Люди Бездны

fb2

Джек Лондон, признанный классик американской и мировой литературы, прославился прежде всего как автор романов и повестей об увлекательных и опасных путешествиях, о сильных, благородных и целеустремленных людях. Он никогда не был мечтателем в башне из слоновой кости и еще в ранней юности узнал, что такое борьба за выживание. В его судьбе были и изматывающий фабричный труд, и «пиратские» приключения, и «золотая лихорадка». Сама жизнь подарила ему сюжеты и образы героев, позволила рассказать о том, насколько непредсказуемы могут быть повороты судьбы. В 1903 году он опубликовал книгу «Люди Бездны», в которой описал лондонское «дно» и его обитателей. Летом 1902 года он отправился в кварталы Ист-Энда, чтобы собственными глазами увидеть жизнь тех, кто оказался за чертой бедности, кто вынужден выбиваться из сил, надеясь не умереть от голода и нищеты. Обобщая опыт, полученный в этом путешествии, Джек Лондон задается вопросом о жизнеспособности цивилизации, создающей всевозможные новые блага, но не облегчающей участь простого человека.

Jack London

1876–1916

© Т. А. Шушлебина, перевод, 2024

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024

Издательство Азбука®

Предисловие

События, описанные в этой книге, произошли со мной летом 1902 года. Я отправился исследовать лондонское «дно» с тем умонастроением, которое в большой мере присуще ученому. Я хотел увидеть все собственными глазами, нежели полагаться на россказни тех, кто там не бывал, или даже на слова тех, кто видел «дно» до меня. Более того, я решил пользоваться довольно простым критерием, чтобы судить о жизни на «дне». То, что способствовало долголетию, физическому и духовному здоровью, я готов был счесть хорошим; плохим же – все то, что сокращает жизнь, приносит боль, уродует и калечит.

Читателям вскоре станет ясно, что видел я больше плохого. Однако не следует забывать, что я пишу о так называемых «благополучных временах» в Англии. Увиденные мной голод и бездомность составляли ту безысходную нищету, которую не изжить даже в периоды изобилия и процветания.

За тем летом пришла суровая зима. Огромные толпы безработных устраивали иногда до дюжины демонстраций в одно и то же время и ежедневно проходили по улицам Лондона, требуя хлеба. Мистер Джастин Маккарти, писавший в январе 1903-го для нью-йоркской «Индепендент», кратко обрисовал ситуацию в следующих словах:

«Работные дома не вмещают толпы голодающих, которые ежедневно и еженощно просят еды и ночлега у их дверей. Благотворительные учреждения исчерпали свои возможности пополнения запасов продовольствия для терпящих нужду обитателей чердаков и подвалов лондонских закоулков и подворотен. Отделения Армии Спасения в разных частях Лондона еженощно осаждают массы безработных и голодных, которым невозможно предоставить ни ночлега, ни каких-либо средств к существованию».

Многие утверждали, будто бы я слишком мрачно смотрю на происходящее в Англии. И должен сказать в свое оправдание, что я оптимист из оптимистов. Но человечество в моих глазах – это не столько политические формации, сколько отдельные люди. Общество развивается, в то время как политические машины распадаются на куски и становятся грудой хлама. Англичанам же, мужчинам и женщинам, их здоровью и счастью, я предрекаю большое и многообещающее будущее, а политическим механизмам, которые в настоящее время так плохо ими управляют, – место на свалке.

Джек ЛондонПьемонт, Калифорния

Глава I

Нисхождение

– Вы же сами понимаете, что не можете на это пойти, – говорили друзья, к которым я обращался за помощью, собираясь погрузиться на дно лондонского Ист-Энда. – Лучше поищите провожатого в полиции, – добавляли они по размышлении, силясь понять, что движет этим сумасшедшим, у которого рекомендации явно были лучше, чем мозги.

– Но я не собираюсь обращаться в полицию, – возражал я. – Я просто хочу побывать в Ист-Энде и увидеть все своими глазами. Мне нужно знать, как живут там люди, почему они там живут и для чего. Короче говоря, я собираюсь сам пожить там.

– Жить там! – восклицали все в один голос с явным неодобрением на лицах. – Говорят, там есть места, где человеческая жизнь не стоит и ломаного гроша.

– Вот эти-то места я и хочу увидеть, – не сдавался я.

– Но вы же сами знаете, что это невозможно, – следовало неизменное возражение.

– Я не за этим к вам пришел, – резко отвечал я, уязвленный их нежеланием понять. – Я здесь чужой и хочу, чтобы вы рассказали мне все, что знаете об Ист-Энде, ведь мне нужно с чего-то начать.

– Но мы ничего об Ист-Энде не знаем, это где-то там. – И они махали рукой в неопределенном направлении, где порой, очень редко, можно увидеть восходящее солнце.

– Тогда я отправлюсь к «Ку́ку», – объявил я.

– О да, – говорили они с облегчением. – У «Кука» наверняка знают.

О «Кук», о «Томас Кук и сын» – первопроходцы и следопыты, расставившие указатели по всему миру, готовые оказать помощь заблудившимся путешественникам; они без колебаний, по первому вашему слову и с легким сердцем отправят вас в самую Черную Африку или в самый запретный Тибет, но дороги в лондонский Ист-Энд, до которого рукой подать от Лудгейт-Серкус, они не знают!

– Но вы же сами понимаете, что это невозможно, – произнес служащий отделения «Томас Кук и сын» в Чипсайде, знающий все о маршрутах и ценах. – Это так… хм… так необычно. Наведите справки в полиции, – глубокомысленно заключил он, поскольку я продолжал настаивать. – Мы не отправляем путешественников в Ист-Энд, таких заявок еще не поступало, и мы ничего не знаем об этом месте.

– Это не важно, – поспешил вставить я, пока меня не вынесло из офиса новой волной его возражений. – Кое-что вы все же в состоянии для меня сделать. Я бы хотел сперва объяснить вам, как собираюсь поступить, чтобы вы могли подтвердить мою личность, если возникнут проблемы.

– Ага, понял! Чтобы мы могли опознать ваш труп, если вы будете убиты.

Он произнес это таким бодрым и равнодушным тоном, что я тут же представил себе свой обнаженный и покалеченный труп, распростертый на столе, с которого стекает вода, и терпеливо склонившегося над ним клерка, печально изрекающего, что это и есть тот самый сумасшедший американец, которому понадобилось увидеть Ист-Энд.

– Нет-нет, – ответил я, – только для того, чтобы подтвердить мою личность, если выйдут неприятности с бобби[2]. – Последние слова я произнес не без удовольствия: я уже начинал усваивать местный жаргон.

– Этот вопрос должен решаться в главной конторе, – сказал он. – Видите ли, мы ни с чем подобным не сталкивались, – добавил он извиняющимся тоном.

Служащий в главной конторе мялся и жался.

– У нас есть правило, – объяснил он, – не предоставлять никаких сведений о наших клиентах.

– Но в данном случае, – не отступал я, – клиент сам просит сообщить о себе сведения.

Последовала очередная заминка.

– Конечно, – продолжил я, желая его опередить, – мне известно, что вам еще не приходилось сталкиваться ни с чем подобным.

– Именно это я и собирался сказать, – твердо произнес он. – Случай беспрецедентный, и я не думаю, что мы можем что-то для вас сделать.

Тем не менее ушел я с адресом сыщика, который жил в Ист-Энде, потом направился к американскому генеральному консулу. Тут-то наконец я нашел человека, с которым можно было вести деловой разговор. Он не мялся и не жался, не вскидывал бровей, не выказывал недоверия или глубокого удивления. Мне потребовалась одна минута, чтобы изложить свой план, к которому он отнесся как к чему-то вполне естественному. Вторую минуту он потратил на то, чтобы узнать, каков мой возраст, рост, вес, и хорошенько меня рассмотреть. Через три минуты мы уже пожимали друг другу руки на прощание, и он провожал меня со словами: «Ладно, Джек, запомню вас и постараюсь не упускать из виду».

Я выдохнул с облегчением. Корабли были сожжены, и теперь ничто не препятствовало мне ринуться в дебри, о которых, похоже, никто и ничего толком не знал. Однако я тут же столкнулся с новым препятствием в лице моего извозчика, благообразного малого с седыми усами, который несколько часов безропотно возил меня по Сити.

– Отвези меня в Ист-Энд, – велел я, усаживаясь на сиденье.

– Куда, сэр? – переспросил он с явным удивлением.

– В Ист-Энд, куда угодно. Трогай.

Экипаж несколько минут бесцельно катил вперед, затем неуверенно остановился. Окошко над моей головой было открыто, и извозчик недоуменно уставился на меня оттуда.

– Хотел спросить, – сказал он, – а место-то какое?

– В Ист-Энд, – повторил я. – Все равно куда. Просто покатай меня там.

– А адрес не скажете, сэр?

– Слушай! – взревел я. – Вези меня в Ист-Энд, да поживей!

Было ясно, что он не понял, но он исчез в окошке и с ворчанием велел лошади трогаться.

Нигде на лондонских улицах вы не сможете избежать зрелища самой жалкой нищеты; пять минут ходу почти из любой точки, и вы окажетесь в трущобах; но район, куда въезжал мой экипаж, представлял собой сплошные трущобы. Улицы были заполнены новой для меня, совершенно особой породой людей – невысокого роста, с изможденными или одурманенными пьянством лицами. За окном оставались мили кирпичных стен и грязных улиц, и каждый перекресток, каждый проулок открывал вид на длинную череду таких же кирпичных бараков и такое же убожество. Тут и там шатались пьяные мужчины и женщины, и воздух наполняли резкие крики и брань. На рынке трясущиеся старики и старухи копались в валявшихся в грязи отбросах, в поисках гнилых картофелин, бобов и прочих овощей, в то время как ребятишки, словно мухи, крутились вокруг кучи гниющих фруктов, засовывая руки по плечи в прокисшую жижу и вытаскивая не до конца еще испорченные плоды, которые проглатывали тут же на месте.

За всю поездку я не встретил ни одного экипажа, а мой походил на видение из какого-то иного, лучшего мира, и всю дорогу дети бежали рядом с ним и позади. И повсюду, куда ни обращался взгляд, были кирпичные стены, скользкая мостовая и неумолчный гвалт; в первый раз в жизни меня охватил страх перед толпой. Это чувство было похоже на страх перед водной стихией; и это бескрайнее убожество, улица за улицей, напоминало зловонное море, подбирающееся ко мне и грозящее нахлынуть и сомкнуться над моей головой.

– Степни, сэр, станция Степни, – крикнул сверху извозчик.

Я огляделся. Это и правда была железнодорожная станция, и он в отчаянии привез меня к единственному знакомому месту в этих дебрях, о котором слышал.

– Ладно, – сказал я.

Пробормотав что-то, он покачал головой с самым жалким видом.

– Я с этими местами незнаком, – наконец проговорил он. – Если вам не на станцию Степни, то уж и не знаю, куда вам нужно.

– Я тебе скажу, куда мне нужно, – ответил я. – Езжай вперед и поглядывай по сторонам, пока не приметишь лавку, где торгуют поношенной одеждой. Когда увидишь такую лавку, доедешь до угла и остановишься, чтобы я сошел.

Я понимал, что его терзают сомнения по поводу платы, но вскоре он натянул поводья и сообщил, что к лавке старьевщика нужно немного пройти назад.

– Не желаете ли рассчитаться, сэр? – начал он канючить. – С вас семь шиллингов шесть пенсов.

– Ну конечно, – засмеялся я. – Тогда только я тебя и видел.

– Господи ж ты боже, да это вы испаритесь и не заплатите мне, – возразил он.

Но вокруг кеба уже начала собираться толпа оборванцев, и, вновь рассмеявшись, я направился к старьевщику.

Здесь главная сложность заключалась в том, чтобы продавец показал мне именно старую одежду. После бесплодных попыток навязать мне новые немыслимого вида пиджаки и брюки он стал приносить целые кипы поношенных вещей, напустив на себя заговорщический вид и делая загадочные намеки. Он явно хотел дать мне понять, что раскусил меня, и под страхом разоблачения заставить заплатить втридорога. Или влип в неприятности, или крупный преступник из-за океана – вот за кого он меня принял, и в том и в другом случае такой тип искать встречи с полицией не будет.

Но я так рьяно торговался с ним, упирая на вопиющее несоответствие цены и качества, что почти развеял его заблуждение, и он принялся изо всех сил уламывать упрямого клиента. В конце концов я выбрал крепкие, хоть и сильно поношенные штаны, потертую куртку с единственной оставшейся пуговицей, пару грубых башмаков, которые, очевидно, служили какому-то углекопу, тонкий кожаный кушак и очень грязную полотняную кепку; однако исподнее и носки были новыми и теплыми: такие, правда, может купить себе любой американский бедолага, оставшийся без работы.

– Должен сказать, сэр, глаз-то у вас алмаз, – произнес старьевщик с притворным восхищением, когда я протянул ему десять шиллингов, после того как мы наконец сошлись в цене. – Провалиться мне на месте, если вы уже не исходили всю Петтикот-лейн вдоль и поперек. Да за эти штаны любой выкатит пять монет, а за башмаки я сам выложил докеру два шиллинга шесть пенсов, так что куртка, кепка и белье достались вам просто даром.

– Сколько ты мне за них дашь? – внезапно спросил я. – Я заплатил тебе десять монет за все и готов продать тебе прямо сейчас за восемь! Ну как, идет?

Но он ухмыльнулся и покачал головой, и хотя сделка для меня была выгодной, я с досадой понял, что для него она оказалась еще удачнее.

Извозчика я застал доверительно беседующим с полицейским, но последний, окинув меня подозрительным взглядом и особенно внимательно присмотревшись к узлу у меня под мышкой, повернулся и оставил извозчика кипеть от возмущения в одиночку. Он наотрез отказывался двигаться дальше, пока я не заплатил ему 7 шиллингов и 6 пенсов. А после этого изъявил готовность везти меня хоть на край света, беспрерывно извиняясь за свою настойчивость и объясняя, что в Лондоне ему доводиться встречать всяких подозрительных пассажиров.

Однако довез он меня только до Хайбери-Вейл, в Северном Лондоне, где дожидался мой багаж. Здесь же на следующий день я снял мои ботинки (не без сожаления думая об их легкости и удобстве) и мягкий серый дорожный костюм, да и всю остальную одежду и стал облачаться в обноски некоего неизвестного бедолаги, которому, должно быть, сильно не повезло, если ему пришлось расстаться с этим тряпьем за жалкие гроши, предложенные старьевщиком.

Я зашил золотой соверен (весьма скромную сумму на черный день) в пройму исподней рубашки и натянул ее на себя. Затем сел и прочел сам себе нравоучение о годах обеспеченной жизни, которые сделали мою кожу слишком нежной и чувствительной, потому что исподняя рубаха казалась мне грубой и колючей, словно власяница, и я совершенно уверен, что даже самый суровый аскет не подвергал себя большим мучениям, чем я в последующие двадцать четыре часа.

Остальные детали моего костюма надеть было не в пример проще, хотя башмаки, или броуги, доставили мне немало хлопот. Негнущиеся и твердые, они словно были вырезаны из дерева, мне пришлось долго колотить кулаками по их верхней части, прежде чем я смог просунуть в них ноги. Затем, распихав по карманам несколько шиллингов, нож, носовой платок, табак и немного коричневой бумаги для самокруток, я протопал вниз по лестнице и попрощался с моими друзьями, преисполненными самыми дурными предчувствиями. Когда я уже выходил за дверь, консьержка, благообразная женщина средних лет, не смогла сдержать улыбки, и ее скривившиеся губы начали размыкаться, пока невольное сочувствие не исторгло из ее горла некие звериные звуки, которые мы имеем обыкновение именовать смехом.

Стоило мне оказаться на улице, как меня поразило изменение собственного статуса, вызванное новым костюмом. Улетучились подобострастные манеры простых людей, с которыми я общался. Вуаля! В одно мгновение, так сказать, я сделался одним из них. Старая куртка, протертая до дыр на локтях, стала визитной карточкой моего класса, который был и их классом. Одежда превращала меня в одного из них, и прежние раболепие и угодливость уступили товарищескому отношению. Человек в вельветовых штанах и грязном шейном платке больше не обращался ко мне «сэр» или «хозяин». Теперь я был «товарищ» – славное до дрожи, дружеское слово, теплое и бодрое, ничего общего не имеющее с теми двумя. Хозяин! Оно попахивает превосходством, властью, авторитетом – дань вышестоящему лицу, приносимая в надежде, что оно хоть немного облегчит бремя нищеты, завуалированная просьба о милостыне.

В моих жалких обносках я познал радость, которой обычно лишен средний американец за границей. Путешествующего по Европе уроженца Штатов, если он не Крёз, быстро заставляют почувствовать себя отъявленным скупердяем целые толпы подобострастных грабителей, подстерегающих его с утра до ночи и опустошающих его кошелек почище банковских сложных процентов.

Мои жалкие обноски избавили меня от неприятной необходимости давать на чай, и я смог общаться с людьми на равных. Более того, еще до конца дня ситуация радикально поменялась, и я с глубокой признательностью говорил «Благодарю вас, сэр» джентльмену, который кинул пенни в мою просительно протянутую ладонь за то, что я подержал его лошадь.

Обнаружил я и другие изменения, привнесенные в мое состояние новым одеянием. Я подметил, что, переходя оживленные улицы, мне следует проявлять большее проворство, чтобы не угодить под колеса, и тот факт, что моя жизнь подешевела соразмерно костюму, произвел на меня сильное впечатление. Раньше, когда я спрашивал у полицейского дорогу, обычно следовал вопрос: «В омнибусе или в экипаже, сэр?» А теперь он звучал так: «Пешком или поедешь?» Также и на железнодорожном вокзале – мне без лишних церемоний протягивали билет третьего класса.

Но за все это полагалась и компенсация, поскольку первый раз в жизни я лицом к лицу встретился с представителями английского низшего класса и узнал, что они из себя представляют. Когда бездельники или трудяги на углах улиц или в пивных заводили беседу, они говорили со мной как с равным без всякого корыстного намерения что-нибудь из меня вытянуть.

И когда наконец я попал в Ист-Энд, то с радостью обнаружил, что страх перед толпой больше не преследует меня. Я стал ее частью. Это громадное и зловонное море обступило и поглотило меня, или же я плавно скользнул в него, и там не оказалось ничего ужасающего – за исключением моей исподней рубахи.

Глава II

Джонни Апрайт

Я не стану давать вам адреса Джонни Апрайта. Достаточно будет сказать, что живет он на самой респектабельной улице Ист-Энда, – улице, которую в Америке сочли бы ужасно неприглядной, но в пустыне Восточного Лондона являвшую собой настоящий оазис. Со всех сторон ее обступают теснота и убожество, улочки, запруженные грязной и жалкой ребятней, но здесь на мостовой почти нет детей, которым больше негде играть, и улица кажется пустынной – так мало тут народу.

Дома на этой улице, как и на всех прочих, стоят, тесно прижавшись к соседним. У каждого дома – единственный вход с улицы; каждый – около восемнадцати футов в длину, с обнесенным кирпичными стенами крошечным задним двориком, откуда можно полюбоваться кусочком свинцово-серого неба, если, конечно, не льет дождь. Однако не стоит забывать, что речь идет о фешенебельном квартале Ист-Энда. Некоторые на этой улице преуспели настолько, что могут держать прислугу. Имелась служанка и у Джонни Апрайта, и она хорошо мне запомнилась, поскольку стала первой, с кем я свел знакомство в этой части света.

Я подошел к дому, и дверь мне открыла прислуга. И вот что стоит отметить: хотя положение ее было самым жалким и презренным, с жалостью и презрением смотрела на меня она, ясно показав, что разговоры разговаривать ей со мной недосуг. Явился я в воскресенье, Джонни Апрайта нет дома, и больше ей со мной обсуждать нечего. Но я все тянул время, давая понять, что не намерен отступать, пока не подошла миссис Джонни Апрайт и не принялась ругать девушку за то, что та не захлопнула дверь, и лишь потом обратила внимание на меня.

Нет, мистера Джонни Апрайта нет дома, к тому же он не принимает по воскресеньям. Очень жаль, сказал я. Ищу ли я работу? Нет, как раз наоборот, вообще-то, я пришел к Джонни Апрайту по делу, которое может быть для него весьма выгодным.

В один миг все переменилось. Джентльмен, который мне нужен, ушел в церковь, но через час или около того вернется, и тогда, вне всяких сомнений, с ним можно будет увидеться.

Вы думаете, меня любезно пригласили в дом? – вовсе нет, хотя я напрашивался на приглашение, сказав, что буду ждать в пивной на углу. Пришлось идти до угла, но служба еще не закончилась и «паб» был закрыт. Моросил мелкий дождик, и за неимением лучшего я присел на крыльцо по соседству.

Но тут на пороге вновь появилась служанка, очень неряшливая и растерянная, и сообщила, что хозяйка просит меня зайти и подождать на кухне.

– Столько народу приходит сюда в поисках работы, – объяснила миссис Джонни Апрайт извиняющимся тоном. – Надеюсь, вы не обиделись на мои слова.

– Что вы, вовсе нет, – ответил я как можно любезнее, стараясь придать себе достоинства, несмотря на жалкий костюм. – Могу вас заверить, что прекрасно все понимаю. Должно быть, просители замучили вас до смерти?

– Так и есть, – ответила она, сопроводив свои слова весьма красноречивым и выразительным взглядом; и затем провела меня не на кухню, а в столовую – особая милость, оказанная мне за мои великосветские манеры.

Столовая эта располагалась на том же подвальном этаже, что и кухня, примерно на четыре фута ниже уровня земли, и была такой темной (хотя был полдень), что мне пришлось подождать, пока глаза привыкнут к полумраку. Грязноватый свет проникал в окно, верхняя часть которого находилась вровень с тротуаром, однако, как выяснилось, даже при таком свете я мог читать газету.

А пока, в ожидании возвращения Джонни Апрайта, позвольте мне объяснить мои намерения. Хотя я собирался жить, есть и спать с обитателями Ист-Энда, мне хотелось иметь убежище где-нибудь неподалеку, где бы я мог время от времени укрываться, дабы не потерять веру в то, что на свете еще не перевелись хорошая одежда и чистота. К тому же там я мог бы получать корреспонденцию, работать над своими заметками и, сменив костюм, совершать вылазки в цивилизованный мир.

Но тут передо мной встала дилемма. Жилье, где мои вещи были бы в безопасности, предполагало квартирную хозяйку, у которой джентльмен, ведущий двойную жизнь, сразу же вызвал бы подозрения; тогда как квартирная хозяйка, не забивающая себе голову двойной жизнью постояльцев, не могла бы поручиться за сохранность вещей своих жильцов. Чтобы избегнуть этой дилеммы, я и пришел к Джонни Апрайту. Сыщик, более тридцати лет бессменно прослуживший в Ист-Энде и известный здесь всем и каждому по прозвищу[3], данному ему одним уголовником на скамье подсудимых, был как раз тем человеком, который сумел бы подыскать мне честную квартирную хозяйку и успокоить ее насчет таинственных появлений и исчезновений, в которых я мог оказаться повинен.

Две дочери опередили его на обратном пути из церкви – миловидные барышни в воскресных платьях, их отличала та хрупкая, уязвимая красота, что так свойственна девушкам из Ист-Энда, красота, больше похожая на обещание, не выдерживающая схватки со временем и обреченная поблекнуть, словно краски неба на закате.

Они оглядели меня с нескрываемым любопытством, будто я какой-то невиданный зверь, а затем потеряли ко мне всякий интерес. Но вот вернулся и сам Джонни Апрайт, и меня позвали наверх для разговора с ним.

– Говорите громче, – перебил он меня, едва я начал излагать свое дело. – Я сильно простудился и теперь плохо слышу.

В нем было что-то от Старой Ищейки[4] и Шерлока Холмса! Мне стало интересно, где прячется помощник, чья обязанность – записать всю информацию, которую я найду нужным сообщить. И до сего дня, после многочисленных встреч с Джонни Апрайтом и долгих размышлений над этим вопросом, я так и не решил для себя, на самом ли деле он был простужен или же в другой комнате кто-то прятался. Но в одном я уверен абсолютно: хотя я выложил ему все сведения относительно моей персоны и моих намерений, окончательное решение он отложил до следующего дня, когда я появился на его улице должным образом одетым и в экипаже. Тут уж он приветствовал меня вполне сердечно и пригласил в столовую присоединиться к его семейству за чаем.

– У нас все попросту, – сказал он. – Без разносолов, так что вы уж не взыщите, живем мы скромно.

Девушки краснели и смущались, здороваясь со мной, а он и не думал выручать их из неловкой ситуации.

– Ха! Ха! – от души расхохотался он, хлопая по столу ладонью, пока посуда не зазвенела. – Девочки вчера решили, что вы пришли за куском хлеба! Ха! Ха! Хо! Хо! Хо!

Они с негодованием отрицали это, хлопая глазами и заливаясь румянцем, как будто суть подлинной утонченности состояла в том, чтобы уметь распознать в оборванце человека, которому нет нужды ходить в лохмотьях.

И пока я ел хлеб с джемом, продолжались их пререкания, дочки считали, что нанесли мне оскорбление, приняв за нищего, а их отец полагал, что подобная ошибка – наивысшая похвала моему дарованию. Все это, а также чай, хлеб и джем доставляло мне массу удовольствия; вскоре Джонни Апрайт отправился договориться о жилье, которое он нашел по соседству на самой фешенебельной и богатой улице, где все дома походили один на другой, словно горошины в стручке.

Глава III

Моя квартира и некоторые другие

По меркам Ист-Энда комната, которую я снял за шесть шиллингов, или полтора доллара, в неделю, была очень комфортна. Однако по американским меркам она была убого обставленной, неудобной и маленькой. Стоило мне принести туда столик для пишущей машинки, и я уже с трудом там поворачивался; в лучшем случае в ней можно было перемещаться какими-то замысловатыми зигзагами, что требовало большой сноровки и сосредоточенности.

Устроившись там, вернее, устроив свои пожитки, я облачился в обноски и вышел прогуляться. Поскольку мысли мои были заняты квартирным вопросом, я начал поиски жилья, представив себе, что я женатый молодой рабочий с большой семьей.

Первое мое открытие состояло в том, что свободных домов очень мало и находились они далеко друг от друга – действительно настолько далеко, что, нарезав кругами несколько миль по большому району, я так и остался ни с чем. Ни одного свободного домика я отыскать не сумел – убедительное доказательство того, что район «набит битком».

Когда мне стало совершенно ясно, что, будучи семейным молодым человеком, я просто-напросто не могу снять дом в этом малопривлекательном месте, я занялся поисками комнаты – без мебели, где можно было бы разместить жену, детей и движимое имущество. Таких тоже было немного, но кое-что найти мне удалось; обычно сдавались они по одной: видимо, предполагалось, что для семьи бедняка довольно будет одного помещения, чтобы там готовить, есть и спать. Когда я спрашивал две смежные комнаты, квартирные хозяйки смотрели на меня, как известный персонаж смотрел на Оливера Твиста, когда он попросил добавки.

Мало того, что бедняку с семейством полагалось довольствоваться комнатой, я узнал еще, что семьи, занимающие одну-единственную комнату, имеют такие излишки площади, что пускают жильца, а то и двух. И если комната сдается за 3–6 шиллингов в неделю, кажется вполне справедливым, что жилец, представивший рекомендации, может рассчитывать на угол, скажем, за 8 пенсов или 1 шиллинг. Он даже может столоваться со своими хозяевами еще за несколько шиллингов. Однако я упустил случай расспросить об этом поподробнее – непростительная ошибка с моей стороны, учитывая то, как я пекусь о благополучии воображаемой семьи.

Ванных комнат не имелось не только в тех домах, в которых я побывал, – мне сказали, что их не было ни в одном из тысячи виденных мной строений. В таких обстоятельствах, когда жена, дети и еще парочка жильцов прямо-таки страдают от избытка пространства, мыться в жестяном корыте представляется задачей просто немыслимой. Однако вознаграждением за это станет экономия мыла, все-таки есть Господь на небесах. Кроме того, все на земле устроено столь прекрасно, что здесь, в Ист-Энде, дожди идут чуть ли не каждый день, и волей-неволей примешь ванну прямо на улице.

На самом деле санитарная обстановка в тех жилищах, куда я заглянул, оказалась ужасающей. Из-за скверно работающей канализации и забитых стоков, засоров, плохой вентиляции, сырости и повсеместной грязи я мог бы ожидать, что моя жена и дети в самом скором времени подхватят дифтерит, ларингит, тиф, рожистое воспаление, заражение крови, пневмонию, чахотку и прочие недуги. Разумеется, смертность здесь должна быть необычайно высокой. Однако вновь обратимся мыслями к нашему прекрасному мироустройству. Самым разумным выходом для бедняка, обремененного большой семьей в Ист-Энде, было бы избавиться от нее; и там есть все условия для этого. Конечно, существует вероятность, что он и сам умрет. Деталь, уже не столь очевидно вписывающаяся в это прекрасное мироустройство, но где-то, я уверен, найдется местечко и для нее. И когда мы его отыщем, все встанет на свои места, а иначе вся картина смазывается и уже не производит того радужного впечатления.

Комнаты я так и не снял и вернулся к себе на улицу Джонни Апрайта. Из-за жены, детей, жильцов и тесных каморок, куда я должен был их втиснуть, поле моего зрения сузилось настолько, что я не смог за раз охватить взглядом все пространство снятой мной комнаты. Ее необъятные размеры вызывали благоговейный трепет. Неужели такую комнату я заполучил за 6 шиллингов в неделю? Невероятно! Но моя хозяйка, постучав в дверь, чтобы спросить, как я устроился, развеяла мои сомнения.

– О да, сэр, – сказала она в ответ на мой вопрос. – Это последняя улица. Восемь или десять лет назад и другие улицы были не хуже, и люди тут жили почтенные. Но пришлые вытеснили нас. Старожилы только на этой улице и остались. Это настоящий кошмар, сэр!

И затем она рассказала об уплотнении, вследствие которого арендная плата в этих местах росла, а обстановка становилась все хуже.

– Видите ли, сэр, мы не привыкли так тесниться, не то что другие. Нам нужно больше места. Иностранцы и всякая там беднота набиваются по пять или шесть семейств в один дом, который у нас занимает одна семья. Потому они платят за съем больше, чем мы можем себе позволить. Это и правда кошмар, сэр, трудно представить, что всего несколько лет назад это был вполне приличный район.

Я окинул ее внимательным взглядом. Эта женщина относилась к лучшим представителям английского рабочего класса, являя собой образец благовоспитанности, и ее медленно захлестывал этот зловонный и грязный людской поток, который сильные мира сего отводят от центра Лондона на восток. Банки, фабрики, гостиницы и конторы должны умножаться, а городская беднота – это кочевое племя; потому они и надвигаются на восток волна за волной, заполняя и превращая в трущобы район за районом, вытесняют более благополучных рабочих к самым предместьям или же низводят их до своего уровня, если не в первом, то уж наверняка во втором и третьем поколении.

Исчезновение улицы Джонни Апрайта – это лишь вопрос нескольких месяцев. Он и сам это понимает.

– Через пару лет, – говорит он, – истекает договор аренды. Мой хозяин – человек старой закалки. Он не поднимал плату ни за один из своих домов здесь, и это позволило нам остаться. Но он в любой момент может продать их или умереть, для нас все едино. Дом купит какой-нибудь спекулянт, пристроит потогонную мастерскую на клочке земли позади дома, где растет мой виноград, дом же сдаст по комнатам нескольким семьям. И все дела, а Джонни Апрайту придется уносить ноги!

И я ясно представил себе Джонни Апрайта, его благоверную, двух хорошеньких дочек и замарашку-служанку бегущими на восток сквозь тьму, словно призраки, и город-чудовище, рычащий и дышащий им в спину.

Но Джонни Апрайт не единственный, кому придется сняться с обжитого места. Далеко-далеко, на городских окраинах живут мелкие коммерсанты, управляющие мелких контор, удачливые служащие. Они обитают в небольших коттеджах и сельских домиках на две семьи, окруженных цветниками, там, где нет такой тесноты и еще можно дышать. Они надуваются от гордости и выпячивают грудь, когда им доводится заглянуть в бездну, которой сумели избегнуть, и они благодарят Бога за то, что не таковы, как прочие люди. Но вот! К ним приближается Джонни Апрайт, а город-чудовище гонится за ним по пятам. Как по волшебству возникают многоквартирные дома, садики застраиваются, домишки делятся снова и снова на множество каморок, и черная лондонская ночь опускается, словно грязная пелена.

Глава IV

Человек и бездна

– Послушайте, у вас жилье сдается?

Эти слова я небрежно бросил через плечо, обращаясь к пожилой женщине, которая обслуживала меня в маленьком грязном кафе, расположенном рядом с Пулом и неподалеку от Лаймхауса[5].

– Да, – односложно ответила она: вероятно, мой внешний вид не соответствовал требованиям, предъявляемым жильцам в ее доме.

Я больше ничего не сказал, дожевывая ломтик бекона и запивая его некрепким чаем. Никакого дальнейшего интереса она ко мне не проявила, пока я, рассчитываясь за еду, которая стоила 4 пенса, не достал из кармана целых 10 шиллингов. Ожидаемый результат был достигнут тут же.

– Да, сэр, – на этот раз она сама завела разговор. – У меня есть отличное жилье, вам понравится. Вернулись из плавания, сэр?

– Сколько за комнату? – поинтересовался я, игнорируя ее вопрос.

Она оглядела меня с ног до головы с искренним изумлением.

– Комнаты я не сдаю даже постоянным жильцам, не говоря о случайных людях.

– Придется поискать в другом месте, – произнес я с подчеркнутым разочарованием.

Но мои 10 шиллингов явно пробудили в ней интерес.

– Я могу предложить вам отличную койку в комнате с еще двумя соседями, – не отступалась она. – Порядочные, весьма почтенные люди, постоянные мои жильцы.

– Но я не хочу спать еще с двумя мужчинами, – возразил я.

– А вам и не придется. В комнате – три койки, а она не такая уж и маленькая.

– Сколько? – спросил я.

– Полкроны в неделю, для постоянных жильцов два шиллинга шесть пенсов. Уверена, соседи вам понравятся. Один работает на складе и живет у меня уже два года. А другой здесь целых шесть лет. В следующую субботу будет шесть лет и два месяца. Он рабочий сцены, – продолжала она. – Порядочный, очень приличный человек, ни разу не пропустил ночную работу за все время, как он тут живет. И ему здесь нравится; он говорит, это лучшее жилье из того, что он может себе позволить. Он и столуется у меня, как и другие мои постояльцы.

– Так он, должно быть, на что-то откладывает, – невинно поинтересовался я.

– Да бог с вами! Нигде ему так хорошо не устроиться, как здесь с его-то деньгами.

И я подумал о моем родном бескрайнем Западе, где хватит места под солнцем и воздуха на тысячу таких Лондонов; а здесь вот этот человек, постоянный и надежный, ни разу не пропустивший ночную работу, бережливый и честный, делящий комнату с еще двумя постояльцами, платящий за это 2,5 доллара в месяц, – исходя из своего опыта, заявляет, что ни на что лучшее рассчитывать ему не приходится! И вот я, имея всего 10 шиллингов в кармане, получаю право вселиться в своих лохмотьях в его комнату и улечься на койку рядом с ним. Человек в мире одинок, но более всего одинок он, когда в комнате стоят три койки и любой чужак с 10 шиллингами может туда вторгнуться.

– Как долго вы здесь живете? – спросил я.

– Тринадцать лет, сэр, как вы думаете, подойдет вам жилье?

Говоря со мной, она грузно перемещалась по маленькой кухне, где готовила еду для своих постояльцев, которые столовались у нее же. Когда я вошел, она была вся в делах, и во время нашей беседы не переставала трудиться. Вне всяких сомнений, она была деловой женщиной. «Встаю в половине шестого», «ложусь самой последней», «работа от рассвета до заката», и так тринадцать лет, награда за которые седые волосы, засаленная одежда, сутулые плечи, расплывшаяся фигура, бесконечный тяжкий труд в жалкой забегаловке, выходящей окнами в стену на другой стороне проулка, шириной не более десяти футов, в окружении стоящих на берегу трущоб, уродливых и мерзких, чтобы не употребить более крепкое словцо.

– Зайдете взглянуть? – с тоскливой надеждой спросила она, когда я направился к двери.

Я повернулся и, посмотрев на нее, понял глубокую истину древнего изречения: «Награда за добродетель в ней самой».

Я сделал шаг в ее направлении и спросил:

– У вас когда-нибудь был отпуск?

– Отпуск?

– Поездка за город на пару дней, свежий воздух, выходной, – отдых, одним словом.

– Еще чего! – рассмеялась она, в первый раз оторвавшись от стряпни. – Отпуск, говорите? У таких, как я? Придумаете тоже! Под ноги смотрите! – последнее резкое восклицание было обращено ко мне, так как я споткнулся о гнилой порог.

Рядом с доком Вест-Индской компании я набрел на молодого парня, печально глядевшего на мутную воду. Кочегарская кепка, натянутая на глаза, и одежда свободного покроя наводили на мысли о море.

– Здорово, приятель, – приветствовал я его и спросил для затравки: – Не скажешь, как пройти к Уоппингу?[6]

– Со скотовоза, что ли? – в свою очередь спросил он, мгновенно определив мою национальность.

И так у нас завязался разговор, который продолжился в пабе за несколькими пинтами пива темного пополам со светлым. Это нас сблизило, и когда я вытащил на свет божий шиллинг медяками (якобы все, что у меня было), отсчитав 6 пенсов на ночлег и 6 пенсов на выпивку, он великодушно предложил пропить весь шиллинг.

– Мой товарищ устроил бузу прошлой ночью, – объяснил он. – И бобби его заграбастали, так что можешь заночевать со мной. Что скажешь?

Я согласился, и к тому времени, как мы, насосавшись пива на целый шиллинг, проспали ночь на убогой койке в его убогой конуре, я успел весьма неплохо его узнать. И позже мне довелось убедиться, что в некотором роде он был типичным представителем целого класса лондонских работяг.

Родился он в Лондоне, его отец тоже был кочегаром и пропойцей. Рос он на улице и в доках. Читать никогда не учился и не чувствовал в этом потребности – пустое и ненужное занятие, как он считал, во всяком случае, для человека в его положении.

У него была мать и куча вопящих братьев и сестер, ютившихся в паре комнатенок, питались они реже и хуже, чем он, научившийся заботиться о себе сам. Домой он заявлялся лишь тогда, когда вовсе ничего не удавалось достать. Вначале он промышлял мелким воровством и попрошайничеством на улицах и в доках, затем несколько раз сходил в море в качестве помощника на кухне, затем как помощник кочегара и, наконец, как кочегар, что было вершиной его карьеры.

За это время он выработал жизненную философию, уродливую и отвратительную философию, но вместе с тем очень разумную и практичную, с его точки зрения. Когда я спросил его, для чего он живет, он ответил, не задумываясь: «Ради выпивки». Плавание (поскольку человек должен жить и иметь средства к существованию), расчет и грандиозная попойка в конце. А после этого эпизодические небольшие пьянки, если в пабе удается заставить раскошелиться товарищей вроде меня, у которых еще осталось несколько медяков, когда же выклянчить уже ничего нельзя – новое плавание, и порочный круг замыкался.

– Ну а женщины? – поинтересовался я, когда он закончил провозглашать выпивку единственной целью жизни.

– Женщины! – Он стукнул кружкой по барной стойке и произнес с пылом: – Жизнь научила меня держаться от них подальше. Они того не стоят, приятель, не стоят. На что такому, как я, женщина? Ну сам скажи. У меня была мать, и мне хватило, лупила детей, допекала старика, когда тот заявлялся домой, что, впрочем, бывало редко. А все почему? Из-за матери! Жить с ней было не сахар, это точно. Другие женщины, думаешь, лучше обходятся с бедняком-кочегаром, у которого в карманах есть несколько шиллингов? Хорошая пьянка – вот что у него в карманах, хорошая долгая пьянка, а женщины обдерут его в одно мгновение, так что даже на стаканчик не останется. Знаю я. Напробовался уже, понял, что к чему. И скажу тебе, где женщины, там всегда неприятности – визг, ругань, драки, поножовщина, полицейские, суд, и за все – месяц исправительных работ и ни пенса в конце, когда освободишься.

– Но жена и дети, – не отступался я. – Свой дом, и все такое. Вот представь, возвращаешься ты из плавания, ребятишки карабкаются к тебе на колени, жена радостно улыбается, целует тебя, накрывая на стол, и дети целуют тебя, отправляясь спать, и чайник поет, а ты еще долго рассказываешь ей о местах, в которых побывал, о том, что там видел, а она тебе о мелких домашних происшествиях, пока ты был в плавании…

– Вздор! – воскликнул он и по-дружески стукнул меня кулаком в плечо. – Шутки шутить вздумал? Женины поцелуи, карабкающиеся детишки, поющий чайник, и все это за четыре фунта десять шиллингов в месяц, когда тебя взяли на пароход, и за так, когда не взяли? Я тебе расскажу, что поимею за четыре фунта десять шиллингов: жена скандалит, дети вопят, угля нету, чтобы чайник песни распевал, да и чайник-то сам прохудился, вот что я получу. Довольно, чтобы парень был рад-радешенек вновь улизнуть в море. Жена! На что она мне? Чтобы жизнь портить? Дети? Послушайся моего совета, приятель, не заводи их. Взгляни на меня! Я могу выпить пива когда захочу, и никакая чертова жена и дети не канючат хлеба. Я счастлив сам по себе, у меня есть пиво, приятели, вон как ты, и хороший пароход, на котором можно пойти в море. Так что давай-ка выпьем еще по пинте. Половина на половину мне подходит.

Незачем дальше приводить здесь речь этого молодого парня двадцати двух лет от роду: думаю, я вполне ясно обозначил его жизненную философию и экономическую основу, на которой она зиждется. Домашней жизни он никогда не знал. Слово «дом» не вызывало в его сознании ничего, кроме неприятных ассоциаций. Мизерные доходы отца и других мужчин его круга послужили для него достаточно веским аргументом, чтобы заклеймить жену и детей как обузу и причину всех мужских горестей. Инстинктивный гедонист и абсолютно безнравственный материалист, он искал для себя путь к счастью и нашел его в выпивке.

Молодой пропойца, в перспективе у которого – до срока превратиться в развалину, утратить физическую возможность работать кочегаром, канава или работный дом; он сознавал все это так же отчетливо, как и я, но никакого страха не чувствовал. С самого момента его рождения среда делала его все грубее и грубее, и он смотрел на свое ужасное неизбежное будущее с бесстрастием и равнодушием, которые мои слова не могли поколебать.

