– Сэр, – сказал он, – прискорбно видеть вас раненым. Главнокомандующему ничего не было известно. Он передает вам привет. Мне поручено передать, что на завтра он назначил большой смотр резервного корпуса в вашу честь. Позвольте добавить: если вы будете в состоянии посетить смотр, карета генерала к вашим услугам.
– Будьте любезны, передайте главнокомандующему, что его доброта глубоко тронула меня. Если подождете несколько секунд, я напишу более подробный ответ.
Губернатор радостно улыбнулся и, оглядев врача и своих помощников, добавил:
– Пока – если позволите сослаться на ужасы мира – я нахожусь «в руках моих друзей».
Юмор великих людей заразителен; все, кто слышал губернатора, расхохотались.
– Где капитан Армистид? – спросил губернатор, не слишком успешно изображая беззаботность.
Врач кивком указал на ближайшее тело в ряду убитых. Лицо было тактично закрыто платком. Он лежал так близко, что великий человек мог бы дотянуться до него рукой, но этого он делать не стал. Наверное, испугался, что запачкается кровью.
Юпитер Доук, бригадный генерал
Считая вас преданным патриотом и способным гражданином, президент имеет честь назначить вас бригадным генералом бригады добровольцев. Вы согласны?
Предложение наполнило меня огромной гордостью. О подобных должностях не просят и от назначений не отказываются. В дни суровых испытаний нет для истинного патриота ни Севера, ни Юга, ни Востока, ни Запада. Его девизом должны стать слова: «Родина, только родина и ничто, кроме родины». Опираясь на принципы конституционной свободы и полагаясь на руководство всемогущего Провидения, правителя всех народов, я высоко ценю оказанное мне великое доверие. Постараюсь исполнить свой долг с честью, дабы на моем политическом щите не было ни одного пятна. Передайте его превосходительству, наследнику бессмертного Вашингтона в средоточии власти, что единственной моей целью в высокой должности будет стремление творить величайшее благо для большинства, сохранять стабильность республиканских учреждений и добиваться победы партии на всех выборах. Залогом тому служат моя жизнь, мое состояние и моя священная честь. Я немедленно составлю ответную речь в адрес председателя комитета, которому поручено было сообщить о моем назначении, и надеюсь, что выраженные в ней чувства заденут сочувственную струну в сердце народа, а также вызовут высочайшее одобрение.
Я назначил в ваше ведомство бригадного генерала Юпитера Доука, который вскоре проследует в Дистиллеривилль на Литтл-Баттермилк и возьмет на себя командование Иллинойсской бригадой. Он направит вам письменный рапорт. Есть ли еще бродяги на дороге из Ковингтона через Блуграсс, Опоссум-Корнерс и Хорскейв, как вы докладывали мне в последней депеше? У меня есть план, как вытеснить их.
Имя и заслуги бригадного генерала Доука мне неизвестны, но буду рад воспользоваться его навыками. Вынужден был уступить врагу дорогу из Ковингтона на Дистиллеривилль через Опоссум-Корнерс и Хорскейв. Сейчас она открыта; невозможно отвечать на партизанские вылазки, не отвлекая слишком много войск с фронта. Бригаду в Дистиллеривилле поддерживают пароходы выше по течению на реке Литтл-Баттермилк.
Глубоко сожалею, что приказ о вашем назначении был переслан почтой до получения вашего письма с согласием; пришлось обойтись без официального извещения вас членами комитета. Президент глубоко удовлетворен вашими благородными патриотическими чувствами. Он приказывает вам немедленно приступить к командованию бригадой в Дистиллеривилле, Кентукки. Вам надлежит обратиться с письменным рапортом к генерал-майору Уордоргу в Луисвилле. Важно соблюдать строжайшую секретность относительно ваших передвижений, пока вы не проедете Ковингтон, так как желательно держать врага впереди, пока вы не окажетесь на расстоянии трех дней пути от Дистиллеривилля. Кроме того, если о вашем наступлении станет известно, враг вынужден будет укрепить фронт на левом фланге, в Мемфисе (Теннесси), который желательно вначале захватить. Следуйте через
Блуграсс, Опоссум-Корнерс и Хорскейв. Ожидается, что в пути следования на фронт все офицеры должны быть в полной форме.
Вчера я прибыл в данный населенный пункт, передав свои полномочия Джоэлу Бриллеру, эсквайру, кузену моей жены и стойкому республиканцу, который будет достойно представлять округ Пози на поле брани и в зале суда. Он славится своим красноречием, которое часто позволяло ему решать важнейшие вопросы в местном законодательном собрании. Его называют Патриком Генри Хардпана, где он стоит на страже свободы слова и свободы совести. М-р Бриллер выехал в Дистиллеривилль вчера вечером. Если на них нападут полчища демократов, их предводитель найдет в мистере Бриллере льва, который будет защищать эту цитадель свободы. Меня попросили остаться здесь и обратиться с речами к народу по вопросам чрезвычайной важности. Исполнив свой долг, я лично отправлюсь на арену вооруженных дебатов и проследую в направлении самого сильного огня, сжигая за собою корабли. Прилагаю к письму к его превосходительству президенту просьбу назначить моего сына, Джейбеса Леонидаса Доука, на должность почтмейстера в Хардпане. Сочту за величайшее одолжение, сэр, если вы поддержите мою просьбу на словах, так как назначение весьма поспособствует реформе. Прошу вас сообщить, каково жалованье в той должности, которую я занимаю на военном поприще, и выплачивается ли оно в виде твердого оклада или гонорара. Имеются ли дополнительные привилегии в этой должности? Каковы прогонные?
Отчет о преодоленных мною расстояниях (помильно) буду передавать ежемесячно.
Вчера я прибыл пароходом в палаточный лагерь. Из-за недавних гроз окрестные поля затопило; насколько я понимаю, наводнение затронуло большую часть избирательного округа. С болью в сердце сообщаю, что Джоэл Бриллер, эсквайр, видный гражданин округа Пози, Иллинойс, и дальновидный государственный деятель, выступавший от моего имени, который еще месяц назад должен был бороться с расколом, пропал без вести; несомненно, он пожертвовал собою ради блага родины. В нем американский народ потерял оплот свободы. Почтительно прошу назначить комитет, который принял бы резолюцию в его память. Предлагаю всем должностным лицам и вашим подчиненным тридцать дней носить траурные повязки. Я немедленно возглавлю здешние дела; готов выслушать любые ваши предложения относительно контроля над исполнением законов в нашем округе. Похоже, воинственные демократы на другом берегу реки настроены на крайние меры. У них две большие пушки, которые нацелены на нас, а вчера утром, как мне сказали, некоторые из них спускались к реке и толпились там, показывая нам оскорбительные жесты.
Волнующий рассказ бригадного генерала Доука о сражении при Дистиллеривилле (см. вторую полосу) заставит сердце каждого верного жителя Иллинойса биться чаще от радостного волнения. Блестящий подвиг знаменует собой целую эпоху в военной истории и, по словам генерала Доука, «закладывает широкое и глубокое основание американской боевой доблести». Поскольку никто из бригады, за исключением талантливого полководца (он один способен заменить собой целую армию!), не является уроженцем округа Пози, генерал Доук справедливо решил, что список павших лишь напрасно займет наше ценное пространство и вытеснит с первых полос вещи более важные. Вместе с тем его рассказ о стратегической уловке, согласно которой он оставил свой лагерь и таким образом заманил туда коварного врага, намеревавшегося перебить раненых, а также отчет о стычке при Джейхоке, последующей атаке на загнанного в ловушку врага, увенчавшейся предполагаемым успехом, вытеснение деморализованных легионов на противоположный берег реки, что воспрепятствовало погоне, – короче говоря, рассказ о «волнующих происшествиях на воде и на суше» написан увлекательно, зажигательно и представляет подлинно литературный интерес.
Поистине, правда бывает необычнее вымысла, а перо заменяет собою меч. Когда, благодаря изобразительной силе искусства, мы лицом к лицу сталкиваемся со столь славными событиями, задача «Маверика» заключается в том, чтобы познакомить многие тысячи читателей с подвигами выдающегося полководца, который не только делает историю, но и пишет о ней! Голосуйте за бригадного генерала Юпитера Доука, уроженца Иллинойса, на президентских выборах 1864 года (при условии, что его выдвинет Республиканский национальный съезд)!
Ваше письмо, в котором вы извещаете о прибытии в Дистиллеривилль, задержалось в пути и было получено (во вскрытом виде) лишь благодаря любезности командира дивизии конфедератов, который воспользовался перемирием. Он просит передать, что не станет вас беспокоить, считая это проявлением жестокости; склонен ему поверить. И все же не теряйте бдительности, а при малейшем признаке опасности отступайте. Ваша позиция – просто форпост, который не нужно удерживать.
Я получил достоверные сведения о том, что враг сосредоточил 20 тысяч человек всех родов войск на реке Литтл-Баттермилк. Им противостоит небольшая бригада новобранцев, которой командует ваш назначенец генерал Доук. На данном этапе в мои планы не входит препятствовать наступлению врага, но я не могу взять на себя ответственность за какие-либо действия упомянутой бригады при ее нынешнем командире. Я считаю его дураком.
Президент питает доверие к генералу Доуку. Однако, если ваша оценка его личности верна, нынешняя позиция подходит ему как нельзя кстати; судя по всему, вы намереваетесь принести серьезную жертву ради тех преимуществ, которые вы надеетесь достичь.
Завтра я перенесу свою штаб-квартиру в Джейхок, чтобы осуществлять руководство бригадой после ее отступления из Дистиллеривилля по вашему письменному приказу от 22-го числа прошлого месяца. Я создал комитет по отступлению. Протокол его заседания пересылаю вам. На заседании комитет надлежащим образом избрал председателя и секретаря и принял подготовленную мною резолюцию. В соответствии с ней, если измена вновь поднимет свою отвратительную голову на нашем берегу реки, каждый человек в бригаде садится на мула и быстро перемещается в сторону Луисвилля и верного Севера. Дабы подготовиться к экстренной ситуации, я приступил к реквизиции мулов у местных жителей-демократов; сейчас в поле в окрестностях Джейхока собрано 2300 мулов. Вечная бдительность – вот цена свободы!
В ночь на 2-е текущего месяца все наши силы, состоящие из 25 тыс. человек и 32 полевых орудий, под командованием генерал-майора Симмонса Б. Флуда, перешли реку Литтл-Баттермилк вброд в трех милях севернее Дистиллеривилля и двинулись вниз, чтобы занять дорогу на Ковингтон у Джейхока. Как вам известно, нашими целями являлись захват Ковингтона, уничтожение Цинциннати и занятие долины Огайо. В течение нескольких месяцев в тех краях нам противостояла лишь небольшая бригада, состоявшая из необученных солдат. Судя по всему, ими никто не командовал. Бригада оказалась нам полезной, ибо, не беспокоя ее, мы сумели создать видимость нашей слабости. После атаки на Джейхок, когда бригада оказалась отрезанной, я отправил для их ареста Алабамский полк. Моя дивизия возглавляла нападение. Вдруг послышался грохот, от которого задрожала земля, и переднюю часть колонны буквально смел один из тех ужасных торнадо, которыми печально славятся те края. Колонна была уничтожена. Насколько я понимаю, торнадо пронесся по дороге к реке, рассеивая и уничтожая нашу армию; впрочем, в последнем я не уверен, так как меня оторвало от земли, пронесло по воздуху и зашвырнуло на южный берег реки. На северном берегу всю ночь велась стрельба; наши люди, которые вернулись на южный берег, докладывали, что бригада янки добивала раненых. Наши потери необычайно тяжелы. В моей дивизии, где служили 15 тыс. человек, потери убитыми, ранеными, взятыми в плен и пропавшими без вести составляют 14 994 человека. Мне удалось разыскать всего троих человек из дивизии генерала Долливера Биллоу, в которой насчитывалось 11 200 человек, – двух офицеров и негра-повара. Ни один из 800 артиллеристов так и не объявился на нашем берегу реки. Генерал Флуд погиб. Я взял на себя командование экспедиционным корпусом, но из-за тяжелых потерь счел необходимым как можно скорее сомкнуть фронт. Завтра рано утром я выступаю на юг. Цели кампании в настоящий момент достигнуты лишь частично.
…Но в течение дня 2 февраля к ним, незаметно для нас, пришло подкрепление в составе 50 тысяч кавалеристов. Будучи извещенными о наших передвижениях шпионом, эти огромные силы встали в темноте у Джейхока. Около 23:00, когда голова нашей колонны поравнялась с ними, они набросились на нас с поразительной яростью, мгновенно уничтожив дивизию генерала Бакстера. Артиллерийская бригада генерала Баумшенка, которая находилась в арьергарде, возможно, бежала. Не дожидаясь их, я отвел свою дивизию к реке в нескольких милях выше брода и с рассветом переправил людей на другой берег на двух секциях забора, связанных подтяжками. Потери от первоначального состава в 11 200 человек составили 11 199 человек. Генерал Бакстер убит. Выдвигаюсь на базу в Мобайле (Алабама).
…Случиться ужас, и я не снать, что это было – что-то фнушительное. Через непольшой срок я очутиться в этом месте, без лошадь, без зольдат и без пушек. Генерал Пилоуз убит. Прошу отправить меня в отставку – я польше не могу сражаться в проклятой стране, где меня бьют, а я не снать, как это быть сделано.
Ночь была темная, а глаза-то у меня уже не те, что прежде, так что видеть я ничего не видел, но слух у меня хороший. И когда я услышал, как они бормочут, я сразу понял, что на нас идет шайка, что околачивалась на том берегу реки. Прибежал я в дом, разбудил массу Доука и говорю ему: «Бегите, – говорю, – отсюда, да поскорее!» Помилуй Господи мою душу грешную! Как он выскочит в окно в одной рубахе да как бросится к мулам! И двадцать три сотни мулов, которых только что клеймили каленым железом, бросились на дорогу, что вела к броду, а на дороге-то конфедератов видимо-невидимо!
Всадник в небе
I
Однажды в Западной Виргинии в солнечный осенний день 1861 года на обочине дороги, в лавровых зарослях лежал солдат. Он растянулся во всю длину на животе, мыски его упирались в землю, голова покоилась на левом предплечье. В вытянутой правой руке он несильно сжимал ружье. Если бы не аккуратное положение конечностей и не ритмичное подергивание патронташа у него на поясе, его можно было бы принять за мертвого. Часовой заснул на посту. Если бы его обнаружили, смерть не заставила бы себя ждать. Смертный приговор стал бы справедливым наказанием за его преступление.
Заросли, в которых лежал преступник, росли на повороте дороги. Дорога вилась вдоль крутого склона и уходила к западу. У вершины протяженный участок составлял ярдов сто. Далее дорога поворачивала на юг и зигзагами спускалась вниз по лесистому склону. На втором крутом повороте находился большой плоский валун. Он нависал над глубокой долиной с северной стороны, откуда начиналась дорога. Валун лежал на вершине высокого утеса; если бы от его внешнего края откололся кусок, он падал бы отвесно вниз целую тысячу футов и упал между соснами. Изгиб дороги, возле которого лежал солдат, находился у другого края того же утеса. Если бы часовой бодрствовал, то видел бы со своего места не только короткий отрезок дороги и камень, но и весь утес под ним. Если бы он заглянул вниз, у него, возможно, закружилась бы голова.
Местность вокруг была лесистой, за исключением долины на северном склоне. Там находился маленький природный луг, через который тек ручей, едва заметный сверху. Издали казалось, будто луг не больше обычного палисадника, но на самом деле длина его составляла несколько акров. Трава на лугу росла пышнее и зеленее, чем в окружившем луг лесу. Вдали возвышались огромные утесы, похожие на тот, где предположительно стоим мы, любуясь красотами природы. Мимо него каким-то образом вилась дорога. Она тянулась до самой вершины. Казалось, что долина совершенно замкнута; приходилось лишь гадать, куда можно попасть по дороге, которая там начиналась, и куда течет ручей, едва заметный с высоты в тысячу с лишним футов.
И в такой дикой и труднопроходимой местности люди устроили театр военных действий. В лесу, у подножия этой природной мышеловки, где достаточно было полусотни человек на поворотах дороги, чтобы держать в осаде целую армию, залегли пять рот пехоты федеральной армии. Весь предыдущий день и всю ночь они провели на марше и теперь отдыхали. Ночью они снова выйдут на дорогу, поднимутся на то место, где теперь спит их неверный часовой, и, спустившись по противоположному склону, около полуночи нападут на вражеский лагерь. Они надеялись застать противника врасплох, потому что дорога выходила в тыл лагеря. В случае неудачи их положение становилось крайне рискованным, а вылазка непременно закончилась бы неудачей, если бы противник узнал об их передвижениях благодаря бдительным пикетам или несчастному случаю.
II
Спящий в зарослях часовой был молодым уроженцем Виргинии по имени Картер Друз. Он был сыном богатых родителей, единственным ребенком в семье. До войны жизнь его была легкой, изысканной и богатой, насколько богатство и вкус играли решающую роль в горах Западной Виргинии. Дом его находился всего в нескольких милях от того места, где он лежал.
Однажды утром, после завтрака, он встал из-за стола и тихо, но серьезно произнес:
– Отец, в Графтон прибыл полк Союза. Я собираюсь в него вступить.
Отец поднял свою львиную голову, какое-то время молча смотрел на сына, а потом сказал:
– Что ж, сэр, ступайте и, что бы ни случилось, исполняйте свой долг. Виргиния, в которой вы считаетесь предателем, без вас обойдется. Если мы оба доживем до конца войны, еще поговорим обо всем. Ваша мать, по словам врача, находится в самом критическом положении. В лучшем случае она пробудет с нами лишь несколько недель, и это время драгоценно. Не советую вам ее волновать.
И Картер Друз, почтительно поклонившись отцу, – тот ответил тем же с изысканной вежливостью, скрывавшей разбитое сердце, – покинул дом своего детства и отправился служить. Служил он храбро и добросовестно; благодаря поступкам смелым и отважным он вскоре завоевал любовь своих товарищей и офицеров. Именно благодаря своим качествам и знанию местности его и выбрали для нынешнего рискованного задания на дальней заставе. Тем не менее усталость его одолела, и он заснул. Кто скажет, какой ангел, добрый или злой, явился к нему во сне и разбудил от преступного сна? Тихо, молча, в полной тишине и вечерней неподвижности какой-то невидимый посланник судьбы тронул пальцем его глаза и привел его в чувство – прошептал ему в душу загадочное пробуждающее слово, которое не способны произнести человеческие губы, не способна вспомнить человеческая память. Он тихо поднял голову и выглянул из зарослей на дорогу, инстинктивно сжав правой рукой ружейную ложу.
Сначала он испытал острую радость художника. На утесе, словно на колоссальном пьедестале, на фоне неба темнела четко очерченная фигура, похожая на конную статую, исполненную внушительного достоинства. Мужская фигура сидела в седле, прямо, по-солдатски, но неподвижно, словно она была греческим богом, вырезанным из мрамора. Серый костюм подчеркивался фоном; металлические пуговицы и сбруя не отсвечивали в тени; на шкуре коня не было светлых пятен. Поперек седла лежал укороченный карабин. Всадник удерживал его правой рукой; левая же, которой он держал поводья, была невидимой. В силуэте на фоне неба профиль коня выглядел поразительно четким, словно камея; он смотрел с высоты на другие утесы. На лице всадника – он полуобернулся – заметны были бакенбарды и борода. Он смотрел вниз, на дно долины. На фоне неба фигура казалась огромной. Для солдата, потрясенного неожиданной близостью врага, конь и всадник приобретали размеры почти колоссальные.
На миг Друз испытал странное, трудно поддающееся определению чувство. Ему показалось, что он проспал до конца войны и смотрит на благородное произведение искусства, призванное увековечить подвиги героического прошлого, в котором его собственная роль оказалась бесславной. Это чувство нарушилось, когда конь, не переступив ногами, слегка подался назад от края обрыва; всадник же оставался неподвижным. Полностью придя в себя и оценив важность положения, Друз прижал приклад к щеке, осторожно высунул ствол из кустов, взвел курок и прицелился в грудь всаднику. Выстрели он сразу – и ничто не беспокоило бы Картера Друза. Но в тот миг всадник повернул голову и посмотрел в сторону укрытия – как будто заглянул Друзу в лицо, в глаза, в его храброе, сострадательное сердце.
Единственный враг на войне способен причинить много вреда. Он узнал тайну, от которой зависит твоя жизнь и жизнь твоих товарищей. Из-за своего знания один враг может оказаться страшнее целой армии… Картер Друз побледнел; у него затряслись руки и ноги. Всадник и конь показались ему черными силуэтами на фоне закатного неба. Друз выпустил ружье и уронил голову, упав ничком в сухую листву. Из-за переполнявших его эмоций этот храбрый человек и закаленный солдат едва не потерял сознание.
Продолжалось это недолго. Вскоре он оторвал лицо от земли, руки снова схватили ружье, указательный палец нашел спусковой крючок; разум, сердце и глаза были ясными, совесть и разум – чистыми. На то, что захватит противника в плен, он не надеялся. Если же его спугнуть, он помчится в свой лагерь и передаст роковое известие. Долг солдата был простым: врага нужно застрелить из засады – без предупреждения, не дав подготовиться, не дав помолиться перед смертью. В глубине души у Друза затеплилась надежда. А может, враг ничего не видел? Может, всего лишь остановился полюбоваться красотой пейзажа. Если дать ему уйти, он поскачет туда, откуда появился. Наверное, когда он развернется, можно будет понять, видел он что-нибудь важное или нет. Очень может быть, что его сосредоточенная поза… Друз приподнялся и посмотрел вниз. Он как будто смотрел с поверхности на дно полупрозрачного моря. Он увидел, что по зеленому лугу ползет извилистая линия человеческих фигур и коней – какой-то глупый командир позволил солдатам из своей охраны напоить лошадей на открытой местности, под дюжиной горных вершин!
Друз отвернулся от долины и снова посмотрел на всадника на фоне неба. Как и раньше, он смотрел на него в прицел ружья. Но на сей раз его цель сидела на коне. В его памяти, как будто то был божественный приказ, прозвучали слова отца, произнесенные при их расставании: «…что бы ни случилось, исполняйте свой долг». Он совсем успокоился. Зубы были сжаты, но не чрезмерно; нервы были спокойными, как у спящего младенца – ни одна дрожь не сотрясала его мышцы; он целился, дыша ровно и размеренно. Долг победил; душа приказывала телу: «Тихо, сиди тихо».
Он выстрелил.
III
Офицер федеральной армии, движимый духом приключений или жаждой знаний, покинул скрытый бивуак в долине и не спеша приблизился к краю небольшой поляны у подножия утеса, гадая, удастся ли ему что-нибудь обнаружить. Над ним, на высоте четверти мили, среди сосен высился огромный утес; казалось, он уходил в небо, и у офицера даже закружилась голова, когда он посмотрел на острый, зазубренный край утеса на фоне голубого неба. Вдали виднелись другие горы, они серели в тумане. Запрокинув голову, чтобы посмотреть на вершину утеса, офицер вдруг увидел поразительное зрелище – всадника, который спускался в долину по воздуху!
Всадник сидел в седле прямо, по-военному; он крепко держал поводья, чтобы уберечь скакуна от слишком горячего прыжка. Длинные волосы развевались над головой, как плюмаж. Руки всадника зарылись в густую конскую гриву. Конь вытянулся в прыжке, как будто его копыта касались земли. Он словно несся диким галопом, а потом на глазах у потрясенного офицера вдруг выбросил все четыре ноги вперед, словно стараясь обрести равновесие. Что это был за полет!
Придя в изумление и ужас при виде призрачного всадника в небе – ему даже показалось, что перед ним один из всадников Апокалипсиса, – офицер зашатался и упал. Почти в тот же миг до его слуха донесся треск в сучьях деревьев, грохот, отголоски эха… И все стихло.
Дрожа, офицер поднялся на ноги. В чувство его привела боль – он содрал кожу на лодыжке. Собравшись с силами, он быстро побежал прочь от утеса, надеясь увидеть вдали небесного всадника, что ему, однако, не удалось. Картина настолько подействовала на его воображение – всадник и конь летели легко, грациозно и целеустремленно! Ему даже в голову не пришло, что небесный всадник устремился вниз и цель его поисков находится у подножия утеса. Полчаса спустя он вернулся в лагерь.
Тот офицер был человеком мудрым; он ни с кем не поделился невероятной историей. Он ни словом не заикнулся о том, что видел. Но когда командир спросил его, узнал ли он во время своей вылазки что-нибудь ценное, ответил:
– Да, сэр. С юго-восточной стороны вниз не ведет ни одна дорога.
Командир, который придерживался другого мнения, улыбнулся.
IV
Выстрелив, рядовой Картер Друз перезарядил ружье и возобновил вахту. Не прошло и десяти минут, как к нему осторожно подполз сержант. Друз не повернул головы и не посмотрел на него; он лежал совершенно неподвижно, не показывая, что узнал его.
– Ты стрелял? – прошептал сержант.
– Да.
– Во что?
– В коня. Он стоял вон на том камне – довольно далеко. Видишь, теперь его там нет. Он упал с обрыва.
Лицо Друза было бледным, но никаких других признаков волнения он не выказывал. Ответив, он отвернулся и замолчал. Сержант ничего не понял.
– Послушай, Друз, – сказал он, немного помолчав. – Нечего говорить загадками. Докладывай! На коне кто-нибудь сидел?
– Да.
– Кто?
– Мой отец.
Сержант встал и зашагал прочь.
– Боже правый! – воскликнул он.
Пересмешник
Время действия – ранняя осень 1861 года, погожий воскресный день. Место действия – лес в гористой местности на северо-западе Виргинии. Рядовой федеральной армии Грейрок удобно устроился у корней большой сосны, прислонившись спиной к стволу. Вытянул ноги, положил поперек бедер ружье, руки, чтобы не упали безвольно на землю, сжимают ствол. Оттого что затылок прижат к стволу, фуражка сползла на глаза, почти скрывая их; на первый взгляд может показаться, что он спит.
Рядовой Грейрок не спал. Если бы он заснул, то подверг бы опасности интересы Соединенных Штатов, так как он находился далеко за линией фронта, и ему угрожала опасность попасть в плен или быть убитым врагом. Более того, из-за расположения его духа об отдыхе не могло быть и речи. Причина его смятения заключалась в следующем. Накануне ночью его назначили в пикет и поставили часовым в этом же лесу. Ночь была ясной, хотя и безлунной, но в лесу царил полный мрак. Пост Грейрока располагался на значительном удалении от соседних постов справа и слева. Охранение выставили вдали от лагеря, удлинив линию фронта и затруднив врагам задачу. Война началась недавно, и командиры часто совершали ошибку, считая, что лагеря ночью лучше охраняют разрозненные посты, выдвинутые ближе к противнику, чем более стянутые пикеты, расположенные ближе к лагерю. Кроме того, часовые обязаны были заранее предупреждать своих о приближении врага, потому что в то время все еще принято было раздеваться перед сном – что совсем не подобает солдатам. Утром памятного дня 6 апреля в Шайло конфедераты закололи штыками многих солдат Гранта, которые спали раздетыми, как штатские; однако не стоит винить в том часовых. Командиры совершили ошибку совсем другого рода: пикетов не было вовсе. Впрочем, отступления ни к чему. Не стоит даже пытаться заинтересовать читателей судьбой армии; нас сейчас интересует судьба рядового Грейрока.
На протяжении двух часов после того, как его оставили на посту, он стоял неподвижно, прислонившись к стволу большого дерева, вглядываясь во мрак впереди и пытаясь разглядеть что-то знакомое – ведь днем он караулил на том же самом месте. Но ночью все казалось другим; он ничего не узнавал и видел лишь неясные очертания, которых как будто не было при свете дня. Более того, его окружал однообразный пейзаж: деревья и кустарники. В таком окружении нетрудно было растеряться. Он не видел ни одной запоминающейся приметы. Добавьте мрак безлунной ночи, и тогда ориентироваться на местности помогут лишь природный ум и хорошее образование, полученное в городе. Вот как получилось, что рядовой Грейрок, внимательно рассмотрев все, что находилось впереди и вокруг него, и походив вокруг дерева, совершенно запутался и утратил свою ценность часового. Ему казалось, что все про него забыли. Он не мог бы сказать, с какой стороны можно ждать врага и где спят его товарищи, за чью безопасность он отвечал головой. Сознавал он и многие другие неудобства своего положения. Иными словами, рядовой Грейрок был сильно встревожен. Времени для того, чтобы успокоиться, у него тоже не было. Почти в тот же миг, как осознал, в каком сложном положении оказался, он услышал шелест листьев и треск сучьев. Он резко обернулся, и сердце замерло у него в груди. Во мраке проступили неотчетливые очертания человеческой фигуры.
– Стой! – громко крикнул рядовой Грейрок, как предписывал ему долг. Команду он подкрепил резким металлическим щелчком взводимого курка. – Кто идет?
Ответа не последовало; во всяком случае, отвечавший замешкался, и даже если бы потом ответил, слов не было бы слышно из-за выстрела. В ночной тишине, среди леса, звук казался оглушительным. Не успел он стихнуть, как огонь открыли часовые на постах справа и слева; они поддержали товарища. На протяжении двух часов все бывшие штатские, стоявшие на посту, воображали, будто в лесах вокруг них полным-полно врагов. Выстрел Грей-рока придал достоверности невидимым полчищам. Отстрелявшись, все часовые, задыхаясь, поспешили отойти к лагерю – все, кроме Грейрока, который не знал, в какую сторону отступать. Враги больше не появлялись; в лагере, после недолгой суматохи, все снова разделись и легли спать. Часовых вернули на посты. Грейрока обнаружили на прежнем месте. Офицер, начальник караула, похвалил его как единственного здравомыслящего солдата, который может служить образцом спокойствия и не нарушает тишины «адским шумом».
