Последний дар утраченного рая. Поэты русской эмиграции 1920–1940-х годов

fb2

Стихи поэтов-эмигрантов – огромный пласт нашей культуры, нашего драгоценного наследия. Среди эмигрантов «первой волны» оказалось множество поэтов, творивших на том же высочайшем уровне, на каком в России оборвался Серебряный век. О каждом из них можно написать если не захватывающий роман, то грустную лирическую повесть, что легко угадывается в кратких биографических эссе. Но главное – поэзия, прекрасная и горькая, полная любви к родной стране, продолжавшей жить в сердцах поэтов.

Предисловие

Поэзия русского зарубежья – это океан стихов, множество поэтов и несколько исторических эпох. Наш сборник посвящен поэтам послереволюционной волны эмиграции, и почти все включенные в него стихи написаны до Второй мировой войны. Они принадлежат эпохе, которую называют латинским словом Interbellum («между войн»), одновременно яркой, праздничной и трагичной для всей европейской культуры. И даже эта часть русской зарубежной поэзии будет представлена пунктирно, без намека на академическую полноту и объективность. Если говорить о принципах отбора, то мы старались выбрать самых ярких авторов и отобрать стихи, которые, с одной стороны, показали бы их индивидуальность, с другой – отразили и внешние, и внутренние особенности эмигрантской жизни, а кроме того, живо отозвались бы в душах наших современников, были бы им понятны и близки.

Когда ближе знакомишься с творчеством уехавших поэтов, начинает казаться, что из России разом уехал весь Серебряный век с его утонченной, хрупкой культурой, с отточенным владением техникой стиха, а главное – с привычкой мыслить, жить, дышать стихами. В России таких поэтов почти не осталось, и жизнь их складывалась трагически. Новые же авторы принадлежали другой эпохе и имели за редкими исключениями уровень культуры, не сопоставимый с уровнем предшественников. Между тем в эмиграции оказались тысячи поэтов, продолжавших или начинавших творить на том же высочайшем уровне, на каком в России оборвался Серебряный век.

Владимир Маяковский, восторженно принявший революцию и верно ей служивший, написал однажды горькие строки:

Хорошо у нас                    в Стране Советов. Можно жить,                   работать можно дружно. Только вот               поэтов,                         к сожаленью, нету — впрочем, может,                        это и не нужно. «Юбилейное», 1924

Среди оставшихся на родине есть несколько поэтов, которых сейчас все чаще называют великими. Возможно, они стали такими потому, что только их голосами Россия продолжала говорить о себе что-то главное.

Среди уехавших мы видим множество прекрасных, настоящих, состоявшихся поэтов, чьи голоса не обрели такой же силы. Их поэзия вынужденно говорила от лица достаточно узкого круга соотечественников, оставшихся без родины, их струны прозвучали чисто, но негромко. Но лирика быть громкой и не обязана. О жизни души обычно незачем кричать.

Итак, мы познакомимся со стихами поэтов только первой волны эмиграции – их творчество продолжило традиции Серебряного века. Стихи расположены «по старшинству» – по датам рождения авторов. По такому принципу составлена четырехтомная антология поэзии русского зарубежья «Мы жили тогда на планете другой…» (М: Московский рабочий, 1995), что дало возможность показать, из каких пластов состояла литература эмиграции и как она развивалась.

Сборник открывают стихи авторов, принадлежащих старшему поколению. Они сложились как поэты задолго до того, как в России разразилась катастрофа, имели в свое время громкую славу и признание. Вячеслав Иванов – один из «старших» символистов, критик с непререкаемым авторитетом и учитель молодых поэтов, в числе которых были Николай Гумилев, Анна Ахматова, Осип Мандельштам. «Стихийный гений» Константин Бальмонт – еще один из «старших» символистов; безупречный строгий реалист Бунин – почетный академик с 1909 года; «король поэтов» Игорь Северянин; два юмориста и сатирика – Саша Черный и Дон-Аминадо, которым журнал «Сатирикон» (СПб., 1908–1914) во многом обязан своей популярностью. Для всех них, исключая Бунина, время расцвета и восторженного признания осталось в прошлом, но творческий путь продолжался. Всем им пришлось в чем-то меняться, и некоторым это пошло на пользу. В литературной жизни русской эмиграции почти все они продолжали играть важную роль.

В сборнике нет стихов Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, которых тоже можно считать мэтрами в поэзии Серебряного века. В русском Париже, как прежде в Петербурге, они собирали у себя писателей, поэтов и художников, создав кружок «Зеленая лампа» (отсылка к пушкинской эпохе). Однако критические статьи и проза этих авторов, их участие в общественной жизни гораздо значительнее стихов, созданных в эмиграции. Не помещаем мы и стихи Марины Цветаевой: они уже давно и прочно вошли в культурный обиход по нашу сторону границ, их нет нужды «открывать» для читателей.

Сборник можно было бы составить по географическому принципу. Эмигранты первой волны покидали Россию разными путями, и таким образом возникло несколько центров русской культурной жизни за рубежом. Из Константинополя, куда с Белой армией бежали сотни тысяч людей, эмигранты потоками растеклись по странам, где принимали русских людей: в Югославию, Болгарию, Чехословакию, – там была возможность выжить и даже получить образование. Многие оказались в Аргентине – в основном казаки, готовые работать на земле. Для тех, кто уезжал или бежал прямиком на Запад, на какое-то время прибежищем стал Берлин; для тех, кто оказался на Востоке, – Шанхай и Харбин. Совсем немногие из этой волны до начала Второй мировой войны смогли добраться до США, но и там были свои литературные кружки и русские издания. Однако такое распределение материала не помогло бы создать цельную картину.

За мэтрами Серебряного века следуют авторы, которые начали печататься еще до революции, но по-настоящему состоялись только в эмиграции. Двое из них оспаривали титул лучшего поэта русского зарубежья – это Владислав Ходасевич и Георгий Иванов. Другие менее у нас известны, но в стихах каждого присутствует неповторимое своеобразие – при том, что темы их стихов во многом схожи. Все они пишут об утраченной России и пытаются осмыслить эмигрантскую судьбу. В их творчестве еще слышны отзвуки Серебряного века, но есть и поиск новых форм: это заметно и в последних стихах Владислава Ходасевича, и в поздних, уже послевоенных стихах Георгия Иванова.

Среди поэтов этого поколения несколько авторов выделяются не столько литературной, сколько человеческой судьбой. Авторы, о которых шла речь ранее, были свидетелями трагических событий, но стихи писали и те, кто в этих событиях активно участвовал. Среди воинов Белого движения были настоящие поэты: казаки Николай Туроверов и Александр Перфильев и «русский финн» Иван Савин (Саволайнен). Особое место среди них занимает мать Мария – Елизавета Юрьевна Скобцова, поэт Серебряного века. Во время Второй мировой войны мать Мария погибла в концлагере, так же как Раиса Блох и Юрий Мандельштам, чьи стихи включены в этот сборник.

В 1930-е годы жизнь русского Парижа была насыщенной событиями, яркой и внешне даже праздничной. Леонид Зуров, писатель, человек, близкий к семье Бунина, назвал Париж этих лет «веселым» для русской эмиграции и «жадным» и описывал его так:

«Казалось, зарубежные силы неисчерпаемы… Встречи художников на Монпарнасе, вечера в зале Лас-Каз, толстый литературный журнал, две независимые ежедневные газеты, много издательств. Центр зарубежной эмиграции. Шаляпин, Рахманинов, Глазунов, Коровин, Сомов, Бенуа… Куприн, Зайцев, Ремизов, Шмелев, Алданов и Мережковские… Множество всевозможных союзов, землячеств и объединений. Эмигранты Москвы, Петрограда, Киева, Харькова и Одессы. Живая история старой жизни, революции, Гражданской войны и всех эвакуаций. Рестораны, перекочевавшие из Константинополя, цыгане, которые певали у Яра и в Новой Деревне. Все бодры, полны надежд и возбуждения. Зима. Литературный сезон. <…> Елисейские Поля играли всеми огнями, легкое зарево стояло в небе. Ветер волновал пламя под Триумфальной аркой»[1]. Однако далеко не все прекрасно себя чувствовали в этом Париже. Чуткий Александр Вертинский – поэт и актер, исполнитель собственных «песенок» – переживал ту же эпоху как мучительный надрыв и чувствовал в общем веселье фальшь: за ним часто скрывалось отчаянье.

В вечерних ресторанах, В парижских балаганах, В дешевом электрическом раю, Всю ночь ломаю руки От ярости и муки И людям что-то жалобно пою. <…> Звенят, гудят джаз-банды, Танцуют обезьяны И бешено встречают Рождество. А я, кривой и пьяный, Заснул у фортепьяно Под этот дикий гул и торжество. «Желтый ангел»

Подробнее Вертинский рассказал об этом времени в своих воспоминаниях «Дорогой длинною».

Особенно остро боль неприкаянного, обреченного существования без родной почвы ощущала эмигрантская молодежь. Подросткам, вывезенным из России, еще только предстояло найти свой путь в литературе. Самый известный автор этого поколения – Владимир Набоков, но он состоялся как прозаик, и мы не включили в сборник его ранние стихи. Наиболее талантливым поэтом эмигрантская критика называла рано умершего Бориса Поплавского. Полагают, что именно он дал название течению эмигрантской поэзии, к которому сам не принадлежал, но о котором отзывался высоко, – «парижская нота». Поплавский описал ее тремя словами: «торжественная, светлая и безнадежная».

Основатель этого направления – Георгий Адамович, поэт-акмеист, друг Николая Гумилева и Георгия Иванова, участник «Цеха поэтов», еще до революции издавший два сборника стихов. Он много писал о том, какими должны быть стихи. По его словам, творчество – это «правда слова, соединенная с правдой чувства». Главные темы в поэзии «парижской ноты» – одиночество, любовь и смерть, а за простыми точным словами всегда должен сквозить «трансцендентальный ветерок», и чтобы все слегка двоилось… Как говорил Георгий Адамович, «грусть мира поручена стихам».

Этому направлению принадлежало несколько поэтов из молодого поколения эмигрантов: Юрий Мандельштам, Ирина Кнорринг, талантливейший Анатолий Штейгер – все они рано ушли из жизни.

В сборнике представлено также несколько других поэтов первой волны эмиграции, шедших своим путем и не принадлежавших ни одному из направлений: Вера Булич, Юрий Одарченко, Лидия Алексеева. О каждом из них, как, впрочем, и вообще о каждом из поэтов, чьи стихи вошли в эту книгу, можно было бы написать отдельную новеллу, а о некоторых и целый роман, остросюжетный и захватывающий. Права была Ахматова, заметившая во время судебного процесса над Бродским: «Какую биографию, однако, делают нашему рыжему!» Поэту, чтобы состояться, необходима «био-

графия» – глубокий опыт жизни. Мы предлагаем читателям лишь краткие, пунктирные биографические сведения об авторах, с чьими стихами они познакомятся. Нам не удалось найти сведений о наследниках некоторых поэтов, приносим правообладателям глубочайшие извинения и просим их любезно откликнуться.

Судьбы поэтов были разными, но есть в них одна общая черта: все они больше всего хотели вновь оказаться на родине – хотя бы своими стихами. Это нужно не только поэтам, но и нам, читателям.