И все же он был неплохим парнем. Не было в нем ни врожденной порочности, ни жестокости. Он обладал нормальными умственными способностями и физически был развит выше среднего. Его круглые голубые глаза, обрамленные длинными ресницами, были широко расставлены и светились весельем и юмором. Красивые брови и хорошие черты лица, рот – приятной формы, хотя губы и начали уже кривиться в циничной усмешке. Подбородок был маловат, но не слишком; мне приходилось видеть людей, занимавших высокое положение, с гораздо более безвольными подбородками.

Голова прекрасной формы имела идеальную посадку, так что я не удивился, рассматривая его тело, когда он раздевался перед сном. В гимнастических залах и на спортивных площадках мне доводилось видеть множество обнаженных мужчин благородного происхождения и хорошего воспитания, но я не видел никого, кто, раздевшись, мог бы сравниться с этим двадцатидвухлетним пьяницей, молодым богом, обреченным превратиться в полную развалину за четыре или пять коротких лет и остаться без потомства, которому он мог бы передать свои великолепные физические данные.

Кажется святотатством так растрачивать свою жизнь, и все же я вынужден признать, что он был прав, не женившись в Лондоне с 4 фунтами и 10 шиллингами. Так же как рабочий сцены был счастливее, сводя концы с концами в комнате с еще двумя постояльцами, чем если бы ему пришлось тесниться с хворым семейством и двумя жильцами в комнатенке еще меньших размеров, не имея возможности эти самые концы с концами свести.

И день ото дня крепло мое убеждение в том, что для людей Бездны женитьба не просто не разумный, но даже преступный поступок. Они камни, которые отвергли строители. Им нет места в социальной структуре, и в то же время все силы общества тянут их вниз, пока они не погибнут. На дне Бездны они безвольны, одурманены пьянством и слабоумны. Даже если они производят потомство, оно обречено на гибель, поскольку жизнь там стоит очень дешево. Где-то над их головами кипит творческая работа мира, а они не желают, да и не могут принять в ней участие. Хуже того, миру они не нужны. Есть множество людей, более стоящих, цепляющихся за крутой склон наверху, изо всех сил стремящихся не сорваться вниз.

Коротко говоря, Лондонская Бездна – это громадная бойня. Год за годом и десятилетие за десятилетием сельская Англия вливает поток кипучей жизненной силы, который не только не воспроизводится, но иссякает к третьему поколению. Знающие люди утверждают, что лондонский рабочий, чьи родители, а также бабушки и дедушки родились в Лондоне, – явление настолько редкое, что вы едва ли отыщите его.

Мистер А. С. Пигу[7] заявил, что на долю нищих стариков и всех прочих, которые составляют беднейшую часть населения, приходится семь с половиной процентов жителей Лондона. Иными словами, в прошлом году, и вчера, и сегодня, и в этот самый момент 450 000 таких созданий умирают жалкой смертью на дне социальной ямы, именуемой Лондон. О том, как именно они умирают, расскажет пример из сегодняшней утренней газеты.

БЕЗОТВЕТСТВЕННОСТЬ

Вчера доктор Уинн Уэсткот производил дознание в Шордиче относительно смерти Элизабет Крюз 77 лет, проживавшей в доме 32 на Ист-стрит в Холборне и умершей в прошлую среду. Элис Мэтисон свидетельствовала, что она хозяйка дома, где жила покойная. Она видела Элизабет Крюз живой в прошлый понедельник. Жила она совершенно одна. Мистер Фрэнсис Бёрч, попечитель, ведающий оказанием помощи бедным в Холборне, утверждал, что покойная занимала указанную комнату в течение 35 лет. Когда его вызвали первого числа, он нашел старуху в ужасном состоянии, карету «скорой помощи» и извозчика пришлось подвергнуть дезинфекции после перевозки больной. Доктор Чэйз Феннелл установил, что смерть наступила вследствие заражения крови от пролежней, из-за безответственного отношения женщины к себе и антисанитарной обстановки, и суд вынес соответствующее заключение.

Самое поразительное в таком заурядном событии, как смерть старой женщины, – это самоудовлетворение официальных лиц, которые выносят суждение. Представление о том, что одинокая женщина семидесяти семи лет могла умереть от БЕЗОТВЕТСТВЕННОГО ОТНОШЕНИЯ К СЕБЕ, свидетельствует о весьма оптимистическом взгляде на вещи. Старуха сама во всем виновата, и, переложив таким образом на нее ответственность, общество спокойно возвращается к своим делам.

О беднейшей части населения мистер Пигу сказал: «Из-за недостатка или физической силы, или умственных способностей, или же из-за отсутствия силы духа, а может быть, из-за всех этих трех факторов, вместе взятых, они неумелые или же ленивые работники и, следовательно, не могут себя содержать… Они часто настолько умственно неразвиты, что не в состоянии отличить правой руки от левой или определить номер своего дома; их хилые тела не имеют запаса жизненных сил, их чувство привязанности извращено, и едва ли кто-нибудь из них знает, что такое семейная жизнь».

Четыреста пятьдесят тысяч – это огромное множество людей. Молодой кочегар был лишь одним из них, и ему потребовалось некоторое время, чтобы поведать мне свою короткую историю. Я бы не хотел выслушивать всех этих людей, заговори они разом. Интересно знать, слышит ли их Бог?

Глава V

Те, кто на краю

Мое первое впечатление от Ист-Энда, разумеется, было самым общим. Впоследствии начали проступать и детали, то тут, то там среди хаоса страданий я находил маленькие островки относительного довольства – порой целые ряды домов на боковых улочках, где обитали ремесленники со своим пусть и примитивным семейным укладом. По вечерам можно было увидеть в дверях мужей, курящих трубку, и детей у них на коленях, слышать сплетничающих жен, смех и веселые голоса. Эти люди явно довольны своим положением, поскольку на фоне окружающего убожества их можно назвать преуспевающими.

Но в лучшем случае это тупое животное довольство, когда полон желудок. Главное в их жизни – это ее материальная сторона. Туповатые, темные и начисто лишенные воображения. Кажется, что Бездна порождает дурманящие пары, которые окутывают людей, лишая их живого начала. Религия их не трогает. Незримое не внушает им ни ужаса, ни восторга. Они не подозревают о Незримом; набить живот, раскурить вечером трубку и напиться – вот все, что берут они от жизни или же мечтают взять.

И само по себе это было бы не так уж плохо, но это не конец. Самодовольная тупость, в которой они погрязли, порождает убийственную косность, а за ней следует разложение. Движения нет, а для них отсутствие движения означает скатывание обратно в Бездну. При их жизни процесс падения может только начаться, а завершат его их дети или дети их детей. Человек всегда получает меньше того, чего хочет от жизни, а они хотят так мало, что толика этой малости не может их спасти.

Даже при благоприятном стечении обстоятельств городская жизнь противоестественна для человека, но жизнь в Лондоне противоестественна настолько, что среднестатистический рабочий или работница не в состоянии ее вынести. Непрерывный труд действует разрушительно, иссушая ум и тело. Запас нравственных и физических сил тает, и хороший работник, оторванный от почвы, уже в первом поколении становится мало на что годным, а горожанин во втором поколении, лишенный предприимчивости и инициативы, даже физически не способен трудиться так, как его отец, он уже ступил на путь разложения на дне Бездны.

Самого воздуха, которым он дышит и от которого ему некуда деться, вполне достаточно, чтобы истощить его умственно и телесно, так что он оказывается не в силах состязаться с теми, кто устремляется из деревни в Лондон: полные жизни, они несут разрушение другим и себе.

Не говоря здесь о болезнетворных бактериях, которыми кишит воздух Ист-Энда, остановимся только на дыме. Сэр Уильям Тислтон-Дайер, заведующий Кью-Гарденз[8], занимался изучением осадка гари на растениях, и, согласно его подсчетам, не менее 6 тонн твердого вещества, состоящего из сажи и смол, осаждается каждую неделю на каждую четверть мили в Лондоне и его пригородах. Это равно 24 тоннам отложений на квадратную милю в неделю, или 1248 тоннам на квадратную милю в год. С карниза под куполом собора Сент-Пол недавно счистили отложения кристаллической сернокислой извести. Эти отложения образовались в результате взаимодействия серной кислоты в атмосфере и углекислой извести в камне. И эту серную кислоту вместе с воздухом постоянно вдыхают лондонские рабочие все дни и ночи на протяжении жизни.

Не остается никаких сомнений в том, что дети превращаются в болезненных взрослых, в лишенное энергии и запаса жизненных сил, слабое в коленях, узкогрудое, апатичное поколение, проигрывающее в жестокой борьбе за жизнь ордам, прибывающим из сельской местности. Железнодорожные рабочие, возчики, водители омнибусов, грузчики и все работяги в тех областях, где требуется физическая сила, поставляются деревней, да и в столичной полиции служат около 12 тысяч выходцев из сельской местности и только 3 тысячи лондонцев.

Итак, приходится заключить, что Бездна – это в буквальном смысле огромная, убивающая людей машина, и когда я прохожу мимо боковых улочек с сытыми ремесленниками у дверей, я испытываю к ним более острую жалость, нежели к тем 450 тысячам бедолаг, которые потеряли всякую надежду и умирают на дне этой ямы. Те, по крайней мере, умирают, и для них это конец, тогда как этим еще предстоит пройти через медленную и мучительную агонию, длящуюся два или даже три поколения.

И все же это качественный материал. В нем заложен весь человеческий потенциал. Помести его в надлежащие условия, и он мог бы существовать в веках, дать великих людей, героев, мастеров, которые сделали бы этот мир лучше.

Я разговаривал с женщиной, как раз из тех, кого уже вытеснили из мирка боковых улочек, и она начала роковой спуск на самое дно. Ее муж был механиком и членом профсоюза механиков. Специалистом он явно был неважным, поэтому постоянного места получить не сумел. Ему не хватало энергии или предприимчивости, чтобы удерживать стабильный доход.

У них было две дочери, и ютились они в двух каморках за 7 шиллингов в неделю, которые комнатами можно было назвать разве что из вежливости. Плиты у них не имелось, и потому умудрялись готовить на единственной газовой конфорке, обустроенной в камине. Поскольку они не являлись хозяевами, доступ к газу был ограничен: для их же пользы в доме установили хитроумный счетчик. Опускаешь в щель пенни – газ подается, нажгли на эту сумму – подача автоматически прекращается. «Газ на пенни сгорает мгновенно, – объясняла она, – а еще ничего и не готово!»

Годами они недоедали. Месяц за месяцем вставали из-за стола с чувством голода. А когда человек покатился по наклонной, хроническое недоедание – важный фактор, который лишает жизненных сил и ускоряет этот процесс.

Однако женщина эта была настоящая труженица. С половины пятого утра и до самой темноты она горбатилась над пошивом из сукна фасонных юбок с двумя оборками, дюжина за 7 шиллингов. Обратите внимание: фасонные юбки из сукна, да еще и с двумя оборками – за 7 шиллингов дюжина! Это равняется 1,75 доллара за дюжину, или 14,75 цента за штуку.

Ее муж, чтобы получить работу, должен был вступить в профсоюз и каждую неделю платить взнос в размере 1 шиллинга и 6 пенсов. К тому же, если начинались забастовки, а ему удавалось получить работу, выплаты в профсоюзный фонд помощи порой доходили до 17 шиллингов.

Одна из дочерей, старшая, поступила помощницей к портнихе за 1 шиллинг и 6 пенсов в неделю (то есть за 37,5 пенса в неделю, или за 5 центов в день), однако, когда начался мертвый сезон, ее уволили, хотя на столь низкую плату она согласилась, чтобы освоить ремесло и занять более высокую должность. Затем она три года проработала в велосипедном магазине, где получала 5 шиллингов в неделю, и вынуждена была идти до работы две мили туда и две мили обратно и еще платить штрафы за опоздания.

Что касается мужа и жены, то их игра окончена. Они потеряли опору, почва уходит у них из-под ног, они катятся в Бездну. А что же будет с их дочерями? Живя в свинских условиях, ослабленные постоянным недоеданием, истощенные умственно, морально и физически, какой шанс имеют они выбраться из Бездны, куда падают с самого рождения?

Пока я пишу это, уже час как воздух дрожит от ужасной ругани, сопровождающей массовую драку в соседнем дворе. Когда до меня донеслись первые звуки, я принял их за собачью свару, и мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что всю эту устрашающую какофонию могут производить человеческие существа, более того – женщины.

Дерутся пьяные женщины! Об этом даже думать тошно, не то что слушать. Происходит это примерно так.

Несколько женщин истошно вопят что-то нечленораздельное, затем наступает затишье, раздается плач ребенка и голос маленькой девочки, слезно о чем-то умоляющей, и потом вновь женский голос, грубый и резкий:

– Ударь меня! Попробуй ударь меня!

Следует удар! Вызов принят, и драка возобновляется.

У окон, выходящих на задний двор, толпятся разгоряченные зрители, до меня доносятся звуки ударов и такая отборная брань, что холодеет кровь. К счастью, я не вижу дерущихся.

Затишье.

– Оставишь ты ребенка в покое!

Ребенок, очевидно совсем маленький, вопит в полном ужасе.

– Ладно же! – раз двадцать повторяет голос, срываясь на визг. – Получишь камнем по башке!

Раздавшийся затем крик свидетельствует о том, что камень попал-таки в цель.

Затишье; очевидно, одна из дерущихся временно не может продолжать бой и ее приводят в чувство; вновь слышится голос ребенка, он измучен и напуган и потому плачет тише.

Голоса вновь повышаются, раздается что-то вроде:

– Ну же?

– Ну!

– Ну же?

– Ну!

– Ну же?

– Ну!

– Ну же?

– Ну!

Веские заявления с обеих сторон, и ссора продолжает набирать обороты. Одна из дерущихся получает безусловное преимущество, и за этим следует крик другой: «Убивают!» Крик захлебывается и замолкает, задушенный чьей-то хваткой.

Вступают новые голоса, атака с фланга, хватка внезапно ослабевает, крик «Убивают!» раздается на октаву выше, чем раньше, шум множества голосов, все дерутся.

Затишье. Новый девичий голос:

– Ты получишь за мою мать.

Затем раз пять повторяется такой обмен репликами:

– Буду делать что захочу, так тебя растак.

– Давай попробуй, так тебя разэтак!

Драка возобновляется, в ней участвуют матери, дочери, все вокруг; в это время моя квартирная хозяйка зовет с крыльца свою маленькую дочку, а я задумываюсь, какое влияние на ее моральный настрой окажет то, что она услышала.

Глава VI

Переулок Фрайинг-Пен и взгляд в преисподнюю

Мы втроем шли по Майл-Энд-роуд, и один из нас был героем. Худенький паренек девятнадцати лет, на самом деле такой легкий и хрупкий, что его, как фра Липпо Липпи, порыв ветра мог согнуть пополам и повалить. Он был пламенным социалистом, полным юношеской восторженности и жаждавшим мученического венца. Невзирая на опасность, он принимал активное участие как оратор или председательствующий в многочисленных митингах, проводившихся в помещениях и на открытых площадках, в защиту буров, которые всего несколько лет назад столь досадным образом нарушали покой нашей Веселой Англии. Пока мы шли, он рассказывал мне о кое-каких эпизодах из своей жизни: как на него нападали в парках и вагонах, как он взбирался на трибуну, чтобы продолжить безнадежное дело, когда его братьев-ораторов одного за другим стаскивала вниз и избивала разъяренная толпа, об осаде в церкви, где он еще с тремя товарищами искал убежища и где под градом обломков и осколков витражей они отбивались от нападавших, пока их не вызволил отряд полиции; об ожесточенных стычках на лестницах, в галереях и на балконах, о разбитых окнах, раскуроченных лестницах, разгромленных лекционных залах, разбитых головах и сломанных костях, а потом с горестным вздохом он посмотрел на меня и добавил:

– Как же я завидую тому, что вы такой большой и сильный! А я просто букашка, и когда дело доходит до драки, толку от меня немного.

И, возвышаясь на полторы головы над спутниками, я вспомнил мой родной суровый Запад, рождавший таких рослых людей, которые, в свою очередь, вызывали зависть у меня. И все же, глядя на этого субтильного юношу с сердцем льва, я думал, что он относится к тому типу людей, которые, если понадобится, встанут на баррикады и покажут миру, что не все еще забыли, как надо умирать.

Но тут в разговор вступил другой мой спутник, молодой мужчина двадцати восьми лет, на износ трудившийся в потогонной мастерской.

– А вот я – настоящий здоровяк, – объявил он. – Не то что парни в моей мастерской. Они считают меня образцовым экземпляром. Представьте, вешу я целых сто сорок фунтов!

Я не решился сказать ему, что вешу сто семьдесят, чтобы не разрушать его иллюзий. Бедный уродец! Нездоровый цвет лица, неестественно согнутое тело, впалая грудь, ужасно ссутулившиеся от долгих часов работы плечи, тяжело склоненная голова, словно не держащаяся на шее! Настоящий здоровяк!

– Какой у вас рост?

– Пять футов два дюйма, – ответил он с гордостью. – А вот парни в мастерской…

– Я бы взглянул на эту мастерскую, – попросил я.

В тот день мастерская не работала, но мне все же хотелось ее увидеть. Пройдя по Лемон-стрит, мы свернули налево по Спиталфилдс, а затем нырнули в переулок Фрайинг-Пен. Ватага ребятишек копошилась на склизкой мостовой, словно головастики, только что превратившиеся в лягушат на дне пересохшего пруда. В узком дверном проеме, таком узком, что нам волей-неволей пришлось переступить через нее, сидела женщина, держа младенца у бесстыдно обнаженной груди, бесчестя саму святость материнства. Позади нее был темный и узкий коридор, по которому пришлось пробираться среди детей к еще более грязной и узкой лестнице. Мы поднялись на три лестничных пролета, каждая площадка размером два на три фута была завалена мусором и отбросами.

В этом мерзком месте, называемом домом, было семь комнат. В шести из них двадцать с лишним человек обоего пола и всех возрастов стряпали, ели, спали и работали. Комнаты в среднем были восемь на восемь или, может быть, на девять футов. В седьмую комнату мы зашли. Это и была та самая мастерская, где проливали пот пятеро работников. Семь футов в ширину и восемь в длину, большую часть помещения занимает рабочий стол. На нем пять колодок, людям едва хватает места для работы, поскольку все остальное пространство завалено картоном, кожей, связками заготовок и разнообразными материалами, которые нужны для того, чтобы соединить верхнюю часть башмака с подошвой.

В смежной комнате ютилась женщина с шестью детьми. В другой жуткой дыре проживала вдова с единственным сыном шестнадцати лет, умиравшим от чахотки. Как мне рассказали, женщина торговала на улице леденцами, и ей часто не удавалось раздобыть даже три кварты молока, которые каждый день требовались больному. А уж мясо этот юноша, слабый и умирающий, ел не чаще, чем раз в неделю, и то, какое это было мясо, даже не представить людям, которые никогда не видели, что за отбросы идут тут в пищу.

– Кашляет он просто жуть, – сообщил мой работяга-приятель, указывая в сторону умирающего мальчика. – Мы слышим его кашель, когда работаем. Это ужасно, скажу я вам, просто кошмар!

И в этом кашле и леденцах я угадал еще одну опасность, которая, помимо враждебной среды, угрожала детям, жившим в этих трущобах.

Мой приятель трудился (когда была работа) в этой каморке семь на восемь с четырьмя своими товарищами. Зимой почти целый день горела лампа, добавляя чада в спертый воздух, который они вдыхали, вдыхали и вдыхали.

В хорошие времена, когда работы много, этот человек, по его словам, мог заработать целых «тридцать монет в неделю». Тридцать шиллингов! Семь с половиной доллара!

– Но это удается только лучшим мастерам, – подчеркнул он. – Да и работать приходится по двенадцать, тринадцать и четырнадцать часов в день, и так быстро, как только возможно. Вы бы видели, как мы потеем! Пот так и катится с нас градом! Если бы вы на нас посмотрели, то в глазах зарябило бы – гвозди вылетают у нас изо рта, как из машины. Гляньте-ка мне в рот.

Я глянул. Зубы были стертыми от постоянного соприкосновения с металлом, черными, как уголь, и гнилыми.

– А ведь я их чищу, – добавил он, – а то было бы еще хуже.

После того как он сказал мне, что работники должны иметь свои инструменты, гвозди, приклад, картон, платить за аренду, за свет и все прочее, стало ясно, что от его 30 монет остается немного.

– А сколько длится горячий сезон, когда вы получаете целых тридцать шиллингов? – спросил я.

«Четыре месяца», – был ответ; остальную часть года средний заработок колеблется от полуфунта до фунта в неделю, то есть от 2,5 до 5 долларов. Эта неделя наполовину прошла, а он заработал лишь 4 шиллинга, то есть 1 доллар. И тем не менее он заверил меня, что это одно из самых доходных ремесел.

Я выглянул в окно, которое должно было выходить на задние дворы соседних домов. Но никаких задних дворов не оказалось, вернее, они были застроены одноэтажными лачугами, похожими на хлев, в которых тем не менее жили люди. Крыши этих лачуг были покрыты слоем мусора, толщина которого порой доходила до нескольких футов – выбрасывали его из окон второго и третьего этажей. Я разглядел рыбные и мясные кости, объедки, отвратительные лохмотья, старые башмаки, глиняные черепки и прочие обычные отходы человеческого свинарника.

– Нашему делу скоро крышка, в следующем году нас вытеснят машины, – грустно произнес мой работяга-приятель, когда мы переступили через женщину с бесстыдно обнаженной грудью и начали проталкиваться через толпу ребятишек, чьи жизни здесь так дешево стоили.

Затем мы посетили муниципальное жилье, построенное Советом Лондонского графства на месте трущоб, где обитает «Дитя Яго» Артура Моррисона. Хотя в этих домах проживало больше народу, условия показались мне более здоровыми. Но жили здесь высокооплачиваемые рабочие и ремесленники. Обитатели же трущоб были попросту выдворены, чтобы тесниться в других трущобах или плодить новые.

– А теперь, – сказал мой приятель, трудящийся с такой скоростью, что рябит в глазах, – я покажу вам легкие Лондона. Это Спиталфилдский сад. – Слово «сад» он выговорил с презрительной усмешкой.

Тень церкви Христа падала на Спиталфилдский сад, и в тени Христовой церкви в три часа дня мне открылось зрелище, которое я больше никогда не хотел бы видеть. В этом саду, который был меньше моего домашнего розария, не росло цветов. Росла там одна лишь трава, а сам он был обнесен оградой с острыми пиками, как и все парки в Лондоне, чтобы бездомные не могли спать там по ночам.

Когда мы вошли в сад, нас обогнала пожилая женщина лет пятидесяти-шестидесяти, она шла целеустремленно, хотя и слегка пошатывалась под тяжестью двух завернутых в мешковину тюков, перекинутых через плечо спереди и сзади. Она была бездомной бродяжкой, но слишком независимой, чтобы ноги принесли ее немощное тело к дверям работного дома. Словно улитка тащила она на себе свой дом. В двух мешках умещались все ее пожитки, одежда, белье, дорогие женскому сердцу вещицы.

Мы пошли по узкой гравийной дорожке. На скамейках с обеих сторон теснились жалкие, скрючившиеся люди, вид которых вдохновил бы Доре на еще более дьявольский полет фантазии. Это было скопище грязных лохмотьев, всевозможных ужасающих кожных недугов, ран, синяков, грубости, непристойности, искаженных, уродливых и звериных лиц. Дул пронизывающий сырой ветер, и эти создания в большинстве своем спали, кутаясь в лохмотья, или пытались заснуть. Я приметил около дюжины женщин в возрасте от двадцати до семидесяти. Младенец, вероятно месяцев девяти от роду, спал на жесткой скамье без подушки и одеяла, и никто не присматривал за ним. Еще шестеро мужчин спали, сидя прямо и подпирая друг друга во сне. В одном месте разместилась семья, ребенок спал на руках спящей матери, а ее муж (или сожитель) неуклюже чинил прохудившийся башмак. На другой скамье женщина ножом подрезала превратившийся в лохмотья подол, а другая с помощью иглы и нитки зашивала дыры. Рядом примостился мужчина, держащий в объятиях спящую женщину. Дальше человек, одежда которого была покрыта коркой грязи, спал, положив голову на колени женщине не старше двадцати пяти лет, и тоже спящей.

Удивило меня то, что все эти люди спали. Почему девять из десяти посетителей сада спят или пытаются заснуть? Впоследствии я это узнал. По закону власть предержащих бездомные не имеют права спать ночью. На мостовой, у портика церкви Христа, там, где каменные колонны величественным рядом вздымаются к небу, вповалку спят или дремлют люди, пребывающие в столь глубоком оцепенении, что не могут ни подняться, ни полюбопытствовать, чем вызвано наше вторжение.

– Легкие Лондона, – произнес я. – Нет, нарыв, гноящаяся рана.

– Зачем вы привели меня сюда? – воскликнул пламенный социалист, его худое лицо побледнело от душевных страданий и подступающей тошноты.

– Вон те женщины, – сказал наш провожатый, – продадут себя за три пенса или за два, а то и за буханку черствого хлеба.

Произнес он это с веселой усмешкой.

Я так и не узнал, что еще собирался он нам сообщить, поскольку несчастный юноша взмолился:

– Ради всего святого, уведите меня отсюда.

Глава VII

Награжденный Крестом Виктории

Мне стало ясно, что не так-то просто попасть в ночлежку при работном доме. Я уже сделал две попытки проникнуть туда и собираюсь в ближайшее время предпринять третью. В первый раз я вышел из дома в семь часов вечера с 4 шиллингами в кармане. И тем самым совершил две ошибки. Прежде всего, просящийся в ночлежку должен быть абсолютно неимущим, а поскольку он подвергается тщательному досмотру, у него не должно быть при себе денег: 4 пенса, не говоря уж о 4 шиллингах, – настоящее богатство, которое станет поводом для отказа. Кроме того, я опоздал. Семь часов вечера слишком поздно для нищего, чтобы получить нищенскую койку.

Для пользы излишне утонченных и пребывающих в неведении читателей разрешите мне объяснить, что такое ночлежка при работном доме. Это место, где бездомные, бесприютные и безденежные бедолаги могут, если им повезет, иногда дать отдых своим усталым костям и на следующий день заплатить за это, выполняя разную черную работу. Моя вторая попытка прорваться в ночлежку начиналась более удачно. Направился я туда во второй половине дня в сопровождении двух спутников: пламенного молодого социалиста и еще одного приятеля, в кармане у меня было всего 3 пенса. Они довели меня до работного дома Уайтчапел, за которым я принялся наблюдать, заняв удобную позицию за углом. Было только пять минут шестого, но к заведению уже выстроилась длинная и печальная очередь, которая огибала угол здания и терялась из виду.

Это была самая горестная картина из тех, что мне доводилось видеть: мужчины и женщины, холодным серым днем стоящие за нищенским ночлегом; признаюсь, что она чуть не лишила меня мужества. Подобно мальчишке у двери дантиста, я внезапно вспомнил множество причин для того, чтобы оказаться теперь в другом месте. Должно быть, внутренняя борьба отразилась у меня на лице, поскольку мои спутники стали подбадривать меня, говоря:

– Не дрейфьте, вы сможете это сделать.

Разумеется, я мог это сделать, но мне стало ясно, что даже 3 пенса в моем кармане были слишком большой роскошью для таких бедолаг, и, чтобы стереть все вызывающие зависть различия, я вытряхнул медяки. Затем я попрощался со своими провожатыми и с колотящимся сердцем, ссутулившись, побрел по улице, чтобы занять место в самом конце очереди. Горестное это зрелище – очередь несчастных, топчущихся на краю могилы; насколько горестное, я даже представить себе не мог.

Рядом со мной стоял невысокий, коренастый старик. Крепкий и здоровый, несмотря на возраст, с крупными чертами и огрубевшей кожей, какая бывает у тех, кто долгие годы подставлял лицо солнцу, ветру и дождю, – это, без сомнения, были лицо и глаза моряка, и мне тут же пришли на ум строки из «Гребца галеры» Киплинга:

Но глаза мои слезятся: непривычен яркий свет,Лишь клеймо я заработал и оков глубокий след,От плетей рубцы и язвы, что вовек не заживут.Но готов за ту же плату я продолжить тот же труд[9].

Насколько прав я был в своих предположениях и насколько точно подходили эти строки, вы узнаете.

– Долго я так не протяну, не смогу, – жаловался он своему соседу. – Разобью какую-нибудь витрину побольше и загремлю на четырнадцать дней. Тогда-то у меня будет и койка, чтобы выспаться, это уж как пить дать, и харчи получше, чем здесь. Вот только без табачка плоховато. – Последнее соображение было высказано с грустной покорностью. – Я уже две ночи провел на улице, – продолжал он. – Позапрошлой ночью промок до костей, долго я этого не вынесу. Старею, однажды утром подберут меня мертвого.

Он повернул ко мне взволнованное лицо:

– Нельзя позволить себе состариться, слышишь, парень. Помирай, пока молод, иначе докатишься до такого же. Я тебе дело говорю. Мне восемьдесят семь, и я служил своей стране, как мужчина. Три нашивки за безупречную службу, Крест Виктории, и вот что я за это имею. Жаль, что я не умер. Жаль, что не умер. Смерть была бы мне наградой, это я точно говорю.

Глаза его подернулись влагой, но прежде, чем стоявший рядом мужчина попытался его утешить, он уже начал напевать себе под нос бодрую морскую песенку, словно не было на свете места печали и горю.

Вот его история, которую он рассказал в ответ на мою просьбу, стоя в очереди в работный дом после двух ночей скитаний по улицам.

Еще мальчиком он начал службу в Британском военно-морском флоте и служил более двух десятков лет верой и правдой. Имена, даты, командиры, порты, корабли, стычки и сражения – все это перечислялось беспрерывным потоком, но я был не в силах запомнить, поскольку делать записи у дверей работного дома было бы странно. Он прошел «Первую войну в Китае», как он ее назвал, поступил в Ост-Индскую компанию и прослужил десять лет в Индии, вновь вернулся в Индию с Британским военным флотом во время восстания сипаев, участвовал в Бирманской и Крымской войнах, а потом еще сражался и достойно служил Британскому флагу по всему свету.

А затем случилось одно происшествие. Совсем незначительное, если проследить его причины: возможно, лейтенанту скрутило живот после завтрака, или он хорошенько гульнул накануне, или сильно задолжал, или получил выговор от командира. Короче говоря, именно в тот день лейтенант был зол. Матрос вместе с другими «ставил носовой такелаж».

Заметьте, матрос прослужил на флоте больше сорока лет, получил три нашивки за безупречную службу, был награжден Крестом Виктории за проявленную в сражении храбрость, так что он в принципе не мог быть этаким отъявленным дебоширом. Лейтенант был раздражен; лейтенант обозвал его – обозвал грязным словом, прошелся насчет его матери. Когда я был мальчишкой, наш кодекс чести велел нам драться, как черти, если в адрес наших матерей звучало подобное оскорбление; и в моей части света многие мужчины поплатились жизнью за это ругательство.

Однако лейтенант оскорбил так матроса. В руках матроса оказался стальной рычаг или прут. Не задумываясь, он ударил им лейтенанта по голове, столкнув за борт. В тот момент, как он сказал, он «понял, что натворил».

«Я знал устав и сказал себе: с тобой все кончено, старина Джек, так что вперед. И я прыгнул за ним, намереваясь утопить нас обоих. Так бы я и сделал, да только шлюпка с флагманского корабля как раз проходила мимо. Нас втащили в нее, а я все не отпускал его и продолжал колошматить. Это-то меня и погубило. Если бы я его не бил, мог бы сказать, что, осознав свой поступок, прыгнул в воду, чтобы спасти его».

Затем был военный трибунал, или как там это называется на флоте. Он произнес приговор слово в слово, будто затвердил его наизусть и многократно повторял в тяжелые минуты. Для поддержания дисциплины и уважения к офицерам, которые отнюдь не всегда ведут себя как джентльмены, того, кто провинился лишь тем, что поступил как мужчина, разжаловали, лишили всех премиальных и права на пенсию, у него отобрали Крест Виктории и уволили из военно-морского флота с хорошей характеристикой (это был единственный его проступок), он получил пятьдесят ударов плетьми и на два года отправился в тюрьму.

– Лучше бы мне утонуть в тот день, Бог свидетель, лучше бы мне утонуть, – заключил он, когда очередь двинулась вновь и мы обогнули угол.

Наконец впереди показалась дверь, в которую группами пропускали нищих. И тут я узнал удивительную вещь: была среда, и никого из нас не выпустят до утра пятницы. Более того, к сведению всех курильщиков: нам не разрешили проносить табак. Его следовало оставить при входе. Мне сказали, что иногда его возвращают при выходе, а иногда уничтожают.

Старый вояка преподал мне урок. Достав кисет, он высыпал табак (которого было прискорбно мало) на бумажку. Затем аккуратный плоский сверточек отправился в носок внутрь башмака. Мой табак тоже отправился в носок, курильщики поймут, каково это провести без табака сорок часов.

Очередь продолжала двигаться, и мы медленно, но верно приближались к воротам. Когда мы очутились у железной решетки и за ней показался служитель, старый моряк окликнул его:

– Сколько человек еще пустят?

– Двадцать четыре, – последовал ответ.

Он встревоженно смерил глазами очередь впереди и принялся считать. Перед нами было тридцать четыре человека. Разочарование и страх отразились на лицах стоявших поблизости людей. Не очень-то веселая перспектива провести на улице бессонную ночь голодными без единого пенни в кармане. Но мы надеялись вопреки здравому смыслу, пока перед нами не осталось десять человек и служитель не дал всем от ворот поворот.

– Мест больше нет, – произнес он, закрывая дверь.

Несмотря на свои восемьдесят семь, моряк сорвался с места и потрусил прочь в отчаянной попытке найти приют где-нибудь еще. Я стоял и советовался с двумя другими нищими, знатоками окрестных ночлежек, о том, куда можно податься. Они предложили попытать счастья в работном доме Поплар, в трех милях отсюда, и мы двинулись в путь.

Когда мы завернули за угол, один из них сказал:

– Я должен был попасть сюда сегодня. Я пришел к часу, когда очередь только начала выстраиваться, – любимчики, все дело в них. Ночь за ночью они пускают одних и тех же.

Глава VIII

Возчик и плотник

Что касается «Возчика» – с его крупными чертами, короткой бородкой и выбритой верхней губой, – то в Соединенных Штатах я мог бы принять его за кого угодно, от квалифицированного рабочего до преуспевающего фермера. Ну а в «Плотнике» я бы сразу узнал плотника. Он выглядел, как и подобает плотнику: сухопарый и жилистый, с проницательным, зорким взглядом и руками, огрубевшими от сорока семи лет работы с плотницким инструментом. Главной бедой этих людей была старость и то обстоятельство, что дети вместо того, чтобы возмужать и заботиться о престарелых родителях, умерли. На них обоих годы оставили свою печать, а молодые и сильные конкуренты заняли их места.

Это были те двое мужчин, которые, как и я, не получили места в работном доме Уайтчапел и теперь вместе со мной направлялись к ночлежке Поплар. Так себе местечко, считали они, но это был наш последний шанс. Или Поплар, или ночь на улице. Оба мечтали о койке, потому что оба были готовы «отдать концы», как они выражались. Возчик, которому стукнуло пятьдесят восемь, провел без крова и сна уже три ночи, тогда как шестидесятипятилетний Плотник скитался целых пять ночей.

О вы, почтенные господа, изнеженные, сытые и румяные, вы, кого каждый вечер ждут кровати с белоснежным бельем и просторные спальни, как мне объяснить вам, сколь сильно вы страдали бы, проведя бессонную ночь на лондонских улицах? Уж поверьте мне, вам бы показалось, что прошли тысячи столетий, прежде чем на востоке посветлело небо, вас сотрясала бы дрожь до тех пор, пока вы не готовы были бы кричать от боли, сводящей каждую мышцу, и вы удивлялись бы тому, как сумели вынести все это и остаться в живых. Стоит вам опуститься на скамью и закрыть от усталости глаза, как полицейский разбудит вас и грубо велит «убираться». Вы можете отдохнуть на скамейке, хотя скамеек мало и попадаются они редко, но стоит вам заснуть, как вас сгонят с места и усталые ноги вновь побредут по бесконечным лондонским улицам. Стоит вам от отчаяния пойти на хитрость, отыскать пустынный переулок или темную подворотню и прилечь там, как вездесущий полицейский погонит вас и оттуда. Гнать вас – его работа. Это закон власть имущих – гнать вас отовсюду.

Но едва забрезжит рассвет, как ночной кошмар развеется и вы побредете домой, чтобы как следует отдохнуть, и до самой своей смерти будете рассказывать историю своих приключений восхищенным друзьям. Рассказ превратится в захватывающую эпопею. Восьмичасовая ночь сделается Одиссеей, а вы Гомером.

Не так обстояли дела с теми бездомными, которые тащились со мной к работному дому Поплар. А этой ночью в Лондоне таких было тридцать пять тысяч, мужчин и женщин. Пожалуйста, постарайтесь не вспоминать об этом, когда отправитесь в кровать: если вы так изнежены, как мне думается, вы будете спать хуже, чем всегда. Но каково шестидесяти-, семидесяти- и восьмидесятилетним старикам, истощенным, а вовсе не сытым и румяным, встречать рассвет, так и не сомкнув глаз, проводить день в отчаянном поиске жалких корок, страшась следующей бесприютной ночи, и так в течение пяти дней и ночей, – о почтенные, изнеженные господа, сытые и румяные, разве вы вообще способны это понять?

Я шагал между Возчиком и Плотником по Майл-Энд-роуд. Это широкая дорога, прорезающая самое сердце Ист-Энда, на которой всегда полно народу. Я упоминаю об этом, чтобы вы вполне оценили то, что я буду описывать дальше. Как я уже говорил, мы шли по дороге, и мои спутники все больше мрачнели, кляня свою родину; я поддакивал им, как американский бродяга, который застрял в этой странной и ужасной стране. Я выдал себя за матроса, прокутившего на берегу все деньги и даже одежду (чему они поверили, поскольку такое с матросами случается) и крепко севшего на мель, пока не подвернется подходящий корабль. Это объясняло мое незнание английских порядков вообще и принятых в ночлежках в частности, а также мое любопытство.

Возчик с трудом поспевал за нами (он сказал мне, что сегодня еще ничего не ел), а Плотник, худой и голодный, в сером потрепанном пальто, печально развевавшемся на ветру, припустил вперед широким неутомимым шагом, напоминая койота в прериях. Пока мы шли и беседовали, оба не отрывали глаз от мостовой, то один, то другой наклонялся и что-то подбирал, не сбавляя при этом шага. Я думал, что они подбирают окурки, и не обращал на это внимания. Но потом я все-таки обратил.

С грязной, заплеванной мостовой они подбирали апельсиновые корки, яблочную кожуру, веточки от винограда и ели их. Сливовые косточки они разгрызали, чтобы добраться до ядрышка. Они поднимали хлебные крошки величиной с горошину, яблочные огрызки – такие черные и грязные, что их трудно было узнать, и все это они отправляли себе в рот, жевали и глотали, и происходило это между шестью и семью часами вечера 20 августа 1902 года от Рождества нашего Господа, в сердце самой великой, самой богатой и могущественной империи, которую когда-либо видел мир.

Мои спутники вели беседу. Они были далеко не дураки. Просто они были старые. И конечно же, когда их выворачивало от подобранной на мостовой дряни, говорили они о кровавой революции. Они разглагольствовали, как анархисты, фанатики и безумцы. И кто может винить их за это? Несмотря на то что в тот день я успел три раза сытно поесть и, стоило мне только пожелать, мог отправиться в уютную постель, несмотря на мою социальную философию и эволюционистскую веру в поступательное развитие и постепенное преображение мира, – несмотря на все это, скажу я вам, меня подмывало нести такую же чушь или прикусить язык. Несчастное дурачье! Не таким, как они, совершать революции. И когда они умрут и превратятся в прах, что произойдет довольно скоро, другие дураки будут рассуждать о кровавой революции, подбирая отбросы с заплеванного тротуара, шагая по Майл-Энд-роуд в работный дом Поплар.

Поскольку я был иностранцем, к тому же молодым, Возчик и Плотник объясняли мне, что к чему, и давали советы. Кстати, советы их были весьма краткими и по делу: убираться из этой страны.

– Как только Господь позволит, – заверил я их. – Пройдусь немного, и меня уж и след простыл. – Они скорее почувствовали мою готовность, чем поняли смысл этих слов, и одобрительно закивали.

– Делают из человека преступника помимо его воли, – произнес Плотник. – Вот я старик, молодые заняли мое место, одежда приходит в негодность, и работу найти с каждым днем все сложнее. Я иду в ночлежку, чтобы получить койку. Должен быть там часа в два или в три, иначе не попадешь. Ты ведь сам видел, что творилось сегодня. И как при этом работу искать? Допустим, я получил ночлег, так они продержат меня завтра весь день и выпустят только послезавтра утром. И что потом? По закону я не могу проситься ни в один работный дом ближе десяти миль от того, в котором был. Придется поспешить, чтобы поспеть вовремя. И когда же искать работу? Допустим, я туда не пойду. Допустим, займусь поисками. Не успею оглянуться, как наступит ночь. Не спавши, не евши, какие уж тут поиски работы наутро? Думаешь только о том, как бы поспать, ну хотя бы в парке, – (и тут перед моими глазами встала картина у спиталфилдской церкви Христа), – и раздобыть чего-нибудь поесть. Вот оно как! Старый я, конченый человек, мне уже не выкарабкаться.

– Раньше здесь была застава, – сказал Возчик. – Часто сдирали с меня за проезд, когда занимался извозом.

– За два дня я съел три булки по полпенса, – объявил Плотник после долгой паузы в разговоре. – Две я съел вчера и одну сегодня, – заключил он после очередной длинной паузы.

– А я сегодня вообще ничего не ел, – отозвался Возчик. – Вымотался окончательно. Ноги болят – просто жуть.

– Хлеб, который дают в «шпильке», такой черствый, что разжевать его можно, только запивая пинтой воды, не меньше, – наставлял меня Плотник.

На мой вопрос, что такое «шпилька», последовал ответ: «Ночлежка, такое жаргонное словечко».

Что меня удивило, так это наличие слова «жаргонный» в его лексиконе, который, как я понял впоследствии, когда мы уже расстались, был отнюдь не бедным.