Сам же Грейрок пытался найти останки незваного гостя, в которого он выстрелил и в которого, как подсказывало ему чутье, он попал. Ибо он был одним из тех прирожденных снайперов, которые стреляют не целясь, руководствуясь чутьем. Ночью такие люди стреляют почти так же метко, как и днем. Добрую половину из своих двадцати четырех лет Грейрок наводил ужас на хозяев всех тиров в трех соседних городах. Не найдя убитого, он из скромности держал язык за зубами. Естественно, офицер и солдаты решили, что он никуда не убежал, так как не видел врага. Как бы там ни было, его похвалили уже за то, что он не бросил пост.
И все же ночное происшествие не давало покоя рядовому Грейроку. На следующий день, воспользовавшись каким-то предлогом, он попросил отпустить его за пределы лагеря. Командир охотно дал ему пропуск в награду за стойкость накануне. Грейрок отправился туда, где ночью стоял на посту. Сказав часовому, что он кое-что потерял – что отчасти было правдой, – возобновил поиски человека, которого, как он считал, застрелил. Если же он только ранил незваного гостя, то надеялся догнать его по кровавому следу. Днем ему повезло не больше, чем ночью; обойдя большой участок и отважившись проникнуть на территорию, занятую солдатами Конфедерации, он спустя какое-то время устал и решил отдохнуть. Грейрок сел у корней высокой сосны, где увидел врага, и дал волю разочарованию.
Не нужно думать, будто неудача внушила Грейроку горькую, жестокую досаду. По его ясным большим глазам, четко очерченным губам и широкому лбу можно было сделать вывод, что характер у него совсем другой. Отвага сочеталась в нем с чуткостью, а бесстрашие – с совестью.
«Какое разочарование! – говорил он себе, сидя в золотистой дымке, накрывшей лес тонкой сетью. – Как жаль, что мне не удалось найти человека, встретившего смерть от моей руки! Жалею ли я, что лишил кого-то жизни, исполняя свой долг, а не нечаянно? И можно ли желать большего? Если нашим угрожала опасность, мой выстрел ее предотвратил; для того меня и поставили часовым. Нет, я в самом деле рад, если не лишил никого жизни без необходимости. Но я в сложном положении. Мне было плохо, когда командиры хвалили меня, а товарищи мне завидовали. Весь лагерь превозносил мою стойкость. Это несправедливо. Я знаю, что я не трус, но меня похвалили за конкретный поступок, которого я не совершил – или все же совершил? Все думают, что я отважно остался на посту и не открыл огонь, а ведь именно я начал стрельбу и не отступил вместе со всеми, потому что растерялся. Что же мне делать? Объяснить, что я увидел врага и выстрелил? Другие часовые говорили то же самое про себя, но им никто не поверил. А если я признаюсь, мои слова обесценят мою смелость, да к тому же меня еще сочтут лгуном… Брр! Положение не из приятных. Как же мне хочется найти его!»
С такими мыслями рядовой Грейрок, которого в конце концов одолела усталость, задремал под жужжание насекомых, которые роились над душистыми кустами. Интересы Соединенных Штатов отошли на второй план, и он заснул, рискуя попасть в плен. Ему приснился сон.
Ему снилось, что он еще мальчик и живет в далеком прекрасном краю на берегу большой реки. Вверх и вниз по течению ходят огромные пароходы; клубы черного дыма извещают об их приближении задолго до того, как они выходят из-за поворота. Дым виден еще долго после того, как пароходы скрываются из вида. Мальчик смотрел на пароходы, а рядом с ним неизменно находился тот, которого он любил всей душой и всем сердцем, – его брат-близнец. Они вместе бродили по берегу ручья, вместе гуляли по полям, которые лежали дальше от реки, или поднимались в горы и собирали там пряно пахнущую мяту и веточки душистого сассафраса. Дальше находилась Страна Догадок, откуда, глядя на юг, на тот берег большой реки, они иногда видели Зачарованную Землю. Вместе душой и телом, они, единственные дети овдовевшей матери, гуляли по тропинкам, залитым солнечным светом, по мирным долинам и неизменно видели каждый день что-то новое. Их золотые дни сопровождались еще одним чудом – пронзительной, звонкой песней пересмешника, сидевшего в клетке над дверью их домика. Песня пересмешника звучала постоянно, точно музыкальное благословение. Птичка радостно пела всегда; казалось, бесконечно разнообразные рулады вылетали из ее горлышка без труда. Пересмешник издавал звонкие трели, напоминающие журчание ручейка. Его простая, радостная песня казалась подлинным духом всей сцены, смыслом и разгадкой тайн жизни и любви.
Но наступило время, когда золотые дни потемнели от горя и слез. Их добрая мать умерла, домик на берегу большой реки сожгли, а братьев разделили между родственниками. Уильям (мечтатель) попал в многолюдный город в Стране Догадок, а Джона увезли на тот берег реки, в Зачарованную Землю, где, как говорили, живут странные и злые люди. После смерти матери Джону досталось то, что братья считали самым ценным, – пересмешник. Брат увез птичку в чужие края, и Уильям больше никогда его не видел. Однако часто, страдая от одиночества, он слышал песню пересмешника во сне, и ему всегда казалось, будто песня звучит у него в ушах и в сердце.
Родственники, которые взяли к себе мальчиков, были врагами и не поддерживали отношений. Какое-то время братья обменивались письмами, полными мальчишеской бравады и хвастовства новой, более интересной жизнью. Вначале они взахлеб писали о своих новых победах. Постепенно письма сходили на нет, а после того, как Уильям переехал в другой, еще более населенный город, переписка прекратилась. Но у него в ушах неизменно звучала песня пересмешника. Открыв глаза и всмотревшись в окружавший его сосновый лес, мечтатель понял, что не спит, потому что песня умолкла.
Красное солнце клонилось к западу; горизонтальные лучи подсвечивали стволы огромных сосен. Золотистая дымка постепенно темнела; наконец свет и тень смешались в трудноразличимых синеватых сумерках.
Рядовой Грейрок встал, осторожно огляделся по сторонам, вскинул ружье на плечо и зашагал к лагерю. Через полмили ему попались лавровые заросли. Вдруг из их середины вылетела птичка и, сев на ветку росшего рядом высокого дерева, извлекла из своей грудки такие радостные звуки, какими Божье создание возносит хвалу своему Создателю. Птичке не нужно прилагать большого труда – достаточно раскрыть клюв и вздохнуть. Однако человек вдруг замер на месте, точно громом пораженный. Он остановился, выронил ружье, закрыл лицо руками и зарыдал, как дитя! В тот миг на него нахлынули воспоминания детства. Он снова жил на берегу большой реки, вдали от Зачарованной Земли! Усилием воли он взял себя в руки, подобрал ружье и, вслух называя себя идиотом, зашагал дальше. У самых густых зарослей он увидел небольшую поляну. На ней на земле лежал человек в сером мундире. Он лежал навзничь, раскинув руки в стороны. На груди засохло небольшое пятно крови. Его бескровное лицо было запрокинуто вверх. Грейрок увидел свое отражение. Он нашел еще теплое тело Джона Грейрока, погибшего от огнестрельной раны! Он нашел свою жертву…
Когда несчастный солдат опустился на колени, проклиная Гражданскую войну, птичка, звонко певшая на дереве у него над головой, замолчала и, окруженная алыми закатными лучами, тихо улетела прочь в мрачную лесную чащу. На вечерней перекличке в лагере федералов Уильям Грейрок не отозвался на свое имя, и больше его никто не видел.
Джордж Терстон
Джордж Терстон был первым лейтенантом и адъютантом при штабе полковника Бро, командира бригады федеральных войск. Полковник Бро, будучи старшим по званию, принял на себя временное командование бригадой после тяжелого ранения бригадного генерала, которого отправили в отпуск, на лечение. По-моему, раньше лейтенант Терстон служил в полку у Бро, в штабе которого наверняка остался бы, доживи он до возвращения бригадного генерала. Адъютанта, чье место занял Терстон, убили в бою. Назначение Терстона стало единственным изменением в штабе после смены командования. Мы его недолюбливали за необщительность. Впрочем, последнее больше замечали другие, а не я. И в лагере, и на марше, и в казармах, и в палатках, и на бивуаке я, будучи инженером-топографом, работал без устали. Весь день я проводил в седле, полночи чертил карты. Работа была рискованной. Чем ближе мы подходили к вражескому расположению, тем более ценными становились мои полевые наброски и карты, которые я рисовал на их основании. В таком деле человеческая жизнь считалась мелочью по сравнению с возможностью нарисовать дорогу или найти мост. Иногда на укрепленные пехотные заставы посылались целые кавалерийские эскадроны, с тем чтобы за короткий промежуток между атакой и неизбежным отступлением я мог нанести на карту брод или пометить перекресток двух дорог.
В английском и валлийском захолустье с незапамятных времен сохранился обычай «отбивания границ» прихода. В определенный день года все жители деревень выходят из домов и, выстроившись друг за другом, идут по границе прихода, переходя от одной вехи к другой. В самых важных местах мальчишек порют розгами, чтобы они запомнили границы своей родной земли даже после смерти. Их окружают большим почетом. Наши частые вылазки против застав конфедератов, патрулей и разведывательных отрядов имели, кстати, ту же образовательную ценность; они навсегда закрепляли в моей памяти яркую картину местности. Такая картина часто заменяла собой эскизы, которые приходилось набрасывать под треск карабинов, звон сабель и цокот копыт. Наблюдения, сделанные в ходе таких ожесточенных стычек, были вычерчены кровью.
Однажды утром я во главе отряда готовился к вылазке более рискованной, чем обычно. Вдруг ко мне подскакал лейтенант Терстон и спросил, не против ли я того, чтобы он меня сопровождал, – полковник дал ему разрешение.
– Совсем не против, – довольно ворчливо ответил я, – но в каком качестве вы поедете? Вы не инженер-топограф, а моим эскортом командует капитан Берлинг.
– Я поеду как зритель, – ответил Терстон.
Сняв портупею и достав из кобуры пистолеты, он передал их денщику и велел отвезти в штаб. Я сразу понял, что ответил грубо, но, не придумав, как извиниться, промолчал.
В тот день мы наткнулись на целый вражеский кавалерийский эскадрон, усиленный артиллерийским орудием, которое обстреливало целую милю дороги, по которой мы наступали. Мой эскорт вступил в бой по обе стороны от дороги, в лесу. Один Терстон остался посреди дороги, которую каждые несколько секунд накрывал град картечи. Он отпустил поводья и сидел в седле прямой, как палка, скрестив руки на груди. Довольно быстро его сбили; коня разорвало на куски. Я наблюдал за ним с обочины дороги, отложив карандаш и блокнот, забыв о долге. У меня на глазах он медленно высвободился и встал. В тот миг пушка перестала стрелять. На дорогу вылетел крепкий солдат-конфедерат на лихом коне. Он летел как молния, размахивая саблей. Увидев его, Терстон выпрямился в полный рост и снова скрестил руки на груди. Он был слишком храбрым, чтобы отступить, повинуясь приказу, а из-за моей недавней грубости он остался без оружия, он ведь поехал зрителем! Еще миг – и его разрубили бы пополам, но, к счастью, пуля попала в нападавшего. Он находился так близко к Терстону, что труп упал прямо к его ногам.
В тот вечер, нанеся на карту мои поспешные заметки, я нашел время для того, чтобы извиниться перед ним; кажется, я прямо и грубо признался, что говорил, как злобный идиот.
Через несколько недель часть нашей армии пошла в наступление на левом фланге противника. Нам пришлось атаковать неизвестные позиции, расположенные в неизведанной местности. Атаку возглавляла наша бригада. Дорога была такой разбитой, а заросли вокруг нее такими густыми, что все кавалеристы, в том числе командир и штабные, вынуждены были спешиться. В схватке Терстона отрезали от остальных. Мы нашли его, тяжелораненого, лишь когда взяли последние укрепления врага. Несколько месяцев он провел в госпитале в Нашвилле (Теннесси), а после вернулся к нам. О своем неудачном приключении он говорил мало; обмолвился лишь, что заблудился, забрел за линию фронта, и его подстрелили. Но от одного из тех, кто взял его в плен – позже мы, в свою очередь, взяли в плен его самого, – мы узнали подробности.
– Мы залегли, видим – он идет прямо на нас, – сказал пленный. – Вся рота тут же вскочила на ноги. Мы прицелились. Стволы упирались ему в грудь. «Бросай саблю и сдавайся, проклятый янки!» – крикнул кто-то из командиров. А он посмотрел на наши ружья, скрестил руки на груди, не выпуская из правой руки саблю, и так с вызовом говорит: «Не сдамся». Если бы мы все выстрелили, его разорвало бы в клочья. Некоторые из нас не стреляли, например я; ничто не могло бы меня заставить.
Человек, который хладнокровно смотрит смерти в лицо и отказывается уступить, невольно вызывает уважение. Не знаю, о чем думал Терстон, когда стоял против целой роты врагов, скрестив руки на груди. Однажды в столовой, в его отсутствие, наш интендант, который после выпивки начинал сильно заикаться, предложил другое объяснение:
– Т-так он п-побеждает п-природное желание уб-бе-жать.
– Что?! – возмутился я и привстал. – Хотите сказать, что Терстон трус, да еще в его отсутствие?
– Б-будь он т-трусом, он н-не п-пытался бы п-победить т-трусость, а б-будь он здесь, я бы не п-посмел говорить об этом, – примирительно отозвался интендант.
Этот бесстрашный человек, Джордж Терстон, погиб странной, нелепой смертью. Мы разбили лагерь в роще, где росли высокие деревья. К верхней ветке одного из деревьев какой-то отважный верхолаз прикрепил два конца длинной веревки. Получились высокие качели размахом футов в сто. Тот, кто не пробовал ринуться вниз с высоты пятидесяти футов по огромной дуге, взмыть вверх на такую же высоту, застыть на один миг в верхней точке и, преодолевая головокружение, с огромной скоростью нестись назад, не способен понять, насколько ужасно подобное развлечение для новичка. Однажды Терстон вышел из палатки и спросил, как нужно качаться, чтобы взлететь повыше. Все остальные уже развлекались подобным образом. Терстон быстро всему обучился и вскоре раскачивался выше, чем осмеливались самые опытные из нас. При одном взгляде на него кружилась голова.
– Ост-тановите его, – сказал интендант, медленно выбираясь из палатки-столовой, где он обедал. – Он н-не знает, что, если раск-качается еще выше, его сбросит.
Терстон раскачивался с такой амплитудой, что на концах все растущей дуги его тело, стоящее на качелях, приходило почти в горизонтальное положение. Если бы он раскачался еще сильнее и сделал «солнце», пролетев над веткой, где была закреплена веревка, ему пришел бы конец. Он полетел бы вертикально вниз, а веревку вырвало бы у него из рук. Все понимали, как он рискует; все кричали, чтобы он перестал раскачиваться. Он же с шумом, напоминавшим шум пушечного ядра, пролетал мимо нас по страшной дуге. Какая-то женщина, стоявшая поодаль, потеряла сознание и упала, но никто не обратил на нее внимания. Обитатели соседнего лагеря толпами сбегались посмотреть на него, и все что-то кричали. Вдруг – Терстон находился в верхней точке – все крики разом смолкли.
Терстон и качели разделились – вот и все, что можно было увидеть снизу; обе его руки выпустили веревку. Легкие качели полетели назад; его тело подбросило вперед и вверх. Хотя прошел, наверное, всего миг, он показался нам вечностью. Я крикнул – а может, мне показалось: «Боже мой, неужели он так и не остановится?!» Он пролетел близко от ветви дерева. Помню, какую радость я испытал при мысли, что он схватится за ветку и спасется. Я думал о том, выдержит ли ветка его вес. Он пролетел над веткой; снизу я отлично видел его силуэт, четко очерченный на фоне голубого неба. Даже сейчас, через много лет, я отчетливо помню человеческую фигуру высоко в небе – прямую, с поднятой головой, с прижатыми друг к другу ногами, а руки… его рук я не вижу. И вдруг, с ошеломляющей внезапностью и скоростью, он перевернулся и камнем полетел вниз. Все снова закричали и инстинктивно бросились вперед. Перед нами что-то вращалось; мы различили ноги. Потом послышался ужасный звук удара о землю. Земля содрогнулась. Многим из тех, кто не раз видел смерть в самых ужасных ее проявлениях, стало дурно. Многие, пошатываясь, уходили с места происшествия; кто-то, не в силах устоять, садился на землю или прислонялся к деревьям. Смерть подло воспользовалась своим преимуществом; она применила незнакомое оружие; испугавшись, придумала новый план. Мы не знали, что у смерти имеются такие ужасные средства, что она способна быть такой отвратительной.
Тело Терстона лежало на спине. Одна нога, которую он как будто подогнул под себя, была сломана выше колена; кость вонзилась в землю. Из распоротого живота вывалились внутренности. Шея была сломана.
Руки были плотно скрещены на груди.
Убит под Ресакой
Лучшим солдатом в нашем штабе считался лейтенант Герман Брейл, один из двух адъютантов. Не помню, где его нашел генерал; кажется, его перевели из какого-то Огайского полка. Никто из нас его раньше не знал, да и странно было бы, если бы мы знали, так как не было среди нас двоих из одного штата и даже из соседних штатов. Кажется, генерал считал, что служба при его штабе – отличие, которое надлежит присваивать благоразумно, дабы не порождать местнических раздоров и не угрожать целостности той части страны, которая еще составляла единое целое. Он не брал к себе даже офицеров, служивших под его началом. Вместо того он набирал адъютантов в других бригадах. В подобных условиях заслуги человека должны были быть поистине выдающимися, чтобы о них узнали его родные и друзья; к тому же «рупор славы» уже слегка охрип от собственного красноречия.
Лейтенант Брейл, шести с лишним футов роста, был великолепно сложенным блондином с серо-голубыми глазами. Обычно обладателей таких глаз считают необычайно храбрыми. Поскольку он почти всегда ходил в полной форме, даже в бою, когда большинство офицеров стараются одеться не так приметно, он являл собою очень яркую фигуру. Что еще можно о нем сказать? Он обладал манерами настоящего джентльмена, головой ученого и сердцем льва. Ему было около тридцати лет.
Вскоре все мы не просто преисполнились восхищения, но и полюбили Брейла. Но в первом же бою после того, как он к нам присоединился, в бою у Стоун-Ривер, мы с искренней тревогой заметили, что он обладал одним весьма нежелательным, тем более для солдата, качеством: он очень гордился собственной храбростью.
На протяжении всей той страшной битвы, когда приходилось драться на хлопковых полях, в кедровых рощах или за железнодорожными насыпями, он никогда не прятался, кроме тех случаев, когда генерал строго приказывал ему идти в укрытие. У генерала же часто находились заботы поважнее, чем жизнь его штабных офицеров – или тем более жизнь его солдат.
Во всех последующих сражениях, в которых участвовал Брейл, происходило то же самое. Он сидел на коне, словно конная статуя, под градом пуль и картечи, на самых открытых местах – более того, оставался на месте даже там, где долг призывал его отступить или позволял остаться в безопасном месте. Без особых усилий и без всяких дополнительных выгод для своей репутации он вполне мог прислушаться к здравому смыслу и в короткие промежутки между рукопашными схватками находиться в относительной безопасности, насколько это возможно на поле боя.
Даже если спешивался, по необходимости или из почтения к командиру или сослуживцам, он вел себя точно так же. Бывало, стоял, как скала, посреди поля, в то время как остальные офицеры и солдаты прятались в укрытии. Офицеры более опытные, старше его и по возрасту, и по званию, к тому же славившиеся своей невозмутимостью, укрывались за гребнем холма, щадя жизни, бесконечно более драгоценные для страны, а Брейл совершенно хладнокровно стоял на вершине холма, глядя в ту сторону, откуда враг вел самый ожесточенный огонь.
Когда бои ведутся на открытой местности, противоборствующие стороны, которым приходится часами находиться друг напротив друга, часто прижимаются к земле, как к любимой женщине. Строевые офицеры также ложатся на землю, а старшие офицеры, чьи кони были убиты или отправлены в тыл, пригибаются под градом свинца, несущего смерть, забыв о личном достоинстве.
В таких условиях жизнь штабного офицера в бригаде явно «нерадостная», главным образом из-за сомнительной должности и резкой смены положения. Из сравнительно безопасной позиции, которую штатский, пожалуй, назовет «чудом», его посылают с приказом к какому-нибудь командиру, залегшему на фланге, которого поэтому трудно разыскать. Приходится спрашивать солдат, поглощенных другими делами. В дыму и грохоте речь не слышна и приходится объясняться знаками. Обычно в таких случаях адъютанты пригибают голову и бегут на полусогнутых, становясь предметом живого интереса нескольких тысяч восхищенных стрелков. По возвращении… но возвращаются с таких заданий не всегда.
Брейл вел себя иначе. Бывало, он поручал коня заботам ординарца – он любил своего коня – и спокойно шел выполнять опасное поручение, даже не пригнувшись. Его великолепная фигура, подчеркнутая формой, приковывала к себе все взгляды.
Мы наблюдали за ним, затаив дыхание.
Однажды один из наших, порывистый заика, так разволновался, что крикнул мне:
– С-ставлю д-два д-доллара, что его собьют, п-прежде чем он д-доберется до т-того оврага!
Я не принял жестокого пари; я был согласен с сослуживцем.
Позвольте отдать должное памяти храбреца. Во всех тех случаях, когда он без нужды рисковал жизнью, он вовсе не бравировал своей смелостью и после ею не хвастал. В тех немногих случаях, когда некоторые из нас отваживались сделать ему выговор, Брейл мило улыбался и отвечал беззаботно, что, впрочем, исключало дальнейшие разговоры по той теме.
Однажды он сказал:
– Капитан, если когда-нибудь я попаду в беду из-за того, что забуду ваш совет, надеюсь, мои последние секунды скрасит ваш чудесный голос, который прошепчет мне на ухо: «Что я тебе говорил?»
Мы посмеялись над капитаном – хотя почему, мы и сами толком не могли бы объяснить. Тем же вечером капитана разнесло на куски снарядом. Брейл довольно долго сидел рядом с телом и подчеркнуто заботливо складывал куски вместе – посреди дороги, под градом пуль и картечи! Легко осуждать подобную бесшабашность, не очень трудно воздержаться от подражания. Однако такого человека нельзя не уважать. Брейла не меньше любили из-за его недостатка, который проявлялся в героизме. Иногда мы просили его, чтобы он перестал валять дурака, но он продолжал в том же духе до самого конца. Иногда его ранило, но он всегда возвращался в строй, как новенький.
Конечно, в конце концов его настигло возмездие; человек, презирающий закон вероятности, бросает вызов сопернику, который редко терпит поражение. Дело было в Ресаке, в Джорджии, во время атаки, которая окончилась взятием Атланты.
Перед нашей бригадой по полю, вдоль небольшой возвышенности, тянулись укрепления противника. На флангах, в лесу, наши позиции сближались, но открытое поле мы не надеялись занять до ночи, когда в темноте мы могли бы зарыться в землю, как кроты. Наши позиции находились в четверти мили от опушки леса. Мы стояли примерно полукругом, а вражеские укрепления были хордой дуги.
– Лейтенант, передайте полковнику Уорду, чтобы тот подошел как можно ближе и разыскал укрытие. Пусть не тратит боеприпасы на ненужную стрельбу. Коня можете оставить.
Когда генерал отдавал приказ, мы стояли на опушке леса, рядом с оконечностью дуги. Полковник Уорд находился левее.
Очевидно, предложение оставить коня означало, что Брейлу лучше идти более длинной дорогой, по лесу, среди людей. Более того, такой путь был единственно возможным. Идти короткой дорогой, на виду у неприятеля, почти наверняка означало, что задание не будет выполнено.
Прежде чем кто-то успел вмешаться, Брейл пустил коня в поле легким галопом. Над вражескими укреплениями затрещали выстрелы.
– Остановите его, дурака этакого! – закричал генерал.
Один ординарец, у которого тщеславия было больше, чем мозгов, бросился вперед выполнять приказ… и через десять шагов вместе с конем пал смертью храбрых.
Брейл был уже далеко, он мчался параллельно вражеским шеренгам менее чем в двухстах ярдах от них. Надо было видеть это зрелище!
Головной убор его сбило ветром или выстрелом; длинные белокурые волосы взлетали и опадали вместе с движениями коня. Он прямо сидел в седле, легко держа поводья левой рукой. Правая беззаботно висела вдоль корпуса. Иногда удавалось мельком разглядеть его красивый профиль; он смотрел то в одну, то в другую сторону; ясно было, что его интерес к происходящему естествен и не наигран. Зрелище было ярким и лишенным всякой театральности. Когда он приближался к врагам на расстояние выстрела, его осыпали пулями. Мы стреляли из леса в ответ. Забыв о собственной безопасности и полученных приказах, наши солдаты вскакивали на ноги и группами выбегали на открытое место, стреляя в ту сторону, где находились вражеские укрепления, вызывая ответный огонь на себя с самыми катастрофическими последствиями. В бой с обеих сторон вступила артиллерия; поверх ружейных выстрелов слышался грохот взрывов. Воздух дрожал от картечи. Вражеские снаряды расщепляли деревья и поливали их кровью. От наших снарядов вражеские окопы заволокло дымом и облаками пыли.
Мое внимание на какой-то миг отвлеклось на общий бой, но вскоре, когда пороховые облака ненадолго рассеялись, я увидел Брейла, из-за которого началась бойня. Невидимый с обеих сторон – в него могли попасть как враги, так и друзья, – он стоял под градом пуль неподвижно, лицом к неприятелю. Рядом с ним лежал его конь. Я сразу же увидел, что его остановило.
Будучи военным топографом, я рано утром производил поспешную съемку участка. На середине поля, под углом к вражеским позициям, тянулся глубокий, извилистый овраг. С того места, где мы стояли, оврага не было видно; очевидно, Брейл о нем не знал. Преодолеть овраг было невозможно. Глубина подарила бы Брейлу полную безопасность, если бы он понял, что уцелел чудом, и спрыгнул вниз. Вперед пойти он не мог, не мог и повернуть назад; он стоял, готовый к смерти. Смерть не заставила себя долго ждать.
По какому-то загадочному совпадению почти одновременно с тем, как он упал, стрельба прекратилась; несколько отрывочных выстрелов через большие интервалы скорее подчеркивали тишину, чем нарушали ее. Как будто обе стороны вдруг раскаялись в своем бессмысленном преступлении. Вскоре в поле беспрепятственно вышли четыре наших санитара с носилками. За ними шел сержант с белым флагом. Они направились прямо к телу Брейла. Навстречу им вышли несколько офицеров и солдат-конфедератов; обнажив голову, они помогли им погрузить на носилки драгоценную ношу. Когда тело понесли к нам, мы услышали за вражескими линиями мелодию, которую исполняли на флейте в сопровождении барабана. Великодушный враг отдавал почести павшему храбрецу.
Среди вещей погибшего нашелся бумажник мягкой кожи, испачканный землей. Генерал распорядился раздать вещи Брейла на память; его бумажник достался мне.
Через год после окончания войны, по пути в Калифорнию, я открыл бумажник и осмотрел его. Я обнаружил потайное отделение, где лежало письмо без конверта и адреса. Оно было написано женским почерком и начиналось с ласкового обращения, однако имени на нем не было. Зато на письме имелась дата: «Сан-Франциско, Калифорния, 9 июля 1862 года». Оно было подписано: «Дорогая», в кавычках. Кстати, в тексте письма дама упоминала и свое имя: Мэриан Менденхолл. Ее письмо, обычное любовное письмо, если любовные письма бывают обычными, свидетельствовало о хорошем происхождении и воспитании, однако в нем не было ничего примечательного, кроме одного куска:
«Мистер Уинтерс, которого я терпеть не могу, упорно твердит, что в каком-то сражении в Виргинии, где его ранило, ты прятался, пригнувшись, за деревом. По-моему, он хочет принизить тебя в моих глазах, что, как ему известно, произошло бы, если бы я ему поверила. Я скорее смирюсь с известием о гибели моего любимого, чем узнаю о его трусости».
Из-за таких слов в один солнечный день в далеком краю погибли сотни мужчин… а женщин называют слабыми!
Как-то вечером я зашел к мисс Менденхолл, чтобы вернуть письмо.
Мне хотелось рассказать ей, что она наделала – конечно, не подчеркивая ее вины.
Она жила в красивом доме на Ринкон-Хилл. Красивая, хорошо воспитанная, одним словом, очаровательная.
– Вы знали лейтенанта Германа Брейла, – довольно сухо произнес я. – Вам, несомненно, известно, что он пал в бою. Среди его вещей нашли письмо от вас. Мне поручили вернуть его вам.
Она механически взяла письмо, перечитала его, все больше краснея, а затем, с улыбкой глядя на меня, сказала:
– Очень мило с вашей стороны, хотя, по-моему, дело того не стоило. – Вдруг она вздрогнула и побледнела. – Здесь пятно… неужели это…
– Простите, – ответил я, – вы видите кровь самого честного и храброго сердца, какое билось в груди мужчины.
Она поспешно бросила письмо в горящий камин.
– Брр! Не переношу вида крови! – сказала она. – Как он погиб?
Я непроизвольно вскочил, чтобы спасти клочок бумаги, священный даже для меня, и теперь стоял за спинкой ее кресла. Задавая вопрос, она повернулась ко мне лицом и слегка запрокинула голову. В ее глазах отражались язычки пламени; лицо ее стало почти того же алого оттенка, что и пятно на странице. Я еще не видел одновременно столь красивого и столь омерзительного создания.
– Его укусила змея, – ответил я.