Вячеслав Иванов

(1866–1949)

Язык

Родная речь певцу земля родная: В ней предков неразменный клад лежит, И на́шептом дубровным ворожит Внушенных небом песен мать земная. Как было древле, – глубь заповедна́я Зачатий ждет, и дух над ней кружит… И сила недр, полна, в лозе бежит, Словесных гроздий сладость наливная. Прославленная, светится, звеня С отгулом сфер, звучащих издалеча, Стихия светом умного огня. И вещий гимн, их свадебная встреча; Как угль, в алмаз замкнувший солнце дня, — Творенья духоносного предтеча. 1927

««У лукоморья дуб зеленый…»…»

«У лукоморья дуб зеленый…» Он над пучиною соленой  Певцом посажен при луке,  Растет в молве укорененный, Укорененный в языке. И небылица былью станет, Коли певец ее помянет, Коль имя ей умел наречь. Отступит море, – дуб не вянет, Пока жива родная речь. 1944

Константин Бальмонт

(1867–1942)

Здесь и там

Здесь гулкий Париж и повторны погудки, Хотя и на новый, но ведомый лад.      А там на черте бочагов – незабудки,      И в чаще – давнишний алкаемый клад. Здесь вихри и рокоты слова и славы, Но душами правит летучая мышь.      Там в пряном цветенье болотные травы,      Безбрежное поле, бездонная тишь. Здесь в близком и в точном – расчисленный разум, Чуть глянут провалы, он шепчет: «Засыпь».      Там стебли дурмана с их ядом и сглазом,      И стонет в болотах зловещая выпь. Здесь вежливо холодны к Бесу и к Богу, И путь по земным направляют звездам.      Молю тебя, Вышний, построй мне дорогу,      Чтоб быть мне хоть мертвым в желаемом там. 1929

Разлучность

Я с вами разлучен, деревья,     Кругом ненужный мне Париж, А там, где вы, вдали кочевья Звенящих пчел, улыбка девья И солнце – праздник каждодневья.     Зеленовейность, воля, тишь. А там, где вы, любая мушка     Звенит Создателю хвалы, Лесная вся в цветах опушка, И, одиноких грез подружка, Кукует гулкая кукушка     В душистом царстве нежной мглы. Я с вами разлучен, щеглята,     Что звонко пели мне в окно, Вся вольность от меня отъята, И все мое неволей взято, Мне помнится – я жил когда-то, Но это было так давно. 1918

Иван Бунин

(1870–1953)

«И цветы, и шмели, и трава, и колосья…»

И цветы, и шмели, и трава, и колосья, И лазурь, и полуденный зной… Срок настанет – Господь сына блудного спросит: «Был ли счастлив ты в жизни земной?» И забуду я все – вспомню только вот эти Полевые пути меж колосьев и трав — И от сладостных слез не успею ответить, К милосердным коленам припав. 1918

«У птицы есть гнездо, у зверя есть нора…»

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора. Как горько было сердцу молодому, Когда я уходил с отцовского двора, Сказать прости родному дому! У зверя есть нора, у птицы есть гнездо. Как бьется сердце, горестно и громко, Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом С своей уж ветхою котомкой! 1922

Лидия Бердяева

(1874–1945)

Сон

Мне снилась русская зима, Сугробы снега в переулках. Полозьев хруст морозно-гулкий, Москва, укутанная в снег. И я иду и вспоминаю Былые зимы, былые дни, А хлопья снега завевают Мои шаги…  Вот Кремль! Вот башни вековые, Часовни Иверской уж нет,  Но золотом развалины сияют. Вся в золотом снегу, Иду и вижу: Косматая клячонка, сани, Ванька в шапке меховой Кнутом мне машет: «Барыня? А, барыня! Садись! Куда везти велишь?» Куда? Пока – в Париж! Сентябрь 1939

Встреча

Месяц рогатый Над хатой горбатой Обгорелой, осиротелой. Воет у хаты Пес бесприютный, Осиротелый… Слышит месяц рогатый: «Вставайте, родные! Вставайте! Сына, солдата встречайте! В жарком бою убитого, В поле зарытого». Видит месяц рогатый: Один за другим Выходят из хаты Встречать солдата. Скрылся за гору месяц рогатый. Воет, воет у хаты Пес бесприютный, Лохматый… Ноябрь 1943

Георгий Голохвастов

(1881–1963)

Свеча

Благой со строгими глазами Темнеет Спас: благая Русь. Я вновь в былом… Опять молюсь Я пред родными образами. Молитвы детские шепча… О чем же крупными слезами Так плачет белая свеча? (Из сборника «Полусонеты», 1931)

Вьюга

Всю ночь мело. Бил ветер ставней И жутко плакал у окна… И, одинокая, без сна Душа томилась болью давней, Молясь все ярче, все страстней, Чтоб эта вьюга замела в ней И самый след минувших дней. (Из сборника «Полусонеты», 1931)

«Всем жизнь моя была богата…»

Всем жизнь моя была богата: Любовью, песней и вином, — Так пусть же вечер за окном! Полны живого аромата Былые сны, и их красу С собой, под грустный блеск заката, Я в сон последний унесу. 1929

Владислав Ходасевич

(1886–1939)

«Я родился в Москве. Я дыма…»

Я родился в Москве. Я дыма Над польской кровлей не видал, И ладанки с землей родимой Мне мой отец не завещал. России – пасынок, а Польше — Не знаю сам, кто Польше я. Но: восемь томиков, не больше, — И в них вся родина моя. Вам – под ярмо ль подставить выю Иль жить в изгнании, в тоске. А я с собой свою Россию В дорожном уношу мешке. Вам нужен прах отчизны грубый, А я где б ни был – шепчут мне Арапские святые губы О небывалой стороне. 23 апреля 1923

Берлинское

Что ж? От озноба и простуды — Горячий грог или коньяк. Здесь музыка, и звон посуды, И лиловатый полумрак. А там, за толстым и огромным Отполированным стеклом, Как бы в аквариуме темном, В аквариуме голубом — Многоочитые трамваи Плывут между подводных лип, Как электрические стаи Светящихся ленивых рыб. И там, скользя в ночную гнилость, На толще чуждого стекла В вагонных окнах отразилась Поверхность моего стола, — И, проникая в жизнь чужую, Вдруг с отвращеньем узнаю Отрубленную, неживую, Ночную голову мою. 14–24 сентября 1922

Перед зеркалом

Я, я, я. Что за дикое слово? Неужели вон тот – это я? Разве мама любила такого, Желто-серого, полуседого И всезнающего, как змея? Разве мальчик, в Останкине летом Танцевавший на дачных балах, — Это я, тот, кто каждым ответом Желторотым внушает поэтам Отвращение, злобу и страх? Разве тот, что в полночные споры Всю мальчишечью вкладывал прыть, — Это я, тот же самый, который На трагические разговоры Научился молчать и шутить? Впрочем – так и всегда на средине Рокового земного пути: От ничтожной причины – к причине, А глядишь – заплутался в пустыне, И своих же следов не найти. Да, меня не пантера прыжками На парижский чердак загнала. И Вергилия нет за плечами, — Только есть одиночество – в раме Говорящего правду стекла. 18–23 июля 1924

Пробочка

Пробочка над крепким йодом! Как ты скоро перетлела! Так вот и душа незримо Жжет и разъедает тело. 17 сентября 1921, Бельское Устье

«Перешагни, перескочи…»

Перешагни, перескочи, Перелети, пере- что хочешь — Но вырвись: камнем из пращи, Звездой, сорвавшейся в ночи… Сам затерял – теперь ищи… Бог знает, что себе бормочешь, Ища пенсне или ключи. Весна 1921, 11 января 1922

Петр Потемкин

(1886–1926)

Переход

2 Тропинка тоненькой веревкой Мостится с кручи в глубину. Одна ошибка – шаг неловкий, — И приведет она ко дну. Но в ней спасенье. Иди же. Ну! Ты впереди с ребенком нашим, Я позади, как вьючный мул. От горьких чаш все к горшим чашам Нас в эту бездну окунул Контрабандистский караул. Ты помнишь вишенье и камни, И зыбкий мостик чрез ручей? Сказала все твоя рука мне В тот миг кончавшихся страстей, Где человек уже ничей. Еще усилие – и берег, Еще последний вздох – и лед! И сердце верит и не верит, И ждет, и уж давно не ждет… А вдруг она с ним не дойдет? И страшно тем, что нету страха — Все ужасом в душе сожгло. Пусть вместо лодки будет плаха, На ней топор, а не весло — Ах, только бы перегребло! И вот он, Днестр, закрытый в кручи, Как ход огромного крота, И первый лед, сырой, тягучий, И ветра из-за каждого куста Всешелестящие уста. И лодки нет! И нет надежды, И я один! И ты одна! Но тихо открывает вежды Ребенок, вспрянувший от сна… Нет, мы перебежим, жена! 4 Шуршит ледок, А сердце бьется… А вдруг челнок Перевернется. И берег нем, А сердце бьется… Не лучше ль тем, Кто остается? Ну, не смешно ль, Как сердце бьется… Утихла боль, Тоска уймется. Родная Русь, Как сердце бьется… Когда вернусь И все вернется? 1920

Эйфелева башня

Красит кисточка моя Эйфелеву башню. Вспомнил что-то нынче я Родимую пашню. Золотится в поле рожь, Мух не оберешься. И костей не соберешь, Если оборвешься. А за пашней синий лес, А за лесом речка. Возле Бога у небес Крутится дощечка. На дощечке я сижу, Кисточкой играюсь. Эх, кому я расскажу И кому признаюсь. 1926

Яр

Не помню названья – уплыло, Не помню я весь формуляр. Да разве в названии сила? Пускай называется: «Яр». Ценитель развесистой клюквы, Веселый парижский маляр, Две странные русские буквы На вывеске выписал: «Яр». И может быть, думал, что это Фамилия древних бояр, Царивших когда-то и где-то, — Две буквы, два символа: «Яр». Окончил и слез со стремянки, И с песней отправился в бар… И тотчас досужие янки Пришли и увидели: «Яр». И в новой пунцовой черкеске Боярский потомок, швейцар, В дверях отстранил занавески, Чтоб янки вошли в этот «Яр». И янки вошли и сидели, И пили под звуки гитар, И ярко горели и рдели Две буквы на вывеске: «Яр». Их грабили много и долго, Но князь открывал им «Вайт-Стар», Но пела княгиня им «Волгу», И мил показался им «Яр». Приятно все вспомнить сначала, В каком-нибудь там слиппинг-кар, Как дама о муже рыдала Расстрелянном там, в этом «Яр». Как, в рот запихавши кинжалы, Как гончая, худ и поджар, Какой-то забавнейший малый Плясал в этом бешеном «Яр». 1926

Игорь Северянин

(1887–1941)

Классические розы

В те времена, когда роились грезы В сердцах людей, прозрачны и ясны, Как хороши, как свежи были розы Моей любви, и славы, и весны! Прошли лета, и всюду льются слезы… Нет ни страны, ни тех, кто жил в стране… Как хороши, как свежи ныне розы Воспоминаний о минувшем дне! Но дни идут – уже стихают грозы. Вернуться в дом Россия ищет троп… Как хороши, как свежи будут розы, Моей страной мне брошенные в гроб! 1925

Тишь двоякая

Высокая стоит луна. Высокие стоят морозы. Далекие скрипят обозы. И кажется, что нам слышна Архангельская тишина. Она слышна, – она видна: В ней всхлипы клюквенной трясины, В ней хрусты снежной парусины, В ней тихих крыльев белизна — Архангельская тишина… 1929

Грустный опыт

Я сделал опыт. Он печален: Чужой останется чужим. Пора домой; залив зеркален, Идет весна к дверям моим. Еще одна весна. Быть может, Уже последняя. Ну, что ж, Она постичь душой поможет, Чем дом покинутый хорош. Имея свой, не строй другого. Всегда довольствуйся одним. Чужих освоить бестолково: Чужой останется чужим. 1936

Валентин Горянский

(1888–1949)

Лавочка сверчков

…Для огорченных старичков,  Для всех, кому живется скучно,  Открою лавочку сверчков  И буду продавать поштучно… Я долго их тренировал, Насвистывал за старой печью, Чтоб каждый пел из них и знал, Вникая в душу человечью. Чтоб тонко голосом владел И в трели приобрел искусство, И скромный полюбил удел — Будить померкнувшие чувства. Воспоминанья оживлять И, спрятанную берегами, На заводи тревожить гладь Вдруг просиявшими кругами. Ах, даже соловью с сучка Такие не певать признанья, Каким я выучил сверчка За зимы долгие изгнанья. Что – соловей? Всего лишь – май, Всего лишь краткое влюбленье, Всегда не возвращенный рай, Печаль, тоска и сожаленье… А мой сверчок – он домовит; Певец семьи, вещей и крова, Всего, чем жив мещанский быт, Что крепко, честно и здорово… Сверчка купите в декабре. Он вам споет под голос вьюги О звонкой тройке на дворе И возвращении подруги.