Я поинтересовался у них, чего ожидать, если нам посчастливится попасть в работный дом Поплар, и, шагая между ними, получил исчерпывающие сведения. После холодной ванны, которую заставляют принимать всех пришедших, меня накормят ужином, состоящим из шести унций хлеба и «трех частей похлебки». «Три части» означает три четверти пинты, а похлебка – это жидкое варево, которое готовится так: три кварты овсянки на три с половиной ведра горячей воды.

– С молоком и сахаром, а также серебряной ложкой, полагаю? – пошутил я.

– Едва ли. Но соли дадут, а я бывал в местах, где нет даже ложек. Поднимай вверх и лей в рот, вот как они делают.

– А вот в Хокни похлебка хорошая, – вставил свое слово Возчик.

– Да, просто замечательная, – подхватил Плотник, и оба выразительно посмотрели друг на друга.

– Мука с водой в восточном Сент-Джордже, – продолжил Возчик.

Плотник кивнул. Ему довелось отведать ее везде.

– А что потом? – спросил я.

Спутники сообщили мне, что меня отправят прямиком в постель.

– Разбудят в половине шестого утра, и на «помывку» – если есть мыло. Затем завтрак, точь-в-точь как ужин: три четверти похлебки и шесть унций хлеба.

– Шесть унций – не всегда, – поправил Возчик.

– Да уж, не всегда, а порой такая кислятина, что с трудом его проглотишь. Когда я впервые попал туда, то не мог в рот взять ни похлебки, ни этого хлеба. А теперь готов съесть и свою порцию, и за того брата.

– Я бы мог съесть и три порции, – сказал Возчик. – У меня за целый божий день ни крошки во рту не было.

– Ну а потом?

– Пошлют работать, трепать четыре фунта пеньки, убирать и драить или колоть десять-одиннадцать центнеров камня. Меня уже камень колоть не пошлют, знаешь ли, мне перевалило за шестьдесят. А тебя-то могут. Ты человек молодой, сильный.

– Не люблю я, когда запирают в комнате и велят щипать паклю, уж больно похоже на тюрьму.

– А что, если переночевать, а потом отказаться щипать паклю, колоть камень или убирать? – спросил я.

– Едва ли откажешься во второй раз; упекут за решетку, – ответил Плотник. – Не советую тебе пробовать, парень. Затем обед, – продолжил он свой рассказ. – Восемь унций хлеба, полторы унции сыра и холодная вода. После заканчиваешь свою работу и получаешь ужин, как в прошлый раз: три части похлебки и шесть унций хлеба. И в койку, в шесть часов утра на следующий день тебя отпустят, убедившись, что ты все сделал.

Мы уже давно свернули с Майл-Энд-роуд, и вот, после петляний по сумрачному лабиринту узких извилистых улиц, пришли к работному дому Поплар. На низкой каменной стене мы расстелили носовые платки, и каждый завернул в свой платок все свои земные богатства, кроме «щепотки табачку», отправившейся в носок. Последний свет померк на угрюмо-сером небе, дул холодный злой ветер, а мы стояли у дверей работного дома, одни-одинешеньки со своими жалкими узелками в руках.

Три молодые работницы проходили мимо, и одна с жалостью посмотрела на меня; я проводил ее глазами, а она время от времени оборачивалась и окидывала меня сочувственным взглядом. Стариков она словно не заметила. Господи Исусе, она жалела меня, молодого, энергичного и сильного, а не двух стариков, стоявших со мной рядом! Она была молодой женщиной, я – молодым мужчиной, и смутные сексуальные побуждения, заставившие ее пожалеть меня, низводили ее чувство на низший уровень. Жалость к старикам требует бескорыстия, к тому же порог работного дома – место для них привычное. Потому жалости к ним она не выказала, только ко мне, хоть я и заслуживал ее меньше всех. Без почета сходят в могилы седые старики в городе Лондоне.

Сбоку от двери была ручка звонка, с другой стороны – кнопка.

– Позвони, – сказал мне Возчик.

Я потянул ручку и позвонил, как сделал бы, стоя у любой двери.

– Ай, ай! – испуганно воскликнули они в один голос. – Не так громко!

Я отпустил ручку, и они укоризненно посмотрели на меня, словно я лишил их последней надежды на кров и три четверти пинты похлебки. Никто не вышел. К счастью, это был не тот звонок, и я почувствовал облегчение.

– Нажми кнопку, – сказал я Плотнику.

– Нет-нет, подожди немного, – поспешно вмешался Возчик.

Из всего этого я вывел заключение, что бедный привратник работного дома, в среднем зарабатывающий в год от 30 до 40 долларов, – весьма важная птица, к которой нищие должны относиться с почтением.

Потому мы выждали минут десять, сделав подобающую паузу, затем Возчик робко поднес дрожащий указательный палец к кнопке, нажал совсем легонько и тут же отдернул руку. Я видел людей, ожидавших решения своей участи, когда на кону стояли жизнь и смерть, но тревога читалась на их лицах не столь явно, как на лицах этих двух стариков, ожидавших появления привратника.

Он вышел.

– Мест нет, – сказал он, едва взглянув на нас, и дверь закрылась.

– Еще одна ночь на улице, – простонал Плотник.

В тусклом свете Возчик выглядел пепельно-серым.

Беспорядочная благотворительность порочна, говорят профессиональные филантропы. Пусть так, я решил совершить порочный поступок.

– Ладно, достаньте нож и идите сюда, – сказал я Возчику, увлекая его в темный переулок.

Он со страхом посмотрел на меня и отпрянул. Возможно, он принял меня за современного Джека-потрошителя, охотящегося за нищими стариками. Или же подумал, что я решил вовлечь его в какое-нибудь отчаянное преступление. Как бы то ни было, он испугался.

Тут стоит напомнить, что в самом начале я зашил фунт в пройму исподней рубашки. Это была моя заначка на всякий случай, и теперь я в первый раз почувствовал необходимость к ней прибегнуть. Пока я, выполнив акробатический трюк, не показал зашитую монету, мне не удалось добиться помощи от Возчика. И даже потом его рука дрожала так, что, вместо того чтобы распороть шов, он вполне мог распороть мне кожу. Так что пришлось забрать у него нож и все проделать самому. Наконец показалась золотая монета, на их голодный взгляд – целое состояние, и мы двинулись в ближайшую кофейню.

Разумеется, мне пришлось объяснить им, что я на самом деле исследователь, занимающийся социальными проблемами, и задался целью узнать, как живут обездоленные. Они тут же спрятались в своих раковинах, точно моллюски. Я больше не был своим, моя речь изменилась, интонации стали другими, – короче говоря, я принадлежал к высшему сословию, а чувство классового различия было развито у них очень сильно.

– Что вы будете есть? – спросил я, когда подошел официант, чтобы принять наш заказ.

– Два ломтика и чашку чая, – робко произнес Возчик.

– Два ломтика и чашку чая, – робко произнес Плотник.

Остановитесь на минуту и вдумайтесь в эту ситуацию. Передо мной были два человека, которых я пригласил в кофейню. Они видели мою золотую монету и уже поняли, что я не нищий. Один съел в тот день булку за полпенса, а второй вообще ничего. И они просят «два ломтика и чашку чая», делая заказ на два пенса каждый. Два ломтика, к слову, это два кусочка хлеба с маслом.

Это та же степень унизительной покорности, которую они проявили по отношению к жалкому привратнику. Но я не мог этого принять. Постепенно я увеличил их заказ – яйца, бекон, снова яйца и бекон, еще чая и хлеба с маслом и так далее, – всякий раз они с усилием отказывались, утверждая, что ничего больше не хотят, и всякий раз жадно поглощали кушанья, едва их приносили.

– Первая чашка чая за две недели, – сказал Возчик.

– Чудесный чай, – отозвался Плотник.

Они выпили по две пинты чая, и я заверяю вас, что это были помои, которые походили на чай меньше, чем дешевое пиво на шампанское. Эта подкрашенная вода не имела ничего общего с чаем.

Было любопытно наблюдать за тем, какое действие – после первого потрясения – оказывала на них еда. Вначале на них нахлынула меланхолия, и они заговорили о разных случаях, когда хотели свести счеты с жизнью. Возчик только неделю назад стоял на мосту и, глядя на воду, обдумывал этот вопрос. Топиться, с жаром возразил Плотник, – это не выход. Он был уверен, что сам станет барахтаться и пытаться выплыть. Пуля «сподручнее», но где при свете дня раздобыть револьвер? Вот в чем загвоздка.

По мере того как горячий чай согревал их изнутри, они делались все оживленнее и стали больше рассказывать о себе. Возчик похоронил жену и детей, кроме одного сына, который дожил до взрослого возраста и стал помогать отцу в его маленьком предприятии. Затем случилось несчастье. Сын в тридцать один год умер от оспы. Похоронив сына, отец слег с горячкой и три месяца пролежал в больнице. После этого все было кончено. Он вышел истощенным, ослабленным, а рядом уже не было молодого сильного помощника, чтобы о нем позаботиться, его маленькое дело окончательно прогорело. После этого несчастья у старика не осталось шансов начать сначала. Все друзья сами были бедняками и не могли помочь. Он пытался наняться на работу, когда строили трибуны для первого коронационного парада.

– Их ответ засел мне в печёнки: «Нет, нет, нет!» Когда я пытался заснуть, это неизменное «нет, нет, нет!» звенело у меня в ушах.

Только на прошлой неделе он отправился по объявлению в Хокни, и там, узнав его возраст, ему дали от ворот поворот: «Слишком стар, слишком стар для такой работы».

Плотник родился в семье военного, его отец прослужил двадцать два года. Оба его брата тоже пошли в армию: один, служивший старшиной в Седьмом гусарском полку, погиб в Индии после восстания сипаев, второй, оттрубивший девять лет на Востоке в армии Робертса[10], пропал без вести в Египте. Плотник не пошел по их стопам и потому до сих пор топтал землю.

– Вот дайте-ка руку, – сказал он, расстегивая свою изношенную рубашку. – Я гожусь только для изучения анатомии, и ни для чего больше. Истаиваю, сэр, на самом деле истаиваю из-за недоедания. Пощупайте мои ребра и убедитесь сами.

Я сунул руку ему под рубашку и почувствовал, что кожа обтягивает ребра, словно пергамент, ощущение было таким, будто я провел рукой по стиральной доске.

– Но и у меня в жизни было семь благословенных лет, – сказал он. – Хорошая хозяйка и три милые дочурки. Но все они померли. Скарлатина скосила девочек в две недели.

– После такого угощения, сэр, – вставил свое слово Возчик, желая перевести разговор на более жизнерадостную тему, – завтрак в ночлежке мне в рот не полезет.

– И мне тоже, – согласился Плотник, и они пустились в обсуждение всяких вкусностей и чудесных блюд, которые готовили их благоверные в былые времена.

– Один раз я постился аж три дня, – сказал Возчик.

– А я – пять, – подхватил его товарищ, помрачнев от этого воспоминания. – Пять дней у меня в желудке не было ничего, кроме апельсиновых корок, это надругательство над человеческой природой. Я чуть не умер тогда. Порой, скитаясь по ночным улицам, я до того отчаиваюсь, что в голову лезет мысль: все или ничего. Вы понимаете, сэр, о чем я, – готов пойти на грабеж. Но когда наступает утро, я уже так слаб от голода и холода, что и мыши не прихлопну.

Когда их бедные внутренности разогрелись от еды, они стали более словоохотливы и даже были не прочь прихвастнуть и поговорить о политике. Могу только сказать, что о политике они рассуждали не глупее, чем средние обыватели, и даже умнее многих из тех, кого мне доводилось слушать. Что меня удивило, так это их кругозор: они разбирались в географии, в истории, в событиях, недавних и нынешних. Как я и говорил, они не были дураками. Просто они были стары, а их дети не потрудились дожить до взрослых лет и дать им место у очага.

И еще одна последняя деталь, которую я отметил, когда прощался на углу со своими новыми знакомыми, счастливыми оттого, что в карманах у них позвякивает по паре шиллингов и ночлег им обеспечен. Закурив сигарету, я уже собрался выбросить горящую спичку, когда Возчик потянулся за ней. Я предложил ему коробок, но он сказал:

– Не дело добро зря переводить, сэр.

И пока он зажигал сигарету, которой я его угостил, Плотник поспешил набить трубку, чтобы воспользоваться той же спичкой.

– Нехорошо переводить впустую, – сказал он.

– Да, – сказал я, подумав о его ребрах, по которым провел рукой.

Глава IX

«Шпилька»

Прежде всего я должен попросить прощения у своего тела за то гадкое обращение, которому я его подверг, и попросить прощения у своего желудка за ту гадость, которую я в него запихнул. Я побывал-таки в ночлежке, спал в ночлежке, ел в ночлежке и наконец сбежал из ночлежки.

Наученный двумя неудачными попытками проникновения в работный дом Уайтчапел, я вышел рано и встал в скорбную очередь, когда еще не было и трех часов дня. Внутрь начинали пускать только с шести вечера, но уже в этот ранний час я был двадцатым, а люди все продолжали прибывать, хотя в толпе разнесся слух, что впустят не больше двадцати двух. К четырем очередь выросла до тридцати четырех, последние десять цеплялись за призрачную надежду каким-нибудь чудом проникнуть внутрь. Многие подходили, смотрели на очередь и брели прочь, убедившись, что «шпилька» будет «набита битком».

Сначала разговор у стоявших в очереди не клеился, пока два моих соседа вдруг не выяснили, что они одновременно лежали в оспенном госпитале, хотя по вполне понятным причинам в переполненном бараке, вмещавшем шестнадцать сотен пациентов, познакомиться им не довелось. Но они наверстали упущенное, обсуждая и сравнивая наиболее отвратительные симптомы этого заболевания в самой что ни на есть хладнокровной манере. Я узнал, что в среднем от оспы умирает каждый шестой, что один мой сосед провел в госпитале три месяца, а другой – три с половиной, что они «чуть не сгнили там заживо». После этого у меня вся кожа начала зудеть, и я спросил их, как давно они вышли оттуда. Оказалось, что один – две, а другой – три недели назад. Лица их были изрыты оспинами (хотя каждый заверял другого, что почти ничего не заметно), и они стали демонстрировать мне на руках и под ногтями еще свежие оспенные нарывы. Более того, один, к моему ужасу, сковырнул нарыв, и его содержимое выпрыснулось. Я весь сжался, горячо надеясь в душе, что оно не попало на меня.

Я выяснил, что оба из-за оспы лишились крыши над головой, а значит, превратились в бродяг. Оба трудились, когда заболели, оба вышли из госпиталя без денег и столкнулись с почти невыполнимой задачей вновь найти работу. До сих пор им это не удалось, и вот они пришли в ночлежку, чтобы «отдохнуть» после трех дней и трех ночей, проведенных на улице.

Оказывается, не только старики бывают наказаны за свою беду, но и те, кого подкосила болезнь или несчастный случай. Позже я разговорился еще с одним человеком, которого прозвали Шустряк, он стоял в начале очереди – скорее всего, пришел к часу дня. За год до этого, когда он работал разносчиком рыбы, ему попался ящик, который оказался слишком тяжелым для него. В результате что-то «надломилось» и вместе с ящиком он грохнулся на землю.

В первой больнице, куда его сразу же доставили, ему сказали, что это грыжа, вправили ее, дали вазелина, чтобы втирать, продержали четыре часа и отпустили на все четыре стороны. Но не прошло двух-трех часов, как он снова свалился на улице с приступом. На этот раз он попал в другую больницу, и там его поставили на ноги. Но вот только работодатель ничего для него не сделал и, когда он вышел, даже отказался давать ему «время от времени работенку полегче». Шустряк понял, что он конченый человек. Заработать на жизнь он мог только тяжелым трудом. Теперь он был непригоден для такой работы и до самой смерти единственная его надежда на пищу и кров – это ночлежки, бесплатные столовые и улицы. Пришла беда – открывай ворота. Подставил спину под слишком большой ящик с рыбой, и с мечтами о счастье можно распрощаться.

Несколько человек из стоявших в очереди бывали в Соединенных Штатах и жалели, что не остались там, проклиная себя и свою глупость, толкнувшую их на отъезд. Англия стала для них тюрьмой, из которой уже не вырваться. Побег для них исключен. У них нет ни надежды наскрести на билет, ни шанса отработать стоимость проезда. В этой стране слишком много бедняков, хватающихся за такую возможность.

Для них я был моряком, который лишился всех своих денег и одежды, и все они мне сочувствовали и давали вполне здравые советы. Если обобщить их, то получалось, что лучше держаться подальше от таких мест, как ночлежка. Ничего хорошего они мне не сулят. Надо отправиться на побережье и приложить все силы, чтобы найти корабль. Наняться на работу, если представится такая возможность, наскрести хотя бы фунт и подкупить какого-нибудь помощника или члена команды, чтобы он дал мне возможность отработать проезд. Они завидовали моей молодости и силе, которые рано или поздно позволят мне выбраться из этой страны. Они же лишились и того и другого. Возраст и характерные для Англии тяготы сломали их, игра для них была окончена.

Был там, однако, один еще довольно молодой человек, который, я уверен, сумеет в конце концов выкарабкаться. Совсем юношей он отправился в Соединенные Штаты, и за четырнадцать лет, прожитых там, он оставался без работы самое большее двенадцать часов. Деньги он откладывал и, сумев кое-что скопить, вернулся на родину. Теперь же он стоял в очереди в ночлежку.

Два последних года, как он мне сообщил, он работал поваром. Его рабочий день начинался в семь утра и заканчивался в половине одиннадцатого вечера, а по субботам в половине первого ночи – девяносто пять часов в неделю, за что ему платили 20 шиллингов, или 5 долларов.

– Но работа без отдыха просто убивала меня, – сказал он, – и мне пришлось оставить место. Кое-какие сбережения у меня имелись, но, пока я искал другую работу, деньги кончились.

Это была его первая ночь в ночлежке, и он пришел сюда только для того, чтобы передохнуть. Отсюда он собирался прямиком отправиться в Бристоль, прошагать сто десять миль, там он надеялся в конце концов попасть на пароход, идущий в Штаты.

Но не все стоявшие в очереди были такими, как этот повар. Некоторые походили на несчастных, загнанных зверей, огрубевших и бессловесных, но во многих отношениях они были очень человечными. Мне запомнился такой эпизод: возчик, очевидно возвращавшийся домой после трудового дня, остановил перед нами свою повозку, чтобы сынишка, который выбежал его встречать, мог забраться в нее. Но повозка была высокой, а ребенок – маленьким, и ему никак не удавалось вскарабкаться туда. И тут один из самых на вид опустившихся бедолаг вышел из очереди и подсадил его. Этот поступок был совершенно бескорыстным и потому показался особенно умилительным. Возчик был бедняком, и тот человек из очереди знал это; бедолага стоял в очереди в ночлежку, и возчик знал это; бездомный пришел на помощь, и возчик поблагодарил его, точно так же как мы с вами благодарили бы друг друга.

Еще одну трогательную деталь я подметил в отношениях сборщика хмеля и его «старушки»-жены. Он уже отстоял в очереди с полчаса, когда подошла его жена. Она была недурно одета для человека в ее ситуации, седые волосы прикрыты видавшей виды шляпкой, в руках – полотняный узелок. Она стала что-то рассказывать мужу, и он, подавшись вперед, поймал выбившуюся прядь ее белых волос, аккуратно накрутил на палец и осторожно заправил ей за ухо. Этот жест свидетельствовал о многом. Она определенно ему нравилась, и он хотел, чтобы она выглядела прилично и опрятно. Он гордился ею, стоявшей в очереди в ночлежку, и желал, чтобы она и другим несчастным, стоявшим в очереди, казалась столь же привлекательной. Но главное и самое приятное было то, что двигала им крепкая привязанность, поскольку мужчина не будет забивать себе голову мыслями об опрятности и привлекательности женщины, до которой ему нет дела, да и гордости она у него не вызовет.

И я задался вопросом, почему этот мужчина и его жена, большие труженики, как я понял из их рассказов, вынуждены искать этого нищенского ночлега. Он гордился своей женой и сам был не лишен чувства собственного достоинства. Когда я спросил его мнения, сколько я, полный неумеха, сумел бы заработать на сборе хмеля, он смерил меня взглядом и ответил весьма расплывчато. Многие собирают хмель слишком медленно, и толку из этого не выходит. Чтобы преуспеть, нужно иметь голову на плечах и ловкие, проворные пальцы. Вот он и его «старушка» – настоящие мастера; у них всегда одна корзина на двоих, и они не спят за работой, но это потому, что они занимаются этим уже многие годы.

– Мой приятель отправился туда в прошлом году, – вступил в разговор один из стоявших. – Никогда этим не занимался, а вернулся с двумя фунтами и десятью шиллингами в кармане, хотя проработал-то всего месяц.

– А я вам что говорил, – сказал сборщик хмеля с нотками восхищения в голосе. – Ловкий малый. Да он просто прирожденный сборщик.

2 фунта 10 шиллингов – 12,5 доллара – за месяц работы при условии, что ты «прирожденный сборщик»! И при этом спишь ты без одеяла и бог знает где живешь. В такие моменты я очень радуюсь, что у меня нет врожденных талантов к чему-либо, пусть даже к сбору хмеля.

По части снаряжения для сбора хмеля он дал мне несколько ценных советов, к которым стоило бы прислушаться и вам, утонченные и изнеженные читатели, на тот случай, если вам доведется оказаться в затруднительном положении в городе Лондоне.

– Если не разживешься жестянками для готовки, придется питаться только хлебом и сыром. Это совсем никуда! Нужно и чайку попить горячего, и овощей поесть, да и мясца время от времени, чтобы работать как следует. А если есть всухомятку, то много не наработаешь. Вот что ты сделай, парень. Рано утром поройся в мусорных баках. Найдешь там много жестянок, годных для готовки. Хорошие жестянки, а некоторые попадаются так и вовсе замечательные. Мы со старушкой свои там и нашли. – Он показал на узелок, который жена держала, и она гордо кивнула, так и лучась благодушием от сознания их успеха и богатства. – А это пальто будет не хуже одеяла, – продолжил он, предлагая мне пощупать полу и убедиться, какая она плотная. – И кто знает, может, в скором времени мне посчастливится найти и одеяло.

И вновь пожилая женщина кивнула и просияла, на этот раз от полной уверенности, что в самое ближайшее время ему удастся найти и одеяло.

– Я называю это «хмельным праздником», – заключил он. – Приятный способ заработать два или три фунта на зиму. Единственное, что мне не по душе, – так это расстояние: копыта сотрешь, пока доберешься.

Было ясно, что годы сказываются на этой энергичной паре, пока они еще с удовольствием занимаются делом, требующим ловкости пальцев, но ходьба, за время которой «стираешь копыта», уже становится им в тягость. И, глядя на их седые волосы, я задумался о будущем и о том, что станется с ними лет через десять.

Я заметил еще одного мужчину и его престарелую жену в очереди, обоим было за пятьдесят. Женщину все же пустили в ночлежку, а он пришел слишком поздно и, разлученный с женой, отправился скитаться всю ночь по лондонским улицам.

Улица, где мы стояли, от стены до стены едва ли достигала двадцати футов. А тротуары были не шире трех. Застроена она была жилыми домами. Во всяком случае, напротив худо-бедно ютился трудовой люд. И каждый божий день, с часу до шести, из их окон и дверей открывался вид на оборванцев, стоящих в очереди в ночлежку. Один мастеровой сидел в дверях своего дома как раз напротив нас, он решил отдохнуть и подышать воздухом после трудового дня. Поболтать к нему вышла жена. Дверной проем был слишком узким для двоих, потому она стояла рядом. Перед ними копошились их малыши. И тут же тянулась очередь в ночлежку, менее чем в двух десятках футов от них – все на виду: и жизнь мастерового, и жизнь нищего. У наших ног играли жившие по соседству дети. Для них в нашем присутствии не было ничего необычного. Мы были для них не чужаками, а, напротив, чем-то столь же привычным, как кирпичные стены и камни мостовой. С самого рождения и всю свою еще недолгую жизнь наблюдали они за очередью в ночлежку.

В шесть часов очередь начала двигаться, нас пропускали группами по три человека. Имя, возраст, род занятий, место рождения, степень нищеты, место предыдущего ночлега – все это служитель записывал с быстротой молнии. Когда подошла моя очередь, я вздрогнул оттого, что служитель вложил мне в руку что-то тяжелое, словно кирпич, при этом крикнув мне в самое ухо:

– Ножи, спички, табак?

– Нет, сэр, – соврал я по примеру всех входящих.

Спускаясь в подвал, я посмотрел на кирпич в моей руке и понял, что, совершив определенное насилие над языком, это можно назвать хлебом. По его весу и твердости я заключил, что пекся он без закваски.

В подвале стоял полумрак, и прежде чем я успел опомниться, в другую руку мне сунули миску. Затем я побрел в еще более темное помещение, где находились столы со скамьями и сидели люди. Пахло там омерзительно, а угрюмый полумрак и гул голосов, доносившихся откуда-то из темноты, делали этот зал похожим на преддверие преисподней.

У большинства посетителей ночлежки болели усталые ноги, и потому, прежде чем приступить к еде, они стаскивали башмаки и разматывали грязные обмотки. Отчего зловоние еще усиливалось, и аппетит у меня окончательно пропал.

На самом-то деле, я совершил ошибку, сытно пообедав пятью часами ранее, а чтобы отдать должное здешнему угощению, следовало дня два попоститься. В миске была похлебка: три четверти пинты горячей воды с кукурузой. Сидящие макали хлеб в кучки соли, насыпанные на грязных столах. Я попытался последовать их примеру, но хлеб, казалось, застрял у меня в горле, и тут мне вспомнились слова Плотника: «Нужно не менее пинты воды, чтобы съесть этот хлеб».

Я направился в темный угол, куда, как я заметил, подходили остальные, и обнаружил там воду. Потом я вернулся, чтобы расправиться с похлебкой. Кукуруза была жесткой, несоленой и горькой. Этот горький привкус, остававшийся во рту, показался мне особенно отвратительным. Я боролся мужественно, но тошнота пересилила, и мне удалось впихнуть в себя только несколько глотков похлебки с хлебом. Мой сосед съел свою порцию и мою, выскреб миску и стал бросать вокруг голодные взгляды в надежде еще чем-нибудь поживиться.

– Встретил земляка, и он угостил меня знатным обедом, – объяснил я.

– А я ничего не ел со вчерашнего утра, – ответил он.

– Как насчет табачку? – спросил я. – Служитель цепляться не будет?

– Нет, – ответил он. – Можешь не беспокоиться. Это лучшая ночлежка. Ты бы посмотрел, как в других. Обыщут тебя с ног до головы.

Миски были вычищены, и постепенно завязалась беседа.

– Здешний смотритель постоянно пишет о нас, негодяях, в газетах, – сказал человек, сидевший с другой стороны от меня.

– И что же он пишет? – спросил я.

– Да уж ничего хорошего; выходит, что все мы подлецы и дебоширы и не хотим работать. Повторяет старые бородатые истории, которые я слышал еще двадцать лет назад, да вот только своими глазами ничего подобного не видел. Последняя его статья была про негодяя, который вышел из ночлежки с хлебной коркой в кармане. А когда на улице показался благообразный пожилой джентльмен, этот мерзавец бросил корку в сточную канаву и попросил пожилого джентльмена одолжить ему трость, чтобы выудить ее оттуда. И тут старик дал ему шестипенсовик.

Этот старинный анекдот был встречен аплодисментами, и откуда-то из темноты послышался другой голос:

– Говорят, будто в провинции с харчами лучше. Как же. Я только что из Дувра, никаких харчей я там не видал. Там и воды-то не давали, не то что пожрать.

– А некоторые живут себе в Кенте и нигде не бродяжничают, – послышался другой голос, – вы бы видели, какие они стали жирные.

– Проходил я через Кент, – откликнулся первый голос, ставший еще злее, – будь я проклят, если видел там какие-нибудь харчи. Я уже давно приметил: есть такие типы, которые хвастаются, что всегда могут раздобыть себе пожрать, а как окажутся в ночлежке, так свою порцию похлебки слопают, да еще и на мою зарятся.

– Есть в Лондоне такие ловкачи, – подал голос человек, сидевший за столом напротив меня, – которые всегда могут набить живот в Лондоне, они и думать не думают болтаться по стране. Живут себе в Лондоне круглый год. И ночлега не ищут раньше девяти или десяти вечера.

Дружный хор выразил согласие с этим утверждением.

– Хитрые канальи! – произнес восхищенный голос.

– Уж это точно, – подхватил другой. – Куда уж нам. Такими нужно уродиться, скажу я вам. Эти умники с первого дня открывают дверцы кебов и продают газеты, как их мамаши и папаши до них. Тут нужна сноровка, мы бы с вами подохли с голоду на такой работенке.

И с этими словами хор выразил дружное согласие, как и с утверждением, что есть негодяи, которые круглый год живут в ночлежке и вдоволь едят хлеба и похлебки.

– Однажды я получил полкроны в Стратфордской ночлежке, – вступил новый голос. Тут же повисла тишина, и все приготовились слушать чудесную историю. – Нас троих послали колоть камень. Зима была, и холод стоял лютый. Двое других послали эту работу к чертям собачьим и ничего не делали, а я, наоборот, приналег, чтобы согреться. А тут пришли проверяющие, и те парни загремели на четырнадцать суток, а проверяющие, поглядев на мою работу, дали мне по шестипенсовику каждый, а было их пять человек, и потом отпустили на все четыре стороны.

Большинство этих людей, и даже, пожалуй, все они, не любят ночлежек и приходят сюда в случае крайней нужды. После такой «передышки» они могут два или три дня продержаться на улицах и затем опять возвращаются сюда, чтобы передохну́ть. Конечно, постоянные лишения подрывают их здоровье, и они понимают это, хотя и весьма смутно, но такой ход вещей столь привычен, что они едва ли тревожатся об этом.

Для бездомных бродяг главная проблема – найти место, чтобы поспать, это даже труднее, чем раздобыть еду. Дело тут в суровом климате и жестоких законах, хотя сами бездомные винят в своих бедах иммигрантов, приезжающих из-за границы, особенно поляков и русских евреев, которые занимают их рабочие места, соглашаясь на более низкую плату, и таким образом способствуют процветанию потогонной системы.

В семь часов нам велели помыться и отправляться спать. Мы сняли одежду, завернули ее в наши фуфайки, затянули свертки поясами и свалили на полки и прямо на пол – чудесный способ распространения паразитов. Затем по двое мы отправились в помывочную, где стояли две обычные ванны; я понимал, что двое перед нами уже мылись в этой воде, и в ней же будем мыться мы, и ее не поменяют для тех, кто был за нами. В этом я не сомневался, но я также вполне уверен, что все двадцать два человека мылись в одной и той же воде.

Я сделал вид, что плеснул на себя эту подозрительную жидкость, поспешив вытереть ее мокрым от соприкосновения с другими телами полотенцем. Вид окровавленной спины одного бедолаги, искусанного насекомыми и постоянно чесавшегося, не добавил мне хладнокровия.

Мне выдали рубашку, и я не мог не задуматься о том, сколько человек надевали ее до меня; затем с парой одеял под мышкой я направился в спальню. Это была длинная узкая комната с двумя низко расположенными железными перекладинами, между которыми в восьми дюймах от пола были натянуты даже не гамаки, а куски холстины шесть футов длиной и всего два фута шириной. Главная трудность состояла в том, что голова оказывалась выше ног, из-за чего тело постоянно сползало вниз. Поскольку все койки крепились на одних и тех же перекладинах, если кто-то шевелился, хотя бы даже легонько, то остальные начинали раскачиваться, и стоило кому-то вновь попытаться улечься поудобнее, после того как он сполз вниз, как я тут же просыпался.

Прошло много часов, прежде чем я сумел заснуть. Было только семь вечера, а пронзительные крики детей, игравших на улице, не смолкали почти до полуночи. Стояла устрашающая, тошнотворная вонь, а мое воображение разыгралось, и кожа зудела и чесалась так, что я чуть не спятил. Кряхтение, стоны и храп, сливаясь, напоминали рев, издаваемый каким-то морским чудовищем, и несколько раз кто-нибудь, вскрикнув из-за приснившегося кошмара, будил многих из нас. Ближе к утру я проснулся из-за крысы или какого-то похожего зверя, устроившегося у меня на груди. Еще не окончательно проснувшись, я от неожиданности закричал так, что мог бы разбудить мертвеца. Живых я, во всяком случае, разбудил, и они хором выбранили меня за плохие манеры.

Но наступило утро с шестичасовым завтраком, состоявшим из хлеба и похлебки, который я отдал соседу, и нас распределили на работу. Некоторых заставили драить и чистить, других щипать паклю, а восьмерых из нас повели через дорогу в Уайтчапелскую больницу, где мы должны были выносить мусор. Таким образом мы оплачивали нашу похлебку и койку, и я уверен, что рассчитался за них с лихвой.

Хотя нам приходилось выполнять всякие тошнотворные задания, наша работа считалась самой завидной, и остальные полагали, что нам очень повезло.

– Не дотрагивайся до этого, приятель, сестра сказала, что тут смертельная зараза, – предостерег меня товарищ, пока я держал мешок, в который он вытряхивал мусорное ведро.

Ведро принесли из больничной палаты, и я заверил его, что у меня и в мыслях не было притрагиваться к этому самому или допустить, чтобы это прикасалось ко мне. Однако мне пришлось тащить этот мешок и другие такие же мешки на пять лестничных пролетов вниз и вываливать их содержимое в бак, где всю эту заразу спешно поливали крепким дезинфицирующим раствором.

Возможно, в этом есть некое благоразумное милосердие. Все эти посетители ночлежек и благотворительных столовых, уличные бродяги – сплошная обуза. Они в тягость всем вокруг и даже себе. Они только замусоривают землю своим присутствием, и лучше им убраться с дороги. Сломленные тяготами, ослабленные недоеданием, с детства хилые и болезненные, они первыми становятся жертвами недугов и быстрее всех умирают.

Они сами чувствуют, что усилия общества направлены на то, чтобы избавиться от них. Мы как раз обрабатывали дезинфицирующим раствором площадку около мертвецкой, когда подъехали дроги и на них свалили пять тел. Разговор переключился на «белое зелье» и «черный яд», и я обнаружил, что все мои товарищи верят, будто бедолагу – не важно, какого пола, – который причиняет в больнице слишком много хлопот или же совсем плох, просто-напросто «устраняют». Они говорили, что безнадежным или беспокойным больным дают дозу «черного яда» или «белого зелья» и отправляют в лучший мир. Не имеет ни малейшего значения, так это на самом деле или нет. Важно, что они убеждены, будто это так, и даже придумали такие понятия, как «белое зелье», «черный яд», «устранять».

В восемь часов мы спустились в подвал больницы, где нам принесли чай и объедки. Вся эта неописуемая смесь была горой навалена на подносе: ломти хлеба, комья жира и куски сала, подгоревшая кожа, кости – короче говоря, всевозможные остатки, побывавшие в руках и ртах больных, страдавших разнообразными недугами. И в эту груду люди запускали пальцы, копались, щупали и вертели куски, разглядывали, что-то отбрасывали, а что-то, наоборот, хватали. Приятным это зрелище не назовешь. Хуже, чем в свинарнике. Но несчастные были голодны и с жадностью набрасывались на эти помои, и когда в их желудки уже больше не лезло, они заворачивали остатки в носовые платки и запихивали себе под рубахи.

– Как-то раз, когда я был тут раньше, я обнаружил вот там – что бы вы думали? – целую груду свиных ребер, – сказал мне Шустряк. Под «вот там» он имел в виду бак, где всякую заразу поливали дезинфицирующим раствором. – Ребра были что надо, с кусками мяса, и я схватил их в охапку и ну за ворота, носился по улице и искал кого-нибудь, кому можно их отдать. И как назло, ни одной души. Я метался как сумасшедший. Смотритель побежал за мной, решив, что я собрался дать деру, но тут на улице показалась старуха, и я вывалил все это добро ей в передник.

О Благотворительность, о Филантропия, сойдите в ночлежку и поучитесь у Шустряка. На самом дне Бездны он совершил деяние абсолютно бескорыстное, которое сделало бы честь людям, никогда к Бездне не приближавшимся. Даже если старуха подхватила какую-нибудь заразу от этих «свиных ребер, что надо, с кусками мяса», это не умаляет красоты его поступка. Хотя, как посмотреть… Однако мне самым примечательным показалось то, что бедный Шустряк «заметался как сумасшедший» при мысли, что может пропасть столько добра.

По правилам работных домов человек, который пришел туда, должен провести там две ночи и один день, но я увидел достаточно для моих целей и сполна рассчитался за похлебку и койку, а потому приготовился удрать.

– Слушай, давай слиняем отсюда, – обратился я к одному из товарищей по работе, показывая на открытые ворота, в которые въехали дроги.

– И заработать четырнадцать суток?

– Нет, просто улизнуть.

– Я пришел сюда передохнуть, – ответил он благодушно. – Еще одна ночь под крышей мне не повредит.

Все они держались того же мнения, и потому пришлось мне «линять» в одиночку.

– Тебя никогда больше не пустят сюда, – предостерегли они меня.

– Невелика беда, – ответил я с энтузиазмом, которого они не могли понять, и, выскользнув за ворота, я побежал по улице.

Примчавшись прямиком в свою комнату, я переоделся, и меньше чем через час после своего побега я уже был в турецкой бане, выгоняя вместе с потом из пор всех микробов и прочую заразу, которая могла проникнуть в мой организм, и жалел, что не в силах выдержать температуру в сто шестьдесят градусов вместо ста.

Глава х

Хождение с флагом

«Ходить с флагом» означает всю ночь скитаться по улицам; и я, подняв это символическое знамя, отправился бродить по городу, чтобы увидеть все, что удастся увидеть. Мужчины и женщины слоняются по ночным улицам повсюду в огромном городе, но я выбрал Вест-Энд, решив начать свои странствия с Лестер-сквер и двинуться по набережной Темзы к Гайд-парку.

Когда в театрах закончились спектакли, дождь лил как из ведра, и блестящая публика, выплеснувшаяся из дверей увеселительных заведений, бросилась искать кебы. Улицы были запружены кебами, но по большей части уже занятыми; и тут я стал свидетелем отчаянных попыток разных оборванцев, взрослых и мальчишек, заработать себе на ночлег, добыв кеб для леди и джентльменов. Я намеренно использовал слово «отчаянных», поскольку эти несчастные бродяги ради того, чтобы заполучить койку, рисковали промокнуть до нитки, и, как я заметил, большинство из них промокнуть-то промокли, а вот на ночлег так и не заработали. А провести ненастную ночь в мокрой одежде тем, кто истощен и мяса-то не ел неделю, а то и месяц, – одно из самых суровых испытаний, которые могут выпасть человеку. Сытый и хорошо одетый, как-то раз я целый день путешествовал в шестидесятиградусный мороз[11], и, хотя приятной такую поездку не назовешь, это сущая ерунда по сравнению со страданиями тех, кто «ходит с флагом» ночью, голодный, плохо одетый и промокший.

После того как зрители разъехались по домам, улицы сделались тихими и пустынными. Попадались только вездесущие полицейские, светящие своими фонарями в подъезды и переулки, да мужчины, женщины и дети, пытавшиеся в нишах домов укрыться от ветра и дождя. Пикадилли, однако, не была столь пустынной. По ее тротуарам расхаживали хорошо одетые женщины без провожатых, и, в отличие от прочих мест, там бурлила жизнь и шли оживленные поиски кавалеров. Но к трем часам ночи последние из этих дам исчезли, и улица тоже опустела.

К половине второго затяжной ливень кончился, и после этого дождь припускал только время от времени. Бездомные вышли из-под укрытий зданий и принялись бродить туда-сюда, чтобы разогнать кровь и согреться.

Еще раньше, вечером, я приметил одну старуху лет пятидесяти-шестидесяти, стоявшую на Пикадилли, неподалеку от Лестер-сквер. Казалось, у нее не было ни сил, ни здравого смысла, чтобы спрятаться от дождя или двигаться дальше, она просто замирала всякий раз, как появлялась такая возможность, грезя, подумалось мне, об ушедших годах, когда сама она была моложе, а кровь горячей. Но возможность такая выпадала ей нечасто, каждый полицейский гнал ее прочь, в среднем требовалось примерно шесть телодвижений, чтобы она сдвинулась с места, и все повторялось снова. К трем часам ночи она добрела до Сент-Джеймс-стрит, и когда часы били четыре, я видел, как она беспробудно спала, привалившись к железной решетке Грин-парка. Как раз в этот момент полил дождь, и она, должно быть, промокла до нитки.

А теперь, сказал я себе в час ночи, представь, что ты бедный молодой человек, оказавшийся в Лондоне без гроша в кармане, и завтра тебе нужно искать работу. Следовательно, тебе необходимо хоть немного поспать, чтобы были силы на поиски, а если повезет, то и на работу.

Итак, я присел на каменные ступени какого-то здания. Пять минут спустя ко мне уже присматривался полицейский. Глаза мои были широко открыты, потому он только хмыкнул и прошел мимо. Спустя десять минут голова моя склонилась на колени, поскольку я задремал, и тот же полицейский рявкнул:

– Эй, ты, иди отсюда!

Я пошел. И как та старуха, продолжал двигаться, поскольку, стоило мне задремать, тут же возникал полицейский и гнал меня дальше. Оставив надежду поспать, я стал бродить по улицам в компании молодого уроженца Лондона (который приехал из колоний и мечтал вернуться туда); вдруг я заметил подворотню, уходившую в темноту. Вход загораживала низкая железная решетка.

– Пойдем, – сказал я. – Перелезем и выспимся хорошенько.

– Что ты! – воскликнул он, отшатываясь от меня. – Упекут на три месяца. Ну его к черту!

Позже я проходил мимо Гайд-парка с парнишкой лет четырнадцати-пятнадцати, совсем измученным на вид, тощим, больным, с запавшими глазами.

– Давай перемахнем через ограду, – предложил я, – заползем в кусты и поспим. Бобби нас там не найдут.

– Как же, – ответил он. – Там парковые сторожа, и они посадят тебя на шесть месяцев.

Времена изменились, увы! Когда я был подростком, то читал в книжках о бездомных мальчишках, ночующих в подъездах. Это стало вполне традиционным литературным сюжетом. Подобное клише, без всяких сомнений, просуществует в литературе еще лет сто, а вот в реальности такая ситуация уже невозможна. Есть и подъезды, есть и бездомные мальчишки, да только теперь их союз разрушен. Подъезды остаются пустыми, а мальчишки, не смыкая глаз, слоняются по улицам.