Три плюс один – один
В 1861 году Барр Ласситер, молодой человек двадцати двух лет, жил с родителями и старшей сестрой в окрестностях Карфагена (штат Теннесси). Семья жила довольно скромно. Они возделывали маленькую и не слишком плодородную плантацию. Так как рабов у них не было, их не причисляли к «лучшим людям» своего округа. Так как они слыли людьми честными, получили хорошее образование и обладали неплохими манерами, Ласситеры пользовались не меньшим почтением, чем и любая другая семья, пусть и не владеющая сыновьями и дочерьми Хама. Старший Ласситер отличался суровостью манер, которая так часто сопровождает непреклонную преданность долгу, однако скрывает теплый, любящий нрав. Он был сделан из того железа, из которого льют пушки, но в глубине его души таился более благородный металл, который плавится при более низкой температуре, однако не отражается на внешнем виде. И в силу происхождения, и в силу воспитания что-то в его несгибаемом характере влияло на прочих членов семьи; дом Ласситеров, хотя и не лишенный тепла, был настоящей цитаделью долга, а долг – ах, долг не менее жесток, чем смерть!
Когда началась война, в семье Ласситеров, как и во многих других семьях того штата, столкнулись разные взгляды. Молодой человек был верен Союзу, в то время как его родные относились к Союзу крайне враждебно.
Такое несчастливое разделение вызвало крайнее ожесточение в семье, и, когда обидчик, сын и брат, покидал родной дом, собираясь вступить в федеральную армию, ни одна рука не коснулась его, не услышал он ни одного прощального слова, ни одно доброе пожелание не провожало его в мир, куда он отправился на встречу со своей судьбой.
Добравшись до Нашвилла, где стояла армия генерала Бьюэлла, Барр Ласситер записался в первый же полк, какой нашел, – в Кентуккийский кавалерийский полк. В свой срок он прошел все этапы военной эволюции, от новобранца до опытного бойца. Он стал хорошим, правильным солдатом, хотя, судя по его словам, на основе которых создан этот рассказ, он себя не хвалил; после того как Барр Ласситер отозвался «Здесь!» на призыв сержанта по имени Смерть, о нем можно было узнать от его выживших товарищей.
Через два года после того, как он записался в армию, его полк очутился в его родных краях. Местность сильно пострадала от ужасов войны; ее попеременно (а иногда одновременно) занимали враждующие войска, и в непосредственной близости от усадьбы Ласситера шли кровопролитные бои. Но об этом молодой солдат не ведал.
Очутившись в лагере рядом с домом, он испытал естественное желание повидать родителей и сестру, надеясь, что в них, как и в нем, прошлая враждебность смягчилась благодаря времени и разлуке. Получив отпуск, он как-то летним вечером отправился в путь, и вскоре после того, как взошла полная луна, подошел к гравийной дороге, которая вела к его родному дому.
Солдаты на войне быстро взрослеют, а в юности два года – долгий срок. Барр Ласситер считал себя стариком и готовился увидеть отчий дом в развалинах, а плантацию – в запустении. Однако на первый взгляд ничего не изменилось. При виде каждого дорогого и знакомого предмета на душе у него становилось тепло. Сердце билось учащенно, к горлу подступил ком. Сам того не сознавая, он ускорил шаг, потом почти побежал. Его длинная тень смешно пыталась угнаться за ним.
Света в доме не было, дверь была открыта. Он остановился рядом с дверью, чтобы отдышаться и успокоиться. Вдруг из дома вышел его отец с непокрытой головой и остановился у входа. Его освещал лунный свет.
– Отец! – воскликнул молодой человек, бросаясь к нему с распростертыми объятиями. – Отец!
Пожилой мужчина сурово посмотрел сыну в лицо; какое-то время он стоял неподвижно, а потом, не говоря ни слова, развернулся и скрылся в доме. Горько разочарованный, униженный, испытывая невыразимую боль и волнение, солдат опустился на грубо сколоченную скамью и дрожащей рукой подпер голову. Вскоре он опомнился; хороший солдат не считает отторжение поражением. Он встал и, переступив порог, очутился прямо в «гостиной».
Свет проникал в комнату через восточное окно, не завешенное шторами. У очага на низком табурете, единственном предмете мебели, сидела его мать и смотрела на холодные угли и остывший пепел. Он что-то ласково спросил у нее. Мать как будто нисколько не удивилась, но не ответила и даже не пошевелилась. Правда, муж наверняка успел сообщить ей о возвращении преступного сына. Барр Ласситер подошел ближе, собираясь положить руку на плечо матери. Вдруг из соседней комнаты вышла его сестра, посмотрела на него в упор, словно не узнавая, и вышла из комнаты через дверь, которая находилась у него за спиной. Он повернул голову, чтобы проследить за сестрой, а когда та скрылась, развернулся к матери, но оказалось, что она тоже ушла.
Барр Ласситер подошел к двери, через которую он вошел. Лужайку перед домом освещал дрожащий лунный свет; трава колыхалась, точно море, покрытое рябью. На ветру подрагивали ветви деревьев и их черные тени. Гравийная дорожка посреди лужайки выглядела шаткой, ненадежной; она словно уходила из-под ног. Молодой солдат понимал, что перед глазами у него все расплывается из-за слез. Они текли по лицу, блестели на мундире… Выйдя из дома, он вернулся в лагерь.
На следующий день, без какого-либо определенного намерения, руководимый каким-то смутным чувством, которое не мог назвать, он снова отправился к отчему дому. В полумиле от участка он встретил Башрода Албро, друга детства, с которым они вместе учились в школе. Тот тепло приветствовал его.
– Иду домой, – сказал солдат.
Друг детства довольно странно посмотрел на него, но ничего не сказал.
– Знаю, – продолжал Ласситер, – у родителей ничего не изменилось, но…
– Там много чего изменилось, – перебил его Албро, – все меняется. Я пойду с тобой, если не возражаешь. По пути поговорим.
Но по пути Албро молчал.
Вместо дома они увидели лишь почерневший от огня фундамент. Внутри, посередине, лежал пепел, спрессованный дождями.
Ласситер пришел в крайнее изумление.
– Я не знал, как тебе сказать, – вздохнул Албро. – Год назад, во время сражения, в твой дом попал снаряд федералов.
– А… где мои родные?
– Надеюсь, на небесах. Все были убиты снарядом.
Две военные казни
Весной 1862 года большая армия генерала Бьюэлла встала лагерем, зализывая раны и готовясь к кампании, которая окончилась победой при Шайло. Многие солдаты были необученными новобранцами, хотя некоторые успели побывать в переделках, участвовали в боях в горах Западной Виргинии и в Кентукки. Война шла недавно, и многие молодые американцы столкнулись с некоторыми не слишком привлекательными для себя особенностями. Главными из них были воинская дисциплина и субординация. Для человека, с молоком матери впитавшего ошибочное представление о том, что все люди рождены равными, безусловное подчинение командиру дается нелегко, а американские солдаты-добровольцы в те дни, когда они были еще зелеными новичками, усваивали дисциплину хуже остальных. Вот как получилось, что один из солдат Бьюэлла, рядовой Беннет Стори Грин, опрометчиво ударил офицера. Прослужи он больше времени, он бы так не поступил, а, по примеру сэра Эндрю Эгьючика из «Двенадцатой ночи», «подождал с вызовом, пока тот не издохнет». Но ему не дали времени обучиться воинской дисциплине. После жалобы офицера его тут же арестовали, судили военным судом и приговорили к расстрелу.
– Мог бы врезать мне в ответ и на том покончить, – сказал приговоренный жалобщику. – Как в школе, когда тебя еще называли просто Уиллом Дадли и мы с тобой были равны. Никто не видел, как я тебя ударил. Дисциплина бы сильно не пострадала.
– Бен Грин, наверное, ты прав, – ответил лейтенант. – Ты простишь меня? Я ведь для того к тебе и пришел.
Ответа не последовало. В палатку, где происходил разговор, просунул голову какой-то офицер и сказал, что время свидания истекло. На следующее утро, когда в присутствии всей бригады рядового Грина расстрелял отряд его товарищей, лейтенант Дадли повернулся спиной к печальному зрелищу и помолился о спасении души – и расстрелянного, и своей.
Через несколько недель после того случая ведущая дивизия Бьюэлла переправлялась через реку Теннесси, чтобы прийти на помощь разбитой армии Гранта. Близилась ночь, черная и грозовая. Дивизия шла по полям сражений, дюйм за дюймом приближаясь к врагу, который немного отступил для перегруппировки. Если бы не вспышки молнии, их окружал бы полнейший мрак. Он не развеивался ни на миг. В промежутках между раскатами грома слышны были стоны раненых, лежавших на поле. Солдаты двигались ощупью и иногда наступали на раненых и мертвых – последних было много.
Забрезжил серый рассвет, и наступающие остановились, чтобы построиться в боевой порядок. Вперед выдвинулись стрелки. Приказали произвести перекличку. Первый сержант в роте лейтенанта Дадли вышел вперед и начал выкликать фамилии солдат по алфавиту. Никаких списков у него не было; он полагался на свою память. Все шло гладко, пока он не дошел до буквы «Г».
– Горэм!
– Здесь!
– Грейрок!
– Здесь!
По привычке сержант крикнул:
– Грин!
– Здесь! – послышался звонкий, отчетливый ответ.
Солдаты зашевелились, задергались, словно их ударило током. Сержант побледнел и замолчал. К нему быстро подошел капитан и резко приказал:
– Вызовите его еще раз.
Судя по всему, не только члены «Общества психических исследований» сталкивались с непонятными явлениями из области неведомого.
– Беннет Грин!
– Здесь!
Услышав знакомый голос, все напряглись. Два солдата, между которыми обычно в строю стоял Грин, развернулись и посмотрели друг на друга в упор.
– Еще раз! – скомандовал непреклонный исследователь.
Сержант снова выкликнул расстрелянного. Голос у него дрожал.
– Беннет Стори Грин!
– Здесь!
Со стороны стрелков, стоявших почти на линии фронта, послышался выстрел. Просвистела пуля, словно отвечая на вопрос капитана:
– Какого дьявола это значит?
Вперед из второго ряда вышел лейтенант Дадли.
– Вот что это значит. – Он распахнул мундир и показал алое пятно на груди. Колени под ним подогнулись, он неуклюже упал и умер.
Позже полку приказали идти в тыл – линия фронта оказалась слишком плотной. Из-за какой-то ошибки в планах командования полк больше не попадал под огонь. И Беннет Грин, специалист по военным казням, больше не заявлял о своем присутствии.
Рассказ майора
По-моему, во времена Гражданской войны розыгрыши не были окружены такой дурной славой, как в наши дни. Несомненно, на подобное отношение влияла наша молодость. Тогда мужчины были значительно моложе, чем сейчас, а очень молодые люди не знают, куда девать силы, и потому склонны к грубым шуткам. Даже представить невозможно, какими юными были мужчины в начале шестидесятых! Средний возраст в федеральной армии составлял не более двадцати пяти лет; вряд ли большинству было больше двадцати трех. Но, поскольку никаких статистических данных у меня нет (вряд ли такие данные есть вообще), допустим, что средний возраст составлял двадцать пять лет. Конечно, в то героическое время двадцатипятилетний мужчина считался более взрослым, чем сейчас; последнее было понятно по одному взгляду. В лице тогдашнего воина не было заметно той незрелости, которая сразу бросается в глаза у его потомков. Достаточно мне взглянуть на сегодняшних молодых людей, и я вижу, насколько они юны. Однако во время войны мы вспоминали о возрасте мужчины, лишь если он доживал до очень преклонных лет, ведь тогда возраст оставлял на внешности гораздо более заметный след, чем в наши дни, наверное, из-за тяжелых условий службы, в том числе из-за увлечения спиртным. Видит бог, во время войны все мы обильно потребляли напитки, изготовленные из винограда и зерна. Помню, генерал Грант, которому тогда едва ли исполнилось сорок, казался мне, учитывая его привычки, неплохо сохранившимся стариком. Что же касается мужчин среднего возраста – скажем, от пятидесяти до шестидесяти, – все они казались мне древними хеттами или мафусаилами, место которым в музее. Поверьте, друзья мои, в то время мужчины были значительно моложе, чем в наши дни, но выглядели гораздо старше. Перемена разительная!
Повторяю, тогда грубые розыгрыши еще не вышли из моды, по крайней мере в армии. Возможно, в тылу подобным шуткам уже не было места, за исключением случаев, когда перебежчиков обмазывали смолой и обваливали в перьях. Всем вам, наверное, известно, кто такие «перебежчики», поэтому я, по своему обыкновению, перейду к сути дела без вводных замечаний.
Это произошло за несколько дней до сражения при Нашвилле. Враг вытеснил нас из Северной Джорджии и Алабамы. В Нашвилле мы закрепились и окопались, дожидаясь, пока наш командующий, Папаша Томас, спешно переправлял из Луисвилля подкрепления и припасы. Армия конфедератов, которой командовал Худ, частично осадила Нашвилл. Его войска находились так близко, что снаряды могли бы долететь до центра города. Как правило, от обстрелов он воздерживался – в городе жили многие родственники его солдат. Иногда я гадал, что чувствуют конфедераты, глядя поверх наших голов на свои дома, где их жены, дети или престарелые родители страдают от всевозможных лишений и, конечно (как они рассуждали), боятся варваров-янки.
Итак, в то время я служил в штабе дивизии. Имени командира не назову, потому что говорю правду, а у человека, о котором пойдет речь, наверняка остались родственники, которым огласка была бы неприятна. Наша штаб-квартира разместилась в большом доме неподалеку от линии фронта. Прежние хозяева, штатские, бежали в спешке, бросив все, как есть. Наверное, им негде было хранить вещи; они понадеялись, что небеса охранят их дом и имущество от алчности федералов и артиллерии конфедератов. К имуществу мы действительно относились весьма почтительно.
Как-то вечером, роясь в шкафах и чуланах в одной комнате, мы обнаружили большое количество женской одежды – платья, шали, чепцы, шляпки, нижние юбки и прочее; в то время я понятия не имел, как называется половина предметов гардероба. При виде такой красоты одного из нас посетила, как он выразился, «идея», которая очень понравилась остальным бездельникам и шалопаям; они встретили ее немедленным и дружным одобрением. Мы сразу же решили разыграть одного из наших товарищей.
Избранной нами жертвой стал адъютант – назовем его лейтенантом Хейбертоном. Он был хорошим солдатом – храбрым, как и все, кто когда-то носил шпоры. Однако имелся у него один существенный недостаток: он был сердцеедом и, как многие ему подобные, даже в те дни обожал рассказывать всем о своих похождениях. Истории о собственных победах на любовном фронте ему не надоедали. Думаю, не нужно говорить, как тягостны подобные рассказы для всех, кроме самого рассказчика. Они тягостны даже тогда, когда их излагают весело и с юмором, потому что все мужчины соперничают за внимание женщин, и рассказы об успехах возбуждают в слушателях угрюмое презрение, смешанное с недоверием. Слушателей не убедишь, что стремишься их развлечь; они не услышат в рассказе ничего, кроме выражения вашего же тщеславия. Более того, поскольку большинство мужчин, распутников или нет, желают, чтобы их считали повесами, хвастун, скорее всего, сделает неправильный вывод, узнав о вашем нежелании делиться собственными похождениями; он решит, что у вас их нет. С другой стороны, если слушатель не стесняется рассказывать о себе, хвастун обижается, потому что вы «заняли его место»: ему же всегда есть что сказать. Короче говоря, мужчина ни при каких обстоятельствах, даже из лучших побуждений, не может рассказывать о своих похождениях, не упав в глазах своих товарищей; в том я вижу их справедливое наказание. В молодые годы я и сам не страдал от отсутствия дамского внимания и храню многочисленные воспоминания, которыми, несомненно, мог бы поделиться, если бы не начал другой рассказ. Предпочитаю говорить на одну тему зараз и плавно двигаться от начала к концу, не отвлекаясь.
Следует заметить, что лейтенант Хейбертон отличался исключительной красотой и превосходными манерами. Судя по завистливым отзывам представителей моего пола, он был из тех, кого женщины называют «очаро-ва-ательным». Черты, благодаря которым мужчина становится привлекательным для женщин, в глазах других мужчин являются дополнительным недостатком. Во-первых, такие качества моментально распознают другие мужчины, особенно те, которым таких качеств недостает. Их обладателя обычно дразнят из соображений самозащиты. В присутствии дам, чье расположение мужчины стремятся завоевать, они стараются намекнуть на пороки «дамских угодников» и в целом отзываются о них довольно пренебрежительно, а своим женам, не стесняясь, плетут самые чудовищные небылицы. Их не сдерживает даже то, что «сердцеед» – их друг. Качества, которые втайне вызывают восхищение у них самих, побуждают предостерегать тех, для кого влечение стало бы гибельным. Поэтому очаровательному красавцу, которого обожают все дамы, знакомые с ним хорошо, но не слишком, приходится мириться с тем, что репутация бежит впереди него и в целом его считают бессовестным распутником, человеком порочным и недостойным – средоточием всех грехов. Отсюда вытекает вторая помеха, вызванная его очарованием: как правило, он такой и есть.
Считая, что однажды начатый рассказ не должен буксовать, я продолжаю. При нашем штабе служил один ординарец, который обладал явно женственными чертами лица и фигуры. У этого парня, не старше семнадцати лет, было идеально гладкое лицо, на котором выделялись большие лучистые глаза – должно быть, в дни его юности многие женщины ему завидовали. А какими же красивыми были женщины в те дни! И какими изящными! Южанки относились к нам, янки, довольно высокомерно, но мне подобное отношение кажется не таким невыносимым, как расчетливое равнодушие, с каким знаки внимания принимают дамы нынешнего поколения, напрочь лишенные сентиментальности и чуткости.
Итак, мы убедили – не стану говорить, с помощью каких доводов – молодого ординарца по имени Арман переодеться в женский наряд и изображать даму. Нарядив его – должен признать, из него вышла очаровательная девушка, – мы усадили его на диван в кабинете первого адъютанта. Его посвятили в тайну, как, собственно, и всех остальных, кроме Хейбертона и генерала; мы боялись, что наш розыгрыш вызовет его неодобрение.
Когда все было готово, я пошел к Хейбертону и сказал:
– Лейтенант, в кабинете первого адъютанта сидит молодая женщина, дочь мятежника, владельца этого дома. По-моему, она пришла проверить, в каком состоянии ее жилище. Никто из нас не знает, как говорить с ней, но уж ты-то все скажешь ей, как надо, – во всяком случае, правильным тоном. Ты не против поговорить с ней?
Конечно, лейтенант не был против. Он поспешно причесался и присоединился ко мне. Идя по коридору, мы наткнулись на грозное препятствие – генерала.
– Послушай, Бродвуд, – фамильярно обратился он ко мне, и я понял, что он в превосходном настроении. – В кабинете Лоусона сидит дама. Похоже, она очень хорошенькая – по-моему, явилась с каким-то поручением или просьбой. Будьте добры, проводите ее ко мне на квартиру. Не хочу обременять вас, юнцов, всеми делами нашей дивизии, – игриво добавил он.
Положение складывалось неловкое; нужно было что-то предпринять.
– Генерал, – сказал я, – вряд ли у дамы достаточно важное дело для того, чтобы беспокоить вас. Она – медсестра из санитарной комиссии, собирает все необходимое для больных оспой в своем госпитале. Я ей помогу…
– Не стоит беспокоиться. – Генерал покачал головой. – Думаю, Лоусон справится и сам.
Ах, отважный генерал! Глядя ему вслед и радуясь про себя успеху моей уловки, я не догадывался, что через неделю он «падет смертью героя». Генерал был не единственным из нашего небольшого военного подразделения, над кем нависла мрачная тень ангела смерти. Многие отчетливо слышали «хлопанье его крыльев». Несколько дней спустя, унылым декабрьским утром, мы с рассвета сидели верхом на обледенелых холмах, ожидая, когда генерал Смит начнет сражение, нас было восемь человек. К концу сражения нас осталось трое. Теперь всего один. Потерпите еще немного, представители расчетливого поколения! Он всего лишь один из ужасов войны, который забрел из своей эпохи в вашу. Он всего лишь безвредный скелет на вашем пиру и танце мира. Он отвечает на ваш смех и вашу легкую походку дрожащими пальцами и больной головой – хотя, найдя удобный случай и выбрав подходящую партнершу, он даст фору в танцах даже лучшим из вас.
Войдя в кабинет адъютанта, мы увидели, что там собрался весь штаб. Сам первый адъютант сидел за столом с чрезвычайно занятым видом. Интендант и врач сидели в эркере и играли в карты. Остальные рассредоточились по комнате; одни читали, другие негромко переговаривались. На диване, в самом темном углу, в некотором отдалении от всех групп, сидела «дама» под плотной вуалью и скромно смотрела в пол.
– Мадам, – начал я, подходя к дивану вместе с Хейбертоном, – этот офицер с радостью поможет вам всем, что в его силах. Доверьтесь ему.
Я с поклоном удалился в дальний угол комнаты и сделал вид, что участвую в общем разговоре, хотя понятия не имел, о чем шла речь, и отвечал невпопад. При ближайшем наблюдении становилось ясно, что все присутствующие внимательно наблюдали за Хейбертоном и лишь притворялись, будто заняты чем-то другим.
На него стоило взглянуть! Он казался воплощением идеальных манер диккенсовского Тарвидропа. Пока «дама» постепенно рассказывала об обидах со стороны беспутных солдат и упомянула несколько случаев нарушения прав собственности – среди прочего, кражу предметов ее одежды, – мы отвернулись, боясь расхохотаться. Хейбертон преисполнялся все большего сочувствия. Выражению его красивого лица мог бы позавидовать лучший актер. Он почтительно кивал, отпуская вежливые замечания, и мы невольно пожалели о том, что не можем сохранить его игру под стеклом, на радость потомству. Выражая сочувствие, он незаметно придвигал свой стул все ближе и ближе к дивану. Несколько раз он косился на нас, проверяя, смотрим мы на него или нет, но мы делали вид, будто увлечены другими делами. Тишину нарушали лишь наши негромкие голоса, тихий шелест карт и скрип пера по бумаге – первый адъютант исписывал страницу за страницей, сам не понимая, что пишет. Нет, было и еще кое-что: через большие промежутки времени слышался грохот: по нам стреляли из большой пушки. Враг забавлялся.
После каждого выстрела многие из нашей компании непроизвольно вздрагивали, но «дама» вздрагивала сильнее остальных. Иногда она привставала с дивана и всплескивала руками, являя собой живую картину страха и нерешительности. Казалось вполне естественным, что в такие минуты Хейбертон нежно усаживал ее на место, уверяя, что она в полной безопасности, и одновременно утешая ее. Спустя какое-то время он завладел ее ручкой, затянутой в перчатку, а потом подсел к ней на диван. И вот после очередного громкого взрыва он завладел обеими ее руками…
Послышался сильнейший грохот. Мы все вскочили с мест. Снаряд угодил в дом и взорвался в комнате над нами. На нас посыпалась штукатурка.
– Дьявол его побери! – вскричала скромная юная дама, тоже вскакивая на ноги.
Хейбертон, тоже вставший, застыл как статуя – как собственный надгробный памятник. Он не говорил, не двигался, но не сводил взгляда с лица ординарца Армана, который начал раздеваться и расшвыривать предметы дамского туалета, самым бесстыдным образом выставляя свои прелести напоказ. Ночь над освещенным лагерем и темной линией фронта ожила от нашего хохота. Мы не могли остановиться… Ах, как весело жилось в прежние героические времена, когда мужчины еще не разучились смеяться!
Постепенно Хейбертон опомнился. Окинув комнату уже не таким оцепенелым взглядом, он растянул губы в неискренней улыбке, покачал головой и хитро подмигнул:
– Ну, уж меня-то вам не обмануть!
Кто он такой?
I
Осмотр вместо приветствия
Однажды летней ночью на невысоком холме среди обширных лесов и полей стоял человек. По положению полной луны, которая клонилась к западу, он заметил то, чего не понял бы в других условиях: близился рассвет. Над землей стелился легкий туман, частично заволакивая низины; выше, в кронах деревьев, туман сгущался на фоне ясного неба. Вдали виднелись два или три фермерских дома, но ни в одном из них, естественно, не было света. Более того, если не считать собачьего воя вдали, нигде не было ни признака, ни намека на жизнь. Пес выл на одной ноте, скорее подчеркивая, чем развеивая ощущение одиночества.
Человек с любопытством озирался по сторонам. Местность выглядела знакомой, и все же он как будто никак не мог понять, кто он и где находится. Наверное, так мы поведем себя, восстав из мертвых, когда будем дожидаться призыва на Страшный суд.
В ста ярдах от него проходила прямая дорога, белевшая в лунном свете. Пытаясь, как скажут землемер или мореплаватель, сориентироваться на местности, человек медленно переводил взгляд туда-сюда и примерно в четверти мили южнее того места, где он стоял, заметил смутно серевшую в тумане группу всадников. Они скакали на север. За всадниками следовала колонна пехоты. При луне тускло поблескивали стволы ружей, лежащих на плечах. Пехотинцы маршировали медленно и молча. Еще одна группа всадников, еще одна рота пехоты, еще и еще одна – все они, не останавливаясь, проходили мимо холма, на котором стоял человек. За ними последовала артиллерийская батарея; канониры, скрестив руки, сидели на передках орудий или на зарядных ящиках. Нескончаемая процессия выходила из тумана на юге и исчезала в тумане на севере. До нашего наблюдателя не доносилось ни гула голосов, ни цокота копыт, ни скрипа колес.
В замешательстве человек решил, что он оглох. Произнеся последние слова вслух, он услышал собственный голос, показавшийся ему незнакомым. Незнакомыми были и звуки, и тембр… И все же он не оглох, а этого пока было достаточно.
Потом он вспомнил о природном явлении, получившем название «акустической тени». Если стоять в определенном месте, с какой-то стороны ничего не будет слышно. Во время битвы у Гейнс-Милл, в которой принимали участие сотни артиллерийских орудий, зрители, стоявшие в полутора милях на противоположной стороне долины Чикахомини, ничего не слышали, хотя отчетливо видели все. Бомбардировка Порт-Рояль, хорошо слышимая в Сент-Огастине, в ста пятидесяти милях к югу, оставалась совершенно неслышной в двух милях к северу при спокойной погоде. За несколько дней до капитуляции при Аппоматтоксе оглушительная канонада армий Шеридана и Пикетта не была слышна второму из двух командующих, который удалился от линии фронта всего на милю.
Такие подробности были неизвестны нашему герою, однако от его внимания не ускользнули другие поразительные особенности его положения. Бесшумный марш под луной очень встревожил его.
«Боже правый! – сказал он про себя, и ему снова показалось, будто его мысли произносит кто-то другой. – Если я не ошибаюсь, судя по их виду, мы проиграли сражение, и они идут в Нашвилл!»
Вдруг им овладело дурное предчувствие; ему показалось, что он скоро умрет. Обычно мы называем подобное чувство страхом. Человек быстро зашел за дерево, а молчаливые батальоны по-прежнему проходили мимо и исчезали в тумане.
Внезапно в затылок ему подул ветер. Повернувшись на восток, он заметил светло-серый свет на горизонте – первый признак наступающего дня. Дурное предчувствие усилилось.
«Надо уходить отсюда, – подумал он, – иначе меня обнаружат и возьмут в плен».
Он вышел из тени и быстро зашагал на восток. Добравшись до кедровой рощи, он оглянулся. Бесшумная армия скрылась из вида. В лунном свете лежала прямая и пустая белая дорога! И прежде озадаченный, он пришел в полное замешательство. Армия двигалась очень медленно; как могла она пройти так быстро? Он ничего не понимал. Шли минута за минутой; он утратил ощущение времени. Он напрасно ломал голову, пытаясь найти разгадку. Когда наконец он заставил себя стряхнуть оцепенение, над холмами уже показался краешек солнца. Но и при свете он не понял, что произошло, и по-прежнему был погружен в раздумья.
С обеих сторон лежали обработанные поля, на которых как будто совершенно не сказались разрушительные действия войны. Из труб над домами поднимались тонкие струйки сизого дыма, что свидетельствовало о том, что там готовятся к мирным дневным делам. Оборвав обращенный к луне заунывный вой, сторожевой пес бежал за негром, который вспахивал землю плугом, запряженным мулами. Герой рассказа с глупым видом смотрел на пасторальную картинку, как будто никогда в жизни не видел ничего подобного. Потом он приложил руку к голове, провел по волосам и, опустив руку, внимательно осмотрел ладонь. Очевидно успокоившись, он уверенно зашагал к дороге.
II
Если ты лишился жизни, обращайся к врачу
Доктор Стиллинг Мэлсон из Мерфрисборо возвращался от пациента, жившего в шести или семи милях от него, близ дороги на Нашвилл. Доктор провел у пациента всю ночь. С рассветом он сел на коня, как было заведено у докторов того времени и в тех краях, и отправился домой. Он проезжал в окрестностях поля боя у Стоун-Ривер. Вдруг с обочины дороги к нему подошел какой-то человек и по-военному отдал ему честь. Однако на нем был не военный головной убор; одет незнакомец был в штатское, да и вид у него был совсем не боевой. Доктор вежливо кивнул, подумав: возможно, необычное приветствие вызвано почтением к историческому месту. Так как незнакомец, очевидно, желал с ним переговорить, доктор придержал коня и стал ждать.
– Сэр, – сказал незнакомец, – хотя вы и штатский, вы, возможно, враг.
– Я врач, – последовал невозмутимый ответ.
– Благодарю вас, – ответил незнакомец. – Я лейтенант из штаба генерала Хейзена… – Он пристально посмотрел на собеседника и уточнил: – Федеральной армии.
Врач кивнул.
– Будьте добры, – продолжал лейтенант, – скажите, что здесь произошло. Где армии? Кто победил в сражении?
Врач с любопытством осматривал своего собеседника. Профессиональный внимательный осмотр затянулся и грозил нарушить рамки вежливости.
– Простите, – с улыбкой произнес доктор, – тому, кто задает вопросы, положено рассказать кое-что о себе. Вы ранены?
– Кажется, да… но не серьезно. – Собеседник доктора снял свою мягкую шляпу, провел рукой по голове, по волосам, а потом внимательно оглядел ладонь. – В меня попала пуля, и я потерял сознание. Должно быть, меня только оцарапало… пуля прошла по касательной. Я не вижу крови и не чувствую боли. Мне не нужно лечение. Будьте добры, скажите, где командование? Любая дивизия федеральной армии… если вам известно, где они находятся.