Завороженный край

В благоухающей когда-то, В моей возлюбленной стране Цветут цветы без аромата И спят ручьи в недобром сне. Журчанье их веселым звоном Не прозвучит среди дубрав, В успокоительно зеленом Пленении бесшумных трав. И нет пернатых… Птицелюбам Не проводить в мечтаньях дни, Не выжидать под старым дубом Хлопка лукавой западни. Мужик сойдет к реке с пригорка, Но на разрушенный паром Не выплеснется красноперка, Гонясь за легким комаром. Нет жизни в водах нетекучих… Остановились времена… И чертит лёт мышей летучих Погибельные письмена.

Саша Черный

(1888–1932)

Голос обывателя

 В двадцать третьем году, весной,  В берлинской пивной  Сошлись русские эмигранты, «Наемники Антанты», «Мелкобуржуазные предатели»  И «социал-соглашатели»… Тема беседы была бескрайна,  Как теософская тайна: Что такое эмиграция?  Особая ли нация?  Отбор ли лучших людей?  Или каждый эмигрант – злодей?  Кто-то даже сказал  На весь зал: «Эмигранты – сплошь обыватели!»  А ведь это страшнее, чем «социал-соглашатели»…  Прокравшийся в зал из-под пола  Наканунский Лойола  Предложил надеть на шею веревку  И вернуться в советскую мышеловку, —  Сам он, в силу каких-то причин,  Возлюбил буржуазный Берлин… Спорящих было двенадцать, Точек зрения – двадцать, — Моя, двадцать первая, самая простая, Такая: Каждый может жить совершенно свободно, Где угодно. В прежнее время — Ногу в стремя, Белье в чемодан, Заграничный паспорт в карман, Целовал свою Пенелопу И уезжал в Европу. В аракчеевской красной казарме Не так гуманны жандармы, Кто откупался червонцем, Кто притворялся эстонцем, Кто, просто сорвавшись с це́пи, Бежал в леса и степи… Тысячам тысяч не довелось; Кое-кому удалось… Это и есть миграция, Цыганская пестрая нация. Как в любой человеческой груде В ней есть разные люди. Получше – похуже, Пошире – поуже, Но судить нам друг друга нелепо, И так живется, как в склепе… Что же касается «завоеваний революции», О которых невнятно бормочут иные Конфуции, То скажу, как один пожилой еврей (Что, пожалуй, всего мудрей): Революция – очень хорошая штука, — Почему бы и нет? Но первые семьдесят лет Не жизнь, а сплошная мука. 1923

Жилье

    Сосны в пыльной пакле. Домик вроде сакли. Над стеной гора… На крыльце в плетушке Детские игрушки, Шишки и кора.     В комнате прохладно. Борщ ворчит так складно… Темный лик в углу. В жарком устье печки Алые колечки… Кошка на полу.     На скамейке фиги, Клочья русской книги, Мятый самовар. В складках занавески Рдеет в мутном блеске Раскаленный шар.     Выйди, встань у входа: Вверх до небосвода Мертвых скал разбег. Даль-Прованс-Европа… Здесь во дни потопа Русский встал ковчег. 1938

Дон-Аминадо

(1888–1957)

Города и годы

Старый Лондон пахнет ромом, Жестью, дымом и туманом. Но и этот запах может Стать единственно желанным. Ослепительный Неаполь, Весь пронизанный закатом, Пахнет мулями[2] и слизью, Тухлой рыбой и канатом. Город Гамбург пахнет снедью, Лесом, бочками, и жиром, И гнетущим, вездесущим, Знаменитым добрым сыром. А Севилья пахнет кожей, Кипарисом и вербеной, И прекрасной чайной розой, Несравнимой, несравненной. Вечных запахов Парижа Только два. Они все те же: Запах жареных каштанов И фиалок запах свежий. Есть чем вспомнить в поздний вечер, Когда мало жить осталось, То, чем в жизни этой бренной Сердце жадно надышалось!.. Но один есть в мире запах, И одна есть в мире нега: Это русский зимний полдень, Это русский запах снега. Лишь его не может вспомнить Сердце, помнящее много. И уже толпятся тени У последнего порога. 1927

Уездная сирень

Как рассказать минувшую весну, Забытую, далекую, иную, Твое лицо, прильнувшее к окну, И жизнь свою, и молодость былую? Была весна, которой не вернуть… Коричневые, голые деревья, И полых вод особенная муть, И радость птиц, меняющих кочевья. Апрельский холод. Серость. Облака. И ком земли, из-под копыт летящий. И этот темный глаз коренника, Испуганный, и влажный, и косящий. О, помню, помню!.. Рявкнул паровоз. Запахло мятой, копотью и дымом. Тем запахом, волнующим до слез, Таинственным, родным, неповторимым. Той свежестью набухшего зерна И пыльною уездною сиренью, Которой пахнет русская весна, Приученная к позднему цветенью. 1929–1935

Вечеринка

Артистка читала отрывок из Блока И левою грудью дышала уныло. В глазах у артистки была поволока, А платье на ней прошлогоднее было. Потом выступал балалаечник Костя В роскошных штанинах из черного плиса И адски разделал «Индийского гостя», А «Вниз да по речке» исполнил для биса. Потом появились бояре в кафтанах, И хор их про Стеньку пропел и утешил, И это звучало тем более странно, Что именно Стенька бояр-то и вешал. Затем были танцы с холодным буфетом. И вальс в облаках голубого батиста. И женщина-бас перед самым рассветом Рыдала в жилет исполнителя Листа. И что-то в тумане дрожало, рябило, И хором бояре гудели на сцене… И было приятно, что все это было Не где-то в Торжке, а в Париже, на Сене.

Николай Агнивцев

(1888–1932)

Вдали от тебя, Петербург

Ужель в скитаниях по миpy Вас не пронзит ни разу, вдруг, Молниеносною рапирой Стальное слово «Петербург»? Ужели Пушкин, Достоевский, Дворцов застывший плац-парад, Нева, Мильонная и Невский Вам ничего не говорят? А трон Российской Клеопатры В своем саду?.. И супротив Александринскаго театра Непоколебленный массив? Ужель неведомы вам даже: Фасад Казанских колоннад? Кариатиды Эрмитажа? Взлетевший Петр и Летний сад? Ужели вы не проезжали, В немного странной вышине, На старомодном империале По Петербургской стороне? Ужель, из рюмок томно-узких Цедя зеленый «Пипермент», К ногам красавиц петербургских Вы не бросали комплимент? А непреклонно-раздраженный Заводов выборгских гудок? А белый ужин у «Донона»? А «Доминикский» пирожок? А разноцветные цыгане На Черной речке, за мостом, Когда в предутреннем тумане Все кувыркается вверх дном; Когда моторов вереница Летит, дрожа, на Острова, Когда так сладостно кружится От «Редерера» голова!.. Ужели вас рукою страстной Не молодил на сотню лет На первомайской сходке красный Бурлящий Университет? Ужель мечтательная Шура Не оставляла у окна Вам краткий адрес для амура: «В. О. 7 л. д. 20-а»? Ужели вы не любовались На сфинксов фивскую чету? Ужели вы не целовались На Поцелуевом мосту? Ужели белой ночью в мае Вы не бродили у Невы? Я ничего не понимаю! Мой Боже, как несчастны вы!.. 1923

«Вы помните былые дни…»

Вы помните былые дни, Когда вся жизнь была иною?! Как были праздничны они Над петербургскою Невою!! Вы помните, как ночью, вдруг, Взметнулись красные зарницы И утром вдел Санкт-Петербург Гвоздику юности в петлицу?.. Ах, кто мог знать, глядя в тот раз На двухсотлетнего гиганта, Что бьет его последний час На Петропавловских курантах!.. И вот, иные дни пришли! И для изгнанников дни эти Идут вдали от их земли Тяжелой поступью столетий!.. 1923

Арсений Несмелов

(1889–1945)

На водоразделе

Воет одинокая волчиха На мерцанье нашего костра. Серая, не сетуй, замолчи-ка, Мы пробудем только до утра. Мы бежим, отбитые от стаи, Горечь пьем из полного ковша. И душа у нас совсем пустая, Злая, беспощадная душа. Всходит месяц колдовской иконой, Красный факел тлеющей тайги… Вне пощады мы и вне закона, Злую силу дарят нам враги. Ненавидеть нам не разучиться, Не остыть от злобы огневой… Воет одинокая волчица, Слушает волчицу часовой. Тошно сердцу от звериных жалоб, Неизбывен горечи родник… Не волчица – родина, пожалуй, Плачет о детенышах своих. 1931

Голод

Удушье смрада в памяти не смыл  Веселый запах выпавшего снега,  По улице тянулись две тесьмы,  Две колеи: проехала телега.  И из нее окоченевших рук,  Обглоданных – несъеденными – псами, Тянулись сучья… Мыкался вокруг  Мужик с обледенелыми усами.  Американец поглядел в упор: У мужика под латаным тулупом Топорщился и оседал топор Тяжелым обличающим уступом. У черных изб солома снята с крыш, Черта дороги вытянулась в нитку.  И девочка, похожая на мышь,  Скользнула, пискнув, в черную калитку. 1931

Письмо

Листик, вырванный из тетрадки, В самодельном конверте сером, Но от весточки этой краткой Веет бодростью и весельем. В твердых буквах, в чернилах рыжих, По канве разлиновки детской, Мысль свою не писал, а выжег Мой приятель, поэт советский: «День встает, напряжен и меток, Жизнь напориста и резва, Впрочем, в смысле свиных котлеток Нас счастливыми не назвать. Все же, если и все мы тощи, На стерляжьем пуху пальто, Легче жилистые наши мощи Ветру жизни носить зато!..» Перечтешь и, с душою сверив,  Вздрогнешь, как от дурного сна: Что, коль в этом гнилом конверте, Боже, подлинная весна? Что тогда? Тяжелей и горше Не срываются с якорей. Злая смерть, налети, как коршун, Но скорей, скорей… Скорей!

Мать Мария (Скобцова)

(1891–1945)

«Не голодная рысит волчиха…»

Не голодная рысит волчиха, Не бродягу поглотил туман, Господи, не ясно и не тихо Средь Твоих оголодавших стран. Над морозными и льдистыми реками Реки ветра шумные гудят. Иль мерещится мне только между нами Вестников иных тревожный ряд? Долгий путь ведет нас всех к покою (Где уж там, на родине, покой?), Лучше по звериному завою, И раздастся отовсюду вой. Посмотрите, – разметала вьюга Космы дикие свои в простор. В сердце нет ни боли, ни испуга, И приюта нет средь изб и нор. Нашей правды будем мы достойны, Правду в смерть мы пронесем, как щит. Господи… неясно, неспокойно Солнце над землей Твоей горит. 1937

«Мы не выбирали нашей колыбели…»

Мы не выбирали нашей колыбели, Над постелью снежной пьяный ветер выл, Очи матери такой тоской горели, Первый час – страданье, вздох наш криком был. Господи, когда же выбирают муку? Выбрала б, быть может, озеро в горах, А не вьюгу, голод, смертную разлуку, Вечный труд кровавый и кровавый страх. <До 1933>

«Не буду ничего беречь…»

Не буду ничего беречь, Опустошенная, нагая. Ты, обоюдоострый меч, Чего ж ты медлишь, нас карая? Без всяких слаженных систем, Без всяких тонких философий, Бредет мой дух, смятен и нем, К своей торжественной Голгофе. Пустынен мертвый небосвод, И мертвая земля пустынна. И вечно Матерь отдает На вечную Голгофу Сына. <До 1938>

Георгий Адамович

(1892–1972)

«Что там было? Ширь закатов блеклых…»

Что там было? Ширь закатов блеклых,  Золоченых шпилей легкий взлет,  Ледяные розаны на стеклах,  Лед на улицах и в душах лед. Разговоры будто бы в могилах, Тишина, которой не смутить… Десять лет прошло, и мы не в силах Этого ни вспомнить, ни забыть. Тысяча пройдет, не повторится, Не вернется это никогда. На земле была одна столица, Все другое – просто города.