– Я пристроился под аркой, – пожаловался другой парнишка. «Под аркой» означает под пролетом моста через Темзу, который проходит над набережной. – Спрятался там от проливного дождя, тут же возник бобби и погнал меня прочь. Но я вернулся, и он тоже. «Эй, что ты тут забыл?» Я ушел, но сказал ему: «Думаете, я собрался спереть ваш чертов мост?»

Те, кто ходит с флагом, знают, что Гайд-парк открывается раньше прочих садов, в четверть пятого утра, и я, как и многие другие, устремился туда. Снова пошел дождь, но бродяги устали, после проведенной на ногах ночи они опускались на скамьи и мгновенно засыпали. Мужчины растягивались во весь рост на мокрой траве и от изнеможения засыпали прямо под дождевыми струями.

И теперь пришло время выступить с критикой в адрес властей. Конечно, власти на то и власти, чтобы принимать любые законы, какие им вздумается, так что я осмеливаюсь критиковать лишь нелепость их законов. Они заставляют бездомных слоняться всю ночь напролет. Они гонят их из подъездов и подворотен, закрывают парки. Очевидно, что цель властей – не дать бездомным спать. Ладно, пусть так, у властей есть власть лишить их сна, да и всего чего угодно в придачу, но зачем тогда с восходом солнца они открывают парки и пускают туда бездомных после пяти утра? А если власти не собирались лишать этих бедолаг сна, то почему не дать им выспаться ночью?

В этой связи я скажу, что пришел в Грин-парк в тот же день, около часа, и насчитал несколько десятков оборванцев, спящих на траве. Было воскресенье, то и дело выглядывало солнце, и тысячи хорошо одетых жителей Вест-Энда с женами и детьми вышли подышать воздухом. Эти жуткие грязные бродяги вовсе не радовали их глаз, и в то же время я знаю наверняка, что сами бродяги гораздо охотнее выспались бы ночью.

Так что, достопочтенные утонченные и изнеженные господа, если вам доведется побывать в городе Лондоне и увидеть людей, спящих днем на траве и скамейках, пожалуйста, не думайте, что перед вами лентяи, предпочитающие сон работе. Знайте, что власти заставили их всю ночь провести на ногах и у них просто нет другого места, чтобы приклонить голову.

Глава XI

Жральня

Проходив «с флагом» всю ночь, я так и не заснул в Грин-парке, когда забрезжил рассвет. Я промок до костей, это правда, и не сомкнул глаз в течение двадцати четырех часов, но, поскольку уже вошел в образ бедняка без гроша в кармане, ищущего работу, мне следовало действовать: сначала раздобыть завтрак, а потом – работу.

Ночью я услышал о месте на Суррейской стороне Темзы, где каждое воскресное утро Армия спасения кормит немытых завтраками. (Кстати говоря, люди, проскитавшиеся всю ночь, утром действительно немытые, и, если нет дождя, возможностей умыться у них немного.) Завтрак – это то, что мне нужно, а потом останется еще целый день на поиски работы.

Это была утомительная прогулка. Усталые ноги несли меня сначала по Сент-Джеймс-стрит, затем по Пэлл-Мэлл, мимо Трафальгарской площади к Стрэнду. По мосту Ватерлоо я перешел на Суррейскую сторону, пересек Блэкфрайарз-роуд неподалеку от театра Суррей и добрался до казарм Армии спасения, когда еще не было и семи. Это и была «жральня». Что на жаргоне означало место, где можно получить бесплатную еду.

Тут уже собралась разношерстная толпа горемычных бедолаг, которые провели ночь под дождем. Что за поразительная нищета! Старики и молодые люди, да еще и мальчишки разного возраста в придачу. Некоторые дремали стоя, человек десять пристроились на каменных ступенях в самых немыслимых позах, все они спали мертвым сном, в прорехи их лохмотьев виднелась покрасневшая кожа. Куда ни глянь, каждое крыльцо на этой улице с обеих ее сторон было занято двумя или тремя пришельцами, и все они спали, уткнув головы в колени. Должен вам напомнить, что Англия ныне вовсе не переживает каких-то особенных трудностей. Все идет своим чередом, так что наши времена нельзя назвать ни особенно тяжелыми, ни особенно благоприятными.

И тут появился полицейский.

– Убирайтесь отсюда, грязные свиньи! Давайте! Давайте! Проваливайте сейчас же!

И словно свиней он сгонял людей со ступенек, чтобы они отправлялись на все четыре стороны. Когда он появился, его поразило зрелище спящих на ступенях людей.

– Возмутительно! – восклицал он. – Возмутительно! И это воскресным утром! Хорошенькое зрелище, нечего сказать! А ну пошли! Пошли! Убирайтесь отсюда, чертово хулиганье!

Да уж, зрелище действительно было возмутительным. Я и сам был потрясен. И я бы не позволил своей дочери осквернить глаза подобной картиной и не подпустил бы ее ближе чем на полмили, но – все дело в этом самом «но».

Полицейский ушел, и мы снова облепили ступени, как мухи банку с медом. Разве же нас не ожидала такая восхитительная вещь, как завтрак? Даже если бы здесь раздавали тысячные банкноты, мы не могли бы толпиться тут настойчивее и отчаяннее. Некоторые уже снова успели заснуть, когда вернулся полицейский, и мы вновь разбрелись, только для того чтобы вернуться, когда минует опасность.

В половине восьмого открылось окошко и солдат Армии спасения высунул в него голову.

– Не толпитесь в проходе, – велел он. – Те, у кого есть талоны, могут войти сейчас. Те, у кого нет, должны ждать до девяти.

О завтрак! Девять часов! Еще целых полтора часа! Счастливым обладателям талонов завидовали черной завистью. Им было позволено войти, умыться, посидеть и отдохнуть в ожидании завтрака, тогда как все остальные должны были ждать того же самого завтрака на улице. Талоны раздавали накануне вечером на набережной, причем не за какие-то заслуги, а совершенно произвольно.

В половине девятого впустили очередную группу обладателей талонов, а в девять узкая калитка открылась для нас. Мы беспорядочно рванулись внутрь и оказались во дворе, прижатыми друг к другу, словно сельди в бочке. Бродяжничая в стране янки, я неоднократно вынужден был добывать себе завтрак; но ни разу завтрак не доставался мне такими трудами, как этот. Я с вечера ничего не ел и ощущал слабость и головокружение, а от запаха грязной одежды и разгоряченных немытых тел, тесно обступавших меня со всех сторон, меня чуть не выворачивало. Мы были так тесно прижаты друг к другу, что некоторые воспользовались возможностью и крепко заснули стоя.

Хочу оговориться, что о деятельности Армии спасения в целом мне ничего не известно, и все мои критические замечания, которые я здесь высказываю, относятся только к отделению Армии спасения, функционирующему на Блэкфрайарз-роуд рядом с театром Суррей. Во-первых, заставлять людей, которые вынуждены были провести на ногах всю ночь, ждать часами, столь же жестоко, сколь и бессмысленно. Мы ослабли, проголодались и вымотались после бессонной, полной лишений ночи, и тем не менее мы стояли, стояли и стояли без всякого резона и смысла.

В толпе было очень много моряков. Мне показалось, что чуть ли не каждый четвертый рассчитывал наняться на корабль, и я обнаружил, что не менее дюжины из них были американцами. Отвечая на вопрос, почему они оказались «на берегу», все рассказывали одну и ту же историю, и поскольку морские порядки мне знакомы, я склонен был им верить. На английские суда моряков нанимают на круговое плавание, которое иногда длится целых три года, и они могут списаться на берег и получить расчет, лишь когда корабль вернется в свой порт в Англии. Жалованье на английских судах мизерное, кормежка дрянная, а обращение и того хуже. Порой капитаны просто вынуждают матросов сбежать с корабля в Новом Свете или в колониях, оставив значительную часть жалованья, которое идет в карман либо капитана, либо владельцев судна, либо тех и других. По этой ли причине, по другой ли, но довольно много моряков сбегают с кораблей. Тогда на судно нанимают тех матросов, которых удается найти на берегу. Платят им больше, как принято в других частях света, и они подписывают контракт, согласно которому расчет они получают по прибытии в Англию. Причина этого очевидна: зачем нанимать их на более долгий срок, когда в Англии моряки зарабатывают сущие гроши и там отбоя нет от желающих наняться на корабль. Поэтому нет ничего удивительного в появлении американских моряков в казармах Армии спасения. Чтобы повидать диковинные места, приплыли они в Англию и сошли на берег в самом диковинном месте, которое только можно вообразить.

В толпе я насчитал десятка два американцев, не моряков, а «отпетых бродяг», тех, кому «товарищ – ветер, гуляющий по свету». Их главными чертами были бодрость духа и умение смотреть в лицо опасности – качества, никогда им, казалось, не изменявшие. Эти бродяги осыпали страну самой пламенной бранью, которая просто ласкала слух после месяца плоской ругани кокни, начисто лишенной образности. У кокни на все случаи жизни одно-единственное бранное словцо, причем самого непотребного свойства, его-то лондонец и использует по всякому поводу. Это совсем не похоже на яркие и разнообразные ругательства уроженцев Запада, скорее богохульные, нежели непристойные. И в конце концов, раз уж люди не могут обходиться без ругани, думаю, я предпочел бы богохульство непристойности: в нем есть что-то от дерзости, отваги, непокорности, что намного лучше обыкновенной брани.

Был там один отпетый американский бродяга, чье общество было мне особенно приятно. Я приметил его еще на улице: он спал на крыльце, уткнувшись лбом в колени. На нем была такая шляпа, какую не сыщешь по эту сторону Атлантики. Когда полицейский стал его сгонять, он поднялся медленно, зевнул и потянулся, бросил на полицейского взгляд, который явно говорил о том, что он еще не решил, уходить или нет, и лишь после этого неспешно двинулся по тротуару. И если до этого я был уверен в происхождении шляпы, то теперь уже нисколько не сомневался в том, откуда родом ее обладатель.

В переполненном дворе мы оказались притиснуты друг к другу, так что у нас завязалась непринужденная беседа. Он успел побывать в Испании, Италии, Швейцарии и Франции и уже совершил практически невозможное, проехав зайцем триста миль по французским железным дорогам, так и не попавшись. Он спросил меня, где я обретаюсь, где кемарю, успел ли осмотреться. Сам-то он кое-как устраивается, хотя страна «лютая», а города просто «швах». Сурово же? И побираться нельзя нигде, в два счета упекут. Ну он пока не собирался уезжать. Скоро должен приехать цирк Буффало Билла, и человека, который может управлять восьмеркой лошадей, там всегда возьмут на работу. Здешние болваны могут править разве что парой. А почему бы и мне здесь не задержаться и не подождать Буффало Билла? Он уверен, что и я мог бы там как-нибудь пристроиться.

Что ж, в конце концов, кровь не вода. Мы были соотечественниками, чужаками в этой диковинной стране. Один вид его старой шляпы уже согрел мне душу, и его так заботило мое благополучие, словно мы были родные братья. Мы обменялись всевозможными полезными сведениями о стране и ее обычаях, способах прокормиться и устроиться на ночлег и расстались, искренне расстроенные тем обстоятельством, что пришлось распрощаться.

В окружавшей меня толпе одна особенность сразу бросалась в глаза – низкий рост. Я, будучи среднего роста, смотрел поверх голов девяти человек из десяти. Местные все были низкорослыми, как и иностранные моряки. Только пятерых или шестерых из толпы можно было бы назвать действительно высокими, и все они были скандинавы или американцы. Однако самый высокий человек здесь являл собой исключение: он был англичанином, хотя и не уроженцем Лондона.

– Можешь записаться в лейб-гвардию, – заметил я.

– Верно угадал, приятель, – последовал ответ. – Я уже там послужил, и, если дела и дальше так пойдут, вскорости придется вернуться.

Около часа мы тихо стояли в этом битком набитом дворе. Затем люди стали проявлять беспокойство. В толпе началось некоторое движение, поднялся тихий ропот. Ничего грубого или насильственного в нем не было, просто усталые и голодные люди встревожились. Тут появился адъютант Армии спасения. Мне он сразу не понравился. Его глаза показались мне недобрыми. Ничего не было в нем от смиренного галилеянина, зато очень много от сотника, сказавшего: «Имея у себя в подчинении воинов, говорю одному: пойди, и идет; и другому: приди, и приходит; и слуге моему: сделай то, и делает»[12].

Именно так он и смотрел на нас. Затем возвысил голос, и те, кто стоял ближе к нему, вздрогнули.

– Прекратить немедленно, иначе прикажу всем убираться, и никакого завтрака вы не получите.

Мне не описать словами, годными для печати, тот начисто лишенный сострадания тон, в котором сквозили и самоуверенность сильного, и примитивное упоение властью. Он наслаждался своим превосходством, тем, что может сказать нескольким сотням несчастных оборванцев: «Мне решать, накормить вас или оставить голодными».

Лишить нас завтрака после того, как мы простояли несколько часов! Это была страшная угроза, и унизительная смиренная тишина, которая тут же воцарилась вокруг, подтвердила ее серьезность. Это была еще и трусливая угроза, подлый удар ниже пояса. Мы не могли повернуться и уйти, поскольку умирали от голода; однако так уж устроен мир, что, когда один человек дает пищу другому, он становится его господином. Но сотника – я имею в виду адъютанта – это не удовлетворило, он вновь возвысил голос и повторил угрозу, еще усилив ее, и обвел всех сердитым взглядом.

Наконец нам разрешили войти в пиршественный зал, где мы увидели обладателей талонов, умытых, но таких же голодных. Всего нас оказалось около семисот человек, нас рассадили, но вовсе не для того, чтобы накормить кашей с мясом, а для проповеди, песнопений и молитвы. Из всего этого я заключил, что Тантал во многих обличьях продолжает терпеть муки в этом посюстороннем аду. Адъютант произнес молитву, но я не вникал в слова, поскольку был целиком захвачен зрелищем нищеты вокруг. Но в проповеди прозвучало что-то вроде: «Вы будете пировать в раю. Не имеет значения, что здесь вы терпите голод и страдаете. В раю вас ждет пир, если вы будете следовать наставлениям». И так далее и тому подобное. Умно, признаю, да вот только эта пропаганда не достигнет цели по двум причинам. Во-первых, люди, к которым она обращена, начисто лишены воображения и к тому же материалисты, не верящие в Незримое, да и слишком привыкли они к аду на земле, чтобы испугаться ада за гробом. Во-вторых, усталые и обессиленные бессонной ночью и разными тяготами, прождавшие на ногах много часов, ослабевшие от голода, они жаждали не спасения, а жратвы. «Ловцам душ» (как все эти люди называют религиозных агитаторов) следовало бы хоть немножко изучить физиологическую основу психологии, если они хотят действовать более эффективно.

Все же в свое время, около одиннадцати часов, подали завтрак. Подали его не на тарелках, а в бумажных пакетиках. Я совершенно не насытился и уверен, что ни одни человек не получил и половины желаемого или достаточного. Я поделился хлебом с тем бродягой, который ожидал прибытия цирка Буффало Била, но он все равно остался столь же голодным, как и прежде. Вот из чего состоял этот завтрак: два ломтика хлеба, еще один маленький кусочек хлеба с изюмом, называемый кексом, пластинка сыра и кружка «подкрашенной воды». Некоторые ждали здесь с пяти часов утра, тогда как все остальные простояли по крайней мере четыре часа, кроме того, нас согнали, как свиней, затолкали, как сельдей в бочки, и обращались, как с собаками, заставили выслушивать проповеди, песнопения и молитвы. Но это было еще не все.

Как только с завтраком было покончено (а покончено с ним было очень быстро), усталые головы начали клониться и люди стали клевать носом, и уже через пять минут половина крепко спала. Отпускать нас явно не собирались, и по всем признакам шла подготовка к молитвенному собранию. Я взглянул на маленькие часы, висевшие на стене. Было без двадцати пяти минут двенадцать. Однако ж, подумал я, время летит, а мне еще искать работу.

– Я хочу уйти, – сказал я нескольким бодрствующим соседям.

– Придется остаться на службу, – был ответ.

– Вы хотите остаться? – спросил я.

Они помотали головами.

– Так давайте пойдем и скажем, что мы хотим уйти, – не унимался я. – Ну же, идем.

Но бедолаги были просто ошеломлены таким предложением. И я, оставив их в покое, отправился к ближайшему солдату Армии спасения.

– Я хочу уйти, – сказал я. – Я пришел сюда позавтракать, чтобы быть в форме для поисков работы. Я не знал, что это отнимет столько времени. Я надеюсь получить работу в Степни, и чем раньше я начну поиски, тем выше мои шансы.

Было видно, что он неплохой парень, но моя просьба поразила его до глубины души.

– Мы сейчас проведем богослужение, – сказал он, – и вам лучше остаться.

– Но тогда у меня не будет шансов получить работу, – не сдавался я. – А для меня это сейчас самое важное.

Так как он был всего лишь солдатом, то отвел меня к адъютанту, которому я повторил все свои доводы и вежливо попросил меня отпустить.

– Но это невозможно, – ответил он, воспылав праведным гневом от такой неблагодарности. – Подумать только! – фыркал он. – Подумать только!

– Вы хотите сказать, что я не могу уйти отсюда? – не отставал я. – Что вы будете держать меня здесь насильно?

– Да, – рявкнул он.

Не знаю, чем могло все закончиться, поскольку я тоже рассердился не на шутку, но собравшиеся начали проявлять к ситуации интерес, и он потащил меня в угол, а оттуда в другую комнату. Там он вновь потребовал объяснить, почему я хочу уйти.

– Я хочу уйти, – ответил я, – чтобы поискать работу в Степни, и с каждым часом мои шансы тают. Сейчас без двадцати пяти двенадцать. Когда я пришел сюда, я не думал, что завтрак отнимет столько времени.

– Так значит, у тебя дела? – прошипел он. – Деловой человек, получается? Тогда зачем ты сюда явился?

– Я всю ночь скитался по улицам, я должен был подкрепиться, чтобы у меня были силы на поиски работы. Вот зачем я пришел сюда.

– Хорошенькое дельце, – продолжил он в той же уничижительной манере. – Занятому человеку не следовало сюда приходить. Ты оставил какого-нибудь бедняка без завтрака, вот что ты сделал.

Это была ложь, потому что все до единого, кто хотел попасть сюда, попали.

А теперь ответьте мне, было ли это по-христиански или хотя бы честно? – после того, как я ясно объяснил, что я бездомный, голодный и должен искать работу, обзывать меня деловым человеком и передергивать, говоря, что деловому состоятельному человеку негоже обращаться за бесплатным завтраком и что я ограбил какого-то голодного бедняка, который, в отличие от меня, уж конечно никакой не деловой человек.

Я сдержался и снова подробно изложил ему свои аргументы, показывая, до какой степени он несправедлив и как он искажает факты. Поскольку он понял, что отступать я не собираюсь (а я уверен, что глаза мои начал метать молнии), он повел меня в заднюю часть здания, а оттуда во двор, где стояла палатка. Все тем же уничижительным тоном он сообщил двум солдатам, стоявшим у входа в палатку, что «у этого парня, видите ли, дела, и он хочет уйти до службы».

Конечно, они были потрясены в должной мере и смотрели на меня, онемев от ужаса, пока он ходил за майором. В своей прежней оскорбительной манере, делая особое ударение на слове «деловой», он изложил мой случай старшему офицеру. Майор оказался человеком другого склада. Он понравился мне с первого взгляда, и ему я повторил все свои доводы так, как делал это раньше.

– Ты не знал, что должен будешь остаться на службу? – спросил он.

– Разумеется, нет, – ответил я, – иначе я не стал бы завтракать. У вас нет на этот счет никаких объявлений, и никто не сказал мне об этом, когда я входил.

– Можешь идти, – сказал он, подумав.

Было двенадцать часов, когда я выбрался на улицу, так и не разобравшись, где я был: в армии или в тюрьме. Полдня прошло, а идти до Степни было очень далеко. К тому же было воскресенье, а с какой стати кто-то должен искать работу в воскресенье, даже если он без гроша? К тому же я рассудил, что уже достаточно потрудился ночью, слоняясь по улицам, и днем, добывая себе завтрак, потому я позволил себе выйти из роли голодного молодого человека в поисках работы, остановил омнибус и забрался внутрь.

После того как я побрился, принял ванну и переоделся, я улегся в белоснежную постель и заснул. Было шесть вечера, когда я закрыл глаза. Когда я их открыл, часы пробили девять утра. Я проспал целых пятнадцать часов. И пока я лежал в полудреме, мои мысли возвращались к тем семистам несчастным, которых я оставил ждать богослужения. Им-то пришлось обойтись без ванны, без бритья, без белых простыней и чистой одежды, без пятнадцати часов сна. Служба закончится, и они вновь окажутся на улице в поисках корки хлеба и ночлега, в ожидании долгой бессонной ночи и в раздумьях о том, где разжиться куском хлеба утром.

Глава XII

День коронации

Волной от супостатаНадежно огражден,Республикой когда-тоТы был, о Альбион!Край Мильтона великий,Ты под ярмом склонен…Приемлешь глав венчанныхЗатасканную ложьИ, раб речей обманных,Покорно спину гнешь,Простор небес не видишьИ воздух сфер не пьешь![13]Суинберн

Vivat Rex Eduardus![14] В этот день короновали короля, это было великое празднество и великое шутовство, а я был грустен и растерян. Я не видел ничего сравнимого с этим пышным зрелищем, кроме разве что американского цирка и балета «Альгамбра»[15], не видел и ничего столь же безнадежного и трагичного.

Чтобы насладиться коронационным шествием, мне следовало из Америки прибыть прямиком в гостиницу «Сесил», а из гостиницы «Сесил» – прямиком на трибуны для «умытых», где место стоило пять гиней. Я же совершил ошибку, прибыв из «неумытого» Ист-Энда. К слову, народу оттуда пришло совсем немного. Большинство обитателей Ист-Энда там и остались и на радостях напились. Социалисты, демократы и республиканцы отправились за город подышать свежим воздухом, проявив полнейшее равнодушие к тому факту, что сорок миллионов человек коронуют и помазывают своего властелина. Шесть с половиной тысяч прелатов, священников, государственных деятелей, герцогов и воинов принимали участие в коронации, остальные созерцали пышную процессию.

Я смотрел на нее с Трафальгарской площади, «самой великолепной площади Европы» в самом сердце империи. Нас там были тысячи, а порядок поддерживался вышколенными вооруженными силами. По пути следования процессии было выставлено двойное оцепление. Основание колонны Нельсона в тройное кольцо заключили синие мундиры. На восточной стороне, у входа на площадь, стояла Королевская морская артиллерия. В треугольнике, образуемом Пэлл-Мэлл и Кокспер-стрит, памятник Георгу III со всех сторон подпирали уланы и гусары, на западе краснели мундиры Королевской морской пехоты, а от Юнион-клаб до начала Уайтхолл-стрит выстроилось сверкающее массивное полукольцо 1-го лейб-гвардейского полка – великаны на огромных скакунах; стальные кирасы, стальные шлемы, украшенная сталью упряжь – словом, здоровенный стальной меч, занесенный рукой властей предержащих. И дальше толпу прорезали длинные шеренги столичной полиции, а позади стояли резервы – высокие, хорошо откормленные служаки, поигрывающие мускулами и держащие сабли, которые они готовы были пустить в ход в случае необходимости.

То же самое, что и на Трафальгарской площади, было по всему пути следования процессии: мощь, гигантская мощь; великое множество солдат, великолепных солдат, как на подбор, единственный смысл жизни которых – слепо повиноваться, слепо убивать, разрушать и топтать все, в чем есть жизнь. И для того, чтобы они хорошо питались, были хорошо одеты, хорошо вооружены и имели корабли, доставляющие их во все концы земли, Ист-Энд Лондона, как и «Ист-Энд» всей Англии, трудится не разгибая спины, гниет и умирает.

Китайская поговорка гласит: если один человек живет в праздности, другой умрет от голода; и Монтескье говорил: «Тот факт, что многие трудятся ради того, чтобы одеть одного, означает, что многие останутся без одежды». Так что одно объясняет другое. Мы не можем понять, откуда взялся голодный и низкорослый работяга Ист-Энда (ютящийся с семьей в одной каморке и сдающий углы таким же голодным и низкорослым трудягам), пока не взглянем на крепких лейб-гвардейцев Вест-Энда и не поймем, что один должен кормить, одевать и обслуживать другого.

И пока в Вестминстерском аббатстве народ возносил над собою короля, я, зажатый между лейб-гвардией и милицией на Трафальгарской площади, размышлял о временах, когда народ Израиля попросил себе царя. Все вы знаете эту историю. Старейшины пришли к пророку Самуилу и сказали: «Поставь над нами царя, чтобы он нами правил, как это есть у других народов». И Господь сказал Самуилу: прислушайся к голосу народа, только сразу объяви им, как именно царь станет править. И пересказал Самуил все слова Господа народу, который просил у него царя:

«Вот как царь станет править вами: заберет ваших сыновей, одних поставит на свои колесницы, других назначит в конницу, третьих пустит бежать перед колесницами; поставит начальников над тысячами воинов и над полусотнями. Будут ваши сыновья пахать на него и убирать его урожай, делать военное оружие и упряжь для его колесниц. А дочерей ваших он заберет готовить снадобья, варить пищу и печь хлеб. Лучшие ваши поля, виноградники и оливковые рощи заберет он у вас и раздаст своим слугам; от вашего зерна и винограда будет брать десятую часть и отдавать своим царедворцам и слугам. Ваших лучших слуг и служанок и даже ослов он заберет себе на службу. Вы будете отдавать ему десятую часть своих стад и сами станете его слугами! Но в тот день, когда вы поднимете плач из-за царя, которого для себя избрали, не ответит вам Господь».

Все это исполнилось в те древние времена, и народ вновь пришел к Самуилу, говоря: «Помолись о рабах твоих пред Господом Богом твоим, чтобы не умереть нам; ибо ко всем грехам нашим мы прибавили еще грех, когда просили себе царя». А после Саула, Давида и Соломона пришел Ровоам, который, отвечая народу, говорил с ним сурово: «Отец мой наложил на вас тяжкое иго, а я увеличу иго ваше; отец мой наказывал вас бичами, а я буду наказывать вас скорпионами».

И уже в наши дни пятьсот наследственных пэров владеют одной пятой частью Англии; и они, вместе с чиновниками и королевскими слугами, а также всеми теми, кто находится при власти, ежегодно тратят на бесполезную роскошь 1 850 000 000 долларов, или 370 000 000 фунтов стерлингов, что составляет 32 процента от общего богатства, созданного руками всех тружеников страны.

В Вестминстерском аббатстве, под звуки труб и фанфар, под грохот музыки, в окружении властителей, лордов и правителей, одетому в чудесную золотую мантию королю подносят символы его власти. Лорд великий камергер надевает ему на ноги золотые шпоры, а архиепископ кентерберийский вручает меч в пурпурных ножнах со следующими словами:

«Прими этот королевский меч, взятый ныне с алтаря Господа и передаваемый тебе руками епископов, недостойных слуг Божьих».

После этого, препоясанный мечом, монарх внимает заклинанию архиепископа:

«Верши этим мечом справедливость, клади пределы злу, защищай Святую Церковь Господню, оберегай вдов и сирот, восстанавливай пришедшее в упадок, сохраняй то, что восстановлено, карай и искореняй все дурное и утверждай все доброе».

Но прислушайтесь! От Уайтхолла прокатился восторженный рокот, толпа всколыхнулась, солдаты, стоявшие в двойном оцеплении, вытянулись по стойке смирно, – и вот показались королевские гребцы в фантастических средневековых костюмах красного цвета, точь-в-точь как фургон в цирковой процессии. За ними – королевская карета, набитая леди и джентльменами, занимающими придворные должности, с напудренными лакеями и роскошно одетыми кучерами. И тут стали появляться еще кареты, лорды, камергеры, придворные дамы – в общем, вся обслуга. Затем члены военного королевского эскорта: загорелые бывалые генералы, приехавшие в город Лондон со всех концов света, офицеры-добровольцы, офицеры милиции и регулярных войск, Спенс и Пламер, Бродвуд и Купер, который сменил Укипа; Малтияс из Даргая, Диксон, сражавшийся в битве при Флакфонтейне; генерал Гейзли и адмирал Сеймур из Китая; Китченер из Хартума и лорд Робертс, воевавший в Индии и по всему миру, – воины Англии, мастера разрушения, инженеры смерти! Это совсем не та раса людей, что горбатятся в мастерских и обитают в трущобах, ни малейшего сходства!

Но вот они идут со всей помпезностью и самоуверенностью власть имущих, эти люди из стали, эти военачальники и покорители мира, и не видно ни конца ни края этого шествия. Все вперемежку, пэры и члены палаты общин, принцы и магараджи, королевские конюшие и дворцовая стража. А вот и колонисты, поджарые и закаленные, тут представители со всех концов света: из Канады, Австралии и Новой Зеландии, с Бермудских островов и Борнео, с островов Фиджи и Золотого Берега, из Родезии, Капской колонии, Наталя, Сьерра-Леоне и Гамбии, из Нигерии и Уганды, с Цейлона, Ямайки, Кипра, из Гонг-Конга и Вей-Хай-Вея, из Лагоса, с Мальты и с Санта-Лючии, из Сингапура и с Тринидада. А вот и покоренные народы Инда, темнокожие всадники, вооруженные саблями, суровые варвары в огненно-алых и малиновых одеяниях, сикхи, раджпуты, бирманцы, провинция за провинцией и каста за кастой.

А вот промелькнули и конные гвардейцы на превосходных буланых лошадях и в золотых доспехах, буря приветственных криков, грохот оркестра: «Король! Король! Боже, храни короля!» Все сошли с ума. И я тоже заразился всеобщим безумием. Мне тоже захотелось крикнуть: «Король! Боже, храни короля!». Оборванцы, стоявшие рядом со мной, со слезами на глазах подбрасывали свои шляпы, исступленно крича: «Благослови его, Бог! Благослови его, Бог!» Смотрите же, вот и он сам, в чудесной золотой карете, в огромной сверкающей короне, и женщина рядом с ним – вся в белом и тоже увенчанная короной.

И я поспешно прогоняю наваждение, стараясь убедить себя, что все это происходит наяву, в нашем рациональном мире, а не в какой-то сказочной стране. Это мне не вполне удалось, и так даже лучше. Я бы предпочел верить, что все это великолепие и тщеславие, карнавал и дикарство явились из волшебной страны, чем думать, что это осмысленные действия разумных людей, подчинивших себе материю и открывших тайны звезд.

Принцы и князьки, герцоги и герцогини, коронованные особы всех мастей из королевской свиты скрылись из вида, и снова потянулись воины, и лакеи, и завоеванные народы, пока наконец шествие не завершилось. Толпа вынесла меня с площади в лабиринт узких улочек, где в тавернах стоял пьяный галдеж, мужчины, женщины, дети – все участвовали в грандиозном кутеже. Из всех дверей неслась любимая песня, посвященная коронации:

Коронация сегодня, покутим, гип-гип ура!Попраздновать на славу и выпить нам пора,Вино, виски и шерри рекою потекут,И будет веселиться весь день счастливый люд.

Дождь лил стеной. На улице показались вспомогательные войска, черные африканцы, и желтые азиаты в тюрбанах и фесках, и кули, пошатывающиеся под тяжестью пулеметов и горных орудий на их головах, голые ноги отбивали ритм, шлепая по грязной мостовой. Словно по мановению волшебной палочки, кабаки опустели, британские братья высыпали поприветствовать своих темнокожих верноподданных и быстренько вернулись обратно.

– Ну и как тебе понравилась процессия, папаша? – спросил я одного старика на скамейке в Грин-парке.

– Как понравилась? Отличный шанс выспаться, сказал я себе: полицейских-то нет. И забрался в укромный уголок вместе с пятью десятками таких же, как я. Да как-то не спалось на пустой желудок и все думалось о том, что проработал я всю свою жизнь, а теперь и места нет, где голову приклонить, а тут вся эта музыка и крики и пушечная пальба, так что я чуть не сделался анархистом и захотел вышибить мозги лорду-камергеру.

Почему именно лорду-камергеру, я не смог понять, а он так и не сумел мне объяснить. Сказал только, что так он чувствует, и точка, и больше мы эту тему не обсуждали.

Когда опустилась ночь, город озарился светом. То и дело вспыхивали огни, зеленые, янтарные, рубиновые, и повсюду сверкал вензель «E. R.» из больших, словно высеченных из хрусталя букв на пламенеющем фоне. На улицы высыпали сотни тысяч горожан, и, хотя полицейские изо всех сил старались не допустить беспорядков, пьяных и буйных было предостаточно. Получив возможность отдохнуть, усталый трудовой люд, казалось, совсем потерял голову от возбуждения, народ выплеснулся на улицы и пустился в пляс; мужчины и женщины, дети и старики, держась за руки и выстроившись длинными цепочками, пели: «Может, я сошел с ума, но я тебя люблю», «Долли Грей», «Цветок жимолости и пчела» – с таким припевом:

Я пчела, а ты цветок, жимолости дар,С губок твоих алых буду пить нектар.

Я сел на скамейку на набережной Темзы и стал смотреть на отражавшиеся в воде огни иллюминации. Было около полуночи, передо мной то и дело проходили важные господа, возвращаясь домой и явно избегая шумных улиц. На скамье рядом со мной сидели два оборванных существа, мужчина и женщина, клевавшие носом во сне. Женщина сидела, скрестив руки на груди, словно поддерживая туловище, раскачивавшееся в разные стороны, – то она наклонялась вперед, так что начинало казаться, что она вот-вот потеряет равновесие и упадет на мостовую, то клонилась влево, пока ее голова не оказывалась на плече мужчины, а потом женщина опять откидывалась вправо, тут ее будила боль из-за неестественной позы, и она снова садилась прямо. Но вскоре вновь начинала подаваться вперед, и все повторялось сначала, пока она не просыпалась из-за напряжения и неудобства.

Мальчишки и юнцы то и дело останавливались у скамейки, заходили сзади и внезапно издавали какой-нибудь дьявольский звук. Мужчина и женщина резко просыпались, и, видя выражение ужаса на их лицах, зеваки покатывались со смеху и шли дальше.

Это всеобщее бессердечие, с которым сталкиваешься на каждом шагу, больше всего меня и поразило. Всем очевидно, что бездомные – это несчастные безответные существа, над которыми можно измываться как угодно. Должно быть, тысяч пятьдесят прошли мимо скамейки, на которой я сидел, и ни один в такой торжественный день, когда короновали короля, не ощутил сердечной потребности подойти к женщине и сказать: «Вот вам шесть пенсов, найдите себе ночлег». Напротив, женщины, особенно молодые, отпускали остроумные шутки по поводу телодвижений бездомной, неизменно вызывая смех у своих спутников.

Британцы назвали бы это жестокостью, а я бы сказал, что это настоящее изуверство. Признаюсь, меня уже начала выводить из себя эта текущая мимо веселая толпа, и я даже с некоторым удовлетворением привожу выдержку из лондонской статистики, свидетельствующую, что каждый четвертый житель столицы обречен окончить свои дни в благотворительном заведении, таком как работный дом, больница или богадельня.

Я разговорился с мужчиной. Ему было пятьдесят четыре, и раньше он работал портовым грузчиком. Теперь же ему удавалось получить работу лишь изредка, в горячую пору, когда требовалось много людей, в другое время брали тех, кто моложе и сильнее. Он уже неделю спит на скамейках на набережной, но на следующей неделе надеется поправить свои дела, поскольку есть шанс получить работу на несколько дней, и тогда он сможет заплатить за койку где-нибудь в ночлежке. Всю свою жизнь он прожил в Лондоне, за исключением пяти лет, когда в 1878 году отправился служить в Индию.

Конечно, он не прочь перекусить, и девушка тоже. В подобные дни таким, как они, приходится особенно тяжко, несмотря на то что все полицейские заняты и у бедноты появляется возможность получше выспаться. Я разбудил девушку, или скорее молодую женщину («Мне двадцать восемь, сэр», – сообщила она), и мы отправились в кофейню.

«Сколько работы, установить все это освещение», – сказал мне новый знакомый, когда мы проходили мимо одного особенно ярко сверкавшего здания. Это был лейтмотив всего его существования. Всю свою жизнь он работал, для него работа служила мерилом вселенной и собственной души.

– В коронации было и кое-что хорошее, – продолжил он. – У народа была работа.

– Но вы-то остались голодными, – сказал я.

– Да, – ответил он, – я пытался, но шансов у меня не было. Возраст против меня. А где ты работаешь? Моряк, что ли? По одежде вижу, что моряк.

– А я знаю, кто вы, – сказала девушка. – Итальянец.

– Нет же, – с горячностью возразил мой спутник. – Янки, вот он кто. Зуб даю.

– Господи ты боже, только посмотрите на это! – воскликнула она, когда мы очутились на Стрэнде, зажатые ревущей и веселящейся толпой, мужчины драли глотки, девушки подпевали им высокими надтреснутыми голосами:

Коронация сегодня, покутим, гип-гип ура!Попраздновать на славу и выпить нам пора,Вино, виски и шерри рекою потекут,И будет веселиться весь день счастливый люд.

– Какая же я грязная, где я только не побывала сегодня, – сказала моя новая знакомая, когда мы уселись за столик в кофейне. Она принялась протирать глаза, в уголках которых скопилась грязь. – Зато я повидала много чего интересного, хотя и грустно было одной. Герцогини и леди, все в таких белых платьях. Красавицы-раскрасавицы. Я ирландка, – сообщила она, отвечая на мой вопрос. – Меня зовут Айторн.

– Как? – переспросил я.

– Айторн, сэр, Айторн.

– Можно по буквам.

– А-й-т-о-р-н, Айторн.

– Ах вот как, вы ирландская кокни.

– Да сэр, родилась в Лондоне.

Она была благополучным домашним ребенком, пока ее отец не погиб в результате несчастного случая, и тогда ей пришлось самой заботится о себе. Один ее брат был в армии, другой, которому приходилось содержать жену и восьмерых детей, притом что зарабатывал он 20 шиллингов в неделю, да и то не всегда, ничем не мог ей помочь. Всего однажды в жизни она ездила из Лондона в Эссекс, расположенный в двенадцати милях, где в течение трех недель занималась сбором фруктов.

– И я была черная, как смородина, когда вернулась. Вы не поверите, но это так.

Последним ее местом работы была кофейня, где она трудилась с семи утра до одиннадцати вечера за 5 шиллингов в неделю и еду. Потом она заболела и, с тех пор как вышла из больницы, так и не сумела найти работу. Чувствовала она себя по-прежнему не ахти, а последние две ночи провела на улице.

Вдвоем этот мужчина и эта женщина поглотили невероятное количество еды, я удвоил и утроил их первоначальный заказ, и лишь после этого они насытились.

В какой-то момент она потянулась через стол и пощупала ткань моей куртки и рубашки, заметив, какую добротную одежду носят янки. Это мои-то обноски – добротная одежда! Я даже покраснел от смущения, но, приглядевшись более внимательно и пощупав одежду моих знакомых, я почувствовал себя одетым вполне респектабельно.

– И как вы полагаете встретить старость? – спросил я. – Как известно, моложе мы не становимся.

– Работный дом, – ответил мужчина.

– Боже сохрани, – ответила женщина. – Мне надеяться не на что, знаю, но лучше умереть на улице. Работный дом – это не для меня, нет уж, спасибо. Только не это, – вновь фыркнула она в наступившей тишине.

– А после того, как вы провели всю ночь на улицах, – поинтересовался я, – как утром вы добываете пропитание?

– Стараемся разжиться пенни, если не припасли с вечера, – объяснил мужчина. – Затем идем в кофейню и берем кружку чая.

– Но одним чаем сыт не будешь, – возразил я.

Они оба многозначительно улыбнулись.

– Пьешь чай маленькими глоточками, – продолжил он, – растягивая как можно дольше. А сам хорошенько присматриваешься, не оставил ли кто чего-нибудь после себя.

– Просто удивительно, сколько всего люди оставляют, – вставила женщина.

– Главное, – рассудительно подытожил мужчина, когда до меня дошло, что к чему, – раздобыть пенни.

Когда мы уже собрались уходить, мисс Айторн собрала корки с соседних столиков и сунула куда-то в свои лохмотья.

– Зачем же добру пропадать, – сказала она, на что грузчик кивнул и тоже прихватил несколько корок.

В три часа ночи я брел по набережной. Для бездомных это была праздничная ночь, поскольку у полицейских хватало других забот, и все скамейки были заняты спящими. Женщин я насчитал не меньше, чем мужчин, и в основном все они были старыми. На одной скамейке я заметил семейство: мужчина сидел прямо, держа на руках спящего малыша, его жена спала, склонившись ему на плечо, на ее коленях лежала головка ребенка. Глаза у мужчины были широко открыты. Он неотрывно смотрел на воду и думал, – скверное занятие для бездомного, обремененного семьей. Мне не хотелось бы прочесть его мысли, однако мне известно, как и всему Лондону, что случаи, когда безработные убивают своих жен и детей, довольно обычное явление.

Невозможно в ранние утренние часы пройти по набережной Темзы от здания парламента, мимо обелиска Клеопатры до моста Ватерлоо и не вспомнить о страданиях двухтысячелетней давности, описанных в книге Иова:

«Межи передвигают, угоняют стада и пасут у себя. У сирот уводят осла, у вдовы берут в залог вола; бедных сталкивают с дороги, все уничиженные земли принуждены скрываться. Вот они, как дикие ослы в пустыне, выходят на дело свое, вставая рано на добычу; степь дает хлеб для них и для детей их; жнут они на поле не своем и собирают виноград у нечестивца; нагие ночуют без покрова и без одеяния на стуже, мокнут от горных дождей и, не имея убежища, жмутся к скале; отторгают от сосцов сироту и с нищего берут залог; заставляют ходить нагими, без одеяния, и голодных кормят колосьями.

Иов 24: 1–10»

Двадцать семь столетий миновало с тех пор! И все это справедливо и сегодня в самом сердце христианской цивилизации, в правление короля Эдуарда VII.

Глава XIII

Дэн Каллен, портовый грузчик

Я стоял вчера в комнате одного из так называемых муниципальных домов, недалеко от Лемон-стрит. Если бы мне дано было заглянуть в безотрадное будущее и я увидел там, что мне предстоит до смерти жить в такой комнате, я бы ни минуты не медля отправился к Темзе и утопился, сократив таким образом срок найма.

Это была не комната. Уважение к языку не позволяет называть это помещение комнатой, так же как называть халупу дворцом. Это была нора, логово. Размером семь на восемь футов, с потолком таким низким, что на долю жильца приходилось меньше кубических метров воздуха, чем полагается британскому солдату в казарме. Почти половину комнаты занимало жуткое лежбище с рваными одеялами. А между колченогим столом, стулом и парой ящиков с трудом можно было протиснуться. Все движимое имущество в этом жилище едва ли тянуло на 5 долларов. Голый пол и буквально сплошь покрытые кровавыми пятнами стены и потолок. Каждое такое пятно свидетельствовало о насильственной смерти какого-нибудь клопа, поскольку весь дом кишел паразитами, с которыми ни один жилец не мог справиться в одиночку.