Доктор снова ответил не сразу; он вспоминал, что записано в его учебниках о людях, забывших, кто они такие. Считается, что память легче восстанавливается в знакомой обстановке. Наконец он посмотрел незнакомцу в лицо, улыбнулся и заметил:
– Лейтенант, на вас нет формы, которая подтверждала бы ваше звание и род войск.
Незнакомец оглядел свою штатскую одежду, посмотрел на доктора и нерешительно ответил:
– Да, правда… я… не совсем понимаю.
По-прежнему глядя на него внимательно и вместе с тем сочувственно, доктор прямо спросил:
– Сколько вам лет?
– Двадцать три. Хотя какое это имеет отношение к делу?
– Вы не выглядите на двадцать три; я бы не дал вам столько.
– К чему сейчас обсуждать мой возраст?! – воскликнул его собеседник, очевидно теряя терпение. – Меня интересует армия. Менее двух часов назад мимо меня по дороге на север проследовала колонна войск. Вы должны были ее встретить. Пожалуйста, скажите, какого цвета была их форма, которую мне не удалось разглядеть в тумане, и больше я вас не побеспокою.
– Вы совершенно уверены, что видели тех людей?
– Уверен ли? Боже мой, сэр, я мог бы их пересчитать!
– Знаете, – заметил врач, решив, что напоминает себе разговорчивого цирюльника из «Тысячи и одной ночи», – то, что вы говорите, очень любопытно. Я не встретил никаких войск.
Его собеседник холодно посмотрел на него, как будто сам усмотрел в нем сходство с цирюльником.
– Вы просто не хотите мне помочь, – сказал он. – В таком случае можете убираться к дьяволу!
Он развернулся и зашагал прочь – напрямик, по росистому полю, не глядя себе под ноги. Его невольный обидчик спокойно смотрел ему вслед из седла, пока странный человек не скрылся за рощей.
III
Как опасно смотреться в лужу
Сойдя с дороги, человек вынужден был замедлить шаг и пробирался вперед зигзагами. Его все больше одолевала усталость. Отчего он так устал? Возможно, от разговора с болтливым сельским доктором. Усевшись на камень, он положил одну руку на колено, тыльной стороной вверх, и посмотрел на нее. Рука была худой и высохшей. Он поднес обе руки к лицу, провел ладонями по щекам. Лицо было морщинистым и впалым; он мог прощупать морщины кончиками пальцев. Как странно! Простая царапина от пули и краткая потеря сознания не способны так быстро превратить человека в развалину!
– Должно быть, я долго провалялся в госпитале, – вслух произнес он. – Ну конечно… какой же я дурак! Сражение было в декабре, а сейчас лето! – Он рассмеялся. – Ничего удивительного, что он принял меня за сбежавшего сумасшедшего. Он ошибся. Я обычный пациент.
Взгляд его упал на небольшой участок земли, огороженный невысокой каменной оградой. Он машинально встал и подошел к ней. В центре участка стоял массивный прямоугольный памятник из тесаного камня. С годами памятник побурел, раскрошился по углам, зарос мхом и лишайником. Между массивными плитами проросла трава, раздвинувшая края соседних плит. Время не пощадило прочное сооружение; вскоре его можно будет сравнить с «камнем из Ниневии и Тира». Вдруг он заметил с одной стороны надпись и различил знакомое имя. Дрожа от возбуждения, человек склонился над оградой и прочел:
БРИГАДА ХЕЙЗЕНА
Человека замутило, у него закружилась голова. Он отошел от стены. Совсем рядом он заметил небольшое углубление в земле; после недавнего дождя там осталась лужа чистой воды. Надеясь, что придет в чувство, он подполз к луже, приподнялся на локтях и, словно в зеркале, увидел в воде свое лицо. Он испустил ужасный крик. Руки больше не держали его. Он упал лицом в лужу и отказался от жизни, которая протянулась в другую жизнь.
Человек с двумя жизнями
Вот странная история Дэвида Уильяма Дака, рассказанная им самим. Дак – старик, который живет в Ороре, штат Иллинойс. В целом его уважают, хотя и прозвали Дохлым Даком.
Осенью 1866 года я служил рядовым в Восемнадцатом пехотном полку под командованием полковника Каррингтона. Мой полк был расквартирован в форте Фил-Кирни. История форта известна, особенно сражение, получившее название «резня Феттермана», когда индейцы, имевшие многократное численное превосходство, уничтожили отряд капитана Феттермана, куда входил 81 человек, и перебили всех. Полковник Каррингтон поручил капитану, человеку храброму, но опрометчивому, лишь сопровождать обоз с дровами. Проигнорировав приказ Каррингтона, он погнался за небольшим конным отрядом индейцев и вскоре очутился в ловушке… Когда это случилось, я пробирался с важными депешами в форт Ч. Ф. Смит, что на реке Биг-Хорн. Так как те края кишели враждебно настроенными индейцами, я передвигался по ночам, а перед рассветом старался как можно лучше спрятаться. Поэтому я шел пешком, вооруженный винтовкой Генри. В моем вещмешке имелись припасы на три дня.
На второй день я набрел на неширокий каньон, спрятанный, как мне показалось, за гребнем скалистых гор. В нем было много крупных валунов, упавших с горных склонов. За одним из них, в зарослях полыни, я приготовил себе постель и вскоре заснул. Мне показалось, что я едва успел закрыть глаза, хотя на самом деле было уже около полудня, когда меня разбудил ружейный выстрел. Пуля ударила в валун надо мной. Оказалось, что меня выследил и почти окружил отряд индейцев. Целиться в меня сверху было неудобно, поэтому стрелявший не попал в меня. Над тем местом, где он прятался, вился дымок, который его выдал. Вскочив, я мгновенно сбил его, и он покатился вниз по склону. Пригнувшись, я побежал зигзагами в зарослях полыни, а невидимые враги осыпали меня пулями. Мошенники не вставали и не преследовали меня, что показалось мне странным: по моему следу они наверняка поняли, что им придется иметь дело лишь с одним человеком. Вскоре причина их бездействия стала мне ясна. Не пробежал я и ста ярдов, как пришлось остановиться. То, что я принял за каньон, оказалось глубоким ущельем. Оно оканчивалось вогнутой скалой, почти вертикальной и лишенной растительности. Я попал в ловушку, как медведь в берлоге. Гнаться за мной не было необходимости; им оставалось только ждать.
Они ждали. Два дня и две ночи, присев за валуном, увенчанным мескитовыми деревьями, с утесом за спиной, страдая от жажды и почти без надежды на спасение, я стрелял в преследователей издали, находя их по дымкам от их ружей после того, как они стреляли в меня. Конечно, ночью я не смел сомкнуть глаз, и самой жестокой пыткой стала бессонница.
Утром третьего дня я решил, что мне конец. Помню, довольно смутно, что в отчаянии и горячке я выскочил на открытое место и начал палить из ружья не целясь. Что было дальше, я не знал.
Потом я пришел в себя в сумерках, когда выбирался из реки. На мне не было ни клочка одежды, и я понятия не имел, где нахожусь. Всю ту ночь, страдая от холода, стерев ноги в кровь, я шел на север. К рассвету я добрался до форта Ч. Ф. Смит, места моего назначения, однако без депеш. Первым, кого я встретил, оказался сержант по имени Уильям Бриско, которого я очень хорошо знал. Можете себе представить его изумление, когда он увидел меня в таком состоянии, и мое изумление, когда он спросил, кто я такой.
– Дейв Дак, – ответил я. – Кто же еще?
Он смотрел на меня круглыми глазами.
– Да, ты похож на него, – сказал он, почему-то делая шаг назад, а потом спросил: – Что случилось?
Я рассказал, что со мной произошло. По-прежнему не сводя с меня взгляда, он выслушал меня и сказал:
– Дружище, если ты Дейв Дак, должен тебе сообщить, что два месяца назад я тебя похоронил. Во время вылазки с небольшим отрядом разведчиков я нашел твое тело, продырявленное пулями. С прискорбием вынужден добавить, что с тебя сняли скальп и причинили много других увечий – именно в том месте, где ты, по твоим словам, сражался. Пойдем ко мне в палатку, я покажу тебе твою одежду и несколько писем, которые я при тебе нашел. Твои депеши у коменданта.
Он исполнил свое обещание. Показал мне одежду, которую я сразу же надел на себя; отдал письма, которые я сунул в карман. Сержант не возражал. Затем он отвел меня к коменданту, который выслушал мой рассказ и холодно приказал Бриско отвести меня на гауптвахту. По пути я спросил:
– Билл Бриско, ты в самом деле похоронил тело, которое нашел в этой одежде?
– Конечно, – ответил он, – я же тебе сказал. Там в самом деле был Дейв Дак, большинство наших его знали.
Так что, проклятый самозванец, лучше признавайся, кто ты такой!
– Хотелось бы мне самому это знать, – ответил я.
Через неделю я бежал с гауптвахты и постарался поскорее убраться из тех мест. Дважды я возвращался, разыскивая то судьбоносное место в горах, но так и не смог его найти.
Другие жильцы
– Чтобы сесть на тот поезд, – сказал полковник Леверинг в отеле «Уолдорф-Астория», – вам придется почти всю ночь провести в Атланте. Красивый город, но не советую вам останавливаться на ночлег в «Бретхитт-Хаус», хотя он и находится в центре. Это старое деревянное здание, которое срочно нуждается в ремонте. В стенах есть дыры, сквозь которые может пройти кошка. Двери номеров не запираются на замки. Из мебели в них лишь один стул, а кровать не застелена бельем – есть только матрас. Кроме того, нельзя быть уверенным в том, что вы будете единственным обладателем даже таких жалких удобств; возможно, вам придется делить номер с другими… Иными словами, отель отвратительный, сэр!
Я попал туда в самую неподходящую ночь. Пришел я поздно, и в номер на первом этаже меня провел постоянно извиняющийся ночной дежурный. Он нес сальную свечу, которую заботливо оставил мне. После утомительного двухдневного путешествия по железной дороге я устал; к тому же я еще не совсем оправился после огнестрельной раны головы, полученной в стычке. Вместо того чтобы поискать жилье получше, я лег на матрас, не раздеваясь, и заснул.
Проснулся я среди ночи. Взошла луна. Ее лучи проникали сквозь незанавешенное окно, освещая комнату тусклым голубоватым светом, который почему-то показался мне зловещим, хотя должен признаться, ничего необычного в нем не было, самый обыкновенный лунный свет! Представьте мое удивление и возмущение, когда я увидел, что на полу лежат не менее дюжины других постояльцев! Я сел, ругая владельцев жуткого отеля, и уже собирался бежать ругаться с ночным дежурным – тем, что вел меня по коридору с виноватым видом и дал мне сальную свечу, – как вдруг я заметил нечто странное и словно оцепенел. Как пишут в романах, я «застыл от ужаса». Дело в том, что странные постояльцы, судя по всему, были мертвыми!
Они лежали на спине, с трех сторон комнаты, ногами к стене. С четвертой стороны, дальней от двери, находились моя кровать и стул. Хотя лица у всех были накрыты, но я без труда мог видеть под белыми саванами очертания профилей, носы и подбородки двух тел, лежавших ближе к окну.
Решив, что мне снится страшный сон, я попробовал закричать, как бывает во время кошмара, но не сумел издать ни звука. Наконец после отчаянных усилий я спустил ноги на пол, пройдя между двумя рядами мертвецов, мимо двух тел, лежавших ближе к двери, покинул жуткий номер и побежал в контору. Ночной дежурный сидел за конторкой при тусклом свете еще одной сальной свечи. Увидев меня, он не встал, а просто сидел на месте и смотрел на меня. Должно быть, тогда я и сам напоминал труп. Только тогда я сообразил, что прежде ни разу не разглядывал его как следует. Он был невысокого роста, с бескровным лицом, а таких белых, пустых глаз я никогда не видел. В них было не больше выражения, чем в тыльной стороне моей ладони. Одежда его была грязно-серого цвета.
– Будьте вы прокляты! – вскричал я. – Кто вы такой?
Меня била крупная дрожь; собственный голос показался мне незнакомым.
Ночной дежурный встал, поклонился, словно извиняясь, и… вдруг пропал. В тот же миг я почувствовал, как кто-то сзади положил руку мне на плечо. Представьте себе мое состояние! Несказанно напуганный, я развернулся и увидел перед собой дородного джентльмена с добрым лицом, который спросил:
– В чем дело, друг мой?
Я все ему рассказал, и прежде чем я дошел до конца, он сам побледнел.
– Послушайте, – сказал он, – вы правду говорите?
Я уже успел взять себя в руки; ужас уступил место возмущению.
– Если сомневаетесь, – ответил я, – я изобью вас до полусмерти!
– Нет, – ответил он, – не надо. Просто сядьте и послушайте. Это не отель. Раньше здесь действительно был отель, потом здесь устроили госпиталь. Теперь дом пустует и ждет арендаторов. В комнате, о которой вы упомянули, находилась мертвецкая – и она никогда не пустовала. Тот, кого вы называете ночным дежурным, раньше действительно служил при отеле, а позже принимал пациентов. Не понимаю, как он здесь оказался. Он умер несколько недель назад.
– А вы кто такой? – выпалил я.
– Я охраняю участок. Проходил мимо и, увидев свет, зашел выяснить, в чем дело. Давайте-ка заглянем в ту комнату, – предложил он, беря со стола чадящую свечу, но я воскликнул: «Когда ад замерзнет!» – и выбежал на улицу…
– Сэр, – продолжал полковник, – этот «Бретхитт-Хаус» в Атланте страшное место! Не останавливайтесь там!
– Боже сохрани! Ваш рассказ о нем не внушает оптимизма. Кстати, полковник, когда все это произошло?
– В сентябре 1864 года, вскоре после осады.
На горе
Говорят, попав в окрестности Чит-Маунтин, лесорубы увидели, что там хорошо. Я слышал, что какие-то богатые джентльмены создали там заповедник. Тамошние края, несомненно, богаты лесом и дичью, но кое-чего там недостает. Вглядываясь в прошлое сквозь завесу времени толщиной почти в полвека, я вижу тот край подлинным Зачарованным царством; Аллеганы же представляются Отрадными горами из «Пути паломника». Снова передо мной предстают их окутанные сизым туманом вершины, уходящие вдаль за багряными сонными долинами, в которых, как кажется, всегда полдень. Вдалеке, там, где горы встречаются с небом, можно заметить какой-то изъян в оттенке: в синем тумане над главным хребтом видны серые полосы – дым над вражеским лагерем.
Дело было осенью «самого незабываемого года», 1861-го от Рождества Христова, первого года нашей героической эпохи, когда небольшой бригаде необстрелянных солдат – в те дни все солдаты были необстрелянными – приказали перейти границу Огайо. Вследствие различных превратностей судьбы и плохого управления новобранцы, к их крайнему изумлению, очутились на перевале через Чит-Маунтин. Им приказали охранять дорогу, которая вела из ниоткуда на юго-восток. Некоторым из нас летом, после того как президент призвал записываться добровольцами, уже довелось послужить в «трехмесячных полках». Остальные относились к нам с глубоким уважением, считая «старыми вояками» (по-моему, месяцы нашей службы приравнивались остальными годам к двадцати). Мы, считая себя настоящей «военной косточкой», необычайно важничали и задирали нос; некоторые дошли до того, что регулярно застегивали мундиры и причесывались. Да, мы участвовали в боях; выбили конфедератов в сражении при Филиппи, «первом сражении войны», и понесли первые потери в битве при Лорел-Хилл и Каррик-Форде, откуда враг бежал, пытаясь, бог знает почему, оторваться от нас. Теперь мы всерьез вознамерились покончить с мятежниками, ведь мы ни на миг не сомневались в том, что мятежники – изверги, проклятые Богом и ангелами; истребление их силой оружия каждый наш молодой человек считал своей святой обязанностью.
Местность была незнакомой, странной. Пока мы не переправились через реку Огайо, девять из десяти наших солдат никогда в жизни не видели ничего выше церковной колокольни. При виде гор они испытали подлинное благоговение. Равнинным жителям, выросшим в Огайо или Индиане, горная местность казалась настоящим краем чудес. Пространство словно приобрело еще одно измерение: помимо длины и ширины, оно получило объем.
В литературе можно найти много доказательств того, что наши великие предки смотрели на горы с отвращением и ужасом. Еще в XVII веке поэты дружно поносили их. Имей они несчастье прочесть первые строки поэмы «Радости надежды», наверняка решили бы, что ее автор, мастер Кэмпбелл, повредился рассудком и его следует посадить под замок, чтобы он не причинил себе вреда.
Жители равнин, попавшие на Чит-Маунтин, с молоком матери впитали иные взгляды. Для них западная часть Виргинии – штата Западная Виргиния тогда еще не существовало – была Страной чудес. Как мы восхищались дикой красотой того края! С какой неподдельной радостью вдыхали мы еловые и сосновые ароматы! С каким благоговением смотрели мы на заросли лавра – как нам казалось, того самого лавра, листьями которого не брезговали прославленные древние римляне. Они носили лавровые венки – возможно, избавлявшие от головной боли. Из корневищ лавра мы вырезали кольца и трубки. Мы собирали смолу и посылали ее в письмах своим любимым. Мы взбирались на все холмы возле наших кордонов и называли их «горами».
Кстати, в те безмятежные дни, когда над всеми речушками летали зимородки, мы приняли участие еще в одном сражении. Оно не вошло в анналы, хотя имело вполне определенную цель. Впоследствии некоторые из нас, побежденных, довольно удачно называли ту операцию «разведкой боем». Итак, проделав долгий марш, мы залегли перед укрепленным лагерем противника на дальнем краю долины. Наш опытный командир позаботился о том, чтобы мы находились вне пределов досягаемости выстрелов противника. Недостаток такого расположения заключался в том, что и мы не могли поражать врагов, ведь наши винтовки были не лучше, чем у них. К нашему большому сожалению, в распоряжении противника имелось несколько артиллерийских орудий, очень хорошо защищенных, и с их помощью он наносил нам сильнейший урон. Поэтому мы отступили и вернулись на первоначальные позиции, оставив немногочисленных убитых.
В число убитых входил солдат из моей роты по фамилии Эбботт; в том, что я запомнил его фамилию, нет ничего удивительного. Смерть Эбботта была необычной. Он лежал на животе, и его поразило в бок осколком пушечного ядра, которое катилось по земле. Когда осколок вынули, увидели, что ядро было отлито на каком-то частном литейном заводе, чей владелец, видимо, человек экономный, пусть и в ущерб баллистике, поставил на ядре «клеймо»: выдавил свою фамилию «Эбботт». Так мне говорили – сам я при том не присутствовал.
Позже, когда ночи стали промозглыми, а утреннее солнце как будто подрагивало от холода, мы поднялись к вершине Чит-Маунтин, чтобы охранять перевал, которым никто не хотел идти. Здесь мы рубили деревья и строили огромные жилища (по обе стороны от дороги, ведущей из ниоткуда на юго-восток), в которых могла бы разместиться целая армия. Мы пробили в стенах множество бойниц для расстройства планов противника. О, как мы гордились, когда рубили и тащили на себе длинные бревна! Как точно мы укладывали их одно на другое, подгоняли и обтесывали! Двери, на которые мы навешивали засовы, были огромными, как мачты какого-нибудь флагманского корабля. После того как мы все сделали, к нам наведался какой-то чин из регулярной армии, переговорил с нашим командиром, и нам приказали насыпать высокие брустверы по одной стороне дороги (оставив вторую незащищенной) и разбить лагерь снаружи, в палатках! Армейский начальник побоялся приказывать нам разрушить наши вавилонские башни, и их основания целы по сей день; они служат памятниками изобретательности американских солдат-волонтеров.
Мы стали первыми егерями на Чит-Маунтин: хотя охотились и в сезон, и вне сезона и добывали зверя на огромном пространстве, куда осмеливались заходить, убили, наверное, меньше дичи, чем какой-нибудь браконьер-одиночка, которого мы спугнули. В тех краях в изобилии водились медведи и олени. Часто в зимние дни, увязая по колено в снегу, автор этого очерка выслеживал медведя до самой берлоги – где, впрочем, его и оставлял. Я согласен с моим покойным другом, поэтом Робертом Уиксом, который считал, что «погоня важнее захвата».
Несомненно, богатые охотники-любители, которые устроили на Чит-Маунтин заповедник, найдут там много дичи, если она не вымерла после 1861 года. После нас зверей там оставалось изрядно.
Впрочем, не вся наша жизнь в том диком краю, поросшем мощными елями и соснами, перемежаемыми низинами, сводилась к охоте и праздности. Время от времени нам приходилось немного воевать. Иногда происходили «стычки на заставах». Иногда в наше расположение проникал бесшабашный разведчик – боюсь, ему приказывали лишь создавать видимость деятельности; едва ли он надеялся достичь каких-то военных результатов. Но однажды прошел слух, что в нескольких милях от нас во вражеском лагере, расположенном на вершине главного хребта Аллеганских гор, началось движение. Часто, изнывая от скуки, мы наблюдали за сизым дымом над тем лагерем. Враг двигался, как было принято в начале войны, в две колонны; они должны были атаковать противника одновременно с двух сторон. Идя по тайным тропам под водительством ненадежных проводников, колонны натыкались в пути на непредвиденные препятствия. Зачастую они расходились на несколько миль и не могли связаться друг с другом. Поэтому такие марши редко завершались успехом. Пользуясь полученными сведениями, противник разбивал наступающие колонны по одной или, разбив первую, обращал вторую в бегство.
Спускались ли мы погожим зимним днем с нашего орлиного гнезда или погожей зимней ночью взбирались на противоположный лесистый склон, мы наслаждались романтичными видами. Мы любовались сонными, залитыми солнцем равнинами и полянами под косыми лучами лунного света. Долина Гринбрайер уходила вдаль, к неведомым нам спящим городам. Сама река скрывалась под своим «астральным телом» тумана! Кроме того, нас бодрил пряный привкус опасности.
Услышав впереди выстрелы, мы надолго залегли в ожидании. Когда все стихло, мы двинулись дальше. На обочинах дороги кто-то лежал… точнее, что-то лежало. Во время привалов мы с любопытством приподнимали края одеял, которыми были накрыты изжелта-бурые лица. Какими отвратительными казались нам они! Окровавленные, они скалили зубы, а их пустые глазницы смотрели вверх. От мороза их лохмотья задубели. Наш патриотизм нисколько не ослабел, однако мы не хотели так окончить свои дни. В течение часа после страшной находки все молчали, не дожидаясь приказа командиров.
Возвращаясь тем же путем на следующий день, побитые, понурые и усталые, мы, несмотря на слабость поражения, все же заметили, что трупы лежат по-другому. Кроме того, они как будто избавились от части одежды; лохмотья в беспорядке валялись вокруг. Лица мертвецов также утратили бесстрастное выражение, потому что лиц у них больше не было.
Как только голова нашей медленно бредущей колонны поравнялась с тем местом, где лежали трупы, началась беспорядочная пальба. Можно было бы подумать, что живые отдают почести мертвым, но нет. Живые расстреливали военных преступников – стадо свиней. Они жрали наших павших, но мы – какое трогательное великодушие! – не съели их.
Да, даже в 1861 году на Чит-Маунтин часто стреляли по самым разным поводам.
Что я увидел при Шайло
I
Перед вами простая история сражения; ее мог бы поведать обычный солдат, не литератор, читателю – не солдату.
Утро воскресенья 6 апреля 1862 года выдалось солнечным и теплым. Побудку протрубили довольно поздно, потому что командование собиралось устроить день отдыха для войск, утомленных долгим маршем. Солдаты сидели вокруг бивуачных костров; одни готовили завтрак, другие не спеша осматривали оружие и снаряжение, готовясь к неизбежному смотру; третьи довольно вяло, но упорно спорили на вечные темы: сроки и цели нашей кампании. Часовые с бесстрастным видом бродили туда-сюда – подобную вольность не потерпели бы в другое время. Некоторые из них совсем не по-военному хромали натертыми ногами. На небольшом расстоянии за пирамидами с оружием стояли несколько палаток, откуда время от времени выглядывали растрепанные офицеры; они посылали денщиков за водой, приказывали выбить мундир или начистить ножны. Подтянутые молодые вестовые, доставлявшие, судя по всему, не имевшие большого значения депеши, понукали своих ленивых коней, пробираясь среди солдат и словно не слыша их добродушного подшучивания. Негритята, которые очутились в лагере непонятно как и почему, валялись на земле, размахивая длинными ногами, или мирно дремали, не ведая о грубых шутках, которые задумывали белые.
Вскоре подняли флаг на флагштоке у штаб-квартиры; прежде безжизненно поникший, он гордо развевался на ветру. В тот же миг послышался глухой далекий рокот, как будто вдалеке вздохнул огромный зверь. Флаг замер и словно прислушался. Обитатели лагеря ненадолго умолкли; потом гул голосов послышался снова. Многие повскакали на ноги; несколько тысяч сердец забились учащенно.
Флаг снова подал сигнал, и снова с ветром до нашего слуха донесся долгий, глубокий вздох стальных легких. Как будто повинуясь отрывистым командам, солдаты вскакивали по стойке смирно. Встали даже негритята. После я видел, как такое же действие оказывали землетрясения; тогда так же дрожала земля. Умные повара снимали дымящиеся котлы с огня и окружали их, отгоняя остальных. Куда-то скрылись конные вестовые. Офицеры, пригнувшись, выбегали из палаток и собирались группами. Лагерь превратился в настоящий пчелиный улей.
Теперь пушечные залпы слышались через равные промежутки времени – то сильно и ровно бился пульс военной лихорадки. Флаг взволнованно хлопал, с какой-то ожесточенной радостью демонстрируя звезды и полосы. К группе офицеров, стоявших в тени флагштока, подскакал откуда-то – словно вырвался из-под земли в облаке пыли – верховой адъютант, и в тот же миг послышались резкие, чистые звуки горна, которые подхватывали и повторяли другие горны, до самых бурых и ровных полей, опушки леса, которая уходила к дальним холмам, и невидимых долин позади. За ясными сигналами следовали слабые отголоски. Солдаты строились возле пирамид с оружием. Ибо горнисты трубили не призыв сниматься с лагеря, перед которым убирали палатки; то был сигнал «сбора», который проникает в самое сердце, как вино, и пьянит кровь, как поцелуи красивой женщины. Кто из слышавших такие сигналы, перекрывающие грохот пушек, не испытывал от них безумного опьянения?
II
В Кентукки и Теннесси конфедераты отступали и в конце концов потеряли Нашвилл. Удар был тяжелым; победителю, вместе со стратегически важными местами, досталось огромное количество военного оборудования. Генерал Джонстон вытеснил армию Борегара к Коринфу на севере Миссисипи. Там Борегар надеялся набрать рекрутов и пополнить боеприпасы, чтобы можно было возобновить наступление и вернуть утраченную территорию.
Городок Коринф считался проклятым местом – «столицей болот». Он находится в двух днях пути к западу от реки Теннесси, которая в тех краях и дальше, на протяжении ста пятидесяти миль, где она впадает в Огайо у Падаки, течет почти точно на север. Река судоходна до того места – то есть до поселка Питтсбург-Лэндинг, переходящего в Коринф; городок словно выходит из лесной чащи, изобилующей оврагами и заболоченными протоками, которые текут неизвестно куда и впадают в реку под арками ветвей, густо поросших «испанским мхом». В некоторых местах протоки перегорожены упавшими деревьями. Порой дорога на Коринф превращается в рукав реки Теннесси, чьим устьем служит Питтсбург-Лэндинг. В 1862 году там были поля и несколько домов; теперь там находится национальное кладбище и произведены прочие изменения.
Именно у Питтсбург-Лэндинг Грант расположил свою армию. Сзади находилась река. Попасть на другой берег можно было на двух маленьких пароходиках. С востока для соединения с Грантом из Нашвилла двигался генерал Бьюэлл со своей тридцатитысячной армией. Часто спрашивают, почему генерал Грант поспешил до прихода Бьюэлла занять вражеский берег реки ввиду превосходящих сил противника. Бьюэллу предстоял долгий путь; может быть, Гранту просто наскучило ждать. Безусловно, надоело ждать Джонстону, поскольку серым утром 6 апреля, когда ведущая дивизия Бьюэлла разбила бивуак в восьми – десяти милях южнее, неподалеку от Саванны, конфедераты, за два дня до того вытесненные из Коринфа, напали на первые бригады Гранта и уничтожили их.
Грант находился в Саванне, но успел прибыть в Лэндинг и увидел, что его лагерь захвачен врагом, а остатки его разбитой армии оттеснены к непроходимой реке. Помню, как мы, находившиеся тогда в Саванне, получили весть о разгроме. Ее принес ветер – посланец, который не любит подробностей.
III
На берегу реки Теннесси, напротив Питтсбург-Лэндинг, высятся невысокие голые холмы, частично окруженные лесом. В сумерках, под вечер 6 апреля, казалось, будто это открытое пространство, хорошо видное с противоположного берега, откуда за ним встревоженно наблюдали тысячи глаз, расчерчено длинными темными линиями, к которым постоянно добавлялись новые линии. Те «линии» были авангардом дивизии Бьюэлла, которая подошла к реке со стороны Саванны. Они шли по краю, изобиловавшему бесконечными болотами и непроходимыми «поймами», поросшими сырой растительностью. Они прибывали на место действия, выбившись из сил, со стертыми в кровь ступнями, слабыми от голода.
Они добрались до места очень быстро. Некоторые полки потеряли до трети численности. Усталые солдаты падали, как подстреленные, и их бросали приходить в себя или умирать. Там, куда их позвали, едва ли можно было вылечить физическую усталость одной лишь силой духа. Правда, всюду слышался грохот канонады, под ногами дрожала земля. Если верить теории преобразования силы, солдаты могли получать энергию из каждого удара, который волной проходил по их телам. Может быть, эта теория лучше, чем любая другая, объясняет невероятную выносливость солдат в бою. Впрочем, глядя на происходящее обычным взглядом, многие впадали в отчаяние.