«Когда мы в Россию вернемся……»

Когда мы в Россию вернемся…                                  о, Гамлет восточный, когда? — Пешком, по размытым дорогам,                                             в стоградусные холода, Без всяких коней и триумфов,                               без всяких там кликов, пешком, Но только наверное знать бы,                                       что вовремя мы добредем. Больница. Когда мы в Россию…                                      колышется счастье в бреду, Как будто «Коль славен» играют                                    в каком-то приморском саду, Как будто сквозь белые стены,                                в морозной предутренней мгле Колышутся тонкие свечи                                  в морозном и спящем Кремле. Когда мы… довольно, довольно.                                          Он болен, измучен и наг. Над нами трехцветным позором                                     полощется нищенский флаг, И слишком здесь пахнет эфиром,                                       и душно, и слишком тепло. Когда мы в Россию вернемся…                                                но снегом ее замело. Пора собираться. Светает.                                     Пора бы и двигаться в путь. Две медных монеты на веки.                                      Скрещенные руки на грудь.

«За все, за все спасибо. За войну…»

 За все, за все спасибо. За войну,  За революцию и за изгнанье.  За равнодушно-светлую страну,  Где мы теперь «влачим существованье».  Нет доли сладостней – все потерять.  Нет радостней судьбы – скитальцем стать,  И никогда ты к небу не был ближе, Чем здесь, устав скучать, Устав дышать,  Без сил, без денег,  Без любви, в Париже…

Василий Сумбатов

(1893–1977)

Два сувенира

Иссохший, легкий, с бронзовою кожей Он мал и тверд, но это – апельсин. В моем саду он рос и зрел один, На золотое яблочко похожий. Куст был покрыт цветами для невест — Цветами подвенечного убора, Но лишь один дал плод, – другие скоро Осыпались, развеялись окрест. Храню его, а он благоуханье Свое хранит, свой горький аромат; Встряхнешь его – в нем семечки стучат И будят о другом воспоминанье, — И вижу я пасхальное яйцо, Полвека пролежавшее в божнице У няни, и мелькающие спицы В ее руках, и доброе лицо. – Со мной им похристосовался Гриша,  Мой суженый, – начнет она рассказ,  И снова я, уже не в первый раз,  О Грише, женихе погибшем, слышу. Война, набор, жених уйдет в поход И никогда к невесте не вернется… Тут няня вдруг вздохнет и улыбнется И, взяв яйцо, над ухом мне встряхнет; В сухом яйце постукивает что-то. – Кто в нем живет? – спрошу я, чуть дыша. И няня скажет: – Гришина душа! — И вновь яйцо положит у киота.

Николай Оцуп

(1894–1958)

«Дело неизвестно в чем…»

Дело неизвестно в чем — Люди, и любовь, и годы, В океане под дождем Проплывают пароходы… И не знаю, кто и где, Наклонившийся к воде, Или же, как я – в отеле, Лежа на своей постели, Видит ясно всех других, Что-то делающих где-то, И до слез жалеет их И себя за то и это: То – на убыль жизнь идет, И у нас тепло берет Мир, от нас же уходящий; Это – настежь неба свод, Ледяной и леденящий. <1930–1934>

«Возвращается ветер на круги своя…»

Возвращается ветер на круги своя, Вот такими давно ли мы были сами, Возвращается молодость, пусть не твоя, С тем же счастием, с теми же, вспомни, слезами. И что было у многих годам к сорока, И для нас понемногу, ты видишь, настало: Сил еще не последних довольно пока, Но бывает, что их и сейчас уже мало. И не то чтобы жизнь обманула совсем, Даже грубость ее беспредельно правдива, Но приходят сюда и блуждают – зачем? — И уходят, и все это без перерыва. <1930–1934>

«Раньше я мучился муками ада…»

Раньше я мучился муками ада, Лишь понемногу воистину свет И на меня снизошел, как награда За испытания всех этих лет. Ангел, теперь одного поцелуя, Мысли, ко мне обращенной твоей, Жду я в разлуке. Аскетом живу я И непонятен для многих людей. Чувства и мысли мои посветлели В долгие страдные годы любви. – Души их, – скажут, – не держатся в теле. – Небо у нас, – я отвечу, – в крови. <1930–1934>

Георгий Иванов

(1894–1958)

«Над розовым морем вставала луна…»

Над розовым морем вставала луна, Во льду зеленела бутылка вина, И томно кружились влюбленные пары Под жалобный рокот гавайской гитары. – Послушай. О, как это было давно, Такое же море и то же вино. Мне кажется, будто и музыка та же… Послушай, послушай, – мне кажется даже… – Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой.  Мы жили тогда на планете другой, И слишком устали, и слишком мы стары Для этого вальса и для этой гитары. 1925

«В тринадцатом году, еще не понимая…»

 В тринадцатом году, еще не понимая, Что будет с нами, что нас ждет, — Шампанского бокалы подымая, Мы весело встречали – Новый год. Как мы состарились! Проходят годы, Проходят годы – их не замечаем мы… Но этот воздух смерти и свободы, И розы, и вино, и холод той зимы Никто не позабыл, о, я уверен. Должно быть, сквозь свинцовый мрак, На мир, что навсегда потерян, Глаза умерших смотрят так. 1948

«Звезды синеют. Деревья качаются…»

 Звезды синеют. Деревья качаются.  Вечер как вечер. Зима как зима.  Все прощено. Ничего не прощается.  Музыка. Тьма.  Все мы герои и все мы изменники,  Всем, одинаково, верим словам. Что ж, дорогие мои современники,  Весело вам? <До 1937>

«Эмалевый крестик в петлице…»

 Эмалевый крестик в петлице  И серой тужурки сукно…  Какие печальные лица  И как это было давно.  Какие прекрасные лица  И как безнадежно бледны —  Наследник, императрица, Четыре великих княжны… 1949

«Полу-жалость. Полу-отвращенье…»

Полу-жалость. Полу-отвращенье. Полу-память. Полу-ощущенье, Полу-неизвестно что, Полы моего пальто… Полы моего пальто? Так вот в чем дело! Чуть меня машина не задела  И умчалась вдаль, забрызгав грязью.  Начал вытирать, запачкал руки… Все еще мне не привыкнуть к скуке, Скуке мирового безобразья! <1943–1958>

«Это звон бубенцов издалёка…»

Это звон бубенцов издалёка, Это тройки широкий разбег, Это черная музыка Блока На сияющий падает снег. За пределами жизни и мира, В пропастях ледяного эфира Все равно не расстанусь с тобой! И Россия, как белая лира, Над засыпанной снегом судьбой. <До 1937>

«Несколько поэтов. Достоевский…»

 Несколько поэтов. Достоевский.  Несколько царей. Орел двуглавый.  И – державная дорога – Невский… Что нам делать с этой бывшей Славой?  Бывшей, павшей, обманувшей, сгнившей… …Широка на Соловки дорога,  Где народ, свободе изменивший,  Ищет, в муках, Родину и Бога. <1949>

«В ветвях олеандровых трель соловья…»

В ветвях олеандровых трель соловья. Калитка захлопнулась с жалобным стуком. Луна закатилась за тучи. А я Кончаю земное хожденье по мукам. Хожденье по мукам, что видел во сне, — С изгнаньем, любовью к тебе и грехами. Но я не забыл, что обещано мне Воскреснуть. Вернуться в Россию – стихами. 1948

«Жизнь продолжается рассудку вопреки…»

 Жизнь продолжается рассудку вопреки.  На южном солнышке болтают старики: – Московские балы… Симбирская погода…  Великая война… Керенская свобода…  И – скоро сорок лет у Франции в гостях.  Жужжанье в черепах и холодок в костях. – Масонский заговор… Особенно евреи…  Печатались? А где? В каком Гиперборее? …На мутном солнышке покой и благодать,  Они надеются, уже недолго ждать —  Воскреснет твердый знак, вернется ять с фитою,  И засияет жизнь эпохой золотою. 1955

Ирина Одоевцева

(1901–1990)

«Вечность? Но вечности нет…»

Вечность? Но вечности нет. Счастье? Но счастья не будет. Мы прожили столько лет, А жизнь нашу всякий осудит. Осудит сейчас и потом, Когда нас не будет на свете. За сложное в самом простом, За музыку в каждом предмете, За верность везде и всегда И даже за детскость нрава. – Судите же нас, господа. Судить вы имеете право.

«Дождь шумит по грифельной крыше…»

Андрею Седых[3]

Дождь шумит по грифельной крыше, Еле слышно скребутся мыши Там, внизу, этажом пониже — Очень много мышей в Париже. Снова полночь. И снова бессонница, Снова смотрит в мое окно — За которым дождь и темно — Ледяная потусторонница. Как мне грустно! Как весело мне!.. Я левкоем цвету на окне, Я стекаю дождем по стеклу, Колыхаюсь тень в углу, Легким дымом моей папиросы Отвечаю на ваши вопросы — Те, что вы задаете во сне О вчерашнем и завтрашнем дне. 1950

Александр Перфильев

(1895–1973)

Бессмыслица

 Я начал жить в бессмыслицу войны,  Едва лишь возмужал, расправил плечи. Как будто для того мы рождены, Чтобы себя и всех кругом калечить!  Вагон товарный заменял нам дом, Минуты перемирий – полустанки, Чтобы успеть сходить за кипятком, Съесть корку хлеба, просушить портянки… Любовь, роняя угольки тепла, Дымила, тлела… и не разгоралась. Вслед за войной война другая шла… Жизнь кончилась. Бессмыслица осталась.