Человек, обитавший в этой дыре, портовый грузчик Дэн Каллен, в это время умирал в больнице. И несмотря на всю свою скудость, обстановка несла отпечаток его личности, давая представление, какого рода человеком он был. На стенах висели дешевые картинки с изображением Гарибальди, Энгельса, Дэна Бёрнса и других вождей трудового народа, а на столе лежал роман Уолтера Безанта. Он знал Шекспира и, как мне сказали, читал труды по истории, социологии и экономике. А был он самоучкой.

На столе посреди невообразимого беспорядка валялся листок бумаги, на котором было нацарапано следующее: «Мистер Каллен, пожалуйста, верните большой белый кувшин и штопор, которые я вам одолжила», – предметы эти дала ему соседка еще в начале его болезни и теперь требовала назад, опасаясь, что он умрет. Большой белый кувшин и штопор, очевидно, для обитателя Бездны вещи слишком ценные, чтобы, не вытребовав их назад, позволить другому ее обитателю спокойно отойти. До самого конца душа Дэна Каллена была обречена терзаться от того убожества, из которого она тщетно пыталась вырваться.

История Дэна Каллена совсем короткая. Но в ней многое можно прочесть между строк. Он родился в простой семье, в городе и стране, где сословные различия очень жесткие. Всю свою жизнь он трудился, изо всех сил напрягая мускулы, а поскольку он пристрастился к книгам, воспламенившим его душу, и мог «написать письмо, как законник», – товарищи выбрали его, чтобы он ради их блага трудился, изо всех сил напрягая мозги. Он стал представителем грузчиков фруктовых компаний в лондонском совете профсоюзов и писал хлесткие статьи в рабочие газеты.

Он ни перед кем не пресмыкался, даже перед своими хозяевами, которые могли лишить его средств к существованию, он свободно высказывал свои идеи и не боялся бороться за справедливость. В вину ему вменялось то, что он стал одним из предводителей «всеобщей стачки портовых рабочих». Этим он подписал себе смертный приговор. С этого момента на нем стояло клеймо, и каждый день в течение более чем десяти лет он расплачивался за свой поступок.

Грузчики – это поденщики. Работы бывает то больше, то меньше, в зависимости от количества товаров и необходимости в рабочих руках. Дэна Каллена всячески обходили. Совсем его не выгнали (что вызвало бы скандал, хотя и было бы гораздо гуманнее). Бригадир вызывал его дня на два-три в неделю, не более. Это называется «дисциплинировать» или «снять стружку» с рабочего. А означает – заморить голодом. Мягче не скажешь. Десять лет такого существования разбили ему сердце, а человек с разбитым сердцем не может жить.

Он слег в своем ужасном логове, которое от его беспомощности сделалось еще ужаснее. У него не осталось ни родных, ни друзей, одинокий старик, озлобленный и разуверившийся в людях, вынужденный бороться с паразитами в каморке, с заляпанных кровью стен которой на него взирали Гарибальди, Энгельс и Дэн Бёрнс. Никто не навещал его в этих переполненных муниципальных бараках (где он не завел никаких знакомств), и он был оставлен гнить заживо.

Но с далеких окраин Ист-Энда пришли к нему сапожник с сыном, единственные его друзья. Они убрали комнату, принесли из дома чистое белье. Вытащили из-под него серо-черные от грязи простыни. И привели сиделку из Олдгейтского благотворительного общества.

Она умыла его, перетряхнула постель и стала с ним беседовать. А разговаривать с ним было весьма интересно, пока он не узнал, как ее зовут. Да, ее фамилия Бланк, ответила она, ничего не подозревая, и да, сэр Джордж Бланк ее брат. Тот самый Джордж Бланк? – загрохотал Дэн Каллен на своем смертном одре. Получается, сэр Джордж Бланк, поверенный управления доков Кардиффа, который больше других повинен в разгроме кардиффского профсоюза портовых рабочих, ее родственник? И она его сестра? Тут Дэн Каллен сел на своем жутком лежбище и обрушил анафему на нее и весь ее род; и она убежала и больше не вернулась, потрясенная неблагодарностью бедняков.

От водянки у Дэна Каллена распухли ноги. Целыми днями он сидел на краю постели (чтобы выгнать воду из тела), ноги на голом полу, на коленях тонкое одеяло, на плечах старое пальто. Миссионер принес ему бумажные тапки, цена которым 4 пенса (я их видел), и предложил прочитать штук пятьдесят молитв за спасение его, Дэна Каллена, души. Но Дэн Каллен был из тех, кто не любит, когда им лезут в душу. И не собирался позволять какому-нибудь Тому, Дику или Гарри копаться в ней за четырехпенсовые тапки. Он вежливо попросил миссионера открыть окно, чтобы он мог их вышвырнуть. И миссионер ушел и больше не вернулся, столь же потрясенный неблагодарностью бедняков.

Старый сапожник – настоящий герой, хотя его подвиги нигде не описаны и никем не воспеты, тайно отправился в главную контору большой фруктовой компании, где Дэн Каллен трудился как поденный рабочий более тридцати лет. Вся система была построена так, что львиную долю работы выполняли именно поденщики. Сапожник рассказал им о бедственном положении их бывшего рабочего: старый, больной, умирающий, без помощи и без средств; сапожник напомнил, что Дэн Каллен проработал у них тридцать лет, и попросил хоть что-то для него сделать.

– Понимаете ли, – ответил управляющий, который прекрасно помнил Дэна Каллена, так что ему и в бухгалтерских книгах не пришлось справляться, – у нас есть правило не оказывать помощи поденным рабочим, так что сделать мы ничего не можем.

Они так палец о палец и не ударили, даже не подписали прошения о том, чтобы поместить Дэна Каллена в больницу. А попасть в больницу в городе Лондоне не так-то просто. Например, чтобы лечь в Хэмстедский госпиталь, даже после того, как пройдешь всех врачей, придется ждать не меньше четырех месяцев, столько желающих в списках. В конце концов сапожник устроил друга в Уайтчапелскую лечебницу, где часто его навещал. Там он обнаружил, что Дэн Каллен поддался общему настроению и уверился в том, что его, как безнадежного больного, хотят поскорее извести. Согласитесь, такое заключение кажется вполне обоснованным и логичным для старого сломленного человека, которого безжалостно дисциплинировали и муштровали в течение десяти лет. Когда его, страдающего болезнью Брайта, заставляли пропотеть, чтобы согнать жир с почек, Дэн Каллен заявлял, что его хотят поскорее сжить со свету, ведь болезнь Брайта – это разрушение почек, а значит, нет в них никакого жира, который следует сгонять, и все это сплошное вранье. Доктор так рассердился, что не подходил к нему целых девять дней.

Затем его кровать поставили под наклоном, чтобы ноги были приподняты. На теле тоже появились признаки водянки, и Дэн Каллен заявил, что врач намеренно перегоняет воду из ног в туловище, чтобы поскорее его прикончить. Он настоял на выписке, хотя его и уверяли, что он отдаст Богу душу прямо на лестнице, однако он, полумертвый, сумел дотащиться до мастерской сапожника. Сейчас, когда я пишу эти строки, он умирает в Темперанском госпитале, куда верный друг-сапожник сумел устроить его, чуть ли не сдвинув для этого небо и землю.

Несчастный Дэн Каллен! Джуд Незаметный[16], тянувшийся к знаниям, который днем трудился, напрягая мускулы, а ночи посвящал учению, у которого была мечта и который отважно сражался за Дело; патриот, поборник человеческой свободы, бесстрашный борец, в конце жизни не сумевший подняться над обстоятельствами, которые душили и давили со всех сторон, ставший циником и пессимистом перед смертью на нищенской койке в палате для неимущих. «Ибо что есть трагедия, если не человек, который мог стать мудрецом, но умер, так и не став им».

Глава XIV

Хмель и сборщики

Поскольку трудовой народ отторгли от земли, теперь в пору сбора урожая сельскохозяйственные области во всем цивилизованном мире зависят от городов. И когда созревшие плоды земли уже готовы вот-вот погибнуть, городских бродяг, которых оторвали от корней, призывают вернуться. Но в Англии они возвращаются не как блудные сыновья, а как изгои, по-прежнему отверженные парии, а их собратья, живущие в деревнях, бросают подозрительные взгляды и всячески глумятся над бедолагами-работниками, которым приходится ночевать в тюрьмах и ночлежках, а то и вовсе под забором и перебиваться бог знает как.

Известно, что в одном только Кенте требуется 80 тысяч бродяг, чтобы собрать хмель. И они с готовностью являются, послушные зову не только желудка, но и сердца, в котором еще теплится тяга к приключениям. Трущобы, притоны и гетто извергают свое содержимое, но при этом не становятся меньше. А городская беднота наводняет сельскую местность, словно полчища упырей, и никто там не рад им. Они чужаки. Низкорослые, сгорбленные, идут они по большим дорогам и проселкам, напоминая какой-то зловредный подземный народ. Само их присутствие, сам факт их существования являются оскорблением для яркого солнца, всего, что зеленеет и растет. Омытые дождем, тянущиеся ввысь деревья словно стыдят их за уродство, своей порочностью эти пришельцы оскверняют девственно-чистую природу.

Полагаете, что я слишком сгустил краски? Это как посмотреть. Для тех, кто привык все в жизни мерить акциями и купонами, конечно. Но те, кто привык главным мерилом жизни считать человечность, согласятся со мной. Все это скопище убожества и запредельной нищеты существует ради того, чтобы какой-нибудь миллионер-пивовар построил себе дворец в Вест-Энде, наслаждался представлениями в раззолоченных лондонских театрах, водил дружбу со всякими сэрами и пэрами и выхлопотал у короля рыцарское звание. Это он-то заслужил, прости господи, рыцарские шпоры? В старые времена рослые белокурые бестии добывали славу в битвах, несясь на скакунах в первых рядах и разрубая врага пополам. В конце концов, лучше разрубить сильного воина одним стремительным ударом звонкой стали, чем превращать его и его потомков в скотов путем искусных политических и экономических манипуляций.

Но вернемся к хмелю. Здесь отторжение трудящихся от почвы сказывается столь же сильно, как и в любой другой отрасли сельского хозяйства в Англии. И хотя производство пива неуклонно растет, выращивание хмеля столь же неуклонно снижается. Если в 1835 году посевы хмеля занимали 71 327 акров, то сегодня лишь 48 024 акра, а только за прошлый год сократились еще на 3103 акра.

В этом году, даже с этих небольших площадей, собрали меньше, чем рассчитывали, из-за плохого лета и всяческих ненастий. Неурожай сказался как на владельцах хмельников, так и на сборщиках. Владельцам пришлось отказаться от кое-каких жизненных благ, а сборщикам урезать свой рацион, который и в хорошие-то годы был довольно скудным. В последние недели в лондонских газетах стали появляться заголовки, подобные этому: «БРОДЯГ ТОЛПЫ, А ХМЕЛЬ НЕ УРОДИЛСЯ И К ТОМУ ЖЕ ЕЩЕ НЕ СОЗРЕЛ».

А затем следовали бесчисленные суждения приблизительно такого содержания:

«Из окрестностей хмельников поступают неутешительные новости. Два последних солнечных дня побудили многие сотни сборщиков отправиться в Кент, и теперь им придется ждать, когда созреет урожай. Число бездомных в работных домах Дувра утроилось по сравнению с этим же периодом прошлого года, и в других городах из-за позднего созревания хмеля увеличилось количество поденщиков».

В довершение всех несчастий, когда урожай все-таки начали убирать, на сборщиков обрушилась ужасающая буря с ветром, дождем и градом. Хмель сорвало с опор и прибило к земле. А сборщики, искавшие укрытия от града в палатках и шалашах в низине, едва не утонули. После ненастья они имели самый жалкий вид, их положение было еще безнадежнее, чем раньше, ведь как бы ни был плох урожай, его уничтожение лишало их возможности заработать несколько пенсов, и единственное, что оставалось тысячам этих бедолаг, так это тащиться обратно в Лондон ни с чем.

– Мы не метельщики улиц, – говорили они, отворачиваясь от земли, по щиколотку засыпанной хмелем.

Те, кто остался собирать хмель с полуголых стеблей, гневно роптали на то, что им платили всего шиллинг за семь бушелей – как и в урожайные годы, когда хмель отличный, но в плохие годы владельцы не могут позволить себе поднять плату.

Я побывал в Тестоне и Восточном и Западном Фарлее вскоре после обрушившегося на эти края ненастья, я слышал стенания сборщиков и видел гниющий на земле хмель. В теплицах Бархэм-Корта градом разбило тридцать тысяч стекол, а персики, сливы, груши, яблоки и листовая свекла превратились в месиво.

Конечно, для владельцев в этом не было ничего хорошего, но даже самые пострадавшие ни разу не остались из-за этого без обеда. Однако именно о них в газетах писали с набольшим сочувствием: «Мистер Герберт Л. недополучил 8000 тысяч фунтов прибыли»; «Мистер Ф., известный пивовар, арендующий всю землю в этом приходе, потерял 10 000 фунтов», «Мистер Л., пивовар из Уотерингбери, брат мистера Герберта Л., также понес большие потери». А вот убытки сборщиков никто не подсчитывал. И тем не менее я возьму на себя смелость заявить, что четырехкратный прием пищи, которого лишился хронически недоедающий Уильям Баглс, и вечно недоедающая миссис Баглс, и вечно недоедающие дети четы Баглсов, – бо́льшая трагедия, чем 10 000 фунтов, потерянных мистером Ф. И кроме того, трагедию недоедающего Уильяма Баглса следует умножить на тысячу, а неудачу мистера Ф. разве что на пять.

Чтобы посмотреть, как живется и работается таким, как Уильям Баглс, я облачился в одежду моряка и решил попытать счастья на сборе хмеля. Компанию мне составил молодой сапожник по имени Берт из лондонского Ист-Энда, который поддался тяге к приключениям и отправился со мной. По моему совету он надел худшие свои обноски и все время, пока мы шли по Лондонской дороге от Мейдстона, волновался, что из-за его лохмотьев мы не получим работы.

Его беспокойство можно было понять. Когда мы зашли в трактир, хозяин опасливо поглядывал на нас и сделался чуть любезнее, только когда он увидел, что у нас есть деньги. Местные жители, встречавшиеся нам по дороге, подозрительно косились на нас, а лондонские гуляки, проносившиеся мимо в экипажах, отпускали в наш адрес шуточки и оскорбления. Но когда мы миновали Мейдстон, мой приятель обнаружил, что мы одеты совсем не хуже обычных сборщиков хмеля, а то и лучше. Некоторые встречавшиеся нам люди были одеты просто в удивительные лохмотья.

– Что, наступил отлив? – крикнула цыганистого вида женщина своим товаркам, когда мы проходили мимо длинного ряда корзин, в которые сборщики бросали хмель.

– Дошло? – шепотом спросил Берт. – Это она на твой счет проехалась.

Я кивнул. И должен признать, что попала она в точку. Когда наступает отлив, лодки оставляют на берегу и моряки не выходят в море. Моя матросская куртка и мое присутствие в сельской местности говорили о том, что я моряк без корабля, вынужденный остаться на берегу, – иными словами, крепко севший на мель.

– Можешь дать нам работу, начальник? – спросил Берт у смотрителя, пожилого человека с добродушным лицом, который явно был очень занят.

Его «нет» прозвучало весьма решительно, но Берт не отступался и продолжал ходить за ним по пятам, я же следовал за приятелем, и так мы обошли чуть ли не все поле. То ли смотритель принял нашу настойчивость за необыкновенное трудолюбие, то ли на него подействовал наш оборванный вид и жалостливая история о наших злоключениях, но в итоге он смягчился и нашел для нас одну свободную корзину: ее, как я выяснил, оставили двое других мужчин, поскольку поняли, что не могут здесь даже прокормиться.

– И предупреждаю, никаких глупостей, – предостерег нас смотритель, оставляя нас работать среди женщин.

Был субботний полдень, и мы знали, что рабочий день скоро закончится, так что мы честно принялись за дело, желая выяснить, удастся ли нам заработать хотя бы на еду. Работа была легкой, на самом деле скорее женской, чем мужской. Мы сели на края корзины между опор с хмелем, а работник скидывал нам длинные ароматные стебли. Через час мы освоили эту науку. Как только пальцы привыкли на ощупь отличать шишечки от листьев и обрывать за раз по полдюжины цветков, учиться больше было нечему.

Работали мы проворно и не уступали в этом деле женщинам, хотя их корзины наполнялись быстрее, поскольку роящаяся вокруг детвора обрывала хмель обеими руками, почти не отставая от взрослых.

– Не обрывайте все дочиста, так не принято, – предупредила нас одна из женщин, и мы поблагодарили ее за совет.

Полдень остался далеко позади, и нам стало ясно, что мужчине тут на жизнь не заработать. Женщины могут собрать не меньше мужчин, а дети почти не отстают от женщин, так что мужчине не угнаться за женщиной с полудюжиной ребятишек. Они работают артелью и получают как артель за совместный труд.

– Доложу тебе, что я зверски проголодался, – сказал я Берту, поскольку мы не обедали.

– Я сам уже готов есть хмель, черт его дери, – ответил он.

И оба мы сокрушались, что не наплодили ребятни, которая могла бы нам помочь сегодня. Так мы коротали время, развлекая соседок своей болтовней. Мы даже завоевали симпатию деревенского парнишки, скидывавшего нам стебли, и он время от времени подбрасывал пригоршню цветков в нашу корзину, поскольку в его обязанности входило подбирать цветки, упавшие со снимаемых с опор стеблей.

От него-то мы и узнали, сколько сможем получить на руки: он объяснил нам, что, хотя платят шиллинг за семь бушелей, на руки выдают шиллинг за двенадцать бушелей. Это значит, что плату за каждые пять бушелей удерживают, таким способом владелец хмельника заставляет работников оставаться до конца уборки, независимо от того, хороший урожай или плохой, и особенно когда плохой.

Во всяком случае, сидеть здесь на ярком солнышке было приятно, золотая пыльца осыпала нам руки, острый аромат хмеля бил в ноздри, и тут я подумал о шумных городах, откуда пришли все эти люди. Бедные бродяги! Бедный подзаборный люд! Даже в них просыпается тяга к земле и смутная тоска по корням, от которых их оторвали, по свободной жизни на вольном воздухе, по ветру, дождю и солнцу, не оскверненным городским смрадом. Как море зовет моряка, так зовет их земля; и где-то в глубине их недоразвитых и распадающихся тел сохраняются, как ни удивительно, крестьянские воспоминания об их далеких предках, живших еще до возникновения городов. Они интуитивно радуются запахам земли, видам и звукам, запечатленным у них в крови, хотя сама память уже утратила эти воспоминания.

– Кончился хмель, – пожаловался Берт.

Было пять часов, и стебли нам больше не сбрасывали. Нужно было еще привести все в порядок, поскольку в воскресенье никто не работал. Целый час мы вынуждены были бездельничать в ожидании учетчиков, ноги наши застыли от холода, который опустился, как только закатилось солнце. Две женщины и полдюжины ребятишек, работавшие рядом с нами, собрали девять бушелей, так что наши пять оказались вовсе не таким плохим результатом, ведь детям было от девяти до четырнадцати.

Пять бушелей! Двое мужчин за три с половиной часа заработали 8,5 пенса, или 17 центов. По 4,25 пенса на каждого! чуть больше пенса в час! Но из них на руки нам выдали только 5 центов из этой суммы, хотя счетовод за неимением сдачи вручил нам шестипенсовик. Все мольбы были тщетны, история о наших злоключениях не тронула его сердце. Он громогласно объявил, что мы и так получили на пенс больше, чем нам причитается, и двинулся дальше.

Представим, что мы те, за кого себя выдавали, а именно бедолаги, оказавшиеся без денег и крова, – и вот каково наше положение: надвигается ночь, мы еще не ужинали и даже не обедали, на двоих у нас 6 пенсов. Я был так голоден, что запросто проел бы три шестипенсовика, да и Берт тоже. Одно было ясно: истратив 6 пенсов, мы наполним наши желудки на 16,6 процента, и при этом они останутся на 83,4 процента пустыми. Опять оставшись без гроша, мы сможем выспаться под забором, что было бы вовсе не так плохо, если бы к голоду не прибавлялся еще и холод. Но завтра будет воскресенье, и значит, никакой работы мы не получим, а наши глупые желудки вовсе не желают принимать во внимание это обстоятельство. И на этом месте опять проблема: как наскрести денег на три приема пищи в воскресенье и на два в понедельник (поскольку в следующий раз заплатят нам только в понедельник вечером).

Мы знали, что работные дома переполнены, а если мы будем просить подаяния у фермеров или сельских жителей, высока вероятность загреметь в тюрьму на четырнадцать суток. И что же нам делать? Мы в отчаянии посмотрели друг на друга…

Да нет же, отчаяния не было и в помине. Мы радостно возблагодарили Бога за то, что мы не такие же, как прочие люди, и особенно не такие, как сборщики хмеля, и бодро зашагали по дороге к Мейдстону, позвякивая в карманах серебряными монетками, которые мы прихватили из Лондона.

Глава XV

Хозяйка морей

Я и представить себе не мог, что встречу Хозяйку Морей в самом сердце Кента, но именно там я ее и нашел, на захудалой улочке в бедном районе Мейдстона. В окне ее дома не было объявления о сдаче комнат, и пришлось уговаривать ее разрешить мне переночевать в гостиной. Вечером я спустился в полуподвальный этаж, где помещалась кухня, чтобы побеседовать со старушкой и ее мужем Томасом Магриджем.

И пока мы разговаривали, все тонкости и сложности нашей грандиозной механистической цивилизации куда-то улетучились. Я словно проник сквозь кожу и плоть, добравшись до самой ее обнаженной души и до самой сущности замечательного английского характера, который воплощали Томас Магридж и его старая жена. Я обнаружил в них и жажду странствий, манившую сынов Альбиона на край света, и невероятную неуступчивость, толкавшую англичан на шальные стычки и сумасбродные войны, и упрямство, которое слепо вело их к имперскому величию; а также я нашел колоссальное, непостижимое терпение народа, которое позволило ему нести это тяжкое бремя, безропотно трудиться долгие тяжелые годы и покорно отправлять лучших своих сыновей во все концы света, чтобы завоевывать и покорять.

Томас Магридж – семидесятиоднолетний старичок. Из-за небольшого роста в свое время его не взяли в солдаты. Он остался дома и все годы трудился. Первые его воспоминания были связаны с работой. В жизни он не знал ничего, кроме работы. И в семьдесят один год он все еще работал. Каждое утро первая песня жаворонка застает его в поле, ведь он поденщик с самого раннего детства. Миссис Магридж исполнилось семьдесят три. С семи лет она трудилась в поле, вначале наравне с мальчишками, а потом и с мужчинами. Она продолжает трудиться и по сей день: дом ее сияет чистотой, она стирает, варит и печет, а с моим появлением готовила для меня и заставляла меня краснеть, по утрам убирая мою постель. За более чем шесть десятков лет каждодневного труда они ничего не скопили, и впереди их не ждало ничего, кроме работы. И они были этим вполне довольны. Иного существования они и не мыслили.

Они ведут простую жизнь. Желаний у них немного – пинта пива в конце дня в полуподвальной кухне, еженедельная газета, которую они прилежно читают семь вечеров подряд, и беседа, такая же неспешная и однообразная, как пережевывание жвачки. С гравюры на стене на них смотрит хрупкая ангелоподобная девушка, под изображением подпись: «Наша будущая королева». А с раскрашенной литографии рядом взирает дородная пожилая леди, а внизу выведены слова: «Бриллиантовый юбилей нашей королевы».

– Сладок хлеб, заработанный в поте лица, – изрекла миссис Магридж, когда я сказал, что им, возможно, пора и отдохнуть.

– Нет, никакая помощь нам не нужна, – сказал Томас Магридж, отвечая на мой вопрос, помогают ли им дети.

– Будем работать, и я, и мать, пока не отдадим Богу душу, – добавил он, и миссис Магридж кивнула, с готовностью соглашаясь.

Пятнадцать детей произвела она на свет, и все они разъехались или умерли. Их «малышка», правда, живет в Мейдстоне, и ей двадцать семь. Дети обзавелись семьями, а значит, и своих забот у них полон рот, как и у их отцов и матерей до них.

Где дети? А где их только нет. Лиззи в Австралии; Мэри в Буэнос-Айресе, Полл в Нью-Йорке, Джо умер в Индии, – и так они перебирали имена живых и мертвых, солдат, моряков, жен колонистов, чтобы удовлетворить любопытство гостя, сидящего в их кухне.

Они достали фотокарточку, с которой на меня смотрел паренек в солдатской форме.

– И который это из ваших сыновей? – спросил я.

Тут они оба весело рассмеялись. Сын! Нет же, внук, только что вернулся из Индии, и теперь он королевский горнист. Его брат служит в том же полку. Так оно и повелось: сыновья и дочери, внуки и внучки – все они странствуют по свету и строят империю, а старики остаются дома и тоже трудятся на благо империи.

Так вот: Хозяйка Морей живетУ Северных Ворот,Неприкаянных нянчит она бродягИ в океаны шлет.Иные тонут в открытых морях,Иные у скал нагих,Доходит печальная весть до нее,И она посылает других[17].

Но ныне Хозяйка Морей уже почти бесплодна. Ее утроба иссякла, а население планеты увеличилось. Жены ее сыновей могут продолжить род, но ее роль сыграна. Сыны Англии ныне стали жителями Австралии, Африки, Америки. Англия так долго посылала «лучших своих детей», а тех, кто не уезжал, так безжалостно уничтожала, что ей осталось лишь, коротая долгие ночи, любоваться портретами своих монархов на стене.

Моряки британского торгового флота повывелись, среди них уже не найти тех морских волков, которые сражались с Нельсоном в Трафальгарской битве и на Ниле. На торговые суда набирают в основном иностранцев, хотя командуют ими по-прежнему британские офицеры, всегда стремившиеся загребать жар руками иноземцев. В Южной Африке покоренный народ учит островитян, как надо воевать, командиры тем временем допускают серьезные ошибки и совершают глупость за глупостью, так что гуляния для городской бедноты по случаю снятия осады с Мафекинга кажутся просто издевкой, а в это самое время военное министерство снижает требования для новобранцев.

По-другому и быть не могло. Даже самому самодовольному британцу не стоит рассчитывать, что можно без конца тянуть соки из народа и морить его голодом. Среднестатистическая миссис Томас Магридж, вынужденная перебраться в город, сможет родить только слабое и больное потомство, которое еще и не сумеет прокормить. Сила англоговорящей нации сегодня – не перенаселенный маленький остров, а Новый Свет за океаном, тот самый, где теперь живут сыновья и дочери миссис Томас Магридж. Хозяйка Морей у Северных Ворот уже сыграла свою роль в мировой истории, хотя еще и не поняла этого. Пора ей на покой, пора дать отдых усталому лону, и если ее минует ночлежка или работный дом, то это потому, что она вырастила детей, которые будут ей опорой в немощной старости.

Глава XVI

Собственность против личности

В цивилизации откровенно материалистической, основанной на собственности, а не на духовности, собственность обязательно возьмет верх, и посягательства на собственность будут караться строже, чем преступления против личности. Жестоко избить жену и переломать ей ребра – вполне рядовое правонарушение по сравнению с ночевкой под открытым небом, когда нечем заплатить за койку в ночлежке. Паренек, укравший несколько груш у богатой железнодорожной корпорации, представляет куда большую угрозу для общества, нежели негодяй, ни с того ни с сего напавший на семидесятилетнего старика. А молодая девушка, солгавшая, что работает, для того чтобы иметь возможность снять комнату, настолько опасная преступница, что, если ее и таких, как она, не покарать по всей строгости закона, вся система частной собственности немедленно рассыплется. Вот если бы эта барышня бесстыдно фланировала по Пикадилли и Стрэнду после полуночи, полиция ею даже не заинтересовалась бы, и уж тогда-то она сумела бы заплатить за квартиру.

Все приведенные ниже показательные случаи взяты из отчетов полицейских судов всего за одну неделю:

«Полицейский суд Уиднеса. Судьи Госсадж и Неил. Томас Линч обвинялся в том, что, находясь в состоянии опьянения, нарушил общественный порядок и напал на констебля. Обвиняемый освободил из-под стражи женщину, ударил констебля и бросал в него камни. Штраф по первому обвинению 3 шиллинга 6 пенсов, по второму – 10 шиллингов, а также судебные издержки.

Полицейский суд Куинз-парка, Глазго. Судья Бейли Норман Томпсон. Джон Кейн признал себя виновным в избиении жены. У него уже имеется пять судимостей. Штраф 2 фунта 2 шиллинга.

Малые сессии графства Таунтон. Джон Паинтер, рослый крепкий парень, назвавшийся чернорабочим, обвинялся в избиении жены. У женщины два сильных кровоподтека под глазами и сильно распухшее лицо. Оштрафован на 1 фунт 8 шиллингов, включая судебные издержки, взята подписка о том, что впредь он не будет нарушать общественный порядок.

Полицейский суд Уиднеса. Ричард Бествик и Джордж Хант обвинялись в том, что вторглись в частные владения, преследуя дичь. Хант оштрафован на 1 фунт и судебные издержки, Бествик – на 2 фунта и судебные издержки. Ввиду невозможности уплаты штраф заменен одним месяцем тюремного заключения.

Полицейский суд Шэфтсбери. Дело слушал мэр (мистер А. Т. Карпентер). Томас Бэйкер обвинялся в том, что спал под открытым небом. Четырнадцать суток.

Центральный полицейский суд Глазго. Судья Бейли Данлоп. Эдуард Моррисон, подросток, осужден за кражу пятнадцати груш из грузового вагона на железнодорожной станции. Семь суток.

Полицейский суд Донкастера. Судьи: Кларк и другие магистраты. Джеймс Мак-Гоуан обвинялся на основании Закона против браконьерства в том, что у него обнаружены браконьерские силки, а также кролики. Штраф 2 фунта и судебные издержки или месяц тюрьмы.

Суд шерифа графства Данфермлайн. Шериф Джиллеспи. Шахтер Джон Янг признал себя виновным в избиении Александра Сторрара, которого он бил кулаками по голове и туловищу, повалив на землю, а затем ударил опорной балкой. Штраф 1 фунт.

Полицейский суд Кёркалди. Судья Бейли Дишарт. Саймон Уокер признал себя виновным в избиении мужчины, которого он ударил и повалил на землю. Нападение было неспровоцированным, и, по мнению судьи, обвиняемый представляет серьезную опасность для общества. Штраф 30 шиллингов.

Полицейский суд Мэнсфилда. Судьи: мэр, а также господа Ф. Дж. Тёрнер, Дж. Уитакер, Ф. Тидсбери, И. Холмс и доктор Р. Несбитт. Джозеф Джэксон обвинялся в избиении Чарльза Нанна. Без всякого повода обвиняемый нанес истцу жестокий удар в лицо, повалил на землю и наносил ногами удары по голове. Нанн потерял сознание и после этого в течение двух недель проходил лечение. Штраф 21 шиллинг.

Суд шерифа Перта. Шериф Сим. Дэвид Митчелл обвинялся в браконьерстве. До этого дважды судим, последний раз три года назад. Шерифа просили о снисхождении к Митчеллу, которому исполнилось шестьдесят два года и который не оказал никакого сопротивления егерю. Четыре месяца.

Суд шерифа округа Данди. Судья заместитель шерифа преподобный Р. К. Уолкер. Джон Мюррэй, Дональд Крэйг и Джеймс Паркес обвинялись в браконьерстве. Крэйг и Паркес приговорены к штрафу в 1 фунт каждый или к четырнадцати суткам тюрьмы, Мюррэй – к штрафу в 5 фунтов или к одному месяцу тюрьмы.

Полицейский суд Рединга. Судьи: господа У. Б. Монк, Ф. Б. Парфит, Х. М. Уоллис и Дж. Джиллэгэн. Альфред Мастерс, шестнадцати лет, обвинялся в том, что спал на пустыре и не имеет средств к существованию, которые он мог бы предъявить. Семь суток.

Малые сессии Солсбери. Судьи: мэр, господа К. Хоскинс, Дж. Фулфорд, И. Александер и У. Марлоу. Джеймс Мур обвинялся в краже пары сапог со двора магазина. Двадцать одни сутки.

Полицейский суд Хорнкасла. Судьи: преподобный У. П. Массингберд, преподобный Дж. Грэхэм и мистер Н. Лукас Кэлкрафт. Джордж Брэкенбери, молодой рабочий, жестоко избил Джеймса Сарджента Фостера семидесяти лет. По единодушному заключению магистратов, нападение не было ничем спровоцировано. Оштрафован на 1 фунт 5 шиллингов 6 пенсов и судебные издержки.

Малые сессии Уорксопа. Судьи: господа Ф. Дж. С. Фолджамб, Р. Эддисон и С. Смит. Джон Присли обвинялся в избиении преподобного Лесли Грэхэма. Ответчик, находясь в состоянии опьянения, толкал перед собой коляску, которая попала под колеса повозки, в результате чего коляска перевернулась и из нее выпал ребенок. Повозка переехала коляску, но ребенок не пострадал. После этого ответчик напал на возчика, а затем и на истца, который укорил его за дурное поведение. Из-за полученных травм истец вынужден был обратиться к врачу. Штраф 40 шиллингов и судебные издержки.

Полицейский суд Ротергэма, Уэст-Райдинг. Судьи: господа К. Райт, Г. Пью и полковник Стодарт. Бенджамин Стори, Томас Браммер и Сэмюэль Уилкок обвинялись в браконьерстве. Все трое приговорены к месяцу тюрьмы.

Полицейский суд графства Саутгемптон. Судьи: адмирал Дж. К. Роули, мистер Х. Х. Калм-Сеймур и другие магистраты. Генри Торрингтон обвинялся в том, что спал на улице. Семь суток.

Полицейский суд Экингтона. Судьи: майор Л. Б. Боуден, господа Р. Эйр, Х. А. Фоулер и доктор Курт. Джозеф Уоттс обвинялся в краже девяти кустов папоротника из сада. Один месяц.

Малые сессии Рипли. Судьи: господа Дж. Б. Уилер, У. Д. Бембридж и М. Хупер. Винсент Аллен и Джордж Холл обвинялись на основании Закона против браконьерства в том, что похитили множество кроликов, а Джон Спэрхэм обвинялся в пособничестве. Холл и Спэрхэм оштрафованы на 1 фунт 17 шиллингов 4 пенса, Аллен – на 2 фунта 17 шиллингов 4 пенса, включая судебные издержки; первые заключены под стражу на четырнадцать суток, последний – на один месяц ввиду неплатежеспособности.

Юго-западный полицейский суд, Лондон. Судья мистер Роуз. Джон Пробин обвинялся в нанесении констеблю тяжких телесных повреждений. Подсудимый избивал свою жену и ударил другую женщину, укорявшую его за жестокость. Констебль пытался убедить Пробина идти домой, но подсудимый набросился на него, повалил на землю и нанес удар по лицу, а затем принялся избивать лежащего и пытался его задушить. В конце подсудимый намеренно ударил полицейского в чувствительное место, причинив увечье, которое еще долго не позволит ему вернуться на службу. Шесть недель.

Полицейский суд Ламбета, Лондон. Судья мистер Хопкинс. „Малышка“ Стюарт, девятнадцати лет, назвавшаяся хористкой, обвинялась в том, что обманом сняла комнату в пансионе за 5 шиллингов, намереваясь причинить ущерб Эмме Брэйзер. Эмма Брэйзер, истец, хозяйка пансиона на Атвелл-роуд, показала, что подсудимая сняла комнату, солгав, что служит в театре Краун. После того как подсудимая прожила в ее доме два или три дня, миссис Брэйзер навела справки и выяснила, что девушка обманула ее, истица обратилась в полицию. Подсудимая утверждала, что непременно работала бы, если бы не проблемы со здоровьем. Приговорена к шести неделям тяжелых работ».

Глава XVII

Непригодность

Я остановился на минутку, чтобы послушать спор на Майл-Энд-Уэст. Был вечер, спорили рабочие, лучшие представители своего класса. Они обступили одного из своих товарищей, мужчину лет тридцати с приятным лицом, и возбужденно наседали на него с вопросами.

– А как насчет проходимцев-иммигрантов? – спрашивал один из них. – Эти евреи из Уайтчапела просто перекрывают нам кислород.

– Это не их вина, – был ответ. – Они такие же, как и мы, и тоже хотят жить. Нельзя винить человека, который продает свой труд дешевле и занимает твое место.

– А что будет с нашими женами и детьми? – не унимался его собеседник.

– Вот тебе раз! – последовал ответ. – А как же его жена и дети? О них он беспокоится больше, чем о твоих, и не может смотреть, как они голодают. Так что соглашается работать за гроши, и ты вылетаешь. Но его-то, бедолагу, что толку винить в этом. Он этого изменить не может. Плата всегда опускается, когда два человека претендуют на одно место. Виновата конкуренция, а не человек, который идет на уступки.

– Но оплата труда не понижается там, где есть профсоюз, – последовало возражение.

– Тут ты попал в точку. Профсоюзы держат конкуренцию под контролем, но в тех сферах, где их нет, ситуация становится еще тяжелее. Вот туда-то и устремляется дешевая рабочая сила из Уайтчапела. Они ничего толком не умеют, профсоюза у них нет, вот и перекрывают кислород друг другу, да и нам заодно, если мы не принадлежим к сильному профсоюзу.

Не вдаваясь глубоко в суть вопроса, этот рабочий на Майл-Энд-Уэст вывел заключение, что два человека, претендующие на одну и ту же работу, и есть причина снижения заработка. Если бы он копнул глубже, то понял бы, что даже профсоюз, состоящий, скажем, из двадцати тысяч сильных рабочих, не удержал бы планку заработной платы, найдись на эти места двадцать тысяч безработных. Этому ныне есть прекрасное подтверждение, поскольку из Южной Африки возвращаются демобилизованные солдаты. Они десятками тысяч вливаются в армию отчаявшихся безработных. Оплата труда снижается по всей стране, вызывая забастовки и стачки, которые только играют на руку безработным, готовым с радостью подобрать инструменты, брошенные бастующими.

Потогонная система, нищенская оплата труда, армии безработных и толпы бездомных – это неизбежные следствия того, что претендентов на рабочие места больше, чем этих самых рабочих мест. Мужчины и женщины, которых я встречал на улицах, в ночлежках и «жральнях» Армии спасения, идут туда вовсе не потому, что ищут «легкой жизни». Я не жалел красок, расписывая все тяготы, которые выпадают на их долю, чтобы продемонстрировать, что такое существование «легкой жизнью» никак не назовешь.

Если рассудить здраво, становится совершенно ясно, что в Англии гораздо легче работать за 20 шиллингов (5 долларов) в неделю, регулярно питаться и ночью спать в постели, чем слоняться по улицам. Бездомные бродяги страдают гораздо сильнее и выполняют более тяжелую работу за совершенно мизерное вознаграждение. Я описал, как проводят они ночи и почему в состоянии полнейшего физического изнеможения отправляются в ночлежки при работных домах, чтобы «отдохнуть». В работных домах жизнь отнюдь не легкая. Нащипать четыре фунта пакли, раздробить двенадцать центнеров камня или выполнять самую омерзительную работу за пустую похлебку и койку, которые они там получают, – это безрассудная трата сил со стороны бродяг. А со стороны властей – откровенный грабеж. Они платят за труд куда меньше, чем работодатели-капиталисты. Плата за тот же объем работы у частного нанимателя позволила бы этим людям иметь лучший ночлег, лучше питаться, пребывать в лучшем настроении и, кроме всего прочего, пользоваться большей свободой.

Как я уже говорил, посещение ночлежки – это непозволительная расточительность. И то, что это понимают и сами бродяги, ясно из того, что бездомные всячески избегают подобных заведений, пока крайняя степень физического истощения не вынуждает их искать там пристанища. Но почему? Вовсе не потому, что им неохота трудиться. Верно как раз противоположное: им совершенно неохота бродяжничать. В Соединенных Штатах бродяга – это почти всегда лодырь. Он считает, что бродяжничать легче, чем работать. Но в Англии это не так. Здесь власти сделали все возможное, чтобы отбить желание попрошайничать и бродяжничать, и весьма в этом преуспели. Бездомный знает, что 2 шиллинга в день (которые равняются всего 50 центам) обеспечат ему нормальное трехразовое питание и постель, да еще останется пара пенсов на мелкие расходы. Он охотнее заработал бы эти 2 шиллинга, чем отправился бы в благотворительное заведение, поскольку знает, что и работать пришлось бы меньше, и его не подвергали бы таким унижениям. Не делает он этого лишь потому, что рабочих рук больше, чем работы.

А когда рабочих рук больше, чем рабочих мест, запускается процесс отсеивания. В каждой отрасли промышленности менее эффективные работники отбраковываются. Будучи отбракованными из-за неэффективности, они уже не могут подняться и обречены опускаться все ниже и ниже, пока не окажутся на таком уровне промышленной структуры, где их еще можно использовать. Однако процесс неостановим, и наименее пригодные оказываются на самом дне, которое и есть бойня, где их ждет жалкий конец.

Одного взгляда на этих признанных непригодными людей, оказавшихся на дне, достаточно, чтобы убедиться, что, как правило, это развалины в умственном, физическом и моральном отношении. Исключение из этого правила составляют те, кто оказался там недавно: они просто не сумели зацепиться за место, и процесс распада еще только начинается. Важно отметить, что все силы, которые действуют на дне, разрушительные. Физически крепкий человек (оказавшийся там из-за недостатка умственных способностей) быстро растеряет свою силу и хорошую форму; человек с ясным умом (попавший туда из-за слабосилия) быстро тупеет и развращается. Смертность там очень высока, и все же смерти им приходится дожидаться слишком долго.

Бездна и бойня функционируют без перебоев. Во всей промышленной структуре происходит постоянный процесс отбора. Многие признаются неэффективными и отсеиваются. Не слишком ответственный или не желающий вкалывать изо дня в день механик будет опускаться все ниже, пока не окажется на своем месте, превратившись, скажем, в поденщика, поскольку это занятие по природе своей не имеет постоянной основы, а также почти не требует ответственности. Медлительные и неуклюжие, слабосильные и туго соображающие, а также те, кто не может похвастаться крепкими нервами, умственной и физической выносливостью должны опуститься на дно, кто-то быстро, кто-то постепенно. Если с каким-нибудь ценным работником приключается несчастный случай, он тут же становится негодным и отправляется на дно. И состарившийся рабочий, утративший прежнюю трудоспособность и смекалку, начинает жуткий безостановочный спуск, в конце которого его ждет жалкая смерть.