Перед нами бежала бурная река, взбаламученная падающими ядрами. Местами воды не было видно под клубами стелющегося над ней сизого дыма. Два пароходика хорошо справлялись со своими обязанностями. Они подходили к нашему берегу порожняком, а отчаливали заполненными до отказа. Казалось, они вот-вот перевернутся! Никто не видел противоположный берег; пароходики выходили из тумана, принимали на борт очередных пассажиров и исчезали во мраке. Но на высотах над нами пылало сражение; загорались и ежесекундно гасли тысячи факелов. В небе то и дело загорались яркие сполохи, и на их фоне чернели ветви деревьев. То здесь, то там поодиночке и группами вспыхивали пожары. Языки пламени ползли к нам, словно приглашали к себе. За ними следовали очередные ослепительные вспышки; над ними поднимались клубы дыма, сопровождаемые странным металлическим звоном взрываемых ядер. За ними следовало музыкальное жужжание осколков, летевших во все стороны; мы невольно морщились. Правда, осколки почти не причиняли ущерба. Повсюду слышались самые разные звуки. Справа и слева сухо трещали винтовочные выстрелы; прямо перед нами треск сменялся вздохами и глухим ворчаньем. Опытные солдаты понимали, что враг стреляет по дуге, хордой которой выступала река. Выстрелы то и дело перемежались оглушительными взрывами и грохотом, свистом шальных пуль и дребезжанием конических снарядов. Иногда до нас доносились слабые, разрозненные крики «Ура!», объявлявшие о временной или частичной победе. Время от времени на фоне вспышек за деревьями можно было видеть движущиеся черные фигурки; издали казалось, будто размером они не больше пальца. При виде их я невольно вспоминал демонов в старинных аллегорических оттисках с изображением ада. Для того чтобы уничтожить наступавших при дневном свете, врагу потребовался бы всего час времени. И пароходики в таком случае оказали бы врагу услугу, привезя больше рыбы в его сети. Те из нас, кому повезло прибыть поздно, могли затем в бессильной злобе скрежетать зубами. Нет, для того, чтобы закрепить победу, вовсе не требовалось остановить солнце на небе! Роковую роль сыграл бы всего один случайный выстрел, если бы попал в машинное отделение парохода. Вы наверняка представляете себе, с какой тревогой мы наблюдали за тем, как враг стреляет вниз.
Но у нас, помимо ночи, имелось еще два союзника. Напротив правого фланга врага находилась широкая заболоченная протока; у ее устья разместили две канонерки. Они тоже были небольшого размера, похожие на игрушечные, обитые металлическими листами – возможно, котельной сталью. Они раскачивались под тяжестью одной или двух тяжелых пушек. Протока примыкала к обрывистому берегу. Берег был как бы парапетом, за которым припадали к земле канонерки; они стреляли через заболоченную протоку, как через амбразуру. Враг находился в невыгодном положении; он не мог приблизиться к канонеркам. В случае атаки противник подставлял фланг их тяжелым ядрам, одно из которых способно было разметать полмили костей. Наверное, врага очень раздражали двадцать канониров, способных противостоять целой армии, потому что протока впадала в реку именно в том, а не в другом месте. Такова роль случая в превратностях войны!
Зрелище было весьма впечатляющим. Мы видели очертания этих канонерок, очень похожих на морских черепах. Но когда они стреляли из своих больших орудий, начинались большие пожары. Берега реки дрожали, а река текла дальше, окровавленная, раненая, испуганная! Предметы в миле от нас стремительными бросками приближались к нам – так змея делает бросок при виде жертвы. Хотя мы глохли от залпов, мы громко благословляли их. Потом мы слышали, как ядра взрываются в воздухе; постепенно грохот взрыва затихал вдали. После взрыва наступала внезапная тишина, которую нарушал лишь треск винтовочных выстрелов.
IV
На пароходике, который перевозил нас на тот берег, не было ни слона, ни гиппопотама. Они были бы неуместными. Зато с нами была женщина; насчет детей я не уверен. Та женщина, чья-то жена, была очень хрупкой и изящной. Она, как она считала, должна вселять храбрость в сердца колеблющихся. Когда она выбрала в свои собеседники меня, я был не столько польщен ее выбором, сколько потрясен. Как она попала на пароход? Как узнала о сражении? Она стояла на верхней палубе, и ее лицо в ореоле далекого пламени казалось особенно красивым. В ее глазах отражались тысячи выстрелов. Она сжимала в руке пистолетик с рукояткой слоновой кости и говорила – ее было плохо слышно из-за канонады, – что, если дойдет до худшего, она исполнит свой долг, как мужчина! С гордостью вспоминаю, что я снял шляпу перед этой маленькой дурочкой.
V
На узкой полоске пляжа у воды, укрытой сверху нависшим берегом, копошились несколько тысяч человек, в основном безоружных. Среди них было много раненых, имелись и мертвецы. Там насчитывалось много нестроевых солдат; туда сбежали трусы. Было и несколько офицеров. Ни один из них не знал, где находится его полк; многие даже не знали, сохранились ли еще их полки. Они испытали горечь поражения, были сломлены и напуганы. Они были глухи к чувству долга и не ведали стыда. Самые обезумевшие из них так и не добрались до арьергарда разбитых батальонов. Они предпочли бы оставаться на месте и получить пулю за дезертирство, но никто не звал их снова карабкаться по крутому склону. Самые храбрые люди в армии – это трусы. Смерть, которую они боялись принять от рук врага, они встречали от своих же офицеров, даже не дрогнув.
Всякий раз, как пароход причаливал к берегу, эту омерзительную массу приходилось сдерживать штыками. Когда пароход отчаливал, они прыгали на палубу, и их сталкивали в воду, где они часто тонули. Солдаты, которые рвались в бой, оскорбляли их, толкали, били. В ответ трусы выражали нечестивую надежду на то, что враг нас разобьет.
К тому времени, как мой полк достиг плато, ночь положила конец сражению. Время от времени еще слышались одиночные выстрелы, сопровождаемые неуверенным «Ура!». Иногда с дальней батареи прилетало ядро; жужжа, оно падало где-то поблизости. Пролетая над нашими головами, оно шелестело, словно крылья ночной птицы, и падало в реку. Бой стихал, и только канонерки всю ночь через равные промежутки времени плевались огнем – просто для того, чтобы врагу стало не по себе. Они нарушали его покой.
Нам же отдыхать не пришлось. Шаг за шагом мы двигались по туманным полям – мы сами не знали куда. Нас со всех сторон окружали люди, но мы не видели лагерных костров; зажигать огонь было бы безумием. Мы встречали солдат из незнакомых полков; они называли имена неизвестных нам генералов. Группы, стоявшие по обочинам дороги, жадно спрашивали, сколько нас. Они вспоминали гнетущие подробности вчерашних событий. Серьезный офицер, проходя мимо, затыкал им рот резким словом; мудрый офицер ободрял их, прося повторить их скорбный рассказ.
В низинах и зарослях поставили большие палатки, в которых тускло горели свечи. Издали они казались уютными. Время от времени из них выходили по двое солдаты, которые несли носилки. Изнутри доносились глухие стоны. Снаружи лежали длинные ряды мертвецов с накрытыми лицами. В палатки постоянно доставляли раненых, и все же они не были переполненными; они постоянно извергали мертвых, однако никогда не пустовали. Как будто беспомощных людей вносили туда и убивали, чтобы они не мешали тем, кому предстояло пасть завтра.
Ночь была темной, хоть глаз выколи; как обычно после боя, пошел дождь. И все же мы брели вперед; нас выдвигали на позицию. Шаг за шагом ползли мы вперед, наступая друг другу на пятки и толпясь. Шепотом по цепочке передавались команды; однако чаще все молчали. Когда ряды так тесно прижимались друг к другу, что не могли идти дальше, они замирали на месте, защищая винтовки от дождя плащами. В таком положении многие засыпали. Когда стоявшие впереди внезапно делали шаг назад, стоявшие сзади, разбуженные топотом и толчками, двигались так быстро, что строй вскоре нарушался. Очевидно, авангард получил приказ двигаться с черепашьей скоростью. Очень часто мы спотыкались о мертвецов; еще чаще – о тех, кому еще хватало сил стонать. Их осторожно переносили на обочину дороги и оставляли там.
Кто-то из раненых еле слышно просил пить. Нелепость! Под дождем они промокли насквозь; их белые лица, едва различимые во мраке, были липкими и холодными. Кроме того, питья ни у кого из нас не было. Впрочем, вскоре воды стало в избытке, потому что незадолго до полуночи разразилась яростная гроза. Дождь, который несколько часов едва капал, пошел стеной. Мы брели почти по колено в воде. К счастью, мы находились в лесу, частично укрытые завесами листвы и «испанского мха». В противном случае вооруженный враг заметил бы нас во время вспышек молний. Нескончаемые вспышки позволяли нам смотреть на часы, оборачиваться и видеть своих товарищей. Наша черная, извилистая цепь, ползущая огромной змеей под деревьями, казалась нескончаемой. Стыдно вспомнить, как радовался я обществу этих грубых людей.
Ночь постепенно проходила; к рассвету мы выбрались на более открытую местность. Но где мы очутились? Мы не заметили ни одного признака сражения. Деревья не были ни сломаны, ни расщеплены, молодая поросль стояла невредимой, на земле не было ничьих следов, кроме наших. Мы словно попали на поляны, исполненные вечного молчания. Я бы не удивился, если бы увидел, как к нашим ногам ластятся гибкие леопарды, а молочно-белые олени смотрят на нас человеческими глазами.
Несколько неслышных команд от невидимого командира – и мы стали готовиться к бою. Но где враг? Где разбитые полки, на помощь которым мы спешили? Может, к нам на помощь спешат другие наши дивизии, переправляясь через реку? Неужели нам, маленькому пятитысячному отряду, придется противостоять целой армии, одержавшей недавно победу? Кто охраняет наш правый фланг? Кто находится слева? Есть ли кто-то впереди?
В сыром утреннем воздухе послышался далекий сигнал горна. Он доносился спереди. Он начинался с негромкой трели и уплывал к серому небу, словно песня жаворонка. Сигналы горна у федералов и конфедератов были одинаковыми: все трубили «сбор»! Когда звуки затихли, я заметил, что общая атмосфера изменилась; несмотря на временную передышку, достигнутую благодаря грозе, атмосфера была накаленной. Наши натертые ноги как будто обрели крылья. Расправлялись натруженные мышцы, ссутуленные под тяжелыми вещмешками плечи, открывались глаза, слипавшиеся от недосыпа, – мы наполнялись силой, забывая о своей смертной природе.
Солдаты поднимали голову, расправляли плечи и стискивали зубы. Все тяжело дышали, словно чья-то невидимая рука дергала их за поводок. Думаю, если бы кто-то тогда прикоснулся рукой к бороде или волосам кого-то из тех солдат, они бы трещали и искрили.
VI
Судя по всему, в краю между Коринфом и Питтсбург-Лэндинг обитают не только аллигаторы. Мы так и не поняли, что за люди там живут, поскольку сражение разметало или просто уничтожило их. Наверное, достаточно сказать, что они не были какими-то ископаемыми. Слова эти описывают их вполне подробно и в то же время отводят от меня естественное подозрение в том, что я не в состоянии подробно описать то, что видел. Могу с уверенностью сказать о болотных жителях лишь одно: они были набожными. Какому божеству они поклонялись – то ли обожествляли крокодилов, как древние египтяне, то ли, подобно прочим американцам, превозносили самих себя, не берусь судить. Но кем или чем бы ни было их божество, они построили храм. Скромное строение расположили на уединенной поляне в чаще леса, куда можно было бы добраться разве что по воздуху, окрестили «Часовней Шайло». Она дала название сражению. Не стоит слишком задумываться о том, что христианская часовня – если допустить, что часовня в лесу была христианской, – дала свое название массовой резне христианских глоток руками других христиан. Подобные события в истории рода человеческого повторяются столь часто, что во многом ослабили нравственный интерес, в ином случае свойственный подобным событиям.
VII
Из-за темноты, грозы и бездорожья невозможно было перетаскивать артиллерию с открытого места у Питтсбург-Лэндинг. Данный недостаток больше давил на боевой дух, чем отражался на реальном исходе сражения. Пехотинец испытывает уверенность, зная о поддержке другого рода войск, но не ведая о реальных достижениях артиллерии в истреблении противника. Подобные знания вселяют ту же уверенность, что и пушечное ядро, способное разметать от пятидесяти до ста человек. Оно словно требует: «Пропустите!» Орудие словно расправляет плечи, спокойно разминает спину, посылает вперед ядра и картечь и уверенно грохочет, словно говоря: «Я здесь надолго». Затем оно вызывающе задирает ствол, как будто не столько угрожая врагу, сколько высмеивая его.
Наверное, наши батареи ехали где-то позади. Мы лишь надеялись, что враг отложит атаку до их прибытия.
– Пусть откладывает оборону, если хочет, – нравоучительно заметил один молодой офицер, с которым я поделился своим желанием.
Чутье его не подвело: не успел он произнести последние слова, как группа вестовых, окружавших бригадного командира, разбежалась в разные стороны, словно разметанная вихрем, и каждый галопом поскакал к командиру полка с приказом. Последовало недолгое замешательство; тонкая цепь стрелков отделилась от общего строя и вышла вперед. За стрелками следовали небольшие группы поддержки в половину роты каждая – одной из таких групп мне довелось командовать. Когда беспорядочная стрелковая цепь ушла на четыреста – пятьсот ярдов вперед, один из моих товарищей сказал:
– Смотрите! Они движутся!
Враг действительно двигался, и очень красиво: первые ряды шли прямо, как струна; за ними – резервные колонны, которые расширялись в центре. Они двигались, не слишком привлекая к себе внимание; не сверкали на солнце блестящие галуны и пуговицы, предупреждая противника, не били барабаны, не развевались флаги. Враг шел заниматься делом.
Через несколько минут мы вышли из единственного оазиса, который чудесным образом избежал запустения битвы, и теперь в изобилии видели признаки вчерашнего боя. Местность здесь была более или менее ровной. Миновав маленькую рощицу, мы вышли на луг. Здесь и там виднелись небольшие лужи – скорее, диски дождевой воды, красной от крови. Расщепленные и разломанные ядрами, стволы редких деревьев топорщились продолговатыми щепками, похожими на пальцы. Большие ветви надломились и нависали над самой землей или раскачивались, переплетаясь, как виноградные лозы. Многие ветви были срезаны ядрами подчистую, и пышная листва всерьез мешала продвижению войск. Кора деревьев на высоте в десять – двадцать футов была так густо усеяна пулями и шрапнелью, что невозможно было положить руку на ствол, не закрыв ладонью несколько пробоин. Никто не вышел целым. Как человеческое тело выдерживает подобные бури? Возможно, ответ лишь в том, что людям приходится выдерживать лишь по нескольку секунд за раз, в то время как деревья стоят под стальным дождем от рассвета до заката. Из грязных луж торчали зазубренные, выпукло-вогнутые осколки, показывая, где взорвались ядра. Вещмешки, фляги, рюкзаки с размокшими галетами, ружья с погнутыми стволами или разбитыми прикладами, ремни, шляпы и вездесущие коробки сардин – все обломки боя еще загрязняли пропитанную дождем землю повсюду, куда ни посмотри. Всюду лежали мертвые лошади, зарядные ящики и перевернутые орудийные передки; фургоны с боеприпасами сиротливо стояли за трупами мулов. А что же люди? Людей там тоже хватало; все мертвые, кроме одного.
Сержант федеральной армии, раненный в нескольких местах, лежал рядом с тем местом, где я остановил свой отряд, чтобы дождаться приближения остальных. Высокий, крепкий в прошлом, он лежал навзничь, дыша прерывисто и хрипло; на губах его выступила пена, которая ползла к шее и ушам. Пуля попала ему в череп над виском; из отверстия хлопьями и лентами вытекал мозг. Раньше я не думал, что, получив такую тяжелую рану, какое-то время можно жить. Один из моих товарищей, которого я считал несколько женоподобным, попросил разрешения проткнуть несчастного штыком. Потрясенный его хладнокровием, я ответил отказом. Мой отказ многих удивил.
VIII
Стало очевидно, что враг отступил к Коринфу. Прибытие наших свежих войск и их успешная переправа через реку привели врага в уныние. Мы заметили на вершине холма впереди трех или четырех конных часовых в серых мундирах. При виде наших стрелков они ускакали галопом, что укрепило нас в наших предположениях. Очутившись лицом к лицу с врагом, армия не выдвигает вперед кавалерию. Правда, мы могли видеть генерала и его штаб… Поднявшись по склону, мы увидели перед собой ровное поле в четверть мили шириной; за ним начинался пологий подъем, поросший молодыми дубками.
Мы вышли на край поляны и остановились. Вся дивизия осталась на месте. Нам приказали идти дальше. Мне и раньше приходилось исполнять такие приказы, и я приказал своему отряду взяться за руки и бежать вперед, чтобы поддержать стрелков. Мы нагнали их шагах в тридцати или сорока от леса. Вдруг – мне трудно описать происходившее словами – мне показалось, что весь лес разом вспыхнул и с треском исчез, словно накрытый огромной волной. Треск сменился шипением и тошнотворным чваканьем, слышным, когда свинец вгрызается в плоть. С десяток моих храбрых товарищей попаUдали на землю, как булавки. Кто-то из них с трудом поднимался на ноги, но снова и снова падал. Стоявшие стреляли в дымящуюся поросль и, пригнувшись, отступали. Мы ожидали увидеть, самое большее, стрелковую цепь, похожую на нашу; мы собирались смять их внезапным ударом; поэтому я и погнал вперед свой маленький резерв. Однако мы увидели настоящий боевой порядок. Подпустив нас ближе, враги хладнокровно открыли огонь. Нам оставалось только одно – отступать на дальний край поляны.
Каждый наш шаг сопровождался градом пуль. Мы, в большинстве своем, вернулись назад. Никогда не забуду нелепых слов одного молодого офицера, который принимал участие в сражении. Подойдя к своему полковнику, который хладнокровно и, очевидно, безучастно наблюдал за происходящим, он мрачно доложил: «Сэр, за этим полем находятся превосходящие силы противника».
IX
Подчиняясь замыслу этого рассказа, что следует из его названия, все происшествия неизбежно группируются вокруг моей личности. А поскольку эта личность в течение нескольких ужасных часов находилась в пылу сражения на уже упомянутом поле, читателю стоит помнить топографические и тактические особенности местности. Ближний к нам край поля занимал авангард моей бригады – два полка, между которыми разместили полевые батареи. В течение всего сражения враг удерживал лесистый пологий подъем напротив. Спорная территория справа и слева от поля была неровной и лесистой на протяжении многих миль. В некоторых местах она оставалась непроходимой для артиллерии и лишь в отдельных местах позволяла успешно двигать пушки. Вследствие этого два края поля вскоре были буквально утыканы пушками противоборствующих сторон. Они обстреливали позиции друг друга на удивление часто и метко. Конечно, ни о каких атаках пехоты с обеих сторон не могло быть и речи, хотя защищенные фланги побуждали двигаться вперед; по-моему, в тот день на «нейтральной полосе» остались лежать лишь изрешеченные пулями тела моих бедных стрелков. Однако у нас в тылу лежал аккуратный ряд мертвецов. Несомненно, за позициями врагов наблюдалось нечто подобное.
Рельеф местности не давал нам никакой защиты. Лежа ничком между пушками, мы были защищены от врага лишь переплетенными ветвями, нависшими над остатками разбитой ограды. Однако картечь противника оказывалась острее его глаз, и мы не слишком радовались, понимая, что враги стреляют наугад. Главное, что они стреляли. Оглохшие от залпов наших пушек, в короткие промежутки мы слышали, как грохочет бой на темных подступах к лесу справа и слева, где другие наши дивизии снова и снова бросались в дымящиеся джунгли. Чего бы мы ни отдали за то, чтобы присоединиться к ним в их храброй, но безнадежной атаке! Как ужасно прижиматься к земле под градом шрапнели, которая летела на нас с недоступного неба, грозя разорвать нас на части, заставляя стискивать зубы и беспомощно съеживаться, услышав очередной выстрел! «Лежать!» – кричал капитан, а сам вставал, чтобы убедиться, что его приказ выполняют.
– Капитан, в укрытие, сэр! – кричал подполковник, который расхаживал туда-сюда на самом открытом месте, какое мог найти.
О, проклятые пушки! – не вражеские, а наши собственные. Если бы не они, мы, возможно, умирали бы по-человечески. Несомненно, эти слабые, хвастливые забияки требовали поддержки! Невозможно было представить, что наши пушки наносят врагу такой же урон, какой вражеские пушки наносят нам; они как будто поднимали свой «столп облачный»[2]только для того, чтобы ответить на град ядер конфедератов. Пушки больше не вселяли в нас уверенность, но, наоборот, внушали дурные предчувствия; и я с мрачным удовлетворением наблюдал, как то один, то другой лафет разбивался в щепки после прямого попадания, и орудие выходило из строя.
X
Густые леса, в которых велось столько сражений Гражданской войны, каждую осень сбрасывали густой покров палой листвы. Перегнивая, она глубоко проникает в почву. В сухую погоду верхний слой загорается с легкостью трута. Пожар распространяется медленно, но упорно, насколько позволяют условия местности, оставляя за собой слой пепла, под которым дымятся остатки прошлогодней листвы, пока их не загасят дожди. Во многих сражениях палые листья загорались и сжигали павших. В течение первого дня сражения при Шайло пожар охватил широкие полосы леса. Горящие листья сжигали раненых. В иных условиях они еще могли бы выжить, но в лесу умирали медленной, мучительной смертью. Помню глубокий овраг, который находился левее и чуть дальше от описанного мною поля. В нем, по чьему-то безумному приказу, очутилась часть полка из Иллинойса. Их окружили и предложили сдаться; они отказались и были убиты. После того как мой полк сменили и мы поднялись на высоту над тем оврагом, я, без всякой очевидной цели, добился разрешения спуститься в долину смерти и удовлетворить нездоровое любопытство.
Зрелище оказалось зловещим во всех отношениях. Пожар уничтожил все живое. На каждом шагу я по лодыжку проваливался в пепел. Раньше на том месте находился густой подлесок. Все молодые деревья скосило пулями, листва на верхушках сгорела дотла, остались лишь почерневшие пни. Смерть собрала обильную жатву в тех зарослях, а огонь тщательно очистил поле. Вдоль линии, которая находилась не на самом дне оврага, но была равноудалена от краев с обеих сторон, лежали трупы, наполовину покрытые пеплом; судя по позам некоторых, смерть настигла их внезапно, когда в них попадали пули. Но на многих лицах застыло выражение мучительной, страшной боли – они сгорели заживо. От их одежды ничего не осталось; волосы и бороды сгорели полностью. Даже ногти обгорели – дождь пошел слишком поздно и не спас их. В зависимости от степени, в какой они обгорели, лица их раздулись и почернели или пожелтели и усохли. Скрюченные руки напоминали птичьи лапы, а на лицах играли жуткие ухмылки. Брр! Не могу без содрогания вспоминать тех храбрых джентльменов, которые получили то, на что напрашивались.
XI
В три часа пополудни дождь шел по-прежнему. В течение пятнадцати часов мы вымокли до костей. Замерзшие, сонные, голодные и разочарованные, испытывавшие глубокое отвращение к выпавшим на их долю страданиям, солдаты моего полка тем не менее не теряли упорства. Конечно, всеми овладело уныние. Среди деревьев плыли сизые полосы порохового дыма; они застывали на фоне горных склонов и развеивались от дождя, наполняя воздух странным едким запахом, который уже не вселял в нас мужества. Справа и слева на много миль по-прежнему хрипло грохотал бой. Грохот то усиливался, то стихал вдали. И то и другое больше не привлекало нашего внимания.
Нас снова разместили за пушками, но даже артиллерия, наша и вражеская, как будто устала от противоборства. Орудия стреляли друг в друга нечасто и словно нехотя. Правый фланг нашего полка расположился клином чуть позади поля. Рядом находилась другая, резервная дивизия. Чуть поодаль разместили остатки еще одной бригады. Опушка леса, окаймлявшая противоположный край поля, тянулась прямо, как стена, от правого фланга моего полка бог знает до какого полка противника. Вдруг из той стены, не более чем в двухстах ярдах от нас, вышла цепь солдат в серых мундирах с ружьями наперевес. Чуть дальше за ними, ярдов через пятьдесят, шла еще одна цепь, вдвое реже; за второй цепью с уверенным видом шагал один человек! Наступление такой горстки против целой армии тогда казалось мне неописуемо нелепым, хотя их левый фланг был прикрыт лесом. Сейчас я думаю о происходившем иначе. На нас двинулись три пехотные цепи; длина каждой составляла около мили. Наши канониры быстро прицелились и осыпали наступавших градом шрапнели. В атаку пошла пехота. Наши полки, находясь под угрозой, встали стеной, выставив вперед ружья. Штыки они оставили в ножнах. Правый фланг моего полка отвели немного назад; нам предстояло встретить фланг нападавших. Остатки разбитой бригады в арьергарде сомкнули ряды.
И вот грянула буря. Из леса словно вырвалось огромное серое облако и бросилось на наши батальоны. Сражение началось с оглушительного треска, от которого, наверное, деревья сбросили листья. Нападавшие ненадолго останавливались, склонившись над убитыми, и снова устремлялись вперед. В дыму блестели их штыки. Миг – и неподвижные синие ряды будут проткнуты штыками. Почему они стоят? Почему не примкнули штыки? Может, собственный залп оглушил и парализовал их? Их бездействие сводило с ума! Еще один громкий залп – выстрелил арьергард! И вот серая масса попятилась, открыв беспорядочную стрельбу. Свинец одерживает победу над сталью, посредственность – над героизмом. Находятся, правда, те, которые утверждают, что иногда бывает и по-другому.
Все, о чем я пишу, заняло лишь минуту времени. Второй ряд конфедератов залег и открыл огонь. Строй синих мундиров нарушился и рассыпался; казалось, солдаты Союза лишились силы духа. Для решающего удара вперед вывели наш резервный полк. Мы побежали. Странно было смотреть на то, как они стреляют – совершенно беззвучно. Грохот вокруг был таким, что человеческое ухо его уже не воспринимало. В пятидесяти шагах от нас разыгралась жуткая сцена; но мы замерли, словно вросли в землю. Сзади подскакал наш командир, махнул рукой, словно показывая: «После вас!» – и мы, почти беззвучно крича «Ура!» бросились в бой. И снова первый ряд серых расступился, и снова из укрытия вышел третий ряд. Выставив штыки, они бросились вперед по грудам убитых и раненых. Никогда еще не видели мы столь явного доказательства важности численного превосходства! На площади в триста ярдов на пятьдесят сражались не менее шести полков. После первой атаки выход каждого нового полка, если бы его немедленно не отбивали, мог бы изменить исход сражения.
Собственно говоря, численность наша была примерно равной; одному Богу известно, долго ли еще мы продержались бы. Но вот что-то пошло не так на левом фланге противника. Наши каким-то образом прорвали его ряды. Миг – и конфедераты дрогнули, а мы, примкнув штыки, бросились вперед и начали теснить противника туда, откуда он вышел. Здесь, среди палаток, в которых солдаты Гранта провели предыдущий день, наши побитые части перемешались. Опьянев от вина победы, мы уверенно бросились на несколько батальонов, а враг поливал нас свинцом. Неожиданная атака слева заставила нас круто развернуться и пуститься в погоню; нас поддерживала вышеупомянутая арьергардная бригада.
Когда мы остановились, чтобы перегруппироваться за своими любимыми пушками, и отметили, как мало нас осталось, пока мы пытались оправиться после страшной усталости и успокоить бешеное биение своих сердец… когда мы, затаив дыхание, спрашивали, кто видел того или иного нашего товарища, и истерически смеялись, услышав ответ, мимо нас и как будто над нами пролетел в открытое поле большой полк с примкнутыми штыками и ружьями наперевес. За ним последовал еще один, и еще; два, три… четыре! Боже! Откуда все они появились и почему их не было раньше? Как величественно и уверенно они проносились мимо! Они напоминали огромные океанские волны, которые, обгоняя друг друга, спешат разбиться о безжалостные скалы! Мы непроизвольно садились, подтягивая усталые ноги к груди, готовые в любой миг вскочить и влиться в их отважные ряды. Потом храбрецы начали возвращаться; измученные, они плелись между деревьями, а за ними бушевало пламя. Затаив дыхание, мы наблюдали за тем, как враг стреляет им в спину. Шли минуты, но мы не слышали ни звука. Вдруг мы заметили, что нас окружает не относительная, а абсолютная тишина. Неужели мы совершенно оглохли? Смотрите: показались санитары с носилками, а вон и врач! Боже правый! Капеллан!
Сражение в самом деле подошло к концу.
XII
О, как давно это было! Смутно, беспорядочно, но они возвращаются ко мне – волшебные годы юности, когда я служил в армии! Я снова слышу далекие трели горнов. Я снова вижу высокие столбы сизого дыма над лагерными кострами, который поднимается из сонных долин Страны чудес. Я чувствую слабый сосновый аромат – за соснами нас ждет засада… Я вдыхаю запах утреннего тумана, который заволакивает вражеский лагерь, не ведающий о своей судьбе, и кровь моя закипает при звуке одиночного выстрела часового. Незнакомые пейзажи, купающиеся в солнечном свете или залитые дождем, требуют, чтобы я их вспомнил; они исчезают, и их сменяют другие. В ночи тянется широкое, все в рытвинах, поле, испещренное почти погасшими кострами. Алое пламя намекает на нечто злое. Я снова вздрагиваю, вспоминая заброшенность поля и царящую над ним жуткую тишину. Когда это было? Какую чудовищную дисгармонию смерти оно предвещало?