Вера Булич

(1898–1955)

«Кричат на улице, играя, дети…»

Кричат на улице, играя, дети, И в окна веет свежая весна. Пройдет когда-нибудь, как все на свете, И эта безысходная война. Но уж не теми смотрим мы глазами На года вечный кругооборот. Мы видели развалины и пламя. И пепла тусклого на всем налет. Душа скорбит, и жизнью воскрешенной Навряд ли мир развеселит ее. Скорбит душа, как Лазарь искушенный, Познавший смерть и снова бытие. 1942

Иван Савин

(1899–1927)

«Оттого высоки́ наши плечи…»

Оттого высоки́ наши плечи, А в котомках акриды и мед, Что мы, грозной дружины предтечи, Славословим крестовый поход. Оттого мы в служеньи суровом  К Иордану святому зовем, Что за нами, крестящими словом,  Будет воин, крестящий мечом. Да взлетят белокрылые латы! Да сверкнет золотое копье! Я, немеркнущей славы глашатай, О́тдал Господу сердце свое… Да прии́дет!.. Высокие плечи Преклоняя на белом лугу, Я походные песни, как свечи, Перед ликом России зажгу. 1923

«И канарейки. И герани…»

И канарейки. И герани. И ситец розовый в окне, И скрип в клеенчатом диване, И «Остров мертвых» на стене; И смех жеманный, и румянец Поповны в платье голубом, И самовара медный глянец, И «Нивы» прошлогодний том; И грохот зимних воскресений, И бант в каштановой косе, И вальс в три па под «Сон осенний». И стукалку на монпансье, — Всю эту заросль вековую Безумно вырубленных лет, Я – каждой мыслею целуя России вытоптанный след, — Как детства дальнего цветенье, Как сада Божьего росу, Как матери благословенье, В душе расстрелянной несу. И чем отвратней, чем обманней Дни нынешние, тем родней Мне правда мертвая гераней, Сиянье вырубленных дней. 1925

Николай Туроверов

(1899–1972)

Крым

Уходили мы из Крыма  Среди дыма и огня.  Я с кормы все время мимо  В своего стрелял коня. А он плыл, изнемогая,  За высокою кормой,  Все не веря, все не зная, Что прощается со мной.  Сколько раз одной могилы  Ожидали мы в бою.  Конь все плыл, теряя силы,  Веря в преданность мою.  Мой денщик стрелял не мимо —  Покраснела чуть вода… Уходящий берег Крыма  Я запомнил навсегда. <1949>

«Мороз крепчал. Стоял такой мороз…»

 Мороз крепчал. Стоял такой мороз, Что бронепоезд наш застыл над яром,  Где ждал нас враг, и бедный паровоз  Стоял в дыму и задыхался паром.  Но и в селе, раскинутом в яру,  Никто не выходил из хат дымящих, —  Мороз пресек жестокую игру,  Как самодержец настоящий.  Был лед и в пулеметных кожухах;  Но вот в душе как будто потеплело:  Сочельник был. И снег лежал в степях.  И не было ни красных и ни белых. <1950>

Раиса Блох

(1899–1943)

«Принесла случайная молва…»

Принесла случайная молва Милые ненужные слова: Летний сад, Фонтанка и Нева. Вы, слова залетные, куда? Здесь шумят чужие города И чужая плещется вода. Вас не взять, не спрятать, не прогнать. Надо жить – не надо вспоминать. Чтобы больно не было опять. Не идти ведь по снегу к реке, Пряча щеки в пензенском платке, Рукавица в маминой руке. Это было, было и прошло. Что прошло, то вьюгой замело. Оттого так пусто и светло[4]. 1939

Владимир Смоленский

(1901–1961)

Стансы

 Закрой глаза, в виденье сонном  Восстанет твой погибший дом — Четыре белые колонны  Над розами и над прудом. И ласточек крыла косые В небесный ударяют щит, А за балконом вся Россия, Как ямб торжественный, звучит. Давно был этот дом построен, Давно уже разрушен он, Но, как всегда, высок и строен, Отец выходит на балкон. И, зоркие глаза прищуря, Без страха смотрит с высоты, Как проступают там, в лазури, Судьбы ужасные черты. И чтоб ему прибавить силы, И чтоб его поцеловать, Из залы или из могилы Выходит, улыбаясь, мать. И вот стоят навеки вместе Они среди своих полей, И, как жених своей невесте, Отец целует руку ей. А рядом мальчик черноглазый Прислушивается, к чему — Не знает сам, и роза в вазе Бессмертной кажется ему. <1946?>

Стихи о Соловках

Они живут – нет, умирают – там, Где льды, и льды, и мгла плывет над льдами, И смерть из мглы слетает к их сердцам И кружит, кружит, кружит над сердцами. Они молчат. Снег заметает след — Но в мире нет ни боли, ни печали, Отчаянья такого в мире нет, Которого б они не знали. Дрожа во мгле и стуже, день и ночь Их сторожит безумие тупое, И нет конца, и некому помочь, И равнодушно небо ледяное. Но для того избрал тебя Господь И научил тебя смотреть и слушать, Чтоб ты жалел терзаемую плоть, Любил изнемогающие души. Он для того тебя оставил жить И наградил свободою и лирой, Чтоб мог ты за молчащих говорить О жалости – безжалостному миру. <Не позднее 1938>

Борис Поплавский

(1903–1935)

«В холодных душах свет зари…»

Георгию Иванову

В холодных душах свет зари, Пустые вечера. А на бульварах газ горит, Весна с садами говорит. Был снег вчера. Поет сирень за камнем стен, Весна горит. А вдалеке призыв сирен, Там, пролетая сквозь сирень, Автомобиль грустит. Застава в розовом огне Над теплою рекой. Деревня вся еще во сне, Сияет церковь на холме, Подать рукой. Душа, тебе навек блуждать Средь вешних вьюг. В пустом предместье утра ждать, Где в розовом огне года Плывут на юг. Там соловей в саду поет,  Клонит ко сну. Душа, тебя весна зовет, Смеясь, ступи на тонкий лед, Пойди ко дну. Сирени выпал легкий снег  В прекрасный час. Огромный ангел на холме,  В холодном розовом огне Устал, погас. 1928

«За стеною жизни ходит осень…»

За стеною жизни ходит осень И поет с закрытыми глазами. Посещают сад слепые осы, Провалилось лето на экзамене. Все проходит, улыбаясь мило, Оставаться жить легко и страшно. Осень в небо руки заломила И поет на золоченой башне. Размышляют трубы в час вечерний, Возникают звезды, снятся годы, А святой монах звонит к вечерне, Медленно летят удары в горы. Отдыхает жизнь в мирах осенних, В синеве морей, небес в зените, Спит она под теплой хвойной сенью У подножья замков из гранита. А над ними в золотой пустыне Кажется бескраен синий путь. Тихо реют листья золотые К каменному ангелу на грудь.

«Я люблю, когда коченеет…»

Я люблю, когда коченеет И разжаться готова рука, И холодное небо бледнеет За сутулой спиной игрока. Вечер, вечер, как радостна вечность, Немота проигравших сердец, Потрясающая беспечность Голосов, говорящих: конец. Поразительной тленностью полны, Розовеют святые тела, Сквозь холодные, быстрые волны Отвращенья, забвенья и зла. Где они, эти лунные братья, Что когда-то гуляли по ней? Но над ними сомкнулись объятья Золотых привидений и фей. Улыбается тело тщедушно, И на козырь надеется смерд. Но уносит свой выигрыш – душу — Передернуть сумевшая смерть.

Юрий Одарченко

(1903–1960)

«На вокзале, где ждали, пыхтя, паровозы…»

На вокзале, где ждали, пыхтя, паровозы, Вы спеша уронили три красные розы. Ваш букет был велик, и отсутствия роз Не заметил никто, даже сам паровоз. На асфальте прекрасные красные розы, Синий дым, как вуаль, из трубы паровоза. Я отнял у асфальта сияние роз И забросил в трубу – похвалить паровоз. Это редкость: прекрасную красную розу, Ожидая отход, проглотить паровозу. И по вкусу пришлося сияние роз, Как разбойник в лесу, засвистел паровоз. На стеклянном, огромном, бездомном вокзале Мне три красные искры в ладони упали, Зажимая ладонь, было больно до слез — Мне прожгло мое сердце сияние роз.

«Я умираю бессловесно…»

Посвящается К. Д. Померанцеву[5]

Я умираю бессловесно, Как умирает скот. Теперь давным-давно известно: Так умирал народ. На сердце каждого солдата Приколот Богом алый бант, Но почитается за брата Солдатом русский эмигрант. В раю с войною будет тесно — Апостол шепчет у ворот — Но этот умер бессловесно, Как умирал народ!

Ирина Кнорринг

(1906–1943)

«Россия! Печальное слово…»

Россия! Печальное слово, Потерянное навсегда В скитаньях напрасно суровых, В пустых и ненужных годах. Туда – никогда не поеду, А жить без нее не могу. И снова настойчивым бредом Сверлит в разъяренном мозгу: «Зачем меня девочкой глупой От страшной, родимой земли, От голода, тюрем и трупов В двадцатом году увезли!» 1933, Париж

Мыши

Мыши съели старые тетрадки, Ворох кем-то присланных стихов. Мыши по ночам играют в прятки В сонном сумраке углов. Мыши съели письма из России, Письма тех, кого уж больше нет, Пыльные огрызочки смешные — Память отошедших лет. Мыши сгрызли злобно и упрямо Все, что нам хотелось сохранить: Наше счастье, брошенное нами, Наши солнечные дни. Соберем обгрызенные части, Погрустим над порванным письмом: Больше легкого, земного счастья По клочкам не соберем… Сделает иным, ненастоящим Этот мир вечерняя заря. Будет в окна падать свет мертвящий Уличного фонаря. Ночью каждый шорох чутко слышен, Каждый шорох, как глухой укор: Это гложат маленькие мыши Все, что было до сих пор. 1931

«Я люблю заводные игрушки…»

 Я люблю заводные игрушки И протяжное пенье волчка, Пряди русых волос на подушке И спокойный огонь камелька.  Я люблю в этом тихом покое, После бешеной сутолки дня, Свое сердце, совсем ледяное, Хоть немножко согреть у огня.  Я люблю, когда лоб мой горячий Тронет ласково чья-то ладонь. А в углу – закатившийся мячик И бесхвостый, облупленный конь. Позабыв про тоску и усталость, Так легко обо всем говорить… Это все, что мне в жизни осталось,  Все, что я научилась любить. 1934

«Темнота. Не светят фонари…»

Темнота. Не светят фонари.  Бьют часы железным боем где-то. Час еще далекий до зари,  Самый страшный час – перед рассветом.  В этот час от боли и тоски Так мучительно всегда не спится. Час, когда покорно старики Умирают в городской больнице. Час, когда, устав от смутных дел,  Город спит, как зверь настороженный, А в тюрьме выводят на расстрел  Самых лучших и непримиренных. 1942

Анатолий Штейгер

(1907–1944)

«Мы говорим о розах и стихах…»

Мы говорим о розах и стихах, Мы о любви и доблести хлопочем, Но мы спешим, мы вечно впопыхах, — Все на бегу, в дороге, между прочим. Мы целый день проводим на виду. Вся наша жизнь на холостом ходу, На вернисаже, бале и за чаем. И жизнь идет. И мы не замечаем. 1928

«Неужели навеки врозь…»

Неужели навеки врозь? Сердце знает, что да, навеки. Видит все. До конца. Насквозь. Но не каждый ведь скажет: «Брось, Не надейся» – слепцу, калеке… 1936, Париж

«В сущности, так немного…»

В сущности, так немного Мы просим себе у Бога: Любовь и заброшенный дом, Луну над старым прудом И розовый куст у порога. Чтоб розы цвели, цвели, Чтоб пели в ночи соловьи, Чтоб темные очи твои Не подымались с земли… Немного? Но просишь года, А в Сене бежит вода Зеленая, как всегда. И слышится с неба ответ Не ясный. Ни да, ни нет. 1930

«Слезы… Но едкие взрослые слезы…»

Слезы… Но едкие взрослые слезы. Розы… Но, в общем, бывают ведь розы — В Ницце и всюду есть множество роз. Слезы и розы… Но только без позы, Трезво, бесцельно и очень всерьез.

«Не до стихов… Здесь слишком много слез…»

 Не до стихов… Здесь слишком много слез,  В безумном и несчастном мире этом. Здесь круглый год стоградусный мороз — Зимою, осенью, весною, летом. Здесь должен прозой говорить всерьез Тот, кто дерзнул назвать себя поэтом.

«У нас не спросят: вы грешили…»

У нас не спросят: вы грешили?  Нас спросят лишь: любили ль вы?  Не поднимая головы,  Мы скажем горько: – Да, увы, Любили… Как еще любили!..

Юрий Мандельштам

(1908–1943)

«Ну что мне в том, что ветряная мельница…»

Ну что мне в том, что ветряная мельница Там на пригорке нас манит во сне? Ведь все равно ничто не переменится Здесь, на чужбине, и в моей стране. И оттого, что у чужого домика, Который, может быть, похож на мой, Рыдая, надрывается гармоника, — Я все равно не возвращусь домой. О, я не меньше чувствую изгнание, Бездействием не меньше тягощусь, Храню надежды и воспоминания, Коплю в душе раскаянье и грусть. Но отчего неизъяснимо-русское, Мучительно-родное бытие Мне иногда напоминает узкое, Смертельно ранящее лезвие?