И на этот счет лондонская статистика приводит страшные цифры. Население Лондона составляет одну седьмую часть от всего населения Соединенного Королевства, и в Лондоне год за годом каждый четвертый взрослый умирает в благотворительных заведениях: работном доме, больнице или богадельне. Если мы примем во внимание тот факт, что состоятельным горожанам такая участь не грозит, то становится очевидно, что по крайней мере каждый третий взрослый трудящийся обречен встретить свой конец в благотворительном учреждении.

В качестве иллюстрации того, как хороший рабочий может внезапно сделаться негодным и как дальше складывается его судьба, я позволю себе привести историю Мак-Гэрри, тридцатидвухлетнего обитателя работного дома. Цитирую выдержки, приведенные в отчете профсоюза:

«Я работал на заводе Салливана в Уиднесе, который больше известен как Британский содовый химический завод. Я трудился в ангаре, и мне нужно было пересечь двор. Было десять вечера, вокруг была полная темнота. Идя по двору, я почувствовал, как что-то схватило меня за ногу и принялось ее выкручивать. Я потерял сознание и не помню, что со мною было в течение суток или двух. Вечером в воскресенье я пришел в себя и понял, что нахожусь в больнице. Я спросил медсестру, что сталось с моими ногами, и она сказала, что обе ноги ампутированы.

Во дворе работала вкопанная в землю мешалка; яма была 18 дюймов в длину, 15 в глубину и 15 в ширину. Мешалка вращалась со скоростью три оборота в минуту. Ни ограждения вокруг, ни крышки не было. После моего увечья мешалку остановили и прикрыли яму листом железа… Мне дали 25 фунтов. Но не в качестве компенсации, а как благотворительное вспомоществование. Из них я заплатил 9 фунтов за коляску, на которой могу передвигаться.

Я потерял ноги, находясь на рабочем месте. Мне платили 24 шиллинга в неделю – больше, чем другим рабочим, поскольку я выходил в любую смену. Меня вызывали и на тяжелые работы. Мистер Мэнтон, наш управляющий, несколько раз навещал меня в больнице. Когда мне стало лучше, я спросил его, не сможет ли он подыскать мне работу. Он сказал, что мне нечего тревожиться, поскольку в компании работают не жестокосердные люди, и со мной все будет в порядке при любом раскладе… Потом мистер Мэнтон перестал приходить; в последний раз он сказал, что думает попросить директоров выдать мне 50 фунтов, чтобы я мог вернуться на родину в Ирландию, где у меня есть друзья».

Бедный Мак-Гэрри! Ему платили побольше, чем другим, потому что он был энергичным, выходил в любые смены и соглашался выполнять тяжелую работу. А потом случилось несчастье, и он оказался в работном доме. Альтернатива работному дому – возвращение в Ирландию, где он до конца дней будет обузой для своих друзей. Комментарии излишни.

Необходимо понять, что пригодность зависит не от рабочего, а от спроса на труд. Если три человека претендуют на одно место, получит его самый пригодный. Двое других, какими бы умелыми они ни были, окажутся непригодными. Если Германия, Япония и Соединенные Штаты захватят весь мировой рынок железа, угля и текстиля, сотни тысяч английских рабочих в одночасье окажутся на улице. Некоторые эмигрируют, а остальные вольются в оставшиеся отрасли. Результатом станет перетряхивание всех кадров сверху донизу; и к тому моменту, когда восстановится равновесие, на дне Бездны окажутся сотни тысяч новых обитателей. Допустим иное развитие событий: условия остались прежними, и все рабочие удвоили производительность труда; следовательно, количество непригодных выросло вдвое, хотя каждый стал трудиться в два раза эффективнее, чем раньше, и во много раз эффективнее своих вполне работоспособных предшественников.

Если рабочих рук больше, чем работы, тогда все, кто остался без места, оказываются непригодными и обрекаются на медленную и мучительную гибель. Цель следующих глав – показать не только как отбраковываются и уничтожаются непригодные, но и каким образом силы индустриального общества в его нынешнем состоянии постоянно и бессмысленно плодят непригодных.

Глава XVIII

Заработная плата

Узнав, что в Лондоне проживают 1 292 737 человек, чей недельный доход составляет 21 шиллинг или менее на семью, я заинтересовался тем, как наилучшим образом потратить эту сумму и сохранить физическую форму, необходимую, чтобы трудиться. Я не рассматривал семьи из шести, семи, восьми или десяти человек. Составляя таблицу, я брал семью из пяти человек: отец, мать и трое детей. И хотя я приравнял 21 шиллинг к 5 долларам 25 центам, фактически 21 шиллинг – это около 5 долларов 11 центов.

Анализ всего одного пункта из этого списка показывает, как ничтожно мало остается при этом на прочие расходы. Хлеб – 1 доллар: если семья из пяти человек покупает хлеба на доллар на семь дней, это означает, что каждый получает в день хлеба на 2,8 цента, и если они питаются три раза в день, значит за каждым приемом пищи один человек съедает хлеба на 9,5 милля[18], меньше, чем на цент. А ведь хлеб – это основа рациона. Мяса они получают мало, а овощей и того меньше, остальные продукты покупаются в таких мизерных количествах, что не имеет смысла принимать их в расчет. С другой стороны, покупать продукты в таких малых количествах – это самый дорогой и накладный способ ведения хозяйства.

Хотя описанный выше рацион не предполагает ни излишеств, ни переедания, следует отметить, что на дополнительные расходы не остается ничего. Все 5 долларов 25 центов уходят на еду и плату за жилье. Никаких карманных денег. Если отец выпьет кружку пива, семье останется меньше средств на еду, а чем больше они будут урезать свой рацион, тем в худшей физической форме окажутся. Члены этой семьи не могут воспользоваться омнибусом или трамваем, не могут писать писем, выехать за город, сходить на грошовый водевиль, вступить в какой-нибудь клуб, не могут они позволить себе ни сладостей, ни табака, ни книг, ни газет.

Более того, если одному из детей (а в семье их трое) понадобится пара башмаков, вся семья должна на неделю вычеркнуть мясо из списка покупок. А поскольку башмаки требуются пяти парам ног, шапки – пяти головам, а еще и одежда нужна, чтобы прикрыть пять тел, раз уж существует закон, запрещающий ходить в непотребном виде, семейство вынуждено постоянно недоедать, теряя физическую форму, чтобы не замерзнуть и не угодить в тюрьму. На заметку: если из недельного дохода вычесть плату за квартиру, уголь, керосин, мыло и дрова, на еду остается 4,5 пенса в день на человека, и такую сумму невозможно урезать без того, чтобы это не сказалось на работоспособности.

Все это само по себе довольно тяжко. Но случается несчастье, муж и отец ломает ногу или шею. И уже нет ни 4,5 пенса в день на продукты, ни 9,5 милля на хлеб в каждый прием пищи, а в конце недели и 6 шиллингов, чтобы заплатить за жилье. Так что они неизбежно оказываются на улице, или в работном доме, или в какой-нибудь захудалой лачуге бог знает в какой дыре, где мать, прилагая отчаянные усилия, постарается содержать семью на те 10 шиллингов, которые ей, возможно, удастся заработать.

Поскольку в Лондоне 1 292 737 человек живут с семьей на 21 шиллинг в неделю и меньше, важно отметить, что мы рассчитали бюджет на семью из пяти человек, исходя из этой суммы. Но ведь есть семьи гораздо больше, а многие семьи не имеют и 21 шиллинга, и не все могут рассчитывать на постоянный заработок. И тогда возникает вполне закономерный вопрос: а как живут они? Ответ прост: они не живут. Они не знают, что такое жизнь. Они влачат полускотское существование, пока смерть милостиво не принесет им избавление.

Прежде чем спуститься в еще более страшные глубины, рассмотрим, например, положение девушек-телеграфисток. Перед нами опрятные свежие английские барышни, которым никак нельзя вести эту полускотскую жизнь. Иначе они не будут опрятными и свежими английскими барышнями. Поступая на службу, телеграфистка получает 11 шиллингов в неделю. Если девушка умненькая и проворная, то через пять лет она может рассчитывать на максимальную зарплату в 1 фунт. Недавно лорду Лондондерри представили список еженедельных расходов телеграфистки. Вот он:

Квартирная плата, отопление и свет – 7 шиллингов 6 пенсов

Питание дома – 3 шиллинга 6 пенсов

Питание в конторе – 4 шиллинга 6 пенсов

Проезд – 1 шиллинг 6 пенсов

Стирка белья – 1 шиллинг

Всего – 18 шиллингов

Следовательно, ничего не остается ни на одежду, ни на развлечения, ни на случай болезни. А многие девушки получают не 18 шиллингов, а 11, 12 и 14 шиллингов в неделю. Им тоже необходимо как-то одеться и развлечься, ведь

Порою мы с мужчинами жестоки,А к женщинам жестоки мы всегда![19]

На конгрессе профсоюзов, проходившем в Лондоне, профсоюз рабочих газовой отрасли предложил обратиться в парламентский комитет с законопроектом, который запрещает брать на работу детей младше пятнадцати лет. Мистер Шеклтон, член парламента, будучи представителем союза ткачей северных графств, выступил против этого предложения, защищая интересы работников текстильной промышленности, которые, по его словам, не могут прожить на то, что получают при нынешнем уровне оплаты труда, отказавшись от заработка своих детей. Представители 514 000 рабочих проголосовали против резолюции, в то время как представители 535 000 трудящихся проголосовали за. И если 514 000 выступают против запрета на труд детей младше пятнадцати лет, становится ясно, что в этой стране огромное число взрослых рабочих получают меньше того минимума, на который можно прожить.

Я разговаривал с женщинами в Уайтчапеле, которые получают меньше 1 шиллинга за двенадцатичасовой рабочий день в потогонной пошивочной мастерской, где шьют пиджаки, а также с женщинами, подшивающими брюки, которые в неделю зарабатывают «по-королевски»: 3–4 шиллинга.

Недавно достоянием общественности стал случай с работниками одного из богатых торговых домов, получавшими за шесть шестнадцатичасовых рабочих дней 6 шиллингов и стол. Человек-реклама зарабатывает 14 пенсов в день и должен как-то на них прожить. Средний недельный доход лоточников и уличных торговцев не превышает 10–12 шиллингов. Обычная зарплата разнорабочих, за исключением портовых грузчиков, составляет менее 16 шиллингов в неделю, тогда как портовые грузчики в среднем зарабатывают 8–9 шиллингов. Эти цифры взяты из отчета королевской комиссии и вполне точны.

Представьте себе пожилую женщину, сломленную и умирающую, которая содержит себя, четверых детей и платит за жилье 3 шиллинга в неделю, зарабатывая тем, что клеит спичечные коробки, получая 2,25 пенса за гросс. Двенадцать дюжин коробков за 2,25 пенса, да еще клей и нитки за свой счет! У нее не было ни одного выходного, ни по болезни, ни для отдыха или развлечения. Каждый божий день, включая воскресенья, она горбатится по четырнадцать часов. Ее дневная норма – семь гроссов, за которые ей платят 1 шиллинг 33/4 пенса. За девяносто восемь рабочих часов в неделю она делает 7066 спичечных коробков и зарабатывает 4 шиллинга и 101/4 пенса за вычетом стоимости клея и ниток.

В прошлом году мистер Томас Холмс, один известный священник при полицейском суде, получил после публикации своей статьи о положении работающих женщин следующее письмо, датированное 18 апреля 1901 года:

Сэр, простите мне мою вольность, но, прочитав то, что Вы пишете о положении бедных женщин, работающих по четырнадцать часов в день за десять шиллингов в неделю, я решила изложить свою ситуацию. Я делаю галстуки, и за неделю мне не удается заработать больше пяти шиллингов, у меня на руках тяжелобольной муж, который уже более десяти лет не может заработать ни пенни.

Представьте себе женщину, которая способна написать такое ясное, разумное и грамотное письмо, живущую вместе с мужем на 5 шиллингов в неделю! Мистер Холмс навестил ее. Ему пришлось протискиваться, чтобы попасть в комнату. Там лежал ее больной муж, там она работала дни напролет, там же готовила, ела, мылась и спала, там живая и умирающий отправляли все свои потребности. Священнику некуда было присесть, кроме постели, заваленной галстуками и шелком. У больного была последняя стадия чахотки. Он беспрерывно кашлял и отхаркивался, и женщина то и дело отрывалась от работы, чтобы за ним ухаживать. Шелковая пыль от галстуков попадала в распадающиеся легкие, а микробы из его легких – на галстуки, и это было скверно как для него, так и для торговцев и будущих владельцев галстуков.

В другой раз мистер Холмс посетил двенадцатилетнюю девочку, осужденную полицейским судом за кражу съестного. Он увидел, что она была нянькой мальчикам девяти и семи лет, причем младший был увечным. Ее овдовевшая мать шила блузки. За жилье она платила 5 шиллингов в неделю. Вот запись ее последних хозяйственных расходов: чай – 0,5 пенса; сахар – 0,5 пенса; хлеб – 0,25 пенса, маргарин – 1 пенс, керосин – 1,5 пенса и дрова – 1 пенс. Любезные изнеженные хозяюшки, только вообразите себе, каково это вести дом на такие гроши, накрывать стол на пятерых, да еще следить за тем, чтобы двенадцатилетняя нянька не стащила еду для своих братцев, а в это время, как в ночном кошмаре, все шить, шить и шить блузки, которые, словно нескончаемый конвейер, теряются где-то во мгле, выстилая дорогу к вашему нищенскому концу.

Глава XIX

Гетто

Можно ль славить наше время? Чем оправдана хвала,Если в городской клоаке гибнут души и тела?Там, в извилистых проулках, в царстве рабского труда,Женщин гонят на панели преступленье и нужда,Там людская жизнь проходит в тесноте и темноте,Там хозяин отнимает хлеб последний у детей,Там гнилая лихорадка по сырой ползет стене,И с живым в одной постели спит мертвец, окостенев[20].Теннисон

Некогда народы Европы сгоняли презираемых ими евреев в городские гетто. А сегодня господствующий класс менее насильственными, но не менее жестокими методами сгоняет презираемых, но все же необходимых ему рабочих в гетто таких масштабов и убожества, которые потрясают воображение. Весь Ист-Энд и есть это самое гетто, где не селятся богатые и власть имущие, куда не заглядывают путешественники и где два миллиона рабочих рождаются и умирают в ужасающей тесноте.

Разумеется, не все лондонские рабочие живут в Ист-Энде, но тенденция, все больше набирающая силу, именно такова. Бедные городские районы то и дело ликвидируются, и поток тех, кто лишился жилья, устремляется главным образом на восток. За последние двенадцать лет только один район, называемый «Лондон по ту сторону границы», который находится за Альдгейтом, Уайтчапелом и Майл-Эндом, разросся на 260 000 жителей, или более чем на 60 процентов. К слову, места на церковной скамье в этом районе хватит лишь каждому тридцать седьмому его жителю.

Ист-Энд часто называют городом Ужасающей Монотонности, особенно сытые и благодушно настроенные зеваки, которые привыкли судить обо всем поверхностно и бывают неприятно поражены главным образом его однообразием и убожеством. Если бы в этом заключалась главная беда Ист-Энда и если бы рабочий люд не заслуживал только красоты и разнообразия, тогда дело обстояло бы не так плохо. Но Ист-Энд заслуживает гораздо более страшного названия: его следовало бы назвать городом Вырождения.

Это не просто район, где много трущоб, как можно было бы подумать, это одна сплошная трущоба. С точки зрения самых элементарных представлений о приличиях и порядке любая из его захудалых улочек – это трущоба. И то, что вы там увидите и услышите, не годится для глаз и ушей ваших детей, а значит, ничьи дети не должны там жить, смотреть на это и слушать. Если мы с вами не хотим, чтобы наши жены жили в таких условиях, значит это не полезно ничьим женам. Потому что здесь, в Ист-Энде, повсюду царят непристойность и самые ужасающие непотребства. Тут нет места личной жизни. Дурные развращают порядочных, и все вместе растлеваются. Детская невинность – сладостна и прекрасна, но в Ист-Энде это понятие эфемерное, и вы должны в оба следить за своими детьми с колыбели, а иначе вы скоро убедитесь, что они знают о темных сторонах жизни не меньше вашего.

Если мы применим «золотое правило» к Ист-Энду, то убедимся, что жить там не следует никому. Если мы не пожелали бы своим чадам расти, развиваться и познавать жизнь в подобном месте, так, значит, ничьим детям нельзя там расти, развиваться и познавать жизнь. «Золотое правило» – принцип очень простой, а ведь больше ничего и не требуется. Политическая экономия и естественный отбор могут катиться к чертям, если они ему противоречат. То, что плохо для вас, плохо и для других людей, и рассуждать тут не о чем.

В Лондоне 300 000 человек ютятся в одной комнате всей семьей. Но еще больше семей, которые занимают две и три комнаты, но живут в них так же скученно, независимо от половой принадлежности. По закону норма на одного человека – 400 кубических футов[21]. В армейских казармах на каждого солдата приходится 600 кубических футов. Профессор Хаксли, одно время служивший санитарным инспектором в Ист-Энде, всегда настаивал на том, что каждому человеку необходимо не менее 800 кубических футов помещения, в котором при этом должна быть хорошая вентиляция. Однако в Лондоне 900 000 человек не имеют и 400 футов, предписанных законом.

Согласно утверждению мистера Бута, который много лет собирает и систематизирует данные о трудовом населении города, в Лондоне проживает 1 800 000 бедных и очень бедных. Любопытно отметить, кого он имеет в виду. Бедными он называет семьи, чей суммарный недельный доход составляет от 18 до 21 шиллинга. Очень бедные серьезно недотягивают даже до этой планки.

Рабочий класс все больше и больше изолируется их экономическими хозяевами, и этот процесс, имеющий своим следствием уплотнение и перенаселенность, ведет не столько к безнравственности, сколько к уничтожению самого понятия «нравственность». Привожу отрывок из стенограммы состоявшегося недавно заседания совета Лондонского графства, немногословный и сухой, но, если читать между строк, от него веет неизбывным ужасом:

«Мистер Брюс задал вопрос председателю Комитета народного здравоохранения, привлекали ли его внимание многочисленные случаи, свидетельствующие о серьезной перенаселенности в Ист-Энде. В Восточном Сент-Джордже муж, жена и восемь детей занимают одну маленькую комнату. В этой семье пятеро дочерей в возрасте двадцати, семнадцати, восьми, четырех лет и грудной младенец, а также три сына – пятнадцати, тринадцати и двенадцати лет. В Уайтчапеле муж, жена, три их дочери (шестнадцати, восьми и четырех лет), а также два сына (десяти и двенадцати лет) живут в еще меньшей комнате. В районе Бетнал-Грин муж и жена, их четверо сыновей в возрасте двадцати трех, двадцати одного, девятнадцати и шестнадцати лет и две дочери, четырнадцати и семи лет, также проживают в одной комнате. Он спросил, не входит ли в обязанности местных властей не допускать случаев такой серьезной скученности».

Но с 900 000 человек, которые живут, нарушая прописанные в законе нормы, у властей и так забот полон рот. Стоит расселить какой-нибудь муравейник, как его обитатели устремляются в другую дыру, а поскольку скарб свой они перевозят ночью на ручной тележке (все их пожитки и спящие дети умещаются в одну-единственную тележку), то проследить за их перемещением невозможно. Если бы закон о народном здравоохранении от 1891 года внезапно был приведен в исполнение, 900 000 человек получили бы предписания покинуть свои дома и отправляться на улицу, и необходимо было бы построить 500 000 комнат, прежде чем снова заселить людей на законных основаниях.

Убогие улицы снаружи кажутся только убогими, но в стенах их домов вы найдете грязь, нищету и трагедии. И хотя, возможно, читать о подобных трагедиях омерзительно, гораздо более омерзителен тот факт, что они имеют место быть.

На Девоншир-Плейс в районе Лиссон-Гроув недавно умерла семидесятипятилетняя старуха. В ходе расследования судмедэксперт заявил, что в комнате было обнаружено лишь старое тряпье, сплошь покрытое паразитами, которые стали переползать и на него. Помещение было в ужасном состоянии, ему еще не доводилось видеть ничего подобного. Повсюду кишели вши.

Врач сообщил: он обнаружил умершую лежащей на спине на каминной решетке. Из одежды на ней были только чулки и сорочка. Все тело было покрыто копошащимися вшами, и все тряпки в комнате были серыми от насекомых. Умершая находилась в крайней степени истощения. На ее ногах были обширные язвы, к которым прилипли чулки. Раны возникли в результате укусов вшей.

Очевидец, присутствовавший на следствии, писал: «Я имел несчастье видеть тело бедной женщины в морге; и до сих пор воспоминание об этом ужасном зрелище заставляет меня содрогаться. Она лежала в мертвецкой словно обтянутый кожей скелет, в свалявшихся от грязи волосах кишели вши. По ее костлявой груди сновали сотни, тысячи, мириады насекомых».

Если вы не хотите такой смерти вашим матерям, как я не хочу моей, то и эту женщину, кем бы она ни была, не должен был постигнуть такой конец.

Епископ Уилкинсон, который одно время жил в Зулуленде, недавно сказал: «Ни один старейшина африканской деревни не позволит такого беспорядочного и скученного проживания молодых мужчин и женщин, мальчиков и девочек». Он говорил это о детях из перенаселенных трущоб, которым к пяти годам уже нечему учиться из запретного, но уже от многого нужно отучаться, да только они никогда не отучатся.

Примечательно, что дома, сдающиеся беднякам здесь в гетто, приносят больше дохода, чем фешенебельные особняки. Бедный рабочий вынужден не только жить, как животное, но и платить за это пропорционально больше, чем платит богач за комфорт и простор. Потогонная система на рынке найма жилья установилась из-за конкуренции между бедняками. Жилья на всех не хватает, и многие оказываются в работных домах, потому что не могут найти ночлег. Сдаются не только дома, но и комнаты, и углы.

«Сдается часть комнаты». Такое объявление совсем недавно появилось в одном из окон менее чем в пяти минутах ходьбы от Сент-Джеймс-холла. Преподобный Хью Прайс Хьюз утверждает, что койки сдаются в три смены, то есть в одной кровати по очереди спят три человека, каждый по восемь часов, так что постель никогда не остывает, в то время как пол под кроватью тоже сдается в три смены. Санитарным инспекторам нередко доводится обнаруживать случаи, подобные таким: в одной комнате объемом 1000 кубических футов три женщины спят в одной кровати и две женщины – под кроватью, а в комнате объемом 1650 кубических футов мужчина и двое детей спят в кровати, а две женщины – под кроватью.

А вот типичный пример более респектабельного двухсменного использования комнаты. Днем ее занимает молодая женщина, работающая по ночам в гостинице. В семь часов вечера она освобождает комнату, и ее занимает рабочий-каменщик. В семь утра он уходит на работу, и к этому времени она возвращается.

Преподобный У. Н. Дэвис, приходской священник из Спиталфилдса, сделал перепись некоторых улиц своего прихода. Вот что он сообщает:

«В одном переулке находятся десять домов, и в них 51 комната, каждая примерно 8 на 9 футов, в комнатах проживают 254 человека. Только в шести комнатах живут по двое, в прочих случаях количество жильцов колеблется от трех до девяти. В соседнем тупике из шести домов, в которых 22 комнаты, проживают 84 человека, и вновь по шесть, семь, восемь, а в некоторых случаях и по девять человек в одной комнате. В одном доме на восемь комнат проживают 45 человек: в одной из комнат – девять человек, в другой – восемь, в двух – по семь и еще в одной – шесть».

Обитатели гетто живут так скученно не потому, что этого хотят, а в силу необходимости. Около 50 процентов рабочих отдают за жилье от четверти до половины своего заработка. Средняя квартирная плата в большей части Ист-Энда составляет 4–6 шиллингов за одну комнату в неделю, в то время как квалифицированные механики, зарабатывающие в неделю 35 шиллингов, вынуждены отдавать из них 15 шиллингов за две или три жалкие крошечные каморки, где они отчаянно силятся устроить хоть какое-то подобие домашней жизни. Тем временем квартирная плата неуклонно растет. На одной улице в Степни за каких-то два года она увеличилась с 13 до 18 шиллингов, на другой улице – с 11 до 16 шиллингов, а еще на одной улице – с 11 до 15 шиллингов, тогда как в Уайтчапеле двухкомнатные дома, которые еще недавно сдавались за 10 шиллингов, теперь стоят 21 шиллинг. На востоке, западе, севере и юге цены ползут вверх. Когда земля стоит 20 000 – 30 000 фунтов стерлингов за акр, кто-то должен возмещать расходы землевладельцу.

Мистер У. К. Стедмен произнес в палате общин речь о положения своих избирателей в Степни, заявив следующее:

«Этим утром менее чем в ста ярдах от моего дома меня остановила вдова. У нее шестеро детей, которых она содержит, за дом она платила 14 шиллингов в неделю. Зарабатывает она тем, что пускает жильцов и занимается стиркой и уборкой. Эта женщина со слезами на глазах сообщила мне, что домовладелец поднял арендную плату с 14 до 18 шиллингов. Что же делать бедной женщине? Жилья в Степни не найти. Все занято и переполнено».

Классовое превосходство может основываться только на классовой деградации, и когда рабочих сгоняют в гетто, вырождение неминуемо. Возникает слабое, низкорослое племя, люди улицы радикально отличаются от своих господ, им недостает энергии и жизненных сил. Мужчины становятся карикатурой на то, каким должен быть мужчина, а их жены и дети бледны и анемичны, с темными кругами под глазами, сгорбившиеся, смотрящие в землю, рано утратившие статность и красоту.

Еще больше ситуацию усугубляет то обстоятельство, что в гетто остаются людские отбросы, обреченные на дальнейшее загнивание. Потому что по меньшей мере полтора столетия из них выжимали все лучшее. Сильные люди – люди, обладавшие отвагой, предприимчивостью, честолюбием, – уезжали в новые, более свободные уголки земного шара, чтобы создавать новые государства и нации. Те же, кому не хватало необходимых для этого качеств, слабохарактерные, слабосильные, неумелые, а также больные и отчаявшиеся, оставались, чтобы продолжать род. И год за годом из их потомства изымалось все жизнеспособное. Стоило юноше вырасти сильным и статным, его тотчас забирали в армию. Солдат, по словам Бернарда Шоу, «только представляется патриотом и героическим защитником отечества, на самом деле это несчастный бедняк, которого нищета заставила сделаться пушечным мясом за дневной паек, крышу над головой и одежду».

Этот постоянный отбор всего лучшего из рабочей среды истощил ее, так что те, кто населяет гетто, – в большинстве своем жалкие остатки, обреченные опускаться все ниже и ниже. Вино жизни иссякло, впрыснутое в кровь потомства, рассеянного по всему миру. Остался лишь осадок, и эти люди изолированы и обречены вариться в своей среде. Они опускаются до уровня скотов. Если они совершают убийство, то потом тупо сдаются своим палачам. Их преступления лишены дерзости. Такие пырнут товарища тупым ножом или размозжат ему голову тяжелым горшком, а после сядут и будут ждать полицию. Избивать жену – мужнина привилегия. Мужчины здесь носят замечательные башмаки, подбитые медью и железом, и, наградив мать своих детей синяком под глазом, валят ее на пол и топчут ногами, как мустанг топчет гремучую змею.

Женщина из беднейших слоев гетто – такая же рабыня своего мужа, как индейская скво. И если бы я был женщиной и у меня был выбор, я предпочел бы стать скво. Мужчины в экономическом плане зависимы от своих хозяев, а женщины – от своих мужей. И в результате на женщину обрушиваются побои, предназначенные хозяину, и она ничем не в состоянии ответить. Ведь у них дети, а он кормилец, и она не посмеет отправить его за решетку, обрекая себя и детей на голод. Обвинение редко получает доказательства, даже когда такие случаи доходят до суда; как правило, избитая жена и мать рыдает, слезно моля судей отпустить ее мужа ради деток.

Жены здесь становятся либо вопящими стервами, либо сломленными и по-собачьи покорными, теряя те крохи благопристойности и самоуважения, которые остались у них со времени девичества, и все вместе они слепо опускаются все ниже, туда, где только грязь и полная деградация.

Порой я прихожу в ужас от собственных обобщений, касающихся убожества и нищеты гетто, и мне начинает казаться, что я преувеличиваю, что я подошел слишком близко к картине и мне не хватает перспективы. В такие моменты я считаю полезным обратиться к свидетельствам других и убедиться, что нервы мои в порядке и я не утратил способности рассуждать здраво. Фредерик Гаррисон всегда производил впечатление человека уравновешенного и владеющего собой, и вот что он говорит:

«Мне, во всяком случае, трудно найти основания для того, чтобы признать современное общество более передовым по сравнению с рабовладением и крепостничеством, если и дальше сохранятся те условия, которые ныне существуют в нашей промышленности, когда 90 процентов тех, кто производит реальные блага, имеют права на свое жилище только до конца недели, у них нет ни земельного участка, ни даже комнаты, которая бы им принадлежала; нет ничего ценного, кроме старой рухляди, умещающейся в ручной тележке, нет надежного недельного заработка, который позволил бы удовлетворить самые минимальные потребности; большинство рабочих живут в таких помещениях, где вы не стали бы держать даже свою лошадь; лишь один шаг отделяет их от самого бедственного положения, ибо месяц плохой торговли, болезнь или непредвиденная потеря обрекают их на голод и полнейшую нищету… И если таково обычное положение рабочего как в городе, так и в сельской местности, то для огромного множества неимущих отщепенцев, составляющих резерв индустриальной армии, насчитывающий одну десятую от числа всего пролетариата, обычное положение – это беспросветная обездоленность. Если эта ситуация в современном обществе не изменится, останется только признать, что цивилизация принесла проклятие огромному большинству людей».

Девяносто процентов! Это чудовищная цифра, однако преподобный Стопфорд Брук, нарисовав устрашающую картину лондонской жизни, нашел необходимым умножить ее на полмиллиона. Вот его рассказ:

«В бытность мою викарием в Кенсингтоне я часто встречал семьи, направлявшиеся в Лондон по Хаммерсмит-роуд. Однажды я познакомился с семьей, состоявшей из мужчины, его жены, сына и двух дочерей. Долгое время они жили в одном поместье в сельской местности, где кормились тем, что помогали обрабатывать общинную землю и брались за всякую поденную работу. Но в конце концов общинной земли в поместье больше не осталось, в их услугах перестали нуждаться и преспокойно выселили из дома. Куда им было деваться? Разумеется, они направились в Лондон, туда, где, как они думали, работы хватит на всех. У них были небольшие сбережения, и они рассчитывали, что смогут снять две приличные комнаты. Но в Лондоне они столкнулись с неразрешимыми жилищными проблемами. Они попытались снять жилье в приличном месте и выяснили, что две комнаты будут стоить 10 шиллингов в неделю. Еда была дорогой и скверной, вода оказалась плохой, и все это не замедлило сказаться на их здоровье. Работу найти было непросто, платили мало, и вскоре появились долги. Ужасные условия, темнота, бесконечный труд все больше подрывали их здоровье и порождали отчаяние; вскоре им пришлось искать более дешевое жилье. Место, где они его нашли, хорошо мне знакомо: рассадник преступности и безысходного ужаса. Там они сняли одну-единственную комнату за непомерную цену, и, поскольку они поселились в квартале с такой дурной репутацией, найти работу им стало еще сложнее, так что они угодили в лапы тех, кто выжимает все соки из мужчин, женщин и детей за такую плату, которая ввергает в отчаяние. Темнота, грязь и болезни, проблемы с водой и питанием только усугубились; а теснота и дурное соседство отняли у них последние крохи самоуважения. В них вселился бес пьянства. И уж конечно, на обоих концах переулка имелись кабаки. Туда-то они всей семьей и устремлялись в поисках крова, тепла, человеческого общения и забвения. А выходили оттуда, еще больше запутавшись в долгах, взвинченные и разгоряченные, готовые пойти на что угодно, чтобы раздобыть спиртное. Не прошло и нескольких месяцев, как отец оказался в тюрьме, мать – при смерти, сын сделался преступником, а дочери отправились на панель. Умножьте это на полмиллиона, и вы окажетесь недалеко от истины».

На всей земле не найти более унылого зрелища, чем «ужасный восток» с его Уайтчапелом, Хокстоном, Спиталфилдсом, Бетнал-Грином, Уоппингом и доками Ост-Индской компании. Цвет жизни тут сплошь серый. Вокруг беспросветность, безнадежность, уныние и грязь. Ванна здесь вещь невиданная и столь же мифическая, как амброзия олимпийских богов. И люди-то сами грязные, а любая попытка привести себя в порядок показалась бы вопиющим фарсом, не будь она столь жалкой и трагичной. В грязном воздухе носятся странные запахи, и дождь здесь больше похож на грязь, чем на воду с небес. Каждый камень тут склизкий. Словом, грязь здесь повсеместно, и побороть ее способно разве что извержение Везувия или вулкана Мон-Пеле.

И обитатели этого места такие же унылые и скучные, как длинные серые мили убогого кирпича. Религия обошла их стороной, и всем тут правит тупой и вульгарный материализм, губительный для духовной стороны жизни и всех возвышенных ее проявлений.

Некогда англичане самодовольно заявляли: мой дом – моя крепость. Но сегодня это уже анахронизм. У людей, обитающих в гетто, нет дома. Они не понимают значения и святости домашнего очага. Даже муниципальное жилье, где селятся верхние слои рабочего класса, – это лишь переполненные казармы. Домашней жизни нет и там. И сам язык это доказывает. Отец, возвращающийся с работы, спрашивает своего ребенка, встречая его на улице, где мать, и слышит в ответ: «В здании».

Возникла новая раса – люди улицы. Их жизнь проходит на рабочем месте и на улицах. У них есть норы и берлоги, в которые они заползают, чтобы выспаться, не более того. Нельзя назвать домом эти норы и берлоги, не извратив смысла этого слова. Традиционный молчаливый и сдержанный англичанин канул в прошлое. Люди улицы, пока юны, шумные, болтливые и взвинченные. Взрослея, они тупеют, пропитываясь пивом. Когда им нечего делать, они стоят, словно скот, пережевывающий жвачку. Их можно увидеть повсюду замершими на тротуарах и углах и смотрящими в пустоту. Понаблюдайте за кем-нибудь из них. Он может неподвижно стоять часами, и когда вы уйдете, он по-прежнему будет смотреть в пустоту. Для него это самое захватывающее занятие. Денег на пиво нет, его логово годно лишь для спанья, что же еще ему остается? Он уже познал тайну любви девушки, любви жены и любви ребенка и нашел, что все это обман и пустое притворство, испаряющиеся, словно капли росы, стоит им столкнуться с суровой действительностью.

Как я уже говорил, молодые легко возбудимы, нервозны и взвинчены, люди среднего возраста флегматичны и пустоголовы. Нелепо думать, что они могли бы, к примеру, состязаться с рабочими из Нового Света. Потерявшие человеческий облик, деградировавшие и отупевшие обитатели гетто не смогут сослужить Англии службу в борьбе за индустриальное превосходство, которая, по утверждению экономистов, уже началась. Они окажутся непригодными ни как рабочие, ни как солдаты, когда страна в трудную годину позовет своих забытых сыновей, и, если Англия слетит с мировой индустриальной орбиты, они умрут, точно мухи в конце лета. Или же, доведенные до отчаяния, словно дикие звери, загнанные в угол, они могут сделаться опасными и ринуться в Вест-Энд, чтобы отомстить за ту скотскую жизнь, на которую обрекли их его обитатели. И в этом случае под огнем скорострельных пушек и прочих современных орудий убийства они найдут более быструю и легкую смерть.

Глава XX

Кофейни и ночлежки

Еще одно освященное традицией понятие, сверкнув, ушло, лишившись своего романтического ореола и всего того, ради чего его следовало бы сохранить! Отныне слово «кофейня» уже не будет вызывать у меня приятных ассоциаций. Хотя прежде на другом конце света одно лишь упоминание кофейни влекло за собой целый сонм исторических аллюзий и перед моим мысленным взором вереницами проплывали ее завсегдатаи: бесчисленные остроумцы, денди, памфлетисты, наемные убийцы и, конечно, представители богемы с Граб-стрит[22].

Но в этой части света, увы и увы, само название не соответствует действительности. Вы полагаете, что в кофейне люди пьют кофе? Вовсе нет. В таком месте вы не получите кофе – ни за деньги, ни за красивые глаза. Вы, конечно, можете его заказать, и вам принесут некую субстанцию в чашке, которая будет так называться, но стоит вам сделать глоток, как вы тут же разочаруетесь, поскольку к кофе это не имеет никакого отношения.

И то, что справедливо по отношению к кофе, справедливо и по отношению к кофейне. Завсегдатаи кофеен главным образом рабочий люд, и в этих грязных, противных заведениях вы не найдете ничего, что пробудило бы в посетителе мысли о приличиях и чувство самоуважения. Скатертей и салфеток здесь нет и в помине. Люди едят посреди объедков и грязной посуды, оставленной предыдущим посетителем, и сами разводят вокруг грязь и кидают остатки пищи на пол. В часы, когда в кофейнях много народу, я буквально чавкал по помоям на полу, а если и умудрялся что-то проглотить в такой обстановке, то лишь потому, что был зверски голоден.

Судя по энтузиазму, с которым рабочий люд поглощает пищу, для него подобные условия – норма. Еда – это необходимость, и в украшательствах не нуждается. Рабочий приходит в кофейню по-волчьи голодным и уходит, я убежден, вовсе не насытившись. Когда вы видите, как человек утром по дороге на работу заказывает пинту чая, который на чай похож не больше, чем, скажем, на амброзию, и запивает краюшку сухого хлеба, которую достал из кармана, вы понимаете, что он наполнил свой желудок не тем и не в том количестве, чтобы трудиться потом целый день. И следовательно, он и тысячи таких, как он, не смогут работать так же много и производительно, как тысяча тех, кто досыта наелся мяса с картошкой и выпил настоящего кофе.

Пинта чая, копченая селедка и два «ломтика» (хлеб с маслом) – это очень хороший завтрак для лондонского рабочего. Я тщетно ждал, не закажет ли кто-нибудь бифштекс за 6 пенсов (самый дешевый, какой только можно купить), и если я сам его заказывал, то, как правило, мне приходилось ждать, пока хозяин не пошлет в ближайшую лавку за куском мяса.

Когда я сидел в калифорнийской тюрьме за бродяжничество, меня кормили лучше, чем кормят лондонского рабочего в кофейнях; а будучи в Америке рабочим, я съедал такой завтрак за 12 пенсов, о котором британский труженик даже не мечтает. Конечно, за свой он платит лишь 3 или 4 пенса, что на самом деле пропорциональном моим расходам, поскольку я зарабатывал 6 шиллингов, а он только 2 или 2,5. С другой стороны, в день я делал гораздо больший объем работы, чем он. Так что вот вам обе стороны одной медали. Человек, уровень жизни которого выше, всегда работает больше и лучше, чем тот, кто кое-как перебивается.

Моряки, сравнивая английский и американский торговый флот, говорят следующее: на английских кораблях скверная кормежка, низкая плата и легкая работа, а на американских кораблях хорошая кормежка, высокая плата и тяжелая работа. И это приложимо к трудящимся обеих стран. Океанским пароходам приходится платить за пар и скорость, и с рабочими дело обстоит точно так же. Если рабочему нечем заплатить, у него не будет ни пара, ни скорости. Только и всего. Доказательство этого можно увидеть, когда английский рабочий прибывает в Америку. В Нью-Йорке он положит больше кирпичей, чем в Лондоне, в Сент-Луисе – еще больше и еще больше, когда доберется до Сан-Франциско[23]. А уровень его жизни будет становиться с каждым разом все выше и выше.

Ранним утром на тротуарах улиц, по которым люди идут на работу, сидят торговки с мешками хлеба. Почти все рабочие покупают хлеб и едят его по дороге. Они даже не запивают сухой хлеб чаем, который можно купить за пенни в кофейне. Совершенно ясно, что человек не готов начать рабочий день, позавтракав таким образом; и также совершенно ясно, что убытки понесут работодатель и в конечном счете страна. С некоторых пор политические деятели кричат: «Англия, пробудись!» Однако мне представляется более практичным сменить призыв на: «Англия, поешь досыта!»

Рабочий не просто недоедает, он употребляет продукты самого скверного качества. Я стоял рядом с мясной лавкой и наблюдал, как рачительные хозяйки перебирают обрезки говядины и баранины – в Штатах такими кормят собак. Я бы не поручился за чистоту рук этих хозяек, как не поручился бы за чистоту той единственной комнаты, в которой многие из них живут со своими семьями, а они рылись в куче, ощупывали, вертели так и этак обрезки, стремясь приобрести на свои гроши кусок получше. Я проследил за одним особенно отвратительным на вид куском, который побывал в руках как минимум двадцати хозяек, прежде чем мясник всучил его маленькой робкого вида женщине. Весь день какие-то обрезки бросались в эту кучу, какие-то покупались, уличные пыль и грязь облепляли ее, по ней ползали мухи, и грязные пальцы копались в ней все снова и снова.

На тележке уличного торговца целыми днями лежат помятые и начинающие портиться фрукты, а ночью они хранятся в его единственной комнате, где не протолкнуться и где на них попадают всевозможные микробы, миазмы и болезнетворные выделения спящих, а на следующий день товар вновь грузят на тележку для продажи.

Бедный рабочий из Ист-Энда даже не знает, каков на вкус хороший кусок мяса или свежий фрукт, – на самом деле, он едва ли вообще ест мясо или фрукты, ведь даже квалифицированный рабочий не может похвастаться разнообразием своего рациона. Судя по кофейням, а это весьма показательно, они не знают вкуса настоящего чая, кофе или какао. Помои и подкрашенная вода, которые подают в кофейнях, различаются только степенью противности или водянистости и даже отдаленно не напоминают те напитки, которые мы с вами привыкли называть чаем или кофе.

Мне запомнился один незначительный случай, очевидцем которого я был в кофейне неподалеку от Джубили-стрит на Майл-Энд-роуд.

– Не можешь ли ты дать мне чего-нибудь на это, доченька? Чего угодно. Все равно. У меня еще ни кусочка во рту не было, просто с ног падаю…

Старуха в опрятном поношенном черном платье протягивала пенни. Хозяйка, к которой она обращалась «доченька», была изможденной женщиной лет сорока и сама обслуживала клиентов.