О, дни, когда весь мир был прекрасным и незнакомым! Южными ночами горели чужие созвездия, а пересмешник изливал душу на освещенной лунным светом магнолии. Новое солнце предвещало что-то новое. Перестанут ли прекрасные, далекие воспоминания окрашивать в более нежные оттенки грубые подробности нынешнего мира, подчеркивая уродство более долгой и спокойной жизни? Не странно ли, что окровавленные призраки прошлого проникают в нашу память с такой легкостью и глядят на нас с такой нежностью? Почему я с трудом вспоминаю опасность, смерть и ужасы того времени, зато без всяких усилий вспоминаю все милосердное и живописное? Ах, Юность, ни один чародей с тобой не сравнится! Нанеси лишь один мазок на унылом холсте Настоящего. покрой позолотой всего на миг унылые и мрачные сегодняшние сцены, и я охотно променяю жизнь после смерти на ту, какую мне следовало отдать при Шайло.
Немного о Чикамауга
История той страшной битвы хорошо известна. Я не собираюсь рассказывать о ней целиком, но хочу поведать лишь об одной ее части, которую видел собственными глазами; моя цель – не поучение, но развлечение.
Я служил при штабе бригады федеральных войск. Битва при Чикамоге была далеко не первым сражением, в котором я принимал участие. Хотя по возрасту в то время был почти мальчишкой, я находился на фронте с самого начала мятежа и видел достаточно, чтобы понимать войну. Мы прекрасно сознавали, что сражение неизбежно; на него намекало наше нежелание сражаться. Брэгг всегда отступал, когда мы хотели драться, и дрался, когда мы больше всего желали мира. Мы вытеснили его из Чаттануги, но вся наша армия туда не вошла. Он отступал так упорно, что преследователи, шедшие за ним буквально по пятам, куда больше беспокоились о том, чтобы не оторваться от всей нашей армии, чем о том, чтобы ускорить погоню. К тому времени, когда Роузкранс собрал вместе три своих разбитых корпуса, мы находились далеко от Чаттануги, а наши обозы оказались настолько уязвимыми, что Брэгг развернулся, собираясь захватить их. Чикамога стала сражением за дорогу.
Сзади подходили корпуса Криттендена, а также корпуса Томаса и Маккука, который оказался в тех краях впервые. Вся армия двигалась слева от дороги.
По пути и весь день велись ожесточенные схватки. Лес был таким густым, что для сражения приходилось подходить к врагам почти вплотную. Одно обстоятельство было особенно ужасным. Через несколько часов боев мою бригаду, уставшую, расстрелявшую все патроны, сменили и отвели назад, к дороге, для охраны нескольких артиллерийских батарей – около двух дюжин пушек, – которые обстреливали открытое поле в арьергарде наших войск. Но не успели наши усталые и практически безоружные солдаты добраться до пушек, как линия фронта переместилась, наши отступили за пушки и пошли дальше, бог знает куда. Миг – и поле посерело от мундиров конфедератов, которые бросились в погоню. Пушки начали стрелять ядрами и картечью, и на протяжении примерно пяти минут, хотя нам показалось, что прошел целый час, ничего не было слышно, кроме страшного грохота канонады, и ничего не было видно сквозь дым, кроме взбитой пыли. Когда все было кончено и пыль рассеялась, зрелище оказалось неописуемо ужасным. Конфедераты остались на поле – как нам показалось, там остались они все. Некоторым удалось добежать почти до наших пушек. Но ни один из этих храбрецов не стоял на ногах. Трупы были так густо покрыты пылью, что казалось, будто они переоделись в желтые одежды.
– Мы хороним наших мертвецов, – мрачно сказал канонир, хотя, несомненно, позже выкопали всех, ибо некоторые были еще живы.
За «днем угрозы» последовала «ночь бодрствования». Враг, которого везде оттесняли от дороги, продолжал растягивать линию фронта на север в надежде перерезать нам путь и встать между нами и Чаттанугой. Мы не видели и не слышали его передвижения, но любой дурак сообразил бы, что враг движется. Мы тоже двигались налево, параллельно противнику. К утру мы зашли довольно далеко и принялись наскоро окапываться чуть поодаль от дороги, на той стороне, которая подвергалась угрозе. Солнце еще не перевалило за полдень, когда на нас ожесточенно напали по всему фронту, начиная слева. Мы отбивали атаки, но враг наступал снова и снова; его упорство удручало. Казалось, противник применяет против нас вероятностный закон, считая, что одна из многих попыток наверняка увенчается успехом.
Одна попытка действительно увенчалась успехом, что мне довелось увидеть. Мой командир генерал Хейзен послал меня за артиллерийскими снарядами. В их поисках я поскакал вправо, в тыл. Обнаружив обоз с боеприпасами, я получил у старшего офицера несколько фургонов, нагруженных тем, что мне было нужно, но офицер сомневался в том, что мы действительно находимся там, куда я предлагал везти снаряды. Несмотря на мои заверения, что я только что оттуда и снаряды нужно доставить совсем недалеко, за дивизию Вуда, он позвал меня на вершину холма, за которым находился его обоз, и мы стали рассматривать местность. К своему изумлению, я увидел, что вся равнина впереди кишит конфедератами; казалось, сама земля движется по направлению к нам! Они шли так стремительно, что нам едва хватило времени развернуться и галопом скакать прочь, бросив обоз. Многие фургоны оказались перевернуты из-за отчаянных попыток их развернуть. Каким чудом тот офицер предугадал, что будет, я так и не понял, потому что мы с ним вскоре расстались, и больше я его никогда не видел.
Из-за какого-то недоразумения в то время, когда враг пошел в атаку, дивизию Вуда убрали с линии фронта. Через образовавшуюся брешь длиной в полмили хлынули конфедераты. Не встречая на своем пути никакого сопротивления, они рассекли нашу армию на две ровные половины. Дивизии, которые находились справа, были разбиты и бежали со всех ног вместе с генералом Роузкрансом. В конце концов они очутились в Чаттануге, откуда Роузкранс телеграфировал в Вашингтон и сообщил о поражении всей армии. Однако вторая, оставшаяся часть его армии не сдавалась.
О героизме генерала Гарфилда раньше говорили много глупостей. Заметив атаку справа, Гарфилд тем не менее вернулся и соединился с уцелевшей левой половиной армии под командованием генерала Томаса. В этом большого героизма не было; то есть так поступил бы на его месте любой человек, в том числе и командующий армией. Мы – точнее, те из нас, у кого сохранился слух, – слышали пушки Томаса, и от нас требовалось одно – развернуться по достаточно широкой дуге и двигаться на звук. Я сам так поступил, отнюдь не считая, что благодаря такому подвигу меня необходимо выбрать президентом. Более того, по пути я встретил генерала Негли, и, поскольку моя должность инженера-топографа требовала некоторых знаний рельефа местности, я предложил проводить его назад, к славе или могиле. С прискорбием сообщаю, что мои добрые намерения были отклонены в довольно грубой форме, что я милосердно приписал явному безумию генерала. Думаю, его разум остался в Нашвилле, за бруствером.
Не в состоянии найти свою бригаду, я явился с докладом к генералу Томасу, который велел мне оставаться с ним. Он принял командование всеми войсками, которые не были разбиты, и находился в осаде. Битва была ожесточенной и продолжительной. Враг наступал на наш правый фланг, отрезая нам путь к отступлению. Мы могли двигаться, лишь «отдав» правый фланг и позволив врагу окружить нас. Именно это и произошло бы, если бы не отвага Гордона Гренджера.
Вот как все выглядело. С тоской озирая поля в тылу наших войск, я вдруг почувствовал себя первооткрывателем, заметив, как блестит на солнце металл. К нам приближалась какая-то армия! Расстояние было слишком велико, в воздухе нависала дымка, и я даже в бинокль не мог рассмотреть, какого цвета форма у солдат. Доложив о своем «открытии», я получил от генерала приказ посмотреть, кто там. Пустив лошадь в галоп, я приблизился к армии и понял, что там наши. Я поспешил назад с радостной вестью, и меня снова послали в ту сторону, чтобы проводить подкрепления к генералу.
К нам пришел генерал Гренджер с двумя сильными резервными бригадами; он быстро двигался на звук канонады. Встретив его и его штаб, я направил его к Томасу, а сам, не в состоянии придумать ничего лучше, решил отправиться в гости. Я знал, что у Томаса служит мой брат; он был офицером батареи из Огайо. Вскоре я нашел его во главе колонны, и мы, двигаясь вперед, приятно побеседовали, не обращая внимания на пули над нашей головой – враг бездумно целил слишком высоко. Какая мелочь! Все испортил один выстрел, сбивший с лошади еще одного офицера той же батареи. Мы усадили его у дерева и пошли дальше. Через несколько минут бригады Гренджера подошли к нам, и закипел бой!
Случайно я наткнулся на бригаду Хейзена, точнее, на ее остатки. Они проделали марш в полмили, чтобы соединиться с уцелевшей частью армии на достопамятном Снодграсс-Хилл. Увидев меня, Хейзен сразу же осведомился, где артиллерийские снаряды, за которыми он меня посылал.
Снарядов не хватало, как и всего остального; в последние часы того бесконечного дня только у людей Гренджера хватило бы боеприпасов для пятиминутного боя. Пойди конфедераты еще в одну атаку, нам пришлось бы отражать ее одними штыками. Не знаю, почему они не стали атаковать, возможно, у них тоже не хватало боеприпасов. Известно мне одно. Весь тот день, пока солнце не спеша двигалось по небу, каждый из нас в напряженном ожидании врага мучительно умирал хотя бы однажды.
Наконец, стало слишком темно для того, чтобы сражаться. Вдруг издали, слева и сзади, люди Брэгга испустили «боевой клич мятежников». Жуткие вопли подхватили и впереди, и справа, и снова сзади; наконец, вопли вернулись туда, откуда пришли. Более отвратительных звуков не слышал ни один смертный – даже измученный и измотанный тяжелыми двухдневными боями, без сна, без отдыха, без пищи и без надежды. Впрочем, в одном месте где-то сзади нас леденящий душу вопль не был слышен. Именно туда мы в конце концов отступили в полном унынии, хотя нас оставили в покое.
Для тех из нас, кто выжил после атак Брэгга и кто сохранил в памяти убитых товарищей, которых мы оставили лежать на поле, то место много значит. Возможно, оно не столь важно для людей более молодых, чьи палатки стоят там теперь. Там, склонив головы и сцепив руки, Божьи ангелы незримо стоят среди героев в синем и героев в сером, которые спят вечным сном в лесах Чикамоги.
Преступление на Пикеттс-Милл
Бывают события, по самой своей природе обреченные на забвение, невзирая на интерес, который они могут представлять. О них упоминают вскользь, в связи с другими, более значимыми событиями, частью которых они являются; так шум волн, которые разбиваются о далекий берег, не замечают из-за постоянного грохота. Многие ли знатоки нашей Гражданской войны помнят название «Пикеттс-Милл», за которым кроются героизм и упорство, проявленные во время ужасной резни с целью достичь невозможного? Неполные и разрозненные рассказы о том сражении спрятаны в официальных рапортах победителей; побежденные не сочли его достаточно важным для того, чтобы сообщить о нем отдельно. Генерал Шерман в своих мемуарах не упоминает Пикеттс-Милл, хотя все началось именно по его приказу. Генерал Ховард написал отчет о кампании, эпизодом которой стало сражение при Пикеттс-Милл, но уделил ему всего одну фразу. Однако именно генерал Ховард его запланировал, и сражение проходило у него на глазах. В самом ли деле происшествие было таким незначительным, чтобы оправдать невнимание к нему? Судить читателю.
Сражение состоялось 27 мая 1864 года, когда армии генералов Шермана и Джонстона встретились возле Далласа (штат Джорджия) во время памятной «Атлантской кампании». В течение трех недель мы теснили конфедератов на юг, отчасти совершая маневры, отчасти в боях. Мы вытеснили их из Далтона, из Ресаки, через Адерсвилль, Кингстон и Кассвилль. Обе армии выражали готовность сражаться, но сражаться на своих условиях. В Далласе Джонстон в очередной раз остановился, а Шерман при виде вражеских рядов начал обычный для него маневр, стремясь занять более выгодное положение. Дивизия генерала Вуда из корпуса Ховарда заняла позицию напротив правого фланга конфедератов. 26 мая, поняв, что на него наступает Шофилд, который находился еще левее Вуда, Джонстон отвел свой правый фланг (полка) через реку; мы же, перекликаясь, последовали за ним в лес. Произошли отдельные стычки с врагом. С наступлением темноты мы заняли новую позицию, которая находилась почти под прямым углом к прежней, – Шофилд зашел конфедератам в тыл.
Читая отчеты о военных операциях, в которых указаны относительные позиции противоборствующих сторон, как в предыдущих абзацах, штатский читатель не должен полагать, что подобные сведения были известны всем, кто участвовал в сражении. Подобные утверждения часты, и их делают даже представители высшего командования в свете более поздних разоблачений, например, официальных рапортов врага. Однако офицеры низшего ранга редко осведомлены о расположении вражеских сил, даже о тех, с кем они непосредственно сражаются, разве что узнают что-то случайно. Ну а низшие чины знают лишь, какое оружие у них в руках. Едва ли им известно, какой полк находится справа или слева от них. Если день пасмурный, они не знают даже, где какая сторона света. В целом можно сказать, что знания солдата о том, что происходит вокруг, граничат с его официальным отношением к происходящему и с его личной связью с происходящим; о том, что творится непосредственно вокруг него, он чаще всего узнает (если вообще узнает) лишь впоследствии.
В девять часов утра 27 мая дивизию Вуда отвели назад и заменили дивизией Стэнли. При поддержке дивизии Джонстона она в десять часов выдвинулась влево, в тыл Шофилду, пройдя четыре мили по лесу, и в два часа пополудни достигла позиции, откуда генерал Ховард собирался ударить в тыл врагу – или, по крайней мере, зайти с фланга, посеять замешательство во вражеских рядах и подготовить легкую победу для поддерживающей атаки с фронта. Выбрав генерала Ховарда для этого отважного предприятия, генерал Шерман, несомненно, помнил сражение при Чанселорсвилле, где Джексон Каменная Стена по приказу Ховарда проделал сходный маневр. Опыт – естественная школа, он учит тому, как надо учить.
Однако необходимо отметить несколько различий. В Чанселлорсвилле нападал Джексон; на Пикеттс-Милл – Ховард. В Чанселорсвилле нападали на Ховарда; на Пикеттс-Милл – на Худа. Важность первого различия удваивалась вторым.
Насколько всем известно, атаку вели колонной, состоявшей из нескольких бригад; ведущей была бригада Хейзена из дивизии Вуда. То, что Хейзен понял приказ именно так, я услышал от него самого во время марша, поскольку я служил при его штабе. Но после марша, который мы проделали со скоростью менее мили в час, мы еще три часа стояли на месте – словно для того, чтобы ознакомить врага с нашими намерениями. Кроме того, нашу ослабленную бригаду в составе полутора тысяч человек послали вперед, на подмогу армии генерала Джонстона, без поддержки. «Мы введем в действие Хейзена и посмотрим, добьется ли он успеха». Услышав такие слова генерала Вуда, обращенные к генералу Ховарду, мы впервые узнали об истинной природе порученной нам задачи.
Покойный генерал У.Б. Хейзен, прирожденный боец, кадровый военный, после войны начальник связи армии, был самым ненавидимым из всех известных мне людей.
Одно воспоминание о нем наводит ужас на всех недостойных военных. Он прожил бурную жизнь и постоянно находился в центре скандалов. Его немилость имели несчастье навлечь на себя Грант, Шерман, Шеридан и бесчисленное множество не столь известных людей; всех их он пытался наказать. После войны он не раз становился центральной фигурой военных трибуналов или расследований конгресса; его обвиняли во всех грехах – от воровства до трусости. Его переводили на малозначительные посты, на него «наскакивали» представители прессы, его предавали публично и частным образом, но он всегда выходил победителем. Будучи начальником связи, он враждовал с военным министром и подвергал его слова сомнению. Он обвинял Шеридана во лжи, Шермана в варварстве, Гранта в неспособности исполнять свои обязанности. Он был агрессивным, высокомерным тираном, благородным, правдивым, отважным воином, верным другом и одним из самых невыносимых людей. Долг был его религией; подобно мусульманину, он насаждал свою религию мечом. Его миссионерские усилия главным образом были направлены против духовной тьмы старших по званию, хотя он охотно отвлекался от преследования грешного командира и отдавал приказ наказать укравшего курицу ординарца: вора сажали на деревянные козлы и привязывали к его ногам тяжелые камни. Один бригадный генерал называл Хейзена «синонимом неповиновения». Поскольку мой командир, мой друг и мой учитель военного искусства уже не может ответить на нападки, пусть за него ответят его дела. Узнав от Вуда, что его вводят в действие и «посмотрят, какого успеха он добьется в разгроме армии» – и, услышав, что Ховард согласен, – он, не говоря ни слова, поскакал к своей ослабленной бригаде и стал терпеливо ждать команды «Марш!». Лишь по выражению его лица, которое приучился распознавать, я понял, что он считает приказ преступной ошибкой.
В течение целых семи часов враг узнавал о наших передвижениях и готовился нас встретить. Генерал Джонстон пишет:
«Укрепленная траншеями линия федеральных войск [мы не окапывались! –
Генерал Худ, который командовал корпусом противника на правом фланге, пишет:
«Утром 27-го стало известно, что враг стремительно наращивает левый фланг, угрожая моему правому флангу. Навстречу выдвинулся Клеберн, и в половине шестого пополудни началась ожесточенная атака на правый фланг. Противника встретил генерал-майор Уилер со своим кавалерийским эскадроном. Нападение на Клеберна и Уилера отличалось большой последовательностью».
Вот каково было тогдашнее положение: ослабленная бригада, состоявшая из полутора тысяч человек, ждала приказа наступать. Сзади толпились солдаты из других подразделений, исполнявшие роль зрителей. Бригаде предстояло подняться на четверть мили по склону холма. Путь лежал через почти непроходимые заросли, прорезанные глубокими оврагами. Они должны были преодолеть укрепления, которые сооружали не спеша и охраняли двумя дивизиями опытных солдат, закаленных в боях, как и они сами. Правда, всех подробностей мы не знали, но, если бы кто-то, помимо Вуда и Ховарда, ожидал «легкой победы», он должен был бы выбрать более выгодную диспозицию. Мне, как инженеру-топографу, приказали спешно осмотреть местность впереди. Во время осмотра я достаточно далеко продвинулся вперед по лесу и отчетливо слышал разговоры ждущих нас врагов, о чем и доложил по возвращении. Однако с нашей позиции не было слышно ничего, кроме завывания ветра в ветвях деревьев и птичьего пения. Кто-то заметил: жаль их пугать, но придется немного пошуметь. Мы посмеялись; люди, ждущие смерти на поле боя, смешливы, хотя их смех и не заразителен.
Бригада состояла из четырех батальонов; два стояли впереди и два сзади, на расстоянии около двухсот ярдов. Правым передним батальоном командовал полковник Р.Л. Кимберли из 41-го Огайского полка, левым – полковник О.Х. Пейн из 124-го Огайского, задними батальонами командовали полковник Дж. С. Фой из 23-го Кентуккийского и полковник У.У. Берри из 5-го Кентуккийского – все храбрые и опытные офицеры, закаленные многочисленными боями. Всего в наше подразделение (известное как Вторая бригада, Третья дивизия, Четвертый корпус) входило не менее девяти полков; в каждом из них после многочисленных боев насчитывалось менее двухсот солдат. Будь мы в полном составе, у нас было бы около восьми тысяч солдат.
Мы двинулись вперед. Меньше чем через минуту строй нарушился, превратившись просто в толпу людей, которые с трудом, толкаясь и теснясь, пробирались сквозь густые заросли. Самые сильные и храбрые шли впереди; остальные рассыпались веером, ломая строй, хотя все время пытались выровняться. Вначале мы шли вдоль левого берега небольшой реки, которая текла по дну глубокого оврага; наши левые батальоны карабкались по крутому склону. Вскоре мы подошли к тому месту, где от реки отходил рукав. Кто-то переходил речку вброд, кто-то двигался поверху. Строй снова смешался. В таком месте четкий строй был невозможен. Знаменосцы ушли далеко вперед; свернутые знамена лежали у них на плечах. Если бы знамена развернули, полотнища разорвали бы в клочья нависшие ветви. Всех лошадей отправили в тыл. Генерал, его штаб и все старшие офицеры вынуждены были спешиться.
– Мы остановимся и перегруппируемся, когда выберемся отсюда, – сказал адъютант.
Вдруг мы услышали треск выстрелов, знакомый свист пуль, и промежутки между деревьями перед нами заволокло сизым дымом. Хриплые, пронзительные крики вырвались из тысячи глоток. Передовая линия отважных и храбрых бойцов замерла на месте, как двигалась – неровной линией. Толпа стала плотнее, когда первые ряды остановились, а остальные продолжали двигаться вперед. Все стреляли. Шум был оглушительным, воздух дрожал от пуль и туч шрапнели. В устойчивом, неизменном треске выстрелов канонада скорее ощущалась, чем слышалась, зато мы отлично различали в общем треске визг шрапнельных снарядов. Шрапнель с треском впивалась в стволы и ветви. У нас же артиллерии не было, и ответить мы не могли.
Наши храбрые знаменосцы очутились в авангарде сражения, на открытом месте, потому что враг расчистил пространство перед своими укреплениями. Они развернули знамена, размахивая ими, поскольку ветра не было. Со своего места на правом фланге – мы в самом деле «остановились и перегруппировались» – я видел шестерых наших знаменосцев одновременно. Время от времени один из них падал, но знамя тут же подхватывал кто-то другой.
Снова должен привести цитату из отчета генерала Джонстона о том сражении, ибо ничто не сравнится с мнением конфедерата, считавшего, что атаку вели силами всего Четвертого корпуса, а не одной слабой бригадой:
«Четвертый корпус двигался упорядоченно и напал на техасцев с ожесточением. Техасцы ответили точным огнем на поражение. Они стреляли с близкого расстояния; они демонстрировали мощь, свойственную войскам генерала Шермана в ходе всей кампании… Федеральные войска подошли к конфедератам на расстояние нескольких ярдов, но вынуждены были отступить под градом метких пуль; они отошли под прикрытие ближайшей низины, которая находилась за ними. На расстоянии двадцати шагов от первой линии конфедератов остались сотни трупов. Когда войска Соединенных Штатов очутились в пятнадцати шагах от первых рядов техасцев, один из их знаменосцев воткнул в землю флаг в восьми или десяти футах перед своим полком. Его тут же застрелили. На его место выскочил еще один солдат и тоже был убит, едва коснувшись древка. За ним последовали второй, третий – они приняли смерть так же быстро, как их предшественники. Однако четвертый взял знамя и отнес назад этот предмет солдатской преданности».
Такие случаи время от времени происходили в бою с тех пор, как люди начали чтить символы, но враг упоминает о подобных происшествиях нечасто. Знай генерал Джонстон, что на его закаленные в боях дивизии нападает ослабленная бригада численностью менее чем в полторы тысячи человек, он не сумел бы более великодушно выразить свои страстные похвалы храбрости врага. Подтверждаю правдивость его слов. Я собственными глазами видел то, о чем он пишет, и сожалею, что я не в состоянии вспомнить даже название полка, чье знамя было спасено столь отважно.
В начале армейской службы я часто задавался вопросом, почему отважные войска вынуждены отступать, хотя их храбрость не поколеблена. Пока человек не стал инвалидом, он способен идти вперед. Что заставляет его остановиться и в конце концов отступить, помимо страха? Есть ли признаки, по которым солдат неизбежно понимает, что сражение безнадежно? В том сражении, как и в других, я так и не узнал ответа; объяснение по-прежнему ускользало от меня. Во многих случаях, которые я наблюдал лично, когда вражеская пехота находилась на близком расстоянии, а нападавшие впоследствии отступали, имелась некая «граница», которую не переходил ни один человек. За нею лежали только убитые. Никто не доходил до передней линии врага, где его закололи бы штыком или взяли в плен. Разницу составляли три или четыре шага – расстояние слишком маленькое для того, чтобы повлиять на меткость стрельбы. В подобных сражениях никто не целится в конкретного врага; солдаты просто стреляют в сторону противника. Конечно, пуля, выпущенная с двадцати шагов, не менее смертоносна, чем с пятнадцати, а с пятнадцати – не менее смертоносна, чем с десяти. Тем не менее есть некая «граница», края которой окаймлены трупами самых храбрых. Когда противники сражаются без прикрытия, когда атаки сменяются контратаками, у каждой стороны есть своя «граница», а между ними располагается нейтральная полоса – пространство, где нет мертвецов, потому что живые не могут туда дойти.
Я заметил это явление на Пикеттс-Милл. Стоя на правом фланге, я видел перед собой небольшую поляну, по обе стороны которой стояли противники. Хотя поляну заволокло дымом, кое-что можно было различить: дым поднимался пластами и расползался между деревьями. Большинство наших солдат вели стрельбу, стоя на коленях, укрываясь за деревьями, камнями и другими естественными преградами, но отдельные группы стреляли из положения стоя. Время от времени одна из таких групп после очередного артиллерийского обстрела бросалась вперед, движимая общим отчаянием, и значительно отрывалась от первого ряда стрелков. Миг – и все, кто был в той группе, падали, как подкошенные. Мы не видели перемещений врага, не слышали перемены в ужасном, равномерном грохоте канонады – однако все они оказывались поверженными. Часто можно было видеть, как одинокая фигура отскакивала от своих товарищей и в одиночку шла на вражеские укрепления со штыком наперевес. Но такой одиночка продвигался не дальше своих предшественников. Вынужден сказать, что примерно треть из «сотен трупов в двадцати шагах от линии конфедератов» лежала на расстоянии пятнадцати шагов, но в десяти шагах не было ни одного.
Именно восприятие – возможно, бессознательное – такого необъяснимого явления часто побуждает еще невредимых, полных сил и отважных солдат отходить, не вступая в ближний бой. Солдат видит, точнее, чувствует, что дальше он не пройдет. Его штык бесполезен; он преследует назидательную цель. Истощив все возможности, солдат убирает штык в ножны и доверяется пуле. После того как и пуля оказывается бесполезной, он отступает. Он сделал все, что мог, доступными ему средствами.
Никто не отдавал приказа отступать, а если бы и отдал, его бы не услышали. Выжившие один за другим отступали между деревьями и прыгали в овраги. Они обгоняли раненых, которые медленно брели в тыл, и трусов, которых ничто не могло заставить двигаться вперед. Левый фланг нашей ослабленной бригады вел бой на краю кукурузного поля; они отступали вдоль невысокой ограды. Когда отдельные группы солдат почти добрались до леса, на них с фланга напали противники, которые двигались через поле напрямик, почти параллельно с нами. Как я узнал впоследствии из отчета генерала Джонстона, нам противостояли бригада генерала Лори и два арканзасских полка под командованием полковника Бокама. Именно туда послал меня генерал Хейзен. Я прибыл вовремя и видел отступление наших солдат. Повинуясь приказам офицеров, своей храбрости и инстинкту самосохранения, отступающие выстроились вдоль ограды и открыли огонь. На первый взгляд незначительное преимущество в виде несовершенного укрытия на открытой местности сотворило обычное чудо: отступающим удалось остановить атаку, проводимую, впрочем, без особого рвения – ведь ее вели превосходящие силы противника. Нападавшие были отбиты, а если бы они впоследствии возобновили атаку, они не увидели бы никого, кроме наших убитых и раненых.
Сражение в целом подошло к концу, но ближние бои и рукопашные схватки в отдельных местах продолжались до ночи. Когда остатки нашей бригады вышли из леса, подошла еще одна бригада (Гибсона). Если бы нас бросили в атаку колонной, как следовало, вторая бригада последовала бы за нами через пять минут. Тогда же прошло целых сорок пять минут, в течение которых враг методично уничтожал нас и готовился оказать столь же любезный прием тем, кто шел за нами. Ни Гибсон, ни бригада, которую отправили ему на «помощь», с такой же медлительностью, с какой помощь предлагалась нам, не появились вовремя. Я не заметил их передвижений, видимо, у них были другие обязанности. Вот что пишет Хейзен в своем «Рассказе о военной службе»:
«Я был свидетелем атаки двух бригад, которые следовали за моей бригадой, и ни одна из них не продвинулась к укреплениям противника ближе чем на сто ярдов. Они побежали, и строй их нарушился меньше чем за минуту».
Тем не менее их потери были значительными, включая несколько сотен пленных, взятых из укрытий, откуда они боялись выходить, чтобы бежать. Общие потери составили около тысячи четырехсот человек, из которых почти половина приходится на убитых и раненых в бригаде Хейзена. Такие потери произошли меньше чем за полчаса реального боя.
Генерал Джонстон пишет:
«Убитые федералы лежали перед нами – офицеры и солдаты. Их было очень много, семьсот, судя по подсчетам».
Очевидно, он ошибается, хотя я не обладаю подручными средствами, чтобы оценить истинное количество убитых. Помню, что все мы были поражены слишком большим числом убитых по сравнению с ранеными – последствие того, что бой велся с необычно близкого расстояния.
Сражение получило свое название от водяной мельницы, которая находилась поблизости. Она стояла на берегу небольшой реки, носившей вполне прозаическое название Тыквенный ручей. У меня есть причины предложить, чтобы водный поток переименовали в ручей Воскресной школы.
Четыре дня в южных штатах
Часть октября 1864 года, после падения Атланты, армии федералов и конфедератов под водительством Шермана и Худа соответственно, проделав многочисленные и безрезультатные марши и контрмарши, встретились у разделительной линии, проходившей по реке Куса в окрестностях Гейлсвилля (штат Алабама). Здесь в течение нескольких дней они отдыхали – по крайней мере, отдыхало большинство пехотинцев и артиллеристов. Чем занимались кавалеристы, не знал никто, кроме них самих; впрочем, это никого и не заботило. Все наслаждались мирной передышкой.