«Какая ночь! Какая тишина…»

Какая ночь! Какая тишина! Над спящею столицею луна Торжественною радостью сияет. Вдали звезда неясная мерцает Зеленым, синим, розовым огнем. И мы у темного окна, вдвоем, В торжественном спокойствии молчанья — Как будто нет ни горя, ни войны — Внимаем вечной песне мирозданья, Блаженству без конца обручены.

«Как Пушкин, в снежном сугробе…»

Как Пушкин, в снежном сугробе Сжимающий пистолет — В последней напрасной злобе На столько бесцельных лет… Как Лермонтов на дуэли, Не отвернув лица… Как Гоголь в своей постели, Измучившись до конца… Как Тютчев, в поздней печали, С насмешливой простотой… На позабытом вокзале, В беспамятстве, как Толстой… Не стоит думать об этом — Может быть, пронесет! Или ничто не спасет Того, кто рожден поэтом!

Лидия Алексеева

(1909–1989)

«Адам и Ева изгнаны из рая…»

Адам и Ева изгнаны из рая В пределы скорби, страха и забот. Здесь смертью веет тишина ночная И солнце лаской смертоносной жжет. Весь дикий мир дарован нам на муку, На черный труд. А горестный покой, — Когда сжимаешь любящую руку Усталою и любящей рукой, Когда, без слов всю душу отдавая, Родным и скудным греешься теплом, — Последний дар утраченного рая В огромном одиночестве земном. <До 1954>

«Догорали елочные свечи…»

Догорали елочные свечи, Пахло воском и паленой хвоей. На дворе был светлый, синий вечер, Озаренный снегом и луною. Там, в морозной тишине, далеко Поезда колеса простучали… Я одна, но я не одинока — Ты всегда со мной в моей печали. <До 1954>

«Так зябко было. И моя рука…»

Так зябко было. И моя рука Тепла искала у тебя в кармане. Мы проходили мимо кабачка, Где надрывались тощие цыгане. Вошли и столик заняли в углу, Так хорошо – опять на нашем месте. Мы радовались чадному теплу, Тому, что вновь, на целый вечер вместе. Мы заказали красного вина, О чем-то говорили и молчали, А музыка цыганская полна Была извечной страсти и печали. Теперь ничто не манит впереди, Одна зола осталась от пожара. Теперь за нашим столиком сидит Другая очарованная пара.

«Утром птица на кресте поет…»

Утром птица на кресте поет И дымится ранняя роса. В перьях птицы радугой восход, А твои померкнули глаза. Над тобой поставлен стройный крест И венком петуньи расцвели, И тебя давно корнями ест Жадный пласт прихлынувшей земли. Может быть, ты – лилий белый мед? Шмель, гудящий в солнечном луче? Может быть, ты птица, что поет У креста высоко на плече.

«Спасибо, жизнь, за то, что ты была…»

Спасибо, жизнь, за то, что ты была, За все сиянья, сумраки и зори, За мшистый бок тяжелого ствола И легкий парус в лиловатом море. За все богатство дружбы и любви, И тонкий холод одиноких бдений, И за броженье светлое в крови Готовых зазвучать стихотворений, Со всем прощаясь и не помня зла — Спасибо, жизнь, за то, что ты была!

Христина Кроткова

(1909–1965)

«За радость вашу и нашу…»

За радость вашу и нашу, За то, чтоб смеялись дети, За лучшую жизнь на свете Подымем тяжелую чашу. Быть может, садов цветенье Ни вы и ни мы не увидим, Но живо встает их виденье Назло незабытой обиде. Быть может, и птиц веселых Ни вам и ни нам не услышать И не видать, как в селах Достроят новые крыши. Но в память – погибшую нашу — Когда-нибудь, через столетье, Чужие счастливые дети Поднимут ответную чашу. <До 1954>

Биографический справочник

Алфавитный указатель имен

Агнивцев Николай Яковлевич (1888–1932)

Прожил недолгую, богемную, кочевую жизнь, связанную с театром. Писал стихи, печатался в разных изданиях, выступал в театрах-кабаре. Много раз сам устраивал театры-кабаре: в Петербурге в 1917 году вместе с режиссером Марджановым – «Би-ба-бо»; в Новороссийске и позже в Грузии – «Кривой Джимми»; там же – «Норд-Ост»; в 1922 году в Берлине – «Ванька-Встанька». В 1923 году Агнивцев вернулся в Россию. Сотрудничал в сатирических журналах, сочинял куплеты для эстрады и цирка, писал книги для детей, в основном развивающие и познавательные. До революции описывал идеализированный аристократический мир; в эмиграции выпустил несколько поэтических сборников. В них звучит грусть об утраченном мире, и это лучшие стихи Агнивцева. Умер в больнице от туберкулеза горла.

Адамович Георгий Викторович (1892–1972)

Поэт-акмеист, участник первого «Цеха поэтов», один из создателей и руководителей второго и третьего; друг Николая Гумилева и Георгия Иванова. Издал два сборника стихов. В 1923 году уехал из России в Берлин, позже обосновался в Париже, где сотрудничал в крупнейших эмигрантских изданиях. Здесь он становится авторитетным критиком и основателем группы поэтов «парижской ноты», о принципах которой часто писал в критических статьях. Был составителем первой поэтической антологии русского зарубежья «Якорь» и автором вступительной статьи к ней.

Алексеева Лидия Алексеевна (1909–1989)

Настоящая фамилия – Девель, по мужу – Иванникова. Ее отец – полковник Генерального штаба, мать – двоюродная сестра Анны Ахматовой (Горенко). Выросла в Севастополе, откуда семья эмигрировала в Константинополь, затем в Болгарию и в Белград. Окончила Белградский университет (факультет славистики), преподавала в Белградской русской гимназии сербский язык и литературу. В 1944 году бежала от советских войск в Австрию; в 1949 году эмигрировала в США вместе с матерью и отчимом (муж остался в Югославии, детей у них не было). Жила в Нью-Йорке одиноко и неустроенно, работала сначала в сфере торговли, затем в нью-йоркской публичной библиотеке. Ее стихи печатались в русских зарубежных журналах и включались во все известные зарубежные поэтические антологии. Издала пять небольших поэтических сборников. Архив Алексеевой был уничтожен владельцем дома, где она жила, сразу после ее смерти. Полностью уцелевшие стихи, переводы и проза Лидии Алексеевой были изданы в 2007 году.

Бальмонт Константин Дмитриевич (1867–1942)

Первый из русских поэтов-символистов, получивших признание публики. Много путешествовал по миру: бывал не только в странах Европы, но и на Канарских островах, в Южной Африке, Австралии, Новой Зеландии, Полинезии, на Цейлоне, в Индии и Мексике. Переводил европейских поэтов и народные эпосы разных стран. Считал себя революционером, мечтал о том, чтобы все люди жили безбедно и счастливо. Восторженно принял Февральскую революцию 1917-го, лояльно держался с советской властью, но бедствовал и голодал и в 1920 году получил разрешение на отъезд. В эмиграции мучительно тосковал о родине. Стихи его уже не имели большого успеха, семья влачила нищенское существование. В 1937 году у него началось психическое расстройство, которое постепенно прогрессировало. Умер в 1942 году во Франции.

Бердяева Лидия Юдифовна (1871–1945)

Урожденная Трушева, в первом браке – Рапп. В юности увлекалась революционными идеями. В 1904 году вышла замуж за Н.А. Бердяева, ставшего известным философом и общественным деятелем. Оба они были высланы в 1922 году из России на так называемом «философском пароходе», жили в Берлине, с 1924 года – в Париже. Большая часть стихов Бердяевой была написана уже за границей, некоторые из них были напечатаны в эмигрантских изданиях.

Блох Раиса Ноевна (1899–1943)

Поэтесса русской эмиграции, жена поэта Михаила Горлина. Эмигрировала в 1921 году, в Берлине познакомилась с будущим мужем, оба входили в Берлинский кружок поэтов, сочиняли стихи и сказки для детей, переводили на немецкий стихи Есенина и Ахматовой. Блох печаталась в эмигрантских периодических изданиях, переводила латинских, итальянских и немецких поэтов. Были изданы три ее поэтических сборника. Широко известно ее стихотворение «Принесла случайная молва…», которое Вертинский исполнял как песню «Чужие города». С 1933 года жила в Париже. В начале Второй мировой войны ее муж был отправлен в немецкий концлагерь, а дочь умерла от дифтерита. В 1943 году пыталась бежать в Швейцарию, но была задержана швейцарскими пограничниками и передана немецким властям; погибла в концлагере Освенцим.

Булич Вера Сергеевна (1898–1955)

Родилась в Санкт-Петербурге в семье известного филолога и музыковеда С.К. Булича, в их доме собирались известные ученые и люди искусства. В 1918 году Вера Булич, ее мать, сестра и двое братьев покинули Петроград и поселились на даче, в деревне, которая отошла к Финляндии. В 1924 году, после смерти отца, вместе с сестрой переселилась в Хельсинки, где прожила оставшуюся жизнь. В начале 1930-х годов получила место в Славянском отделе библиотеки Хельсинкского университета и проработала там более 20 лет – до самой смерти. С 1947 года работала, кроме того, в библиотеке Института культурных связей Финляндии – СССР. В 1930-е годы работала секретарем у И. Шайковича, сербского дипломата в Финляндии и поэта. С его помощью издала в Белграде в 1931 году два тома своих сказок для детей в прозе на русском языке. Всего при жизни было издано четыре сборника ее стихов: два в Хельсинки, один в Таллине и один в Париже. Писала статьи и эссе, переводила финских и шведских поэтов на русский язык.

Бунин Иван Алексеевич (1870–1953)

Русский писатель, поэт и переводчик, почетный член Российской академии наук (1909), лауреат Нобелевской премии по литературе (1933). Октябрьскую революцию не принял, в 1918 году уехал с женой из Москвы в Одессу, а оттуда в Константинополь, позже перебрался в Париж, где прожил большую часть эмигрантской жизни. Прославился как прозаик, но и стихи его ценились высоко. Во время войны жил на вилле «Жаннет» возле Граса, где укрывал людей, которым грозила опасность, слушал по радио английские и швейцарские новости, отмечал на карте продвижение советских войск. После войны вернулся в Париж. Шли переговоры о его возможном возвращении на родину, но Бунин отказался и до конца жизни оставался человеком без гражданства. В сборник включены два его стихотворения, написанные в самом начале эмигрантского пути. Оба они построены на евангельских реминисценциях и потому создают обобщенный и возвышенный образ судьбы изгнанника – блудного сына, которому не суждено вернуться на родину, и у него остается лишь надежда на дом Небесного Отца.

Голохвастов Георгий Владимирович (1882–1963)

Один из самых значительных представителей русской поэзии первой волны эмиграции в США. Был одним из основателей и председателем «Кружка русских поэтов в Америке», председателем русского Общества искусств и литературы в Нью-Йорке и т. д. 59 его стихотворений напечатаны в самой ранней американской антологии русских поэтов «Из Америки» (Нью-Йорк, 1925). Разрабатывал сложные формы сонета, в частности, лаконичный и острый полусонет: форма, в которой вместо двух четверостиший (катренов) и двух трехстиший (терцетов) есть лишь один катрен и один терцет.