Я ждал реакции на эту просьбу, возможно, с не меньшим волнением, чем старуха. Было четыре часа, и она казалась слабой и больной. Женщина несколько мгновений колебалась, а потом принесла большую тарелку «тушеного ягненка с молодым горошком». Я ел то же самое, и, на мой вкус, ягненок был матерым бараном, а горошек скорее мелким, нежели молодым. Но все дело в том, что блюдо стоило 6 пенсов, а хозяйка продала его за пенни, вновь подтвердив старую истину, что бедняки – самые милосердные люди.

Старуха рассыпалась в благодарностях, села на другом конце узкого стола и с жадностью набросилась на дымящееся рагу. Мы на пару ели усердно и молча, как вдруг она, обращаясь ко мне, воскликнула с ликованием в голосе:

– Я продала коробку спичек! Да, – подтвердила она, просто кипя от радости. – Я продала коробку спичек! Вот как я раздобыла пенни.

– Вам, должно быть, уже немало лет, – предположил я.

– Семьдесят четыре исполнилось вчера, – ответила она, вновь с удовольствием принимаясь за еду.

– Вот черт, хотел бы я чем-нибудь пособить старушке, но это все, что я заработал за сегодняшний день, – обратился ко мне молодой человек, сидевший по соседству. – Да и это лишь потому, что перемыл за шиллинг бог знает сколько горшков.

«А по моему ремеслу нет работы вот уже шесть недель, – пустился он в объяснения, отвечая на мой вопрос. – Ничегошеньки, кроме случайных заработков, которые попадаются нечасто».

* * *

Каких только сцен не увидишь в кофейнях, и я долго не забуду воинственную девицу из заведения недалеко от Трафальгарской площади, которой я, расплачиваясь по счету, протянул соверен. (К слову, платить здесь принято до еды, а уж если посетитель плохо одет, это правило соблюдается неукоснительно.)

Девица попробовала монету на зуб, крутанула ее на стойке, а затем окинула мои лохмотья испепеляющим взглядом.

– Где ты ее взял? – наконец спросила она.

– Ну, наверное, какой-то тип оставил на столе. Веришь?

– Что ты мелешь? – взвилась она, неотрывно глядя мне в глаза.

– Да я их сам чеканю, – пошутил я.

Она презрительно фыркнула и дала мне сдачу мелкими серебряными монетами, и я в отместку каждую попробовал на зуб.

– Я заплачу еще полпенни за дополнительный кусок сахара в чай, – сказал я.

– Скорее я увижу, как ты сдохнешь, – последовал вежливый ответ, каковой был подкреплен всяческими выразительными и непечатными способами.

Я никогда не отличался находчивостью, и она сразила меня наповал, так что я обиженно глотал свой чай, а девица все не унималась и продолжала злорадствовать, даже когда я вышел на улицу.

В то время как 300 000 лондонцев имеют в своем распоряжении лишь одну комнату, а 900 000 теснятся в ужасающих, запрещенных законом условиях, еще 38 000 человек числятся обитателями ночлежных домов, или попросту ночлежек. Ночлежки бывают разного типа, но у всех, от маленьких грязных хибарок до домов чудовищных размеров, которые расхваливают на все лады самодовольные представители среднего класса (которые, впрочем, никогда собственными глазами их не видели), есть одна общая черта, а именно непригодность для жизни. Под этим я вовсе не имею в виду протекающую крышу или дырявые стены, но жизнь в них уродлива и ведет к деградации.

Их часто называют «гостиницами для бедных», но в самом этом выражении заключена издевка. Отсутствие комнаты, где иногда можно посидеть в одиночестве, необходимость вставать и выметаться чуть свет, обязанность заново нанимать койку и вносить плату каждый вечер, не иметь никакого личного пространства, вообще-то говоря, не слишком похоже на жизнь в гостинице.

Не сочтите, что я хочу огульно обругать все частные и муниципальные ночлежные дома и общежития для рабочих. Вовсе нет. В них рабочим не приходится сталкиваться с многими ужасами, характерными для маленьких лачуг; более того, в них постояльцы за свои деньги теперь могут получить куда больше, чем прежде, но это не делает их пригодными для нормальной жизни, как подобает для трудящегося человека.

Маленькие частные ночлежные дома, как правило, сплошная жуть. Мне доводилось ночевать там, и я знаю, о чем говорю, но не стану на них останавливаться и обращусь к тем, что побольше и получше. Я побывал в таком доме, расположенном неподалеку от Мидлэсекс-стрит в Уайтчапеле и населенном по преимуществу рабочими. С улицы вы попадаете на лестницу, ведущую в подвальное помещение. Здесь находятся две большие, тускло освещенные комнаты, где постояльцы готовят и едят, однако стоявшая там вонь начисто отбила у меня аппетит, так что я ограничился тем, что стал наблюдать, как готовят и едят другие.

Один рабочий, вернувшийся после трудового дня, сел напротив меня за грубый деревянный стол и начал свою трапезу. Горка соли, насыпанная на не очень-то чистом столе, заменяла ему масло. В нее он макал свой хлеб и запивал чаем из большой кружки. Меню завершил кусок рыбы. Он ел молча, не глядя ни по сторонам, ни на меня. Там и сям за разными столами так же тихо ели другие посетители. В зале почти никто не разговаривал. Чувство подавленности царило в скудно освещенном помещении. Многие сидели над крошками, оставшимися от ужина, глубоко о чем-то задумавшись, и я вопрошаю, как вопрошал Чайльд Роланд[24], какое же зло они совершили, что несут подобное наказание.

Из кухни доносились более жизнерадостные звуки, и я направился туда, где мужчины готовили, но вонь, которая ударила мне в нос при входе, здесь оказалась еще сильнее, и подступившая к горлу тошнота заставила меня выбежать на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха.

Вернувшись, я заплатил 5 пенсов за «кабинку» и, получив тяжелый медный жетон вместо квитанции, поднялся наверх в курительную комнату. Здесь стояли пара небольших бильярдных столов и несколько шахматных досок, молодые рабочие играли или ждали своей очереди, остальные же сидели вокруг, курили, читали и чинили одежду. Молодежь шумела и смеялась, старики мрачно молчали. Всех посетителей на самом деле можно было разделить на две группы: одни казались жизнерадостными, другие хмурыми и отупевшими, разграничением, как оказалось, служил возраст.

Но и эта комната, как и два подвальных помещения, даже отдаленно не напоминала дом. Конечно, для нас с вами здесь не было даже намека на домашний очаг – мы ведь знаем, что такое дом. На стенах висели абсурдные и оскорбительные правила поведения для посетителей, в десять часов гасили свет, и оставалось только отправляться спать. Для этого нужно было снова спуститься в подвал, сдать медный жетон дородному привратнику и подняться по другой лестнице на верхние этажи. Я осмотрел здание сверху донизу, обойдя несколько этажей, заполненных спящими. «Кабинки» представляли собой лучшие «номера», в каждой помещалась узкая кровать и еще оставалось немного места, чтобы раздеться. Постельное белье было чистым, ни к белью, ни к кровати не придерешься. Но никакого личного пространства не предусматривалось, как и возможности уединиться.

Легче всего объяснить, что представляет собой этаж, разделенный на кабинки, если сравнить его с картонной упаковкой для яиц, в которой каждая ячейка семь футов в высоту, а теперь представьте себе такую увеличенную упаковку стоящей на полу большой, похожей на сарай комнаты, и вы получите верную картину. В каморках нет потолка, стенки тонкие, так что вы слышите не только храп, но и любое движение ваших соседей. Однако и эта кабинка ваша только на короткий срок. Утром вы обязаны ее освободить. Вы не можете оставить в ней свой чемодан, прийти и уйти, когда вам вздумается, запереть за собой дверь, – ничего подобного. Вообще-то, здесь и нет двери, только дверной проем. Если вы хотите оставаться постояльцем этой гостиницы для бедных, вы должны мириться со всем этим, а также с тюремными правилами, которые постоянно напоминают вам, что вы полнейшее ничтожество.

Однако, по моему убеждению, самое малое, что должен иметь трудящийся человек, – это собственная комната, где он имеет право запереть дверь и где его никто не побеспокоит, где он может почитать или посмотреть в окно, куда он может прийти в любое время и где может хранить свое имущество, а не только те вещи, которые он носит на своем горбу или в карманах, где он может повесить фотокарточки матери, сестры, возлюбленной, балерин или собак, уж как пожелает, – словом, то единственное место на земле, о котором он может сказать: «Это моя крепость, мир остался за порогом, здесь я царь и бог». Такой человек будет лучше выполнять свои гражданские обязанности и лучше трудиться.

Я постоял на одном из этажей гостиницы для бедных и прислушался. Обошел кровати и всмотрелся в лица спящих. Большинство из них были молоды – от двадцати до сорока лет. Старики не могут позволить себе ночлежку для трудящихся. Их удел – работный дом. Я смотрел на десятки молодых людей, они не были лишены привлекательности. Их лица были созданы для женских поцелуев, шеи – для объятий. Как всякий человек, они были созданы для того, чтобы быть любимыми и любить. Женское прикосновение целительно и благотворно, и они нуждаются в таком спасительном влиянии, чтобы с каждым днем не ожесточаться все больше. И я подумал, где же эти женщины, и тут услышал «зазывный блудницы смех». Леман-стрит, Ватерлоо, Пикадилли, Стрэнд – был ответ, и я понял, где они.

Глава XXI

Непрочность бытия

Как-то я беседовал с одним озлобившимся человеком. По его мнению, с ним несправедливо обошлась жена, равно как и закон. Моральная подоплека и конкретные обстоятельства в данном случае значения не имеют. Суть дела заключается в том, что жена настояла на раздельном жительстве, а его обязали выплачивать 10 шиллингов в неделю на содержание ее и детей.

– Подумайте только, – говорил он мне, – что станется с ней, если она не получит этих десяти шиллингов? Ну вот представьте, представьте хотя бы, что со мной приключился несчастный случай. Допустим, меня скрутил ревматизм, грыжа, холера. Что ей тогда делать? Делать-то что? – Он горестно покачал головой. – Надежды нет. Самое большее, что ей светит, – это работный дом, а ведь это сущий ад. А если она откажется, будет и того хуже. Пойдемте со мной, я покажу вам женщин, спящих в подворотне, их там не меньше дюжины. Покажу и еще кое-что пострашнее, к чему она придет, если что-нибудь случится со мной и с ее десятью шиллингами.

Та уверенность, с которой тот человек изрек свое пророчество, – повод задуматься. Он достаточно хорошо знает ситуацию, чтобы понимать, насколько непрочно положение его жены. Стоит ему частично или полностью утратить трудоспособность, и ее песенка спета. А теперь взглянем на этот аспект более широко, то же самое справедливо для сотен тысяч и даже миллионов мужчин и женщин, живущих в любви и согласии и делящих хлеб и кров.

Цифры повергают в ужас: 1 800 000 лондонцев живут на грани и за гранью бедности, и еще 1 000 000 горожан от полной нищеты отделяет лишь недельный заработок. 18 процентов населения Англии и Уэльса вынуждены обращаться в приходы за пособием, а в Лондоне, согласно статистическим данным совета Лондонского графства, за таким пособием обращается 21 процент горожан.

Между получателем пособия и бездомным нищим огромная разница, и все же Лондон поддерживает 123 000 бедняков, население целого города. Каждый четвертый лондонец умирает в благотворительном заведении, 939 жителей Великобритании из 1000 умирают в бедности, 8 000 000 живут впроголодь и 20 000 000 не имеют самых элементарных удобств.

Следует более подробно остановиться на тех, кто умирает на общественный счет.

Если с 1886 до 1893 года процент нищих в Лондоне был ниже, чем в Англии в целом, то начиная с 1893-го и по настоящий момент процент лондонских нищих стал выше, чем по стране. Следующие цифры взяты из отчета службы регистрации актов гражданского состояния за 1886 год.

Из 81 951 смерти в Лондоне (1884):

В работных домах – 9909

В больницах – 6559

В психиатрических лечебницах – 278

Всего в благотворительных учреждениях – 16 746

Комментируя эти цифры, один писатель, член Фабианского общества[25], говорит: «Учитывая, что среди перечисленных умерших сравнительно немного детей, вполне вероятно, что каждый третий взрослый уроженец Лондона обречен окончить свои дни в одном из этих заведений, и большая часть их, разумеется, приходится на тех, кто занят физическим трудом».

Эти цифры указывают, насколько среднестатистический рабочий близок к полной нищете, к которой его могут привести разные обстоятельства. Например, во вчерашней утренней газете появилось следующее объявление: «Требуется конторский служащий со знанием стенографии, машинописи и бухгалтерии; зарплата 10 шиллингов (2,5 доллара) в неделю. Подавать заявление письмом» и т. д.

А в сегодняшней газете я прочел о конторском служащем тридцати пяти лет, обитателе лондонского работного дома, которого судили за невыполнение задания. Он утверждал, что всегда добросовестно выполнял ту работу, которую ему поручали с тех пор, как поступил в работный дом, но, когда его заставили дробить камень, ладони у него покрылись волдырями и он не успел закончить работу. Он сказал, что ему никогда не доводилось держать в руках инструмент, который был бы тяжелее пера. Судья приговорил его за покрытые волдырями ладони к семи дням тяжелых работ.

Причиной нищеты, конечно же, становится старость, а также несчастные случаи и прочие беды, смерть или потеря трудоспособности мужем, отцом и кормильцем. Возьмем, к примеру, мужа, жену и троих детей, которые умудряются жить на 20 шиллингов в неделю, а таких семей в Лондоне сотни тысяч. Разумеется, даже чтобы кое-как сводить концы с концами, им приходится тратить все до последнего пенни, значит, недельная заработная плата (1 фунт) – это все, что отделяет эту семью от голода и полной нищеты. Пришла беда, отец сошел с дистанции, и что тогда? Мать с тремя детьми может сделать в этой ситуации не так уж много, если не сказать почти ничего. Или она должна отдать детей на общественное попечение, чтобы развязать себе руки и как-то устроиться самой, или пойти в потогонную мастерскую и взять работу в свою грязную нору, которую она сумеет снять на свой уменьшившийся доход. Но в потогонных мастерских уровень оплаты определяется тем, что трудятся там или жены, которые подрабатывают к заработку мужа, или одинокие женщины, которые кое-как содержат себя. И этот так называемый уровень настолько низок, что мать и трое детей могут влачить лишь скотское полуголодное существование, пока болезни и смерть не избавят их от страданий.

Дабы продемонстрировать, что мать, которой приходится содержать троих детей, не может выдержать конкуренции в потогонных мастерских, я для примера приведу два случая, почерпнутые из недавних газет.

Отец с негодованием пишет, что его дочь вместе с еще одной девушкой делают коробки и получают 8,5 пенса за гросс. Каждый день они изготавливают по четыре гросса. Их расходы составляют 8 пенсов на проезд, 2 пенса на этикетки, 2,5 пенса на клей и 1 пенс на бечевку, так что на двоих у них остается 1 шиллинг 9 пенсов, то есть каждая зарабатывает 10,5 пенса.

Вот второй случай: в опекунский совет Лутона несколько дней назад обратилась за пособием старуха семидесяти двух лет. Она изготавливала соломенные шляпки, но была вынуждена оставить это дело из-за мизерной платы, а именно 2,25 доллара за штуку. Притом что украшения для шляпок она покупала на свои деньги.

Между тем мать и трое детей, о которых речь шла выше, вовсе не заслужили подобного наказания. Они решительно ничем не согрешили. Просто их постигло несчастье: муж, отец и кормилец сошел с дистанции. Никто не застрахован от подобного удара судьбы. Это дело случая. У семьи столько же шансов избежать падения на дно Бездны, сколько и угодить прямиком туда. Шансы эти сводятся к холодным, безжалостным цифрам, и некоторые из них стоит привести здесь.

Сэр А. Форвуд подсчитал, что:

1 из каждых 1400 рабочих ежегодно погибает;

1 из каждых 2500 рабочих полностью лишается трудоспособности на всю жизнь;

1 из каждых 300 рабочих частично лишается трудоспособности на всю жизнь;

1 из каждых 8 рабочих временно лишается работоспособности на 3 или 4 недели.

Но это лишь несчастные случаи на промышленном производстве. Высокая смертность жителей гетто тоже ужасает. Средняя продолжительность жизни обитателей Вест-Энда составляет пятьдесят пять лет, в то время как средняя продолжительность жизни обитателей Ист-Энда – всего тридцать. Можно сказать, что шансы на жизнь на Западной стороне в два раза выше по сравнению с Восточной. А еще говорят о войне! Потери в Южной Африке и на Филиппинах кажутся сущей ерундой в сравнении с этими цифрами. Здесь, в самом средоточии мирной жизни, проливается кровь и даже не действуют цивилизованные правила ведения военных действий, поскольку женщины, дети и грудные младенцы уничтожаются столь же безжалостно, как и взрослые мужчины. Война! В Англии каждый год 500 000 мужчин, женщин и детей, работающих на разных промышленных предприятиях, гибнут или превращаются в инвалидов из-за несчастных случаев и болезней.

В Вест-Энде, не достигнув пятилетнего возраста, умирают 18 процентов детей, а в Ист-Энде – 55 процентов. Есть в Лондоне улицы, где из 100 младенцев в течение года умирают 50, а из оставшихся 50 детей 25 не доживают до пяти лет. Самое настоящее избиение младенцев, какое не снилось даже Ироду, истребившему лишь половину детей.

Тот факт, что промышленность уносит больше человеческих жизней, чем война, самым убедительным образом доказывает следующий отрывок из недавнего отчета санитарного инспектора Ливерпуля (и приведенные в нем данные верны не только для Ливерпуля):

«Во многих случаях во дворы здесь почти или вовсе не попадает солнце, а в жилищах стоит постоянное зловоние, основной причиной которого является состояние стен и потолков, сделанных из пористого материала и за много лет впитавших все запахи человеческой жизнедеятельности. Свидетельством того, что солнечный свет не проникает во дворы, стала акция комитета парков и садов, решившего украсить дома бедных слоев населения оконными ящиками с цветами, но в таких дворах поместить их невозможно, поскольку цветы и растения не вынесли бы столь нездоровой среды и непременно погибли бы».

Мистер Джордж Хоу составил следующую таблицу на основании данных трех приходов Сент-Джордж в Лондоне:

Существуют так называемые вредные производства, на которых занято бессчетное множество рабочих. Их жизнь подвергается куда большей опасности, чем жизнь солдата XX века. При подготовке льна для производства полотна приходится работать с мокрыми ногами и в мокрой одежде, что является причиной многочисленных случаев заболевания бронхитом, воспалением легких, а также сильнейших приступов ревматизма. А в ворсовальных и прядильных цехах мелкая пыль вызывает легочные болезни, и большинство женщин, начавших работать там в семнадцать или восемнадцать лет, к тридцати годам уже полные развалины. На химическое производство берут самых сильных и крепко сложенных мужчин, и живут они в среднем меньше сорока восьми лет.

А вот что доктор Арлидж говорит о гончарном деле:

«Гончарная пыль убивает не сразу, но год за годом накапливается в легких, постепенно все больше уплотняясь, пока со временем не образуется корка. Дыхание становится все более и более затрудненным и угнетенным, а затем прекращается вовсе».

Пыль от стали и камня, пыль от глины и золы, пыль от пуха и волокон убивает и является более смертоносной, чем автоматы и артиллерийские установки. Но самое страшное – свинцовая пыль на производстве свинцовых белил. Вот типичная картина смерти молодой, здоровой, цветущей девушки, которая поступила работать на фабрику белил:

«Под влиянием вредных веществ развивается анемия. Бывает, что на деснах появляется едва заметная синяя кайма, но иногда зубы и десны остаются в отличном состоянии и синяя каемка незаметна. Одновременно с развитием анемии больная начинает терять вес, но это происходит настолько постепенно и незаметно, что вряд ли само по себе встревожит ее друзей. Тем не менее болезнь развивается, и начинаются сильные головные боли. Часто они сопровождаются затуманиванием зрения или временной слепотой. Обычно друзьям и врачу все это кажется обычной истерией. Симптомы постепенно усиливаются, и внезапно у девушки случается припадок, судорогой сводит половину лица, затем руку и ногу на той же стороне, пока сильные конвульсии, как при эпилепсии, не начнут сотрясать все тело. Припадок сопровождается потерей сознания, судороги постепенно усиливаются, и она умирает, или же сознание частично или полностью возвращается, иногда на несколько минут, иногда на несколько часов или дней, в течение которых она жалуется на невыносимую головную боль или же находится в состоянии возбуждения и бредит, как при истерическом помрачении сознания, или, наоборот, становится подавленной и замыкается, как в приступе меланхолии, и порой ее приходится будить, когда она принимается бродить словно во сне, речь становится бессвязной. Неожиданно (единственный тревожный симптом – это изменение пульса, который из спокойного с почти нормальным количеством ударов становится замедленным и прерывистым) у нее вновь начинаются судороги, и она умирает сразу или впадает в кому. В иных случаях конвульсии постепенно прекращаются, головная боль проходит, и пациентка поправляется, но полностью лишается зрения, временно или навсегда».

Вот несколько конкретных случаев отравления свинцом:

«Шарлота Раферти, красивая, пышущая здоровьем и прекрасно сложенная молодая женщина, которая в жизни своей не болела ни одного дня, поступила работать на фабрику белил. Когда она стояла около стремянки на рабочем месте, у нее начались судороги. Осмотрев ее, доктор Оливер обнаружил синюю кайму на деснах, которая свидетельствовала об отравлении свинцом. Он понял, что приступ скоро повторится. Так оно и случилось, и она умерла.

Мэри Энн Толер, семнадцатилетняя девушка, у которой никогда в жизни не было припадков, трижды заболевала и была вынуждена уйти с фабрики. Ей не исполнилось еще и девятнадцати лет, когда у нее появились симптомы отравления свинцом – припадки и пена изо рта, она умерла.

Мэри Э., необычайно физически крепкая женщина, смогла проработать на свинцовой фабрике двадцать лет, и за все это время припадок у нее случился только один раз. Восемь ее детей умерли в младенчестве от судорожных припадков. Однажды утром, когда она причесывала волосы, у нее отказали кисти рук.

У Элизы Х., двадцати пяти лет, приступ случился после пяти месяцев работы на свинцовой фабрике. Она поступила на другую фабрику (после того как ей отказали от места на первой) и проработала без перерыва два года. Затем прежние симптомы возобновились, она стала биться в судорогах и умерла спустя два дня от острого отравления свинцом».

Мистер Воган Нэш, говоря о нерожденном поколении, отмечает: «Дети работников фабрик по производству свинцовых белил приходят в этот мир лишь для того, чтобы умереть от конвульсий, вызванных отравлением свинцом, они либо рождаются преждевременно, либо умирают в течение первого года жизни».

И напоследок позвольте мне привести случай Гарриет Уокер, юной девушки семнадцати лет, погибшей в безнадежной битве на поле индустриальной брани. Она покрывала изделия свинцовыми белилами, вызывающими отравление. Ее отец и брат остались без работы, и она, скрывая свою болезнь, каждый день проходила по шесть миль пешком на фабрику и обратно, чтобы получить свои 7 или 8 шиллингов в неделю, и умерла в семнадцать лет.

Спад в торговле также играет немалую роль в том, что рабочие скатываются в Бездну. Когда семью от полной нищеты отделяет лишь недельный заработок, неделя вынужденного простоя сопряжена с тяготами и нуждой, почти невыносимыми, и часто жертвы уже не могут оправиться от их губительных последствий, даже когда работа возобновляется. Только сегодня в ежедневных газетах появился отчет о собрании Карлейльского отделения профсоюза портовых грузчиков, в котором говорилось, что многие рабочие в прошедшие месяцы получали в среднем не более 4–5 шиллингов в неделю. К такой ситуации привела приостановка работы лондонского порта.

У молодых рабочих и работниц, а также женатых пар нет уверенности ни в счастливой и здоровой жизни в среднем возрасте, ни в обеспеченной старости. Как бы они ни трудились, будущего обеспечить они не могут. Всё – дело случая. Их судьба зависит от того, как все повернется, от событий, над которыми они не властны. Не помогут тут ни предосторожности, ни уловки. Если они собираются остаться на поле индустриальной битвы, то они должны смириться с тем, что шансы их невелики. Разумеется, человек может бежать с поля боя, если, конечно, он удачлив и не связан обязательствами перед родными и близкими. И в этом случае для мужчины самое безопасное – вступить в армию, а для женщины – стать сиделкой Красного Креста или уйти в монастырь. В каждом из этих случаев им придется забыть о доме и детях и обо всем том, что не дает старости превратиться в кошмар.

Глава XXII

Самоубийства

Когда повсюду подстерегает опасность, а шансы на счастье столь ничтожны, жизнь неизбежно дешевеет и самоубийства становятся будничным явлением. Настолько будничным, что невозможно взять в руки ежедневную газету и не наткнуться на заметку о том, что кто-то покончил с собой, причем к неудавшимся покушениям на самоубийство полицейские суды проявляют не больше интереса, чем к обыкновенным пьяным ссорам, и слушаются подобные дела с той же скоростью и безразличием.

Мне помнится такой случай в Темзенском полицейском суде. Я всегда гордился своей наблюдательностью, а также недурным знанием людей и жизни, но признаюсь, пока я стоял в зале суда, меня просто ошарашила быстрота, с которой машина правосудия перемалывала пьяниц, нарушителей общественного порядка, бродяг, хулиганов, мужей, избивавших жен, воров, хранителей краденого, шулеров и проституток. Скамья подсудимых стояла в центре зала (где лучшее освещение), и на ней сменяли друг друга мужчины, женщины и дети так же безостановочно, как и приговоры, изливавшиеся из уст судьи непрерывным потоком.

Я еще размышлял над случаем чахоточного хранителя краденого, молившего о снисхождении и ссылавшегося на неспособность работать и необходимость кормить жену и детей и получившего год тяжелых работ, когда на скамье появился юноша лет двадцати. «Альфред Фримен» – разобрал я его имя, но не уловил сути обвинения. Дородная, добросердечного вида женщина вышла на свидетельское место и стала давать показания. Я узнал, что она жена сторожа шлюза «Британия». Дело было ночью, раздался всплеск, она побежала к шлюзу и увидела подсудимого в воде.

Я перевел взгляд с нее на юношу. Так, значит, его судят за попытку самоубийства. Он стоял, словно не понимая, что происходит, еще явно не оправившийся от потрясения, пряди красивых каштановых волос ниспадали ему на лоб, изможденное, осунувшееся лицо казалось почти мальчишеским.

– Да, сэр, – говорила жена сторожа, – стоило мне до него дотянуться, чтобы вытащить, как он стал рваться обратно. Тут я позвала на помощь рабочих, которые, по счастью, проходили мимо, вместе мы его вытянули и передали констеблю.

Судья похвалил женщину за силу мускулов, и зал засмеялся, а перед моими глазами стоял мальчик, только вступивший в жизнь и рвавшийся навстречу смерти в грязной воде, – какой уж тут повод для смеха?

На свидетельское место теперь вышел мужчина, давший молодому человеку прекрасную характеристику и излагавший смягчающие обстоятельства. Он был мастером там, где трудился Альфред. Тот был хорошим юношей, но дома у него накопилось много трудностей материального свойства. А потом еще и мать заболела. Он очень тревожился из-за этого и довел себя до того, что уже не мог работать. Тогда он (мастер), чтобы самому не получить выговор из-за плохой работы парня, вынужден был попросить его уволиться.

– Имеете что-нибудь сказать? – рявкнул судья.

Юноша на скамье подсудимых пробормотал что-то нечленораздельное. Он еще не пришел в себя.

– Что он там говорит, констебль? – нетерпеливо спросил судья.

Дюжий человек в синем мундире наклонил ухо к губам подсудимого, и громко ответил:

– Он говорит, что очень сожалеет, ваша честь.

– Взять под стражу, – произнес почтенный судья и перешел к следующему делу, свидетель по которому уже приносил присягу.

Юноша, все еще не вполне понимавший, что происходит, вышел в сопровождении охранника. Вот и все, каких-то пять минут от начала до конца; и на скамье подсудимых уже два громилы, пытающиеся свалить друг на друга вину за хранение украденной удочки стоимостью, вероятно, десять центов.

Главная проблема этих бедняг заключается в том, что они не знают, как лишить себя жизни, и потому им приходится совершать по несколько попыток, пока они наконец не добьются своего. И это, разумеется, ужасная докука для констеблей и магистратов, доставляющая им массу хлопот. Порой судьи вполне откровенно высказываются об этом, укоряя подсудимых за неумелость. К примеру, мистер Р. С., председатель полицейского суда в Стейлибридже, возмущенно вопрошал Энн Вуд, пытавшуюся покончить с собой, бросившись в канал:

– Если уж решили свести счеты с жизнью, так почему не довели дело до конца? Почему бы вам не утопиться раз и навсегда, вместо того чтобы всем нам тут доставлять лишние хлопоты.

Бедность, страдания и страх перед работным домом – вот главные причины самоубийств среди трудящихся.

– Лучше я лишу себя жизни, чем подамся в работный дом, – сказала Эллен Хьюз Хант пятидесяти двух лет.

В прошлую среду в Шордиче проводилось опознание ее трупа. Для этого из Айслингтонского работного дома пришел ее муж. Раньше он был торговцем сыром, но банкротство и бедность заставили его искать пристанища в работном доме, куда жена отказалась за ним последовать.

В последний раз ее видели в час ночи, три часа спустя ее шляпка и жакет были найдены на пешеходной дорожке вдоль канала Реджент, а затем из воды достали тело. Вердикт: самоубийство в состоянии временного умопомешательства.

Подобные вердикты являются преступлениями против истины. Закон лжив, и под прикрытием такого закона люди лгут самым бесстыдным образом. Вот, к примеру, обесчещенная женщина, от которой отвернулась родня, травит себя и младенца настойкой опия. Младенец умирает, но она поправляется после нескольких недель в больнице, предстает перед судом за убийство и приговаривается к десяти годам каторжных работ. Она поправилась, и закон признал ее ответственной за свои действия, а вот если бы она умерла, вердикт гласил бы, что она находилась в состоянии временного умопомешательства.

А теперь вернемся к делу Эллен Хьюз Хант. Вполне логично было бы заявить, что ее муж находился в состоянии временного помрачения рассудка, когда отправился в Айслингтонский работный дом, у нас даже больше оснований в это поверить, чем в то, что она была не в себе, когда утопилась в канале. Какое из этих двух мест выбрать – личное решение каждого. Что касается меня, то, опираясь на знания о работных домах и каналах, которыми располагаю, выбрал бы канал. И я беру на себя смелость заявить, что я не более сумасшедший, чем Эллен Хьюз Хант, ее муж и прочие представители человеческого рода.

Человек больше не следует инстинктам с прежней слепотой. Он стал мыслящим существом и способен сделать осознанный выбор между жизнью и смертью, поскольку жизнь может обещать ему радость или боль. Я рискну утверждать, что Эллен Хьюз Хант, которая оказалась лишена всех радостей жизни, полагавшихся ей за пятьдесят два года трудовой жизни, и не имея впереди никаких перспектив, кроме ужасов работного дома, приняла очень разумное и взвешенное решение, сделав выбор в пользу канала. И я также рискну утверждать, что гораздо мудрее со стороны суда было бы постановить, что общество, лишившее Эллен Хьюз Хант всех заслуженных за пятьдесят два года радостей жизни, находится в состоянии временного помрачения рассудка.

Временное сумасшествие! О, эти проклятые фразы, лживые увертки, за которыми хорошо одетые господа, нарастившие жирок, прячут вину перед своими голодными и оборванными братьями и сестрами.

Я приведу несколько обыденных случаев, почерпнутых мной из газеты «Обсервер», издающейся в Ист-Энде:

Пароходный кочегар по имени Джонни Кинг обвинялся в покушении на самоубийство. В среду ответчик пришел в полицейский участок Боу и заявил, что проглотил фосфор, поскольку оказался в бедственном положении и нигде не мог устроиться на работу. Кинг был задержан, ему дали рвотное и затем в рвотной массе обнаружили большое количество яда. Ответчик теперь говорит, что глубоко раскаивается. Несмотря на то что он проработал шестнадцать лет и имел самые лучшие характеристики, он не мог получить никакой работы. Мистер Дикинсон вновь заключил ответчика под стражу, чтобы тот побеседовал со священником.

Тимоти Уорнер, тридцати двух лет, обвинялся в том же преступлении. Он прыгнул с причала Лаймхаус и, когда его вытащили, заявил, что сделал это намеренно.

Молодая женщина пристойного вида по имени Эллен Грей обвинялась в покушении на самоубийство. Около половины девятого утра в воскресенье констебль 834 К обнаружил подсудимую лежащей в подъезде на Бенворт-стрит и спавшей глубоким сном, в руке она сжимала пустую склянку. Женщина призналась, что два или три часа назад выпила опий. Поскольку она очевидно находилась в тяжелом состоянии, послали за местным врачом, который велел напоить женщину кофе и не давать ей спать. На суде ответчица заявила, что пыталась лишить себя жизни, поскольку не имеет ни дома, ни друзей.

Я не утверждаю, что все, кто совершает самоубийства, сумасшедшие, как не утверждаю и обратного, что сумасшедшие все, кто не наложил на себя рук. Отсутствие хлеба насущного и крова – одна из главных причин, из-за которых люди теряют рассудок. Например, молочники, лоточники и разносчики вынуждены жить одним днем, у представителей этих профессий положение самое шаткое, из них наибольший процент попадает в психиатрические лечебницы. Среди мужчин ежегодно 26,9 на каждые 10 000, а среди женщин – 36,9. С другой стороны, среди солдат, которые по крайней мере обеспечены едой и койкой в казарме, с ума сходят 13 на каждые 10 000, а среди фермеров – только 5,1. Таким образом, у уличного торговца в два раза больше шансов потерять рассудок, чем у солдата, и в пять раз больше, чем у фермера.

Из-за несчастий и нужды многие теряют рассудок, кто-то оказывается в психиатрической лечебнице, кто-то в морге или на виселице. Когда приходит беда и отец и муж при всей своей любви к жене и детям и желании трудиться не может найти никакой работы, вполне естественно, что рассудок его помрачается. Особенно этому способствуют истощение и недуги, которые усугубляются тем, что он вынужден смотреть, как голодают его жена и дети.

«Мужчина приятной наружности, с копной черных волос, с темными выразительными глазами, тонким носом, красиво очерченным подбородком и пышными усами». Так репортер описал Фрэнка Кавиллу, представшего перед судом в этом унылом сентябре. «Одетый в очень поношенный серый костюм и без воротничка».

Фрэнк Кавилла жил и работал маляром в Лондоне. О нем отзывались как о хорошем работнике, надежном и непьющем, а все его соседи как один заявили, что он был нежным и любящим мужем и отцом.

Его жена, Ханна Кавилла, была рослой, красивой и жизнерадостной женщиной. Она всегда следила, чтобы дети отправлялись в школу на Чилдерик-роуд чистыми и опрятными (соседи подметили этот факт). Удача явно благоволила Фрэнку Кавилле, усердно трудившемуся и во всем соблюдавшему умеренность.

Но потом пришла беда. Он работал у мистера Бека, строителя, и жил в одном из принадлежавших ему домов на Трандли-роуд. Однажды мистер Бек вылетел из экипажа и погиб. Причиной несчастья стала норовистая лошадь, тут-то и начались все невзгоды. Кавилле пришлось искать другое жилье и работу.

Это случилось восемнадцать месяцев назад. И все эти восемнадцать месяцев он изо всех сил боролся. Они сняли несколько комнат в домишке на Батавиа-роуд, но не могли свести концы с концами. Постоянного места найти не удалось. Кавилла с готовностью брался за любые подработки, которые ему только подворачивались, и все же вынужден был смотреть, как его жена и дети голодают. Он и сам голодал, слабел и наконец три месяца назад слег. И им стало совсем нечего есть. Они не жаловались и никому не сказали ни слова, но бедняки вокруг все знали. Соседки посылали им продукты, но из уважения к этой семье делали свои подношения тайно, чтобы не ранить их гордости, так что еда появлялась как бы чудесным образом.

Пришла беда – отворяй ворота. Он боролся восемнадцать месяцев, голодал, терпел муки. Одним сентябрьским утром Фрэнк Кавилла встал рано и взял свой карманный нож. Он перерезал горло своей тридцатитрехлетней жене Ханне. Перерезал горло своему первенцу, двенадцатилетнему Фрэнку. Перерезал горло своему восьмилетнему сыну Уолтеру. Перерезал горло своей четырехлетней дочери Нелли. Перерезал горло своему младшему ребенку Эрнесту, которому было шестнадцать месяцев. А затем просидел рядом с мертвыми весь день до вечера, когда пришла полиция. Он попросил их опустить пенни в щель газового счетчика, чтобы зажегся свет и они смогли все увидеть сами.

Фрэнк Кавилла стоял перед судом в очень поношенном сером костюме и без воротничка. Мужчина приятной наружности, с копной черных волос, с темными выразительными глазами, тонким носом, красиво очерченным подбородком и пышными усами.

Глава XXIII

Дети

В лачугах тупеем, без солнца хиреем,Забыв, что прекрасен мир[26].

В Ист-Энде есть только одно прекрасное зрелище, одно-единственное. Это дети, танцующие на улице под звуки шарманки. Невозможно оторвать глаз от этих юных созданий, идущих нам на смену, от того, как они раскачиваются и ступают, мило подражая взрослым или придумывая собственные грациозные па, от их гибких и подвижных тел, двигающихся стремительно и легко, от их воздушных прыжков, от их музыкальности, хотя они никогда не учились ни в каких балетных школах.

Я беседовал с этими детьми при всякой возможности, и они поражали меня тем, что оказывались такими же смышлеными, как все прочие дети, а во многих отношениях даже смышленее. Они обладают развитым воображением и замечательной способностью переноситься в царство выдумки и фантазии. В их крови искрится радость жизни. Они наслаждаются музыкой, движением, цветом, и часто сквозь грязь и лохмотья проглядывает поразительной красоты лицо или фигурка.

Но обитает в городе Лондоне и Флейтист в пестром костюме[27], который похищает детей. Они исчезают. Пропадают бесследно. Вы тщетно будете искать их или кого-то на них похожего среди старшего поколения. Вы найдете лишь расплывшиеся тела, обезображенные лица и вялый, отупевший ум. Грация, красота, воображение, гибкость ума и тела исчезают навсегда. Хотя порой вдруг увидишь женщину, не обязательно старую, но уже растерявшую всю свою привлекательность, обрюзгшую и пьяную, которая ни с того ни с сего приподнимет обтрепанные юбки и примется выделывать какие-то неуклюжие и гротескные па на мостовой. Смутное воспоминание о той маленькой девочке, когда-то плясавшей на улице под шарманку. Эти гротескные и нелепые движения – все, что осталось от надежд, которые сулило детство. В ее затуманенном мозгу промелькнула мысль о том, что когда-то она была ребенком. Собираются зеваки. Девчушки пускаются в пляс рядом с ней с той милой грацией, которой уже не осталось в ее неприглядном теле. Затем она начинает задыхаться, устает и ковыляет вон из круга. А девочки продолжают танцевать.

Дети гетто обладают всеми качествами, чтобы стать прекрасными людьми, но само гетто, словно разъяренная тигрица, набрасывается на собственное потомство, искореняет все их лучшие свойства, гасит блеск в их глазах, заставляет умолкнуть смех, а тех, кого не погубило физически, превращает в отупевших и несчастных созданий, неотесанных, деградирующих и обреченных на скотское существование.

То, как именно это делается, я уже подробно описал в предыдущих главах, а здесь хочу дать слово профессору Хаксли, который изложил это весьма кратко:

«Каждый, кто знаком с крупными промышленными центрами как в этой, так и в других странах, знает, что бо́льшая и к тому же постоянно увеличивающаяся часть населения живет там в условиях, называемых французами словом «la misère»[28], которому я не могу подобрать точный английский эквивалент. Это состояние, когда не хватает пищи, тепла и одежды, необходимых для нормального функционирования организма, когда мужчины, женщины и дети должны ютиться в каком-то логове, где невозможно соблюдение элементарных приличий и нет самых простых условий для здоровой жизни, когда единственные доступные развлечения – это драки и пьянство, когда недоедание, болезни, отставание в развитии и нравственная деградация складываются в сложные проценты страданий, когда даже честный и упорный труд не помогает победить в битве с голодом и не избавляет от нищенского конца».

В таких условиях у детей нет видов на будущее. Они мрут как мухи, а те, кто выживает, обладают исключительной выносливостью и способностью приспосабливаться к деградации, которая их окружает. Они не знают, что такое дом. Те берлоги и логова, в которых они обитают, приучают их к бесстыдству и всяческому непотребству. И как развращается их ум, так хиреет и их тело от грязи, скученности и недоедания. Если отец, мать и трое или четверо детей живут в комнате, где дети по очереди дежурят ночью, чтобы отгонять крыс от спящих, если эти дети никогда не бывают сыты, а их самих буквально заедают паразиты, можно с легкостью представить, какие мужчины и женщины из них вырастут.

Жизни нищенских семейКак не быть извечно грустной?Гнусным смехом, бранью гнуснойТам баюкают детей[29].

Мужчина и женщина вступают в брак и начинают семейную жизнь в одной комнате. С годами их доход не растет, а вот семья увеличивается, и главу семейства можно счесть необыкновенно удачливым, если он сумеет сохранить работу и здоровье. Появляется один малыш, потом другой, это значит, что нужно больше места, но ведь маленькие рты и тела требуют дополнительных расходов, а значит, улучшить жилищные условия совершенно невозможно. Появляются еще дети. И вот в комнате уже негде повернуться. Мальчишки много времени проводят на улице, и когда им исполняется двенадцать или четырнадцать, квартирный вопрос встает с наибольшей остротой, и они покидают родителей навсегда. Парень, если ему повезет, еще сможет заработать на койку в ночлежке, и у него имеются хоть какие-то перспективы. А вот у девушки четырнадцати-пятнадцати лет, которая вынуждена покинуть единственную комнату, так называемый родительский дом, и которая способна заработать в лучшем случае 5 или 6 шиллингов в неделю, может быть лишь одна дорога. И наихудший ее конец – тот, который постиг женщину, чье тело полиция обнаружила сегодня в подъезде на Дорсет-стрит в Уайтчапеле. Бездомная, не имеющая даже временного пристанища, больная, она встретила свой последний час этой ночью в полном одиночестве. Ей было шестьдесят два года, она торговала спичками и умерла, словно дикий зверь.