Я служил при штабе полковника Макконнелла, который, в отсутствие постоянного командира, руководил пехотной бригадой. Макконнелл был хорошим человеком, хотя и не умел сдерживать с полдюжины беспокойных и бесшабашных молодых парней, которые составляли его «военную семью». В большинстве случаев мы поступали в соответствии со своими желаниями, которые часто были связаны с разного рода авантюрами и эскападами. Как-то погожим воскресным утром лейтенант Кобб, адъютант, и я сели верхом и поскакали «на поиски приключений», как пишут в книгах. Выехав на дорогу, о которой мы ничего не знали, кроме того, что она вела к реке, мы проехали по ней около мили, когда увидели, что путь наш преграждает довольно широкий ручей. У нас был выбор: перейти ручей вброд или повернуть назад. Посовещавшись, мы направили своих коней в ручей на полной скорости, возможно считая, что скорость поможет нам преодолеть воду, как конькобежцу – тонкий лед. Коббу повезло, и он вышел на том берегу сравнительно сухим, зато его незадачливый спутник изрядно промок. Катастрофа оказалась тем сильнее, что на мне была блестящая новая форма, которой я очень гордился. Простите мне мое тщеславие! Такой замечательной моя форма уже никогда не была…
Полчаса я выжимал одежду и перезаряжал револьвер. Затем мы поскакали дальше. Еще полчаса мы двигались легким галопом под нависшими ветвями деревьев, образовавших нечто вроде арки. И вот мы очутились у реки, где увидели лодку и трех солдат нашей бригады. Они в течение нескольких часов прятались в зарослях и наблюдали за противоположным берегом, лелея надежду подстрелить какого-нибудь неосторожного конфедерата. Они никого не увидели. На том берегу, куда ни посмотри, тянулись кукурузные поля. За ними, на небольшой возвышенности, рос негустой лесок, который здесь и там прореживали плантации. Мы не заметили ни одного дома и ни одного военного лагеря. Мы знали, что на том берегу вражеская территория, но разбил ли противник лагерь на небольшой высоте в виду берега или в стратегически выгодных местах на несколько миль дальше, мы знали не больше, чем самый нелюбопытный рядовой в нашей армии. Мы не сомневались, что к реке выслали дозорных. Но очарование неизвестности овладело нами; тайна обладала старомодной притягательностью и манила нас с противоположного берега – такого мирного и мечтательного красивым и тихим воскресным утром. Искушение было велико, и мы поддались ему. Солдатам не меньше нашего хотелось рискнуть, и они с готовностью вызвались участвовать в нашем безумном предприятии.
Спрятав лошадей в зарослях тростника, мы отвязали лодку и поплыли на тот берег.
Найдя подходящее место для высадки, мы первым делом позаботились о том, чтобы покрепче привязать нашу лодку и спрятать ее под нависшим берегом. Мы хотели поспешно отчалить в том случае, если нам не повезет и враг погонится за нами. Шагая по кукурузному полю, мы впятером уверенно шли на позиции конфедератов. Трое были вооружены винтовками Спрингфелда и двое – револьверами Кольта. Дополнительного преимущества в виде военного оркестра и знамен у нас не было. Одно благоприятствовало экспедиции, придавая нам уверенность в успехе: у нас не было недостатка в офицерах – один офицер приходился на полтора рядовых.
Пройдя с милю, мы подошли к опушке леса и пересекли дорогу, на которой не было видно следов колес, зато было много отпечатков копыт. Мы посмотрели на них… и зашагали дальше. Еще через несколько сотен шагов мы увидели плантацию, которая находилась справа от дороги. Как часто случалось на Юге во время войны, поля не были вспаханы и заросли бурьяном. Неподалеку от дороги стоял большой белый дом; мы заметили рядом с ним женщин, детей и нескольких негров. Слева от нас находился негустой лесок, по которому могла проскакать кавалерия. Прямо впереди дорога шла в гору; за подъемом мы ничего не видели.
Вдруг на возвышении показались два всадника в серых мундирах; их очертания на фоне неба казались гигантскими. В тот же миг сзади послышалось звяканье и топот. Развернувшись, я увидел человек двадцать всадников, которые рысью приближались к нам. И на холме количество великанов значительно выросло. Судя по всему, наше вторжение в южные штаты окончилось неудачей.
В следующие несколько секунд все происходило очень быстро. Выстрелы были частыми, быстрыми – и необычно громкими. По-моему, ни одного ответного выстрела с нашей стороны не последовало. Кобб находился впереди слева, я справа – нас разделяли два шага. Он сразу же нырнул в заросли. Три солдата и я перелезли через ограду и пустились бежать по полю – мы, несомненно, правильно решили, что всадники не сразу погонятся за нами. Пробежав мимо дома, который теперь бурлил жизнью, как пчелиный улей, мы взяли курс на болото в двухстах-трехстах ярдах дальше. Я спрятался в зарослях, а мои спутники, как выразился бы потерпевший поражение командир, отступили. Я лежал, тяжело дыша, и слушал крики, цокот копыт и одиночные выстрелы. Кто-то спустил собак, и мысль об ищейках чрезвычайно напугала меня.
Мне показалось, что прошло около часа, но, скорее всего, прошло лишь несколько минут. Не слыша шума погони, я осторожно отыскал место, откуда, по-прежнему невидимый, я мог наблюдать за ходом схватки. Единственными врагами в пределах видимости оставалась группа всадников на холме в четверти мили от нас. К этой группе бежала женщина, за которой следили взглядами все, кто находился рядом с домом. Я подумал, что она обнаружила мое укрытие и собирается меня «выдать». Встав на четвереньки, я как можно быстрее пополз назад, к тому месту на дороге, где мы встретили врага и не успели его победить. Футах в десяти от дороги я угодил в заросли шиповника, где и пролежал весь остаток дня, выслушивая унизительные замечания о храбрости янки и вселяющие уныние предположения о том, какая участь меня ожидает, если меня поймают. Враги медленно передвигались туда и обратно мимо моего укрытия, обсуждая утреннее происшествие. Я услышал, что три рядовых пустились бежать, и через десять минут их схватили. Очевидно, их повезли в Андерсонвилль; что стало с ними потом – бог знает. Остаток дня вражеские солдаты тщательно обыскивали болота, стремясь обнаружить меня.
Когда стемнело, я осторожно выбрался из укрытия, пригнувшись, перебежал дорогу и направился к реке через кукурузное поле. Ох уж эта кукуруза! Ее стебли возвышались надо мной, как деревья, и моему взгляду были доступны лишь кукурузные початки да звезды прямо у меня над головой. Поскольку я никогда не видел алабамские кукурузные поля, не переставал удивляться. Трудно понять, как можно укрыться в кукурузе, пока не окажешься на таком поле безлунной ночью.
Наконец я вышел к реке и окаймлявшим ее деревьям, плакучим ивам и тростнику. Я собирался переплыть реку, но течение было быстрым, а вода опасно темной и холодной. Другой берег исчезал в тумане, и я видел воду лишь на расстоянии нескольких шагов от себя. Оценив риск, я оставил мысль о переправе вплавь и осторожно побрел вдоль берега, ища то место, где мы привязали лодку. Я, конечно, почти не сомневался в том, что место нашей высадки охраняют – или, раз уж на то пошло, что лодка еще там. Кобб, несомненно, до нее добрался… Но надежда никогда не умирает в душе человека, и оставался шанс, что его убили до того, как он добрался до лодки. Наконец я вышел на дорогу, по которой мы шли утром, и полночи осторожно подкрадывался к месту нашей высадки с пистолетом в руках и сердцем в пятках. Лодка пропала! Я зашагал по берегу, надеясь отыскать еще одну.
Одежда моя еще не просохла после утреннего купания, зубы стучали от холода, но я все шел вдоль реки, пока кукурузные поля не закончились. Впереди показался густой лес. По нему я пробирался с трудом, дюйм за дюймом. Вдруг, выйдя из зарослей на поляну, я наткнулся на лагерный костер, окруженный лежащими фигурами, на одну из которых я едва не наступил. Часовой, которого следовало бы расстрелять, сидел у кострища, положив карабин на колени и опустив подбородок на грудь. За ним стояла группа расседланных лошадей. Солдаты спали, часовой спал, лошади спали. Зрелище было неописуемо странным! Какое-то время мне казалось, что все они неживые, и в моем сознании всплыло стихотворение Теодора О’Хары «Бивак мертвецов». Мною овладело чувство чего-то сверхъестественного; я совершенно не думал о неминуемой опасности собственного положения. Опомнившись наконец, я вздохнул с облегчением и, неслышно вернувшись в лес, зашагал назад по собственным следам, никого не разбудив. Яркость, с какой я теперь вспоминаю ту сцену, остается для меня одним из чудес памяти.
С трудом сообразив, где нахожусь, я взял хорошо влево, чтобы подальше обойти сторожевой отряд по пути к реке. В конце концов я наткнулся на более бдительного часового, которого поставили в самой чаще. Он выстрелил в меня без предупреждения. Для солдата неожиданный выстрел среди ночи полон значительности. В моем же положении – меня отделили от моих товарищей, я пробирался по незнакомой местности, окруженный врагами и прочими неведомыми опасностями, – вспышка и грохот выстрела стали особенно ужасными. Инстинкт велел бежать, так я и поступил; но был ли достаточно осмотрителен, судить не берусь, тем более в воспоминаниях. Я вернулся на кукурузное поле, отыскал реку, пробежал по берегу назад и забрался на низкую раздвоенную ветку дерева. Там я сидел до рассвета, как птица в наспех сооруженном гнезде.
В серых предрассветных сумерках я увидел, что нахожусь напротив вытянутого в длину острова, отделенного от материка узким и мелким проливом, который я без труда перешел вброд. Плоский и ровный остров почти целиком был покрыт непроходимыми зарослями тростника и ползучими колючками. Пробираясь на другую сторону, я получил возможность еще раз взглянуть на противоположный берег – так сказать, страну Шермана. Я не увидел там никаких обитателей. Заросли спускались к воде. Холодная вода больше не пугала меня; сняв сапоги и мундир, я приготовился плыть. Тут произошла странная вещь – точнее, в странный миг случилось нечто знакомое. Перед моими глазами как будто проплыло черное облако. Вода, деревья, небо – все заволокло мраком. Я слышал рев настоящего потопа, чувствовал, как земля уходит у меня из-под ног. Потом я больше ничего не слышал и не чувствовал.
В сражении на горе Кеннесо в июне предыдущего года меня тяжело ранило в голову, и в течение трех месяцев я был не годен к службе. Откровенно говоря, с тех пор я не принимал участия в боевых действиях, так как тогда, как и еще много лет после того, был склонен к обморокам, часто без всякой непосредственной причины. Чаще всего я терял сознание от слабости, возбуждения или крайней усталости – иногда весьма кстати.
Солнце высоко стояло в небе, когда я пришел в себя. Голова у меня по-прежнему кружилась, и я почти ничего не видел. Переплывать реку в таком состоянии было бы безумием; я решил соорудить плот. Обойдя остров, я нашел с одной стороны небольшое бревенчатое строение без крыши, построенное с неизвестной мне целью. Несколько бревен мне с трудом удалось перетащить к воде, где я спустил их на воду, перевязав лозами. К закату мой плот был готов и покачивался на воде; я положил на него мундир, сапоги и пистолет. Затем я вернулся в заросли, ища какое-то подобие весла. Вглядываясь в тростник, я услышал металлический щелчок – кто-то взводил курок! Меня взяли в плен.
История этого бедствия коротка и проста. Один конфедерат из «национальной гвардии», услышав шум на острове, прискакал туда, спрятал лошадь и незаметно выследил меня. Читатель, если вы когда-нибудь попадете в плен, желаю, чтобы вас пленил такой же замечательный малый! Он не только оставил меня в живых, но и предотвратил неуклюжее и неблагодарное покушение на собственную жизнь (подробности я лучше опущу), просто взяв с меня честное слово, что, пока нахожусь в его власти, я больше не попробую бежать. Бежать! Я не сумел бы бежать даже от новорожденного младенца.
В тот вечер в доме моего тюремщика устроили прием, на который собрались представители элиты со всей округи. Что за зрелище! Офицер-янки в полной форме – за вычетом лишь сапог, которые не налезали на его распухшие ноги, – стал достойным зрелищем, и те, кто пришли насмехаться, остались, чтобы просто поглазеть на меня. Больше всего, по-моему, их занимало то, как я ел. Развлечение продлилось допоздна. Они были слегка разочарованы тем, что у меня не оказалось рогов, копыт и хвоста, однако стойко справились с разочарованием. Среди тех, кто пришел поглазеть на меня, была очаровательная молодая женщина с плантации, возле которой мы накануне столкнулись с врагом, – та самая, которую я заподозрил в намерении выдать мое укрытие. Такого намерения, как оказалось, у нее не было. Она бежала к группе всадников, чтобы узнать, не ранен ли ее отец – кем, хотелось бы мне знать. Никто меня не связывал. Тюремщик даже оставил меня с женщинами и детьми, а сам пошел узнавать, что со мной делать. Можно сказать, что прием стал явно успешным. Сожалеть можно лишь о том, что гость, по невоспитанности своей, заснул крепким сном среди празднества, и его уложили в постель сочувственные и, как у него есть основания полагать, нежные руки.
На следующее утро два вооруженных всадника повели меня дальше. Помимо меня, с ними шел еще один пленник, захваченный во время рейда на тот берег реки. Он оказался довольно неприятным типом – иностранец, метис, который достаточно неплохо владел нашим языком, чтобы продемонстрировать собственную несдержанность. Мы шли весь день, время от времени встречая небольшие отряды кавалеристов. Все они, за исключением одного офицера из Техаса, обращались с нами вежливо. Однако мои охранники предупредили: если нам повстречается Джефф Гейтвуд, он, наверное, отберет меня у них и повесит на ближайшем дереве. Несколько раз при приближении всадников они приказывали мне отойти в сторону и спрятаться в зарослях. Один из них оставался рядом и охранял меня, а второй двигался дальше с моим спутником-пленным, за чью шею они как будто совсем не опасались. Да и я от всей души желал, чтобы его повесили.
Джефф Гейтвуд был командиром «партизан» и пользовался в округе дурной славой. Друзья боялись его больше, чем враги. Мои охранники рассказывали невероятные истории о его жестокости и подлости. Судя по их словам, в воскресенье я наткнулся в лесу именно на его лагерь.
На ночлег мы остановились на ферме, пройдя не более пятнадцати миль из-за состояния моих ног. Нас накормили, а потом разрешили спать у костра. Мой спутник снял сапоги и вскоре крепко заснул. Я не стал раздеваться и, несмотря на усталость, не сомкнул глаз. Один из охранников также разулся и снял мундир, положил оружие себе под голову и заснул сном праведника. Второй сидел в углу у печи и караулил. Жилище, в котором мы ночевали, представляло собой бревенчатую хижину, разделенную на две части. Между двумя частями располагалось открытое пространство, накрытое крышей, – такая архитектура не редкость для тех краев. В своеобразный двор, где мы находились, можно было попасть снаружи. Напротив входа горел костер. У двери стояла кровать, на которой спали старик, хозяин дома, и его жена. Их «спальня» была частично отделена от нас занавеской.
Через какое-то время часовой начал зевать, потом клевать носом. Скоро он растянулся на полу, сжимая пистолет, но по-прежнему смотрел на нас. Какое-то время он лежал, приподнявшись на локте, потом положил голову на руку и замигал глазами, как сова. Я время от времени притворялся, будто храплю, а сам наблюдал за ним, приоткрыв глаза. Вскоре случилось неизбежное – он крепко заснул.
Полчаса спустя я тихо встал, особенно стараясь не побеспокоить подлеца, лежавшего рядом, и как можно неслышнее направился к двери. Как я ни старался все делать бесшумно, щелкнул замок. Старуха села на кровати и посмотрела на меня. Поздно! Я метнулся за дверь и что было мочи побежал к ближайшему лесу, в выбранном заранее направлении. На бегу я перемахивал через ограды, как заправский гимнаст. За мной гналась целая свора собак. Говорят, что в штате Алабама больше собак, чем детей школьного возраста, причем содержание собак обходится дороже. Вероятно, их высоко ценят.
Оглядываясь на бегу, я видел и слышал, что на ферме поднялась суматоха. К моей радости, старик, очевидно не понимая, куда подевалась свора, громко подозвал собак. Они оказались послушными и вернулись домой; в противном случае старый мошенник получил бы только мой скелет. Так что угроза быть разорванным ищейками снова миновала. Бояться другой погони у меня не было причин. Внимание часового всецело занимал пленник-иностранец, а в лесу, да еще в темноте, я без труда ушел бы от второго часового – или, если бы понадобилось, без труда застал его врасплох. Как бы там ни было, никто за мной не гнался.
В пути я ориентировался по Полярной звезде (которую никогда не устану благодарить), старался держаться дальше от дорог и открытых мест возле домов. Я шел по лесу, продирался сквозь заросли, переплывая каждый поток, какой попадался мне на пути (судя по всему, некоторые из них я переплывал не однажды). Я выбирался на берег, цепляясь за ветки, стебли тростника и за все, за что можно ухватиться. Попробуйте безлунной ночью прогуляться даже по самой знакомой местности, и вы получите незабываемые впечатления. К рассвету я, наверное, не прошел и трех миль. И одежда моя, и кожа были изорваны в клочья.
В течение дня я старался держаться дальше от полей, за исключением кукурузных; но в прочих отношениях поход стал заметно легче. Благодаря легкому завтраку из сырого сладкого картофеля и хурмы я немного взбодрился, хотя по-прежнему страдал от колючек, веток и острых камней, которые попадались мне в лесу.
Ближе к вечеру я вышел к реке, но в каком месте – трудно сказать. Отдохнув полчаса, пылко помолившись за сохранение собственной жизни, я бросился в воду и поплыл. Выбравшись в очередной раз на берег, я по-прежнему держал курс на север. Продравшись через заросли, я вдруг очутился на пыльной дороге, и глазам моим предстало самое отрадное зрелище. Я увидел двух патриотов в синем, которые волокли украденную свинью!
Позже тем же вечером полковник Макконнелл и его штаб сидели вокруг костра перед его палаткой. Все находились в добродушном расположении духа; кто-то только что рассказал смешную историю о человеке, которого разорвало пополам пушечным ядром. Вдруг нечто, спотыкаясь, вышло к ним из темноты и упало в костер. Кто-то вытянул его за конечность – вроде бы за ногу. Они перевернули создание на спину и осмотрели его – они не были трусами.
– Что там, Кобб? – спросил командир, не беря на себя труд встать.
– Не знаю, полковник, но, слава богу, оно мертвое.
Мертвым оно не было.
Что случилось при Франклине
В течение нескольких дней, под снегом и дождем, маленькая армия генерала Шофилда припадала к земле за поспешно возведенными оборонительными сооружениями в Коламбии (штат Теннесси). Она поспешно отступила из Пуласки, в тридцати милях к югу, и прибыла как раз вовремя, чтобы расстроить планы Худа, который наступал по другой дороге из Флоренса (штат Алабама). Его силы более чем вдвое превышали наши. Он надеялся перехватить нас. Если бы его план увенчался успехом, мы очутились бы в окружении. Однако благодаря нашей скорости он просто занял позицию напротив нас. Он причинял нам много хлопот, но не нападал на нас; в его арсенале имелись другие трюки.
Непосредственно за нами находилась река Дак; по-моему, на ее берегу разместились оба наших фланга. Между ними находился городок. Ночью 27 ноября 1864 года мы снялись с лагеря и переправились на северный берег реки, откуда продолжили отступление в Нашвилл. Там находился Томас. Мы считали, что там безопасно – в той мере, в какой на безопасность можно рассчитывать на войне. Мы ушли вовремя, потому что утром следующего дня через реку в нескольких милях выше по течению переправилась кавалерия Форреста. Враг начал теснить нас к Спринг-Хилл, горе, которая находилась в десяти милях сзади. Отступать приходилось по единственной дороге.
Почему к нам на подмогу не отправили пехоту? Думаю, генерал Шофилд наверняка рассказал бы об этом лучше, чем я. Как бы то ни было, в том месте мы залегли в бездействии на целый день.
На следующее утро – оно выдалось ясным и теплым – в четырех или пяти милях вверх по течению высадилась бригада полковника П. Сидни Поста, чтобы увидеть то, что можно было увидеть. Бригада увидела голову колонны Худа, которая переправлялась по понтонному мосту. Зрелище можно было назвать красивым для тех, кого оно не касалось. Нас оно касалось самым непосредственным образом.
Как офицер, служивший при штабе полковника Поста, я, естественно, наблюдал за происходящим из первых рядов. Наш боевой порядок находился примерно в полумиле от моста, но враги в серых мундирах уделяли нам не больше внимания, чем если бы мы были толпой деревенских жителей. Да и зачем? Достаточно было повернуться налево, чтобы оказаться на линии фронта. Тем временем их ждали более срочные дела, чем необходимость разбить небольшое соединение, которое могло напасть на них разве что из любопытства. Люди Худа со всех ног спешили к Спринг-Хилл. Час за часом наблюдали мы за нескончаемым потоком пехоты и артиллерии, который направлялся в тыл нашей армии. Зрелище было тревожным, однако мы ни на миг не сомневались в том, что благодаря сообразительности наших вестовых все наши войска стремительно движутся к точке соприкосновения. Очевидно, время сражения на Спринг-Хилл уже было определено. Очевидно также, что наша вспомогательная бригада должна была прибыть на место одной из последних. Эта мысль раздражала нас, внушала беспокойство и огорчение. Наши всадники, злые, раздосадованные, ездили туда-сюда за рядами пехоты. Рядовые все чаще меняли положение, переминались с ноги на ногу, без нужды снова и снова осматривали оружие и прибегали к излюбленному средству недовольного солдата, которому хочется выпустить пар: они вслух проклинали облеченных властью. И все то время мы не отводили глаз от завораживающего и зловещего шествия.
Ближе к вечеру нам приказали вернуться. Мы узнали, что на Спринг-Хилл, на встречу с тремя закаленными корпусами Худа, отправили лишь одну дивизию Стэнли в количестве четырех тысяч человек, хотя в нашем распоряжении находились пять пехотных дивизий вместе с батареями, общей численностью в двадцать три тысячи человек! Вопрос о том, почему дивизию Стэнли немедленно не уничтожили, по-прежнему вызывает споры. Худ, который явился к месту сражения рано, заявлял, что отдал все необходимые приказы, но тщетно добивался их исполнения. Читем, который командовал его ведущим корпусом, утверждал обратное. Несомненно, прославленные командиры по-прежнему спорят, возлежа на постелях из златоцветника и дикого лука на Елисейских Полях. Нам же достоверно известно одно: Стэнли вытеснил Форреста и успешно удерживал перекресток дорог в боях с дивизией Клеберна, единственной пехотной дивизией, которая на него напала.
В ту ночь, пока все мы – пехота, артиллерия и обозы – осторожно двигались по дороге, в полумиле от нее залегла вся армия конфедератов. В ночи алели вражеские костры – они уходили в бесконечность. Казалось, до них совсем близко, рукой подать. Мы отчетливо видели фигуры врагов у костров; они готовили ужин – зрелище настолько невероятное, что многие солдаты, принимая их за своих, подходили к кострам и не возвращались. Через каждые несколько сотен ярдов мы проходили мимо неподвижных всадников у обочины дороги. Нам приказано было молчать – напрасная предосторожность; мы не смогли бы заговорить, даже если бы хотели, так как слышали биение собственных сердец. Но Господь хранит глупцов, и одной из Его защитных мер становится глупость других глупцов. К рассвету последние наши фургоны беспрепятственно миновали то судьбоносное место, а голова колонны вошла во Франклин, в десяти милях впереди. Несмотря на отдельные кавалерийские атаки на обозы и арьергард, к полудню все благополучно добрались до Франклина, и из тех, кто еще не засыпал на ходу, сформировали неплотную линию обороны вокруг городка.
Франклин расположен – точнее, располагался в то время; не знаю, как обстоят дела сейчас, – на южном берегу небольшой реки под названием Харпет. На две мили к югу, до подножия невысокого горного хребта, тянулась открытая равнина. Через горы вела дорога, по которой мы пришли. С обрывистого северного берега реки равнина была видна как на ладони. На высоком берегу оставили обоз (ради безопасности); там же расположился генерал Шофилд (ради перспективы). Их охраняла пехотная дивизия генерала Вуда, в которую входила и моя бригада.
– Нам очень повезло, – сказал представитель штаба дивизии.
Испытывая дурное предчувствие и угадывая нервное напряжение говорившего, я не стал возражать, хотя вовсе не считал наше положение удачным. В пылу сражения сам не замечаешь, как седеешь от постоянной смены эмоций.
По какой-то причине, неизвестной автору, генерал Шофилд взял с собой генерала Д.С. Стэнли, который командовал двумя его дивизиями – нашей и еще одной, которой не так «повезло». В последовавшей битве, не в силах выносить напряжение, этот блестящий офицер с молниеносной скоростью пересек мост и ринулся в самое пекло. Вскоре его ранили в шею, и он упал с лошади.
Наши ряды, вместе с резервными бригадами, растянулись на полторы мили. Оба фланга спускались к реке, выше и ниже городка – настоящий плацдарм. Он не казался особенно устрашающим препятствием для армии, насчитывавшей сорок с лишним тысяч солдат. Находись Худ в более спокойном состоянии, не переживи он поражение при Спринг-Хилл, обошел бы нас слева и без труда вытеснил бы, заслужив большую золотую медаль Общества спасения. Очевидно, в тот день он не стремился спасать ничьи жизни.
Примерно в середине дня мы увидели в бинокль авангард колонны конфедератов, которая выходила из-за вышеупомянутого горного хребта, к которому подходит дорога на Коламбию. Но – зловещее обстоятельство! – дальше колонна не проследовала. Она повернула налево, под прямым углом, и зашагала вдоль подножия гор, параллельно нашему расположению. Другие колонны проходили через другие перевалы на дальних холмах. Они вставали внизу с развернутыми знаменами и сверкая оружием. Не помню, чтобы им угрожали даже пушки генерала Вагнера, которого по чьему-то недомыслию разместили с двумя маленькими бригадами напротив дороги, в полумиле впереди нас. Со своего места он не мог ни оказать сопротивление, ни оповестить нас о происходящем. Вспоминаю, что, сидя в наспех вырытых окопах, наши солдаты прекрасно видели уязвимое положение Вагнера, но воздерживались от критики, тем более что чуткие офицеры позволили многим из них поспать. Погода для сна была самая подходящая: сонливость разливалась в самом воздухе. Алое солнце на серо-голубом небе заволакивала дымка бабьего лета, навевая сны. Какой-нибудь моралист наверняка начал бы разглагольствовать о контрасте между мирным осенним днем и кровавой битвой. Если хорошему капеллану не удается «улучшить обстановку», будем надеяться, что он доживет до того дня, когда раскается «во вретище и пепле»[3]в своей умственной расточительности.
Приведение армии в боевую готовность едва ли заняло больше часа или двух, однако нам показалось, будто прошла вечность. Спокойные перестроения врага нас раздражали, но наконец враг устремился вперед, и сражение началось! Сначала разразилась гроза. Отрезанные от остальных бригады Вагнера, на какое-то время скрывшиеся в огне и дыму, вскоре снова появились в поле зрения. Они являли собой плотную массу беглецов, перемешанных с преследователями. Они не останавливались ни на миг и, как можно догадаться, угрожали нашим основным рядам. Наш авангард мог защититься, лишь уничтожая своих же друзей! Но вот справа и слева заговорили пушки; одновременно на протяжении всей линии, кроме парализованного центра, затрещал винтовочный огонь. Но ничто не могло помешать отважным мятежникам вступить в рукопашную. Наши штыки и приклады оказали им достойный прием.
Тем временем победители Вагнера хлынули через брустверы, как вода через прорванную плотину. Пушки, прежде щадившие беглецов, теперь не имели времени, чтобы стрелять. Пехота дрогнула, и на расстоянии двухсот с лишним ярдов в самом центре нашего строя нападавшие, обезумевшие от ликования, обратили ситуацию в свою пользу. Серые массы на флангах просачивались сквозь бреши, прорывали строй и теснили наших из окопов. Стоя на возвышении, мы видели ликование врагов в серых мундирах.
– Нам крышка, – заметил капитан Доусон из штаба Вуда. – Пойду покурю.
Не сомневаюсь, таким способом он надеялся сбросить напряжение. Набивая трубку, он вдруг замер и снова посмотрел вниз – там снова трещали выстрелы. Полковник Эмерсон Опдайк бросил в гущу боя свою резервную бригаду и ожесточенно ликвидировал преимущество конфедератов. В бой пошли другие свежие полки; группы отступавших без командиров возвращались в строй и бросались в рукопашные, исполненные крайнего ожесточения. Линию соприкосновения размечали два длинных, неправильной формы, изменчивых и подвижных цветных пятна. Подобные жестокие схватки не продолжаются долго, и мы с великой радостью наблюдали за ними. Исход боя стал неожиданным, но был «ближе к тому, что милее сердцу». Постепенно одно подвижное пятно сместилось дальше от города, и серая его половина начала распадаться на части. Серые медленно отступали. Вновь отбитые пушки стреляли, поднимая клубы белого дыма; на востоке и западе над парапетом поднимался красноватый туман. Вскоре вершина холма от края до края стала напоминать огнедышащий вулкан. Наверное, янки кричали «Ура!», как и мятежники, которые испускали свой леденящий душу вопль, но в моей памяти ни то ни другое не сохранилось. На войне много сражений, а в каждом сражении много происшествий; невозможно упомнить все. Возможно, слух у меня не слишком цепкий.