Горянский Валентин (1888–1949)

Настоящее имя – Валентин Иванович Иванов. Печатался с 16 лет. Вначале были лирические стихи в журналах «Русский паломник», «Солнце России», «Всемирная панорама», «Нива», позже – резко сатирические в журналах «Сатирикон» и «Новый Сатирикон». Издал до революции две книги стихов. Во время Первой мировой войны был военным корреспондентом, пережил и восторг патриотизма, и разочарование. Приветствовал Февральскую революцию, но не принял Октябрьскую. В 1920 году эмигрировал, жил в Турции, Югославии, с 1926 года – в Париже. В эмиграции писал романтические сказки, сатирические рассказы и пьесы. В 1930-е годы потерял зрение, которое вернулось после операции в 1944 году. Во время оккупации фашистами были расстреляны его сыновья (один чудом остался жив).

Дон-Аминадо (1888–1957)

Настоящее имя – Аминад Петрович Шполянский. Один из самых ярких авторов «Сатирикона», участник Первой мировой войны, автор патриотических стихов. В 1920-м уехал в Константинополь, затем поселился в Париже. О русском зарубежье говорил: «Мы не эмиграция, а Россия, выехавшая за границу». Друг Бунина, автор злободневных политических стихов, активный участник светской и культурной жизни 1930-х годов. В период нацистской оккупации Франции жил на нелегальном положении. Наиболее известен ироничными стихами, едкими афоризмами и книгой воспоминаний «Поезд на третьем пути» (1954).

Иванов Вячеслав Иванович (1866–1949)

Поэт-символист, философ, переводчик и драматург, литературный критик, исследователь античности, педагог. Учился в Московском и Берлинском университетах, подолгу жил за границей, занимаясь научной работой. Одна из наиболее крупных и авторитетных фигур Серебряного века. Собрания в его петербургской квартире, находившейся на шестом этаже – «на башне», – были важным центром интеллектуальной жизни; они проходили по средам с 1905 по 1909 годы. Иванов стал мэтром для молодых поэтов, позже назвавших себя акмеистами. В 1909 году основал «Поэтическую академию» (впоследствии «Общество ревнителей художественного слова»). В 1924 году получил официальное разрешение на работу в Италии, где остался до конца жизни. В 1926 году присоединился к Католической Церкви, работал в Восточном институте Ватикана. От литературной и политической жизни русской эмиграции держался в стороне, почти не писал стихов. При жизни Иванова в эмиграции вышла одна книга его стихов тиражом 200 экземпляров.

Иванов Георгий Владимирович (1894–1958)

Начал печататься с 1909 года, постепенно приобрел литературную известность, познакомился с Блоком, Гумилевым, Городецким; стал акмеистом. Входил в первый «Цех поэтов»; в 1914-м заменил Гумилева, ушедшего добровольцем на войну, в редакции журнала «Аполлон». Участник второго «Цеха поэтов»; возглавил третий «Цех поэтов» после того, как был расстрелян Гумилев, но вскоре после этого эмигрировал. С 1921 года был женат на поэтессе Ирине Одоевцевой. В 1922 году эмигрировал в Берлин, а позже – в Париж. Сотрудничал в эмигрантских изданиях и считается наравне с В. Ходасевичем лучшим из поэтов-эмигрантов. В начале Второй мировой войны переехал с женой на виллу, полученную ею в наследство от отца, в Биарриц. Город был оккупирован немцами, вилла отобрана, а потом и разрушена бомбежками, но Ивановых обвинили в симпатиях к немцам, после войны подвергли остракизму. Они жили в Париже и в пансионате для русских эмигрантов в городке Монморанси, не имея почти никаких средств к существованию, кроме скудных гонораров за публикации в ежеквартальном эмигрантском издании «Новый журнал», который выходил в Нью-Йорке. Последние годы провел в курортном городке Йер на побережье Средиземного моря, в пансионате для пожилых людей, не имеющих гражданства, на попечении государства. Несмотря на болезнь, тяжелый для него жаркий климат и трудные жизненные обстоятельства, в конце жизни он написал свои лучшие стихи. Критики отмечали ясность (свойственную акмеистам) и «гладкость» его стихов, поначалу принимая ее за отсутствие глубины. И все же признавали его талант, который с годами раскрывался и углублялся.

Игорь Северянин (1887–1941)

Настоящее имя – Лотарев Игорь Васильевич. Первым из русских поэтов употребил слово «футурист» и был создателем литературного течения «эгофутуризм». Громкую известность Северянину принес сборник стихов «Громокипящий кубок» (1913). Его «поэзоконцерты» пользовались огромной популярностью. Поэт произносил свои стихи нараспев, эта музыкальная манера чтения вначале смешила, а позже завораживала публику. В 1918 году на вечере в Политехническом музее в Москве был избран «королем поэтов», опередив Маяковского. С 1918 года жил в Эстонии, но часто выступал с чтением стихов во многих европейских городах. Выпустил несколько поэтических сборников, писал критические статьи, переводил – главным образом с эстонского. Быстро утратил популярность, и поэзия его изменилась: из нее ушла вычурность и поза. Присутствовавшая на его выступлении в Париже Марина Цветаева писала: «Он больше чем остался поэтом, он – стал им». Самым значительным из того, что создано им в эмиграции, считается цикл сонетов «Медальоны», посвященный писателям и композиторам. В 1940 году советские войска заняли Прибалтику, и Северянин получил право на советское гражданство. Скончался в Таллине от сердечного приступа, похоронен в Петербурге на Александро-Невском кладбище.

Кнорринг Ирина Николаевна (1906–1943)

Родители будущей поэтессы покинули Россию в 1920 году на военном судне: ее отец, в прошлом директор гимназии, преподавал историю в Морском корпусе, который вместе с Русской эскадрой был выведен в Тунис. И.Н. Кнорринг окончила гимназию Морского корпуса, которая находилась на броненосце. В 1925 году семья перебралась в Париж, где жила крайне бедно, всем приходилось постоянно работать, чтобы выжить, и все же Ирина Кнорринг старалась продолжить свое образование: посещала курсы французского языка, слушала лекции в Русском народном университете и на Русском историко-филологическом отделении при Сорбонне; училась во Франко-русском институте социальных и общественных наук; ходила на собрания Союза молодых поэтов и писателей, где бывали лучшие поэты русского зарубежья. Там она познакомилась с молодым поэтом Юрием Софиевым, который сделал ей предложение, уже зная, что девушка больна диабетом. Несмотря на многие сложности, связанные с болезнью, жизнь семьи складывалась счастливо; в 1929 году у них родился сын. Стихи И. Кнорринг печатались во многих эмигрантских изданиях; при жизни вышли два ее поэтических сборника. Во время Второй мировой войны Юрий Софиев был мобилизован во французскую армию, а после ее капитуляции стал активным участником Сопротивления, укрывал у себя евреев и бежавших из концлагерей советских военнопленных. После войны он получил советский паспорт и в 1955 году вернулся на родину. Местом жительства для него определили Алма-Ату, где Софиев сумел сначала напечатать несколько стихотворений Кнорринг в местном журнале, а затем издать небольшую книгу ее стихов.

Кроткова Христина Павловна (1909–1965)

Дочь педагогов, эмигрировавших в Чехословакию, где окончила химический факультет Карлова университета. Фамилия по мужу – Франкфурт. В 1920-е годы входила в пражский кружок «Скит поэтов», затем вместе с мужем переехала во Францию, где они жили бедно в пригороде Парижа, а в 1937 году перебрались в Торонто, где уже обосновались ее родители и брат, затем переехала в США, жила в Нью-Йорке. С 1945 года работала штатной переводчицей при Организации Объединенных Наций в Нью-Йорке и Женеве, в 1955-м стала действительным членом Общества русских инженеров. Печаталась в чешских и парижских журналах, издала один сборник стихов, получивший одобрительные отзывы. Получив разрешение, в 1964-м и 1965 годах она дважды приезжала в Москву, где во второй приезд скоропостижно скончалась от сердечного приступа. Похоронена на подмосковном Химкинском кладбище.

Мандельштам Юрий Владимирович (1908–1943)

Сам себя называл «ненастоящий Мандельштам». В 1920 году эмигрировал вместе с родителями, в Париже окончил русскую гимназию, затем филологический факультет Сорбонны. Печатался во многих эмигрантских изданиях, был близок к Ходасевичу и вел после его смерти критический раздел в газете «Возрождение». Кроме стихов оставил ряд критических статей и эссе. Приняв православие, был женат на дочери композитора И. Стравинского Людмиле, которая умерла от скоротечной чахотки в 1938 году. Был арестован как еврей немецкими властями, вывезен в Германию и погиб в концлагере.

Мать Мария (1891–1945)

Настоящее имя – Скобцова Елизавета Юрьевна, урожденная Пиленко, по первому мужу Кузьмина-Караваева. До революции издала два сборника стихов. Часто бывала «на башне» у Вячеслава Иванова, была знакома со многими поэтами Серебряного века. Блок адресовал ей стихотворение «Когда вы стоите на моем пути…». Покинула Россию в 1919 году, жила в Париже. Сотрудничала со многими деятелями «русского религиозного возрождения», издала два сборника житий святых, занималась благотворительностью, участвовала в просветительских проектах. В 1932 году приняла монашеский постриг с именем Мария. Под этим именем издала еще один сборник стихов (1937). Организовала благотворительную организацию «Православное дело»; устроила дом отдыха для выздоравливающих туберкулезных больных в Нуази-ле-Гран под Парижем, где в 1942 году скончался Константин Бальмонт. Открыла общежитие для одиноких женщин, в годы войны это место стало одним из центров Сопротивления. В нем укрывали тех, кому грозила смертельная опасность: евреев, военнопленных, участников Сопротивления. Была арестована вместе с сыном-подростком Юрием и священником Дмитрием Клепининым. Все трое погибли в концлагерях. Существует легенда, что мать Мария добровольно пошла в газовую камеру вместо другой заключенной.

Несмелов Арсений (1889–1945)

Настоящее имя – Арсений Иванович Митропольский. Участник Первой мировой войны, был награжден четырьмя орденами. В 1917 году был отчислен в резерв, приехал в Москву, участвовал в восстании юнкеров, затем добрался до Омска и присоединился к армии адмирала Колчака, после поражения которой в 1920 году оказался на территории Дальневосточной республики. Занимался журналистикой и литературной деятельностью, в качестве псевдонима взял фамилию боевого товарища, погибшего под Тюменью. Дальневосточная республика в 1922 году была ликвидирована. В 1924-м вместе с несколькими другими белыми офицерами пешком перешел советско-китайскую границу: им помогли карты, переданные В.К. Арсеньевым, исследователем этих мест. Жил в Харбине, печатался в местных эмигрантских изданиях, руководил одним из молодежных литературных кружков. Сотрудничал с Японской военной миссией, работал на курсах пропагандистов. Был арестован занявшими Харбин советскими войсками и умер от кровоизлияния в мозг на полу пересыльной камеры. Лирику Несмелова знали и ценили еще в 1920-е годы Борис Пастернак, Марина Цветаева и другие поэты.

Одарченко Юрий Павлович (1903–1960)

Родился в семье банкира, до революции жил на Украине. Эмигрировал в начале 1920-х во Францию, но в литературной жизни русского зарубежья участия не принимал. В Париже владел мастерской по росписи тканей, работал для ателье дамского платья. Его стихи появились в печати только после Второй мировой войны, в 1947 году в альманахе «Орион», где Одарченко был одним из составителей, но оценили их немногие. Стихи оказались слишком смелыми и необычными, в них смешивалось повседневное и нереальное, гротеск, сюрреализм и парадоксы. Как полагают современные исследователи, его манера ближе всего к поэтике «обэриутов» (Д. Хармс, А. Введенский и др.), с творчеством которых Одарченко не был знаком. При жизни автора было издано также несколько прозаических произведений: рассказ, эссе, несколько незаконченных отрывков. Покончил жизнь самоубийством, отравившись газом. Причиной могло стать одиночество поэта, который отличался замкнутым характером.