Я живо помню мальчишку на скамье подсудимых полицейского суда Ист-Энда. Его макушку едва было видно из-за ограждения. Он обвинялся в краже у женщины 2 шиллингов, которые он потратил не на конфеты, пирожные или развлечения, а на еду.

– Почему ты не попросил еды у той женщины? – строго спросил судья. – Она наверняка дала бы тебе что-нибудь поесть.

– Если бы я попросил ее, меня бы загребли за попрошайничество, – ответил мальчуган.

Судья нахмурил брови и принял упрек. Никто не знал ни парнишки, ни его отца или матери. Беспризорник без роду и племени, бродяжка, звереныш, добывающий пропитание в джунглях империи, охотящийся на слабых – и сам становящийся добычей сильных.

Люди, занимающиеся благотворительностью, собирают детей гетто и устраивают для них однодневные экскурсии за город. Они полагают, что вряд ли найдется много детей десятилетнего возраста, которые не провели бы за городом хотя бы день. Один писатель сказал по этому поводу: «Нельзя недооценивать изменения, которые происходят в сознании ребенка благодаря единственному дню, проведенному на природе. Дети хотя бы узнают значение слов „поле“ и „лес“, так что описания сельской местности, которые они встречают в книгах, не производившие раньше никакого впечатления, теперь становятся понятными».

Один день в поле и в лесу, если им повезет попасть в число счастливчиков, которых благотворители взяли на экскурсию! Но они же плодятся с такой скоростью, что всех и не вывезешь в леса и поля на денек. Один день! Один-единственный день за всю жизнь! А в остальные дни, как сказал один мальчик священнику: «В десять мы сачкуем, в тринадцать мы крысятничаем, в шестнадцать палим полисменов». Это значит, что в десять они прогуливают занятия, в тринадцать воруют, а в шестнадцать становятся такими отъявленными хулиганами, что нападают на полицейских.

Преподобный Дж. Картмел Робинсон рассказывает о мальчике и девочке из своего прихода, которые отправились на прогулку в лес. Они шли и шли по нескончаемым улицам в надежде увидеть этот самый лес и в конце концов, измученные и отчаявшиеся, присели отдохнуть, тут их заметила какая-то добрая женщина и привезла домой. Вероятно, им не повезло и они не попали в поле зрения благотворителей.

Тому же джентльмену принадлежит утверждение, что на одной из улиц Хокстона (район Ист-Энда) около семисот детей в возрасте от пяти до тринадцати лет живут в восьмидесяти маленьких домишках. И он добавляет: «Это потому, что Лондон запирает своих детей в лабиринте улиц и домов, лишая их законного наследства: неба, поля, речки, и они становятся физически ущербными мужчинами и женщинами».

Он рассказывает об одном человеке из его прихода, который сдал комнату в полуподвальном этаже супружеской паре. «Они говорили, что у них двое детей, а когда въехали, оказалось, что детей четверо. Через некоторое время на свет появился пятый ребенок, и домовладелец попросил их освободить помещение. Они проигнорировали его просьбу. Затем явился санитарный инспектор, который привык закрывать глаза на многие нарушения закона, но на сей раз пригрозил моему другу судебным разбирательством. Тот объяснил, что не может заставить жильцов съехать. Они же оправдывались тем, что никто не пустит их с таким количеством детей за те деньги, которые они могут платить за жилье, и, надо сказать, что этот довод бедняки повторяют снова и снова. Как же быть? Домовладелец оказался между молотом и наковальней. В конце концов он обратился к судье, который прислал судебного исполнителя. С тех пор прошло двадцать дней, а воз и ныне там. Единичный ли это случай? Вовсе нет, это дело весьма обычное».

На прошлой неделе полиция нагрянула в дом терпимости. В одной из комнат были обнаружены двое детей. Их арестовали и судили вместе с остальными обитательницами заведения. На суд явился их отец. Он заявил, что они с женой и еще двумя детьми, помимо тех, что сидят на скамье подсудимых, занимают эту комнату; он заявил также, что они живут там, поскольку нигде в другом месте он не может снять комнату за полкроны в неделю, которые готов платить. Судья отпустил двух юных правонарушителей и вынес порицание отцу за то, что тот воспитывает детей в нездоровой обстановке.

Можно и дальше множить примеры. В Лондоне избиение младенцев достигло огромных масштабов, каких еще не бывало в мировой истории. И столь же огромно бессердечие людей, верящих в Христа, чтущих Бога и ходящих в церковь по воскресеньям. Потому что в остальные дни недели они роскошествуют на деньги, текущие к ним из Ист-Энда в качестве арендной платы и прибыли, запятнанные детской кровью. А порой они еще и выкинут такой фокус: возьмут полмиллиона из этих средств, да и отправят куда-нибудь в Судан, чтобы учить тамошних детей.

Глава XXIV

Ночное видение

Все они когда-то были красными мягкотелыми младенцами, которых можно было замесить, как тесто, и выпечь из них любую социальную форму по вашему выбору.

Карлейль

Прошлой ночью, в поздний час я прогулялся по Коммершиал-стрит из Спиталфилдса к Уайтчапелу и дальше на юг по Леман-стрит к докам. И пока я шел, мне стало ясно, как ничтожны все истэндские газеты, которые, раздуваясь от гражданской гордости, заявляют, что Ист-Энд вовсе не такое уж плохое место для жизни.

Трудно описать и малую толику того, что я видел. Для большей части из этого просто нельзя подобрать слов. Но если прибегнуть к обобщению, то можно сказать, что видел я ночной кошмар, омерзительных подонков, похожих на ожившую уличную грязь, массу такого непередаваемого непотребства, перед которым меркнут «ночные ужасы» Пикадилли и Стрэнда. Это был какой-то зверинец, в котором двуногие особи, прикрытые одеждой, лишь смутно походили на людей, больше напоминая животных. А довершали картину полицейские с медными пуговицами, которые, словно смотрители в зоопарке, наводили порядок, если его обитатели начинали вести себя слишком уж агрессивно.

Я был рад присутствию полицейских, поскольку не переоделся в «костюм моряка» и был настоящей приманкой для всякого рода хищников, рыскавших повсюду. Когда стражей порядка поблизости не оказывалось, эти трущобные волки провожали меня зоркими голодными глазами, и я боялся их рук, их голых рук, наводящих такой же ужас, как лапы гориллы. Они и видом своим напоминали горилл. Маленькие, плохо сложенные, приземистые. Ни играющих мускулов, ни избытка силы, ни широких плеч. Природа словно экономила на них свои ресурсы, как, должно быть, экономила на пещерном человеке. Но в этих худосочных телах была заключена сила, яростная первобытная сила хватать и душить, раздирать и рвать. Были случаи, когда они набрасывались на свою жертву и переламывали ей хребет. У них нет ни совести, ни жалости, и если только они почуют малейшую возможность, то убьют за полсоверена без страха и раскаяния. Это новый вид – племя городских дикарей. Дома, переулки и дворы – их охотничьи угодья. Улицы и здания для них – то же, что долины и горы для настоящих дикарей. Трущобы – их джунгли, в которых они живут и охотятся.

Благородные изнеженные господа, завсегдатаи золоченых театров, обитатели чудо-особняков Вест-Энда не видят этих созданий и даже не догадываются об их существовании. Но они здесь, прячутся в своих джунглях. Страшитесь дня, когда Англия будет сражаться на последнем рубеже обороны и все мужчины, способные держать оружие, окажутся на линии огня! Потому что в этот день они выползут из своих берлог и нор, и тогда обитатели Вест-Энда увидят их, как увидели благородные изнеженные аристократы феодальной Франции и стали спрашивать друг друга: «Откуда они? Неужели и они люди?»

Но не только хищники населяют зверинец. Они появляются лишь изредка, рыщут в темных дворах, серыми тенями скользят вдоль стен, а вот женщины, из чьих прогнивших утроб они вышли, – повсюду. Они нахально липли ко мне, слезливо клянчили пенни или лезли с гнусными предложениями. Они кутили во всех кабаках, неопрятные и грязные, с мутным взором и нечесаными волосами, заливающиеся истерическим смехом, изрыгающие потоки всяческого непотребства, то и дело затевающие ссоры и засыпающие, развалившись на скамьях и прямо за барными стойками, отвратные настолько, что один вид их вызывает содрогание.

Были и другие, со странными, чудны́ми лицами и скрюченными безобразными телами, которые окружали меня со всех сторон, жуткие образчики уродства, людские обломки, ходячие скелеты, ожившие трупы – женщины, доведенные болезнями и пьянством до такого состояния, что не стоили бы на торжище и двух пенсов; и мужчины в фантастических лохмотьях, которых тяготы и пороки лишили человеческого облика, с застывшей гримасой боли на лицах и с идиотической усмешкой на губах они волочили ноги, словно обезьяны, с каждым шагом, с каждым вздохом приближаясь к смерти.

Были там и совсем молоденькие девушки, лет восемнадцати-двадцати, с красивыми фигурами и лицами, еще не обезображенными пороком и не опухшими от пьянства, – должно быть, их падение на дно Бездны было стремительным. Я помню парнишку, лет четырнадцати, и другого, лет шести или семи, бледных, болезненных и бездомных, вдвоем сидели они на мостовой, прислонившись спинами к решетке, и смотрели на все это.

Непригодные и невостребованные! Промышленности они не нужны. Нет такой сферы, где ощущалась бы нехватка рабочих рук, мужских или женских. Грузчики толпятся у портовых ворот и с проклятиями расходятся, когда им объявляют, что работы нет. Работающие механики выплачивают по 6 шиллингов в пользу товарищей, которые не смогли никуда устроиться; 514 000 текстильщиков голосуют против запрета брать на работу детей младше пятнадцати лет. Женщины, которых великое множество, трудятся не разгибая спины в потогонных мастерских по четырнадцать часов за 10 пенсов. Альфред Фримэн ищет смерти в грязной воде, потому что потерял место. Эллен Хьюз Хант выбирает канал Реджент, чтобы не идти в Айслингтонский работный дом. Фрэнк Кавилла перерезает горло жене и детям, поскольку не может найти работу, чтобы обеспечить им кров и хлеб насущный.

Непригодные и невостребованные! Несчастные, отверженные и забытые, умирающие на социальном дне. Порождение проституции – проституции мужчин, женщин и детей, продающих плоть и кровь, жизнь и душу, – иными словами, проституции труда. Если это все, что может дать людям цивилизация, так уж лучше вновь превратиться в нагих воющих дикарей. Лучше жить в лесах, в пустыне, в пещерах и норах, чем в Бездне в эпоху машин.

Глава XXV

Стенания голодных

– Отец был покрепче меня, потому что родился в деревне. – Мой собеседник, смышленый парень из Ист-Энда, жаловался на свое тщедушное сложение. – Только взгляните на мою тощую руку, – сказал он, закатывая рукав рубашки. – Недоедание, вот в чем причина. О нет, не сейчас. Теперь-то я могу есть что хочу. Но уже слишком поздно. Упущенного в детстве не восполнишь. Отец перебрался в Лондон из Фен-Кантри. Мать умерла, а нас у отца осталось шестеро, и ютились мы в двух комнатушках. Отцу тогда туго пришлось. Он мог бы нас бросить, но не бросил. Весь день работал, как раб, а вечером приходил домой, стряпал, возился с нами. Был для нас и матерью, и отцом. Он из кожи вон лез, но мы все равно жили впроголодь. Мясо видели редко, да и то самое скверное. А детям не полезно питаться только хлебом и сыром, да и то не досыта. И какой результат? Ростом я не вышел, да и отцовской крепости во мне нет. Причина всему – голод. Через несколько поколений мой род в Лондоне пресечется. А вот младший братишка, он повыше и поплотнее. Знаете, мы все крепко друг за друга держались, так-то.

– Странно, – возразил я. – Я считал, что в таких условиях жизненная сила убывает, и младшие дети рождаются все более и более слабыми.

– Только не в дружных семьях, – ответил он. – Если в Ист-Энде вы увидите ребенка лет восьми-двенадцати, рослого, хорошо развитого и здорового, поинтересуйтесь – и сразу выясните, что он в семье младший или уж во всяком случае один из младших детей. И вот почему: старшим приходится больше голодать. К тому моменту, как на свет появляются младшие дети, старшие уже начинают работать, и в семье прибавляется и деньжат, и еды.

Он опустил рукав, явное свидетельство того, как полуголодное существование если и не убивает, то лишает людей здоровья. Его голос был одним из огромного множества голосов, вопиющих от голода в величайшей империи мира.

Каждый божий день более 1 000 000 человек в Соединенном Королевстве получают пособие по бедности. Каждый одиннадцатый представитель рабочего класса в течение года обращается за пособием, 37 500 000 человек имеют ежемесячный доход менее 12 фунтов стерлингов в месяц на семью, и целая армия, насчитывающая 8 000 000 человек, живет впроголодь.

Комитет лондонского школьного управления выступил с заявлением: «В периоды, когда нет никаких особенных экономических потрясений, только в Лондоне 55 000 детей голодают, что делает бесполезными попытки учить их в школах». Курсив мой. «Когда нет никаких особенных экономических потрясений» означает, что в Англии все обстоит благополучно, поскольку все привыкли смотреть на голод и страдания как на естественную часть общественного порядка. И лишь из ряда вон выходящие случаи массового голода, которые совершенно невозможно игнорировать, считаются чем-то экстраординарным.

Я никогда не забуду горькие жалобы слепца в ист-эндской лавке под конец пасмурного дня. Он был старшим из пятерых детей, которых мать воспитывала без отца. Будучи старшим ребенком, он с детства работал и голодал, чтобы накормить своих маленьких братьев и сестер. Мяса он не видел по три месяца. И не знал, каково это быть сытым. И он утверждал, что хроническое недоедание в детстве лишило его зрения. В подтверждение своих слов он цитировал отчет королевской комиссии по делам слепых: «Слепота гораздо больше распространена в бедных районах, поскольку бедность способствует этому страшному недугу».

Он продолжал свое скорбное повествование, и в голосе слепого звучала обида больного, беспомощного человека, которого общество обрекло на полуголодное существование. Он принадлежал к огромной армии лондонских слепых и сказал, что в домах для слепых они не получают и половины необходимого. Вот их дневной рацион:

Завтрак – 3/4 пинты похлебки и черствый хлеб.

Обед – 3 унции мяса.

1 кусок хлеба.

1/2 фунта картофеля.

Ужин – 3/4 пинты похлебки и черствый хлеб.

Оскар Уайльд – упокой, Господи, его душу – дал миру услышать плач маленького арестанта, но такие же страдания испытывают и взрослые заключенные, мужчины и женщины:

«Второе, от чего страдает в тюрьме ребенок, – это голод. Завтрак, который приносят в половине восьмого утра, состоит из тюремного хлеба, обыкновенно плохо пропеченного, и кружки воды. В двенадцать обед – похлебка из кукурузы грубого помола (скилли), а вечером в половине шестого он получает кусок черствого хлеба и кружку воды. Такая диета и у взрослого человека может вызвать всяческие недомогания, главным образом, конечно же, расстройство желудка с последующей слабостью. На самом деле в больших тюрьмах по этой причине охранники регулярно дают заключенным закрепляющие средства. А уж ребенок и вовсе не способен переварить такую пищу. Каждому, кто хоть что-то знает о детях, известно, как легко расстраивается пищеварение ребенка из-за приступа плача, неприятностей и любых переживаний. Испуганный ребенок, проплакавший весь день и, возможно, еще полночи в одиночной тускло освещенной камере, просто не в силах есть эту грубую ужасную пищу. Тот малыш, которого охранник Мартин угостил печеньем, проплакал от голода все утро вторника и не мог проглотить хлеб с водой, который принесли ему на завтрак. После окончания завтрака Мартин вышел и купил немного сладкого печенья ребенку, увидев, что тот страдает от голода. С его стороны это был прекрасный поступок, и ребенок оценил его, но, не зная тюремных правил, рассказал старшему охраннику, как добр был к нему младший. Разумеется, результатом стали рапорт и увольнение».

Роберт Блэтчфорд сравнивает рацион бедняка в работном доме с солдатским пайком, который в его время тоже не считался особенно сытным и все же был в два раза больше, чем тот, что полагается бедняку.

Взрослый обитатель работного дома получает мясо (помимо того, что в супе) не чаще раза в неделю и отличается тем землисто-бледным, нездоровым цветом лица, который свидетельствует о недоедании.

Ниже приводится таблица, в которой сравнивается недельное довольствие обитателя работного дома и надзирателя этого же заведения:

Тот же автор отмечает: «Паек надзирателя гораздо сытнее, чем паек бедняка, но, очевидно, он не считается достаточным, поскольку под графой продуктового довольствия имеется примечание, гласящее, что „всем надзирателям и служителям, проживающим в работном доме, полагаются 2 шиллинга 6 пенсов в неделю наличными“. Если обитатель работного дома получает достаточно пищи, то почему надзиратель получает больше? А если надзирателю этого не хватает, то как бедняк может насытиться менее чем половиной этого рациона?»

Но голодают не только жители гетто, заключенные и обитатели работных домов. Деревенские батраки тоже не едят досыта. На самом деле, пустые желудки как раз и заставляют их массово переселяться в город. Давайте рассмотрим, как живет поденщик в приходе Союза попечения о бедных в Берксе. Представим, что у него двое детей, постоянная работа и дом, за который он не платит ренту, а его средний доход составляет 13 шиллингов в неделю, что равно 3 долларам 25 центам. Вот его недельный бюджет:

Попечители работного дома в том же профсоюзе гордятся своей жесткой экономией. Недельное содержание бедняка обходится им в такую сумму:

Если бы поденщик, чей бюджет мы привели, перестал гнуть спину и отправился в работный дом, его содержание составило бы:

То есть работному дому содержание его самого и его семьи стоило бы больше гинеи, тогда как сам он каким-то образом ухитряется жить на 13 шиллингов. Кроме того, общеизвестно, что дешевле накормить большое число людей – купить оптом продукты и приготовить на всех, чем обеспечивать несколько человек, скажем семью.

Однако, когда составлялся этот бюджет, в том же приходе жила другая семья, и не из трех человек, а из одиннадцати, и эти люди располагали не 13, а 12 шиллингами в неделю (зимой – 11), причем жили не в бесплатном доме, а платили за жилье из своего недельного дохода 3 шиллинга.

Необходимо уяснить, причем абсолютно четко: то, что справедливо для Лондона относительно бедности и деградации, справедливо и для всей Англии в целом. Если Париж – это не Франция, то Лондон – это и есть Англия. Те же ужасающие условия, которые делают Лондон адом, делают адом и все Соединенное Королевство. Утверждение, что расселение Лондона улучшит условия жизни, безосновательно и ложно. Если разделить шестимиллионный Лондон на 100 городов по 60 000 человек, нищета рассредоточится, но не исчезнет. Сумма не изменится.

Исчерпывающее исследование мистера Б. С. Раунтри доказывает, что для сельской местности справедливы те же цифры, которые мистер Чарльз Бут вывел для метрополии: четвертая часть населения обречена на нищету, которая уродует морально и физически, четвертая часть населения хронически недоедает, лишена добротной одежды, крова и тепла в условиях сурового климата и обречена на моральное вырождение, ставящее людей в отношении чистоплотности и приличий ниже дикарей.

Выслушав жалобы старого ирландского крестьянина из Керри, Роберт Блэтчфорд спросил его, чего бы тот хотел. «Старик оперся на свою лопату и смотрел поверх черных торфяников на низкое серое небо. „Чего бы я хотел? – произнес он и затем заунывным, горестным тоном продолжил, скорее разговаривая сам с собой, чем со мной: – Все наши бравые парни и самые славные девушки уехали в поисках лучшей доли, агент забрал мою свинью, дожди сгубили весь картофель, а я старик, и хочу я только Судного дня“».

Судного дня! Не он один мечтает об этом. Отовсюду слышатся сетования голодных: из гетто и из сельской местности, из тюрем и ночлежек, из богаделен и работных домов – жалобы тех, кто не знает, что такое сытость. Миллионы людей, мужчин, женщин и детей, младенцев, слепых и глухих, хромых и недужных, бродяг и тружеников, заключенных и нищих, ирландцев, англичан, шотландцев и валлийцев, вынуждены голодать. И это притом, что пять человек могут напечь хлеба для 1000, притом, что один рабочий может наткать хлопчатобумажного полотна для 250 человек, шерстяной материи – для 300, изготовить сапог и башмаков для 1000. 40 000 000 человек ведут одно большое хозяйство, и думается, что ведут они его очень скверно. Доход у них неплохой, но вот управление ни к черту не годится. И кто посмеет утверждать, что хозяйство это ведется не из рук вон плохо, если пять человек могут напечь хлеба для 1000 и, несмотря на это, голодают миллионы?

Глава XXVI

Пьянство, трезвость и бережливость

Можно сказать, что английский трудовой люд насквозь пропитан пивом. Пиво делает его вялым и тупым. Трудоспособность самым прискорбным образом падает, утрачивается воображение, изобретательность и быстрота, которыми представители этого народа должны быть наделены от рождения. Едва ли привычку к пьянству можно назвать приобретенной, поскольку оно входит в их плоть и кровь с младенчества. Дети, зачатые пьяными родителями, пропитываются алкоголем раньше, чем делают первый вдох, они с рождения привычны к его вкусу и запаху и растут посреди пьянства.

Кабаки процветают повсюду. Они вырастают на каждом углу и посередине улиц, а среди завсегдатаев этих заведений женщин не меньше, чем мужчин. Там же крутится и ребятня: в ожидании, когда взрослые соберутся идти домой, они прихлебывают из родительских стаканов, слушают брань и непристойные разговоры – в общем, набираются разнузданности и грубости.

Правила миссис Гранди[30] распространяются на трудовой люд в той же мере, что и на буржуа, однако, если рабочий заглянет в питейное заведение, хмурить брови она не станет. Посещать кабаки не зазорно ни молодым женщинам, ни совсем юным девушкам.

Я помню, как одна девушка в кофейне говорила, что «никогда не пьет крепких напитков в пабах». Это была молоденькая и миловидная официантка, таким образом она в разговоре с товаркой, очевидно, решила подчеркнуть свою исключительную воспитанность и благоразумие. Миссис Гранди выступает против крепких спиртных напитков, однако не видит ничего предосудительного в том, чтобы юные невинные девушки пили пиво и посещали питейные заведения.

Дело не в том, что пиво непригодно для людей, а в том, что очень часто мужчины и женщины непригодны для пива. Но из-за собственной ненужности и неустроенности их и тянет к выпивке. Голодные, страдающие от последствий недоедания, тесноты и грязи, они жаждут алкоголя, так же как жаждут воды больные желудки изнервничавшихся манчестерских фабричных рабочих после поедания маринованных огурцов и прочей столь же вредной пищи. Нездоровые условия труда и жизни порождают нездоровые желания. Человек не может работать больше, чем лошадь, а есть и жить, как свинья, и при этом иметь чистые и благородные идеалы и устремления.

Когда исчезает домашняя жизнь, появляются питейные заведения. Кабаки манят не только тех, кто живет в тесноте, измучен тяжким трудом, страдает от несварения желудка и ужасных условий и сделался бесчувственным от уродливого и монотонного существования, – в шумные пабы, залитые ярким светом, тянет и тех, кто жаждет общения, но лишен семьи, они приходят туда в тщетной попытке отвести душу. А когда вся семья ютится в одной каморке, домашняя жизнь немыслима.

Краткое описание подобного существования поможет пролить свет на важную причину пьянства. Утром все члены семьи встают, одеваются и приводят себя в порядок: отец, мать, сыновья, дочери – все в одной-единственной комнате плечом к плечу (поскольку комната маленькая), жена и мать готовит завтрак. В той же комнате, пропахшей за ночь испарениями множества человеческих тел, они едят. Отец уходит на работу, старшие дети в школу или на улицу, а мать с ползающей и учащейся ходить малышней остается заниматься домашними делами. Здесь же она стирает, наполняя комнату запахами мыльной пены и грязного белья, и тут же развешивает одежду сушиться.

Вечером в этой, вобравшей все дневные ароматы комнатенке, семья начинает готовиться к целомудренному отходу ко сну. Это значит, что все, кто поместится, улягутся вповалку на кровать, если таковая имеется, а остальные устроятся на полу. И они месяц за месяцем, год за годом ведут такое существование, избавить от которого может разве что выселение, когда они окажутся на улице. Если умирает ребенок, а кто-то обязательно умирает, поскольку 55 процентов детей в Ист-Энде не доживают до пяти лет, тело лежит в той же комнате. А когда семья очень бедна, труп остается там до тех пор, пока не найдутся деньги на похороны. Днем он лежит на кровати, а ночью, когда кровать занимают живые, на столе, за которым семья утром завтракает. Иногда тело кладут на полку, где хранятся продукты. Совсем недавно одна жительница Ист-Энда вынуждена была продержать своего мертвого ребенка в комнате три недели, поскольку не имела средств похоронить его.

Комната, которую я описал, это не дом, а сущий кошмар, и мужчин и женщин, которые сбегают оттуда в питейные заведения, следует не корить, а жалеть. 300 000 лондонцев, ютящихся всей семьей в одной комнате, и еще 900 000 нарушителей закона о народном здравоохранении за 1891 год, регулирующего жилищные условия, являют собой огромный резерв армии пропойц.

Недостижимость счастья, отсутствие твердой почвы под ногами, страх перед будущим – вот что гонит людей в кабаки. Ведь хочется смягчить свое горе, а в питейном заведении боль притупляется, и человек обретает забвение. Это нездоровый подход, конечно, но нездорова сама их жизнь, и алкоголь приносит облегчение, которое ничто другое дать не может. Они даже возвышаются в собственных глазах, кажутся себе добрее и лучше, хотя на самом деле это пристрастие тянет их на дно, низводя до состояния скотов. Эти горемыки так и заливают пивом свои несчастья до самой смерти.

Нет смысла учить их трезвости и воздержанию. Пьянство, может быть, и является источником множества зол, но и само оно порождение не меньших зол. Защитники трезвости могут надрывать себе глотки, крича об ужасах пьянства, но, пока не будет искоренен источник ужасов, толкающих к пьянству, оно никуда не денется.

И пока благотворители не поймут этого, все их усилия не принесут плодов и останутся шутовством на потеху богам. Я посетил выставку японского искусства, устроенную для бедных жителей Уайтчапела, дабы пробудить в них стремление к Красоте, Истине и Добру. Допустим на минуту, что благодаря этой выставке бедняки научатся стремиться к Красоте, Истине и Добру (хотя это и не так), но при том ужасном существовании, которое они влачат, и при социальных законах, обрекающих каждого третьего на смерть в общественном благотворительном заведении, эти знания и стремления станут для них еще одним проклятием. Лучше им вовсе ничего не знать и ни к чему не стремиться, а иначе слишком многое нужно будет забыть. Если бы Судьба обрекла меня на каторжную жизнь в Ист-Энде и при этом пообещала исполнить одно-единственное желание, я бы пожелал навсегда забыть о Красоте, Истине и Добре, забыть обо всем, что я прочел в книгах, забыть людей, которых знал, и то, что мне доводилось слышать и видеть в странах, где я побывал. И если бы Судьба отказала мне в этом, я знаю наверняка, что ходил бы в кабак при всякой возможности и топил бы в пиве свои воспоминания.

О эти люди, горящие желанием помочь! Их образовательные мероприятия, религиозные миссии и прочая филантропия. Природа вещей такова, что все это обречено на неудачу. Они обманывают себя, несмотря на всю свою искренность. Берутся исправлять жизнь, ничего в ней не смысля. Не понимают Западной стороны, а приходят на Восточную как учителя и мудрецы. Они не вникли в простое учение Христа, но идут к несчастным и отверженным, чтобы врачевать общественные язвы. Они отдаются своему делу всей душой, но, кроме помощи ничтожному числу нуждающихся и сбора кое-каких данных, которые можно было бы собрать на более научной основе и с куда меньшими затратами, они ничего не добились.

По чьему-то меткому выражению, они делают для бедняков все, вот только с шеи их не слезают. Те деньги, которые они спускают на свои ребяческие затеи, выжаты из бедняков. Эти благодетели относятся к тому же виду преуспевающих двуногих хищников, которые стоят между рабочим и справедливой оплатой его труда и пытаются учить рабочего, как распорядиться теми жалкими крохами, которые ему остаются. Зачем, ради всего святого, устраивать ясли для детей работниц, куда берут ребенка, пока мать делает, к примеру, фиалки в Айслингтоне по 3 фартинга за гросс? Ведь детей и цветочниц плодится столько, что благотворителям все равно не решить эту проблему. Чтобы изготовить одну фиалку, требуется четыре манипуляции, то есть 576 манипуляций за 3 фартинга, а за день 6912 манипуляций за 9 пенсов. Работницу грабят. Кто-то сидит на ее шее, и стремление к Красоте, Истине и Добру не облегчит ее бремя. Эти дилетанты ничего для нее не делают. А то, что делается днем для ее ребенка, сводится на нет вечером, когда он возвращается домой.

И все они без исключения проповедают одну фундаментальную ложь. Они не догадываются, что это ложь, но их незнание не делает ее правдой. Ложь, которой они учат, это «бережливость». Я покажу это на примере. В перенаселенном Лондоне идет яростная борьба за работу, из-за этого оплата труда опускается до прожиточного минимума. Чтобы быть «бережливым», трудящийся должен тратить меньше, чем он зарабатывает, иными словами, сократить свои потребности. Это значит опустить планку еще ниже. В состязании за возможность работать человек, привыкший во всем себе отказывать, победит того, у кого запросы выше. И небольшая группа таких бережливых трудяг в любой отрасли промышленности, где переизбыток рабочих рук, будет постоянно понижать ставки. В конце концов бережливые перестанут быть таковыми, поскольку их траты будут сведены к самому что ни на есть минимуму.

Словом, бережливость – это ловушка. Если каждый рабочий в Англии, наслушавшись пропагандистов бережливости, вполовину сократит свои расходы, то, при условии, что работы меньше, чем желающих ее получить, плата тоже быстро снизится вдвое. Так что бережливых не останется вовсе, поскольку они будут проживать весь свой сократившийся доход без остатка. Результат, разумеется, ужаснет этих близоруких говорунов. Последствия будут тем тяжелее, чем успешнее пропаганда. Да и в любом случае глупо и нелепо учить бережливости 1 800 000 лондонских рабочих, чей доход на семью не превышает 21 шиллинга в неделю, из которых от четверти до половины уходит на оплату жилья.

Говоря о бесплодности усилий благотворителей, я хотел бы сделать одно важное и благородное исключение, упомянув Дома доктора Бернардо. Доктор Бернардо – ловец детей. Во-первых, он подбирает их, пока они еще маленькие и не успели закоснеть в пороках, и после этого увозит их, чтобы они росли и становились полноценными членами общества. К настоящему времени он вывез из страны в Канаду 13 340 мальчиков, и только один из пятидесяти не оправдал ожиданий. Великолепный результат, учитывая, что этих парней, бродяг и беспризорников без роду и племени, он вытащил с самого дна Бездны, и сорок девять из пятидесяти пропащих ребят стали людьми.

Каждые двадцать четыре часа доктор Бернардо подбирает на улицах по девять бродяжек, так что можно представить огромный масштаб его деятельности. Людям, желающим заниматься благотворительностью, стоит кое-чему у него поучиться. Полумеры его не устраивают. Он смотрит в самый корень социального зла и несчастий. Он вырывает детей трущоб из вредоносного окружения и помещает в чистую, здоровую среду, где из них воспитывают настоящих мужчин.

Если благодетели, горящие желанием помочь, бросят свои ребяческие забавы с яслями и выставками японского искусства и задумаются над тем, что такое их Западная сторона, и о словах Христа, они будут лучше подготовлены к тому, чтобы исполнить свое призвание. И если они возьмутся за дело, то последуют примеру доктора Бернардо, но только в масштабах страны. Они не будут закармливать цветочницу, делающую фиалки за 3 фартинга за гросс, своими призывами к Красоте, Истине и Добру, но заставят кого-то слезть с ее шеи и перестать закармливать себя до такого состояния, что ему, как древнему римлянину, придется сгонять в банях жир. И тогда, к собственному ужасу, они обнаружат, что и сами должны слезть с женских и детских шей. А ведь они этого даже не подозревали.

Глава XXVII

Управление

В этой последней главе стоило бы рассмотреть Социальную Бездну в более широком смысле и поставить перед Цивилизацией определенные вопросы, от ответов на которые будет зависеть, выстоит она или падет. К примеру, улучшила ли она участь человека? Слово «человек» я употребляю в его демократическом значении, имея в виду среднестатистического человека. Так что вопрос следует переформулировать: улучшила ли Цивилизация участь среднестатистического человека?

Давайте разберемся. На Аляске, по берегам реки Юкон, вблизи ее устья, живет народ инуитов. Это первобытный народ, имеющий самое туманное представление о таком грандиозном изобретении, как Цивилизация. Его суммарный доход едва ли составит 2 фунта на душу населения. Пропитание они добывают охотой и рыболовством при помощи стрел и копий с костяными наконечниками. Им не грозит опасность лишиться крова. У них есть теплая одежда, сделанная из шкур животных. У них всегда есть дрова для костра и дерево для того, чтобы соорудить себе жилище, которое они заглубляют в землю и в котором спасаются от самых лютых морозов. Летом они живут в палатках, хорошо проветриваемых и прохладных. Это здоровые, сильные и счастливые люди. Единственная трудность, с которой они сталкиваются, – это добыча пропитания. У них бывают как периоды изобилия, так и голода. В хорошие времена они пируют, в плохие погибают. Но им неведомо, что значит постоянное недоедание. К тому же у них не бывает долгов.

В Соединенном Королевстве на берегах Атлантического океана живут англичане. Народ в высшей степени цивилизованный. Их суммарный доход составляет не менее 300 фунтов на душу населения. Они добывают пропитание вовсе не охотой и рыболовством, а работая на колоссальных предприятиях. У англичан есть проблемы с жильем. Большинство живет в ужасных условиях, им не хватает топлива, чтобы обогреть свои дома, и теплой одежды. Значительная часть вовсе не имеет дома и спит под открытым небом. Многие зимой и летом дрожат на улицах, кутаясь в лохмотья. У них бывают хорошие и плохие времена. В хорошие времена большинство может прокормиться, в плохие они умирают от голода. Они умирают сегодня, умирали вчера и в прошлом году, они будут умирать завтра и в следующем году, потому что, в отличие от инуитов, страдают от хронического недоедания. Англичан 40 000 000 человек, и 939 человек из каждой 1000 умирают в бедности, тогда как целая армия, насчитывающая 8 000 000, с трудом балансирует на грани голода. Более того, каждый ребенок с рождения имеет долг 22 фунта. И все благодаря изобретению под названием «государственный долг».

Если мы беспристрастно сравним среднестатистического инуита и среднестатистического англичанина, то увидим, что жизнь инуитов менее сурова, ведь они голодают только в плохие времена, англичане же страдают от недоедания и в благополучные периоды; ни один инуит не страдает от недостатка дров, одежды и жилища, тогда как англичане постоянно испытывают в этом нехватку. Здесь уместно привести суждение такого человека, как Хаксли. Опираясь на опыт, полученный во время работы санитарным инспектором в лондонском Ист-Энде, и на свои научные исследования жизни примитивных дикарей, Хаксли заключает: «Если бы мне пришлось выбирать, я имел бы все основания предпочесть жизнь дикаря существованию в христианском Лондоне».

Жизненный комфорт, который нас окружает, создан человеческим трудом. Но поскольку Цивилизация не дала среднестатистическому англичанину тех благ, которыми пользуется инуит, встает вопрос: увеличила ли Цивилизация производительные возможности среднего человека? Если нет, тогда Цивилизация не устоит.

Однако совершенно очевидно, что Цивилизация увеличила человеческие возможности. Пять человек могут испечь хлеба для 1000. Один человек может наткать хлопчатобумажной ткани для 250, шерстяного полотна – для 300, изготовить сапог и башмаков – для 1000. И все же, как было показано на страницах этой книги, миллионы англичан не имеют в достаточном количестве ни еды, ни одежды, ни обуви. Тогда встает третий, самый жесткий вопрос: если Цивилизация увеличила производительные возможности среднего человека, почему она не облегчила его участь?

И на этот вопрос может быть только один ответ – ПЛОХОЕ УПРАВЛЕНИЕ. Цивилизация дала людям всевозможные жизненные блага и удовольствия. Но их-то среднестатистическому англичанину и не досталось. И если так будет продолжаться, Цивилизация рухнет. Существование изобретения, не оправдавшего надежд, бессмысленно. Однако невозможно представить, что люди создавали эту махину напрасно. Это противоречит здравому смыслу. Признать такое сокрушительное поражение – значит нанести смертельный удар по надеждам на будущее и прогрессу.

Альтернатива, единственно возможная альтернатива, говорит сама за себя. Цивилизация должна служить удовлетворению потребностей среднестатистического человека. И если мы это принимаем, сразу же встает вопрос об эффективном управлении. Все, что полезно, нужно оставить, все вредоносное – отсечь. Полезна для Англии империя или вредна? Если вредна, с ней необходимо покончить. Если полезна, то она должна управляться таким образом, чтобы среднестатистический человек получал свою долю выгоды.

Если борьба за торговое превосходство полезна, она должна быть продолжена. Если нет, если она бьет по рабочему, делая его участь хуже участи дикарей, тогда выкиньте иностранные рынки и промышленную империю за борт. Если 40 000 000 человек благодаря Цивилизации достигли более высокого уровня производства, чем инуиты, совершенно очевидно, что на долю этих 40 000 000 должно приходиться больше благ и удовольствий, чем на долю инуитов.

Если 400 000 английских джентльменов, «не имеющих занятий», согласно их собственному заявлению во время переписи 1881 года, бесполезны, избавьтесь от них. Заставьте их работать, пусть распашут свои охотничьи угодья и посадят картофель. Если от них есть польза, пусть и дальше живут, как прежде, но проследите, чтобы среднестатистический англичанин получал свою долю прибыли, работая на тех, кто «не имеет занятий».

Словом, общество должно быть реорганизовано, и во главу угла следует поставить разумное управление. О том, что нынешнее управление никуда не годится, не стоит и говорить. Оно высосало из Соединенного Королевства все соки. Обескровило народ, оставшийся в стране, лишив его способности участвовать в конкурентной борьбе с другими нациями. Оно разделило все королевство на Вест-Энд и Ист-Энд, и на одной стороне роскошествуют и загнивают, а на другой страдают от голода и болезней. Из-за бездарного управления ко дну идет громадная империя. Под империей я подразумеваю политическое устройство, которое объединяет англоговорящих людей мира за пределами Соединенных Штатов. И это не вызывает пессимизма. Империя крови могущественнее политической империи, англичане Нового Света и антиподы не утратили своей силы и энергии. Но политическая империя, под номинальной властью которой они находятся, рушится. Политическое устройство, называемое Британской империей, приближается к своему концу. Из-за нынешней системы управления оно с каждым днем теряет прочность.

Нет никаких сомнений в том, что система управления, которая оказалась по-настоящему преступной, должна быть сметена. Она не просто неэффективна и расточительна, она основана на грабеже. Каждый измученный нищий с землистого цвета лицом, каждый слепец, каждый малолетний заключенный, каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок, чьи животы от недоедания сводят спазмы, голодают из-за этой грабительской политики.

Ни один из членов этого правящего класса не сумеет оправдаться перед судом Людей. «Живые в домах и мертвые в своих могилах» шлют проклятия за каждого ребенка, умирающего от недоедания, за каждую девушку, которую невыносимые условия погнали на ночную прогулку по Пикадилли, за каждого измученного труженика, ищущего смерти в водах канала. Яства, которые едят власть имущие, вина, которые они пьют, золоченые театры, в которые они ходят, красивая одежда, которую они носят, прокляты 8 000 000 тех, кто никогда не ел досыта, и 16 000 000 тех, у кого нет ни теплой одежды, ни человеческого жилья.

Ошибки быть не может. Цивилизация увеличила производительные способности людей, но из-за скверного управления цивилизованные люди вынуждены жить хуже скотов, иметь более скудную пищу и меньше возможностей укрыться от непогоды, чем дикари-инуиты, продолжающие жить в суровых условиях точно так же, как жили их предки в каменном веке десять тысяч лет назад.

ВЫЗОВ[31]Мне смутно вспоминаетсяИстория, поведаннаяВ старинных испанских легендахИли древних хрониках.Когда храбрый король СанчесБыл убит под стенами Заморы,Его огромная армияВстала станом, окружив город.Дон Диего де ОрденесВыехал впередИ прокричал свой вызовЗащитникам на стене.Всех жителей Заморы,Рожденных и тех, кто еще не рожден,Проклял он как предателейВ язвительных и насмешливых словах.Всех, живущих в домах,И всех, лежащих в могилах,Воду во всех их реках,Их вино, масло и хлеб.Более многочисленное войскоОсаждает сегодня нас.Несметная армия голодныхСтоит у всех ворот.Нищих бродяг миллионы,Клянущих наш хлеб и вино,И заклеймивших всех нас предателями,И живых, и мертвых.И в каждой пиршественной зале,Посреди праздника и веселья,Сквозь звуки музыки и песен,Я слышу их устрашающий крик.Их голодные, изможденные лицаЗаглядывают в залитый светом зал.Они тянут тощие рукиЗа крохами со стола.Внутри же изобилие,Блеск и воздух, напоенный ароматами.Снаружи только холод,Отчаянье, голод и тьма.И в этом стане голодающих,Там, где ветер, холод и дождь,Лежит мертвый Христос —Великий вождь этого воинства.ЛонгфеллоCHALLENGEI have a vague remembranceOf a story that is toldIn some ancient Spanish legendOr chronicle of old.It was when brave King SanchezWas before Zamora slain,And his great besieging armyLay encamped upon the plain.Don Diego de OrdenezSallied forth in front of all,And shouted loud his challengeTo the warders on the wall.All the people of Zamora,Both the born and the unborn,As traitors did he challengeWith taunting words of scorn.The living in their houses,And in their graves the dead,And the waters in their rivers,And their wine, and oil, and bread.There is a greater armyThat besets us round with strife,A starving, numberless armyAt all the gates of life.The poverty-stricken millionsWho challenge our wine and bread,And impeach us all as traitors,Both the living and the dead.And whenever I sit at the banquet,Where the feast and song are high,Amid the mirth and musicI can hear that fearful cry.And hollow and haggard facesLook into the lighted hall,And wasted hands are extendedTo catch the crumbs that fall.And within there is light and plenty,And odours fill the air;But without there is cold and darkness,And hunger and despair.And there in the camp of famine,In wind, and cold, and rain,Christ, the great Lord of the Army,Lies dead upon the plain.