Хотя бои в центре отличались особым ожесточением, дел хватало и на флангах. Работы хватало всем. Я читал о многочисленных «последовательных атаках», о «наступлении за наступлением», но, по-моему, единственными после самой первой атаки стали атаки некоторых резервных полков конфедератов. Бой не прекращался. Во многих местах солдаты, ранее вытесненные из окопов, пытались вновь их занять.
Победители сомкнули ряды, но не могли значительно продвинуться вперед, так как озадаченные нападавшие не сдавались. По всей равнине, до самых холмов, бродили раненые, которые еще могли ходить. В толпе противника здесь и там виднелись конные командиры, которые отдавали приказы, и обслуга, подававшая боеприпасы. Не было видно ни фургонов, ни зарядных ящиков; враг не пользовался, да и не мог пользоваться своей артиллерией. Ведя огонь, мы – неотчетливо из-за дыма – видели конных офицеров. Они, поодиночке и небольшими группами, пытались заставить своих лошадей перескочить невысокий парапет, но все они падали. В числе обреченных находился и храбрый генерал Адамс, чье тело лежало выше по склону. Передние ноги его коня находились на вершине. В нескольких шагах от него лежал генерал Клеберн; неподалеку находились еще пять или шесть павших старших офицеров. Настал великий день для тех конфедератов, которые жаждали повышения.
Иногда поле сражения надолго заволакивало дымом. О том, что там творилось, можно было лишь предполагать. Наблюдение за открытым участком сражения – своего рода защита; к невидимому же мы относились с дрожью. Глядя на покрытые густым дымом участки, мы ожидали худшего, но дым рассеивался, и мы видели, что положение не изменилось.
Конфедераты начали отступать. Общего отступления не было; во многих местах бой продолжался. Схватки стали не столь ожесточенными, зато более продолжительными. Бой затянулся далеко за полночь. Мы видели мерцание винтовочных выстрелов и языки пламени, вырывавшиеся из артиллерийских орудий; потом все смолкало во мраке.
Получив приказ отходить, Шофилд мог отступать беспрепятственно: армия Худа понесла такие тяжелые потери, а боевой дух его был настолько подорван, что он не мог организовать эффективную погоню. Рассвет застал нас на дороге. Мы оставили позади лишь нескольких раненых. В ту ночь мы разбили лагерь под защитой артиллерии Томаса в Нашвилле. Отважный враг бесстрашно преследовал нас и закрепился на расстоянии ружейного выстрела. На том месте противник оставался в течение двух недель, не стреляя, и позже был уничтожен.
Битва при Нашвилле: приступ общей слабости
В прошлый вторник официально сообщили о том, что французскую колонию в Сенегале охватила тифозная лихорадка, что напомнило мне одно происшествие времен Гражданской войны. После Нашвилльского сражения я оказался в штабе прославленного генерала Сэма Битти из Огайо. Какое-то время его части, преследовавшие врага, который упорно отступал, значительно оторвались от основных сил. В особенно уязвимом положении оказалась одна бригада, которая находилась милях в десяти от расположения генерала Сэма. Однако телеграф работал, и однажды командир той бригады прислал генералу телеграмму следующего содержания: «Прошу подкреплений – приступ генеральн. немощи». «Генерал Немощь – самый способный кавалерийский офицер в армии конфедератов, – заметил мой прославленный командир, показывая мне телеграмму. – Я служил под его началом в Мексике». Он быстро прописал лечение: три пехотных полка и три батареи пушек Родмана.
Меня послали сопровождать экспедицию к месту катастрофы. Я в жизни не чувствовал себя таким храбрым. Я скакал в ста ярдах впереди, готовый с голыми руками образумить победоносного врага в любом месте, где встречусь с ним. Я бросался вперед по каждому полю и заезжал в каждый лес, который выглядел подозрительно, пришпоривая коня, мчался на вершину каждого холма, бесшабашно подставляясь под огонь конфедератов и обнаруживая их позиции. Я просил командира полка, посланного на помощь, не выставлять передовое охранение в виде предосторожности против засады – я сам выступлю в этом опасном качестве и, врезавшись в цепи вражеских стрелков, дам ему время для перестройки боевого порядка в том случае, если не окажусь в численном преимуществе и не одолею всех врагов одним ударом. Об одном я просил его: если паду в бою, забрать мое тело.
Боя не было. Силы генерала Немощи одолели лишь командира бригады – его войска, проявив благородную твердость, ожидали прибытия подкреплений за чтением дешевых романов и игрой в покер. В официальных рапортах довольно уклончиво пишут о том, что произошло недоразумение. Впрочем, моя беспримерная отвага заслужила наивысшую благодарность в рядах командования и, надеюсь, никогда не будет забыта благодарной страной.
О чернокожих солдатах
Один скептически настроенный корреспондент поинтересовался моим мнением о боевых качествах наших цветных полков. Я считал, что вопрос этот разрешен уже давно. Негры сражаются, и сражаются хорошо. Они принимали участие в Гражданской войне, во всех пограничных стычках с индейцами. По сей день они заслуживают похвалы своих белых офицеров. Я тем охотнее даю такой ответ, что одно время я в этом сомневался. Однажды в приступе тщеславия, узнав об общем приказе по армии или, возможно, по военному министерству, я подал прошение назначить меня старшим офицером в цветные войска, хотя до того был строевым офицером в белых войсках. Прежде чем моему рапорту дали ход, я пожалел о своем шаге, убедив себя в том, что чернокожие драться не будут. Поэтому, когда меня вызвали в штаб, чтобы исполнить мою просьбу, я «пошел на попятный» и задействовал «знакомства», благодаря которым остался в прежнем, более скромном чине. Но во время Нашвилльского сражения я понял, что свалял дурака. За два дня того памятного сражения наши войска единственный раз отступили на второй день, в атаке на укрепленные позиции конфедератов на холме Овертон-Хилл. Враг отбил атаку бригады из дивизии Битти и цветной бригады, состоявшей из необстрелянных новичков, которых набрали из учебного лагеря в Чаттануге. Я служил при штабе генерала Битти, но в тот день не находился на дежурстве из-за ранения – просто сидел в седле и наблюдал за ходом сражения. Увидев, что слева наступают и отступают чернокожие солдаты, я, естественно, заинтересовался и стал пристальнее наблюдать за ними. Я не видел более отважных бойцов! Перед первыми линиями окопов враг устроил засеку из поваленных деревьев, лишенных листвы и веток. Через такое препятствие с трудом пробралась бы и кошка. Преодоление преграды войсками под огнем противника было делом безнадежным с самого начала – должно быть, это поняли даже неопытные чернокожие солдаты. Они не колебались ни секунды: не нарушая строя, ринулись на засеку и сражались наравне с белыми ветеранами, которые находились справа от них. После боя оттуда вынесли равное количество павших – белых и чернокожих. Их похоронили. Трудно привести лучший пример отваги и дисциплины. Впоследствии мне рассказали, что одному из их старших офицеров удалось заставить своего коня проскочить в пролом между деревьями, и его разнесли в клочья. Если бы не мое неверие в бойцовские качества негров, возможно, мне повезло бы очутиться на его месте!
На юге, в Алабаме
После подавления «Великого мятежа» я очутился в Селме (штат Алабама), по-прежнему на службе Соединенных Штатов, и, хотя мои обязанности были чисто гражданскими, относились ко мне не совсем как к гражданскому лицу, что меня нисколько не удивляет. Я был мелким чиновником министерства финансов и исполнял обязанности крайне неприятные не только для тамошних жителей, но и для меня самого. Они состояли в конфискации и хранении «трофейного и бесхозного имущества». Министерство финансов разослало в «бывшие мятежные штаты» целую армию чиновников. В каждом округе министерство представляли один контролер и несколько специальных агентов. Каждый специальный агент отвечал за тот или иной округ, в котором он проводил сборы; помимо клерков, грузчиков и прочих, ему разрешалось привлекать к работе «специальных помощников» – их количество не ограничивалось. Скромное положение такого помощника занимал и я. Когда специальный агент приезжал в свой округ для исполнения обязанностей, я становился его правой рукой; когда он отсутствовал, представлял его интересы с соответствующими полномочиями. В Селме мы занимались конфискацией и охраной плантаций, считавшихся бесхозными, – их владельцы умерли или скрывались. Кроме того, мы конфисковали хлопок. В округе было много хлопка, который владельцы в свое время продали правительству конфедератов, но не вывозили с плантаций, надеясь на прорыв блокады. После войны такой хлопок переходил в собственность Соединенных Штатов. Он стоил примерно пятьсот долларов за тюк или около доллара за фунт. Весь мир решил, что это хорошая цена за хлопок.
Естественно, изначальные владельцы, с которыми конфедераты расплачивались своими деньгами, обесценившимися после войны, выражали враждебное нежелание расставаться с хлопком, ведь если бы они могли продать его для себя, то с лихвой возместили бы понесенные за войну убытки. Поэтому они весьма изобретательно уничтожали любые записи о передаче хлопка правительству конфедератов, стирая пометки на тюках и пряча хлопок на болотах и в других недоступных местах. Заявления о том, что хлопок принадлежит лично им, они подтверждали наспех составленными письменными показаниями под присягой. В целом они крайне разнообразно «заметали следы».
Правда, их планы зачастую сталкивались с множеством препятствий. Хлопок в тюках нелегко перемещать; для его переноски и укрытия приходилось привлекать людей, не обязанных хранить тайну. Их нетрудно уговорить выдать нужное место. Негры, которые в основном и перетаскивали хлопок, охотно платили ценными сведениями за свое освобождение, демонстрируя лояльность новому режиму. Многие из них поплатились жизнью за услуги, оказанные больше из верности, чем из осмотрительности. Железные дороги – даже те, где имелись не только рельсы и подвижной состав, – для тайной перевозки хлопка не подходили. По рекам Алабама и Томбигби курсировали небольшие пароходы. Лоцманы, хорошо знавшие местность, получали за свои услуги по сто долларов в день. Однако во всех крупных перевалочных пунктах дежурили наши агенты, поддерживаемые военными властями. Ни одно судно не могло выйти в рейс без их согласия. Порт Мобил находился в наших руках, а ниже по течению реку патрулировали канонерки. Конечно, ночью можно было погрузить несколько тюков хлопка с чьей-нибудь частной пристани на проходящий пароход. Пароход мог даже добраться до Мобила, но не дальше. Тайно перегрузить хлопок на более крупное судно и вывезти его из страны было невозможно.
На перемещение частного хлопка мы не накладывали ограничений. А тарифы за фрахт были таковы, что можно было купить пароход в Мобиле, пройти вверх по течению с балластом, взять на борт груз хлопка и получить неплохую прибыль, за вычетом фрахта и прочих расходов, в том числе жалованья лоцмана. Хотя я не слишком хорошо разбирался в подробностях, могу предположить, что коммерческую конъюнктуру в Алабаме в конце 1865 года нашей эры едва ли можно было назвать нормальной.
Не была нормальной и социальная обстановка – надеюсь, сейчас условия нормализовались. В тех местах не действовали никакие законы, кроме неудовлетворительных «законов военного времени», да и те соблюдались лишь в тех местах, где находились вооруженные форты и стояли воинские гарнизоны. Правда, существовали древние законы самосохранения и мести, но их толковали весьма расширительно. Последний применялся особенно упорно, в основном против отдельных солдат федеральной армии и слишком рьяных правительственных чиновников. Когда моего начальника перевели в Селму, он прибыл как раз вовремя, чтобы стать единственным плакальщиком на похоронах своего предшественника. Тот истолковывал полученные приказы буквально, что очень не понравилось одному джентльмену, чьи интересы пострадали от такой интерпретации. Вскоре после того одним погожим утром возле обочины дороги на окраине городка нашли двух судебных приставов. Они мирно загорали на солнце, однако горло у каждого было перерезано – вряд ли вам захочется видеть такое зрелище.
Представителей агентства, ликвидированных столь щекотливым способом, как правило, называли «невернувшимися храбрецами». В то время уровень смертности среди тех, кто не сумел акклиматизироваться в округе Селма, был избыточным. По вечерам, когда мы с моим начальником расставались перед ужином (наши вкусы различались), мы обычно пожимали друг другу руки и старались сказать что-то памятное, что могло послужить «последними словами». Мы вместе служили в армии и часто шли в бой, не принимая подобных мер предосторожности в интересах истории.
Конечно, лучшие представители народа не отвечали за такое положение дел, да и остальных я не особенно винил. В округе хватало «смутьянов». После поражения многие обнищали и ожесточились. Больше не было возможным организованное сопротивление, но многие мужчины, умевшие неплохо обращаться с оружием, не считали себя побежденными и искренне верили в справедливость и целесообразность продолжения борьбы. Многим из них без труда удалось после службы в армии совершать хладнокровные убийства. Не понимая нравственную разницу, они не ведали никаких угрызений совести. Почти вся Селма лежала в развалинах. В конце войны округ подвергался набегам кавалерии генерала Уилсона. То, что уцелело после артиллерийских обстрелов, часто сжигали. Поджоги обычно приписывали неграм. Конечно, они участвовали в них, и тех, кого подозревали в подобных преступлениях, обезумевшие жители швыряли в огонь. Не меньше поджигателей находилось и среди незваных гостей – янки.
Каждый северянин в той или иной форме представлял власть, которую жители Юга ненавидели лютой ненавистью и которой они подчинялись лишь потому, что их к тому принуждали. Представьте себе общество, не сдерживаемое рамками закона, не имеющее средств повлиять на общественное мнение, – ведь газет не было. Им запрещали даже проповедовать! Учитывая не лучшие свойства человеческой натуры, просто чудо, что насилия и преступлений было так мало.
Как туша животного привлекает к себе стервятников, так и побежденная страна привлекала к себе авантюристов со всех сторон света. Вынужден с прискорбием сказать, что многие из них служили правительству Соединенных Штатов. По правде говоря, и сами специальные агенты министерства финансов были не без греха. Я мог бы назвать некоторых агентов и их помощников, которые, воспользовавшись удачной возможностью, нажили тогда крупные состояния. Специальным агентам причиталась четверть стоимости конфискованного хлопка в возмещение расходов за их сбор – не слишком много, учитывая трудный и опасный характер их службы. Данное условие открывало такие возможности для мошенничества, какие редко предоставлялись в других областях государственной службы, причем без каких-либо катастрофических последствий для официальной морали. Никакие меры по противодействию взяткам не могли считаться адекватными – слишком высок был процент прибыли, а понятия трактовались слишком свободно и расширительно. Система, кое-как сформированная в конце войны, сломалась, и сомнительно, чтобы государство с большей выгодой для себя отказалось от «трофейного и бесхозного имущества».
В качестве примера тех искушений, которым мы подвергались, и наших тактических приемов сопротивления расскажу об одном случае, в котором я принимал непосредственное участие. В отсутствие моего начальника я напал на след большой партии хлопка – семисот тюков, насколько я припоминаю, – которую спрятали без особой изобретательности, поскольку мне удалось напасть на след. Однажды ко мне в контору пришли два хорошо одетых и благовоспитанных человека, которые намекнули, что им известно о спрятанном хлопке. Когда наше совещание по данному вопросу завершилось, время ужина уже прошло, и они вежливо пригласили меня отужинать с ними, на что я согласился, в надежде узнать больше за бокалом вина. Я хорошо знал, что мои собеседники питали такую же эгоистичную надежду, поэтому меня не мучила совесть из-за того, что я собирался воспользоваться их гостеприимством к собственной выгоде. Однако за столом о деле не говорили, и все мы одинаково воздерживались от шампанского – настолько, что после долгого ужина мы встали из-за стола и с громким хохотом указали на нелепость происходящего. Тем не менее ни одна сторона не признала себя побежденной. Следующие несколько недель мы вели ожесточенную «войну гостеприимства». Мы ужинали вместе почти каждый день, иногда за мой счет, иногда за их. Мы катались верхом, гуляли, играли на бильярде и часто проводили ночи напролет за картами. Но молодость и умеренность (в спиртном) позволили мне пройти это испытание без особого вреда для здоровья. Мы рано пришли к взаимопониманию – и зашли в тупик. Не получив ни малейшего намека на местонахождение хлопка, я предложил им четверть, если они доставят мне тюки или скажут, где их прячут; они предложили мне четверть, если я подпишу разрешение погрузить его на пароход как частную собственность.
Все когда-нибудь кончается, и наше забавное противостояние тоже закончилось. В конце прощального ужина, отличавшегося, по случаю, особенной роскошью, мы расстались, выразив друг другу взаимное уважение – думаю, не совсем неискреннее. Судьба той партии хлопка осталась для меня неизвестной. Вплоть до даты моего отъезда ни одного тюка хлопка не перешло во владение правительства и не было вывезено из страны. Иногда я тешу себя надеждой, что моих последователей они водили за нос так же ловко, как и меня. Нельзя не проникнуться дружескими чувствами к людям, способным оценить хороший ужин!
Еще одно предложение, от которого мне повезло отказаться, поступило, собственно говоря, изнутри системы. Его сделал один отчаянный малый по имени Джек Харрис. Я могу назвать его имя, так как мне доподлинно известно, что его уже нет в живых. Он занимался всевозможными спекуляциями с большой прибылью для себя, но специальный агент так часто привлекал его к участию в «крупных и важных операциях», что в определенном смысле и до определенной степени его считали одним из нас. В то время он казался мне единственным в своем роде, но вскоре я встретил множество таких же, как он, калифорнийских авантюристов, с особенностями поведения, речи и манер которых многие из нас хорошо знакомы. Он никогда не рассказывал о своем прошлом; не сомневаюсь, у него имелись веские причины быть скрытным. Однако любой, разбиравшийся в западном жаргоне – тогда я ничего в нем не смыслил, – сразу же с большой точностью сказал бы, откуда он приехал. Он был довольно крупным и сильным малым, приземистым, чернобородым, черноглазым. И душа у него была черной, хотя он и не был лишен привлекательности. Он был крайне невежественным, хотя сама откровенность его невежества позволяла не обижаться на него. Он был вульгарным, но его вульгарность выражалась в таких метафорах и сравнениях, которые граничили с самой непримиримой утонченностью. Он много пил, играл по-крупному, ругался, как попугай, над всеми издевался, был откровенным мошенником и гордился этим, не знал, что такое страх, широко занимал деньги и тратил их с поистине королевским равнодушием. Так, однажды ему понадобилось поехать в Мобил, но он не хотел покидать Монтгомери и его удовольствия. Не желая отказываться от своей надежды, он уговорил капитана грузового парохода ждать его четыре дня и за каждый день простоя платил ему по 400 долларов; чтобы ожидание не казалось тому слишком долгим, Джек позволил ему бесплатно участвовать в оргиях. Но это уже другая история.
Однажды Джек явился ко мне с довольно греховным предложением, более греховным, чем он делал до того. Он узнал о крупной партии хлопка, примерно в тысячу тюков. Часть из них была частной собственностью, часть подлежала конфискации. Хлопок хранился в нескольких местах на берегах Алабамы. У него имелся пароход «с отважным, храбрым экипажем», готовым по ночам забирать хлопок с небольших пристаней. Он намеревался перегружать этот хлопок к себе на пароход и везти его вниз по течению. От меня же он просил всего одну подпись на официальном пропуске – или, в том случае, если я сам буду сопровождать экспедицию и получу часть прибыли, от меня даже пропуска не требовалось. Отклонив его поистине щедрое предложение, я решил, что обязан назвать Джеку хотя бы одну причину моего отказа, которую он поймет. Поэтому объяснил ему, как обстоят дела в Мобиле. Ему не разрешат перевалить груз на большой корабль и получить необходимые бумаги, позволившие бы кораблю покинуть порт. Мое простодушие страшно удивило и обидело его. Неужели я считаю его дураком? Он вовсе не собирался тратить время на такие глупости, как перевалка хлопка с одного судна на другое. Нет, он предлагал, без всяких докучных формальностей, незаметно выйти из Мобила под покровом ночи и провести судно с хлопком в Гаванский залив! Мошенник говорил совершенно серьезно, и боюсь, из-за моей природной скромности, вынудившей меня отказаться от сотрудничества с ним, я сильно упал в его глазах.
Кстати, именно на Кубе Джек несколько лет спустя попал в беду. Он служил на пиратском корабле под названием «Виргиниус». После того как его захватили испанцы, они расстреляли Джека вместе с остальными членами экипажа. Что-то в его поведении, когда он опустился на колени, готовясь к смерти, заставило священника спросить, какой он веры.
– Я атеист, Богом клянусь! – ответил Джек, и с этим тихим признанием его кроткая душа отлетела в мир иной.
Подробно изложив сомнительные подробности моей службы в том «поразительном краю», где я исполнял свой долг, должен объяснить, по какой несчастливой случайности я по-прежнему докучаю читателям. В Селме жил один когда-то богатый и сохранивший свое влияние гражданин. Два его сына, мои ровесники, – назову их просто Чарльзом и Фрэнком – служили офицерами в армии конфедератов. К сожалению, класс людей, к которому они принадлежали, в наши дни почти вымер. Рожденные и выросшие в роскоши и ничего не знавшие о порочной стороне жизни (кроме того, что они увидели на войне), хорошо образованные, храбрые, великодушные, чуткие к вопросам чести, обладавшие превосходными манерами, братья пользовались всеобщим уважением. Одни любили их, другие боялись, ведь они замечательно быстро стреляли и готовы были скорее драться на дуэли, чем есть – точнее, пить. В схватке, принимавшей вид дуэли, они не испытывали особых угрызений совести; почти любая форма боя была для них хороша. Я познакомился с ними случайно и поддерживал знакомство, потому что оно доставляло мне радость. Лишь спустя долгое время я осознал все преимущества моего положения. С того времени, как меня начали считать их другом, за мою безопасность в тех краях можно было не опасаться. Целая армия не могла бы защитить меня от опасности и даже оскорблений и нападок при исполнении моих неприятных обязанностей. Какими же славными парнями они были – и какими ожесточенными врагами стали позже, в темные времена, когда, господи прости, мы пытались перерезать друг другу глотки. По сей день я испытываю сожаление, когда думаю о моем содействии, пусть и небольшом, в скатывании многих им подобных в преступное безумие, которое мы называем схваткой.
Жизнь в Селме все больше нравилась мне, ибо мои шансы на выживание увеличились. С моими новыми друзьями и одним их знакомым, чьего имени, к стыду своему, я теперь не могу вспомнить, но не стал бы писать его здесь, даже если бы помнил, я проводил почти все часы досуга. Я ужинал у них или в домах их друзей. К счастью, за ужином уже не нужно было проявлять умеренность в вине. В их обществе я грешил, и мы вместе под южной луной, благородным небесным телом, которое выглядит совсем по-другому на холодном Севере, искупали свои грехи изъявлениями преданности, сопровождаемыми пением и музыкой, под окнами многих местных богинь.
Как-то ночью у нас было приключение. Мы бодрствовали всю ночь напролет и в конце, уже под утро, отправились домой. Улицы были «покинутыми и пустыми». Разумеется, они не были освещены – у поверженной Конфедерации не было ни керосина, ни масла. Тем не менее мы заметили, что за нами идут. Какой-то человек, держась на одном и том же расстоянии позади, поворачивал, когда мы поворачивали, останавливался, когда мы останавливались, и снова трогался с места, когда мы двигались дальше. Мы остановились, развернулись и зашагали ему навстречу, спросили, каковы его намерения – как вы догадываетесь, не в самых изящных выражениях. Он не ответил, но, когда мы зашагали дальше, снова последовал за нами. Мы снова остановились, и я почувствовал, как у меня из кармана вытаскивают пистолет. Бесцеремонно завладев моим оружием, Фрэнк прицелился во врага. Не помню, чтобы я попытался возразить или вмешаться; как бы там ни было, времени на вмешательство не осталось. Фрэнк выстрелил, и тот человек упал. Вмиг все окна на улице распахнулись, и в каждом появилась голова. Мы велели Фрэнку идти домой, что, к нашему удивлению, он и сделал. Остальные, с помощью чьего-то знакомого полицейского – который позже объявил нам, что мы арестованы, – отнесли того человека в отель. Оказалось, что пуля попала несчастному в ногу выше колена; на следующий день ее ампутировали. Мы заплатили врачу, оплатили счет в отеле, а когда раненый поправился, отправили его в Мобил, по тому адресу, который он указал. Из него не удалось вытянуть ни слова о том, кто он такой и почему упорствовал, преследуя четырех бесшабашных гуляк.
Утром после стрельбы, когда мы позаботились о жертве, нас, троих соучастников, освободили под залог, который внес за нас один пожилой джентльмен суровой наружности. До войны он был мировым судьей и теперь вернулся к своим обязанностям. Тогда я не знал, что у него не больше юридической власти, чем у меня самого, и ужасался, представляя, чем могло закончиться дело. Не сомневаюсь, многие охотно воспользовались бы случаем, чтобы избавиться от правительственного чиновника, ведь наши действия нельзя назвать оправданными.
В назначенный день для предварительного слушания всех нас, кроме Фрэнка, вызвали свидетелями. Мы дали правдивые и связные показания о том, что произошло. Мировой судья, переизбранный на новый срок, выслушал нас весьма терпеливо, а затем с достойной похвалы краткостью и прямотой назначил Фрэнку штраф в пять долларов за нарушение общественного порядка. Апелляции не подавали.
В те дни в Алабаме хватало странных личностей, как вы вскоре увидите. Как-то мы со специальным агентом отправились вниз по течению реки Томбигби на пароходе, загруженном конфискованным хлопком – около шестисот тюков. В одном военном гарнизоне мы взяли на борт охрану, отряд из двенадцати – пятнадцати солдат под командованием капрала. Как-то вечером, перед сумерками, когда мы огибали излучину, где у левого берега было сильное течение, нас обстреляли пулями и дробью.
Грохот пальбы, свист пуль, пробивавших деревянную обшивку, и звон разбитого стекла грубо пробудили нас от безмятежной праздности в теплый вечер на медлительной Томбигби. На левом берегу, который в том месте немного возвышался над нашей верхней палубой, толпились люди. Они стояли так близко к краю, что без труда могли бы спрыгнуть на палубу. Они выглядели настоящими великанами и действовали быстро. Прячась за деревьями и перебегая от одного к другому, они обстреливали нас. После первого же залпа рулевой бросил штурвал, и пароход отнесло к самому берегу, под нависшие ветви деревьев. Мы очутились в беспомощном положении. Гюйс-шток обломился, шлюпку унесло течением, пули изрешетили обшивку. Тюки хлопка падали в воду по дюжине зараз. Капитана нигде не было видно, механик, судя по всему, тоже бросил свой пост, а специальный агент пошел разыскивать солдат. Я в то время стоял на верхней палубе, вооруженный револьвером, из которого старался стрелять как можно быстрее, все время прислушиваясь. Когда же наша охрана откроет огонь? Ждал я напрасно. Позже выяснилось, что у солдат не было ни одного патрона; невооруженный солдат – самое слабое создание на свете! Помимо треска вражеских ружей и собственных выстрелов время от времени я слышал негромкие взрывы, как будто где-то стреляли из небольшой пушки. Взрывы доносились со стороны носа. Насколько мне было известно, у нас на борту никакой артиллерии не было. Отсутствие защиты делало наше положение довольно серьезным. Если бы пароход захватили, нас со специальным агентом, скорее всего, повесили бы на месте. Меня никогда в жизни не вешали, и такая перспектива меня вовсе не прельщала. К счастью для нас, бандиты, напавшие на нас из засады, не обладали даром военного предвидения. Непосредственно под ними находился непроходимый для них заболоченный рукав реки. Пройдя его, мы спаслись от абордажа и пленения. Капитана нашли – он прятался. Незаряженный пистолет, приставленный к его уху, убедил его в необходимости вернуться к командованию судном. Механика и рулевого вернули на их посты, и через несколько минут, показавшихся нам часами – нас по-прежнему обстреливали, хоть и издали, – мы поплыли дальше. Навалив несколько тюков хлопка у рулевой рубки, мы защитили себя от дальнейших обстрелов. Затем мы приступили к оценке ущерба. Никого не убили; ранили нескольких человек. Мы приписывали такой удачный результат тому, что после первого же залпа с берега почти все укрылись за тюками хлопка. По-прежнему стоя на верхней палубе и отдав множество ненужных приказов, я посмотрел вниз, на нос. Там на животе лежал высокий, нескладный человек с непокрытой головой, в линялой домотканой одежде. Длинные сальные космы спускались ниже шеи; фалды сюртука разошлись. Согнув ноги в коленях и выставив вверх огромные ступни, он сжимал в руке старомодный седельный пистолет фута два длиной, собираясь сделать прощальный выстрел по далеким теперь противникам. Я невольно расхохотался, так как в жизни не видел более нелепой фигуры. Но после выстрела я порадовался, что нахожусь над ним, а не перед ним. Вот что я принял за «пушку», и вот какие «взрывы» слышал во время нашей неравной схватки.
Малый оказался конфедератом, который возвращался домой. Он незаметно проник на пароход на одной из пристаней и «зайцем» путешествовал в Мобил. Несомненно, он от всей души сочувствовал нашим врагам, и вначале я заподозрил его в сговоре с ними, но обстоятельства, о которых здесь нет смысла распространяться подробно, говорили о том, что ни о каком сговоре не могло быть и речи. Более того, я отчетливо увидел, как уже после того, как я расстрелял все патроны, один из «партизан» упал и больше не поднимался. Больше никто из находившихся на борту, кроме нашего «зайца», не стрелял и не имел возможности стрелять. Снова чувствуя себя в безопасности, мы без всяких дурных предчувствий поплыли дальше под звездным небом. После того как я насчитал более пятидесяти пулевых отверстий в рулевой рубке (куда нападавшие метили ввиду ее выдающегося положения и видной роли) и все начали хвастать своим героизмом, я подошел к своему товарищу по оружию в домотканой одежде и поблагодарил его за помощь.
– Но, – продолжал я, – с чего вы начали стрелять в толпу?
– Знаете, командир, – протянул он, чистя свое древнее оружие, – я решил, что вы неспроста взяли меня на борт, хоть у меня не было ни цента, вот и решил отработать свой проезд.