Одоевцева Ирина (1895–1990)

Настоящее имя – Ираида Густавовна Гейнике. Начала печататься в 1921 году под псевдонимом И. Одоевцева. Была ученицей Николая Гумилева, входила в «Цех поэтов». Вышла замуж за Г. Иванова (1921), в 1922 году уехала из России и прожила с мужем в эмиграции большую часть жизни. Обратилась к прозе, писала романы, о которых с одобрением отозвался Бунин, к стихам вернулась уже после войны. Написала две книги воспоминаний «На берегах Невы» (1967) и «На берегах Сены» (1978–1981). Тяжело болела, перенесла неудачную операцию и оказалась прикованной к постели. Несмотря на это, в 1987 году вернулась в СССР: ей помогла журналистка Анна Петровна Колоницкая («Известия»), чудом разыскавшая ее в Париже. Воспоминания Одоевцевой были изданы в СССР: в них она рассказывает о множестве известных людей Серебряного века.

Оцуп Николай Авдеевич (1894–1958)

Сын придворного фотографа. Учился в Царскосельской гимназии, Сорбонне и Петроградском университете; участник Первой мировой войны. После революции был приглашен Горьким в качестве поэта-переводчика в издательство «Всемирная литература», где познакомился с Николаем Гумилевым и Александром Блоком. Стал членом второго «Цеха поэтов», издал книгу стихов. После расстрела старшего брата Павла и Николая Гумилева уехал в Берлин, участвовал в берлинском «Цехе поэтов». Позже переехал в Париж, где выпустил еще две книги стихов. В 1930-м основал журнал «Числа» – одно из лучших эмигрантских изданий, в нем печаталась в основном эмигрантская молодежь. В названии одной из его статей появилось выражение «Серебряный век», возможно, именно Николай Оцуп – автор этого названия целой эпохи. Написал роман «Беатриче в аду» (1939), с середины 1930-х годов писал монументальный «Дневник в стихах». С началом Второй мировой войны вступил во французскую армию, чтобы воевать с фашистами. Осенью 1939-го находился на лечении в Италии, где был арестован и отправлен в концлагерь. Дважды бежал, причем во второй раз удачно; скрывался в горном бенедиктинском аббатстве, принимал участие в итальянском Сопротивлении. После войны преподавал, в 1951-м защитил докторскую диссертацию, посвященную Гумилеву, первую значительную научную работу о поэте; подготовил к печати том «Избранного» Гумилева. Умер скоропостижно от инфаркта.

Перфильев Александр Михайлович (1895–1973)

Сын генерала Забайкальского казачьего войска. Участник Первой мировой войны; получил раны и контузии, был награжден Георгиевским оружием и Георгиевским крестом. После революции был арестован по обвинению в пособничестве контрреволюционным организациям, почти год провел в одиночном заключении, откуда с трудом выбрался, нелегально перешел границу и получил латвийское гражданство. Начал печататься еще до революции, в Риге издал три книги стихов и сборник рассказов. Писал тексты к песням и романсам, в том числе для «короля танго» Оскара Строка: текст песни «О, эти черные глаза!» принадлежит А.М. Перфильеву, хотя танго было опубликовано под именем О. Строка. В 1940-м Латвию заняли советские войска, и А.М. Перфильев скрывался, чтобы избежать ареста. После 1945 года жил в Мюнхене, печатался в местных изданиях и в парижской газете «Русская мысль», работал на радио «Свобода». В Мюнхене вышел еще один сборник его рассказов, в котором звучит тема «утраченного прошлого» и «необретенного будущего».

Поплавский Борис Юлианович (1903–1935)

Родители поэта – музыканты, в семье он был пятым ребенком. В ранней юности входил в литературные кружки и выступал с чтением своих стихов. Эмигрировал с родителями в 1919 году в Константинополь, в Париже с 1921 года. Пробовал себя как художник, интересовался художественной критикой. Учился в Сорбонне, но заканчивал образование в библиотеке, изучая книги по истории, философии и теологии. Французский язык знал как родной с детства, в его творчестве заметно влияние французских поэтов. Выступал в кафе, где в 1920-е годы сосредоточилась литературная жизнь, входил в авангардистские кружки. В русском литературно-артистическом Париже Поплавский стал живой легендой: ведя полунищенское существование, он занимался спортом и употреблял наркотики, примерял то роль бродяги, то роль литературного денди. В 1931-м вышел его единственный прижизненный сборник стихов, получивший признание даже у Мережковских. Писал прозу, в которой, как и в стихах, шел от формальных изысков к жесткой исповедальности. В стихах отмечают их «живописность», влияние не только русских и французских поэтов, но и живописи Шагала; часто стихи Поплавского являются своего рода пересказом несуществующих картин. Главный мотив его поэзии – смерть, смакование и любование ею. В этом видели влияние А. Рембо. Поплавский рано ушел из жизни, приняв большую дозу наркотика «на пару» со случайным знакомым. Настоящая слава пришла к нему уже после смерти.

Потемкин Петр Петрович (1886–1926)

Известен как поэт, переводчик, драматург, литературный критик, шахматист. Был автором и сотрудником редакции журнала «Сатирикон», издал до революции две книги стихов, которые понравились таким очень разным поэтам, как В.Я. Брюсов, И.Ф. Анненский и В.В. Маяковский. Потемкин написал также несколько эстрадных пьесок, скетчей, ставившихся в театрах-кабаре «Бродячая собака» в Петербурге и «Летучая мышь» в Москве. Эмигрировал в 1920 году вначале в Румынию (1920–1924), потом жил в Берлине, Праге и Париже. Переводил стихи с немецкого и чешского языков. Скончался от сердечного приступа после перенесенного гриппа.

Савин Иван (1899–1927)

Настоящее имя – Иван Иванович Саволайнен. Отец поэта имел финское происхождение, но родился и жил в России. Во время Гражданской войны его семья встала на сторону Белого движения и почти вся погибла. Две его сестры умерли от лишений и голода, два старших брата были расстреляны в Крыму, двое братьев погибли в бою, причем младшему было всего 15 лет. И. Савин, больной тифом, попал в плен к красным, прошел через тюрьмы, испытал издевательства и чудом избежал расстрела. В 1921 году ему удалось перебраться в Петроград и оттуда вместе с отцом, благодаря финскому происхождению, эмигрировать в Финляндию весной 1922 года. Начался активный период его писательской и журналистской деятельности. Он печатается во многих изданиях, пишет стихи и прозу, сочиняет пьесы и с успехом участвует в любительских постановках, вместе с женой посещает Валаам и издает серию очерков о жизни и истории монастыря. В 1926 году в Белграде вышел его единственный прижизненный поэтический сборник, многие стихи в котором посвящены лагерю Белой армии в турецком Галлиполи; хотя сам поэт никогда там не бывал, галлиполийцы считали его своим поэтом. Савин умер после неудачной операции, на его смерть отозвался Бунин, высоко ценивший талант Савина.

Саша Черный (1888–1932)

Настоящее имя – Гликберг Александр Михайлович. Поэту принесли известность юмористические стихотворения, опубликованные в журнале «Сатирикон», с которым он сотрудничал в 1908–1911 годах. Издал два сборника стихов, печатался в разных изданиях, занимался поэтическими переводами. Во время Первой мировой войны служил в полевом лазарете. В 1920 году через Вильнюс и Каунас уехал в Берлин, несколько лет был там издателем – выпускал книги русских классиков для детей. С 1924 года жил в Париже, позже переселился в маленький городок Ла-Лаванду в Провансе. Кроме стихов, писал прозу и драматические произведения, книги для детей. Умер от сердечного приступа, после того как принял участие в тушении пожара.

Смоленский Владимир Алексеевич (1901–1961)

Сын полковника, потомственного донского казака, служившего в жандармском полицейском управлении и расстрелянного большевиками в 1920 году. С 1919-го В. А. Смоленский воевал в Добровольческой армии, с которой и эвакуировался из Крыма в 1920 году. Жил в Тунисе, а потом во Франции, два года работал на металлургических и автомобильных заводах; благодаря стипендии смог получить сначала среднее, а потом высшее образование. Входил в ряд литературных объединений, считался одним из лучших молодых поэтов русского Парижа и одним из лучших чтецов. До войны был близок к Ходасевичу, а после – к Ю.П. Одарченко, вместе с которым редактировал поэтический сборник «Орион». Выпустил три небольших сборника стихов.

Сумбатов Василий Александрович (1893–1977)

Потомок древнего грузинского княжеского рода, участник Первой мировой войны, получивший тяжелую контузию в голову, в результате чего ослеп на один глаз. Эмигрировал через Константинополь в Италию в 1920 году, первые публикации его стихов появляются в эмигрантские годы; всего издано три сборника. Сумбатов работал художником для Ватикана, создавал эскизы тканей и костюмов для театра и кино, служил в русском книжном магазине, единственном в Риме. В годы Второй мировой войны был участником итальянского Сопротивления, помогал координировать действия советских военнопленных. В конце жизни почти потерял зрение, но продолжал писать стихи и переводить итальянских, немецких и английских поэтов.

Туроверов Николай Николаевич (1899–1972)

Участник Первой мировой и Гражданской войн, начал воевать в 17 лет. Сражался с красными вплоть до эвакуации армии Врангеля из Крыма. В Сербии работал лесорубом, позже во Франции – грузчиком. Учился в Сорбонне, стал банковским служащим. Председатель парижского Казачьего союза и редактор его журнала, создал и возглавил «Кружок поэтов-казаков». Во время Второй мировой войны воевал во французском Иностранном легионе. Много сделал для изучения и сохранения истории и культуры казачества. Издавал «Казачий альманах» и журнал «Родимый край», собирал русские военные реликвии, устраивал выставки на военно-исторические темы: «1812 год», «Казаки», «Суворов», «Лермонтов». Его стихи издавались во многих периодических изданиях «русского Парижа», а на родине тайком переписывались от руки оставшимися казаками.

Ходасевич Владислав Фелицианович (1886–1939)

Сын польского фотографа. Считался – наряду с Георгием Ивановым – лучшим поэтом русской эмиграции, причем настоящее признание пришло к нему именно в Париже, хотя первые книги его стихов вышли еще в 1908 и 1914 годах, а лучшие, «Путем зерна» и «Тяжелая лира», в 1920 и 1921 годах в Петрограде. В 1918–1922 годах пытался сотрудничать с новой властью, преподавал, издал книгу статей о русской литературе, но пришел к выводу, что «при большевиках литературная деятельность невозможна», и решил «писать разве лишь для себя». Всю жизнь страдал от туберкулеза. В 1922 году уехал в Берлин; подолгу жил в семье Горького, которого ценил как человека, но считал слабым писателем. С февраля 1927 года до конца жизни возглавлял литературный отдел газеты «Возрождение». В том же году выпустил «Собрание стихов» с новым циклом «Европейская ночь». После этого Ходасевич практически перестал писать стихи, уделяя главное внимание критике, и вскоре стал ведущим критиком литературы русского зарубежья. Жил трудно и обособленно. Писал прозу: «Некрополь. Воспоминания» (1939), «Державин». Хотел написать биографию Пушкина, но не успел завершить эту работу.

Штейгер Анатолий Сергеевич (1907–1944)

Потомок старинного швейцарского рода баронов, давно обрусевшего. С детства был болен туберкулезом в тяжелой форме и знал, что обречен. После революции эмигрировал с родителями через Константинополь в Прагу; в середине 1920-х годов перебрался в Париж, где начал печатать стихи. Был поэтом «парижской ноты», близким к Г. Адамовичу. 1930-е годы прожил в постоянных скитаниях: объездил и обошел Европу. Во время Второй мировой войны смог получить швейцарское подданство и возможность лечиться в санатории в Швейцарии. Составлял антифашистские листовки, причем такие яркие, что немецкие власти назначили награду за его голову. При жизни издал три книги стихов, четвертая стала посмертным изданием.